Бирюзовая вода Большого Канала блестела под утренним, мягким солнцем. Федор наклонился, и, махнув рукой рабочим, велел: «Поднимайте!»

Дощатая платформа с уложенными на ней связками плитки медленно поплыла вверх и синьор Скамоцци, похлопав его по плечу, сказал:

— Отличное получилось крыло и этот сад во дворе — ты просто самого себя превзошел, Теодор.

— Это не я, — рассмеялся Федор, снимая с платформы мозаичную плитку, — сад все-таки Стефан планировал, вы же сами привезли из Рима чертежи.

— Мадерна его очень хвалит, твоего Стефана, — Скамоцци задумчиво потер черную, полуседую бороду. «Даже не хотел отпускать, когда я с ним говорил. А я, — архитектор рассмеялся, — не хочу, чтобы ты уезжал. Хорошая плитка, — одобрительно сказал он, опустившись на колени, рассматривая мозаику.

— Я ненадолго, — Федор подошел к плану этажа, начерченному на грубой бумаге. «Я ее в Мурано купил, мы с Джованни как раз туда той неделей ездили, я ему показывал, как стекло делают. А в Англию, — он аккуратно приколол к большой доске еще один лист бумаги, — я всего на год, синьор Скамоцци, так, что к моему возвращению тут, — он обвел рукой высокие, светлые комнаты палаццо Калерджи, — еще в самом разгаре все будет.

— Сманил тебя этот синьор Иниго Джонс, — недовольно пробормотал Скамоцци, и, взяв с мраморного подоконника рулетку, стал измерять пол.

— Все-таки дворец для королевы, — усмехнулся Федор, и, взглянув на плитку, потянувшись за переносной чернильницей, сказал:

— Тесселяцию для всех комнат я рассчитаю, так что не волнуйтесь. Раз уж я в Париже только котлован вырыл и сваи вбил — так хоть в Лондоне хочу довести дело до конца. А Стефан мой — в Париж возвращается, будет там новым парком заниматься. Да, и, — он погладил рыжую бороду, и усмехнулся, — для родни моей надо загородную усадьбу перестроить.

— Хорошо, что ты вернулся из этой своей Польши, — пробурчал Скамоцци, рисуя план комнаты. «Без тебя тут много построили всего, ну, да ты видел».

— И я немало еще успею, синьор Скамоцци, — рассмеялся Федор и принялся за расчеты.

Когда они спустились вниз, Иниго Джонс уже ждал их, засунув руки в карманы, склонив голову, рассматривая наполовину вымощенный мрамором внутренний двор палаццо.

— Я вам фонтан начертил, как обещал, — сказал он вместо приветствия, вынимая из-под мышки свернутый лист бумаги.

Скамоцци хмыкнул, и, приняв рисунок, обернулся к Федору: «Как там обед? Подождет еще?

А то бы сразу с этим, — он указал на чертеж, — и решили бы».

— Сейчас Джованни домой отправлю, предупредить, — Федор всмотрелся в деревянные леса и крикнул: «Джованни!»

— Высоты он у вас не боится, — одобрительно сказал англичанин, смотря на большого, крепкого, рыжеволосого мальчика в холщовом переднике, что ловко спускался вниз по узким лестницам. «Не рано ему на стройке-то работать, синьор Теодор?»

— Я сам все это, — Федор указал на леса, — восьми лет от роду начал, кирпичи подносил. Да и вы, синьор Скамоцци, мне говорили — сколько вам лет было, как вас отец покойный в подручные взял?

— Пять, — рассмеялся тот, — я тоже, как Джованни твой — большой был, мне все десять лет давали.

Федор наклонился и, поцеловав рыжие кудри, велел: «Беги домой, сыночек, скажи, что мы задержимся немного».

— Хорошо, батюшка, — тот улыбнулся, и, сняв передник, аккуратно свернув его, — выбежал в арку, что вела со двора к Большому Каналу.

— И руки помой! — крикнул ему вслед Федор, и, как всегда, подумал, провожая глазами его голову: «Господи, спасибо тебе».

Джованни прыгнул в гондолу, что ходила между берегами Большого Канала, и, обернувшись, замер — белый, мраморный фасад палаццо Калерджи уходил ввысь, среди колонн и арок, под окном, виделась выбитая надпись: «Non Nobis Domine».

Мальчик опустил руку в прозрачную, теплую воду, и, услышав клики чаек, что парили над Каннареджо, шепнул: «Город, весь на воде. А я не верил».

Он до сих пор, иногда, просыпаясь рано утром, подходил к окну своей детской. Внизу чуть плескался канал Сан-Поло, вдали, над крышами, был виден купол собора и Джованни стоял просто так, несколько мгновений, глядя в нежное сияние рассвета. Красная, охряная черепица крыш начинала сиять под лучами солнца, с канала был слышен скрип уключин, с кухни чуть тянуло кофе и свежевыпеченным хлебом, — а он все стоял, смотря на город, боясь, что он закроет глаза — и тот исчезнет.

Джованни быстро взбежал по широкой, каменной лестнице на второй этаж, и улыбнулся — у их двери стояло блюдечко с молоком.

Большой полосатый кот, с достоинством подняв голову, посторонился и Джованни крикнул с порога: «Мама Лиза!»

— Что, мой хороший? — Лиза, вытирая руки холщовым полотенцем, выглянула в переднюю.

«Папа просил передать, что они чуть позже будут, — Джованни вдохнул запахи еды, и, облизнувшись, спросил: «А можно хлеба с маслом? А то я проголодался».

— Ну конечно, Джованни, — Лиза выглянула на лестницу и строго сказала коту: «И все на сегодня, завтра приходи».

— Он придет, — Джованни посмотрел на свои руки, испачканные известкой. «Я сейчас умоюсь, мама Лиза. А что на обед? — он улыбнулся, и Лиза, закрывая дверь, рассмеялась: «Ризотто с креветками, жареные сардины, и рагу из говядины. И пирожные твои любимые, с миндалем».

— Вкусно, — сказал Джованни и подумал, чуть вздохнув: «Пирожное мама Лиза не даст сейчас, конечно, нечего и просить. Ну да ладно, зато, наверняка, мне потом больше останется, взрослые сладкое не любят».

— Я сейчас, — пообещал он, и, зайдя в свою детскую, — большую, светлую, выходящую окнами в сторону лагуны, — остановился на пороге. Ноги тонули в персидском ковре, игрушки были аккуратно разложены по сундучкам, в углу, рядом с маленьким столом и креслом, которые ему сделал отец, стоял мольберт.

Джованни взял тетрадь, и, развернув ее, хмыкнул: «А по арифметике задания я все уже сделал, батюшка доволен будет. Только французский язык остался, ну да это после обеда».

На стене висела маленькая картина в золоченой раме — черноволосая, стройная женщина, сидела, подперев щеку рукой, глядя на серую голубку, что клевала зерна рядом с ней.

Мальчик, на мгновение, погрустнел и вспомнил тихий голос отца: «Вот, видишь, я написал твою маму, чтобы ты всегда ее помнил. У меня тоже, — он указал на маленькую икону, что стояла на его рабочем столе, — твоя бабушка перед глазами».

Джованни шепнул: «Все хорошо, мама», и, пройдя в умывальную, рассмотрев поближе свои руки, подумал: «Под ногтями мыть не буду, все равно никто не заметит».

Лиза взглянула в окно кухни и замерла — над Венецией играл чудный, темно-красный, пронизанный золотом закат. Она вдохнула свежий, соленый ветер с лагуны, и вдруг вспомнила летнюю, жаркую, томную ночь, распахнутые в тишину спящего города ставни и голос мужчины рядом — чуть дрожащий, прерывающийся, молящий.

Она улыбнулась, и, пройдя по коридору, постучала в кабинет к мужу. «Очень хорошая книга, — Федор отложил «Идею универсальной архитектуры» Скамоцци, и повернулся к ней, — надо будет ее с собой взять, в Лондон».

Лиза присела на ручку его кресла, и, взглянув в голубые, искрящиеся золотом глаза, сказала:

— Сундуки я уже отправила, так что, как только вы готовы будете, можно выезжать. В Падую, потом во Флоренцию, а оттуда — в Париж и Амстердам.

— Спасибо, — он кивнул, и подумал, смотря на каштаново-рыжие, светящиеся медью локоны, вдыхая запах вербены, горько подумал: «Господи, ну виноват я, знаю, ну сделай так, чтобы она меня простила. Пожалуйста».

Лиза вдруг прикоснулась к его щеке, — он вздрогнул, — и шепнула: «Пойдем спать, Федя. И правда, поздно, Янушка который сон уже видит».

Федор молчал, не смея поверить, а потом, взяв ее руку, поднеся к губам, шепнул: «Спасибо тебе». В ее спальне пахло вербеной, и он, подняв ее на руки, прижав к себе, целуя стройную, чуть приоткрытую кружевом воротника шею, сказал: «Я люблю тебя, я так тебя люблю».

— Я знаю, — ее губы, — алые, мягкие, — были совсем рядом. «Иди сюда, милый мой, иди ко мне».

Под платьем она вся была — как будто белый, теплый мрамор, и Федор, усадив ее на кровать, опустившись на колени перед ней, улыбнулся:

— Завтра никуда не пойду. Сделаю тебе завтрак, а потом возьмем Джованни и поедем на Мурано, на целый день. Лиза, Господи, я уже и не верил…, - он прикоснулся губами к жаркому, обжигающему огню внутри нее. Услышав ее стон, почувствовав прикосновение ее пальцев, — ласковое, нежное, — он подумал: «Нечего мне больше желать, Господи».

— Федя, — она обняла его, — всего, — и, откинув растрепанную голову на шелковые подушки, потянула его ближе, — Федя, как хорошо…

— Два года почти, — вдруг подумал Федор, и, на мгновение, остановившись, взял ее лицо в ладони. Прижавшись губами, к синим, глубоким, бездонным глазам, он едва слышно, попросил: «Только ты всегда будь со мной, Лиза, пожалуйста, любовь моя».

— Буду, — услышал он ее шепот, и, прижав Лизу к себе, ответил, не выпуская ее из рук: «И я тоже — всегда».

Полуденное солнце лежало яркой полосой на каменном, сером полу анатомического театра Университета Падуи. Элияху вскинул голову вверх и прочел латинскую надпись, что вилась под большим, начисто вымытым окном: «Свобода Падуи, одна и для всех».

— Не отвлекайся, — услышал он старческий, усмехающийся голос. Глава кафедры анатомии, профессор Фабриций, погладил аккуратную, седую бороду и взял нож. «Семьдесят семь лет, — подумал Элияху, глядя на ловкие, аккуратные руки наставника. «Интересно, сколько он трупов анатомировал за это время?»

— Я не считал, — сварливо сказал Фабриций, делая вертикальный разрез от горла до пупка беременной женщины, что лежала перед ними, на мраморном столе. «Доктор Гарвей, — обернулся он, — вынимайте плод».

— Я, видишь ли, — усмехнулся старик, — начинал в те времена, когда мы еще трупы с виселиц воровали. Тогда святая церковь еще не поняла, — он подождал, пока Гарвей уложит плод в медный таз, и продолжил, — что без вскрытий медицина никуда не продвинется. А так, — Фабриций хмыкнул, — я еще Давида Мендеса де Кардозо, отца твоего дяди Иосифа, учил.

Блестящие врачи, что он, что его сын».

— Практики, — пробормотал Гарвей, и, подозвав Элияху к себе, велел: «Мозг и внутренние органы. Этот эмбрион восьмимесячный, взвесь все, зарисуй и потом покажи мне».

— А ты у нас, Уильям, — Фабриций стал вынимать печень у женщины, — тоже — не теоретик. Не ты ли примчался в Падую, чтобы похвастаться своим назначением в смотрители вашей Коллегии Врачей? Так и до придворного лекаря недалеко, — старик мелко рассмеялся, — будешь ставить клизмы королю Якову. А ну иди сюда, — велел Фабриций, и показал Элияху тонкий срез печени, — что это у нас? Лупу возьми.

— Она пила при жизни, — сказал юноша, — от этого и умерла, наверное.

— Умерла она от того, что пьяной поскользнулась в луже навоза и разбила себе затылок о булыжники, — сварливо сказал старик, — но, в общем, ты недалек от истины. Когда будешь вскрывать эмбрион, не забудь сверяться с моим трудом De formato foetu. Пойдем, Уильям, — он вымыл руки в тазу, — нам там обед накрыли, у меня в кабинете.

— Я, — сказал Гарвей старику, почти неслышно, когда они уже выходили из высоких дверей зала, — всегда придерживался того мнения, что женатый врач никогда не сможет стать истинным ученым. А у них, — он махнул рукой в сторону анатомического театра, — неженатых не бывает. Вот посмотрите на себя, на меня…

— На тебя, — Фабриций остановился и усмехнулся, вздернув изящную, седую голову вверх, — мне смотреть нечего, тебе тридцать шесть, ты юнец еще. А я, — он толкнул дверь кабинета с медной, искусной гравировки табличкой: «Dr Hieronymi Fabricius» — сейчас допишу: «Opera chirurgicа», и уйду в отставку. Адриан меня сменит, ван ден Шпигель. А этот, — он вздохнул и осмотрел накрытый стол, — у него невеста есть, в Амстердаме. Через четыре года женятся.

— Двадцать три ему будет, — хмыкнул Гарвей, отодвигая кресло для своего наставника. «Хотя Иосиф Мендес де Кардозо и выпустил книгу, но все равно — он усмехнулся, — это практический труд. Что еще от него ожидать, он принимает роды и лечит колики у младенцев? И этот тоже — станет обычным врачом».

Старик разлил рубиновое вино в серебряные бокалы, и, взяв свой в крепкую, уверенную руку, сказал: «Медицина, дорогой мой Уильям, как раз и держится — на обычных врачах. А мальчик этот, — Фабриций вдруг нежно, ласково улыбнулся, — у него столько за спиной, что я бы ему и сейчас диплом выдал, да не могу. Ну, давай, — он кивнул на большое блюдо с мясом, — после обеда займемся трахеотомией, я тут кое-что новое придумал.

Гарвей вдруг замер и сказал: «Я тоже. Помните, то письмо о системе кровообращения, что я вам посылал?»

— Наши косные и тупологовые ученые, — Фабриций точными, изящными движениями резал мясо, — тебя распнут, Уильям. Гален же сказал — кровь образуется в печени из пищи и движется по венам в органы. А кто ты такой, — старик лукаво улыбнулся, — чтобы спорить с Галеном?

— Гарвей, — сказал англичанин, вскинув упрямый, твердый подбородок, — Уильям Гарвей.

— Овцу я тебе дам, — после долгого молчания заметил старик. «Живую. Покажешь мне все. И возьмем юношу Горовица в подручные, он умеет держать язык за зубами, не зря, — старик расхохотался, — он лекарем при бандитах состоял. Он уезжает сегодня, так что ешь быстрее и пойдем».

— Я только начал, — подумал Гарвей и улыбнулся — Фабриций сидел, прикрыв морщинистые веки, постукивая длинными пальцами по столу, и, вдруг, сорвавшись с места, принеся тетрадь и чернильницу, пробормотал: «Ненавижу терять время».

Он начертил, — Гарвей искоса взглянул на лист, — схему вертикальной трахеотомии, и, захлопнув тетрадь, поторопил его: «Все, тебе еще практиковаться в этом надо, никто, кроме меня, в Европе такого делать не умеет».

Элияху поднял голову от своих записей, и, чуть покраснев, сказал: «Я все разложил и зарисовал, вот».

— Иди, поешь, — велел Фабриций, — а потом приведи сюда живую овцу, рынок еще не разъехался. Деньги у меня в кабинете лежат, ты знаешь, где.

— Овцу? — непонимающе спросил Элияху, вытирая руки.

— Животное, — сочно сказал Фабриций, берясь за тончайший стальной нож. «С копытами, и шерстью. Оно блеет. Сторожам скажешь, что я разрешил. И быстро, за тобой же на закате родня заезжает, теперь только в сентябре увидимся».

— Конечно, — закивал юноша, и, сняв передник, — выбежал из театра.

— Бери эмбрион, — скомандовал Фабриций, зажав в зубах серебряную трубочку, — с детьми — всегда сложнее.

Гарвей уложил выпотрошенный трупик удобнее, и, не отрывая глаз от рук учителя, вдруг подумал: «Я все ему докажу. Докажу, что кровь в теле постоянно циркулирует по сосудам. И пусть потом смеются. Я знаю, что я прав».

Элияху сидел у мраморного пьедестала статуи кондотьера Гаттамелатты. В базилике Иль Санто били к вечерне, над площадью разливались лучи заходящего солнца. Он подпер подбородок кулаком, и, глядя на заполненную студентами площадь, вдруг подумал:

«Хорошо, что Фабриций разрешил рассказать дяде Иосифу об этом опыте с овцой. Значит, Гален был неправ, и Аристотель тоже».

Юноша порылся в своей старой, потрепанной кожаной суме, и, достав пачку конвертов, перетянутых бечевкой, развернул письмо.

Она заговорила с ним — маленькая, прямая, с гордо откинутой назад головой.

— Здравствуй, Элияху Горовиц, — читал он ровные, изящные строки, — занятия у меня идут хорошо, тетя Мирьям меня хвалит, говорит, что у меня руки ловкие и аккуратные, ну, да ты и сам это знаешь. Авраам уже бойко читает, и дядя Иосиф его учит писать. Эстер уже стала разговаривать, ее пока не остановить — все время лепечет. Дедушка и бабушка Кардозо вздыхают, что ты, наверное, там похудел, обедая у чужих людей, и собираются тебя все лето откармливать. А я, — он вдруг увидел, как девочка улыбается, — собираюсь с тобой покататься на лодке, хотя бы один раз. Отдельно пишу список того, что нам надо привезти из Италии, так что по книжным лавкам тебе тоже придется побегать.

Элияху усмехнулся, и взглянул на стопку томиков рядом с ним. «Четыре года, — подумал он.

«Ну, совсем немного осталось».

Он услышал скрип колес и поднял голову. «Илья Никитич, — огромный, рыжеволосый мужчина спешился, и, улыбнувшись, сказал: «Ну, вот и мы. Багажа у тебя, я смотрю, совсем нет».

Элияху пожал ему руку, и, вскинув на плечо суму, рассмеялся: «Я ведь еду домой, Федор Петрович. Спят они уже? — юноша кивнул на карету.

Джованни высунул кудрявую голову из окна и шепотом сказал: «Мама Лиза спит. А зубы я чищу, утром и вечером».

— Ты вообще, — Элияху устроился на бархатной скамье, и взял его на колени, — у нас молодец, Джованни. Расскажешь мне, что вы с отцом строили?

Мальчик кивнул, и Федор, сев в седло, велел: «Трогаем!». Карета покатилась на запад, туда, где над крышами Падуи висела низкая, огненная полоса заката.

Лиза прошла мимо палаццо Спини, и, полюбовавшись изящной, гранитной колонной, что украшала улицу, остановилась напротив постоялого двора.

Темно-синий шелк платья шуршал по булыжникам улицы, было жарко, с полей, из-за реки Арно, тянуло сладким, нежным ароматом цветов. «Вот тут мама и родилась», — вдруг подумала женщина. «Только виллы, где она умерла, больше нет, перестроили. И того дома, о котором мне дядя Джованни рассказывал, где родители мои встречались — тоже. А правит здесь мой кузен, — он почувствовала, что улыбается, — великий герцог Козимо Медичи».

Ставни постоялого двора была раскрыты, и Лиза, найдя глазами угловую комнату, вдруг вспомнила запах фиалок, и, на мгновение закрыла глаза.

— Да, в начале лета я сюда мальчиков привезла, — он все стояла, и, наконец, поправив, берет, встряхнув локонами, — пошла к реке. «Потом с Элияху в Падую поехала, а он остался здесь.

Я еще тогда сказала — не знаю, вернусь ли, месье Оноре. А потом взяла комнату на этом же постоялом дворе, и постучала в его дверь».

Лиза облокотилась на каменные перила и посмотрела в сторону Понте Веккьо. «А я как раз на том мосту стою, где дядя Джованни с матушкой встречался, — поняла она. «Постучалась, да. Господи, какие у него глаза были — смотрел на меня, и не верил. И все равно, — она поиграла браслетом на изящной, белой, прикрытой кружевами руке, — все было хорошо, но не так, не так, как надо».

Она взглянула на башню Палаццо Веккьо, что возвышалась над черепичными крышами города. «Федя там сейчас, на площади, рисует с мальчиками. Как хорошо, что я его простила, — Лиза почувствовала, что чуть краснеет. «Я ведь скучала, так скучала по нему. И то — Янушку он осенью привез, и всю зиму жили, как чужие люди. Ну и все, и хватит, — она, было, подхватила подол платья, но услышала сзади веселый голос: «Мадам Изабелла, я все купил, что вы просили, и нам со Стефаном — тоже».

Лиза окинула взглядом юношу и усмехнулась: «А тебе, Франсуа, поездка в Рим только на пользу пошла — вырос и загорел».

Они пошли под руку к площади Синьории и Франсуа ответил: «Конечно, мы же по Тибру на лодке катались, в горы ездили — охотиться, да и погода там лучше, чем в Париже. А я занимался в архивах его Святейшества, изучал документы по французской истории, я ведь хочу книгу написать, — он зарделся, и Лиза ласково сказала: «И напишешь, конечно. А потом, следующей весной, непременно приезжайте в Лондон, погостите, и отправимся все вместе обратно, на континент».

— Я очень счастлив, — вдруг сказал Франсуа, уже, когда они выходили на площадь. «Я даже не знал, что так бывает, мадам Изабелла…

— И Степа тоже — весь светится, — подумала Лиза, глядя на младшего сына. Тот уже шел к ним, и, улыбнувшись, взяв юношу за руку, подтолкнул его в сторону Лоджии Ланци. «Тот Персей, работы синьора Челлини, который тебе так нравится — я его зарисовал».

Федор посмотрел на идущую к нему через площадь жену и сказал себе: «Вот такой я ее и видел да. Вечная весна, вечная радость. Господи, как хорошо, что она меня простила».

— Мальчики за Янушкой присмотрят, — сказал он, наклоняясь к ее уху. «А Элияху по лавкам пошел, за подарками. Может, хочешь проверить, как там с обедом, на нашем постоялом дворе?»

— А как там с обедом? — Лиза подняла бровь.

Он обернулся и посмотрел на Янушку — тот сидел на теплой брусчатке площади, набрасывая очертания башни палаццо, солнце играло в рыжих волосах, и Федор вдруг рассмеялся:

«Когда мы с матушкой тут жили, я тоже — часами на этой площади рисовал. А с обедом, — он захлопнул свой альбом, — ну, не знаю, я бы тоже — прогулялся, посмотрел. Все равно — только на закате уезжаем».

Рыжие ресницы дрогнули, он сдержал улыбку и Лиза, приподнявшись на цыпочках, тихо сказала: «Ну, хорошо».

Федор внезапно взял ее руку — мягкую, маленькую, и склонился над ней, прикоснувшись губами к запястью. Лиза вздрогнула и едва слышно сказала: «Люди же вокруг».

— Ну, так, — он поднял голубые глаза, — пойдем туда, где нет никого. Пожалуйста.

В распахнутые ставни комнаты было слышно, как били колокола флорентийских церквей. От шелковых простынь пахло вербеной. Лиза пошевелилась, и, приняв от него серебряный, запотевший бокал с холодным вином, поднявшись на локте, спросила: «Что это ты так смотришь?»

— Я не знаю, — сказал Федор, протянув руку, заправив за ухо прядь каштаново-рыжих волос, — как мне тебя благодарить, Лиза. Я тебя люблю, и буду любить — сколь мы живы.

Она выпила, и, отставив бокал, наклонившись над ним, шепнула: «Попробуй». Вино пахло солнцем, нежностью, цветущим лугом, ее губами.

Федор закрыл глаза, и, устроив ее на себе, обнимая, гладя по голове, шепнул: «Теперь мы оба дома, любовь моя».

— Навсегда, — Лиза положила голову ему на плечо, и, вдохнув запах краски, свежего дерева, прижав к щеке его огромную руку, повторила: «Навсегда».