Петр Воронцов-Вельяминов вышел из Фроловских ворот Кремля и, перекрестившись на купола Троицкой церкви, посмотрев на воронов, что кружились в жарком, прозрачном небе, — вздохнул. «Как это Михаил Федорович сказал: «Раз поляки нам ничего возвращать не желают, то и мы им не вернем. Пущай виселицу строят».

Петя засунул руки в карманы простого, суконного кафтана, и, оглянувшись на Кремль, сказал себе под нос: «Ну, где же они? И так уже — никого к пани Марине не пускают, не знаю, удастся ли мне пройти».

Он миновал ряды деревянных лотков на Красной площади, и, положив руку на саблю, почувствовав под пальцами холод сапфиров, усмехнулся: «А синьор ди Амальфи удивился, когда я с ним по-итальянски заговорил. Конечно, окромя меня, в Посольском приказе, его никто не знает. На польском языке — половина Москвы уже болтает, опосля смуты тут кого только не осталось. Совсем другой город стал, ну и хорошо».

— На хлебушек, боярин, копеечку, — жалостно попросил замурзанный мальчишка с подбитым глазом, что вынырнул из толпы прямо под носом у Пети. «А я за вас молиться буду! — ребенок шмыгнул носом.

Петя закатил серые глаза и, потянувшись за кошелем, застыл, нащупав обрезанный шнурок.

— Ворон-то не лови, боярин, — раздался тихий, смешливый голос сзади. «И за саблю не хватайся. Приходи в избу, что у церкви Всех Святых, на Кулишках, знаешь ты ее. Там свое серебро и получишь».

Петя мгновенно обернулся и какой-то заросший бородой мужик сердито сказал: «По ногам-то не ходи, мил человек!»

— Где кошель мой? — Петя схватил его за руку.

Мужик посмотрел на обрезанный шнурок и усмехнулся: «Да уж пропивают твое серебро, должно быть. Сам знаешь, милый — сие Москва, зазеваешься — разденут и разуют».

Петя выматерился сквозь зубы, и, стал проталкиваться через толпу к Варварке.

Он зашел за церковь Всех Святых и остановился — калитка в заборе была приоткрыта, из печной трубы шел легкий дымок.

Петя осторожно, на цыпочках прошел в сени и прислушался — веселый голос, с наглой, московской развальцей говорил: «Сие просто было, с оного парня не то, что кошелек — кафтан бы снял, он и не заметил».

— Вот же суки, — пробормотал Петя и рванул на себя дверь горницы. На него пахнуло свежеиспеченными блинами, и высокий, белокурый мужик, что сидел на лавке, привалившись к стене, усмехнулся: «А вот и боярин Воронцов-Вельяминов, его мы и ждали».

Петя посмотрел на свой кошель, что валялся на краю стола — уставленного мисками, и, вынимая саблю, сказал сквозь зубы: «Ты кто такой?»

Мужик поднялся и Петя подумал: «Господи, а ведь он не московский. Глаза у него другие».

Глаза были — словно весеннее, свободное, высокое небо. Он улыбнулся, и, повернувшись в сторону печного закута, позвал: «Марфа Федоровна!»

Петя отступил на шаг. Изящная, маленькая женщина в темном сарафане вошла в горницу, и, поправив платок, из-под которого выбивалась бронзовая прядь, сказала: «Ну, здравствуй, внук. А сие дядя твой, муж Марьи Петровны — Волк, Михайло Данилович».

— Господи, — подумал Петя, — это она. Одно лицо ведь с той иконой, что батюшку спасла.

— Ты прости, — сказал Волк, протягивая ему руку, — что так познакомились, — он рассмеялся.

«Мы ночью приехали, сам понимаешь, не след нам на Воздвиженку являться было».

— Да, да, — потрясенно кивнул головой Петя, и, сглотнув, спросил: «А батюшка? С вами он?».

— С ними, — раздался знакомый голос из сеней. «Ты прости, Петр Федорович, мы тут у тебя кошель потрясли немного. Как ты есть наследник Воронцовых-Вельяминовых, так на водку для родни не обеднеешь, думаю».

— Все такой же, — нежно подумал Петя, обнимая отца, что стоял, подпирая рыжей головой притолоку, держа в руках оловянную флягу.

— Вырос еще, — хмыкнул отец, и подогнал его: «Ну, за стол, за стол».

— А все равно, Михайло Данилович, — Федор стал разливать водку, — воруют. Целовальник, сука, водой ее разбавляет. Я на пробу велел стакан налить, и говорю: «Нет, милый человек, ты это кому-нибудь другому подавай, а мне нацеди той, что без обмана».

— Москва, — кисло заметила Марфа, вытаскивая из печи горшок со щами. «Рыба тако же — нюхай, он мне говорит, али в бочку полезь — все одно, у меня без изъяна. Ну, я и полезла, сверху свежей наложил, а внизу — гниль одна».

— Нас, Марфа Федоровна, на Шексне ваш сын сей рыбой кормил, — расхохотался Волк, очищая луковицу. «С душком была, Федор Петрович».

— Вот игуменье бы и пожаловался, — Федор поднял стакан и сказал: «Ну, за встречу. Мы тебя, сейчас, Петька, покормим, и дуй к своей Марье. Дворня новая на Остоженке? Сколько их там?»

— Полтора десятка, — с готовностью ответил Петя. «Новые все, да, сами понимаете, — юноша развел руками, — опосля смуты…, Бабушка, — он поднял голову, — какие щи-то вкусные, словно у матушки».

— Так я ее учила, Петенька, — улыбнулась Марфа. «Мы тебе письма привезли — от матушки, Степа написал, Марья тако же, Илья Никитич, так что возьмешь потом». Она посмотрела на внука и подумала: «Одно лицо с Элияху, да. На Никиту Григорьевича оба похожи, и глаза его».

— Дворню в подмосковную отправь, — велел ему отец. «Не след, чтобы они нас видели. У вас хоша там, в Новых Холмогорах и беспорядок еще, а все одно — нас корабль в уединенном месте высадил, там же потом и встретимся. Так что завтра жди нас, до рассвета еще».

— Хорошо, — кивнул Петя и осторожно сказал: «Той неделей казнить их будут, сегодня Михаил Федорович велел — раз Сигизмунд не хочет землями поступаться, то не вернут полякам пани Марину».

— Ну, — Волк закинул руки за голову, — затем мы и приехали, Петр Федорович — чтобы казнь сия пошла так, как надобно нам. Все, — он поднялся, — пошли, я тебя провожу, а то я смотрю, у вас тут на Москве кошельки режут, как во время оно — ловко».

Петя посмотрел на красивую, легкую улыбку мужчины, и, уже выходя из сеней, спросил:

«Михайло Данилович, а вы откуда?»

Тот помолчал и ответил: «В избе на Яузе родился, Петр Федорович. Тако же и предки мои до царя Ивана Калиты — московские все. Пошли, — он похлопал юношу по плечу, — вона, уже к вечерне звонят, там, куда я иду — самая работа сейчас будет».

— Тот же голос, — вдруг понял Петя, и, нагнав Волка, спросил: «Это вы были, там, на площади Красной? Ну, — юноша покраснел, — с кошелем моим».

— Никогда еще серебро мне так легко не доставалось, — Волк рассмеялся и добавил: «Сразу видно, боярин, ты на коне приобык ездить». Он засунул руки в карманы потрепанного кафтана и пошел вверх, к Варварке — вскинув белокурую, золотящуюся в лучах заката, непокрытую голову.

Петя поднялся по широкой деревянной лестнице и прислушался — из-за двери детской горницы доносился нежный смех. «Вот так, мой хороший, — говорила жена, — ты не бойся, дай мне ручку».

Он приоткрыл дверь и замер на пороге — большой, крупный рыжеволосый мальчик, стоял, держась за стену. Марьюшка, присев рядом, улыбаясь, сказала: «Молодец, Феденька, раз вставать начал, то и пойдешь уже скоро».

— А к батюшке хочешь? — Петя наклонился и распахнул руки.

Сын взглянул на него серыми, большими глазами и, помотав головой, выпятил губу. «Ну, — Марьюшка подхватила его на руки, — значит, в следующий раз». Федя указал пальцем на деревянного, расписного коня, и Марьюшка, усадив его в седло, придерживая за спину, тихо спросила: «Ну что там, Петруша?»

Он закрыл дверь, и, встав рядом, взяв сына за плечо, так же тихо ответил: «Дворне в подмосковную велел ехать. Утром гости у нас будут, рано».

Марья кивнула, и, увидев, как зевает сын, сказала: «Ну, пора нам и в постель, милый». Петя помолчал и проговорил: «Как они уедут, мне тоже собираться надо будет. Ты же знаешь, там, — он махнул рукой на север, — казаки все со шведами воюют, а государь сегодня твердо сказал — Новгород нашим должен быть, и никак иначе. Так что, — он вздохнул, — встретимся там с послами от короля Густава и будем готовить мирное соглашение».

Марья покачала Федю и вдруг, тихо, рассмеялась. «То-то ты прошлой осенью шведский учил, я все думала — зачем».

— Затем, — Петя нагнулся и поцеловал дремлющего сына в лоб, — что с поляками я говорить могу, однако же, окромя западной границы, у нас еще и северная есть, и с теми соседями тако же — на их языке надо переговоры вести».

Марья осторожно уложила ребенка в колыбель и подошла к большой, в резной раме, искусно вычерченной, многоцветной карте, что висела на стене.

— Моря-то нам не отдадут, — грустно сказала она. «Воевали, воевали Ливонию, сколько людей положили, и все — без толку».

Петя взглянул на очертания мысов и заливов, на небесную лазурь моря, и твердо ответил:

«Отдадут, коли не сейчас, так сыновьям нашим, али внукам». Он наклонился, и, поцеловав мягкую, белую щеку, попросил: «Ты там приготовь все, что занадобится, ладно? Батюшка мой и дядя, — увидишь ты их завтра, — они, наверное, не здесь ночевать будут. А бабушка — тут».

Он увидел, как маленькая, нежная рука перебирает тяжелые, жемчужные ожерелья на шее и улыбнулся: «Да не бойся ты так, Марьюшка, она хорошая, очень хорошая. И не затем бабушка сюда приехала, чтобы твое хозяйство смотреть».

— Петя, — она взяла его за руки, — а что мальчик, видел ты его?

Он посмотрел в лазоревые, большие глаза и тихо вздохнул: «Заруцкий в Разбойном приказе, а пани Марина и Ванечка в Кремле, в подземной келье монастырской. Говорил я с казаками, что их на Москву везли — мальчик рыжий, словно огонь. И большой, крепкий».

— Три года с половиной, — Марьюшка присела на широкую, устланную шелковыми покрывалами лавку. «Петруша, но как, же так, это дитя ведь, в чем Ванечка виноват? Только в том, что у матери своей родился? Как же можно ребенка вешать, да еще и у нее на глазах?»

Он опустился на пол и положил голову ей на колени. «Так вот для оного они и приехали, Марьюшка, — ответил Петя. «Чтобы Ванечку спасти».

— А пани Марина? — жена все смотрела на него — твердо, требовательно и Петя вспомнил тихий голос Михаила Федоровича.

Царь прошелся по палатам, и, остановившись у окна, усмехнувшись, сказал: «Коли Сигизмунд не желает земли отдавать, то не получит он ее, понятно, Петр Федорович? И убери сии грамоты, — царь указал на золоченый стол и поморщился, — с глаз долой. Мало мы поляков от Москвы до Смоленска гнали, видно. Коли наглеть будут, так и до Варшавы дойдем».

— Ты-то не гнал, — холодно подумал Петя, рассматривая с высоты своего роста легкого, изящного юношу. «Ты на Волге сидел, ну да что ему напоминать об этом. Смотри-ка, год царствует, двадцать лет ему всего лишь, а заговорил уже как. И с кем он собирается до Варшавы доходить, от войска дай Бог, если десятая часть осталась».

— Король Сигизмунд, — осторожно проговорил Петя, — согласен вернуть тело государя Василия Ивановича покойного. И вашего батюшку, патриарха Филарета из плена отпустить — в обмен на пани Марину.

Царь повернулся, и Петя увидел, как он улыбается — холодно, одними губами. Михаил Федорович погладил аккуратную, золотистую бородку, и, прислонившись к резной ставне, сказал: «Мне, Петр Федорович, кости не нужны. Мне нужны земли. Чем меньше мы оных полякам отдадим, тем лучше».

— Но ваш батюшка, — попытался сказать Петя.

— Я по нему не скучаю, — легко отозвался царь. «Тако же и держава — вон, как Гермоген, храни Господи его душу, — Михаил Федорович перекрестился, — скончался, живем же без патриарха.

И дальше проживем, Петр Федорович. Попов на свете много, а Смоленск — один. Так что пусть виселицу строят».

Петя помотал головой, и, чувствуя ласковые пальцы жены у себя на щеке, глухо сказал:

«Нет, о сем даже и думать не стоит, Марьюшка. Иначе все мы на плаху отправимся, уж больно опасно сие».

— Так что, — Марья все гладила его, — государь ее тоже повесить распорядился?

Петя долго молчал, а потом, сглотнув, поднявшись, сказал: «Нет, не повесить. Я к себе пойду, у меня там бумаги еще, — он глубоко вздохнул, — поработаю».

Марья кивнула, и, взяв его за руку, едва слышно проговорила: «В подполе готово все, сюда же принесут его?»

— Если все удачно пройдет, — жена увидела, как он чуть дернул щекой, и, встав, прижавшись к нему, потянувшись, встряхнула за плечи.

— А никак иначе и не получится, Петя, — сказала она. «Это же твой брат. Он будет жить».

Петя посмотрел на рыжие волосы сына, что спокойно спал в чуть покачивающейся колыбели, и, сдвинув ее шелковый платок, поцеловав белокурую, мягкую прядь, ответил:

«Да».

Волк остановился на берегу ручья и присвистнул: «Вот это да! Говорил мне Федор Петрович, что сию галерею срубил, но ведь красота какая!»

Деревянные, резные, раскрашенные здания соединялись легким переходом, флюгеры вертелись под ветром с реки, чуть шелестели листья ив, и Волк, присев, вымыв руки в ручье, подумал: «Тридцать лет, Господи. Да я же, как раз тут ночевал, после того, как обоз на Смоленской дороге взял. А потом на Красную площадь пошел, ну, там уже…, - он усмехнулся, и, поднявшись, посмотрел на маленькие окошки светелок.

— А ночевал я с кем? — он все улыбался. «Да, с этой, Настасьей. Волосы у нее красивые были, черные, как крыло вороново, а глаза — голубые. До обеда помню, с ней проспали тогда».

Он встряхнул головой, и, толкнув низкую дверь, спустившись по каменным, вытертым ступенькам, огляделся.

Вокруг было шумно, чадили свечи, и Волк подумал: «Как всегда. На улице благодать такая, липой пахнет, тепло — а эти в подполе сидят».

Он облокотился о вытертую, старого дерева стойку: «А ведь я все тут помню. Ничего не меняется». Крепкий юноша обернулся и, внимательно посмотрев на Волка, налив водки в оловянный стаканчик, подвинул ему.

— Пироги свежие, — Гриша указал на глиняное блюдо и присвистнул про себя: «Непростой человек, сразу видно. Должно, к батюшке».

Волк выпив, и откусив от пирога с капустой, блаженно закрыл глаза. «Господи, — вздохнул он про себя, — они такие же вкусные».

— Вы пройдите, — вежливо сказал юноша, и замялся.

— Да я знаю, куда, — хохотнул Волк, и, быстро посмотрев по сторонам, нырнул в неприметную, сливающуюся с бревенчатой стеной дверь.

В кромешной тьме, откуда-то снизу, он увидел мерцающий огонек свечи. Седобородый мужчина сидел за столом, раскладывая в стопки серебро и медь.

Волк прожевал пирог, и, отряхнув руки, переступив через порог, смешливо сказал: «Ну, здравствуй, Никифор Григорьевич!»

Мужчина поднял голову и, всматриваясь в лицо Волка, удивленно сказал: «Господи Иисусе!

Вернулся!»

— А как же, — Волк наклонился, и, обняв его, присев к столу, добавил: «Не было такого, Никифор, чтобы я не возвращался. А сейчас пущай принесут нам чего-нибудь, разговор у меня до тебя есть».

Дверь подпола чуть приоткрылась и высокая, стройная девушка сказала нежным голосом:

«Никифор Григорьевич, я принесла все».

Волк посмотрел на черные косы, на огромные, голубые глаза, и, откинувшись к стене, глядя на то, как девушка расставляет по столу миски, подумал: «Вот и Настасья такая же была.

Пятнадцати лет я ее последний раз видел. А мне — семнадцать как раз исполнилось».

На него пахнуло ароматом цветов, и, девушка, распрямившись, опустив глаза, сказала:

«Ежели друг ваш переночевать желает, Никифор Григорьевич, у меня гостей нет еще, я могу в зал не спускаться, подожду его».

Волк усмехнулся и ответил: «Не желает. Спасибо, милая, за хлеб, за соль, однако у нас разговор долгий, на всю ночь. Иди с Богом».

Девушка чуть слышно вздохнула, и, поклонившись, шурша шелковым сарафаном, — закрыла за собой дверь.

— Настасьи дочка, — коротко сказал Никифор, разливая водку. «Восемнадцатый год пошел, хорошая девка, золота ровно как мать ее приносит. А кто отец ее, — он усмехнулся, — сие неведомо. А Настасья померла, тем летом, как первого самозванца отсюда погнали. Горячка у нее была. Ну, — он поднял стакан, — за встречу, Михайло Данилович. А то смотри, — он кивнул на лестницу, — переночуй, ты же тут хозяин.

— Хозяин тут ты, — поправил его Волк, выпив. «А я, Никифор Григорьевич, человек семейный, у меня жена вон весной только четвертого сына принесла. Да и внуков уже шесть душ, — так что, — он потянулся за пирогом, — мы сейчас решим с тобой все, и я пойду, по ночной прохладе».

— Четвертого сына, — Никифор покрутил головой. «Молодец ты, Михайло Данилович, ничего не скажешь. А деньги-то, — он пытливо посмотрел на Волка, — барыши? Ну, хорошо, тут, у нас, ты не останешься, — Никифор коротко вздохнул, — так хоть золото возьми, три десятка лет я его для тебя копил.

Волк махнул рукой. «Души родителей моих покойных устроены, жены первой, — он перекрестился, — тако же, по ней в Крестовоздвиженском монастыре будут негасимую свечу стоять, я этим озабочусь. Так что — он налил себе еще водки, — ты мне только людей собери, к завтрему, скажу им кое-чего, и все. Остался, кто живой-то? — поинтересовался Волк.

— Немного, но есть, — Никифор стал резать мясо. «Сам понимаешь, со смутой этой — кто с поляками ушел, кто в земле сырой лежит, кто дело наше бросил. Но соберу, конечно. Вот, — он положил Волку хороший кусок, — Петровки той неделей миновали, убоина свежая, сам для кабака брал. Так чем тебе помочь-то?»

Волк прожевал, и, выпив меда, стал говорить.

Выслушав его, Никифор вздохнул, и, погладив бороду, сказал:

— Труп мы тебе к той неделе подберем, сие дело простое, — рыжего мальчишку лет пяти найти.

Тако же и с палачами договоримся, в бумажке им кое-чего отнесем, не в первый раз, — он подмигнул Волку и посерьезнел. «Однако ж ты скажи мне, Михайло Данилович, сие ж не кол, о коем ты говорил — сие виселица. Кто парнишке этому будет зелье сонное давать, и, главное самое, — он поднял палец, — кто его подменять-то будет? Там же все на виду, пол-Москвы на сию казнь смотреть будет, ты же наших людей знаешь, — Никифор скривился, как от зубной боли.

— Там не простой помост выстроят, — Волк положил себе еще кусок мяса и заметил: «Сочное, ты его что, в уксусе держишь?»

— С можжевеловыми ягодами, — Никифор помедлил, и, наконец, улыбнулся: «Ах, вот оно как.

Плотника с собой привез, знакомца нашего?»

— Плотник сам приехал, — Волк отодвинул тарелку и сказал: «Давно я так хорошо не трапезовал, спасибо тебе, Никифор. А что толпа там, у Троицкой церкви будет, сие нам только на руку — вона, помнишь же ты, как сей плотник Шуйского покойного с плахи спас? Вот так же и здесь».

Никифор налил им еще меда и задумался. «Михайло Данилович, — наконец, проговорил он, — так знакомец наш общий в сей тайник не поместится, уж больно он человек видный».

— А не он там лежать будет, — Волк поднялся, и, пожав руку Никифору, напомнил: «Ты народ-то собери, я завтра опосля вечерни появлюсь».

Уже поднимаясь по лестнице, он почувствовал сладкое дуновение цветов — девушка стояла, прислонившись к косяку двери, покраснев, комкая в длинных, белых пальцах кончик косы.

— Как тебя зовут-то, дочка? — ласково спросил Волк.

— Василисой, — она подняла глаза и Волк, улыбнувшись, сказал: «Я твою матушку знавал, покойницу. Ты ровно она — красавица. Доброй ночи тебе, дочка».

— И вам — тако же, — закрасневшись, прошептала девушка.

Он вышел в серый, предрассветный туман, и, склонив голову, тихо присвистнул. Волк услышал тяжелые шаги и чуть слышно рассмеялся: «Издалека тебя видно, Федор Петрович.

Ну что там, у Троицкой церкви?»

Федор сплюнул в ручей и сочно сказал: «Набрали безруких, топора в жизни не видели.

Десятник, как посмотрел на меня, так перекрестился, слава тебе, Господи, говорит, хоша один работать может, и то хорошо».

Они медленно пошли рядом вверх, по течению ручья. «Не узнают тебя? — наконец, спросил Волк. «Ты ведь мужик у нас заметный, Федор Петрович».

— Князь Пожарский со свитой вечером мимо проехал, — Федор холодно рассмеялся, — весь соболями обвешан, с головы до ног, и в шлеме с каменьями драгоценными. Смотрел, смотрел, да и дальше направился. Кто ж на Москве холопов-то замечает, Михайло Данилович?

Волк вдохнул свежий, прохладный воздух раннего утра, и, зевнув, сказал: «Сие верно, Федор Петрович».

— Ладно, — Федор потянулся, разведя огромные руки, — пошли в гнездо мое родовое, матушка, небось, там уже, Марью учит щи варить.

— Вряд ли щи, — задумчиво ответил Волк, и они исчезли в густой, белесой дымке, что висела над Чертольским оврагом.

Он стоял на берегу огромной, величественной реки. Низкие берега заросли лесом, и Федор, посмотрев вокруг, присвистнул: «Вот на том острове, маленьком, и надо крепость ставить — тогда сюда никто не сунется. Набережные, — он присел на какое-то бревно и достал альбом с карандашом, — каменные, вон там — он прищурился, — верфь сделать, Арсенал, как в Венеции.

Он начал набрасывать план будущего города. «Три улицы, да, — пробормотал Федор. «Пусть ведут от реки на юг, а там еще речушки есть, их тоже — в камень оденем. Получится, как в Амстердаме.

— А верфь, — он задумался и посмотрел вокруг, — тут надо что-то высокое строить, чтобы с реки сразу видно было. Со шпилем. И на той стороне, в замке, собор поставить, только не с куполами. Тут все другое должно быть, — он улыбнулся, и, поднявшись, зачерпнув воды из реки, выпил. «Сладкая какая, — подумал Федор, и выпрямился — с недалекого моря дул свежий, легкий ветер, пахло солью и он, раскинув руки, оглянувшись на рисунок, сказал:

«Хорошо!»

— Хорошо, — пробормотал Федор, и, не открывая глаз, потянулся за тетрадью. Закончив рисунок, он хмыкнул и улыбнулся: «Я, как Федор Савельевич покойный стал — что думаю, то и черчу. Господь его знает, где то место, кое я во сне видел, может, и нет его. А все равно, — он полюбовался планом, — красиво».

В дверь тихонько постучали и Федор, зевая, одеваясь, сказал: «Сейчас, сейчас».

Он принял внука от Марьюшки, и, поцеловав мальчика, вдохнув сладкий, младенческий запах, сказал: «Я с ним побуду, сытый же он?»

Девушка кивнула, и шепнула, поднявшись на цыпочки: «Петруша в Кремле уже, с утра самого, а Михайло Данилович спит еще. Марфа Федоровна велела мне в поварню спускаться, мы с ней готовить будем».

— Ну, готовьте, — усмехнулся Федор, — а мы с тезкой тут порисуем. Порисуем, да? — он оглянулся, — спал он в бывшей горнице младшего сына. «Тут у нас и краски есть, Федор Петрович, — сказал он, усадив мальчика на пол. «Сейчас доску возьмем, и повозимся с ними.

Измажешься весь, правда, — Федор стал раскладывать перед ребенком баночки с красками, — ну да матушка тебя помоет потом».

На поварне пахло травами. Марфа обернулась и велела: «Ты садись, я вон чернила с пером принесла, бери свою тетрадь и записывай. Не болел же Феденька у тебя, храни его Господь? — женщина перекрестилась.

— Один раз, еще перед Пасхой, — вздохнула Марьюшка. «Простыл, должно, али продуло его, солнце-то пригревало, а ветер — еще холодный был. Жар был у маленького, три дня, так жалко было его. Плакал, все заснуть не мог, — она потянула к себе тетрадку и добавила:

«Уксусом его обтирала, разведенным, правильно же, бабушка?»

— Все верно, — Марфа присела, и, подперев щеку рукой, вглядываясь в лазоревые глаза девушки, улыбнулась: «Повезло внуку моему с тобой, Марьюшка».

— Я за Петю жизнь отдам, — просто сказала девушка, и вдруг рассмеялась: «Мы же с ним уходом венчаться хотели, там, на Волге еще, да вот — не занадобилось. Марфа Федоровна, — она вдруг погрустнела, — а что вы делать хотите, сие же опасно очень».

Марфа поднялась, и, помешав отвар, вздохнула: «Никому, кроме меня туда не забраться, милая».

Она обернулась и, заметив взгляд девушки, отрезала: «Даже и не думай. Ты мать, ты кормишь еще, сиди тут и жди нас».

— Я тоже — маленькая, — девушка оправила подол шелкового, синего, расшитого жемчугом летника.

Марфа присела, и, взяв нежную руку, тихо сказала: «Все хорошо будет. Мы с Федором Петровичем сегодня ночью к Троицкой церкви сходим, посмотрим — как я в тайник умещаюсь. А следующей неделей и сделаем все. Ну, пиши, — она погладила Марьюшку по щеке.

Та вдруг задержала ее пальцы и сказала: «Марфа Федоровна, Петю же потом и в Европу могут послать, с посольством. Ну, как он в Польшу ездит. Так что он увидеться с вами сможет. А я — Марьюшка вздохнула, — нет. Государь меня из Москвы не отпустит».

— Так всегда было, — тихо ответила женщина. «Батюшке моему покойному государь Иван Васильевич предлагал послом в Англию поехать, ко двору королевы Марии, той, что до Елизаветы правила. А он отказался — потому что матушка со мной бы тут осталась».

Она обвела взглядом чистую, выскобленную поварню, ряды горшков, что стояли на деревянных полках, и рассмеялась: «Хозяйка ты тако же — отменная, ну да ты еще Лизавету Петровну застала, а она тоже — стряпуха, каких поискать. Ты письма-то потом напиши, для них для всех, — ласково добавила Марфа, и, поднявшись, сняв с печи горшок, сказала:

— Вот, сей отвар долго хранить можно, коли им потницу протирать, так исчезнет без следа.

Кора дуба тут, череда и еще кое-какие травы — записывай.

Она наклонилась над плечом девушки и, глядя на ровные строки, усмехнулась: «А завтра мужики баню истопят, пойдем с тобой по первому пару, еще кое-чего расскажу, уже не про детей».

Марьюшка отложила перо и, обернувшись, увидела, как искрятся зеленые, прозрачные глаза. «Да я знаю все, — смущенно пробормотала девушка, — мне и матушка, и Лизавета Петровна…

— Я тоже, — Марфа взяла оловянную флягу и стала переливать в нее остывающий отвар, — как в Стамбул меня привезли, думала — все знаю. А оказалось, — она подмигнула Марьюшке, — что нет.

Она устроилась рядом и ворчливо сказала: «Пиши, пиши далее, мы только начали, а еще тот настой варить, что Петя с собой возьмет. Сие дело тонкое, все же не здоровому мужику давать, а ребенку малому».

Марьюшка чуть вздохнула и Марфа, обняв стройные плечи, шепнула: «Все будет хорошо, милая».

Волк посмотрел на стройный силуэт Троицкой церкви, видневшийся вдали, в темном золоте садящегося над Москвой-рекой солнца, и, засунув руки в карманы кафтана, хмыкнул: «И, правда, Михайло Данилович — удалось по Красной площади пройти. А моста этого, чрез Неглинку, не было — красивый он, однако. И ряды торговые, каменные построили, — он взглянул налево. Молодцы, ничего не скажешь».

Он прошел рядом с помостом, где стояли пушки. Площадь была уже пуста, деревянные ставни торговых лотков — закрыты и заперты на замки. Он вскинул голову и, перекрестившись на образ Спаса, что висел над Фроловскими воротами, услышал мерный бой курантов.

— Fecit et statuit Petrus Antonius Solarius Mediolanensis, — услышал он тихий голос сзади. Федор указал на мраморную доску, что висела у входа в Кремль. «Делал Петр Антоний от града Медиолана, — мужчина усмехнулся.

— Видишь, — добавил Федор, — как итальянский зодчий, так написали, для потомства. У меня, кстати, в Венеции тоже такие таблички есть — три, али четыре. А как наши мастера строили, — он указал на купола Троицкой церкви, — так зачем писать, пущай себе помрут в безвестности.

— Белый город-то восстанавливают, — сказал Волк, когда они уже шли вниз, к реке.

— Да все равно, — Федор почесал бороду, — воюют-то по другому теперь, Михайло Данилович.

Вон, когда мы сюда плыли, слышал же ты, как мы с Констанцей кричали друг на друга. Она мне не верила, что шар мой воздушный летал, — мужчина рассмеялся.

— А его пять тысяч человек видело, тут, на площади Красной. Вот я ей и сказал — коли в такие воздушные шары людей с оружием посадить, да на поле боя выпустить — если в армию еще и сверху стрелять, ничего от нее не останется.

— Ракеты, — вдруг сказал Волк. «Я, когда в Японии жил, слышал о них. Ракеты, начиненные порохом».

— Да, — кисло отозвался Федор, — однако и тем и тем управлять надо, а у нас на кораблях до сих пор — румпель. Я Констанце сказал, что винт к такому судну приделывать — все равно, что пахать на дорогом жеребце, кровном. Ну, слово за слово, и поругались, — он прищурился и сказал: «Вон и матушка, Марьюшка из кладовой одежу старую достала, от Степана моего осталась».

Волк посмотрел на парнишку, что стоял к ним спиной, разглядывая почти законченную виселицу, и тихо спросил: «А кол?»

— А кол, — Федор повернулся к нему, — сие, знаешь ли, дело самое простое. Так, матушка, — он наклонился к женщине, — пойдемте.

— Чуть больше десяти вершков отделение потайное, — подумал Волк, — все- таки золотые руки у Федора Петровича, нипочем не заметишь.

Они взошли на помост, и Федор сказал, указывая на доски: «Вот здесь я все и устрою. Я уже рассчитал — сколько толщина должна быть, чтобы сразу проломилось, от его веса. И поправку на ветер сделал, мало ли. Палачу пусть скажут, чтобы не ступал сюда. А как его вынут оттуда — Федор указал вниз, — то уже другое дитя будет, то, что с матушкой положим.

— Сие быстро должно быть, — заметил Волк, и, наклонившись, шепнул: «Марфа Федоровна, дышать там есть чем?»

— Тут же щели, Михайло Данилович, — раздался приглушенный, смешливый голос. «Я все слышу. Ты, главное, ворам своим скажи, чтобы, как только веревка оборвется — шум устроили, сколь возможно большой».

— Сделаем, — заверил ее Волк, и, разогнувшись, посмотрел в сторону Неглинки. «Пора мне, — он соскочил с помоста, и, вдруг, понизив голос, сказал: «Не знаю, слышал ли ты, Федор Петрович, что насчет пани Марины говорят…

— Слышал, — мрачно ответил мужчина. «Ну, так Ванечка сонный будет, не запомнит сего. И что с Заруцким делать будут — тако же».

Волк оглянулся на высокую, чуть скрипящую под легким ветром, виселицу, и, вздохнув, пожав руку Федору, — пошел к Воскресенскому мосту.

В подполе было темно, и Волк, обведя глазами собравшихся, — было их пятеро, подумал:

«Господи, я же помню — при батюшке десятка три человек приходило. Выкосила всех смута эта».

Он разлил мед по оловянным стаканам и тихо сказал:

— Вот что. Заместо меня Никифор Григорьевич будет, а опосля него — это уж как он решит. Я что хотел сказать…, - Волк откинулся к бревенчатой стене. Трещала, капала свеча, мужчины молчали, и он продолжил: «Наворотили тут всякого немало, однако теперь, благодарение Богу, — он перекрестился, — вроде спокойно жить будете. Ну, как всегда — Волк помолчал, — царь в Кремле, а мы, — он обвел рукой подпол, — тут. Там власть своя, и порядки свои, а наши — вы знаете, повторять, нужды нет. Ну, вот и берегите их, жить по нашим понятиям надо».

— Может, останетесь, Михайло Данилович, — наконец, сказал кто-то. «Все же, сколько лет семья ваша…

Он усмехнулся и ответил: «Нет уж, мужики. Мне к своей семье вернуться надо. Ну, — он пожал всем руки, — с Богом. Москву на вас оставляю».

— Сейчас гуся принесу, — поднялся Никифор, — и поговорим о сем деле, у церкви Троицкой.

Волк улыбнулся, и, на мгновение, закрыв глаза, сказал себе: «Все получится. Не может не получиться».

Царь Михаил Федорович заканчивал обедать. Уже перестелили жирные, забросанные костями парчовые скатерти и стольники, неслышно двигаясь, стали разливать в золотые бокалы холодное греческое вино. Принесли блюда с пряниками, медовыми сотами, марципаном и леденцами, и выложенные шелком решета с лесными ягодами.

— Петр Федорович, — государь откинулся на спинку своего кресла, и, полюбовавшись игрой летнего солнца в прозрачном, белом вине, чуть отпив, продолжил: «Ты бы сходил к пани Марине, все ж ты у нас с отцом ее виделся в Польше, перед тем, как умер он. Передал бы ей благословение батюшкино, отеческие наставления, — царь не выдержал и расхохотался.

Петя подождал, пока за столом стихнет смех и спокойно кивнул: «Хорошо, государь. А все же, если мне будет позволено сказать — Воренка бы от нее отсадить надо, пусть отдельно побудет».

— Все же дитя, — услышал он чей-то голос, — четырех лет нет еще, как его от матери отрывать…

Государь помолчал, играя большим, алмазным перстнем. «Как от суки щенят отымут, — тихо сказал он, — так воет она, мечется, по углам тычется. Правильно Петр Федорович говорит — пусть Воренка отсаживают, сие для пани Марины больно будет, все ж какая-никакая, а мать.

— А я хочу, — розовые, тонкие губы улыбнулись, — чтобы страдала она. Посему и там, — государь махнул ухоженной рукой в сторону Троицкой церкви, — сначала Заруцкого казним, опосля сего — Воренка, а потом уже и с пани Мариной разберемся.

— Так его вести на помост надо будет, — хмуро сказал князь Пожарский. «То ж дитя, кто на себя сие возложит?»

— Я и возложу, — Петя посмотрел в голубые, холодные глаза Михаила Федоровича. «Опять же, государь, ежели Воренок ко мне приобыкнет, он спокойно на помост пойдет. А не то кричать будет, плакать, — нам сего не надобно, мало ли в толпе жалостливых баб найдется».

— Дело говорит, — царь с хрустом разгрыз леденец. «Молодец, Петр Федорович, хитрый ты у нас, ровно лиса».

— Со шведами бы сия хитрость пригодилась, — буркнул кто-то из бояр, — на переговорах, а не для того, чтобы ребенка на глазах у матери вешать.

Михаил Федорович помолчал и внезапно, хлопнув холеными ладонями, крикнул: «Стрельцов сюда!»

Толстый, бородатый боярин сполз с лавки и, уткнувшись головой в персидский ковер, пробормотал: «Не подумав, сказал, государь, вырвалось…»

— Вырвалось, — Михаил Федорович отпихнул его ногой в изукрашенном каменьями сафьяновом сапоге, и сказал стрельцам: «Нож мне дайте и держите его, он сейчас тоже — вырываться будет».

Стрельцы навалились на плечи рыдающего человека, и Петя безучастно посмотрел на то, как царь, подцепив кончиком кинжала ноздрю, рвет ее — с хрустом. Боярин истошно завопил, брызнула кровь, и Михаил Федорович, ударив его с размаха кулаком в рот, отряхивая руку, сказал: «И чтобы передо мной не появлялся больше, я люблю людей, кои сначала думают — а потом говорят. Да и уродом ты стал, — он легко, весело рассмеялся и, вымыв руки в принесенном стольником серебряном тазу, велел: «Пойдем, Петр Федорович, напишу тебе грамотцу к стрельцам, что пани Марину охраняют».

Царь задержался на пороге палат, и, поморщившись, глядя на пятно крови, расплывавшееся по ковру, бросил: «Прибрать тут все!»

Петя наклонил голову, и, шагнув вслед за стрельцом в сырой, подземный, освещенный редкими факелами коридор, поежился: «Июль на дворе, а тут — как в склепе. Господи, бедное дитя, второй месяц солнца не видел».

— Мы пока келью подходящую найдем, — сказал стрелец, остановившись у мощной, деревянной двери. «Ну да впрочем, недолго ему там быть, — мужчина рассмеялся, дохнув на Петю запахом водки и лука. «Сие хорошо, боярин, что государь решил дитя перевести. Там у них есть свеча, но держите, — он снял факел со стены и протянул Пете.

— Почему хорошо? — Петя отбросил сапогом пробегавшую мимо крысу, глядя на то, как стрелец открывает дверь.

— Так, — темные глаза похолодели, — хорошо. Идите, — он кивнул, — мы позовем вас, как готово все будет.

Петя незаметно перекрестился и, подняв факел, шагнул внутрь.

Он огляделся и замер на пороге — беленые стены кельи были изрисованы углем. Высокий, крепкий рыжеволосый мальчик в потрепанном кафтанчике обернулся, и, побледнев, испуганно сказал: «Я не буду!»

Петя посмотрел на голубые, играющие золотыми искорками глаза, и услышал усталый, тихий голос: «Иди сюда, Янушка, милый мой».

— Это ничего, — проговорил застывшими губами Петя. «Господи, одно лицо с батюшкой, — подумал он. «А что ты рисуешь? — спросил он у мальчика.

— Замки, — вздохнул ребенок. «Матушка мне рассказывает, а я — рисую. Я буду их строить.

Потом, — добавил он, и, отложив уголек, подбежав к матери, спрятал голову у нее в коленях.

Она сидела у рассохшегося стола, в простом, сером сарафане, с непокрытой головой. Петя посмотрел на седину в черных косах, на резкие морщины вокруг красивого рта. «Двадцать шесть лет ей, Господи, — прошептал про себя Петя.

Он вдруг, всем телом, вспомнил сентябрьскую, теплую ночь в Лавре, и ее ласковый шепот:

«Да, пан, милый, вот так, еще, еще, как хорошо!».

— Пани Марина, — он откашлялся, — меня зовут пан Петр, государь Михаил Федорович приказал вашего сына в отдельную келью перевести. Но вы не волнуйтесь, я за ним присматривать буду».

Она отложила Писание и подняла глаза — цвета дымного неба, грозовых туч, огромные, обрамленные черными ресницами глаза.

— Te sunt eius filius, — сказала она, по латыни.

Петя кивнул и повторил: «Все будет хорошо, пани Марина».

— Янушка, — она поцеловала мальчика в лоб, — ты иди с паном Петром, пожалуйста. Слушайся его, и мы скоро увидимся. Не бойся, милый мой.

Мальчик обнял ее, и, прижавшись к плечу, помотал рыжей головой: «Нет, нет, я с вами! С вами!»

— Пожалуйста, Янушка, — она нежно покачала ребенка. «Мама тебя просит, счастье мое. Иди, мой мальчик хороший».

Петя почувствовал прикосновение ладошки мальчика и вдруг сказал: «Пани Марина…»

— Тот же голос, да, — поняла она и тихо, едва слышно спросила: «То вы были пан Петр, тогда, давно, в Лавре?»

Он опустил рыжие ресницы, и, наклонившись, прижался губами к жесткой, потрескавшейся, маленькой руке.

На пороге Петя обернулся — Марина перекрестила их, и Ванечка, вдруг, вывернувшись, бросившись к ней, закричал: «Матушка!»

— Иди, милый, — она опустилась на колени, и подтолкнула его к выходу. «Иди, мальчик мой, мой Янушка…, - Марина протянула к нему руки, и Петя, подняв ребенка, сказал ему: «Я с тобой побуду, Янушка, расскажу тебе про замки, как мама это делала».

Уже заходя в маленькую келью, он взглянул назад, — трое стрельцов закрывали за собой дверь камеры, где осталась Марина.

— А что матушка? — озабоченно спросил мальчик, осматривая белые стены. «Тут везде можно рисовать, пан Петр? — спросил он.

Петя прислушался — низкий, злобный женский крик: «Нет, нет, оставьте меня, нет!» сменился чьим-то смехом. Потом все затихло, и он, сжав зубы, заставив себя не думать о женщине, что стоя на коленях, благословляла сына, ответил: «Я тебе что-то принес, Янушка».

— Бумага, — зачарованно сказал мальчик, чуть касаясь белого разворота маленькой тетради.

«Как у матушки в Писании. Но там рисовать нельзя, — озабоченно добавил он. «Матушка не разрешает!»

— А тут — можно, — Петя устроился на каменном выступе, и улыбнулся: «Иди сюда».

Ванечка привалился к его боку, и, все еще гладя тетрадь, спросил: «Тоже углем рисовать?»

Петя достал из кармана кафтана серебряный карандаш и увидел, как засветились счастьем глаза брата. «Расскажите, пан, — попросил Ваня, проводя линию, — твердо, уверенно. «О замках. А я нарисую».

— Я тебе лучше расскажу, — Петя поцеловал мягкие, кудрявые, как у херувима, волосы. «О городе, который весь на воде, Янушка».

— Сказка, — улыбнулся мальчик, набрасывая очертания морского залива с лодками на нем.

— Нет, — тихо ответил Петя, чуть не добавив: «Скоро увидишь».

Он говорил, изредка поглядывая в тетрадь, узнавая купола церквей, и набережную лагуны, а потом Янушка зевнул, и, положив щеку на рисунок, устроившись у него на коленях, попросил:

«Я посплю, а вы еще расскажите, пан».

— Конечно, — Петя прижал его к себе и долго сидел, говоря, слушая спокойное, ровное дыхание брата, гладя его рыжую, словно солнце, голову.

Марьюшка приоткрыла дверь горницы и долго смотрела на спящего мужа. За распахнутыми ставнями было еще серо и туманно, солнце едва всходило и купола Крестовоздвиженского монастыря были окутаны белой дымкой.

— Даже птицы еще не пели, — Марьюшка выглянула во двор. Ворота были уже закрыты, и она, прищурившись, еще успела увидеть трех человек, что шли вниз по Воздвиженке — двое были высокими, крепкими, а парнишка между ними — маленьким и легким.

— Воду Марфа Федоровна взяла с собой, на груди спрятала, — подумала Марьюшка. «Господи, ей же там цельный день лежать, до ночи, с Ванечкой. А если очнется он, раньше, чем надо?

А если заметит кто-то?»

Девушка перекрестилась, и, присев на кровать, взяв большую руку мужа, поднесла ее к щеке. «Пора тебе, Петруша, — сказала она тихо, потянувшись, поцеловав его в губы.

Он, не открывая глаз, прижал ее к себе и полежал просто так, вдыхая запах свежего хлеба и трав. «Да, — сказал Петя, целуя белый, нежный висок. «Да, я сейчас. Ты собери мне что-нибудь, для Ванечки, пряников каких-нибудь, питье же горькое».

— Петя, — едва слышно сказала девушка, так и не отрываясь от него, — тебя же опосля этого вся Москва ненавидеть будет.

Юноша невесело усмехнулся: «А что делать, Марьюшка — иначе нельзя. Я Ванечку вызвался на помост вести — значит, мне и надо. Он такой мальчик хороший, — Петя вдруг, ласково улыбнулся, — и рисует — даже лучше, чем Степа в детстве. Я ему о Венеции рассказываю».

Марьюшка вздохнула, и, гладя его по щеке, сказала: «Ну, спускайся вниз, на поварню».

Он умылся, и, одевшись, уже взяв саблю, почувствовав под пальцами холодные грани сапфиров на рукояти, наклонился над колыбелью сына. Феденька спал, пристроив рыжую голову на руке, спокойно дыша. Петя перекрестил его и шепнул: «Без горя и несчастий, слышишь, Федор Петрович? Без горя и несчастий».

Ребенок зашевелился, и, еще не открывая глаз — улыбнулся, — нежно, мимолетно.

Марфа проскользнула в тайник, и, устроившись на животе, положив голову на руки, тихо сказала: «Давай дитя, Михайло Данилович».

Волк, на мгновение, обернулся — громада Кремля уходила вверх, высокие стены терялись в дымке, вокруг было тихо, так тихо, что он услышал плеск воды внизу, у берега реки.

Наплавной мост, что вел в Замоскворечье, затянуло туманом.

Он нагнулся, и, развязав мешок, посмотрел на тело ребенка. «Хорошо, что Петя сказал, во что Ванечка одет, — подумал Волк. «И кафтан похожий подобрали, и шаровары. Господи, и не похоронят ведь мальчика по-христиански, зароют в общей яме где-нибудь. Никто по нему, конечно, плакать не будет — сирота, Никифор Григорьевич сказал, баловался с мальчишками на реке и утонул, а все равно — Волк перекрестил рыжую, кудрявую голову, — зайду по дороге в монастырь, пущай и по нему Псалтырь читают. Тоже Иваном звали, упокой Господь душу младенца».

Он, вздохнув, посмотрел на Федора. Тот стоял, не отрывая глаз от виселицы, что чуть поскрипывала на ветру.

— Снилось мне все это, — хмуро сказал мужчина, и, нагнувшись, велел: «Значит, как только слышите, что доски проломились — начинайте, матушка. Погоди, — он остановил Волка, и, нагнувшись, подняв какой-то камень, с размаха ударил им труп в лицо.

— Спасибо, — Волк чуть дернул щекой, и подумал: «Да, правильно, он же лицом на землю упадет, Федор Петрович там разрыхлил все, мягко будет, но так лучше. А я бы не смог, наверное».

Федор положил тело рядом с Марфой и услышал строгий голос: «А ты иди домой, Феденька, неча тебе тут болтаться. Еще, не дай Господь, начнут того плотника искать, что так плохо помост сделал».

— Верно, — Волк положил ему руку на плечо. «Не надо тебе сие видеть, Федор Петрович, ни к чему это. Да и узнать тебя могут, не приведи Господь. Пойдем, — он кивнул, — проводишь меня до Неглинки.

— Закрывайте тут все, — велела женщина и Федор, озабоченно спросил: «Матушка, а с вами все хорошо будет?».

— Вода у меня есть, — ответила женщина, — а более ничего и не надо. Ночью меня Михайло Данилович выведет отсюда, вместе с Ванечкой. Все, идите, — приказала она.

Федор привел помост в порядок, и, отойдя на несколько шагов, хмыкнул: «Хорошо получилось, конечно, коли не знать, что тут тайник — ни в жизнь не догадаешься».

Когда они уже шли по пустому, с закрытыми лотками мосту, Федор сказал, глядя прямо перед собой:

— Нарисую Ване кое-что. Хоть тут ни холста, ни красок подходящих — ничего, на доске тоже получится. Как, — он вдруг рассмеялся, — синьор Леонардо это делал. Видел же ты в Париже ту его картину, что король Франциск покойный купил, еще в том веке? — спросил он у Волка.

Тот вспомнил смуглое, спокойное лицо женщины, легкую улыбку на тонких губах, мирно сложенные руки. «Да, — тихо ответил Волк, — я и не знал, что такая красота на свете бывает, Федор Петрович».

Мужчина вдруг остановился и сказал, засунув руки в карманы: «Когда-нибудь, Михайло Данилович, ее весь мир увидит, эту синьору, поверь моему слову. Ну, все, — он пожал ему руку, — ночью встретимся. Спасибо тебе, — добавил Федор, и, не оборачиваясь, пошел вверх, к усадьбе.

Петя встал навстречу вошедшим в келью стрельцам и сказал: «Все, он готов».

— Еще не проснулся, — хохотнул кто-то из мужчин, рассматривая сонное личико ребенка, что лежал на руках у Пети. «Ну да ничего, как петлю ему на горло накинут — так быстро глаза откроет».

— Ты, главное, ничего не бойся, Янушка, — вспомнил Петя свой спокойный, уверенный голос.

«Ты выпей вот это, пряником заешь…

— Пряники! — восторженно перебил его ребенок. «Я их только один раз ел, пан Петр! Такие вкусные!»

— Ну, вот сейчас еще раз попробуешь, — Петя стал осторожно наполнять деревянную пробку фляги темным настоем. «Так вот, выпьешь и заснешь, а потом — проснешься. И не пугайся, я тут, я с тобой».

Мальчик кивнул и вдруг спросил, задержав его руку: «Пан Петр, а что с моей матушкой будет?»

Петя ничего не ответил, только погладив брата по рыжей голове. Он почувствовал горячие слезы у себя на руке и шепнул: «Не надо, Янушка, не надо, милый мой. Просто выпей, и все».

— Какой день сегодня хороший, — подумал Петя, выходя вслед за стрельцами из Фроловских ворот. Две шеренги солдат сдерживали толпу, и, спускаясь вниз, к помосту, он услышал чей-то звонкий голос сзади: «Сие доблесть великая — ребенка вешать, сразу видно — смельчак у нас боярин, ничего не боится!»

Толпа заволновалась, загудела, кто-то стал всхлипывать, и Петя, сжав зубы, подхватив брата удобнее, — пошел к помосту.

— Был бы твой отец рядом — голову бы тебе снес, — все не унимались в толпе. «Эх, вот кого царем выбирать надо было — Федора Петровича!».

Но тут Петя услышал вой, улюлюканье и, чуть повернув голову, заметил Заруцкого, которого двое стрельцов волокли по булыжнику. Изуродованные ноги атамана оставляли после себя кровавый след на серых камнях. «Да, — безучастно подумал Петя, — восходя на помост, — его же пытали там, в приказе Разбойном». Он передал брата высокому, мощному палачу. Тот одними губами сказал: «Все будет, как надо», и Петя, опустив рыжие ресницы, сбежав вниз, — принял от холопа поводья своего гнедого жеребца.

Михаил Федорович уже был в седле — окруженный ближними боярами. «Молодец, Петр Федорович, — царь похлопал его по плечу. «Это ты, верно, придумал, — Заруцкого с Мариной опосля ребенка вывести. Они уж о Воренке и забыли, вона, — царь кивнул, — навозом их закидывают. Ну, — он махнул унизанной перстнями рукой, — начинаем.

Дьяки, развернув грамоты, стали выкрикивать, царский указ. Петя посмотрел на Марину — она стояла, привязанная к столбу, с непокрытой головой, ветер шевелил черные, с проседью, локоны.

— Шлюха! — заорали из толпы. «Блядь польская, подстилка!»

Михаил Федорович поманил его к себе и усмехнулся: «Сия Марина, я смотрю, истаскалась вся, за те три дня, что мы от нее Воренка отсадили, там как бы ни сотня стрельцов ее келью навестило. Ну да впрочем, она и раньше — не первой молодости была».

Палачи раздели Заруцкого, и, приподняв его, стали насаживать на кол. «Когда он тонкий, — царь внимательно следил за лицом атамана, — сие лучше, дольше мучаются. И правильно, что дощечку прибили, пусть, — Михаил Федорович рассмеялся, — отдохнет».

Заруцкий, почувствовав боль, стал вырываться и кричать — отчаянно, пронзительно. Петя посмотрел на спокойное лицо женщины — она стояла, смотря куда-то вдаль, поверх темноволосой, окровавленной головы атамана. «Так близко от нее кол, — подумал Петя, — она же рукой до него дотронуться может».

Безумный, безутешный вой пронесся над площадью, брызнула кровь, и Петя увидел, как обмякло на колу тело мужчины. Ему на голову вылили ведро воды, и толпа, заволновавшись, засвистела: «Предатель, сука, наймит польский!»

— А теперь, — Михаил Федорович поиграл перстнем, улыбаясь, — сына ее вздернем, а она пусть смотрит. Раз Заруцкий на колу ее не разжалобил, может, хоть тут слезу прольет.

Петя увидел серые, спокойные глаза женщины и вдруг вспомнил другие — синие, такие же пустые, без выражения, глаза своей матери. «Разум угас, — подумал он горько, — может, так оно и лучше».

Палач, придерживая клонящегося на бок ребенка, надел ему петлю на нежную, белую шею.

«Смотри-ка, — хмыкнул царь, — так и не проснулся». Деревянная подставка полетела куда-то вбок, ребенок закачался на веревке, и тут же — толпа ахнула, — она оборвалась. Доски помоста проломились, мальчик полетел вниз, и Петя услышал сильный, красивый голос, что кричал откуда-то сверху, от Троицкой церкви: «Пощады!»

— Михайло Данилович, — понял он. «Пощады! Пощады!», — заорала толпа, и тут же кто-то истошно завизжал: «А ну не лезь в кошель ко мне, сука! Держи вора!».

Царь поморщился, кивнув стрельцам, и шепнул Пете: «Ничего сделать не могут, безрукие, веревка крепкую и то — не нашли. Сходи на помост, Петр Федорович, глянь, что там с Воренком. Пусть достают его и вздергивают обратно».

Палач уже вылезал из дыры с телом мальчика на руках. «Разбился, ваша милость, — сказал он хмуро. «Царь велел — все одно вешать, — махнул рукой Петя и добавил: «Только веревку поменяйте». Маленький труп вздернули вверх и Петя, наклонившись, посмотрев в серые, пустые глаза женщины, шепнул:

— Est vivere.

— Bene, — он увидел, как разомкнулись искусанные, запекшиеся губы. Петя сошел с помоста, и, вскочив на коня, наклонился к уху царя: «Сказал ей, что жив Воренок».

— Ну, я же говорю, — рассмеялся Михаил Федорович, — хитрый, как лиса. Молодец, ну, — царь благочестиво перекрестился, — теперь и за пани Марину примемся.

Помост был залит кровью — тяжелой, поблескивающей под жарким, летним солнцем. «Тут уже не понять, — где Заруцкого, а где — ее, — подумал Петя, глядя на то, как палач отбрасывает в сторону вырванный язык женщины. Она даже не закричала, — только бессильно склонила растрепанную голову вниз, на грудь, и палач, приподняв ей подбородок, взяв у подручного раскаленный прут — выжег серые, большие глаза.

Кровь закапала на утоптанную копытами землю, и толпа за цепью стрельцов, зашевелившись, заволновавшись, крикнула: «Так ей и надо!».

Петя поднял голову и увидел, как кружится воронье в жарком, раскаленном небе. Серая голубка вдруг пронеслась среди стаи черных птиц, и, развернув крылья, ушла в бесконечный, синий простор над Москвой-рекой.

— Господи, дай ей покой вечный, — горько подумал Петя и услышал веселый голос царя:

«Заруцкий тако же — к вечеру сдохнет, тогда пусть их всех увезут отсюда, и зароют, с отбросами какими-нибудь. Поехали, бояре, я проголодался уже».

Михаил Федорович пришпорил белого жеребца и тихо сказал Пете: «Молодец ты сегодня был, держи, — царь стянул с пальца перстень с рубином, и направил своего коня к Фроловским воротам.

Кровь капала через щели в досках, и Марфа, притянув к себе Ванечку, укрыв его своим кафтаном, приложила пальцы к запястью мальчика — сердце билось ровно и размеренно, и женщина, перекрестив его, обняв, — застыла, — слушая шум расходящейся толпы, скрип виселицы и карканье воронья, что уже спускалось на помост.

Федор озабоченно посмотрел на лавку, и, присев рядом, взял маленькую ладошку сына.

«Господи, ночью его принесли, утро сейчас, а до сих пор — не проснулся. Но дышит, хорошо, глубоко. И матушка спит, ну да, устала она, конечно».

В подполе были зажжены свечи и Федор, посмотрев на доску, улыбнулся — замок, — серый, мощный, стоял на холме, среди золота осенних лесов. Наверху, в небе, парили журавли.

Янушка заворочался, дрогнул рыжими ресницами и сонно сказал: «Пан Петр…

— Тихо, — услышал он мужской, незнакомый голос, — я тут, я тут, мой хороший.

Мальчик открыл глаза и улыбнулся — он был точно такой же, как рассказывала ему матушка, — огромный, рыжеволосый, с голубыми, искрящимися глазами.

— Батюшка, — тихо сказал мальчик, потянувшись к нему. «Батюшка, это вы? Я знаю, мне мама говорила…

Федор обнял его и, прижав к себе, целуя рыжие кудри, глубоко вздохнув, ответил: «Да, Янушка. Все кончилось, сыночек, я тут, я с тобой».

Мальчик взглянул на доску и зачарованно сказал: «Замок…Можно посмотреть, батюшка?».

— Конечно, — Федор снял картину с мольберта, и, устроив сына рядом, слушая его дыхание, улыбнулся: «Я все тебе расскажу, милый. А скоро ты его увидишь».

— Мама, — вдруг подумал мальчик, и Федор, увидев его взгляд, взял ребенка на руки. Мальчик плакал, спрятав лицо у него на плече, а потом, так и не поднимая головы, глухо спросил:

«Батюшка, а вы надолго со мной?»

— Навсегда, — ответил Федор, гладя его по голове. «Навсегда, Янушка».