Болотников проснулся от пения птиц на дворе. В раскрытые ставни было слышен скрип тележных колес и звонкий мат — уже третий день войско уходило из города.

Он поцеловал каштановые локоны, что лежали на его руке, и, перевернув жену на бок, взяв в руки ее теплую грудь, тихо сказал: «Я скоро вернусь, Лизонька. Разобьем Шуйского, и приеду за вами. К Покрову вернусь».

— Вернусь, — услышал он нежный голос и, поцеловав острые лопатки, — ласково раздвинул ей ноги.

— Заберу их отсюда на Москву, — подумал Болотников, окуная пальцы в жаркое и влажное, слыша ее спокойное дыхание, — и все будет хорошо.

— Я люблю тебя, — сказал он, прижимаясь губами к стройной шее.

— Люблю тебя, — повторила жена, и он, как всегда, подумал: «Счастье мое, Лизонька моя».

Уже одевшись, он наклонился, и, поцеловав алые, мягкие губы, сказал: «Жена воеводы Григория Петровича за вами присматривать станет, так что ты не волнуйся, все будет хорошо».

— Хорошо, — она дрогнула темными ресницами и посмотрела на него безмятежными, спокойными, синими глазами.

Перед тем, как выйти из дома, он заглянул к Марье — дочь спокойно сопела, уткнувшись лицом в тряпичную куклу.

— Не надо будить, — подумал Болотников. «И так шумно было все эти дни, пусть поспит дитя вдоволь. Сладкая моя девочка». Он перекрестил ребенка и, вздохнув, прошептал: «Храни их Господь».

Ляпунов, перегнувшись в седле, захохотал: «Заждались тебя, воевода! Ну, дак конечно — такую женку, как Лизавета Петровна, трудно оставить!»

Болотников вскочил в седло своего вороного, кровного жеребца и сердито спросил: «Что там лазутчики, вернулись?».

— А как же, — отозвался Ляпунов. «Воронцов-Вельяминов и Трубецкой с десятью тысячами под Кромами стоят, ждут нас, Иван Исаевич».

— Это все, что у них есть? — удивился Болотников, вдыхая свежий, утренний воздух, глядя с вершины холма на войско, бесконечной лентой растянувшееся по северной дороге.

Он посмотрел на пышную зелень дубов вокруг, на блеск золотых куполов монастыря и вдруг рассмеялся: «Да мы их за единое сражение сомнем, Прокопий Петрович!»

Ляпунов поджал губы. «Шуйский-то их вперед выдвинул, Иван Исаевич, сам с остальными силами под Калугой затаился».

— Ну и славно, — небрежно отозвался Болотников, — его тоже на кол посадим, как доберемся. А с Воронцовым-Вельяминовым, — он засучил рукава кафтана, — я сам посчитаюсь, мы с ним давние знакомцы, Прокопий Петрович. Он у меня смерти, как милости просить будет, а я, — белые зубы блеснули в ледяной улыбке, — немилосерден ныне. А что патриарх этот ложный, Гермоген, коего Поместный Собор заместо истинного избрал? — поинтересовался Болотников.

— Анафемствуют нас во всех церквях, — неохотно ответил Ляпунов, — тако же с амвона он проповедует, что самозванец, — то есть царь Димитрий Иоаннович, — торопливо поправился мужчина, — мертв, на Москве убит.

— Сие он, сука, лжет, — спокойно сказал Болотников, — тако же на кол сядет, и язык я ему вырву. Ладно, — он сладко потянулся, — поеду, Прокопий Петрович, посмотрю, что там у нас в голове, а как на ночь располагаться будем — приходи, ты же под Кромами не воевал, расскажу, что я придумал — я те места хорошо знаю.

Болотников рассмеялся, и, гикнув, подхлестнув жеребца — умчался вперед.

Марья проснулась и, посмотрев на куклу, сказала ей: «Сегодня. А ты тут останешься, за нас».

Она соскочила на пол и, оглянувшись, пробормотала: «Нет никого. Черный Иван ушел. А рыжего, отца, Федором звали, я помню».

Девочка оделась, и, заглянув в горницу к матери, велела: «Вставай. Пора нам». Девочка, засопев, приподняла крышку сундука и обернувшись, строго проговорила: «Теперь слушай».

— Рубашка, — терпеливо сказала Марья, указав нежным пальцем на лавку. Мать покорно ее натянула.

— Сарафан, — продолжила девочка, вздохнув. «Платок. Туфли, — она опустилась на колени, и, пыхтя, помогла матери одеть обувь. «Теперь стой».

Мать стояла, глядя в стену, и Марья, зайдя в свою горницу, оглянулась — синие глаза даже не посмотрели на нее. Девочка подхватила с пола маленький узелок, что собрала еще давно, и затолкала его себе под рубашку.

— Пошли, — она взяла мать за руку и вывела со двора. В городе — Марья склонила голову, прислушиваясь, — было тихо. Ребенок задумался, глядя на развилку дорог, что виднелась за мостом через Сейм.

Марья приставила ладонь к глазам и увидела, как по тропинке, что вела вниз, от монастырских ворот, спускаются какие-то люди.

— Идем, — она потормошила мать, и та, покорно переставляя ноги, пошла за ней.

Марья нагнала людей и громко спросила: «Куда вы?».

Высокая, тонкая, морщинистая старуха, — в черном сарафане, — обернулась и процедила: «А тебе-то что?».

Марья задрала голову и твердо сказала: «Отца ищу».

— А это кто с тобой? — подозрительно спросила старуха, глядя на Лизу.

Седобородый, горбатый пожилой человек, с ржавыми веригами на шее, ловко опираясь на клюку, подошел к ним, и улыбнулся: «Не видишь, что ли, мать это ее. Одно ж лицо».

— Как тебя зовут? — громко спросила старуха, наклонившись к Лизе. Та молчала, глядя синими глазами на перелески и холмы за рекой.

— Лизавета, — ответила Марья. «Матушка эта моя».

— Лизавета, — согласилась женщина.

Старуха окинула их оценивающим, холодным взглядом, и, цепко взяв седобородого за руку, — отвела его в сторону.

— Дитя-то бойкое, — шепнула старуха, — подавать много будут. И мать у ей красивая. Таких баб больше жалеют. Видишь, она все повторяет, петь научим.

Старик почесал в бороде и согласился: «Ну, давай, Настасья, возьмем их. Девка-то и правда — резвая, пока пусть мать водит, а там — разберемся».

Нищая кинула взгляд на дорогу и еле слышно предложила: «Может, кому из мужиков наших ее отдать, понесет, с младенцем-то еще больше настреляет».

Старик поморщился.

— Она ж блаженная, все равно, что ребенок, — грех это, Настасьюшка. Была б как Даренка — он коротко кивнул в сторону молодой девушки с обезображенным багровым пятном лицом, укачивавшей дитя в перевязи, — то дело другое, та хоша и урод, но разумом светлая, а эта, — он вздохнул, — нет, грех, грех, не надо сего.

Настасья вернулась к девочке и спросила: «А тебя как величать?»

— Марья, — звонко ответила та. «А батюшку моего — Федор, я помню, он рыжий был. Большой, — Марья потянулась и показала рукой.

— Где вы жили-то, с батюшкой? — поинтересовалась старуха, гладя ребенка по голове.

Та шумно вздохнула. «Не знаю».

Настасья перекрестилась и потянула девочку за руку: «Ну, идемте с нами. Мы в Киев, в Лавру, а потом — куда дорога приведет».

— В Киев, — Марья подергала мать за подол сарафана. «Идем!»

— Идем, — согласилась Лиза и послушно направилась вслед за нищими. Марья потрогала узелок, и, улыбнувшись, подумала: «Рысь пусть со мной будет, никому не покажу, сама поиграю, раз куклу тут оставила».

Старик повернулся и громким, властным голосом сказал: «Сие Лизавета блаженная и дочка ее, Марья, она мать водить будет. Никому их не обижать, поняли?»

— Поняли, святой отче, — зашумели нищие.

— Ну, пойдемте, — вздохнул старик, и, миновав мост, повернул на южную дорогу.

— А вы кто? — спросила Марья у Настасьи.

— Люди Божии во славу Иисуса Христа, — перекрестилась та. — Я петь пока буду, а вы повторяйте, учитесь, пока до деревни добредем, там-то уже милостыню просить придется у добрых людей, коли поешь — больше подают, милые мои.

Старуха начала, — глубоким, красивым голосом:

— A мы нищая братья, Мы убогие люди, Должны Бога молити, У Христа милости просити За поящих, за кормящих, Кто нас поит и кормит, Обувает, одевает, Христу славу отсылает.

— Христу славу отсылает, — нежным, тихим голосом подтянула Лиза, и Настасья улыбнулась:

— Ну, вот и славно.

Марья погладила руку матери и сказала: «Я с тобой буду, всегда. Слушай меня».

Она на мгновение закрыла глаза, подставив лицо жаркому, летнему солнцу, и степному ветру, и, глядя в синие, пустые глаза матери — запела.