Пушки дали залп и ядра, по косой уйдя в дымное небо, пробили черепичную крышу глухой, круглой, белокаменной башни.
Федор усмехнулся, и, оглянувшись, подумал: «Вот тут, в Яузе мы и купались, когда мальчишкой я еще был. Видел бы Федор Савельевич, что мы с его творением сделали — от моей башни, семиверхой, одни руины остались. Вот же упрямые эти поляки, — каждую улицу с кровью отвоевываем».
Он крикнул: «Обливайте стволы и давайте следующий залп!». Сверху, со стен, стали постреливать из пищалей, и Федор, уклоняясь от пуль, пошел к деревянным, мощным, наглухо закрытым воротам башни.
— Порох готов, батюшка, — Петя вытер потное, испачканное лицо и весело блеснул белыми зубами. «Сейчас тут все на воздух взлетит».
— Половину мешков уберите, — велел ему отец. «Нам, судя по всему, еще неделю до Кремля добираться, а оного пороха у нас не так много. Ворота тут и так треснут, не бойся».
Ополченцы засуетись, относя мешки обратно к телегам, и Федор услышал сзади юношеский голос:
— Так, ну, кои в строю стоять не могли, тех я, Федор Петрович, на тот берег реки переправил, в Андроников монастырь, Гриша лодок еще пригнал. Остальных перевязал и они в бою уже».
— А ты бы кольчугу надел, Илюха, — не оборачиваясь, велел Федор. «Хватит и того, что тебя один раз ранило, когда мы войско Ходкевича отсюда гнали».
— То царапина была, — отмахнулся Элияху. «Федор Петрович, — юноша взглянул на стены Белого города, — а долго еще?»
Мужчина расхохотался. «А это уж как пойдет, Илюха. Ну, вот сейчас ворота подорвем, с князем Пожарским соединимся и на Кремль двинемся».
— Всем отойти! — велел Федор, и, нагнувшись — поджег веревку, что вела к мешкам.
— Еще хорошо, что дождя нет, — подумал он. «Сухая осень, красивая. Как поляки сдадутся, надо будет Лизавету из Лавры привезти, пусть хозяйство в порядок приводит. До Покрова вряд ли Петька повенчаться успеет, там пост, потом Собор Земский — ну, вот опосля него, перед Масленицей, пусть и женятся с Марьей».
Раздался взрыв, ворота задрожали, осколки дерева полетели на землю, и ополченцы хлынули за стены Белого Города.
— Петька впереди, конечно, — Федор усмехнулся и, подойдя к пушкарям, велел: «Так, сейчас мы эти, — он выругался — ворота, снимем. стволы и ядра, еще, может, по Кремлю бить придется.
— Не хотелось бы, Федор Петрович, — робко сказал кто-то. «И так половину Москвы уже разнесли, а что не разнесли — то пылает».
— А ты думаешь, мне хотелось бы? — Федор выругался и, подняв ведро с теплой, пропахшей гарью, речной водой, жадно выпил. «Я, знаешь, этими руками тут все — он указал на стену, — строил. Однако — ежели для того, чтобы поляков выгнать, надо будет соборы кремлевские разбить — разобьем. Все, поехали! — он засучил рукава грязного кафтана и взялся за еще горячий пушечный ствол.
— Федор Петрович, тут телега не проходит! — крикнули от ворот.
Мужчина выругался, и, подойдя к разбитой створке, одним резким движением оторвал ее.
— Вот теперь все проходит, — усмехнулся Федор, и, закинув руки за голову, потянувшись, подумал: «Сорок лет весной было, а все равно — здоровый я мужик, ничего не скажешь».
Телеги потянулись за ополченцами, туда, где поблескивали купола церкви Всех Святых, что на Кулишках. Федор, прищурившись, увидел, что у разбитых каменных амбаров Соляного двора улицу перегораживает завал кирпичей и бревен. «Только бы Петька туда очертя голову не бросался, — озабоченно подумал мужчина. «В сем дворе Соляном такие подвалы, что в них можно неделями обороняться. Ладно, порох еще остался, сейчас мы там полякам выход наружу и завалим».
Он подождал, пока проедет последняя телега и сказал Элияху. «Пошли, я тебе одно место хорошее покажу, — ежели та изба не сгорела, то раненых туда сносить можно. Место на отшибе, тихое».
— Тихое место, как же — усмехнулся юноша и прислушался — от Соляного двора доносилась беспорядочная стрельба, где-то вдалеке гремели пушки.
— Это на Мясницкой, — сказал Федор, заходя в ворота. Он вскинул голову и подумал: «А вот Ивановскую горку надо взять, и немедля. Польские пушки, ежели они там стоят, от нас сейчас мокрого места не оставят, мы в низине, пали по нам, сколько хочешь».
Сын подбежал к нему, и тяжело продышал: «Батюшка, я половину людей на горку послал, там тако же — в Ивановском монастыре все разбито, мальчишки прибегали, говорили — поляков там много».
— Много, — буркнул Федор и крикнул: «Все это — он указал на завал, — разбирайте, и без меня в подвалы не суйтесь, я сейчас».
— Пошли, — он свернул вниз, к Васильевскому лугу. Все вокруг было выжжено, и Элияху тихо сказал: «Я помню, Федор Петрович, тут еще той весной сражались. Ничего же не осталось».
— А вот и нет, — Федор приостановился. «Цела сия изба, как сами видишь. Она ж почти на заднем дворе церкви стоит, а вокруг — луг. Храм каменный, его огонь не тронул, ну и, — он пригнул голову и шагнул внутрь, — пожар сюда не дошел.
— Да, — сказал Элияху, оглядывая запыленные, сломанные лавки, разбросанную по полу, затоптанную бумагу, — тут хорошо будет. Колодец во дворе есть, я все в порядок приведу, выброшу…, - он наклонился и вдруг замер: «Федор Петрович, что это?»
Мужчина посмотрел на выцветший, искусный чертеж и тихо сказал: «Ничего тут выбрасывать нельзя. Собери, что осталось и береги, как зеницу ока. Сие учителя моего, Федора Савельевича, того, что Белый Город строил — рука».
Федор заглянул в соседнюю горницу и на мгновение закрыл глаза: «Двадцать лет прошло, Господи, а я ту ночь помню — как будто сие вчера было». В красном углу, высоко, висела какая-то маленькая, запыленная иконка. «Странно, — подумал Федор, — Богородица, а без плата».
— Ну, все, — он подогнал Элияху. «Сейчас подвалы чистить от поляков будем, тебе работы перепадет, — только поворачивайся».
Завал на площади был уже растащен и Федор увидел, как сын сидит на какой-то бочке, зажимая правой рукой плечо.
— Ерунда, — отмахнулся Петя. «Пулей чиркнуло. С Ивановской горки начали стрелять, батюшка, у них там пушки, оказывается. Один залп уже дали».
— Мы тут как на ладони, — зло сказал Федор, вытаскивая свою пищаль. «И от стволов наших пользы нет, — не долетят туда, — он вскинул голову, и посмотрел на дымящиеся развалины Ивановского монастыря — ядра. Перевяжи его, Илюха, и будем в подвалы спускаться — перебьем там всех, а потом горкой займемся».
Сын скинул окровавленный кафтан, и Элияху, быстро плеснув на рану водки, достал из своей сумы чистый холст.
Петя, стиснув зубы, закрыл глаза и подумал: «Господи, выжить бы. Как умирать-то не хочется, совсем немного до Кремля осталось, верста какая-то. И так каждую сажень кровью поливаем».
Сверху раздался гул залпа, что-то засвистело, и Федор, успев подумать: «Мальчик же без кольчуги, нельзя, нельзя так», — толкнул обоих юношей на землю.
Ядро вонзилось в белокаменную стену Соляного Двора и Петя, закрыв уши руками, шепнул Элияху: «Лежи, не дергайся, они сейчас еще несколько выпустят». Площадь была окутана пылью, пахло порохом и дымом, и Элияху, во внезапно наступившей тишине, услышал, как Федор матерится сквозь зубы.
Он вылез из-под тяжелого тела, и, протерев глаза, опустившись на колени, замер — кольчуга была залита темной, тяжелой, липкой кровью.
— Осколок, — Федор попытался приподняться и опять выругался. «В спине…, посмотри».
— Он меня защищал, — подумал Элияху. «Своим телом. Это же я должен был сейчас тут лежать».
— Батюшка, — Петя коснулся медленно бледнеющей щеки. «Батюшка, ну как же это…
— Ничего, сынок, — едва слышно сказал Федор, и, опустив голову на булыжники площади, — потерял сознание.
Элияху поднялся и, встряхнув Петю, велел: «Быстро сюда телегу и двоих человек покрепче, ну!»
— Я сам, — Петя все стоял, глядя на огромное, мощное тело отца.
— Ты, — сказал Элияху, — делай то, что должно тебе, понял? Юноша оглянулся и махнул рукой ополченцам: «Сюда гоните, сейчас перевезем Федора Петровича».
Петя наклонился, и, взяв пищаль, что лежала рядом с рукой отца, посмотрев на блистающую сапфирами и алмазами рукоять его сабли, велел: «Всем уйти в подвалы, пока они следующий залп не дали!»
Он обернулся, и, взглянув на телегу, что медленно ехала к церкви Всех Святых, вытерев рукавом потной, прожженной рубахи слезы с лица, — стал спускаться по узкой, скользкой лестнице, что вела вглубь Соляного Двора.
— Федор Петрович! — услышал он озабоченный, юношеский голос и с трудом, тяжело дыша, открыл глаза.
— Больно, — Федор стиснул зубы и увидел сына, что сидел у лавки, положив на нее рыжую, грязную голову. В избе пахло порохом, кровью и водкой, откуда-то издалека доносились залпы орудий.
— Что там? — Федор с трудом пошевелил пальцами, и Петя, прижавшись к ним горячей щекой, всхлипнув, сказал: «Подвалы мы очистили, батюшка, сейчас на Ивановской горке бой идет.
От князя Пожарского гонец добрался, — они уже к Неглинной подошли.
— Хорошо, — услышал Петя тихий голос. Федор с облегчением закрыл глаза и подумал: «Как больно. Не застонать бы, мальчик испугается, а ему еще в бой вернуться надо».
Он дрогнул ресницами и Петя, наклонившись, спросил: «Что, батюшка?»
— Иди, — красивые, искусанные в кровь губы отца разомкнулись, — воюй, сынок. Саблю мою…, потом забери».
— Нет, — зло сказал Петя, опускаясь на колени, — нет, не позволю! Не надо, батюшка, пожалуйста!
— Иди, — огромная, испачканная порохом рука отца чуть махнула в сторону сеней. «Ночью вернись…, попрощаемся».
Петя сглотнул и, встав, прикоснулся губами к высокому, холодному лбу. Рыжие, длинные ресницы отца чуть дрогнули, и он вытянулся на лавке.
В сенях были разбросаны окровавленные холсты. Элияху сидел, привалившись к стене, закрыв лицо руками.
Он поднял на Петю серые, уставшие, покрасневшие глаза и сказал: «Всех, кого мог, я отправил уже. Ты скажи там, — юноша махнул рукой в сторону церкви, — я сейчас подойду, перевяжу раненых».
Петя опустился рядом и заплакал, уткнувшись в плечо юноши.
— Я не могу его трогать с места, — Элияху все смотрел на бревенчатую, покосившуюся стену сеней. «Кровотечение я остановил, но осколок все еще в спине, если Федора Петровича сдвинуть — он может сразу умереть».
— Так достань осколок! — зло велел Петя, сжав зубы. «Достань, и все будет хорошо».
Элияху помолчал и ответил: «Там позвоночник в полувершке, Петя. Если я ошибусь…, — юноша не закончил и помотал головой. «И это больно, очень больно, я вообще не знаю, — Элияху понизил голос, — как он терпит. Я ему водки стакан дал, но если осколок вынимать…, это хуже во много раз».
— А если не вынимать, батюшка и так умрет! — злым шепотом ответил Петр. «Приготовь все, что надо, ночью сделаешь, как я вернусь».
Элияху поднялся и хмуро сказал: «Пусть Федор Петрович мне сам велит делать. Я лекарь, я не могу за него решать, раз он в памяти, не имею права. Пошли, — он подхватил свою суму, — он заснул вроде, я быстро — до площади и обратно.
Петя посмотрел на мертвенно-бледное лицо отца и подумал: «Господи, и матушку из Лавры не привезти, и Степа с Марьей — попрощаться не успеют».
У церкви Всех Святых крутился гонец на взмыленной, гнедой лошади. «Поляки отступают, Петр Федорович, — закричал он, — князь Пожарский на Красную площадь ворвался!».
— Так! — закричал Петя ополченцам. «Кто на Ивановской горке — пусть там остается, с поляками здесь мы быстро покончим, а остальные — на подмогу Пожарскому идите, Варварка пустая, оттуда уже в Кремль сбежали. Пушкари тако же — езжайте туда, может, по стенам бить придется!»
— Как Федор Петрович? — крикнули от телег, где в сене лежали стволы и ядра.
Петя, ничего не ответив, сжав зубы, вскочил в седло своего вороного коня и коротко сказал:
«Я — на Ивановскую горку, посмотрю, что там с боем и вернусь».
Элияху заглянул в прохладный, полутемный притвор церкви, где лежали раненые, и, услышав чей-то шепот: «Воды!», достал из сумы оловянную флягу.
— Все будет хорошо, — сказал он ласково, перебинтовывая искалеченную, с оторванными ядром пальцами, руку. «Скоро все закончится, ты потерпи, миленький».
Он вытер пот с заросшего бородой лица, и, наклонившись над следующим ополченцем, подумал: «А ведь Федор Петрович меня спас, ценой жизни своей. Если у меня не получится, с осколком, — он умрет. Господи, — он вдруг вспомнил немца-лекаря, что выхаживал его в кабаке, после ранения, — как это он говорил, про ту клятву, что врачи приносят:
«Воздерживаться от причинения всякого вреда».
Элияху глубоко вздохнул и, заставив себя не думать о застрявшем в ране осколке, весело сказал: «Ну, тебя парень — слегка задело, сейчас перевяжу, и догоняй своих ратников, а то не увидишь, как поляки сдаются».
Лагуна была покрыта густым, жемчужным туманом. «Какая вода тихая, — подумал Федор, любуясь бирюзовой гладью. «И вокруг никого, ни одной гондолы, ну да утро еще, совсем ранее». Он почувствовал, как нос лодки упирается в мраморные ступени набережной, и, поднявшись, не оборачиваясь, ступил на сушу.
Федор на мгновение оглянулся. «Четверо, — подумал он, и чуть улыбнулся. «Господи, прощения бы у них попросить, у всех, да не успею, вон, гондола и отплывает уже, не видно их почти». Он прищурился и увидел детей, что сидели в лодке — уже едва заметных в светящейся, белесой дымке. «И этих четверо, — он, на мгновение, нахмурился. «Почему?».
Но потом гондола пропала из виду, и он остался один — на огромной, пустой площади, рядом с громадой поднимающегося ввысь собора. «Даже птиц нет, — хмыкнул Федор. «Как безлюдно». Он знал, куда идти — наискосок, по узкому проходу, минуя каналы, — к мосту Риальто.
Как всегда, поднимаясь на него, Федор погладил каменные перила: «Жалко, что не я строил.
Ну да, впрочем, мой мост, у Дворца Дожей, — тоже хороший, не стыдно за него». Он остановился, любуясь окутанным в туман Большим Каналом. Гондолы стояли, привязанные к черным шестам. «Даже ветра нет, — подумал Федор. «И ни одного человека, кроме меня».
Он перешел на другую сторону канала, в Сан-Поло и, увидев распахнутую дверь, поднялся по высокой, гулкой лестнице.
Комнаты были светлыми и просторными, в самой большой, вдоль стен были аккуратно сложены холсты. Федор взглянул на мольберт, что стоял у выходящего на канал окна. «Свет отличный, — он, даже не глядя, взял чистый передник, что висел на крючке и засучил рукава рубахи.
На убранном шелками и бархатом возвышении стояло кресло. «Ну, это потом, — пробормотал Федор, и, взяв с деревянной полки альбом, достав из кармана передника серебряный карандаш — устроился у окна.
Купол Сан-Марко плыл в перламутровом сиянии, вокруг было благословенная, сладкая тишина, и, Федор, глубоко вдохнув — вдруг поморщился.
Элияху поднес свечу к лицу мужчины: «Федор Петрович!»
Голубые, наполненные болью глаза открылись, и Федор тихо позвал: «Петька!». Сын склонился над ним и мужчина вдруг подумал: «Братья, да. Зачем говорить? Не надо, все равно он мать никогда уже не увидит. Как пить хочется».
Элияху поднес к его губам флягу. «Федор Петрович, — юноша помолчал, — у вас осколок в пояснице, его вынуть надо».
— Да ладно, — голос мужчины был прерывистым, еле слышным. «Оставь, мальчик, пусть. Не хочу больше мучиться. Петя, иди сюда».
Сын встал на колени и поцеловал тяжелую, горячую руку.
— Ну? — едва слышно спросил Федор.
— Поляков всех в Кремль загнали, батюшка, Китай-город очистили, князь Пожарский с войском на Красной площади стоит, — сын все не отрывался от его руки.
— Молодцы, — услышал Петя слабый голос.
— Так, — Федор чуть пошевелился и закусил губу, — боль была огромной, горячей, обжигающей.
«Петька, ты за матерью и младшими присмотри. Отправь их, — он, было, хотел пошевелить пальцами, но не смог. «А ну терпи, — велел себе Федор. «Немного осталось».
— Туда, — продолжил он, задыхаясь. «Илюха тако же — пусть домой едет. А вы…, живите с Марьей. Чертежи, — он чуть двинул рукой, — что тут лежат, — собери, для Степана. Саблю мою возьми».
— Батюшка, — он почувствовал слезы сына на руке и сказал: «Ну, все, милые мои, все. Икону мне дай, Петя. Там, наверху».
В темноте раздался шорох и Федор, с усилием подняв веки, увидел перед собой лик Богородицы. Она смотрела прямо на него — зелеными, прозрачными, твердыми глазами.
Бронзовая голова была чуть наклонена к младенцу, что прижимался к женщине.
— Это же матушка, — успел подумать Федор. «Господи, спасибо тебе, матушка, милая моя». Он еще успел попросить: «Рядом, рядом положи», и, ощутив у себя под щекой теплое дерево, улыбнувшись, выдохнув, — затих.
Он рисовал, глядя в окно и вдруг, замерев, насторожился — сзади раздался шорох шелков, запахло жасмином, и знакомый, требовательный голос спросил: «Чем это ты, Феденька, тут занимаешься?»
Федор почувствовал, что краснеет: «Рисую, матушка».
— Нашел время, — нежная, унизанная кольцами рука протянулась из-за его плеча и захлопнула альбом.
— Матушка, — обиженно сказал Федор, — вы останьтесь, я тут уже для вас все приготовил, для портрета.
Она закатила изумрудные глаза и вздохнула: «Не сейчас, милый мой. Пошли, пошли, — она привстала на цыпочки и сняла с него передник, — нечего тут сидеть».
— Какая она маленькая, — вдруг подумал Федор, глядя на бронзовые, уложенные в сложную прическу, увенчанные перьями волосы. «Мне до локтя, не достает».
Ее дзокколи застучали по лестнице и Федор, в последний раз взглянув на купол собора — спустился вниз. Мать раскинулась на бархатных подушках, что лежали на корме гондолы.
— Ну, не забыл еще? — она кивнула на весло.
— Не забыл, матушка, — усмехнулся мужчина, выводя гондолу на простор Большого Канала.
— А куда мы? — осторожно спросил Федор.
Бронзовая бровь взлетела вверх. «Обратно, Феденька, куда ж еще?»
Федор увидел перед собой чистое, ясное, голубое, небо и, улыбнувшись, почувствовав на лице свежий, соленый ветер, ответил: «Спасибо вам, матушка».
— Ну что ты, сыночек, — ласково ответила она, и, засмеявшись, брызнула на него чистой, прохладной водой — как в детстве, когда они ездили на Мурано.
Он разомкнул губы и попросил: «Воды!»
— Господи, — прошептал Петя, — Илюха, он жив еще. Очнулся! Батюшка, милый! — Федор ощутил на губах стылую, колодезную воду и, чуть усмехнувшись, сказал: «А теперь водки.
Стакан. Нет, — он поправил себя, — лучше два. И дай мне деревяшку какую-нибудь, Петька, в зубы».
— А ты, — он пошевелил пальцами и Элияху наклонился к нему, — делай, что надо, мальчик. Не бойся, я вынесу.
— Вынесу, — велел себе мужчина и, проглотив водку, закашлявшись, закусил зубами дерево — сильно, отчаянно. «Видела бы Лизавета, что со мной на сей лавке делают, — смешливо подумал Федор, — уж то, что она делала, два десятка лет назад, — слаще было». Он почувствовал страшную, раздирающую боль в спине, а потом уже ничего не осталось вокруг — только темнота и страдание.
— Вот так и держи свечу, — велел Элияху. «Осторожно, осторожно, — приказал себе юноша.
«Господи, как он терпит, это же невозможно».
Он нащупал лезвием ножа осколок — маленький, не больше ореха, с острыми, злыми, рваными краями. Элияху, едва дыша, зажав рукоять ножа во рту, сказал: «Петька, щипцы дай, там, на холсте. Хорошо, что ты крови не боишься».
— Потом зашью все, — Элияху вздохнул, и, подцепив щипцами осколок, вытянул его наружу.
«Какой крохотный, — изумленно сказал Петя.
— Ты пойди, — выдохнув, сказал Элияху, — проверь, как там Федор Петрович. Я пока рану промою.
Он плеснул водки на спину мужчины и услышал голос Пети: «Дышит батюшка».
— Возвращайся, — Элияху стер окровавленным холстом пот со лба, — сейчас я шить буду.
Только свечу держи ровно, не капай мне воском на пальцы, а то рука сорвется.
Закончив, он сказал: «Так, теперь давай, перевяжем, и пусть на боку лежит».
— Федор Петрович! — Элияху нагнулся над раненым и шепнул: «Федор Петрович, все, осколок я вынул, пошевелите рукой, если слышите меня».
— Спать, — подумал Федор. «Долго, очень долго. И зачем он так кричит?».
Юноша увидел, как сильные, длинные, с обломанными ногтями пальцы поползли к его руке, и мужчина сказал, не открывая глаз: «Ты тоже…, отдохни, сынок».
— Батюшка, — раздался над ним голос сына. «Батюшка, милый…»
— Саблю возьми, — рыжие ресницы отца дрогнули. «Пусть…у тебя будет».
— А как же вы? — Петя ласково, нежно коснулся щеки отца.
— Тихо, — подумал Федор. «Как тихо. Не стреляют больше. Господи, спасибо тебе».
— Мне, — выдохнул он, — уже не пригодится, милый. Спите, — Федор чуть приподнял руку с лавки. «Спите, мальчики».
В раскрытые ставни был слышен звон колоколов, пахло гарью, на дощатых, старых половицах лежали золотые лучи заходящего солнца.
Федор, зевнул, просыпаясь, и пошевелился — спина болела, но не сильно. Он услышал мужской голос из сеней: «Вы стойте тут, в горницу не ходите, все же тело его там. Федора Петровича, вечная ему память, мы в Архангельском соборе похороним».
— Сие, — сказал Федор смешливо, — конечно, честь великая, князь Дмитрий Михайлович, однако же я, пожалуй, с этим бы погодил.
Пожарский, снимая шлем, шагнул в горницу и остановился — юноши спали вповалку, на сдвинутых к стене лавках. Князь посмотрел на рыжую и светлую головы, и недоуменно сказал: «Гонец был, Федор Петрович, говорил, мол, кончаетесь вы».
— Сие, — Федор вдруг вспомнил кукушку в лесу у Лавры, — еще нескоро случится, Дмитрий Михайлович. Ну, надеюсь, я. Что там, — спросил Федор, — на площади Красной?
Пожарский присел на лавку и улыбнулся: «Польский гарнизон подписал капитуляцию, складывают оружие и выходят из Кремля».
— Дожили, — подумал Федор. «Господи, я и не верил».
— Дожили, — кивнул Пожарский. «Сейчас царя выберем, Федор Петрович, и заживем, как в былые годы. Ну, — он улыбнулся, — отдыхайте, и ни о чем не волнуйтесь, Лизавете Петровне я гонца отправлю, что все с вами хорошо».
Князь посмотрел на икону, что так и лежала рядом с рыжей головой мужчины и подумал:
«Какая красавица. Богородица, а без плата. Ну, видно — помогла она Федору Петровичу».
— Дмитрий Михайлович, — вдруг попросил мужчина, — там чертежи лежат, под лавкой, дайте их мне, пожалуйста. Хоша посмотрю, пока эти, — он кивнул на юношей, — спят.
Пожарский нагнулся, и, положив стопку бумаги подле огромной руки, сказал: «Только ведь, Федор Петрович, Заруцкий еще где-то бродит, дружки его — тако же, воевать еще придется».
— Сим, — Федор чуть улыбнулся, — пущай вон, Петька мой занимается.
— А вы? — Пожарский помялся на пороге сеней.
— А я, — ответил Федор, не отрывая глаз от чертежа, — буду строить.
Он услышал чьи-то недоверчивые голоса в сенях и подумал: «Есть хочется. Подожду, пока мальчишки встанут, пущай хоша корку хлеба принесут. Жалко, что двигаться еще больно — я бы, конечно, порисовал сейчас. Ну да ничего, успею».
Колокола затихли, и Федор, слушая тишину, вглядываясь в четкие, выцветшие линии чертежа, пробормотал: «Построим, Федор Савельевич».
Элияху оглядел избу и присвистнул: «Быстро вы!»
— Да что тут, — смущенно пробормотал Петя, — Степан вымыл все, а я — лавки и стол поправил.
Теперь хоть не стыдно в горницу заходить. Ты тогда тут, в большой комнате — принимать будешь, а в маленькой — спать.
— Угу, — юноша провел рукой по гладко обструганному столу. В избе было тепло — ровно, жарко горела печь. За чуть раздвинутыми ставнями сеял мелкий, еще слабый снежок.
— Степан все с чертежами этими разбирается, — Петя присел на лавку. «В горнице своей заперся, рисует целыми днями. А к Никифору Григорьевичу ты ходить будешь? — Петя подмигнул Элияху.
— Два раза в неделю, — рассмеялся тот. «Ты мне лучше скажи, когда ты Марью с Волги-то сюда привезешь?»
— Да вот, Собор Земский закончится, и сразу туда отправлюсь, — счастливо улыбаясь, ответил Петя. «Надо же до Масленицы успеть повенчаться. Ты, конечно, дружкой будешь, отказываться даже, и не думай».
Элияху устроился рядом и строго ответил: «Буду, конечно, вот только в церковь…»
— Да знаю я все, — Петя потрепал его по плечу.
— Даже ногой не ступишь, не бойся. А весной уже и домой поедешь, ну да, — он блеснул белыми зубами, — я вас до Польши провожу, раз мы теперь перемирие с ними заключаем, так меня туда наверняка пошлют, я по-польски, — как по-русски говорю. Ну, где там Марья? — он обернулся.
Дверь стукнула, и девочка, втащив в горницу холщовый мешок, сказала: «Все окунула, и горшки, и мисы, и ножи, и ложки».
Она скинула бархатную, на соболях шубку, и велела: «Петя, ты домой иди, я пироги в печь поставлю — и за тобой. Илья меня проводит, не бойся».
— Только не опаздывай, — старший брат поднялся, — как батюшка из Кремля вернется, мы сразу в монастырь Новодевичий поедем.
Юноши пожали друг другу руки, и Элияху, отдернув пестрядинную занавеску, что отгораживала угол у печи, спросил: «А что это вы в монастырь собрались?»
Марья, засучив рукава, месила тесто. Девочка сморщила изящный носик и вздохнула:
— Батюшка им икону дарит, большую, в окладе червонного золота, Марфы и Марии, ну, ту, что они со Степой написали. И вклад дает, за свое исцеление». Она взглянула в пустой красный угол и добавила: «А та икона, что тут была, ну, с бабушкой моей, — она теперь у батюшки всегда, он и не расстается с ней».
— Твоя бабушка очень красивая, — вздохнул Элияху. «Ну, да ведь вы с ней увидитесь скоро, раз туда, — он махнул рукой на запад, — поедете».
Марья помолчала, и, достав из мисы рыбу, стала мелко рубить ее ножом — не поднимая глаз от доски.
— А ты в Кракове останешься? — наконец, спросила девочка.
— Это еще зачем? — Элияху усмехнулся. «Побуду, дома и соберусь в Амстердам, как и хотел.
Там у нас родственник есть, Иосиф Мендес де Кардозо, муж маминой племянницы, он очень хороший врач, я у него учиться буду. А потом, — он откинул голову назад, — в Падую, в университет. Давай, — он скинул кафтан, — я тебе помогу, а то еще на Воздвиженку тебя отвести надо.
Марья подвинула ему луковицы и вдруг, покраснев, спросила: «А можно я к тебе буду приходить? Ну, с больными помогать? Я крови не боюсь, и руки у меня — ловкие».
— Конечно — согласился Элияху, глядя на то, как она укладывает начинку на тесто. «Приходи, — он посмотрел на толстые, каштаново-рыжие косы, и вдруг подумал: «А я ведь ее больше никогда не увижу, наверное. Хотя нет, Федор Петрович говорил, что они в Венецию собираются, а Падуя там рядом. Да все равно, — он подавил вздох, — даже и думать об этом не смей, нельзя, нельзя».
— Ты что это? — подозрительно спросила Марья, поднимая ухватом противень с пирогами, устраивая его на треноге в печи.
— Так, — юноша натянул полушубок, — я с этой войной все праздники наши пропустил, вот, вспомнил их.
Они вышли на прибранный двор, и Марья, поправив соболью шапочку, глядя на купола церкви Всех Святых, вдруг, тихо сказала: «Если бы не батюшка с матушкой, я бы никогда в этот монастырь не поехала. Ненавижу все это».
— Что? — спросил Элияху, когда они миновали стену Китай-Города и вышли на Варварку.
Вокруг было шумно, кричали разносчики сбитня и пирогов, пахло печным дымом, распиленным, свежим деревом, и Элияху подумал: «И вправду, как Федор Петрович говорил — к весне и город отстроят».
— Это, — Марья повела рукой в сторону кремлевских соборов. В низком, сером, уже зимнем небе метались, голосили галки. «Я же — она дернула губами, — с двух лет по всем этим монастырям и церквям бродила, с матушкой. Снаружи там одно, а внутри…, - девочка тяжело вздохнула и вдруг сказала постным, смиренным голосом: «Благотворящий милостыню дает взаймы Господу». Кинут тебе медную монету, а сами бегут, руки у богачей целуют. Ну, их! — она махнула рукой, и подняв темно-синие, большие глаза, спросила: «А у вас нищие есть?»
— Дай мне руку, — сказал Элияху, — тут, на площади, толкотня такая, что не пробиться. Пряник хочешь?
— Угу, — кивнула Марья, и, вгрызаясь крепкими зубами в коврижку, рассмеялась: «Знаю, что нет. Мы же с мамой долго по Польше ходили, я видела, как вы живете. По-другому».
— Да, — тихо ответил Элияху, когда они уже миновали мост через Неглинную. «По-другому, Марья. У нас — юноша помолчал, — община людям помогает. Сирот учат бесплатно, девушек, у кого приданого нет, замуж выдают. И вообще, — он вздохнул, — написано, что даже если ты сам — на подаяние живешь, все равно, обязан, делиться с теми, кому хуже».
Он внезапно ощутил, как девочка пожимает его ладонь, — сильно, уверенно. «Вот, — весело сказал Элияху, остановившись перед крепкими, высокими, новыми воротами усадьбы Вельяминовых, — ты и дома!»
Марья прожевала пряник и мрачно отозвалась: «Дома, да».
В Смоленском соборе Новодевичьего монастыря было людно, и Ксения, сдвинув пониже креповую наметку, перебирая лестовку, подумала: «Говорили, что ранен был Федор Петрович, и тяжело, а вон, смотри-ка, совсем оправился. И сыновья его как выросли, красавцы, что один, что другой. Старший мальчик на сродственнице царя будущего женится».
Она метнула быстрый взгляд в сторону притвора, где на стене, закрытая блестящим, изукрашенным драгоценными камнями окладом, висела новая икона — праведных сестер Марфы и Марии с Иисусом.
Ксения перекрестилась и шепнула себе: «Господи, хоша бы один раз он на меня посмотрел, мне больше и не надо ничего».
Она подняла голову и столкнулась с его взглядом. Мужчина сразу же отвел глаза, и, наклонившись к маленькой, изящной женщине, что-то ей прошептал.
— Жена, — подумала Ксения, чуть раздув тонкие ноздри. «Так вот она какая». Инокиня взглянула на соболью душегрею, на опашень, расшитый золотом, на ожерелья, что украшали стройную шею, и увидела сзади девочку — лет восьми. У той были темно-синие, серьезные, совсем не детские глаза.
— Ну конечно, езжайте с Петей, — ответила Лиза едва слышно, — раз вам в Кремль надо. Степа меня с Марьей домой привезет.
Федор ласково коснулся руки жены, и, поманив за собой старшего сына, перекрестившись, вышел из душного собора, в прохладный, уже начинающий клониться к закату московский день.
— А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем, — вспомнил Федор, и, не оборачиваясь, сказал сыну: «Поехали, князь Пожарский нас ждет».
Марья проводила взглядом отца и, увидела глаза инокини напротив — темные, большие, прозрачные. «Я ее помню, — подумала девочка. «Мы ее здесь и видели, в Новодевичьем, как на Москву пришли. Матушка ей сказала что-то, а она и сомлела».
— Матушка! — Марья подергала мать за рукав душегреи, — смотри, вон инокиня Ольга, дочь Годунова, Бориса Федоровича.
Лиза, перекрестившись, слушая пение хора, посмотрела на ряды монахинь, и вдруг чуть пошатнулась. — Боль, — подумала она. «Да, я же больше ничего не помню. Только глаза эти, и боль у нее внутри, будто там все огнем выжгли. Бедная, бедная женщина — ребеночка потеряла, Господи, упаси меня и Федю от сей беды, мы же знаем, что это такое — когда дитя любимое, что носишь — умирает».
Служба закончилась, и Лиза услышала рядом шелестящий голос неприметной девушки в облачении послушницы: «Боярыня-матушка, инокиня Ольга велела передать, что молиться за вас будет, и за семью вашу».
Лиза перекрестилась и тихо сказала Марье: «Иди, доченька, погуляй со Степой во дворе, я сейчас».
В жарко натопленной келье, в медной, большой клетке прыгал, щебетал щегол. Ксения бросила птице семян и спокойно сказала: «Я ведь Федора Петровича помню, Лизавета Петровна, как батюшка еще жив был, он из-под Кром с донесением приехал, с поля боя.
Говорили, ранен он был сейчас, как поляков из Москвы гнали?»
Лиза попробовала душистый, ароматный, теплый сбитень, и улыбнулась: «Очень вкусно, Ксения Борисовна, спасибо вам. А Федор Петрович, да — осколком его в спину ударило, но, благодарение Господу, выздоровел».
Ксения посмотрела на каштановые волосы, что выбивались из-под изукрашенной жемчугами кики и улыбнулась: «И детки, у вас какие, прекрасные, Лизавета Петровна, чтобы не сглазить. Ну да не волнуйтесь, у меня глаз легкий, хороший».
Лиза вдруг коснулась красивой, сухой, с длинными пальцами руки инокини и тихо проговорила: «Ксения Борисовна, а я ведь вас помню. Как я еще без разума была, мы тут с дочкой милостыню просили, у собора Смоленского».
— Да, — медленно сказала Ксения. «Я вас — тако же помню, Лизавета Петровна. Ну, как все у нас теперь на Москве спокойно стало, так вам еще деток завести надо, — тонкие губы улыбнулись. «Теперь-то не страшно».
Боярыня вздохнула. «Ах, Ксения Борисовна, так мне весной уже тридцать шесть было, все же не молода я. Не получается пока, — синие глаза погрустнели.
— Травница у меня есть, — Ксения погладила маленькие, нежные пальцы женщины, — Агафья Егоровна, в селе Дорогомилове, за рекой. Чудеса творит, Лизавета Петровна, к ней неплодные женщины со всей Москвы едут. Матушка моя покойная тако же — чрез ее помощь брата моего родила, невинно убиенного царевича Федора, — инокиня перекрестилась и добавила: «Агафья Егоровна незнакомцев не принимает, однако я вам могу грамотцу к ней дать».
Лиза чуть покраснела, и, отведя глаза, шепнула: «»Уж не знаю, как и благодарить вас, Ксения Борисовна».
— Ну что вы, Лизавета Петровна, — инокиня взялась за перо, — сие долг христианский — страждущим людям помогать.
Проводив боярыню, Ксения отсчитала золотые монеты, и, быстро запечатав еще одну грамотцу, позвонила в колокольчик.
— Агафье Егоровне отнесешь, — сказала она прислужнице, передавая ей атласный, тяжелый мешочек. «Сие в тайности». Девушка понимающе кивнула.
Ксения подошла к окну кельи, и оперлась длинными пальцами о холодный подоконник. На дворе мела легкая поземка.
— Покров, — она усмехнулась. «Девушкам главу покроет. Тако же и Лизавете Петровне — не сейчас, не сразу. К Троице, например. Покроют ее землей сырой, и поминай, как звали. А я, — она обернулась и посмотрела на прикорнувшего в углу клетки щегла, — иночество тогда и скину. Ему мать нужна будет для детей, жена на ложе — вот и повенчаемся».
Она вздохнула, и, перекрестившись, вышла из кельи — били к вечерне.
Лиза остановила возок и сказала холопу: «Жди меня тут, я быстро». В чистой, уютной избе приятно пахло травами. Женщина — высокая, седоволосая, в простом черном опашене, и таком же платке, встретила ее в сенях, и, улыбаясь, сказала: «Знаю, знаю, Ксения Борисовна мне тако же — грамотцу прислала. Я вам уже сбор и приготовила, боярыня, а как закончится — приезжайте еще. Впрочем, — травница рассмеялась, — тут вам на год хватит, а через год вы уж и непраздны будете, ежели не раньше.
Лиза развязала мешочек, и, посмотрев на сухие травы, покраснев, сказала: «Агафья Егоровна, да как мне вас благодарить-то?».
— Ну что вы, — травница приняла от женщины мешочек с монетами, — не за деньги же стараюсь, Лизавета Петровна. А снадобье проверенное, от матерей наших, со времен старинных. Заваривайте и пейте по ложке в день». Травница наклонилась к уху Лизы и что-то спросила — шепотом.
Боярыня зарделась и тихо ответила: «Да каждый день, Агафья Егоровна, а, то и…, — женщина не закончила и смутилась.
— Ну, так, тем более, — травница помогла ей надеть соболью шубку. «К лету все и случится, не волнуйтесь, боярыня-матушка. Ну и заступнице, Богородице, молитесь, конечно».
Женщина посмотрела вслед возку, что удалялся по разъезженной дороге к перевозу через реку и усмехнулась:
— К лету. К лету ее отпоют уже. Ну да, впрочем, не в первый раз — уж кого только мои травы в могилу не свели, еще Борис Федорович за ними посылал, и Василий Иванович — тако же.
Новому царю я тоже занадоблюсь — она погладила белую, ухоженную кошку, что ластилась к ее ноге, и сказала: «Да, милая моя, занадоблюсь, ты уж не сомневайся».
Агафья поежилась от северного, острого, холодного ветерка и захлопнула дверь сеней.