Вельяминовы. Время бури. Книга четвертая

Шульман Нелли

Кукушка настаивает на неизбежной атаке Германии на Советский Союз. Европа оккупирована войсками рейха, Британию бомбят силы Люфтваффе. Во Франции начинается организация Сопротивления, в Польше появляются партизанские отряды. В начале лета сорок первого года, приехав в Берлин для встречи с агентами СССР, Кукушка получает распоряжение вернуться на родину для доклада…

 

© Нелли Шульман, 2015

© Анастасия Данилова, иллюстрации, 2015

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru

 

Часть шестнадцатая

Голландия, июль 1940

 

Северное море

Неприметный бот раскачивался на легкой волне. Рассвет оказался туманным. Выключив двигатель, они бросили якорь. Море здесь было мелким. В десяти милях к востоку лежал низкий, белого песка, остров Влиланд, из цепи Западно-Фризских островов. Меир протер очки полой рыбацкой, холщовой куртки: «У тебя нет морской болезни».

– Пропала, – Маленький Джон размял пальцы:

– Давно я у штурвала не стоял. Это семейное… – он развернул карту, – папа ей страдал, в молодости. На войне избавился. Как видишь, – тонкие губы, едва заметно, улыбнулись, – я тоже.

Они курили, глядя на бледно-голубую краску, которой обозначалось прибрежное море, Ваддензее:

– Стивен где-то здесь погиб… – вздохнул Маленький Джон, – или не погиб. Никто не знает, – с британского эсминца видели, как садился горящий бомбардировщик. Летчик бросился в воду, рядом вынырнула немецкая подводная лодка. Появилась вторая, эсминец получил пробоину. Корабль вынужден был спешно уйти на север, где стояла английская эскадра. Джон понимал, что моряки не могли рисковать двумя сотнями жизней, на эсминце. Легче от этого не становилось. Клинок Ворона теперь хранился в Мейденхеде, как и портрет сэра Стивена Кроу, на борту «Святой Марии».

Тетя Юджиния помолчала:

– Кому оружие передавать? Стивена и Констанцы нет … – золотые наяды, и кентавры тускло поблескивали на эфесе. Джон погладил ножны кортика:

– Медальон пропал, с Констанцей. Незачем жалеть… – жестко сказал себе мужчина, – чего только не пропало. Думай о деле, отправляйся в Ливерпуль… – Питер работал в Ньюкасле, на заводах. Джон сказал тете Юджинии, что уезжает, вероятнее всего, до конца лета.

Леди Кроу кивнула:

– Здесь все в порядке. Клара за домом присматривает, а я в Уайтхолле ночую. Изредка на Ганновер-сквер выбираюсь… – у заместителя министра промышленности, под лазоревыми глазами, залегли темные круги.

Джон оставил Блетчли-парк на мистера Мензеса, и Лауру. Дядя Джованни обучал языкам новых работников, персонала требовалось много. После падения Франции, Черчилль распорядился готовить людей для высадки на континент и совместных операций с подпольем.

– Нет еще никакого подполья, сэр Уинстон… – осторожно сказал Джон. Черчилль затянулся сигарой:

– Будет, я обещаю. Де Голль собирает оставшиеся силы. Французы, у себя дома, не позволят немцам распоряжаться судьбой страны. Петэн… – он повел рукой, – если не умрет, то окажется на скамье подсудимых. Будем действовать во Франции так же, как и в Польше. Создадим Управление Специальных Операций. Приказ я подписываю, в июле… – серые глаза внимательно посмотрели на него: «Где Звезда?»

Пани Качиньская в Польше совершенно точно не появлялась. Звезде предписывалось взять с собой радиопередатчик. У нее имелись адреса руководителей подполья в Варшаве. В Блетчли-парке знали ее почерк, выйди она на связь, радисты не ошиблись бы. С начала немецкого вторжения в Голландию сеансов связи не было. Джон не хотел предполагать самое худшее. Он честно ответил:

– Не знаю, сэр Уинстон. Но выясню… – дети Эстер находились у ее бывшего мужа. Давид увез близнецов в Мон-Сен-Мартен, в сердце оккупированной Бельгии. Джон предполагал, что Эстер не покинет Амстердам, пока не станет понятно, где находятся мальчики. С Мон-Сен-Мартеном, и с Виллемом, в Риме, из-за войны, связаться не удавалось.

Получив шифрованную телеграмму из Нью-Йорка, Джон еще больше заволновался. Мистер О’Малли прибывал в Дублин, а оттуда направлялся в Ливерпуль. Меир ехал в Европу с американскими документами. Кузен вез отлично сделанный, надежный паспорт для Джона. У герцога, правда, был акцент выпускника Итона. Пока они гнали машину из Ливерпуля, на полигон в Саутенде, Меир обучал Джона гнусавому, бруклинскому прононсу.

Эстер семье, с Песаха, ни писем, ни телеграмм не присылала.

Джон, с облегчением, узнал, что рав Горовиц добрался до Харбина, проехав через Советский Союз. Сидя за рулем форда, Меир, недовольно заметил:

– Папа ему велел немедленно отправляться в Америку. Аарон, упрямец, ответил, что сначала надо помочь общине обустроиться, начать занятия в ешиве, открыть микву, договориться с японскими властями о разрешении кошерного убоя куриц… – Меир повел рукой:

– Папа обрадовался, что кузины нашлись. Теперь понятно, что стало с дядей Натаном. Регина в безопасности, в Стокгольме, Наримуне можно доверять, он человек чести. Он вывезет женщин из Парижа… – Джон не стал спрашивать, встречался ли Меир с Наримуне. Герцог кивнул:

– Он джентльмен. Учитывая, что Мишель погиб, и Теодор, наверное, тоже. О нем с Дюнкерка ничего не слышно. От раны я оправился. Под лопатку осколок угодил, как у тебя, – добавил Джон. Он посмотрел на спидометр: «Сбрось скорость, мы не в Америке. Здесь другие правила вождения»

– Восемьдесят миль в час, – удивился Меир, – это и не скорость вовсе. Я всегда говорил, что мадемуазель Аржан на покойную тетю Ривку похожа. Теперь она не одна. У нее сестра появилась, кузены… – Меир искоса взглянул на Джона:

– Сказать, что Наримуне работает на русских? Зачем? У Британии нет интересов в Японии. Пока нет, – поправил себя Меир, – пока война не началась. Даллес думает, что японцы нас не атакуют…

Мнение Даллеса разделял весь Вашингтон.

На совещаниях, Меир доказывал, что японцы больше не будут конфликтовать с Советским Союзом:

– Они подписали перемирие, – настаивал мужчина, – они его не нарушат… – кто-то из коллег, забросив ноги на стол, зевнул:

– Они союзники Гитлера, мистер Горовиц. Гитлер, следующим летом, нападет на Россию. Японцы ударят по Дальнему Востоку. Советы распадутся, а нам только того и надо… – Меир, нарочито спокойно, положил указку: «Посмотрим».

Мэтью, за одним из обедов, в отеле Вилларда, наставительно заметил:

– Поверь, в Тихом океане японцы нам не соперники. Ты ездил в Перл-Харбор, и я тоже. Наш флот… – отпив дорогого, двадцатилетней выдержки бордо, кузен кивнул официанту, – наш флот властвует над водами. Я бы на месте кузена Джона беспокоился, – Мэтью оскалил в улыбке ровные, белые зубы, – японцы, скорее, пойдут на юг. Гонконг, Бирма, Сингапур… – майор Мэтью Горовиц нечасто появлялся в столице.

Он пропадал в Чикаго, в лаборатории Ферми, и в калифорнийских университетах, в лабораториях, выполняющих военные заказы. У кузена был ровный, здоровый загар, пахло от него сандалом. Меир подозревал, что между Чикаго и Калифорнией кузен задерживается где-то еще.

В кругах, занимающихся безопасностью, ходили слухи, что полковник Лесли Гровс настаивает на строительстве особых, засекреченных военных баз, в отдаленных уголках страны. Даже Меиру в такие места хода не было. Кузен дружил с Гровсом, со времен обучения в академии генерального штаба. Меир, конечно, не стал ничем интересоваться. Мэтью бы все равно не ответил. Майор Горовиц прошел ту же школу, что и Меир. Они оба умели держать язык за зубами.

– Ферми строит реактор… – затягиваясь сигаретой, Меир рассматривал влажную карту, на штурвале бота, – а немцы оккупировали Норвегию. У них под рукой уран и тяжелая вода. Все закончится бомбой, можно не сомневаться. Вопрос, кто ее сделает первым… – Мэтью, за кофе, усмехнулся:

– Поскольку я занимаюсь учеными, мне поручили связи с лингвистами. Мы пошли путем, принятым в первой войне. Тогда индейцы занимались шифрованием, на основе своих языков. Меньше опасности, что код кто-то взломает. Мы отправили специалистов в резервации, ищем талантливую молодежь, хорошо говорящую на английском языке. Для них это шанс, – Мэтью раскурил кубинскую сигару, – вырваться из дерьма, в котором они погрязли, благодаря собственной лени и пристрастию к выпивке… – Меир велел себе ничего не отвечать.

Красивое, жесткое лицо кузена напоминало скульптуру вице-президента Вулфа:

– Только шрама на щеке не хватает, – кисло подумал Меир, – именно дедушка Дэниел придумал систему резерваций. Странно, мы его прямые потомки, а вовсе не Мэтью. Но в семьях подобное случается… – Меир, недовольно, сказал:

– Все равно не понимаю, почему мы должны шлепать по грязи, а не можем высадиться рядом… – он ткнул сигаретой в карту, – с Ден Хелдером… – Джон чистил зубы, склонившись над бортом. Прополоскав рот, он плеснул в лицо водой:

– Привык в море умываться, пока людей готовил, на полигоне. Мы по двадцать часов проводили на занятиях… – он не стал завозить Меира в Блетчли-парк, на это не оставалось времени. После известия о пропаже полковника Кроу, Лаура пришла в кабинет к Джону. Кузина положила на стол рапорт. Она просила об отправке на континент.

Джон посмотрел в припухшие, покрасневшие темные глаза. Она коротко стригла волосы, на виске блестела седая прядь. Лаура открыла портсигар:

– Мистер Мензес, – она кивнула в сторону рапорта, – пока ничего не знает. Я к тебе первому обращаюсь. И папе, разумеется, я тоже ничего не говорила… – Джон заметил упрямые морщины, обрамляющие красивые губы:

– Я не хочу, чтобы папа что-то понял, – отрезала Лаура:

– Я скажу, что уехала в Шотландию, на какой-нибудь очередной курс… – Джон велел капитану ди Амальфи остыть и вернуться к непосредственным обязанностям:

– Процедура пока не запущена, – коротко сказал он, – твой рапорт пойдет в рассмотрение. Мы сообщим о результате. Стивена ты этим не спасешь, – добавил Джон:

– Идет война, привыкай, что люди погибают. И родственники тоже. Мишель, Теодор… – он протянул Меиру коробочку с зубными порошком:

– Надо Лауре сказать, что Наримуне женился, когда мы в Британию вернемся, с Эстер и детьми… – Джон надеялся, что Меир не заметит румянца на его щеках, или спишет краску на ветер и солнце. Джону было немного неудобно говорить с Меиром об Эстер:

– Звезда его сестра. Но мы оба взрослые люди. Ей двадцать восемь, она в разводе. Она тебя не любит, – напомнил себе Джон.

– В Ден Хелдере располагалась база голландского военно-морского флота, – вздохнул Джон, – ты прав, оттуда ближе до Амстердама, но вокруг все кишит немцами. Харлинген… – он провел пальцем по карте, – рыбацкая деревня, глушь. Здесь не Америка, – он заставлял себя улыбаться, – до Амстердама всего два часа на поезде… – они пили холодный кофе из фляги.

Джон вспоминал бесконечный берег, белого песка, шорох камышей, восторженные голоса близнецов:

– Дядя Джон, змей летает… – змей, действительно, парил над мелким заливом.

Она сидела у костра, на одеяле, взятом из пансиона, следя за жарящейся макрелью. Светлые, собранные в тяжелый узел волосы блестели на солнце. Она сбросила туфли, вытянув длинные ноги. Ночью он целовал нежные пальцы, выкрашенные алым лаком ногти, чувствуя песок на губах. От нее пахло солью и ветром, кровать скрипела, едва слышно, шумело море за окном.

– Ты хорошо знаешь Голландию, – донесся до него голос Меира.

Джон откашлялся:

– Да, хорошо. Я здесь бывал, несколько раз… – сине-серые глаза кузена внимательно на него посмотрели. Джон пока не решился сказать Меиру, чем, собственно, занимается его сестра. Он только заметил:

– Насколько я знаю, Давид не дал разрешения на оформление американских паспортов, для мальчиков. Мы, конечно… – Меир, почти, грубо, отозвался:

– Я вывезу своих племянников и свою сестру. Незачем рисковать, с тем, что происходит в Германии, в Польше, с евреями, со слухами о лагерях, которые и до нас дошли. Мамзер, – выругался Меир, – меня меньше всего интересует… – Джон возразил, что слухи о лагерях могут быть просто слухами:

– У нас есть связь с поляками. По их сведениям, в Аушвице поляков и содержат. Подпольщиков, военнопленных. Никаких евреев в лагерях нет. Они все в гетто, в городах…

– Из гетто их тоже надо выводить, – пробурчал Меир, – впрочем, по словам Аарона, кузен Авраам в Израиле не останется, вернется в Европу, – Меир, искренне, надеялся, что старший брат не последует примеру доктора Судакова. Перед отъездом Меира, отец, за ужином, вздохнул:

– Кольцо, что я Аарону отдал, думаю, еще у него. Мальчику тридцать, а он не встретил никого… – доктор Горовиц, зорко, посмотрел на младшего сына. Меир вытер губы салфеткой:

– Торт от миссис Фогель, узнаю. Мне двадцать пять, папа, – усмехнулся мужчина, – мне рано о женитьбе думать. Тем более, война идет… – Джон завел двигатель бота.

Меир смотрел на серую, тихую воду.

Зная, что Ирена ждет предложения, Меир не мог заставить себя, его сделать.

Ирена преуспевала.

Девушка пела с биг-бэндом Гленна Миллера, и летала в Калифорнию озвучивать фильмы. Всякий раз, когда Меир звонил ей, Ирена, откладывая дела, ехала в скромный пансион, на Лонг-Айленде. Они с матерью поменяли квартиру. Фогели жили на Манхэттене, по другую сторону Центрального Парка.

Научившись водить, Ирена купила хорошенький форд, с кожаными сиденьями, цвета слоновой кости. Она носила дорогие платья, красила пухлые губы помадой от Элизабет Арден. От нее пахло ванилью, у нее была большая, жаркая грудь. Меир спокойно засыпал, устроив голову на мягком, знакомом плече, уткнувшись лицом в пышные, темные волосы.

– Надо сделать предложение, – вздохнул он, – Ирене двадцать четыре. Но у нее карьера… – Меир понимал, что Ирена хочет обосноваться на кухне, печь торты, и заниматься музыкой с детьми, но никак не произносил нужные слова.

Бот пошел на восток.

Меир помялся:

– Тони в Америке нет. Наши агенты, в левых кругах, ничего не обнаружили. С тех времен, когда она при Троцком обреталась, о ней больше ничего не слышали… – Троцкий пока был жив, но Меир предполагал, что изгнаннику осталось недолго. На совещаниях они обсуждали возможное убийство, но Троцкий считался внутренним делом Советского Союза:

– Что касается перебежчика Кривицкого, – добавил Даллес, – то мы его охраняем. Русские до него не доберутся. Впрочем… – босс раскурил трубку, – у них здесь и нет агентов

– Спасибо и на этом, – отозвался Джон. Коротко стриженые, светлые волосы шевелил ветер:

– Сказать о Филби, – размышлял Меир, – или не надо? У меня нет ни одного доказательства, ни единого… – он спрятал огонек зажигалки в ладонях: «Значит, фон Рабе располагает твоими фото?»

Джон кивнул:

– Но мистер О’Малли вне подозрений. Ключи от безопасной квартиры у меня, – он похлопал по карману куртки, – там и остановимся. Скорее всего, после Испании, ты попал к ним в досье, но ты безобидный журналист… – на крепкой, загорелой шее кузена висел оправленный в старую медь медвежий клык. Джон показывал его Меиру в Мадриде:

– Ты видел, – отчего-то сказал Меир, – на нем гравировка? Тонкая очень.

– Туземный знак, – рассмеялся Джон, – дерево, с ветвями. По легенде, первый муж миссис де ла Марк откуда-то из Сибири происходил. Это как… – он вовремя оборвал себя, удачно избежав упоминания кинжала Эстер. Джон помнил золотую рысь, гордо поднимавшую голову:

– У нее похожая стать. Она жива, все с ней в порядке… – Меир взял маленький, складной бинокль: «Острова. Мы вовремя, как ты обещал».

– Я все точно делаю, – хмыкнул Джон. Бот накренился, огибая с запада пустынную, песчаную косу, уходя в простор внутреннего моря.

 

Остров Толен, Зеландия

Легкий ветер шевелил белоснежную, кружевную занавеску на окне. На вычищенной кухне, с белеными стенами, выложенной дельфтской плиткой печью, переливались в утреннем солнце медные днища сковородок и кастрюль. Пахло жареной рыбой и пряностями. Портативный радиоприемник бубнил, шипело сливочное масло в сковороде. Взяв лопаточку, сняв рыбу, Эстер потянулась за яйцами.

Она прислушалась к голосу диктора:

– На острове Крит, у мыса Спада, британская эскадра вероломно напала на крейсеры военно-морских сил Италии. В ходе неравного боя наши союзники, потеряли один крейсер… – новости были немецкие, по голландскому радио передавали то же самое. Немцы глушили английские передачи, а радиоволны из США маленькие приемники не ловили. Больших радио здесь, в рыбацкой деревне, и не водилось.

Эстер разбила на сковородку три яйца. Подумав, она добавила четвертое. С выметенного двора слышались голоса куриц, клюющих зерно.

Раненый шел на поправку, и, как все выздоравливающие, много ел. На столе, в бело-голубом кувшине, стояло парное молоко. Рядом виднелся паспорт, с гербом США. Эстер посмотрела на швейцарский хронометр. Утренний паром на континент отправлялся через два часа. У нее оставалось время позаниматься со своим подопечным, как его весело называла Эстер, лечебной гимнастикой.

Упражнения были необходимы. Теодора, при Дюнкерке, ранило осколком в поясницу. Коленный сустав тоже пробила шрапнель. Эстер боялась, что кузен навсегда останется хромым.

Когда она проснулась от стука в заднее окно особняка Кардозо, на амстердамской ратуше две недели, как появились черно-красные флаги, со свастиками.

Эстер не могла позволить себе уехать, хотя и ее американский паспорт, и документы пани Качиньской были в порядке. Иосиф и Шмуэль не вернулись из Мон-Сен-Мартена. Квартира бывшего мужа, на Плантаж Керклаан пустовала.

Бельгию оккупировали немецкие войска, с детьми могло случиться все, что угодно. Эстер отправила три письма, адресованных Элизе, но ответа не получила. Она рассудила, что не стоит писать бывшему мужу. Эстер боялась, что Давид просто разорвет конверты. Он настаивал, что все связи между ними должны поддерживать адвокаты. К ним Эстер тоже сходила. Ей сухо сказали, что профессор Мендес де Кардозо, согласно договору, получает опеку над сыновьями во время пребывания в Европе.

– Что он и делает, доктор Горовиц… – юрист поиграл паркеровской ручкой, с золотым пером, – ваши претензии необоснованны… – Эстер выпрямила спину: «У меня нет претензий, господин Веденкамф. Я беспокоюсь за судьбу детей…»

– Дети находятся с отцом, – заметил адвокат, – судебное соглашение выполняется… – повернув голову, Эстер увидела нацистские флаги, на углу дома:

– Идет война… – она сжала зубы, – Бельгия и Голландия оккупированы немецкими войсками. Любой здравомыслящий родитель, на моем месте…

– Не станет разводить панику, доктор Горовиц, – юрист отпил кофе. Эстер его не предложили:

– Война закончилась, – бодро заметил он, – нас ждет сотрудничество с рейхом… – Эстер, поднявшись, вышла. В Британию отправить телеграмму было невозможно, Амстердам кишел немецкими войсками. Она не могла рисковать, вытаскивая передатчик из тайника, под половицами в безопасной квартире, у рынка Альберта Кейпа. Эстер, бездумно, добрела до почтового отделения, у Риксмузеума:

– Послать весточку папе, Меиру. Или Аарону, в Каунас… – Эстер смотрела на вывеску:

– Папе седьмой десяток. Аарон сюда не доберется, на море война идет. А Меир… Как он сюда приедет? Франция оккупирована, американские корабли дальше Ирландии и Португалии не ходят. Только окольными путями. Хорошо, что американское посольство пока не закрылось, – она покачала головой: «Я с места не сдвинусь, пока Иосиф и Шмуэль не окажутся рядом».

Элиза молчала, не отвечая на письма.

Эстер не хотела думать о том, что могло произойти в Мон-Сен-Мартене. Она присела за столик летнего кафе, на канале. У Риксмузеума толпились немецкие солдаты, в серо-зеленой форме. Эстер взяла меню, с вложенной, отпечатанной на немецком языке карточкой:

– Добро пожаловать в наше заведение. Скидки для солдат и офицеров вермахта… – скривив губы, ничего не заказав, она встала.

Через два дня газеты вышли с приказом оккупационной администрации, и мэрии Амстердама. Всем проживающим в городе евреям, и людям с еврейскими корнями, требовалось зарегистрироваться в особом отделе, и получить штамп о происхождении, в паспорт. Евреям запрещалось занимать должности в государственных учреждениях, преподавать и работать в госпиталях. Эстер, разумеется, на регистрацию не пошла. Ее вызвали к директору университетского госпиталя, с другими врачами, евреями. Услышав распоряжение предъявить документы со штампом, Эстер вскинула голову:

– Я не собираюсь подчиняться варварским, средневековым законам, издаваемым людьми, громившими еврейские магазины и предприятия, отправлявшими евреев в концентрационные лагеря… – в Голландии жили тысячи немецких евреев, бежавших из страны. В городе шептались, что они окажутся первыми в очереди на депортацию. Некоторые уходили с рыбаками в Британию, за золото, но на море продолжались сражения.

Они покинули кабинет директора, а через полчаса секретарь принесла всем врачам, евреям, приказы о немедленном увольнении из госпиталя. Им даже не заплатили за отработанную часть месяца. Эстер, предусмотрительно, сняла деньги с банковского счета. В отделениях стояли очереди, ходили слухи, что немцы наложат арест на средства, принадлежащие евреям.

Парк Кардозо переименовали. Эстер, выйдя за сигаретами, в магазин на углу, замерла. Знакомая, медная табличка, в память профессора Шмуэля и его жены, исчезла, на ее месте красовалась надпись: «Евреям вход запрещен». Похожие объявления появились на некоторых магазинах и кафе. Эстер думала, поехать в Мон-Сен-Мартен, с Baby Browning, и лично забрать мальчиков у Давида, но поезда в Бельгию пока не ходили.

Она подготовила копии свидетельств о рождении и фото детей. Эстер надеялась, что американское посольство выпишет малышам паспорта. Она хотела, каким-то образом, отправить близнецов в Лондон, а сама поехать в Польшу.

Эстер нарезала свежий хлеб:

– Я обязана бороться с нацизмом. Любой человек сейчас должен… – когда в заднее окно особняка, выходящее на канал, постучали, Эстер сидела над рукописью статьи, о ведении родов в неправильной позиции плода. В Голландии бы ее не опубликовали, но Эстер, отвлекаясь на работу, чувствовала себя легче. Распахнув створки, Эстер увидела моторную лодку, на канале.

– Госпожа Горовиц, – раздался шепот из сада, – госпожа Горовиц, не бойтесь. Нужна ваша помощь… – мужчина поднял фонарик. Эстер узнала его. Год назад она спасла, на операционном столе, женщину с провинциального острова Толен. Местная акушерка просмотрела эклампсию. Беременную доставили в госпиталь с давлением, при котором, как утверждали все учебники, смерть матери и ребенка была неизбежна. У больной начинались судороги. Главный врач орал на Эстер, в коридоре отделения:

– Не ухудшайте статистику, доктор Горовиц! Пусть она умрет в палате, а не на операционном столе! Я не позволю создавать почву для судебного иска, ради удовлетворения ваших личных амбиций… – Эстер хотелось воткнуть скальпель ему в глаз. У женщины шел восьмой месяц беременности.

– Никто не умрет, – холодно ответила Эстер, держа на весу вымытые руки. Она толкнула коленом дверь операционной: «Заткнитесь, и не мешайте мне работать».

Она сделала экстренное кесарево сечение. Мальчик, весом почти в шесть фунтов, справился отлично. Отец ребенка, рыбак из Толена, плакал в кабинете у Эстер:

– Доктор Горовиц, мы всю жизнь будем за вас молиться… – она улыбнулась: «Идите к маленькому Якобу, к жене. Все хорошо, не волнуйтесь».

Господин де Йонг стоял перед ней, в рыбацкой куртке и суконной шапке:

– Я сразу о вас подумал… – шепотом сказал голландец, – вы хирург, доктор Горовиц… – Эстер взяла докторский чемоданчик. Выведя лодку в Эй, рыбак обернулся от штурвала:

– Мы по радио слышали, о евреях… – он витиевато выругался:

– Доктор Горовиц, если вам уехать надо, то мы всей деревней готовы помочь. Мы сюда немцев не приглашали, – он закурил трубку, – и не собираемся им подчиняться… – Эстер опустила голову над огоньком зажигалки:

– У меня дети в Бельгии, господин де Йонг, с бывшим мужем. Когда я их заберу обратно, я воспользуюсь вашим предложением… – везти близнецов в Британию на рыбацкой лодке было рискованно, но не менее рискованным было оставаться в Голландии.

Де Йонг рассказал, что раненого, без сознания, подобрали в пустой лодке ребята, ходившие к бельгийским берегам, за макрелью:

– Он, наверное, из Дюнкерка эвакуировался, – хмуро сказал рыбак, – мы в море трупы видели. Мы рыбу ловим, доктор Горовиц, – он вздохнул, – жить-то надо. Форма на нем французская, и бредит он на французском языке… – Эстер узнала похудевшее, осунувшееся лицо и рыжие волосы.

У него воспалились раны, но до гангрены дело не дошло. По кашлю Эстер поняла, что у кузена еще и пневмония. Сделав операцию, в гостевой спальне де Йонгов, она осталась на Толене, ухаживать за больным. В госпитале на континенте, по словам де Йонга, хозяйничали немецкие армейские врачи. Вызывать оттуда доктора к Теодору означало обречь его на лагерь для военнопленных.

– Или смерть… – Эстер поджала губы, поднимаясь наверх, с подносом:

– О Мишеле почти год ничего неизвестно… – она повернула ручку двери. Кузен расхаживал с костылем по маленькой комнате.

– Жареная макрель, яичница и хлеб, – строго сказала Эстер:

– Не перетруждай ногу, Теодор. С поясницей тебе повезло, осколок почти ничего не затронул, а с твоим суставом я долго возилась… – отставив самодельный костыль, кузен отпил кофе:

– Спасибо. Эстер… – в голубых глазах она увидела знакомое, настойчивое выражение, – Эстер, мне надо во Францию. У меня мама, Аннет… – вздохнув, она почти насильно усадила мужчину за стол. Эстер была высокой, но едва доходила ему головой до плеча. Французскую форму де Йонги сожгли, кузена одели в холщовые штаны и простую рубашку.

– На одной ноге, – Эстер сделала бутерброд, – ты далеко не уйдешь. Неделя, и я тебя отпущу. Де Йонг с ребятами доставят тебя до французского побережья. Но документов никаких нет… – Теодор поскреб рыжую щетину, на подбородке:

– Обойдусь. Мне только до Парижа надо добраться, дальше я сам. Что в новостях передают? – поинтересовался он.

– Все, то же самое, – мрачно ответила Эстер. Она переоделась в городской, тонкого льна костюм. Теодор бросил взгляд на ее шелковую блузку: «Тебе по делам отлучиться надо?»

Эстер кивнула:

– Я завтра вернусь, в Амстердаме переночую… – она собиралась в Гаагу, в американское посольство. Эстер хотела проверить, не приходило ли писем от Элизы, или дорогого друга, как Эстер называла берлинский контакт:

– Он знает Максимилиана фон Рабе, – подумала женщина, – он его приятель, близкий. Или родственник. Он часто его фотографировал, – письма от дорогого друга Эстер получала на безопасный ящик, в отделении рядом с рынком Альберта Кейпа.

После завтрака она устроила кузена в постели, с альбомом и карандашом. Теодор, чтобы скоротать время, занимался архитектурными проектами:

– Но все на неопределенный срок откладывается, – невесело усмехался он, – сначала надо разбить Гитлера…

– Разобьем… – Эстер мыла посуду, слушая какую-то передачу для домохозяек. Говорили о рецептах летних блюд:

– Как будто нет войны, оккупации… – она ставила тарелки на полки большого, старомодного шкафа. Диктор сказал:

– Перед нашим микрофоном выступает господин профессор Мендес де Кардозо, глава кафедры эпидемиологии, в Лейденском университете, с обращением к еврейскому населению Голландии… – Эстер выронила полотенце на кафельный пол.

Она прослушала обращение, до последнего слова. Женщина пробормотала: «Вот оно как».

Рядом со шкафом висело зеркало. Поправив светлый локон, сняв фартук, Эстер отряхнула летний жакет, синего льна. На шее блестел жемчуг ожерелья. Взяв сумку, она положила внутрь документы и фото детей. Кинжал был устроен на дне. Эстер прикоснулась к золотой голове рыси, погладила рукоятку браунинга.

– Рада буду увидеться, Давид, – насадив на голову шляпку, с пучком шелковых цветов, она закрыла дверь. Паром на континент отходил через двадцать минут. Эстер помнила расписание поездов, с местной станции, в Гаагу и Амстердам.

– Я все успею… – она зашагала к пристани, устроив на плече изящную, итальянской кожи, сумочку.

 

Амстердам

Амстердамское гестапо, под свои нужды, реквизировало здание гостиницы «Европа», на Амстеле, и два соседних дома. В особняках разместили кабинеты и камеры предварительного заключения. Номера в гостинице оставили для проживания работников. Братья фон Рабе заняли бывший угловой люкс, с балконом, выходящим на канал. Закинув ногу за ногу, Макс пил утренний кофе, изучая какие-то бумаги. Завтрак подавали обильный, с лососем, сыром, и ржаным хлебом. Генрих брился у большого зеркала, в ванной.

Младший фон Рабе аккуратно вытер золингеновское лезвие:

– На шахтах работа возобновилась, на сталелитейном заводе тоже. Я подготовил докладную записку, для штандартенфюрера Поля… – Генрих был любимцем Освальда Поля, начальника главного административного и экономического управления. Поль, как и многие в СС, не доучился в университете и происходил из семьи кузнеца. Генрих, аристократ, в двадцать пять лет защитивший докторат по высшей математике, для административного управления был кем-то вроде небожителя, хотя младший фон Рабе вел себя скромно, ел в общей столовой и сидел с товарищами за кружкой пива, по пятницам.

– Я рекомендую открыть в Мон-Сен-Мартене концентрационный лагерь, – подытожил Генрих, – это нам обойдется дешевле, чем платить шахтерам. В отличие от бельгийцев, с евреями мы можем не церемониться. Рабочий день в четырнадцать часов, строгий паек. Надо куда-то девать местных евреев. Гетто здесь, на западе, устроить не удастся… – Макс взял золотой портсигар:

– Они передохнут, милый мой. Они не привыкли к физическому труду. Хотя… – оберштурмбанфюрер затянулся американской сигаретой, – как временное решение, это отличная мысль. Сэкономим на транспортировке, на восток… – Генрих надеялся, что жители Мон-Сен-Мартена помогут евреям:

– Я видел их глаза… – Генрих сидел за пишущей машинкой, в рудничной бухгалтерии, – здесь появится сопротивление, непременно… – он смотрел на угрюмые лица шахтеров. Церковь наполняли прихожане, не только в воскресенье, но и каждую мессу.

Генрих, однажды, не выдержав, остановился на паперти. Внутрь он заходить не хотел, не желая вызвать подозрений у немецкой администрации. Мужчина прислушался. Кюре говорил, что мученики за веру обретут жизнь вечную:

– Сейчас верует человек… – голос был старческим, глухим, – который, рядом с Иисусом, Божьей Матерью и святыми, борется с врагами рода людского, ненавистниками веры, гонителями невинных… – больше кюре ничего не сказал. Генрих увидел на мессе немецких солдат и офицеров:

– Святой отец осторожен… – вздохнул младший фон Рабе, – вдруг, кто-нибудь из оккупантов знает французский язык. Но все, кому надо понять, поняли… – майор хотел, чтобы Генрих остался в Мон-Сен-Мартене до торжественного митинга, где собирались сжечь книги из библиотек. Генрих отговорился служебными делами, в Амстердаме. Он видел костры в Берлине, и в Геттингене, когда книги выволакивали из университетской библиотеки десятками тюков.

– Даже учебники по математике сжигали, потому что их написали преподаватели, евреи… – он застегнул золотые запонки, с агатом, в манжетах накрахмаленной рубашки. Прачечная в «Европе» работала отлично:

– Надо отдать должное голландцам… – одобрительно сказал старший брат, рассматривая вычищенный мундир, – они аккуратные люди. Не погрязли в свинстве, как славяне, в цинизме, как бельгийцы и французы… – Генрих вспомнил, что запонки старший брат привез из Праги.

Макс курил, красивое лицо было невозмутимым. Собрав бумаги, брат сунул стопку в неизменный, черный, простой блокнот, на резинке:

– Где бы он ни болтался, в Бельгии, – зло подумал Генрих, – он чем-нибудь поживился. Мерзавец, он никогда не скажет, куда ездил, а спрашивать я не могу… – Генрих взял серый мундир оберштурмфюрера, с ярко-голубым кантом на погонах, знаком службы в административном отделе. У Максимилиана, принадлежавшего к личному персоналу рейхсфюрера СС, кант был серебристым, а у Отто, медика, васильковым:

– И повязка с мертвой головой… – Генрих медленно застегивал пуговицы, – они все ее носят, в Аушвице… – перед отъездом Генриха в Берлин, Отто гордо сказал, что фрейлейн фон Ассебург получила вызов, от генерал-губернатора Польши, Ганса Франка. Фото Густи, из журнала, в резной рамке, украшало комод, в коттедже Отто.

– Ей понравится, – уверенно заметил старший брат, оглядывая блистающие чистотой комнаты, кружевное покрывало на большой кровати, шелковые подушки и подушечки, сложенные строго по размеру. Мебель у Отто стояла под прямым углом. Даже орехи, в керамической вазочке, он аккуратно разбирал по сортам. Отто волновался, если гости сдвигали подушки или смешивали орехи.

Генрих, впрочем, нечасто навещал брата. Он передергивался, оказываясь в пахнущей дезинфекцией гостиной, с портретами фюрера, и фотографиями Отто, в Тибете, в хадамарской клинике, и медицинских блоках концлагерей.

– Очень надеюсь, что с Густи он ничего себе не позволит… – Генрих вышел на балкон. Китель старшего брата висел на спинке плетеного стула. Макс расстегнул ворот рубашки:

– Густи даст ему от ворот поворот, – Генрих, скрыв улыбку, налил себе кофе, – можно не волноваться. Он ей расскажет и покажет вещи, которых я не видел. Отто не преминет похвастаться своими достижениями. Уехала бы она… – Генрих намазал свежее масло на хлеб, – от греха подальше. За мужчин не так волнуешься… – на длинном пальце Макса сверкало серебряное кольцо с черепом и костями, личный подарок Гиммлера:

– В любом случае, – напомнил себе Генрих, – пока я не найду координатора, дорогого друга, вся информация останется в Берлине. Мне некуда ее посылать, а передатчик нельзя использовать, это опасно… – вслух он сказал:

– Лосось очень нежный. Для чего ты настаиваешь на мундире, Макс? Ты в Берлине ходишь в штатском костюме, и я тоже… – Генрих носил штатское и в Польше. Он вообще, по мере возможности, избегал формы. Младший фон Рабе ненавидел эсэсовские регалии.

Максимилиан поднял бровь:

– Мы на оккупированной территории, милый мой. Конечно, – он зевнул, – голландцы сделают все, что мы им скажем, и уже делают. Однако важно вселять в людей уважение к рейху, страх перед ним. Даже здесь, где люди покорны, не то, что проклятые католики. Им нельзя доверять, они все смотрят в рот папе… – Макс и на обед к профессору Кардозо намеревался прийти в мундире.

Он остался доволен выступлением еврея на радио.

Кардозо вчера вызвали в амстердамское гестапо. Зная, что профессор выдал соплеменника и коллегу, Макс ожидал легкого разговора. Кардозо пришел в кабинет с папкой, полной рекомендательных писем, в том числе и от военного коменданта Мон-Сен-Мартена. Макс, разумеется, не стал подавать гостю руки и не пригласил его сесть. Оберштурмбанфюрер шуршал бумагами, а потом бросил папку на стол:

– Хорошо. Мы примем ваше прошение о выезде в Швецию, для получения премии, буде настанет нужда… – он незаметно, внимательно, рассматривал красивое лицо профессора. Кардозо казался спокойным, но голубые глаза бегали из стороны в сторону.

Ни в какую Швецию Кардозо никто отпускать не собирался. Фюрер запретил подданным принимать нобелевские премии:

– Тем более, евреям… – Макс, курил, развалившись в кресле, – он поедет на восток, с детьми. Отто обрадуется подобному приобретению, для его исследований. Но не сейчас, конечно. Сейчас он понадобится здесь… – в Польше, по распоряжению Гейдриха, в каждом гетто создавали советы самоуправления, юденраты. Членам советов, их семьям, обещали статус wertvolle Juden, полезных евреев, и защиту от депортации. Профессор Кардозо, как нельзя лучше, подходил для этой цели.

Макс зачитал выписку из приказа:

– Во всех еврейских общинах должен быть создан совет еврейских нотаблей, по возможности составленный из личностей, пользующихся влиянием, и раввинов. Он должен быть полностью ответственным за точное и неукоснительное соблюдение всех инструкций, которые уже разработаны и которые ещё будут разработаны… – Кардозо закивал:

– Конечно, конечно, господин оберштурмбанфюрер, это очень разумное решение. Я уверен, что еврейская община Амстердама, и всей Голландии…

– Обратитесь к соплеменникам, по радио, – прервал его Макс, – выступление написано. Объясните, что регистрация происходит для их блага, призовите к сотрудничеству, с местными властями и силами рейха. Нам важна ваша помощь, профессор, как будущего председателя городского еврейского совета… – Кардозо, конечно, согласился. Макс намекнул, что хотел бы отобедать у доктора. Кардозо покраснел, от удовольствия:

– Это огромная честь, господин оберштурмбанфюрер. Мы только вернулись в Амстердам. Моя жена в трауре, она потеряла родителей, но мы, конечно, приготовим обед. Моя жена католичка, – добавил Кардозо, – в девичестве баронесса де ла Марк. Ее брат готовится принять святые обеты, в Риме…

Максу о судьбе бывшего соученика рассказал комендант Мон-Сен-Мартена. Оберштурмбанфюрер удивился:

– Надо же, что с ним случилось. Впрочем, он в Гейдельберге всегда к мессе ходил. Интересно, где Далила? Сидит, наверное, в Англии, воспитывает отпрыска… – Макс был уверен, что это не его ребенок:

– Может быть, и Виллема, – лениво размышлял он, – впрочем, Далила всегда отличалась вольностью нравов… – о баронессе де ла Марк оберштурмбанфюрер знал, но Кардозо выслушал. По досье профессора выходило, что у него имеется бывшая жена, некая доктор Горовиц, американка. Макс, не поленившись, позвонил в амстердамский университетский госпиталь, где она работала, до вторжения. Горовиц, как и других врачей, евреев, уволили. После этого о ней никто, ничего не слышал. Макс, все равно, занес данные о женщине в блокнот. Он вытребовал себе личное дело, из канцелярии госпиталя. В папке, правда, не оказалось фото. Макс нахмурился, но успокоил себя: «Она-то мне зачем?»

Профессор сказал, что бывшая жена, должно быть, отправилась в Америку:

– Я навещал семейный особняк, он пустует… – Кардозо замялся, – если возможно, я бы хотел туда переехать. Он рядом с парком… – Макс усмехнулся: «Парка Кардозо больше нет. И никогда не будет».

Оберштурмбанфюрер удивился:

– Конечно, переезжайте. Это ваша собственность, профессор, вы имеете полное право… – прощаясь, он опять не подал руки еврею. Макс хотел посмотреть на мадемуазель Элизу и приучить ее к себе:

– Буду навещать Амстердам, – решил он, – обедать у них. Когда Кардозо и детей депортируют, ей некуда больше будет пойти… – фон Рабе вспомнил драку с Виллемом, в Барселоне:

– Святой отец обрадуется, узнав, что его сестра вышла за меня замуж… – Макс озорно улыбнулся.

Визит в Гент оказался успешным. Створки он не нашел, местная полиция подозревала, что вор ее уничтожил, однако Макс увез из архивов связку документов, подробно разбирающих символику алтаря. Он отправил в Берлин, отцу, несколько хороших натюрмортов семнадцатого века, из коллекции местного промышленника, еврея:

– Если фюрер хочет искать инструменты мученичества Иисуса, или Святой Грааль, – лениво думал Макс, – это его право. Хода войны это не изменит. Да и что менять? Англия к зиме будет разгромлена, придет очередь России… – Макс предпочитал мистической шелухе, как он думал о подобных вещах, разработки 1103 и группы Вернера фон Брауна:

– Конструкция 1103 сможет за шесть часов достичь Нью-Йорка, с ракетами на борту, или с бомбой… – Макс даже поежился, от восхищения.

У него имелась карта шахт в Саксонии и Австрии, где должны были размещаться шедевры для музея фюрера, в Линце:

– И запасное место… – думал Макс, – последний плацдарм, так сказать. Но мы туда не отправимся, это для надежности… – он отломил кусочек пряного кекса, с гвоздикой и анисом:

– Загляни на склад, – предложил он брату, – коллеги тебя познакомят со списком реквизированных вещей. Кружева для Эммы мы взяли, но здесь много колониальных диковин, серебра, лака… – Генрих отер губы салфеткой: «А что случится с голландскими территориями в Азии?»

– Отдадим их японским союзникам, – отозвался Макс, – мир будет поделен на две сферы влияния. Мы владеем западом, а японцы, востоком. Я бы с тобой сходил, но я сегодня обедаю, у еврея… – Генрих курил, глядя на спокойный, утренний канал Амстель:

– Я бы не смог, Макс… – младший брат поморщился, – пришлось бы преодолевать брезгливость. Ты говорил о временном решении, для евреев, а что… – серые глаза взглянули на него, – ожидается постоянное?

– Разумеется, – удивился оберштурмбанфюрер, поднимаясь, – зачем тогда строить лагеря, в Польше? Мы быстро покончим с еврейством, обещаю. Что касается брезгливости, – Макс потрепал младшего брата по плечу, – работа у меня такая, милый. Я тебе иногда завидую. Ты имеешь дело только с цифрами, с золотом, с рейхсмарками, а я вынужден дышать еврейскими миазмами… – Генрих улыбнулся: «Скоро все закончится».

Кроме адреса почтового отделения, у рынка Альберта Кейпа, как понял Генрих, справившись по карте, и номера ящика, у него больше не было сведений о дорогом друге:

– Я успел отправить письмо, из Берлина… – Макс, перед зеркалом, оправил безукоризненный мундир, – оно могло дойти. Я еще и в проклятом кителе… – Генрих скрыл вздох, – но если придется на почте стоять весь день, я так и сделаю. Надо узнать, что с ним случилось.

– Поужинаем здесь, – велел старший брат, – они хорошо готовят. До вечера, – Генрих кивнул, дверь хлопнула.

Он посмотрел на другую сторону Амстеля. На набережных было людно, по каналу шли катера и баржи. У пристани швартовался городской водный трамвай. Генрих проследил глазами за высокой, светловолосой женщиной, в синем костюме, сходившей на берег. Утреннее солнце золотилось в падающих на стройную спину локонах. Полюбовавшись ее легкой походкой, Генрих посмотрел на часы. Внизу его ждала машина. Оберштурмфюрер ехал знакомиться с местными фабриками.

На кухне квартиры, на Плантаж Керклаан, упоительно пахло копченым мясом. Блюдо дельфтского фаянса блестело. Тонкие пальцы Элизы медленно раскладывали куски арденнской ветчины, из мяса дикого кабана, заячьего паштета и желтого, ноздреватого сыра. Траурное, строгое платье прикрывал холщовый передник. В духовке стоял гратен из цикория, под соусом бешамель. На плите, в медном сотейнике, медленно варилась говядина, в красном фландрском пиве. Рядом Элиза устроила кастрюлю с угрем, в соусе из пряных трав.

Пальцы задрожали, она выронила мясо:

– Виллем любил угря. Мама всегда рыбу готовила, когда он на каникулы приезжал… – Элиза вдохнула запах шалфея, эстрагона и чабреца. В замке был разбит кухонный огород. Элиза, малышкой, любила копаться на грядках. Она прибегала на кухню, с пучками травы, с измазанными землей ладошками. Она помнила румянец от солнца на щеках, острый аромат пряностей. Мать обнимала ее:

– Спасибо, моя милая… – всхлипнув, Элиза отерла щеку. Муж сказал, что в замке танковые и артиллерийские части вермахта устроят стрельбище. Элиза прикусила губу:

– Наши семейные портреты, Давид, наша мебель… – муж завязывал галстук, перед зеркалом в спальне, собираясь в гестапо. Он обернулся:

– Вашу мебель растащили по домам шахтеры, как я и предсказывал, а ваши портреты свалили в подвал. Они никому не нужны.

Элиза стояла, с подносом в руках. Она подавала мужу завтрак в постель.

Давид прислушался:

– Дети проснулись. Иди, занимайся своими обязанностями… – приехав в Амстердам, Элиза, первым делом, отправила телеграмму Виллему, сообщая, что они теперь в Голландии:

– Он мне напишет, – женщина, ожидала своей очереди, на почте, – и мне станет легче. Может быть, он не поедет в Конго. В Европе теперь тоже много сирот… – она посмотрела на светлые затылки мальчиков.

Иосиф и Шмуэль устроились у стола, где заворачивали посылки. Близнецы посадили между собой Маргариту. Почтовая служащая разрешила детям поиграть с сургучом. Элиза взяла деньги на телеграмму, из средств, выданных на хозяйство мужем. Давид был бы недоволен, попроси она еще серебра. Он считал, что одной весточки, из Мон-Сен-Мартена, было достаточно.

После почты Элиза пошла с детьми по магазинам. Близнецы, по очереди, катили низкую коляску с Маргаритой. Кто-то из мальчиков, спросил:

– Тетя Элиза, если мы в Амстердаме будем жить, можно маму увидеть? Папа говорил, что раз в месяц можно… – Иосиф и Шмуэль, к четырем годам, отлично говорили, и бойко читали. Мальчики начали писать, по прописям, и знали цифры. Элиза слышала, что у них остался свой, особый язык. Муж объяснил, что феномен называется криптофазией. Он часто встречался среди близнецов, особенно тех, что с раннего возраста говорили на разных языках:

– Голландский… – он загибал пальцы, – со мной и на улице. С тобой они по-французски говорят, она… – Давид поморщился, – их английскому языку обучала. Малыши перерастут… – пообещал Давид. Элиза заметила, что Маргарита, с близнецами, тоже переходит на непонятную речь.

– Я Иосиф, – добавил мальчик, широко улыбаясь, – тетя Элиза.

Они всегда говорили правду. Мама учила, что лгать нельзя. Так велел Господь, в Торе. Иосиф и Шмуэль знали о заповедях. Мама зажигала свечи, госпожа Аттали водила их, малышами, в синагогу. Дома у отца, правда, ели свинину. Шмуэль, вздохнув, заметил брату:

– Надо есть, иначе папа будет недоволен. Тетя Элиза готовила, старалась… – когда отец был расстроен их поведением, он долго выговаривал малышам. Мать сердилась, но быстро отходила, и через несколько минут обнимала мальчиков.

– Можно, конечно, – Элиза потрепала мальчика по светлым кудрям:

– Я думаю, ваша мама в городе… – близнецы напоминали Эстер, а еще больше, ее отца:

– Только они высокие, – Элиза смотрела на изящных мальчиков, в льняных, синих матросках. На Маргариту она тоже надела полосатое, морское, платьице и хорошенькие туфельки.

– Спасибо, тетя Элиза, – вежливо ответил Иосиф. Он услышал шепот брата: «Elle niet know zijn moder!»

– Мама здесь, – уверил его Иосиф, углом рта:

– Она придет, обязательно. Дай мне повезти, моя очередь… – он скосил глаза в коляску. Маргарита спала, зажав в кулачке кисть с засохшим сургучом. Сестра, на почте, широко открыла голубые, яркие глаза. Малышка просительно склонила кудрявую голову:

– Тетя, дайте… – девочка протянула ручку за кистью. Служащая расплылась в улыбке: «Конечно, милая». Маргарите никто ни в чем не отказывал. Девочка напоминала дорогую, фарфоровую куколку, с пухлыми, белыми ручками и ножками, с нежным румянцем на щеках. Она весело смеялась и охотно шла на руки даже к незнакомым людям.

Вернувшись из гестапо, муж, довольно, сказал Элизе:

– Очень хорошо, что ты только начала распаковывать вещи. Складывай все обратно. Мы переезжаем в особняк. Я теперь… – Давид подождал, пока жена снимет с него пиджак, – буду председателем еврейского совета города. Меня пригласили выступить, на радио… – он окинул взглядом стройную фигуру, в трауре.

Жена спала отдельно, с детьми. Давид не возражал. Пока не решился вопрос отъезда в Швецию, он не хотел еще одной беременности. Жена была против нехристианских методов, как она их называла.

– Христианский метод ненадежен, – усмехнулся Давид, – не стоит рисковать. Ничего, я потерплю… – Элиза, робко, сказала:

– Ты говорил, что дом пустует, но если… – Давид проверил особняк. Бывшей жены профессор не нашел, ее докторского чемоданчика и саквояжа, тоже. Исчезла папка с документами, ее и детей. Давид смотрел на склоненную, золотоволосую голову. Жена не знала, что он взял с почты, в Мон-Сен-Мартене, три письма, присланные Эстер. Давид прочел их и сжег. Он надеялся, что бывшая жена, не дождавшись ответа от Элизы, уехала из Амстердама куда подальше. Конверты, которые приносила на почту Элиза, он тоже забирал, обаятельно улыбаясь:

– Мы забыли вложить записки от мальчиков. Я очень вам благодарен.

– Сучки… – вздохнул Давид, – женщины все себе на уме. Нельзя им доверять. Казалось бы, и разума у них нет, а все равно, стараются обвести мужчину вокруг пальца… – он кинул жене развязанный галстук:

– Немецкая администрация разрешила мне занять особняк. Я принес текст выступления на радио, – добавил Давид, – положи его в папку с лекциями. Он тоже пригодится… – Давид сказал жене, что на обед придет оберштурмбанфюрер фон Рабе. Элиза схватилась за косяк двери:

– Давид, как ты можешь? Немцы убили моего отца, я не хочу… – она почувствовала сильные пальцы хирурга, на запястье:

– Меня очень мало интересует, что ты хочешь, – сообщил муж, – это огромная честь. Твой отец погиб в автокатастрофе. Печально, но такое случается. Я ожидаю, обед лучшего качества. У господина оберштурмбанфюрера есть титул. Он граф, и привык к хорошей кухне… – жена вскинула подбородок. В серо-голубых, больших глазах, Давид, неожиданно, увидел угрюмое, шахтерское упорство. Давид помнил хмурых мужчин, в грязных комбинезонах, выходящих из подъемника, многодетных матерей, сидевших в приемной рудничной больницы:

– Кровь Арденнского Вепря, – вспомнил он, – кто ждал от ее отца, что он, на восьмом десятке, бросит машину на немецкий шлагбаум? Вроде был тихий человек, мирный, верующий, с детьми возился…

– У меня тоже есть титул, – ее голос был ломким, холодным:

– Моей семье семь сотен лет, Давид… – муж покровительственно улыбался:

– Больше нет, моя дорогая. Не думай, что я не знаю о туземных красавицах, которых ваша семья привечала, пока болталась в колониях. Достаточно на портреты посмотреть. Жена твоего прадеда вообще для индийца ноги раздвинула, произвела на свет ублюдка. Твоя кузина Тесса наполовину китаянка. Я бы не стал гордиться такими предками. В отличие от моей семьи… – он достал кошелек:

– Я выдам отдельную сумму на обед. О винах я позабочусь. Женщины в них не разбираются.

Дети спали, после прогулки.

Элиза заправляла салат, с зеленой фасолью и беконом, как его делали в Льеже. На десерт она приготовила шоколадный торт:

– Может быть, малыши не проснутся… – она посмотрела на кухонные часы, – я не хочу, чтобы они видели эсэсовца. Хотя весь город немцами полон. Господи, – Элиза перекрестилась, – что с Эстер, где она? Убереги ее от всякой беды, пожалуйста. Она не могла уехать, не могла бросить детей… – в передней затрещал звонок.

– Посыльный из магазина, – крикнул Давид, – вино принесли. Я приму, занимайся обедом… – он накинул домашний пиджак.

Давид выступал в Лейдене, перед коллегами, представляя им рукопись монографии. После лекции профессор собирался отправить труд в нобелевский комитет. Внимательно перечитав черновик, он убрал выводы, полученные в совместных исследованиях с полковником Исии. Для подобной смелости время пока не пришло. Универсальная вакцина от чумы, была, тем не менее, готова. Одна прививка, в младенчестве, обеспечивала иммунитет на десять лет. Потом ее надо было просто повторять.

Открывая дверь, он думал о фраке, сумме премии, и нобелевском банкете. Взглянув на площадку, Давид, невольно, отступил.

Она надела летний, синий костюм. Стройные ноги, в юбке ниже колена, немного загорели. Из-под шляпки выбивались светлые локоны.

– Здравствуй, Давид, – тихо сказала бывшая жена.

Американское посольство в Гааге готовилось к отъезду.

Эстер принял знакомый консул, в голой комнате, где остались только два кресла и старый стол. Герб и флаг США со стены пропали. Во дворе консульства выстроились грузовики, с аккуратно сложенными ящиками. Американец повел рукой:

– В Роттердаме ждет корабль. Я вам советую, миссис Горовиц… – он внимательно посмотрел на женщину, – пока есть возможность, покиньте страну. Защитой прав американцев, на территории новой Европы… – Эстер, невольно, передернулась, – теперь занимается берлинское посольство. Но здесь не Берлин, и у вас имеется местное гражданство… – женщина, упрямо, сжала губы. Эстер протянула консулу папку:

– Свидетельства о рождении и фотографии моих сыновей. Я приходила, до начала войны… Мальчикам четыре года, они родились в Амстердаме. Я прошу вас, прошу… – Эстер заставила свой голос не дрожать, – выпишите американские паспорта. Вы можете… – консул покачал головой:

– Я повторяю, миссис Горовиц, мы работаем по установленным Государственным Департаментом правилам. Есть порядок, процедура. Надо подать прошение о гражданстве, и сопроводить бумагу нотариально заверенным разрешением второго родителя… – Эстер, мрачно, подумала, что даже если она выпустит несколько пуль в холеное лицо, это ничего не изменит. Она сжала сумочку похолодевшими пальцами:

– Моя семья живет в Америке триста лет. Мои предки сражались в войне за независимость. Родители моего отца знали президента Линкольна. Мой брат работает в Федеральном Бюро Расследований… – Эстер подозревала, что Меир, на самом деле, давно не ловит гангстеров, но говорить об этом смысла не имело.

– Миссис Горовиц, – консул поднялся, – правила для всех одинаковы. Президенту Рузвельту я бы ответил то же самое. У вас есть… – он посмотрел на часы, – сутки. Я вам советую приехать сюда с бывшим мужем… – добавил консул, – в нынешних обстоятельствах я не смогу принять документ. Мне необходимо личное согласие на выдачу паспортов детям… – консул видел в голубых глазах женщины нехороший, не понравившийся ему огонек. Миссис Горовиц, по мнению дипломата, могла пойти на подлог и привезти в консульство поддельное разрешение.

Изящные ноздри дрогнули, она забрала папку:

– Я еврейка, мои дети тоже. Вы слушаете радио, и знаете, что происходит с евреями Европы… – консул поправил галстук:

– Не создавайте панику, миссис Горовиц. Евреев, всего лишь, попросили зарегистрироваться. Обычная практика, в Голландии много иностранных граждан. Вы, например, – добавил консул, – прошли регистрацию, миссис Горовиц? – ее глаза сверкнули, красивое лицо исказилось. Женщина склонила светловолосую голову: «У вас южный акцент».

– Я из Чарльстона, – удивился консул, – а почему… – миссис Горовиц застегнула пуговицу на жакете. У нее были длинные, без колец, пальцы, с коротко стрижеными ногтями:

– Понятно, почему вы советуете пройти регистрацию… – ядовито отозвалась женщина:

– Я привезу в Гаагу бывшего мужа, – пообещала она, исчезая за дверью. Консул пожал плечами:

– Причем здесь юг и север? Горовицы… – он нахмурился, – семья известная. Ее предки в учебниках есть. Они северяне… – вспомнив о Страннике и Страннице, консул разозлился:

– Она черных имела в виду. Нашла, что сравнивать. С черными на юге всегда хорошо обращались, а о сегрегации еще в Библии говорится. Противоестественно, чтобы цветные и белые смешивались, даже в автобусе. Или, например, кто может представить цветного дипломата… – консул улыбнулся, – подобного никогда не случится. Евреи, другое дело. Незачем распространять панические слухи. Ничего с евреями не сделают… – он увидел, что женщина выходит из ворот консульства: «Закон для всех одинаков».

В поезде, Эстер смотрела в окно, на аккуратные городки, шпили церквей, каналы, и зеленые поля. В вагоне не говорили об оккупации. Люди обсуждали американский фильм, «Морской ястреб», недавно вышедший на экраны. Эстер читала о картине в киножурнале, до начала оккупации. Эррол Флинн играл главного героя, капитана Торпа. В статье говорилось, что приключения, в сценарии, были основаны на легендах о Вороне и сэре Фрэнсисе Дрейке.

– Первый Ворон застрелил предка Давида, в Лиме… – вспомнила Эстер семейное предание, – а потом женился на его вдове. Она в Амстердаме похоронена. Ее тоже Эстер звали. Ее дочь вышла замуж за сына Давида, доктора Хосе… – муж настаивал, что Ворон убил его предка из-за женщины:

– Разговоры, – кисло замечал профессор Кардозо, – что Ворон ее спас, выхватил из костра, что муж ее предал, это ерунда. Ворон брал себе, что хотел… – открыв сумочку, Эстер посмотрела на золотую рысь:

– Давид не верил, что бывшую жену Элияху Горовица сожгли, в Картахене, с детьми… – она вспомнила, как муж, небрежно, заметил:

– Генерал Кардозо был добрым человеком, поверил сказкам этого Аарона. Он просто индеец, никакого отношения к евреям не имел… – Эстер возмутилась:

– У него была Тора! Доктор Мирьям Кроу ее держала в руках, мой дедушка Джошуа ее видел! Тора, изданная, в Амстердаме, принадлежавшая Элишеве Горовиц… – Давид хмыкнул:

– Бабушка Мирьям книгу потеряла, в прерии, когда от мормонов бежала. Ничего не докажешь… – он покровительственно улыбнулся: «У тебя в родословной не только цветные, но еще и индейцы…»

– У тебя тоже, – отрезала Эстер, – доктор Хосе у индианки родился.

Муж, покраснев, скрылся в кабинете.

Сейчас ей все казалось смешным и далеким. Она погладила голову рыси:

– Давид поедет со мной в Гаагу. Он подпишет разрешение, я отвезу мальчиков в Лондон. Тетя Юджиния о них позаботится, а я вернусь в Голландию. Он упрямый человек, однако, речь идет о жизни и смерти. Надо оставить ссоры, в наших руках судьба детей… – Эстер говорила все это, глядя в голубые, спокойные глаза мужа.

Давид, разумеется, не пригласил ее в квартиру. Выйдя на площадку, бывший муж смерил ее взглядом, с головы до ног:

– Что ты здесь делаешь? В соглашении ясно написано, что мои адвокаты пришлют извещение, о визите детей, на выходные дни, и привезут их… – муж улыбался, – только куда привозить? Ты, кажется, покидаешь Голландию… – между бровями жены появилась жесткая складка:

– Я бы хотела увидеть мальчиков, – попросила Эстер, – сводить на прогулку. Мы поедем в Гаагу, в консульство… – если бы бывший муж отказал в разрешении, Эстер намеревалась увезти детей в рыбацкую деревню, на Толен. Она хотела проводить Теодора во Францию и добраться, с помощью господина де Йонга, до британских берегов.

Давид усмехнулся:

– Я тебе много раз говорил, что я не дам никаких разрешений. Я отец, я несу ответственность за воспитание детей. Они останутся в Голландии. Что касается просьбы, о прогулке, то у тебя есть время, раз в месяц. Дождись его… – Эстер слышала уверенный голос мужа, такой же, как в радиопередаче.

Профессор Мендес де Кардозо объяснял евреям, что регистрация, и штамп в документах, были просто бюрократической процедурой, для учета населения. У евреев не существовало никакого основания для паники. Немецкие власти уважали нужды общины.

– Посмотрите вокруг, – он говорил мягким, отеческим тоном, – синагоги, кошерные магазины работают. Некоторые рестораны и кафе закрыты для входа евреев, но это для нашего, блага. Мы должны понимать чувства немцев. Многие из них лишились сбережений, во время кризиса, по вине некоторых алчных, и бесчестных представителей нашего народа… – Эстер встряхнула головой, пытаясь избавиться от назойливого жужжания.

Он посмотрел на часы:

– Мы ждем гостей, к обеду. У меня мало времени… – Давид взялся за ручку двери. Голос жены был хлестким:

– В парке Кардозо, сняли табличку, в его честь. Вход евреям туда закрыт. Твой прадед умер, как полагается врачу, спасая Амстердам от эпидемии. Он бы не смог зайти в сад, разбитый на месте его собственного дома. Давид, как ты можешь? Твои взгляды, это твое личное дело, но мальчики… Не ставь будущее детей под угрозу, дай нам уехать… – Эстер, сквозь сумочку, чувствовала тяжесть пистолета:

– Если я его пристрелю, прямо здесь, мне больше не понадобятся никакие разрешения. Он отец, у него еще Маргарита… – схватив ее за руку, Давид вывернул пальцы:

– Пошла вон отсюда! Не придумывай ерунды, истеричка! Ни меня, ни мою семью никто не тронет! Мы зарегистрировались, мы соблюдаем правила… – от него пахло знакомым сандалом. Темная борода была совсем рядом с лицом Эстер:

– Нельзя, чтобы он видел пистолет… – дернув рукой, она отступила. Бывший муж оправил пиджак:

– Где твоя регистрация? Покажи мне паспорт. Если ты собираешься здесь болтаться, я вызову полицию. Ты проведешь ночь в камере, Эстер… – за дверью залаяла собака, раздались детские голоса.

– Сдохни, мамзер, – выплюнула Эстер. Женщина сбежала вниз по лестнице, стуча каблуками. Она рванула дверь подъезда:

– Элиза не поможет, даже если меня увидит, в окно. Она его боится, смотрит ему в рот… – Эстер быстро шла по набережной Амстеля. Миновав мост, у оперного театра, она опять услышала собачий лай. Эстер обернулась. Гамен несся по мостовой, поводок тащился сзади. Пес заплясал у ее ног. Элиза, в траурном платье, с неприбранными, золотистыми волосами, бежала следом. Женщина тяжело дышала:

– Я сказала, что собаку надо прогулять. Эстер, с мальчиками все в порядке. Я тебе писала, из Мон-Сен-Мартена…

– Я тоже тебе писала, – тихо сказала Эстер, глядя на усталое лицо, на темные круги под глазами. Она не хотела думать о том, что могло произойти с письмами. Отогнала от себя эти мысли, Эстер кивнула на черную ткань: «Что случилось?»

Элиза быстро говорила, комкая в руках поводок, оглядываясь на мост. Эстер вздохнула:

– Не бойся, за деревьями нас не видно. Мне очень жаль… – она взяла тонкую руку:

– Я твою книгу купила. Очень хорошо вышло. Тебе надо еще писать.

Элиза всхлипнула:

– Эстер… Я не знаю, как… Прости меня, прости. Ты не уедешь… – в серо-голубых глазах стояли слезы.

– Куда я уеду, – Эстер, закурила, – когда мальчики здесь. А что ты прощения просишь… – она глубоко затянулась сигаретой, – это все… – женщина не закончила:

– В прошлом все. О детях надо думать, и мне, и тебе… – Элиза сказала, что Давид пригласил к обеду оберштурмбанфюрера Максимилиана фон Рабе:

– Я не хочу, чтобы дети его видели… – растерянно добавила женщина, – может быть, их на прогулку забрать? Мне надо подать обед, иначе Давид будет недоволен. Они не признаются, что вы встретились. Они о тебе спрашивали… – розовые губы дрожали.

Эстер посмотрела на хронометр:

– Приводи малышей через полчаса в Ботанический сад. В оранжереях есть детская группа. Моя няня их оставляла, тем годом. Скажешь Давиду, что… – Элиза закивала:

– Я знаю, мальчикам нравится. Только Маргариту они не возьмут, группа с трех лет. Придется ей дома побыть… – Эстер, на мгновение, обняла женщину:

– Она малышка, не запомнит немца. Иди, – она подтолкнула Элизу к дому, – одень их, для прогулки… – Элиза вела за собой Гамена. Эстер выбросила окурок в канал:

– Максимилиан фон Рабе. Не надо мне здесь оставаться. Он меня узнает, наверняка… – Эстер решила выпить кофе, в летнем кафе:

– Это если таблички не повесили… – женщина разозлилась:

– Пошли они к черту. На мне не написано, что я еврейка, а документов официанты пока не требуют… – она понимала, что не может увезти мальчиков из Голландии. Новая должность бывшего мужа, о которой ей сказала Элиза, предполагала близкие связи с оккупационными властями.

– Не зря его фон Рабе навещает… – горько поняла Эстер, – преодолел брезгливость… – она вскинула голову. О квартире у рынка Альберта Кейпа бывший муж не знал:

– Отправлю Теодора во Францию, – решила Эстер, – и перееду туда. Буду встречаться с Элизой и мальчиками в городе. Элиза меня не выдаст… – она вспомнила упрямый очерк ее подбородка:

– Дядя Виллем погиб, спасая еврея. Бедная, она родителей потеряла… – Эстер надо было зайти на почту, проверить, не поступало ли писем от дорогого друга, из Берлина:

– Вывезу мальчиков, – вздохнула она, – когда все успокоится. Маргариту бы забрать, но Элиза с ней не расстанется. Как я не расстанусь с Иосифом и Шмуэлем… – дети, вечером, ложились по обе стороны от нее. Сыновья зевали, держа ее за руки: «Мамочка, спой песенку…». Она тихо напевала американскую колыбельную, о красивых пони, или песню на ладино. Близнецы, спокойно, задремывали.

– Мальчики не похожи, на евреев, – Эстер остановилась, пропуская двух рабочих на велосипедах, по виду маляров. В плетеных корзинах лежали банки с краской и кисти:

– Обрезания им не делали… – она сжала руки, до боли:

– Давид отец. Как бы он ко мне ни относился, он защитит своих детей, обязательно… – маляры слезли с велосипедов у дома на Плантаж Керклаан. Рабочие пристально рассматривали большие, чисто вымытые окна квартиры профессора Кардозо.

Будущая графиня фон Рабе готовила отлично.

Макс оценил столовое серебро и хрусталь, свежую, накрахмаленную скатерть. В квартире вкусно пахло кофе, сладостями, и немного, волнующе, лавандой. Мадемуазель Элиза, как ее называл Макс, встретила гостя в шелковом, дневном, закрытом платье. Черная ткань облегала небольшую, девичью грудь. Профессор Кардозо суетился, хлопотал, извинялся, что его сыновья на прогулке, в детской группе:

– Мы еще не разложили вещи, господин оберштурмбанфюрер. Я бы, непременно, показал фотографии… – сыновья Кардозо Макса интересовали меньше всего. Не интересовала его и хорошенькая, пухленькая девочка, в матросском платьице, с кудрявыми, черными волосами, похожая на отца. Дитя звали Маргаритой. Макс заметил серебряный крестик на шейке:

– Какая разница? Она еврейка, как и ее отец. Отправим их на восток… – коллеги, в гестапо, сказали, что в Голландии много евреев, перешедших в христианство. Макс отмахнулся:

– Это никого не волнует. Есть четкие инструкции. Регистрации и дальнейшему… – он поискал слово, – переезду, подлежат все люди еврейского происхождения, будь они хоть трижды священники, или монахи, – кисло добавил Макс. Он боялся, что его святейшество, упрямый мерзавец, издаст негласное распоряжение, и католики начнут прятать евреев в монастырях:

– Ну и что? – хмыкнул Макс, направляясь на Плантаж Керклаан, – если понадобится, мы вытащим евреев, даже из Ватикана… – длинные, темные ресницы девочки задрожали. Она сонно потерла яркие, голубые глаза. На висках Макс увидел завитки волос:

– Кровь никуда не денешь, еврейка есть еврейка. Но Элиза родит мне хороших, арийских детей. Девочка здоровая, кровь с молоком… – Маргарита, исподлобья, недоверчиво, смотрела на Макса. Собака, комок черной шерсти, оскалив зубы, подошла к ребенку. Маргарита держалась за руку матери. Пес, устроившись у ног девочки, едва слышно, зарычал. Ребенок отпустил пальцы Элизы. Девочка, развернувшись, пошла куда-то по длинному, с начищенным полом, коридору. Собака от нее не отставала.

Макс терпеть не мог подобных шавок. Он признавал только овчарок и доберманов:

– В Бельгии славные овчарки… – он видел несколько собак, в Мон-Сен-Мартене, – можно их приспособить для охраны концлагерей, чтобы не возить своры, из Германии. Хотя Аттила у нас, больше на левретку похож. Генрих его испортил… – фон Рабе вспомнил свору из Дахау, которая загрызла Майорану:

– Настоящие собаки. Слава Богу, Эмма не просит у папы никаких мелких тварей… – столовая напомнила ему домашние обеды, на вилле, при жизни матери. Графиня Фредерика родилась в семье, близкой королевскому двору. Мать настаивала на хорошем поведении, за столом. Они с Отто, шепотом, поправляли Генриха, когда малыш путал приборы:

– После смерти мамы мы в Берлин приехали. Папа очень переживал. Он не женился, хотя ему только пятый десяток шел. Все нам отдал… – отец оставил десятилетнего Генриха в Берлине. Макс и Отто вернулись в Швейцарию, в пансион:

– Мы подростками были… – Макс понял, что они с профессором Кардозо почти ровесники. Еврею исполнилось тридцать два.

Лавандой пахло от мадемуазель Элизы. Макс пришел в дом Кардозо с букетом цветов, выбрав кремовые, свежие розы. Женщина, робко поблагодарила. Он поглядывал на глухой воротник платья. Мадам Кардозо носила католическое, простое распятие.

Оберштурмбанфюрер заметил, что женщина косится на его мундир и погоны. Макс, разумеется, принес ей соболезнования, со смертью родителей. Она быстро сглотнула: «Большое спасибо». Рука у нее оказалась тонкой, прохладной. Она опускала вниз большие глаза, как и на фото, виденном Максом в Мон-Сен-Мартене.

Он не стал упоминать, что побывал в городке. Мадемуазель Элизе, по мнению Макса, незачем было знать больше положенного. Профессор не преминул похвастаться книгой, авторства жены:

– Конечно, – Кардозо разливал вино, – сейчас она занята детьми, домом… – Макс пролистал хорошо изданный том, постоянно наталкиваясь на фотографии еврея, в Африке и Азии. Все немецкие ученые соглашались, что лучше Кардозо никто не разбирается в чуме и сонной болезни:

– Отто упоминал, что еврей работал с полковником Исии, в Маньчжурии. Японцам мы его не отдадим. Он должен трудиться на благо рейха, как 1103. Дети, это помеха, мы от них избавимся. Хорошо, что я велел 1103 операцию сделать… – фон Рабе и после свадьбы намеревался навещать Пенемюнде. По его мнению, одно другому не мешало:

– Пишет… – он попробовал отличное бордо, – пусть пишет. Нам нужны биографии героев рейха, вождей. Приятно, когда можно похвастаться достижениями жены, не только на кухне… – впрочем, на вилле фон Рабе, хозяйка дома и не должна была готовить. У них имелся личный повар.

– И Отто женится, и Генрих. Впрочем, Отто в Россию поедет, то есть на новые немецкие территории. Будет жить с женой в пещере, носить шкуры и охотиться… – Макс, невольно улыбнулся:

– Мы с Элизой полетим на море, в Альпы, начнем ходить в оперу… – он решил, что мадемуазель де ла Марк придется ко двору, в Берлине. Макса не смущало ее католическое воспитание:

– Это хорошо, – он похвалил обед, – она скромная женщина, думает о семье. Кардозо ее отлично воспитал. Она прямо из монастыря за него замуж выскочила, восемнадцати лет… – мадемуазель Элиза нежно покраснела: «Спасибо, ваша светлость».

– Просто герр Максимилиан, – попросил ее фон Рабе, – вы тоже аристократка, потомок Арденнского Вепря… – судя по всему, святой отец не делился с семьей барселонской историей. Макс, предусмотрительно, не стал упоминать, что учился с Виллемом. Девушка сказала, что ее брат тоже заканчивал, университет в Гейдельберге:

– У нас было много студентов… – Макс оценил и угря, в соусе из трав, и нежную говядину, – это большое учебное заведение… – вина еврей выбрал хорошие.

Макс, говоря с Генрихом, немного лукавил.

Он не страдал, по его мнению, необоснованно преувеличенной брезгливостью, по отношению к евреям, которой отличались многие его коллеги:

– Я даже готовлю обеды, для 1103, – весело напомнил себе он, – не говоря обо всем остальном… – кофе профессор сварил по восточному рецепту, с пряностями. Он увел Макса в кабинет, увешанный дипломами и фото профессора, на охоте, в лаборатории, и на торжественных банкетах.

За обедом они избегали военных тем. Макс, только, похвалил выступление ее мужа. Он пожелал профессору Кардозо успеха не только на научном, но и на административном поприще.

– Не стоит поддаваться пропаганде Британии, США… – наставительно сказал Макс, – в этих странах правит еврейская плутократия, против которой горячо выступают простые евреи, мадам Кардозо, труженики, люди, своими руками, зарабатывающие себе на хлеб. Германия проводит невиданный, социальный эксперимент, изменяет ход человеческой истории… – он щелкнул ухоженными пальцами:

– Иногда случаются эксцессы, но я уверяю вас, на новых территориях рейха евреи живут мирно, возделывая землю на фермах. Любой из соплеменников вашего мужа, отсюда, из Голландии, Франции, Бельгии, сможет к ним присоединиться… – в конце обеда она извинилась, сославшись на то, что ей надо накормить дочь и забрать пасынков из детской группы.

– Подожду, пока он уйдет… – Элиза проводила взглядом прямую спину, в мундире тонкой, дорогой шерсти, – не надо, чтобы мальчики его видели. Какой он мерзавец… – она унесла грязные тарелки на кухню. Элиза долго терла руки простым мылом, под струей горячей воды. Она не собиралась ничего говорить мужу об Эстер:

– Она мать, и я мать… – Элиза, заранее, сделала рагу без пива, для детей, – это наше дело. Буду приводить мальчиков в парки, открытые для евреев… – Элиза знала, что муж настоит на строгом выполнении правил.

Эстер сказала ей, что они свяжутся по телефону. Профессор Кардозо собирался почти все время проводить в Лейдене, в университете, или на своей новой должности. По словам Макса, мужу полагался отдельный кабинет и секретарь. Давид намекнул Элизе, что ждет от нее помощи и здесь:

– Он и не узнает ничего… – разогрев рагу, Элиза добавила на тарелку салат, – не надо его сердить, расстраивать. Мы уедем в Швецию. Эстер тоже, как-нибудь, туда доберется. Из Америки, в конце концов. О детях я позабочусь… – Элиза, мимолетно, почувствовала запах гари, но на плите все было в порядке:

– Почудилось, – успокоила себя женщина, выходя из кухни. Гамен выбежал навстречу, истошно лая. Схватив Элизу за подол платья, собака потащила ее в переднюю. Маргарита заковыляла вслед. На голубых глазках блестели слезы: «Боюсь, мама!». Тарелка с грохотом упала на пол, Элиза подхватила дочь. Из-под входной двери полз едкий дым.

Костерок Давид быстро затоптал. Дверь, снаружи, расписали свежей краской. Макс прочел большие, черные буквы: «Hoerenjong»:

– Недаром говорят, что голландский, просто диалект немецкого языка, – весело подумал Макс.

В сочных выражениях новому председателю городского еврейского совета желали сдохнуть, как можно быстрее. Слова «мамзер» Макс не знал, но предполагал, что это вряд ли комплимент. Мадемуазель Элиза унесла плачущую дочь. Захлопнув дверь, профессор опасно побагровел. Он отвел Макса в сторону:

– Я должен вам что-то сказать, господин оберштурмбанфюрер. Меня навещала бывшая жена. Она сумасшедшая женщина, была не в себе, угрожала мне. Это ее рук дело, я уверен… – Кардозо кивнул на дверь:

– Она не зарегистрировалась в полиции, она преступает законы… – Макс успокоил профессора, пообещав, что гестапо возьмет квартиру под охрану:

– Так надежней, – размышлял он, оказавшись на набережной, – хотя мадемуазель Элиза никуда не убежит. У нее дети на руках, она безопасна… – Макс сел в ждущую его машину. У него в блокноте имелись приметы доктора Горовиц, двадцати восьми лет. Кардозо развел руками: «Снимка у меня нет, по понятным причинам…»

– Мы ее найдем, – надев фуражку, Макс обернулся. Он увидел, в окне квартиры, стройный силуэт мадемуазель Элизы. Женщина держала на руках ребенка.

– В гестапо, – велел Макс шоферу, закуривая. К вечеру он собирался напечатать объявления о розыске:

– Она нарушает закон, – сказал себе Макс, – это станет хорошим уроком, для местных евреев. Надо подчиняться нашим требованиям… – посмотрев на часы, он вытянул ноги:

– Генрих в Берлин вернется, а я навещу Лувр и мадам Шанель. Надо Генриху рассказать о пожаре, он посмеется. Ревнивая, брошенная жена… – Макс полюбовался черно-красными флагами, вдоль набережной:

– В Париже они тоже висят. Фюрер туда приезжал, принимать капитуляцию французов. Мы отомстили за унижение в первой войне. Скоро у нас не останется соперников, в Европе… – люфтваффе, с осени, переходило к планомерному разрушению британских городов. Макс знал, что кампания в России рассчитана на полгода, не больше.

– К тому времени Элиза станет моей женой, – подытожил он. Фон Рабе легко вышел из машины, у отеля «Европа».

Ловко бросив на раскаленный чугун комок теста, продавец вафель придавил его тяжелой крышкой. На плите, булькала кастрюля сиропа. Дверь забегаловки распахнули на улицу, где шумел утренний, многолюдный рынок Альберта Кейпа. Кофе здесь варили, как на Яве и Суматре, в колониях. В медном кофейнике продавец кипятил грубо смолотые зерна, добавляя тростниковый сахар и пряности. Кофе получался тягучим, черным, вязким. Молодой человек, сделавший заказ, удобно расположился за стойкой, просматривая сегодняшний выпуск De Telegraaf. Газетный лист, по обе стороны от заголовка, украшали свастики.

– У него рыжие в роду были, – вынув вафлю, продавец промазал ее сиропом: «Ваш заказ».

Каштановые волосы посетителя играли бронзой, в полуденном солнце. Повесив хороший, твидовый пиджак на спинку высокого стула, он засучил рукава белоснежной рубашки. На запястье сильной, загорелой руки блестел стальной, швейцарский хронометр. Заказ он сделал на немецком языке. Продавец заметил на лацкане пиджака значок со свастикой:

– Хотя бы не в проклятом мундире явился… – на рынке болталось много солдат и офицеров вермахта. За месяцы, прошедшие после вторжения, продавец привык к черно-красным флагам, хотя здесь, в рабочем, бедном районе их никто не вешал, в отличие от центральных кварталов.

Генрих пил третью чашку кофе за утро. Он успел съесть нежную селедку, с маринованным огурцом, сырный пирожок и порцию острой, жареной в масле вермишели, с чесноком, луком и специями, под вывеской: «Кухня Суматры».

Максимилиан, за ужином, веселясь, рассказал о ревнивой, бывшей жене, профессора Кардозо. Генрих подозревал, что о двери нового председателя еврейского совета, позаботилась вовсе не доктор Горовиц, а кое-кто из жителей Амстердама. Брату он этого не сказал.

Вчера в почтовое отделение никто не пришел.

Прогуливаясь по рынку, в эсэсовском мундире, Генрих ловил на себе неприязненные взгляды прохожих. Улица с лотками оказалась длинной. Здесь продавали все, от овощей, рыбы и цветов до подержанных вещей. Почта находилась прямо в середине рынка.

Кварталы вокруг отличались от ухоженных домов, на Амстеле, или Принсенграхте. Над головами прохожих протягивались веревки с бельем. На задах квартир жители копошились в огородах. Дымились трубы пивоварни Хейнекен. По каналам шли низкие баржи, с ящиками овощей и бочками пива. На углах торчали крепкие парни, в дешевых костюмах, покуривающие папиросы. Стены домов усеивали афиши. Генрих разбирал голландские слова. Рекламировали боксерские матчи, американские фильмы, летние распродажи в магазинах. Парни поплевывали под ноги, провожая Генриха угрюмыми, тяжелыми взглядами.

Фон Рабе зашел в пивную, в кителе. Пива Генриху налили, не сказав ни единого слова. Деньги, оставленные на чай, принесли обратно, как и в Мон-Сен-Мартене. Пока он сидел с кружкой, вся пивная погрузилась в глубокое, мрачное молчание. На стойке, в радиоприемнике, кричал футбольный комментатор. Быстро допив светлое, вкусное пиво, Генрих ушел. Понятно было, что немцев здесь не жаловали.

В газете, в разделе объявлений, Генрих нашел призыв к розыску доктора Горовиц. Он подумал, что высокую, голубоглазую, стройную блондинку, даже имея фото, в Амстердаме можно искать месяцами. Почти все женщины города отвечали описанию.

Генрих жевал сладкую, горячую вафлю, вспоминая давешнюю девушку, с остановки речного трамвая, в синем костюме и шляпке, тоже блондинку. Он увидел стройные, немного покачивающиеся бедра, длинные ноги, в хорошо скроенной юбке, ниже колена. Генрих, сердито, сказал себе:

– Оставь. Ты обещал, ничего такого до победы. Тем более, папа и Эмма тоже в группе… – Генрих рассказал отцу о связях с англичанами. Граф Теодор вздохнул:

– Милый мой, боюсь, что о будущем Германии мы должны позаботиться сами. Военный переворот… – голубые глаза отца блеснули холодом, – быстрая казнь банды, без суда и следствия, и немедленная капитуляция… – Генрих пожал плечами:

– Если верить Максу, то сумасшедший собирается разбить Британию до Рождества, а потом заняться Россией…

– В России он завязнет, – решительно отозвался отец, – невежественный ефрейтор не слушает людей с военным образованием. Танковый прорыв через Арденны удался только потому, что французов ввело в заблуждение затишье на фронте. У них тоже хватает косного генералитета, – усмехнулся отец, – на первой войне танки еле двигались. Многие, до сих пор, считают, что механизированные соединения не являются решающей силой в сражениях. Что касается России… – отец подошел к большой карте Европы, на стене кабинета, – то ее кто только не пытался поставить на колени, милый мой. И никому не удавалось… – граф смотрел в серые глаза сына. Он думал, что надо оставить Генриху и Эмме письмо:

– На всякий случай, – сказал себе Теодор, – девочка должна знать о матери. Могилы Ирмы не осталось, после погромов, но все равно… После войны, после казни Гитлера синагоги восстановят, сюда вернутся евреи. Девочка еврейка, по их законам. Нельзя скрывать такое… – он не стал затягивать. Теодор положил в сейф, в кабинете, конверт, адресованный младшему сыну и дочери:

– Если… когда переворот удастся, – решил граф, – я все скажу Эмме. Она поймет, она взрослая девочка. А письмо… – он повертел конверт, – просто сожгу… – у графа в кабинете стояла спиртовая плитка. Отец, сварив кофе, велел сыну:

– Постарайся найти дорогого друга. Он, наверняка, передает сведения в Британию. Без связи мы как без рук, нельзя оставаться в молчании. С лагерями в Польше… – граф Теодор поморщился, – со слухами, что в Пенемюнде полигон расширяется… – Генрих кивнул:

– К Вернеру фон Брауну я наведаюсь, непременно. Буду, в присутствии начальства, намекать, что в Пенемюнде надо построить лагерь… – Генрих, криво, улыбнулся:

– Лагеря вошли в моду. Экономия средств… – отец привлек его к себе, обняв за плечи. Пахло знакомой, туалетной водой. Закрыв глаза, Генрих посидел, как в детстве, привалившись головой к плечу отца. Аттила, лежавший на диване, проснулся. Пес ласково лизнул руку Генриха.

– Забудь… – велел себе Генрих, все еще видя легкую походку женщины. Он быстро дожевал вафлю. Отец не спрашивал у него о женитьбе.

Граф Теодор, смотря куда-то вдаль, сказал:

– Надеюсь, ты понимаешь, что не стоит подвергать риску близких людей. Очень тяжело жить, когда не можешь признаться, даже жене… – оборвав себя, он добавил:

– Эмме всего шестнадцать. Когда она замуж соберется, Германия избавится от безумия, окружающего нас… – они с отцом не говорили о таких вещах, но Генрих понимал, что оба старших брата закончат смертной казнью, или пожизненным заключением.

– Не жалко… – он читал новости. В Северном море продолжались сражения, Москва объявила о создании советских республик, в Прибалтике:

– Сталин получил подачку… – горько подумал Генрих, – неужели у них нет никого в Берлине? Неужели они не знают, о следующем лете? Не может быть. Питер говорил, что фрейлейн Рекк связана с советскими агентами… – фрейлейн Рекк весной вышла замуж, за своего режиссера. Генрих не мог начать за ней ухаживать. Только высшему кругу нацистских бонз, негласно, позволялось иметь подобные связи. Фюрер призывал немцев к скромности и супружеской верности. Генрих допил кофе:

– Русские не станут вербовать аристократа. Папа такого не слышал, а он всех дворян знает. Скорее, кого-то с левыми симпатиями. Они все уехали, те, кто успел… – Генрих перебирал в голове персонал министерств. СС он отмел сразу. Кандидатов проверяли, чуть ли не до седьмого колена:

– Вряд ли это офицер, – Генрих расплатился, – скорее, штатский служащий. Может быть, инженер, экономист. До прихода Гитлера к власти они часто ездили в Советский Союз… – фон Рабе вышел на рынок:

– И что я скажу советскому агенту, даже если его найду? – хмыкнул Генрих:

– Здравствуйте, я работаю на Британию, и считаю, что нам надо сотрудничать? Во-первых, в обстановке доносов он посчитает меня провокатором, и будет прав, а во-вторых… – он заметил играющие золотом, светлые локоны какой-то женщины, – у меня не было разрешения от Джона. И вряд ли я его получу. Я вообще ничего не получу, и не отправлю, если не отыщу дорогого друга… – сегодня Генрих надел штатский костюм. Старший брат, на весь день, уехал в Гаагу, в художественный музей.

– Риксмузеум он посетил… – угрюмо подумал Генрих, – наверняка, местное гестапо получило задание кое-что отправить в Берлин, на виллу. После суда над преступниками, папа хочет лично проехать по Европе, вернуть картины законным владельцам… – Генрих видел рисунок обнаженной женщины. Набросок всегда находился при брате. Младший фон Рабе справился в художественной энциклопедии:

– Не может быть, что это Ван Эйк. Подражание, этюд какого-то фламандца. Но подпись? Макс не расстается с эскизом. Значит, он тоже подозревает о его ценности… – в дверях отделения стояла маленькая очередь.

Эстер, заходя на почту, обернулась.

Вчера она провела с малышами два часа, в Ботаническом саду. Эстер покатала детей на каруселях, и купила вафель. Мальчики рассказывали о Мон-Сен-Мартене. Сидя на скамейке, она обняла близнецов:

– Конечно, дедушка Виллем и бабушка Тереза были вашими родственниками. Мы все одна семья. Вы должны заботиться о Маргарите. Она ваша сестра, младше вас… – дети прижимались к ее боку, в теплом полдне пахло цветами. Иосиф и Шмуэль перемазались мороженым и сиропом. Они говорили о Гамене. Мальчики решили тоже завести собаку или кошку. Эстер знала, что дети ничего не скажут отцу. Сыновья держали ее за руки. Иосиф улыбнулся:

– Мы будем в парке встречаться. Это наш секрет… – Шмуэль кивнул:

– Даже если мы заговорим, мамочка, то никто ничего не поймет. Взрослые не понимают, когда мы с Иосифом болтаем… – близнецы хихикнули.

Элиза пришла с Маргаритой, в коляске, с Гаменом. Дети бегали по дорожкам. Элиза рассказала Эстер о надписях на двери. Доктор Горовиц усмехнулась:

– Думаю, это не последний раз. В Амстердаме не все евреи собираются подчиняться требованиям немцев. И не все голландцы… – она, все равно, не хотела рисковать.

Саквояж Эстер остался в камере хранения, на железнодорожном вокзале. Забрав вещи, она поехала к рынку Альберта Кейпа. В газетах Эстер нашла объявление о своем розыске, как человека, обвиняющегося в порче частной собственности и уклонении от обязательной регистрации. Эстер увидела фото: «Доктор Горовиц обучает женщин уходу за младенцами…». Снимок обрезали, но Эстер его узнала. В прошлом году газета напечатала статью о благотворительной клинике, для необеспеченных семей, при госпитале.

Она купила женских журналов, сигареты, взяла навынос в «Кухне Суматры» сатай в арахисовом соусе. От вермишели Эстер отказалась, выбрав салат. Она до сих пор, даже не думая, соблюдала диету.

– Если я буду бегать от гестапо по всей Голландии… – Эстер открыла дверь на балкон, в томный, теплый вечер, – я еще похудею… – она сидела, в старом, шелковом халате, устроив ноги на столе, покуривая. Рынок сворачивался, из пивных слышалась джазовая музыка.

– Здесь ее пока не запретили… – чтобы занять руки, Эстер решила сделать педикюр. В несессере у нее лежал флакончик алого лака. Она хотела проверить почтовый ящик, упаковать передатчик в скромный чемодан, и уехать на Толен, провожать Теодора. Оттуда сеансы связи вести было нельзя. На всем острове жило едва ли пять сотен человек.

– Немцы могут слушать эфир… – Эстер читала статью о свадьбе Кларка Гейбла и Кэрол Ломбард. Ей всегда казалось, что Давид, без бороды, стал бы похож на американского актера:

– Не думай о мерзавце, – вздохнула Эстер, – может быть, его кто-то из евреев пристрелит. Хотя, по словам Элизы, гестапо охрану обещало. Не хочется, чтобы хорошие люди погибали из-за мамзера.

Эстер надо было обосноваться в крупном городе, и выждать, пока гестапо и Давид о ней забудут. В Лейдене, можно было наткнуться на бывшего мужа. Эстер выбрала Роттердам:

– С Элизой свяжусь по телефону. Приеду в Амстердам, на день, увижу мальчиков… – она сделала маску из огурца и хорошо выспалась.

На рынке никого подозрительного, с утра, не было.

Эстер надела темно-зеленый, скромный костюм. Она не стала брать шляпку. Джон учил, что головной убор запоминается:

– Женщина, сняв шляпку, превращается в другого человека… – вспомнила она голос юноши:

– Еще, не приведи Господь, Джон сюда приедет, обеспокоенный моим молчанием. Здесь фон Рабе болтается. Он Джона узнает… – Эстер достала из сумочки ключ от абонентского ящика.

Увидев марки со свастикой, и знакомый, твердый почерк, она облегченно выдохнула.

Генрих стоял, говоря себе:

– Это она, женщина с водного трамвая. Вчера она синий костюм носила, и шляпку… – в профиль он видел длинный, изящный нос, твердый подбородок, тонкие губы. Доктор Горовиц спрятала его письмо в сумочку. Скользнув взглядом по Генриху, женщина, решительно, направилась на улицу:

– Она меня на полголовы выше… – почему-то подумал фон Рабе, – я, еще по фото, понял, что знаю ее… – догнав женщину, он тихо сказал: «В Берлине стоит отличная погода».

Вокруг шумел рынок, рядом кричала торговка: «Спаржа! Молодая картошка! Лучшая спаржа!»

– В музее Пергамон открылась выставка греческих ваз… – ему показалось, что женщина улыбается. Она коротко кивнула в сторону неприметного, трехэтажного здания на углу рынка. Она едва заметно, покачивала бедрами, светлые волосы падали на плечи. Генриху она напомнила амазонку, с греческой вазы, в музее Пергамон.

– Питер говорил, – вспомнил фон Рабе, – Горовицы его американские родственники. Хорошо, что она с профессором Кардозо развелась… – женщина исчезла за плохо выкрашенной дверью подъезда, Генрих, подождав немного, последовал за ней.

Маурицхёйс, картинную галерею в Гааге, закрыли на день, для визита оберштурмбанфюрера фон Рабе. Макс медленно бродил по начищенному паркету, останавливаясь перед полотнами, склонив голову. У него наготове имелся черный блокнот с резинкой и паркеровская ручка. В блокноте, четким почерком, он записывал сведения из художественных музеев. Страницу он отвел под Гент, и две страницы, под Риксмузеум. Многие из картин, предполагалось, в будущем, перевезти в Линц, в музей фюрера, средоточие художественной жизни новой Европы.

Макс много слышал о коллекции Эрмитажа:

– Большевики кое-что распродали, Ван Эйка, например. Однако у них остался Леонардо, Рембрандт, испанские художники… – союзники, Франко, в Мадриде, и адмирал Хорти, в Будапеште, под нажимом немецких послов, согласились кое-что пожертвовать для будущей коллекции, в Линце.

– Конечно, не шедевры, не Дюрера, не Рембрандта… – Генрих, за ужином, сказал, что отобрал для виллы азиатское серебро:

– Колониальный лак, сандаловое дерево… – брат помахал изящной вилкой, – придется не ко двору в наших интерьерах… – виллу фон Рабе отделали в строгом стиле, любимом нацистскими архитекторами. Декоратор вдохновлялся примерами Древнего Египта. Даже комнаты Эммы украсили финским гранитом и мебелью темного дуба, с раскинувшими крылья орлами и свастиками. В просторной передней, под стеклянным куполом, висел огромный, парадный портрет фюрера, работы Циглера. Макс подумал, что к свадьбе надо отремонтировать спальню, гостиную и кабинет для будущей графини:

– Элиза монастырского воспитания, в них взращивают скромность… – полистав блокнот, он записал на задней стороне обложки: «Детская». Сына Макс давно решил назвать Адольфом, в честь фюрера, а дочь, Фредерикой, в память о своей матери. Он вспомнил подземный гараж:

– Можно часть отгородить, сделать бассейн, как на альпийской вилле. Приятно, когда зимой есть, где заняться плаванием… – в Берлине Макс ходил в спортивный зал, на Принц-Альбрехтштрассе, на корты, и в олимпийский бассейн.

– Мы все отличные спортсмены, – одобрительно хмыкнул он, – Генрих выиграл первенство СС по плаванию, Эмма прекрасно в теннис играет. Лошади, яхта, горные лыжи… Элизе у нас понравится, – он представил девушку в Байрейте, на вагнеровском фестивале, в ложе фон Рабе. Макс даже видел покрой вечернего платья, облегающего небольшую грудь, сверкание бриллиантов на шее, цвета кремовых роз:

– Что ей дети… – он внес в блокнот очередного Рубенса и пошел дальше, – сыновья Кардозо к ней никакого отношения не имеют, а от дочери она откажется. У нее родятся новые сыновья и дочери, нашей, арийской крови… – Макс видел, что девушка станет хорошей женой и матерью.

– Правильно делали в древние времена, смотрели на потомство рабынь. Нельзя с закрытыми глазами жениться. Важно знать, что женщина способна к деторождению, – Отто, в Кракове, распространялся о работах приятеля, доктора Рашера, призванных повысить плодовитость арийских женщин.

– Впрочем, – победно улыбнулся брат, – я в своей мужской силе не сомневаюсь… – прозрачные, светло-голубые глаза были спокойны. Макс тоже не сомневался, но средства проверить это у него не было. Оберштурмбанфюрер не хотел осложнений. От него ожидали законного брака. Макс, довольно брезгливо, относился к деятельности общества «Лебенсборн». Отто, тамошний активист, предлагал и ему, и Генриху, осчастливить тщательно отобранных девушек арийским потомством.

– Генрих на меня похож, – понял Макс, – он в подобных вещах скромен, как папа. После смерти мамы папа даже не ухаживал за женщинами. По крайней мере, не на наших глазах. Отто, наверное, в себе уверен, потому, что у него с десяток детей родилось, в борделях… – Макс поморщился. Он напомнил себе, что, по возвращении в Берлин, надо поговорить на Принц-Альбрехштрассе о будущей секретарской должности, для Эммы:

– Встретит кого-нибудь из молодых коллег, аристократа, выйдет замуж… – Макс замер перед небольшой картиной, в простой раме.

Он видел «Молочницу» Вермеера, в Риксмузеуме. Макс едва заставил себя оторваться от лазоревого цвета, от четкого очерка фигуры, на белой стене:

– У герра Питера такие глаза, – вспомнил он, – как летнее, глубокое небо. Интересно, его из тюрьмы выпустили? Наверное, нет. Мосли с Дианой до сих пор сидят. Они всех британских фашистов интернировали. Ничего, скоро Люфтваффе разрушит Лондон, они запросят пощады.

Фюрер выступил с речью, где предлагал Британии перемирие, но никто и не ожидал, что Черчилль пойдет на такое. Лондон отверг все условия, предложенные Германией.

– Пусть расплачиваются… – Макс любовался мягким светом жемчужной сережки, повернутым к нему, робким, девичьим лицом. Губы она немного приоткрыла. Девушка была словно цветок, глаза скромно смотрели на него. Макс взялся за ручку:

– Косуля… Она не похожа не Элизу, но взгляд одинаковый. От 1103 подобного никогда не дождешься, а ведь я с ней ласков, терпелив, разрешаю прогулки. Истинно сказано, евреи, жестоковыйный народ. Их не сломаешь. Но мы и не собираемся ломать, мы их уничтожим… – Макс вписал в блокнот название картины. По его мнению, весь Вермеер должен был отправиться в Линц.

Обед накрыли в хорошем, тоже закрытом для посетителей, ресторане, по соседству с королевским дворцом. Голландская королева, с детьми и мужем, бежала в Британию, перед вторжением. Макс знал, что в Лондоне хватает правительств в изгнании:

– Французы, с де Голлем, поляки, голландцы. Британцы поддерживают бандитов, в Европе, так называемых партизан. В Польше они этим занимаются. Мы будем их вешать… – подали нежный суп из спаржи, со сливками, копченого лосося, и запеченного цыпленка, с молодой картошкой. Макс ел один, в большом зале, с видом на кованую решетку королевского дворца. Над зданием развевались флаги со свастиками. Вход в ресторан охраняло гестапо. День выдался отменным, жарким. Он расстегнул верхние пуговицы на кителе:

– Здесь можно себя чувствовать в безопасности, как в Париже, как везде в Европе. Остались Балканы, однако мы о них позаботимся весной… – на чистой странице блокнота значилось: «Лувр».

Макс был недоволен, что французам удалось эвакуировать коллекции. По всему выходило, что мальчишку придется привозить из Саксонии в Берлин, и допрашивать, с пристрастием. Товарищ барон, еще в бытность куратором, по сведениям, полученным от мадам Шанель, занимался вывозом картин. Записав «де Лу», Максимилиан вспомнил, что у 1103 имелся брат, летчик:

– Он в Мадриде подвизался, – недовольно пробормотал Макс, – надо проверить, по спискам из лагерей. Позаботиться о нем, если он в Германии… – фон Рабе не хотел, чтобы кто-то из семьи 1103 даже ногой ступил на землю рейха, пусть и военнопленным:

– Она слишком нам дорога… – Макс достал из портфеля итальянской кожи невидную папку.

Сведениями поделился Муха, на лесной встрече. Макс не стал интересоваться, откуда советской разведке известно о подобном:

– Впрочем… – он отпил незаметно появившийся кофе, в серебряной чашке, – понятно, что у них есть люди в Америке. Даже фото прислали, явно не из личного дела… – чикагский журналист, мистер О’Малли, награжденный за доблесть лично генералом Франко, развалился на парковой скамейке, в джинсах и спортивной рубашке. Круглые очки блестели на солнце, темные волосы немного растрепались. Мистер О’Малли жевал сосиску в булочке.

– Приятного аппетита, господин Меир Горовиц, – пожелал Макс: «Еврей, к тому же».

На обороте снимка, разборчивым почерком Мухи, значилась настоящая фамилия мистера О’Малли:

– Надеюсь, мы встретимся, очень скоро… – закурив Camel, он щелкнул пальцами в сторону молчаливого хозяина заведения. Кофе оказался отличным. Макс решил выпить еще чашку.

Длинные пальцы, с коротко стрижеными ногтями, уверенно вскрывали тайник в половицах. Дорогой друг, как Генрих, невольно, называл доктора Горовиц, стояла на коленях. Жакет она сняла, бросив на старый, потрепанный диван в гостиной. К стене придвинули узкую кровать, застеленную шерстяным одеялом, с плоской подушкой. Спальни здесь не имелось. Маленькая кухня блестела чистотой. В передней, в стене, открывалась дверь кладовки. Доктор Горовиц попросила Генриха достать чемодан. Они выпили кофе, фон Рабе предложил вымыть посуду. Дорогой друг посмотрела на него безмятежными, голубыми глазами:

– Если вы хотите проверить ванную, можете не стесняться. Здесь нет камер и записывающих устройств. Это безопасная квартира, – Генрих, почему-то, покраснел. Ванную отделали коричневой, скромной плиткой. Кроме дешевого мыла, коробочки с зубным порошком и полотенца, в ней больше ничего не было.

– Не придерешься, – одобрительно сказал Генрих, вернувшись на кухню с чистыми чашками и кофейником. Дорогой друг складывала в бумажный пакет окурки, и картонную упаковку из «Кухни Суматры». Генрих, с удивлением, заметил пачку женских журналов:

– Кэрол Ломбард подарила Кларку Гейблу автомобиль, украшенный рисунками сердец… – прочел Генрих, на обложке. Дива опиралась на капот лимузина, в широких брюках и тонком, перехваченным на талии ремнем, свитере. Светлые локоны спускались на плечи:

– Вы на нее похожи… – Генрих кивнул на актрису: «В моем городе показывают американские фильмы».

Квартира была безопасной, однако осторожность, все равно, не мешала.

За кофе они с доктором Горовиц не называли друг друга по именам. Генрих представился, поднимаясь вслед за женщиной по скрипучей, деревянной лестнице, на третий этаж дома. Чулок она не носила, стройные ноги немного загорели. Туфли она надела почти без каблука, но и в них была выше Генриха. Заслышав его имя, женщина обернулась. Она стояла на верхней ступеньке, Подняв глаза, Генрих уперся взглядом в пуговицы ее блузки, тонкого хлопка. Шея была обнажена, белая кожа уходила вниз. Она прикусила губу: «Максимилиан фон Рабе ваш родственник?»

– Старший брат, – угрюмо ответил Генрих.

Балкон выходил на зады дома, к блестящему под жарким солнцем каналу. Внизу жильцы устроили огород и курятник. Они курили, глядя на моторную лодку, у рыночной пристани, на баржи с пустыми ящиками для овощей. Доктор Горовиц, быстро, рассказала, что не может ни покинуть Голландию сама, ни увезти сыновей.

– Я должна была отправиться в Польшу, в начале лета. Я вам покажу свои документы. Однако я не могла уезжать, не узнав, что с мальчиками… – она повела сигаретой в воздухе, – и у меня раненый на руках, мой парижский родственник. Он оправился, во Францию собирается. У него семья, мать, инвалид, и невеста. Он переправит их в безопасное место, и вернется. Будет сражаться… – она запнулась: «Простите».

– С нацистами, – спокойно сказал Генрих:

– Вы говорили, что Мишель пропал без вести. Я выясню, что случилось. Если он в Германии, я помогу ему бежать… – Генрих подумал, что Макс, наверняка, знает, где Мишель де Лу. Брат умел держать язык за зубами, и дома о подробностях работы не распространялся. Генрих решил:

– Такое я у него выведать смогу. В конце концов, просмотрю списки военнопленных. У меня есть и примерная дата, и место, где его в плен взяли… – документы в рейхе держались в строгом порядке. Никого не расстреливали, не вешали, и не гильотинировали, без соответствующего приказа, и выставления счета семье, если она проживала в Германии, и сама не находилась в концентрационном лагере. Родственники казненного оплачивали услуги государственного защитника. Сохранялась видимость того, что правосудие, в рейхе, действительно существует.

Адвокаты, выступая на таких фарсах, говорили, что обвиняемый полностью признает вину и отказывается от защиты. Счета выписывали за содержание в тюремной камере, за услуги по приведению приговора в силу, и за почтовую пересылку документов. Даже казни военнопленных, согласно Женевской конвенции, проходили после видимости трибунала.

– Если его расстреляли, я об этом узнаю, – понял Генрих, – а если нет, то я найду его в лагере… – он занес в блокнот, шифром, имя месье Теодора Корнеля. Генрих отозвался:

– Питер рассказывал о вашей семье. С Мишелем я в Праге встречался. Он очень хороший человек. Они с моим старшим братом еще в Испании… -Генрих поискал слово, – виделись, в первый раз. Если я доберусь до Парижа, я постараюсь обезопасить деятельность Теодора и его группы… – Эстер помолчала:

– Он соберет людей. Теодор не такой человек, чтобы в стороне оставаться. Он пошел на войну, хотя у него, как и у меня, американский паспорт… – кузен хотел отправить мать и Аннет на запад, в Бретань.

Теодор мало об этом говорил:

– Мама в инвалидном кресле, плохо себя чувствует… – Эстер не спрашивала, чем болеет мадам Жанна. Семья привыкла думать, что она живет в деревне:

– Я тоже дурак, – сварливо сказал Теодор, расхаживая по комнате, с костылем, – надо было прошлой весной пойти с Аннет в мэрию. Зарегистрировать брак, оформить ей американский паспорт. У мамы он есть… – взглянув на лицо Эстер, он спохватился:

– Прости. Мерзавец твой бывший муж, извини за прямоту. Отказать детям в документах… – Эстер, устало, покачала головой:

– Давид хочет мне отомстить, только зачем он мальчиков использует? Хотя подобное больнее… – кузен затянулся крепкой самокруткой. У семьи де Йонгов, в огороде, с прошлого века, осталась делянка табака. Рыбаки предпочитали его покупным папиросам:

– Я, вместо этого, – желчно продолжил Теодор, – устраивал выставку, посещал с Аннет светские свадьбы и обеды… – он повел рукой: «Исправлю свои ошибки».

Кузен надеялся, что немцы не доберутся до бретонской глуши.

Генрих признался Эстер, что навещал Мон-Сен-Мартен, с братом, приехав туда после смерти барона и баронессы:

– О враче, Гольдберге, которого они спасали, – фон Рабе потушил сигарету в медной пепельнице, – ничего не известно. Я за него молился… – он искоса посмотрел на доктора Горовиц: «Простите».

– Евреи тоже молятся, – в ее изящных пальцах дымился окурок:

– Однако, сейчас надо не только молиться, но и действовать… – она вздернула подбородок, – с концлагерем, вы хорошо придумали. В Мон-Сен-Мартене достойные люди. Они помогут евреям бежать… – Генрих вспомнил рассказы немецкого коменданта:

– Брат второй… – он почувствовал неловкость, – жены вашего первого… – Эстер закатила глаза:

– Брат Элизы. Я знаю, что он готовится священником стать. Церковь тоже вмешается, я уверена… – у нее был, на редкость, хороший немецкий язык. Женщина пожала плечами:

– Идиш я с младенчества знаю. Мама меня и Аарона водила в детскую группу, социалистическую… – Эстер хихикнула:

– От партии Бунд. Мама была профсоюзной активисткой, боролась за права женщин, работниц на фабриках. Я в красных пеленках выросла, как у нас говорят. Немецкий я в школе начала учить, и быстро подхватила. Здесь много евреев, беженцев из Германии. Я их в госпитале принимала… – Эстер, на мгновение, коснулась руки Генриха:

– Спасибо, что вы в Праге… Мальчик, которого вы спасли, Пауль, он в Лондоне, в семье, и остальные дети тоже…

– Просто мой долг, – ответил Генрих, – и я в Праге не один этим занимался. Но Аарон… – он замялся, – Советский Союз присоединил Прибалтику, а вы говорите, что он в Каунасе обосновался… – Эстер вздохнула:

– На Песах… Пасху, с ним все в порядке было. Доктор Судаков туда собирался. Вы его тоже знаете. Он мог уговорить Аарона в Палестину поехать, с другими евреями… – длинные пальцы стряхнули пепел. По каналу тарахтел катер, перекликались курицы. В соседней квартире, радио играло музыку.

– Генрих, – ее глаза стали большими, расширенными, – слухи о лагерях, возводящихся в Польше. Для кого эти лагеря, что вы… – она смутилась, – они, собираются делать, с евреями?

– Окончательное решение, – услышал Генрих ленивый голос брата. Он вспомнил распоряжение Гейдриха. Евреев Польши, из провинциальных городов, перевозили в крупные населенные пункты, с железнодорожными путями:

– Но в остальном, – подумал Генрих, – в Аушвице нет ничего подозрительного. Просто большой лагерь, больше Дахау… – он сказал доктору Горовиц, что евреев, скорее всего, будут содержать либо в гетто, либо в подобных, массовых лагерях. Генрих замялся:

– Они, доктор Горовиц, говорят, что хотят покончить с еврейством. Имеется в виду, что евреев Европы депортируют в лагеря. Я так думаю, – прибавил Генрих:

– Пока бояться нечего. Я уверен, что Авраам, и его, – он усмехнулся, – соратники, вернутся в Европу. И вы в Польшу едете… – просмотрев документы пани Качиньской, он остался доволен. Бумаги были сделаны отменно. Генрих снабдил доктора Горовиц именем члена группы, работавшего в администрации рейхсгау Ватерланд, бывшего Позен:

– Гюнтер отвечает за переселение… – Генрих помолчал, – немцев, на новые земли. Высылают поляков, на восток, устраивают немецкие деревни. Он тоже экономист, как и я. Он вам поможет. Тем более, по бумагам ваша мать немка…

Доктор Горовиц обещала написать из Роттердама и сообщить номер нового, почтового ящика:

– Я выйду в эфир, когда сниму квартиру, – сказала она, – свяжусь с Блетчли-парком. Работу мы продолжим. Уеду в Польшу, когда мне пришлют замену, когда я буду уверена, что с мальчиками все в порядке. Впрочем, – кисло добавила Эстер, – моих детей охраняет гестапо. Я его дверь не трогала, если что, – она взглянула на Генриха, фон Рабе широко улыбался, – правда, три года назад я его белье в канал бросала… – Эстер, не выдержав, рассмеялась.

Генрих посоветовал ей прийти с документами пани Качиньской не в амстердамское гестапо, а в брюссельское:

– Меньше шансов, что вас кто-то узнает, – объяснил фон Рабе, – даже спустя год, или, когда вам замену пришлют… – Эстер задумалась:

– Им надо готовить людей, человек должен знать голландский. Или я здесь кого-нибудь найду, на месте. Посмотрим, – подытожила женщина.

Генрих вернулся в гостиную с неприметным, фибровым чемоданом. Он отвел глаза от тонкой ткани юбки, обтягивавшей узкие бедра. Передатчик оказался портативным, маленьким, но, по словам доктора Горовиц, очень мощным. Она могла связаться отсюда, со всей Европой:

– Из Польши тоже, – она скалывала волосы, медными шпильками, перед зеркалом, – его только до Америки не хватает… – Эстер, ласково, погладила чемодан. Она ехала на Толен, с пересадкой в Роттердаме, Генрих провожал ее до вокзала. Они шли к пристани водного трамвая. Эстер, немного наклонившись, сказала:

– Я рада, что мы нашлись, дорогой друг. Я ему… – она кивнула на север, – передам, что с вами все в порядке. Я уверена, что вы еще всех увидите… – ресницы дрогнули, – и его, и Питера, и моего брата. У меня еще один брат есть, – озорно добавила женщина, – вы бы с ним тоже подружились. Он ваш ровесник… – дорогой друг оказалась старше Генриха на три года. На палубе трамвая Генрих устроил чемодан и саквояж под лавкой. Доктор Горовиц пошла в салон, покупать билет для Генриха, несмотря на его протесты.

– У меня проездной, – строго сказала дорогой друг, – однако он на одно лицо. Я не хочу нарушать законы… – она подмигнула Генриху. Вокруг носа женщины рассыпались летние веснушки. Пахло теплой водой, над трубой катера вились, щебетали птицы. Закурив, Генрих проводил взглядом невысокого юношу, темноволосого, в круглых очках. Сидя на скамейке, у канала, он читал газету «Nieuw Israelietisch Weekblad»

– Тоже еврей, – понял Генрих, – Господи, дай мне силы помогать им, до конца… – катер вывернул в большой канал, юноша пропал из виду. Генрих достал кошелек:

– Надо угостить дорогого друга, кофе, на вокзале. Эмма была неправа, это женщина. Просто она хирург, у нее сильные пальцы… – Генрих слушал шум катеров на канале:

– Все хорошо. Теперь у нас есть связь. Только бы с ней ничего не случилось… – дорогой друг тронула его за плечо: «Ваш билет». Она присела рядом, утащив у него сигарету. Генрих решил:

– Не буду о Габи упоминать. Аарон вряд ли подобным делился, даже с родными… – дорогой друг, вытянув ноги, сбросила туфли. Он увидел красный лак, на ногтях нежных пальцев.

– Давайте я вам расскажу о музее Пергамон… – предложил Генрих. Она подобрала шпилькой выбившийся из узла волос локон: «Давайте». Катер нырнул под мост, выходя в Амстель.

Еврейскую газету Меир купил в ларьке, на вокзале.

Голландского языка они с Джоном не знали, но решили, что, пользуясь, идиш и немецким, разберут, что происходит в стране. Впрочем, Джон еще в поезде из Харлингена в Амстердам, заметил, что достаточно посмотреть по сторонам. Над пустынным перроном деревенской станции, ветер с моря, колыхал нацистский флаг. Бот они оставили в неприметной бухте, среди песчаных, заросших камышом островков. Последние две мили, по мелкому Ваддензее, им пришлось прошлепать по жидкому илу. По словам Джона, это был любимый спорт голландцев. Меир, оказавшись на берегу, счистил грязь, с крепких ботинок:

– Эстер мне говорила, что они со странностями, а я не верил… – у них в карманах, кроме пристрелянных браунингов, лежал приятно тяжелящий ладонь конверт, с американскими долларами, гульденами и даже рейхсмарками. Билеты, на станции, Джон попросил по-немецки. Окинув их неприязненным взглядом, кассир с грохотом опустил деревянные рейки окошечка, вывесив какую-то табличку. Они поняли, что начался обед, но станционное кафе тоже оказалось закрытым. Поезд в Амстердам отправлялся через два часа. Джон и Меир нашли забегаловку, на променаде, как гордо именовали в Харлингене десяток домов, выходивших на рыбацкий причал.

Они сидели с пивом и жареной рыбой, глядя на чаек, вившихся над мачтами крепких, прошлого века, лодок. Вокруг никого не было, они позволили себе перейти на английский язык. Джон, коротко, рассказал Меиру, о подготовке агентов, для будущей работы в Европе. На медной оправе клыка блестело солнце, он затянулся сигаретой:

– Вы, Меир, тоже подумайте над подобными вещами. Вы не всегда будете оставаться вдалеке от событий в Европе… – Джон вскинул бровь: «Мне только сейчас пришло в голову, что японцы могут атаковать Калифорнию».

– Не позволим, – отрезал Меир, – у нас отличные базы в Тихом океане. Однако если японцы начнут воевать на два фронта, на море и на суше, с нашими странами, то нам придется высаживать войска в Азии, чтобы поддержать союзников… – Джон отозвался: «Сталин еще может объединиться с Гитлером. Хотя, судя по всему, Гитлер его водит за нос». Рыбу принесли на коричневой, оберточной, покрытой пятнами жира бумаге.

– Очень вкусная, – Меир облизал пальцы, – когда ты приедешь в Америку, я тебя свожу в одно местечко, на Брайтоне… – он вспомнил шум океана, запах соли, плетеную корзинку, с бутылками пива и картонными коробками.

Вывеску закусочной украшали звезды Давида. Мистер Гринблат с гордостью указывал на дату, конца прошлого века: «Почти пятьдесят лет на одном месте». В чаду и запахе раскаленного масла, колыхался захватанный пальцами сертификат кошерности заведения. Стойку осаждали ребята из Брайтона и Нижнего Ист-Сайда, в летних брюках, теннисных туфлях и легких рубашках-поло, со сдвинутыми на затылок кепками. Девушки в смелых платьицах, по колено, в открытых туфельках, щебетали у фонтана с крем-содой и кока-колой.

Ирена взяла большой стакан с молочным коктейлем, украшенный сладкой вишней. Губы у нее были тоже словно вишня, пухлые, сладкие. Они сидели на залитом вечерним солнцем, пустынном брайтонском пляже. Тяжелые локоны Ирены бились на ветру. Придержав подол платья, девушка скользнула к нему в руки:

– Я буду скучать, мой милый. Я люблю тебя, так люблю. Пожалуйста… – она легонько провела пальцами по его спине, нащупав старый, испанский шрам, – пожалуйста, будь осторожен… – Меир уверил Ирену, что никакой причины волноваться нет:

– Командировка в Лондон, – он прижался губами к пахнущей ванилью шее, – я плыву на американском корабле, мы нейтральная страна… – то же самое он сказал и отцу.

Доктор Горовиц ничего не ответил. Стоя над газовой плитой, он помешивал кофе в медном, арабской работы кувшинчике.

– Мама с папой привезли, когда мы на хупу Натана ездили… – отец смотрел в окно, на зеленую пену деревьев Центрального Парка, – кто мог знать, что все так обернется… – в Ньюпорте, отец добавил имя брата, и его жены к надгробию своих родителей. Доктор Горовиц оплатил чтение кадиша:

– Они девочки… – отец, с Меиром, стоял на семейном участке, – мы обязаны поминать дядю Натана. Сначала я, потом ты с Аароном… – Меир опустил два камня к могиле, белого мрамора:

– Много женщин было добродетельных, но ты превзошла всех… Правды, правды ищи… – он смотрел на знакомые с детства буквы, на имена бабушки и дедушки. Рав Джошуа Горовиц и его жена лежали рядом. К началу нынешнего века почти все кладбища отказались от разных рядов для мужчин и женщин:

– Меня могут расстрелять, – понял Меир, – в каком-нибудь лесу, или у стены тюрьмы. Аарон возит землю, из Иерусалима. Надо и мне взять, с собой… – он так и сделал. В портмоне лежал маленький, шелковый мешочек. Узнав, что племянницы живы, отец хотел поехать в Европу. Меир, рассудительно, сказал:

– Папа, тебе шестьдесят этим годом. Регина замужем, в Стокгольме… – получив телеграмму из Швеции, отец, растерянно, заметил:

– Он, конечно, не еврей, однако он семья. Ты говорил, что он достойный человек. Он обещает вывезти Хану, то есть Аннет, из Парижа…

– И вывезет, – подтвердил Меир

– Наримуне человек чести, папа. Я в этом убедился, – Меир не стал говорить, как и где. Он не делился с отцом подробностями работы:

– И ее дети будут евреями… – они с отцом сидели в гостиной, за кофе. Доктор Горовиц покрутил светловолосой, немного поседевшей головой. Отец указал на афишу фильма покойной сестры:

– Подумать только, я вспоминал, на кого мадемуазель Аржан похожа? Одно лицо… – Меир вспомнил гордо поднятую голову, четкий очерк носа, с заметной горбинкой, щеки цвета смуглого персика: «Одно лицо…». Аарон, из Харбина, написал, что сестры напоминают друг друга. Регина только была ниже ростом.

– Аарон и Эстер в маму, высокие… – потянувшись, Меир взял руку отца:

– Просто командировка в Лондон, папа. И дальше, немного… – замявшись, он твердо закончил:

– Я доставлю Эстер и мальчиков до Британии, обещаю. Ты не грусти, мы все скоро вернемся. Что тебе подарить, на юбилей? – спросил Меир.

Доктор Горовиц усмехнулся:

– Соберитесь все здесь, это лучший подарок. Мы… то есть я… – торопливо поправил себя отец, покраснев, – поедем… поеду в горы Кэтскиллс… – навещая Нью-Йорк, Меир всегда звонил отцу с вокзала, на всякий случай, как озорно думал мужчина. В рефрижераторе стояли торты от миссис Фогель, у отца был здоровый румянец на щеках. Меир, успокоил себя:

– Папа с близнецами повозится. Аарон женится, наконец, когда в Америку приедет… – он боялся, что старший брат, вряд ли усидит на месте, и захочет отправиться в Европу:

– И я женюсь… – Меир, в который раз, пообещал себе, сделать предложение Ирене: «Папа еще увидит, как его внуки под хупу идут, – решил он, – а война закончится, непременно. Для этого мы здесь».

В пустом вагоне третьего класса поезда Харлинген-Амстердам они говорили о работе. Джон рассказал Меиру о группе Генриха. Мужчина заметил:

– Я бы мог наведаться в Берлин, с нейтральным паспортом, с орденом от Франко. Проверить, как у них дела. Ты говоришь, что с весны от них информации не поступало. Аарон мне о Генрихе ничего не упоминал, когда мы в последний раз виделись… – Меир смотрел на каналы, за окном, на низкие, баржи, на домики под черепичными крышами. Если бы ни нацистские флаги, на станциях, то никто бы и не сказал, что страна оккупирована:

– Три года назад мы здесь встречались… – понял Меир, – сколько всего случилось, с тех пор. Скорей бы Аарон домой добрался, папа его ждет…

– Правильно, – бодро закончил Меир, – не след о подобном болтать, даже родному брату, даже зная, чем я занимаюсь. Схему с координатором твой покойный отец отлично придумал, но где сам координатор? – серо-синие глаза внимательно посмотрели на Джона.

– Мне предстоит узнать, что с ним, – неохотно ответил герцог. Джон надеялся, что кузен не заметил, как он краснеет, всякий раз, говоря об Эстер.

Газету они с Джоном прочли в кафе, на амстердамском вокзале. Флагов висело еще больше, по главному залу прогуливались патрули. Солдаты, в серо-зеленой форме вермахта, ходили с голландскими полицейскими. Паспорта у Меира с Джоном были в порядке. Они, все равно, предпочли нырнуть в первый, попавшийся на дороге закуток.

За кофе и булочками все стало понятно. На первой странице, под заголовком: «Обращение председателя еврейского совета Амстердама к общине города», красовалась парадная фотография профессора Кардозо, во фраке, с орденами. Зять покровительственно улыбался, глядя в камеру. От ухоженной, короткой бороды, казалось, пахло сандалом даже через газетную страницу. Меир шевелил губами:

– Призыв к соблюдению распоряжений немецкой администрации, обязательная регистрация, штампы в паспортах… – сильная рука сжалась в кулак. Глаза, за очками, похолодели:

– Юденрат… – Джон открыл рот. Меир его прервал:

– Я знаю, что это такое. Я имею доступ, – он коротко, горько усмехнулся, – к донесениям нашего посольства, в Берлине… – Меир заставил себя не комкать газету, не привлекать ненужного внимания:

– Мамзер, мерзавец, сволочь, вошь проклятая. Как он может, Джон, он еврей! – Меир велел себе понизить голос. Ему хотелось заорать то же самое зятю, и всадить, в добавление, несколько пуль в холеное лицо:

– Он знает, что происходит в Германии, в Польше. Не может, не знать… – Меир почувствовал в кармане привычную тяжесть браунинга. Джон вздохнул: «Как ты понимаешь, мы сюда приехали не для того, чтобы взывать к совести твоего зятя…»

– Невозможно взывать к тому, чего нет… – отрезал Меир, поднимаясь: «Пошли в особняк».

На канале Принсенграхт никого не оказалось. Дверь им не открыли, хотя Джон, долго, нажимал на кнопку звонка. Герцог достал из саквояжа отмычки:

– Дверь в сад здесь хлипкая. Я говорил… – он осекся, Меир, подозрительно, спросил: «Что говорил?».

– Говорил, что садовые двери все такие. На Ганновер-сквер она тоже хлипкая, – нашелся Джон, – когда вернусь, я об этом позабочусь… – Меир не навещал Лондон. Кузен не знал, что особняк в Мэйфере укрепили лучше Тауэра.

Легко перемахнув через деревянный забор сада, они прокрались на участок соседей. Цвели ухоженные розы, вокруг было пусто. С канала слышался звук катера. Дверь, действительно, поддалась быстро. Меир знал, как осматривать место преступления, но здесь, судя по всему, ничего подозрительного не случилось:

– Она уехала… – наконец, сказал Меир. Он стоял, посреди, спальни сестры, – саквояжа нет, одежды. Ее документы исчезли, вещи мальчиков… – Джон кивнул:

– Близнецы у него… – Джон поморщился, – отца. Они живут с Кардозо, когда он в Европу возвращается, по судебному соглашению. Твоя сестра писала тете Юджинии… – объяснил Джон, прежде чем кузен успел спросить, откуда герцог знает подробности развода Эстер. Оказалось, что сестра, предусмотрительно, сообщила тете Юджинии и адрес амстердамской квартиры бывшего мужа, на Плантаж Керклаан, рядом с ботаническим садом.

Джон велел себе не думать о пустой квартире, о скрипе кровати, о ее светлых, разметавшихся по подушке волосах:

– В первый раз… – они шли с Меиром к рынку Альберта Кейпа, – у меня в первый раз тогда все случилось. Я надеялся, что ей понравилось. А если нет? Она говорила, что да, но если она меня просто жалела… – Джон рассердился:

– Она тебя не любит. Она ясно тебе все сказала, еще в Венло. Слезь с мертвой лошади, Джон Холланд… – он вспоминал, длинные, стройные ноги, круглые, теплые колени, блеск нежной кожи:

– Я куплю лимонада, – резко остановившись, Джон свернул в магазин. Меир едва не налетел на кузена. Джон вышел из лавки с двумя открытыми бутылками: «Жарко».

Жарко было и здесь, на скамейке.

Показав Меиру дом, где располагалась безопасная квартира, Джон велел:

– Подожди. Мне надо сначала самому проверить, все ли в порядке… – Джон не хотел, чтобы Меир наткнулся на сестру. Джон сразу заметил, что тайник в половицах открывали. Полотенце было влажным, из кладовки пропал особо сделанный чемодан, для рации:

– Она уехала… – Джон, с балкона, помахал Меиру, – с передатчиком. В Польшу? Если дети у него… Давида, она могла это сделать. Но почему она не вышла на связь, не сообщила… – сзади раздались почти неслышные шаги Меира. Он держал на руке свернутый пиджак. От газеты кузен у избавился, по дороге к дому. Джон заметил какой-то блеск, в пальцах Меира:

– Мы здесь переночуем… – начал герцог, – а потом…

– Переночуем, – нарочито спокойно согласился кузен. Меир сунул под нос Джону несколько светлых, длинных волосков:

– С подушки снял. На половицах, в комнате, капли красного лака, для ногтей. От Элизабет Арден, я помню оттенок, – любезно добавил кузен. Джон видел, как побагровела щека мужчины. Герцог, предостерегающе, сказал: «Меир…»

– Полотенце влажное… – будто не слыша его, продолжил Меир, – и, если ты думаешь, что я не узнаю волосы своей сестры… Что под полом хранилось? – требовательно поинтересовался кузен.

– Передатчик, – признался герцог. Сняв очки, Меир протер стекла полой пиджака:

– А мэшугенэм зол мэн ойсмэкн ун дих арайншрайбм! Чтобы ненормального выпустили, а тебя упрятали в сумасшедший дом! Потому что там твое место, поц! – выплюнул кузен. Он прислонился к двери: «Рассказывай все».

Выслушав Джона, он, бесцеремонно, забрал у герцога пачку сигарет:

– Чтобы балкон свалился на твою умную голову, больше я ничего пожелать не могу. То есть могу, – Меир щелкнул зажигалкой, – хоть до самого утра, но вряд ли это что-то изменит. Ты о чем думал, когда мою сестру вербовал, – он подавил желание встряхнуть Джона за плечи, – она мать, у нее дети…

– Я ее не вербовал… – Джон смотрел на канал, на заходящее солнце, – все по-другому случилось, Меир. Она отлично работала, вся информация от группы Генриха шла через нее. Она, наверное, в Польшу отправилась… – Джон оглянулся на гостиную, – только почему она мне ничего не сообщила, не дождалась замены… – надев пиджак, Меир подытожил:

– Тифозная вошь, наверняка, знает, где Эстер. Она должна была ему передать, что уезжает, хотя бы через адвокатов. Завтра навестим квартиру на Плантаж Керклаан, и заберем моих племянников. Поговорим по душам с новым главой юденрата… – Джон понял, что кузен умеет ругаться не только на идиш, но и по-английски.

Закончив, Меир выбросил окурок:

– Идите, ваша светлость, принесите, какой-нибудь провизии… – он подтолкнул Джона к передней: «На кровати сплю я, понятно?»

– Понятно, – обреченно согласился Джон:

– Меир, ты не волнуйся, я все сделаю, чтобы… – кузен достал браунинг:

– Я не сомневаюсь. И я тоже, – он посмотрел в дуло пистолета, – приму в этом участие. Оказывается, я очень вовремя приехал в Европу… – Джон спускался по лестнице, слыша ядовитый голос кузена. Меир перегнулся через перила: «Свинины я не ем».

– Я помню, – пробормотал Джон. Все еще краснея, он хлопнул дверью подъезда.

 

Остров Толен, Зеландия

Отряхнув испачканные маслом руки, Федор взял тряпку:

– Мотор я перебрал, герр де Йонг. До прошлой войны вещи на совесть строили… – он погладил просоленное, темное дерево лодки, – она еще вашим внукам послужит.

С рыбаками на Толене, Федор говорил по-немецки, французского языка они не знали.

– Язык ни в чем не виноват, – Федор выбрался на палубу, – большевики тоже русским пользуются. Хотя они, со своими словечками, его извратили. Наркомпрос… – невесело улыбнувшись, он закурил самокрутку.

Ветер с утра поднялся, как по заказу, восточный, крепкий. Мелкое море топорщилось, блестело. Над мачтами трепетали голландские флаги. На Толене, где военных баз не было, пока не появлялись немцы. На острове, в получасе хода парома, от континента, жили одни рыбаки. Глядя с господином де Йонгом на карту, они решили пройти до какой-нибудь уединенной бухты, у нормандских берегов. Федор не хотел высаживаться близко к оживленным портам, и большим городам. Эстер, побывав в Роттердаме, согласилась.

– Там все немцами кишит, как и в Амстердаме… – наклонившись над стулом, кузина, сильными пальцами, разминала его колено. Шрам был еще свежим, Федор морщился:

– Пятое ранение, вместе с поясницей. А по отдельности, шестое. Я еще на первой войне ранен был, мальчишкой четырнадцати. Осколок в плечо, у Перемышля. Дядю Михаила убили, а отца тогда тоже ранили. Мама за нами ухаживала… – на Толене, когда Федор лежал в горячке, как он, по старинке, называл воспаление легких, ему снились мама и Аннет.

Мама, почему-то, оказалось молодой женщиной. Федор помнил ее такой, до первой войны. Белокурые волосы блестели, голубые глаза были яркими, как летнее небо, вокруг изящного носа рассыпались веснушки. Она обнимала его, как в детстве, когда Федор болел. Он чувствовал прикосновение прохладных губ, слышал мягкий голос мамы, с неизменным, французским акцентом. Жанна отлично знала русский язык, читала наизусть, Пушкина, играла на гитаре романсы, однако от картавости и веселой, парижской скороговорки, не избавилась. Федор понял, что со времен гражданской войны и возвращения в Париж, мать ни слова не сказала по-русски:

– Она меня только Феденькой называет… – он прижимался щекой к маленькой, крепкой руке матери:

– Котик, котик, коток, Котик, серенький хвосток, Приди, котик, ночевать, Приди Феденьку качать… —

Горела лампа под зеленым абажуром, завывал морозный, забайкальский ветер, стройку Транссибирской дороги заметало снегом. В печке потрескивали дрова, Федор сворачивался под пуховым одеялом: «Теперь о Пьеро, мамочка…»

– Au clair de la lune Mon ami Pierrot Prête-moi ta plume Pour écrire un mot.

Федор задремывал, под звуки ласкового голоса. Он не мог разобрать, мама это поет, или Аннет.

Она иногда пела колыбельные, сидя в гостиной, у камина, глядя на языки огня. Темные волосы были распущены по спине, Федор устраивался рядом. Аннет пела об изюме и миндале. Девушка поворачивалась к нему:

– Странно. Вторая песня, которую я вспомнила, у Жака, она не на идиш, на ладино. О красивой девочке. Ей желают, чтобы у нее не случилось ни горя, ни несчастий. Откуда мои родители, в Польше, могли знать ладино? – Федор целовал серо-голубые глаза:

– Услышали где-нибудь. Может быть, кто-то Палестину навещал, или приезжал оттуда… – кроме песни и того, что ее мать звали Батшевой, Аннет больше ничего не вспомнила. Она говорила, что у матери были светлые волосы: «Как на картине Рембрандта». Девушка повторяла имя Александр. Федор связался с «Джойнтом», поговорил со знакомыми белоэмигрантами. Он, с отвращением, пролистал подшивку большевистских газет, в Национальной Библиотеке.

Александром, несомненно, был соратник Ленина, Горский, неистовый большевик, железный оплот мировой революции, друг товарища Сталина. Федор, выйдя на рю Ришелье, со вкусом выматерился. Горский служил комиссаром в конной армии, разорившей, в двадцатом году, восточную Польшу.

Федор курил у стойки, в первом попавшемся кафе, отхлебывая горький, крепкий кофе. Ему впервые пришло в голову, что трудности, как он, мрачно, думал, могли случиться из-за того, что он, Федор, тоже русский:

– Хотя какой Горский русский, – он заказал еще чашку, – как и Ленин, как и Сталин, как Гитлер. Убийца, мерзавец, словно Воронов. У них нет народа, люди их интересуют, только как пушечное мясо… – он вспомнил, как читал Аннет стихи Пушкина, на русском языке:

– Она меня поцеловала… – Федор потушил сигарету, – поцеловала. Она могла вспомнить русский язык. Большевики на нем говорили, – он пригласил Лакана на обед. Жак, услышав размышления Федора, согласился:

– Может быть. Она все забыла, но ты ей напомнил звук языка, а потом…

– А потом она вспомнила все остальное, – отозвался Федор, просматривая винную карту, – то есть не все… – он поднял голубые глаза:

– Жак, она во мне теперь до конца жизни будет видеть Горского. Может быть, стоит… – Федор не хотел думать о подобном. Он не мог представить день, когда он, вернувшись в апартаменты, у аббатства Сен-Жермен-де Пре, не увидит Аннет. Когда не было приема, премьеры, или обеда, когда они не шли на вернисаж, или ночной клуб, девушка сама готовила. Она стояла над плитой, в холщовом фартуке, что-то напевая, следя за кастрюлями. Рядом лежала отпечатанная на машинке роль. Аннет косила в нее глазом. Облизав ложку, девушка поворачивалась:

– Луковый суп, бифштекс, с перечным соусом, молодая спаржа, Ты проголодался, мой руки, пожалуйста… – Федор всегда приносил ей цветы, белые розы.

Она и сейчас, во сне, держала в руках влажный цветок. Она постарела, на висках Федор увидел седые пряди, большие глаза окружали тонкие морщины:

– Она, все-таки, очень похожа на Роксанну Горр…, – длинные пальцы легли в его ладонь. Он увидел блеск синего алмаза. Глаза похолодели. Аннет, тихо, сказала: «Не успеешь». Роза упала на пол, Федор застонал:

– Успею. Надо успеть. Дедушка Федор Петрович вывез бабушку Тео из Парижа, с предком Мишеля. Бедный Мишель, неужели он погиб? И что со Стивеном, с Джоном, война идет… – очнувшись, он узнал от кузины Эстер, что кузен не объявлялся. Полковник Кроу, весной, был жив и летал бомбить немцев.

О Джоне кузина ничего не знала:

– Вторжение сразу после Песаха… Пасхи случилось, – объяснила женщина, – я с тех пор не могу связаться с Лондоном… – Федор удивился тому, что она покраснела.

– Надо успеть, – повторил себе Федор, – увезти маму, Аннет. Хорошо, что я оставил дома все реликвии, семейные… – он, невольно, коснулся простого крестика, на шее: «Успею, обязательно».

Господин де Йонг пошел прощаться с женой. Федор, прищурившись, увидел рыбака. Он стоял у калитки дома, держа на руках крепкого, годовалого мальчишку:

– Якоб… – вспомнил Федор, – Эстер его спасла, и жену господина де Йонга… – кузина вернулась из Амстердама в хорошем настроении. Она сказала, что виделась, с детьми, и пока остается в Голландии:

– Ты, наверное, слышал по радио, – тонкие губы искривились, – мой бывший муж… – Федор слышал выступление профессора Кардозо. Речи передавали, чуть ли не каждый день. Родственник говорил легко, непринужденно, спокойным, отеческим тоном:

– Не захочешь, а поверишь… – выругался про себя Федор. Кузина сказала, что регистрироваться, разумеется, не собирается:

– Еще чего не хватало… – она мыла руки, в тазу, – я не намерена пальцем шевелить, исполняя распоряжения ублюдков… – Эстер добавила несколько слов на идиш:

– Тем более, мамзер, – иначе она бывшего мужа не называла, – может устроить мне срок, за испорченную дверь. Он лучший приятель с гестаповцем… – Федор запомнил имя и звание Максимилиана фон Рабе:

– На всякий случай, – велела ему кузина, – однако я надеюсь, что вы не столкнетесь. Думаю… – она, неожиданно усмехнулась, – это не последний сюрприз, который мамзер обнаружит. Жители Амстердама вряд ли долго терпеть собираются. Как видишь, и не терпят… – привстав на цыпочки, Эстер обняла его:

– Будь осторожней, во Франции. Пробирайся в Париж окольными путями. Я семье сообщу, что с тобой все в порядке… – Федор решил не спрашивать, как кузина собирается это сделать:

– Она американка, в конце концов. Пошлет телеграмму, в Нью-Йорк. Такое не запрещено… – американский паспорт Федора лежал в Париже, с остальными документами.

Де Йонг велел ему притвориться немым, если лодка наскочит на патруль немцев:

– У тебя акцент, – хмуро сказал рыбак, – в любом языке будет слышно, что ты француз. Начнут вопросы задавать, бумаг у тебя нет… – Эстер снабдила Федора провизией. Ему нашли рыбацкую, суконную куртку, вязаную шапку и высокие сапоги. Оружия у Федора не имелось, однако он собирался достать пистолет, по дороге к Парижу.

Утреннее солнце было мягким, нежным.

Одернув потрепанную, пахнущую рыбой куртку, Федор вспомнил свадебный банкет в отеле «Риц», последней довоенной весной, свой смокинг, вечернее платье и бриллианты Аннет. Ее товарка по ателье мадам Скиапарелли, Роза, выходила замуж за одного из сыновей богатейшего винодела Тетанже:

– Шампанского было столько, что хоть весь Париж в нем купай… – Федор помахал де Йонгу, – они хорошее шампанское делают. Через две недели у меня выставка открылась. Потом я работал, Аннет снималась, мы на Корсику отправились… – насколько он знал, яхта, до сих пор, стояла в Каннах.

– Лучше бы я ее в Довиле держал, – горько подумал Федор, – но кто знал? Справился бы, пересек пролив, привез бы их в Англию. Ладно, разберемся… – кузина стояла на деревянном причале. Светлые волосы золотились, падая на плечи. Она была в местной, вышитой юбке, и белой, широкой блузе. Эстер приставила ладони ко рту: «Удачи, Теодор! После войны приезжайте с Аннет в Амстердам!»

– После войны… – повторил Федор. Он разозлился:

– Делай все, для того, чтобы она быстрее закончилась, Федор Петрович… – он стянул шапку, рыжие волосы заблестели. Федор, почти весело, крикнул: «Обязательно, и спасибо тебе!».

Де Йонг завел мотор, лодка пошла на запад, к выходу из гавани. Федор, оборачиваясь, следил за ее тонкой, стройной фигурой, на береге белого песка, пока они не оказались в открытом море, пока Толен не стал темной полоской, на горизонте.

 

Амстердам

Профессор Кардозо сидел, положив большие, ухоженные руки на просторный, без единой пылинки стол. Медленно тикали часы, в кабинете пахло сандалом. В открытое окно доносился шум катеров, с канала. Солнечные зайчики переливались в тонком обручальном кольце, отполированные ногти светились чистотой.

Жену с детьми он, на весь день, отправил в зоопарк, снабдив ее деньгами на ресторан, что не было в привычках Давида. Он смотрел на фотографию отца. Шмуэля сняли в лаборатории, в Мехико, где они с профессором Риккетсом изучали пятнистую лихорадку Скалистых Гор и сыпной тиф. Отец сидел за микроскопом. Давид изучал белый халат, строгое, сосредоточенное лицо:

– Он бы меня похвалил. Все, что я делаю, это ради науки. Ради спасения человечества, приходится жертвовать жизнями отдельных людей. Я уверен, что папа и Риккетс, в Мексике, не церемонились, с индейцами… – Давид считал, что смерти каких-то русских солдат, или китайских крестьян, неважны, по сравнению с лекарствами, могущими принести избавление от неминуемой смерти.

– Китайцы и русские не обеднеют, их много… – он взял инкрустированную перламутром зажигалку. Он всегда курил американские сигареты, или кубинские сигары. Давид повертел серебряную гильотинку. Он сегодня ушел из дома рано, сказав жене, что уезжает в Лейден, в университет.

Он сделал вид, что не может найти свои ключи. Элиза, с девочкой на руках, покорно искала связку по всей квартире. Давид завтракал, с близнецами. Он заметил, что мальчишки, вернувшись в Амстердам, повеселели:

– Они ее забыли, – уверенно сказал себе Давид, – и забыли о смерти родителей Элизы. У маленьких детей вообще память короткая. Все исследователи это утверждают. Близнецам четырех не исполнилось… – Давид обещал малышам большой день рождения, с фокусником, говорящим попугаем, и тортом. Проходя мимо магазинов игрушек, он внимательно изучал витрины. Давид отметил в блокноте несколько возможных подарков. Он собирался дождаться распродаж, в конце лета.

За блинами с малиновым джемом и омлетом с тостами, он проверял, как малыши выполнили задания. Давид скептически относился к способностям жены. Он сам занимался с мальчиками математикой:

– Женщины в подобном не разбираются. Точные науки, создание непреходящих ценностей, в искусстве, медицина, все это прерогативы мужчины. Женщины пусть выносят судна за больными, и ведут секретарскую работу. На большее они не способны… – жена не нашла ключи. Давид, недовольно, заметил:

– Надо было заказать еще одну связку. Впрочем, мы скоро в особняк переедем. Отдай мне свои ключи. Я не собираюсь стоять на площадке, в компании солдат, и ждать, пока ты соизволишь появиться дома. Мне надо работать… – он, требовательно, протянул руку. Элиза открыла рот, Давид оборвал ее:

– Посидишь с детьми в кафе, деньги я тебе выдал. Позвони, я тебя заберу… – у него в кармане лежали обе связки ключей. Не было никакой опасности, что жена, неожиданно появится дома.

Он затянулся крепкой, ароматной сигарой. Коробку подарил герр Максимилиан. Оберштурмбанфюрер, поговорив с профессором по телефону, пригласил его пообедать в ресторан, на Амстеле. Терраса, с холщовыми зонтиками, выходила на канал. Они заказали отличную, свежую рыбу.

За хорошо сваренным кофе, Максимилиан посмотрел на часы:

– Охрану с площадки уберут. Родственному визиту, – на тонких губах играла улыбка, – ничто не помешает.

Давид огладил бороду:

– Как я сказал, это мои предположения, герр Максимилиан. Однако он работал агентом, в Федеральном Бюро Расследований, несколько лет назад. Он объяснил, что в Европе по делам… – Макс, примерно, предполагал, какими делами занят мистер О'Малли. Кардозо позвонил оберштурмбанфюреру, когда Максимилиан ужинал с Генрихом, в «Европе». Макс рекомендовал брату, непременно, съездить в Гаагу:

– Пока эти картины окажутся в Музее Фюрера, – вздохнул фон Рабе, – много времени пройдет. Проект не утвержден. Фюрер хочет перестроить город, появятся новые мосты, новые улицы. Вермеера нельзя пропустить, – вдохновенно сказал Макс, – когда ты увидишь глаза девушки… – официант, в форме рядового СС, вежливо покашлял, у Макса за спиной:

– Вас к телефону, господин оберштурмбанфюрер, срочно… – вытерев губы крахмальной салфеткой, Максимилиан закатил глаза:

– Семь вечера, пятница. Кого еще несет? Вернусь, расскажу все в подробностях, – пообещал он, отодвигая стул.

Фон Рабе стоял в передней ресторана, слушая неуверенный голос профессора Кардозо, не веря своим ушам. Профессор долго извинялся. Макс прервал его: «Ничего страшного, мы люди дела. Говорите».

Делом профессора оказался телефонный звонок. Шурин, брат бывшей жены, как подчеркнул профессор, приехал в Амстердам. Он хотел встретиться со своей сестрой и племянниками:

– Он знает, что мы в разводе, – торопливо добавил профессор, – мой новый телефон он в справочнике нашел. Он только вчера вечером оказался в городе. Он объяснил, что приплыл в Роттердам на американском корабле. Он даже не навещал особняк… – доктор Горовиц, несмотря на плакаты и объявления, как сквозь землю провалилась. Макса немного тревожило это обстоятельство. В стране высоких блондинок, как шутливо называл Голландию фон Рабе, доктора Горовиц можно было искать годами:

– С мужчинами, евреями, проще… – недовольно подумал Макс, – но со времен нюрнбергских законов жиды поумнели. Эйхманн говорил, что они детей не обрезают. Женщин вообще никак не отличишь… – для подобных целей и устраивали регистрацию. Макс понял, что упрямые евреи не собирались являться со своими паспортами в гестапо. Несмотря на речи профессора Кардозо, за последние несколько дней, в соответствующий отдел пришло всего несколько десятков человек. Макс успел заглянуть на первое собрание нового юденрата. По их сведениям, в Амстердаме жило восемьдесят тысяч евреев, а во всей Голландии, в два раза больше.

По сравнению с данными по бывшей Польше эта цифра была смешна. Макс, тем не менее, наставительно, заметил еврейскому совету:

– Порядок есть порядок. Надеюсь, вы понимаете, что лица, не прошедшие регистрацию, будут подвергнуты мерам воздействия… – они торопливо закивали. Максу хотелось применить меры к пропавшей госпоже Горовиц, однако, ее пока не нашли.

Кардозо откашлялся:

– Моего шурина… бывшего, зовут мистер Меир Горовиц. Он тоже американец, – зачем-то прибавил профессор. Макс широко улыбнулся. Мистер Меир Горовиц мог явиться в Амстердам хоть с Луны. Судьбы его это бы не изменило. Оберштурмбанфюрер поблагодарил профессора. Он подмигнул себе: «Все пройдет удачно, я уверен».

Провалы фон Рабе переносил тяжело. После неудачи в Венло, Макс долго анализировал причины частичного неуспеха операции:

– Венло… – Макс замер, с телефонной трубкой в руках, – какой я дурак. Я знал, знал, что где-то видел проклятую Горовиц… – он вспомнил высокую блондинку, читавшую в кафе женские журналы. Макс понял, что его беспокоило. Глядя на фото доктора Горовиц, Макс не мог отделаться от уверенности, что встречал женщину:

– Она оказалась в городке не случайно. Значит, и Холланд, сейчас, где-то рядом. Сестра мистера О» Малли. Они увидятся, обещаю… – Макс вернулся к столу, насвистывая. Оберштурмбанфюрер, иногда, поддавался хорошо скрываемому тщеславию. Среди коллег подобное не приветствовалось, если ты не дослужился до крупного чина. Гиммлер и Мюллер могли себе позволить выслушивать неприкрытую лесть от подчиненных. Другим оставалась партийная, товарищеская скромность.

У Макса, впрочем, имелась семья. Слушая его, младший брат даже открыл рот, от восхищения:

– Очень, очень впечатляет, Макс. У тебя отличная память. Ты ее всего несколько минут видел… – старший фон Рабе покраснел, от удовольствия:

– Совпадение, милый. В разведке подобное случается, но очень редко… – если бы Макс верил в Бога, он бы пошел в церковь, с благодарностью. Вместо этого он перезвонил Кардозо. Оберштурмбанфюрер выдал еврею четкие инструкции по разговору с шурином. Господин Горовиц обещал связаться с профессором утром, и назначить время визита. Генрих, за кофе, вздохнул:

– Я бы посмотрел на операцию, но я посторонний. Ты мне не разрешишь присутствовать… – Макс развел руками:

– Правила для всех одни, мой дорогой. Но ты сможешь посидеть на допросе… -фон Рабе собирался выбить из мистера О'Малли все сведения, имеющиеся у американца. У Макса не оставалось сомнений, что трое связаны. Он знал о сотрудничестве американской и британской разведок:

– За такое мне, пожалуй, дадут звание штандартенфюрера, досрочно. Мне всего тридцать… – Генрих, изящным движением, размешал сахар: «Тогда отправлюсь завтра в Гаагу, посмотреть на девушку…»

– Ты не пожалеешь, милый – уверил его Макс, принимаясь за свежее, ванильное мороженое, с шоколадным соусом и орехами.

Часы пробили четыре раза. Давид поднялся:

– Гольдберг… Если он был бы важен, для науки, для медицины, я бы его спас, не задумываясь. Но что такое рудничный врач, лечащий корь и переломы, по сравнению со мной, с тем, что я несу человечеству. Немцы, обнаружив Гольдберга, могли и меня в концлагерь отправить, потому, что я в замке оказался. Нельзя рисковать, – напомнил себе Давид, – надо выполнять их распоряжения. Я получу премию, и обо всем забуду. Разведусь с Элизой, найду девушку из богатой семьи, без сумасшедших в роду, – Давид, невольно, усмехнулся.

Жизнь шурина, по его соображениям, вообще ничего не стоила:

– Думать незачем, – профессор Кардозо, присел на подоконник, – он никто, Меир Горовиц… – Давид обещал бывшему шурину, что его адвокаты свяжутся с Эстер и пригласят ее на Плантаж Керклаан.

– Я, к сожалению, не могу ей позвонить, – проникновенно добавил Давид, – я соблюдаю условия судебного соглашения. Однако она придет, можешь не сомневаться… – он добавил, что близнецы тоже будут дома.

Дома, кроме Давида, остался один Максимилиан фон Рабе. Оберштурмбанфюрер ждал визитера в гостиной, за чашкой кофе, с кардамоном и лимонным кексом, испеченным Элизой.

Давид курил, рассматривая спины двух голландцев, в кепи и рубашках. Мужички сидели на старом катере, с удочками. На Амстеле стояла послеполуденная тишина выходного дня. В глаза Давиду ударил солнечный зайчик. Он поморщился: «Это от кольца».

Приглядевшись, он заметил шурина, с букетом алых роз, и заманчиво выглядящим пакетом, из дорогого магазина игрушек. Меир бодро шел к подъезду. Подняв голову, он помахал Давиду.

Профессор Кардозо, зачем-то, вытер лоб шелковым платком, хотя в квартире, большой, с высокими потолками, было нежарко, даже в летние дни. Зажужжал звонок, он взял со спинки кресла пиджак.

Меир носил хорошо скроенный, летний костюм, но волосы шурина, все равно, растрепались. Серо-синие глаза смотрели спокойно, немного весело. Меир перехватил букет:

– Здравствуй, Давид, спасибо… – профессор Кардозо поднял ладонь:

– О чем речь, это твои племянники, твоя сестра… – не подав бывшему зятю руки, Меир, переступил порог квартиры. Дверь захлопнулась, раздался лязг засова. Все стихло.

Джон, аккуратно, убрал зеркальце:

– Кардозо у окна стоит. Меир зашел в подъезд… – герцог пошевелил удилищем:

– А что, здесь рыба водится? Центр города…

Генрих, покуривал папироску: «Я видел, что местные каких-то рыбешек ловят».

Меир позвонил зятю вечером, с телефона в дешевой пивной, у рынка Альберта Кейпа. Кузен, сначала, был недоволен. Меир хотел прийти в квартиру на Плантаж Керклаан без предупреждения. Они сидели за столом, с кружками светлого пива, тарелкой жареных креветок, для Джона, и селедкой, для Меира. Джон вздохнул:

– Я понимаю. Но дети, Меир… Их трое, и Элиза, наверняка, в квартире останется. Незачем туда врываться с пистолетом, поверь. Твой бывший зять, конечно, мерзавец, но семья его здесь не причем. Это твои племянники… – недовольно, пробормотав что-то на идиш, Меир отправился вниз. Аппарат висел на стене, рядом с уборной.

Вернулся он с похолодевшими глазами. Меир повертел пачку папирос:

– Он сказал, что его адвокаты свяжутся с Эстер. Попросил меня перезвонить, завтра утром. Не нравится мне это, Джон.

Герцогу подобное поведение профессора Кардозо тоже не понравилось, но делать было нечего. Оставалось надеяться, что тифозная вошь, как Меир, упорно, называл зятя, знает, что случилось с доктором Горовиц:

– Он мог на нее донести… – Меир жевал селедку, – объявления, в газетах, о ее розыске, это его рук дело… – Джон, вернувшись с провизией, протянул Меиру De Telegraaf. Они, кое-как, разобрали, что Эстер ищут, в связи с уклонением от обязательной полицейской регистрации евреев. В объявлении говорилось еще о чем-то, но слов они понять не смогли.

– Он мне лгал, – Меир вытер пальцы салфеткой, – а я не люблю, когда мне лгут. Особенно если это касается моей сестры… – он допил пиво: «Завтра я у него все узнаю, и заберу детей».

Меир запретил Джону подниматься в квартиру:

– Мамзер, наверняка, побежал в гестапо… – они стояли у цветочного лотка, Меир выбирал розы, – незачем тебе рисковать. У тебя титул, в конце концов, со времен Вильгельма Завоевателя. Я простой еврей, один справлюсь… – он кивнул на пакет из магазина игрушек. Хорошенький гоночный автомобиль, в упаковке, Джон сунул в карман пиджака. Герцог вспомнил Уильяма:

– Где он сейчас? Где Тони? Если она с мужем, с отцом Уильяма, почему она не пишет? Хотя, если он троцкист, такое может быть опасно. Что за чушь, – рассердился Джон, – Тони должна понимать, что я не побегу к русским, докладывать, где она находится. Уильяму два года исполнилось… – племянник обрадовался бы автомобилю:

– Паулю подарю, – решил Джон, – у Майеров денег немного… – Пауль, в двенадцать лет, все равно, возился с игрушками. На место автомобиля, в пакет, Меир аккуратно уложил заряженный браунинг.

– Я не собираюсь стрелять при детях, при его жене, – мрачно сказал мужчина, – но что-то мне подсказывает, кроме тифозной воши и немцев, которым он лижет задницу, в квартире никого не ожидается… – они медленно шли по набережной Амстеля. Давид ждал шурина, как выразился профессор Кардозо, в любое время после обеда.

– К обеду он меня не пригласил… – хмыкнул Меир.

Какой-то голландец, в кепке, потрепанной рубашке и холщовых штанах, стоя к ним спиной, привязывал канат моторной лодки к перилам набережной. День был теплым, в городе царила тишина. На выходные Амстердам разъезжался, в Схевенинген, и деревни на побережье. На фасаде оперного театра томно колыхались нацистские флаги. Голландец, разогнувшись, повернулся. Джон замер, узнав спокойные, серые глаза:

– Генрих здесь. А где тогда Эстер… – Джон не успел открыть рот. Младший фон Рабе указал на спуск, ведущий к деревянному причалу, на канале. Дом профессора Кардозо стоял за поворотом.

Меир едва успел спросить: «Что такое?». Генрих, вежливо заметил:

– На вашем месте, я бы пока не ходил в квартиру профессора Кардозо. Садитесь, – он кивнул на палубу, – я все расскажу… – рука у Генриха оставалась крепкой. Он улыбнулся Джону:

– Я знал, что мы, когда-нибудь, увидимся… – Меир посмотрел на удилища:

– Я понимаю, что вы знакомы, господа, но я бы хотел услышать объяснение…

Они все услышали.

Меир, облегченно, сказал:

– Очень хорошо. Не стоит ей в Амстердаме болтаться. Теодор жив, это отличные новости. Если никого в квартире нет… – он подхватил пакет:

– Ничто не мешает мне наведаться к моему… – Меир помолчал, – бывшему родственнику.

Генрих объяснил, что сейчас он находится в Гааге, любуясь Вермеером. Ранним утром, Генрих, отправившись в порт, взял в аренду моторную лодку, для рыбалки. Он видел, как жена профессора Кардозо, с детьми, покинула квартиру, видел, как вернулся профессор.

– Не один… – Генрих курил, глядя на воду, – с моим старшим братом, оберштурмбанфюрером Максимилианом фон Рабе, наверняка, вам известным. Он знает, что вы здесь, мистер Горовиц, знает, как вас зовут, на самом деле. Ваш зять рассказал, и у него… Макса, имеется ваша фотография. Как мистера О’Малли, – добавил Генрих, – из досье. То есть я снимка не видел, но Максимилиан мне говорил … – Меир вздохнул:

– Это не Филби. Мои подозрения не оправдались. Хорошо, что я ничего Джону не сказал. Просто стечение обстоятельств. Фон Рабе мое фото, получил после Испании, а тифозная вошь, любезно описал меня, своего шурина, и снабдил именем. Фон Рабе заинтересовался, отчего американского журналиста, на самом деле, зовут по-другому. Я бы на его месте тоже заинтересовался… – Меир взял цветы:

– Подгоните катер под окна квартиры и ждите меня. Джон… – он взглянул на кузена, – Эстер навещала Венло, в операции, о которой ты мне рассказывал? Фон Рабе мог ее видеть?

– Он ее видел, – Джон потушил окурок о подошву ботинка, – Эстер… твоя сестра мне говорила. Они столкнулись в кафе, на террасе. Он мог ее не запомнить… – Генрих покачал головой:

– Запомнил. Он собирается вас арестовать, поэтому… – фон Рабе посмотрел на часы, – никто никуда не идет. Я вас доставлю до Эя, вы вернетесь в Англию, тем же путем, каким сюда приехали. Эстер хочет до Польши добраться, когда ей замену пришлют, или когда она здесь, кого-нибудь, найдет. Она выйдет на связь, из Роттердама, – прибавил Генрих: «Я завожу мотор».

Меир понимал, что сестра, пока, не покинет Голландию:

– Она не оставит детей одних, с вошью, с его гестаповскими дружками. И она работает… – Меир поправил очки, – ты выполняешь свой долг, и она это делает… – он поднялся: «Я все равно туда пойду, Генрих».

Меир знал, что совершает бессмысленный поступок.

По всем канонам разведки им с Джоном сейчас требовалось тихо, не привлекая внимания, выбраться из Амстердама. Меир хотел посмотреть в глаза профессору Кардозо, и пристрелить герра Максимилиана. Он так и объяснил Генриху с Джоном. Герцог вздохнул:

– Что с тобой делать? А если в квартире охрана? – он, обеспокоенно, посмотрел на фон Рабе.

Генрих покачал головой:

– С профессором Кардозо только мой брат. Макс считает, что он всесилен, и не хочет делить славу с кем-то, тщеславный мерзавец… – Генрих дернул щекой. Джон вспомнил тихий голос друга, в Геттингене:

– Мои старшие братья совсем другие, Джон. Они настоящие солдаты фюрера и партии, как у нас говорят. Сестра еще мала, однако мой отец… – тогда Генрих не закончил. Отправив Меира, наверх, он быстро рассказал Джону о группе отца, и о том, что Эмма тоже работает с ними.

– Заговор высшего офицерства, – присвистнул Джон, – но вам вряд ли что-то удастся сделать. Гитлер на коне, вся Европа стала немецкой… – Генрих пошевелил удилищем:

– Мы подождем, пока он зарвется и начнет терпеть поражения, в России. Знаешь, – он почесал каштановые волосы, под старой кепкой, – хочется, чтобы мои дети, в школе, в новой Германии, прочли в учебнике, о немцах, восставших против безумия Гитлера. Так и произойдет, – подытожил Генрих. Он подтолкнул Джона локтем:

– Я очень рад, что мы увиделись. Питеру привет передавай. Я жду вас в Берлине, после войны. Питер у нас почти немцем стал… – Генрих усмехнулся, – и тебя мы проведем, по всем пивным. Эстер мне сказала, что с Паулем все хорошо… – Джон пожал знакомую, надежную ладонь: «Да. Спасибо тебе, за детей».

– Я там не один был… – Генрих подсек мелкую рыбешку:

– В Баварию съездим, форель половим… – он, незаметно, взглянул на окна квартиры Кардозо:

– Очень надеюсь, что Меиру удастся то, что не удалось вам с Эстер, в Венло. Профессора Кардозо гестапо не тронет, не бойтесь… – Джон отозвался:

– Профессор меня меньше всего волнует. Меир не станет в него стрелять. У мерзавца трое детей, он отец племянников Меира… – Джон помолчал:

– Пока никто не стреляет. Наверное, все еще в глаза друг другу смотрят… – на набережной было безлюдно. Теплый ветер играл шелковыми гардинами, в раскрытых окнах квартиры Кардозо.

Глаза у зятя были спокойные, голубые, он улыбался. Меир прислушался. В квартире стояла тишина.

В детстве, когда Меир, с Аароном и Эстер, оставались дома, в десяти комнатах у Центрального Парка, с порога, было слышно их присутствие. Включив радио, сестра подпевала модным мелодиям, Аарон кричал, что ему надо заниматься. Меир стучал ложками по кастрюлям, подражая джазовым ударникам.

Тикали часы, пахло сандалом, хорошим табаком, кофе и выпечкой.

– Как дома, – подумал Меир, – когда миссис Фогель папе торты приносит. Ирена тоже хорошо печет… – на свидания девушка привозила пакет со сладкими булочками. Меир помнил вкус ванили на губах, раннее утро, в скромной комнате пансиона, на Лонг-Айленде, шепот:

– Я люблю тебя, люблю. Пожалуйста, будь осторожен, я не могу жить без тебя… – Ирена приникла к нему, горячая, сладкая. Темные волосы упали на большую грудь. Она наклонялась, целуя его:

– А я смогу, – внезапно, подумал Меир, – смогу. Но нельзя, я порядочный человек, я обязан… – забрав цветы, зять вежливо сказал:

– Проходи, Эстер с детьми в гостиной… – спокойно толкнув дверь, Меир увидел знакомое, холеное лицо, светлые волосы, голубые, острые глаза. Фон Рабе надел мундир СС, со всеми регалиями.

– У него Железный Крест, – понял Меир, – и когда он успел орден получить? Гитлер в прошлом году крест восстановил. Золотой значок члена НСДАП, шеврон старого бойца, а ему только тридцать… – серебряные шевроны получали эсэсовцы, присоединившиеся к войскам, до того, как Гитлер стал рейхсканцлером.

В гостиной, сухо, затрещали выстрелы, остро запахло порохом. Почувствовав резкую боль в правой руке, Меир, все равно, не выпустил пистолета. Он стрелял через бумажный пакет.

По серебряному шеврону лилась кровь. Меира толкнули в спину, навалившись сзади. Он выкрутил руку зятя, но браунинг отлетел в другой угол комнаты. Фон Рабе, покачнувшись, рванулся за Меиром, мужчина вскочил на подоконник. Снизу раздался звук мотора. Меир, обернувшись, увидел, как падает фон Рабе. Профессор Кардозо поднял пистолет.

Меир шагнул вниз:

– Ноги мне ломать ни к чему. Мамзеру не жить. Если не я его прикончу, то кто-то еще. Авраам им займется… – вода канала была теплой. Он вынырнул рядом с катером, Джон протянул руку. Лодка рванулась с места, Генрих крикнул: «Я вас в тихом месте высажу! Ты его убил?»

Меир опять ощутил боль в правой руке, по мокрому рукаву текла кровь.

Джон стянул с него пиджак:

– Ничего страшного, пуля навылет… – разорвав рубашку, он стал бинтовать кузена. Отдышавшись, Меир сжал зубы:

– Не знаю. Он упал, мамзер в меня стрелять начал… Не знаю, – честно признал Меир.

Над головами мелькнул Синий мост, зазвенел трамвай. Генрих ловко повернул катер направо, к порту:

– Если убил, то вам надо, как можно быстрее, убираться из Голландии. И даже если ранил, тоже. Об Эстер я позабочусь, не беспокойтесь… – миновав бывший дом Рембрандта, выйдя в Остердок, катер скрылся в узких проходах между жилыми баржами. Впереди виднелся красный кирпич железнодорожного вокзала.

Меир стер с лица брызги: «Вряд ли мистер О’Малли сможет навестить Берлин». Угрюмо кивнув, Джон зажег кузену почти промокшую сигарету. Меир курил, здоровой рукой:

– Наримуне писал, что местечко, где дядя Натан жил, разорила армия Горского. Александр Горский… – Меир помотал головой:

– Я еще в Америке о нем думал. Ерунда, от боли у меня бред. Он погиб, утонул в Женевском озере. Где я возьму фото Горского, он большевиком был… – Меир позволил себе закрыть глаза:

– Хорошо, что тебя самого не убили. Жаль, Эстер не увижу, нельзя больше рисковать… – Джон встряхнул его за плечи: «Не бледней! У тебя одна рана, ты уверен?»

– Не знаю… – сумел ответить Меир. Потеряв сознание, он съехал на залитую водой палубу катера.

 

Часть семнадцатая

Париж, август 1940

 

Коридор мэрии седьмого округа Парижа, на рю де Гренель, украшал трехцветный, французский флаг, с топориком правительства Виши, похожим на символ фашистов Муссолини, и новым государственным девизом: «Travail, Famille, Patrie», «Работа, Семья, Родина».

Пока еще мадам Клод Тетанже шепнула Аннет:

– Знаешь, как еще говорят? «Travaux forcés à perpetuité», нас ждут пожизненные каторжные работы… – на двери висела табличка: «Регистрация браков и разводов». Роза посмотрела на швейцарские, золотые часы:

– Второй час сидим, а мамзер, судя по всему, появляться, не собирается. Боится мне в лицо взглянуть… – она сжала длинные пальцы Аннет, украшенные одним кольцом, синего алмаза:

– Спасибо, что ты пришла. Я не знаю… – из темного глаза девушки выкатилась слезинка. Аннет щелкнула застежкой сумочки от Вуиттона:

– Возьми платок, не смей плакать. Очень хорошо, что ты от него избавилась… – закинув стройную ногу на ногу, Аннет покачала туфлей, на высоком каблуке.

Мадам Скиапарелли закрыла ателье, выдав девушкам двухмесячную зарплату. Модельер уехала в Нью-Йорк. На Елисейских полях висели нацистские флаги, офицеры вермахта фотографировались у Эйфелевой башни.

Правительство Петэна, каждый день, в газетах и по радио, обращалось к населению. Парижан уверяли, что нет причин беспокоиться:

– Франция не оккупирована, – вещал мягкий голос диктора, из радиоприемника, на кухне квартиры, в Сен-Жермен-де-Пре, – немецкие войска, по договору с правительством, находятся на территории страны… – Роза, с папиросой в зубах, с дольками огурца на веках, намазала на лицо сливки: «Обещаю, что на разводе, я буду красивее, чем на свадьбе…»

Мадам Тетанже постучалась в двери квартиры ранним утром. У длинных ног девушки стояло два саквояжа от Вуиттона. На улице она припарковала прошлогоднего выпуска «Рено», кремового цвета, с кожаными сиденьями. Аннет открыла, в одном шелковом халате. Девушка ахнула: «Роза! Что случилось?»

– Клод не сошелся со мной характером, – ядовито ответила подруга, втаскивая в квартиру саквояжи:

– Проснулся сегодня, и понял, что не сошелся. Он вспомнил, что мы не венчались, развод обещает быть легким. Хорошо, что с ребенком я не поторопилась… – когда Роза волновалась, в ее речи, до сих пор, слышался немецкий акцент, хотя семья Левиных перебралась в Париж из Кельна пять лет назад.

– Он кричал во всех статьях, что он атеист… – Аннет разлила кофе по чашкам. Муж Розы, один из сыновей богатого производителя шампанского Тетанже, был известным журналистом. Роза отхлебнула кофе:

– Это он, дорогая моя, был атеистом. Пока мой свекор не стал лучшим другом Петэна, правительства, и не собрался в мэры Парижа… – она потушила сигарету в миске:

– Невестка, еврейка, им ни к чему. Слава Богу, что мои родители умерли, хоть и нельзя подобное говорить… – Роза, яростно, размазывала, сливки по щекам, – предупреждала меня мама, гою нельзя доверять… – подав на развод, месье Тетанже выставил жену из роскошной квартиры в Фобур-Сен-Жермен, с двумя саквояжами одежды. Он милостиво разрешил Розе забрать машину, его подарок.

– Пока он пытался объяснить, чем ему внезапно не понравился мой характер, – кисло сказала Роза, – я успела сунуть в саквояж шкатулку с драгоценностями на каждый день. Бриллианты в банке, – она махнула рукой, – свекор скорее удавится, чем позволит их забрать. А что на киностудии? – укладывая надо лбом пышные, темные косы, она зорко взглянула на Аннет: «Тебя уволили?»

Аннет кивнула:

– Производство закрылось. Но я не уеду, Роза. Теодор жив, я верю… – она посмотрела на синий алмаз, – и его мать, она при смерти. Я не могу ее бросить… – получив письмо от жениха, прошлой осенью, Аннет пришла в квартиру на рю Мобийон. Она поняла, что седая женщина, в инвалидной коляске, не знает, что происходит вокруг. Аннет увидела поблекшие, когда-то яркие голубые глаза:

– Теодор на нее похож. Бедный, он мне ничего не говорил… – от сиделки, сестры консьержки, мадам Дарю, Аннет узнала, что мадам Жанна, двадцать лет, как инвалид.

Аннет забегала на рю Мобийон почти каждый день. Девушка ходила за провизией, помогала сиделке убирать квартиру, носила в прачечную белье, и читала мадам Жанне письма сына. В квартире стоял патефон, они слушали музыку, но радио не включали. С началом войны, у мадам Жанны, после новостей, случился припадок. Врач сказал, что это могло быть совпадением, но велел не рисковать. О том, что Теодор пропал без вести, Аннет его матери, конечно, не говорила. Она перечитывала старые письма:

– Милая моя мамочка! Писать особо не о чем, мы стоим в обороне, как и стояли. Я ездил в Реймс, встречаться с кузеном Стивеном… – Жанна, держа Аннет за руку, мелко кивала поседевшей головой. После Дюнкерка, Аннет ожидала весточки от Теодора, но пошел третий месяц, а она так ничего и не получила. С началом оккупации, они, по совету доктора, закрыли шторы на окнах квартиры, и не вывозили мадам Жанну на балкон. В первые, дни после сдачи города, женщина увидела нацистские флаги, на доме, напротив. У нее опять начались судороги.

– Мадам Клод Тетанже! По иску месье Клода Тетанже! – Роза поднялась. Девушка, ростом в сто восемьдесят сантиметров, сегодня надела туфли на высоком каблуке. В гардеробной Аннет она заметила:

– Теперь можно носить мою единственную пару. Я даже на свадьбу пришла без каблука, чтобы не ранить чувства месье Тетанже… – почти бывший муж Розы до роста жены немного не дотягивал. Высоко неся темноволосую голову, Роза простучала каблуками по коридору, оставляя за собой шлейф «Joy». Мужчины, в очереди, провожали глазами стройную спину в летнем платье, от Скиапарелли, тяжелые, вьющиеся волосы. Губы Роза щедро намазала помадой: «Это праздник, дорогая моя».

На длинном пальце Аннет блестел алмаз. Сняв кольцо, вложив драгоценность в ладонь Аннет, мадам Жанна поманила девушку к себе. Аннет наклонилась. Руки женщины мелко тряслись, она что-то шептала. Аннет услышала русский язык:

– Феденька, где Феденька… – Аннет обняла мадам Жанну: «Теодор скоро вернется».

Девушка повторяла это каждый день, просыпаясь в своей комнате, у аббатства Сен-Жермен де-Пре. Она лежала, глядя в потолок, вспоминая, что у нее нет французского паспорта, и вообще, никакого паспорта. Квартиру Теодор оплатил до начала осени, но надо было кормить мадам Жанну, выдавать жалованье сиделке, и деньги врачу, за визиты. У Аннет были средства, она могла продать драгоценности. Девушка, все равно, беспокоилась:

– А дальше? Киностудия не работает, модные дома уволили манекенщиц, евреек. Петь в ночных клубах, перед немцами? Меня выбросят на улицу, когда узнают, кто я такая… – Момо даже фотографировалась с эсэсовцами. Аннет поинтересовалась, зачем. Пиаф, коротко, ответила: «Это нужно для дела». Момо, по секрету, призналась Аннет, что посылает снимки французским военнопленным, в лагеря:

– С автографом… – усмехнулась Пиаф, – меня отрезают, а фото бошей используют на поддельных документах… – она взяла руку Аннет: «На набережной Августинок, никто в квартиру не въехал?»

– Я держу оборону, – мрачно сказала Аннет, – но Мишель наследников не оставил… – темные глаза Момо, на мгновение, блеснули, будто она хотела заплакать. Тряхнув кудрявой, коротко стриженой головой, Пиаф только вздохнула. В брошенные квартиры, в центре Парижа, вселялись нацистские офицеры. По городу шныряли грузовики, с мебелью и картинами:

– Непохоже, что они здесь проездом, – угрюмо думала Аннет, – надо пробираться на юг Франции, туда все бегут. На Лазурный берег, в Испанию… – она, все равно, не могла покинуть город, не похоронив мадам Жанну. Женщина слабела, не поднималась с постели. Врач сказал, что это вопрос нескольких дней:

– Ей почти семьдесят… – вздохнул доктор, – паралич распространяется дальше. Она почти не может глотать еду, вы видели… – мадам Жанна очень похудела.

Роза уговаривала Аннет уехать:

– Здесь будет, как в Германии, – зло сказала девушка, – в Голландии, Бельгии. Они регистрируют евреев, ставят печати в паспорта. И здесь подобное случится. Тем более, у тебя нет французского гражданства, и замуж ты выйти не можешь, без паспорта. Фиктивно, конечно, – торопливо добавила Роза, увидев глаза Аннет.

Они решили отправиться на юг, на машине Розы, продавая, по дороге, драгоценности:

– На бензин, еду, и ночлег хватит, – заметила Роза, – а на Лазурном берегу, как говорится, только дура себе покровителя не найдет. Мы с тобой не дуры. Очень желательно, чтобы им стал человек с нейтральным паспортом, – Роза сняла языком крошки табака с красивых губ, – любой шлимазл со швейцарским гражданством сейчас может выбирать из очереди девушек. Локтями станут друг друга отталкивать… – она бодро добавила:

– Ничего, тебе двадцать два, мне на год меньше. Мы еще в цене… – Аннет, крася ногти, слушала Розу:

– Она легко о подобном говорит. Хотя она замужем, то есть была. А я урод, урод… – заставив себя не плакать, девушка помахала пальцами: «А любовь?»

– Такая любовь, такая любовь… – отозвалась Роза, – лимузин пармских фиалок, бриллианты от Картье, самолет в Ниццу. Любовь закончилась в пыльной конторе мэрии, потому что мой муж, трус и подонок! – взорвалась девушка: «Сегодня я опять стану Розой Левиной. В жизни больше не вспомню о мерзавце!»

Опустившись на расшатанный стул, Роза помахала свидетельством, с гербом правительства Виши:

– Мадам Роза Левин, разведена, свободна, в поисках приключений… – она потянула Аннет за руку: -Пойдем, я обещала шампанское. Не от моего бывшего свекра, конечно… – Роза кинула сумочку на сиденье рено. Они подняли крышу кабриолета, август был жарким. Немецкие солдаты купались в Сене, девушки ходили без чулок. Аннет уселась на место пассажира, сверкая загорелыми, стройными коленями, в льняной юбке, от мадам Эльзы. Расстегнув шелковую блузку, цвета грозовых туч, она обнажила шею и начало декольте. Роза завела машину:

– Не знаю, чтобы я без тебя делала, милая. Все, все, – спохватилась она, – больше не плачу. Шампанское, икра, фрукты… – Аннет усмехнулась:

– Неподалеку есть хороший ресторан, у Инвалидов. Мы … – она помолчала, – с Теодором туда часто ходили…

– Нет, – решительно отозвалась Роза, выезжая на рю де Гренель, под красно-черные флаги. На домах расклеили вишистские плакаты, с чеканным лицом немецкого солдата, в каске: «Он проливает за тебя кровь, отдай ему свой труд». Офицера окружили дети: «Мы доверяем силам вермахта».

Роза сплюнула на мостовую:

– Мы не доверяем, и не собираемся. Нет, – повторила она, – никаких ресторанов, моя дорогая. Развод я буду отмечать, в ресторане, где состоялся свадебный обед. Только «Риц» меня достоин… – она вскинула подбородок. Аннет, невольно расхохоталась, теплый ветер ударил им в лицо. Свернув к Дому Инвалидов, машина понеслась на север, к Правому Берегу.

Уложив чемоданы хорошо одетого азиата в багажник, таксист в аэропорту «Ле Бурже» искоса окинул мужчину пристальным взглядом. Азиат рассматривал нацистские флаги над входом в зал прилета. На большом плакате маршал Петэн пожимал руку Гитлеру. В Ле Бурже, в июне приземлился самолет фюрера. Он приезжал, с личным архитектором Шпеером, осматривать французскую столицу:

– Сдали город, – сказал себе таксист, – но ничего позорного нет. Мы сохранили Лувр, Эйфелеву башню, собор Парижской Богоматери. Разве лучше было бы, если бы наши ценности стали руинами? Лондон еще ждут бомбардировки… – Париж усеивали пропагандистские афиши. Толстяк Черчилль, с неизменной сигарой, отправлял через пролив лодки, полные вооруженных до зубов диверсантов. Таксиста не призвали в армию. На прошлой войне, юношей, его отравило газами. Сыновей у него не было, только две дочки. За семью он не беспокоился:

– Но, это как посмотреть, – размышлял таксист, – девчонкам семнадцать лет, и пятнадцать. Бошами полон город. Конечно, ни одна порядочная французская девушка с немцем встречаться не собирается, но мало ли, что они себе позволят. Свистят вслед женщинам, колбасники… – азиат прилетел рейсом Swissair, из Цюриха.

С началом войны заработки таксистов, на аэродроме, упали. Продолжали работу только принадлежавшие нейтральным странам авиалинии. Багаж у азиата оказался отменного качества, костюм тоже, мужчина носил золотые часы. Таксист, все равно, немного пожалел, что у него перехватили богатую пассажирку. Красивая брюнетка лет сорока, в летнем костюме от Скиапарелли, серого шелка, прилетела с одним саквояжем и сумочкой. На длинных пальцах она не носила колец, на шее виднелся крохотный, золотой крестик.

Таксист, работая в Ле Бурже больше десяти лет, мгновенно чуял запах денег. Дама распоряжалась на хорошем французском языке.

– Впрочем, что я жалуюсь… – таксист завел машину, – немецкие офицеры постоянно такси заказывают. Платят, по счетчику… – взглянув, в зеркальце, на бесстрастное лицо азиата, водитель решил счетчик не включать.

– В «Риц», пожалуйста, – раздался холодный, вежливый голос, с заднего сиденья, – и будьте любезны привести в действие счетчик… – азиат говорил с парижским акцентом, словно он, как и таксист, родился и всю жизнь прожил где-нибудь в кварталах у кладбища Пер-Лашез. Водитель, закатив глаза, пробормотал что-то себе под нос. Он повернул рычажок, машинка ожила.

Шофер вел рено по наизусть знакомому шоссе, к Парижу. Перед визитом Гитлера дорогу тоже украсили нацистскими флагами. Утреннее солнце било в глаза, опустив козырек, таксист закурил. Пассажир тоже щелкнул золотой зажигалкой, изучая какие-то бумаги. Водитель взглянул на орлов, держащих в лапах свастику:

– Маршал Петэн сюда бошей пригласил, пусть он с ними и обнимается. Подписали капитуляцию в том же вагоне, где в восемнадцатом году Германия перед нами на коленях стояла. Адольф сумасшедший… – внезапно, разозлился таксист, – хочет, чтобы вся Европа ходила строем и распевала марши. Евреи ему, чем не угодили? – таксист, на первой войне, служил с евреями, и жил с ними по соседству, в многоквартирном, дешевом доме у кладбища:

– Парижане, как и все остальные… – он вспомнил семью Левиных, – хотя они из Кельна приехали, но кровь у них французская. Они из Эльзаса, а Эльзас был Францией и ей останется, чтобы ни говорил безумец Адольф. Слишком много крови за него пролито. Жалко, что они умерли, Левины. Хорошие люди были. Дочка у них красавица… – мадемуазель Роза, очутившись в Париже, подружилась с дочками таксиста:

– На свадьбу нас пригласила… – водитель вспомнил торжество в «Рице», – соседей. Кто мы такие, даже не родственники. Удачно она замуж вышла, ничего не скажешь… – он почесал волосы, под кепи:

– Интересно, он китаец, или японец? – темные глаза азиата ничего не выражали: «Они все на одно лицо. Даст на чай, или нет?». Таксист решил, что надо, опустошив счет в банке, купить золото:

– Мало ли что старому дураку, Петэну, в голову придет. Запретит франки, объявит, что будем рассчитываться немецкими деньгами. Девиз Республики поменяли. Они и до «Марсельезы» могут добраться… – пока гимн исполняли прилюдно, но таксист подозревал, что немцы долго такого не потерпят:

– Святая к родине любовь, Веди нас по дороге мщенья. Свобода! Пусть за нашу кровь И за тебя им нет прощенья!

– Запретят, – мрачно понял таксист. Выбросив папиросу, он засвистел гимн. Водитель, в зеркальце, увидел улыбку азиата.

Теплый ветер шевелил бумагу, исписанную красивым, разборчивым почерком тети Юджинии:

– Джон и Меир вернулись из поездки. К сожалению, Меир заболел… – Наримуне догадывался, что за болезнь у кузена, но леди Кроу, открыто, ничего не писала, – он вынужден остаться в Лондоне, до осени. Он лежит в госпитале, мы его часто навещаем. Есть и хорошие новости, Теодор скоро возвращается в Париж… – получив письмо, Наримуне сказал жене:

– Все равно, я поеду. Понятно, что Теодор во Францию не на самолете летит… – графу, скрепя сердце, пришлось сделать остановку в Берлине, на аэродроме Темпельхоф. Наримуне не покинул самолет, ему было противно ступать на землю Германии.

Регина, в Стокгольме, нашла синагогу. В городе жили беженцы, евреи из нацистской Германии, Польши и Прибалтики. Регина занималась с детьми. Жена, с помощью раввина, устроила классы для самых маленьких:

– Она Йошикуни туда водит, – улыбнулся граф, – и шведский язык учит, хотя мы зимой в Японию отправляемся… – граф получил две официальных радиограммы, из Токио. Отставку приняли, с нового года он увольнялся из министерства внутренних дел. Во втором сообщении, от министерства двора, сообщалось, что его присутствие на мероприятиях императорской семьи, является нежелательным. Наримуне перевел послания Регине. Жена, озабоченно, заметила:

– Я говорила, у тебя начнутся неприятности, милый…

– Начнутся… – весело согласился граф.

Они распахнули окна квартиры в летнюю, светлую ночь. Пахло солью, с близкого моря. Над черепичными крышами Гамла Стана всходила прозрачная, большая луна. Малыш крепко спал, за день, набегавшись в парке. Наримуне, иногда, возвращаясь, домой, останавливаясь на площадке, ловил себя на улыбке. Регина и маленький встречали его в передней. В столовой жена накрывала домашний обед, пахло печеньем. Вечером они сидели на диване. Малыш устраивался между ними. Йошикуни болтал, показывая отцу рисунки, Наримуне держал Регину за руку и опять улыбался. Жена клала темноволосую голову ему на плечо, маленький зевал. Они шли в детскую, укладывать сына, а потом возвращались в гостиную:

– Я скучал, – шептал Наримуне, – скучал по тебе, весь день, в посольстве… – он, иногда, думал, что так могло случиться с Лаурой. Поднимая телефонную трубку, слыша голос жены, он вспоминал, как звонил Лауре, из кафе.

Наримуне, каждый день, говорил себе, что надо признаться во всем Регине. Тетя Юджиния упомянула, что Лаура много работает:

– Если бы она вышла замуж, – думал Наримуне, – тетя Юджиния не преминула бы сообщить о свадьбе. Питер не женился. Интересно, где, все-таки, леди Антония? Семье она не пишет… – тетя Юджиния была уверена, что девушка, скоро, объявится:

– Она поехала к отцу Уильяма. Для Питера это, пока, очень тяжело. Он все время проводит на заводах, мы почти не видим, друг друга… – были и другие хорошие новости:

– Стивен привез из плена жену, чего мы, конечно, никак не ожидали. Августа очень милая девушка, они живут на базе Бриз-Нортон. Обвенчались они в Швейцарии, и, через Стамбул, Каир, и Лиссабон, добрались до Лондона. Наше посольство о них позаботилось. Сначала Стивена хотели отправить в отпуск, поскольку Густи подданная Германии, но мы получили кое-какие сведения, – тетя Юджиния выражалась очень деликатно, – и Густи начала работать с Лаурой, несколько дней в неделю. Стивен вернулся в эскадрилью. Сражения идут над проливом и Северным морем, но мы надеемся, что на Британию бомбы не упадут. Мишель тоже на пути во Францию. Может быть, тебе и не стоит ездить в Париж… – посоветовавшись с женой, граф решил не отступать от плана.

– Неприятностью больше, неприятностью меньше… – подмигнув Регине, Наримуне усадил жену себе на колени, – все равно мне прикажут сделать сэппуку, когда мы в Японию вернемся. Как в «Принце Гэндзи»… – Наримуне занимался с женой языком, по любимому роману. Серо-голубые глаза расширились, она ахнула, прижав ладонь ко рту:

– И господину Сугихаре тоже? Его уволили, как и тебя. Может быть, не стоило… – отогнув ее пальцы, Наримуне поцеловал нежные, темно-красные губы:

– Как не стоило? Теперь твой кузен в безопасности, евреи Литвы тоже. Не все, конечно… – Наримуне тяжело вздохнул:

– В Прибалтике Советский Союз, людей в Сибирь высылают. Никакого сэппуку не случится, – он прижал к себе жену, – шутка, дорогая моя… – взяв его руку, Регина положила ладонь себе на живот.

– Маленькому подобные шутки не нравятся, имей в виду. Поезжай… – она провела губами по его виску, – Теодор и Мишель из плена возвращаются, без документов. У тебя пока дипломатический паспорт… – официально, вояж считался отпуском.

Наримуне никому не сказал, о цели поездки. Он попросил шведского друга, Рауля Валленберга, помочь Регине, на время его отсутствия. Наримуне познакомился с Раулем на светском приеме, по приезду в Швецию. Валленберг был лишь немногим его младше, они сразу сошлись. Наримуне только Раулю рассказал, как они ставили визы беженцам в Каунасе:

– Дипломатический статус помогает… – заметил Валленберг, – при всем уважении к доктору Судакову, его миссиями всех евреев Европы не спасешь. Значит, это наша обязанность, как порядочных людей, Наримуне. Бесполезно надеяться на Британию и Америку. Они только собой обеспокоены… – Валленберг познакомился с кузеном Авраамом до войны, работая в Хайфе, в представительстве «Голландского Банка».

– Он очень решительный человек, – задумчиво сказал Рауль, – однако в Палестине много сторонников борьбы с британцами, прежде всего. Они призывают к сделке с Гитлером, хотят выступить на его стороне… – граф хотел возразить. Валленберг кивнул:

– Доктор Судаков скорее умрет, чем будет сотрудничать с нацистами, но не все в Палестине с ним согласны… – о кузене Аврааме тетя Юджиния ничего не писала. Наримуне знал, что группа доберется до Палестины только к осени. Жена показала письмо, для доктора Судакова:

– Не хочу, чтобы у нас остались секреты, милый мой… – извиняясь перед кузеном, жена желала ему счастья. Регина отправила конверт в Палестину.

– У меня есть секреты, но я ей все скажу, – пообещал себе граф, – когда мы доберемся до Японии, когда дитя родится… – думая о будущем ребенке. Наримуне, невольно, считал на пальцах. Мальчик или девочка ожидались в феврале:

– Снег будет лежать, у нас, на севере. Как с Йошикуни… – граф откинулся на спинку сиденья:

– Я во всем признаюсь Регине, расскажу о Лауре. Просто не сейчас. Не надо ее волновать, в ее положении… – вернувшись с приема врача, жена, смешливо сказала:

– Дитя первой брачной ночи, милый мой. И будут еще дети, обещаю… – целуя Регине руки, Наримуне решил, что надо, по возращении в Японию, поговорить с Зорге:

– Я не могу больше рисковать, у меня семья. Да и сведений я никаких получать не буду. Уедем в Сендай, в глушь, воспитывать детей… – Наримуне смотрел в окно, на увешанные флагами со свастикой парижские дома. День оказался ясным, жарким.

Он не знал, говорить ли семье о Максиме.

Они с Региной возвращались в Японию через Москву. Выбирая между столицей СССР и Берлином, они решили, что красный флаг и портреты Сталина, меньшее зло, хотя и в Москве Наримуне не собирался покидать самолет.

– Не буду, – Наримуне потушил окурок в пепельнице, – ни к чему. Максим не любит излишнего внимания. Если он окажется он в Европе, каким-то образом, он даст о себе знать. Адреса у него есть… – у Наримуне тоже имелись адреса, в Сен-Жермен-де-Пре, и на рю Мобийон. Он собирался поехать на Левый Берег после обеда, в отеле:

– Теодору, если он доберется до Парижа, я ничего о Воронове не скажу. Просто однофамилец. Теодор упрямый человек, вобьет себе в голову, что ему надо в СССР поехать, найти комбрига. Он, кстати, на Питера похож, только, выше ростом. Пусть лучше Теодор с мадемуазель Аржан, и тетей Жанной отправляется в Швецию. У него американский паспорт, а о женщинах я позаботился… – в кармане Наримуне лежало два шведских удостоверения беженцев. Документы графу принес Рауль.

Наримуне аккуратно отсчитал десять процентов на чай. Вокруг машины засуетились мальчики, в форменных курточках «Рица».

Несмотря на войну, здесь все оставалось прежним. В вестибюле тонко пахло розами, большие букеты стояли в фарфоровых вазах, на отполированных столах орехового дерева, персидские ковры скрадывали шаги. Пианист мягко играл Моцарта, сверкала хрустальная люстра. Женщины в дневных, закрытых платьях, пили кофе. На газетном прилавке лежали вишистские издания и «Фолькишер Беобахтер», над стойкой висел герб, с топориком. Посмотрев на стройные ноги женщин, в шелковых чулках, Наримуне вспомнил красивую, высокую брюнетку, сидевшую через проход, в самолете:

– Она чем-то на Регину похожа, на мадемуазель Аржан. Все потому, что ты Регину день не видел… – усмехнулся граф. За одним из столиков, светловолосый, отменно одетый мужчина, в штатском костюме, беседовал с человеком пониже, записывая что-то в блокнот. Прислушавшись, Наримуне уловил во французском языке немецкий акцент:

– Дипломат какой-то, – решил он, – хотя у него рука перевязана… – правая рука светловолосого висела на косынке.

Идя к стойке портье, Наримуне столкнулся с молодым человеком, в летнем костюме тонкого льна, с модным, широким, шелковым галстуком, в пестрых узорах. Юноша одевался по-европейски, однако носил египетскую феску. Акцент у него тоже оказался гортанный, арабский. На смуглом запястье блестел толстый браслет золотого ролекса, на пальцах играли камнями перстни. Усики у юноши были тонкие, гитлеровские. Прижимая ладонь к сердцу, молодой человек рассыпался в извинениях.

– Ничего, ничего… – прервал его Наримуне, – бывает, месье.

Заметив на лацкане смокинга портье, значок со свастикой, Наримуне заставил себя, вежливо, сказать:

– Граф Дате Наримуне, я бронировал номер по телеграфу, из Стокгольма.

Наримуне достал дипломатический паспорт:

– Максим рассказывал, как он в московских гостиницах ворует. Сталкивается с постояльцами, проверяет карманы. Ерунда… – Наримуне обернулся, но араба рядом не нашел, – просто богатенький юнец. Египет нейтрален, но поддерживает Британию, по договору. Итальянцы в Ливии сидят, французы в Марокко и Тунисе. Не хватало, чтобы Гитлер в Африке оказался… – шведские документы лежали в багаже Наримуне.

– Добро пожаловать в «Риц», ваша светлость… – поклонился портье.

Наримуне посмотрел на часы:

– Ванна, с дороги, обед, и Левый Берег. Регина мне письмо дала, для мадемуазель Аржан, фотографию вложила. Когда я все узнаю, отправлю Регине телеграмму. Надо ей духи купить, подарки, маленькому, игрушки. Если я до Парижа добрался… – он принял ключ от номера:

– Вряд ли мы сюда приедем еще раз, в ближайшее время.

Найдя в кармане мелочь, на чай рассыльным, граф пошел к лифту.

На шатком, деревянном столе маленькой кухоньки лежали свертки, пакеты и банки. Серый, шелковый жакет от Скиапарелли висел на спинке венского стула. Почти неслышно шипел газ в плите, бубнило черное, бакелитовое радио. За окном виднелась узкая, пустынная улица Домбасль. В пятнадцатом арондисмане, на Монпарнасе, вдалеке от центра, нацистских флагов не вешали, только обклеили углы домов вишистскими плакатами. Квартиру со времени падения Парижа, никто не навещал, однако газ, электричество и воду пока не отключили. Пахло запустением, но кафельный пол на кухне блестел. От медной кастрюли, на плите, поднимался вверх аромат гуляша.

Анна остановила такси у маленького рынка. Она зашла к мяснику, купила яиц, овощей, и несколько бутылок вина. Саквояж от Вуиттона тоже наполняла провизия. Анна привезла икру, швейцарский сыр, шоколад, и американские сигареты.

Встречаться в Париже было опасно. Последний раз они с Вальтером виделись в Лионе, два месяца назад. Беньямин сказал, что, по слухам, у гестапо имеется ордер на его арест. Вальтер покинул столицу за два дня до того, как в Париж вошли немецкие войска:

– Манускрипт остался на рю Домбасль, – Вальтер вздохнул, – под половицами. Ничего, – он уложил голову Анны себе на плечо, – я вернусь… – Беньямин усмехнулся, – тайно, разумеется. Ключи от квартиры у меня при себе. Никто не заметит… – он снимал номер в дешевом пансионе, на окраине Лиона.

Анна приехала во Францию поездом, из Женевы. Марта проводила лето в альпийском лагере. Дочери оставался последний год обучения. Анна надеялась, что школу девочка закончит в Панаме. Все было почти готово. В сейфе, в женевском банке, лежали американские паспорта, на имя Анны и Марты Горовиц. Весной Анна получила документы в консульстве США. Дочери она пока ничего говорить не стала, как и не сказала о билетах на аргентинский лайнер. Корабль отправлялся из Ливорно в Буэнос-Айрес, с остановками в Валенсии, Лиссабоне и Панаме. Они покидали Цюрих осенью. Анне надо было позаботиться о двух трупах, и автокатастрофе, в горах, на узком серпантине, под проливным дождем.

– Уборщики подобное делают… – она сидела в вагоне первого класса, поезда на Лион, – после операции, если надо избавиться от людей, ее организовавших. Избавляются, и возвращаются в Москву… – Анна вспомнила высокую, белокурую девушку, с маленьким ребенком. Гостья добралась до Цюриха весной, с запиской от Петра Воронова.

Никакой Антонией Эрнандес, она, конечно, не была. Анна отлично слышала в испанской речи гостьи английский акцент. Фрау Рихтер не стала интересоваться, откуда, на самом деле, появилась девушка. Поселив товарища Антонию в хорошем отеле, Анна отправила радиограмму в Москву. Марта, на выходные, приехала из школы. Дочь водила девушку и ребенка в зоопарк, показывала им Цюрих. Малыш называл товарища Антонию мамой, но подобное, по опыту Анны, ничего не значило. Мальчик мог оказаться куклой, как их называли, расходным материалом, необходимым для пересечения границ и обустройства на новом месте. Подобных детей часто передавали из рук в руки, пока они не достигали возраста, когда такое становилось опасным. Марта ничего у товарища Антонии не спрашивала. Посадив девушку на самолет в Будапешт, Анна вернулась на виллу. Дочь, приезжая домой, готовила обеды и ужины:

– Надо где-то практиковать школьные наставления по домоводству, мамочка. Ты устаешь… – она снимала с Анны фартук, – я тебе налью вина, и включу музыку. Жди, пока я приглашу тебя к столу… – Марта приготовила теплый салат, с конфитом из утки, и отварила форель, сделав миндальный соус. Анна позволяла дочери немного хорошего бордо. Марта, задумчиво, повертела хрустальный бокал, глядя на золотистые искорки:

– Мальчик, Гильермо, очень славный… – дочь, ласково улыбнулась, – мы играли, на детской площадке. Он катался в тележке, на пони. Товарищ Антония… – Марта помолчала, – мне кажется, мы еще увидимся, мамочка.

Анна предполагала, что девушка приехала из Америки, хотя акцент у нее больше напоминал английский. Троцкому осталось жить недели две, не больше. Эйтингон, в Мехико, координировал последний этап операции. Рядом, скорее всего, обретался и месье Пьер Ленуар, то есть Петр Воронов. Степан, насколько знала фрау Рихтер, служил в Западном округе. Анна получала почту, на безопасный ящик. Несколько раз в месяц ей присылали «Правду», в запечатанных пакетах. В июне она прочла о комбриге Воронове, командующем истребительной авиацией округа. О Степане больше не упоминали, однако Анна была за него спокойна.

Товарищ Антония, видимо, работала в кругах троцкистов США. Изгнанник, доверяя американцам, открыл им доступ в резиденцию, в Мехико:

– Должно быть, ее выдернули из страны перед началом «Утки», – размышляла Анна, – чтобы не рисковать подозрениями сторонников Троцкого. Уехала и уехала, по семейным делам. Посидит немного в Москве, и вернется в США. Или ее в Британию отправят… – Анна, регулярно, встречалась с берлинским агентом, Корсиканцем. Сведения из Германии говорили об одном. Гитлер планировал начать войну с Советским Союзом:

– Просто дымовая завеса… – сняв крышку с кастрюли, Анна посыпала гуляш копченой, испанской паприкой, из Эстремадуры.

– Гитлер водит нас за нос, успокаивает бдительность восточной Польшей и Прибалтикой… – глядя на карту, Анна понимала, что новые аэродромы ВВС РККА, и военные базы, окажутся в опасности, в первые несколько часов боевых действий:

– Поляки потеряли большинство самолетов… – Анна затягивалась сигаретой, – за три дня вторжения. Немцы разнесли к чертям боевую авиацию, атаковали крупные города, с воздуха. Минск, Киев, Львов, Вильнюс и Каунас рискуют бомбежками. Смоленск тоже, и даже Москва… – от немецких аэродромов, в западной Польше, до столицы было недалеко. У Анны пока не имелось четких сведений о планируемом вторжении. Корсиканец работал в министерстве экономики. Он знал некоторых военных, однако Анне требовалось навестить Берлин, чтобы разобраться на месте в сведениях о грядущей войне.

У нее появилось и оправдание для поездки. Рейхсфюрерин Гертруда Шольц-Клинк прислала фрау Рихтер приглашение на конференцию национал-социалистической женской организации, в Берлине, в январе следующего года. У Марты в это время шли рождественские каникулы. Облизав ложку, Анна зажмурилась, от удовольствия:

– Очень хороший рецепт. Не зря Марта в Будапешт ездила, со школьной экскурсией. Вена, Братислава, Будапешт… Увидела нацизм, во всей красе… – гуляш был венгерским, но с испанской паприкой тоже получилось неплохо.

Если бы Анна оставалась в Цюрихе, она бы, с разрешения Москвы, наведалась в Берлин.

– Но в Цюрихе мы не остаемся, – по дороге в Париж, просматривая газеты, Анна понимала, что улыбается: «Не остаемся…».

Собираясь во Францию, она вспомнила встречу на Лазурном берегу. Женщина отогнала эти мысли:

– Он давно в Америке, с мадемуазель Аржан. Он говорил, у него американский паспорт. Я его больше никогда не увижу. Не пойдет же он воевать. Зачем ему это? Он архитектор, творческий человек… – Анна, иногда, снимала крестик. Она смотрела на тусклые, крохотные изумруды: «Не увижу». В самолете, окинув рассеянным взглядом хорошо одетого японца, через проход от нее, женщина закрыла глаза.

Она думала об океанском береге, белого песка, о низком, простом доме, под пальмами. Анна слышала лай собаки и смех ребенка. Она хотела купить французский паспорт, для Вальтера, у надежных людей, в Швейцарии. У нее имелись кое-какие контакты, однако это оказалось не нужным. Встретив ее в передней квартиры на рю Домбасль, Биньямин шепнул:

– Я обо всем позаботился, любовь моя. Мне передадут французский паспорт, с американской визой, и отправят через границу. В Портбоу, в Каталонию. Оттуда я доберусь до Лиссабона. Мы увидимся, с тобой, с Мартой… – саквояж и сумочка упали на половицы, жакет полетел в угол. Она встряхнула головой:

– Я скучала по тебе, скучала. Хотя бы два дня, но вместе… – Вальтер достал рукопись из тайника. Он смешливо сказал, поднимая Анну на руки:

– Обед потом. Я ехал сюда, все время, думая о тебе… – Анна настояла на том, чтобы самой появиться в Портбоу:

– На всякий случай… – она лежала на узкой кровати, не отдышавшись, прикрыв глаза, – я тебя довезу до Лиссабона, и вернусь в Швейцарию. Наш лайнер отходит из Ливорно в конце сентября… – Вальтер тяжело вздохнул, но спорить не стал:

– Хорошо, любовь моя, тебе станет спокойнее. Но волноваться не о чем. Человек, помогающий мне, достоин доверия… – Вальтер не стал говорить Анне о месье Ленуаре, французском коммунисте, нашедшем его в Лионе.

– Анна не коммунист… – он целовал черные, теплые волосы, – какая разница, откуда у меня паспорт? Мы получим гражданство Панамы, всей семьей… – он прикоснулся губами к длинным ресницам: «Все улыбаешься, и улыбаешься, отчего?»

– Мне хорошо, – сонно зевнула Анна, устраиваясь у него под боком, – а еще лучше будет, когда ты зайдешь в нашу каюту, в Лиссабоне. Мы помашем с палубы Европе… – сняв кастрюлю с огня, она нарезала свежий хлеб. Анна подкрутила рычажок радио:

– Десятое августа, – бодро сказал диктор, – в Париже отличная погода, горожане проводят время на реке. Доблестные подводники вермахта потопили, у берегов Ирландии, конвойный корабль «Трансильвания»… – Анна убрала звук. Диктор, захрипев, пропал. Гуляш должен был немного настояться. Она хотела сделать салат, и разбудить Вальтера.

– Или пусть спит, он устал… – сварив кофе, Анна присела на подоконник, с пепельницей:

– Он во Франции незаконно, с чужим паспортом. Его любой патруль может остановить… – она быстрым, мимолетным движением положила руку на живот. Анна выбрала врача в Лугано, в южном кантоне, где ее никто не знал. В Цюрихе и Женеве могли бы пойти слухи. Фрау Рихтер часто появлялась в обществе:

– Надо заехать к герру Симеку… – Анна курила, подставив лицо солнцу, – поинтересоваться, куда в Праге пошли деньги от «К и К». Они на Фридрихштрассе средства переводят, в ювелирный магазин, даже сейчас. Хотя какая разница? Через полтора месяца фрау Рихтер погибнет, с дочерью… – Анна понимала, что их с Мартой будут искать, но надеялась, что до Панамы никто не доедет.

Доктор уверил ее, что все в порядке. Шел второй месяц, Анна чувствовала себя отлично:

– В Лиссабоне Вальтеру признаюсь, – ласково подумала она, – ничего, что мне тридцать восемь. Врач сказал, что я совершенно здорова, и все пройдет легко. В Лионе все случилось… – она почувствовала румянец на щеках:

– Шел дождь, мы почти с постели не вставали. Это была Теодора вина, не моя. Ребенок весной родится… – Анна больше не видела снов о темном подвале. Она почти забыла голубые, холодные глаза отца, и разнесенные пулями головы.

Потушив сигарету, она проводила глазами высокого, худого мужчину, белокурого, в потрепанной, рабочей куртке, испачканной краской. Рабочий шел вверх по улице Домбасль, к Монпарнасу.

– Маляр, – зевнула Анна. Допив кофе, соскочив с подоконника, она принялась за салат.

Макс, раздраженно, думал, что досрочное звание штандартенфюрера, пролетело мимо него, словно новейший истребитель Люфтваффе.

Амстердам увесили плакатами, с фотографиями так называемого мистера О’Малли, мерзавца Холланда и пропавшей доктора Горовиц. Объявления о розыске, с обещанием вознаграждения, напечатали в газетах. Все оказалось тщетно.

Макс подозревал, что доктор Горовиц и Холланд болтались внизу, под окнами квартиры Кардозо, ожидая сообщника. Макс всадил в шурина профессора Кардозо две пули, из вальтера. Выстрел мистера О’Малли зацепил правую руку Макса, но здесь был не фронт. За ранения очередные звания не давали.

Рука оказалась в порядке, первую помощь Максу оказал сам профессор Кардозо. Браунинг его шурина остался в квартире. Больше ни одного следа мерзавцев Макс не нашел. Он предполагал, что, имея под рукой доктора медицины, собственную сестру, Горовиц не обратится в больницу.

Генрих вернулся из Гааги к вечеру, со здоровым, морским загаром. Младший брат успел заехать в Схевенинген, и побывать на пляже.

Отказавшись от госпиталя, Макс вызывал немецкого врача в «Европу», для перевязок. Профессору Кардозо он обещал круглосуточный гестаповский пост, в особняке, и личного, вооруженного шофера, для поездок в Лейден, на кафедру. Председатель юденрата был откровенно напуган:

– Хотя он стрелял, в Горовица… – размышлял фон Рабе, – собрался. Он работал в Африке, в Маньчжурии, он владеет оружием… – по возвращении в Берлин Макс намеревался предложить Отто услуги профессора Кардозо, для медицинского блока, в Аушвице. Однако Макс хотел, чтобы профессор, сначала, поработал на новой должности, оказывая помощь Германии. Весной следующего года они планировали начать депортацию голландских и бельгийских евреев. Профессора, с детьми, ждал первый эшелон в Польшу. Близнецов оберштурмбанфюрер не увидел, но решил:

– Какая разница? Если доктор Горовиц, хотя бы, появится рядом с особняком, в поисках детей, ее немедленно арестуют. Мне все равно, как выглядят еврейские отродья. Их ждут бараки Аушвица.

Профессор Кардозо уверил его, что немедленно свяжется с гестапо, буде бывшая жена позвонит, или напишет.

Разглядывая фотографию женщины, фон Рабе вспоминал длинные ноги, стройную шею, блондинки, на террасе кафе, в Венло:

– Она сделала укол, в гостинице, – зло подумал Макс, – доктор медицины. Не будет она звонить и писать. И дверь она не трогала, это жители Амстердама позаботились. Она далеко не дура… – светлые волосы падали на плечи. Лицо доктора Горовиц было строгим, сосредоточенным. Фон Рабе понял, на кого она похожа. До войны он долго любовался статуей Дианы Охотницы, в Лувре:

– Голову поворачивает… – раздраженно вздохнул Макс, – одной рукой удерживает оленя, а другой за стрелами тянется. Подобная женщина не остановится перед тем, чтобы убить Кардозо. Плевать она хотела, что профессор отец ее сыновей. Волчица… – Макс тщательно скрывал ярость. Он не ожидал, что в крохотной Голландии человек может исчезнуть, без следа, словно он и не существовал:

– Она могла в Британию отправиться… – Макс, сидя в «Рице», небрежно слушал рассуждения месье Клода Тетанже о редакционной политике газет правительства Виши, – с Холландом и ее братом. Ладно, рано или поздно их все равно, найдут. Доктор Горовиц поедет на восток, как и все евреи. Жидов Франции ждет похожая участь… – скрыв зевок, он предложил месье Клоду сигареты.

– Очень хорошо, герр Тетанже, – рассеянно сказал Макс, – но помните, ваша новая должность, как одного из редакторов La France au Travail, предполагает следование курсу, одобренному министерством рейхспропаганды. В конце концов… – оберштурмбанфюрер тонко улыбнулся, – вы получаете заработную плату из Берлина… – месье Тетанже, немного, покраснел:

– Ориентируйтесь на статьи в «Фолькишер Беобахтер», – посоветовал Макс, – лучшие образцы немецкой журналистики… – La France au Travail, новую газету, создали для влияния на умы, как выражался Макс, интеллектуальной прослойки общества. Листок финансировался из Берлина. Заседания редколлегии проходили в немецком посольстве, на рю де Лилль. Отец месье Клода, король шампанского, старший Тетанже был лучшим другом Петэна и хотел стать мэром Парижа. Макс знал, что фарс правительства коллаборационистов долго не просуществует, но сейчас не надо было настраивать французов против Германии:

– Пусть думают, что мы ценим их культуру, восхищаемся достижениями нации… – Макс отпил хорошо заваренного кофе, – я и Шанель так сказал… – Макс приехал в Париж под чужим именем, с немецким дипломатическим паспортом. Французы считали его сотрудником посольства. Он жил на рю де Лилль, в хорошо обставленных апартаментах. Макс провел пару ночей с Шанель, представляя себе, по отдельности и вместе, 1103 и мадемуазель Элизу. Последнее ему понравилось. Он озорно подумал, что можно привезти будущую графиню фон Рабе в Пенемюнде:

– Нет, нет, – оборвал себя Макс, – 1103, это секрет рейха. Она до смерти не покинет полигон. О ней, как и последнем плацдарме, в Германии знает едва ли десяток людей.

На рю де Лилль пришли две радиограммы, из Аушвица и Берлина. Первая была от младшего брата. Макс, прочитав ее, хмыкнул:

– Отто потерял невесту. Он ее никогда не видел, эту Августу, влюбился по фотографии… – Макс, впрочем, сомневался, что средний брат способен на чувства:

– Самец-производитель… – он услышал хвастливый голос Отто, – счастье для фрейлейн Августы, что она утонула в Боденском озере. Он бы ее заставил рожать, каждый год… – Макс не собирался иметь много детей:

– Двое, трое… – думал он, – мальчики и девочка. В конце концов, не для того я женюсь на баронессе, аристократке, чтобы запереть ее в детской. Жена должна хорошо выглядеть, блистать в свете, обладать талантами. Подобное важно, для карьеры… – фюрер постоянно напоминал немецким женщинам об их долге перед рейхом, но партийные бонзы предпочитали жениться на красавицах, а не на простушках, в фартуках с поварешками.

По словам Генриха, Отто погрузился в траур. Брат даже устроил языческую церемонию, с факелами, в дубовой роще, рядом с Аушвицем.

– Компания ненормальных, общество «Аненербе», – Макс, в Берлине, читал о планах экспедиции на север, в Гренландию и арктические области, – если бы они туда ехали искать полезные ископаемые, а не корни арийской расы… Какие викинги? Пять сотен лет прошло, с тех пор, как в Гренландии последние европейские переселенцы жили. Даже уголь оттуда в Германию не доставить, больше горючего потратишь. Это если в Арктике вообще есть уголь, – скептически подумал Макс:

– Отто не пропустит подобной возможности. Мало ему Тибета было… – последний плацдарм тоже находился далеко от Германии, однако его решили создать больше для спокойствия.

Вторая радиограмма, от Шелленберга, заставила Макса сочно выругаться. Мальчишка и полковник Кроу, сбежали из крепости Кольдиц. По всей Саксонии разослали, описание военнопленных, но, ни одного, ни другого не нашли. Макс даже не знал, что полковник Кроу попал в плен. По возвращении в Берлин, фон Рабе решил издать особое распоряжение. Макс намеревался поднять досье 1103, и подписать приказ, по которому любой ее родственник, даже самый дальний, в случае плена подлежал немедленному расстрелу. Оберштурмбанфюрер не хотел никакого риска. Вспомнив радиограмму, он, осторожно, поинтересовался у Тетанже, не слышно ли о бароне де Лу.

Месье Клод пожал плечами:

– Он без вести пропал, как и месье, Корнель, его родственник, архитектор. Но даже если месье де Лу появится в Париже… – Тетанже замялся, – он в нашу газету писать, не намерен. Он коммунист, господин оберштурмбанфюрер, несмотря на титул. Он пойдет к своим… – Тетанже помолчал, – товарищам… – коммунистическую партию запретили с началом войны, в прошлом году. Коммунисты, согласно политике Сталина, друга Германии, отказались поддерживать боевые действия. Макс выяснил, что мальчишка, тем не менее, отправился добровольцем на фронт, успев опубликовать статейку, с критикой Сталина.

– И его не выгнали из партии? – недоуменно поинтересовался Макс:

– У них дисциплина, все ходят строем, несогласных расстреливают… – он расхохотался, показав белые зубы:

– Муха в Париже отирается… – Макс оглядел вестибюль «Рица», – но не здесь, конечно. Биньямин на Монпарнасе живет… – слухи о розыске Биньямина, по просьбе Макса, распустило парижское гестапо. Никто еврея арестовывать не собирался. Макс подозревал, что Муха сейчас не даст о себе знать. Агент занимался внутренними делами СССР. Фон Рабе в них влезать не требовалось. Связь они наладили отлично, сведения от Мухи поступали из немецкого посольства, в Москве:

– Такие люди, как Муха, нам понадобятся, – решил Макс, – когда война в России закончится. Мы устроим местную администрацию, как здесь, из лояльных людей. Они в любой стране найдутся. Даже евреи, как профессор Кардозо, – Шелленберг, в Берлине, рассказал Максу, что палестинские евреи ищут контактов с рейхом. Фон Рабе, задумчиво, отозвался:

– Не надо их отталкивать. Они ненавидят Британию, они могут быть полезны. Учитывая планы фюрера по вторжению в Африку… – Средиземное море должно было стать внутренней гаванью рейха и его союзников.

Тетанже развел руками:

– Они коммунисты, но французы, в первую очередь. Свобода слова… – месье Клод, было, вскинул голову. Заметив холодный взгляд Макса, он смешался:

– Торез исчез, скорее всего, бежал в Советский Союз. К Дюкло месье де Лу не пойдет. Месье Дюкло поддерживает Сталина и вступил с вами в переговоры… – коммунисты, действительно, просили разрешения восстановить издание L’Humanite. Тетанже считал, что месье де Лу, если бы он выжил и добрался до Франции, начал бы искать агентов, заброшенных в страну правительством в изгнании, во главе с де Голлем.

Макс желал мальчишке смерти, но, посетив Лувр, он понял, что месье де Лу ему нужен. Музей опустел. Французы оставили в залах только не имеющие ценности копии античных статуй. Картины и скульптуры были разбросаны по замкам, во французской провинции. Чтобы собрать ценности обратно в Париж, требовалось сначала их найти.

Макс рассматривал свои отполированные ногти. Месье Клод излагал тезисы будущей статьи о засилье еврейства во Франции. Тетанже вспоминал дело Дрейфуса. Макс коротко велел:

– Вычеркните, Дрейфуса обвиняли в шпионаже на Германию. В нынешней обстановке, это скорее заслуга… – фон Рабе проследил за каким-то хорошо одетым азиатом. Перед японцем или китайцем почтительно раскрыли двери ресторана:

– И арабы здесь… – Макс видел юношу, в феске, – надо с ними работать, если мы собираемся вводить войска в Африку. Японцы нападут на Америку, это вопрос времени. Мы их поддержим, с помощью конструкции 1103. Она в следующем году будет готова. В следующем году мы окажемся в Москве… – Макс прервал Тетанже:

– Общественное мнение надо склонить в пользу регистрации евреев. Французы должны понимать, что их гражданский долг, сообщать об уклоняющихся от учета людях… – регистрацию предполагалось начать осенью. Эйхманн предлагал ввести и обязательные желтые звезды, нашивки на одежду. Макс его поддерживал. Аушвиц пока не оборудовали должным образом, другие лагеря только строились. Макс написал в докладной, в Амстердаме:

– Считаю, что до начала процесса депортации еврейского населения на новые территории, и окончательного определения их дальнейшей судьбы… – это был принятый на Принц-Альбрехтштрассе эвфемизм, – следует использовать их в индустриальных районах Европы, в перевалочных лагерях… – Генрих показал Максу расчеты.

Цивильарбайтеров на запад возить было невыгодно, местным рабочим приходилось платить. Евреи оставались самым дешевым решением:

– Пусть передохнут на месте, – улыбнулся Макс, – меньше израсходуем денег на востоке.

Он заказал досье на кузена мальчишки, месье Корнеля. Макс выяснил, что архитектор был родственником герра Питера, белоэмигрантом, но никаких связей с организациями русских фашистов не имел. О нем отзывались, как об аполитичном человеке и светском баловне. Макс рассмотрел фото из хроники. Ему не понравились глаза месье Корнеля, не понравились сведения о том, что архитектор, юнцом, прошел гражданскую войну, в России. Больше всего Максу не понравилось, что Корнель учился в Германии, в школе Баухауса. Судя по его высказываниям, ожидать от господина Воронцова-Вельяминова симпатий к рейху, было бессмысленно:

– Светский баловень… – кисло сказал Макс, разглядывая жесткий очерк лица, – светский баловень не пошел бы на войну, а отправился бы в Гавр, на борт лайнера. Головой бы подумали, прежде чем писать чушь… – Макса не утешало даже то, что месье Корнель не давал о себе знать. После побега мальчишки Макс понял, что подобные люди не исчезают бесследно.

Потушив сигарету, он поднялся. Тетанже, сразу, вскочил. Макс поинтересовался:

– А ваша жена, месье Тетанже, мадам Роза, разделяет ваши взгляды… – он увидел капельки пота на лбу журналиста. Порывшись в кармане, месье Клод вытащил платок. Пальцы, украшенные золотым перстнем, немного дрожали:

– Я разведен, герр Шмидт. Мы с Розой не сошлись характерами. Сегодня звонил мой адвокат, у него на руках свидетельство, из мэрии. Я могу съездить в контору юристов, предъявить бумагу… – Макс похлопал его по плечу:

– Бывает, месье Клод. Мы все, – он поискал слово, – делаем ошибки. Нам достаточно знать, что вы лояльны к ценностям фюрера и рейха… – из ресторана доносились звуки оркестра. Макс, отчего-то, подумал:

– Давно я не танцевал. В Берлине у меня на подобное нет времени. Ничего, после свадьбы с Элизой, мы начнем устраивать приемы, балы… – покосившись на руку в косынке, Макс незаметно подвигал пальцами. Рана не болела. Размотав косынку, фон Рабе сунул ткань в карман:

– Если я оказался в Париже, я, хотя бы могу потанцевать с красивой женщиной? После мадам Шанель… – он, незаметно, поморщился, – мне нужен отдых… – Макс ничего себе позволять не собирался. Он приехал в Париж по делу. Ему, всего лишь, хотелось поболтать с хорошенькой девушкой, не видя в ее глазах страха, как у мадемуазель Элизы, или презрения, как у 1103.

– Пойдемте, месье Клод, – весело сказал фон Рабе журналисту, – я угощаю… – он вдохнул аромат пудры, духов, услышал мелодию танго. Щелкнув пальцами, Макс велел метрдотелю:

– Начнем с шампанского, икры и фуа-гра.

Рынок Ле-Аль шумел за темными, поднимающимися, в жаркое, полуденное небо, стенами церкви Сент-Эсташ. На мостовой выстроились грузовики фермеров. На брусчатке блестела серебристая чешуя, раздавленные яблоки и клубника, листы салата, размазанные колесами помидоры. Мальчишки, в длинных, холщовых, испачканных кровью передниках, шныряли в толпе. У лотков стояли плетеные корзины с битыми курами, свежей рыбой, молодой, во влажной земле, картошкой.

Под закопченными, стеклянными крышами павильонов, у длинных прилавков, толпились покупатели. Время было обеденное, распродавали остатки. Оптовики, из ресторанов и гостиниц, появлялись на рассвете, начиная с пяти утра, когда весь рынок пах горячим, луковым супом. Его варили, чтобы подать продавцам, и грузчикам. Они начинали собираться после полуночи, раскладывая товар. Сейчас настало время домохозяек, тех, кто хотел купить провизию по дешевке. В мясном ряду торговались особенно громко. Топорики вонзались в окровавленные колоды, осколки костей летели под ноги покупательницам. На прилавках сочилась кровью свежая печень. Женщины бесцеремонно рылись в бульонных обрезках, взвешивали на руке неощипанных куриц. Невидная дверь, на задах мясного ряда, вела в коридор, где веяло ароматом лука и расплавленного сыра.

На старом столе красовались два глиняных горшочка, с золотистой, тягучей массой и круг, с разложенными сырами. Мишель повертел запыленную бутылку, которую принес хозяин. Это было белое бургундское, Батар-Монтраше, двадцатилетней давности. Мишель подозревал, сколько оно стоит. Он заставил себя улыбнуться:

– После победы откроем, месье Жак. Берегите ее, двадцать первый был отличным годом… – у Мишеля, на набережной Августинок, лежала бутылка Шато д’Икем, того же года:

– Надо ее на запад забрать, – напомнил себе мужчина, – наверняка, боши в квартиру въедут… – в апартаментах ничего ценного, кроме сейфа с рабочими материалами не оставалось:

– Они мне тоже пригодятся… – длинные, в пятнах краски, пальцы, пролистали страницы французского паспорта, лежавшего рядом с горшочком. Мишель поднял голову: «А где сейчас, месье Намюр?»

– Там, откуда ты явился… – его собеседник взял старую, погнутую ложку:

– Вряд ли он, в ближайшее время, навестит Францию. Твой ровесник, тридцать лет. Аспирантом у меня был, до войны. Ты вообще пить не собираешься? – он хмыкнул, подув на суп.

– Отчего же, – мрачно ответил барон де Лу, – мне, сейчас выпивка очень, кстати придется. Месье Жак, – позвал он, – принесите нам четыре… нет, шесть бутылок домашнего, белого и красного, если вы потофе обещаете… – потофе поставили на стол, когда они прикончили третью бутылку белого, суп и сыры.

Они, молча, хлебали овощной бульон, заедая его дымящейся говядиной, на кусках свежего хлеба. Мишель открыл красное вино:

– Границы никакой не существует. В Сааре все на двух языках говорят, никто на меня внимания не обратил. Сошел с местного поезда, на маленькой станции, поднял руку на шоссе. Первый грузовик, идущий на запад, был мой… – он подергал полу испачканной краской куртки. Мишель шел к Парижу, рисуя вывески, ремонтируя дома. Он спал на фермах, а то и просто в поле, или лесу. Лето выдалось жаркое. Документов у него не было, но никто его бумаг и не спрашивал. Он избегал больших дорог и оживленных городов:

– Если бы это случилось в другое время, – горько усмехнулся Мишель, – можно было бы сказать, что я отлично провел каникулы в провинции. Готовят на востоке отменно, бургундские вина славные… – красное тоже было бургундским, молодым, прошлогоднего урожая.

Во время «странной войны», они видели грузовики с ящиками винограда:

– Хорошая была осень, – он попробовал вино, – лет через десять за бутылки отличные деньги дадут. Ваше здоровье… – выпив, Мишель почесал в голове:

– Мне надо вымыться и сложить вещи. О кузене моем ничего неизвестно? – человек напротив, пожал плечами:

– В Британии я его не встречал, после эвакуации. С немцами он знаться не будет, с коллаборационистами тоже, – мужчина презрительно улыбнулся, – а среди наших общих знакомых месье Корнель не появлялся… – Мишель должен был придумать, как вывезти тетю Жанну и мадемуазель Аржан из Парижа:

– У тети Жанны есть документы… – он медленно пил вино, – женский паспорт для Аннет я достану. Это нетрудно… – уходя на фронт, Мишель оставил Теодору ключи от квартиры на набережной Августинок. Он предполагал, что кузен передал их мадемуазель Аржан:

– Тетя Жанна в инвалидном кресле… – Мишель тяжело вздохнул. Вслух, он сказал: «Мне машина понадобится, месье профессор».

Марк Блок, профессор истории в Сорбонне, учитель Мишеля, взглянул на него из-под простого, в стальной оправе, пенсне:

– Найдем, дорогой месье Намюр. И не профессор, а месье Нарбонн. Я отсюда на юг, в университет Монпелье, несмотря на войну… – он нашел на столе пачку папирос, – студенты начинают занятия, в сентябре… – они курили, слушая гомон, из-за двери:

– Он еврей, – думал Мишель, – ему шестой десяток, у него семья, дети. И он великий ученый, в конце концов… – Блок принял от хозяина кофейник и пирог с яблоками:

– Я о нашей странной войне воспоминания написал… – серые глаза улыбнулись, – тебя почти сразу в плен взяли, а мы всю осень и зиму провели в тени линии Мажино. Месье Корнель, наверное, рисовал, а что историкам остается… – Блок налил себе кофе, – смотреть вокруг, и переносить все на бумагу. На юге пока евреев не выгоняют с преподавательских постов, – добавил он, – хотя здесь, думаю, это время не за горами.

– А почему вы не уехали? – внезапно, спросил Мишель:

– Почему в Британии не остались, после Дюнкерка? Месье профессор, – он замялся, – не надо рисковать. Вы пожилой человек, великий ученый… – Блок отозвался:

– После смерти решат, кто великий, а кто нет. Нарбонн, – он помолчал, – это кличка, разумеется. Для нашей безопасности мы решили, что лучше имена не употреблять. Но вообще, – он повел рукой, – движение разрознено. Коммунисты, католики, монархисты, интеллектуалы, сторонники де Голля… Жаль, что ты хочешь на запад отправиться, – он испытующе посмотрел на Мишеля, – нам бы очень пригодился человек в Париже, координатор, связующее звено. С тобой будут говорить все. Ты одновременно и коммунист, и католик, и человек с титулом… – Мишель помешал кофе в чашке:

– У меня женщины на руках, месье профессор. Мать месье Корнеля и его невеста. У мадемуазель Аржан никакого паспорта нет, она еврейка. Я хочу их отвезти куда-нибудь подальше, в Бретань, в глушь. Может быть, при монастыре устроить… Соберу людей, я многих в Ренне знаю, организую… – Мишель помолчал, – акции, – и вернусь в Париж, обещаю. Здесь можно всю жизнь прятаться, – он обвел рукой низкие, каменные своды комнаты: «Нужна связь с Лондоном, с правительством в изгнании».

– Будет, – кивнул Блок, – об этом заботятся, свои люди. Что касается акций… – он указал на La France au Travail, – мне кажется, можно начать с твоего довоенного оппонента, месье Тетанже… – Мишель выругался:

– Этой шайкой я займусь до отъезда. Осторожно, конечно. Бойкое перо месье Клода прервет свою деятельность… – Мишель скомкал газету:

– В сортире таким подтираться, и то, несмотря на деньги нацистов, они на бумаге экономят… Больше я никуда не заходил, месье профессор, – добавил он, – сразу к вам направился… – до войны Мишель посещал домашние семинары у Блока, в Латинском Квартале. Занимаясь средневековым искусством, Мишель считал себя обязанным разбираться в истории. Допив кофе, он попросил хозяина:

– Месье Жак, принесите нам еще кофейник и бутылку арманьяка, пожалуйста.

Блок поднял бровь:

– Я поторопился, когда решил, что ты не будешь пить. Впрочем, в плену, наверняка, подобного не давали… – старый, почти бесцветный арманьяк пах гасконским солнцем. Завидев Мишеля, с профессором, месье Жак сказал, чтобы месье барон не беспокоился:

– Не надо в таком виде на улице появляться… – хозяин, окинул взглядом куртку маляра и растоптанные ботинки, – переночуете здесь, а утром я принесу костюм… – в Бретани Мишелю такая одежда не понадобилась бы, но добираться на запад требовалось, не вызывая подозрения у немцев или патрулей полиции Виши. Мишель собирался сесть за руль машины, и сам довезти женщин до Ренна.

– Не давали, – согласился Мишель.

Он лукавил, говоря Блоку, что пришел к нему сразу, когда оказался в Париже. Мишель понимал, что даже десяток бутылок вина не заставят его забыть полутемную лестницу на Монпарнасе, ее испуганный голос:

– Ты… ты жив, ты вернулся. Иди, иди сюда… – Мишель, отступив, приказал себе не заходить в знакомую переднюю, не смотреть в черные, большие глаза. От нее пахло сном, теплой, нагретой постелью, кудрявые волосы растрепались. Она приникла головой к его груди. Мишель слышал, как бьется ее сердце, ловил шепот:

– Я знала, знала, что ты жив… Я молилась за тебя… – подняв заплаканное лицо, она потянула его за полу куртки:

– Пойдем, тебе нужна ванна, я тебя накормлю… – он велел себе не брать маленькую ручку. Она непонимающе посмотрела на него:

– Волк… Что случилось? Аннет в Париже, я ей позвоню… – этого делать было нельзя. Мишель сначала хотел все подготовить, для отъезда из города.

Он откашлялся:

– Не надо… Момо, Я сам все сделаю. Я к тебе первой пришел… – она улыбнулась, сквозь слезы, – первой… – Мишель сжал зубы, – потому что, это мой долг. Я не могу ничего начинать, пока я связан… – он вздохнул, – связан обязательствами. Перед тобой, Момо, Аннет, и матерью месье, Корнеля. О них я позабочусь… – она прикусила нижнюю губу: «И обо мне тоже?»

– Да, – кивнул Мишель, – за этим я здесь. Я пришел сказать, что я тебя не люблю, Момо… – он скомкала шелк халата на хрупкой шее:

– Я понимаю… Понимаю, Волк. Если ты решил… Но, если тебе что-то понадобится, в Париже… Помощь… – он только позволил себе наклонить белокурую голову, прикоснуться губами к тонким пальцам: «Спасибо тебе за все, Момо».

Мишель опрокинул рюмку арманьяка:

– В Бретани, кроме сидра, и виноградной водки, ничего не дождешься. Поэтому сейчас месье Жак принесет еще пару бутылок бургундского, и мы примемся за работу… – они с Блоком обсуждали будущее устройство движения, связь с правительством де Голля, и возможные операции, но Мишель видел только ее большие, блестящие, наполненные слезами глаза.

Машину Блок обещал подогнать к апартаментам на рю Мобийон.

Проводив его до двери, ведущей на рынок, Мишель вернулся в каморку. Взяв недопитую бутылку белого, он приник губами к горлышку. Вино было сладким, нежным, у него немного кружилась голова:

– И все, – Мишель закурил, опустившись на лавку, – и больше ничего не произойдет, до победы. Не стоит сейчас подобным заниматься… – посмотрев на фотографию месье Тетанже, на первой полосе коллаборационистского листка, Мишель пообещал: «Увидимся в скором будущем, дорогой Клод».

За медальонами из нежной, пикардийской баранины, от овец, пасущихся на приморских лугах, в устье Соммы, месье Тетанже извинился. Журналист настаивал, что герр Шмидт должен, непременно, увидеть свидетельство о разводе. Макс выбрал для дипломатического паспорта самое неприметное имя. Оберштурмбанфюреру не требовалось в Париже, блистать титулами. Французы, лояльные к немецкой администрации, и без того смотрели Максу в рот, ловя каждое его слово.

На фарфоровой, с золотой каемкой тарелке, лежало розовое, сочное мясо. К спарже подали голландский соус. Пюре, на сливках, сделали из любимой Максом картошки, с ореховым привкусом. Оберштурмбанфюрер пристрастился к ней после поездки в Данию, откуда и происходил сорт.

Нильс Бор находился под надежной охраной местного гестапо. Ученый уделил Максу ровно четверть часа. Разговор закончился, не успев начаться. Бор сухо заметил, что не занимался военными разработками, и не собирается в них участвовать. Он, со значением, посмотрел на часы, Макс поднялся. Фон Рабе не хотел настраивать ученого против себя лично, и Германии, в общем. Дания считалась близкой по духу, арийской страной, в ней имелась собственная нацистская партия. В печати, и на радио, согласно директивам из рейха, не говорили об оккупации. Дания находилась, по изящному выражению министерства пропаганды, под защитой войск вермахта. В стране оставили королевское правление, местную администрацию, и пока не трогали евреев.

– Их в Дании немного… – Макс отпил дорогое, играющее рубином бордо, – как и в Норвегии. У Бора есть еврейская кровь. Можно на этом сыграть. Он, конечно, не профессор Кардозо, – Макс усмехнулся, – и не собирается с нами сотрудничать, но, при угрозе депортации, любой станет послушным. С евреями Скандинавии мы покончим…

СС хотело создать в странах, близких по духу к Германии, собственные легионы:

– Они разберутся с местными евреями. В СССР случится, то же самое… – Макс знал историю:

– Во время гражданской войны, кто только погромов не устраивал. Белые, красные, все остальные. Поляки тоже рады освободиться от еврейского засилья… – в охрану новых концентрационных лагерей собирались нанимать местных работников:

– Они получат заработную плату, отличный паек… – подождав, пока уберут тарелку, и поменяют приборы, Макс закурил, – они будут стремиться помочь рейху. Это освободит немецкий персонал. Мы сэкономим деньги, избавим немцев от некоторых неприятных обязанностей. Мы должны заботиться о комфорте наших солдат и офицеров… – Макс достал блокнот и паркер, с золотым пером.

После баранины они заказали камбалу, в черном масле, сорбет и груши, в шоколадном сиропе. Макс выбрал бутылку отличного сотерна, десятилетней давности:

– Местный персонал, для лагерей… – подув на чернила, он услышал звуки «Кумпарситы». Фон Рабе обвел глазами ресторан. Все мужчины смотрели в сторону дверей. Метрдотель, улыбаясь, провожал к столику, высоких, темноволосых девушек. Макс узнал стройную спину, гордый поворот головы. Оберштурмбанфюрер видел ее фильмы, и всегда любовался мадемуазель Аржан. Он вспомнил досье на господина Воронцова-Вельяминова:

– Они встречались, она считалась его невестой. Он без вести пропал. Девушка грустит, девушку надо развлечь… – спутница мадемуазель Аржан потребовала шампанского:

– У нас праздник, месье Огюст, – сказала она, – мы намереваемся веселиться… – Макс поймал себя на улыбке:

– Генриху мадемуазель Аржан тоже нравится. Похвастаюсь, что я с ней танцевал. Может быть, и не только танцевал… – Макс не испытывал иллюзий относительно кинозвезд. Весь Берлин знал, что рейхсминистр пропаганды считает кинофабрику в Бабельсберге чем-то вроде личного борделя.

– Отто в Норвегию летает… – Макс поправил шелковый, итальянский галстук, – бык-производитель… – оберштурмбанфюреру не понравились девушки в Дании. Он слышал, что норвежки еще более некрасивы:

– Они коровы… – усмехнулся Макс, – то ли дело француженки, как мадемуазель Аржан, или бельгийки, как мадемуазель Элиза. Видна стать, элегантность, воспитание… – он хотел привезти Эмме парижские духи:

– Ей шестнадцать лет. Пора приучаться к хорошей одежде, оставить теннисные юбки, спортивные туфли и значки Союза Немецких Девушек… – Макса немецкие девушки не привлекали. Фюрер призывал к скромности, а Макс любил женщин в шелковых платьях, на высоких каблуках, в красивом белье.

– Кроме 1103. Ей я готов простить даже хлопковые чулки, на резинках… – он вспомнил белую кожу, коротко стриженые, рыжие волосы, косточки на позвоночнике, выступающие, острые лопатки. Мадемуазель Аржан сидела к Максу в профиль. Он видел изящный нос, с французской горбинкой, длинные ресницы. Темный локон щекотал маленькое ухо, с жемчужной сережкой:

– Она может приехать в Берлин… – решил Макс, – у нас отличное кинопроизводство. Французы свое свернули. Пока мы выработаем директивы о том, что позволено снимать в оккупированных странах, пройдет время. Зачем простаивать актрисе? Рейхсфюреру Гиммлеру она нравится… – на Принц-Альбрехтштрассе часто устраивали закрытые показы новых фильмов, для сотрудников:

– Еще американцы ее перехватят… – Макс помнил сцену, в «Человеке-звере», где мадемуазель Аржан появлялась в одних шелковых чулках и низко вырезанном корсете, по моде прошлого века. Макс даже сцепил пальцы, чтобы успокоиться.

Он понял, на кого похожа мадемуазель Аржан:

– Нефертити. У Эммы тоже миндалевидный разрез глаз. Интересно, в кого? – девушки чокнулись хрустальными бокалами. Они пили «Вдову Клико». Макс решил:

– Следующий танец. Надо первым к ней подойти. Я вижу, как на нее азиат уставился. Фюрер объявил их арийцами, однако они спят на полу и едят сырую рыбу… – Роза, одними губами, сказала Аннет:

– Шведа сейчас удар хватит, хотя бы улыбнись ему. Он в тебе дырку просмотрел, как и азиат… – Роза махнула ресницами в сторону столика, где, в одиночестве, сидел отлично одетый китаец, или японец. Смуглое лицо было непроницаемым. Аннет заметила, что мужчина, лет тридцати, не спускает с нее глаз.

Роза, изящным жестом, намазала на ржаной тост черную, иранскую икру:

– Может быть, и не придется ездить на Лазурный Берег, моя дорогая. Я бы ставила на шведа. Стокгольм красивый город, я туда летала на съемки, от Vogue. Не Париж… – она смерила оценивающим взглядом предполагаемого шведа, – но в Париже нам скоро не будут рады… – красивые губы искривились. Аннет вздохнула:

– Я не могу, Роза. Теодор жив, он вернется… – бывшая мадам Тетанже положила теплые пальцы на узкую ладонь девушки:

– Я тоже в это верю, милая. Но если не вернется… – Роза подытожила:

– Если мы сами, о себе, не позаботимся, никто этого не сделает, Аннет. Мы никому не нужны… – Аннет видела настойчивый взгляд светловолосого, высокого, красивого мужчины.

– У него нет кольца, – углом рта шепнула Роза, – потанцуй с ним. Танец тебя ни к чему не обязывает. У азиата кольцо имеется, он женат… – Наримуне никак не ожидал увидеть свояченицу в «Рице».

– И что я ей скажу? – думал граф:

– Она ничего не знает. Не знает, что у нее есть сестра, что она, на самом деле, Горовиц, а не Гольдшмидт. Пригласить ее на танец: «Здравствуйте, я ваш зять…». У меня даже письма Регины при себе нет, конверт в номере… – Наримуне заметил давешнего, светловолосого мужчину, из вестибюля. Его спутник сначала сидел за столом, но вышел из зала:

– Ладно, – вздохнул граф, – отложим. Пусть мадемуазель Аннет спокойно пообедает. Не стоит о подобном в «Рице» говорить. Приеду на Левый Берег, вечером, с письмом… – свояченице и ее подруге официант принес две бутылки шампанского:

– Месье за столиком рядом, мадемуазель Аржан, мадам Тетанже… – сообщил он, – восхищается вашей красотой… – Роза поиграла будничным, с крупной жемчужиной, кольцом на пальце: «Я теперь мадам Левин, Франсуа. Мы празднуем».

– Очень рад, мадам… – Франсуа едва заметно улыбался, – если мне будет позволено заметить, вам так лучше… – Роза посмотрела из-под ресниц на смуглого юношу. Он обедал, сняв феску:

– Я слышала, – томно сказала мадам Левин, когда официант отошел, – что пирамиды в Египте очень хороши. У них есть оперный театр, они нейтральная страна. Он юнец, конечно… – Аннет усмехнулась:

– Он араб, моя дорогая. А мы с тобой… – Роза, решительно, пожала плечами: «У меня нет предрассудков».

Итамар Бен-Самеах тратил в «Рице» не свои деньги. Паспорт Фаруха эль-Баюми, единственного сына и наследника Мохаммеда эль-Баюми, владельца хлопковых плантаций и текстильных предприятий, сопровождался туго набитым бумажником и чековой книжкой, Лионского Кредита. Итамар познакомился с Фарухом в баре отеля «Шепард», рядом с каирской оперой. Итамар говорил по-арабски так, словно родился и всю жизнь прожил в Каире. При себе у юноши имелось отличное средство, из тех, что «Иргун» использовал в подобных операциях. Господин эль-Баюми, придя в себя, не вспомнил бы даже имени обходительного юноши, нового приятеля. Впрочем, Итамар ему и не представлялся. Действие лекарства, как его называли боевики «Иргуна», продолжалось больше суток. Успев снять деньги со счета господина Фаруха, Итамар спокойно сел на самолет египетской авиакомпании «Миср», направлявшийся, через Ларнаку и Неаполь, в Марсель.

Это была первая миссия Итамара, и он немного волновался:

– Доктор Судаков будет недоволен, что меня послали… – юноша, незаметно рассматривал мадемуазель Аржан, и ее спутницу, – мне всего девятнадцать. Однако никого под рукой не было, а я знаю языки… – в семье Гликштейнов говорили на английском, и немецком. Мать Итамара родилась в семье марокканских евреев, приехавших в Палестину в конце прошлого века. Юноша отлично знал французский язык.

С американским журналистом, мистером Фраем, в Марселе он говорил по-английски. Фрай организовывал вывоз евреев из Франции в Америку, через Испанию и Португалию. Американец признался Итамару, что его ресурсы ограничены, и он не может рисковать большими группами людей:

– Тем более, – заметил Фрай, – моя страна заинтересована в талантах. Писатели, художники, архитекторы, киноактеры… – он пошелестел бумагами. Итамар заставил себя сдержаться:

– Во Франции полмиллиона евреев, мистер Фрай, – нарочито спокойно заметил юноша, – что делать тем, у кого таланты отсутствуют?

Американец развел руками:

– Правительство Франко не потерпит полумиллиона евреев на своей территории. Мы не сможем перевести их через границу… – Итамар проверил документы японца больше по привычке. Японский паспорт был ему совершенно не нужен. Юноша отпил шампанского:

– Денег господина Фаруха достаточно на аренду корабля. Хотя бы сотню человек я должен отсюда вывезти… – в Марселе Итамара ждала группа еврейской молодежи с юга, однако он не мог покинуть Францию, не увидев, своими глазами, что делается в Париже.

– Цила и Циона мне никогда в жизни не поверят… – восторженно подумал юноша, – я обедал рядом с мадемуазель Аржан… – в Тель-Авиве крутили французские ленты. Фильмы переводили, за кадром, два голоса, мужской и женский. Вся Палестина узнавала голоса с первого звука. Итамар приезжал в Кирьят-Анавим из Петах-Тиквы. Юноша жил в семейном, старом доме, и учился в аграрной школе. Он водил старый грузовик, принадлежавший кибуцу. Девчонки садились в кабину. Госпожа Эпштейн, строго смотрела на него: «Не гони в темноте, лучше в городе переночуйте». После кино они шли в кафе, с друзьями, летом купались, и даже спали на пляже.

Итамар вспомнил рыжие волосы Цилы Сечени:

– Все расскажу, когда приеду. Она в Будапеште родилась, но это, все-таки, Париж, «Риц»… – Итамар знал, что в подобных местах живут богатые и беспечные люди. Никто не обращал внимания на вежливого арабского юношу. Подруга мадемуазель Аржан, улыбнувшись, опустила ресницы. Заиграли «When your wish upon a star».

– When you wish upon a star Makes, no difference who you are, Anything, your heart desires will come true…

Аннет услышала мягкий голос:

– Вы не окажете мне честь, мадемуазель, не согласитесь на танец… – она поднялась. Аннет успела заметить, что Роза, мимолетно, нахмурилась:

– Немец, – поняла мадам Левин, – не швед. Знакомый акцент. Ничего страшного, один танец… – Макс взял прохладную ладонь мадемуазель Аржан. От нее волнующе, пахло цветами. Фон Рабе опустил глаза. У него мгновенно перехватило дыхание, губы даже пересохли. На длинном пальце девушки поблескивало простое, золотое кольцо. Фон Рабе разбирался в бриллиантах:

– Подобного я никогда не видел… – она отлично танцевала, Макс заставлял себя, улыбаясь, болтать о чем-то незначащем, – сколько, в нем каратов? И цвет… – камень, игравший глубокой лазурью, размером был с кофейное зерно. Макс посмотрел через плечо мадемуазель Аржан. Месье Тетанже, вернувшись за столик, пристально разглядывал танцующие пары. Поймав взгляд Макса, месье Клод вскинул бровь, пытаясь что-то сказать:

– Не сейчас, – раздраженно подумал фон Рабе, – пусть мелодия закончится. Надо ее опять пригласить… – официант прошелестел в ухо Итамара: «Вам записка, от мадам…»

Он ловко вложил в руку юноши клочок бумажки: «Пригласите меня на танец», – велел четкий, крупный почерк. Подруга мадемуазель Аржан легонько кивнула. Глубоко выдохнув. Итамар подошел к ее столику. Она была в дневном платье гранатового шелка, выше его на полголовы, пахло от нее сладкими пряностями. Каблуки застучали по мраморному полу. Победно улыбаясь, высоко держа голову, Роза прошла мимо столика, где сидел бывший муж, даже не посмотрев на месье Тетанже.

Макс отвел мадемуазель Аржан к столику, поблагодарив за танец, вспоминая синий, неземной цвет бриллианта. Других драгоценностей актриса не носила:

– Ничего и не надо, с подобным кольцом… – мучительно, думал фон Рабе, – таких драгоценностей в мире мало найдется… – он видел фотографии Le bleu de France, бриллианта в сорок каратов весом, находящегося в Америке. У камня мадемуазель Аржан был похожий оттенок. Макс, на мгновение, остановился. Он понял, что неслышно шепчет:

– Санси, пятьдесят каратов, светло-желтого цвета… – Санси раньше хранился в галерее Аполлона, в Лувре. Камень отправили в эвакуацию. Найти его пока никакой надежды не было:

– Регент, сто сорок каратов, украшал шпагу Наполеона и диадемы французских королей… – Регент пропал бесследно, как и остальные сокровища Лувра. Ни одного документа, бросающего свет на местонахождение драгоценностей и картин, не обнаружили. Парижское гестапо допросило оставшихся в городе кураторов музея. Они уклончиво говорили, что полных сведений о маршруте эвакуации не существует. Макс представил карту Франции:

– В одних Пиренеях можно спрятать десять Лувров, и в Альпах тоже. Хватит Гентскому алтарю здесь торчать, – решил он, – пора его перевозить в Германию. Может быть… – он взглянул на мадемуазель Аржан, – арестовать ее, по подозрению в связях с подпольщиками. Реквизировать имущество, включая бриллиант. Здесь есть какие-то подпольщики, наверняка. Агенты Черчилля, диверсанты. Пригрозим девушке тюрьмой, девушка испугается. Можно ее использовать, – Макс улыбнулся, – в качестве агента, среди сил сопротивления. Она обрадуется, ей важна карьера, все актрисы тщеславны… – Макс не мог уехать из Парижа без камня. Он понял, что кольцо приснится ему ночью, как снилась 1103, еще когда ее звали леди Констанцей Кроу, как снилась баронесса Элиза де ла Марк, с нежными, немного испуганными глазами косули, с золотистыми, сияющими, легкими волосами. Максу она, немного, напоминала ангела, на створке Гентского алтаря. Макс хотел подарить Элизе кольцо перед свадьбой. Присев за столик, он взялся за бутылку бордо:

– Право, месье Тетанже, не стоит беспокоиться. Я вам верю, без бумаг. Верю, что вы избавились, – Макс пощелкал пальцами, – от сомнительных связей… – Тетанже, кисло, отозвался:

– Моя бывшая жена здесь, герр Шмидт. Она сидит с девушкой, называющей себя мадемуазель Аржан. Они в ателье Скиапарелли познакомились. Мадемуазель Аржан работала манекенщицей, прежде чем кино заняться… – Макс кинул взгляд в сторону спутницы дивы. Ему не понравилось холодное выражение в красивых глазах. Разведенная жена Тетанже была еще выше мадемуазель Аржан. Девушка носила туфли на остром, опасно выглядящем каблуке:

– Тетанже до нее не дотягивает, – смешливо подумал Макс, – она еврейка, конечно, но красавица… – мадам Роза, раздув ноздри, зашептала что-то подруге.

Принесли камбалу. Макс взялся за рыбный нож:

– Аржан, это псевдоним? В кино подобное принято, – он задумался, – очень красивое созвучие, Аннет Аржан. Сразу запоминается… – Тетанже тонко, едва заметно улыбался:

– Принято, герр Шмидт. Я подумал, что мадемуазель… – он, со значением, помолчал, – Аржан, станет хорошим примером того, о чем я пишу в будущей статье… – француз понизил голос. Едва не поперхнувшись камбалой, Макс успокоил себя тем, что один танец с еврейкой ничего не значит. В конце концов, он почти каждый месяц держал в постели женщину с еврейской кровью и намеревался делать это и дальше. Он предполагал жениться на женщине, родившей ребенка от еврея. Макс, незаметно, посмотрел в сторону мадемуазель Аржан, а, вернее, пани Гольдшмидт.

Все складывалось, как нельзя лучше.

В досье, пропавшего без вести, жениха значилось, что месье Корнель живет в апартаментах, у Сен-Жермен-де-Пре. Имелся и адрес второй квартиры, неподалеку, на рю Мобийон:

– В общем, – подытожил Макс, – я ее найду. Пошлю наряд гестапо, отвезем ее в Дранси… – в Дранси, на севере Парижа, в районе модернистской архитектуры, La Cité de la Muette, помещалась немецкая военная тюрьма. Гестапо конфисковало здания после падения города. В будущем в Дранси собирались устроить перевалочный лагерь, для депортации парижских евреев на восток. Макс пока о плане не распространялся.

Фон Рабе показалось особенно забавным, что несколько домов в La Cité de la Muette построил пропавший жених еврейки, месье Корнель:

– Интересно, – Макс, задумчиво, ел лимонный сорбет, – он знает о ее происхождении? Хотя какая разница? Его, наверняка, нет в живых, а она поедет в Аушвиц. В качестве первой депортируемой. Жаль только, не с оркестром, не торжественным образом… – Макс едва не хлопнул себя по лбу. Взяв блокнот, он записал: «Оркестр». Средний брат упоминал о процессе селекции, который они разрабатывали с коллегами, Рашером и Менгеле:

– С музыкой на перроне дело пойдет веселее… – оркестр «Рица» играл американский джаз, – построим фальшивую железнодорожную станцию, в Аушвице. Введем евреев в заблуждение. Пусть считают, что их будут распределять по рабочим местам… – Отто говорил, что сильных, здоровых и молодых людей, надо оставлять в живых, для лагерных работ, на короткое время. Дети, старики и больные сразу, как говорили в их кругах, подлежали окончательному отбору:

– Отто упоминал, что Рашер проводит какие-то опыты, на женщинах… – полюбовавшись ярко-желтыми грушами, Макс вдохнул запах шоколада, – пани Гольдшмидт пригодится в медицинском блоке, как и бывшая мадам Тетанже… – Макс, тайно, любил джаз.

В его берлинской спальне стоял мощный радиоприемник. Когда оберштурмбанфюрер был уверен, что никого из семьи нет дома, он ловил Нью-Йорк, слушая биг-бэнд Гленна Миллера, с их солисткой, мисс Фогель, или Бинга Кросби. Здешний оркестр заиграл In The Mood. Макс, мимолетно, пожалел, что не может еще раз пригласить мадемуазель Гольдшмидт. Подобное было опасно, Тетанже сидел рядом. Он хмыкнул:

– Я ее допрошу, в Дранси. Но это рискованно, она может разболтать, что я… Хотя кто ее будет слушать, в Аушвице? В медицинском блоке люди долго не живут. Надо держать себя в руках… – вздохнул Макс:

– Забери у нее кольцо, отправь на восток, и забудь о ней… – пьяный голос перекрыл оркестр:

– Хватит жидовской музыки, играйте «Хорста Весселя!», – офицер в майорском мундире вермахта, немного покачиваясь, пошел к оркестру.

– Хорста Весселя! – поддержали его из-за столика, где сидели военные. Макс поморщился:

– Кто их сюда пустил? Здесь не Берлин, и пока не оккупированная территория. И это «Риц», а не пивная, в Митте… – армейцы, нестройно, запели:

– Die Fahne hoch! Die Reihen fest geschlossen! – SA marschiert mit ruhig festem Schritt…

Оркестр, упрямо, продолжал играть, немцы кричали, вставая с мест. Над залом пронесся гневный голос:

– Пошли вон, боши! Франция, свободная страна! Убирайтесь прочь, со своими маршами… – Тетанже побледнел:

– Герр Шмидт, помните, я больше ей не муж. Я не имею никакого отношения… – мадам Левин, выпрямив спину, прошла к пьяному майору:

– Убирайся, нацистская свинья! Сначала научись вести себя в обществе… – Роза схватилась за щеку. Мадемуазель Аржан встала рядом с подругой. Тетанже приподнялся:

– Они еврейки! Им не место в приличном отеле, ресторане… – Макс едва сам не заткнул рот месье журналисту. Офицеры вермахта побагровели. Майор, отвесивший пощечину Розе, вытер руку о китель:

– Право, – подумал Макс, – что Кардозо, что Тетанже… Все коллаборационисты одинаковы. Ради места у кормушки родную мать продадут, а не то, что бывшую жену… – затыкать рот месье Тетанже не потребовалось. Мадемуазель Аржан, промаршировав к их столику, хлестнула месье Клода по лицу:

– Подонок и сын подонка, – сказала она низким, красивым голосом, окинув Макса презрительным взглядом:

– Грязный нацист, как и все вы… – давешний азиат, к удивлению Макса, тоже встал.

– Никто не смеет поднимать руку на женщину в моем присутствии, – спокойно заметил он, оказавшись рядом с майором. Оркестр затих, люди прекратили жевать, немцы голосили «Хорста Весселя». Азиат схватил майора за руку, офицер потянулся за пистолетом. Макс закатил глаза:

– Только стрельбы не хватало… – он, примирительно, сказал:

– Мадемуазель, простите моих соотечественников. Они вернулись с фронта… – серо-голубые глаза сверкали. Когда Тетанже закричал о еврейках, Роза приказала Аннет, сидеть тихо: «У меня французский паспорт, а ты без документов».

– У меня есть гордость, – резко отозвалась девушка, – и это моя страна, Роза, как и Польша… – Аннет видела, как смотрит на них араб. Девушка вскинула голову:

– Я никогда не стыдилась своей крови, и никогда не буду… – майор, жалобно, вскрикнул, азиат пинком отправил его куда-то к стене. Фон Рабе вспомнил:

– Отто рассказывал. В Азии есть особые боевые искусства… – он попытался взять мадемуазель Аржан за руку:

– Обещаю, они закончат петь, все успокоится… – Тетанже, держась за щеку, старался не смотреть в сторону бывшей жены и мадемуазель Аннет. На плечо Макса легла чья-то сильная ладонь, с жесткими пальцами. Серо-голубые глаза девушки расширились, лицо побелело, она сдавленно ахнула. Макс, повернувшись, застыл. Месье Корнель, точно такой же, как на фото в досье, только немного похудевший, смотрел прямо на него. В голубых глазах Макс не увидел для себя ничего хорошего.

Он успел сказать:

– Месье, вы ошиблись, я не… – кровь залила ему рот, второй удар попал в печень. Фон Рабе, согнувшись, услышал:

– Я бы на твоем месте не рисковал оставаться здесь, как и твой дружок, крыса, предавшая Францию… – месье Корнель, легко вытряхнул месье Тетанже со стула:

– Оба вон отсюда, немедленно, и захватите своих нацистских приятелей!

Он крикнул, на весь ресторан: «Марсельеза!».

Аннет держалась за рукав его пиджака:

– Теодор, ты жив, жив… Что, что случилось… – девушка подумала:

– Надо ему сказать о мадам Жанне. Или он был на рю Мобийон… – Федор, наклонив коротко стриженую, рыжую голову, поцеловал ей пальцы:

– Жив, конечно. Спой мне, – коротко улыбнувшись, он поправил себя, – спой нам, Аннет. Как пела на фронте, помнишь… Я тебе все расскажу… – она взобралась на эстраду, зал аплодировал. Хлопали официанты и метрдотель, люди свистели вслед немцам. Фон Рабе, тяжело дыша от боли, остановился у двери. Зуб, который ему едва не выбил соученик, в Барселоне, опять шатался.

– Allons enfants de la Patrie, Le jour le glorie est arrive!

Зал ревел, она откинула назад красивую, темноволосую голову. Месье Корнель бережным, нежным жестом подал руку девушке.

Вынув платок, фон Рабе вытер рот, полный слюны и крови:

– Еще встретимся, – пообещал он, – месье Корнель, мадемуазель Аржан… – сжав кулаки, он отряхнул испачканный, смятый пиджак. Макс решил, что ему пока не стоит покидать Париж. У него появились в городе личные интересы.

Дочь хозяина скромного пансиона, на рю Вавен, в Монпарнасе, посматривала в сторону нового постояльца, месье Пьера Ленуара. Мужчина говорил с парижским акцентом. Месье Пьер объяснил, что долго жил на юге страны, а сейчас решил вернуться в столицу. Загар у него был средиземноморский, волосы темного каштана немного выгорели на концах, лазоревые глаза скрывали длинные ресницы. Высокий, изящный, широкоплечий гость носил скромный, но чистый костюм. Обручального кольца у мужчины не имелось. По паспорту выходило, что месье Пьеру двадцать восемь лет. Дочери хозяина исполнилось тридцать:

– С войной женихов не осталось… – ее отец повертел паспорт месье Пьера, – а он от службы в армии освобожден… – постоялец предъявил справку, из военного ведомства, в Лионе. Месье Пьер страдал плоскостопием. Он сказал, что работал на юге коммивояжером.

В пансионе подавали ужин, однако месье Ленуар от него отказался. Он вставал рано. Гость завтракал в темной, обставленной старой мебелью столовой, слушая новости по радио, и просматривая газеты. После завтрака, он, до вечера, покидал пансион. Хозяин решил, что постоялец, должно быть, ищет работу:

– Что искать… – француз оглядел спину дочери, убиравшей со столов, – единственная наследница. Деньги в банке кое-какие лежат. Немцы в Париже, но это никого не волнует. Люди в город всегда приезжают, номера понадобятся… – дочка не была красавицей, но особняк, пусть и в недорогом районе, кое-что значил.

Месье Пьер жил на третьем этаже, под крышей. Крохотный балкон выходил на рю Вавен, с него виднелась кованая ограда входа в метрополитен. Месье Ленуар каждое утро спускался под землю. В газетах, оставленных после завтрака, постоялец обводил объявления с вакансиями. Хозяин пожалел беднягу:

– Тратит деньги на билеты, ездит по городу. Как бы ему намекнуть, что Мари он по душе пришелся… – месье Ленуар оказался воспитанным, тихим человеком. Он всегда поднимался, когда дочь хозяина заходила в столовую. Возвращаясь в пансион, месье Пьер обсуждал с хозяином, за чашкой кофе, и «Галуаз», спортивные новости. Политикой и войной месье Ленуар, судя по всему, не интересовался.

– Слава Богу, – облегченно думал хозяин, – не коммунист, не монархист, обыкновенный обыватель. Не правых взглядов, не истовый католик… – он жалел Мари, и не хотел, чтобы дочка состарилась в задних комнатах, рожая детей каждый год:

– Сейчас не то время, – хмыкнул хозяин, – не прошлый век. Мало ли, что его святейшество говорит. Надо собственной головой думать… – он предусмотрительно вывесил над стойкой флаг, с топориком Виши, и фотографию, где маршал Петэн пожимал руку Гитлеру. От свастики хозяин отказался. На Монпарнас немецкие патрули не заглядывали, они вообще избегали бедных районов:

– Мало ли что, – пробурчал себе под нос хозяин, слезая с табурета, поправив фото, – в городе имеются горячие головы. Коммунисты, сторонники де Голля. Пойдут слухи, что у меня свастика висит. Мне пожара не надо, – подытожил он.

Завтрак, как и во всех пансионах подобного толка, подавали довольно скудный. В Париже, испокон века, экономили на еде для гостей. Ужин тоже не представлял, из себя ничего особенного. Огромную кастрюлю потофе варили в воскресенье вечером, и ели мясо, как было принято, по старинке, всю неделю. К говядине полагались дешевые бобы, или чечевица.

Хозяин считал, что за деньги, уплаченные постояльцами, тарелки мяса с бобами и половины бутылки домашнего красного вина, было много. За всем остальным он советовал обращаться в отели Правого Берега.

К завтраку приносили кофе, небольшой круассан, кусочек сливочного масла, и чайную ложку домашнего джема. Мари сама пекла и закатывала банки. Девушка покупала ягоды по сходной цене, на рынке Ле-Аль.

Хозяин гордился тем, что пансион располагался неподалеку от Института Пастера. Портрет доктора Луи висел в передней, с литографиями Наполеона и Виктора Гюго. На столике орехового дерева, времен Наполеона Третьего лежали газеты. Хозяин, недавно, на всякий случай, стал класть поверх остальных изданий La France au Travail. Месье Ленуар тоже просматривал новое издание.

У постояльца были хорошие манеры, ел он аккуратно, и выпивал за завтраком две чашки кофе. В плату за пансион входила только одна. Хозяин махнул рукой:

– Не обеднеем. Может быть, сказать ему, что Мари хотела бы в кино сходить… – на Монпарнасе не было кинотеатров для немецких солдат. На Правом Берегу, открыли залы, только для войск вермахта, но здесь подобного не устраивали.

На Монпарнасе ничего не изменилось. По вечерам из кафе доносилась музыка, подростки торчали на углах, покуривая дешевые сигареты, заигрывая с девушками. Лето выдалось жаркое, со звездными, тихими ночами. Над кварталом плыли звуки аккордеона, и скрипки. Низкий голос Пиаф, с патефонных пластинок, весело пел:

La fille de joie est belle Au coin de la rue là-bas Elle a une clientèle Qui lui remplit son bas…

В недорогих кинотеатрах крутили американские фильмы, «Морского Ястреба», «Дорогу в Сингапур», и немецкую драму, «Лиса из Гленарвона», о борьбе, как утверждали афиши, ирландского народа против британских завоевателей. На Правом Берегу показывали фильм о Бисмарке, но здесь на него никто бы не пошел. Позавтракав, месье Ленуар любезно попрощался с хозяином. Надев кепи, он скрылся за углом.

Еще не пробило восьми утра:

– Поговорю с ним… – решил француз, – хватит Мари вздыхать. Посмотрим, человек он обходительный, приятный… – налив кофе, хозяин закурил «Галуаз» и погрузился в расчетную книгу.

Обходительный, приятный господин Ленуар, действительно, каждое утро спускался в метро, проезжая одну остановку. Он выходил у вокзала Монпарнас, теряясь в утренней толпе. Никто бы не вспомнил мужчину в хорошем, но скромном сером костюме, с потрепанным портфелем и газетой под мышкой.

С вокзала Петр Воронов, пешком, шел на рю Домбасль. Он занимал место в угловом кафе. Перед тем, как появиться у стойки, он клал в портфель пиджак. Петр закатывал рукава рубашки и сдвигал на затылок кепи. Здесь его считали писателем, или журналистом. У Петра имелась трубка, и даже шелковое кашне. Он покрывал страницы простого, черного блокнота на резинке стенографическими крючками. Петр увидел подобную записную книжку у Максимилиана фон Рабе. Немец поделился адресом писчебумажной лавки в Латинском Квартале.

Петр купил блокнотов и на долю Тонечки. Он был уверен, что жене понравятся подарки. Перед возвращением домой, Воронов хотел выбрать для Тонечки белье, чулки и духи, а Володе привезти заводную, музыкальную карусель. Он помнил, как радовался мальчик летом, когда Петр повел его в Парк Горького. Тонечка оценила янтарное ожерелье.

Ночью она жарко, горячо дышала в его ухо:

– Жаль, что ты всего несколько дней дома, я буду скучать… – он целовал прозрачные, светло-голубые глаза:

– Я осенью вернусь, любовь моя… – Петр пока не хотел говорить жене, что случится потом. Вопрос с Цюрихом должен был решиться в зависимости от результатов проверки Кукушки, однако Эйтингон и Лаврентий Павлович, в один голос, обещали Петру должность резидента в Швейцарии.

Эйтингон сейчас был в Мехико. Через десять дней «Утка» заканчивалась, Петра ожидал очередной орден. Пока он торчал на Монпарнасе, наблюдая за квартирой Очкарика. Биньямин, в Лионе, получил от господина Ленуара французский паспорт, с американской визой. Месье Вальтер, осторожно спросил:

– Документы от мистера Фрая, из Марселя? Я слышал, он помогает евреям покинуть Францию… – паспорт и визу сработали в Москве, но Петр, для надежности, посетил месье Фрая. Журналисту он тоже представился французским коммунистом. Они поговорили о спасении евреев. Американец, довольно беспечно, выболтал месье Ленуару, подробности перехода границы. Петр все рассказал Биньямину. Воронов велел ему присоединиться к группе знакомых, отправлявшихся на юго-запад Франции. Сам Петр намеревался очутиться в Портбоу, в сентябре.

Биньямин собирался навестить парижскую квартиру, забрать манускрипт и уехать в Бордо. Месье Ленуар уверил его, что работает с месье Фраем и поможет Биньямину и его приятелям перебраться в Испанию. Петр напомнил месье Вальтеру об осторожности. По его словам, Биньямина, действительно, искало гестапо.

Гестапо было наплевать на Биньямина, но Петр считал нужным поддерживать в еврее страх и обеспокоенность за свою судьбу. Люди в подобном состоянии легче поддавались на манипуляции. Они были склонны верить всему, что им говорят. Петр, опытный работник, много раз допрашивал арестованных.

Биньямин не спросил, откуда месье Ленуар, собственно, взял фото для паспорта. На снимке был не Очкарик. В Москве подобрали похожего еврея, одного из прибалтийских контрреволюционеров, приговоренного к высшей мере социальной защиты. Петра немного беспокоило, что Биньямин, появившись в Париже, почти не показывался на улице. Воронов решил:

– Пишет, наверное. Он говорил, что почти закончил книгу. Нашел время, называется… – Петр был уверен, что Кукушка приедет повидать знакомца, однако Горскую, за два дня, Воронов не увидел. У него в портфеле лежал журнал со статьей Биньямина, прочитанной в библиотеке Британского Музея. Воронов нашел книжку в букинистической лавке, в Латинском квартале. Он выучил слова Очкарика почти наизусть:

– Странное отчуждение актера перед кинокамерой, сродни странному чувству, испытываемому человеком при взгляде на свое отражение в зеркале. Только теперь это отражение может быть отделено от человека, оно стало переносным. И куда же его переносят? К публике. Сознание этого не покидает актера ни на миг… – Очкарик говорил о нем самом.

Петр вжился в месье Ленуара, так же, как он вживался в испанца, в Мадриде, в мексиканского журналиста, в Лондоне. Петр стоял перед старым зеркалом, в комнатке пансиона:

– Даже с Тонечкой, даже с ней, я все равно играю… – думал он, – это в крови, от этого не избавиться. Я не знаю, где я сам, не знаю, как меня зовут… – Петр отгонял эти мысли.

С Эйтингоном и Берия они обсудили, как вызвать Кукушку в Портбоу. Существовала вероятность, что Кукушка и Очкарик никак не связаны, но рисковать они не могли. Горскую требовалось проверить до конца. Петр, на совещании, заметил:

– Если она знает… знала Очкарика, она, хоть как-то себя раскроет, когда увидит его труп. Не бывает подобных людей. У всех есть чувства… – Петр представил себе, на мгновение, что бы он сделал, случись такое с Тонечкой и Володей:

– Никогда этого не будет, – Воронов сжал зубы, – я на хорошем счету. Товарищ Сталин мне доверяет, даже несмотря… – дальше он думать не хотел.

Они решили послать Кукушку в Портбоу радиограммой из Москвы, ссылаясь на необходимость ее участия в специальной операции иностранного отдела. Любое неподчинение подобным инструкциям каралось немедленным вызовом в Москву и последующей ликвидацией изменника и его семьи.

– А если она исчезнет? – подумал Петр. Он обвел глазами начальство. Воронов понятия не имел, знают ли они об истинном происхождении отца Горской:

– Она может получить американское гражданство, для себя и дочери. И поминай, как звали. Ищи ее, по всему миру, со сведениями о золоте партии, на швейцарских счетах, о выплатах агентам, от Аргентины до Японии… – Кукушка, как и Зорге, настаивала, что Германия собирается атаковать Советский Союз, летом следующего года. На Лубянке подобные радиограммы считались мусором и дезинформацией немцев. Сведениям от герра фон Рабе верили больше. Немец утверждал, что фюрер собирается заняться Британией и Америкой, а вовсе не СССР.

В случае, если бы Кукушка прошла проверку, Петр, все равно, хотел предложить вернуть ее дочь в Москву, для надежности. Девочка следующим летом заканчивала школу. Ее можно было бы взять в иностранный отдел, посадить на бумажную работу и держать, как заложника. Он заикнулся об этом на совещании. Наум Исаакович усмехнулся:

– На товарища Марту Янсон у нас другие планы, Петр.

Эйтингон не сказал, какие, однако, Петр видел, по лицу Берии, что Лаврентий Павлович знает о будущем товарища Янсон.

После возвращения из Прибалтики, Воронову было стыдно смотреть в глаза коллегам. Если бы он верил в Бога, он бы пошел в церковь, поблагодарить за то, что в газетах ничего о Степане не напечатали. Подобного и не могло случиться, но Петр не хотел думать, как бы он объяснил поведение брата жене.

Каждый раз, видя Тонечку, Петр говорил себе, что она, аристократка и дочь герцога. Род жены уходил корнями к Вильгельму Завоевателю. Тонечка, комсомолка, и деликатный человек, никогда не напоминала мужу о своем происхождении, но Петр, несмотря на знание языков, любовь к опере, и умение разбираться в винах, чувствовал себя рядом с женой тем, кем и был, плебеем, сыном рабочего, внуком, как Петр предполагал, крепостного крестьянина. Ему не хотелось краснеть перед Тонечкой за мерзавца, дебошира и пьяницу, который, по несчастной случайности, оказался его братом, да еще и похожим, на Петра, как две капли воды.

Тонечке он объяснил, что Степана из Белоруссии перевели на север. Это было частью правды. Подонка, наконец-то, выгнали с треском из партии, и лишили орденов. Петр только знал, что Степана отправили куда-то за полярный круг. До самолетов брата не допускали, из-за алкоголизма и склонности к дракам.

– Пусть тихо спивается, – махнул рукой Воронов, – Володе такой родственник ни к чему… – Петр не стал интересоваться у брата, куда Степан дел заключенного контрреволюционера, и агента британской разведки, гражданина Горовица. Воронов не хотел разговаривать со Степаном, и даже видеть мерзавца, едва не разрушившего его карьеру.

Наум Исаакович и Берия ничего о скандале не упоминали. Товарищ Сталин давно сказал, что сын за отца не отвечает, а брат за брата, тем более. Петру, все, равно, было неловко. Он понял, что Степана окрутила какая-то хорошенькая еврейка. Брат, поддавшись на ее уговоры, вытащил Горовица из тюрьмы. Раввин пропал без следа, Воронов не стал его искать. Он беспокоился не о судьбе Горовица, а о своем продвижении по службе. Петр воткнул гражданина в список расстрелянных в Каунасе контрреволюционеров.

В кафе на углу рю Домбасль Петра узнавали. Хозяин варил кофе, как он любил, с молоком. Здесь обжарка оказалась лучше той, что подавали в пансионе. Обедал Петр в дешевом ресторане, по соседству, заказывая крок-месье, или салат. Стены пестрели афишами монпарнасских варьете, к потолку поднимался сизый, табачный дым. Биньямин поздно ложился, и не появлялся на улице до полудня. Воронов очинил карандаш серебряной точилкой. Закинув ногу на ногу, он принял от гарсона большую чашку, вдохнув горьковатый, острый аромат.

Наверху ожило радио:

– Доблестные летчики Люфтваффе сегодня утром начали атаки на военные базы и аэродромы Британии. Недалек час окончательной победы вермахта… – в блокнот Воронов заносил результаты слежки за Биньямином. Пока ничего подозрительного Петр не увидел. Он проводил глазами высокого, белокурого мужчину, на велосипеде. Рабочий носил куртку, испачканную краской, и суконную беретку. В плетеной корзине лежали банки, кисти, и мотки проволоки.

– Маляр, – зевнул Петр, приготовившись к очередному скучному дню.

Старый велосипед, на мраморном полу вестибюля апартаментов, в Сен-Жермен-де-Пре, выглядел незваным гостем. Плетеная корзина опустела, в ней остались только кисти. Банки, и бутылка темного стекла перекочевали на дубовый стол, на блистающей чистотой кухне. В развернутом листе коричневой упаковочной бумаги лежали мелкие гвозди, и обрезки проволоки. Пахло кофе, табаком, и чем-то химическим, слабо, но довольно неприятно. На стуле стоял потрепанный, кожаный саквояж. Длинные пальцы, в пятнах от краски, порхали над открытой, жестяной банкой.

– Я даже вино захватил… – в бокалах от Lalique сверкало, золотилось двадцатилетнее Шато д» Икем, – незачем его бошам оставлять.., – велосипед Мишель одолжил у внука мадам Дарю, консьержки на рю Мобийон. Сын мадам Дарю сидел в плену, после «странной войны». Шестнадцатилетнего внука, разумеется, не призвали, но мальчишка держал в комнате портрет де Голля и французский флаг:

– Я ему сказал… – Мишель оторвался от банки, затянувшись сигаретой, – чтобы поменьше болтал, о генерале де Голле, обо всем… – он повел рукой:

– Сейчас надо быть осторожнее. Что петух? – поинтересовался он, глядя на газовую, американскую духовку:

– Петух скоро будет готов, – отозвался Федор, опустив стеклянный купол на блюдо, где он разложил сыры, – девушки вернутся с нашими… – он поискал слово, – гостями, и можно садиться обедать. Допьем твою бутылку, – он, мимолетно, погладил этикетку, – и примемся за мой погреб. Как подарок для редакции? – Федор склонил рыжеволосую голову:

– Ты его убрать не забудь. Не след подобное девушкам показывать… – он поморщился.

Роза и Аннет отправились с Наримуне, и как смешливо называл Федор Итамара, господином Эль-Баюми, в Le Bon Marche, за подарками. Позвонив в отдел женской одежды, Роза выяснила, что за перипетиями развода, бывший муж не аннулировал кредитную линию, которую месье Тетанже держал в Le Bon Marche для нужд супруги.

Положив трубку, Роза нехорошо улыбнулась: «У меня, внезапно, появилось, очень много нужд, господа».

Месье Эль-Баюми привела за столик в «Рице» тоже Роза.

Федор успел рассказать Аннет, что только сегодня появился в городе. Он пришел с севера, из Нормандии, и сразу отправился к матери, на рю Мобийон. Мадам Дарю, сказала, что Аннет задержится. Девушка предупредила, по телефону, что отобедает с подругой, в «Рице». Федор держал у матери, в гардеробной, несколько костюмов. Они чуть болтались, но, в общем, пришлись впору.

Присев на кровать матери, он понял, что сны, в Голландии, оказались верными. Он смотрел на истощенное, бледное, со впалыми щеками лицо, на тщательно уложенные, седые волосы. Сиделка, кузина мадам Дарю, два десятка лет ухаживающая за матерью, всегда причесывала и умывала Жанну. Федор помнил время, когда мать сама могла удержать гребень. Она радовалась текущей из крана воде.

Взяв маленькую, худую руку, Федор прижался к ней губами:

– Мамочка… Я здесь, здесь. Мамочка, милая… – сухие губы шевельнулись, она прошептала: «Феденька, мальчик мой…». Позвонив доктору, Федор узнал, что матери осталось недолго.

– Боюсь, что даже ваше возвращение ничего не изменит, – вздохнул врач, – мадам Жанна угасает. Федор забрал с рю Мобийон образ Богородицы и короткий, с алмазами и сапфирами, родовой клинок. Он сложил книги, Пушкина и Достоевского. Мишеля он обнаружил вечером, вернувшись из «Рица». Кузен, в куртке маляра, облокотившись на капот старого рено, покуривал сигарету. Федор знал, что кузен бежал из плена. Семейные новости рассказал, в ресторане, Наримуне. Граф сам подошел к их с Аннет столику. Роза танцевала с арабским юношей. Федор держал руку Аннет, украшенную кольцом, синего алмаза, когда рядом раздался вежливый голос:

– Здравствуйте, кузен Теодор. Я очень рад, что вы живы… – Федор поднял глаза: «Какое лицо знакомое. Где-то я его видел».

Он понял, кто перед ним, вспомнив семейный альбом, на рю Мобийон. Они едва успели поздороваться, как джазовая мелодия закончилась. Почти насильно усадив юношу за столик, мадам Левина уперла руки в бока: «Рассказывайте, не стесняйтесь». Итамар, признавшись, кто он такой, объяснил, что за танцем заговорил с мадам Левиной, на идиш.

Роза требовательно взглянула на Наримуне.

Граф, почти испуганно, щелкнул золотой зажигалкой:

– Я ответила… – мадам Левина выпустила клуб дыма, – первый раз вижу, чтобы араб пытался объясниться на идиш. Не калечьте язык, молодой человек, я знаю иврит. Если бы ни бесноватый параноик, так называемый фюрер, я бы закончила, еврейскую гимназию, в родном Кельне. И Аннет говорит на иврите… – Итамар трудился, как выразился юноша, с доктором Судаковым.

Кузен Авраам не вернулся в Палестину, но беспокоиться не стоило. Его ожидали только к осенним праздникам, к октябрю. Авраам прислал телеграмму, из которой следовало, что группа, благополучно, перешла границу СССР и направлялась на юг.

– Подарок редакции, – задумчиво сказал Мишель, прилаживая крышку к банке, – готов. Хорошо, что и я, и ты разбираемся в химии… – бомбу сделали маломощной, как сказал Федор, больше для того, чтобы попугать работников La France au Travail. Немецкое посольство на рю де Лилль отлично охранялось. Мишелю рядом появляться было нельзя. Федор описал немца, из «Рица». Кузен, сразу, отозвался:

– Максимилиан фон Рабе, мой испанский знакомец. Он меня помнит. Мне надо быть осторожным.

– Именно, – кисло сказал Федор, – поэтому, хоть мы и вернули рено месье Нарбонну, отправляйся-ка ты, дорогой мой, на запад, не дожидаясь меня. Мне надо… – он не закончил.

Федор и Мишель встретились с месье Блоком. На рынке Ле-Аль, Федор прислонился к прилавку, вдыхая запах свежей рыбы и битой птицы:

– Драматург и Маляр… – он похлопал кузена по плечу, – а как мне еще назваться, если я месье Корнель? А почему не Волк? – он, испытующе, посмотрел на кузена. Мишель, немного, покраснел, вспоминая шепот Пиаф, растрепанную, кудрявую голову, лежавшую у него на плече:

– Нельзя, – напомнил себе Мишель, – ты обещал, до победы. Или пока ты не встретишь ту, кого действительно полюбишь, на всю жизнь… – он коротко ответил:

– Потому. Давай лучше решим, как донести до господина Тетанже и остальной редакции наше недовольство курсом газеты… – они собирались подбросить бомбу в лимузин бывшего мужа Розы. Месье Тетанже оставлял машину на стоянке, рядом с особняком в Фобур-Сен-Жермен.

– Взрыв заставит их задуматься… – подытожил Мишель, пряча банку в саквояж, очищая стол. Он забрал с набережной Августинок содержимое рабочего сейфа. Допив вино, Мишель помотал белокурой головой:

– Я тебя одного не оставлю. Надо удостовериться, что девушки в безопасности, что мадам Жанна… – он посмотрел на лицо кузена. Федор ночевал на рю Мобийон, рядом с матерью, туда перебралась и Аннет.

– Вопрос нескольких дней… – подумал Мишель. Вслух, он сказал:

– Ты не уговорил Аннет уехать? Это ее сестра, она ребенка ждет. Чудо, что они нашлись… – Аннет, всхлипывая, рассматривала фотографию Регины, перечитывая письмо. Наримуне был готов отправиться со свояченицей в Стокгольм, и устроить ее в городе. Граф, с женой, покидали Швецию после Рождества, но Наримуне уверил Аннет, что о ней позаботятся:

– Регина работает в синагоге, а у меня много шведских друзей. Поживете в нашей квартире, кузина, и за вами приедут, из Америки, дядя Хаим, или кузен Аарон… – Аннет изучала фото сестры:

– Натан и Батшева, – вспомнила девушка, – я была права. Нашу маму звали Батшева, Бася. Колыбельная, на ладино, от нашего отца… – Наримуне сказал ей, что в Нью-Йорке есть фотографии рава Натана Горовица. Аннет ожидала, что вспомнит младшую сестру, глядя на ее лицо, но ничего не произошло. Она шепнула, почти неслышно:

– Александр. Это был Горский, комиссар Горский… – Аннет поднесла руку к виску. В голове что-то промелькнуло, быстро, мимолетно. Взглянув на жениха, она покачала головой: «Нет, ничего не помню…».

– Вспомнишь, любовь моя, – ласково уверил ее Федор: «Окажешься в Стокгольме и вспомнишь».

Мишель, улыбаясь, курил:

– Все женятся. Стивен на Густи женился. Она замечательная девушка, очень нам помогла. Наримуне женился… – граф рассказал им историю знакомства с Региной, в Каунасе:

– Вы тоже… – Мишель поднял голубые, в легких морщинах глаза, – женитесь, с Аннет. Ты бы мог, со своим паспортом, уехать с ней, в Швецию, или в Палестину. Ты говорил, в Тель-Авиве много твоих соучеников живет.

– Много, – угрюмо согласился Федор, доставая из духовки керамическую кастрюлю. Открыв крышку, он помешал петуха в вине:

– Никто ничего не знает, все думают, что мы… – Федор предполагал, что в православном соборе, на рю Дарю, их могли бы обвенчать, без паспорта Аннет, но не хотел заговаривать с девушкой о подобном:

– Отпусти ее, – велел себе Федор, – зачем все? Она молодая девушка, ей двадцать два, а тебе сорок. Пусть едет к семье, в Швецию, в Америку, в Палестину. Хотя мы с ней тоже семья. Роза в Палестину собралась… – он, невольно, усмехнулся, – как она обойдется, без еженедельного маникюра, массажа, и неограниченного кредита, в универсальном магазине? В кибуце ничего подобного не дождешься… – вытащив из сейфа американский паспорт, он сходил с господином Эль-Баюми к адвокатам. Яхта «Аннет», по дарственной, перешла в полное пользование араба. Федор посидел с Итамаром за чашкой кофе, на бульварах:

– Она два десятка человек на борт возьмет. Среди ребят, в Марселе, наверняка, найдутся те, кто, сможет у штурвала стоять. Двигатели мощные, она вам пригодится, – подытожил Федор.

Роза тоже посетила нотариуса. Теперь Федор владел рено, кабриолетом. Мишель, с поддельными документами, месье Намюра, адвокатских контор избегал. Они собирались перекрасить кабриолет в пригородной мастерской, повесить на автомобили фальшивые номера, и отправиться на запад. Сопротивлению, как называл его Мишель, были нужны машины.

Федор достал из шкафа посуду:

– Открой окно, до сих пор взрывчаткой пахнет.

Присев на подоконник, Мишель полюбовался черепичными крышами. День стоял жаркий, щебетали голуби, в церквях били к обедне. Он увидел медленно колыхающиеся, черно-красные флаги:

– Ладно. Скоро у нас появится связь с Лондоном, с кузеном Джоном. Он выжил, после Дюнкерка. Очень хорошо. Немцы начали Британию бомбить, пока военные базы… – Мишель почесал белокурый висок:

– А если они гражданские объекты атакуют? Заводы Питера, или жилые кварталы, как в Мадриде… – кузен ставил на стол хрустальные бокалы. В фаянсовой миске зеленел салат.

– Как будто до войны, – отчего-то, сказал Мишель. Федор невесело улыбнулся:

– Боюсь, это последний такой обед, мой дорогой Маляр. А я… – он заставил себя, нарочито спокойно продолжить, – я похороню маму, провожу Аннет, и мы с тобой отправимся на запад, в страну, известную своим девизом: «Лучше смерть, чем бесчестие».

– Так оно и есть, – согласился Мишель, соскочив с подоконника. В передней послышался звонок.

Федор убрал с глаз долой саквояж кузена, сунув туда суконный, в пятнах краски берет. Он пробормотал:

– Только Аннет никуда не уедет, вот в чем беда… – он отправился вслед за Мишелем. Из передней доносился насмешливый голос бывшей мадам Тетанже:

– Они хотели позвонить мамзеру, убедиться, что он одобряет мои покупки. Разумеется, я им ничего не позволила… – Федор тяжело вздохнул:

– Скажи ей все, сегодня. Если она поверит, что ты ее не любишь, она уедет… – Аннет, пока что, намеревалась сопровождать их на запад.

– Такого я не позволю, – пообещал Федор. Он велел себе улыбнуться:

– Показывайте, что купили. Для Регины, для малыша, для кузины Ционы и твоей Цилы… – он подмигнул Итамару, юноша покраснел. Аннет держала бумажный пакет из магазина:

– Он меня не любит. Он предложил, чтобы я уезжала, с кузеном Наримуне… – посмотрев на Федора, девушка ощутила слезы на глазах:

– Тетя Жанна умирает. Я не могу бросить его, одного. Мне надо быть рядом… – Аннет, нарочито весело сказала: «Сейчас посмотришь, милый».

Эстраду в маленьком варьете, на бульваре Распай, не закрывали занавесями. Вокруг было накурено, за столиками, с кувшинами домашнего вина, устроились парочки с Монпарнаса. Парни, покинувшие армию, после капитуляции страны, сменили военную форму, на потрепанные, штатские костюмы. Они сидели с девушками, в коротких, чуть ниже колена юбках, без чулок, в расстегнутых, легких блузах. Женщины надели тонкие, облегающие платья. Шляпок и перчаток здесь никто не носил. В жарком воздухе трепетали огоньки свечей. Официанты, в длинных передниках, разносили кофе и рюмки коньяка.

Пиаф, в неизменном, черном платье, с декольте, опрокинув рюмку, прикурила от свечи. Большие глаза, в полутьме, казались огромными, бездонными. Она откинула кудрявые волосы с высокого лба. Бросив под стул туфли на каблуке, детского размера, Момо поджала ноги. Пары танцевали под аккомпанемент расстроенного рояля и скрипки. Скоро начиналась программа Момо. Певица покосилась на афишу, у двери в зал:

– Словно я вернулась на пять лет назад… – красные губы, в помаде, улыбнулись, – здесь платят сантимы, по сравнению с Елисейскими полями, но в подобные места не заглядывают немцы… – среди зрителей не было не только немцев, но даже людей с повязками или значками правительства Виши. Многие парни скинули пиджаки. Аннет смотрела на широкие плечи, сильные руки рабочих, на угрюмые глаза:

– Они долго не потерпят немцев, – поняла Аннет, – они будут сражаться. Как Мишель, как Теодор… – когда Пиаф позвонила в Сен-Жермен-де-Пре, жених отправил Аннет на Монпарнас.

– Иди, милая, – ласково сказал Федор, – отдохни. Когда вы с Момо увидитесь, ты скоро уезжаешь… – Мишель вписал в шведское удостоверение беженца Анну Гольдшмидт, двадцати двух лет от роду, уроженку Польши:

– В Америке поменяешь фамилию, – весело заметил Федор, – станешь Горовиц. У тебя сестра, дядя, кузина, двое кузенов… – Аннет молчала:

– Или, если хочешь, – добавил он, – отправляйся в Палестину… – мадам Левина, с Итамаром, объезжала знакомых, манекенщиц и актрис, оставшихся без работы, из-за своего происхождения:

– Постараюсь их убедить, – мрачно сказала Роза, – что даже место содержанки при ком-нибудь из нового правительства их не защитит. Достаточно на меня посмотреть… – Аннет поинтересовалась, что Роза собирается делать в Палестине, где не существовало модных журналов:

– В Тель-Авиве есть театр, – заметила Аннет, – но фильмы они не снимают, а ты никогда в театре не играла. Придется пойти работать, в швейную мастерскую, или в кибуц… – Роза подняла бровь:

– Пойду. И вообще… – она затянулась папиросой, – найду себе занятие. А ты, – мадам Левина взяла руку подруги, – уезжай, пожалуйста. Не надо рисковать, милая. Твоя сестра тебя нашла, наконец-то… – Аннет смотрела на крыши Сен-Жермен-де-Пре:

– А Теодор? – измучено, спросила она:

– Я верила, что он жив, и он вернулся. Его мать умирает, а я его бросаю… – Роза обняла девушку. От мадам Левиной пахло сладкими, тревожными, пряностями. Аннет, всхлипнув, положила голову ей на плечо: «Не могу я такого сделать…»

Мадам Левина, рассудительно, сказала:

– Твой зять, азиат… – она, невольно хихикнула, – то есть его светлость граф ходил в шведское посольство. Шведы согласны тебя принять, даже одну, без его сопровождения. Когда мадам Жанна… – Роза повела рукой, – ты улетишь, через Цюрих и Берлин, в Стокгольм. В конце концов, твоя сестра ждет ребенка… – девочка или мальчик должны были появиться на свет в феврале:

– Мы будем в Японии, милая сестричка, но я тебе отправлю телеграмму, что ты стала тетей. У нас хорошая квартира, до Рождества поживем вместе, и мы улетим домой. Ты сможешь занять мое место, в еврейских классах. Община большая, я со многими познакомилась. Йошикуни весной исполнилось два года. Он меня называет мамой, впрочем, так оно и есть. Ты ему тоже тетя, моя милая Ханеле… – сестру, по-еврейски, звали Малкой. У нее было и свидетельство о рождении, и справка из белостокского детского дома, с именами рава Натана и Батшевы Горовиц, убитых в погроме:

– Меня нашли под кроватью, в нашей спальне, вечером, а ты исчезла… – Аннет сидела в полутьме, на диване, рядом с Федором. Мишель остался ночевать в Сен-Жермен-де-Пре, они ушли на рю Мобийон. Отпустив сиделку, девушка сама помыла и покормила мадам Жанну. В передней лежал сверток с бельем. Завтра надо было сходить в прачечную:

– Вопрос нескольких дней… – вспомнила девушка голос врача. Доктор поужинал с ними. Он повторил, прощаясь:

– Мадам Жанна не страдает. Она не понимает, что происходит вокруг. Вы видели, она едва может проглотить несколько ложек бульона. Сердце отказывает, начинается паралич дыхательной системы… – Федор смотрел на темно-красное вино, в бокалах. В квартире неуловимо, почти незаметно, пахло смертью:

– Как в госпиталях, в санитарных поездах, где мама работала… – он вспомнил первую войну:

– Надо священника позвать, соборовать маму… – он позвонил протопресвитеру Сахарову в собор, на рю Дарю. Отец Николай обрадовался, услышав Федора:

– Мы тебя вспоминали. Здесь устроили собрание Российского Общевоинского Союза, говорили о помощи Германии. У тебя свободный немецкий язык, военный опыт… – Федор понял, что еще немного, и телефонная трубка, черного бакелита, треснет, под его пальцами. Сдержавшись, он вежливо объяснил священнику, что ему сейчас не до подобных вещей. Отец Николай извинился, обещав прийти к умирающей мадам Жанне.

Пристроив трубку на рычаг, Федор уперся лбом в стену. Он постоял, вспоминая давние слова Деникина: «Нашим долгом будет помочь родине». Из спальни матери доносился нежный, низкий голос Аннет. Жанне нравилось, когда девушка пела. Лицо женщины разглаживалось. Федор даже, иногда, замечал на сухих губах слабую, едва уловимую улыбку.

Найдя на телефонном столике папиросы, Федор чиркнул спичкой:

– Эту песню она четыре года назад пела, когда мы познакомились, в кабаре, на Елисейских полях. Как объяснить Аннет, что не все русские… – он понял, что краснеет, от стыда, – не все, такие, как Горский. Или мерзавец, тогда ее жидовкой назвавший, или как… – он сжал кулак, – обсуждающие помощь Германии… – Федор скорее бы умер, чем хоть ногой ступил на подобные собрания.

– От грязи потом вовек не отмыться, – хмуро сказал он Мишелю, – к сожалению, среди эмигрантов много поклонников Адольфа. Они воевали на его стороне в Испании, в Финляндии. А мы… – Федор развернул карту Левого Берега, – повоюем и с нацистами, и с ними. Впрочем, мои так называемые соотечественники, и шваль с топориками на повязках, тоже нацисты… – они не хотели устраивать акцию, пока все гости, как их назвал Федор, не разъедутся из Парижа.

Сидя с Аннет на рю Мобийон, он сказал:

– И ты уедешь, обязательно. Не вместе с Наримуне, – Федор вздохнул, – если ты настаиваешь, но сразу, когда…, – он не закончил. Длинные пальцы Аннет, украшенные кольцом, теребили шелк юбки. Девушка, сгорбившись, поджав ноги, обхватила колени руками.

– Я бежала, бежала в лес, Теодор. Я жила в норе, как зверь, а мне было всего два года… – голос вздрогнул, надломился. Она помолчала:

– Комиссар Горский лишил меня родителей, сестры… -Аннет уронила темноволосую голову вниз, – я его ненавижу, ненавижу… – Федор заставил себя не обнимать ее, не прижимать ближе:

– Нельзя. Она должна уехать, я не имею права играть ее судьбой. Она не может здесь оставаться… – он вздохнул:

– Горский сжег церковь, где мои родители венчались, разорил могилы моих предков. И вообще… – он взглянул в окно, где поднималась большая, летняя луна, – я тебе говорил. Мой родственник, – он горько усмехнулся, – комиссар Воронов, дядя Питера, моего отца убил, мою мать… – оборвав себя, Федор поднялся: «Ложись спать, ты устала. Я еще посижу».

Он спросил у Наримуне, каким образом удалось спасти рава Горовица из тюрьмы НКВД. Граф отмахнулся:

– У меня были связи… – темные глаза остались бесстрастными, непроницаемыми. Федор хмыкнул:

– До чего скрытная нация. Пытай его, он и то ничего не расскажет. Он еще и дипломат… – акцию назначили на следующую неделю. К тому времени все остальные должны были покинуть Париж. Машины отогнали в Жавель, рабочий квартал на Монпарнасе, оставив в автомастерской, рядом с заводами Ситроена. До войны здесь обслуживали лимузин Федора. Кабриолет покрасили в темный, неприметный оттенок. Кожаную обивку, цвета слоновой кости, заменили простой тканью. С ореховыми панелями приборной доски решили не возиться. Мишель заметил, что никто не обратит на них внимания. В мастерской обещали позаботиться о фальшивых, вернее, настоящих номерах. Их снимали с машин, отправляемых на лом. Номера полагалось сдавать, в полицию, но хозяин уверил Федора: «Мы не все подобные автомобили регистрируем».

Бомбу они собирались прикрепить к днищу лимузина. Взрыв должен был раздаться, когда месье Тетанже приведет в действие зажигание.

– Его немного потрясет, – хмуро сказал Федор, – и больше ничего. Для начала, – добавил он.

Пиаф, молча, курила, глядя на Аннет. Момо протянула маленькую ручку. У нее были тонкие, теплые пальцы:

– Все думают, что мой «Аккордеонист», веселая песня… – она бросила взгляд на эстраду, куда поднимались музыканты, – танцуют под нее:

– Девки, которые дуются, Мужчинам не нужны. Ну и пусть она сдохнет, Ее мужчина больше не вернется, Прощайте, все прекрасные мечты, Ее жизнь разбита…

Момо усмехнулась:

– Очень весело. Мужчина больше не вернется, а она, все равно, идет в кабак, где другой артист играет всю ночь. Как видишь, – она потушила папиросу, резким движением, – я тоже пошла. Потому что он больше не вернется… – Момо, быстро, ладонью, вытерла щеки:

– Он меня не любит, Аннет. Пришел, и сказал мне, что не любит. Так бывает… – она закусила губу в помаде:

– Теодор тебя любит, тебя одну, и ты его тоже. Вы созданы друг для друга… – подытожила Пиаф, – не смей его оставлять, никогда… – Аннет отпила кофе:

– Теодор мне не разрешит, Момо. Он меня в Стокгольм отправляет, – девушка осеклась:

– Они не знают, никто. Они все думают, что мы… – Аннет зарделась. Момо не сказала ей, что за мужчину видела. Аннет держала подругу за руку:

– Она его любила, это видно. И любит. Мне надо остаться с Теодором, надо… – Аннет помнила, как всегда, каменело ее тело. Она помнила вспышки огня перед глазами, испуганный, женский крик, твердую, царапающую тело землю, хохот сверху, и острую боль. Перед ней встали голубые, холодные глаза:

– Это был Горский, – сказала себе девушка, – Горский, не Теодор. Теодор никакого отношения к ним не имеет, Горский бы и его убил. Надо потерпеть. Теодор тебя любит, он просто не хочет быть обузой. Никогда такого не случится. Александр… – она нахмурилась:

– Горского звали Александр. Но я еще что-то помню, другое. Горовиц… Правильно, папа был Горовиц. Но откуда Горский знал, как зовут папу? – висок мгновенно, пронзительно заболел. Она услышала шепот Момо:

– Смотри, какая красавица. Что она здесь делает? Подобные женщины с Правого Берега не выезжают. Мужчина ее старше, ей сорока не было… – Аннет увидела высокую, черноволосую женщину, в костюме серого шелка. Ее спутник, с побитой сединой головой, в старом костюме, отодвинув стул, бережно устроил даму. Момо ахнула:

– Я поняла. Она мужу изменяет. Сразу видно, он… – Пиаф едва заметно кивнула в сторону мужчины, – писатель, или поэт. Ее муж, наверное, толстый буржуа, сторонник Петэна… – паре принесли меню. Момо велела Аннет:

– Потанцуй немного. Теодор сам тебя сюда отправил. Здешние парни почтут за счастье поболтать, с мадемуазель Аржан… – Пиаф отправилась на эстраду, Аннет заказала еще кофе и бокал домашнего белого. Она поймала на себе пристальный взгляд женщины. Аннет привыкла, что ее узнавали в кафе и ресторанах. Девушка, рассеянно, улыбнулась. Зазвучал аккордеон, зал взорвался аплодисментами. Пиаф оперлась о стул музыканта:

– Adieux tous les beaux reves Sa vie, elle est foutue…

– Прощайте, все прекрасные мечты… – вспомнила Аннет. Она твердо сказала себе:

– Никогда такого не случится. Я останусь с Теодором, буду его женой, по-настоящему. Навсегда, пока мы живы… – девушка повторила: «Останусь».

Буфет на Лионском вокзале работал круглосуточно. После полуночи свет в люстрах, под расписанным фресками потолком, приглушали, оставляя гореть плафоны, над кабинками, разделенными барьерами темного дуба, со скамейками зеленой кожи. Большое, немного закопченное окно, выходило на перрон. Последний поезд на Лион, отправлялся в час ночи.

Гарсон принес паре, в кабинке у входа, две чашки кофе и пачку «Галуаз». Отсчитывая сдачу, он кидал быстрые взгляды в сторону красивой, черноволосой женщины, в костюме серого шелка. Рядом с парой стояли два саквояжа, потрепанной, телячьей кожи, и новая сумка, от Луи Вуиттона, коричневого холста, отделанная светлым кантом. На стройной шее дамы тускло светился крохотный, золотой детский крестик. Вдохнув сладкий запах жасмина, гарсон скосил глаза вниз. Женщина, и ее спутник, в твидовом пиджаке, с заплатками на локтях, держались под столом за руки.

Сняв пенсне, Вальтер неловко протер стекла носовым платком, одной рукой, не выпуская ладони Анны. Она хотела посадить его на поезд и поехать в Ле Бурже. Первый самолет в Цюрих уходил в шесть утра. Поднявшись с постели, обнаружив, что на кухне, кроме остатков бордо и горбушки от багета, больше ничего нет, они решили пойти в кабаре:

– Яйца съели, – рассмеялась Анна, стоя в шелковой, короткой, выше колена рубашке, – мясо съели, салат закончился, кофе выпили… – Вальтер обнял ее:

– Я на вокзале что-нибудь найду, любовь моя. У нас есть часа три, пойдем, пойдем… – потом Анна, решительно, поднялась с кровати:

– Тебе ночь в поезде сидеть. И я с тобой никогда не танцевала… – скрестив ноги, она расчесывала тяжелые, черные волосы. Окна спальни были открыты в узкий, парижский двор. На холм спускался теплый, августовский вечер, звенели велосипеды, шуршали шины автомобилей. Издалека слышалась музыка. Вальтер забрал гребень:

– Иди сюда. Я не танцевал с довоенных времен. До той войны… – он зарылся лицом в мягкие локоны:

– Я не знаю, как доживу до Портбоу. Я хочу оказаться с вами, в каюте, поцеловать тебя, увидеть Марту… – Анна почувствовала его ласковые руки:

– Марта поймет. Она обрадуется, что у нее брат или сестра появятся… – Анна, мимолетно, коснулась живота, – она взрослая девочка… – дочь, осенью, сдавала экзамены в цюрихском аэроклубе, для лицензии пилота-любителя. Марта пока поднималась в воздух только с инструктором, но Анна упросила учителя дочери взять ее на борт легкого самолета:

– Она здесь другая… – Анна смотрела на решительное лицо дочери, под кожаным шлемом, под большими очками, в летном комбинезоне, – она на Теодора похожа, хоть он ей и не по крови отец… – инструктор говорил, что у фрейлейн Рихтер твердая рука и отличное самообладание. Он знал фрау Рихтер по собраниям нацистской ячейки, и однажды заметил:

– Если бы вы перебрались в рейх, фрейлейн Марта могла бы пойти по стопам знаменитого аса, Ханны Райч… – фрейлейн Райч, не достигнув тридцати лет, стала пилотом-испытателем в Люфтваффе. Девушка сидела за штурвалом самолета фюрера и установила абсолютный рекорд высоты среди женщин, авиаторов.

Марта сделала доклад о фрейлейн Райч на собрании цюрихского отделения Союза Немецких Женщин. Дочь, вдохновенно, сказала:

– Гений фюрера освещает нашу жизнь. Благодаря его мудрости, немецкая женщина достигла невиданных успехов, в науке, спорте, искусстве… – в Швейцарию привозили новые немецкие фильмы. Если Марта была дома, на каникулах, она с матерью всегда сидела в первом ряду, на премьерах. Дочь хотела поступить в высшую техническую школу Цюриха, на кафедру математики. Университет заканчивал Альберт Эйнштейн, на кафедрах преподавало несколько нобелевских лауреатов. Марта, на каникулах, ходила заниматься на студенческие семинары, с первокурсниками.

Вальтер медленно, нежно, расчесывал ей волосы.

Дочь, с американским паспортом, могла учиться в Массачусетском технологическом институте, Принстоне, или Калифорнии:

– Я заберу пакет, у «Салливана и Кромвеля», и сожгу… – Анна, аккуратно, два раз в год, отправляла письма в Нью-Йорк, адвокатам, – он больше не понадобится. Можно будет связаться с семьей, с моим кузеном, Мэтью, с доктором Горовицем… – Анна напомнила себе, что и Мэтью, и младший сын доктора Горовица могли оказаться «Пауком», агентом СССР. Она, легонько, покачала головой:

– Меня это не интересует. Кукушка умрет, погибнет на горном серпантине, под проливным дождем. Машина пойдет юзом, перевернется, загорится. В Ливорно приедет не фрау Рихтер, а миссис Анна Горовиц, с дочерью, Мартой. В Лиссабоне мы увидим Вальтера… – закрыв глаза, она поняла, что улыбается:

– Я тебе напомню, как танцевать, милый. Ты говорил, что Пиаф выступает, по соседству… – фрау Рихтер, в Цюрихе, не могла слушать подобную музыку. На вилле Анна, кроме пластинок с речами фюрера, нацистскими песнями, и записей немецкой классики, больше ничего не держала. Песни Пиаф передавало французское радио. Марта, услышав певицу, в первый раз, вздохнула:

– Какой прекрасный голос, мамочка. Она могла бы стать оперной дивой, но нет… – Марта задумалась, – нет, так гораздо лучше… – дочь напела, высоким сопрано:

– Adieux tous les beaux reves Sa vie, elle est foutue…

Анна обняла дочь:

– Прекрасные мечты всегда сбываются, милая… – Марта, в Цюрихе, ходила с приятелями, из университета, в кафе и кино, устраивала пикники, ездила на Женевское озеро. Весной, когда ей исполнилось шестнадцать лет, дочь получила водительские права. Анна возила ее в тир. В закрытой школе Марты преподавали верховую езду.

Институт Монте Роса основали в прошлом веке, рядом с Монтре. В школе училось всего семьдесят девочек, дочери швейцарских промышленников, южноамериканских плантаторов и даже принцессы. Марта дружила с дочерью покойного короля Египта Фуада, Файзой. Девочки были ровесницами.

Марте пока никто не нравился, но Анна знала, что студенты приглашают дочь на свидания. Девочка, после университетских семинаров, появлялась дома с цветами:

– Тебе, мамочка… – смеялась Марта, – от моих преданных поклонников.

Отпив кофе, Анна заставила себя, спокойно, сказать:

– Видишь, милый, я говорила, что ты вспомнишь, как танцевать. Стоило услышать музыку… – оказавшись на улице, Анна даже пошатнулась. Она весело оперлась на руку Вальтера:

– Ты, хотя бы, немного гулял, а я даже с постели не вставала… – приехав к Биньямину, Анна остановила такси за две улицы от рю Домбасль. Дойдя до его дома проходными дворами, поднимаясь по лестнице, с пакетами, она усмехнулась:

– На всякий случай. Я и в Панаме, первое время, начну отрываться от слежки… – за Вальтером могло наблюдать разве что гестапо, но Анна не хотела его волновать. Они и в кабаре отправились кружным путем. Поймав такси на бульваре Распай, Анна велела шоферу отвезти багаж на Лионский вокзал, и забрать их из варьете:

– Мне так спокойнее… – Анна присела за столик. Принесли меню, зазвучал аккордеон, она вздрогнула. По правую руку она увидела знакомый профиль мадемуазель Аржан.

Анна не ожидала, что актриса может остаться во Франции:

– Что она здесь делает? Она давно должна была в Голливуд уехать, с ним… – Вальтер мадемуазель Аржан узнать не мог. Он не ходил в кино и не читал светскую хронику. Пела Пиаф, они с Вальтером танцевали. Анна поняла, что девушка пришла в кабаре послушать выступление подруги. Пиаф вернулась за столик:

– Я просто хочу знать, что с ним… – Анна, незаметно, под столом, комкала салфетку, – клянусь, я ничего не скажу Марте, никогда…

Вокзальные часы пробили половину первого. Они ничего не говорили, Анна только сжимала его знакомые пальцы:

– Поезд Париж-Лион, первая платформа… – раздался голос в динамике, – объявляется посадка.

У Анны был большой опыт наружного наблюдения и отличный слух.

Месье Корнель остался в Париже. Его ранило, после эвакуации, в Дюнкерке, однако он оправился. Услышав имя Поэта, Дате Наримуне, Анна вспомнила агента из донесений Рамзая, в Токио. Девушки говорили об Аврааме Судакове, которого, как знала Анна, советская разведка, безуспешно, пыталась завербовать в Палестине.

Анна, наконец, поняла, кто такая, мадемуазель Аржан. Она увидела холодные, голубые глаза отца, ощутила, всем телом, сырость подвала, в доме Ипатьевых:

– Мне говорили, говорили. Когда отец погиб, его сослуживец, в польском походе… Отец перерезал горло, раввину, под Белостоком… – она смотрела на изящный профиль дочери Натана Горовица:

– Мой отец убил своего кузена, его жену. Он знал, кто перед ним, не мог не знать. Он убил его, чтобы остаться Александром Горским. Девочки, двое… – мадемуазель Аржан говорила о младшей сестре, живущей в Стокгольме, жене графа Наримуне:

– Они осиротели, малышками… – Анна вспомнила еще одну сироту, Лизу Князеву:

– У меня тоже есть сестра. Я не верила, не могла поверить, что отец на подобное способен… – она смотрела в серо-голубые глаза Вальтера, и видела другие, дымные, спокойные глаза, цвета грозовых туч:

– Искупление, – раздался знакомый, женский голос, – время искупления не настало… – Анна улыбнулась Биньямину:

– Увидимся в конце сентября, милый, в Портбоу. Доедем до Лиссабона, я самолетом вернусь в Цюрих, заберу Марту… они остановились у темно-зеленого, низкого вагона. Биньямин не обнимал ее, на людях, но сейчас не выдержал. Он прикоснулся ладонью к ее щеке:

– Не плачь, пожалуйста. Это ненадолго, Анна… Анна… – она сплела свои и его пальцы:

– Пожалуйста. Пусть девочки будут счастливы, пожалуйста… – Анна не знала, кого просит. Горский был атеистом, но хорошо знал Библию. Он и с Анной занимался Писанием. Отец объяснял:

– Чтобы ты могла бить противника его оружием, развенчивать сказки попов и раввинов…, – Анна подняла голову. Под стеклянными сводами перрона вились птицы, свистел локомотив, шумели пассажиры.

– Отправление через пять минут! – у нее заломило зубы. Анна вспомнила:

– Оскомина на зубах у детей. Пусть она будет счастлива с ним… с Федором. Я больше никогда их не увижу. Пусть уезжают отсюда, идет война. И мы уедем… – она приникла к Вальтеру, на мгновение, вдохнув запах табака, чернил, шепча что-то неразборчивое. Он ласково сказал, одними губами: «Мы скоро встретимся, любовь моя».

Анна стояла на платформе, дожидаясь, пока его силуэт появится в окне вагона:

– Поезд Париж-Лион, отправляется. Пассажиры, займите места! – сняв пенсне, улыбаясь, Биньямин помахал ей:

– Паспорт, – вспомнила Анна, – я не проверила его паспорт. Он получил документы от американского журналиста, Фрая, в Марселе… – Анна знала, что Фрай вывозит интеллектуалов в Америку, через Испанию.

Поезд, медленно, тронулся. Анна пошла рядом с вагоном, Вальтер не отводил от нее взгляда.

– Паспорт! – она постучала в окно:

– Вальтер, покажи мне паспорт… – локомотив ускорил ход, Анна прочла, по его губам: «Люблю тебя». Поезд вырвался из-под стеклянного купола вокзала, красные огни растворились во тьме.

Анна опустила руки:

– Искупление. Пожалуйста, пожалуйста… – попросила она, – пусть это буду я. Не Марта, не… -коснувшись живота, выпрямив спину, Анна пошла в камеру хранения. Она хотела забрать саквояж, и поехать на аэродром Ле Бурже.

Часы на церкви Мадлен пробили, один раз, рю Рояль заливало солнце. Они выбрали столик на улице, под холщовым зонтом.

Метрдотель «Максима», завидев Федора, всплеснул руками:

– Месье Корнель, рад, что вы нас навестили! А что месье де Лу, – озабоченно спросил он, провожая Федора и Наримуне к столику, – о нем ничего не известно? Он обедал у нас, летом прошлого года, до того… – зайдя в кафе, Федор окинул взглядом зал. Как и везде на Правом Береге, здесь висел портрет маршала Петэна и трехцветный флаг с топориком. Кабинки наполняли немецкие офицеры. Федор, в городе, невольно искал фон Рабе, хотя кузен Мишель предупредил его, что гестаповец осторожен:

– Он в форме не собирается разгуливать, – мрачно заметил месье Намюр, – не такой он дурак. Он, скорее всего, в посольстве живет, на рю де Лилль… – Маляр тоже избегал людных мест и Правого Берега. На двери квартиры Федора, в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель повесил табличку «Ремонт». Он застелил мраморный пол передней испачканным красками холстом:

– Так безопасней. Девушки ходили на набережную Августинок… – Маляр невесело улыбнулся, – в мою квартиру кто-то вселяется.

– Как вселяется, так и выселится, – отрезал Федор, выгружая из плетеной корзины провизию:

– Выедут, когда Франция станет свободной. Вернее… – он отломил горбушку от багета, – мы их выбросим, пинком под зад. Полетят до Берлина… – он выложил банку с паштетом:

– Девушки беспокоятся, что ты голодаешь… – Маляр следил за месье Тетанже, проверял, как идет дело с подготовкой машин, и встречался, подпольно, с бывшими офицерами, коммунистами, и католическими священниками. Надо было организовывать силы Сопротивления. Мишель, почти весело, отозвался:

– Днем у меня есть, где перекусить, а вечером я работаю, – он повел рукой в сторону кабинета. Присев напротив, Федор, испытующе, взглянул на кузена:

– Ты знаешь, в какие замки отправили картины, драгоценности, из Лувра… – Мишель знал. У него была отличная память реставратора и художника. Он мог бы наизусть повторить расположение любого полотна в картинных галереях музея, инвентарные номера, и пути эвакуации:

– Шато д’Амбуаз, – ночью он смотрел в потолок спальни Теодора, – аббатство Лок-Дье, Шато де Шамбор, Монтобан… – в Монтобане, пиренейском городе, родине художника Энгра, в музее, оборудовали потайную, подвальную камеру. Мишель ездил в горы летом прошлого года, устанавливать влажность и температурный режим. Они выбирали провинциальные музеи, вдали от Парижа. В подобных местах знали, как хранить картины. Полотна добирались туда с остановками, в замках, чтобы сбить с толку тех, кто, возможно, захочет разыскать шедевры Лувра:

– Не возможно, а совершенно точно… – поправил себя Мишель. Это был маршрут Джоконды:

– Немцы ее не получат… – он вспомнил короткую, неуловимую улыбку смуглой женщины, – никогда. Если бы мы взяли Дрезден… – Мишель щелкнул зажигалкой, – разве бы мы стали увозить в Париж, или Лондон «Сикстинскую мадонну» или сокровища саксонских королей? Это бесчестно, ни одна страна на подобное не пойдет. Кроме нынешней Германии, однако ей недолго оставаться больной… – вспомнив Дрезден, он подумал о Густи:

– Пусть будут счастливы. Война закончится, когда-нибудь, у них со Стивеном дети появятся. Густи теперь леди. Впрочем, она и раньше была графиней. А я? – он увидел черные, большие глаза Момо:

– Я все правильно сделал. Нельзя обманывать женщину. Хорошо, – Мишель тяжело вздохнул, – что я не повел себя, как трус. Четыре года не мог сказать, что совершил ошибку… – приказав себе не думать о Пиаф, он стал перебирать, по памяти, панели Гентского алтаря:

– Петэн, сволочь, не будет спорить с Гитлером. Подпишет разрешение перевезти алтарь в Германию. У бельгийцев правительства нет, они оккупированная страна. Украсть бы алтарь, из музея, в По. Я туда ездил, знаком с расположением залов и хранилищ…, – Мишель предполагал, что в По все кишит охраной коллаборационистов и немецкими войсками:

– Фон Рабе не зря сюда явился… – он стряхнул пепел, – наверняка, хочет организовать транспортировку алтаря. Мне нельзя ему на глаза показываться, он меня живым не отпустит… – Мишель подумал, что герр Максимилиан, хотя бы, любит искусство, но сразу оборвал себя:

– Это как сказать, что насильник любит свою жертву. У нацистов нет чувств. Они звери, их надо убивать, как бешеных собак… – он задумался:

– Лучше, чтобы шедевры погибли, нежели чем попали в их руки? Погибла Мона Лиза, Венера Милосская… – Венера, с Никой Самофракийской и «Рабами» Микеланджело, уехала в замок Валансе, в долину Луары. Владелец, принц Талейран, обладал немецким, номинальным титулом, герцога Сагана. Замок, как собственность Германии, был избавлен от гестаповских обысков. Летом прошлого года, кураторы сидели над списками дворянства Франции, обзванивая аристократов, с немецкими титулами, и особняками в провинции.

– Некоторые отказывались, – он поморщился, – однако почти все приняли картины, рисунки, драгоценности… – алмазы надежно спрятали на западе, куда немцы пока не добрались:

– Не лучше, – подытожил Мишель, переворачиваясь на бок, – и я сделаю все, чтобы подобного не случилось. Пока я жив… – Теодор уговаривал его уехать в Ренн. Фон Рабе, судя по всему, не собирался покидать Париж. Мишелю было опасно оставаться в городе:

– Никуда я не уеду, – отрезал Мишель, – пока… – он посмотрел на усталое лицо Теодора: «Прости, пожалуйста».

Врач утверждал, что это вопрос дней. Федор договорился о панихиде, в православном соборе, на рю Дарю, и о похоронах в семейном склепе, на Пер-Лашез, где лежали все предки матери, даже знаменитый Волк.

Зная, что его мать умирает, в храме не стали упоминать об эмигрантских собраниях, где бывшие офицеры записывались добровольцами, в полицию Виши. Федор, во дворе, рассмотрел объявление на русском языке, о подобной сходке, как мрачно называл их Воронцов-Вельяминов. Он буркнул себе под нос:

– Хорошо, что меня не приглашают. Я бы не сдержался, высказал бы все, что думаю. Без парламентских выражений, как на стройке принято… – Федор нашел работников своего бюро, оставшихся в Париже. Летом прошлого года он отправил в Америку евреев, выбив из посольства визы творческих работников. Выдав людям двухмесячную зарплату, закрыв контору, Федор отнес ключи адвокатам. Помещение арендовало некое учреждение, под покровительством Министерства Труда рейха. Немцы вербовали французских специалистов, для работы в Германии.

– Как вы со Стивеном, в Дрездене, – они сидели с Мишелем за обедом, – только это будет называться «вестарбайтер», судя по всему… – кузен кивнул. Белокурые волосы золотились в полуденном солнце:

– К французам и бельгийцам они по-другому относятся… – Мишель помолчал, – не считают неполноценной расой, в отличие от славян. Но и не арийцами… – ему было противно даже говорить о таком. Вспомнив Бельгию, он подумал о кузине Элизе:

– Ее не тронут. Она замужем за председателем еврейского совета Амстердама. Давид, каким бы он ни был неприятным человеком, гениальный ученый, спасающий мир от эпидемий. Немцы на него руку не поднимут… – он услышал голос кузена:

– Ты повзрослел, за время плена. Но улыбка такая, же осталась… – Мишель поднял голубые глаза:

– Я твоего отца хорошо помню, до первой войны. Дядя Пьер, похоже, улыбался. И тебя помню… – большая ладонь Теодора закачалась над полом, – малышом. Я тебя в умывальную водил… – Мишель поперхнулся вином:

– Большое спасибо, что ты при девушках о таком не рассказываешь, Теодор… – они, несмотря ни на что, рассмеялись. Мишель посерьезнел: «Мне двадцать восемь этим годом, мой дорогой. Да и война…»

– Двадцать восемь, – поворочавшись, он велел себе закрыть глаза:

– Дождись Теодора, проводи всех, и думай о деле… – задремав, Мишель увидел во сне Сикстинскую мадонну. Богоматерь держала на руках ребенка. Белокурые волосы малыша сверкали в мягком, пробивающемся через облака солнце. Вокруг все было серым, стелился туман, темные глаза женщины смотрели прямо на него. Прижав к себе сына, она протянула руку к Мишелю. Тучи сгустились, Мадонна исчезла. Мишель вздрогнул:

– У нее седые волосы. Рафаэль написал локоны мадонны светлой сепией, или умброй. Хотя вряд ли умброй. Картину заказал папа Юлий Второй, перед смертью, а Вазари утверждает, что в его время умбра считалась новым оттенком. Вазари родился в год, когда Рафаэль начал Мадонну… – думая о переходах коричневого и зеленого, в накидке и волосах Мадонны, Мишель, спокойно, заснул.

– О месье де Лу ничего неизвестно, – коротко ответил Федор метрдотелю, приняв меню. Рыжие ресницы, едва заметно, дрогнули, он посмотрел в сторону Наримуне. Граф улетал через Цюрих и Берлин в Швецию, с письмом Аннет сестре. Федор предложил «Максим»:

– Устал я от чопорных ресторанов. Надеюсь, хотя бы в кафе немцы не появятся… – немцы, казалось, наполняли весь Париж. По дороге к церкви Мадлен, они заметили вывеску кинотеатра: «Только для солдат и офицеров вермахта». Патрули торчали на всех углах, Правый Берег усеивали наклеенные на щиты вишистские издания. Выходя на улицу, Федор, на всякий случай, клал в карман американский паспорт.

– Я здесь обедал, – Наримуне улыбался, – несколько раз, до войны… – темно-красные стены и зеркала, в золоченых рамах, с завитушками, остались неизменными. Наримуне вздохнул:

– Я никуда Регину не свозил, на медовый месяц. Какой медовый месяц? Я сутки за пишущей машинкой проводил, Регина вещи беженцам собирала… – он подумал, что дитя родится в конце зимы, а потом расцветет сакура:

– Будем сидеть в саду замка, и любоваться деревьями. Поедем в горы, на горячие источники. Настанет осень, Йошикуни любит возиться с листьями. Правильно Регина говорит, у него хороший глазомер, чувство пропорции. Может быть, тоже станет архитектором, как Теодор… – Наримуне обещал себе привезти семью в Европу, после войны. Он сказал, что свяжется с тетей Юджинией, из Стокгольма, и даст ей знать, что в Париже все живы:

– Телеграмму нам отправьте… – Наримуне взглянул в сторону свояченицы, Аннет кивнула:

– Обязательно. А я… – девушка держала Теодора за руку, – я тоже, наверное… – не закончив, она посмотрела на часы: «Мне надо на рю Мобийон, сменить сиделку».

Просматривая винную карту, Наримуне отгонял мысли о Лауре:

– Она узнает, что я женился. То есть знает, конечно. Тетя Юджиния ей сказала. У них есть наш адрес, в Стокгольме… – кончики пальцев, несмотря на жаркий день, похолодели:

– А если Лаура напишет Регине? Нет, нет, Лаура благородная женщина. Она не станет делать подобного… – граф напомнил себе, что Лаура отказалась от ребенка, когда он поймал ее на шпионаже в пользу Британии:

– Ты сам шпион, – горько сказал Наримуне, – если когда-нибудь Зорге раскроют, тебя повесят, мой дорогой. Ты в опале, в отставке, никто тебя не защитит. Надо думать о Регине, о детях. Приедешь в Токио, и скажешь Зорге, что прекращаешь работу. И Регине во всем признаешься… – карту вынули у него из рук. Кузен, сварливо, сказал:

– Нечего думать. Двадцать первого года здесь нет, в отличие от моего, весьма уменьшившегося погреба, но есть тридцать четвертый. Всего шесть лет, но вино неплохое… – они заказали две бутылки Шато-Латур, паштет из утки, салат с рокфором и грецкими орехами, и телячью вырезку, с грибным соусом.

Намазывая паштет на горячий, пахнущий печью хлеб, Федор улыбнулся:

– Аннет я к вам отправлю, обещаю… – он вспомнил тихий голос Мишеля:

– Что вы друг друга любите, Теодор, это понятно, но именно поэтому ей нельзя здесь оставаться, и нельзя ехать с нами на запад. Тем более, она еврейка… – кузен помялся: «Вы поженитесь, после войны».

Тикали часы на полутемной, вечерней кухне. Федор, молча, помешивал кофе:

– Я ее люблю, но ничего не может случиться. Сколько раз мы пробовали, и все заканчивалось одним… – Аннет больше не пряталась, не убегала. В анализе она научилась распознавать это желание. Лакан посоветовал ей глубоко, спокойно дышать, считая в уме. Она лежала, с закаменевшим лицом, с закрытыми глазами, шевеля губами. Федор видел муку на лице девушки, и немедленно поднимался: «Прости. Прости меня, пожалуйста».

– Все равно, – решил он, разливая вино, – надо еще раз… Меня долго не было рядом, Аннет думала, что я погиб. Может быть, все изменится… – он увидел темные, мягкие волосы, вдохнул запах цветов, ощутил прикосновение длинных, нежных пальцев. Федор понял, что все эти годы не вспоминал Берлин, не думал об Анне:

– Ее и не Анной звали, наверняка. Моя маленькая… – услышал он свой голос:

– Вы больше никогда не встретитесь. Аннет… – он поймал себя на улыбке, – Аннет меня подождет, в безопасности, в Стокгольме. Война скоро закончится. Гитлер не переправится через пролив, побоится. Британия высадит десанты, Америка вступит в боевые действия. Мы поможем, изнутри, так сказать… – в новостях утверждали, что Люфтваффе продолжает атаки на военные базы и аэродромы Британии.

Попробовав вино, Федор кивнул:

– Как я и говорил, отличный год. После войны, ему исполнится десять лет. Оно станет еще лучше… – он понял, что невольно, дал войне четыре года.

– Ерунда, все раньше закончится, – решил он:

– Я не хочу становиться престарелым родителем. Аннет меня на восемнадцать лет младше. Мне шестьдесят исполнится, а ей едва за сорок будет… – Федор усмехнулся: «Значит, ты у доктора Судакова невесту отбил?»

Кузен, немного, покраснел:

– Регина ему согласия не давала, и вообще… Тем более, – Наримуне поднял бровь, – господин Эль-Баюми, везет в Палестину с десяток красавиц. Одна мадам Левина чего стоит… – Федор позвал гарсона:

– Еще одну бутылку принесите, и не забудьте о десертном меню. У них отличные сладости, – заметил он, когда официант отошел, – там, куда мы собрались, кроме гречневых блинов с медом, ничего не подают. А мадам Левина… – он задумался, – кажется, мы о ней еще услышим, дорогой граф… -подытожил Федор, принимаясь за салат. Отсюда они ехали в Ле Бурже, багаж кузена утром отправили на аэродром.

– Я дам телеграмму, сообщу о вылете Аннет, – обещал Федор: «Когда я ее посажу в самолет, мы, с нашим общим знакомым, займемся другими делами…»

– Вы только будьте осторожны, – попросил Наримуне, – дорогой родственник.

– Мы с тобой свояки, – смешливо сказал Федор, – на сестрах женаты. Почти женаты. Титула у меня нет, но моя семья старше вашей… – он подмигнул Наримуне, – хотя мой дед служил твоему прадеду. Даже оптический телеграф построил у вас, в Сендае. Отец мне рассказывал, он Японию хорошо помнил. И бабушка Марта говорила, показывала гравюру, что мой дед с нее нарисовал… – Федор подумал, что после войны надо будет навестить, с Аннет, и Японию, и Америку.

– В общем… – он поднял бокал с темно-красным бордо, – надо выпить за то, чтобы все быстрее закончилось… – на углу рю Рояль развевался нацистский флаг. Рука, отчего-то дрогнула, бокал качнулся, на белоснежный лен упала капля вина.

– Будто кровь, – понял Федор. Он велел гарсону: «Поменяйте салфетку, пожалуйста».

В спальне матери легко, едва уловимо пахло ладаном и свечным воском. Перед иконой жен-мироносиц мерцал огонек лампады. Протопресвитер Сахаров ушел, соборовав рабу божью Иванну. Он уверил Федора, что пришлет, утром, как выразился священник, необходимый транспорт.

На Пер-Лашез хоронили православных, кладбище было одним, для всех. Отпевали Жанну через три дня, в православном соборе Александра Невского, на рю Дарю. Федор напомнил себе, что завтра утром надо послать объявления о смерти, в газеты. Гроб с телом матери, в ожидании заупокойной службы, перевозили в похоронное бюро. Федор сидел на постели, держа маленькую, хрупкую, как у ребенка, руку. Свет потушили, худое лицо матери освещала одна лампада.

Проводив священника, Федор открыл окно спальни, выходящее на рю Мобийон. Он поставил на подоконник стакан с водой, устроив рядом сложенное, пахнущее фиалками полотенце. Мать любила этот запах. Он чувствовал легкий аромат духов, от седых, легких волос. Мать лежала в той же комнате, где родилась, шестьдесят восемь лет назад. Федор не застал свою бабушку, баронессу Эжени, умершую в конце прошлого века. Бабушка Марта рассказывала Федору, что стала крестной матерью маленькой Жанны. Девочка родилась после смерти отца, доктора Анри, расстрелянного по ошибке, вместо брата, Волка.

– На Пер-Лашез его расстреляли… – сухая, ухоженная рука стряхнула пепел с папиросы, в чашу из розовой, тропической ракушки, – у семейного склепа. Волк выжил. Он при взрыве бомбы погиб, после убийства императора Александра. Твоего двоюродного деда, тезку твоего, Федора Петровича тогда убили, и сына его, Сашу. Коля спасся. Мы его в Европу привезли, к бабушке твоей… – зеленые, прозрачные, обрамленные темными ресницами глаза, взглянули на Федора: «Они близнецы были, Анри, и Максимилиан. То есть Волк».

Десятилетний Федор рассматривал семейный альбом, на Ганновер-сквер. Уютно пахло жасмином, от бабушкиной туники, изумрудного шелка, расшитой бабочками, из парижского ателье мадам Жанны Пакен. Бронзовые, побитые сединой волосы бабушка не покрывала, иногда даже на улице. Губы в тонких морщинках, в красном блеске, выпустили серебристый, ароматный дым. На подносе стояли чашки веджвудского фарфора. Бабушка испекла к чаю любимые булочки Федора, по рецепту из Банбери.

– Ваш муж тоже при взрыве погиб, бабушка… – Федор смотрел на снимок дяди Питера, с детьми:

– И дедушка кузена Джона с ним… – Маленькому Джону, как тогда называли покойного сейчас герцога, исполнилось двадцать шесть лет. Только, что газеты объявили о его помолвке. Герцогиня Люси тяжело болела, оставаясь в замке, в Банбери. Леди Джоанна Холланд отпраздновала двадцатилетие:

– Следующей весной Ворон вернулся, из Арктики. Он участвовал в экспедиции Амундсена, и еще года три на севере болтался… – вспомнил Федор:

– Они поженились, с леди Джоанной, Стивен родился. Хорошо, что Стивен девушку встретил… – бабушка кивнула, глядя на лицо покойного мужа. Питер, при цилиндре, с элегантной тростью, широко улыбался:

– Да, они оба погибли… – Марта перекрестилась, – упокой их души, Господи.

Федор сжевал булочку. Он вытер пальцы салфеткой, как его учили:

– А что вы в России делали, бабушка? Когда приезжали, перед убийством государя императора?

Бронзовая бровь поднялась вверх:

– Навещала страну, милый мой. Папе твоему Москву показывала, столицу. Возьми еще булочку, – ласково посоветовала бабушка.

Медленно, размеренно тикали часы на мраморном камине. Икону Богородицы Федор принес из Сен-Жермен-де-Пре. Когда с рю Мобийон позвонил врач, Аннет, было, хотела отправиться с ним к умирающей Жанне. Федор попросил:

– Отдохни, милая. Поужинаете с Мишелем… – на циферблате стрелки миновали полночь, отзвонили часы церквей. Мать не пришла в сознание. Федор смотрел на закрытые, морщинистые веки. Он вспоминал веселый голос, парижский акцент, белокурые, пахнущие фиалками волосы. Мама учила его читать, по русской азбуке, в Панаме, где отец строил канал. Федор почти ничего не помнил, из тропиков, только шум дождя, сладкий аромат цветов, и крики попугаев, в пышном саду особняка.

– Папа с мамой меня в Лондоне оставили, и поехали на японскую войну… – наклонившись, он прижался губами к руке матери, – мы с Наримуне говорили. Его отец тоже воевал. Господи, – внезапно, мучительно подумал Федор, – зачем все? Войны, страдания… Хорошо, что я успел маму проводить. Спасибо Эстер, что выходила меня… – он напомнил себе, что надо думать о деле:

– Похорони маму, отправь Аннет, в Стокгольм, и занимайся своими обязанностями, Драматург… – днем, Жанна, неожиданно пошевелила пальцами. Мать несколько дней лежала без движения. Сухие губы разомкнулись. Поискав что-то на шелковом одеяле, она шепнула, по-русски:

– Феденька… Позови… – голубые, выцветшие глаза указали в сторону двери. Аннет, выглянув из кухни, остановилась на пороге. Темные волосы девушка повязала косынкой. Федор вспомнил мать, в форме сестры милосердия, в полевом госпитале. Аннет устроилась на другой стороне кровати, Жанна коснулась синего алмаза, на руке девушки. Федору показалось, что мать улыбается:

– Береги… – услышал он, – береги, Феденька… – она впала в беспамятство.

Дрожали огоньки свечей. Ночь оказалась тихой, лунной, ветер, едва заметно, шевелил занавеску. Федор смотрел на спокойное лицо матери. Он прислушался. Жанна, одним дыханием, шептала: «Близнецы, близнецы…»

– Она о дедушке Анри говорит, – вздохнул Федор, – хотя она его и не знала. Из де Лу только я и Мишель остались, потомки Робеспьера. У Волка детей не было… – мать зашарила пальцами по его ладони:

– Феденька, помни… Близнецы… – она вытянулась, затихла. Федор, одними губами, начал:

– Покой, Господи, душу усопшей рабы Твоей, Иванны, и елико в житии сем яко человек согреши, Ты же, яко Человеколюбец Бог, прости ее и помилуй … – он стер слезы с глаз. Федор погладил еще теплую щеку матери. Жанна лежала, маленькая, прикрытая одеялом, седая голова немного свесилась на бок. Федор хотел устроить мать удобнее, но разрыдался, уткнув лицо в большие ладони. Он плакал, понимая, что хочет ощутить прикосновение ласковой, женской руки, услышать голос, баюкающий его:

Котик, котик, коток Котик, серенький хвосток, Приди, котик, ночевать, Приди Феденьку качать…

Федор заставил себя сделать все, что требовалось. Священник оставил бумажную ленту, с крестами и молитвой. Федор касался высокого, в морщинах, лба матери:

– Тогда я не успел, не спас ее. Моя вина была, что она… что она разум потеряла, стала инвалидом. Аннет я спасу, – понял Федор, – обязательно. Она не останется здесь, она уедет. А если меня убьют… – он разозлился:

– Не убьют, не позволю. Я еще своих детей увижу… – он поцеловал холодеющий лоб матери: «Прости меня, пожалуйста…».

В передней жужжал звонок. Федор взял свечу. Ему, отчего-то, не хотелось включать свет. Теплый, ночной ветер, гулял по квартире, немного поскрипывали половицы. Он поднес руку к засову:

– Бабушка рассказывала. Она моего деда сюда привела, из Дранси, перед началом Коммуны. Дедушка в немецком плену был, как Мишель. На заставе стояла часть графа фон Рабе, точно. Наверное, предок подонка, Максимилиана… – кузен, прислонившись к стене, засунул руки в карманы малярной, испачканной краской куртки. Увидев глаза Федора, он стянул суконный, берет. Мишель перекрестился:

– Мне очень жаль, Теодор. Иди домой… – Мишель потянул его за рукав пиджака, – пожалуйста. Я побуду, с тетей, не волнуйся… – уходя из квартиры в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель сказал Аннет:

– Он вернется, обязательно. Я его сам отправлю. Ты пока приготовь что-нибудь… – Мишель взял велосипед, из передней, – он за целый день ничего не ел, я думаю… – девушка опустила голову: «Мишель, зачем…». Спускаясь по лестнице, он отозвался: «Так надо, поверь мне. Вам обоим, Аннет».

– Иди, – Мишель почти вытолкнул его на площадку. Федор заметил в кармане куртки Маляра маленькую Библию, на французском языке:

– Я позвоню, – Мишель скрылся в квартире, – позвоню, завтра. Ты, отдыхай, пожалуйста… – Федор хотел что-то сказать, но дверь захлопнулась. Он вспомнил:

– Близнецы… Мама о дедушке Анри говорила, о Волке. Но почему сейчас? – выйдя на кованый балкон, Мишель зажег папиросу. В темноте он увидел, что Теодор свернул на бульвар. Покурив, Мишель вернулся в спальню. Поменяв догорающие свечи, он присел на заправленную постель.

Мишель взял холодную руку тети Жанны. Он вспомнил, как Теодор, приехав с гражданской войны, водил его на службы, в церковь Сен-Сюльпис. Кузен хоронил, в Каннах, мать Мишеля, проверял у него уроки, и ходил разговаривать с учителями, в школе. Мишель открыл старую, времен его первого причастия Библию. Он забрал книгу с набережной Августинок, с рабочими материалами. Он поцеловал пальцы тети:

– Quand je marche dans la vallée de l`ombre de la mort, je ne crains… Даже когда я пойду долиной смертной тени, я не убоюсь зла… – Мишель увидел холодный, серый туман сна, протянутую руку Мадонны, услышал плач ребенка.

– Не убоюсь, – вскинув голову, он посмотрел на черно-красный флаг, напротив окон квартиры. Задернув шторы, он вернулся к чтению.

Аннет стояла, опустив руки, посреди кухни, глядя на огоньки свечей.

Она не соблюдала шабат, но сегодня, когда Мишель ушел на рю Мобийон, поставила на стол серебряные подсвечники, от Георга Йенсена. Федор привез их из Копенгагена три года назад. Он строил в Дании, на берегу моря, виллу для местного промышленника:

– В Дании немцы… – взяв высокие, белые свечи, девушка чиркнула спичкой, – в Париже немцы, во всей Европе… – пробормотав благословение, Аннет оперлась о дубовый, покрытый накрахмаленной скатертью стол.

Проводив Мишеля, она бродила по пустой, лишившейся картин и скульптур квартире. Мебель сдвинули в угол, накрыв холстом, изображая ремонт:

– Хозяин сдаст апартаменты, – хмуро сказал Теодор, – я его десять лет знаю. Он своей выгоды не упустит, найдет нацистского бонзу… – подняв крышку рояля, Аннет коснулась клавиши. На длинном пальце, в свете луны, блестел синий алмаз. Нежный, затихающий звук, пронесся по гостиной. Она помотала головой:

– Музыка… Кто-то поет… Мама? – она помнила голос матери, и отца, помнила колыбельные. Девушка нахмурилась: «Другая песня».

В рефрижераторе осталась одинокая склянка иранской, черной икры, и соленый лосось. Аннет достала сливочное масло и яйца. Она повертела банку, из русской гастрономической лавки. Открутив крышку, девушка улыбнулась. Она узнала острый, пряный запах огурцов.

Аннет, пошатнувшись, поднесла руку к виску. Девушка услышала мужские голоса. Горели свечи, в комнате повеяло ароматом куриного супа, соленых огурцов. Она ощутила крепкие, теплые руки, обнимающие ее. Аннет подышала, успокаиваясь. Месье Лакан, в анализе, объяснял, что детские воспоминания появляются неожиданно:

– Вы чувствуете знакомый запах, слышите звук языка… – аналитик помолчал, – или обнаруживаете себя в ситуации, похожей… – Аннет знала, что с ней происходит в такие моменты. Тело сжималось, становилось каменным. Она хотела вырваться, убежать, свернуться в комочек, исчезнуть. Она долго закрывала голову руками и дрожала, при любом прикосновении, при любой попытке, как мрачно думала Аннет, оправдать так называемую помолвку. Девушка научилась размеренно, глубоко дышать, но не двигалась, лежа с закрытыми глазами. Теодор поднимался, просил прощения, и уходил в свою спальню.

Аннет открыла дверь винного погреба, встроенного в стену кухни. На полках зияли пустые места. Теодор и Мишель, за последнюю неделю, выпили хороший винтаж, оставив бошам, как называл их Мишель, кухонные вина. Протянув руку, в прохладу шкафа, Аннет достала бутылку с прозрачной жидкостью. Когда она, в первый раз, почувствовала запах, вблизи, от Теодора, она едва справилась с тошнотой. Аннет вспомнила женский крик, светлые, в грязи и крови волосы, вспомнила похожий запах, от людей, говоривших на русском языке. Перед ней встали холодные, голубые глаза, девушка затряслась.

Теодор долго извинялся, и обещал, что больше подобного не случится. Дома он пил только вино, или виски. Бутылка Smirnoff лежала на случай русских гостей. Теодор приглашал соотечественников, когда Аннет уезжала на съемки.

Девушка смотрела на красную этикетку, с медалями:

– Когда мы познакомились, на Елисейских полях, он тоже водку пил. Я бульон привезла, куриный… – Аннет поняла, что улыбается:

– Но мы тогда не целовались… – она, решительно, достала бутылку:

– Ему надо отдохнуть, выспаться. Ничего не случится, конечно. Я улечу в Стокгольм. А если… – она прикусила губу, – если его убьют? – Аннет всхлипнула:

– Я не смогу, не смогу жить без него, никогда. Он был ранен, это его третья война. Бедный мой, бедный… – девушка испекла блины, сложив их в глубокую тарелку, накрыв чистым, льняным полотенцем. В ванной она посмотрелась в зеркало, в мозаичной, муранской раме. Серо-голубые глаза немного припухли. Аннет, умывшись, велела себе не плакать:

– Теодору труднее, он мать потерял… – Аннет поморщилась. В голове вертелась знакомая мелодия, она слышала слова, но не могла их разобрать. В передней раздалась короткая трель звонка.

Не переступая порога, прислонившись к косяку, Федор смотрел на нее. Аннет была в летнем платье, тонкого льна. Темные волосы она перевязала лентой, подняв локоны надо лбом. Он вспомнил плакат, к одному из последних фильмов Аннет, прошлого лета:

– Ее в профиль для афиши сняли, с похожей прической. Господи, как я ее люблю. Я не смогу, не смогу без нее… – длинные пальцы коснулись его руки. Он услышал робкий голос:

– Милый, мне жаль, так жаль. Поешь, пожалуйста, я все приготовила. Поешь, ложись спать… – на кухне пахло свежими, горячими блинами. Она не включала света, посреди стола мерцали огоньки свечей. Она сняла с него пиджак, и усадила за стол. Федор, с удивлением, заметил бутылку водки. Он никогда не пил водку с Аннет, зная, что с ней случается, стоит ей почувствовать запах. На обеды с русскими друзьями Федор носил американскую, мятную жвачку. Он не обнимал девушку, возвращаясь, домой, в такие вечера.

Она комкала кухонное полотенце:

– Ты выпей. Выпей, милый… – Аннет, ласково погладила коротко стриженые, рыжие волосы. Это была та самая, женская, рука. Федор еще смог налить рюмку. Он даже не ощутил вкуса водки, по лицу потекли слезы. Наклонившись, Аннет обняла его за плечи. Федор плакал. Она нежно, едва заметно покачивала его, шепча, с милым акцентом:

– Феденька… Феденька… – он попросил:

– Аннет… Не уходи, пожалуйста. Останься со мной, сейчас… – это были те самые, крепкие, надежные руки. Устроившись у него на коленях, Аннет положила голову на знакомое плечо. Она прикрыла глаза, вспоминая огоньки свечей, слыша низкий, красивый голос:

– Иди сюда, Ханеле, иди, доченька. Шабат, у тебя сестричка родилась, будем радоваться…

– Тате, тате… – темноволосая девочка лепетала, забравшись на колени к отцу, – тате, шабес… – вокруг собрались мужчины, со знакомыми лицами, с добрыми улыбками:

– Реб Натан, с доченькой вас! Пусть растет для Торы, хупы и добрых дел… – девочка оглядела комнату. Отец покачал ее: «Как твою сестричку зовут, Ханеле?»

– Малка, тате… – Аннет видела маму, в платке, прикрывающем светлые волосы, вдыхала сладкий запах молока. Маленькая девочка, осторожно, коснулась пальчиком мягкой, белой щечки младенца:

– Малка… швистер, маме… – мать притянула к себе старшую дочь. Они посидели, обнимаясь, глядя на милое личико девочки. Аннет неслышно, побаиваясь, напела, на идиш:

– Зол зайн бридере, шабес… Теодор… – она выдохнула, – я помню, все помню. Помню, как Малка… Регина родилась, помню папу, маму… – она прижималась щекой, к щеке отца. Ханеле, успокоено, зевнув, задремала, оставшись в его ласковых руках.

Федор видел нежную улыбку Аннет. Она дрогнула ресницами:

– Я люблю тебя, Теодор, люблю. Пожалуйста, не уходи. Останься, со мной… – Аннет, на мгновение, подумала:

– А если опять случится, то же самое? Нет… – поняла девушка, – нет… Все будет по-другому, я знаю… – Федор не мог поверить. Он осторожно прикоснулся губами к ее шее, вдыхая запах цветов. Аннет обнимала его, шепча что-то на ухо. На легком ветру бились огоньки свечей:

– Я не могу, не могу жить без тебя… – он еще никогда не поднимал ее на руки. Лента распустилась, темные волосы, мягкой волной, хлынули вниз. Она скинула домашние туфли, чулок она не носила. Круглое колено было теплым, смуглая, гладкая кожа уходила вверх, под тонкий лен платья. Она улыбалась и в спальне, блаженно, будто слыша музыку. Федор целовал ее руки, опустившись на пол, перед кроватью. Аннет потянула его к себе, он понял, что опять плачет. Она приникла к нему, целуя слезы на лице:

– Не надо, не надо, милый мой… Все будет иначе, все случится… – Аннет, невольно, подумала о боли, но ее не почувствовала. Ей было уютно и надежно, она рассмеялась, подышав ему в ухо:

– Хорошо, милый, хорошо. Еще, еще, пожалуйста… – она застонала, громче, сжав длинными пальцами его руку:

– Я люблю тебя, люблю… Я не знала, ничего не знала… – Федор успел подумать:

– С Анной так было, в Берлине. Она у меня первой оказалась, и я у нее тоже. Мы плакали, тогда… – Аннет была рядом. Он вдыхал сладкий запах, зарывался лицом в распущенные волосы, целовал влажные щеки. Она лежала, тяжело, облегченно дыша, устроившись у него на груди. Он гладил жаркую спину, выступающие лопатки:

– Спасибо тебе, спасибо, любовь моя… – в темноте ее глаза засверкали. Аннет приподняла голову:

– Теодор… я не понимала, что такое счастье, только сейчас… – она все знала и ничего не боялась. Она шепнула, наклонившись:

– Может быть… может быть, я уеду не одна… – Федор понял, что хочет этого, больше всего на свете:

– Как-нибудь она мне сообщит… – он закрыл глаза от счастья, – как-нибудь дойдет весточка… Девочка моя, любовь моя. Четыре года я ждал, и никуда ее не отпущу, пока мы живы… – они выпили в кровати бутылку кухонного вина. Федор обнимал ее, целуя растрепанный затылок. Аннет жмурилась, прижимаясь головой к его плечу:

– Я пошлю телеграмму, в Лондон, когда станет понятно… Ты кого хочешь, – она встрепенулась, – мальчика или девочку… – от нее пахло цветами и мускусом, длинные ноги блестели капельками пота, в свете луны. Волосы падали на спину, спускаясь ниже стройной поясницы. Подняв прядь, он поцеловал все это, родное, мягкое, обжигающее губы:

– Я хочу много, любовь моя. Мы с тобой поедем в Америку, к родственникам. В Японию, к твоей сестре. Будем возить детей по миру, табором… – Аннет хихикнула: «Купим самолет».

– Конечно, – уверенно ответил Федор, переворачивая ее на спину, – купим самолет, заведем яхту новую, вместо той, что я подарил будущему еврейскому государству… – Аннет притянула его к себе, все стало неважно.

Он слышал ее ровное, размеренное дыхание, ловил шепот:

– Спой мне, милый. Песню, русскую. Ты меня так называл, я помню… – Федор баюкал ее, укрыв одеялом, не выпуская из рук:

– Ландыш, ландыш белоснежный, Розан аленький! Каждый говорил ей нежно: «Моя маленькая!»

Федор заснул, уткнувшись лицом в нежное плечо. Аннет, не открывая глаз, гладила его по голове, слыша, как бьется сердце, рядом, так, что девушка и не знала, где он, а где она. Аннет потерлась щекой о его щеку, задремывая. В спальне настала тишина, Аннет даже не ощутила, как ее губы зашевелились.

– Александр… – девушка, поерзав, успокоилась, ощутив рядом знакомое тепло, – Александр…

Часы пробили четыре раза, огоньки свечей на кухне затрепетали, и погасли. Аннет пробормотала что-то, крепче прижавшись к Федору. Он обнял ее:

– Моя маленькая… Спи, любовь моя. Я здесь, я с тобой, так будет всегда…

Солнце играло в мыльных разводах на стекле. Окна спальни на рю Мобийон были открыты, внизу шумел рынок. Аннет, обернувшись, посмотрела на пустую, со снятым бельем кровать. Тело мадам Жанны вчера увезли в похоронное бюро. Мишель разбудил их звонком, ближе к обеду. Федор поцеловал девушку:

– Спи, пожалуйста. Я закрою дверь, никто тебя не побеспокоит. Вечером вернусь… – Аннет лежала, потягиваясь, не открывая глаз. Он медленно провел губами по шее:

– Спи. Ты устала, любовь моя. Мишель на рю Мобийон сегодня переночует… – сварив кофе, Федор сжевал вчерашний, холодный блин. Он вылил в раковину, на кухне, почти нетронутую водку:

– В ближайшие года два мне нужна трезвая голова… – он считал, что война дольше не продлится. Запирая дверь, Федор остановился:

– Я мог бы улететь с Аннет, в Стокгольм, по американскому паспорту. У Наримуне квартира, я строил в Швеции. Заказы уменьшатся, из-за войны, но все равно, работа найдется… – Федор представил большую гостиную, окна, распахнутые на Гамла Стан, детский смех, ужин, с Аннет и ребятишками. Он подумал, что можно опять завести яхту, купить летний домик, на островах, и жить спокойно.

Он сжал кулаки, вспомнив надменное лицо фон Рабе, эвакуацию в Дюнкерке, черно-красные флаги на улицах Парижа, усталый голос кузины Эстер:

– В Голландии, случится то же самое, что и в Германии, Теодор. Евреев не просто регистрируют… – закурив сигарету, Федор спустился вниз:

– Не стой над кровью ближнего своего. Нечего больше думать. Франция, моя родина, как Россия, Аннет, моя жена. Теперь жена… – он попытался согнать с лица широкую, юношескую улыбку, но ничего не получалось:

– Жена… – Федор вышел на бульвар, – плоть от плоти моей. Ее народ страдает. Как я могу все бросить, и уехать? Говорится, в горе и радости… Иначе я буду как месье Тетанже… – Федор поморщился, – я не смогу смотреть в глаза Аннет, если оставлю сейчас все, даже ради нее. И что я нашим детям скажу? – тяжело вздохнув, он завернул на почту.

Федор отправил телеграммы о смерти матери. Когда он пришел на рю Мобийон, у подъезда стоял катафалк. Мадам Дарю выпустила Мишеля через черный ход. Маляр не хотел показываться на глаза всем и каждому. Консьержка, по старой парижской привычке, развела в заднем дворе маленький огород, и поставила курятник. При жизни матери, Федор, иногда, выносил сюда инвалидное кресло. Мирно перекликались куры, пахло влажной землей. Жанна сидела, подставив лицо солнцу, кликали спицы кузины мадам Дарю, в огороде зеленел салат и петрушка.

Федор нашел кузена на грядках, среди желтых цветов кабачков. Мишель смазывал цепь велосипеда. Они обнялись, Федор велел:

– На кладбище будь осторожен. Я не думаю, что этот… фон Рабе, за мной следит. У меня репутация аполитичного человека… – он коротко усмехнулся, – но, на всякий случай, к склепу близко не подходи. Спасибо тебе… – Мишель отряхнул руки:

– По телефону можно звонить без опасений. Я с мадам Левиной связался… – Роза сняла номер в «Рице». Мадам Левина открыто демонстрировала нового поклонника в ресторанах Правого Берега. Никто не мог бы заподозрить в богатом, влюбленном египтянине, посланца из Палестины. Итамар и Роза уезжали на юг марсельским экспрессом. Роза громогласно заявляла, что намеревается провести с Фарухом бархатный сезон на Лазурном Берегу. Мадам Левина, за обедом в Сен-Жермен-де-Пре, заметила:

– Итамар здесь с чужими документами, с подпольной миссией. Не след, чтобы нацисты, или их прислужники что-то вынюхали.

Роза тоже собиралась прийти на похороны. Федор похлопал кузена по плечу:

– Натягивай, берет, Маляр, отправляйся на Монпарнас. Я поеду в контору авиалиний, документы Аннет у меня в кармане. Скажи… – Федор повел рукой, – что в конце недели, мы заберем машины.

Акцию они назначили на утро субботы. Мишель, аккуратно, записывал в блокнот перемещения месье Тетанже. Они знали расписание журналиста. Бомба лежала в кладовке, запертой на ключ, в Сен-Жермен-де-Пре. Взрывчатка была простой, из аммиачной селитры, угля, сахара и алюминиевой пыли. Они собирались соединить банку с зажиганием лимузина месье Тетанже. Взрыв предполагался маломощный, до бензобака он бы не добрался. Никакой опасности для жизни водителя не существовало.

– Чтобы их предупредить, – угрюмо заметил Федор, – но на западе, если мы, по заветам моего, предка, сколотим партизанский отряд, понадобится оружие… – он почесал в рыжей голове:

– Найдем. Тем более, связь с Лондоном обещают… – судя по всему, ведомство кузена Джона, как называл его Федор, действительно, собиралось послать в Европу агентов.

Федор подумал о кузине Эстер:

– Она могла бы в Британию перебраться, с рыбаками. Господин де Йонг был готов ей помочь. Понятно, что она не хочет детей оставлять, однако она еврейка, это опасно… – когда катафалк уехал, Федор отправился на Елисейские Поля. Он купил билет для Аннет, на самолет, уходивший в Стокгольм, через Цюрих и Берлин. Служащий, внимательно, просмотрел шведское удостоверение беженца, и письмо из посольства. Клерк выписал проездные документы. За бумаги Аннет Федор не беспокоился. Письмо было подлинным, за подписью шведского консула в Париже. В Берлине самолет заправляли, пассажиры могли из него не выходить.

– Аннет и не выйдет, – расплатившись, Федор убрал билет в портмоне, – ей здесь нацистских флагов хватило… – он не был суеверным человеком, но решил отправить телеграмму Наримуне, когда самолет оторвется от земли, в аэропорту Ле Бурже.

– Мне будет спокойнее, – подытожил Федор. Вернувшись в Сен-Жермен-де-Пре, он застал Аннет на кухне, над кастрюлей потофе. В духовке золотился гратен из молодой картошки, она приготовила крем-карамель. Вечером они не говорили, ни о войне, ни об ее отъезде. Федор признался, что купил билеты. Аннет, погладила его по щеке:

– Я… я сделаю все, чтобы тебя отыскать, милый. Ты все узнаешь… – девушка покраснела, – обещаю… – они рано ушли в спальню. Над Парижем играл ветреный закат. Окно было приоткрыто, ветер шуршал шелковой гардиной. Федор лежал, затягиваясь сигаретой, обнимая ее за плечи. Он рассказывал Аннет об их будущем доме, вернее, как смешливо говорил он, нескольких домах:

– В Калифорнии… – он целовал теплый висок, – тебе понравится в Калифорнии. Океан совсем другой, как на побережье Атлантики. И здесь у нас будет вилла, в Бретани. Помнишь, как мы собирали ракушки, после отлива… – она шлепала длинными ногами, по белому песку, подвернув холщовые брюки, в большой, мужской тельняшке, в старой, вязаной кофте. Темные волосы развевались на западном ветру, от ее губ пахло солью. Федор слышал шум океана, ночью, за окном спальни, лай собаки и детский смех. Он знал, как построить дом, низкий, ловящий солнце, огромными окнами. Когда Аннет заснула, он взял альбом для эскизов и набросал первый, грубый чертеж.

Утром девушка настояла на том, чтобы пойти на рю Мобийон:

– Надо убрать, – вздохнула Аннет, – так положено, после… Взять белье из прачечной, попрощаться с мадам Дарю… – Федор, щедро расплатился с ее кузиной, сиделкой. Обе женщины хотели прийти на Пер-Лашез. Мадам Дарю, твердо, сказала:

– Боши квартиру не тронут, месье Теодор. Это ваша собственность, по документам, полтора века. С тех пор, как его светлость маркиз… – консьержка перекрестилась, – дарственную на доктора Анри оформил, при бабушке моей. Не беспокойтесь, – прибавила женщина, – воду мой муж перекроет, газ тоже, пробки мы вывернем. Мебель не пропадет. Езжайте, – мадам Дарю подмигнула ему, – с месье бароном… – месье барон встречался, по выражению Мишеля, с нужными людьми.

Оставив Аннет за мытьем окон, Федор спустился на рынок, за круассанами и пачкой сигарет. Кофе стоял в кухонном шкафчике. Они собирались перекусить, и упаковать библиотеку. Федор не хотел потерять семейные книги. Мадам Дарю обещала отправить ящики в загородный домик семейства, в деревню, выше по течению Сены.

Федор стоял с бумажным пакетом, на тротуаре, видя Аннет, на кованом балконе. Девушка протирала окна. Она убрала волосы наверх, перевязав их лентой, и надела короткую, чуть выше колена, теннисную юбку. Загорелые, длинные ноги сверкали в утреннем солнце. Федор, тоскливо, подумал:

– Я не могу жить без нее, никогда не смогу. Значит, позаботься о том, чтобы безумие быстрее закончилось… – подойдя к табачной лавке, он сунул руку в карман, за портмоне и замер.

С листа свежей La France au Travail на него смотрел изящный профиль. Федор, внезапно, понял, что не может сложить знакомые с детства буквы, в слова. Он заставил себя прочесть: «Méfiez– vous des Juifs! La France est en danger!». Под статьей стояла подпись месье Тетанже. Он увидел имя Аннет, под снимком:

– Так называемая мадемуазель Аржан выдавала себя за француженку, обманывая режиссеров и продюсеров. Она даже не является гражданкой Франции. Доколе мы собираемся терпеть засилье евреев в культуре нашей страны? Доколе люди без рода и племени, не имеющие понятия о ценностях христианства… – месье Тетанже вспоминал о католических мучениках, погибших от рук евреев. Он призывал честных французов, сообщать о тех, кто нарушит будущие распоряжения по учету еврейской расы.

Федор подавил в себе желание разнести к чертям лавку:

– Нельзя, чтобы Аннет это прочла… – он, преувеличенно весело, улыбаясь, рассчитался за сигареты, – ни в коем случае. Мерзавец, грязная коллаборационистская тварь, он мне заплатит… – подняв голову, Федор помахал Аннет. Подняв тряпку вверх, она что-то крикнула. Голос девушки исчез в рыночном шуме. Федор ступил на мостовую, рядом остановился черный лимузин, дверь открылась. Они носили трехцветные повязки, с топориками Виши, и неприметные, серые костюмы.

– Прошу, месье Корнель… – кто-то подтолкнул его к машине, – это не займет много времени. Не надо создавать пробку, водители ждут. Совсем ненадолго… – у Федора не было при себе оружия. Он успел подумать:

– У нас вообще нет пистолетов, с Мишелем. То есть Маляром. Какие мы дураки, надо было достать оружие. Кто позаботится об Аннет, если Мишеля тоже арестуют… – у него забрали круассаны. Аннет застыла, не двигаясь, на балконе. Тряпка выпала на мраморный пол. Синий алмаз заиграл искрами, в луче солнца, бьющем в чисто вымытое окно. Свернув за угол рю Мобийон, лимузин раздавил колесом пакет с выпечкой.

Номера черного мерседеса, припаркованного рядом с цветочной лавкой, у выезда на бульвар, покрывала грязь. Макс вызвал троих человек, из парижского гестапо, для ареста мадемуазель Аржан.

Месье Корнель оберштурмбанфюрера, в общем, не интересовал. Макс поговорил с Клодом Тетанже, и другими интеллектуалами, поддерживающими правительство Виши. Он выяснил, что месье Корнель отличается, как деликатно выразился Тетанже, русским темпераментом. Последствия этого темперамента Макс почувствовал на себе. В посольстве порекомендовали хорошего дантиста, но удар месье Корнеля оказался сильнее, чем полученный Максом в Барселоне. Пришлось избавляться от державшегося на одном корне зуба и ставить временный протез:

– В Берлине пойду к Францу, – решил Макс, – у него золотые руки. Он сделает постоянную коронку. Ладно, – вздохнул фон Рабе, – в конце концов, это всего лишь один зуб, сбоку. Никто ничего не заметит. Но, обидно, в мои годы, ходить с протезом, перед свадьбой… – Макс наметил торжество на следующее лето.

К тому времени, профессор Кардозо, и его дети должны были оказаться в Польше. Оберштурмбанфюрер помнил расчеты по строительству Аушвица. Пока в лагере содержали арестованных подпольщиков и польскую интеллигенцию, проектное наполнение останавливалось на отметке в пятьдесят тысяч человек. Рейхсфюрер Гиммлер приказал, в конце года, конфисковать прилегающие к Аушвицу земли, в радиусе сорока квадратных километров. Территорию обносили рядами колючей проволоки, протягивали электрические кабели, строили вышки.

Пока на Принц-Альбрехтштрассе никто не говорил, и не писал в докладных, о том, что случится в будущих, огромных лагерях, планируемых к возведению. Слова «окончательное решение», значили только депортацию еврейского населения Европы на восток. Макс, невольно, ежился, думая о масштабах предстоящей работы:

– Еще евреи Советского Союза… – летний блицкриг следующего года предполагался недолгим. Евреев с востока на запад везти никто не собирался, незачем было тратить деньги. На совещаниях упоминалось, что будущие немецкие земли подвергнутся очистке. Население отправляли в гетто, подобные тем, что создали в Польше:

– Ненадолго, – Макс, покуривал в окно мерседеса, – мы избавимся от еврейской заразы. Славян сгоним в поселения, для рабочих. Запретим школы, кроме начального обучения. Отто распространяется о будущих славянских рабах, но полезных русских, таких, как Муха, мы приблизим к себе, вольем арийской крови… – Макс внимательно следил за операцией у газетного ларька.

Они знали о смерти матери месье Корнеля. За квартирами установили негласное наблюдение. В ночь, когда женщина скончалась, месье Корнель ушел в Сен-Жермен-де-Пре. Оберштурмбанфюрер успокоил себя:

– Должно быть, консьержка с телом сидела.

Мальчишка, как Макс называл барона Мишеля де Лу, пропал без следа. Фон Рабе велел вызвать в гестапо бывших работников Лувра. Даже если коллеги мальчишки с ним встречались, они ничего не сказали. Месье де Лу в Париже не видели. Глядя на карту Франции, Макс понимал, что мальчишка из плена, отправится домой:

– В этом городе можно всю жизнь прятаться… – фон Рабе вспомнил бедные кварталы на востоке, у кладбища Пер-Лашез, и холмы Монмартра и Монпарнаса, – он коренной парижанин. Его семья титул от королевы Марии Медичи получила… – Макс, недовольно, подумал, что их собственный титул значительно младше.

Сын фрау Маргариты, Теодор унаследовал богатство отчима, второго мужа матери. Пожилой владелец мануфактур в Руре скончался довольно быстро, не прожив с молодой женой и двух лет, однако успел завещать пасынку предприятия. До совершеннолетия сына делом управляла фрау Маргарита.

На берлинской вилле, в кабинете отца, висел портрет, конца восемнадцатого века. Стройная женщина в черном платье, с золотистыми, убранными под траурный чепец волосами, стояла, с бумагами в руках. За спиной женщины виднелась карта Рура. Она поджала тонкие губы, голубые глаза смотрели холодно, оценивающе. Макс напоминал фрау Маргариту.

– Первый ее муж в шахте погиб, – хмыкнул фон Рабе, – их сыну едва год исполнился, а ей чуть за двадцать было. Нашла бездетного вдовца, богатого, на седьмом десятке… – Теодору даровал титул прусский король Фридрих Вильгельм Третий, в начале прошлого века:

– По сравнению с герром Питером, – недовольно думал Макс, – мы никто, простые шахтеры. Хоть мы и арийцы, а он, наполовину, славянин. Но в предках у него викинги, пусть и в далеком прошлом… – Макс нашел в Ларуссе статью о роде де Лу. Оберштурмбанфюрер видел их герб, читал о прародителе мальчишки, уехавшем в Квебек, в начале существования колонии.

– Белый волк на лазоревом поле, идущий справа налево… – Макс не мог забыть проклятого волка, – с тремя золотыми лилиями. Je me souviens… – Макс обещал себе найти мальчишку, чего бы это ни стоило. Однако рядом с кузеном, месье Корнелем, барон де Лу не появлялся.

Готовясь к операции, Макс немного опасался, что господин Воронцов-Вельяминов, тоже потомок викингов, пустит в дело свой небезызвестный темперамент и начнет драку, как в «Рице», или, хуже того, будет стрелять на улице. Фон Рабе понятия не имел, где болтался месье Корнель со времен капитуляции Франции, но у бывшего майора инженерных войск могло оказаться оружие. Фон Рабе не хотел спугнуть пани Гольдшмидт, с ее синим бриллиантом, в двадцать каратов. Камень снился Максу по ночам. Он стал бы достойным подароком для будущей графини фон Рабе. Нынешнюю хозяйку бриллианта, из Дранси, оберштурмбанфюрер посылал в Польшу.

Месье Корнель стрелять не стал, но пани, неудачно, оказавшись на балконе, видела, как жениха сажали в машину.

– Пусть дерется, – хмыкнул Макс, – главное, что он здесь, в ближайшие два дня не появится… – он велел доставить месье Корнеля в контору, где Макс ожидал драки. Фон Рабе даже понравилась некая ирония ситуации. Предложение, которое должен был получить месье Корнель, в своем бывшем бюро, ничего, кроме ярости, у него вызвать бы не могло. Максу это было только на руку.

– Подержим его пару дней в тюрьме, и выпустим… – выбросив сигарету на мостовую, он указал гестаповцам, во второй машине, в сторону подъезда. Оберштурмбанфюрер не хотел, чтобы пани Гольдшмидт выбежала на улицу, это бы осложнило арест. Вернувшись из камеры, месье Корнель обнаружил бы, что невеста исчезла:

– Пусть он ищет… – Макс отхлебнул из термоса хорошо заваренного кофе, – пусть хоть обыщется. Она не успеет спрятать бриллиант… – девушка пропала с балкона. Фон Рабе, вспомнил теннисную юбку и простые туфли: «Переодевается». Трое гестаповцев и две женщины, служащие тюрьмы, направились к подъезду. Если бриллианта, при пани Гольдшмидт, не оказалось бы, Макс был готов перевернуть всю квартиру. Наружное наблюдение, у рынка, доложило, что с утра пани появилась с кольцом на пальце.

– Поедет с комфортом… – Макс улыбнулся, – не в товарном вагоне, а в купе, под конвоем. Пусть доктора с ней что хотят, то и делают, в медицинском блоке… – женщинам он велел не спускать глаз с мадемуазель Аржан:

– Она должна переодеться при вас, – подытожил Макс.

Макс, немного жалел, что не может оказать услугу месье Тетанже, избавив журналиста от присутствия в Париже бывшей жены. Фон Рабе надеялся, что мадам Левина тоже появится на рю Мобийон. Еврейка, как ему донесли, подцепила в «Рице» богатого араба. Мадам Роза все время проводила с новым поклонником, в ресторанах, ночных клубах и на загородных прогулках.

– Потом, – сказал себе фон Рабе, – бриллиант важнее. Вот и она… – пани, недоуменно, озиралась. Ее крепко держали за руку. Девушка, действительно, переоделась в траурный, черный костюм:

– Она его для похорон принесла… – Макс поднял окно. Пани Гольдшмидт, пока что, не должна была его видеть. Пани была при шляпке и перчатках, но без чулок. Макс посмотрел на смуглые щеки, на длинные, казалось, бесконечные, загорелые ноги, в туфлях на высоком каблуке. Шляпка тоже была черной. Перчатки, судя по всему, девушка сунула в саквояж второпях. Они оказались коричневыми.

– Все равно, темный оттенок… – пожал плечами Макс.

Он, на мгновение, раздул ноздри:

– Посмотрим. Я получу камень, а потом…, Пусть она болтает, в Аушвице ее никто слушать не станет… – узкие бедра покачивались под юбкой. Фон Рабе вспомнил, как танцевал с мадемуазель Аржан:

– Или она дальше Дранси не уедет… – усмехнулся Макс, – я об этом позабочусь.

Гестаповцы захлопнули дверцы, машина тронулась. День выдался солнечный. Опустив козырек, Максимилиан включил зажигание. Он хотел обогнать первый автомобиль и оказаться в Дранси раньше. Фон Рабе намеревался сам обыскать арестованную, и провести первый допрос.

Чиновник из Организации Тодта, выбиравший помещение для парижской конторы, остановился на большом, двусветном зале, на бульваре Сен-Жермен. Раньше здесь размещалось архитектурное бюро. Персонал конторы, в гражданских костюмах, с нарукавными повязками «Arbeitet Fur O. T» начальник усадил за расставленные в зале конторские столы. Он занял кабинет бывшего главы бюро. У него имелся выход на большой балкон, собственная ванная, и даже гардеробная.

Апартаменты спланировали разумно. Чиновник изучал архитектуру, и оценил устройство помещения. Он не спрашивал, кто раньше занимал комнаты. Табличку с двери свинтили. По Парижу его водил офицер из немецкой администрации, понятия не имевший о бывших владельцах контор. Чиновнику было достаточно оборудованной американской техникой кухни, двух телефонных линий, и шелеста пышно цветущих деревьев, под окнами. Он поискал следы пребывания хозяев, но ничего не нашел. Мебель вывезли, оставив только беленые стены, и отличный, буковый паркет. Контора украсилась нацистскими флагами, фотографиями главы Трудового Фронта, Роберта Лея, пожимавшего руку фюреру и спешно напечатанными плакатами, на французском языке.

Широкоплечий юноша, в хорошем костюме, шагал по дороге, уходящей на восток, прямо в рассвет. В руках он держал скромный чемоданчик. Отец и мать, в фермерской одежде, махали ему, стоя у обочины:

– Français! Votre avenir est dans le travail! Entrée à travailler en Allemagne dans toutes les branches de la Todt, – значилось на плакате, вместе с телефоном парижской конторы.

В отличие от подчиненных, чиновник знал французский язык. Он носил полувоенную, оливковую форму, с нашивками эйнзатцляйтера, руководителя отдела. За его спиной висела карта Германии, с отметками крупных заводов, фабрик, и шахт. После капитуляции Франции чиновника перевели в Париж из Кракова, с остановкой в Берлине. На совещании они получили разъяснения о политике рейха в отношении рабочей силы с запада.

С поляками все было просто. Даже польская интеллигенция, инженеры, архитекторы, и врачи, считалась славянами, неполноценными людьми. Они назывались цивильарбайтерами, гражданской трудовой силой. Находясь в Германии, поляки носили на одежде нашивку, с буквой Р. Правила распространялись и на полуграмотного парня, батрака на ферме, и на профессора Ягеллонского университета. На западе, распоряжения не предписывали нашивок.

– Пока что… – чиновник полистал досье на парижских специалистов, – думаю, когда вермахт начнет кампанию на востоке, понадобится ставить к станкам людей, заменять, тех, кто воюет. Мы устроим здесь рейды, как в Польше… – в больших польских городах предполагаемых работников забирали прямо с улиц, и, под автоматами солдат, сажали на грузовики.

Иностранные трудовые ресурсы, в рейхе, четко выстроили по иерархии. Первыми шли работники из стран, союзных Германии, или нейтральных. Они считались близкими по духу, жили в съемных квартирах, и получали хорошую заработную плату. На оптических заводах трудились швейцарские специалисты. В рейх приезжали итальянские промышленные дизайнеры, и шведские судостроители. Внизу находились славяне, чехи, и поляки, и, в будущем, русские.

В Организации Тодта многие, с пренебрежением, относились к способностям славян, но начальник отдела работал с польской интеллигенцией. Он замечал:

– Они носители неполноценной культуры, не арийцы, но нельзя не отметить их стремление к образованию. Русские за два десятка лет, построили огромные предприятия, электростанции, провели железные дороги. В царское время их инженеры хорошо обучались… – чиновник нашел папки русских эмигрантов, живших в Париже.

Советский Союз оставался в дружбе с Германией. По торговым соглашениям, в рейх поставлялась пшеница, ткань и уголь. Движение товарных поездов и грузовых пароходов было оживленным. Славяне ценили немецкую техническую школу. По соображениям чиновника, русские могли согласиться на работу в Германии, даже опередив французов.

– Французы считают, что лучше Франции ничего на свете нет… – он отпил кофе, – эгоисты, каких поискать… – он встречался со специалистами, поддерживающими режим Виши. В досье могло значиться, что визитер знает немецкий, или учился в Германии, однако все гости, упорно, говорили на родном языке. По-немецки из них было, и слова не вытянуть. В конце дня, после таких бесед, у чиновника начинала отчаянно болеть голова.

– Месье Корнель… – пробормотал он, читая сведения о господине Федоре Воронцове-Вельяминове, – в Америку не уехал, пошел воевать. С капитуляции о нем ничего не слышно… – начальник конторы не ожидал, что месье Корнель появится у него на пороге. Немец, архитектор по образованию, слышал о Корнеле. Чиновник заканчивал, Мюнхенский университет, после прихода Гитлера к власти. Постройки школы Баухауса они изучали в разделе дегенеративного искусства. Немец вспомнил кварталы доступного жилья, в Берлине и Франкфурте:

– Корнель в Германии строил. Потом, конечно, его в рейх не пускали. Дома во Франции, Британии, Швеции, Дании… В Америке, в Канаде… – проекты месье Корнеля подтверждали его репутацию самого успешного архитектора Европы:

– Ему сорок в этом году… – подытожил чиновник, глядя на жесткий очерк лица, – даже если он выжил, он никогда не станет строить в нашем, немецком стиле… – архитекторы рейха любили, по указаниям фюрера, помпезность. Они вдохновлялись образцами древности. Партийные бонзы ценили колонны, портики, мрамор, бронзу и орлов со свастиками. Чиновник видел фотографии сталинской Москвы, и метрополитена:

– Стили похожи… – немец испугался своих мыслей. Он даже оглянулся. Берлинское метро строили функционально, используя керамическую плитку, и цемент:

– Как в Париже… – чиновник потянулся за сигаретами, – впрочем, у них сохранились кованые входы в метро. Модернизм, тоже дегенеративное направление в искусстве… – он вспомнил сияние картин Климта, но не успел подумать о венском Сецессионе.

Дверь, с треском, отворилась. Гневный голос сказал, по-французски:

– Какого черта меня сюда привезли? Я спрашиваю, лично вас… – Федор стряхнул с локтя руку полицейского, без формы, в гражданском костюме. В лимузине он спросил:

– Что, собственно, происходит, господа? Я американский гражданин, я могу позвать консула…

– И французский, – сухо ответил полицейский:

– Наша поездка не займет и десяти минут, месье Корнель. Имейте терпение, вам все объяснят…

Федор понял, что его везут обратно в Сен-Жермен-де-Пре:

– Мишель попался? Но как? Он ушел на Монпарнас. А если его кто-то выдал? Если внутри сил сопротивления есть провокаторы? Сил еще нет, а предатели появились. Хорошо, что Аннет забрала билет, документы. Я буду делать вид, что не знаю Мишеля… – он вспомнил голубые, большие, в легких морщинках глаза, золотящиеся на висках, белокурые волосы, – однако никто этому не поверит. Мы родственники, всему Парижу известно… – лимузин миновал квартиру Федора. Полицейские молчали, наручники на него не надели.

Машина остановилась перед знакомым зданием. Двенадцать лет назад, Федор, впервые, прошелся по еще не отремонтированным, голым комнатам. Он считал, что производительность сотрудников зависит от условий работы, поэтому выделил комнату, где поставил американский бильярдный стол, и удобные диваны. На кухне электрическая машинка варила кофе. Он привез из Америки фонтан, для содовой воды, и музыкальный автомат, на двадцать пластинок. Федор любил работать под Моцарта или Шопена. Он поднял голову вверх, к балкону кабинета:

– Сколько вечеров я там просидел… – Федор часто чертил по ночам, когда все расходились. Он варил кофе, включал пластинку и напевал себе под нос.

Федор предполагал, что его доставили на служебную квартиру гестапо, по случайности размещавшуюся, в этом доме. Оказавшись, в сопровождении полицейских, на втором этаже, перед тяжелой дверью мореного дуба, он, презрительно, улыбнулся:

– В моей бывшей конторе гестапо поселилось, под вывеской представительства Министерства Труда. Ничего я им не скажу. Аннет улетит. Роза здесь, Итамар. Они о ней позаботятся… – Федор отогнал мысли о серо-голубых глазах:

– Нельзя позволять себе слабость. Они за нами следили. Наверняка, фон Рабе… Я выживу, мы встретимся с Аннет. Может быть, все получилось… – о подобном сейчас думать не полагалось. Федор, в общем, не знал, как выживет, но сказал себе: «Иначе и быть не может». Он окинул взглядом флаги со свастиками, каких-то клерков, в скромных костюмах, фотографии Гитлера. Поморщившись, он, пинком, открыл дверь кабинета.

Чиновник сглотнул.

Мужчина был почти в два метра ростом, с мощными плечами, в американских джинсах, льняной, белой рубашке и отлично скроенном, светлом пиджаке. Немец опустил глаза:

– Кеды, – вспомнил он, – баскетбольные. В Берлине их тоже продают. Называется, компания «Конверс»… – у визитера было хмурое, суровое лицо. Сзади немец заметил людей, с повязками правительства Виши.

– Я повторяю, зачем я здесь? – загремел низкий голос. Голубые глаза сверкали опасным, неприятным огнем. Месье Корнель, широкими шагами прошел к столу. Он брезгливо рассмотрел тяжелое пресс-папье, с бронзовым орлом:

– Вы кто такой? – поинтересовался он, окинув взглядом немца.

Чиновник приосанился:

– Эйнзатцляйтер Греве, начальник парижского отдела Организации Тодта… – он постарался улыбнуться. Глядя на лицо месье Корнеля, сделать это было затруднительно:

– Я знаю, – любезно прибавил чиновник, – здесь раньше размещалось архитектурное бюро, месье Корнеля… – бывший хозяин кабинета, коротко усмехнувшись, заговорил по-немецки:

– Мое бюро. Хватит убивать французский язык. Я учился в Германии, четыре года. В школе Баухауса, – большая рука протянулась за пресс-папье, – у великого архитектора Вальтера Гропиуса. Ваша банда объявила его дегенератом, и меня тоже. Впрочем… – месье Корнель помолчал, – это честь для меня… – чиновник попытался сказать:

– Может быть, вас заинтересует работа на благо рейха… – он едва успел отклониться. Пресс-папье ударилось о карту Германии. Месье Корнель, легко, как ребенка, встряхнул его за плечи. Архитектор перегнулся через стол:

– Меня заинтересует, чтобы ты, сволочь, заткнулся и вылетел отсюда, как пробка из бутылки… – зазвенело стекло графина. Немец, свалившись на буковый паркет, жалобно крикнул: «На помощь!». Федор засучил рукава:

– Мерзавец фон Рабе, решил надо мной поиздеваться. Пусть знает, на что я способен… – в кабинет вбежали французы. Затрещал пиджак, Федор присвистнул:

– Вспомню старые времена. Мишель на свободе, очень хорошо. С ними я справлюсь… – удар у него остался сильным, как и два десятка лет назад. Федор подул на костяшки пальцев: «Вам тоже достанется, господа предатели Франции!».

Сорвав со стены нацистский флаг, Федор бросил ткань под ноги: «Только здесь ему и место».

Оберштурмбанфюрер Максимилиан фон Рабе шел по длинному, голому коридору серого бетона. Жилые дома в Дранси строились в функциональном, простом стиле, здания опоясывали балконы. Окна пока не закрыли решетками. Макс ожидал, что в будущем здесь появится и колючая проволока, и вышки. Дранси предполагалось превратить во временный лагерь, для евреев Парижа и окрестностей. Рядом была железнодорожная станция, удобная для формирования и отправки эшелонов.

Прислонившись к стене, Макс закурил, вдыхая горький дым. Несмотря на жаркий день, в коридоре было сыро. До капитуляции в зданиях размещались конторы и дешевые квартиры. Сейчас «Город молчания», как его называли, перешел во владения немецкой администрации. В полевой тюрьме сидели бежавшие из плена французы, арестованные на улице, без документов. Максимилиан очень хотел увидеть в одной из камер мальчишку.

Он спросил у пани Гольдшмидт, где находится родственник ее жениха, однако девушка молчала. Мадемуазель Аннет молчала, и когда Макс поинтересовался, куда она дела бриллиант. Пани Гольдшмидт, по заверениям, наряда гестапо, вышла из квартиры с кольцом, в черных, траурных перчатках. Остановившись у каморки консьержки, пани обнаружила, что они порвались по шву. Девушка отдала перчатки француженке. Актриса взяла у мадам Дарю ее собственные, коричневые. Наряд гестапо, и женщины, арестовывавшие мадемуазель, были уверены, что кольцо осталось у нее на пальце.

В Дранси мадемуазель приехала без бриллианта. Окно машины не открывали, она сидела между двумя женщинами и с места не двигалась. Макс приказал обыскать мерседес, подъезд, каморку консьержки, саму консьержку и перевернуть все в квартире. Он сделал вид, что у мадемуазель имелись шифрованные донесения британских агентов, в Париже. Фон Рабе знал, что, рано или поздно, подобные посланцы появятся во Франции. Холланд, угрюмо, думал Макс, не зря выжил.

– Расстрел на месте… – бросив окурок на пол, Макс растер его подошвой сшитого на заказ в Милане ботинка, – никакой пощады, никакого снисхождения. Мальчишку я лично казню, когда он мне расскажет, где Джоконда и где алмазы Лувра… – Макс хотел применить к мадемуазель более строгие меры. У него под рукой не имелось медицинских средств, привычных на Принц-Альбрехтштрассе. Врач, приехавший из Парижа, тщательно обыскал мадемуазель, во второй раз, но кольца не нашел. В здешнем гестапо, откуда явился доктор, подобных лекарств пока не держали. Макс закурил вторую сигарету:

– Придется обходиться подручными средствами…

Агенты перекопали огород консьержки. Женщина, на допросе в префектуре, предъявила черные перчатки мадемуазель Аржан. Мадам клялась, что ничего с ними не делала. Шов, действительно, разошелся.

Макс не мог, открыто, признаваться, что ищет камень. Арестованная была еврейкой, без гражданства, но подобные ценности полагалось описывать и сдавать под отчет. Бриллиант не поступил бы на склад реквизированных вещей. Кольцо, под охраной, курьером, отправили бы в Берлин. Макс подозревал, что бриллиант, попав в Германию, оказался бы на пальце кого-то из жен или любовниц высшего руководства рейха.

– Например, фрейлейн Евы Браун… – оберштурмбанфюрер стряхнул пепел на бетонный пол. Обычно он так не поступал, Макс любил аккуратность, но ему было противно находиться в простом, ничем не украшенном здании:

– Правильно говорит фюрер, дегенеративный стиль. Подобное могли бы построить придурки, которых Отто умерщвляет, в лагерях… – Макс любил мрамор, гранит и строгую, тускло блестящую бронзу помпезной архитектуры рейха:

– Месье Корнель комплекс возводил… – русский сидел в камере предварительного заключения префектуры шестого округа Парижа. Макс вчера справился, по телефону, о происшествии в конторе Тодта. Партайгеноссе Греве лечил ссадины и синяки. Макс не предупреждал Греве о визите архитектора. Фон Рабе усмехнулся, положив трубку: «Получилось очень достоверно». Тогда Макс мог улыбаться, в надежде, что бриллиант найдется.

Фон Рабе не представлял, что расстанется с камнем:

– Пора заканчивать реверансы, – хмыкнул Макс, – она провела ночь в камере, в подвале. Она напугана, и все расскажет… – на совещании, в гестапо, зашла речь о возможных рабочих лагерях, для французских евреев. Макс отрезал:

– Здесь не Бельгия. Здесь нет шахт, а на заводах мы евреев держать не собираемся. Никаких гетто на западе, это наша политика. Когда будет принято решение о депортации еврейского населения страны, эшелоны отправятся на восток… – он сбил пылинку с лацкана пиджака, – и местное население нам поможет. Мы начали, как это выразиться, влиять на общественное мнение… – вишистские газеты подхватили инициативу месье Тетанже. Журналисты писали о евреях, выдающих себя за французов.

– Не забывайте… – Макс оглядел коллег, – в стране болтается много евреев без гражданства, беженцев из Польши, и покинувших рейх. Ими надо заняться в первую очередь… – осенью правительство Петена издавало декреты об обязательной регистрации евреев и запрете на профессии. Макс напомнил себе, что нельзя оставлять поисков доктора Горовиц, хотя у оберштурмбанфюрера было подозрение, что женщина, с братом, и Холландом, перебралась в Британию.

– У подобных волчиц нет чувств, – сказал себе Макс, – она мне вколола препарат, смертельный для человека, в нужной дозе. Плевать она хотела на собственных детей… – оберштурмбанфюрер намекнул арестованной, что может вплотную, как он выразился, заняться ее женихом, месье Корнелем.

Серо-голубые глаза презрительно взглянули на него. Мадемуазель отозвалась:

– Месье Корнель американский гражданин. США, нейтральная страна. Вы не имеете права его арестовывать, и меня тоже… – девушка вскинула подбородок, – ни о кольце, ни о донесениях каких-то подпольщиков, я понятия не имею. Если вы хотите отомстить месье Корнелю, потому, что он вас из ресторана выгнал… – темно-красные губы слегка улыбнулись, – это низко… – оберштурмбанфюрер сделал вид, что беспокоится за судьбу драгоценности.

Актриса, понял Макс, врала беззастенчиво, не двинув бровью. Мадемуазель утверждала, что ни о каком бриллианте не знает: «Вы меня с кем-то путаете, – она тонко улыбалась, – в „Рице“, я не носила кольца». Девушка объяснила, что отдала перчатки консьержке потому, что привыкла появляться на публике в безукоризненном виде.

Макса бесило еврейское упрямство, с которым он раньше не сталкивался.

Тяжело вздохнув, он толкнул дверь комнаты. Мадемуазель привели под конвоем. Она осталась в траурном костюме, но шляпу и перчатки у нее отобрали. Макс посмотрел на стройные ноги, в туфлях на высоком каблуке. Она стянула волосы в узел. Девушка сидела, отвернувшись, покачивая лаковым, черным носком туфли. Щиколотка у нее была тонкая, смуглая, волосы на висках немного завивались. Фон Рабе вспомнил запах, сладких, теплых цветов:

– У Нефертити похожий профиль. Разрез глаз миндалевидный, как у Эммы… – он сухо велел женщинам, охранявшим арестованную: «Оставьте нас».

Аннет, незаметно, сплела длинные пальцы. Она подпорола шов перчатки ногтем, спускаясь по лестнице, в сопровождении гестаповцев. Алмаз остался внутри. Девушка была уверена, что мадам Дарю передаст кольцо Мишелю, когда он появится на рю Мобийон:

– Нельзя, чтобы пропал семейный камень. Но если и Мишеля арестовали… – Аннет узнала немца, танцевавшего с ней в «Рице». Он девушке не представился. Увидев его на пороге комнаты, Аннет поинтересовалась:

– Долго вы собираетесь меня здесь держать, месье? Вы не имеете никакого права… – она почувствовала железные, грубые пальцы на своих плечах. Наклонившись, он прошептал в маленькое ухо:

– Я имею все права, моя дорогая… – фон Рабе встряхнул ее, – помните! Если вы будете запираться, ваш жених получит обвинение, в шпионаже. Я знаю о его британских родственниках, знаю… – Аннет отчеканила:

– Меня не интересует, что вы знаете! Я вам еще раз говорю, мы понятия не имеем, где находится месье де Лу! – о Мишеле немец у нее тоже спрашивал, настойчиво.

Аннет смотрела в холодные, голубые глаза. На красивых губах едва заметно поблескивали капельки слюны. Навязчиво пахло табаком, у нее закружилась голова. Аннет успела подумать:

– Такое случается, когда ждешь ребенка. Но я ничего не знаю, слишком рано… – изящная голова дернулась, фон Рабе прижал ее к столу:

– Ты мне расскажешь, жидовка проклятая… – узел темных волос распустился. Аннет почувствовала спиной жесткое дерево. Девушка услышала громкий смех.

– Тащите сюда жидовку… – светлые волосы волочатся по земле, раздается ржание лошадей и выстрелы. Вокруг стоит запах табака, чего-то металлического, неприятного. В темноте, под кроватью, видны огромные, серо-голубые глаза. Девочки сидят тихо, как мышки. Стучит сердце. Ладошка младшей сестры лежит в ее ладони. Малка шевелит нежными губами:

– Маме… тате… – Ханеле прижимает малышку к себе. До них доносится страшный, пронзительный крик. Ханеле дергает край одеяла, толкает сестру дальше, укрывает ее с головой. Малка молчит, вцепившись в ее руку.

– Александр! – она узнает голос:

– Александр, я прошу тебя, не надо… Я никому не скажу, никогда… – Ханеле, смутно, помнит язык. Отец пел ей колыбельную, о лошадках.

– Пони, – вспоминает девочка, – пони. На улице лошадки. Я посмотрю, где мама с папой и вернусь… – она говорит это сестре. Малка трясется, зубы девочки стучат, она закусывает одеяло, хватает Ханеле за подол платьица.

– Жди, – велит старшая сестра. Девочка выползает из-под кровати. В гостиной все перевернуто, медные подсвечники валяются на полу. Выглянув во двор, Ханеле замирает, видя светлые, распущенные, испачканные кровью волосы. Маму обступили смеющиеся люди. Отец стоит на коленях, его держат двое, за плечи. Высокий человек в черной куртке, с темными, в седине волосами, направил на него винтовку.

Ханеле бросается к отцу: «Тате!». Грубые, жесткие руки ловят ее. Ханеле визжит, отец рыдает:

– Александр! Оставь дитя, я прошу тебя, прошу… – боль раздирает все тело. Человек, швырнув ее вверх, поднимает штык. Отец бросается вперед. Кровь хлещет по его темной бороде, отец хрипит, Ханеле падает на землю. Человек с холодными глазами вонзает штык в шею отца. Она ловит шепот:

– Натан Горовиц… Теперь никто, никогда не узнает… – она закрывает голову руками, ползет среди копыт лошадей, боль не проходит. Девочка, шатаясь, поднимается на ноги. Она бежит.

Услышав хруст подломившегося каблука, Макс бросился вслед за ней.

Поскользнувшись на выложенном плиткой полу, девушка упала затылком на железное, острое ребро ступеней, ведущих вниз, к выходу из комнаты. Белый кафель покрылся алыми пятнами. Тело, покатилось к двери, Макс подвернул ногу, пытаясь его удержать. Серо-голубые глаза помутнели. Макс почувствовал острый запах мочи, в темных волосах виднелись сгустки крови. Он с размаха ударил ее головой о ступень: «Сука! Проклятая жидовская дрянь!». Ощупав изуродованный затылок, толкнув ногой труп, фон Рабе пробормотал: «Несчастный случай». Макс брезгливо вытер пальцы платком. Надо было позвать солдат, для уборки.

Ранним утром, на пустынной улице, ведущей к воротам кладбища Пер-Лашез, появился высокий мужчина, в испачканной краской, куртке маляра, на старом велосипеде. Белокурые, коротко стриженые волосы, прикрывал суконный, темно-синий, берет. Сзади, в плетеной корзине, лежали кисти и тряпки. Остановившись у булочной, где поднимали ставни, маляр выпил чашку крепкого кофе, покуривая «Голуаз». Голубые, большие глаза, окруженные легкими морщинами, немного припухли, и покраснели, словно мужчина не выспался.

Хозяин лавки включил радио, загремела «Марсельеза». В булочной портретов маршала Петэна не имелось. В углу висел французский флаг, без топорика. Хозяин, молча, принял от маляра медь:

– Должно быть, на кладбище что-то подкрасить надо. Стены в церкви, потолок… – не дождавшись сына из плена, жена булочника стала ходить к мессе. Раскладывая на витрине круассаны, он вздохнул:

– Кюре не помогут. Вряд ли наших парней из проклятой Германии отпустят. Весь Париж немцами кишит… – здесь, на востоке, в бедных кварталах, наряды бошей пока не появлялись.

– Надо самим… – маляр скрылся за серой стеной кладбища, булочник подытожил, – самим брать в руки оружие. Выгонять отсюда немцев, и петеновских крыс, так называемое правительство… – он прищурился. Маляр стянул, берет, светлые волосы золотились в лучах рассвета. Бросив крошки от круассанов воробьям, прыгавшим по булыжнику, булочник помахал старичку, вышедшему на прогулку с дряхлым пуделем.

Мишель шел по песчаной дорожке на холм, толкая велосипед. Он знал здешнего кюре. До войны, Мишель, в годовщину смерти родителей, заказывал по ним мессу. Останки отца лежали в общей могиле. Немецкие снаряды, разнесшие в клочья госпитальные палатки, не разбирали между врачами и ранеными. Мать похоронили в Каннах, где она умерла, но Мишель считал себя обязанным устраивать поминальную службу в Париже, рядом со склепом, где лежали его предки.

Вчера кюре провел его на чердак церкви. Из полукруглого, запыленного окна, был хорошо виден памятник, белого мрамора. Оставив велосипед у закрытых дверей храма, Мишель достал из-под тряпок два букета. Он всегда приходил на Пер-Лашез с красными гвоздиками. Кладбище было тихим, в кронах деревьев перекликались птицы. Засунув, берет в карман куртки, он пошел к Стене Коммунаров. Остановившись, склонив голову, он почувствовал, как текут по лицу слезы.

Тем вечером, возвращаясь с Монпарнаса в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель, как обычно, был очень осторожен. Он медленно поднимался по лестнице, к апартаментам Теодора, ловя каждый звук. У Мишеля на плече висела рабочая, холщовая сумка. Кроме портативного приемника, в ней лежало два браунинга. Подобное оружие использовали городские полицейские. Приемник, и пистолеты Мишелю передали на Монпарнасе, в невидном ресторане, за утиной ножкой, с шампиньонами. Его собеседник говорил с парижским акцентом. Когда барон де Лу открыл рот, он отмахнулся, мелко рассмеявшись:

– Твой предок, мой дорогой, по слухам, в наших кругах вращался… – мужчина поднял бровь, – я рад помочь, как говорится. Но… – он выставил ладони вперед, – в пределах разумных вещей.

– Я в Париже не остаюсь, – заверил его Мишель.

На человека он вышел через автомастерскую. Месье Алан, как его называли, занимался угонами машин и квартирными кражами. Мишель подозревал, что приемник, американской модели, раньше стоял в роскошных апартаментах, в Фобур-Сен-Оноре, но ничего спрашивать не стал.

Им, все равно, требовалась рация, и радист:

– Хотя бы передатчик… – поправил себя Мишель, – научиться всегда можно. Придется связываться с Лондоном, с другими группами, координировать действия… – в новостях передавали, что немецкая авиация бомбит военные базы в Британии. У Теодора в квартире стояло мощное радио. Мишель напомнил себе, что надо послушать американские новости.

Занеся ногу над ступенькой, он замер, одним неуловимым движением потянувшись за пистолетом. Сверху доносился какой-то шорох. Обхватив пальцами рукоять браунинга, Мишель почувствовал себя спокойнее. Он вспомнил, как Теодор учил его стрелять. Мишель увидел надменное лицо фон Рабе, в мадридском пансионе:

– Момо шрам целовала… – Мишель рассердился на себя:

– Нашел о чем думать, сейчас. Все кончено, и никогда не вернется… – он прижался к стене. Сверху повеяло ароматом сладких, тревожных пряностей.

Они выглядели так, будто собирались в дорогой ресторан. Мадам Левину, от переодевания, в номере «Рица», оторвал телефонный звонок. Роза узнала голос мадам Дарю, девушка навещала рю Мобийон. Консьержка, шепотом, попросила ее, немедленно, приехать на Левый Берег. Выбежав из гостиницы, Роза ухватила такси под носом какого-то, как она презрительно сказала, петэновского мерзавца.

Мадам Левина раскрыла изящную, ухоженную ладонь:

– Аннет и Теодора арестовали, Мишель. За ними приехали вишистские полицейские. Тебе надо покинуть город… – Итамар курил, в открытую форточку, разглядывая двор особняка. И он, и Роза знали о Максимилиане фон Рабе. Юноша кивнул:

– Не стоит рисковать, Мишель. Поезжай с нами на юг, или даже в Палестину. У тебя отличные руки, боевой опыт, ты пригодишься в деле… – алмаз лег в ладонь Мишеля острыми гранями. Расстегнув рубашку, Мишель достал простой, стальной крест. Повесив кольцо рядом, он поднял голубые глаза:

– Итамар, у тебя… у вас есть своя земля. Будет, – поправил себя Мишель, – при нашей жизни. А у меня есть своя. Моя семья здесь три сотни лет живет, мои предки здесь похоронены. Никогда такого не случится, чтобы я бежал… – он посмотрел на шпиль Сен-Жермен-де-Пре, на черепичные крыши Парижа:

– Я никуда не уеду, пока не станет ясно, что с Аннет, с Теодором… – Мишель вспомнил о теле тети Жанны, лежавшем в похоронном бюро:

– Никуда не уеду, – подытожил он, доставая блокнот с карандашом, – но здесь, или на рю Мобийон я больше не появлюсь. Это опасно. Держите телефон, зовите месье Намюра… – Мишель, с велосипедом, переселился в автомастерскую. Он спал на сиденье лимузина. Машины были готовы к отъезду.

Прочитав газету месье Клода, Мишель разорвал лист на мелкие клочки:

– Аннет арестовали не из-за Теодора. Она еврейка, без гражданства… Но что с Теодором? Неужели за нами следили? – вечером следующего дня месье Намюра позвали к телефону. Он узнал голос. По именам они друг друга не называли, на всякий случай. Выслушав кузена, Мишель, коротко, сказал:

– Я буду рядом, разумеется. Пожалуйста, осторожнее… – он понимал, что Теодор еле сдерживается. Кузен долго молчал. Теодор, наконец, выдавил из себя:

– Потом обсудим. Сейчас надо… – не закончив, он повесил трубку.

Ночью Мишель сидел во дворе автомастерской, на ящиках, с бутылкой дешевого вина. Здесь было тихо, кафе в районе предприятий закрывались рано. Мишель, отчаянно, хотел подняться и пойти знакомой дорогой, на Монпарнас. Он посмотрел на часы:

– Сейчас она… Момо, приедет с выступления… – Мишель вдохнул запах шампанского и сигарет, оказался в полутьме передней, услышал тихий шепот:

– Волк, я знала, знала, что ты вернешься… – ему захотелось устроить голову на тонком плече, обнять ее, прижать к себе, уберечься от смерти. Мишель вспомнил голос Теодора:

– Аннет… Мне сказали в префектуре, когда выпускали. Она умерла, в Дранси, несчастный случай. У нее каблук сломался, в камере. Она упала, ударилась затылком… – кузен, осекшись, долго молчал. Мишель слышал его дыхание:

– Кольцо у меня, – коротко сказал он, – у меня, Теодор… – кузен повесил трубку.

Допив вино, Мишель задремал, в лимузине, коротким, неспокойным сном. Он опять видел серый, холодный туман, седую женщину, похожую на Мадонну Рафаэля. Вздрогнув, он открыл глаза. Мадонна, держа ребенка, протягивала к нему руку.

Мишель оставил одну гвоздику рядом со Стеной Коммунаров. Он всегда приходил сюда, с другими социалистами и коммунистами, первого мая. Прочитав имена расстрелянных революционеров, он пошел к семейному склепу. На участке вырыли одну яму. На Пер-Лашез было тесно, гробы опускали в землю вместе:

– И надпись у них одна будет… – он положил алые гвоздики к латинским буквам: «Dulce et decorum est pro patria mori».

– Достойно умереть за родину… – легкий ветер шевелил белокурые волосы Мишеля: «Будь верен до смерти, и я дам тебе венец жизни». Он перекрестился, глядя на имена бабушки и дедушки, на надпись «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Он опустил белые розы рядом со старыми, буквами:

– Это на кладбище Мадлен высекали, потом захоронения сюда перенесли, – вспомнил Мишель:

– Жанна де Лу. Теперь пребывают сии три, вера, надежда и любовь, но любовь из них больше… Любовь больше. Господи, дай нам увидеть время, когда не останется ненависти, когда будет одна любовь. Дай нам силы бороться… – белый лепесток, оторвавшись от цветка, полетел по дорожке. Мишель знал, что на похороны придут Роза, с Итамаром. Юноша сказал, что прочтет кадиш:

– Тихо, – он вздохнул, – никто, ничего не услышит. Ее звали Хана, дочь Натана… – Мишель уловил, издалека, шуршание шин.

– Господи, дай им покой в присутствии своем… – прикоснувшись к белому мрамору склепа, Мишель быстро пошел к церкви. Кюре открыл для него двери. Внутри спокойно, привычно пахло ладаном. Опустив руку в чашу со святой водой, Мишель нырнул в боковой выход. Узкая лестница вела на чердак. Катафалк, с двумя гробами, поднимался на холм.

Кузен вскинул голову. Он был в траурном костюме, рыжие волосы играли огнем в свете утреннего солнца. Мишель не отводил взгляда от жесткого, постаревшего лица, пока катафалк не свернул на боковую аллею, к семейному склепу.

Терраса ресторана La Cantine Russe выходила на Сену. Вечера в конце лета были сумрачными. Эйфелеву башню, напротив, после капитуляции освещать прекратили, но большие, черно-красные флаги, со свастиками, были видны и отсюда, с Правого Берега.

Федор выбрал русский ресторан, потому что его держал знакомый. При жизни Аннет, Федор никогда ее сюда не водил. Он пришел на набережную к закрытию заведения. Его, без единого слова, провели к столику. Хозяин принес меню, но Федор попросил: «Водки мне дайте». Он сидел, перед хрустальным фужером для шампанского, перед медленно пустеющей бутылкой:

– Я водку дома пил… – Федор затянулся сигаретой, – когда… – дальше думать он не хотел. На спинку стула он повесил старую, потрепанную кожаную сумку. Федор купил ее в каком-то захудалом городке, у подножия Скалистых Гор, десять лет назад. Закончив строить синагогу, в Филадельфии, Федор решил отправиться на следующий заказ, в Сан-Франциско, не поездом. Купив подержанный форд, он проехал всю Америку, из конца в конец. В Чарльстоне, Федор увидел синагогу, где, когда-то работал раввин Джошуа Горовиц. Он добрался до Йеллоустонского парка и Большого Каньона:

– Я Аннет обещал показать Америку… – едкий дым щипал глаза, но Федор их не вытирал, – не успел. Я ничего не успел. Почему я был такой дурак, почему поддался на провокацию этого… фон Рабе… – Федор вспомнил, как рассчитывался, в простом магазине, где шумели ковбои:

– Я рассказывал Аннет о гейзерах. Мы собирались взять палатку, поехать в Скалистые Горы… – в сумке лежало все, что у него осталось, короткий клинок, с украшенной алмазами и сапфирами рукоятью, икона Богородицы, в серебряном окладе, и две книги, Достоевского и Пушкина.

Федор вспомнил крохотный, тускло блестящий золотом крестик:

– Бабушка Марта мне его отдала… – он махнул рукой: «Не стоит, и думать о нем». Федор не хотел возвращаться в Сен-Жермен-де-Пре, где все напоминало об Аннет. Квартиру на рю Мобийон перевернули вверх дном. После похорон он сказал мадам Дарю:

– Позаботьтесь о книгах, пожалуйста… – Федор тяжело вздохнул, – и если месье Намюр зайдет… – он помолчал, – передайте мой телефон… – Федор снял номер в дешевой гостинице, на Монмартре. Он пил каждый день, в ближних барах, почти до рассвета. Поднимаясь по узкой лестнице, покачиваясь, он открывал дверь номера. Федор, не раздеваясь, падал на кровать. Ему снилась Аннет. Он видел седину в темных волосах, слышал знакомый голос: «Не успеешь».

Просыпаясь, он тянулся за бутылкой водки, рядом с кроватью. Шторы в комнате он задернул. Он не мог работать, не мог взять карандаш. Федор попытался набросать какое-то здание, но вместо этого стал рисовать портрет Аннет. Отшвырнув альбом, он вернулся к выпивке.

Кузена он не видел, с рю Мобийон в гостиницу никто не звонил. У Федора хватило сил дать телеграммы в Стокгольм и Нью-Йорк, сообщая Регине и дяде Хаиму о смерти Аннет. Он предполагал, что на рю Мобийон пришли ответы, но Федор не хотел их читать. Он вообще никого не хотел видеть.

Он вспоминал, сухой голос немецкого офицера, в Дранси:

– К сожалению, мадемуазель Аржан скончалась, в результате несчастного случая. Заключение врача… – немец зашелестел бумагами, Федор стоял, сжав кулаки. Всю дорогу до Дранси, он не верил, тому, что услышал в префектуре, повторяя себе:

– Ошибка. Ее перепутали. Не может быть, я сейчас ее увижу… – он увидел Аннет в подвальном морге немецкой военной тюрьмы, под холщовой простыней, с лиловым штампом. Федора заставили подписать какие-то бумаги, проверив его французский паспорт. Врач сказал:

– Сожалею. Неудачное падение, такое случается… – о фон Рабе Федор не стал спрашивать. Он понял, что не может больше ни о чем думать, кроме Аннет.

– Мне надо похоронить ее, маму… – сказал себе Федор, – все остальное потом… – потом началась водка.

У него случалось подобное, в Берлине, семнадцать лет назад:

– Тогда она просто ушла… – Федор смотрел на очертания Эйфелевой башни, – Анна. Просто ушла. Может быть, она жива. Какая разница, мы с ней больше никогда не встретимся. И с Аннет никогда… – в Берлине его спасла работа, а сейчас и работы не было.

– Я ничего не хочу, – он медленно пил водку, будто это была вода, – ничего. Мне все равно, что случится дальше… – ночами, на Монмартре, Аннет появлялась в его снах. Она обнимала его, прижимая к себе, он целовал смуглые плечи, Аннет шептала что-то ласковое. От ее темных волос пахло цветами. Он проводил губами по стройной, длинной шее, слышал ее сдавленный, короткий, сладкий стон. Он открывал глаза:

– Моя маленькая… маленькая… – Федор вспоминал прошлую весну. У Аннет закончились съемки, он делал ремонт в буржуазном особняке, в Фобур-Сен-Оноре. На выходных Федор взял лодку и повез Аннет на остров Гран-Жатт.

– Все вокруг цвело… – он видел зеленую траву, белые лепестки яблонь, слышал перебор гитарных струн:

– Я ей пел песню… – Федор поморщился, – отец ее любил. Мама ее хорошо играла. И Анне я тоже это пел… – Федор, даже, невольно, потянулся за гитарой:

Не для меня придет весна, Не для меня Буг разойдется, И сердце радостно забьется В восторге чувств не для меня!

Аннет попросила перевести слова. Он, улыбаясь, говорил, девушка обнимала его за плечи:

– Все для тебя, милый мой… – темные волосы она украсила венком из полевых цветов, смуглые ноги в коротких шортах испачкала трава. Шелковая, светлая блуза обнажала начало шеи, она поцеловала рыжий висок: «Только для тебя, Теодор, всегда…».

Опустошив бутылку водки. Федор повернулся к выходу с террасы. Он вздрогнул, увидев знакомые, белокурые волосы. Кузен стоял с бутылкой Smirnoff. Берет, он снял, но был в старой, измазанной красками куртке.

– Спасибо, – вежливо сказал Мишель хозяину ресторана, – дальше я сам.

Пройдя к столу, он уселся напротив, спиной к реке. Мишель смотрел на обросшее рыжей щетиной, усталое лицо. Голубые глаза заплыли и поблекли. Кузен потянулся за пачкой «Голуаз», сильные, длинные пальцы тряслись. Теодор, несколько раз, безуспешно, щелкнул зажигалкой. Мишель, протянув руку, чиркнул спичкой. Набережная была пуста. На противоположном берегу, иногда, проезжали машины.

Забрав у него бутылку, выпустив дым, Теодор закашлялся: «Как ты меня нашел?»

– Ты меня сюда приводил, совершеннолетие отмечать… – водка полилась в фужер:

– Я вчера слушал британские новости, Теодор… – Мишель, осторожно, вернулся в Сен-Жермен-де-Пре, в апартаменты. Он забрал из кладовки жестяную банку, с взрывчаткой. Мишель выпил бутылку вина, закусывая оставшейся черной икрой. Новости были не британские, а из Нью-Йорка. Лондонское радио правительство Петена глушило.

Мишель пил водку, почти не чувствуя вкуса, слыша запись глухого, усталого голоса Черчилля:

– Никогда еще в истории человеческих конфликтов столь многие не были обязаны столь немногим… – выступая в палате общин, премьер-министр говорил о британских летчиках. Мишель сидел у радиоприемника, вспоминая кузена Стивена:

– Мы не знаем, жив он, или нет. Надо дойти до рю Мобийон. Мадам Дарю сказала, что Теодор телеграммы отправлял. Может быть, ответы пришли… – у Мишеля в кармане лежала записка с телефоном кузена на Монмартре. Он не хотел, как выразился Мишель, говоря с Итамаром и Розой, ходить туда раньше времени:

– Пусть оправится… – они встретились в простом ресторане, на Монпарнасе, – хотя, – помолчал Мишель, – не знаю, сколько это займет… – фон Рабе в городе не видели. Мишель подумал, что немец мог поехать, на юг, в По, где хранился Гентский алтарь.

Итамар отправил девушек в Марсель, дав телефоны своей группы. Они с Розой уезжать отказались:

– Если фон Рабе не найти, – мрачно сказала мадам Левина, – то надо начать с другого нациста… – в темных глазах Мишель увидел холодную, спокойную ненависть:

– Все равно, – девушка затянулась сигаретой, – он сказал фон Рабе об Аннет, в ресторане. Если бы ни он, ничего бы, не случилось… – никто из них, конечно, не поверил истории о падении в камере. Роза кивнула на улицу:

– Ты видел афиши… – губы в помаде брезгливо скривились, – это дело рук петэновцев. Надо дать им понять, что мы не шутим… – острые ногти, в лаке цвета крови, лежали на скатерти, – хватит предупреждений… – Мишель замялся:

– Итамар, тебе девятнадцать лет. И Роза, вряд ли тебе стоит… – Мишель хотел показать афиши Теодору.

– Без меня у вас ничего не получится, – отрезала мадам Левина, – и не думай… – она залпом допила кофе, – я сюда вернусь, в Европу… – Итамар заметил: «Мне девятнадцать, но я подобное делал».

Мишель не стал спрашивать, как, и где.

Кузен не смотрел в его сторону. Мишель, зачем-то, сказал: «Троцкого убили». Об этом он тоже услышал по радио.

Теодор, горько, усмехнулся:

– У Сталина не осталось больше врагов. Гитлер поставит Европу на колени. То есть поставил, они будут править вместе… – Мишель, внезапно, разозлился. Вырвав у кузена сигарету, ткнув окурок в пепельницу, он прошипел:

– Будут. Или Гитлер нападет на Сталина. Но тебя это не коснется, Теодор. Ты собираешься спиваться с неудачливыми художниками, на Монмартре. Пусть евреев депортируют, пусть убивают, пусть вся Европа станет нацистской, тебя это не коснется… – кузен, пошатываясь, поднялся:

– Мальчишка! – выплюнул Федор:

– Какое ты имеешь право рассуждать! Ты никогда не любил, никогда не терял, никого… Какого черта ты сюда явился, оставь меня в покое! – он попытался вырвать руку, но у Мишеля были крепкие пальцы.

В темноте заблестели голубые глаза:

– Я пришел, чтобы показать тебе кое-что, Теодор. Посмотри, и можешь возвращаться на Монмартр. Пить дальше… – Мишель подтолкнул его к выходу с террасы. Федор, в последние дни, не обращал внимания на плакаты, усеивающие стены. На них, в любом случае, кроме портретов Петэна с Гитлером, и призывов разоблачать британских шпионов, ничего не печатали.

Они остановились под тусклым фонарем, у афишной тумбы, на набережной. Федор очнулся. Это была ее фотография, прошлого года, в профиль, с поднятыми на затылке, перевязанными лентой волосами. Она лукаво улыбалась. Через высокий лоб, через миндалевидные глаза, тянулись жирные, черные буквы: «Mort aux Juifs!». Шестиконечную звезду, будто врезали в ее лицо. Он только и мог, что порвать проклятую бумагу, ругаясь, сквозь зубы, по-русски. Мишель засунул руки в карманы куртки:

– В газете месье Тетанже напечатали… – Федор топтал клочки афиши, – пять тысяч экземпляров, как мне сказали… – Мишель оглянулся:

– Пойдем. Я не хочу, чтобы мы закончили ночь в префектуре.

Они спустились к Сене, Федор наклонился над водой. Плеснув себе в лицо, немного протрезвев, он стал жадно пить из реки.

Мишель заметил: «Тебе сейчас не стоит подхватывать брюшной тиф».

– Ни одна бацилла у меня внутри не выживет, – мрачно отозвался Федор, – они водкой не питаются… – взъерошив рыжие, влажные волосы, он присел на гранитные ступени:

– Рассказывай… – Федор подавил желание опустить голову в руки, – что мы собираемся делать… – он подумал:

– Ради нее, ради Аннет. Я ее не защитил, я виноват. Теперь я должен помочь другим… – кузен, устроившись рядом, раскрыл ладонь. Федор увидел, в лучах фонаря, грани алмаза.

– Забери себе… – он закурил, – камень ваш, семейный. Мне… – Федор вытер глаза, ладонью, – мне некому его отдавать… – Мишель почти ласково согнул его пальцы вокруг кольца:

– Он такой же мой, как и твой. Ты подобного знать не можешь… – Мишель, на мгновение, как в детстве, привалился головой к знакомому, надежному плечу, – все в руках Божьих… – взглянув на темную, без единого огонька, Сену, Мишель начал говорить.

Федор выбросил сигарету:

– Хорошо. Завтра проведем акцию, и разъедемся, на юг и на запад. Только фон Рабе, я, все равно, найду и убью… – он посмотрел на кузена:

– Поспишь не на сиденье машины. Я тебе кровать уступлю… – поднимаясь, по лестнице, Федор остановился: «Ответы пришли на мои телеграммы?»

Мишель кивнул:

– Все пока живы, в Лондоне. Меир от ранения оправился, возвращается в Нью-Йорк. С кузиной Эстер все в порядке. Регина, горюет, конечно, и дядя Хаим тоже. Тетя Юджиния намекнула, что Джон с нами свяжется, лично. Пересечет пролив… – завидев огонек такси, Федор вышел на мостовую.

– Пока живы… – они ехали на Монмартр, в полном молчании. По радио пела Момо. Федор заметил тень на лице кузена:

– Живы. Ее больше нет, и никогда не будет… – Федор привалился виском к стеклу машины: «И фон Рабе не будет, обещаю».

Лимузин остановился на красном сигнале светофора, на углу авеню Рапп и рю Сен-Доминик. Впереди следовал темный рено, кабриолет, с поднятой крышей. Огни приборной доски бросали отсвет на белую щеку, сверкали в спускающихся на плечи, пышных волосах. Роза села за руль своей бывшей машины. Внутри еще пахло краской. Проведя рукой по матерчатому сиденью, девушка усмехнулась.

– Телячью кожу, думаю, хозяин гаража продал, с выгодой. Этот… – Роза прервалась, – обивку салона в Италии заказывал.

Итамар и Роза приехали на Монпарнас, пользуясь такси. Остановив машину на бульваре Распай, они дошли до места встречи пешком. В телефонном звонке месье Намюр напомнил об осторожности. Они улетали из Ле Бурже, завтра утром, в Марсель. Это было безопаснее, чем ехать экспрессом.

Завтракая с Итамаром, в «Рице», Роза громко жаловалась на скуку летнего Парижа. Девушка мечтала окунуться в море. Багаж отправили на аэродром, после обеда. Месье Фарух заказал билеты в ночной клуб, и велел консьержу прислать туда гостиничный лимузин. Роза надела широкие, в стиле Кэрол Ломбард, брюки, джемпер итальянского, тонкого кашемира, с короткими рукавами, и большой берет. Итамар смотрел на длинные ресницы, на бриллианты, окружавшие дамские часы на золотом браслете, швейцарской работы. Каблуки туфель уверенно упирались в коврик, на дне машины. Сумочка от Луи Вуиттона лежала на заднем сиденье. От нее пахло сладкими, тревожными пряностями.

Свет сменился зеленым, кабриолет повернул на рю Сен-Доминик. В седьмом округе, буржуа вели размеренный образ жизни. К одиннадцати вечера рестораны и кафе закрывались, патроны расходились по домам. У обочин стояли дорогие машины. Фары рено освещали высокие двери домов, украшенные витражами и коваными решетками. Ночь выдалась теплой. Итамар откашлялся: «Может быть, тебе не стоит идти…»

– Им он дверь в два часа ночи не откроет, – отрезала Роза, – а мне откроет, по старой памяти. Значит, – неожиданно весело сказала она, – ты с графиней помолвлен, дорогой Итамар?

Юноша, покраснев, промямлил:

– У нас нет помолвок. У нас все по-другому. Мы договорились жить вместе, когда Цила доучится… Она хочет преподавателем стать. Для кибуца такие люди нужны. Но это долго, – прибавил Итамар, – четыре года. Циона собирается в консерваторию поступать, в Иерусалиме, а Цила поедет в Петах-Тикву. У нас аграрная школа, я в ней занимаюсь… – мадам Левина вскинула ухоженную бровь: «Как удобно».

Итамар покраснел еще сильнее:

– Она только до десяти лет была графиней. Потом ее доктор Судаков из Будапешта в Израиль привез. Он должен вернуться, к осенним праздникам… – Роза слышала об Аврааме Судакове от покойной Аннет. Они встречались, в Польше. О кузене Аврааме говорил и Мишель, работавший с ним в Праге:

Роза вела машину, не думая. Она отлично знала дорогу к бывшему супружескому гнездышку, апартаментам, с террасой, занимавшим последний этаж хорошенького, белокаменного особняка. Консьержка уходила в полночь и возвращалась в шесть утра. Приходящая уборщица появлялась два раза в неделю. На званые обеды и приемы муж нанимал повара и официантов. Роза ехала мимо булочной, где они брали круассаны, мимо ресторанов, где обедали, когда выпадал свободный от светских обязанностей вечер. Она миновала цветочную лавку, где Клод покупал ей пармские фиалки:

– Я тоже смогу работать, у них. То есть у нас. Немецкий мой родной язык, французский тоже стал… – она горько усмехнулась, – стрелять я научусь. Итамар говорил, Цила, и Циона, девчонки, им двенадцать, а стрелять умеют. Научусь и приеду обратно в Европу. Чтобы никогда в жизни, больше, не увидеть ни одного подобного плаката… – Итамар, осторожно, спросил:

– А почему твое фото не напечатали? Потому, что ты… – он смутился: «Прости».

Они сидели на балконе номера Розы, в «Рице». Девушка посмотрела на черно-красные флаги, колыхающиеся в золотистом закате, над площадью Согласия:

– Ему плевать, что мы были женаты… – жестко отозвалась Роза, – он подал на развод, когда Франция капитулировала. Меня никто не знает, я модель, а не актриса… – Роза откинулась в кресле, – меня нашли в шестнадцать лет на рынке Ле-Аль, у прилавка с потрохами, и взяли в ателье мадам. Я снималась для журналов, украшала собой светские приемы, стала буржуазной женой… – она отпила кофе:

– Думаю, если бы ни это… – Роза повела рукой, – я бы провела жизнь между Фобур-Сен-Жермен и виллой семьи Тетанже в Каннах, загорая, играя в бридж, и рожая наследников… – Роза остановила рено за углом своего бывшего дома.

Тетанже любил писать по ночам. Роза вспомнила, как муж целовал ей руки:

– Что ты, любовь моя, не думай сидеть со мной. Тебе надо высыпаться, хорошо выглядеть. Я сам кофе сварю, а ты отдыхай… – она взяла сумочку с ключами от парадного. Ключей от квартиры у нее не осталось, но Роза знала, что Клод откроет ей дверь. Подняв голову, она заметила огонек лампы, за гардинами, в кабинете. Она вспомнила искаженное страхом лицо бывшего мужа, в «Рице», его крик: «Они еврейки, им не место в приличном обществе!». Роза увидела холодные, голубые глаза немца:

– Оберштурмбанфюрер Максимилиан фон Рабе, – повторила она, – я его запомнила. Он меня тоже, конечно… – в сумочке у Розы лежал французский флаг, и еще кое-что, нужное для акции.

Итамар запер машину: «А что ты будешь делать в Израиле, Роза?»

– Открою швейную мастерскую… – она была выше Итамара почти на голову. Юноша покосился на острые, опасные даже на вид каблуки:

– Она рассказывала, что и в Кельне жила буржуазно. У ее отца был парфюмерный магазин, самый большой в городе, пятикомнатная квартира, автомобиль. Они все потеряли, когда из Германии бежали. Отец ее не оправился, быстро умер. Она хорошо на иврите говорит, с детства его учила… – у мадам Левиной, правда, был тяжелый немецкий акцент, такой же, как и у госпожи Эпштейн, в кибуце.

– Она от него избавится, – сказал себе Итамар, – она молодая девушка. Просто не, кажется такой… – лимузин припарковали рядом с рено. Роза, на каблуках, была почти вровень Маляру и Драматургу:

– Она говорила, – вспомнил Итамар, – один метр восемьдесят сантиметров у нее рост. И каблуки… – он склонил голову, – сантиметров пять. О чем я только думаю… – Итамар наверх не поднимался, его делом было следить за улицей. Он участвовал в акциях Иргуна, убивал арабов и британских офицеров:

– Но девушек у нас нет… – каблуки стучали по брусчатке, – и это ее бывший муж… – из кармана куртки Маляра торчал моток веревки. Пропустив в парадное троих человек, дверь мягко захлопнулась. У одного из пистолетов был глушитель. Драматург поставил его на оружие, в автомастерской. От бомбы они избавились, выбросив ее в Сену.

Итамар курил, вспоминая залитые солнцем поля кибуца Кирьят Анавим, стрекот трактора, Цилу, в шортах, и широкополой шляпе, за рулем. Он слышал фортепьяно Ционы, мелодию «Атиквы», пение детского хора, видел украшенную бело-голубыми флагами, деревянную сцену. В кибуце отмечали праздник первых плодов, Шавуот. Девочки надели холщовые юбки и блузы. Они танцевали, рыжие волосы Цилы светились в огнях факелов:

– Мы поцеловались, в первый раз… – Итамар закрыл глаза, – только нас госпожа Эпштейн спугнула. Мы поженимся, непременно, через четыре года. Это если я выживу, и в тюрьму не сяду. Ционе, кажется, никто не нравится, но за ней и не ухаживают. Все доктора Судакова боятся… – Итамар и сам, немного, его побаивался:

– Он меня не станет ругать, – решил юноша, – я почти сотню человек привожу, и яхта тоже пригодится. Очень красивые девушки, знакомые Розы, Аннет покойной. Они сразу, замуж выйдут, стоит нам до Израиля добраться… – наверху открыли окно.

Труп болтался на веревке. Итамар прищурился. На шее месье Тетанже висел плакат: «Mort aux traîtres! Vive la France libre!». Из окна выкинули трехцветный флаг, с лотарингским крестом, символом армии Свободной Франции. Дверь подъезда открылась.

От Розы пахло знакомыми Итамару духами, и немного, пороховой гарью. Мишель вспоминал жалкое, залитое слезами лицо:

– Месье Корнель… – он попытался подняться, – месье де Лу, вы интеллектуалы, люди с образованием, как и я. Мы можем поговорить, прийти к соглашению, у меня есть деньги. Ты с ними спала… – взвизгнул Тетанже, – с обоими! Они бы не явились сюда, если бы ни ты… – Роза курила, прислонившись к стене гостиной. Как она и предсказывала, бывший муж, услышав ее голос, отпер дверь квартиры:

– Клод, это я. Нам надо поговорить… – он проклял себя за неосторожность, едва увидев хмурые лица людей, поднимавшихся по лестнице. Месье де Лу был в каких-то рабочих обносках. Месье Корнель надел потрепанный, старый костюм:

– Светский баловень… – Тетанже вспомнил плакаты, напечатанные в типографии, по заданию немца, герра Шмидта:

– Он уехал из Парижа, но сказал, что вернется. Может быть, предложить им золото? Мадемуазель Аржан скончалась, несчастный случай. Она была невестой месье Корнеля… – Тетанже, рухнув на колени, что-то забормотал.

Аккуратно потушив сигарету в серебряной пепельнице, Роза наклонилась. В темных глазах играл свет настольной лампы:

– Мразь, – тихо сказала бывшая жена, – проклятая, грязная тварь. Сдохни в аду, мне противно, что я, когда-то… – она кивнула в сторону спальни. Тетанже надеялся их разжалобить:

– Вы заканчивали Эколь де Лувр, месье де Лу, – он плакал, – вы ценитель искусства. Неужели вы можете пойти на убийство… – Тетанже почувствовал холод пистолета у затылка. Месье Корнель поправил его:

– Это не убийство. Это казнь. Первая, но не последняя, – выстрелив, Федор отступил, чтобы не запачкаться.

Мишель вскинул глаза на окна квартиры:

– К утру его найдут, но вы к тому времени будете в Ле Бурже, а мы, на шоссе, ведущем на запад. Нас никто не видел… – он посмотрел на часы. Федор забрался за руль лимузина:

– Езжай за мной. Я их высажу у ночного клуба, – он усмехнулся, – и отправимся дальше… – Мишель пожал руки Итамару с Розой:

– Может быть, еще увидимся. Будьте осторожны, привет доктору Судакову… – свернув за угол, машины пропали в тихой, звездной парижской ночи.

 

Интерлюдия

Портбоу, Каталония, сентябрь 1940

Над Средиземным морем, над охряными, черепичными крышами городка медленно закатывалось солнце. Темно-синяя вода бухты была тихой. Слышался звон колокола, лучи темного золота скользили по белым стенам пансиона, по простой вывеске «Hotel de Francia». На маленьком балконе, выходящем на узкую, каменную улицу, на деревянном столе, рядом с пишущей машинкой, дымилась в пепельнице сигарета. На спинке венского стула висел твидовый, пиджак, с заплатками на локтях.

Вальтер вышел на балкон, с чашкой кофе. Он взял пенсне с клавиш машинки. Вальтер привык оставлять очки именно здесь. Опустившись на стул, он вспомнил, как Анна, осторожно, перекладывала пенсне куда-нибудь, как она говорила, в безопасное место. Посмотрев на часы, он достал из-под машинки бланк телеграммы. Анна прислала весточку из Марселя. Она была на пути в Портбоу, пересекая границу на машине.

Вальтер решил, что она, должно быть, доехала до французского городка Сербер, по другую сторону границы, и стоит в очереди на контроле. Он перешел в Испанию без затруднений. Американская виза в паспорте ни у кого вопросов не вызвала. Пограничники прошлись по вагону поезда, проверяя документы. Стоянка была долгой, не только из-за контроля. Железнодорожники устанавливали вагоны на иберийскую колею.

Получив транзитный, испанский штамп, он забрал саквояжи и взял такси до пансиона. Анна, в Париже, выбрала Hotel de Francia, и забронировала номер телеграммой.

Ему никогда так хорошо не работалось. Городок был маленьким, жители ходили к мессе, ловили рыбу и держали комнаты для приезжих. В Каталонии, и на Лазурном берегу, продолжался бархатный сезон. Беженцы из Франции, евреи, в Портбоу не останавливались. Они ехали дальше, в Барселону и Валенсию, откуда добирались до западного полушария.

– А мы едем в Лиссабон… – Анна везла билет на аргентинский лайнер. По нему Вальтеру должны были выдать транзитную, португальскую визу. В Париже они сидели в кровати, рассматривая карту Испании, карандашом отмечая города, где они хотели переночевать, по пути на запад. Анна отлично говорила по-испански, после жизни в Аргентине. Она прижималась мягкой щекой к его щеке:

– Получится медовая неделя, мой милый. В Панаме мы поженимся… – она показала фотографии дочери. Девочка, в отличие от матери, была хрупкой, маленького роста, но статью, подумал Вальтер, они были похожи. Марту Рихтер сняли в школьной форме, в строгой юбке и свитере, с эмблемой института Монте Роса. Пышные косы девочка уложила на затылке. Она стояла, гордо откинула голову. Анна рассказала, что дочь хочет заниматься математикой:

– Она поедет в Америку, – весело заметила женщина, – в университет. Мы с тобой останемся в Панаме… – Вальтер увидел в серых глазах теплый огонек. Он поцеловал пахнущий жасмином висок: «И что мы собираемся делать, на океанском берегу, под пальмами?»

Анна скользнула ему в руки:

– Ты будешь работать, а я за тобой ухаживать, ходить на цыпочках, приносить кофе, и вычитывать рукописи. Заведем собаку… – Вальтеру показалось, что она хочет что-то добавить, однако он забыл об этом, едва почувствовав ее нежные, такие знакомые губы.

В Лиссабоне они тоже заказали номер в гостинице. Анна оставляла его в городе, и возвращалась в Швейцарию. Женщине завершала дела по бизнесу покойного мужа. В октябре они с Мартой ехали в Ливорно, где садились на лайнер.

Вальтер курил, глядя на море. Он думал о тропиках, о вечном лете, белом песке океанского пляжа, и простом, низком доме на берегу. Изучив карту Панамы, они выбрали несколько городков, где можно было поселиться:

– Ты выучишь испанский, – уверила его Анна, – я с тобой позанимаюсь. Марта на четырех языках говорит, ей в тамошней школе будет легко. Купим машину, объездим окрестности. Тебе понравится в Мехико, я покажу тебе город… – вспомнив о Мехико, Вальтер подумал об убийстве Троцкого:

– К этому все шло… – он вздохнул, – у Сталина больше нет соперников. Но Гитлер нападет на Россию, рано или поздно. Неужели русские не понимают? Гитлеру нельзя доверять… – забирая у хозяина кофейник, Вальтер прислушался. Испанского языка он не знал, но здесь передавали новости из Франции.

Япония ввела войска во Французский Индокитай, усилив блокаду континентального Китая, и отрезав поставки оружия из США и Британии. Японский флот запер побережье страны. Вторжение перерезало железную дорогу, ведущую на юг, к Сингапуру и Малайзии. Единственной сухопутной дорогой в Китай оставалась территория Бирмы, принадлежавшей англичанам. Вальтер вдохнул запах кофе:

– Японцы двинутся на юг. Начнут воевать с Британией, за азиатские колонии… – вермахт окончательно оккупировал Норвегию. В стране правил марионеточный кабинет Квислинга:

– Как и во Франции… – Вальтер поморщился, потушив сигарету, – в новостях сказали, что не сегодня-завтра, в Берлине, подпишут Тройственный Пакт… – договор заключался между Германией, Италией и Японией. Ожидали, что страны-сателлиты, как их называли в новостях, тоже к нему присоединятся.

Вальтер понял, что не хочет думать об этом. Анна была на пути в Портбоу. Он хотел погулять с ней по короткой, вымощенной булыжником, набережной, послушать крики чаек, вдыхая запах соли. Он хотел повести ее в маленький ресторан, со столами на улице, выпить вина, и вернуться в пансион. Он закрыл глаза, вспоминая сладкий запах жасмина, черные, волосы, знакомую руку, с длинными пальцами, старый, почти стершийся шрам, выше локтя. Анна сказала, что случайно поранилась, подростком. Она росла в Цюрихе, и там встретила своего будущего мужа. Герр Рихтер приехал в Швейцарию по делам, из Юго-Западной Африки. Поженившись, они обосновались в Буэнос-Айресе, где, по словам Анны, у мужа имелись торговые интересы.

– Она скоро окажется здесь… – вынув бумагу из печатной машинки, он аккуратно подровнял стопку листов. Вальтер бросил взгляд на ровные строки: «Потому что в нем каждая секунда была маленькой калиткой, в которую мог войти Мессия».

Вальтер писал о будущем. Он послушал звон колокола:

– Я прав. Нельзя отчаиваться, нельзя сдаваться. Евреи веками ждут Мессию, несмотря ни на что. Я уверен, что безумие прекратится, и мир изменится. Я тоже ждал Анну, и дождался… – он смотрел на море. Вальтер не увидел высокого мужчину, в хорошем костюме, при шляпе, остановившегося на углу.

Месье Ленуар приехал в Портбоу не один.

В Марселе к Петру, присоединились несколько неприметных людей, при оружии. В случае, если Кукушка не прошла бы проверку, ее бы потребовалось, как выражался Эйтингон, нейтрализовать, и довезти до Москвы. Женщина ответила на радиограмму, предписывающую ей появиться в Портбоу. Кукушка передала, что выезжает из Цюриха на машине. На границе у Петра сидел человек, следивший за автомобилями, появлявшимися со стороны Франции. Час назад в его пансионе раздался телефонный звонок. Лимузин со швейцарскими номерами, с Кукушкой за рулем, встал в очередь.

Вторая группа, чистильщики, находились в Швейцарии. После окончания операции, Петр намеревался связаться с Цюрихом по телефону. Требовалось обыскать виллу Кукушки, изъять ее дочь из школы, отправив девочку в Москву, и подготовить безвременную, трагическую кончину фрау и фрейлейн Рихтер. Фирма переходила новому владельцу. Петр и его семья получали безукоризненные, аргентинские документы. Он еще не выбрал фамилию, но был уверен, что Тонечка к ней привыкнет.

Оказавшись в Каталонии, Петр вспомнил встречу с Тонечкой, в Барселоне. Он улыбнулся:

– Мог ли я тогда думать, что мы поженимся? Она ждала Володю, любовь моя… – Петр скучал по жене и сыну. После расстрела Кукушки и ее дочери, он собирался поехать с Тонечкой и мальчиком в Подмосковье, на дачу Лаврентия Павловича:

– По грибы отправимся… – Петр почувствовал острый, дымный запах палого леса, и осенних листьев, – поохотимся. Можно с удочками посидеть, на Волге отличный клев.

К Рождеству виллу покойной фрау Рихтер занимали новые хозяева, молодая, обеспеченная семья из Южной Америки, с маленьким сыном. За операцию «Утка» Петр получил Красное Знамя:

– Надо Тонечку повести в ресторан, в Москве, – решил он, – отметить мое награждение. Мне тридцати не исполнилось, а я дважды орденоносец. У мерзавца, – он тяжело вздохнул, – ордена отобрали, и поделом ему. Надеюсь, мы больше не увидимся… – Петр не получал радиограммы от жены. Это было, в его нынешнем положении, затруднительно.

Он ожидал хороших известий, по возвращении в Москву. Второй ребенок у них должен был родиться в Цюрихе. Петр хотел девочку, красивую, как Тонечка. Воронов с удовольствием думал об обряде крещения. Он был коммунистом, однако намеревался посещать церковь, по требованиям их пребывания в Швейцарии.

В Марселе, Петр поймал себя на том, что рассматривает крохотные, кружевные платьица, и чепчики, вязаные, трогательные пинетки. Он представлял белокурые волосы дочки, голубые, как у Тонечки, глаза. У Володи они были серые, большие, в темных ресницах. В свете солнца, волосы мальчика отливали золотом.

В кармане пиджака Петра лежало отличное, новое средство, разработанное советскими химиками, работниками комиссариата, в токсикологической лаборатории. На испытаниях смерть объектов наступала в течение пяти минут, после того, как они осушали стакан воды, с несколькими каплями яда.

Эйтингон объяснил, что лекарство сделали на основе морфия. Снотворные таблетки с ним продавались в Европе в любой аптеке. Ни один врач не заподозрил бы подвоха. Петр заранее купил две упаковки, и опустошил их, смыв пилюли в сток, в ванной. Для испанской полиции Биньямин должен был покончить с собой, узнав о новом распоряжении пограничной охраны.

Приказ, действительно, существовал. Утром Петр увидел на здании полицейского комиссариата объявление. Беженцы из Франции, с американскими визами, выдворялись из страны. Транзитный проезд через территорию Испании закрывали, на неопределенное время. Правительство Франко не хотело трений с Гитлером. Разумеется, если бы Очкарик был нужен советской разведке, никто бы его не тронул.

– Он не нужен… – Петр снял шляпу, заходя в пансион, – то есть нужен, но в виде трупа. Он сейчас таким и станет… – Биньямин удивился, увидев его на пороге:

– Месье Ленуар! Не ожидал вас здесь встретить. Что случилось? – Очкарик, обеспокоенно, снял пенсне. Петр окинул комнату быстрым, цепким взглядом. Не похоже было, чтобы Очкарик готовился к приезду гостьи. Ни цветов, ни вина Петр не заметил. На балконе он увидел пишущую машинку, и стопку листов:

– Он забрал манускрипт, из Парижа. В Париже Кукушка не появлялась. А если она меня обманула… – Петр подумал, что Биньямин мог писать ей письмо. Он велел себе проверить рукопись, когда Очкарик примет снадобье:

– У нее огромный опыт работы. Она умеет отрываться от слежки. Обвела меня вокруг пальца… – Петр, шепотом, рассказал Биньямину о новостях. Он прибавил, что находится здесь тайно, с группой товарищей, которых он, месье Ленуар, переводил через границу, горными тропами:

– Не волнуйтесь… – Петр усадил Очкарика на кровать, – я принесу кофе и подумаем, что делать… – Вальтер проводил его взглядом:

– Ничего страшного. С минуты на минуту приедет Анна. Познакомлю ее с месье Ленуаром, они решат что-нибудь. Все образуется… – кофе был крепким, горьковатым. Вальтер выпил его почти залпом. Ветер шевелил страницы рукописи, на балконе:

– Надо было пепельницу сверху поставить… – Вальтер часто задышал, – страницы разлетятся… – сердце забилось, он откинулся к стене:

– Месье… месье Ленуар, мне плохо, нужен врач… – мужчина даже не обернулся. Пройдя на балкон, он бесцеремонно взял рукопись:

– Врача… – слышал Петр хрип сзади, – пожалуйста… – Петр надеялся, что Очкарик позовет Кукушку, однако ее имени не услышал:

– Философия, – хмыкнул Петр.

Бросив рукопись в открытый саквояж, он вернулся в комнату. Испачканные чернилами пальцы сжимали край подушки, пенсне валялось неподалеку. Изо рта вытекала тонкая струйка слюны. Губы посинели, но в этом не было ничего подозрительного. «Hotel de Francia» оцепили люди Петра, с оружием. Воронов собирался оставить открытые упаковки таблеток на столике, рядом с чашкой кофе. Он ожидал, что Кукушка явится сюда с оружием:

– Она с браунингом не расстается… – Петр смотрел на седину, в волосах Очкарика, – если она устроит пальбу, это нам только на руку. Я бы устроил, случись подобное с Тонечкой, с маленьким… – Петр не мог представить жену и сына мертвыми:

– Мы скажем, что пощадим ее дочь, если она поведет себя разумно. Она даст информацию о том, кому продалась. Скорее всего, американцам… – Петр вышел на балкон, вдыхая теплый, вечерний ветер с моря. Он закурил, опустившись на стул, где висел пиджак Биньямина. Воронов стал ждать Кукушку.

Припарковав лимузин на стоянке за белокаменным зданием мэрии, Анна сдвинула на лоб темные, авиационного стиля, очки от Ray-Ban. Она сняла широкополую, летнюю шляпу, положив ее на сиденье пассажира, поверх шелкового жакета. Анна приехала в Портбоу в короткой, чуть ниже колена юбке, цвета карамели, без чулок, в легкой блузке. На белой шее блестел маленький, золотой крестик. В сумочке, мягкой, бежевой кожи, лежал заряженный браунинг.

Получив радиограмму из Москвы, предписывающую ей появиться в Портбоу, ответив Центру, Анна вышла на балкон безопасной квартиры. Она смотрела на черепицу городских крыш, на знакомые с детства шпили церквей. Она понимала, что в Монтре, в школу Марты, послали людей из Москвы. Анна не могла забрать дочь, хотя у нее на руках были американские паспорта. Она знала, что в Портбоу тоже встретит людей из Центра:

– Я не могу оставить Марту во Франции, на границе… – горько поняла Анна, – ее исчезновение из школы заметят. О чем я? Если я приеду в Монтре, это будет означать, что я хочу забрать Марту, исчезнуть… – паспорта остались в банковской ячейке Анны, в Женеве. Она взяла с собой только билет Вальтера на лайнер.

Могло произойти счастливое, случающееся раз в жизни совпадение. В радиограмме ей приказывали появиться в Hotel de Francia, где, как было сказано, ее ожидали. В пансионе мог остановиться кто-то еще, кроме Вальтера, перебежчик из Москвы, или агент, подлежащий ликвидации. Анна искренне, отчаянно хотела в это верить.

Взяв сумочку, она заперла машину. В теплом вечере плыл колокольный звон, пахло солью, над морем кружились, кричали чайки. Анна вспомнила сад, на вилле герра Симека, у Женевского озера. Она заехала к банкиру, возвращаясь из Парижа в Цюрих. Симек показал ей картинную галерею, пристроенную к зданию, с отличной коллекцией импрессионистов:

– Гитлеру они не достались, – мелко рассмеялся банкир, – я думаю о будущем внуков… – в Женеве, Анна, не демонстрировала нацистских симпатий. Здесь она была просто фрау Рихтер, богатая владелица посреднической компании. Симек подвинул к ней сигареты виргинского табака, в янтарной шкатулке. Банкир обрезал сигару:

– Я бы вам посоветовал связаться с моим дилером, – заметил Симек, – в Нью-Йорке. Сейчас отличное время для вложений в искусство, фрау Рихтер. Они… – Симек махнул рукой на север, – продают холсты так называемых дегенеративных художников, торгуют собственностью евреев. Сезанн… – он загибал пухлые пальцы, с золотым перстнем, – Моне, Климт. Картины всегда в цене… – он щелкнул зажигалкой, Выпустив дым, Анна покачала носком замшевой туфли:

– У полотен есть собственники, герр Симек. Евреи… – банкир указал пальцем в небо:

– Они все станут дымом, фрау Рихтер. Уйдут в небытие, в новых лагерях, в Польше. До вас, наверняка, добрались слухи. После войны никто не вспомнит, кому принадлежали шедевры… – Симек угостил ее отличным обедом. Анна, невзначай, поинтересовалась, куда пошли деньги «К и К» в Праге. Открыто о подобном спрашивать было нельзя. Она сделала вид, что мистер Кроу, если верить сплетням, приобрел картины из коллекций пражских музеев.

– Это случилось до аннексии… – задумчиво сказала Анна, – ваше бывшее правительство распродавало национальные богатства, за золото. Впрочем, и золото их не спасло… – Симек покачал почти лысой головой:

– Нет, нет. Люди слышат звон, как говорится, но не знают, где он. Герр Кроу, как бы это сказать, проявил человеческие качества. Я не думал, что у него имеются чувства, в делах он безжалостен… – Симек рассказал Анне о спасении судетских детей. На прощание банкир заметил:

– Думаю, что после тюрьмы он бросил игры с фашизмом. Кто по молодости не ошибался? Его заводы производят сталь, бензин и медикаменты для британской армии. Впрочем, Люфтваффе, не оставит Англию в покое. Одними военными базами они не ограничатся. Начнут бомбить предприятия, гражданские здания. У них есть опыт Испании… – Анна уехала из Женевы с полной уверенностью, что герр Кроу, в Германии, работал на британскую разведку.

Она, невольно, хмыкнула:

– Отлично у него получилось, хотя он не профессионал. Он рисковал жизнью… – Анна поняла, что в Берлине остались агенты британцев. На них можно было выйти через ювелирный магазин на Фридрихштрассе, куда, до сих пор, через «Импорт-Экспорт Рихтера», поступали деньги от «К и К».

– То есть от британской разведки… – поправила себя Анна. Она решила не сообщать ничего Корсиканцу, советскому агенту в Берлине:

– К чему? Через два месяца, мы с Вальтером и Мартой окажемся в Панаме. Я больше об этом не вспомню… – идя к пансиону Вальтера, она, невольно, положила руку на живот, под шелком юбки. Анна пошатнулась, но заставила себя держаться прямо.

Она понимала, что надеяться на совпадение, или случайность, не стоит:

– Нас кто-то видел, вместе. Это проверка, они будут спрашивать Вальтера, кто я такая. Он скажет, что я фрау Рихтер, из Цюриха. Больше он ничего не знает… – Анна замедлила шаг:

– Я не смогу их перестрелять. Тогда я больше не увижу Марту, никогда. Мы с Вальтером уедем, беспрепятственно, однако у них останется Марта. А у нас ребенок… – она закусила губу:

– Почему, почему так? Почему я должна выбирать между Мартой и Вальтером… – Анна услышала, издалека, в голосах птиц, знакомое слово.

– Искупление… – она подышала, пытаясь справиться с внезапно нахлынувшей тошнотой, – я должна буду лишиться Марты, как искупления… – за столиками кафе, наискосок от пансиона, сидело четверо мужчин. Двое играли в карты, один, в заломленной на затылок кепке, читал барселонскую газету. Еще один чистил ногти, перочинным ножичком. Черный, закрытый форд, припарковали на углу. Анна почувствовала, как ослабли у нее ноги. Петр Воронов, курил, опираясь на перила балкона. Он был в хорошем, светлом костюме, тонкого льна, при галстуке. Мужчина широко улыбался.

Ощутив спазм в животе, она велела себе толкнуть дверь гостиницы. Анна поднималась по узкой лестнице:

– Это не преступление. Я не замужем, вдова. Вальтер, человек левых взглядов. Надо признаться, разоружиться перед партией. Меня отзовут в Москву, с Мартой, посадят на бумажную работу. Я никогда в жизни не увижу Вальтера… – дверь в номер была полуоткрыта. Анна шагнула внутрь. Воронов стоял посреди комнаты, засунув руки в карманы пиджака:

– У него там пистолет, – подумала Анна, – а у меня в сумочке. Где Вальтер? – она не сразу увидела знакомые, полуседые волосы на подушке. Она смотрела на посиневшие губы, на закатившиеся глаза. Засохшая слюна блестела на небритом, в щетине подбородке. В комнате отчетливо пахло смертью.

Анна молчала, глядя в лазоревые глаза Воронова. Она положила сумочку на стол:

– Зачем меня вызывали, Петр Семенович? Мне кажется, – она кивнула на кровать, – вы сами справились, или есть еще один объект? – наклонившись над телом, Анна взяла холодное запястье. Она хотела почувствовать Вальтера рядом, в последний раз:

– Ничего нельзя делать, – напомнила она себе, – ничего нельзя говорить. Даже бровью не двинь. Он мне заплатит, мерзавец. Не сейчас, потом. Надо оказаться в безопасности, с Мартой, надо вырастить дитя… – Горская разогнулась: «Он мертв».

Серые глаза были безмятежно спокойны, черные волосы удерживали большие, в металлической оправе очки. Она отряхнула руки:

– Петр Семенович, я двое суток провела за рулем. У меня есть дела в Цюрихе, требующие моего личного присутствия… – накрашенные помадой губы сложились в недовольную гримасу:

– Напоминаю, что я старше вас по званию и партийному стажу. Хватит меня разглядывать… – Горская оправила юбку тонкого шелка, – или вы мне хотите предъявить доказательства того, что вы хорошо справились с заданием… – под ее надменным взглядом Петр почувствовал себя двенадцатилетним мальчишкой, из детдома, переминающимся с ноги на ногу, у черной, грифельной доски.

– Вы знаете этого человека, Анна Александровна? – выдавил из себя Воронов:

– Она играет. Играет. Сука, проклятая тварь, мы никогда в жизни ее не разоблачим. На ее глазах можно пытать дочь, а она не дрогнет… – Горская нахмурила безукоризненные брови:

– Лицо знакомое. Я его видела, в картотеке интеллектуалов, с левыми симпатиями. Он, кажется, посещал Москву… – Горская пощелкала пальцами, в маникюре алого лака.

В животе билась резкая, острая боль. Анна ощутила тепло между ногами:

– Три месяца, три месяца. Стой прямо, смотри ему в глаза. Они ожидали, что я потеряю самообладание, начну стрелять… – кровь потекла по ноге. Боль стала сильнее, заполнив все тело.

– Вальтер Биньямин, – Горская улыбалась, – философ, считался близким к марксистским кругам. Поздравляю с успешной операцией, – она помолчала, – как я понимаю, это одна из частей «Утки?». Или мы еще не закончили? – Горская потянулась за сумочкой.

– У вас кровь, Анна Александровна, – Петр смотрел на алую струйку, на белом, стройном колене.

– Менструация, – сухо отозвалась Горская:

– Пора бы знать, что подобное случается у женщин. Дайте мне пройти в умывальную, иначе придется избавляться от ковра, а такое подозрительно… – она смогла захлопнуть дверь и включить воду. Струя хлестала в старую, выщербленную ванну. Загубленное белье валялось на выложенном плиткой полу, Анна стояла, держась за бортики ванной, одной рукой, второй прижимая к лицу влажное, знакомо пахнущее полотенце. Кровь текла вниз, смешиваясь с водой, поясницу разламывало. Она сдавленно выла, заталкивая в рот ткань:

– Терпи, терпи. Ты отомстишь, просто дай время. Искупление… – она вздрогнула от боли, стуча зубами. Анна опустилась на четвереньки, неслышно рыдая, тяжело дыша. Кровь не останавливалась. Она напомнила себе, что скоро надо выйти из ванной. Анна застыла, глядя на крупные, темные капли, на желтой эмали.

Петр, в сердцах, толкнул саквояж с рукописью ногой. Больше им в Портбоу делать было нечего. Оставалось проводить Кукушку обратно через границу и возвращаться в Москву.

– Все равно я ей не доверяю… – Петр подхватил сумку с манускриптом. Он решил избавиться от саквояжа по дороге в Барселону, выбросив в море. Кукушка вышла из ванной посвежевшей:

– Мне надо в аптеку, за ватой, Петр Семенович, – она оглядела комнату, – вы здесь сами обо всем позаботитесь. Меня вызвали из Цюриха, только чтобы удостоверить его личность? – Кукушка указала на кровать.

– Да, – кивнул Воронов. Она протянула прохладную, нежную руку:

– Всего хорошего, передавайте привет Москве. Я сообщу, что задание выполнено… – каблуки застучали по лестнице. Воронов раздул ноздри: «Мы еще встретимся, товарищ Горская».

 

Эпилог

Палестина, октябрь 1940

Огромное, черное небо усеивали крупные, яркие звезды. На столбах, врытых в землю, над расставленными деревянными скамейками, трещали факелы. Мошкара вилась вокруг огня. На протянутых веревках, колыхались бело-голубые флаги и пальмовые ветви. Шалаши в кибуце Кирьят Анавим не строили, но дети вышли на сцену, держа в руках этроги и зеленые листья мирта. Они принесли плетеные корзины с фруктами, решето с цыплятами, с птичника. Старшие мальчики привели теленка, украсив его голову венком. Один цыпленок спрыгнул на сцену, его искали и, под хохот, водворили на место.

Тяжело, волнующе, пахло спелым виноградом. Корзины с гроздьями стояли между рядами, темные ягоды блестели в свете факелов. Шел Суккот, праздник урожая. Со сцены гремела «Песня боевых отрядов». Дети, в синих шортах и белых рубашках, маршировали:

– Эт земер а-плугот нашир ла ле-мизмерет! – высокая, длинноногая, рыжеволосая девочка в шортах сидела за фортепьяно. После выступления детей на сцену поднимались взрослые. Циона аккомпанировала хору кибуца.

Она косила серым глазом на скамейки. Цила Сечени сидела рядом с госпожой Эпштейн. Циона увидела, что заведующая кухней держит подругу за руку:

– Они в Петах-Тикву ездили, к Итамару, навещали его. Ранение легкое, но Цила переживает. Они целовались, на Шавуот… – Циона почувствовала, как покраснела у нее щека, – не в губы. В щеку. Цила моя ровесница, а целовалась… – Итамар Бен-Самеах был ранен во время налета итальянской авиации, на Тель-Авив, в сентябре. Юноша лежал дома, в Петах-Тикве.

Загорелое лицо госпожи Эпштейн, под коротко стрижеными, почти седыми волосами, тоже было обеспокоенным:

– Лондон немцы бомбят, – Циона подпевала детям, у нее был хороший голос, – дочка ее там, Клара, с мужем. У госпожи Эпштейн четверо внуков. Она волнуется… – отдельно от других сидела стайка парней в британском хаки, с повязками на рукавах кителей. Циона смотрела на шестиконечные звезды. С началом войны некоторые жители ишува записались в еврейские батальоны, при британской армии. Ребят отпустили на праздник. Они приехали в Кирьят Анавим на военном грузовике.

– Яир подобных людей предателями называет… – Штерна, как и все высшее командование Иргуна, прошлой осенью, с началом войны, арестовали. Доктора Судакова от тюрьмы спасло только то, что он был в Европе. По возвращении дяди в Израиль, он встречался с освобожденным к тому времени Штерном, в Тель-Авиве. О чем они говорили, девочка понятия не имела.

Летом в местных газетах, появились сообщения об ограблении банков и нападениях на британских полицейских. Группу Яира англичане, презрительно, называли «Бандой Штерна». Циона не знала, примкнул к ним Итамар, или нет. С Цилой он подобными вещами не делился, сколько Циона ни просила подругу об этом выведать.

– Он говорит, что это мужские дела… – обреченно вздохнула Цила, – мне двенадцать, я девочка… – Циона подняла голову от книги. Подруга учила ее венгерскому. С госпожой Эпштейн Циона говорила по-немецки, а с Розой, по-французски.

– Шовинист, – сочно отозвалась Циона, грызя кончик карандаша, – он в марокканского деда такой. Ты знаешь, что его дед приехал сюда с двумя женами, в конце прошлого века? – Цила открыла рот. Циона положила на стол длинные ноги, в шортах:

– У них так можно, – она помахала рукой, – в Северной Африке, в Ираке, в Иране. Раввины им позволяют… – Циона хихикнула:

– Авраам помнит, он мне рассказывал. К деду Итамара вся Петах-Тиква ходила, на двух жен посмотреть… – дети выстраивались в шеренги, с деревянными винтовками.

Циона взглянула на темные, тяжелые волосы Розы. Девушка пришла на праздник в коротких шортах, коричневого холста, в расстегнутой на груди белой рубашке. Когда Роза появлялась где-то, работа немедленно останавливалась:

– Достаточно, чтобы там был хоть один мужчина… – усмехнулась Циона, – и сейчас все от нее глаз не отводят. Ребята из Бригады, кажется, сознание потеряют, прямо здесь… – Роза работала в прачечной, заведуя ремонтом одежды. Она учила Циону красиво двигаться, и пользоваться столовым серебром. В кибуце его не водилось, Роза брала стальные приборы, из кухни. Цила тоже кое-что помнила, после жизни в Будапеште. Роза ее хвалила.

– Зачем? – Циона закатывала глаза: «Зачем нам знать, как открывать устриц? В Израиле их никогда не водилось. Раввины их запрещают…»

– На всякий случай, – Роза выпускала дым из темно-красных, красивых губ, – вдруг пригодится… – она сказала Ционе, что девочка может стать моделью. Роза, одобрительно, прищурилась:

– Один метр семьдесят сантиметров, и ты еще растешь. И с каблуков больше не падаешь… – они расхохотались. В первый раз, пройдясь по комнате в туфлях Розы, с набитой в носок газетой, Циона зашаталась. Девочка едва не растянула щиколотку, полетев на пол.

– Все равно, я стану солдатом, как Авраам… – Циона, упрямо, закусила губу. Осенью она играла с филармоническим оркестром, в Тель-Авиве. Зал устроил овацию, дирижер поцеловал ей руку. Циона тогда впервые вышла на сцену в платье:

– У Розы очень красивая одежда, – невольно подумала Циона, – как у кинозвезд… – в Палестине продавали американские женские журналы. Девочка разглядывала их в газетных ларьках. До бомбежки Тель-Авива Итамар повез девочек в порт, показать «Хану». Яхта стояла в Яффо. Юноша заметил:

– Мы ее, как это сказать, скоро модернизируем. Не здесь… – он погладил дерево штурвала, – здесь много посторонних глаз. Порт британцами кишит… – Циона понимала, что яхту отгонят на север, к уединенным берегам, и оснастят оружием.

Она беспокоилась за дядю. Авраам, с группой, должен был вернуться со дня на день:

– Теперь и через Грецию дорога закрыта… – дети подняли флаг Израиля, зрители подхватили песню, – итальянцы страну оккупировали… – вчера Циону позвали в канцелярию кибуца.

Дядя звонил из Хайфы, в хорошем настроении:

– Все прошло отлично, – коротко сказал доктор Судаков, – на днях окажусь дома… – Циона не стала спрашивать, как он добрался, с группой, до Израиля. Дядя все равно бы ничего не сказал. Дети убежали. Подождав, пока взрослые выстроятся на сцене, Циона заиграла «Бывали ночи».

– Хайю лейлот, ани отам зохерет… – песня была о юноше, вспоминавшем девушку, возлюбленную, сшившую ему рубашку:

– У англичан тоже такая мелодия есть, старая… – Циона знала, что у них есть родня в Англии, но видела семью только на фото. Дядя говорил, что они никакого отношения к британским оккупантам не имеют:

– Я вообще никого не встречала, – поняла Циона, – только раввина Горовица. Он жил в Каунасе, Авраам тоже туда ездил. Он мне расскажет все новости… – спины хора закрывали от нее зрительный зал.

Увидев проблеск рыжих волос на сцене, Авраам, невольно, улыбнулся:

– Как будто бы и не уезжал… – он подхватил из корзины гроздь сладкого винограда. Авраам был в штатском костюме, без пиджака, в запыленных, грубых ботинках. Они с группой успели сесть на корабль в Салониках, до начала итальянской оккупации Греции. Из Бейрута они пошли пешком, через горы. Устроив ребят и девушек в северных кибуцах, Авраам поймал попутный грузовик на юг.

Охранники на посту, в Кирьят Анавим, обрадовались:

– Только праздник начался, ты вовремя. А у нас… – Авраам отмахнулся:

– Все потом. Хочу выпить и потанцевать. Надеюсь, появились новые девушки… – охранники, переглянувшись, уверили его: «Сам увидишь». Бросив пиджак на топчан в комнате, Авраам напомнил себе, что завтра надо забрать почту, из канцелярии. Подумав о Регине, он покрутил рыжей головой:

– Не бежать же мне было, за ней. Она приняла решение, это ее выбор. Она права, нельзя жить с человеком, который тебе не нравится. Это не одна ночь, здесь можно не думать… – он усмехнулся: «Я и не буду».

Рядом с госпожой Эпштейн, Авраам заметил незнакомую, темноволосую девушку. Тяжелые локоны падали на плечи, в белой рубашке. Тихонько присвистнув, он пробрался на пустое место, рядом. Она курила папиросу, смотря на сцену. Авраам увидел густые ресницы, темно-красные губы, поднимающуюся на высокой груди, расстегнутую блузу. От нее сладко пахло пряностями:

– Хочешь винограда? – шепнул Авраам, наклонившись к ней: «Как тебя зовут? Ты новенькая?»

Длинные пальцы отщипнули ягоду. На губах блестел сок, она облизнулась. Темные, большие, спокойные глаза, посмотрели на него. Девушка улыбалась:

– Роза, – она, медленно, положила еще одну ягоду между пухлыми губами. Авраам провел рукой по загорелому колену, поднимаясь выше, она раскусила виноград. Красный сок потек по круглому подбородку, на стройную шею. Авраам велел себе потерпеть:

– После танцев я ее уведу к себе. Роза… У нее немецкий акцент… – он обнял девушку за талию. Роза покосилась вниз, но ничего не сказала:

– Вот и доктор Судаков, – усмехнулась, про себя, девушка, – не зря мне его Мишель показывал, в альбоме. И Аннет его описывала. Посмотрим… – она ощутила его горячие, настойчивые пальцы, – посмотрим, что будет дальше…

Хор запел «Атикву», все встали. Авраам уверенно, по-хозяйски взял ее за локоть.

Гимн закончился. Циона крикнула, от фортепиано: «Танцы!».

На утоптанной, земляной площадке дети кибуца, обычно, занимались физкультурными упражнениями. Юноши принесли факелы, пристроив их на столбы с лампами. В Кирьят Анавим провели электричество, но кибуц настаивал на экономии. По ночам оставляли один фонарь, у ворот, где стояла будка охранников.

Госпожа Эпштейн, на шестом десятке, не танцевала. Она и шорты отказалась носить:

– Пусть в них молоденькие девчонки щеголяют… – заведующая столовой ходила в крепких, холщовых брюках и просторной блузе. С утра до позднего вечера госпожа Эпштейн не снимала фартук. Кибуц просыпался рано. До рассвета в столовой появлялись работники молочной фермы. Завтрак, обед и ужин накрывали на три сотни человек, не считая детей. Заведующая командовала двумя десятками человек, менявшихся почти каждый день. Впрочем, хороших поваров, госпожа Эпштейн держала при себе:

– Людей надо кормить на совесть, – замечала она, – для этого мы сюда и поставлены.

В кибуце почти вся провизия была своей. Госпожа Эпштейн только получала из Тель-Авива, из оптовой компании, муку, для пекарни. Даже оливковое масло в Кирьят Анавим давили сами, на старом прессе, довоенных времен.

– До той войны его сделали. Отец Авраама его купил, по дешевке, и сюда привез, после основания кибуца… – госпожа Эпштейн устроилась рядом с узловатым стволом оливы, на еще сухой траве.

В первый день праздника прошел первый дождь зимы, короткий, быстрый. Детей выпустили из классных комнат, в деревянном бараке. Они, смеясь, шлепали босыми ногами, по влажной земле. Малыши быстро забывали Европу, и начинали болтать на иврите. С подростками было сложнее. Дети из Германии, Австрии, Чехии, расставшиеся с родителями, приехавшие в Израиль одни, помнили штурмовиков Гитлера, свастики на улицах, и горящие синагоги. С началом войны мальчики прибавляли себе лет, чтобы записаться в еврейские батальоны. Все говорили, что собираются сражаться с Гитлером.

– Все да не все… – госпожа Эпштейн затягивалась папиросой, – этот… Яир, на праздник не приехал. И очень хорошо, иначе я бы опять ему сказала все, что думаю… – в начале лета в Кирьят Анавим, на тайное совещание, собрались командиры Иргуна. Доктор Судаков тогда был в Европе. Женщин в комнату не приглашали, но госпожа Эпштейн принесла ребятам обед, из столовой. Некоторые гости бежали из британских тюрем, их фото висели у полицейских участков. Людям в Кирьят Анавим доверяли, но подпольщики не хотели показываться всем на глаза. Госпожа Эпштейн вошла в комнату, с кастрюлей куриного бульона, когда Штерн доказывал присутствующим, что евреям будущего Израиля надо пойти на переговоры с Гитлером.

Яир, откинув красивую, темноволосую голову, размахивал рукой:

– Нам нужны газеты, листовки, радиостанция. Мы получим средства путем налетов на банки, на магазины, принадлежащие британцам… – комната зашумела.

Кто-то, скептически, заметил:

– В полиции, Яир, служат не только британцы, но и евреи. И в банках с магазинами. Ты хочешь убивать евреев, на земле Израиля, ради того, чтобы…

Лицо Штерна потемнело:

– Ради того, чтобы освободиться от гнета британцев, я готов пойти на все. Предложить помощь евреев, в борьбе Гитлера, против Лондона и его войск… – крышка кастрюли звякнула. Штерн зашипел от боли, дуя на обожженную руку.

Грохнув кастрюлю на стол, госпожа Эпштейн подбоченилась:

– Навеки проклят еврей, идущий на сделку с врагом рода человеческого, с этим сумасшедшим. Вас покроют позором, как и тех, кто, в Европе, продает соплеменников за место у кормушки… – они знали о юденратах, создаваемых немцами в оккупированных странах. Яир посмотрел на нее сверху вниз:

– Евреи галута веками были в рабстве. Они не знают, что такое пепел и кровь Масады, стучащие в наши сердца… – Штерн сжал кулаки:

– Евреи, сотрудничающие с британцами, достойны смерти… – госпожа Эпштейн смотрела на круги танцующих.

Фортепьяно сюда было не принести, звенели скрипки. В центре площадки разожгли высокий костер. Она нашла глазами рыжую голову Авраама Судакова:

– Вернулся. Он, вроде бы, разумный человек. Не станет участвовать в этих… -заведующая столовой поискала слово, – мероприятиях Штерна. Итамар пока оправляется, тоже не полезет на рожон… – девчонки смеялись, ведя за собой хоровод ребятишек:

– Двенадцать лет… – госпожа Эпштейн покачала головой, – а обе стреляют, трактор водят, за руль грузовика просятся… – она присматривала за Цилой Сечени, как и за всеми сиротами. Девчонка быстро освоилась, начала говорить на иврите, и подружилась с Ционой:

– Они похожи, – госпожа Эпштейн полезла в карман блузы, за полученным сегодня письмом, – Цила только ростом ниже. Итамар хороший парень, ее не обидит. Они поженятся, через четыре года, если Итамар жив, останется… – Роза танцевала рядом с Авраамом.

Госпожа Эпштейн привыкла судить людей по делам. Роза Левина ей нравилась. Девушка не боялась работы, не жаловалась, что делит комнату с двумя другими, была аккуратна и отлично готовила. Она пожимала плечами:

– В Кельне мы прислугу держали, фрау Эпштейн, а в Париже оказались в двух комнатах, в бедном районе. Мне шестнадцать исполнилось, встала к плите, занялась уборкой. Отец и мать болели, их переезд подкосил… – Роза знала, о чем думает госпожа Эпштейн, глядя на обедающих детей. Однажды, убирая со столов, Роза тихо сказала:

– Нам повезло. У меня были соученики, в еврейской гимназии, подруги. Где они сейчас? Это как с Аннет… – девушка тихонько всхлипнула. Она рассказала госпоже Эпштейн о смерти мадемуазель Аржан:

– Ее немцы убили… – Роза стояла, с посудой в руках, – надо что-то делать, госпожа Эпштейн. Надо спасать евреев… – оглянувшись, она шепотом добавила, – Итамар этим занимается, и весь Иргун. Надо воевать с Гитлером.

– Надо… – даже отсюда госпожа Эпштейн видела, что рука Авраама лежит где-то ниже талии девушки. Хору танцевали не парами, но доктор Судаков не отходил от Розы. Госпожа Эпштейн поджала губы:

– Надо ее предупредить. Я его два года знаю, поняла… – она вздохнула, – как он к девушкам относится… – госпожа Эпштейн ничего не говорила доктору Судакову. В ее обязанности не входило воспитывать взрослого человека. Она затянулась папиросой:

– Нравы… Какие бы нравы ни были, не след так себя вести. Роза, конечно, замужем была… – госпожа Эпштейн знала, что бывшего мужа Розы, коллаборациониста, казнило французское Сопротивление: «Поделом ему, – подытожила девушка, – не хочу это вспоминать».

– Поговорю… – госпожа Эпштейн открыла конверт с лондонскими марками. Дочь писала раз в неделю, а летом прислала фотографии.

Дети, с Людвигом и Кларой, сидели в лодке, у пристани:

– Это Питер снимал… – читала она ровный почерк, – он приехал отдохнуть, на выходные. Он очень устает, на заводах, и леди Кроу, на своей должности, тоже… – Аарон, в семь месяцев, хорошо сидел, и рос спокойным ребенком:

– Рав Горовиц пока в Харбине, с еврейской общиной… – госпоже Эпштейн, все время, казалось, что упоминая рава Горовица, дочь немного краснеет, – но скоро возвращается в Америку. Его младший брат лежал здесь, в госпитале, а потом провел несколько дней в Мейденхеде. Ребятишки от него не отходили. Мистер Меир научил Пауля играть в футбол… – внуки тоже писали.

Адель и Сабина рисовали реку и особняк Кроу, вкладывали в конверты засушенные цветы:

– Милая бабушка… читала госпожа Эпштейн, тщательно выписанные буквы, – я работаю в столярной мастерской. Мы ездим с папой на метро. Твой любящий внук Пауль… – она отложила письмо:

– Кто спасает одного человека, тот спасает весь мир. А сколько рав Горовиц спас… – дочь уверяла ее, что в Хэмпстеде не опасно, а в Ист-Энде, на верфях, были бомбоубежища.

– Провизию выдают по карточкам, огород и курятник очень помогают. Я учу девочек шить и вязать, чтобы не тратить деньги на одежду. Людвиг и Пауль едят на верфях, а мы обедаем в школе, со скидкой. Не беспокойся, милая мамочка, мы не голодаем… – полковник Кроу, по словам дочери, во главе эскадрильи истребителей защищал столицу:

– Леди Августа очень милая девушка. Мы подружились, она раньше работала куратором, в Дрезденской галерее. Невозможно представить, что когда-то мы с Людвигом ездили в Дрезден, на выходные, рисовать. Августа ожидает счастливого события, в марте. Видишь, мамочка, война войной, а дети, все равно, рождаются. Его светлость герцог отдал замок под госпиталь, для выздоравливающих летчиков. Он говорит, что все равно там не появляется, незачем зданию простаивать… – госпожа Эпштейн вздохнула:

– Дети, это хорошо, конечно. У нас тоже рождаются… – спрятав письмо, она услышала взволнованное дыхание. Роза вытянула длинные ноги, привалившись к стволу оливы:

– Можно папиросу, фрау Эпштейн… – она рассмеялась, – я свои потеряла, танцуя…

Девушка собрала пышные волосы на затылке. Спичка осветила румяные щеки, капельки пота на стройной шее, со следом поцелуя. От Розы пахло пряностями и мускусом. Темная, влажная прядь волос покачивалась над пылающим ухом:

– Как бы ты еще кое-что не потеряла… – сварливо заметила госпожа Эпштейн, – голову, например… – девушка томно улыбалась:

– Я думала, вы о другой вещи. То я потеряла в номере для новобрачных, в отеле «Риц»… – ее губы на мгновение исказились. Тряхнув головой, Роза вскочила на ноги:

– Я знаю, что делаю… – она убежала к хороводу, пробравшись через стайку детей. Ребятишки облепили госпожу Эпштейн:

– Лимонада! Можно лимонада… – заведующая кухней прищурилась, но голова Розы пропала в толпе.

– Знает, что делает… – кисло повторила госпожа Эпштейн. Она поднялась: «Пойдемте на кухню».

В коридоре барака было темно. Из-за какой-то двери, в отдалении, донесся женский голос:

– Иди, иди ко мне…, – Роза, неслышно, хихикнула.

Авраам прижал ее к стене, расстегивая рубашку:

– Ты с моими кузенами, виделась, в Париже… – Роза рассказала, до танцев, о смерти мадемуазель Аржан. Авраам помрачнел:

– Если бы она… Хана, уехала бы тогда в Израиль, ничего бы не случилось. Каждый еврей должен жить в Израиле… – Роза узнала, что он виделся с графом Наримуне, в Каунасе. Девушка услышала о Регине, сестре Аннет:

– Она теперь графиня, – небрежно заметила Роза. Она увидела угрюмый огонек в глазах доктора Судакова:

– Она вышла замуж за не еврея. Хана… мадемуазель Аржан, тоже, почти вышла, и видишь, чем все закончилось… – Роза пока не привыкла к тому, что в Израиле все, даже незнакомые люди, обращаются друг к другу на «ты». Она вспоминала обеды в парижских ресторанах, благоговейный голос официанта: «Мадам Тетанже…». Роза слышала крик бывшего мужа: «Они еврейки, им не место в приличном заведении!». Она видела, как Тетанже свалился на испачканный кровью, персидский ковер, в их бывшей гостиной.

Аврааму она сказала, то же самое, что и всем остальным. Роза, пока что, не хотела упоминать о Сопротивлении, или о своих планах. Она закинула руки Аврааму на шею: «Я твоих кузенов и раньше встречала, в свете…»

– Светская львица… – тяжелые волосы упали ему на руки.

Под ее шортами, под распахнутой рубашкой все было горячим и влажным. Авраам толкнул дверь своей комнаты, не отрываясь от красных губ, пахнущих виноградом. Пуговицы блузки застучали по деревянному полу. Комнату, в его отсутствие, убирали, здесь ночевали гости кибуца, но все равно, пахло пылью и запустением. Авраам прижал ее к себе, шепча что-то ласковое, на иврите. Он мог бы говорить с Розой и по-французски, и на немецком языке. Услышав ее акцент, Авраам сказал себе:

– Надо ей помочь. Она станет моей подругой, настоящим жителем Израиля. Она буржуазная девушка, но я ее изменю. Регина тоже могла бы измениться, но выбрала другую дорогу… – Регина была далеко, а Роза оказалась рядом. Она рассмеялась, увидев гроздь винограда, в его руке:

– Пригодится. Иди ко мне, иди… – Авраам увидел, себя, четырнадцатилетнего, ночь на берегу озера Кинерет. Он забыл, как звали ту девушку, но, обнимая Розу, услышал песню:

– Были ночи… Юноша обещает построить дом, для любимой, а она хочет сшить ему рубашку… – он почувствовал жесткие, исколотые иглой кончики пальцев:

– У нее… мадемуазель Аржан, такие были. Роза в прачечной починкой одежды заведует. Я дурак, она вовсе не буржуазная девушка. Она наша, наша… – топчан скрипел, раскачивался. Откинувшись к стене, она раздвинула безукоризненные, длинные ноги, гладя его по голове. Он слышал сдавленный стон, все вокруг пахло виноградом, на вкус она была такая же, сладкая, кружащая голову. Роза царапала ногтями шерстяное, грубое одеяло. В открытое окно доносилась музыка, светили звезды, отражаясь в темных глазах.

– Как хочется дома… – внезапно понял Авраам, – дома, с ней… С Розой… – волосы разметались по одеялу, он целовал тонкую щиколотку, у себя на плече. Девушка выгнулась, закричала, закусила губы, одним легким движением очутившись на четвереньках. Он целовал горячую спину, топчан шатался, опасно двигаясь. Раздался хруст, ножка сломалась, они даже не обратили на это внимания. Оставались стены, гроздь винограда, оставался сок на его губах, ее шепот:

– Хорошо, хорошо с тобой… – Авраам не хотел сдерживаться, но Роза помотала головой:

– Потом… Не сейчас… – она опустилась на колени, посреди обломков топчана. Авраам застонал, тяжело дыша. Он и не помнил, когда ему было так хорошо.

Авраам кормил ее виноградом, вкладывая ягоды, губами, в ее искусанные, пухлые губы. Она была вся потная, близкая, жаркая. Он сомкнул руки пониже ее спины:

– Хочу от тебя детей, Роза. Много. Будешь моей подругой… – Авраам ни разу, никому подобного не говорил. Он даже испугался, на мгновение, но справился с собой: «Это, правда. Так оно и есть…»

– Я люблю тебя, Роза… – девушка наклонилась над ним, Авраам вздрогнул:

– Всего лишь свет, отражение… – темные глаза играли прохладным, спокойным огнем. Она закрыла ему рот поцелуем: «У нас вся ночь впереди…»

– И еще много ночей. Вся наша жизнь… – счастливо подумал Авраам, переворачивая ее на спину, устраивая на пиджаке.

После смерти барона Эдмона де Ротшильда, шесть лет назад, жители улицы Рехов Ха-Ам, в центре города, подали прошение об ее переименовании. Она стала бульваром Ротшильда. Деревья, в центре улицы, пока не выросли, но траву аккуратно поливали. После первых дождей газоны зазеленели, владельцы кафе вынесли столики наружу. В октябре, можно было не прятаться от палящего солнца. По вечерам на тротуарах было не протолкнуться от шумной толпы, молодые деревца украшали электрическими лампочками. Светились вывески заведений, ларьки торговали пивом, лимонадом, и мороженым. На траве валялась шелуха от семечек, пахло горьковатым кофе, табачным дымом, соленым ветром, с ближнего моря.

Афишные тумбы оклеивали плакаты британских и американских фильмов, постановок нового сезона «Габимы», еврейского театра, и призывы о записи в еврейские батальоны. Машин в Палестине было мало, принадлежали они британской администрации. Из кибуцев приезжали на старых грузовиках, городские жители пользовались велосипедами. Над бульваром неслась музыка. На углу улицы Алленби, у кинотеатра «Муграби», напротив украшенного керамическими панно, дома Ледерберга, в кафе играли танго.

Под звуки «Кумпарситы», стучали по деревянному полу каблуки, у загорелых коленей девушек развевались платья и юбки. Приходили солдаты из еврейских батальонов, в форме, и британские офицеры. В табачном дыме слышался смех, веяло ароматом духов, играл аккордеон. В боковой комнате приоткрыли дверь. Авраам, краем глаза, видел белую спину, в темно-красном шелке, тяжелые локоны. Она не зашла в комнату, отмахнувшись:

– Ты все равно не танцуешь, а я намерена развлекаться.

– У меня встреча, – хмуро отозвался доктор Судаков, посмотрев на часы, а потом… – Роза подхватила сумочку:

– Потом я могу оказаться занятой… – темный глаз подмигнул ему, – но адрес я помню, дорогу найду. Или меня проводят… – зашуршал шелк. Авраам, незаметно, сжал кулаки.

В Тель-Авиве, они остановились в пустующей квартирке одного из командиров Иргуна. Товарищ сейчас выполнял задание, в Египте.

Авраам, за чашкой кофе, ждал Яира. Он вспоминал прошлую ночь. Роза была ласковой, нежной, смеялась ему в ухо, кивала, когда Авраам говорил о детях. В открытое окошко слышался шум моря. Утром Роза разбудила его, кофе и тостами. Она сделала омлет, сбегала за газетами, и папиросами. Девушка устроилась напротив Авраама, за деревянным столом, в одной короткой, шелковой рубашечке, и поясе для чулок. Завтрак остался незаконченным.

– Но потом она делается такая… – Роза, насколько понял Авраам, за весь вечер в кафе не присела. В кибуце она не стала переселяться в комнату доктора Судакова. Девушка приходила и уходила, когда хотела.

Авраам, попытался, ей что-то сказать. Роза подняла бровь:

– Мне кажется, смысл отказа от патриархальных отношений, состоит в том, что женщина свободна в поступках… – стиснув зубы, он кивнул:

– Хорошо. Но тогда и я, Роза… – она покачала босой, стройной ступней. Даже в кибуце она красила ногти алым лаком. Выпустив дым из красивых губ, Роза склонила голову набок:

– Я тебе не изменяю, Авраам. Когда я не захочу быть с тобой, ты об этом узнаешь первым. А ты… – девушка соскочила с подоконника, – волен делать все, что заблагорассудится… – она ушла, покачивая узкими бедрами, в шортах цвета хаки. Авраам пробормотал себе под нос:

– Уеду в Иерусалим. В университете, наверняка, есть хорошенькие студентки.

Студентки, действительно, смотрели на него томными глазами. Авраам сделал доклад о новой монографии, на заседании совета кафедры, позанимался в библиотеке и вернулся прямиком в Кирьят Анавим, к сладкому, пряному запаху, к тонкой талии, и высокой груди. Он понял, что, кроме Розы, никого больше ему не нужно.

– Она меня любит, – уговаривал себя Авраам, – она просто привыкла к подобному поведению, в Европе. Тамошние девушки все кокетничают. Им кажется, что мужчина сильнее привяжется… – обнимая Розу, по ночам, Авраам, невольно, вздыхал: «Куда сильнее…». Девушка не говорила с ним о любви.

Авраам, при ней, делами Иргуна не занимался, но встреча с Яиром была срочной. Штерн прислал записку с грузовиком, привозившим в кибуц муку. Они часто пользовались подобным способом связи. Почту лиц, находившихся под надзором полиции, британцы могли читать, а телефону они не доверяли.

Штерн тоже смотрел в сторону большого зала. Он вскинул бровь: «Я бы ревновал, Авраам».

– К делу, – хмуро велел доктор Судаков. Перед ними лежал план города, с отмеченными отделениями Англо-Палестинского банка. Карандаш закачался над улицей Алленби, остро отточенный кончик уперся в бумагу:

– Неподалеку, – Авраам почесал рыжие волосы, – а почему именно это отделение, Яир?

– У меня сидит крот… – Штерн пришел на встречу в хорошем, итальянской работы костюме, в начищенных ботинках, – он мелкий клерк, но имеет сведения о поступлении денег в хранилища… – Авраам сидел без пиджака, засучив рукава рубашки. Штерн смотрел на сильные, поросшие рыжими волосками руки:

– Сказать, или не говорить? Подобного шанса может не случиться… – Яир получил шифрованное письмо из Бейрута. Немцы согласились на встречу, на нейтральной территории. Из Берлина приезжали работники отдела СД, занимавшегося евреями:

– С другой стороны, – размышлял Яир, – отец Авраама был фанатичным коммунистом. Авраам, правда, правый, но это может быть маской, игрой. Я уверен, что в Израиле есть агенты СССР. Что, если Авраам тоже на Сталина работает… – сейчас Советский Союз и Германия находились в дружбе, но о будущем никто, ничего не знал. Штерну было не с руки рисковать. Доктор Судаков мог сообщить сведения о грядущем контакте с немцами, своим руководителям, в Москву.

– Надо потанцевать, с Розой… – решил Штерн, – заодно подумаю. Она пустышка, длинноногая красотка. Я бы и сам с ней не отказался… – Яир легко усмехнулся:

– Авраам ее ни во что не посвящает, разумеется… – Штерн услышал немецкий акцент в речи девушки. При знакомстве, Роза только коротко сказала, что родилась в Кельне, и жила в Париже.

– Вряд ли она посланец немцев, – улыбнулся Штерн, – во-первых, рандеву назначено в Бейруте, а, во-вторых, женщины годны только на простую работу. Шитье, как Роза делает, кухня, уход за детьми. Не зря в кибуцах начинали с равного распределения рабочих обязанностей, но вернулись к традиционному положению вещей. Это естественные, женские роли… – в отделение Англо-Палестинского банка привозили деньги, для выплаты содержания британским частям, расквартированным вокруг Тель-Авива. Мешки с купюрами доставляли из аэропорта в Лоде, с вооруженной охраной. В банке имелись подземные сейфы.

Авраам, быстро, начертил схему:

– Здесь… – он повернул блокнот к Штерну, – мы их дождемся, на углу. Место оживленное, но, если ты говоришь, что машина придет рано утром… – Яир кивнул:

– Магазины еще будут закрыты, а продавца в ларьке мы заменим нашим человеком…

– Итамар почти оправился… – заметил доктор Судаков, – можно его туда посадить, с оружием. Ранение в левое плечо, ему сняли повязку. Нам понадобится машина… – он потер чисто выбритый, крепкий подбородок, – легковая. Ты, я, еще два человека, и юноша Бен-Самеах… – улыбнулся Авраам, – больше никого не потребуется… – Штерн поднялся:

– Очень хорошо. Машину я достану, а ты привози пистолеты, – он подмигнул Аврааму, – из тайников… – в холмах у Кирьят Анавим Иргун оборудовал подземную базу, где держали украденное у британцев оружие. Второй тайник находился в подвале иерусалимского дома доктора Судакова:

– Он говорил… – вспомнил Штерн, – его предок ход сделал, ведущий прямо к Стене. На войне подобное пригодится… – Яир был уверен, что Гитлер пошлет войска в Северную Африку:

– Французские колонии отошли правительству Виши, в Ливии итальянцы. Остался один Египет, союзник британцев, и мы. Турция тоже поддерживает Гитлера. Незачем находится между молотом и наковальней. Британцы никогда не позволят евреям основать свое государство. Значит, надо ставить на немцев… – заказав еще кофе, он отправился в зал.

Подруга доктора Судакова отлично танцевала, но была молчалива. Когда Штерн предложил прогуляться к пляжу, она только взглянула на Яира темными, большими глазами:

– Авраам занят, у него дела. Не хочется, чтобы ты скучала… – его рука поползла ниже талии, гладя шелк платья. Штерн прижимал ее к себе. От высокой груди, в декольте, от нежной кожи, пахло сладкими пряностями. Ловко повернувшись, она продолжила танцевать:

– Я не скучаю, как видишь… – губы в помаде улыбнулись. Низкий голос девушки не портил даже сильный, немецкий акцент. Мелодия закончилась, Розу сразу пригласили на следующий танец. Взяв чашку с кофе, Штерн прислонился к двери:

– Пустышка, однако, такой и должна быть женщина. Смотреть в рот мужчине, обеспечивать его нужды… – он вспомнил длинные ресницы, искорки в ее глазах:

– Посмотрим, как все сложится. Надо сказать Аврааму о встрече, поехать с ним в Бейрут. Он образованный человек, со степенью, с отличным, немецким языком. Немцы ценят интеллектуалов. Разговоры о депортации евреев в Польшу, просто чушь. Люди живут спокойно, занимаются своим делом. Мы получим от немцев гарантии создания еврейского государства, перевезем сюда население Европы… – Штерн решил, что Авраам, все же, не имеет отношения к советской разведке:

– Хотя он ездил в Каунас, прошел через советскую территорию. Ладно, – сказал себе Яир, – не боевиков же везти в Бейрут. Без Авраама я не справлюсь… – когда он вернулся в комнату, доктор Судаков показал расписанный по минутам план операции:

– Понедельник, – кивнул Штерн, – в семь утра. Приходи пешком, а я, с ребятами, появлюсь на машине… – Авраам обещал съездить к Итамару, в Петах-Тикву, и послать юношу за оружием, в кибуц.

– Заодно увидит свою девушку, – хохотнул доктор Судаков. Поставив кофе на стол, Штерн откашлялся:

– Есть еще кое-что, Авраам. Послушай меня… – он говорил, видя, как бледнеет щека мужчины. Лицо доктора Судакова закаменело, он отчеканил:

– Я скорее умру, чем вступлю в сделку с нацистами, Яир. Я не хочу, чтобы мои дети меняли фамилию, из-за позора, который покроет их головы. Моя семья четыре сотни лет в Израиле живет, мои предки здесь похоронены… – Штерн попытался прервать его:

– Твоего деда убили арабы, Авраам. Если мы получим государство, подобного больше никогда не случится. Какая тебе разница, от кого… – кулак опустился на стол, расколов чашку, остатки кофе вылетели на карту города. Перегнувшись через стол, он встряхнул Штерна за плечи:

– Если ты хоть шаг сделаешь в направлении Бейрута, Яир, клянусь, я выдам британцам тебя, твое Лехи, как ты его называешь, и ваши планы… – серые глаза презрительно посмотрели на Штерна:

– Ты не предашь еврейский народ, понятно? Пойду, – хмуро усмехнулся Авраам, – хотя бы один танец я могу себе позволить? Посиди, подумай… – он взял пиджак.

Остановившись в темном коридоре, Авраам вспомнил Каунас, Максима и графа Наримуне:

– Председатели юденратов, Давид… Как они не понимают, что после смерти, нас будут судить по делам нашим? Не Бог, я в него не верю, а потомки. Что Максиму, или Наримуне были евреи, зачем они их спасали? Или Питер, в Праге? Потому, что иначе нельзя, это долг чести. А мы, своими руками… – Авраам посмотрел на сильные пальцы:

– Никогда такого не случится. Ни шагу навстречу Гитлеру… – он подумал, что можно предложить британцам совместные миссии, в оккупированную Европу:

– Надо Джону написать, – сказал себе Авраам, – он поможет. В Израиле много эмигрантов из Германии, Польши. Они знают местность, владеют языком. Я вообще на десяти разговариваю, – он, отчего-то, развеселился:

– Меня за еврея никто не примет, спасибо папе и его коммунистическим принципам… – доктор Судаков остановился у входа в зал. Он увидел узкую, нежную спину, темные локоны: «Потомки… Появятся ли у меня дети?»

– Будут, – Авраам, уверенно, шагнул к Розе.

Яир вытер салфеткой остатки кофе с карты:

– Очень хорошо. Доктор Судаков не поедет в Бейрут. От отделения Англо-Палестинского банка он отправится в камеру тюрьмы, а оттуда пойдет на эшафот. Я об этом позабочусь… – Штерн выбросил осколки чашки:

– Никто не смеет мне мешать. Еще угрожать вздумал, мерзавец. Пусть его повесят. Я его знаю, он устроит пальбу, поняв, что никакой машины не появится… – Штерн хотел завтра отправить анонимное письмо, в полицию Тель-Авива, предупреждая о будущей акции.

– Тогда можно Розу подобрать, – Яир затянулся сигаретой, – в конце концов, я тоже Авраам. Ей даже не придется привыкать к другому имени… – он откинулся на стуле, слушая звуки танго: «Доктор Судаков до конца года не доживет, обещаю».

Клерк прокатной конторы Hertz Corporation, на улице короля Георга, в Тель-Авиве, долго вертел выданное в Каире, водительское удостоверение. Служащий арабского языка не знал, но на снимке видел даму, стоящую перед ним, с дорогим саквояжем, в костюме тонкого твида, цвета лучшего бордо, в туфлях на высоком каблуке. Темноволосая, темноглазая женщина говорила на безукоризненном, французском языке. Сам клерк на нем объяснялся кое-как.

– Египет, со времен Лессепса, смотрит в сторону Франции… – клерк выписывал бумаги, – при дворе короля чаще можно услышать французский язык, а не арабский… – дама, по виду, была богатой туристкой. Паспорта она не предъявила, но правилами подобное и не требовалось. От дамы пахло сладкими пряностями, на длинном пальце переливалось кольцо, с крупной жемчужиной.

Она взяла в аренду, на три дня, новый форд, небольшой, черного цвета. Клерк предлагал мадам и более дорогие модели, Меркури, и Линкольн-Зефир. Дама отказалась:

– Не стоит. Я всего лишь хочу съездить в Иерусалим… – за рулем она вела себя свободно. Накрашенные алым лаком пальцы, забрали ключи. Дама протянула деньги, залог и оплату за три дня. Рассчитавшись наличными, она попросила залить полный бак бензина. Дама ловко вывернула со двора, клерк, чихнув от пыли, спохватился:

– Я не записал данные водительского удостоверения… – британец забыл об этом, рассматривая ложбинку в начале длинной шеи, и тень, лежавшую в вырезе шелковой блузки. Клерк махнул рукой:

– В документе все на арабском языке… – он вернулся в контору, к чашке чая и новостям, по радио. Лондон и другие города Британии бомбили, с людскими потерями, в Америке начинался призыв новобранцев. Президент Рузвельт, судя по всему, оставался еще на один срок в Белом Доме.

– Неслыханно… – клерк помешал чай, – у них на два срока президенты выбираются. Американцы ему доверяют. Впрочем, как и мы, мистеру Черчиллю. На войне нужны решительные люди. Гитлер не посмеет лезть через пролив. Немцев наши летчики отгонят от Британии… – клерк читал лондонские газеты. В Палестине была своя, англоязычная Palestine Post, но клерк, хоть и был евреем, ее не покупал. В ней печатались радикалы, вроде доктора Авраама Судакова, или журналиста Штерна, выступавшие за прекращение действия британского мандата в Палестине. Начальник прокатной конторы был англичанином. Клерку не хотелось рисковать должностью.

Служащий отхлебнул хорошо заваренного чая:

– Мобилизация в Америке. Они японцев опасаются, и правильно делают. Одним Французским Индокитаем японцы не ограничатся. Пойдут дальше, в Бирму, в Индию… – клерк испугался за чай:

– В Британии карточки ввели, скоро и здесь появятся… – взяв со стола газету, с прошлой недели, он просмотрел список убитых и раненых: «Одни летчики». В орденском списке тоже было много авиаторов. Клерк нашел командира эскадрильи, полковника сэра Стивена Кроу:

– Тридцати не исполнилось, а он крест «За выдающиеся летные заслуги» получил… – в списке значились и гражданские лица. Король установил новую награду, крест своего имени, за подвиги, совершенные не на поле боя. Служащий вздохнул:

– Лондон почти каждый день бомбят, люди откапывают раненых из-под завалов, устраивают убежища, в метро… – в конторе пахло сладкими пряностями. Клерк подумал, что еще раз полюбуется дамой, когда она придет сдавать машину.

Роза оставила форд на стоянке дорогого, арабского пансиона в Яффо. Зайдя в гостиницу, она шмыгнула в дамскую комнату. Утром, подождав, пока Авраам покинет квартиру, Роза тщательно оделась. Она знала, что Авраам получил записку от Штерна. Госпожа Эпштейн видела, как водитель грузовика с мукой передал конверт доктору Судакову. Заведующая столовой напоила шофера кофе, с лично приготовленным тортом. Водитель эмигрировал из Вены, и был рад поговорить на немецком языке, с фрау Эпштейн. Выяснилось, что записка пришла от Яира, как его называла госпожа Эпштейн.

– Поезжай в Тель-Авив, – строго сказала женщина Розе, – проследи, чтобы они глупостей не натворили.

– А они натворят… – выйдя из дамской комнаты, в льняном платье от мадам, Роза велела принести кофе на террасу. Она курила, глядя на море, вспоминая темные, холодные глаза Штерна. Розе не понравилась встреча в кафе, и не понравился жадный взгляд Яира. Еще больше ей не понравился блокнот Авраама. Ночью, когда доктор Судаков крепко спал, Роза обыскала карманы его пиджака. Она сидела на подоконнике, рассматривая, при свете, низкой луны, аккуратно вычерченную схему. Шумело море, Роза накинула на плечи рубашку Авраама.

Госпожа Эпштейн рассказала девушке кое-что, о Штерне:

– Еврейский коллаборационист, – поморщилась Роза, – впрочем, с его делами, он не минует эшафота, или британцы его пристрелят. Он меня не интересует. Надо спасти Авраама… – Роза не любила доктора Судакова, но понимала, что Авраам нужен евреям Израиля, и евреям Европы:

– Он решительный человек, честный. Он знает, чего хочет добиться. И у него трезвая голова, – вздохнула Роза, – большей частью. Я докажу, что способна работать наравне с мужчинами. Надо, наконец, признаться, что я его не люблю. Впрочем, я ему подобного и не говорила… – она, аккуратно, положила блокнот на место.

Роза покачала ногой, смотря на лунную дорожку, на море:

– Он тоже меня не любит. Ему одиноко, он устал, он хочет тепла… – тихонько вернувшись в комнату, Роза присела на кровать. Она погладила рыжие волосы:

– Ты еще полюбишь, обязательно. По-настоящему, на всю жизнь. И я полюблю… – Роза подперла подбородок кулаком. В Париж, и вообще во Францию, бывшей мадам Тетанже возвращаться не стоило. Розу могли узнать. Она подозревала, что оберштурмбанфюрер фон Рабе собирается навещать страну.

– Бельгия, или Германия… – скинув рубашку, она устроилась рядом с Авраамом. Обняв ее, он что-то сонно пробормотал:

– Из Кельна я подростком уехала, меня никто не помнит. Но Бельгия даже лучше, в стране говорят на французском языке. Надо, чтобы Авраам и остальные командиры Иргуна, прекратили детские игры, борьбу с британцами, и начали сотрудничество. Израиль станет государством, но сейчас важнее спасти евреев Европы, избавить мир от Гитлера… – Роза задремала, положив голову на крепкое плечо Авраама.

Она сидела на уютном, покрытом арабским ковром диване, поглаживая черную кошку:

– Авраам, скорее всего, в Петах-Тикву поехал, к Итамару. Отправит его за оружием… – Роза подозревала, что Итамар тоже появится завтра, в семь утра, у отделения Англо-Палестинского банка.

– А я что буду делать? – кисло спросила себя девушка, откусив медовой пахлавы:

– У меня нет оружия, только машина… – Роза не знала, зачем взяла форд в аренду, но за рулем она себя чувствовала увереннее:

– Что мне, выйти на тротуар, и приказать Штерну: «Отменяйте ограбление?», – девушка хмыкнула. Она увидела адрес в блокноте Авраама. Справившись по карте, Роза поняла, что доктор Судаков собирается напасть на отделение Англо-Палестинского банка.

За несколько месяцев жизни в кибуце, Роза научилась стрелять, но пистолет ей было взять негде. Британцы боялись неучтенного оружия, в Палестине его запрещали к продаже. Военные устраивали обыски в кибуцах, известных, как гнезда радикализма.

– Например, в Кирьят Анавим, – Роза вздохнула, – Циона тоже Штерна поддерживает. У нее родственники в Лондоне, ей двенадцать лет. Это она по молодости, – подытожила Роза. Она повела форд в неприметный двор, на улице Алленби, рядом с отделением Англо-Палестинского банка. Роза нашла место утром, проводив Авраама, как она думала, в Петах-Тикву. Заперев машину, она встала в арке:

– Семь утра, понедельник. Сейчас здесь оживленно… – воскресенье в Палестине было рабочим днем, – а завтра все еще закрыто будет… – окинув взглядом улицу, Роза увидела вывеску портного.

– Швейная мастерская… – девушка, усмехнувшись, направилась к ларьку. Едва услышав ее акцент в иврите, хозяин перешел на немецкий язык. После прихода Гитлера к власти, он уехал из Бреслау, где владел гастрономической лавкой. Роза купила папирос, и свежий, румяный бублик, посыпанный кунжутом. Девушка, невзначай, поинтересовалась:

– Можно попросить оставить мне «Blumenthal’s neuste Nachrichten»? Ее всегда первой разбирают… – газету на немецком языке публиковал бывший берлинский, а ныне тель-авивский журналист, Блюменталь. Издание было, чуть ли ни самым популярным в Израиле.

Хозяин замялся:

– Завтра другой продавец работает, фрейлейн. Я не уверен, что… – Роза увидела, что мужчина прячет глаза. Подобные киоски открывались в шесть утра.

– Все понятно, – Роза шла к рынку Кармель, мрачно кусая бублик, не обращая внимания на взгляды мужчин:

– Они посадят в киоск своего человека, с пистолетом… – Роза замедлила шаг:

– Может быть, в полицию пойти? Но я здесь нелегально, без документов… – Роза плыла в Израиль на бывшей яхте месье Корнеля. Корабль подошел к уединенному пляжу на севере. Оттуда группу, лодками, перевезли на берег, где ждали грузовики.

– У меня нет ни одного доказательства, кроме схем, – поняла Роза, – но Авраам блокнот увез. Хорошо, что я у Итамара взяла водительские права, месье Эль-Байюми… – посмотревшись в витрину лавки, Роза осталась довольна, – других бумаг у меня нет, – она хихикнула. Роза забрала права в Париже, Мишель поменял на документе фотографию:

– Пригодится, – коротко сказала она Итамару. Юноша не стал спорить.

– Ладно… – вынулв из сумочки плетеную авоську, она окунулась в рыночный шум, – если акция назначена на семь утра, то Авраам уйдет в шесть. Я за ним отправлюсь, короткой дорогой… – Роза напомнила себе, что надо залепить номера форда грязью:

– Я у банка даже быстрее него окажусь… – Тель-Авив, по сравнению с Парижем, был крохотным городом. Роза хорошо его изучила. Она прошла к прилавку с курицами. Девушка вспомнила рынок Ле-Аль, мясные ряды, и голос хорошо одетой дамы: «Какой у вас рост, мадемуазель?»

– Я тогда огрызнулась… – потыкав пальцем курицу, Роза, наклонившись, понюхала птицу, – думала, что она смеется. Меня в школе жердью дразнили. Может быть, – она поняла, что улыбается, – я вернусь к карьере модели, после войны. Надо сделать так, чтобы она быстрее закончилась. Маляр, и Драматург этим занимаются, и я буду, обязательно… – расплатившись за курицу, она пошла к грузовикам, где, на земле, стояли дерюжные мешки и грубые ящики с овощами. Роза хотела приготовить Аврааму петуха в вине.

Легкий ветер с моря шелестел страницами разложенных на прилавке, придавленных камнями газет. Здесь были лондонские издания, и местная пресса, Palestine Post и многочисленные, партийные листки, от правых до коммунистических публикаций.

Появившись в киоске, Итамар сварил крепкий, тягучий кофе, из мелко смолотых зерен. В закутке у продавца стояла газовая плитка, с баллонами. Сняв с деревянного шеста бублик, юноша аккуратно положил в медную коробочку мелкие монеты. В кармане рабочей куртки Итамара лежал пистолет. На часах, над запертыми дверями отделения Англо-Палестинского банка, стрелка подошла к половине седьмого.

Вчера Итамар съездил в Кирьят Анавим и вернулся на попутном грузовике, в город. При себе юноша держал закрытый, потрепанный саквояж. Вечером, на пляже, он встретился со Штерном, и доктором Судаковым. Юноша отдал им пистолеты. Авраам усмехнулся: «Заодно с Цилой погулял, должно быть». Итамар, немного, покраснел.

Цила, этой неделей, после школы работала на кухне. Циона вернулась в Иерусалим, в интернат при Еврейском Университете. Итамару, правда, не удалось зайти в комнату к девочке. Госпожа Эпштейн зорко за ним следила. Она даже поинтересовалась, где Итамар пропадал, приехав в кибуц. Юноша понял, что охранники проговорились заведующей столовой, придя за обедом.

– На плантации ходил, – нашелся Итамар, – смотрел, что с виноградом… – серые глаза госпожи Эпштейн, на мгновение, похолодели. Она вытерла руки холщовым полотенцем:

– А что с виноградом? Собрали урожай… – оглянувшись, она распорядилась:

– Цила, корми его. Нам куриц потрошить надо… – они сидели с Цилой за деревянным столом. Итамар, жадно, ел рагу из овощей. Мяса госпожа Эпштейн добавляла только для запаха.

Тайник сделали в уединенном месте, за час ходьбы от кибуца. Итамар проголодался. Цила подвинула свежую питу и тарелку с хумусом и оливками:

– Я сама солила. Ешь… – девочка улыбалась, – я чай заварю, с мятой. Мы медовый пирог сделали, на шабат. Еще осталось… – она убежала на кухню. Итамар проводил взглядом рыжие волосы:

– А если меня завтра арестуют? У нас оружие будет. Это не Египет, и не Ливан… – британцы судили всех, у кого находили оружие. Ранение или смерть британского солдата, полицейского, или гражданского лица, влекло за собой приговор к повешению. Изредка казнь заменяли пожизненным заключением, при смягчающих обстоятельствах. Некоторые боевики Иргуна, взятые на месте преступления, предпочитали застрелиться, нежели попасть в руки британцев.

Доктор Судаков и Штерн запретили Итамару пускать в ход оружие.

На пляже, они уселись на теплый песок, с бутылками пива:

– Ты в киоске для спокойствия, – наставительно сказал Авраам, – на тротуаре будет Яир, со мной, и еще два человека. Все с пистолетами. Машина заберет нас, и деньги… – белый песок скользил между пальцами:

– Нельзя упускать время, – понял Авраам, – иначе мы потом не сможем смотреть в глаза нашим братьям, в Европе. Тем из них, кто выживет… – он твердо решил, что это его последняя акция в Израиле. Авраам просто не мог отказать товарищам:

– Яир не свяжется с немцами. Он разумный человек, он меня услышал… – Авраам хотел написать Джону и встретиться с командующим британским гарнизоном, в Израиле. Подумав о своем плане, он тряхнул рыжей головой:

– Все правильно. Отберем юношей, девушек, из Европы, со знанием языков. Обучим их военным дисциплинам, прыжкам с парашютом. Я первым, в Польшу отправлюсь… – над тихим, пустынным Средиземным морем закатывалось огромное, медное солнце.

Авраам шел на квартиру, думая, что пора прекращать детские игры. Остановившись, он закурил папиросу:

– Штерн меня предателем назовет, и весь остальной Иргун тоже. Отвернутся от меня, будут полоскать на каждом углу. Пусть, – Авраам разозлился, – сейчас надо не болтать языком в газетах, и не устраивать стычек с британцами, а бороться с Гитлером. До конца, до победы. У нас появится свое государство, после войны, я уверен… – он прислонился к нагретой солнцем стене.

Дома он, с удовольствием, обнаружил петуха в вине, пирожные из венской кондитерской на улице короля Георга и Розу, в чулках и шелковой рубашке. Она ласково прильнула к Аврааму. Мужчина вздохнул: «Хоть бы раз она сказала, что любит меня. Надо дать ей время. Я тоже этого долго не говорил…»

Пережевывая бублик, Итамар смотрел на черный форд, с залепленными грязью номерами, стоящий в арке проходного двора. Он был уверен, что за рулем Яир, а сзади сидят боевики Иргуна. Утро было тихим, на востоке разгоралось солнце. На улице Алленби посадили апельсиновые деревья. Юноша улыбнулся:

– Совсем как у нас, в Петах-Тикве. Скорей бы Цила школу закончила, ко мне переехала. Будем работать, дети родятся. Скорей бы война закончилась… – мотор форда заглушили. Окна задернули занавесками, солнце било в ветровое стекло. Итамар не видел лица водителя.

Он полистал американский, яркий журнал: «The Billboard». Юноша наткнулся на знакомое имя. Итамар слышал ее записи, пластинки оркестра Гленна Миллера продавались в Палестине.

– Мисс Ирена Фогель на церемонии вручения «Оскара», отель Амбассадор, Лос-Анджелес. Мисс Фогель исполняла песню Wishing, из кинофильма «Любовная связь», номинированную на премию… – Итамар вспомнил томное, страстное контральто. Девушку сняли в вечернем, низко вырезанном платье, черные волосы струились по плечам. Итамар плохо знал идиш, в семье говорили на иврите, но юноша вспомнил слово:

– Зафтиг. Все равно… – он полюбовался пышной, большой грудью, широкими бедрами, – все равно она очень красивая. И талантливая. Циона тоже такая. Интересно, за кого она замуж выйдет… – подняв голову, Итамар едва не поперхнулся бубликом. На улицу Алленби вывернули две темные машины. Солнце играло в рыжей, коротко стриженой голове доктора Судакова. Авраам шел с другого конца улицы, держа руку в кармане пиджака. Форд не двигался с места.

– Это не деньги, – понял Итамар, – их с вооруженной охраной возят. Это… – машины поравнялись с Авраамом. Юноша успел подумать:

– Только бы он не стрелял. Если его арестуют, с оружием, это тюремный срок, а если… Но где Яир, где остальные? Кто нас продал? – заскрипели тормоза, он услышал крик:

– Стоять! Руки за голову, стоять, не двигаться… – Итамар, невольно, потянулся за пистолетом:

– У него взрывной характер, он может попытаться убежать… – доктор Судаков отступал к стене здания. На улице, кроме полицейских, в британской форме, и стоящего на месте форда, никого не было. Итамар даже не понял, как это произошло. Над тротуаром пронесся вопль, на иврите: «Не убивайте, пожалуйста! Не надо!»

Юноша похолодел. Прижав к себе одного из полицейских, Авраам приставил пистолет к его затылку. Остальные держали его на прицеле. Юноша, заложник, побледнел, Итамар увидел слезы на его лице. Доктор Судаков, громко, сказал:

– Если мне дадут уйти, я его не трону, обещаю… – Авраам шепнул в ухо юноши: «Кто продал акцию? Говори, быстро…»

Мальчик плакал:

– Я не знаю, не знаю. Комиссару подбросили анонимное письмо. Пожалуйста, мне всего восемнадцать… – Итамар сжал зубы:

– Если он выстрелит, его казнят. А если выстрелю я … – он обернулся:

– Брошу пистолет, и убегу. Проходные дворы я знаю… – у Итамара была твердая рука и верный глаз. Взводя пистолет, он понял, что левое плечо почти не болит. Итамара зацепило осколком, при бомбежке:

– Я не позволю, чтобы его казнили… – Авраам почувствовал резкую боль, в правой руке, повыше локтя. Он выронил оружие на тротуар, юноша рванулся к полицейским, зазвенели свистки: «Сообщник в ларьке, в ларьке! Брать живым!»

– Итамар меня спас… – кровь текла по рукаву пиджака, его уложили лицом на землю, полицейские рванулись к ларьку. Щелкнули наручники:

– Это мерзавец Яир, больше некому. Я получу срок, он меня хочет убрать с дороги. Британцы до него доберутся, рано или поздно. Я не хочу руки об него марать… – черный форд несся по улице. Полицейские отскочили от ларька, раздался треск дерева. Газеты, бублики, пачки папирос разлетелись во все стороны. Авраам узнал красивый профиль, но все не мог поверить. Дверь форда распахнулась, рука с алым маникюром втащила Итамара внутрь:

– За ним! – велел кто-то из полицейских, но было поздно. Войдя в вираж, встав на два колеса, форд исчез за углом улицы Алленби. Пахло пороховой гарью, и кровью. Аврааму почудилось, что над мостовой витает аромат сладких пряностей. Уронив голову на какую-то газету, он позволил себе потерять сознание.

Роза остановила машину, выехав из города. Щелкнув зажигалкой, она посмотрела на Итамара. Юноша сидел на полу:

– Я тебя отвезу в Петах-Тикву, – Роза выпустила дым в окошко, – и поеду в Кирьят Анавим. Возьму документы, у кого-то из девушек. Мне надо получить с ним… – она кивнула на пыльную дорогу, – свидание… – вокруг простирались поля какого-то кибуца. Вдалеке ехала повозка, шуршали листьями пальмы. Итамар послушал щебет птиц:

– Роза… – почти робко спросил юноша, – где ты водить училась… – загорелые ноги, в шортах, в старых сандалиях, уверенно упирались в педали форда.

Она выбросила окурок на дорогу:

– На трассе в Ле-Мане. За мной ухаживал Жан-Пьер Вимилль, победитель Гран-При Франции, и суточных гонок… – Итамар открыл рот.

– Поехали, – Роза повернула ключ в замке зажигания, – у нас много дел… – темно-красные губы улыбнулись. Форд исчез в облаке пыли.

На улице Мишоль-ха-Гвура, в Русском Подворье, к деревянным воротам с вывеской: «Свидания и прием передач», вилась небольшая очередь. Роза, с холщовой авоськой, в простом, хлопковом, по колено платье, устроилась в конце. Девушка посмотрела на часики. Свидания в центральной тюрьме Иерусалима давали дважды в неделю, по понедельникам и средам. Авраама перевезли сюда после предъявления предварительного обвинения, в попытке ограбления банка, незаконном ношении оружия, и захвате заложника.

Адвокат оказался уроженцем Франкфурта. Они с Розой говорили на немецком языке.

– Герр Фридлендер, – возмутилась Роза, сидя в конторе, в Тель-Авиве, – о каком ограблении может идти речь? Доктор Судаков шел мимо банка. Это не запрещено законом… – Фридлендер протер пенсне:

– Фрейлейн Левина, то есть Браверман, – поправил он себя, – доктор Судаков шел по улице Алленби с пистолетом в кармане. Он угрожал убийством полицейского, при исполнении служебных обязанностей… – Фридлендер покашлял:

– Меня приняли в коллегию адвокатов, в Германии, до вашего рождения, моя дорогая. В стране я десять лет, и все время защищаю… – адвокат повел рукой, – приятелей вашего жениха. Чудо, что он у меня в первый раз в клиентах. Пять лет, – отрезал адвокат, – если судья будет в хорошем настроении… – Фридлендер вернул ей британский паспорт:

– Очки наденьте. Вы с фрейлейн Браверман похожи, но не слишком… – Рут Браверман, соседка Розы по комнате, с готовностью отдала ей документы. Рут поделилась и очками:

– Передай Аврааму, что мы его все поддерживаем… – Розе разрешили свидание только через две недели после ареста Авраама. Она призналась адвокату, что живет в стране нелегально, и придет в тюрьму с чужими документами.

Фридлендер поджал тонкие, в морщинах, губы:

– Как будто вы мне что-то новое сказали, фрейлейн. Половина страны с чужими документами разгуливает… – в сумке Розы лежала жареная курица, в бумажном пакете, питы, оливки, хумус и виноград.

Циона не плакала. Ей, как несовершеннолетней, свидания не позволяли. Девочка вскинула рыжеволосую голову:

– Значит, надо его освободить. Яир приедет, я с ним поговорю, мы нападем на тюрьму… – госпожа Эпштейн хлопнула ладонью по столу. Циона вздрогнула:

– Хватит нести чушь, – сочно сказала пожилая женщина, – тебе двенадцать лет. Учись, играй на фортепьяно, и близко не подходи к Яиру и его банде…

– Они называются Лехи, – Циона вздернула нос:

– Лохамей Херут Исраэль, борцы за свободу Израиля… – фыркнув, она ушла из столовой. Госпожа Эпштейн аккуратно заворачивала курицу:

– Я за ней присмотрю. У тебя, наверное, теперь другие дела появятся… – она оглядела Розу с ног до головы.

– Появятся, – согласилась девушка, – но сначала мне надо встретиться с Авраамом… – Роза сделала вид, что является невестой доктора Судакова. Свидание ей дали, но начальник тюрьмы, на ломаном иврите, кисло сказал:

– Никаких поцелуев и всего остального. В комнате присутствует охранник. Супружеских визитов мы не разрешаем… – его глаза остановились на груди Розы. Она поправила воротник скромной блузки:

– Я понимаю, господин майор… – ворота открыли, очередь задвигалась.

Охранники переворошили провизию. Розу отвели в отдельную комнату. Арабка, служительница женского отделения, ловко ее обыскала. В сумочке Розы лежали карандаш и блокнот, однако начальник караула предупредил ее:

– Никаких записей, иначе мы немедленно прервем свидание… – Роза, в сопровождении солдат, шла через пустынный, выложенный булыжником двор. Она приехала в Иерусалим на попутной машине, и намеревалась отсюда отправиться в Петах-Тикву, к Итамару:

– Авраам расскажет, с кем надо связаться, из менее радикальных кругов Иргуна… – она хотела, после свидания, дойти до улицы Яффо и взять в аренду какой-нибудь старый форд, по имевшемуся у нее паспорту. Роза ожидала, что в ближайшую неделю, им с Итамаром, придется разъезжать по стране. Позвонив в аграрную школу, в Петах-Тикве, Роза выяснила, что Итамара не тронули. Юношу позвали к телефону. Он, шепотом, сказал, что полиция его не навещала.

– Конечно… – в каменном коридоре было прохладно, – они не разглядели, кто в ларьке сидел.

Итамар оставил пистолет, но по оружию невозможно было определить, кто держал его в руках. Роза похвалила себя за то, что залепила грязью номера форда. Она понимала, кто подбросил в полицию анонимное письмо. Госпожа Эпштейн рассказала девушке о летнем заседании командиров Иргуна:

– Итамар Штерну не помеха, Итамар юнец… – Розу привели в голую комнату, с решетками на окне, и привинченной к полу лавкой, – Штерн хотел убрать с дороги Авраама… – записи на свидании запрещались. Британцы боялись, что подпольщики могут передавать сведения шифром.

– Я все запомню… – окинув надменным взглядом арабского полицейского, Роза положила ногу на ногу. Девушка закурила папиросу:

– Свидание тридцать минут, – раздалось из коридора, – комната номер восемь! Заключенный Судаков, стойте… – адвокат объяснил Розе, что в кандалах держали только тех, кто совершил убийство.

Он был в форменных, полосатых штанах и куртке, в грубых, разбитых ботинках. Правая рука висела на косынке, голову остригли наголо. Увидев рыжую щетину, Роза, отчего-то, улыбнулась. Доктор Судаков тоже улыбался, легко, мимолетно. Касаться друг друга, им было запрещено. Присев на лавку, рядом с девушкой, он взял пачку папирос. Охрана прощупала каждую, когда Розу обыскивали. Солдат медленно расхаживал по комнате. Роза привезла стальную флягу, с крепким кофе. Авраам принял ее, левой рукой. Он, одними губами сказал:

– Здравствуй. Я почему-то думал, что Рут Браверман ко мне на свидание не приедет, хотя мне сказали, что она моя невеста… – пахло жареной курицей и дешевым табаком. Охранник насвистывал заунывную, арабскую песенку.

– С Итамаром все в порядке… – они разговаривали шепотом, – я тебе провизии привезла, папирос, книги, которые ты просил… – Фридлендер передал Розе список. Доктор Судаков хотел, как он выразился, хотя бы здесь поработать над монографией. Роза быстро рассказала Аврааму о новостях. Рузвельт стал президентом, итальянцы окончательно оккупировали Грецию. Покуривая, он, смешливо, заметил:

– За меня не волнуйся. Я мухтар, староста, сплю у окна в камере… – Аврааму отчаянно хотелось взять ее за руку, однако он продолжил:

– Фридлендер говорил о пяти годах… – Роза раздула ноздри:

– Мы что-нибудь придумаем. Года два, не больше. Ты нужен в Европе, Авраам, нужен евреям… – доктор Судаков подмигнул ей:

– Знаешь, как говорят? По нынешним временам каждый порядочный человек должен посидеть в тюрьме. Вот я и здесь… – он вспоминал небрежный голос Максима:

– Вернусь в Москву, сяду на год. В моем положении, мне каждые несколько лет надо в лагере побывать… – он понял, что из них четверых, встретившихся в Праге, все успели оказаться в тюрьме:

Авраам, тоскливо, посмотрел на белую щеку Розы:

– Она меня не собирается ждать. Она помогла, очень помогла, но не потому, что она меня любит… – Авраам услышал это от девушки. Она сцепила длинные, красивые пальцы:

– Ты хороший человек, очень хороший, Авраам. Но я никогда не смогу… – Роза помолчала, – притворяться… – доктор Судаков вытянул длинные ноги. Он, почти весело, отозвался:

– В кое-какие моменты ты не притворялась. У меня опыт имеется… – Роза не могла не улыбнуться:

– Я знала, что ты меня оценишь… – она потушила сигарету, – хотела доказать тебе, что я…

– И доказала, – Авраам поморгал:

– Дым попал. Теперь слушай. Меня продал Штерн. К нему не приближайтесь, он опасный человек. Иначе пулю схватите, от его банды, или от британцев… – он говорил, вдыхая запах сладких пряностей. Авраам велел себе не вытирать глаза. Слезы ушли, он смог спокойно продолжить:

– Я встречу девушку, которая меня полюбит, – твердо сказал себе Авраам, – и я ее тоже. Обязательно, иначе и быть не может… – Роза выучила наизусть имена и адреса ребят из Иргуна, и Хаганы. Они, по соображениям Авраама, могли быть полезны в затевающемся деле. Она взяла новый список книг. Девушка обещала появиться через две недели, с провизией от госпожи Эпштейн и запиской от Ционы:

– Мы о ней позаботимся, не беспокойся… – Авраам посмотрел вслед стройной спине, темным локонам. В камере веяло сладкими пряностями:

– Пусть будет счастлива, а я… – он достал из сумки книги, – я подожду любви, настоящей. Хотя какая любовь, надо воевать дальше… – в камере разрешали бумагу и карандаш. Фридлендер привез из кибуца черновик рукописи. Погладив обложку «De profectione Ludovici VII in Orientem», Одона Дейльского, Авраам усмехнулся:

– В ближайшие года два займусь вторым крестовым походом. Больше все равно мне делать нечего… – не удержавшись, он сжевал кусок, питы. Лепешка еще пахла горячей печью. Авраам закрыл глаза:

– Дом. Юноша обещает построить дом, для любимой. Так и случится, непременно… – поднявшись, он подхватил авоську. Надо было поделиться едой с ребятами, в камере.

Потрепанный форд пронесся по обсаженной апельсиновыми деревьями, широкой, улице, Миновав синагогу, машина свернула направо, к старым, белого камня домам. Дверь была открыта. Роза хмыкнула:

– Деревня. У них замков не водится… – заглушив мотор, Роза просунула голову в комнату:

– Итамар, поднимайся, я приехала… – она услышала недовольное бормотание: «Шабат… Даже в шабат не дадут поспать…»

Роза, решительно, прошла внутрь. Девушка наклонилась над кроватью:

– Спасение жизни важнее, чем Шабат. Вернее, жизней. Одевайся, я сделаю кофе. Сегодня надо объехать с десяток людей, в Тель-Авиве, в кибуцах… – Итамар помотал растрепанной, черноволосой головой. Она уперла руки в бока:

– Чем быстрее ты откроешь глаза, тем быстрее получишь кофе и папиросу… – юноша покраснел: «Я… я не одет…»

Роза, вздохнув, сообщила:

– Я видела мужчин в белье. И без белья видела. Держи, – она кинула юноше шорты, – я буду на кухне… – Итамар прошлепал босыми ногами к колодцу, во дворе. Девушка вышла на террасу, с медными, марокканской работы чашками.

– Это деда моего, – сказал Итамар, – он из Эс-Сувейры сюда посуду привез, ковры, и даже мебель. Он из тех семей, что в Эс-Сувейру в позапрошлом веке переселились, когда султан Мохаммед город построил… – они присели на деревянные ступени. В кронах апельсиновых деревьев распевались птицы, трава была влажной. По ночам стала выпадать роса. Пахло кофе и кардамоном. Итамар, щурясь, затягивался сигаретой:

– Теперь я немного проснулся. А о чем, Роза, мы будем с ребятами разговаривать? – он подпер кулаком смуглый подбородок.

– О том, как нам спасти евреев Европы, – хмуро ответила Роза, – хотя бы тех, кого успеем… – она отставила чашку: «Пора действовать».

 

Пролог

Берлин, январь 1941

На стеклянную крышу закрытого бассейна в Штеглице, в казармах личной охраны фюрера, медленно падали крупные хлопья снега. День выдался серым, над Берлином повисли низкие тучи. Вход в недавно построенный спортивный комплекс СС отмечали две статуи работы вице-президента имперской палаты изобразительных искусств, любимого скульптора Гитлера, Арно Брекера. Обнаженные юноша и девушка, идеальных пропорций, выше двух метром ростом, гордо откидывали головы назад. Марте они напомнили скульптуры в парке культуры и отдыха, в Москве.

Берлин оказался похожим на столицу СССР. Город усеивали монументальные, с колоннами и портиками, здания, гранит, мрамор и бронза. Вместо пятиконечных звезд, и серпа с молотом над столицей Германии простирали крылья имперские орлы, держащие в лапах свастики. Участницам конференции национал-социалистической женской организации устроили экскурсию на ежегодную художественную выставку. Марта шла мимо бесконечных полотен, изображавших фюрера на партийных съездах, на заводах, на колосящихся полях. Они остановились перед холстом: «Будущее Германии». Фюрера окружали подростки, в форме гитлерюгенда и Союза Немецких Девушек. Марта, ахнув, шепнула Эмме фон Рабе:

– Это ты. Вторая справа, с цветами… – Эмма качнула уложенными на затылке белокурыми косами:

– Я два месяца позировала. Это огромная честь, Марта. Нас отбирали по всему рейху, проверяли соответствие арийским стандартам, родословную… – девочки познакомились на заседании молодежной секции. В Цюрихе не было отделения Союза Немецких Девушек. Марта ходила в женскую организацию, с матерью.

На конференции, незамужних участниц собрали вместе. Перед ними выступали многодетные женщины, награжденные Почетным Крестом Немецкой Матери. Им рассказывали о важности воспитания будущих солдат рейха, девушки посещали лекции о домашнем хозяйстве, их учили уходу за детьми. Врачи предостерегали будущих матерей от опасности связей с низшими расами. Марта помнила наставительный голос профессора:

– Дети подобной женщины заражены семенем еврейства, неполноценны… – от них ждали брака с чистокровными арийцами, и рождения многочисленного потомства. Эмма фон Рабе призналась Марте, что надеется, по крайней мере, на пятерых детей:

– Как у фрау Геббельс, у рейхсфюрерин Шольц-Клинк, – обе женщины считались образцом арийской жены и матери. За рождение и воспитание восьми и более детей награждали Золотым Крестом Матери. На конференцию приехали такие семьи. Молоденькие участницы смотрели на них, открыв рот.

Рейхсминистр пропаганды Геббельс открывал первое заседание. Эмма сказала Марте, что он часто бывает в гостях на вилле фон Рабе, с маршалом Герингом.

– Папа воевал с Герингом, они давно дружат… – на обеде, в большой столовой, девочки садились рядом. Эмма появлялась на конференции в скромной, темно-синей юбке, и белой рубашке Союза Немецких Девушек, со значками за спортивные достижения. Марта тоже одевалась неброско. В школе Монте Роса ученицы ходили в форме, даже в свободное время.

Они остановились в трехкомнатном люксе отеля «Адлон», на Унтер-ден-Линден. Для заседаний мать выбирала строгого покроя, темные, костюмы, как у рейхсфюререрин Шольц-Клинк. Старших женщин возили на экскурсию в приют общества «Лебенсборн», под Берлином. Девушек заняли кулинарными классами. Эмма, по секрету, рассказала Марте, что в подобных домах живут незамужние женщины, ожидающие ребенка от членов СС:

– Мой брат Отто, активист в обществе… – гордо заметила девушка, – он сейчас в генерал-губернаторстве, но скоро приедет в отпуск, домой… – Марта покрутила кончик бронзовой косы: «Почему эти девушки не выходят замуж?»

Эмма пожала плечами:

– После войны мужчин будет не хватать. Их и сейчас не хватает. Но долга женщины перед рейхом и фюрером это не отменяет… – она подняла нежный палец:

– Пятеро детей, не меньше, Марта… – она окинула подругу пристальным взглядом:

– У тебя идеальное арийское происхождение, отличное здоровье, ты спортсменка. Приезжай в рейх, после школы… – оживилась Эмма, – познакомишься с моими братьями… – Эмма постоянно говорила о Максимилиане, Отто и Генрихе. Марта выучила наизусть их эсэсовские титулы и послужные списки. Никого из них в Берлине не было. Эмма объяснила, что братья очень заняты, и постоянно в разъездах.

– Очень хорошо, – угрюмо заметила Марта матери, когда они гуляли по заснеженным аллеям Тиргартена, – у меня от шарманки голова раскалывается… – Эмма, после окончания школы, собиралась работать в канцелярии рейхсфюрера СС Гиммлера:

– Раньше я хотела стать преподавателем, – голубые глаза девушки безмятежно взглянули на Марту, – но скоро откроется женская школа СС. Я поступлю на обучение, и вернусь на Принц-Альбрехтштрассе со званием. Или поеду в Равенсбрюк, надзирательницей… – оживилась Эмма. Равенсбрюк был новым женским лагерем, неподалеку от Берлина. Средний брат, фон Рабе, Отто, налаживал в Равенсбрюке работу медицинского блока.

Марте захотелось передернуть плечами. Она вспомнила тихий голос матери:

– Я понимаю, как тебе трудно, доченька… – Анна стряхнула снег со скамейки, они устроились рядом. Парк был пуст, Анна усмехнулась:

– Можно покурить. Всевидящее око фрау Шольц-Клинк на нас не смотрит… – женское курение в рейхе считалось распущенной привычкой неполноценных народов, дурно влияющей на здоровье: – Понимаю… – Анна обняла дочь, – но потерпи немного. Сведения от этой Эммы очень ценны… – Марта положила голову на плечо матери:

– Мамочка, они все говорят о войне. У нас договор с Германией. Неужели Гитлер его нарушит… – мать сидела, выпрямив спину, закинув ногу на ногу. Серые глаза, под черными, длинными ресницами, смотрели куда-то вдаль. Приехав на рождественские каникулы в Цюрих, Марта заметила, что мать изменилась. Она увидела какую-то грусть в ее лице:

– Мама устает. Мы долго не были дома, она все время в напряжении. Надо ей помогать, обнимать, ухаживать за ней… – Марта приносила матери завтрак в постель. По вечерам, девочка весело говорила:

– Пожалуйста, не сиди над бумагами, я сама все сделаю, – Анна, в последний год, начала привлекать дочь к работе с документами. Марта была аккуратна и отлично считала.

Анна стряхнула пепел в аккуратную урну, у скамейки. У входа в парк висели таблички: «Только для арийцев». Марта, увидев их, сморщила нос:

– В Австрии то же самое. Синагоги сожгли… – зеленые глаза взглянули на мать:

– Лагеря, в Польше, где братья Эммы работают. Для кого они, мамочка? – Анна вспомнила слова Симека, в Женеве: «Евреи превратятся в дым, уйдут в небытие…»

– Для евреев, – неожиданно жестко сказала Анна, – твоя бабушка была еврейкой. Если бы мы жили в Германии, нас бы тоже депортировали… – она посмотрела на нежную, белую щеку дочери:

– И мой отец еврей. Марта ничего не подозревает. Как ей обо всем сказать, как признаться? – американские паспорта лежали в банковской ячейке, в Женеве. Осенью, во Франции, Анна пошла к врачу. Доктор развел руками:

– Мы ничего не можем сделать, в подобных случаях, мадам. Вам тридцать восемь лет. Не хочу вас обнадеживать. Думаю, прервавшаяся беременность стала последней… – Анна плакала, свернувшись в клубочек, забившись в угол дивана, в гостиничном номере. Она вспоминала мертвое лицо Вальтера:

– Я не попрощалась с ним, не похоронила… – Анна закусила костяшки пальцев:

– Надо отомстить Воронову. Вальтера убили, чтобы устроить мне проверку… – она велела себе успокоиться. Анна, сначала, хотела взять Марту и уехать в Панаму:

– Я не вернусь в СССР, – сказала она себе, – после подобного. Я не собираюсь отдавать мою дочь на потеху НКВД. Из нее сделают подстилку для нужного человека, или убийцу, как из меня… – в конце осени в Цюрих приехал Корсиканец. Он подтвердил подозрения Анны. Гитлер планировал начать войну против Советского Союза, летом следующего года. В министерстве экономики, где работал Корсиканец, говорили о захвате донбасских угольных шахт и нефтяных промыслов на Каспии. Рамзай, из Японии, сообщал похожие сведения:

– Нельзя, – велела себе Анна, – нельзя. Ставь благо страны выше собственных интересов. Советский Союз должен нанести превентивный удар по Германии. Европа будет спасена, с евреями ничего не случится… – все подобные радиограммы в Москву оставались без ответа.

В парке, она, задумчиво сказала дочери: «Мне кажется, ты поняла, что Гитлеру нельзя доверять…»

– Ни в коем случае… – резко отозвалась Марта, – но, мамочка, если Гитлер атакует Советский Союз, то наша армия, авиация, военный флот, его разобьют и погонят до самого Берлина… – дочь стукнула изящным кулаком, в замшевой перчатке, по скамейке. С ветки сорвалась птица, на них посыпались снежинки. Марта вскинула голову:

– До самого Берлина. На аэродроме Темпельхоф будут стоять самолеты комбрига Воронова, с красными звездами. Смотри, – заметила Марта, – небо голубое. Может быть, распогодится, и я смогу полетать с Ганной Рейч… – летчик-испытатель, под овации, выступила перед женщинами. Марта привезла в Берлин свидетельство пилота-любителя. Рейхсфрауерин Гертруда представила Марту фрейлейн Рейч. Авиатор была с ней ласкова и предложила полетать вместе, когда установится ясная погода.

Марта поднималась на десятиметровую вышку бассейна. В прогнозе обещали, что следующая неделя окажется морозной, но солнечной. Она кинула взгляд вниз. Эмма сидела на бортике, в окружении эсэсовцев. Когда Эмма предложила ей съездить в Штеглиц, в казармы личной охраны фюрера, Марта удивилась: «Нас разве пропустят?»

– Со мной, разумеется, – Эмма шепотом добавила:

– Максимилиан занимается в комплексе, а он принадлежит к узкому кругу… – Эмма закатила глаза куда-то вверх:

– Максимилиан выполняет поручения самого фюрера… – фотографий братьев Марта пока не видела, но мрачно думала:

– Наверняка, истинные арийцы, как и сама Эмма. Скорей бы уехать отсюда… – на посту охраны все прошло без затруднений. Эмма сказала Марте, что спортивный комплекс совсем новый:

– Здесь есть тир, конюшни, гимнастический зал. Это лучший бассейн в Берлине, – девочки стояли под теплым душем, – фюрер заботится о своих солдатах… – прыгнув с трехметрового трамплина, Марта сорвала аплодисменты эсэсовцев. Помахав Эмме, она оправила темно-зеленый, закрытый, купальный костюм. В школе Монте Роса тоже был бассейн, но девочкам разрешали только строгие модели. Даже речи не шло о костюмах из двух частей. У Марты, впрочем, имелся американский купальник. Мать, летом, возила ее на Женевское озеро. Они жили в дорогом пансионе, брали напрокат яхту, и ездили на экскурсии, в горы.

Марта вскинула руки над головой. Внизу крикнули: «Браво, фрейлейн Рихтер, браво!»

Выйдя из душевой, Генрих поискал глазами белокурые косы сестры. Они с братом прилетели утром из Кракова, для доклада у рейхсфюрера СС. Отто поехал в общество «Аненербе», а Генрих позвонил домой. Отец сказал, что Эмма ушла в бассейн:

– Забери ее, милый. Этот… – граф Теодор избегал называть старших сыновей по именам, – наверняка, пообедает со своими сумасшедшими приятелями… – общество «Аненербе» планировало экспедицию в Арктику, по следам пропавших жителей Гренландии, викингов.

– Проведем вечер вместе, – добавил отец.

Макс был в очередной командировке.

После доклада Генриха, рейхсфюрер утвердил проект концентрационного лагеря, на полигоне Пенемюнде, но до войны с русскими все средства шли на перевооружение и подготовку армии. Стройки временно замораживались:

– Война за полгода не закончится, – зло подумал Генрих, – они завязнут в снегах. Правильно папа говорил, Россию на колени не поставить… – он отправил сведения о будущей атаке на СССР дорогому другу. Связь наладили отменно. Друг жил в Роттердаме. Он, судя по всему, находился в безопасности. Генрих знал, что следующим летом, друг собирается добраться до Польши. В письмах он намекал, что готовит себе замену. Генрих, улыбаясь, ловил себя на том, что иначе, как другом, ее назвать не может.

Услышав одобрительные голоса эсэсовцев, взглянув на вышку, Генрих замер. Хрупкая девушка стояла на самом краю. Генрих не видел ее лица, но заметил локон, выбившийся из-под резиновой шапочки. На волосах девушки заиграло солнце, они засветились чистой бронзой. Тучи рассеялись, над крышей бассейна виднелось голубое небо. Оттолкнувшись, она шагнула вниз, вытянув руки. Генриху, невольно, захотелось ее подхватить. Сложившись вдвое, девушка врезалась в блестящую воду, подняв фонтан брызг.

– Истинно арийский прыжок, фрейлейн Рихтер… – охранники хлопали:

– Вы достойны олимпийской медали… – вынырнув, стянув шапку, она подплыла к бортику:

– Меня вдохновляет немецкий спорт, ведомый гением фюрера… – скрыв тяжелый вздох, Генрих пошел к сестре.

В кондитерской на углу Фридрихштрассе и Кохштрассе было тепло, пахло сладостями, звенела касса. На стенах висели афиши фильмов с Зарой Леандр и Марикой Рекк. Над стойкой с тортами и пирожными фюрер, в окружении детей, смотрел на посетителей с парадного фото.

Берлинцы приходили на послеобеденный кофе. Веяло духами, хорошо одетые дамы, в меховых пелеринах вешали на серебряные крючки, под столами, сумочки и пакеты из универсальных магазинов. Снег прекратился, люди на улице убрали зонтики. Ухоженные собачки тихо лежали на отполированном полу, официанты разносили заказы.

Фридрихштрассе, в обеденное время, оживлялась. Работники министерств, расположенных по соседству, предпочитали выпить чашку хорошего, бразильского кофе, не в подвальной столовой, а рассматривая прохожих. Сейчас наплыв посетителей схлынул, в кафе остались только дамы. Многие приезжали с личными водителями, из богатых вилл на западе города.

Красивая женщина, высокая, черноволосая, в замшевом, отделанном норкой пальто, заказала кофе и берлинский пончик, с ванильным кремом. Перчатки она убрала в сумочку итальянской работы, пальто небрежно бросила на спинку кованого стула. На лацкане строгого, твидового костюма официант заметил значок со свастикой. Дама носила и крестик, в ложбинке длинной шеи. Она, рассеянно, листала «Сигнал», новый, иллюстрированный журнал для военнослужащих вермахта. Поставив на стол поднос, официант увидел заголовок:

– Солдаты охраняют покой тружеников на бельгийских шахтах… – подразделение танкистов сфотографировали на ступенях церкви: «Репортаж из Мон-Сен-Мартена, одного из крупнейших угольных месторождений в Европе. Работа на благо рейха кипит». Пожелав даме приятного отдыха, кельнер отошел.

Анна смотрела на витрину ювелирного магазина, напротив. В лавку регулярно, каждый месяц, через «Импорт-Экспорт Рихтера», переводились деньги из Лондона. Внутри Анна не обнаружила ничего подозрительного. Зайдя в магазин, два дня назад, Анна сдала в чистку крестик. Ювелир, похвалив старинную работу, обещал быть осторожным. Анна заметила:

– Это наша семейная реликвия… – она поняла, что покраснела. Оказавшись в Берлине, Анна избегала квартала вокруг Музейного Острова. Она вспоминала скромную комнатку, под крышей многоэтажного дома, рисунки, пришпиленные к чертежной доске, низкий голос:

– Моя маленькая… маленькая… – отложив гитару, он поцеловал круглое, нежное колено: «Meine kleine. Послушай, это по-русски, я тебе переведу…»

– Dein Name ist der Spatz in meiner Hand. Dein Name ist ein Eiskorn auf der Zunge…

Анна сглотнула: «Он мне это повторял, ночью…»

Он шептал, целуя острые ключицы, уронив голову ей на плечо, тяжело дыша:

– Имя твое – птица в руке, Имя твое – льдинка на языке. Одно-единственное движенье губ. Имя твое – пять букв…

– Четыре… – Анна помешивала кофе, – у Марты пять. У Марты, у его дочери. Они никогда не увидятся, ничего не узнают друг о друге. Он пошел воевать, с фашизмом. Зачем ему… – Анна стиснула длинными пальцами чашку мейсенского фарфора, – хотя он был белогвардейцем, он знает, что такое война. Отец Воронова убил его отца, на Перекопе. Забудь, – велела себе Анна, – у него есть мадемуазель Аржан. Мой отец убил ее родителей… – Анна поняла, что еще немного, и чашка треснет.

Она сняла пальцы с ручки:

– Федор и меня бы убил. И я бы его тоже, если бы мы встретились, на той войне. Мы никогда больше не столкнемся… – забыть не получалось. Анна открывала глаза, ночью, в спальне люкса:

– Мы гуляли, на Унтер-ден-Линден. Он меня водил в театры, мы танцевали… – она помнила большую, ласковую руку, помнила, как просыпалась, в сладком тепле, рассыпав волосы по его груди, нежно его, целуя, едва прикасаясь губами. Она слышала шепот:

– С именем твоим – сон глубок. Анна, Анна, как я тебя люблю… – она знала, чьи это стихи. В Цюрихе, даже в публичной библиотеке, ничего подобного заказывать и читать было нельзя. Анна взяла белоэмигрантский сборник в Женеве. Она поняла, что помнит стихотворение наизусть:

– Я с Вальтером в Женеве познакомилась… – перевернувшись на бок, она прижала к животу подушку, – прости меня, прости, Вальтер. Пусть накажут меня. За девочку, Лизу Князеву, за всех сирот, что мой отец оставил, за подвал… – в животе до сих пор, иногда, билась резкая, острая боль:

– Пусть накажут, но меня, а не Марту… – Анна утыкала влажное от слез лицо в сгиб локтя. Она старалась заснуть. В Берлине, помимо конференции, у нее было много дел.

Она забрала крестик в ювелирном магазине. Расплатившись, Анна уложила квитанцию, на бланке лавки, в портмоне. Она не знала, зачем ей клочок бумаги, с готическим шрифтом, адресом и телефоном. Однако Анна была аккуратна. Она требовала у технического персонала фирмы, швейцарцев, безукоризненного ведения документации.

– Марта в этом на меня похожа… – Анна не могла инсценировать смерть дочери, тайно отправив ее в западное полушарие. Подобные инциденты влекли за собой отзыв в Москву, допрос, с применением особых средств, и, по достижении результата, расстрел. Результат достигался всегда. У Анны на руках, правда, имелся конверт, в хранилище «Салливан и Кромвель». Она могла торговаться, какое-то время. Для выполнения этого плана надо было сначала во всем признаться Марте. Анна сделать этого не могла.

– Пока… – она жевала пончик, глядя на витрину ювелира, – это я пока не могу. Если придется спасать жизнь Марты, я на все пойду. Даже на то, чтобы раскрыть имя ее отца… – Анна вздохнула. Ювелиры на Фридрихштрассе были связаны с группой, работающей на Британию, но Анне не удавалось размотать ниточку. Она подозревала, что и передатчик находится не в Берлине, и даже не в Германии:

– Может быть, у моих соседей он стоит… – усмехнулась Анна, – и они тоже получают письма, на цюрихский почтамт.

В буржуазном предместье не принято было забегать на огонек. Анна вежливо раскланивалась с прохожими на улице. В их районе жители ходили пешком только для моциона, выгуливая собак.

В Цюрих, в банки, адвокатские, и посреднические конторы, они ездили на дорогих лимузинах, как и фрау Рихтер. Вечеринок для соседей они не устраивали. Анна только приглашала женщин, из нацистской ячейки, на чинную чашку кофе, с немецкими сладостями.

Она вспомнила, как танцевала с Вальтером, в Париже, в первый и последний раз. Анна приказала себе думать о деле. Британцев было не найти, однако Анна успела встретиться с агентами, Корсиканцем и Старшиной. Старшина происходил из аристократической, военной семьи, был женат на графине, и служил в министерстве авиации. Они выпили кофе, на Кудам, в большом универсальном магазине, где никто не обращал внимания на посетителей. Корсиканец пришел в хорошем, штатском костюме, со значком члена НСДАП, Старшина носил офицерскую, авиационную форму. Анна обвесилась пакетами. Мужчины держали изящно запакованные коробки. Со стороны могло показаться, что они посещают рождественские распродажи.

Корсиканец и Старшина были уверены, что в Берлине существует тщательно скрываемая группа высших офицеров, готовящая заговор против Гитлера. По их словам, пробраться туда было невозможно:

– Речь идет о людях средних лет, пожилых, – заметил Старшина, – знающих друг друга с довоенных времен. Дворянские семьи. Я, хоть и происхожу из этой среды, но молодежи они не доверяют… – Старшине было едва ли больше тридцати. Корсиканцу, не исполнилось сорока. Анна поджала губы:

– Может быть, это просто слухи, господа. Однако мы довольны тем, что вы собираете антифашистов, что вступили в контакты с людьми левых взглядов… – группа Корсиканца становилась все больше.

С одной стороны, это было опасно, а с другой, как считала Анна, и как она докладывала Москве, время разобщенности в подполье прошло:

– Надо объединяться в борьбе против Гитлера… – Анне пришло в голову, что аристократы, если они действительно существовали, могут работать с британской разведкой:

– Но на них тоже, никак не выйти… – за кофе она вспоминала сухие строки, зашифрованные в блокноте, под видом расходов на покупки:

– Все военные приготовления Германии по подготовке вооруженного выступления против СССР полностью закончены. Произведено назначение начальников военно-хозяйственных управлений будущих округов оккупированной территории СССР. На собрании хозяйственников, предназначенных для оккупированной территории СССР, выступил Розенберг, заявивший, что понятие «Советский Союз» должно быть стёрто с географической карты… – Анна достала портмоне.

Она не имела права бежать, не имела права бросать родину, не убедившись, что ее услышали:

– Это мой долг… – она отсчитала десять процентов на чай, – речь идет о миллионах жизней. В Советском Союзе, в Европе. Надо быть настойчивой. Рамзай сообщает похожие сведения. Рано или поздно Центр с нами согласится. СССР нанесет удар по Германии, и Европа будет спасена… – она посмотрела на часы. Пора было забирать дочь из бассейна.

– Эмма фон Рабе, тоже аристократка… – Анна взяла шляпку и пальто, – графиня… – она видела девочку мимоходом. Дочь познакомила их, но молодежная секция конференции занималась в отдельном здании.

На экскурсии в приют общества «Лебенсборн», им показали брошюры, призывающие незамужних девушек заводить детей от истинных арийцев. В издании напечатали фотографии, как брезгливо думала Анна, самцов:

– Штурмбанфюрер Отто фон Рабе… – он стоял, в парадной форме СС, при мече и кинжале. На повязке Анна заметила череп с костями. Офицер откинул назад белокурую, коротко стриженую голову. Стеклянные, холодные глаза были спокойны.

– Марта говорила, что он старший брат Эммы… – взяв зонтик, с ручкой слоновой кости, Анна вышла на Фридрихштрассе. Швейцар кондитерской поймал ей такси, в Штеглиц.

Общество «Аненербе» располагалось в нескольких элегантных, начала века виллах, на тихой улочке Пюклерштрассе, в Далеме. Место было удобным. Рядом находился ботанический сад, библиотека и музей. У «Аненербе» имелась и своя коллекция, книг.

Старший фон Рабе был прав, когда предсказывал, что Отто пригласят на обед приятели. Штурмбанфюрер отказался, сославшись на то, что даже не заезжал домой. Отто и Генрих, действительно, с аэродрома Темпельхоф отправились прямо на Принц-Альбрехтштрассе.

Аушвиц постепенно выходил на проектную мощность. Рейхсфюрер был доволен ходом строительства лагеря. Гиммлер сказал, что в Польше появятся и другие, как он выразился, возможности для окончательного решения еврейской проблемы. Пока что имелась в виду депортация в Польшу. Перекусив в столовой, они с братом расстались.

Генрих пошел в административно-хозяйственное управление, а Отто отправился в Далем. Заботясь о здоровье, он предпочитал не пользоваться метро, или автобусами. В Аушвице Отто, каждый день, плавал в бассейне, и занимался с гирями. Летом и осенью он устраивал для персонала конные прогулки. Из Берлина привезли кровных лошадей.

После обеда распогодилось, Отто посмотрел на голубое небо:

– Отличная прогулка. Даже хорошо, что мороз. Впрочем, нас ожидают более холодные широты… – на встрече в «Аненербе» речь шла об использовании медицинского блока Аушвица, для научных исследований. Они решили войти к рейхсфюреру с предложением создать коллекцию еврейских скелетов и черепов.

– Нам понадобятся артефакты, – задумчиво сказал доктор фон Рабе, – для обучения студентов. Евреи, цыгане. Через десять лет мы не найдем в Европе ни одного живого еврея… – Отто улыбнулся, – или даже раньше. Нельзя забывать о нуждах науки, товарищи… – Отто посчитал на пальцах:

– Раньше. Через пять лет. Мы подумаем над процедурой обработки кадавров, посоветуемся с химиками. Предложим наши соображения…

Перейдя к обсуждению экспедиции в Арктику, они разложили на столе большую карту. Даже до оккупации британцами нейтральной Исландии, в прошлом году, Отто настаивал, что корабль, вернее, подводную лодку, необходимо отправить к месту назначения, без дополнительных остановок.

– Нет смысла, – он положил белую ладонь на старый, потрепанный том. Отто заказал книгу в Аушвице, из берлинской университетской библиотеки, и внимательно прочел, с карандашом в руках:

– Он был еврей, – Отто разглядывал четкие фотографии, – его мать еврейка. В Тибет он тоже ездил, пять лет провел в горах. Получается, что мы идем по следам еврея… – Отто было неприятно думать о подобном, но никто, лучше Ворона, не изучил места, куда собиралась экспедиция «Аненербе».

Он сделал перевод отрывков, для коллег, не владевших английским языком:

– Кроме могилы отца, на бывшем кладбище, я не нашел никаких памятников. По словам матери, здесь стоял крест капитана Гудзона, и другие надгробия, однако вокруг остался только ветер, носящий по камням обрывки мха, и бесконечный шум волн. Исчезло стойбище загадочного племени, где умирал мой отец. Я не нашел на этой земле ни одного людского следа. Спустившись к проливу, к серым камням, я посмотрел на запад. Море было пустым, над волнами кружилась, кричала белая куропатка. Оттолкнув шлюпку, я помахал ребятам, ждавшим на носу «Ворона». Пора было двигаться дальше… – взяв карандаш, Отто уткнул острие в карту:

– Юго-западная оконечность острова Виктория. Пролив ведет к открытой воде, к морю Бофорта. Однако я уверен… – Отто покачал головой, – что таинственное племя никуда не исчезло. Они ушли на север, на запад… – карандаш скользил среди переплетения островов, – это огромный регион. Мы их найдем, докажем, что викинги живы… – голос Отто восторженно зазвенел, – что они, покинув Гренландию, сохранили чистую, арийскую кровь. Без единого изъяна, словно снега Арктики… – его пальцы немного задрожали. Голубые глаза блестели.

Экспедиция собиралась отправиться на север после окончания войны с Россией:

– Потом я уеду на новые территории, – распрощавшись с товарищами, Отто направился к ботаническому саду, – привезу себе из Арктики девушку. Настоящую арийку, с древней кровью. С ней я смогу излечиться… – Отто надо было подумать, в одиночестве.

Ботанический сад покрывал снег. Аллеи были пусты, но в оранжереях толпились люди. Здесь было жарко и влажно, расстегнув эсэсовскую шинель, Отто снял фуражку. Военнослужащие не платили за вход в музеи. Фюрер заботился об образовании солдат и офицеров. Остановившись рядом с большим бассейном, где росли южноамериканские кувшинки, Отто пригладил коротко стриженые волосы. Он пошел мимо высоких стволов бамбука, слушая голоса детей. Школьников привели на экскурсию. Миновав тропический павильон, Отто оказался в сухом, теплом воздухе, где росли кактусы.

Здесь открыли вегетарианское кафе. Подобные заведения стали в Берлине частыми. Врачи, выступая в газетах, доказывали преимущества овощной диеты, ссылаясь на пример фюрера. Отто заказал чашку ромашкового чая, и печеное яблоко, с корицей. Он попросил не класть в десерт сахар. В портфеле у Отто лежал конверт, с четким почерком старшего брата, но штурмбанфюрер не хотел его доставать. Отто надо было успокоиться.

Он просмотрел заголовки «Фолькишер Беобахтер». Ничего нового не сообщали. Президента Рузвельта, в Америке, привели к присяге:

– Это дело Японии, – Отто медленно пил чай, стараясь не думать о письме, – она завладеет Тихим океаном, восточными странами, поставит на колени Америку… – Отто видел карты будущего устройства мира. Граница между державами проходила по Уралу. В Северной Африке итальянцы терпели поражения от британской армии:

– Они, хоть и наследники древних римлян, но растеряли боевой дух. Впрочем, это ненадолго. Люфтваффе скоро снесет с лица земли проклятый островок на краю Европы. Мы пошлем войска вермахта в пустыню… – достав блокнот, Отто записал, что, кроме исследования обморожений, в Аушвице надо заняться изучением ожогов. По словам рейхсфюрера, об этом просили танкисты. Польские зимы оказались как нельзя более подходящими, для медицины рейха. Отто проводил эксперименты, пользуясь разработками генерала Исии. Медики состояли в переписке. Вспомнив об Исии, Отто подавил желание достать конверт. Облизав губы, он часто задышал.

На первой странице газеты, напечатали карту новых побед немецких подводников. Британские военные корабли тонули, чуть ли не каждый день. Флот рейха господствовал над Атлантикой, а рейх правил Европой. Отто смотрел на свастики, от Бретани, до русской границы, от арктической Норвегии, до Греции:

– Мы будем управлять миром… – он шумно выдохнул, – даже высокими широтами. В Антарктиде, после экспедиции, развеваются наши флаги… – старший брат рассказывал, что, во время аэрофотосъемки будущей Новой Швабии, подобные знамена ставились каждые несколько километров.

– Новая Швабия… – Отто аккуратно, разложив на коленях салфетку, ел яблоко, – это важно для престижа рейха, но тамошние земли безлюдны. Викинги туда не добирались. Ворон в Антарктиде пропал, где-то в тех местах… – бросив взгляд на карту, он помрачнел. Отто было неприятно даже смотреть на очертания Норвегии.

После возвращения из Тибета, Отто старался излечиться. Налаживая в Норвегии работу общества «Лебенсборн», Отто встречался, как он это называл, с девушками из приютов. Ничего, никогда не получалось. Он пытался представить себе фрейлейн Тензин, но все было тщетно. Увидев на фото, фрейлейн Августу, Отто впервые почувствовал что-то, именно поэтому он и написал девушке. Отто ожидал свадьбы и рождения детей, однако фрейлейн Августа погибла, утонув в Боденском озере. Фотография больше не помогала. Он заставил себя не думать о последнем фиаско, случившемся до Рождества, когда он навещал Норвегию. Отто делал вид, что хочет провести медицинский осмотр девушки. Со студенческих времен ему нравился тусклый, серый блеск инструментов, сильный запах антисептических средств, покорный, ждущий решения врача пациент.

– Пациентка… – Отто, почти до крови, закусил губу:

– Не мужчина, женщина. Девственница. Арийская девственница. Забудь о мужчинах… – он тщательно скрывал зависть к братьям. Макс, и Генрих, судя по всему, не страдали порочными, как их называл врач, наклонностями:

– Макс женится на аристократке, непременно. У него отличный вкус, он требовательный человек. Генрих может выбрать тихую, домашнюю девушку. Он и сам тихий… – Отто нравились спокойные люди. В их присутствии штурмбанфюрер становился умиротворенным. Он волновался, если гости, в его коттедже, сдвигали вещи, или громко разговаривали. Генрих никогда подобного не делал:

– Он верит в Бога… – Отто вытер губы салфеткой, – хотя, конечно, мы все обвенчаемся в Вевельсбурге. В замке СС, на ночной церемонии, с факелами, по заветам языческих предков… – Отто не терял надежды на излечение и семейную жизнь, хотя во время медицинских осмотров норвежских девушек, очень тщательных, врач ничего не чувствовал:

– Она могла меня проклясть… – впервые подумал фон Рабе, – фрейлейн Тензин. В Тибете есть местная магия, мы говорили с ламами… – Отто велел себе забыть об этом: «Я излечусь, обязательно».

Насколько знал средний фон Рабе, Максимилиан уехал в командировку. В письме брат сообщал, что профессор Кардозо, если он пригодится в медицинском блоке Аушвица, может быть отправлен в Польшу следующим летом:

– Пока он нужен в Амстердаме, на своем посту, однако мы планируем начать депортацию тамошних евреев в июне месяце, перед атакой на русских… – писал Макс:

– Дай мне знать, куда его посылать, и я обо всем позабочусь.

Получив письмо, Отто ушел из кабинета в медицинском блоке в коттедж. Заперев дверь спальни, он провел в комнате час, а потом долго мыл руки, с антисептическим средством. Штурмбанфюрер знал, что не сможет бороться с пороком, если профессор Кардозо окажется рядом:

– Это преступление против расы. О чем я? – Отто раскрыл портфель:

– Это попросту преступление. Подобные… люди, носят розовые треугольники, в лагерях… – Отто старался не смотреть в сторону таких заключенных. Он перепоручал работу с ними другим врачам. Даже имя профессора Кардозо, в письме, заставило его бросить взгляд вниз и разложить салфетку. В кафе было занято всего несколько столиков. Соседи, как показалось Отто, ничего не заметили.

Чтобы отвлечься, он стал внимательно читать газетную статью, о конференции национал-социалистической женской организации:

– Фрейлейн Марта Рихтер, активистка нацистского движения в Швейцарии, со знаменитым асом, Ганной Рейч… – фрейлейн Рихтер, как следовало из статьи, и сама была пилотом-любителем. Отто разглядывал красивое лицо, с упрямым подбородком. Девушка была маленького роста, хрупкая, с изящной, отягощенной узлом волос, головой. Большие глаза смотрели прямо в камеру, тонкие губы улыбались. Отто сидел, пытаясь не касаться себя. Он перевел глаза на фото рейхсфрауерин Гертруды Шольц-Клинк. Это помогло, он смог убрать салфетку, но старался не возвращаться взглядом к снимку фрейлейн Рихтер:

– Может быть, найти ее, – Отто расплатился, – найти, познакомиться. Арийская девственница, семнадцати лет… – девушка еще не закончила школу.

Расплатившись, он пошел в Шарлоттенбург, домой, стараясь выбросить из головы профессора Кардозо. У него это почти получилось.

Отто отдал шинель лакею, стоя в вестибюле серого мрамора. Широкая лестница, украшенная парадными портретами, уходила наверх. Вечернее солнце золотило бронзовых, величественных орлов, держащих свастики. Фюрера, на большом холсте, изобразили в коричневом, партийном кителе, с решительным лицом.

На площадке лестницы висело прошлогоднее творение Циглера, заказанное братьями к юбилею отца. Графу Теодору исполнилось шестьдесят. Он обнимал за плечи Эмму, в форме Союза Немецких Девушек. Отец тоже был в партийном кителе. Макс, Отто, и Генрих стояли в эсэсовской, парадной, черной форме, при кинжалах. Братьев Циглер рисовал по фото, времени позировать, у них не было. У ног Эммы лежал Аттила. Отто посмотрел на старый, довоенный портрет покойной матери, в шелках и кружеве, в большой шляпе, с надменным, холодным лицом:

– Я на маму похож, а Макс больше фрау Маргариту напоминает… – Отто остановился перед графиней Фредерикой:

– Я помню. Она улыбалась, иногда. У Генриха такая улыбка… – Эмма, по мнению Отто, больше всех была похожа на отца, хотя ни у кого из них не было подобных, миндалевидных глаз.

Он услышал веселый лай Аттилы. Кто-то наигрывал на фортепьяно «La Donna Mobile». Верди считался близким по духу композитором, его в рейхе разрешали. Принюхавшись, Отто, с удивлением уловил аромат жасмина. Эмма и ее подруги, из Лиги Немецких Девушек духами не пользовались.

– У нас гости… – вежливо поклонился лакей, – в библиотеке, за кофе. Обед через полчаса… – Отто кивнул. Замедлив шаг, незаметно высунув язык, он покачал кончиком, из стороны в сторону. Высокое сопрано, за дубовыми дверями, напевало арию. Поправив повязку с мертвой головой, на рукаве мундира, Отто шагнул внутрь.

Нежная рука оперлась о большой, концертный рояль. Марта отодвинула фарфоровую чашку с кофе:

– Вы отлично играете, гауптштурмфюрер фон Рабе. Вы могли бы стать профессиональным пианистом, и Эмма тоже… – девочки исполнили сонату Моцарта, в четыре руки.

Марта добавила:

– Фюрер любит музыку. Арийские композиторы, итальянские гении, рождают в человеке возвышенные чувства, вдохновляют на служение рейху… – в бассейне Марта отошла, рассмотреть витрину, со спортивными кубками эсэсовцев. Сестра, углом рта, предупредила Генриха:

– У меня голова раскалывается. Шарманка, как и все остальные… – скосив голубые глаза, Эмма скорчила гримасу. Фрау Рихтер, высокая красавица, в отделанном мехом, элегантном пальто, приехала забирать дочь на такси. Генрих, с девушками, ждал фрау Рихтер у ворот спортивного комплекса. Фрейлейн Рихтер носила изящный, зимний жакет, с каракулем цвета шоколада, и скромную, ниже колена юбку. Шляпку она лихо насадила на бровь. Генрих вспомнил хрупкую фигуру, в купальнике.

Бронзовые волосы тускло светились в зимнем солнце. Генрих почувствовал какую-то странную, непонятную тоску:

– Оставь, – велел себе он, – оставь. Фрейлейн просто нацистская куколка, я знаю подобных девушек… – в Берлине Генрих не отказывался от приглашений на приемы. Для работы, настоящей работы, было важно говорить с людьми. Он танцевал с молодыми аристократками, с журналистками и певицами. Они все, с придыханием, распространялись о героизме СС, и заверяли, что мечтают выполнить долг арийской девушки. Кумиром подобных девиц была фрау Геббельс, статная, величественная блондинка, со значком члена НСДАП, окруженная светловолосым, голубоглазым потомством. Генрих подобных пустышек, терпеть не мог. Он вспоминал, то время, когда Питер жил в Берлине:

– Мы после приемов перемывали кости гостям. Нехорошо, конечно… – Генрих скрыл улыбку, – но надо хоть когда-то отдыхать… – дорогой друг сообщал Генриху, в письмах, новости из Лондона. Младший фон Рабе, за закрытыми дверями, делился ими с отцом и Эммой. Они знали, что Питер много работает, как и его мать, что Пауль в порядке, а леди Августа и полковник Кроу ожидают рождения первенца, в марте.

– Пусть будет счастлива, – ласково думал Генрих о Густи, – она хорошая девушка. Она в деревне живет, не в Лондоне. Это безопасней… – Люфтваффе не оставляло города Британии в покое. Столицу бомбили почти каждый день. Радио и газеты захлебывались в славословиях доблестным немецким летчикам. Отец, с его контактами, в министерстве авиации, был настроен более скептично:

– Они на последнем издыхании, милый, – заметил граф Теодор, на Рождество, когда Генрих, на пару дней, вырвался в Берлин, – осенняя кампания их вымотала. Сумасшедший не рискнет форсировать пролив, а без этого атака на Британию бесполезна. Наполеон не рискнул, – смешливо добавил отец, – хотя ефрейтор считает свой военный гений недосягаемым, выше наполеоновского… – Генриху пришлось из вежливости, пригласить фрау и фрейлейн Рихтер на обед.

Он вел мерседес домой, стараясь не прислушиваться к разговорам на заднем сиденье. Ему было жалко сестру. Эмма, в неполные семнадцать лет, вынуждена была притворяться, бесконечно хваля мудрость фюрера в школе, и на занятиях в Лиге Немецких Девушек:

– Еще и пиявка прицепилась… – фрау Рихтер и дочь рассыпались в комплиментах Берлину. Они в первый раз навещали столицу рейха. Фрау Рихтер прижала красивую ладонь, в замшевой перчатке, куда-то к хвосту норки, с яшмовыми глазами. Видимо, там, у фрау находилось сердце:

– Мы потрясены гением фюрера, гауптштурмфюрер фон Рабе… – у женщины были белые, словно жемчуг, зубы, – его заботой о простых людях Германии… – одним кольцом фрау Рихтер можно было оплатить годовую аренду квартиры, где-нибудь в рабочем Веддинге.

Генрих разозлился:

– Они жертвовали деньги, когда Гитлер еще выступал в пивных. Посылали золото, из Аргентины, из Швейцарии… – занимаясь концентрационными лагерями, Генрих пока не имел доступа к серой бухгалтерии НСДАП. Однако он подозревал, что фрау Рихтер может хорошо знать, где и на каких счетах лежат средства нацистов. Генрих читал распоряжения министерства финансов рейха о сборе ценных вещей у заключенных в лагерях. Золотые зубы, кольца, часы, отправлялись на монетные дворы, где их переплавляли в слитки. Помогая женщине выйти из машины, во дворе виллы, Генрих бросил взгляд на ее хронометр, с бриллиантами:

– Она не просто так сюда приехала. Женская конференция, ищите дураков поверить… – глаза у фрау Рихтер были серые, спокойные. Поднимаясь по гранитным ступеням, она громко восхитилась архитектурой виллы.

Генрих посмотрел на стройную спину, в замшевом пальто. Фрау Рихтер могла заниматься подпольными финансами, размещая средства нацистов в Швейцарии и Аргентине. Генрих укрепился в своей уверенности, когда фрау Рихтер сказала, что долго жила в Буэнос-Айресе. У ее покойного мужа имелась контора в столице Аргентины.

– Понятно, какая контора… – Генрих обнял отца. Граф Теодор встречал их на ступенях, с Аттилой. Овчарка бросилась лизать руки фрау Рихтер и ее дочери.

Старший фон Рабе смутился:

– Простите, мадам…, фрау Рихтер. Аттила очень ласковый пес… – тонкая рука девочки легла на мягкие уши, Марта присела. Аттила лизнул ее в щеку и даже, показалось Генриху, заурчал, будто кошка. Фрау Рихтер улыбнулась:

– Что вы, ваша светлость, у нас нет домашних животных. Я много работаю, Марта в школе… – Генрих заметил, что отец, немного, покраснел. Он поклонился фрау Рихтер: «Большое спасибо, что навестили нас. Эмма много рассказывала о талантах вашей дочери…»

– Я следую примеру Эммы, ваша светлость, – звонко сказала девочка, – она мой идеал… – граф фон Рабе повел рукой:

– Кофе, фрау Рихтер, обед, а потом я покажу вам картинную галерею. Мой старший сын отлично разбирается в искусстве. Он, к сожалению, сейчас в командировке, а Отто встречается с коллегами… – Генрих посмотрел вслед широкой, крепкой спине отца, в твидовом пиджаке. Аттила побежал следом за фрау и фрейлейн. Сестра шепнула: «Упаси меня Господь, я не хочу быть идеалом этой дурочки…»

Генрих неслышно фыркнул, подтолкнув Эмму в сторону библиотеки: «Придется весь обед слушать их треск. Верные дочери фюрера…»

Верная дочь фюрера смотрела на него, прозрачными, зелеными глазами. На белых щеках играл чуть заметный румянец. Генрих ощутил, как ноет у него сердце:

– Ничего нельзя, до победы. Когда она придет, неизвестно… – он, строго, сказал себе:

– Это зависит от всех нас. От меня, от отца, от людей, нам доверяющих. Германия оправится, мы со стыдом вспомним эти годы. Надо работать, и не думать, ни о чем подобном… – он отвел глаза от фрейлейн Рихтер:

– Я вам сыграю Брамса. Венгерский танец. Венгрия, является нашей союзницей, в Восточной Европе, – Марта, напоминала себе, что перед ней эсэсовец, убийца, создающий концентрационные лагеря. У него были серые, большие глаза, в темных ресницах. В каштановых, мягких волосах, попадались рыжие пряди:

– Это он в отца, – поняла Марта, – хотя отец его поседел. Шестьдесят лет ему, друг Геринга, Геббельса… – граф Теодор устроился рядом с матерью. Аттила запрыгнул на диван, прижавшись к Эмме. Марта тоже хотела пойти туда, но не могла оторваться от рояля. Она смотрела на его крепкие пальцы. Генрих играл по памяти, прикрыв глаза:

– У него сейчас другое лицо, – поняла Марта, – настоящее… – Генрих вспоминал пивную, в Праге, и музыку Сметаны. Он видел самолеты, с детьми, уходящие в небо, и робкую улыбку Пауля. Марта, внезапно, сглотнула:

– Не смей. Он нацист, он расстрелял бы тебя, если бы знал, кто ты такая… – в гостиной звучала последняя нота. Марта не заметила высокого мужчину, тоже в эсэсовской форме, стоявшего у дверей. Она смотрела только на Генриха. Очнувшись, услышав аплодисменты, девушка повернулась. Она узнала голубые, холодные глаза. Граф Теодор показал им парадный, семейный портрет:

– Отто фон Рабе, – вспомнила Марта, – он врач. То есть преступник, как и все они… – граф Теодор поднялся:

– Мой средний сын, Отто. Мы думали, что ты с приятелями отобедаешь, милый. Это фрау и фрейлейн Рихтер. Они участвуют в женской конференции… – увидев зеленые глаза девушки, у рояля, Отто почувствовал что-то неприятное, внутри:

– Нет, с ней ничего не получится. Скорее, наоборот, – Отто перевел взгляд на ее мать. Фрау Рихтер, улыбалась, одними губами: «Очень рады знакомству, герр штурмбанфюрер…»

– Без титулов, без титулов… – поднял руку граф Теодор: «И меня называйте просто по имени, пожалуйста, фрау Рихтер».

– Тогда и вы меня Анной… – она поставила на серебряный поднос пустую чашку:

– Вы прекрасно играете, герр фон Рабе. Марта права, гений фюрера наполняет жизнь подданных Германии. Только здесь чувствуешь его величие… – Генрих увидел какие-то веселые искорки, в зеленых глазах фрейлейн Рихтер.

Завыл гонг. Старший фон Рабе предложил руку фрау:

– Я очень, давно не водил никого к столу, кроме дочери… – Генрих увидел, что Отто подал руку Эмме. Фрейлейн Рихтер стояла, вертя ноты. Генрих, поднявшись, заставил себя предложить девушке руку. От нее пахло жасмином, у нее оказались теплые пальцы. Сердце часто забилось, Генрих скосил глаза на бронзовый затылок. Фрейлейн была немного ниже его. Марта увидела, вблизи, эсэсовские руны, на его нашивках:

– Это только музыка, – напомнила себе девочка, – он убийца, мерзавец… – Марте захотелось подольше подержать его руку. Серые глаза гауптштурмфюрера фон Рабе блеснули. Он откашлялся:

– Прошу вас, фрейлейн Рихтер… – она расстегнула твидовый жакет. Генрих увидел жемчужное, скромное ожерелье, на белой шее:

– Мать ее крестик носит. Просто как безделушку, они не христиане… – разозлился Генрих, ведя гостью в парадную столовую.

К вечеру подморозило, в кабинете разожгли камин. Средний сын собирался заниматься, Эмма рано ложилась спать. Утром она ехала в Потсдам, вести занятия в младшей группе Союза Немецких Девушек. Граф попросил Генриха отвезти гостей в отель «Адлон». Фрау и фрейлейн Рихтер ушли с Эммой, воспользоваться ее ванной. Отто попрощался, отправившись на второй этаж, в комнаты братьев.

Генрих закатил глаза:

– Папа, есть шофер, есть телефон, такси… – отец коснулся его руки:

– Они гости, милый мой. Так положено, по этикету… – тяжело вздохнув, младший сын пошел переодеваться. Граф Теодор знал, что Генрих ненавидит эсэсовскую форму, и старается проводить в ней, как можно меньше времени. В Аушвице, по словам Генриха, он ходил в штатском костюме, но доклад у рейхсфюрера требовал всех регалий.

– Бедный мальчик… – граф помешал бронзовой кочергой поленья. Глядя на огонь, он думал о покойной Ирме, матери Эммы:

– Я ее пригласил в Росток, на верфи, на встречу с профсоюзными руководителями. После войны, промышленность восстанавливалась, наша сталь шла на строительство торгового флота. Тоже зима стояла, январь. Она сказала, что сама приедет, поездом. Я ей машину предлагал… – он видел заснеженный перрон вокзала, светлые волосы, выбивающиеся из-под шляпки, саквояж в руке, слышал твердый голос:

– На верфи отправимся трамваем, герр фон Рабе. Я независимый журналист. Я не могу использовать ваши… – Ирма пощелкала длинными, в пятнах от чернил, пальцами, – бонусы…

– На обед она согласилась… – Теодор вспоминал приморскую виллу фон Рабе, свист балтийского ветра, за темными окнами, искры, рассыпающиеся в камине:

– Надо было мне честно поступить, признаться Фредерике, уйти к любимой женщине. Но мальчики… Генриху тогда десяти не исполнилось. Мальчики бы не поняли… – Ирма не настаивала на браке. Она повела рукой:

– Сейчас подобное неважно, милый… – она обняла графа, – я знаю, что ты меня… нас… – женщина улыбнулась, положив его руку на живот, – никогда не оставишь… – он выбрал для Ирмы дорогой санаторий, в Санкт-Антоне, в Тирольских Альпах, подальше от Берлина. Здесь Теодор мог появляться без опасений, в Австрии его никто не знал. Ирма поселилась в собственном коттедже, Теодор приезжал несколько раз в месяц. За две недели до родов он тоже переехал в санаторий:

– Я плакал, когда Эмму на руки взял… – он затягивался американской сигаретой, – Ирма меня утешала, по голове гладила, как ребенка. Я бы их никогда не оставил, никогда. До конца моих дней. Она хотела еще детей, и я тоже… – Ирма жила в квартире покойных родителей, в Митте. Граф купил апартаменты рядом, на ее имя, и сделал ремонт. Семья, так он думал об Ирме и малышке, ни в чем не должна была знать нужды.

Часы, медленно, пробили десять вечера. Он бросил взгляд на скрытый в стене сейф, где лежало готовое письмо, для дочери и младшего сына.

Осенью Максимилиан сказал, что в канцелярии рейхсфюрера все улажено. Эмму ждала должность машинистки, после окончания школы, и звание SS-Helfer, во вспомогательных женских войсках СС. Школу для девушек пока не открыли, но Макс обещал, что Эмма отправится на обучение в числе первых.

Теодор долго сидел в кабинете, обнимая дочь за плечи:

– Милая, может быть, не надо? Если хочешь… – предложил граф, – поступай в университет. Пока можно подобное устроить… – он думал об Америке, нейтральной стране. Эмма, как и вся семья, свободно говорила на английском языке. В США надо было ехать кружным путем, но граф хотел, чтобы дочь оказалась в безопасности, оставив позади безумие последних лет. Он видел Эмму музыкантом, или преподавателем, а не секретаршей, печатающей бесконечные распоряжения о строительстве новых блоков, в концентрационных лагерях, в окружении преступников, носящих форму СС.

– Тебе будет тяжело на Принц-Альбрехтштрассе, милая… – Теодор замялся:

– Я могу отправить тебя в Швейцарию, в Цюрих. Здесь рядом. Мы с Генрихом будем приезжать… – для путешествий за границу требовалось разрешение, независимо от направления. Нацисты запрещали выезд людям, замеченным в неблагонадежности. Фон Рабе были вне подозрений, но Теодор понимал, что даже университетский курс, для дочери, может повлечь за собой ненужные вопросы. В Германии тоже преподавали музыку. Он не мог отговориться слабым здоровьем Эммы, и необходимостью лечения в санатории. Дочь в прошлом году стала чемпионкой Берлина по плаванию, среди девушек. Никто бы не поверил в историю о внезапно развившемся туберкулезе.

Голубые, миндалевидные глаза похолодели:

– У Ирмы тоже скулы цепенели, – вспомнил Теодор, – девочка в мать. Характер похож. Молчит, а потом взрывается… – Эмма отчеканила:

– Я никогда не брошу вас с Генрихом, папа. Это первое. Второе, я немка, это моя страна. Я не оставлю Германию в беде. Я никогда себе не прощу, если спрячусь в безопасном месте. Мой отъезд может обернуться для вас опалой… – девочка была права. На посту в канцелярии рейхсфюрера, Эмма получила бы доступ к сведениям, которые были вне поля зрения графа Теодора и Генриха. Отец поцеловал белокурый висок: «Будь осторожна, милая…»

Он хотел рассказать все дочери и младшему сыну после победы:

– Победа непременно придет… – Теодор налил себе немного шотландского виски, из довоенных запасов, – мы все работаем ради нее. Мои люди, группа Генриха. Хорошо, что мы вместе. У русских, конечно, есть какие-то агенты в Берлине, не могут не быть. Но как их найти… – сейф был надежно заперт. Граф намеревался отдать письмо только в случае, как говорил себе Теодор, непредвиденных обстоятельств.

– Лучше я сам признаюсь… – виски пахло сухим мхом и дымом, – но не сейчас. Сейчас надо думать о работе. Да и не случится ничего непредвиденного. Мы на отличном счету, я советник в министерствах, и они… – граф поморщился, – продвигаются по службе… – подумав о старшем сыне, он вспомнил стук каблуков фрау Рихтер, по гранитному полу картинной галереи.

Женщина разбиралась в искусстве. Теодору она напомнила покойную Ирму:

– Стать похожа… – он смотрел на стройную спину, – оставь, оставь. Она тебя на два десятка лет младше. Она фанатичная нацистка, приятельница Гертруды Шольц-Клинк. Хорошо быть нацистом в Швейцарии… – горько усмехнулся граф, – с нейтральным паспортом. Она говорила, что много жертвует на нужды НСДАП. И ее муж был нацистом, в Буэнос-Айресе… – глядя в серые, большие глаза женщины, граф не мог отделаться от какого-то странного ощущения. Теодор не подобрал ему имени. Он вспомнил, как ходил с Ирмой в этнографический музей, на выставку новых коллекций. Женщина остановилась у полинезийских масок, Теодор подумал:

– Я тоже надеваю маску, когда я с Фредерикой, играю… – он вертел хрустальный, отделанный серебром стакан, с виски:

– Маска… У фрау Рихтер красивое лицо, но было, было что-то в глазах… – на диване лежала книга. В нацистской Германии считалось, что индейцы США являются истинными арийцами, выгнанными с исконных земель британскими колонизаторами. Теодор полистал: «Исследования истории и фольклора американских индейцев», профессора Бринтона:

– Человек, воплощающийся в животное, называется нагвалем… – он усмехнулся:

– Кто сейчас не нагваль? Вся страна носит маски… – Теодор думал о красиво уложенных, черных волосах, о блеске крохотного, золотого крестика, на белой шее:

– Она уедет в Цюрих, и ты ее больше никогда не увидишь… – прощаясь, фрау Рихтер подала прохладную, нежную руку:

– Благодарим за гостеприимство, Теодор… – он вспоминал красивый голос, когда дверь кабинета скрипнула.

На каштановых волосах сына таяли снежинки. Генрих переоделся в американские джинсы, и кашемировый свитер. Он высадил фрау и фрейлейн у «Адлона» и проводил их в гостиницу. Сквозь снег, в блеске фонарей, он видел капельки воды, на ресницах фрейлейн Марты. Девушка пожала ему руку:

– Большое вам спасибо, герр фон Рабе… – Генриху показалось, что девушка замялась, что она часто дышит. Ее мать отошла к стойке портье, за вечерними газетами:

– Я поеду на аэродром Темпельхоф, – внезапно, выпалила Марта, – я вам позвоню. Приезжайте посмотреть, как я летаю… – Генрих налил виски:

– Скоро перейдем на американский скотч, папа. Или будем патриотично пить можжевеловую водку, как мой тезка Мюллер… – Генрих рассказал отцу о приглашении. Он, с удивлением, понял, что граф улыбается:

– Я тоже поеду… – подмигнул ему Теодор, – хочется посмотреть на эту девочку, в воздухе.

– А еще больше, на ее мать, – понял граф:

– Кем бы она ни была, на самом деле. Наверняка, американка. Говорит она с акцентом швейцарских немцев. Я слышал, в США их много, целые районы. Америка пока нейтральна, но понятно, что они готовятся к войне. Фрау Анна, как бы ее ни звали, на самом деле, часть этой подготовки. Но, конечно, раскрывать нас нельзя… – он обнял сына за плечи:

– Ложись, ты устал сегодня. Утром прилетел, и весь день на ногах.

В спальне Генриха тоже разожгли камин. Стянув через голову свитер, он вынул серебряные запонки, бросив их на стол:

– Макс их привез, из Праги. Проклятый мерзавец, куда он ездит, каждые два месяца? Я просматривал документы, ни одной зацепки. Не в Польшу, до нас бы дошли слухи, в Аушвице. Надо узнать, – велел себе Генрих:

– Пани Качиньская в Польшу собралась. Очень хорошо. Пусть нацисты себя почувствуют неуютно. Хотя партизаны и так не позволяют им спокойно жить… – Генрих бросил взгляд на папку с расчетами по будущему концлагерю, в Мон-Сен-Мартене. Рейхсфюрер сказал, что туда перевезут здоровых мужчин, бельгийских и голландских евреев:

– Следующим летом, – Гиммлер протер пенсне, – когда мы начнем процесс депортации на восток. Шахты для них станут перевалочным пунктом… – он тонко улыбнулся.

– Не могу… – понял Генрих:

– Завтра, все завтра… – он присел на мраморный подоконник, с пачкой сигарет. За окном летели хлопья снега. Генрих включил радиоприемник:

– Для всех, кто сейчас одинок, – сказал голос, с американским акцентом, – для всех, кто ждет любви. Мисс Ирена Фогель, и биг-бэнд Гленна Миллера, Let There Be Love…

Она, оказывается, умела петь и веселые песни. Генрих, невольно, улыбнулся. Из студии, где-то в Нью-Йорке, за тысячи километров, через океан, доносился стук ее каблуков. Мисс Фогель, кажется, приплясывала:

– Let there be cuckoos, A lark and a dove, But first of all, please Let there be love…

Генрих не мог забыть бронзовые волосы, зеленые, большие глаза:

– Я помню, как танцуют фокстрот. Я студентом был, когда ненормальный начал запрещать джаз. В Швейцарии ничего подобного нет. Фрейлейн Рихтер… Марта, наверное, тоже может пройтись в фокстроте… – он подсвистел певице: «Let there be love…». Генрих вздохнул:

– Непременно, будет. Только не с ней, конечно. Не с Мартой… – закрыв глаза, он приказал себе не думать о девушке.

Взлетно-посадочная полоса легкой авиации, помещалась в отдалении от главного здания аэропорта Темпельхоф. В ясном, свежем утре, виднелась крыша, серого железа, и мощные колонны, темного гранита. Аэропорт был призван стать воротами нацистской Германии. Пассажиры оказывались в огромном, высоком зале, увешанном флагами со свастикой и портретами фюрера. В репродукторах, объявления о вылете перемежались «Хорстом Весселем» и бравурными маршами.

Одномоторные самолеты стояли ровными рядами. Блестела изморозь на крыльях. Легкий ветер трепал полосатый, яркий указатель, на высоком шесте. Граф Теодор передал Анне стальную флягу, с кофе:

– Я подумал, что нам это понадобится. В Швейцарии тоже суровая зима? – он, искоса, взглянул на женщину. Длинные пальцы, в замшевой перчатке, открутили пробку:

– Спасибо. Да… – она отпила кофе, – однако мы горная страна. Мы привыкли к снегу. Эмма говорила, у вас есть шале в Альпах, рядом с резиденцией фюрера… – граф, с младшим сыном и дочерью, забрал женщин из «Адлона».

Марта весело сказала, устраиваясь сзади:

– Фрейлейн Рейч будет у меня ведущей. Я взяла у нее автограф, на снимке. Повешу его в моей комнате, в школе… – Марта и фрейлейн Рейч увели Генриха с Эммой к самолетам. Белая щека фрау Рихтер немного покраснела:

– Думаю, здесь можно покурить. Конечно… – женщина пожала плечами, – фюрер против курения, это плохая привычка, однако табак успокаивает. У меня много работы… – граф раскрыл золотой портсигар, с монограммой.

Разглядывая полотна в картинной галерее, Анна уловила странную нотку, в голосе графа. Он замялся, когда женщина похвалила семейную коллекцию:

– У ваших предков был отличный вкус. Веласкес, Лиотар, полотна барбизонцев… – отведя глаза, мужчина откашлялся:

– Да, фрау Рихтер. Холсты перешли по наследству, кое-что я купил… – Анна усмехнулась:

– Купил. Наверняка, обворовал музеи, в оккупированных странах, или присваивал имущество евреев…

Анна не могла отделаться от беспокойства:

– Что-то здесь не то. Они аристократы, получили титул в начале прошлого века. Крупные промышленники. Потом Теодор национализировал предприятия… – на следующий день после визита к графу, отправив дочь с экскурсией, на Музейный остров, Анна пошла в публичную библиотеку.

Судя по газетам десятилетней давности, изданным до прихода Гитлера к власти, фон Рабе считался одним из самых прогрессивных магнатов, в рейхе. Он поддерживал деятельность профсоюзов, установил нормированный рабочий день и оплачиваемые отпуска, для сотрудников. Анна сидела в библиотечном кафе:

– Может быть, нацизм, и верноподданные заявления, не более, чем маска. Он аристократ. Старшина говорил о недовольстве дворянских кругов, военных… – граф Теодор служил на Западном фронте, имел звание полковника, его несколько раз ранило. На вилле Анна видела его фото, с маршалом Герингом. Граф сказал, что они подружились на войне.

– Нельзя… – решила женщина, – нельзя рисковать нашими агентами в министерстве экономики, в Люфтваффе. Мы потратили много сил, чтобы найти людей, там работающих, убедить их помогать Советскому Союзу. Если фон Рабе фанатичный нацист, как его дети, мы можем проститься со Старшиной и Корсиканцем. Москва никогда не позволит мне даже прощупать почву, что называется… – Анна покуривала, глядя на дочь, в летном комбинезоне и шлеме.

От фанатичного нациста уютно пахло сандалом. Он был в штатском, в хорошем, кашемировом пальто, с теплым шарфом. Рыжие, поседевшие волосы золотились на солнце. Голубые глаза, в мелких морщинах, смотрели на Анну. Она, внезапно, тоскливо, вспомнила маленькую комнатку, в Митте:

– Он… Федор, наверное, так будет выглядеть, когда постареет. От него тоже сандалом пахло. Мы с ним больше никогда не увидимся. Странно, как они похожи, с фон Рабе… – она помахала дочери. Генрих и Эмма шли к павильону для зрителей. Анна услышала стрекот мотора самолета.

– И с ним больше никогда не увидимся… – она отдала флягу, на мгновение, соприкоснувшись пальцами, с его ладонью. Анна поняла, что он вздрогнул.

– Да, у нас шале, в Бертехсгадене. Впрочем, вас не удивишь Альпами. Но моря в Швейцарии нет… – она улыбалась:

– Марта упоминала, что у вас дом, под Ростоком, с причалом. Мы берем яхту напрокат, на Женевском озере. Мы умеем ходить под парусом… – он потушил сигарету:

– Мои дети тоже. Летом Берлин очень красив, фрау Рихтер. На Унтер-ден-Линден цветут липы… – Анна помнила мокрые, желтые соцветия, в лужах, стук дождя в окно, сладкий, такой сладкий запах. Она хотела сказать, что была в Берлине, летом, но ничего подобного упоминать было нельзя. Она кивнула: «Я слышала, Теодор».

Граф помолчал:

– В общем, если вы соберетесь в рейх, фрау Рихтер, я… мы будем только рады… – он оборвал себя. Дочь и сын поднимались по ступеням павильона. Теодор посмотрел на самолеты фрау Рейч и фрейлейн Рихтер. Девушка опустила плексиглас кабины, но даже отсюда он заметил упрямый очерк подбородка:

– Она не похожа на мать, – подумал граф, – то есть похожа, но статью, повадкой. Если фрау Рихтер… то есть Анна, работает на американцев, то дочь об этом знает, не может не знать. Но пока им сюда ездить безопасно. Это если они еще раз приедут… – Теодор вдохнул запах жасмина. Черный локон, выбившийся из-под отороченной мехом, зимней шляпки, щекотал ее маленькое, раскрасневшееся ухо.

– Вам не страшно? – спросил он, глядя на полосу, где разгонялись самолеты.

Анна смотрела на аэроплан дочери. Ей не хотелось вспоминать фюрера, или говорить об арийском духе.

– Страшно, – тихо ответила она, – однако надо отпускать детей, Теодор. Приходится это делать, рано или поздно… – самолеты поднимались в воздух.

Генрих смотрел вверх, видя ее зеленые глаза:

– Я очень рада, что вы приехали. Я, к сожалению, не могу никого сажать в кабину, по правилам, да и самолет одноместный… – маленькая рука уверенно лежала на штурвале. Шлем, и очки Марта сдвинула на затылок:

– Я и с парашютом прыгала, в Цюрихском аэроклубе… – ему показалось, что самолет фрейлейн Рихтер покачал крыльями.

Марта, наверху, выровняв машину, поморгала:

– Это слабость… – девочка, до боли, закусила губу, – никогда, ничего не случится. Вы по разные стороны баррикад. Хуже, чем было на гражданской войне. И маме ничего говорить не надо… – слеза выползла из-под больших очков, покатилась по щеке. Марта сглотнула:

– Не надо. Я ему и не нравлюсь. Он мне не улыбался ни разу. Я вообще не уверена, что нацисты умеют улыбаться… – закинув каштановую, непокрытую голову, Генрих следил за самолетом, удаляющимся на восток, к зимнему, алому солнцу:

– Я ее больше никогда не увижу, – тоскливо понял Генрих, – никогда. Она верная поклонница фюрера. Вам не по пути. Нельзя ничего подобного, до победы. Ты обещал… – в плексигласе сверкало солнце: «Пусть она летит дальше, фрейлейн Марта Рихтер».

 

Часть восемнадцатая

Соединенные Штаты Америки, февраль 1941

 

Сан-Франциско

Канатный трамвай зазвенел, спускаясь к Рыбацкой Пристани. День оказался почти жарким. Девушки расстегнули зимние жакеты, и оставили дома шляпки. На горизонте виднелся мост Золотые Ворота, гавань золотилась под солнцем. Вокруг лодок кружились чайки, пахло солью и рыбой. Блестящие тушки продавали на самой пристани. Рядом зазывали к лоткам со свежими, шевелящимися крабами, и горами серых, отливающих жемчугом креветок.

Аарон стоял на подножке трамвая. В синем небе порхали белые голуби. Он сошел на сушу вчера, после путешествия из Тяньцзиня, китайского порта, с остановками в Нагасаки и на Гавайях. Аарон уехал из Харбина, когда удостоверился, что еврейская община устроена. Он провел осень, занимаясь праздниками, открывая классы для детей, получая у японской администрации, в Маньчжурии, разрешение на продажу кошерного мяса.

Советский Союз Аарон видел только из окна поезда. Составы с еврейскими беженцами загоняли на самые дальние пути. Охрана НКВД не позволяла людям покидать вагоны. Почти все остановки они делали ночью. Днем, в перерыве между занятиями, Аарон выходил в тамбур, покурить. Он следил за бесконечной равниной, любовался широкими реками. Волга напоминала Миссисипи, а озеро Байкал, Великие Озера. Когда дети росли, доктор Горовиц часто возил их по Америке, навещая родственников.

Сунув руку в карман замшевой куртки, Аарон коснулся телеграммы:

– Папа обрадуется, что я на самолете лечу. Завтра окажусь в Нью-Йорке… – рав Горовиц решил не ехать поездом. После двух недель, проведенных на Транссибирской магистрали, он, смешливо, говорил, что поездов ему хватит на всю оставшуюся жизнь.

В Нагасаки корабль стоял три дня. Аарон, к тому времени, узнал о смерти мадемуазель Аржан, в Париже, получив от отца длинное письмо. Доктор Горовиц писал, что Эстер осталась в оккупированной Голландии:

– Она никуда не уедет, пока дети находятся у него… – Хаим, до сих пор, избегал называть бывшего зятя по имени, – однако меня уверили, что Эстер в безопасности. Лично с ней никак не поговорить, но его светлость, дядя Джованни, и Лаура находятся с ней на связи. Меир и Мэтью много работают. Мэтью постоянно в командировках, его не застать в столице. Меир ездил в Европу. Ему пришлось остаться в Лондоне, после визита. Он болел, однако оправился… – Аарон подозревал, что за болезнь случилась у брата. Рав Горовиц надеялся, что Меир, в ближайшее время, больше не соберется в Старый Свет.

– Немцы не тронут Давида, – размышлял рав Горовиц, – он великий ученый, председатель еврейского совета города. Нельзя идти на сделку с нацистами, но если Давид спасает евреев… – занимался ли бывший зять подобным, Аарон не знал, но предполагал, что профессор Кардозо использует свое влияние и должность для того, чтобы облегчить положение общины. Отец написал, что кузен Авраам вряд ли скоро появится в Европе:

– Он получил пять лет заключения, за незаконное ношение оружия и попытку ограбления банка. Джон сообщил, что вмешиваться не собирается. Он не ведает делами в Палестине… – читая знакомый почерк отца, Аарон услышал его тяжелый вздох. Парижские кузены, по осторожному выражению доктора Горовица, занимались борьбой против нацизма во Франции. В Лондоне полковник Кроу и его жена готовились к рождению первенца. О Тони никаких новостей не приходило. Отец написал, что их и не ждали.

Позвонив из Нагасаки в Сендай, по междугородному телефону, Аарон услышал извиняющийся голос Наримуне. Граф просил прощения, что не сможет увидеться с равом Горовицем. Регина, со дня на день, должна была родить. Кузина тоже поговорила с Аароном. Голос у нее был спокойный, девушка себя хорошо чувствовала. Йошикуни смеялся:

– Хочу сестричку, маленькую… – сестричка и родилась.

Аарон улыбался, вспоминая письмо отца:

– Назвали девочку Ханой, в память мадемуазель Аржан. На японском языке, это означает «цветок». Регина говорит, что у маленькой волосы темные, а глаза серо-голубые, в маму. Наримуне, по ее словам, не может налюбоваться на дочь, сам ее купает и меняет пеленки. Они живут в глуши. Война, ведущаяся Японией, их не затрагивает, и думаю, не затронет. Наримуне вручает премии огородникам и рыбакам, и перерезает ленточки у входа в новые магазины. Регина занимается японским языком, и берет уроки икебаны. Они воспитывают мальчика, и ведут спокойный образ жизни. Регина прислала парадное фото, с детьми, сделанное после рождения Ханы. Ей очень идет кимоно… – спрыгнув с подножки трамвая, Аарон придержал кипу, на темных волосах. В Сан-Франциско, он, наконец-то, прошелся по магазинам, сменив пальто, четырехлетней давности, на новую куртку. Он купил джинсы в эмпориуме Levis, свитера и рубашки, два костюма и чемодан.

Аарон поговорил с братом, по телефону. Голос у Меира был веселый. Мисс Фогель приехала в столицу. Официально, президент Рузвельт, отменил обычный бал, в честь инаугурации, но в Вашингтоне устраивали частные, благотворительные празднества:

– Мисс Фогель нарасхват… – было слышно, как Меир затянулся папиросой, – она каждый вечер, где-нибудь, поет. Я отряхнул пыль со смокинга, начистил бальные туфли… – Аарон представил младшего брата, в его кабинете, в Бюро. Он подумал, что Меир, наверняка, пьет кока-колу, положив ноги на стол. Он так и сказал. Меир хохотнул:

– Я еще и жареную картошку ем. Приезжай быстрее, сходим к Рубену. Я соскучился, милый мой… – донесся до Аарона ласковый голос брата.

Рав Горовиц шел к кондитерской Жирарделли, пробиваясь через полуденную, шумную толпу. Он остановился в кошерном пансионе, рядом с отстроенной после землетрясения синагогой Шеарит Исраэль, где, в прошлом веке, работал дедушка Джошуа. Аарон ходил на утренний миньян, и каждый день видел улыбку деда. Портрет рава Горовица висел на стене вестибюля, в числе других основателей синагоги. Аарон, в последний раз был в Калифорнии, подростком, после бар-мицвы. Отец водил их в знаменитое кафе, где Меир зачарованно стоял у шоколадного фонтана. Аарон соблюдал кашрут, но махнул рукой:

– Один раз можно себе позволить. Когда я еще в Сан-Франциско окажусь… – рав Горовиц пока ничего не говорил отцу и брату. Он твердо решил вернуться в Европу:

– Если Авраам сел в тюрьму, как порядочный человек… – Аарон, невольно, пошевелил пальцами левой руки, – то мне надо занять его место. В СССР, легально, меня не пустят. Европа оккупирована. США нейтральная страна, с моим паспортом я могу поехать в Святую Землю. Найду ребят, о которых Авраам говорил, начнем действовать… – пальцы срослись хорошо.

В Харбине Аарон ходил к местному, китайскому врачу. Лекарь использовал тонкие, серебряные иголки. Он обещал, что переломы скоро прекратят ныть, при перемене погоды. Пальцы остались только немного искривленными.

Толкнув дверь кондитерской, Аарон окунулся в запах шоколада и сладостей. Он встал в конец очереди:

– Мэтью часто в Калифорнию ездит. Ему тридцати не исполнилось, а он майор, закончил академию. Он далеко пойдет, как его дед… – Аарон вспомнил жесткое лицо убитого индейцами генерала Горовица:

– Он тоже вице-президента Вулфа напоминал. Мэтью только шрама не хватает, на щеке, для полного сходства… – рассмотрев пирожные, на витрине, рав Горовиц решил ограничиться чашкой кофе. Он вздохнул:

– Папа не писал ничего, однако я знаю, что он внуков ждет. Я родился, когда папе тридцать было. А мне тридцать один. То есть пока не исполнилось, но все равно… – Аарон подозревал, что, с его планами, думать о браке бессмысленно:

– Клара в порядке… – рав Горовиц немного покраснел, – пусть они будут счастливы, пожалуйста. Какая хупа, Америка начнет воевать, рано или поздно. Меир тоже не женится. Но ему всего двадцать пять… – кто-то тронул его за плечо.

– Я смотрю, вы это или не вы… – раздался сзади смутно знакомый голос:

– Здравствуйте, рав Горовиц, рад вас видеть… – Аарон обернулся. Прошло четыре года, однако он узнал это лицо. В последний раз, рав Горовиц видел его в берлинской синагоге, на Ораниенбургерштрассе, с тех пор сожженной. Герр Бронфман стоял перед ним в форме хаки, с нашивками лейтенанта американской армии, с большим букетом цветов.

– Лейтенант Эдуард Бронфман, к вашим услугам… – стащив пилотку с черных, кудрявых волос, он долго тряс руку Аарона:

– Рав Горовиц, я поверить не могу… – за кофе выяснилось, что Бронфмана отпустили с базы, где он служил, на неделю. У лейтенанта два дня назад родился сын.

– Восемь фунтов, – гордо сказал мужчина, – миссис себя отлично чувствует. За дочкой наши соседи присматривают… – он широко улыбался, – я цветы покупаю, пирожные хочу ей принести. Если бы не вы, рав Горовиц, не тетя ваша покойная, да хранит Господь душу ее, ничего бы этого не случилось. И, если я вас встретил, вы сандаком станете, – прибавил лейтенант:

– Мы давно решили мальчика назвать в вашу честь, рав Горовиц… – Аарон, отчего-то, подумал:

– Второй мальчишка с моим именем. А у меня детей нет… – Бронфман служил в армии больше года:

– Языками занимаюсь… – он подмигнул Аарону, – обучаю персонал немецкому… – обрезание устраивали в той же синагоге, Шеарит Исраэль.

Аарон кивнул:

– Не беспокойтесь, мистер Бронфман. То есть лейтенант… – он усмехнулся, – это мицва. Я поменяю билет, останусь в Сан-Франциско. Давно я здесь не был… – у шоколадного фонтана толпились дети. Бронфман выпустил серебристый дым:

– Жаль, что вы на восточное побережье возвращаетесь, рав Горовиц. В армии много евреев, а капелланов не хватает. Не хотят раввины служить… – он вздохнул:

– У нас тяжело, не сравнить с работой в синагоге. На базах ничего такого нет… – Бронфман обвел рукой мраморный пол кафе, деревянную, блестящую витрину с выпечкой:

– Мы в бараках живем, в глухих местах… – они распрощались.

Откинувшись на спинку стула, Аарон погладил бороду:

– Не хватает… – он вынул старую, записную книжку. Аарон не расставался с блокнотом, со времен учебы в Еврейской Теологической Семинарии, в Нью-Йорке. Студентом, он, с ментором, раввином Альштадтом, посещал заключенных. Альштадт служил капелланом в нью-йоркских тюрьмах:

– Он мне подскажет, кто в армии капелланами занимается… – расплатившись, Аарон посмотрел на часы. В Нью-Йорке рабочий день был в разгаре:

– Мы все равно начнем воевать… – рав Горовиц шел по набережной. Он хотел позвонить наставнику и посоветоваться:

– Не стой над кровью ближнего своего. Это тоже заповедь, мицва… – он посмотрел на птиц, чаек, и белых, голубей. Аарон бросил им крошки, порывшись в кармане куртки:

– Нельзя сейчас оставаться в стороне, – твердо сказал Аарон, увидев вывеску почты.

 

База ВВС США Гамильтон, Калифорния

В большом, стальном ангаре, у земляного, утоптанного пола гулял легкий ветерок. Снаружи слышался рев моторов. Бомбардировщики, после тренировочного полета, заходили на посадку: Аарон, поймал себя на том, что невольно проводит рукой по гладко выбритым щекам:

– Кузен Стивен был в плену, и Мишель тоже. Они оба воюют, Стивен защищает Лондон от бомбежек, Мишель в силах генерала де Голля… – Аарон прочел в газете о силах Свободной Франции, и о Сопротивлении. Он понял, чем занимаются Мишель и Теодор.

Аарон, украдкой, бросил взгляд в тусклое зеркало, висевшее над головой сержанта. Интендант устроился в углу ангара, спиной к забитым пакетами полкам, за легким, раскладным столом. Аарон понял, что четырнадцать лет носил бороду:

– Кроме того времени, когда я в Дахау ездил, за Людвигом… – у входа в ангар, на зеленой траве, прохаживались, перекликаясь, голуби, – неизвестно теперь, когда удастся ее отрастить. После войны, наверное… – Аарон, невольно, усмехнулся.

– Лейтенант Горовиц, – позвал его клерк, – распишитесь, где галочка. За парадную форму… – он зашевелил губами, – за молитвенную шаль… – в документах интендантского управления так называли талит. Он был армейского образца, кремового шелка, с золотистой бахромой и такой же вышивкой. Скрижали завета, с римскими цифрами, обозначавшими заповеди, увенчивал щит Давида. Такая же нашивка, красовалась на рукаве рубашки цвета хаки. Аарон был в походных, тяжелых ботинках и армейских штанах, в пилотке, вместо кипы.

Армия запрещала не только бороды, но и любую, как объяснил командир Аарона, капеллан Иствуд, одежду гражданского образца.

Аарон до сих пор удивлялся тому, как быстро все прошло. Позже он понял, что в тихоокеанском командовании, не было ни одного капеллана, еврея. Стоило раву Горовицу появиться в Монтерее, на военной базе, как армия приняла его с распростертыми объятьями. Потребовалось всего несколько телефонных звонков. Еврейская Теологическая Семинария подтвердила, телеграммой, его диплом и звание раввина.

Капеллан Иствуд, немного недовольно, сказал:

– По-хорошему, надо было бы вас послать в Индиану, в форт Харрисон. Прошли бы начальное офицерское обучение, в нашей школе… – Иствуд, епископальный священник, носил на нашивках крест, – но времени нет… – он хлопнул ладонью по папке. Аарон увидел на обложке свое имя и звание:

– Потом туда поедете, – заключил Иствуд, – сейчас есть более срочные вещи. У вас отличный послужной список, если можно так выразиться, – капитан Иствуд добавил:

– Знаете языки, жили в Европе. Армии подобные люди нужны, лейтенант Горовиц… – после обрезания сына Бронфмана, Аарон принес присягу.

Рав Горовиц, немного, боялся телефонного звонка отцу. Преимуществом пребывания в армии было то, что с родными связывались за государственный счет. Доктор Горовиц долго молчал:

– Что делать, милый мой. Если ты решил… – Аарон открыл рот, но услышал неожиданно веселый голос:

– В конце концов, Горовицы всегда в армии служили. Достаточно побывать на Арлингтонском кладбище. Я тоже успел повоевать… – доктор Горовиц провел два года военным врачом, во Франции:

– Меиру я сообщу, – добавил отец, – и, может быть, ты Мэтью увидишь. Или тебя на Гавайи пошлют? – озабоченно добавил Хаим: «В Перл-Харбор?»

Куда его посылали, рав Горовиц понятия не имел.

Капитан Иствуд сказал, что он отбывает с базы Гамильтон, где ему передадут пакет, с дальнейшими инструкциями. Гражданскую одежду Аарон упаковал. Он отправил посылку, домой, отцу, за казенный счет. При лейтенанте Горовице имелся вещевой мешок, с Торой, и кошерным рационом, на два дня. На пакете Аарон заметил знакомую ему печать Союза Ортодоксальных Синагог. Тора оказалась тоже привычного издания, с вытисненными буквами: «Армия США». На шее у рава Горовица висело два жетона, с его именем, фамилией, званием, и буквой «Н». Это означало, что он еврей. Капитан Иствуд показал ему выемку, в одном из жетонов.

Капеллан, сухо, объяснил:

– В случае гибели один жетон снимается, и передается командиру подразделения, то есть мне, для регистрации потери. Второй остается для опознания и погребается в могиле вместе с телом… – выемка служила для того, чтобы жетон прикрепили к деревянному гробу, армейского образца. Аарон напомнил себе, что пока США не воюет:

– Но ведь будет, непременно… – он расписался за парадную форму, цвета хаки, брюки, китель, и рубашку. Ему выдали ботинки и пресловутую молитвенную шаль. Аарон уложил все в вещевой мешок. Половина осталась незаполненной. Кроме Торы, тфилин, пакета с рационом, и талита, при нем была бритва, мыло, зубной порошок и щетка, тоже с выдавленными на алюминии надписями: «Армия США». Сержант подвинул большую, амбарную книгу:

– Распишитесь за пакет, лейтенант Горовиц. Поставьте дату и время… – он посмотрел на часы:

– Седьмое февраля, полдень. Ваш самолет… – сержант указал в сторону выхода, – готов к вылету, через четверть часа… – он встал, козырнув Аарону. Рав Горовиц еще не свыкся с армейской манерой приветствовать друг друга. Он тоже, довольно неловко, козырнул в ответ, сунув пакет в нагрудный карман рубашки.

Лейтенант Бронфман приехал проводить его, с базы в Монтерее, где он служил. Аарон, позвонив Бронфману, услышал разочарованный голос:

– Я думал, вас в Калифорнии оставят… – Бронфман ждал, покуривая папиросу. Аарон, покинув ангар, развел руками:

– Боюсь, есть время только на перекур. Передавайте привет миссис Бронфман, дочке вашей, маленькому… – Эдуард щелкнул зажигалкой:

– Хорошо, что вы в армию пошли, рав Горовиц. Но вы бесстрашный человек… – Аарон, в общем, никогда о себе так не думал:

– Максим бесстрашный… – они смотрели на серые бомбардировщики, – кузен Стивен, Мишель, Авраам. С кем-нибудь на войне я столкнусь, обязательно… – на взлетно-посадочной полосе стоял транспортный дуглас. Бронфман присвистнул:

– С багажом полетите. Он весь какими-то ящиками забит… – дуглас заканчивал погрузку:

– Жаль, что я Максима не видел, – Аарон не знал, кто спас его из тюрьмы, в Каунасе. Он не помнил лица русского, который его допрашивал:

– Они не все такие… – сказал себе рав Горовиц, – Максим тоже русский. Если Гитлер нападет на СССР, он в армию отправится… – Аарон снял пилотку. Стрижка у него теперь была короткая, армейского образца. Он почесал голову:

– Я со школьных времен так не стригся.

– Без бороды вам тоже хорошо, – одобрительно сказал Бронфман:

– Куда вас отправляют, рав Горовиц? Пакет посмотрите… – взломав печать, Аарон прочел машинописные строки: «Хэнфорд».

– Никогда не слышал, – Бронфман нахмурился, – но я в Америке всего четыре года.

– Я здесь родился, как и все мои предки, – весело ответил Аарон, – но тоже никогда не слышал, – он похлопал лейтенанта по плечу:

– Неуставное прощание. Впрочем, мы с вами в одном звании. Удачи, и спасибо… – от самолета махали.

Выбросив сигарету в урну, Аарон вскинул мешок на плечо. Он побежал к дугласу, придерживая пилотку. От пропеллеров несся поток жаркого, почти пустынного воздуха.

Вашингтон

Мистер Куарон, мексиканский журналист, корреспондент газеты El Universal остановился в Джорджтауне, на углу Висконсин-авеню и М-стрит, в скромном пансионе, для холостых мужчин. За углом шла стройка. После наводнения, четырехлетней давности, канал, шедший параллельно реке Потомак, закрыли. Судоходство прекратилось. Хозяин пансиона сказал, что берега и шлюзы восстанавливают. Власти округа Колумбия собирались устроить парк и пустить по воде прогулочные баржи, тянущиеся за мулами.

– Как в старые времена, – выписав квитанцию, хозяин проводил мистера Куарона на третий этаж: «Завтрак в семь утра». Мексиканец не был похож на дешевых, нелегальных работников, из южных штатов. Хозяин читал в газетах о тысячах, людей. Они в глубокой ночи, переходили границу, нанимаясь в фермерские хозяйства, или становясь прислугой:

– Он по-английски говорит, как образованный человек, – владелец пансиона заглянул на кухню, где стояли два рефрижератора и две плиты. Он бросил взгляд на список провизии, на столе. Владелец гостиницы посчитал на пальцах:

– Все номера заняты, у людей деньги появились. Недаром я за мистера Рузвельта голосовал. Он страну в беде не оставит. Вытащить нас из такой ямы… – хозяин помнил заколоченные окна домов, таблички: «Продается», очереди безработных, за благотворительным супом. Армия Спасения раздавала еду, чуть ли не на ступенях Конгресса.

Сделав кофе, он принес чашку за стойку, размышляя о мистере Куароне:

– Он журналист, с образованием… – владелец пансиона вспомнил изящные манеры молодого мужчины. По паспорту гостю исполнилось двадцать восемь:

– Идальго, – американцу пришло в голову нужное слово, – в Мексике не одни индейцы обретаются. Колумб тоже испанцем был… – он включил радио. Передали прогноз погоды. Последний месяц зимы в столице оказался почти весенним, ожидалось двенадцать градусов. В парках цвели гиацинты.

Хозяин неделю назад прекратил отапливать здание. В каждой комнате имелась старомодная грелка для постели, довоенных времен. Экономия, как замечал хозяин, выручала его и в самые тяжелые времена.

В новостях ничего интересного не оказалось. Немцы продолжали бомбить Британию. Итальянцы в Северной Африке проигрывали, сдав Бенгази. Гитлер назначил генерал-лейтенанта Эрвина Роммеля командующим африканским корпусом вермахта. Зевнув, хозяин покрутил рычажок, переключившись на трансляцию боксерского матча.

Петр Воронов, присев на подоконник, рассматривал белоснежный купол Капитолия. Петр еще никогда не бывал в столице США. В свой прошлый визит, похищая Невидимку, он не выезжал из Нью-Йорка. Вспомнив расстрелянную Джульетту Пойнц, он ласково улыбнулся:

– Мы тогда с Тонечкой встретились, Володя получился… – сыну летом исполнялось три года. Он бойко болтал, на русском и английском языках. Вернувшись в Москву, после проверки Кукушки, Петр был немного разочарован отсутствием новостей. Жена уверила его:

– Все будет хорошо, милый. Но я тебя редко вижу… – Тонечка едва слышно вздохнула. Петру показалось, что прозрачные, светло-голубые глаза заблестели. Испугавшись, он долго целовал жене руки, обещая пробыть дома подольше. Петр только навестил Прибалтику, где шла вторая депортация контрреволюционных элементов. Осень и начало зимы он провел в Москве. Они ездили на дачу к наркому, отдыхали в санатории, и устроили домашнюю елку, для Володи и его маленьких друзей. Жена испекла английскую коврижку, с цукатами, и зажарила индейку.

Петр, играя с детьми, поймал себя на том, что ему нравится запах богатства и сытости, в квартире, мебель красного дерева и бухарские ковры, эмка с шофером, во дворе, шелковое платье и янтарное ожерелье Тонечки. В детском доме все подобное считалось признаками буржуазии, однако Иосиф Виссарионович сказал, что советские люди стали жить лучше.

Петр понял, что он, невольно, подражает, небрежным, уверенным манерам фон Рабе.

– Он граф, – думал Петр, обедая дома, на крахмальной скатерти, среди старого серебра и гарднеровского, конфискованного, фарфора, – граф. Тонечка леди, дочь герцога. А я? Сын рабочего, внук крепостного, еще и с подобным братом… – мерзавец прислал открытку, поздравляя Петра с годовщиной революции. На штампе значилось: «Нарьян-Мар». Вспомнив карту, Петр поежился, и ничего не ответил брату. Воронов хотел о нем забыть. Петр надеялся, что Степан тихо сопьется, за Полярным Кругом, в звании старшего лейтенанта, без партийного билета, и орденов.

Воронов приоткрыл окно, вдыхая сладкий, совсем не зимний воздух. Он вспомнил рассказ хозяина о будущих баржах, на канале:

– Тонечка говорила, у них в Англии подобная баржа была. «Чайка». Надо с Володей, когда он подрастет, по Волге проехаться. Ему понравится… – жена много работала. Осенью вышел сборник материалов, об успехах новых строек, под наблюдением комиссариата. Тонечка сразу принялась собирать материалы для второго. Она преподавала языки, на Лубянке, но Петр не говорил с Наумом Исааковичем, или начальником иностранного отдела, о штатной работе для Тонечки. Это было ни к чему, учитывая их будущую жизнь в Цюрихе.

– В Цюрихе все случится, обязательно… – взглянув на скромные, стальные, подходящие для журналиста часы, Петр стал переодеваться, – Тонечка отдохнет, мы с ней в горы поедем… – он представил альпийское шале, шкуру медведя, у большого камина, улыбку Тонечки:

– Мы в похожем коттедже жили, в санатории НКВД… – Петр застегивал пуговицы рубашки, – как я по ней скучаю… – сеньор Куарон добрался до Америки обходным путем, через Италию, и Лиссабон. Петр уехал из Москвы после нового года:

– Скоро мы увидимся. Я привезу подарки, ей и Володе… – Петр много занимался с мальчиком. Они играли, Воронов читал малышу детские книги. Володя начал узнавать буквы. В санатории они катались на санках. Тонечка, в собольей шубке, в брюках дорогого кашемира, хохотала, вытаскивая их из сугроба:

– Ты как ребенок, дорогой мой! Немедленно в дом, переодеваться, пить чай, с травами и медом… – на Петра повеяло ароматом чабреца, он увидел тусклый блеск старинного самовара.

– Блинов хочу… – вздохнул Воронов, – Тонечка их отлично печет. И во Франции они отменные. Надо найти какую-нибудь забегаловку французскую… – Эйтингон приезжал в столицу на день позже. Он следил за изменником Кривицким. По сведениям, полученным от Паука, десятого февраля перебежчик выступал на заседании комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, с докладом о внедрении секретной советской агентуры в структуры государственной власти США.

– Не позволим, – Петр завязал галстук, – никуда он не пойдет, и нигде не выступит. Хватит подметных статей, хватит порочить имя товарища Сталина, хватит выдавать наших агентов… – в январе, по сообщению Стэнли, Кривицкий очутился в Лондоне. Предатель, судя по всему, встречался с британскими разведчиками. Стэнли, в прошлом году, взяли на работу в Секретную Службу. На Лубянке появился доступ к самой свежей информации. Петр иногда, весело, думал, что шурин, его светлость герцог Экзетер, и не подозревает, кто читает приготовленные им доклады.

Кривицкий не знал о существовании Стэнли, здесь опасности не существовало. Не знал предатель и о Пауке, о нем вообще имело представление всего несколько человек. Паук, послезавтра возвращался из Калифорнии. Они собирались приступить к операции с Кривицким.

Петр не стал надевать пальто. Замотав на шее шарф, Воронов надвинул шляпу на бровь, как делали его любимые Кларк Гейбл и Хамфри Богарт. Он и сигарету курил, подражая актерам, держа ее в уголке рта:

– Если бы мы с Тонечкой могли жить в Париже… – Воронов сбежал по лестнице, – но ничего. Будем посещать мой любимый город… – Эйтингон велел Петру, как следует, познакомиться со столицей США.

Воронов шел по Висконсин-авеню, в центр города, к Белому Дому и Капитолию, под почти весенним, ярким небом. Он увидел вывеску: «Le Petit Paris», с Эйфелевой башней. Вход в кафе украшал трехцветный флаг, с лотарингским крестом. На витрине выставили портрет генерала де Голля:

– Пусть сражаются. Все равно, Гитлер их сильнее, он правит Европой. Нас, впрочем, это не интересует. Гитлер никогда не нападет на СССР, – об этом говорил фон Рабе. Ему, как и другим немецким источникам, на Лубянке верили. Радиограммы от Кукушки и Рамзая, утверждающие обратные сведения, выбрасывали в корзину. Эйтингон сердито говорил:

– Даже если они и не продались американцам, или британцам, то они купили дезинформацию… – Кукушка, по словам Эйтингона, в июне отзывалась в Москву, с дочерью.

Женщину оставляли на работе в иностранном отделе. Дочь, как тонко улыбнулся Эйтингон, ехала в другое место. Он не сказал, куда, но заметил:

– Девочка будет знать, что от ее работы зависит жизнь матери… – Эйтингон поднял бровь: «Она постарается, эта Марта…»

Петр наметил себе зайти во французское кафе на обратном пути. Он понял, что никогда не видел дочери Кукушки. В личном деле ее фотографий не имелось:

– И Наум Исаакович ее не видел… – Петр ждал зеленого сигнала светофора, – я только и знаю, что ее Марта зовут… – вспомнив холодные, серые глаза Кукушки, он передернул плечами:

– Она на гражданской войне заложников расстреливала, женщин, детей… – Петр сам занимался казнями, в Испании, но считал приведение приговора в исполнение мужской работой.

– Тонечка бы никогда подобное не стала делать… – уверенно сказал Петр, – что за дочь может вырастить Кукушка? Убийца, наверняка, как и ее мать. Интересно, зачем она понадобилась Науму Исааковичу… – миновав книжный магазин, Воронов не обратил внимания на плакат, в витрине, с колючей проволокой, алым, советским флагом, и фотографией товарища Сталина. Черные, жирные буквы кричали прохожим: «Скоро в издательстве Скрибнера! Разоблачение злодеяний Сталина! Правда, об убийстве Троцкого! Сенсация года! «Империя Зла. Жизнь и смерть под сенью красного знамени!».

Насвистывая «Let There Be Love», Петр пошел дальше.

Луч неяркого солнца падал на дубовые, прикрытые старым, вытертым ковром половицы. За окном, на Дюпонт-серкл, было тихо. Столица по субботам отдыхала. К одиннадцати утра на улицах появлялись хорошо одетые мужчины, под руку с дамами, в отороченных мехом жакетах. Швейцары гостиниц и ресторанов почтительно распахивали тяжелые двери. Конгрессмены, сенаторы, и служащие администрации, с женами, или, как выражались в Вашингтоне, доверенными работницами секретариата, приходили на бранч, неспешный завтрак, за которым можно было провести весь полдень.

В хрустальных бокалах золотилось французское шампанское. С войной, оно подорожало, как и сыры, на мраморном круге, под стеклянным куполом. Однако цены на русскую икру не поднялись, а свежие лобстеры из Бостона сейчас, в сезон, и вовсе были дешевы. На тарелках блестело мороженое. Терпко пахло апельсинами и цитронами, из Флориды. Девушки изящно ели сырные торты, с малиновым джемом.

Из-за немецких подводных лодок, топивших все, без разбора, британские корабли, чай взлетел в цене. Кофе в США привозили с юга, из Центральной Америки. Зерна почти ничего не стоили. Вдыхая горьковатый аромат, закуривая кубинскую сигару, патроны оглядывали полный людей зал.

Женщины носили дневные костюмы, английского твида. Мадам Шанель рекомендовала короткие, едва прикрывающие колено юбки. Нейлоновые чулки, модная новинка, облегали стройные ноги. Правительство Виши, судя по всему, не собиралось прекращать производство духов. В универсальных магазинах стояли ровные ряды дорогих флаконов.

Некоторые девушки, следуя голливудской моде, смело надевали днем брюки, широкие, закрывающие носок обуви. Они перетягивали ремешками тонкие талии, и лихо пристраивали на завитые локоны большие береты, подражая новой звезде, мисс Веронике Лейк. Афиши обещали в марте фильм, с ее участием, «Мне нужны крылья». Военно-воздушные силы обеспечили для съемок тысячу самолетов и две тысячи солдат, статистов. Девушки подхватили привычку мисс Лейк томно смотреть, из-под опущенных ресниц, закрывая волосами один глаз.

На ковре валялся кинематографический журнал, где мисс Лейк сняли подобным образом. Меир тоже, приоткрыв один глаз, взглянул на хронометр. В комнате пахло ванилью. Шелковое, вечернее платье, цвета жемчуга, перекинули через ручки кресла, рядом лежал его смокинг. Туфли на высоких каблуках, маленького размера, она сбросила по пути к старомодной, под балдахином постели.

Меир иногда, весело, думал, что снял квартирку, только из-за кровати. Обстановка здесь была старой, довоенной, дом построили в прошлом веке. У него даже имелся мраморный, порядком закопченный камин. Меир один раз навещал роскошные, четырехкомнатные апартаменты майора Горовица, в новом доме, с консьержами и лифтами. В комнатах кузена царила больничная чистота, пахло дорогим табаком. Мэтью показал картины на стенах, новый, дорогой рефрижератор, итальянскую машинку, для варки кофе. Меир не стал спрашивать, зачем кузену, проводящему в столице пару дней в месяц, подобное великолепие. Он понимал желание Мэтью восстановить былую славу Горовицей. Меир подозревал, что кузен копит на депозит, для покупки дома, в богатом предместье города, в Вирджинии, или Мэриленде.

Меиру хватало двух небольших комнат, и полки с любимыми книгами, в спальне, где стоял потрепанный томик Лорки, Сент-Экзюпери, Чехов, в переводе миссис Гарнетт, и «Ночь нежна», Фицждеральда. Ему отчаянно не хотелось вылезать из-под шелка покрывала, снимать голову с мягкого, белого плеча.

Ирена пошевелилась. Поцеловав темные волосы девушки, Меир нашел на ковре очки. Официально Ирена жила в отеле Вилларда. Миссис Фогель каждый день, после обеда, звонила дочери. Ирена появлялась в номере, чтобы отдать белье в стирку и принять телефонный звонок, из Нью-Йорка. Она пела на званых вечерах, но успевала готовить печенье, для Меира. Девушка прятала бумажный пакетик в карман его куртки.

Даллес, на совещаниях, поводил носом:

– Доставайте сладости, Ягненок. Вы что, постоянно кондитерскую навещаете? – Меир, немного, краснел.

Пошарив рукой по полу, он нашел бумажную салфетку:

– Надо в аптеку зайти… – посчитав то, что лежало в салфетке, Меир вспомнил содержимое шкафчика, в ванной, – купить про запас. Но Ирена уезжает, через три дня, в Лос-Анджелес. Зачем мне пакетики, без Ирены… – Меир понял, что улыбается. Кузен, наоборот, прилетал из Калифорнии. Они собирались, втроем, отобедать у Вилларда. Меир и Мэтью всегда встречались в этом ресторане. Майор Горовиц поддерживал хорошие отношения с метрдотелем. Столик был обеспечен, даже по звонку за пару часов до обеда.

Надев халат, Меир прошел на кухню. Избавившись от салфетки, вымыв руки, он зажег газ, на плите. Утро было туманным, Дюпонт-серкл пустовал. Приоткрыв форточку, Меир закурил. Отец, позвонил третьего дня. Доктор Горовиц сообщил, что Аарон теперь служит в армии, капелланом. Брат обещал, по возможности, писать семье:

– Нас мало осталось… – вздохнул отец, – со смертью Ханы, то есть Аннет. Надо держаться вместе, милый мой. Хорошо, что у Регины новая девочка родилась… – Меиру путь в Японию, как и на континент, был закрыт. Вернувшись из Лондона, с двумя новыми шрамами, Меир не стал скрывать от начальства, что личиной мистера О'Малли больше пользоваться нельзя. Он, правда, не объяснил, что произошло. О Давиде, или вши, как его, про себя, называл Меир, знали только он сам, и Джон. Кузен бы не проговорился. Меир даже отцу не сказал о предательстве зятя. Он до сих пор не мог поверить, что еврей способен на подобное. Меир надеялся, что до профессора Кардозо, рано или поздно, доберутся силы Сопротивления.

– Или Авраам Судаков его навестит… – Меир снял кофе с плиты, – хотя он в тюрьму сел, как порядочный человек… – он вспомнил рассказ Аарона о Праге. Меир пока тюрьму миновал, однако он подозревал, что все может измениться:

– Авраам не собирается пять лет в камере проводить… – кофе пах кардамоном, – думаю, в следующем году, мы увидим его в Европе. В следующем году Гитлер нападет на Россию, – он покуривал, глядя в окно, – или в этом году… – Меир, на совещаниях, спорил с аналитиками, вспоминая разговоры с Генрихом, в Амстердаме.

О Генрихе он Даллесу тоже говорить не стал. Фон Рабе был вотчиной британской разведки, США с Германией не воевало. Босс был недоволен тем, что об истинном имени мистера О'Малли, стало, по словам Даллеса, известно от Берлина до Токио. Начальник развел руками:

– Посмотрим, как дальше пойдет. Занимайся аналитикой, помогай с охраной президента, работай в контрразведке… – на этой неделе, Меир принял от коллег миссию по сопровождению мистера Кривицкого. За два года, что перебежчик жил в США, никто подозрительный к нему не приближался. Меир пока не встречался с Кривицким, его смена начиналась сегодня. Через два часа он забирал русского из гостиницы «Бельвью» и вез на встречу с издателем, мистером Чарльзом Скрибнером. Скрибнер приезжал ради этого из Нью-Йорка. Меир почесал растрепанные, темные волосы:

– Кривицкий, в общем, неплохо пишет, я его статьи читал. Музыка одинаковая, злодеяния Сталина, убийство невинных людей, но ведь он прав. Скрибнер, наверное, мемуары хочет заказать… – Меир, зевнув, порылся в кармане халата:

– Один пакетик остался. Надо сделать предложение Ирене, хватит. Ей двадцать четыре года, она хочет семью, детей. А если война начнется? – аналитики, в один голос, утверждали, что Япония завязла в континентальных сражениях, и не собирается атаковать США.

– Это мы еще посмотрим, – кисло сказал Меир, соскочив с подоконника. Налив кофе для Ирены, он вернулся в спальню. Присел на край кровати, не удержавшись, он провел губами по белой, сладкой шее. Ирена дрогнула длинными ресницами:

– Тебе пора, милый? – поцеловав нежные веки, он скосил глаза на часы:

– Еще минут сорок… – Меир едва успел поставить чашку на ковер. Ирена потянула его к себе. Он окунулся в знакомое, спокойное тепло, вспомнив любимый рассказ, у Чехова.

– Душечка… – от нее пахло уютной ванилью, она вся была мягкая и покорная, – душечка… – Меир хотел проверить, нет ли у Кривицкого оружия. Ребята говорили, что русский, в последнее время, стал очень подозрительным. Он постоянно говорил об агентах НКВД, сжимающих, по его выражению, щупальца вокруг него, Вальтера Кривицкого.

– Кому он нужен… – Меир услышал тихий, сдавленный стон, – Троцкого убили, на этом Сталин успокоится. Я видел плакаты, в книжных магазинах: «Империя зла». Наверняка, Скрибнер название выбрал. Нет здесь никаких агентов… – Меир кинул очки на ковер, забыв о Кривицком и НКВД.

Меир вел неприметный, темный форд к отелю Вилларда, где назначил встречу мистер Скрибнер. Издатель собирался поговорить с Кривицким за бранчем. Обычно Кривицкого охранял один человек. Гувер сказал, что нужды в усилении сопровождения нет. На Кривицкого за два года никто не покушался.

– И не покусится, – сварливо добавил босс, – здесь не Мексика… – глава Бюро имел в виду смерть Троцкого. Изгнаннику, в августе прошлого года, раскололи череп ледорубом. Меир еще оставался в Лондоне. Он помнил сообщение по радио, и хмурый голос Джона:

– Теперь у Сталина нет соперников… – кузен пришел его навестить, в госпитале, – он от всех избавился… – одна из пуль фон Рабе прошла в нескольких сантиметрах от позвоночника Меира. В Амстердаме, они не стали обращаться в городские госпитали. Максимилиан, без сомнения, послал бы в больницы людей гестапо.

Генрих высадил их у деревни, на Эе. Джон нашел врача. Меир, к тому времени очнулся. Раны у него, в общем, были неопасные, однако он потерял много крови. Морской переход обратно в Британию Меир почти не помнил. Когда он немного оправился, Джон сказал, что связь с сестрой налажена. Герцог показал расшифрованные радиограммы:

– Она в Роттердаме, сняла квартиру, принимает частным образом… – Меир забеспокоился:

– Но пациентки могут пойти к немцам, это опасно. Даже, несмотря на то, что она польскими документами пользуется… – герцог покраснел:

– Поверь, – Джон откашлялся, – ни одна женщина не донесет на врача, делающего подобные операции… – Меир велел:

– Все равно, передай ей, чтобы она вела себя осторожно… – отцу Меир о занятиях старшей сестры не говорил. Доктор Горовиц считал, что Эстер осталась в Голландии из-за близнецов.

Меир посмотрел в зеркало заднего вида на русского. Кривицкий, урожденный Самуил Гинзбург, сидел с закрытыми глазами. Перебежчику было едва за сорок, однако он выглядел пятидесятилетним. Его жена и сын жили на ферме, под Нью-Йорком, их охраняли. Едва Меир постучал в дверь его номера, как Кривицкий заявил:

– Я не уверен, что вы сможете обеспечить безопасность моей семьи, в случае, если я… – он повел рукой. Меир не представлялся русскому. Для Кривицкого он был просто мистером Марком.

– Мистер Вальтер, – Меир закатил глаза, – ничего с вами не произойдет. Для этого мы здесь. Встретитесь с издателем, выступите на заседании комиссии, и поедете обратно, в сельскую глушь…, – Кривицкий признался, что у него есть оружие, но отдавать кольт Меиру, наотрез отказался:

– Я работал за линией фронта, на гражданской войне, – угрюмо сказал Кривицкий, надевая пиджак, – когда вы в пеленках лежали, юноша. Не надо меня учить, что я могу делать, и что не могу… – Меир вздохнул: «Хорошо, мистер Вальтер. Пусть будет по-вашему. Но в отеле…»

– В отеле я стрелять не буду, не беспокойтесь, – отрезал Кривицкий. Меир велел себе не спрашивать, где, собственно, русский намеревается пустить в ход оружие.

На Пенсильвании-авеню поток машин оказался плотным. Пощелкав рычажком радио, Меир закурил. Он услышал низкий голос Ирены:

Let there be cuckoos, A lark and a dove, But first of all, please Let there be love…

Скрыв улыбку, Меир заставил себя не подсвистывать песне. Он оставил Ирену в постели, с жаркими, разметавшимися по подушке волосами. Она обнимала Меира:

– Я люблю тебя, милый, люблю. Я приеду с вручения Оскара, и побуду с тобой в столице. Маме скажу, что у меня запись. Мы увидимся в Нью-Йорке, на Пурим… – до праздника оставалось больше месяца. На Пурим в Нью-Йорке всегда устраивали благотворительные балы. Ирену, с джаз-оркестром, приглашали для музыкальной программы:

– Надо жениться… – сказал себе Меир, – она меня любит, всегда будет любить… – Ирена пекла печенье, готовила обеды, пришивала пуговицы к рубашкам. Девушка бегала в химическую чистку, за костюмами, в прачечную, и в кошерную деликатесную лавку, за углом от синагоги. Когда Меир приходил домой, она встречала его в скромном, закрытом платье. С кухни пахло куриным супом, или запеченной форелью, у нее были мягкие, ласковые губы. Меир почти ожидал услышать из гостиной голоса детей.

– А я ее не люблю… – форд свернул к отелю Вилларда.

В ресторане метрдотель оставил для Кривицкого и Скрибнера отдельный кабинет. Меир провожал туда русского через черный ход. Задний двор отеля был заставлен машинами персонала. Меир припарковал форд:

– Подождите, мистер Вальтер… – цепким взглядом окинув номера машин, он проверил список, в блокноте. Портье в отеле Вилларда едва не хватил удар, когда Бюро потребовало данные обо всех его сотрудниках.

– Даже чернорабочих, – сухо сказал Меир, сидя в маленьком кабинете, – речь идет о безопасности Соединенных Штатов Америки… – никого подозрительного за последние месяцы не нанимали. Они сравнили имена с базой данных по регистрации автомобилей:

– Посторонних нет, но гости здесь и не оставляют свой транспорт. Гостей никак не проверишь. И вообще, убийца может прийти пешком. Какой убийца? – разозлился на себя Меир, – мы в двух кварталах от Белого Дома. И до его отеля, «Бельвью», меньше мили…

– Все в порядке, мистер Вальтер, – бодро заметил Меир, – подождите, пока я выйду из машины и дам сигнал… – Кривицкому, молодой человек, в очках, странным образом напомнил его самого, в те годы, когда Кривицкий еще был Гинзбургом. Тогда он и не подозревал, что станет работать на Лубянке, и заниматься европейской агентурой НКВД.

Агент приехал за Кривицким в костюме. Он усмехнулся:

– День сегодня выходной, однако, мы хороший отель навещаем… – «Бельвью», где жил Кривицкий, тоже оказался неплохой гостиницей. Бюро не могло поставить в коридоре пост охраны, подобное бы отпугнуло постояльцев. Гувер велел снять номер, напротив комнаты Кривицкого, и постоянно наблюдать за его дверью.

Темные, немного растрепанные волосы невысокого юноши золотились на солнце. Мистер Марк покуривал сигарету, оглядывая гостиничный гараж, склад, и окна отеля, с пожарной лестницей. День обещал стать отменным, по серому асфальту прохаживались голуби. Несмотря на февраль, пригревало.

Кривицкий положил руку на пистолет, в кармане пиджака:

– Может быть, стоило признаться… – в Лондоне с ним работала красивая женщина, со строгим взглядом, и сединой на темных висках. У нее были короткие, по плечи волосы, стройные ноги, она курила крепкий, американский «Camel». Они с Кривицким называли друг друга мистер и мисс, несмотря на то, что встреча проходила в деревне, в уединенном, безопасном доме.

Женщина, лет тридцать, оказалась опытным работником. Вальтер, неожиданно, увидел грусть в ее темных глазах:

– Она человек, – сказал себе Кривицкий, – и мистер Джон тоже. И мистер Марк… Может быть, стоило довериться…, – в Вашингтоне ему показали снимки Эйтингона и Петра Воронова. Кривицкий преподавал Воронову семь лет назад. До отъезда в Австрию, резидентом, Вальтер читал лекции на Лубянке, для молодых сотрудников. Он сделал вид, что не знает этих людей. Фото Кукушки у них не было, но Вальтер и о ней ничего не сказал.

Он был ровесником Кукушки и покойного Сокола, ездил с Горской курьером от Коминтерна, в Германию. Вальтер знал, что стоит ему только заикнуться о Цюрихе, об «Импорте-Экспорте Рихтера» и о самой фрау Рихтер, он вряд ли доживет до конца недели.

– Кукушка не поленится приехать, меня убрать, – мрачно думал Вальтер, – она дружила с Раскольниковым, воевала с ним, и не остановилась, не дрогнула. Она убила Рейсса, я уверен… – перебежчика Рейсса должен был убить Кривицкий, тогда еще не попавший в опалу. Он пошел против приказа Москвы, и предупредил Рейсса о его участи.

– Однако ему ничего не помогло… – Кривицкий вспомнил холодные, серые глаза женщины:

– Она машина для убийства, как ее отец. Верный солдат партии… – Кривицкий работал резидентом в Берлине, когда овдовевшая фрау Рихтер принимала управление делом покойного мужа.

Окна отеля блестели радугой на солнце. Кривицкий, невольно, втянул голову в плечи:

– Эйтингон и Воронов занимались ликвидацией изменников. Орлов жив, потому, что молчит… – Кривицкий начал публиковать статьи, с разоблачением преступлений СССР, в «Saturday Evening Post». Материалы вышли сборником, с названием «Я был агентом Сталина». Ему позвонил бывший резидент в Испании, Орлов. Кривицкий услышал горький смешок:

– Для еврейского мальчика из Подволочиска, ты большой дурак, Самуил. Жди гостей… – Орлов, родившийся Лейбой Фельдманом, в Бобруйске, повесил трубку.

Кривицкий ждал, два года, с тех пор, как он попросил политического убежища во Франции.

– О них я ничего не сказал… – бессильно подумал Кривицкий, – но я не мог, не мог иначе. Мелкую сошку, шифровальщиков, и лакеев, в посольствах, Сталин мне простит, а Горскую… – Горскую не простила бы сама Горская. Кривицкий не хотел проснуться от холода пистолета, приставленного к виску, не хотел видеть над собой, в темноте, серые, спокойные глаза.

– Все в порядке, пойдемте, – весело сказал агент. Он забрал шляпу с переднего сиденья, Кривицкий взял свою.

Форточка номера, на шестом этаже, открылась. Плотный, низкорослый, хорошо одетый бизнесмен, в синем костюме, засунул руки в карманы:

– Правильно ты говорил, Петр, насчет оптического прицела для винтовки… – Эйтингон проследил за мерзавцем:

– Его сопровождает известный нам, благодаря Пауку, мистер Меир Горовиц. Пришлось бы оставлять два трупа. Вступать, так сказать, в конфронтацию с Бюро… – Эйтингон хмыкнул:

– Наверняка, Кривицкий по поводу книги встречается. «Империя зла», – он сдержал ругательство, – название какое придумал… – Петр просматривал тяжелую, воскресную газету.

О том, что Кривицкий собрался в «Виллард», узнать было просто. По приезду из Нью-Йорка, Эйтингон связался с Петром. Наум Исаакович был с документами испанского бизнесмена, торговца оливками. Сняв номер в «Вилларде», он сообщил Петру, что с вокзала проводил Кривицкого в отель «Бельвью».

Петру перебираться туда было опасно, поэтому он взял напрокат машину. Воронов надежно засел рядом с гостиницей, следя за передвижениями Кривицкого.

Петр отозвался:

– Мы его в «Бельвью» навестим, Наум Исаакович. Вместе с Пауком… – он поднял телефонную трубку: «Бургер или…»

– Или бургер, – расхохотался Эйтингон, закуривая, – машина видна отлично, можно пообедать. С беконом, сыром и жареной картошкой, – распорядился он, – и пусть принесут кока-колы… – Петр набрал трехзначный, внутренний номер ресторана Вилларда:

– Наум Исаакович рассказывал, – вспомнил Петр, – Сокол здесь Паука вербовал, пять лет назад. Кофе его облил… – Петр улыбнулся, делая заказ.

Собираясь на встречу с издателем, Кривицкий положил в карман пиджака, кроме кольта, конверт, с рукописью. Скрибнер связался с ним на прошлой неделе. Вальтер подозревал, что у мистера Чарльза имелись какие-то знакомые в Бюро. Адрес фермы, где жил Кривицкий и семья, был мало, кому известен.

Скрибнер прислал вежливое письмо. Издатель хотел, чтобы Вальтер поработал над предисловием к новой книге, о Советском Союзе. Кривицкий, сначала, скептически отнесся к бандероли с напечатанными на машинке листами. Он был уверен, что очередной американский журналист, проехавшись по улице Горького, и побывав, под присмотром НКВД, в путешествии по Волге, пишет славословия великому Сталину.

Контора «Интуриста» в Нью-Йорке, на первом этаже роскошного здания, на Пятой Авеню, пестрила хорошо отпечатанными, многоцветными плакатами. Путешественникам предлагали фестиваль искусств, в Ленинграде, охоту и рыбалку на Волге, путешествие по Военно-Грузинской дороге и Транссибирской магистрали, курорты Крыма и Кавказа. Отдельный тур отправлялся на великие стройки Страны Советов, на автомобильные заводы Горького, и Днепрогэс.

Кривицкий указывал Бюро, что персонал офисов Интуриста, на самом деле, занимается разведкой, как и легальные резиденты, дипломаты. Работая в Европе, Вальтер не знал точных сведений о завербованных Советским Союзом американцах. Он, тем не менее, настаивал, что среди них, не только обычные подозреваемые, как называл их Кривицкий, люди с левыми симпатиями.

– В НКВД не дураки сидят, – заметил Вальтер, – понятно, что среди коммунистов ищут в первую очередь. Нет… – он покачал головой, – все более тонко… – посмотрев на работника службы Даллеса, Кривицкий внезапно усмехнулся:

– Вы можете делить кабинет со шпионом Москвы. Или вы сами шпион… – американец захлопнул папку: «Я понимаю ваши чувства, мистер Вальтер, но не стоит скатываться в паранойю».

Дождавшись, пока жена и сын заснут, Кривицкий ушел в гостиную. Он сидел у камина, шурша тонкой бумагой. Вальтер понял, что автор, кем бы он ни был, имеет доступ к хорошим товарам. В СССР подобной бумаги не производили.

Он, сначала, решил, что Хемингуэй, непонятным путем, попал в Москву, получил обвинение в шпионаже и отсиживает срок в лагерях. Стиль манускрипта напомнил Вальтеру испанские заметки Хемингуэя. Вальтер полистал свежий «Life». Если верить журналу, писатель сейчас был в Китае.

– Американец… – пробормотал Вальтер, – может быть, коммунист, из арестованных… – вторая глава переносила читателя на загородную дачу наркома НКВД Берии, внутреннюю тюрьму, на Лубянке, и на празднование годовщины великой революции, в узком кругу работников комиссариата. Вальтер подумал, что американец, должно быть, работал в иностранном отделе, а потом оказался в лагерях:

– Я семь лет назад из Москвы уехал, я его не знаю. С чистками, все работники сменились. Но если он в ГУЛАГе, как он переслал рукопись, на запад? – в первом абзаце первой главы автор описывал, как охранники складируют мерзлые трупы, у стены барака усиленного режима. Вальтер, невольно, сглотнул:

– Я смотрел на груду тел, скованных морозом, с посиневшими, разбитыми в кровь ногами. При жизни, вернее, существовании, зэки носили, вместо обуви, куски автомобильных шин, примотанных к ступням. В последнюю неделю ноября мороз опустился до отметки в минус тридцать градусов. Заключенные, из похоронной команды, в предрассветной, бескрайней мгле, долбили ломами застывшую землю. У штабного барака били в рельс, начиналась утренняя поверка. Сталинская Россия вступала в еще один день, безысходности и страха.

Кривицкий, внимательно, прочел манускрипт. Автор знал наркома Берию, и видел Сталина, на торжественном приеме, в Кремле. Американец, скорее всего, отдал рукопись в лагере, кому-то из заключенных, выпущенных на свободу:

– Вору… – он смотрел на четкие, машинописные строки, – они… коммунисты освобождают социально близкие элементы, как это у них называется. Остальные могут сдохнуть, на Колыме… – Кривицкий прислушался к тишине деревенской ночи, за окном: «Рукопись оказалась в Москве, ее перепечатали, и отправили Скрибнеру».

– Кукушка знает обо всех резидентах, она заведует финансовыми потоками… – пришло в голову Вальтеру, – она посылает деньги по миру, от Аргентины до Японии. Она знает, сколько получают агенты, и кто они такие. Вот что нужно американцам, – он усмехнулся, – сведения Кукушки. В Буэнос-Айресе они хранили неприкосновенный, золотой запас партии. Потом средства отправили в Швейцарию. Это надежней. Она держит при себе номера счетов, имеет сведения о золоте, перевозимом из СССР в Цюрих… – отложив рукопись, Вальтер потрещал костяшками длинных, сухих пальцев.

Он подошел к окну. Участок обнесли шестифутовой, крепкой изгородью, охрану прислали из Вашингтона. В будке, у ворот, мерцал огонек. Агенты, видимо, слушали трансляцию спортивного матча. За окном мягко прошелестели крылья, Кривицкий отшатнулся от стекла, тяжело дыша.

– Птица. Ночная птица. Я в безопасности, в безопасности… – американцы не обратили внимания на его размышления о тщательно законспирированном агенте, в Бюро, секретной службе, или в армии. В такие учреждения людей с левыми симпатиями не брали.

Они шли по пустому, служебному коридору «Вилларда». Кривицкий, мучительно, думал:

– Хотя бы мистер Марк. Откуда я знаю, что он не работает на СССР? Он может меня застрелить, в любой момент. Инсценирует самоубийство… – мистер Марк зашел в кабинет первым, тщательно все проверив.

Меир на обеде не присутствовал. Он дожидался Скрибнера, и передавал ему на руки подопечного. Меиру приносили гамбургер, и жареную картошку, к стулу, в коридоре. Окон в кабинете не имелось, дверь была всего одна. Осмотрев комнату, Меир остался доволен.

– Или Скрибнер меня пристрелит, НКВД его завербовало… – приказав себе успокоиться, Кривицкий жадно выпил половину хрустального, тяжелого стакана, с водой виши. Ему пришло в голову, что Кукушка стала бы бесценным приобретением для американской разведки:

– И для любой разведки… – Кривицкий усмехнулся, заглатывая горький дым сигареты. Представить себе Кукушку в роли перебежчика было невозможно:

– У нее нет слабых мест, – напомнил себе Кривицкий, – она дочь Горского, она выкована из стали. Ей надо было подобный псевдоним взять. Она и при жизни Сокола, донесла бы на него, если бы в чем-то подозревала. И он бы ее расстрелял, отдай Сталин подобный приказ. Кукушка собственную дочь убьет, не задумываясь, ради торжества коммунизма на земле…, – оказавшись в кабинете, Скрибнер поднял ухоженную руку: «Я угощаю, мистер Вальтер».

В последний месяц, издатель пребывал в исключительно хорошем настроении. Мистер Френч, профессионал, его не подвел. Первые главы Скрибнер получил после Рождества. Он прочел текст, не отрываясь, за одну ночь. Мистер Френч изменил стиль, но Скрибнер предполагал, что подобное случится. Он давно понял, что леди Холланд предусмотрительна.

В записке автор сообщал, что летом собирается покинуть Советский Союз, и оказаться на западе. К Пасхе Скрибнер ожидал законченную рукопись. Издать книгу он хотел в начале осени, после сезона отпусков.

– Это станет бомбой… – мистер Скрибнер бросил взгляд на охранника Кривицкого, неприметного юношу в очках:

– Настоящий бухгалтер. Я не думал, что Гувер подобных работников держит в Бюро. По нему не скажешь, что он когда-нибудь касался пистолета… – юноша, удобно расположившись на стуле, жевал гамбургер.

Скрибнер заказал отличное бордо, вальдорфский салат, стейки с кровью, гратен дофинуа, и лаймовый пирог. За десертом и кофе он передал Кривицкому конверт с наличными, плату за предисловие. Просмотрев текст, Скрибнер, одобрительно, сказал:

– У вас хороший слог. Если вы захотите написать более подробные мемуары… – он заметил страх, в глазах русского:

– Какие мемуары… – вздохнул Скрибнер, – он собственной тени боится. Не то, что леди Холланд, ее ничем не устрашить… – аванс за книгу перевели на счет мистера Френча. Расплачиваясь за обед, издатель решил, что леди Холланд надолго в Америке не останется:

– Троцкого убили. Она может в Германию отправиться. Возьмет интервью у Гитлера, она на подобное способна… – пакет с главами Скрибнеру доставили из Государственного Департамента. Работники американского посольства, в Москве, после рождественского приема, обнаружили конверт в дамской комнате. На конверте значилось: «Мистеру Чарльзу Скрибнеру, в собственные руки». Издателю почти хотелось попросить у дипломатов список приглашенных. Скрибнер оборвал себя:

– Какая разница, под каким именем он… то есть она, живет в Москве? Главное, что она выполняет авторские обязательства… – книга обещала стать бестселлером.

Скрибнер попрощался с Кривицким. Агент увел русского через черный ход. Издатель решил выпить послеобеденный бренди, в холле. Устраиваясь в просторном кресле, он заметил хорошо одетых бизнесменов, постарше и молодого, высокого, с каштановыми волосами. Они заказывали кофе, у бара.

Эйтингон посмотрел на часы:

– Паук здесь отобедает, завтра вечером. Назначим на это время операцию, чтобы обеспечить алиби, так сказать… – Наум Исаакович раскурил толстую, кубинскую сигару, пыхнув ароматным дымом:

– Ты завтра днем свободен, – добавил он, – я с Пауком время проведу. Сходи в музей, выбери подарки… – Петр кивнул. Он хотел привезти Володе набор игрушечных машинок, компании Hubley. Они производили точные реплики автомобильного парка США. Петр представлял, как обрадуется мальчик. Володя любил возиться с поездами и машинами. Тонечка, смеясь, говорила, что сын вырастет инженером.

Петр вздохнул:

– Скоро увидимся. Летом поедем в Цюрих, отправимся в горы, на озера… – новая должность, в первое время, требовала от него чуть ли не круглосуточной работы. Воронов, все равно, хотел освободить пару дней. Тонечке он покупал чулки, туфли, и белье. Петр, украдкой, записал мерки жены, хотя знал их наизусть. Он просто смотрел на цифры, в блокноте. Фото Тонечки брать на операции было нельзя. Он шевелил губами: «176—88—60—86—38». Иногда Воронов целовал листок, видя белокурые волосы, прозрачные, голубые глаза жены. Он засыпал, успокоено улыбаясь, слыша ее ласковый голос и лепет Володи.

Майор Горовиц велел таксисту остановить автомобиль, не доезжая двух кварталов до его дома, дорогого комплекса, в стиле ар деко, отделанного мрамором и гранитом, на Коннектикут-авеню. Небоскреб Уоррена-Кеннеди, как его называли, наполняли офицеры. Не меньше семидесяти квартир занимали сослуживцы Мэтью по министерству и генеральному штабу. Его соседями были конгрессмены, ученые, советники в президентской администрации.

Мэтью довольно редко появлялся в апартаментах, но в доме его любили. Майор давал щедрые чаевые консьержам и лифтерам, раскланивался со своими соседями, делал комплименты женщинам. В квартиру Мэтью въехал осенью, после ремонта. Окна апартаментов выходили на зоологический парк, где Мэтью встречался с куратором, из советского посольства.

Майор Горовиц развел руками:

– Придется на какое-то время отказаться от уборщицы. При доме есть своя служба. Я не хочу вызывать подозрения… – куратор похлопал его по плечу:

– После Рождества к нам приедет гость. Я думаю, он привезет хорошие новости, товарищ Мэтью… – русский подмигнул ему. Мэтью с нетерпением ожидал визита мистера Нахума. Он понял, что относится к старшему товарищу, как к отцу. Куратор показал фотографию орденского удостоверения, с именем Мэтью:

– К сожалению, я не могу оставить снимок… – Мэтью карточка и не требовалась. Он запомнил свое лицо на фотографии, орден Красной Звезды, запомнил слова, переведенные куратором: «За образцовое выполнение специальных заданий командования».

Вернувшись, домой, Мэтью достал шкатулку с посмертно присужденным отцу крестом «За выдающиеся заслуги». Он смотрел на старую, пожелтевшую фотографию. Полковника Горовица сняли перед битвой при Аррасе, где он погиб, рядом с огромным, тяжеловесным, британским танком. Мэтью потрогал тусклый металл креста:

– Ты был бы рад, папа, я знаю. Рад, что у меня тоже есть орден… – пока Америка не воевала, надежд на получение наград не оставалось. Мэтью, впрочем, намекнули, что он может достичь звания полковника, года через два.

Он возвращался из Калифорнии в хорошем настроении. В конце прошлого года, в Радиационной Лаборатории университета Беркли профессора Сиборг и Макмиллан получили микродозы изотопов нового химического элемента. Мэтью присутствовал при опытах, проведя в Калифорнии почти два месяца. В середине декабря, на циклотроне, ученые разогнали ядра изотопа водорода, дейтроны. Бомбардировка оксида урана, через слой тончайшей алюминиевой фольги, велась в течение суток. Мэтью помнил, как Сиборг поднял голову от листов бумаги. В окне вставал нежный, теплый рассвет. Профессор устало улыбнулся:

– Ферми был неправ, а покойная доктор Кроу права, майор Горовиц. Она первой указала, что гесперий, как называл его Ферми, является результатом деления смеси бария, криптона… – Сиборг широко зевнул:

– Тогда Фриш еще не открыл деление атомного ядра. Жаль, что доктор Кроу погибла… – добавил профессор, – присоединись она к нашей лаборатории, да и к любой лаборатории, работа пошла бы быстрее… – об этом говорил и профессор Ферми, в Чикаго, когда Мэтью с ним встречался. Сиборг похлопал рукой по бумаге:

– Новый элемент перед нами, майор Горовиц. Он станет бесценным помощником, в развитии энергетики… – энергетика могла подождать. Новый элемент требовался обороне Соединенных Штатов, и проекту, которым занимался друг Мэтью, полковник Лесли Гровс.

Мэтью приезжал в столицу ненадолго, для доклада в министерстве. Потом он возвращался в Беркли. В конце месяца в лаборатории устраивали решающий эксперимент. Сиборг и Макмиллан хотели окислить один из новых элементов ионами серебра, в качестве катализатора процесса, названного Ферми, десять лет назад бета-минус-распадом. Доктор Кеммер, работавший в британском ядерном проекте, в прошлом году предложил название для элементов, полученных в ходе бомбардировки урана. Элемент 93, нептуний, окисляли, чтобы получить, как надеялся Сиборг, элемент 94.

Расплачиваясь с шофером такси, Мэтью понял, что наизусть помнит формулу будущей химической реакции. Сиборг сказал, что элемент 94 они хотели окрестить плутонием.

Все данные Мэтью, аккуратно, заносил в блокноты.

Перед появлением в Беркли майору надо было слетать на северо-запад страны. В безлюдных местах, в штате Вашингтон, в долине реки Колумбия армия закладывала новую военную базу. Во временных бараках жили будущие шифровальщики, работавшие с математиками и лингвистами. Их собрали по резервациям, отыскав молодежь, одинаково хорошо владеющую родными, как их называл Мэтью, дикими языками, и английским. В Хэнфорде предполагалось устроить не только отдел по работе с кодами, но и приспособления для производства новых элементов. Планы пока существовали только на бумаге. Ферми, в Чикаго, работал над реактором, обещая завершить исследования в следующем году.

Мэтью не мог отделаться от странного беспокойства. Он никому об этом не упоминал, но думал, что кузина Констанца жива. Мэтью знал, что в Британии все уверены в гибели доктора Кроу и Этторе Майораны. В этом убеждал его и профессор Ферми, в Чикаго.

Забрав армейский вещевой мешок, он пошел к зданию кинотеатра «Uptown». Мэтью летал в командировки полевой форме, с нашивками майора. В столице, на докладах, он надевал парадный китель. В кино и рестораны майор ходил в штатских костюмах, английского твида, с шелковыми галстуками. С куратором он встречался без формы, это привлекло бы ненужное внимание.

На красочных афишах нового фильма мисс Лейк, дива улыбалась, томно прикрыв глаз. На заднем плане стояли самолеты:

– Тысячу машин ВВС для Голливуда обеспечило, – Мэтью закурил, – кроме тренировочных полетов, авиаторам больше нечем заняться… – ВВС США и морской флот господствовали над Тихим океаном. Японцы были заняты в Индокитае. Аналитики считали, что войска императора двинутся в Бирму, английскую колонию. Атака против Британии означала, что США, соблюдая договоренности союзника, вмешается в войну. В Европе подобного не произошло, потому что Британия сама поддержала Польшу.

– Японцы на нас не нападут, побоятся… – Мэтью зашел в прохладный вестибюль кинотеатра. Здание открыли всего пять лет назад, бронзовые надписи над кассами еще не потускнели. Пахло воздушной кукурузой и кофе. Несмотря на ранее, воскресное утро, собралась очередь. Матери, с детьми, покупали билеты на «Фантазию», Уолта Диснея. Звенела касса.

Мэтью поддерживал аналитиков, утверждавших, что японцы не обладают достаточными силами для одновременной войны на двух театрах сражений. Сняв пилотку, он пригладил светлые, коротко, по-армейски, стриженые волосы:

– Надо Меиру позвонить. Я ему говорил, что девятого февраля вернусь. Связаться с метрдотелем, в «Вилларде», чтобы нам столик оставили… – кузен попросил разрешения привести гостью. Мэтью хмыкнул: «Неужели у него девушка появилась?». В разъездах по стране у Мэтью на подобное времени не оставалось. Посмотрев на изящно одетых женщин, на стройные ноги, в дневных, скромных юбках, он вспомнил, что с осени ничего не случалось. Тогда к нему в последний раз приходила уборщица, на старой квартире.

– Мистер Нахум обещал об этом позаботиться… – Мэтью пошел в мужскую уборную. Кузина Констанца, по его мнению, была либо в Советском Союзе, либо в Германии. В Америке ее следов Мэтью не нашел, а искал он тщательно:

– Вместе с Майораной, или без него… – майор Горовиц заперся в кабинке, – впрочем, мистер Нахум не скажет о подобном. Может быть, он и сам не знает. Хотя вряд ли… – здесь оборудовали тайник для связи. Сначала его хотели сделать в зоологическом саду, но вход в парк не всегда был открыт. Плитка на стене, за унитазом, ничем не отличалась от остальных. Достав армейский нож, отсчитав нужное количество бежевых квадратиков, Мэтью подцепил нижний правый угол. В тайнике лежала записка. Прочитав бумагу, Мэтью выбросил ее в унитаз. Перед отъездом, он сказал куратору, что появится в столице девятого февраля.

– Здесь почти, как в Калифорнии… – Мэтью вымыл руки, – очень теплая весна. Мы отлично погуляем, у реки… – мистер Нахум ждал его на обед, в одном из ресторанов, на набережной Потомака. Мэтью посмотрел на часы. У него оставалось время принять душ, и переодеться. Вернувшись в фойе, майор немного постоял перед афишами, сделав вид, что изучает новые фильмы. Купив кофе навынос, Мэтью, быстрым шагом, пошел по Коннектикут-авеню, к апартаментам.

Холщовые зонтики трепетали под легким ветром. Полдень оказался совсем теплым. Девушки на палубах прогулочных кораблей, на реке, сняли жакеты. Мэтью тоже повесил замшевую куртку на спинку стула. Он пришел на встречу в темно-синих Levis, модели 501, в нарочито грубом, рыбацком кардигане, ручной работы, из Шотландии, и ковбойских ботинках. Пахло от майора Горовица сандалом, он расстегнул ворот белоснежной, льняной рубашки. Лицо покрывал ровный, здоровый загар.

В Калифорнии, Мэтью не упускал возможности позаниматься серфингом и поплавать в океане. Обнаружив, что даже физики с химиками празднуют Рождество, майор не стал терять времени зря. Позвонив в столицу, он получил разрешение съездить в Скалистые Горы. Армия выбирала место для будущей базы, где солдат обучали бы приемам войны в горной местности. Мэтью взял с собой лыжи. Остановившись в единственном, еле отапливаемом мотеле, в почти заброшенном городке Аспен, он отлично покатался, в полном одиночестве.

Холода майор Горовиц не боялся. В прошлом году, на Рождество, он ездил в Зеленые Горы, в Вермонте. Мэтью тренировался с ребятами из бригады 86. Они, единственные в армии, считались специалистами по тактике боя в подобных условиях. Мэтью спал на снегу и карабкался по ледяным, отвесным стенам. На совещании, в министерстве, он заметил:

– Это не моя вотчина, однако, нам бы пригодились особо обученные силы, на Аляске. Конечно, никто не станет ее атаковать, но мы могли бы набрать патрули, из числа местных жителей… – посмотрев на карту, любой бы понял, что если японцы и соберутся напасть на территорию США, то им легче будет сделать это на севере. Мэтью считал, что армия должна быть готова даже к неожиданному развитию событий.

Они с мистером Нахумом обнялись. Мэтью не видел наставника с прошлого года, они только обменивались весточками. Майор Горовиц понял, что соскучился. Когда до столицы дошли вести об убийстве Троцкого, Мэтью решил, что без мистера Нахума, или Петра, или их обоих, в Мехико не обошлось.

Эйтингон усмехнулся:

– Петра ты увидишь, мой дорогой, сегодня вечером.

Они заказали бостонский суп, с креветками, рыбу на гриле, и шардонне. Дома Мэтью подготовил конверт, для мистера Нахума. На каждой встрече куратор из посольства тоже получал подобный конверт. Дипломат передавал Мэтью другой, с наличными, потрепанными, неприметными, купюрами. Мэтью открыл депозитные счета в трех разных банках, в Нью-Йорке, Чикаго и Лос-Анжелесе, консолидировав, как называл майор Горовиц, финансы. В силу своей должности, Мэтью не мог заниматься игрой на бирже. Впрочем, после разорения семьи, мужчине этого и не хотелось. Мэтью было достаточно, ежемесячных писем, с данными о балансах.

Он не гнался за богатством, такое бы выглядело подозрительно. Форд он купил трехлетней давности, часы носил простые, на стальном браслете. Мэтью сидел с коллегами по генеральному штабу за пивом, в баре, или ходил с ними на боксерские матчи. Он всегда, аккуратно, выплачивал свою долю расходов. В министерстве у него сложилась репутация тщательного, дотошного человека, может быть, немного сухаря, но честного, порядочного, и настоящего патриота Америки. В финансовом отделе Мэтью ценили, за подробные, вовремя сдаваемые отчеты о тратах казенных средств. За некоторыми офицерами долги по таким отчетам висели с первого президентского срока Рузвельта.

Полуденное солнце играло на коричневых волнах Потомака, освещало вход на Арлингтонское кладбище. Эйтингон смотрел на красивый профиль Мэтью, на длинные, темные ресницы:

– Он понравится Марте. Молодой, здоровый мужчина, обеспеченный… – Эйтингон понимал, что дочь Кукушки привыкла к роскоши. Он хмыкнул:

– Если она хоть немного похожа на мать, то товарищ Мэтью до смерти от нас никуда не денется. Марта мертвой хваткой в него вцепится. Кукушка такая, и Сокол подобным славился. Можно будет не присматривать за Пауком, у него появится жена… – Эйтингон надеялся, что девочка окажется хорошенькой. Ее фото в личном деле отсутствовали, Марту Янсон увезли из СССР полугодовалым ребенком. С тех пор она побывала в стране один раз, ненадолго. Эйтингон не мог послать кого-то из сотрудников в Монтре, втайне от Кукушки сфотографировать девочку. Институт Монте Роса был закрытым, учащиеся по улицам города не ходили. Эйтингон не хотел вызывать подозрений внезапно появившимся фотографом.

– Кукушка насторожится, если узнает… – шардонне пахло теплыми цветами.

Горская прошла проверку. Петр, подробно доложил Эйтингону, об устранении Очкарика. По его мнению, Кукушка и Очкарик, если и сталкивались, то в Германии, и давно. Воронов сказал, что она вспомнила Очкарика только по данным картотеки. Эйтингон, все равно, не мог избавиться от неприятного ощущение недоверия. Горская, со швейцарским паспортом, почуяв угрозу, могла в любой момент забрать дочь, опустошить счета «Импорта-Экспорта Рихтера», и скрыться в неизвестном направлении.

Эйтингон хотел привезти Горскую, с Мартой, в Москву из Берлина. В начале июня Кукушка встречалась с тамошними агентами. Она сообщила, в радиограмме, что Союз Немецких Женщин опять устраивает какую-то конференцию. Немецкие женщины, смешливо думал Наум Исаакович, скучали от безделья. Фюрер не одобрял работы после замужества. Профессиональные обязанности мешали матерям заботиться о семьях, что было их главной обязанностью.

– Потрудились бы в шахте, как наши ударницы, в Донбассе, – весело сказал Эйтингон Петру, – меньше бы времени тратили на пустую болтовню… – Наум Исаакович решил вызвать Кукушку в посольство СССР, в Берлине. Оказавшись на его территории, Горская бы не смогла никуда исчезнуть. За кофе Эйтингон взглянул на ворота Арлингтонского кладбища:

– Предки Мэтью там похоронены. Я возил Петра, показывал надгробия. Рядом какой-то аристократ лежит, русский. Воронцов-Вельяминов. Мы удивились, что он погиб на местной гражданской войне. Как его сюда занесло? – Эйтингон хотел, сначала, спросить Мэтью, но передумал:

– Ему откуда о подобном знать? Хотя он мне говорил, что вице-президент Вулф его дальний родственник. У него в семье не только евреи… – Эйтингон взглянул на твердый подбородок майора Горовица:

– Дальний… Они одно лицо, Мэтью только шрама на щеке не хватает.

Майор Горовиц обрадовался, услышав, что Эйтингон и Петр были на кладбище:

– Мне очень приятно, мистер Нахум… – он покраснел, – там только нет моего дяди, Александра. Его тело не нашли, он в Женевском озере утонул, подростком… – Эйтингон подмигнул Мэтью:

– О Швейцарии я с тобой и хотел поговорить. Потом перейдем к нашим планам на вечер… – о визите Кривицкого в столицу Мэтью узнал до отъезда в Калифорнию, передав сведения куратору. Он раскурил сигару:

– Пригодилась информация, о моем родственнике, из Бюро? – Мэтью, тонко улыбнулся. Петр получил от Максимилиана фон Рабе записку, через атташе немецкого посольства, в Москве.

В ней говорилось, что путь в Европу мистеру О’Малли теперь закрыт:

– Если он появится в Москве, – весело подумал Эйтингон, – мы его выдворим, за шпионаж. Очень хорошо, что он с Пауком сегодня обедает. Значит, за Кривицким никто наблюдать не собирается… – они выяснили, что ночью агенты покидают отель «Бельвью», оставляя изменника одного. Препятствий к устранению Кривицкого не оставалось. Эйтингон сказал Пауку, что после операции его ждет очередной, второй орден. Майор Горовиц смутился:

– Зачем, мистер Нахум? Я выполняю свой долг. Этот человек предал Советский Союз, предал все, что ему дала родина… – Эйтингон подумал, что надо привезти Паука в Москву.

– Может быть туристом, с Мартой, после свадьбы. Он своими глазами увидит мощь родины, мы его рекомендуем в партию… – Мэтью услышал, что ни в какую Швейцарию ему ехать не надо. Летом девушка собиралась оказаться в Америке, в сопровождении мистера Нахума. Она поступала в университет.

– Она здесь жила, ребенком, – объяснил Эйтингон, – знает четыре языка, из прекрасной семьи, образованная. Еврейка, по нашим законам. Красавица… – Наум Исаакович улыбался:

– Случится любовь с первого взгляда, сынок. Проверки она пройдет. У нее нейтральное, швейцарское гражданство. Вы до осенних праздников хупу поставить успеете… – они пили крепкий кофе. Операция «Колокольчик» начиналась в десять вечера, в ресторане отеля Вилларда, где Мэтью обедал с кузеном.

Попросилв счет, майор Горовиц остановил Эйтингона:

– Что вы, мистер Нахум. Мы давно не виделись. Тем более, вы мой шадхан, сват… – Эйтингон настоял на том, чтобы оплатить чаевые, Мэтью не стал спорить. Они распрощались у моста. Эйтингон и Петр в «Вилларде» не появлялись. Они ждали Мэтью рядом с отелем Кривицкого.

– Семнадцать лет, – усмехнулся Мэтью, направляясь, домой, – она ребенок. Она мне будет в рот смотреть, делать все, что я скажу. Красавица, очень хорошо. Людям нравится смотреть на приятные лица. Моя жена начнет устраивать званые вечера, для ученых, болтать с их женами. Подобное всегда полезно… – Мэтью не знал имени девушки, но почему-то представлял ее изящной, как дорогие куклы, на витринах магазинов игрушек. Ему нравились стройные женщины. Майор, обеспокоенно, подумал:

– А если она толстуха, как мисс Фогель… – майор видел фото певицы в журналах.

– Сядет на диету, а я за ней прослежу… – решил Мэтью. Он прошел в предупредительно распахнутую негром, швейцаром, бронзовую дверь дома.

В ресторане при отеле Вилларда по вечерам играл джаз-оркестр. Одеваясь в номере, Ирена отложила концертное платье:

– Нескромно. Как будто я ожидаю, что меня узнают… – девушка не могла привыкнуть к тому, что ее, действительно, узнают на улицах, в ресторанах и универсальных магазинах. Ирена выступала с биг-бэндом Гленна Миллера, ее приглашали на церемонии вручения «Оскара». Девушка озвучивала актрис, в фильмах. Ее низким голосом пели многие голливудские дивы. Ирена записала три пластинки, и часто появлялась на радио. Год назад, в Bloomingdales, покупая чулки, она, краем уха, услышала шепот:

– Мисс Фогель, певица. Надо автограф взять… – Ирена, покраснев, смутилась. Сейчас она довольно бойко расписывалась на конвертах от пластинок, или журналах.

Девушка приложила к себе, перед зеркалом, низко вырезанное платье, кремового шелка. Ирена шила наряды у хорошей портнихи, еврейки, тоже родившейся в Берлине. Универсальные магазины продавали вещи, выкроенные по стандартным меркам. Ирене подобные наряды были тесны в груди и бедрах, и болтались на талии. Портниха утешала девушку, говоря, что для рождения детей ее фигура, как нельзя кстати.

Ирена сглотнула:

– Мне двадцать пять летом, а Меиру двадцать шесть. Для мужчины это не возраст, а для женщины… – оказавшись в Голливуде, Ирена забывала о подобных вещах. Дивы выходили замуж, но ради карьерных успехов, а не затем, чтобы надеть фартук и обосноваться на кухне.

В ее возрасте голливудские девушки думали о новых сценариях, и о связи с продюсером, который мог бы порекомендовать актрису хорошему режиссеру. Мисс Лейк, по слухам, пошла таким путем. Мистер Хорнблоу, из Paramount Pictures, был старше актрисы на тридцать лет. Подобное в Лос-Анджелесе никого не удивляло.

В Голливуде, за Иреной ухаживали. Она нравилась состоявшимся, уверенным в себе мужчинам. Многие ее поклонники тоже были евреями, и прошли через громкие разводы с актрисами.

Джо Пастернак, продюсер из Metro-Goldwyn-Mayer, весело сказал Ирене, за обедом:

– Все ищут спокойную гавань, дорогая моя. На пятом десятке устаешь от капризов, хочется… – Пастернак помахал серебряной вилкой, – жениться на хорошей еврейской девушке. Она будет печь халы, готовить куриный суп, и воспитывать детей. Девушке, похожей на тебя, – Джо, подмигнул ей. Ирена встречалась с продюсерами, ездила на пляжи, в большой компании, но отказывалась от приглашений на интимные, как их называли в Голливуде, вечеринки.

Возвращаясь в Нью-Йорк, Ирена слышала озабоченный голос матери. Миссис Фогель, чуть ли не каждый день, рассказывала дочери о девушках, выходящих замуж. Мать поджимала губы:

– У тебя есть время, милая, но не стоит затягивать… – Ирена, со вздохом, отправила платье обратно в гардероб. Она застегивала пуговицы на шелковой блузке:

– До сих пор никто, ничего не знает… – Ирена не признавалась матери, Меир не делился подобным с доктором Горовицем. Для всех они дружили, выбираясь в рестораны, или на бейсбольные матчи. Мать, кажется, даже не рассматривала младшего мистера Горовица, как будущего зятя. Меир, вчера, сказал Ирене, что рав Горовиц пошел в армию.

Девушка ахнула:

– И где он теперь? После Европы, после Харбина? Неужели его опять за границу послали, Меир?

Закрыв новый детектив, он широко зевнул:

– Не думаю. Папе он не сообщал, куда его отправили. Наверное, Аарон в Калифорнии. На западе много военных баз… – потушил лампу, он привлек Ирену к себе:

– Я тебя целый день не видел, соскучился… – взяв шелковый, вечерний жакет, темного пурпура, Ирена пропустила между пальцев серебряное ожерелье от Тиффани, на туалетном столике. Девушке пришло в голову, что Меир подарил ей только жемчужные бусы:

– И, конечно, цветы, духи. В ресторане он всегда расплачивается, в гостиницах… – Ирена вертела ожерелье. Она купила драгоценность осенью. Выходила замуж очередная дочь очередной подруги матери, по синагоге. Миссис Фогель послала Ирену в Тиффани, где пара держала список подарков. Ирена выбрала серебряные подсвечники. Любезная дама предложила ей посмотреть на драгоценности. Ирена сама не знала, почему согласилась. Перебирая ожерелья и браслеты, она заметила молодую пару. Молодой человек и девушка, ее ровесники, говорили на идиш.

Ирена смотрела на дешевый, но аккуратный костюм юноши, на скромное платье и шляпку девушки. Пара рассматривала обручальные кольца. На пальце девушки блестело тонкое, серебряное колечко. Она пришла в магазин с букетиком роз, и ласково улыбалась, глядя на жениха.

Ирена представила себе маленькую квартирку, в Бруклине, запах домашней лапши и картофельной запеканки, услышала детский смех. Отвернувшись от пары, она быстро указала на ожерелье: «Это, пожалуйста». Получив голубую коробочку, Ирена добежала до дамской комнаты. Запершись в кабинке, она расплакалась.

Ирена прикусила пухлую, красную губу:

– Все случится, непременно. У Меира много работы, он занят. И вообще, как ты можешь? Все говорят, что скоро война начнется. Его три раза ранило… – вернувшись из Европы, Меир усмехнулся:

– Царапины. Я полежал в госпитале, в замке у Джона, отдохнул… – шрам в три сантиметра, выше поясницы, царапину никак не напоминал. Ирена ничего не стала говорить, только прижалась растрепанной головой к его плечу:

– Пожалуйста, будь осторожнее. Если что-то, что-то случится… – Меир уверил ее, что ничего не случится. В ближайшее время он никуда ездить не собирался:

– Отправимся в горы Кэтскиллс, летом… – Ирена счастливо закрыла глаза, – я тебя на лодке покатаю… – Ирена посмотрела на изящные часики. Меир и его кузен ждали девушку в ресторане. Ирена видела майора Горовица, в семейных альбомах:

– Ему двадцать восемь, он тоже не женат. И рав Горовиц холостой. Они поздно женятся, – сказала себе девушка, – надо подождать и быть терпеливой.

Спускаясь в лифте на первый этаж, Ирена подумала, что можно было бы сделать вид, будто она ожидает ребенка. Она была уверена, что Меир, услышав о беременности, предложил бы брак.

– Как порядочный человек… – девушка, мимоходом, посмотревшись в зеркало, осталась довольной:

– Нет, подобное бесчестно. Меир меня любит, всегда будет любить. Он занят, не хочет торопиться… – Ирена завила черные, тяжелые волосы, уложив локоны в стиле мисс Лейк. Она прошла через вестибюль, вдыхая запахи ароматного табака, и духов. Несколько мужчин, проводили ее глазами. Швейцар поклонился: «Прошу вас, мадам».

Ирене нравилось, когда ее называли подобным образом. Она думала о хорошем, загородном доме, в богатом предместье столицы, о двух машинах, собственных местах в синагоге и званых обедах. В парикмахерской Ирена листала House and Garden, выбирая интерьеры для будущего особняка. В магазинах девушка, невольно, выбирала фарфор и хрусталь, мебель для детских комнат. Ирена даже научилась, тайком, расписываться: «Миссис Меир Горовиц».

Окинув взглядом ресторан, она улыбнулась. Завидев девушку, Меир и его кузен поднялись. Мужчины надели смокинги. Ирена получила два букета, белые розы от Меира, и темно-красные, будто кровь, от майора Горовица. Вблизи он оказался красивее, чем на фото, выше шести футов ростом.

Меир водил Ирену в ротонду Капитолия, где стоял мраморный бюст вице-президента Вулфа. Девушка заметила, что майор Горовиц очень похож на государственного деятеля. Ей только не понравились холодные, серые, слово оценивающие глаза военного.

Мэтью отмел мысль о том, что кузен может ухаживать за мисс Фогель:

– Меир, конечно, неприметной внешности… – они с кузеном погрузились в обсуждение винтажей, просматривая винную карту, – но даже он не выберет подобную толстуху… – лицо у мисс Фогель было красивое. Пахло от нее сладко, по-домашнему, ванилью:

– Все равно, – скептически сказал себе Мэтью, – с возрастом ее еще больше разнесет. Я знаю подобных, женщин. Бабушка Аталия до конца жизни стройной оставалось, не то, что бабушка Бет… – он видел фотографию, с бар-мицвы погибшего Александра Горовица:

– В следующем году бабушка Аталия его в Европу повезла. Папа тогда в Вест-Пойнте учился… – снимок сделали на банкете, в синагоге. Аталия Горовиц, урожденная мисс Вильямсон, стояла, положив руку на плечо младшему сыну. Бабушка носила роскошное, шелковое платье, с оборками, и отделанную перьями шляпу.

Мэтью помнил, что в десять вечера его позовут к телефону. Мистер Нахум собирался позвонить в «Виллард» из общественного автомата, рядом с отелем «Бельвью». Наставник обещал Мэтью, что все дело не займет и получаса. От «Вилларда» до гостиницы Кривицкого было десять минут, неспешным шагом. Бюро снимало на ночь агентский пост. Личный охранник Кривицкого сидел перед майором Горовицем, с тарелкой вальдорфского салата и бокалом шампанского.

Мэтью не брал табельное оружие. Ему надо было подняться к номеру Кривицкого, постучать в дверь, и показать документы. В связи с неожиданно возникшей опасностью покушения, мистера Вальтера перевозили в другое место. Кривицкий должен был поверить личной карточке майора, сотрудника Министерства Обороны. Даже смокинг был Мэтью на руку. Майора, срочно, воскресным вечером, вызвали с обеда. Потом в дело вступали мистер Нахум и мистер Петр.

Мэтью заказал лобстера, хотя предполагал, что блюдо останется не съеденным:

– Ладно, – сказал себе майор, – Меир за мисс Фогель платит. Все равно я потрачу меньше, чем он… – смокинг кузену сшили отменно. Мэтью отличал крой лондонских портных:

– Он в Британию ездил, правда, непонятно, зачем… – майор Горовиц не хотел слишком настойчиво интересоваться работой кузена. Меир был проницательным человеком. Мэтью понимал, что Меир трудится в Бюро только для вида. На самом деле кузен был занят у Даллеса:

– Внешняя разведка, контрразведка… – попробовав бордо, майор кивнул, – его приставили к перебежчику, чтобы выведать у Кривицкого сведения об агентах русских в Америке… – Мэтью обаятельно улыбнулся:

– Мисс Фогель, расскажите о Голливуде. Это другой мир… – Мэтью восхищенно смотрел на девушку, – для нас, простых людей, он недоступен… – мисс Фогель заказала рыбу на гриле, и не стала брать жареный картофель:

– Похудеть хочет, – понял Мэтью, – только ничего у нее не получится. Здесь она делает вид, что на диете, а в номере будет объедаться шоколадом… – кузен тоже ел рыбу. Меир пил не кошерное вино, но к свинине, или устрицам, он не притрагивался. Майора Горовица ресторанная еда не волновала. Дом у него был кошерный:

– Марта, наверняка, ничего не знает… – подумал Мэтью, – я ее обучу всему, что требуется. Во всех отношениях… – он заставил себя не улыбаться. Едва принесли лобстера, как официант наклонился к его уху: «Прошу прощения, вас к телефону…»

Мэтью вздохнул, аккуратно свернув салфетку:

– Даже в воскресенье приходится решать рабочие вопросы… – поднявшись, он уверил Меира: «Думаю, не займет и четверти часа».

Меир оставил Кривицкого в номере. Завтра утром он забирал мистера Вальтера и вез его на заседание комиссии конгресса. Кривицкий сказал, что поработает над докладом. Меир посмотрел на часы:

– Отлично. Увидимся на завтраке, в половине восьмого. Ни о чем не беспокойтесь, здесь безопасно… – он проводил взглядом широкие плечи кузена, в хорошо скроенном смокинге. Меир шепнул Ирене: «Скоро начнется программа, потанцуем…»

Подали горячее. Метрдотель кашлянул, за спиной у Ирены:

– Мисс Фогель, отель «Виллард» считает для себя честью принять вас, как гостью. Может быть, вы бы согласились спеть? Музыканты готовы…

Ирена, немного, покраснела. Меир, под столом, пожал ее руку:

– Конечно, милая. Я тоже тебя хочу послушать… – Ирена посмотрела в знакомые, серо-синие глаза, под простыми очками, в черепаховой оправе:

– Я тебя люблю… – сказала девушка, одними губами, – я пойду, переоденусь… – Меир не садился, пока она не вышла из ресторана. В хрустальном бокале, золотистыми искорками, играло бордо.

– Любит… – Меир, угрюмо, выпил вина:

– А я? Надо решиться, сделать предложение, поставить хупу. Я обязан, как порядочный человек. Я привыкну, обязательно… – у стола все еще пахло ванилью.

В вестибюль Ирена оглянулась. Она ожидала, что майор Горовиц поговорит по телефону за стойкой портье, однако мужчины в фойе не оказалось:

– Это рабочий звонок, – поняла Ирена, – из министерства. Они и по вечерам трудятся. Наверное, майор в кабинет пошел, к директору отеля… – краем глаза посмотрев на улицу, она направилась к лифтам. Светловолосый человек, со знакомой походкой, быстро свернул за угол, вертящаяся дверь пропустила компанию гостей. Дамы щебетали, расстегивая жакеты, из ресторана послышалась музыка. Ступив в лифт, Ирена забыла о высоком мужчине, покинувшем «Виллард».

Утром Ирена хотела приготовить Меиру завтрак. Он ласково поцеловал девушку:

– Спи. Ты вчера устала… – кузен Мэтью появился в ресторане через полчаса, когда Ирена пела: «Let there be love». Он развел руками:

– Я срочно понадобился министру. Стоит вернуться в столицу, сразу наваливаются дела… – лобстера для Мэтью заменили, и не поставили в счет. Метрдотель ценил постоянных гостей. Ирену долго не отпускали, аплодируя. Сев к роялю, она спела веселый фокстрот.

Девушка раскланялась, принесли десерт, запеченный торт «Аляска». Официант поджег ром, Ирена весело смеялась.

Она танцевала и с Меиром, и с майором Горовицем. От Мэтью пахло сандалом, у него было невозмутимое лицо, и уверенные руки. Он восторженно слушал рассказы Ирены о Голливуде:

– Я часто бываю в Калифорнии, по работе. Может быть, когда-нибудь, и в Лос-Анджелесе окажусь. Пообедаем вместе… – Ирена сказала себе:

– Мне почудилось. У него, на самом деле, добрые глаза. Просто он, как и Меир, занятый человек… – Мэтью надо было вести себя спокойно, немного флиртовать с девушкой и разговаривать с кузеном о политике.

Опасности не существовало, Мэтью не брал в руки пистолет. Возвращаясь в отель «Виллард», он, внимательно, осмотрел себя, под уличным фонарем. Крови на костюме не осталось, пахло от Мэтью туалетной водой. Мистер Нахум и Петр ждали Мэтью у служебного хода в «Бельвью». Они с Петром пожали друг другу руки, и втроем поднялись по служебной лестнице, на четвертый этаж. Русские остались за углом. Постучав в дверь номера Кривицкого, Мэтью услышал испуганный голос: «Кто там?».

Кривицкий говорил по-английски без акцента. Мэтью видел в глазок бледное лицо. Перебежчик держал кольт. У мистера Нахума и Петра было оружие, но убить Кривицкого предполагалось из его собственного пистолета. Эйтингон, за обедом, рассмеялся:

– Не думаю, что он сюда с пустыми руками приехал. Он боится, и правильно делает.

Мэтью подсунул под дверь служебное удостоверение:

– Мистер Кривицкий, машина ждет. Вас надо перевезти в другое место, по соображениям безопасности… – русский кивнул, возясь с замками:

– Я говорил мистеру Марку, что чувствую угрозу… – он впустил Мэтью в номер. Русские вышли из-за угла. Глаза Кривицкого расширились, он попытался закричать. После похищения Джульетты Пойнц, Мэтью оценил подготовку мистера Петра, мгновенную, точную реакцию, и сильные руки. Никаких лекарственных средств они использовать не могли, на случай вскрытия. Эйтингон объяснил, что удар по голове будет легким:

– Просто, чтобы он не сопротивлялся, – заметил мистер Нахум, – а потом пуля разнесет ему висок. Врач, на аутопсии, не заметит локального кровоизлияния в мозг. Весь мозг стечет по спинке кровати… – мистер Нахум отпил хорошего, выдержанного коньяка.

Русские принесли съемный глушитель, для пистолета Кривицкого, и три посмертные записки. Мэтью сравнил почерк с заметками мистера Вальтера, на столе: «Отменная работа…»

– У нас были образцы, – хохотнул мистер Петр, отвинчивая глушитель. Русские пришли в кожаных перчатках. Одну пару Эйтингон передал Мэтью:

– Надо быть осторожными. Петр у нас владеет искусством подделывать любые почерка… – записки разложили на рабочем столе. Они были адресованы семье, адвокату Кривицкого, и друзьям. Жене и сыну мистер Вальтер писал на русском языке. Мэтью вспомнил:

– Семь лет его сыну, мистер Нахум говорил. Впрочем, какая разница… – тело раскинулось на залитой кровью постели. Мистер Петр выстрелил перебежчику в висок. Пуля засела в ореховой спинке кровати, череп разворотило выстрелом.

Мэтью посмотрел в мертвые глаза Кривицкого:

– Мне пора, товарищи. Не стоит вызывать подозрений… – они тепло распрощались. Мистер Нахум пообещал:

– Вскоре, я думаю, ты услышишь хорошие новости… – он ласково улыбался. Мэтью помнил похожую улыбку отца. Идя обратно в отель, он понял, что впервые назвал русских товарищами. Мэтью остановился:

– Правильно. Мы товарищи по оружию, мы боремся с предателями… – они говорили с мистером Нахумом о соглашении между СССР и Германией. Русский заметил, что США остаются нейтральной страной:

– Америка пока не вмешивается в европейские дела, сынок… – хмыкнул мистер Нахум, – но, в конце концов, война вам будет на руку. Пора покончить с гегемонией Британии. Остров на краю Европы считает, что может править миром. Ты пойми… – Эйтингон похлопал его по плечу, – СССР и США станут союзниками, рано или поздно. Ты помогаешь собственной стране… – Мэтью знал, что мистер Нахум прав.

После полуночи он распрощался с кузеном и мисс Фогель в фойе «Вилларда»:

– Большое спасибо за прекрасный вечер, мисс Фогель, Меир… – искренне сказал Мэтью, – видите, мне удалось вас послушать, не только на радио… – девушка нежно покраснела, подав маленькую, мягкую руку: «Я очень рада, что мы встретились, майор Горовиц…»

– Просто Мэтью… – он решил прогуляться пешком. Ночь оказалась теплой. Мэтью шел под крупными звездами, по пустынным, мигающим светофорами, улицам. Он поймал себя на том, что насвистывает:

Let there be cuckoos, A lark and a dove, But first of all, please Let there be love…

Меир приехал в «Бельвью» в семь утра.

Заседание комиссии конгресса назначили на девять. Отсюда до беломраморного портика Капитолия было десять минут ходьбы. Кривицкого, все равно, по правилам безопасности, требовалось везти на машине. В большом окне фойе, в голубом, неярком небе, виднелся американский флаг, над куполом Конгресса.

В ресторане было еще тихо. Заказав кофе, омлет, и тосты, Меир просмотрел газету. Черчилль, выступая по радио, обратился к Америке:

– Дайте нам вооружение, и мы закончим работу… – премьер-министр говорил о войне. Конгресс утвердил «Закон обеспечения защиты Соединенных Штатов». Коротко его называли актом о ленд-лизе. Закон ушел на подпись к президенту Рузвельту. Согласно акту, президент США получал полномочия, по оказанию помощи любой стране, чья оборона признавалась жизненно важной, для Америки.

Зашуршав газетой, Меир посмотрел на часы:

– Британия пока не ведет сухопутных военных действий, но все впереди. Джон говорил, о воздушном мосте, между Шотландией и Канадой. Кузен Стивен его налаживал. Мы погоним в Британию самолеты… – было без четверти восемь.

Меир поднялся. Агенты, сидящие в номере напротив комнаты Кривицкого, сегодня утром в гостинице не появлялись. Их ожидали только после обеда, когда мистер Вальтер возвращался из Конгресса.

Меир легко взбежал на четвертый этаж. Кольт висел в кобуре, под пиджаком, но доставать оружие он не собирался. Меир был уверен, что Кривицкий, просто устал, и не слышит звонка будильника. Дверь номера была закрыта, изнутри. Меир постучал, подергав ручку:

– Мистер Вальтер, это я, мистер Марк! Я жду, в ресторане… – он прислушался, но не уловил шума воды, или звуков радио. Опустившись на колени, Меир посмотрел в замочную скважину. Вдохнув хорошо знакомый, металлический запах, он, невольно, сжал руку в кулак:

– Они были здесь, русские. Это их рук дело… – Меир постоял немного, прислонившись лбом к двери. Надо было вызывать портье, взламывать замки, и звонить в Бюро, Гуверу.

База Хэнфорд, долина реки Колумбия, штат Вашингтон

Под мелким, надоедливым дождем, по зеленой, сочной траве лужайки, порхали белые голуби. Стены деревянного барака пахли смолой, сочились крупными, янтарными каплями. Комната была маленькой, прибранной. Узкую, военного образца койку, покрывало тканое, вышитое бисером, индейское одеяло. На столе, у аккуратно разложенных тетрадей, тускло блестели два медных, простых подсвечника.

Женское крыло барака, отделялось от мужской половины общей гостиной, где стоял радиоприемник, проигрыватель, и книжный шкаф. На рабочем столе, в комнате, тоже лежали книги, потрепанные, с бумажными закладками: «Язык. Введение в изучение речи», «Язык и мифология верхних чинуков», «Удвоение имен существительных в языках салишей». Стопку журналов «Американский антрополог» и «Язык» придавливала резная пепельница, из оленьего рога. На стене висело два обрамленных диплома, с эмблемой Орегонского университета, заснеженной горой Маунт-Худ.

Под пишущую машинку засунули письмо:

– Уважаемая мисс Маккензи! Жаль, что вы не можете приступить к очным занятиям в докторантуре, осенью этого года, однако я рад сообщить, что теперь занимаю пост Стерлингского профессора лингвистики, в Йельском университете. Совет кафедры согласился с предложением разрешить вам готовить докторат заочно, в связи с занятиями в поле. Надеюсь, к началу лета получить от вас план диссертации, и черновик первой главы. Искренне ваш, профессор Леонард Блумфильд.

Официально это называлось полевыми исследованиями. Капитан армии США, приехавший на кафедру лингвистики Орегонского университета, оказался филологом. Он удивился:

– Министерство обороны поддерживает научную деятельность. Не беспокойтесь, пожалуйста, мы свяжемся с профессором Блумфильдом. Он, кстати, переезжает из Чикаго в Йель… – дело было перед Рождеством. В научных кругах еще ничего не знали о новой должности лидера школы дескриптивной лингвистики. Министерство Обороны, однако, было осведомлено о переменах.

Просьбу о заочном докторате Йельский университет утвердил, не задавая лишних вопросов. За два месяца, собравшиеся здесь выпускники университетов поняли, что армия вообще не приветствует чрезмерное любопытство. На базу приехало два десятка человек, навахо и чероки, чокто, команчи, месквоки. Они все учились в закрытых интернатах, для индейцев, все получили степени по математике, или языкам.

Рядом с университетскими дипломами, висела старая, десятилетней давности фотография. Ряды детей стояли на ступенях портика, внизу вилась надпись: «Школа Чемава, Салем, Орегон». Дебору всегда просили пройти в задний ряд, к мальчикам, как самую высокую среди девчонок.

Красивый Щит, навещая ее, говорила:

– Ты в деда своего, Неистового Коня, в бабку, Лесную Росу. Конь был почти в семь футов ростом… – Красивый Щит, мудрая женщина, лекарь и человек неба, помнила даже ее прадеда, отца Лесной Росы, великого Меневу.

– Я твою мать принимала… – индианка затягивалась короткой трубкой, – когда ей три месяца исполнилось, с юга дошли вести, что белые убили Неистового Коня… – мать, по-английски, звали Анной, а на языке народа Большой Птицы, Поющей Стрелой.

Около фотографии из школы, Дебора устроила маленький снимок. Поющая Стрела сидела у вигвама, держа младенца. Черные косы мать перекинула на грудь, рядом пощипывала траву лошадь. Озеро блестело под солнечными лучами, женщина улыбалась.

Красивый Щит привезла фото в школу:

– Тебе здесь два месяца. Восемнадцатый год. Твоя мать… – индианка помолчала, – думала, что бесплодна. Она и не просила меня ничего сделать. Она была вождь, боролась за наши права, в судах выступала… – Красивый Щит усмехнулась, почесав седые косы:

– Она согласилась паспорт белых принять, только когда ты родилась. Я думала, что мать твоя ко мне и не придет, за снадобьями, а получилось по-другому. Ей год было до сорока, когда она твоего отца встретила… – по-английски ее назвали Деборой.

Когда Дебора была малышкой, Красивый Щит, приезжая в школу, поджимала губы:

– В твоей семье такое положено, как со свечами, вечером пятницы. Мать твоя, умирая, просила меня все рассказать. Я и рассказываю, а больше я ничего не знаю… – испещренное морщинами лицо, было бесстрастным:

– Не знаю, Белая Птица… – Деборе всегда казалось смешным, что ее, смуглую, черноволосую, темноглазую, назвали Белой Птицей.

– Это от моего отца имя? – поинтересовалась она, девочкой, у Красивого Щита:

– Он тоже из нашего народа? Или из другого племени, наш брат? Где он сейчас? – мать умерла, когда Деборе исполнился год, от пятнистой лихорадки, как ее называли индейцы. До трех лет девочка жила в семье Красивого Щита, в большом, вигваме, в резервации. Потом ее отправили в школу.

Чемава была самым старым из индейских интернатов. Учителя не запрещали ребятишкам говорить на своих языках, носить мокасины и украшать прически бисером и перьями. Летом Красивый Щит забирала Дебору домой, к бесконечной прерии, к белым вершинам гор, и чистым озерам. Они рыбачили, охотились на бизонов и птицу. Дебора училась готовить и шить. Девочка отлично управлялась с каноэ и лошадью. По вечерам в резервации разжигали костры. Старики рассказывали о битвах прошлого века, пели песни о великих вождях. Дебора слышала имена своей матери и бабушки, деда, прадеда, и прапрадеда, тоже Меневы. Их убили белые, однако Красивый Щит вздыхала:

– Те времена давно прошли. Бабка твоя, Амада, тоже была непримиримым воином, нападала на белых охотников, снимала скальпы. Но сейчас надо жить в мире… – трещал костер, лаяли собаки, вкусно пахло жареным мясом. Дебора подпирала смуглую щеку кулаком, сидя у костра, прислушиваясь к сказкам.

Маленьким ребенком, в школе, Дебора удивляла учителей тем, что свободно болтала на языках соучеников. Она подхватывала язык после нескольких дней игр с новыми ребятишками. Девочка смотрела на искры, взлетающие в темное, звездное небо, запоминая песни и легенды. Она повторяла сказания, расчесывая длинные, черные волосы, заплетая косы, сворачиваясь клубочком, рядом с другими детьми. Они спали все вместе. Собаки тоже приходили, устраиваясь рядом. Внутри типи витал знакомый, уютный запах дыма и табака. Дебора закрывала глаза, зевая. Во сне она видела буквы, складывающиеся в слова.

К шестнадцати годам она знала французский язык, немецкий, латынь, и с десяток индейских наречий. Красивый Щит приехала на выпускную церемонию. Деборе выделили стипендию, в университете Орегона. Девушка отправлялась получать степень бакалавра, на кафедру лингвистики. О своем отце она так ничего и не знала, Красивый Щит молчала. Дебора, про себя, решила больше ничего не спрашивать. В школе училось много сирот, потерявших родителей:

– Должно быть, он индеец, из другого племени… – девочка видела в зеркале изящный нос, решительный подбородок, высокие скулы, миндалевидные глаза, – такое часто случается. Они с мамой встретились, пожили в ее типи, и он уехал к своему народу… – у людей Большой Птицы муж приходил в семью жены. Не все гости были готовы к подобному.

Красивый Щит привезла потрепанную, замшевую сумку:

– Мать велела отдать, когда вырастешь… – коротко сказала старуха, – о свечах я тебе давно рассказала, ты их зажигаешь, а теперь… – Дебора листала старый, с пожелтевшими страницами, переплетенный в черную кожу, томик. Девушка подняла глаза:

– Святой язык… – она осторожно прикоснулась к надписи карандашом, на первой странице. Почерк был твердым, уверенным. Неизвестный человек писал на том же языке, на котором была напечатана книга. Увидев шестиконечную звезду, потускневшего золота, вытисненную на черной коже, девушка поняла, что перед ней Библия. В школе с ними занимались Писанием, но принимать крещение не заставляли. Им рассказывали о еврейском народе. Дебора видела иллюстрации Гюстава Доре, и картины Рембрандта.

– Отца твоего язык… – Красивый Щит достала из Библии фотографию. Родителей сняли у вигвама. Мать стояла в замшевой юбке, с перьями в волосах, в тяжелом ожерелье на стройной шее. Вышитая безрукавка открывала сильные руки. Поющая Стрела держала в поводу лошадь. Отец тоже носил индейскую одежду, однако волосы у него были коротко пострижены, как делали это белые, а на носу красовалось пенсне. Дебора, невольно, хихикнула. Красивый Щит улыбнулась:

– Мы его называли Зоркий Глаз. Он не обижался. Хороший человек… – старая женщина вздохнула, – знал наши языки, уважал веру, обряды. Он младше твоей матери был, на семь лет, и женат, у себя на Востоке. В университете преподавал. Летом семнадцатого года они встретились… – она перевернула фото: «Вот как его звали».

Деборе тогда это имя ничего не говорило.

В университете Орегона, на одном из первых семинаров, она вздрогнула. Преподаватель размеренно диктовал список литературы, повторяя имя отца:

– Один из лучших лингвистов Америки, знаток индейских языков, антрополог… – профессор поднял палец, – мы будем работать с его книгами, статьями… – Дебора, сначала, собиралась написать в Йель, где профессор Эдуард Сапир возглавлял кафедру антропологии. Девушке стало неловко:

– Что я ему скажу? Он женат, во второй раз. Его первая жена умерла. У него дети, зачем все это? – она несколько раз принималась за письмо, но бросала листок. В прошлом году отец умер.

Дебора хотела поехать в Портленд, в синагогу, попросить раввина перевести надпись на Библии. Она могла бы и сама выучить иврит, с ее способностями, могла бы обратиться к любому преподавателю, занимавшемуся семитскими языками, но не хотела этого делать. Ей казалось, что отец написал что-то личное, предназначенное только для ее глаз. Она была уверена, что мать велела ей зажигать свечи, тоже, по его просьбе.

В Портленд она не успела. Получив диплом магистра, Дебора написала в Йель, профессору Блумфильду, и начала вести семинары со студентами, оставшись при кафедре. Потом в университете появился посланец Министерства Обороны.

– Какая разница? Я все равно не еврейка, по их законам… – Дебора толкнула дверь в комнату. Мылись они в общем душе, на каждой половине барака устроили умывальную. Девушек на базу приехало всего трое. Они, смеялась Дебора, купались в роскоши. Работа оказалась довольно легкой. Математики и лингвисты трудились над новыми кодами, для шифровальщиков армии США, создавая комбинации на основе индейских языков.

Дебора прошлепала босыми, влажными ступнями к столу. Она была в армейских, мужских брюках цвета хаки, и похожем, грубого хлопка свитере. Мокрую голову прикрывало полотенце. Кинув его на койку, девушка расчесалась. Одну из тетрадей заполнял мелкий почерк Красивого Щита. Дебора приезжала на каникулы, в резервацию, вести полевые исследования. Старуха всегда подсовывала девушке тетрадку с рецептами индейских блюд и снадобий: «Чтобы ты не забывала родные края».

– Я не забуду… – ухватив с тарелки кусок вяленого, бизоньего мяса, Дебора полистала страницы:

– Любовное снадобье. Если хочешь, чтобы мужчина всегда следовал за тобой, носи сушеный краснокоренник, на шее, и положи траву ему под подушку… – летом прошлого года Красивый Щит почти насильно сунула в мешок Деборы связку краснокоренника:

– Тебе двадцать один год, – наставительно сказала женщина, – пригодится. Твоя бабка… – Дебора закатила глаза:

– Знаю, знаю. В шестнадцать лет снимала скальпы в сражении, при Литтл-Бигхорне, а в семнадцать маму родила. Сейчас другое время… – за Деборой, в университете, никто не ухаживал. Антропологи и лингвисты не могли понять, что им делать с индейцами, получающими научные степени:

– То ли мы исследователи, то ли объекты исследования… – Дебора сунула ноги в мокасины.

Дождь не прекращался. Здесь вообще было сыро. У них имелись походные, армейские печурки. По вечерам, если прояснялось, они разжигали костер и жарили мясо. Их группа жила отдельно. Во втором бараке собрались приехавшие сюда белые ученые. Многих Дебора знала, по статьям в журналах и монографиям. Третий барак предназначался для работы, к нему пристроили столовую. Площадку окружали высокие сосны, рядом тек ручей. За оградой, за будками охраны, простиралась остальная база, где шли строительные работы. Они не интересовались, что армия возводит на берегу мощной, пустынной реки Колумбия.

Жуя вяленое мясо, Дебора подхватила замшевый мешочек с крепким, индейским табаком и стеклянную бутылку. Ребята привезли индейский кетчуп, кислый соус из диких слив. Дебора научилась варить его девчонкой. Она обрадовалась, увидев на базе кусты: «Осенью соберем урожай».

Ей нравилось на базе. Плата была отличной, работа интересной, любые книги и журналы доставлялись в течение трех дней. Они играли на гитаре, устраивали лингвистические семинары, турниры по игре в шахматы, рыбачили форель и лосося, в ручье:

– Я здесь докторат напишу, между делом… – Дебора скрутила волосы на затылке. Пора было в столовую. Выходя, она обернулась:

– Белая птица… – взлетев с лужайки, голуби исчезли в низком небе, в густых ветках сосен.

Для синагоги, выделили пустую комнату, в только законченном административном бараке. Интендант базы, показывавший Аарону помещение, озабоченно заметил:

– Рядом церковь. Святой отец Делани, пастор Крэйг сюда первыми приехали. Надеюсь, это не помешает… – кроме деревянного креста на стене, прикрытого пеленой стола, и рядов простых скамеек, в церкви ничего не было. Посмотрев на золотистый шелк, Аарон решил, что армия оптом закупила ткань, для религиозных нужд. За первым обедом, в столовой, выяснилось, что он прав.

Лейтенант Делани широко улыбнулся:

– У меня облачение из такого шелка, праздничное. Будничный наряд черный, как у нас принято… – капеллан Делани, иезуит, в прошлом году вернулся из Рима, где учился в Папском Библейском Институте. Он знал Виллема де ла Марка:

– В следующем году блаженных Виллема и Елизавету Бельгийских канонизируют, это вопрос решенный, – уверенно сказал Делани, – а брат Виллем примет сан. Пора, он вас на два года младше. Ему двадцать девять исполнится. Он в Конго вернуться хочет, работать с ребятишками, сиротами… – Делани вздохнул:

– Правда, сейчас и в Европе их много… – они сидели втроем, за религиозным столом, как его смешливо называл Крэйг, епископальный священник. Оба капеллана обрадовались приезду Аарона:

– Очень хорошо, – бодро сказал старший по званию, Крэйг, – в Хэнфорде пока меньше тысячи человек, но люди прибывают. Среди ученых много евреев… – священники тоже поинтересовались, не мешает ли Аарону церковь, по соседству. Рав Горовиц рассмеялся:

– А где иначе? В Иерусалиме то же самое, в Нью-Йорке, в Берлине… – он мрачно добавил:

– Было. Я жил в Берлине, два года, видел погромы… – старший лейтенант Крэйг снял очки:

– Я уверен, рав Горовиц, что Британия победит Гитлера. Не может быть, чтобы в наши дни возобладала власть Антихриста… – священник покраснел: «Вам нельзя, наверное…»

Аарон уверил его: «Слышать можно».

Жили они тоже рядом, в офицерском бараке. Территория была огромной, с аэродромом, строящейся гидростанцией, на реке Колумбия, гаражом на сотню машин и даже цементным заводом. В самолете, справившись по карте, Аарон ожидал увидеть здесь бесконечные леса. Рав Горовиц понял, что его послали в самую глушь штата Вашингтон. Ниже по течению реки стояли два городка. В столовой Аарон услышал, что база расширяется. Людей отселяли, за государственный счет, с выдачей компенсации.

Ни одного дерева на территории базы не осталось. Землю усеивали пни. Их корчевали, прокладывая дороги, намечая будущие строительные площадки. От аэродрома до штабных бараков было восемь миль. Они ехали на грузовике, машина подскакивала на ямах. В воздухе висел мелкий дождь, пахло соснами. Серая пыль ложилась на волосы, звенели комары. В лесах, гнус не обращал внимания на времена года. В первое время Аарон прихлопывал москитов, а потом, как и все, махнул рукой.

Он получил скромную комнатку. Душевая помещалась в конце коридора. Священники показали ему территорию. Кроме десятка бараков для офицеров, столовой, и административного комплекса, здесь пока больше ничего не было. Солдаты жили в палатках. Выше по реке Аарон увидел дорогу, перегороженную воротами, с объявлением: «Въезд только по пропускам». На дальнем участке еще росли сосны.

Аарон повернулся к священникам:

– Еще какой-то пропуск нужен? У нас один есть… – при оформлении, Аарону выдали картонную корочку, с фотографией и званием. Крэйг покачал головой:

– У нас простой пропуск, рав Горовиц. Он действителен для общей территории, а это научная зона… – подобных зон в Хэнфорде имелось две. Ученые, оказывается, и ели отдельно. Капелланы успокоили его, объяснив, что почта на базе доставляется ежедневно.

– Напечатайте объявление о службах… – сказал отец Делани, – и его отправят… – он махнул рукой за окно столовой, – вместе с корреспонденцией.

За три дня в Хэнфорде, Аарон понял, что основная работа армейского капеллана заключается в канцелярском труде.

– Интересно, – усмехнулся он, сидя за бумагами, – во времена отца Аарона Корвино тоже так было? Он служил на Крымской войне, в Африке. Наверняка, – подытожил Аарон. Ему требовалось составить заказ для интендантов, на свечи, кошерные рационы, и вино. Первые несколько шабатов они собирались отмечать с виски, как делали евреи Запада, в прошлом веке. Здесь имелся армейский магазин. Аарону выдали деньги, на покупку нескольких бутылок. Аарону предстояло превратить часть кухни в кошерную и организовать доставку новой посуды. Он должен был позаботиться о подарках, на Пурим, заняться приобретением мацы, и попросить общину в Сиэтле, ближайшем крупном городе, прислать свиток Торы, и молитвенники.

– То есть самому придется ехать… – от Сиэтла до Хэнфорда было двести миль. Аарон обрадовался, что научился водить машину, в Палестине. По спискам, полученным в отделе личного состава, на базе работала почти сотня евреев, военнослужащих, и неизвестное количество ученых. Они звания не имели, и трудились по контракту. Занимался ими куратор из Министерства Обороны, который вскоре прилетал на базу.

Куратором оказался майор Мэтью Горовиц. Аарон, облегченно, вздохнул: «Он мне поможет».

Три капеллана сидели в одном кабинете. Личный прием они вели в комнатах, выделенных под церковь и синагогу. В первое утро, после приезда Аарона на базу, в столовой появилось объявление о новом капеллане. К Аарону пошли люди. Он выслушивал солдат, беспокоящихся о пожилых родителях, помогал составлять письма родне. Аарон даже советовал, как лучше сказать невесте, оставшейся в Сан-Франциско, что лейтенанта, военного врача, переводят из Хэнфорда в Перл-Харбор, на Гавайи.

– Ничего страшного, – успокоил Аарон офицера, – вам отпуск дадут. Поедете в Сан-Франциско и поставите хупу… – в Хэнфорде, насколько понимал Аарон, ни одной женщины не было. В армии они служили только медицинскими сестрами. Когда он навещал госпиталь, главный врач развел руками:

– В подобную глушь женщин обычно не посылают, лейтенант Горовиц. Может быть, они в научных зонах, среди контрактников… – возвращаясь в административный барак, Аарон подумал, что людей из научных зон он пока не встречал.

Сегодня был первый шабат, после его приезда на базу. На складе он получил пачку свечей. Утром Аарон привел в порядок плиту на кухне, и замесил тесто. Мука была не кошерной, однако с этим пока ничего было не сделать. Аарон поделился халами с поварами. Столовую обслуживали почти одни негры.

– Очень вкусно, рав Горовиц, – одобрительно сказали сержанты, – сразу видно, руки у вас отличные.

Руки немного ныли. Он испек халы на сотню человек. Вспомнив столовую, в кибуце Кирьят Анавим, Аарон улыбнулся:

– Госпожа Эпштейн теперь у них всем заведует. Хорошо, что я готовить научился… – он подумал о кузене Аврааме Судакове:

– Я уверен, что он долго в тюрьме не просидит, окажется в Европе. И я окажусь, с армией… – Аарон предполагал, что Америка, рано или поздно, поможет Британии.

– Не стой над кровью ближнего своего… – за обедом, в столовой, к Аарону подходили люди. В синагогу собирались прийти все евреи базы, кроме тех, кто был занят, на дежурствах. Тору он отнес в комнату, со свечами, халами, и бутылками виски.

– Пять бутылок на сто человек… – остановившись у ограды, Аарон решил выкурить последнюю, перед шабатом, сигарету, – может быть, изюм заказать? Вино я бы сделал… – он щелкнул зажигалкой:

– Надо с Крэйгом посоветоваться, с отцом Делани. Им легче. У них обыкновенное вино, для причастия… – вечера здесь были северными, белесыми, шумела река, Аарон прихлопнул комара, на гладко выбритой щеке. По верху высокой, в шесть футов ограды, протянули колючую проволоку. Посмотрев в щель между бревнами, Аарон понял, что стоит напротив одной из научных зон. В соснах перекликались, шуршали крыльями птицы. Аарон стер мелкие капли дождя, с лица. Ему показалось, что в окне типового барака трепещут, переливаются огоньки свечей.

– Почудилось, – вздохнул рав Горовиц. Потушив сигарету в урне, он пошел в синагогу.

У входа в столовую, пристроенную к рабочему бараку, на щите, вывешивали объявления и приказы по базе. Тускло горел жестяной фонарь, над головой, пахло свежим хлебом. Три раза в день ворота открывали, на зону въезжала машина с основной территории. Ученым привозили завтрак, обед и ужин. В столовой кипела электрическая урна, для воды. Им выдавали хороший кофе, чай, печенье и фрукты.

Дебора остановилась у щита. Они работали и по выходным дням. В субботу и воскресенье армия разрешила контрактникам посменный график. Почти все они писали доктораты, ученым требовалось время на личные занятия. Кроме этого, можно было гулять по двум милям зоны. В ширину территория была меньше, в щели забора виднелись владения большой базы. В лесу росли грибы и ягоды, но в феврале ничего еще было не найти.

– Скоро цветы распустятся…, – Дебора, рассеянно, грызла яблоко, – но звери не появятся. Им здесь шумно. И рыба уйдет, с гидростанциями… – пока в ручье водились и форель, и лосось. Дома, в резервации народа Большой Птицы, охотиться и рыбачить могли только индейцы. Покойная мать Деборы, Анна Маккензи, Поющая Стрела, немало времени потратила в судах, выбивая из правительства штата Монтана, привилегии, для людей Большой Птицы. Теперь племя владело тремя с половиной тысячами квадратных миль земли, горами, чистыми озерами, и реками. В резервации появилось свое правительство и суд.

– Колледж бы еще открыть… – Дебора выбросила огрызок:

– Рано или поздно детей не надо будет в интернаты посылать. Начнем их в резервации учить, в младших классах, в средней школе. Потом и до колледжа дело дойдет… – в интернате Деборы белые наставники с уважением относились к индейским обрядам, однако на базе, среди ученых были и те, кому в детстве запрещали говорить на родном языке.

Юбка у Деборы была форменной, цвета хаки, ниже колена. Подобные носили медицинские сестры. Приехав на базу в штатской одежде, ученые обнаружили в комнатах пакеты, со штампами: «Армия США». В них лежало военное обмундирование, без нашивок, и ботинки.

– Они, наверное, думали, что мы на лошадях явимся, с перьями в головах, и с томагавками, – усмехнулся кто-то из ребят. Индейские одеяла, трубки, кисеты, и сумки, тем не менее, привезли все. Даже простые вещи, но вышитые руками матери, или сестры, напоминали о доме. У Деборы, и в Орегоне, и здесь, оставалось старое одеяло, работы Поющей Стрелы. Девушке всегда казалось, что ткань пахнет дымом, свежей водой, цветами прерии.

Субботними вечерами на большой базе показывали кино. Барак, где помещалась столовая основной территории, ярко осветили. Дебора посмотрела на объявление: «Долгий путь домой».

Фильм вышел в ноябре прошлого года. В Орегоне Дебора его посмотреть не успела, а в декабре она оказалась в Хэнфорде.

– Шесть номинаций на «Оскар»… – девушка покрутила кончик черной косы, – Джон Уэйн играет… – она оглянулась на жилой барак. Одной идти в кино, было не принято. Две другие девушки, лингвист, как она сама, и математик, работали на смене. Дебора провела в большой комнате, где ученые склонялись над столами, погрузившись в комбинации букв и цифр, половину субботы. Она возвращалась туда, согласно графику, завтра утром.

– Ничего страшного, – немного неуверенно сказала себе девушка, – сяду в задние ряды, на меня никто внимания не обратит… – Дебора была ростом в пять футов девять дюймов. На нее везде обращали внимание. Чиркнув спичкой, она зажгла самокрутку.

Рядом с объявлением о фильме висело еще одно. Дебора прочла знакомую фамилию. В школе, на курсе американской истории, ребятам рассказывали о битве при Литтл-Бигхорн. Многие ее соученики, как и Дебора, о сражении знали с детства. В резервациях жили старики, помнившие Лесную Росу Маккензи, Неистового Коня, и великого вождя Меневу.

– Прадедушку генерал Горовиц убил… – пробормотала Дебора:

– Ерунда, это однофамилец. У евреев часто повторяются имена… – услышав незнакомый, мягкий голос, она замерла:

– Покажи ему Тору, Дебора. Покажи… – над оградой зоны, в темноте, пролетела какая-то птица. Дебора увидела проблеск белых крыльев. Над Хэнфордом всходила бледная луна, от большой базы доносился смех солдат, на Дебору потянуло табачным дымом. Выбросив окурок, обжигавший пальцы, она очнулась:

– Покажи… – настаивал низкий, ласковйый женский голос.

Дебора не удивилась. Она знала, что люди неба могут слышать сказанное за тысячи миль, оборачиваться птицами и зверями, видеть в облаке дыма прошлое и будущее. Она помялась:

– Я все равно хотела к раввину пойти, в Орегоне. Хотела узнать, что написано в книге… – девушка, еще раз, взглянула на объявление:

– Военный капеллан, раввин Аарон Горовиц. Его можно увидеть после исхода субботы, а суббота закончилась… – Дебора все топталась на месте. Склонив черноволосую голову, она прислушалась. Голос остался рядом.

– Я с тобой… – пообещала неизвестная женщина, – и так останется всегда. Покажи Тору, Двора… – Дебора вспомнила, что так ее имя звучит на святом языке:

– Дебора, в Библии, была пророчицей… девушка посмотрела на звездное небо, – судьей, воительницей…, – Дебора пошатнулась, будто кто-то подтолкнул ее в плечо.

– Иди, – велел ей голос, – иди, Двора… – засунув руки в карманы юбки, девушка решительно направилась в комнату, за Торой.

Раву Горовицу, неожиданно, понравился первый шабат на базе Хэнфорд, в пустынных, безлюдных просторах северо-запада Америки. Аарону день напомнил те, что он проводил, учась в ешиве, в Иерусалиме. Только здесь не было домашних обедов, после службы и кидуша они пошли в столовую.

В синагоге, разговаривая с офицерами, Аарон узнал, что у некоторых есть семьи. Однако жены и дети остались в Сиэтле, или Сан-Франциско.

– Теперь можно их сюда привозить, – весело сказал кто-то, – если капелланов прислали, то армия в Хэнфорде надолго обосновалась. Построим офицерские коттеджи, потихоньку. Госпиталь здесь имеется, а теперь и обрезание можно провести… – в больнице служили военные врачи, евреи. С Аароном, церемония должна была получиться такой, как положено. За обедом они говорили о будущих праздниках, о маце для Песаха, о том, что рав Горовиц поедет в Сиэтл, за свитком Торы. Днем Аарон позанимался, со свободными от дежурства солдатами и офицерами. Все они заканчивали классы, при синагогах, и читали на иврите. На базе нашлись и недавние эмигранты, из Европы, говорившие на идиш. Аарона расспрашивали о Германии, Польше, Советском Союзе и Маньчжурии.

– Рав Горовиц, – восторженно заметил один из сержантов, – вы, получается, кругосветное путешествие совершили…

– Не совсем, – рассмеялся Аарон, – мне осталось до Нью-Йорка доехать.

Подумав об отце, Аарон пообещал себе, после исхода субботы, отправиться к связистам. Хэнфорд напоминал Иерусалим отсутствием радио и реклам. В Нью-Йорке соблюдать шабат было сложнее. Улицы города усеивали открытые магазины и кинотеатры. В Израиле в субботу работали только арабские и христианские лавки, но их в еврейских кварталах не водилось.

В Хэнфорде висел один репродуктор, на столбе, у столовой. По радио звучали срочные объявления. Газеты сюда не возили. Связисты готовили сводку новостей, прикрепляя листы на щите с распоряжениями и приказами. Армия проложила в Хэнфорд телефонные линии, отсюда можно было позвонить и в столицу, и в Нью-Йорк. Лейтенант, связист, оказался евреем. Юноша подмигнул раву Горовицу:

– Приходите вечером. Я вас без очереди пропущу… – на звонки существовала запись. Аарону стало неудобно, но связист уверил его:

– Все собираются кино смотреть. Не забывайте о разнице во времени. Вечером только солдаты с западного побережья домой звонят… – доктор Горовиц всегда ходил на третью трапезу в синагогу, возвращаясь, домой поздно. Аарон знал, что застанет отца бодрствующим.

В маленькой, тесной кабинке, прижав к уху трубку полевого телефона, он слушал ласковый голос отца. Аарон соскучился по запаху табака и леденцов, по мягким, знакомым с детства рукам, по тонким морщинкам, у серо-синих глаз. Отец сказал, что в Нью-Йорке теплая весна:

– В Парке гиацинты расцвели, милый. Скоро голуби прилетят… – детьми Аарон и Меир поставили на хозяйственном балконе, выходящем во внутренний двор дома, скворечник. Белые птицы перекликались, расхаживая по выложенному плиткой полу. Мальчики бросали зерна голубям. Скворечник висел на месте. Отец, каждую весну, приводил его в порядок. Доктор Горовиц сказал, что с Эстер все в порядке. Сестра пока оставалась в Голландии. Меир собирался, на Пурим, приехать из столицы, погостить дома.

– Если бы и ты, милый, смог нас навестить… – отец замялся, – мы тебя давно не видели. Я тебе фотографии отправлю, что Регина прислала… – маленькая Хана, по словам отца, родилась крепкой малышкой:

– У них тихо, они в деревне живут… – вздохнул доктор Горовиц, – можно за них не волноваться. Просидят в Сендае всю войну. Рано или поздно японцам это надоест, они выведут войска с континента… – Аарон смотрел на объявление, на стене кабинки:

– Военнослужащий! Помни, что болтовня может стоить тебе жизни… – в Калифорнии, на базах, он подобных плакатов не замечал. Офицер, связист, помялся:

– Распоряжение начальства, рав Горовиц. База закрытый объект, мы подчиняемся непосредственно министру обороны. Бдительность никому не мешает… – слушая отца, Аарон насторожился:

– А если Япония повернет войска в Бирму? Это английская колония, США будут обязаны вмешаться. Я не утаивал японских родственников, но оставят ли меня в армии, если начнется война? Тем более, я и в Германии жил, и в Маньчжурии. Даже через Россию проезжал… – Аарон напомнил себе, что у младшего брата родственники точно такие же. Меиру, судя по всему, доверяли.

– Тем более, доверяют Мэтью, с его должностью… – Аарон покуривал первую после шабата сигарету, – и вообще, я еврей. Кто меня заподозрит в шпионаже? – он даже улыбнулся. Аарон вспомнил, что на западном побережье много японцев, и выходцев из Маньчжурии:

– В Сан-Франциско целый китайский квартал… – Аарон успокоил себя: «Они американские граждане. Ничего с ними не сделают».

Рав Горовиц не имел права говорить отцу, где находится. Он только заметил:

– На Пурим не получится, папа. Летом, наверное, мне дадут отпуск… – Меир, по словам отца, был занят в столице. Положив трубку, Аарон достал блокнот. Он хотел, отправившись за свитком Торы, в Сиэтл, заодно послать подарок Регине и Наримуне, в честь рождения маленькой:

– И папе с Меиром надо подарки купить… – размышлял Аарон, выйдя от связистов, – и Эстер бы я что-то отправил, если бы знал ее адрес… – Аарон, все равно, немного волновался за младшую сестру и племянников. Вручение Нобелевской премии проходило в начале декабря. Имена номинантов публично не объявлялись. Не было никакой возможности узнать, получит ли бывший зять премию.

– Гитлер запретил своим подданным ее принимать… – из раскрытых дверей столовой падал луч яркого света, от кинопроектора. Полз сизый, табачный дым, слышался громкий голос Джона Уэйна. Аарон прихлопнул комара, на щеке:

– Норвегия оккупирована Германией. Шведская Академия Наук может не присудить призы, как в прошлом году случилось… – премия мира, по завещанию Нобеля, вручалась в Осло. Выбирал ее получателя отдельный комитет. Из-за немецкой оккупации, академики не собирались. Шведский комитет, в знак солидарности, тоже не стал обсуждать номинантов на премию.

– Но если они, все-таки, объявят, что Давид ее получил… – Аарон шел обратно к штабному бараку, – немцы его выпустят в Стокгольм. Он великий ученый, гордость человечества. Он вывезет Эстер и мальчиков, можно не сомневаться. Он не давал Эстер развода, но это в прошлом. Семейные ссоры остались позади. Пойдут в синагогу, в Стокгольме, и разведутся. Эстер замуж выйдет. В Швецию много евреев бежало… – Аарон увидел под фонарем, у штабного барака, какую-то высокую фигуру. Рав Горовиц прибавил шаг. Выйдя из темноты на свет, прищурившись, Аарон не сразу понял, что перед ним девушка.

Она стояла спиной, изучая табличку на двери:

– Хозяйственный отдел. Капелланы… – дальше перечислялись имена.

Аарон, сначала, решил, что она медицинская сестра, из госпиталя:

– Но здесь нет женщин, главный врач говорил. И у нее только юбка форменная… – юбка закрывала колени гладких, стройных, ног. Чулки девушка не носила. Она была обута в коричневые, казенного образца, ботинки, на плоской подошве. Плечи окутывал скромный, бежевого твида, жакет. Черные косы блестели, в свете фонаря. Вздрогнув, она повернулась.

Дебора, почему-то, сразу поняла, что перед ней раввин:

– В Шабат нельзя бриться, у него щетина отросла… – она смотрела на темные, коротко стриженые волосы, на пилотку цвета хаки. У него были большие, красивые глаза, в длинных ресницах, тоже темные, будто патока. Капеллан носил парадную форму, с золотистыми нашивками:

– Скрижали Завета, – Дебора увидела римские цифры, – и десять заповедей. Какой он красивый… – девушка рассердилась:

– Нашла, о чем думать. Попроси его прочитать надпись… – она откашлялась: «Вас комар укусил».

Дебора едва не застонала:

– Ты сюда не глупости пришла говорить… – услышав зуд, девушка хлопнула себя ладонью по щеке.

– Поздно, – у него был смешливый, низкий, голос, – вас тоже, мисс. Вы кого-то ищете? – Аарон подумал, что девушка, наверное, пришла из научной зоны. Больше ей появиться было неоткуда. Высокие, смуглые скулы девушки немного покраснели. Аарон велел себе отвести глаза:

– Какая красавица. Она, наверное, к отцу Делани пришла. Она похожа на итальянку… – рав Горовиц, вспомнил, как, на перроне вокзала в Каунасе, Регина, ковыляя, торопясь, бежала к Наримуне:

– У них ребенок родился, они счастливы… – горько вздохнул Аарон, – а я? Когда я встречу девушку, которую никуда не захочется отпускать? Как Габи покойную, как Клару… – незнакомка прижимала к груди книгу.

– Мне нужен капеллан Горовиц… – выдавила из себя девушка, – то есть раввин Горовиц, то есть… – тонкая рука протянулась к Аарону. Он смотрел на потрепанный томик, переплетенный в черную кожу, на шестиконечную звезду, тусклого золота.

– Дедушка Джошуа последним Тору видел. Восемьдесят лет назад, в форте Ливенворт, в Канзасе, когда бабушку Мирьям похитили. Ее украл старейшина Элайджа Смит, отец дедушки Джошуа… – Аарон, много раз, слышал семейную легенду, от отца.

Доктор Горовиц разводил руками:

– Бабушка Мирьям книгу потеряла, в скитаниях. Тогда Запад совсем диким был. Жаль, конечно, Торе три сотни лет. Аарон Горовиц в Южной Америке ее хранил, когда в джунглях обретался… – Аарон подумал, что кинжал все еще у сестры:

– Клинок тоже очень старый, старше Торы. Может быть, девушка, из мормонов. Они скромно одеваются. Нашла где-то книгу… – она откинула изящную голову:

– Меня зовут Дебора Маккензи, я оттуда… – девушка махнула в сторону ограды, – мне нужна ваша помощь, капеллан Горовиц. Я не еврейка, однако, у меня в семье сохранилась Тора. Здесь что-то написано… – взяв книгу, Аарон, невольно коснулся, на мгновение, ее руки.

Дебора почувствовала твердую, уверенную ладонь, на плече:

– Не бойся, Двора, – ласково шепнул знакомый голос, – как сказано: «Доколе не восстала я, Двора, доколе не восстала я, мать в Израиле». Все случится, обязательно. Воспряни, Двора… – рав Горовиц, вежливо, сказал: «Прошу вас, мисс Маккензи».

Девушка поняла, что он держит дверь барака открытой, пропуская ее вперед.

– Простите, – Дебора, смутившись, шагнула внутрь.

Черные косы метнулись, Аарон вдохнул запах дыма и свежей воды. Он оглянулся, следуя за девушкой по коридору. В звездной ночи, в свете бледной луны, Аарон увидел белый всполох. Птица раскрыла крылья, исчезая над крышами Хэнфорда.

В пятницу Аарон особенно тщательно убрал синагогу. Она обещала принести подсвечники. На прошлой неделе они зажигали свечи, поставив их на тарелку, из столовой. Аарон записал, в блокноте, что надо привезти из Сиэтла бокал, для вина, и салфетку, для хал.

Распогодилось, в открытом окне сияло полуденное солнце, щебетали птицы. Аарон стоял, над ведром с водой, держа швабру. Он смотрел на ограду базы, на шлагбаум, преграждавший дорогу в научную зону. Рукава рубашки он закатал и снял ботинки. Пол рав Горовиц научился мыть в ешиве. Они сами прибирали зал для занятий и кухню. Аарон привел в порядок дом кузена Авраама, в Еврейском Квартале. Он помнил маленький сад, с гранатовым деревом, голубей, порхавших среди зеленых, свежих листьев.

– В Израиле сейчас весна… – он смотрел на луч света, на чистом полу, – все цветет. Гранаты, миндаль. Вокруг Кирьят Анавим, на холмах, цветы появились… – Аарон, всю неделю, ловил себя на том, что вспоминает «Песнь Песней»:

– Зима миновала, дожди прошли, ушли совсем. Первые ростки показались в стране, время певчих птиц пришло, голос горлинки слышен в краю нашем…

– Голос горлинки, – бормотал Аарон, – ее голос… – он больше ни о чем, не мог думать. Он представлял себе темные, миндалевидные глаза, с золотистыми искорками, тонкие, красивые руки. На пальцах девушки Аарон заметил пятна от чернил, и от ленты пишущей машинки. Дебора поймала его взгляд:

– Я ученый… – коротко сказала девушка, – пишу докторат. Я по контракту работаю, я не имею права… – Аарон сглотнул:

– Что вы… мисс Маккензи, то есть кузина Дебора… – он едва заставил себя произнести «кузина», – я тоже подписывал бумагу, о неразглашении… – документы выдавали на аэродроме Хэнфорда. Заведовал оформлением новоприбывших угрюмый капитан, в очках, с почти лысой головой. В бумаге говорилось, что любые сведения о местоположении базы, и происходящем в Хэнфорде, являются строго секретными. Разглашение каралось военным трибуналом. Приняв от Аарона подписанную бумагу, капитан, кисло, заметил:

– Напоминаю, что в компетенции трибунала вынести смертный приговор, лейтенант. Это я всем говорю, – он усмехнулся, пряча документ в папку, – на всякий случай…

Аарон смотрел на четкий, решительный почерк, на развороте книги. Покойная бабушка Мирьям писала карандашом.

Он молчал, собираясь с силами: «У вас в семье была эта книга, мисс Маккензи…»

На высоких скулах пылал румянец:

– Да. От матери моей, от бабушки. Я из народа Большой Птицы, мы в Монтане живем. То есть мой отец был еврей… – она протянула Аарону фото, – однако он не знал, что я… – девушка вздохнула, – что я родилась. Он умер, в прошлом году. Моя мать была вождь, Поющая Стрела Маккензи, и моя бабушка тоже. Ее Амада Маккензи звали, Лесная Роса. Я правнучка Меневы, тоже вождя. Вы, наверное, слышали о нем. Это мой отец писал? – озабоченно, добавила девушка.

Аарон перевел ей год издания Торы, 1648. Книгу напечатали в Амстердаме, принадлежала она Элишеве Горовиц:

– Ее родители развелись. Мать увезла детей в Новый Свет, в еврейскую колонию, в Суринаме… – Аарон спохватился:

– Мисс Маккензи, садитесь, пожалуйста… – он отодвинул табурет:

– Я кофе сварю. У нас плитка… – глядя на мисс Маккензи, он просыпал кофе. Девушка прижимала к груди книгу:

– То есть мой отец был родственником Элишевы Горовиц? А вы откуда о ней знаете… – Аарон, конечно, не только рассыпал кофе, но и обжег руку, разливая его в армейские, оловянные чашки:

– Бабушка Мирьям встретила Меневу, во время скитаний. Они назвали дочь Авиталь, в память о матери бабушки Мирьям… – женщина обращалась к дочери, используя еврейское имя, но упомянула, что среди индейцев она Амада.

Передавая мисс Маккензи чашку, Аарон подул на руку:

– Нет. Не ваш отец. Послушайте меня… – Дебора, невольно, открыла рот.

Он говорил об Аароне Горовице, родившемся в джунглях, и похороненном на Масличной Горе, в Иерусалиме, говорил об его внучке, Мирьям, одной из первых женщин в Европе, получивших диплом врача:

– Она бежала от мормонов, когда ее похитили, и познакомилась с вашим прадедом, Меневой. Здесь все сказано… – Дебора слушала его низкий, красивый голос. Прабабушка писала дочери о том, как звали ее бабушку, Ханой, и прабабушку, Деборой. Она добавила, что очень любит Авиталь, и всегда будет молиться о ее здоровье и благополучии:

– Расти хорошей девочкой, милая, и заботься об отце. Он очень меня любил. Помни, что ты еврейка, и твои дочери, внучки и правнучки тоже будут еврейками… – Аарон помолчал:

– Здесь и дата, и подпись. 12 июня 1861 года, Мирьям Мендес де Кардозо, дочь Шмуэля и Авиталь, из Амстердама, Голландия.

Мисс Маккензи легко, взволнованно дышала:

– Поэтому мою мать звали Анной, а меня Деборой. Но как? Мой прадед, Менева, наверное, рассказал все моей бабушке… – она показала на карандашные строки. Дебора услышала, издалека, знакомый голос:

– Он не успел, милая. Я обо всем позаботилась. И о тебе, тоже позабочусь… – Дебора, наконец, поняла, кто это. Рав Горовиц говорил ей о Ханеле:

– Она за сто лет перевалила… – мужчина помолчал, – в конце прошлого века умерла. Вы тоже ее потомок. Она была… – Аарон повел рукой. Дебора кивнула:

– Человек неба. Я знаю, у нас тоже есть подобные люди… – она сидела, не оставляя Тору, слушая рава Горовица.

Ее ближайший родственник, внук Мирьям Кроу, служил в британских военно-воздушных силах:

– Полковник Стивен Кроу, – улыбнулся рав Горовиц, – он женат. Они ребенка ждут, в марте. Ваша кузина, покойная, леди Констанца, тоже была ученым, физиком. Она три года назад погибла, молодой… – мисс Маккензи, по ее словам, исполнилось двадцать два. Аарон, быстро, рассказал ей о семье:

– В Нью-Йорке, у моего отца, есть родословное древо, огромное. Если вы разрешите, я напишу… – Аарон, внезапно, понял:

– Господь, почему-то, меня всегда выбирает, для встреч с кузинами… – он развеселился:

– Сначала Регина, теперь мисс Маккензи. Но Регина была близкой родственницей, а она, то есть Дебора… то есть мисс Маккензи… – Аарон проводил ее до шлагбаума. У мисс Маккензи имелся особый пропуск, а раву Горовицу дальше хода не было.

В столовой еще не закончился фильм. Тучи рассеялись, ночь оказалась звездной. С реки Колумбия дул свежий ветер. Черные косы лежали на ее плечах. Девушка хихикнула:

– Я хотела в кино сходить. То есть к вам тоже. Я говорила, я в Орегоне собиралась. Напишите, конечно… – Дебора запнулась:

– Я сиротой росла, в интернате училась, для индейцев. У меня племя есть, обо мне заботились, но я очень рада, что теперь… – Аарон пригласил ее на шабат, замявшись:

– Вы еврейка, кузина Дебора, по нашим законам… – он кивнул на Тору, в руках у девушки:

– Любой раввинский суд, это подтвердит. И ваш отец еврей. Если вы, когда-нибудь, захотите… – Аарон покраснел:

– Вам просто надо будет в микву окунуться… – рав Горовиц, всю неделю, старался не представлять микву, не думать о кузине Деборе, как он, про себя, называл девушку, и вообще заниматься делами.

Он написал в Сиэтл, раввину. Оставалось дождаться ответа, и договориться о поездке. Он вел молитвы и занятия, убеждал интендантов, что мацу, на базе, испечь невозможно, а значит, надо присылать коробки, из Сан-Франциско. Он кошеровал кухню, и считал нужное количество новой посуды. После разговора с капелланами, он решил заказать изюм:

– Вино поставлю, – сказал он коллегам, – к Песаху созреет. Я в Святой Земле урожай собирал, на виноградниках… – Аарону снилась мисс Маккензи. Он видел цветущие холмы, вдыхал запах свежей воды, черные волосы развевал теплый ветер. Она обещала прислать записку, если соберется на Шабат.

Аарон вертел кольцо, с темной жемчужиной:

– Оставь, она родственница. Дальняя, конечно. Она выросла в племени. Зачем ей возвращаться к евреям? У нее своя земля, свой язык… – мисс Маккензи, на прощание, попыталась подать ему руку. Аарон смутился:

– Простите, кузина. Мне нельзя, только если это мать, или сестра, или дочь… – он заметил легкую улыбку, на красивых губах: «А жена, капеллан… то есть кузен Аарон?»

– Жена тоже, – обреченно признал рав Горовиц. Утром пятницы вестовой из канцелярии, принес входящую почту и внутренний конверт, для переписки между отделами. Мисс Маккензи сообщала, что придет, и принесет подсвечники.

Аарон, двигая скамейки, вспомнил ее веселый голос:

– Я всегда свечи зажигала. Когда мне три года исполнилось, Красивый Щит, наша мудрая женщина, сказала, что так делать надо. Я думала, что мой отец маму попросил, а теперь поняла, что и мама их зажигала, и бабушка… – занавески, отделяющей мужчин от женщин, здесь не было. Аарон не хотел, чтобы кузина сидела сзади, за спинами. Он решил разделить зал на две части:

– Если… если она начнет ходить на службы, я попрошу сделать занавеску… – Аарон подумал о скорых праздниках.

Доктор Горовиц всегда устраивал первый седер дома. Отец хорошо готовил, они втроем помогали. Аарон помнил золотистый, куриный суп, с клецками из мацы, сладкий, виноградный сок. Отец смеялся:

– До сих пор в кошерном магазине говорят: «Вино Горовицей». Привыкли, с прошлого века… – Эстер приносила жареную курицу, овощи, фаршированные мясом, печеную картошку, с чесноком. Меир, самый младший, пел: «Чем эта ночь отличается от всех других ночей». Трепетали огоньки свечей, на большом, отполированном столе орехового дерева. На губах оставался вкус миндаля и сахара, от пасхальных сладостей.

– Миндаль… – вздохнул рав Горовиц, – где здесь взять миндаль… – он увидел нежные цветы, усыпавшие деревья:

– Я спустился в сад ореховый, посмотреть на молодые побеги, посмотреть, зацвел ли виноград, зацвели ли гранаты… – ему надо было идти на кухню. Аарон, до завтрака, замесил тесто для хал:

– А если ей не понравится… – озабоченно подумал рав Горовиц, – яиц нет, только порошок. Ни мака, ни кунжутного семени. Она никогда не пробовала халы… – Аарон вспомнил трапезы в Иерусалиме, в домах раввинов, румяные, плетеные халы, смех детей, белые, накрахмаленные, скатерти:

– Надо скатерть привезти, из Сиэтла… – Аарон понял, что улыбается, думая о мисс Маккензи. Не выпуская швабры, он закрыл глаза.

Услышав мотор грузовика, рав Горовиц вздрогнул. Чья-то уверенная рука забрала швабру:

– Вот ты где… – усмехнулся знакомый голос, – далеко тебя загнали… – Аарон встрепенулся. Кузен Мэтью, в чистой, полевой форме, с пилоткой набекрень, с калифорнийским загаром на лице, прислонился к окну. Он махнул шоферу:

– Поезжайте в гараж, сержант… – кузен окинул Аарона пристальным взглядом:

– Вообще я тебя должен поставить по стойке смирно, за то, что не приветствуешь старшего по званию. Шучу, – весело добавил Мэтью.

Аарон открыл рот, кузен поднял руку:

– Занимайтесь своими обязанностями, лейтенант. Надо работать, меня полковник Бенсон ждет… – Бенсон был начальником базы. Аарон видел его только мельком. Старшие офицеры обедали отдельной столовой.

– На шабате встретимся, – подмигнул ему майор Горовиц. Вскинув на плечо вещевой мешок, четко печатая шаг, Мэтью скрылся в бараке, где помещалось командование.

Посмотрев на свои босые ноги, Аарон снял со швабры тряпку:

– Мэтью обрадуется, что у нас еще одна родственница появилась… – пол почти высох. Вылив грязную воду в канаву, рав Горовиц отправился в столовую.

Майор Горовиц всегда возил флягу, с кошерным вином. Лаборатории ученых часто располагались за городом, Мэтью не успевал добраться до синагоги, чтобы посетить службу. Он привык делать кидуш сам. Мэтью старался соблюдать шабат, избегая, в день отдыха, писать и водить машину. В Вашингтоне он менялся субботними дежурствами с коллегами. Мэтью оставлял себе смену на Рождество, чем заслужил глубокую приязнь семейных сослуживцев. Он брал дни отдыха во время еврейских праздников. Мэтью любил неспешные, свободные от министерской суеты, субботы.

Вечером он в синагогу не ходил, предпочитая зажигать свечи дома. Утром он поднимался позже. Суббота была единственным днем, когда он не вставал на рассвете. Обычно Мэтью, в столице, в шесть утра, перед работой, посещал спортивный клуб. Он проводил два часа в гимнастическом зале, и бассейне, устраивал спарринг, часто с партнером из русского посольства. Майор Горовиц приезжал на работу к половине девятого, свежий, в безукоризненной форме, с влажными, светлыми волосами. Он спускался в столовую, где брал овсяную кашу, омлет, и кофе без сахара. Мэтью заботился о своем здоровье. Он ценил и отношения с коллегами. По праздникам, Мэтью приносил на работу красиво упакованные корзины, из еврейской кондитерской, наполненные сладостями.

По субботам Мэтью готовил завтрак, с кошерными сосисками, или стейком, с яичницей и свежими фруктами. Если он выбирал не мясо, а копченого лосося, Мэтью делал яйца бенедикт, с голландским соусом. Перед отлетом в Хэнфорд, Мэтью, стоя над плитой, усмехнулся:

– Мистер Нахум сказал, что Марта в закрытой школе училась. Придется ее наставлять… – он окинул взглядом просторную кухню, – конечно, в здании есть уборщики, но моя жена должна обо мне заботиться. Наверняка, у нее были уроки домоводства… – Мэтью, на досуге, даже составил список обязанностей супруги. Каждый день он ожидал хорошего обеда со столовым серебром и фарфором, с двумя переменами блюд. Мать Мэтью настаивала, чтобы мальчик переодевался к вечеру, даже если дома они были одни.

– Мама и сама переодевалась… – Мэтью, задумчиво, покусал карандаш. Жена должна была готовить горячий завтрак, следить за порядком в доме, и, разумеется, воспитывать детей. Мэтью хотел, после свадьбы, переехать в предместье. У него были деньги на хороший дом, но майор Горовиц не хотел выделяться. Марте Горовиц предстояло обжить скромное, в три спальни, жилище.

Со своей стороны, Мэтью обещал содержать жену, вывозить ее в свет, дарить драгоценности, на день рождения и годовщину свадьбы, и вообще, весело подумал Мэтью, захлопнув блокнот, выполнять обязанности еврейского мужа, перечислявшиеся в ктубе.

С раввином о будущей свадьбе он пока не говорил, не желая забегать вперед. Мэтью сначала хотел увидеть невесту, хотя майор доверял выбору мистера Нахума, и знал, что уродину ему не подсунут:

– Он даже нашел еврейку, – подумал майор, – действительно, он мне как отец… – после завтрака Мэтью, неспешным шагом, отправлялся в синагогу, по еще пустым улицам. В молитвенном зале он сидел на месте Горовицей, в талите отца. Знакомые по общине обычно приглашали Мэтью на субботний обед. Он все еще делал вид, что испытывает денежные затруднения, но всегда приносил хозяйке дома дешевый букет.

В синагоге знали, что майор небогат. На Шабат Мэтью одевался скромно и никого не звал домой. Он знал, что кузен Меир не собирается болтать о том, где он живет. С подобной славой, Мэтью удачно избегал приглашений в семьи с незамужними девушками. Его звали в дома с детьми. Малыши любили майора Горовица. Мэтью рассказывал мальчикам об армии, и никогда не появлялся без маленького подарка.

Отец говорил Мэтью о знаменитом Волке. Авраам Горовиц видел его, подростком:

– Он часто нас навещал, милый… – полковник наклонился, поцеловав светловолосую голову сына, – он дружил с бабушкой Аталией. Они до гражданской войны познакомились. Волк на стороне северян сражался, а бабушка Аталия выполняла их задания, в Вашингтоне… – прадед Мэтью участвовал в убийстве Линкольна. Отец пожимал плечами:

– Бабушка за ним следила. Она работала на разведку северян, и познакомилась с дедушкой Дэниелом… – все это исходило из слов бабушки.

Полковник заметил:

– Волк много с твоим дядей Александром возился. Он тогда малышом был, Александр. Бабушка после его гибели не оправилась, траур не снимала… – Мэтью самому нравилось играть с детьми. Он с удовольствием думал, что в следующем году станет отцом. Сына он хотел назвать Александром. Майор был уверен, что первым родится мальчик.

Перед вылетом в Хэнфорд, Мэтью прочел в газете о самоубийстве перебежчика Кривицкого. Майор улыбнулся: «Все сложилось отлично, как мистер Нахум и предсказывал». Кузена он в синагоге не увидел. Мэтью понимал, что Меир занят:

– Он сопровождал Кривицкого, – вспомнил майор, – наверняка, пишет бесконечные бумаги… Протокол осмотра номера, отчет, объяснительную записку… – он отправил кузену письмо городской почтой, приглашая его на обед, по возвращении Мэтью из Калифорнии.

В Хэнфорде майору выделили светлую комнату, в помещениях для старших офицеров, с личным душем. Мэтью брился перед зеркалом, в белой рубашке, с расстегнутым воротом. Парадный китель, цвета хаки, висел на спинке стула. Вечер выпал теплый и сухой. Заходящее солнце играло в золотых, майорских листьях, на нашивках, освещало раскинувшего крылья орла. Птица увенчивала знак с американскими звездами, на кителе. Любой военный, увидев эмблему, понимал, что Мэтью является личным помощником министра обороны США.

Мэтью аккуратно прополоскал, в раковине, опасную бритву. Она принадлежала дедушке Дэниелу. Бритва лежала в мешке, привезенном в столицу после сражения у Литтл-Бигхорн. Армейские дознаватели передали вещи покойного генерала Горовица его вдове. Дэниелу было приятно думать, что бритвой брились и дед, и отец. Он протянул руку за туалетной водой, запахло сандалом.

Мэтью не стал собирать ученых, заметив Бенсону:

– Я в понедельник улетаю, время есть. Завтра с ними встречусь… – он просмотрел список. В Хэнфорд привезли группу разработки новых кодов, где трудились лингвисты и математики. Во второй зоне работали физики. Мэтью надо было встретиться с контрактниками. В списке он увидел несколько знакомых фамилий, аспирантов из Беркли, Чикаго, и Принстона.

В столице, на совещании у министра, полковник Гровс доложил о ходе строительства баз. После окончательных результатов эксперимента в Беркли, с новым элементом, после завершения работы над реактором, в группе Ферми, все подобные исследования, по соображениям безопасности, переводили на уединенные полигоны.

Найдя в списке трех девушек, Мэтью пожал плечами: «Синие чулки». Майор Горовиц достаточно поработал с учеными, чтобы скептически относиться к женщинам, занимающимся наукой.

– Хотя бы кузину Констанцу, покойную, вспомнить… – он застегнул китель, – я ее фото не видел, но, думаю, ни один мужчина на нее внимания не обратил бы. Они все либо тощие, как доски, либо, наоборот, рыхлые. И все в очках… – Мэтью нравились стройные, ухоженные дамы. Он предпочитал высоких женщин, но в мужской компании, признавал, что и девушки маленького роста имеют свои прелести. О них хотелось заботиться, но Мэтью всегда замечал, что жена, прежде всего, должна ухаживать за своим мужем.

– Если она выполняет свои обязанности, – улыбался майор, – она может рассчитывать, что ее побалуют. Не чрезмерно, конечно… – Мэтью с легким презрением относился к сослуживцам, которым постоянно названивали скучающие супруги. Некоторые офицеры торопились домой, вечером, разводя руками: «Миссис ждет к обеду…»

Мэтью, про себя, называл их подкаблучниками.

Он сунул флягу в карман кителя:

– Аарон, наверняка, халы испек. Его жена вообще палец о палец не ударит. Рав Горовиц, как дедушка его, подкаблучник. Бабушка Бет всю жизнь мужем командовала, и равом Горовицем тоже будут вертеть… – Мэтью, направляясь к административному бараку, подумал, что халы сделают на яичном порошке.

– Здесь все-таки глушь… – ступив в пахнущий свежим деревом коридор, он услышал из открытой двери красивый голос кузена. Зажгли свечи, пели приветственный гимн субботе.

Мэтью хмыкнул:

– Будто я в трауре, появляюсь после гимна. В трауре по Кривицкому, – он, невольно, усмехнулся, – мистер Вальтер тоже был еврей… – подождалв, пока стихнет гимн, майор шагнул в комнату, где помещалась синагога. Мэтью замер, в проходе. Слева сидела девушка, одна. Мэтью смотрел на тяжелый узел черных волос, на стройные плечи, в жакете бежевого твида. Он заметил свободное место, у края скамейки, рядом с каким-то лейтенантом, напротив девушки.

– Она не медсестра… – Мэтью коротко кивнул кузену. На столе у стены лежали накрытые кухонными полотенцами халы, рядом поблескивали бутылки с виски:

– Медсестра бы в форме пришла. Значит, одна из моих подопечных… – у нее были смуглые, раскрасневшиеся щеки, изящный нос, твердый подбородок. Девушка, тоже высокая, напомнила Мэтью кузину Эстер. Она сидела, закинув ногу на ногу. В свете электрической лампочки, под жестяным абажуром, на тонкой щиколотке переливался нейлоновый чулок. Мэтью смотрел на нее, чувствуя какую-то странную тоску. Вспомнив обещание мистера Нахума, майор незаметно сжал руку, в кулак:

– Никто меня не заставит жениться на девушке, которую я не видел, даже ради работы. Она ученая, она будет полезна. В конце концов, она не обязана знать, чем я занимаюсь… – Мэтью скользил глазами по ее шелковой блузке, рассматривая высокую грудь. Девушка, внезапно, повернулась, он вздрогнул. В темных, миндалевидных глазах металось пламя, отражался огонь свечей.

– Прославим Господа, благословенного… – община поднялась. Не отводя от нее взгляда, Мэтью заставил себя встать.

Мэтью хотел, чтоб кузен представил его девушке. Всю службу, майор, искоса поглядывал на нее. Она сплела на круглом колене длинные пальцы, без маникюра. Он заметил следы от чернил на смуглой коже. Фамилии женщин, ученых, в списке были не еврейскими, а кольца она не носила. Майор, наконец, повернул голову. Кузен, к шабату, переоделся, в парадную форму.

– Все равно, видно, что Аарон не военный, – скептически подумал Мэтью, – хотя он недавно служит. Капелланам, кажется, по уставу даже оружия не выдают… – майор был прав. У рава Горовица не имелось табельного пистолета. Аарон поинтересовался оружием в Монтерее, когда его оформляли для службы в армии. Тамошний офицер пожал плечами:

– Сейчас мирное время, лейтенант Горовиц. При угрозе опасности, при объявлении войны, вы, как и все офицеры, получите пистолет… – он окинул Аарона недоверчивым взглядом: «Вы что, умеете стрелять?»

Аарон умел, научившись у младшего брата. Меир хвалил его, за меткость и хладнокровие. Аарон, впрочем, понял, что младший брат, действительно, был снайпером, несмотря на очки. Меир не говорил, приходилось ли ему пускать в ход оружие, а рав Горовиц не спрашивал.

– Папа тоже умеет стрелять, он воевал… – Аарон смотрел на легкую улыбку Деборы. Перед шабатом, он быстро объяснил девушке службу. Рав Горовиц добавил:

– Это день отдыха, кузина, день радости. Еще один наш родственник приехал, майор Горовиц. Я говорил о нем. Он придет, вечером… – Дебора видела настойчивый, почти жадный взгляд серых глаз. Майор Горовиц оказался, как две капли воды, похож на вице-президента Вулфа. Портрет государственного деятеля печатали в учебниках американской истории, в главах, где шла речь о войне за независимость и внешней политике молодой страны:

– Вулф придумал резервации, – вспомнила Дебора, – а дед майора Мэтью, генерал Горовиц, сгонял индейцев с их земель. Он убил моего прадедушку… – девушка не хотела думать о подобном. Дебора напомнила себе, что майор тоже родственник, как и раввин Горовиц.

– Сын за отца не отвечает, а, тем более, внук за деда… – она легко выбросила из головы мужчину, сидящего через проход. Девушке было о ком подумать, рядом с равом Горовицем, или Аароном, как его называла Дебора, смущаясь, про себя.

Она, всю неделю, пыталась работать. Девушка писала коды, отдавала ряды цифр математикам, и получала обратно, с пометками группы вычисления ключей. Они хотели создать идеальную систему шифрования, непроницаемую, защищенную от опасности враждебного взлома.

На семинаре им рассказали о немецкой машине «Энигма», о британской системе «Бомба», электронно-механическом устройстве для дешифровки гитлеровских кодов. Математики считали, что любая кодировка, построенная на основе распространенного языка, рано или поздно, будет прочитана:

– Поэтому, дамы и господа, – руководитель группы, профессор Мэйхью, из Чикаго, наставительно поднял палец, – нам жизненно необходимо участие лингвистов. Вы обладаете бесценными знаниями, свободно владея редкими языками. Ваша успешная работа поможет Америке оказаться в безопасности… – при белых они о подобном не говорили, только в своей компании, у костра.

Кто-то из ребят вздохнул, перебирая струны гитары:

– Триста лет они нас за людей не считали, называли дикарями. Гнали, как зверей, на запад, в необжитые места, а теперь мы понадобились Америке… – Дебора, глядя на огонь, затягивалась самокруткой:

– Мой отец был белый, как и у многих, здесь. Мы, между собой, говорим на английском языке… Мы американцы, – она бросила окурок в костер, искры поднялись вверх, – ребята из резерваций пойдут воевать, если придется… – Дебора очень надеялась, что подобного не произойдет.

Еще она очень надеялась, что рав Горовиц останется на базе Хэнфорд.

Обдумывая план диссертации, набрасывая заметки к первой главе, Дебора видела его красивые, темные глаза, слышала смущенный голос:

– Если вы, кузина, решите посетить службу, просто отправьте записку. Я буду… – оборвав себя, рав Горовиц кивнул на шлагбаум:

– Я бы вас проводил, кузина, как положено, однако мне нельзя, у меня нет нужного пропуска… – у Деборы имелась картонка, с фотографией и черным штампом: «Проход по всей территории».

Собираясь на службу, она тщательно выбрала хороший костюм, со скромной, прикрывающей колени юбкой, и шелковой блузкой. В подобном наряде она вела семинары и занятия со студентами, в Орегоне.

Она стояла в деревянной кабинке душа, с заколотыми на затылке волосами, подняв руки вверх. Теплая вода падала на лицо. Дебора жмурилась, вспоминая горячий источник, в горах, на земле народа Большой Птицы. В резервации, летом дети бродили в своей компании, целыми днями не возвращаясь к вигвамам родителей. С ними бегали собаки, они купались в холодных, горных озерах, и рыбачили. Старшие девочки, по секрету, сказали Деборе, что вода в источнике делает женщину красивой, для мужа.

– Или не мужа, – хихикнул кто-то из девчонок. Дебора протянула маленькие, детские ладошки. Вода, в каменной купели, чуть слышно бурлила, немного пахла серой и покалывала лицо. От озера, слышались крики купающихся мальчишек, и лай собак:

– Кто первый раз в жизни ей умывается, – подтолкнули Дебору подружки, – должен загадать желание, Белая Птица… – она попросила, чтобы ее народ был счастлив, чтобы звери и птицы не уходили с земли, чтоб духи предков заботились о ней.

– И будем, – услышала она, вытираясь, знакомый голос, – будем, Двора…

Девушка застыла, с полотенцем в руках:

– О любви я тогда ничего не загадывала… – Дебора усмехнулась, – мне шесть лет исполнилось, какая любовь. А сейчас… – она обрадовалась, что оказалась в душевой одна. Ноги, немного, ослабли. Закрыв глаза, она присела на лавку, у стены. Дебора поняла, что, всю неделю, думала только о нем.

– Миссис Горовиц… – сказала она томно. Полотенце соскользнуло на влажный пол. Дебора все знала. Красивый Щит рассказала девочке, что с ней происходит, а в школе с ними занималась медицинская сестра:

– Никогда я подобного не чувствовала… – Дебора тяжело задышала, – никогда. Оставь, ему тридцать один год. Он помолвлен, просто не говорит… – если рав Горовиц и был помолвлен, то, подумала Дебора, исподтишка рассматривая кузена, он об этом не упоминал.

Молитвенников здесь не было, но Дебора поняла, что все остальные прихожане знают службу. Рав Горовиц сказал, что поедет за книгами и свитком Торы в Сиэтл:

– Я быстро выучу язык, – решила Дебора, – Тора у меня есть. Он… кузен Аарон, со мной позанимается… – к щекам прилила краска. Аарон рассказывал ей о семье. Дебора, перебрала, по памяти, новых родственниц:

– Они все замужем. Мадемуазель Аржан погибла, она такая красивая была… – Дебора видела фильмы актрисы, – а леди Холланд пропала. Она, все равно, не еврейка… – конечно, рав Горовиц, мог встречаться и не с родственницей. Дебора, краем глаза, посмотрела на майора Мэтью:

– Спросить у него? Неудобно, нас не представляли друг другу, и это личное… – ей не понравились спокойные, оценивающие глаза майора:

– Напишу его отцу, – обрадовалась девушка, – доктору Горовицу. Адрес кузен Аарон даст. Напишу, ненароком поинтересуюсь… – она опустила голову, скрывая румянец на лице.

Аарон сделать этого не мог. Раву Горовицу оставалось надеяться, что прихожане спишут все на духоту. В маленькой комнате сидело почти сто человек. Он старался не смотреть на кузину Дебору, но ничего не получалось. Аарон почувствовал тоску, как, в Берлине, на давно разоренном еврейском кладбище:

– Это словно с Габи… – он услышал высокий, нежный голос девушки, – я тогда глаз от нее не мог отвести. Не мог подумать, что потеряю ее… – Дебора, восхищенно, сказала:

– Вы помогали евреям, кузен Аарон, рисковали жизнью… – он смутился:

– Это мой долг, кузина. Мой народ в беде. Я вернусь в Европу, непременно, – добавил рав Горовиц.

– Он вернется… – община поднялась, для кидуша. Дебора тоже встала.

Аарон рассказывал ей об Израиле, как он называл Палестину, об Иерусалиме и кибуцах. Он говорил, что сам обрабатывал землю и собирал урожай. Дебора искоса, взглянула на его большие руки. Аарон улыбнулся:

– Я долго один живу, кузина. Я все умею делать, и готовить, и убирать. Пишу мезузы, даже куриц резать умею, научился… – произнося кидуш, Аарон вспомнил обеды с детьми, в пражской квартире Клары. Он слышал смех девочек, неуверенный, медленный голос Пауля, вдыхал аромат свежего хлеба и пряностей. Он чувствовал прикосновение женской руки, ласковое, тихое, ощущал тепло, наполнявшее все вокруг:

– Я ее никуда не отпущу, – разозлился Аарон, – никуда. Если я ей… Деборе, хоть немного по душе, если она захочет стать еврейкой. То есть она еврейка, конечно… – он взял халы, подняв хлеб вверх:

– Не отпущу. После шабата поговорю с ней. А если она откажет… – Аарон велел себе подумать об этом, когда услышит отказ.

– Не раньше, рав Горовиц, – строго сказал себе мужчина, – нечего бояться, надо делать… – люди толпились у столов с виски и халами. Он заметил, что Дебора выскользнула наружу:

– У нее дежурство, завтра утром, она говорила… – в медных подсвечниках догорали, трещали свечи, в открытом окне виднелась бледная луна, – после исхода шабата отправлю ей записку. Верну подсвечники… – кто-то тронул его за плечо, Аарон очнулся.

– Счастливой субботы, – усмехнулся кузен. От Мэтью пахло сандалом, и виски, он пришел в безукоризненной, хорошо отглаженной форме майора. Аарон, невольно, оглядел свой китель. На рукаве красовалось чернильное пятно.

– Лехаим! – Мэтью поднял простой стаканчик. Кузен, невзначай, поинтересовался:

– А что за девушка здесь была? – Аарон прожевал халу:

– Ты никогда не поверишь, Мэтью… – он отвел кузена к окну, присев на подоконник: «Слушай».

Оказавшись у себя в комнате, Дебора переоделась в армейские брюки и свитер. Одежда была мужской, но Деборе, с ее ростом, пришлась впору. Устроившись на койке, поджав босые ноги, она повертела Тору, в потрепанной, кожаной обложке. Дебора твердо решила начать заниматься с равом Горовицем:

– Я ничего не могу сделать… – девушка откинулась к деревянной стене, – я хочу быть рядом, всегда. Сколько придется, сколько Господь, и судьба отмерят… – Дебора насторожившись, неуверенно позвала: «Бабушка…». Окно было полуоткрыто. Комнаты выходили на лужайку, за бараком. На половицах лежал яркий луч полной луны. Дебора заметила тень, снаружи, в звездной ночи. Окно заскрипело, она встрепенулась. Он был без пилотки, светлые волосы искрились, серые глаза взглянули на Дебору. Тонкие губы улыбались.

– Мне надо с вами поговорить, мисс Маккензи, – Мэтью, не дожидаясь ее согласия, потянул створки окна. Он легко перемахнул внутрь, запахло чем-то пряным. Дебора, невольно, скомкала на груди свитер:

– Я ненадолго… – уверил ее Мэтью, подталкивая девушку к койке, – совсем ненадолго…, – барак был тихим. Ночная смена работала, а все остальные давно спали. Захлопнув окно, Мэтью задернул шторы. Горела одна настольная, тусклая лампочка. Дебора увидела, как его глаза переливаются, холодным огнем:

– Будто пули, – успела подумать она, – будто свинец.

Выслушав историю мисс Макензи, от кузена, майор Горовиц скептически хмыкнул:

– Мало ли где она книгу подобрала, Аарон. Нельзя быть таким наивным. Какая-то девчонка выдает себя за еврейку, а ты ей поверил… – лицо рава Горовица изменилось. Мэтью вспомнил:

– Меир рассказывал. Аарон был в Дахау, сидел в русской тюрьме, в Каунасе… – Мэтью понял, что НКВД, как нельзя более, кстати, арестовало кузена. За обедом он поделился новостями с мистером Нахумом. Наставник согласился:

– Очень хорошо, милый. В случае… – мистер Нахум пощелкал крепкими пальцами, – непредвиденных затруднений, у нас есть несколько кандидатур, могущих отвлечь внимание на себя… – одной из кандидатур был Меир Горовиц, он же работник секретной службы Даллеса, Ягненок, бывший мистер О'Малли. Наставник сказал Мэтью, что его данные очень пригодились. Ход в Европу, или Советский Союз, для кузена оказался закрыт.

– Чем больше времени мистер Горовиц проведет в Вашингтоне, – заметил русский, – тем легче нам, если настанет подобная нужда, выставить его агентом. Во время похищения Невидимки он навещал Нью-Йорк, он сопровождал Кривицкого… – мистер Нахум улыбался, – головоломка сходится. Раввин Горовиц тоже пригодится… – он похлопал Мэтью по плечу, – он жил в Германии, проехал через Советский Союз… – Эйтингон вспомнил, что Петр работал в Каунасе, прошлым летом. Наум Исаакович махнул рукой:

– В стране неразбериха царила, мы только освободили Прибалтику. Петр в Шауляй ездил, с Деканозовым. Наверное, кто-то другой этого Аарона допрашивал. Какая разница? Главное, для американцев, его контакт с НКВД… – Паука требовалось обезопасить, любой ценой.

В коротком списке двенадцати, составленном Кукушкой и покойным Соколом, значился Меир Горовиц. Раввина в нем не было, но Эйтингон понял:

– Очень изящно получается. Старший брат и младший брат, работают вместе. Любой подобному поверит. Хоть Гувер, хоть Даллес, хоть президент Рузвельт. Очень хорошо, что раввин Горовиц капелланом в армию отправился… – Мэтью, встретив кузена в Хэнфорде, обрадовался.

База была секретной, закрытой. Пребывание здесь означало допуск к государственной тайне. Майор Горовиц был уверен, впрочем, что до подобных, срочных мер дело не дойдет. Он собирался дослужиться до генерала, купить особняк, дом на побережье, и воспитывать детей. Мистер Нахум успокоил его:

– За твоей спиной весь наш народ, сынок. Вся мощь страны Советов. Ты станешь членом партии, получишь советский паспорт, буде понадобится… – наставник подмигнул Мэтью.

Глядя на неожиданно жесткое лицо кузена, Мэтью даже поежился:

– Бабушка Мирьям, – нарочито спокойно ответил Аарон, – обращается к дочери, в надписи, по имени. Она упоминает, что отец назвал Авиталь Амадой, Лесной Росой. Бабушку мисс Маккензи именно так и звали, Лесная Роса. Прадедом ее был известный Менева. Тебе он должен быть особенно известен… – не удержался Аарон. Кузен покраснел, рав Горовиц обругал себя:

– Зачем, в Шабат? Его дед, генерал Горовиц, убил Меневу, при Литтл-Бигхорн. И генерала Горовица индейцы убили. Зачем это ворошить? Что было, то было, много лет прошло… – кузен распрощался с ним.

Проводив прихожан, Аарон остановился посреди пустой синагоги:

– Все равно. Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина. Мало ли что Мэтью в голову придет. Однако он джентльмен, он не станет мстить девушке, родственнице… – Аарон волновался за Дебору. Он выглянул в раскрытое окно барака. Территория большой базы освещалась редкими фонарями. Кузена видно не было. Вдохнув речной ветер, Аарон посмотрел на подсвечники мисс Маккензи, Деборы. Фитили свечей тлели, огоньки заколебались, погасли. В Шабат подсвечники было трогать запрещено, Аарон не мог отнести их в научную зону.

– У меня и пропуска нет… – притворив дверь синагоги, он вышел на крыльцо барака. Аарон посмотрел на хронометр. Время подходило к полуночи. Офицерам выдали расписание смен часовых. Полковник Бенсон, сварливо, заметил:

– Для любителей ночной рыбалки. Имейте в виду, что в полночь охрана меняется. Будете ждать со своим уловом, не меньше получаса. Пока идет пересмена, никто внутрь не зайдет, и не заедет… – в Колумбии водился лосось, рыбу пока строительством не распугали. Аарон сбежал вниз, по деревянным ступеням:

– Проверю, как она дошла до дома, то есть до барака. Здесь безопасно, везде солдаты, с оружием. У Мэтью тоже пистолет. На службу он, конечно, с пустыми руками пришел… – сняв кипу, сунув ее в карман кителя, Аарон достал пилотку. Бенсон славился пристрастием к соблюдению формальностей. Старший лейтенант Крэйг, глава капелланов базы, на этой неделе заработал выговор. Полковник заметил священника с непокрытой головой.

Аарон был прав. Мэтью не стал заворачивать в барак старших офицеров за оружием. Майор Горовиц рассудил, что с девчонкой пистолет не понадобится. Мэтью решил:

– Нет, подобного мне не надо. Она красавица, но с такими женщинами только развлекаются. Даже подумать нельзя о браке, – офицеры на военных базах, рядом с резервациями, часто жили с индианками:

– Подобное с прошлого века повелось… – мисс Маккензи послушно села на койку, – вторая семья, так сказать. Она останется здесь, в Хэнфорде… – все ученые подписывали контракт на два года работы. Мэтью устроился неподалеку:

– Останется, а я буду ее навещать. Двадцать два года… – майор вспомнил досье новоявленной родственницы, – она в интернате училась, в университете. Магистр лингвистики, докторат начала… – Мэтью был уверен, что кузина давно не девственница. Он слышал, что в резервациях девочки живут с мужчинами, чуть ли, ни с двенадцати лет:

– Они примитивные люди, дикие. Весь лоск цивилизации… – у кузины на столе красовалась пишущая машинка и стопки книг, – мгновенно с них слетает… – он смотрел в темные, мерцающие, переливающиеся огоньками глаза. Между ними, на койке, лежала Тора. Мэтью откашлялся:

– Как я говорил, я ненадолго. Аарон мне рассказал о вашей встрече, кузина Дебора… – он помолчал, – я очень рад, что вы… – Мэтью поискал слово, – нашлись. Я должен представиться… – девушка кивнула:

– Я знаю. Мне Аарон… то есть рав Горовиц говорил. Вы майор Горовиц, внук генерала Горовица…, – высокие, смуглые скулы застыли. Девушка покраснела: «Простите, все давно случилось».

– Именно, – добродушно согласился Мэтью, – но вы меня не дослушали. Я куратор научных проектов, от министерства обороны, то есть ваш начальник, с военной точки зрения… – Дебора поморщилась.

Она услышала шум дождя, грохот молний, рев моторов, в лицо ей ударила жаркая пыль пустыни. До нее донесся какой-то щелчок, тело передернулось, словно в судороге. В голове зазвучал низкий, сильный голос, голос мужчины:

– Проклинаю, проклинаю тебя и потомство твое, по мужской линии, да примут они смерть в огне и пламени… – гудел костер, раскаленные, железные стены окружали Дебору. Голова невыносимо, остро заболела, будто охваченная жаром. Она вздрогнула от вкрадчивого шепотка:

– Я бы мог обеспечить вам особые условия работы, кузина… – длинные, ловкие пальцы легли ей на колено. Деборы никогда не касался мужчина, за ней не ухаживали, ни в школе, ни в университете. Девушка слышала голос:

– Проклинаю, проклинаю…

Встрепенувшись, она отодвинулась подальше:

– Кузен… то есть майор Горовиц, я не понимаю, о чем вы… – Дебора ахнула. Мэтью, почти грубо, привлек ее к себе. Он зашарил рукой по вороту свитера, расстегивая пуговицы:

– Все вы понимаете, кузина. Я знаю, чем вы занимаетесь, в резервациях. Мне говорили, как весело проводят время индейцы… – Дебора уперлась руками в его грудь:

– Оставьте меня! Я вас не приглашала, я… – Мэтью подмял ее под себя, закрыв рот поцелуем. У нее были сладкие, мягкие губы, черные косы растрепались. Она попыталась вывернуться:

– Я закричу, я позову охрану… – затрещала хлопковая ткань брюк:

– Вам никто не поверит, у индианок в Америке определенная репутация… – Мэтью бросил китель на пол, целуя стройную, смуглую шею. Дебора сжала зубы:

– Мне даже ударить его нечем. Я высокая, однако, он выше, сильнее… – твердая рука раздвигала ей ноги:

– Вам понравится… – Дебора, приглушенно, закричала:

– Нет, нет, не надо! Помогите, кто-нибудь…, – она даже не поняла, как все случилось. Дверь комнаты слетела с петель. Кто-то встряхнул майора Горовица за плечи:

– Оставь в покое кузину, ты, мерзавец!

Мэтью швырнули на пол. Дебора забилась, всхлипывая, в угол койки. Она увидела яростные глаза рава Горовица. Мэтью, поднявшись, недовольно сказал:

– Аарон, ты не понял. Я просто хотел… – майор согнулся вдвое, хватая воздух ртом. Аарон подул на руку. Повернув Мэтью спиной, он дал кузену хорошего пинка:

– Пошел вон отсюда, или тебе напомнить, как мы с тобой в детстве дрались? Я могу, если ты забыл… – Мэтью выпрямившись, зло сказал:

– Ты явился без пропуска, в закрытую зону. Я позову охрану… – велев себе успокоиться, Аарон заметил влажные щеки девушки:

– Никогда она больше не будет плакать… – сказал себе рав Горовиц, – обещаю… – размахнувшись, он отвесил кузену пощечину:

– Тебе повторить? Вон из комнаты! И если я тебя еще раз здесь увижу… – схватившись за щеку, Мэтью прошипел:

– Смирно, лейтенант Горовиц! Забыли, перед кем находитесь… – развернувшись, быстро прошагав по коридору, майор крикнул: «Охрана! Немедленно сюда, с оружием!»

Аарон едва успел шепнуть Деборе: «Не беспокойтесь, кузина». Мэтью вырос на пороге комнаты, с двумя солдатами. Он коротко распорядился:

– К полковнику Бенсону. Незаконное нахождение в закрытой зоне, драка, неподчинение старшему по званию… – Мэтью хотел добавить: «Попытка изнасилования», но решил этого не делать. Глядя в темные глаза кузины, Мэтью почувствовал, что она будет защищать рава Горовица.

– Спелись, – мрачно понял Мэтью. Он сказал кузену, одними губами: «Неделя гауптвахты тебе обеспечена».

Аарон, молча, вышел из комнаты, в сопровождении солдат.

Раву Горовицу позволили взять на гауптвахту бархатный мешочек с талитом и тфилин. Умывальная здесь, как и почти во всех бараках, помещалась в конце коридора. Молиться в камере Аарону разрешалось. В узкой комнате, с зарешеченным окном, усевшись на койку, Аарон понял, что в мешочке лежит еще один, маленький. Улетая с базы Гамильтон, в Калифорнии, Аарон сунул семейное кольцо именно сюда, боясь его потерять.

В камере горела одна, слабая лампочка, ставни окна были распахнуты. Гауптвахту построили на краю административного комплекса. Отсюда до синагоги, было, минут пять хода. Отправляя его на гауптвахту, начальник базы, недовольно, заметил:

– Будете выполнять свои обязанности, лейтенант Горовиц. Я не собираюсь, из-за вашего безобразного поведения, лишать солдат и офицеров капеллана… – на утреннюю молитву Аарона водили под конвоем. Охранники ждали его в коридоре, у двери синагоги. Аарон не стал говорить полковнику Бенсону о том, что Мэтью делал в научной зоне. Он вспоминал слезы кузины:

– Не надо ее… мисс Маккензи в это вмешивать. Мэтью всего равно солжет. У него и в детстве язык был без костей, – угрюмо подумал рав Горовиц:

– Он всегда ухитрялся выйти сухим из воды. И ей… то есть мисс Маккензи, тяжело будет о подобном говорить. Она девушка… – майор Горовиц, впрочем, выставил все случившееся простым непониманием.

– Шабат, господин полковник, – развел руками Мэтью, – рав Горовиц выпил немного больше, чем нужно. Готовился к Пуриму, – он обаятельно улыбался, – в будущий праздник положено употреблять спиртное… – Бенсон хлопнул рукой по столу:

– Не на вверенной мне базе, лейтенант Горовиц. Не умеете пить, лучше не беритесь… – Аарон, искоса, посмотрел на Мэтью. Щека кузена еще пылала:

– Очень хорошо, – Аарон заставил себя не отвечать, – все равно, он скоро уедет, в Калифорнию. Главное, чтобы Мэтью ее… мисс Маккензи, больше не трогал… – кузен обещал ему неделю гауптвахты. Аарону дали две, внеся в его личное дело выговор.

– Отличное начало службы в армии, – ядовито сказал Бенсон, расписываясь, – надеюсь, это послужит вам уроком, лейтенант Горовиц. Пропуска для того и придумали, чтобы ими пользоваться. Если вам запрещен доступ на определенные территории… – он подул на чернила, – родственница там работает, или не родственница, правила для всех одинаковы… – Аарону велели переодеться в полевую форму. В ней же он и должен был вести молитву, даже в Шабат. Прихожане, деликатно, не говорили с ним о наказании. Рав Горовиц, краем уха, услышал, что кузен покинул базу. В столовую Аарона не водили, еду приносили прямо сюда. Новостей он никаких не знал, однако охранники сказали, что Люфтваффе, три дня, бомбило город Суонси, в Уэльсе, стерев его с лица земли. Аарон волновался за семью, но никакого способа связаться с отцом, или братом, не было.

Достав маленький мешочек, он положил на ладонь старое, тусклого золота кольцо, с темной жемчужиной. В открытом окне, за решеткой, заходило огромное, медное солнце. Аарон посмотрел на хронометр. Скоро приходили охранники, вести его на шабат. В последние дни дожди прекратились, погода стояла хорошая. Возвращаясь утром, после молитвы, в тюремный барак, Аарон, исподтишка, озирался. Ему хотелось увидеть мисс Маккензи, Дебору, высокую, стройную, с играющими золотистыми искорками, темными глазами. Жемчужина напомнила Аарону ее глаза:

– Черна я, но прекрасна, дщери Иерусалимские… – пробормотал Аарон. Он глубоко вздохнул, откинувшись к стене:

– Она не придет на шабат. Первый раз познакомилась с евреями, с родней, и вот как вышло… – доктор Горовиц часто пел детям песню на ладино, о Моренике, смуглой девушке.

Отец улыбался:

– Ваш дедушка Джошуа ее бабушке пел, в Чарльстоне, когда они на гражданской войне встретились… – в теплой жемчужине отражалось закатное солнце. Отец говорил, что кольцо очень старое. Драгоценность сохранилась со времен, когда предки вице-президента Вулфа жили в колониях, в Джеймстауне:

– Дедушка Дэниел подарил его бабушке Салли… – услышал Аарон мягкий голос отца, – и оно к бабушке Бет попало… – Аарон коснулся жемчужины:

– Подарил, но не женился. Но дедушка Джошуа ждал, пока бабушка Бет станет еврейкой. Долго ждал… – он сжимал в руке кольцо:

– Мне и ждать незачем. Дебора… то есть мисс Маккензи, она еврейка. Но ведь она не захочет, зачем ей… – он сидел с непокрытой головой. Темные, вьющиеся волосы были влажными, после душа.

Он вспомнил, как Габи мыла ему голову, в Берлине, после погрома, в кафе. Девушка шептала:

– Выпей чаю, и ложись, милый мой. Я буду рядом, я никуда, никуда не уйду… – она устроила его в постели, прижавшись щекой к плечу:

– Не думай об этом, Аарон. Я здесь, я с тобой. Возьми меня за руку… – Аарон заснул, не выпуская ее тонких пальцев:

– И с Кларой так было… – он зажал кольцо в ладони, – я обнимал ее, и закрывал глаза… – Аарон, тоскливо, попросил:

– Пусть она будет счастлива, пожалуйста. Она, дети. И мисс Маккензи, Дебора… Пусть тоже будет счастлива… – он, внезапно, улыбнулся:

– Как мы в Праге говорили? По нынешним временам, каждый порядочный человек должен посидеть в тюрьме. Третья камера у меня. Мишель был в плену, Стивен тоже. Питер сидел, Авраам срок получил. О Максиме я вообще не говорю… – Аарон развеселился:

– Осталось Меиру в тюрьму отправиться. Впрочем, в Европу он, пока, не едет, а в Америке его сажать не за что… – зеркала здесь не водилось. Пригладив волосы, одернув рубашку, Аарон потянулся за ботинками. За решеткой промелькнула какая-то тень.

Дебора четверть часа стояла за углом гауптвахты, собираясь с духом. Она надела хороший костюм, с шелковой блузкой, который носила на прошлом шабате. В кармане жакета лежал простой, замшевый мешочек. Дебора, смешливо, поняла:

– Рав Горовиц… Аарон, меня бы не похвалил. Травы, любовные заклинания… – заклинания она не знала, и подозревала, что его и не существует. В комнату рава Горовица, в офицерском бараке, было никак не пробраться. Дебора не могла подложить траву под подушку. Пришлось сунуть краснокоренник в карман жакета, и надеяться на лучшее.

Дебора сомкнула пальцы на мешочке:

– Скажу ему, что я благодарна, скажу, что хочу заниматься… – что сказать дальше, она тоже знала. Девушка повторяла эти слова, каждую ночь, ворочаясь, невольно всхлипывая:

– Я не могу, не могу без него… – майор Горовиц с ней не заговаривал, и не смотрел на нее. Майор выступил, на собрании группы, напоминая о правилах безопасности, и неразглашении данных. Мэтью уверил их, что работа, проводящаяся в Хэнфорде, жизненно важна для безопасности Америки. Больше он в научной зоне не появлялся. Поняв, что он улетел, Дебора, облегченно, вздохнула.

Она выбросила из головы сильный, незнакомый мужской голос: «Проклинаю! Проклинаю тебя, и все твое потомство, по мужской линии, пусть погибнут они, в огне и пламени!». Дебора больше не чувствовала обжигающего жара, не слышала отчаянного, громкого крика, по спине не пробегали пылающие языки огня.

Она работала, думая об Аароне. Девушка собиралась пойти на шабат, но поняла, что должна увидеть рава Горовица наедине. Вечер был тихим, в научной зоне, на траве, лежала роса. Идя к воротам, Дебора увидела белых, голубей, перепархивающих по лужайке.

– Белая птица… – она сделала шаг из-за угла. В голове зазвучал женский голос:

– Не бойся, Двора, не бойся. Восстань, пробудись, Двора. Я здесь, я с тобой… – он стоял босиком, держа в руках полевые ботинки. Дебора увидела кипу, на темных волосах:

– Он побрился, перед Шабатом. Им бриться разрешают, даже на гауптвахте… – она узнала, куда идти, невзначай поинтересовавшись у охранников схемой базы. Дебора объяснила, что не хочет заблудиться. Она вертела коричневый, бумажный пакет с фруктами. Дебора, сначала, хотела принести раву Горовицу печенье, но спохватилась:

– Нельзя, оно не кошерное. Мне надо будет все выучить, если я… – сказать подобного девушка не могла, поэтому быстро поправила себя:

– Если я хочу вернуться к евреям. Об остальном не думай… – она, все равно, думала, об огоньках субботних свечей, о халах и вине. Аарон рассказал ей, что семья Горовицей, в прошлом веке, первой в Америке стала делать кошерное вино:

– Вы попробуете, кузина Дебора, – он улыбался, – мой дедушка землю Маншевицам продал. К ним наши работники перешли. Я знаю, что индейцы не пьют, – Дебора не притрагивалась к алкоголю, в резервации людей Большой Птицы, по решению племени, установили сухой закон, – однако оно сладкое, как мед… – рав Горовиц помолчал:

– Немного можно, кузина. В честь субботы… – халы девушке понравились. Она вспоминала рассказы Аарона об Иерусалиме, слышала детский смех, видела гранатовое дерево, усыпанное цветами:

– В прерии тоже сейчас все расцветет… – грустно поняла Дебора, – если бы его… Аарона, можно было отвезти домой, в Монтану… – она знала уединенное, маленькое горное озеро, с каменистым берегом, в окружении сосен:

– Передай фрукты, – рассердилась Дебора, – поблагодари. Какая Монтана, о чем ты? – ботинки, с грохотом, упали на деревянный пол камеры.

В темных глазах играли золотистые искорки. Она взволнованно дышала, черный локон, выбившись из тяжелого узла волос, спускался на смуглую шею.

Аарон забыл, что он стоит босиком:

– Кузина Дебора… – девушка протягивала пакет, через прутья решетки:

– Я вам яблок принесла, кузен Аарон, и апельсины. Я хотела печенье, но вы бы его не стали есть… – она покусала темно-красные губы:

Аарон не мог и слова сказать. Она тряхнула черноволосой головой: «Я хотела вас поблагодарить, за все…»

– Она уезжает, – испугался рав Горовиц, – отказалась от контракта, и уезжает. Она говорила, ее приглашали в Йель. Зачем ей сидеть, в глуши, с комарами? Напишет докторат, станет профессором. Ее отец был великий ученый, она очень способная… – услышав нежный голос, он очнулся:

– И я бы хотела учиться, рав Горовиц, если можно. Узнать больше о моем народе… – Аарон переступил через ботинки, не видя, куда идет.

Он принял пакет, на мгновение, соприкоснувшись с ней руками. Аарон вздрогнул:

– Спасибо вам, спасибо большое. Мисс Маккензи, кузина Дебора… значит, вы остаетесь в Хэнфорде?

Деборе хотелось сказать, что она поедет вслед за равом Горовицем, и будет жить там, где обоснуется он:

– Рут такое говорила, в Библии. Твой народ станет моим народом. Они мой народ… – Дебора кивнула:

– Да, кузен Аарон. И если бы вы согласились со мной заниматься… – рав Горовиц не отнял руки. Дебора тоже не могла убрать пальцы. Он, робко, спросил:

– Кузина Дебора, только заниматься? Потому что я… – Аарон покраснел, – вы знайте, пожалуйста, что я на все готов, ради вас. Если я вам, хоть немного, нравлюсь, если я вам по душе… – у Деборы, отчаянно, колотилось сердце.

Она смотрела в темные, блестящие глаза:

– Я и подумать не могла… рав Горовиц, то есть Аарон… то есть… – девушка пробормотала:

– Я траву принесла, индейскую, в кармане. Ее надо подложить под подушку, тому человеку, которого… – опустившись на колени, Аарон коснулся губами пальцев девушки:

– Не надо, любовь моя. С тех пор, как я тебя увидел, не надо. Но давай сюда траву… – у него были ласковые, сухие губы, – я буду думать о тебе, все время. Я и так думал… – Дебора гладила его по щеке:

– Пожалуйста, окажи мне честь, стань моей женой… – кольцо легло на палец, как будто его сделали по мерке Деборы. Жемчужина была немного темнее смуглой, нежной кожи. Золото переливалось тусклыми огоньками.

– Я на тебя буду смотреть… – услышал Аарон шепот, – весь шабат, глаз не отведу… – он целовал пятна от чернил:

– Скоро меня выпустят, мы сразу отправимся в Нью-Йорк, на хупу, самолетом. Я хотел сказать, Дебора, хотел признаться. Я люблю тебя, всегда буду любить… – за углом гауптвахты заурчал мотор, хлопнула дверь, загрохотали ботинки по крыльцу. Смена менялась. Им только, мимолетно, удалось пожать друг другу руки. Аарон шепнул: «Скоро. Скоро мы встретимся и никогда не расстанемся, любовь моя».

Она сунула раву Горовицу замшевый мешочек. Присев на койку, Аарон развязал шнурок. Остро запахло осенью, сухой травой. Он вспомнил рыжие листья виноградников, на холмах, вокруг Цфата, лазурную воду Кинерета, белых птиц, паривших над берегом.

– Белая Птица… – выдохнул Аарон, – Господи, спасибо, спасибо тебе… – блаженно, счастливо улыбаясь, рав Горовиц сунул мешочек под подушку.

 

Нью-Йорк

Швейцар дома Горовицей широко распахнул дверь: «Прошу вас, мистер Меир!»

У входа в Центральный Парк, стояли лотки с хот-догами, и пирожками, с картошкой и кашей, разливали кока-колу и кофе. День выдался отличный, солнечный, девушки цокали каблучками по сухим тротуарам. Пахло цветами, и свежей травой, в парке дети звенели велосипедами. Выходя на улицу, Меир даже не стал брать шарф. Одной рукой он прижимал к замшевой куртке большой, бумажный пакет, с эмблемой ресторана Рубена, другой держал картонный поднос, со стаканчиками.

Кофе, конечно, можно было бы сварить и дома. Аарон так и сказал, но Меир отмахнулся:

– Побудь настоящим горожанином, прежде чем возвращаться в глухие леса… – он подмигнул брату:

– Итальянец, на углу, делает настоящий кофе, как в Европе… – они собирались, есть гамбургеры. Брату Меир взял черный кофе, а себе, с пышной молочной пенкой. В столице подобный был редкостью, а в Нью-Йорке его наливали на каждом углу. Из усеянного жирными пятнами пакета, упоительно пахло мясом и жареной картошкой. Меир не забыл о соленых огурцах, к гамбургерам, о хот-догах, пирожках с кашей и луком, о кетчупе Хайнца.

Сладостей можно было не брать. Кухню и столовую квартиры Горовицей наполняли картонные коробки, из отеля «Плаза», присылавшего образцы кошерных десертов.

Аарон с Деборой, сначала, хотели скромной свадьбы, в синагоге Зихрон Эфраим, в беломраморном, в мавританском стиле зале, где и Аарону и Меиру делали бар-мицвы. Рав Драхман, ласково, сказал Аарону:

– Милый мой, не спорь с отцом. Не каждый день старший сын женится. Он тебя давно не видел, вы известная семья… – доктор Горовиц снял бальный зал отеля «Плаза». Кухню гостиницы, в день свадьбы, отдавали на попечение бородатых мужчин, в черных пиджаках, и шляпах, из Нижнего Ист-Сайда. В синагогу и на банкет пригласили пятьсот гостей. Залы украшали белыми гвоздиками и лиловой горечавкой, цветком штата Монтана. Столы накрывали шелковыми, аметистового цвета, скатертями.

Брат шел под хупу в парадной форме, как было положено по уставу:

– Бутоньерку на китель не наденешь… – Меир зашел в лифт, – но мы с папой будем при них… – смокинги висели в гардеробной квартиры. Отец проверял, в «Плазе», готовность зала для банкета, а потом ехал в Нижний Ист-Сайд, с миссис Фогель, на дегустацию обеда. Миссис Фогель взяла Дебору под свое крыло. Девушку поселили в квартире, в Верхнем Ист-Сайде. Миссис Амалия, с Иреной, водила ее в свадебное ателье, в Bloomingdales, и закупала, как выражалась миссис Фогель, приданое. Дебора пыталась сказать, что в Хэнфорде ничего этого не нужно, но миссис Амалия была непреклонна. Женщины проводили время за выбором туфель, чулок, пеньюаров, и визитами к портнихе.

Аарон рассмеялся:

– Бенсон был не очень доволен, что я отпуск прошу. И у Деборы работа в разгаре. К Пуриму мы должны вернуться на базу… – перед отъездом Аарон получил ответ от раввина из Сиэтла. Он брал в городе армейский грузовик, и вез в Хэнфорд свиток Торы, с молитвенниками.

– Двести миль, – Меир видел счастливую улыбку брата, – мы с Деборой заночуем, где-нибудь по дороге… – Аарон, приехав с запада, все время улыбался. Меир видел, что они с Деборой, украдкой, держатся за руки.

В последнюю неделю брат и Дебора, согласно традиции, не встречались. Аарон звонил невесте по несколько раз в день, прочно занимая телефон, в кабинете отца. Доктор Горовиц, благоговейно, погладил обложку черной кожи:

– Наконец-то Тора в семью вернулась… – отец внес Дебору в родословное древо, и отправил телеграммы, в Лондон и Японию:

– С Парижем никак не связаться… – Хаим развел руками, – мы даже не знаем, где сейчас Теодор и Мишель, а Эстер… – от Эстер, совершенно неожиданно, пришел ответ. Переслала весточку тетя Юджиния. Женщина, деликатно, написала:

– Мы получаем все нужные сведения, не беспокойтесь. С Эстер, и мальчиками все в порядке… – сестра поздравляла Аарона со свадьбой, и надеялась на встречу. Утром Аарон ушел завтракать с бывшими соучениками, из Еврейской Теологической Семинарии. Половина раввинов тоже собиралась появиться в военной форме. Он звал с собой и Меира:

– Мы Талмуд будем обсуждать, как положено, перед свадьбой. Ты хорошо в текстах разбираешься…, -Меир похлопал его по плечу:

– У меня есть рабочие дела. Ланч за мной, от Рубена… – дела были не рабочими, однако брату о них, пока, знать не полагалось.

Меир отпер дверь квартиры. Переднюю усеивали коробки. Брат открыл свадебные списки в Bloomingdales и Tiffany. Рассыльные и почтальоны, каждый день, доставляли подарки. Меир предполагал, что вещи останутся в Нью-Йорке, на складе. На базе Хэнфорд пока не построили коттеджей для женатых офицеров. Набор столового серебра, или хрустальные вазы брату и Деборе были на западе ни к чему.

Аарон с Деборой собирались попросить о разрешении для капеллана Горовица переехать в научную зону. По соображениям безопасности, Деборе было запрещено жить на большой базе. Разрешение означало бы, что Аарону повысят уровень секретности. Меир отлично знал, что с его повышением усиливается и наказание, в случае разглашения информации.

У него, Ягненка, был самый высокий уровень.

Меир сложил пакеты на ореховый стол, загроможденный свертками. Хрустальную вазу прислал кузен Мэтью, вкупе с телеграммой о занятости. Извиняясь, что не сможет посетить свадьбу, майор желал новобрачным счастья:

– Самый высокий уровень… – Меир посмотрел на хронометр, – самый высокий уровень… – брат, завтра утром, перед свадьбой, ехал в микву. Дебора, вместе с Торой, побывала в раввинском суде. Затруднений никаких не возникло.

– Они все были очень милы… – заметила миссис Фогель, за кофе, – я провожу девочку в микву. Придут раввины, для формальности… – Амалия махнула ухоженной, с маникюром рукой, – а потом приедет парикмахер, на квартиру. Мы заказали лимузин… – от квартиры миссис Фогель до синагоги было десять минут неспешным ходом, но без лимузина, с кожаными сиденьями, свадьба не была бы свадьбой. Платья будущей невестки Меир, конечно, не видел, но знал, что оно белого шелка, с лиловой отделкой. В букете Деборы тоже была горечавка. На свадьбу она надевала подаренное доктором Горовицем аметистовое ожерелье.

Отец взял Меира в магазин Tiffany, выбирать драгоценности для невестки. Рассматривая бриллиантовые кольца, Меир вспоминал тоскливый взгляд Ирены:

– Ей двадцать пять, а Деборе двадцать два. Ирена ждет предложения… – Меир сомкнул пальцы на чековой книжке, в кармане куртки. Он бы мог купить кольцо прямо сейчас. Ожерелье запаковали в голубую коробочку, они с отцом ушли.

Меир очистил стол, свалив подарки в кресла. Он заставил себя отвести глаза от четкого почерка Мэтью, на поздравительной открытке.

Он размышлял об этом, в поезде из столицы, думал и раньше, на совещаниях, после убийства Кривицкого. Меир, упорно, называл случившееся убийством. Гувер, в очередной раз, ядовито заметил, что Меиру, с его беспочвенными обвинениями, прямая дорога в НКВД. Меир лично присутствовал при вскрытии. Он, с десяток раз перечитал врачебное заключение, и провел двое суток на коленях, с лупой, исследуя номер Кривицкого. Меир нашел волосы, светлые и темные. Кривицкий был светловолосым. Гувер расхохотался, вертя пакетик:

– Это твои собственные кудри, Ягненок. Ты навещал его номер, арестуй себя. Или уборщика… – Меир сжал зубы:

– Мистер Гувер, я бы себя на электрический стул послал, если бы это помогло в расследовании дела. Номер мистера Кривицкого убирал негр. Мы не можем точно определить, кому принадлежат волосы, но невооруженным взглядом видно, что они не от негра…

Гувер зевнул:

– Уборщики поменялись сменами. Они не обязаны ставить нас в известность, о подобном… – он окинул Меира зорким взглядом:

– Рановато ты на электрический стул собрался. Надо будет, – Гувер обрезал сигару, – мы тебя сами туда пошлем… – за пять лет работы, Меир привык к шуткам босса и не обращал на них внимания.

– Самоубийство, – подытожил Гувер, выпустив клуб ароматного дыма, – незачем огород городить. Кривицкий трясся от страха, ему за каждым углом виделись агенты НКВД. Нервы не выдержали, – он вернул Меиру пакетик с волосами: «Сдавай дело в архив, Ягненок».

Меир написал в отчете об обеде, в ресторане «Вилларда», в ночь убийства Кривицкого. Патологоанатом не смог определить точное время смерти:

– От семи вечера до трех-четырех часов ночи… – он пожал плечами. В семь вечера Меир простился с Кривицким, на пороге номера.

Покуривая сигарету, Меир рассматривал свое отражение, в большом, венецианском зеркале, над мраморным камином:

– У Мэтью тоже высший уровень допуска, как и у меня… – майор отправился к телефону в десять вечера. Меир все проверил. Мэтью вызвали на стойку, но кузен попросил портье перевести звонок в кабинет управляющего. Майор Горовиц поднял телефонную трубку, портье опустил свою. Больше, как портье сказал Меиру, ему ничего известно не было. Через полчаса Мэтью, появившись в ресторане, велел заменить лобстера:

– Высший уровень… – Меир затянулся сигаретой, – но нет никакой возможности проверить, кто звонил… – Меир не поленился пройти с хронометром от «Вилларда», до отеля Кривицкого. Весь путь занял десять минут, в обе стороны. Меир угрюмо подумал, что за оставшиеся двадцать минут, можно было бы пристрелить двадцать перебежчиков.

Потушив сигарету, он стал накрывать на стол, кусая хот-дог:

– Зачем это Мэтью? Его никогда не замечали в левых взглядах. Он поддерживает Рузвельта, любой здравомыслящий человек так делает. Ирена тоже выходила, переодеваться… – Меир подумал, что Ирена и кузен могут работать вместе. Он сидел в баре «Вилларда», разглядывая вычерченное, посекундное расписание злосчастного обеда:

– Гувер прав… – Меир отхлебнул виски, – у меня паранойя. Ирена здесь не причем. И Мэтью не мог продаться русским… – он тяжело вздохнул. Меир не стал спрашивать у Ирены, видела ли он Мэтью, когда выходила из ресторана.

– Незачем Ирену в такое вовлекать… – Меир решил не доставать фарфор и серебро:

– Поедим с Аароном с пакета, как в детстве, в парке… – высыпав на промасленную бумагу горячую, румяную картошку, он взял стаканы, из буфета. Кока-кола шипела, поднимаясь сладкой шапкой:

– Незачем. Пусть водит Дебору в салон Элизабет Арден и выбирает с ней туфли… – Меир поморщился:

– Лучше будь порядочным человеком. Сделай, наконец, предложение. Ничего, что война. Аарон женится, и я должен… – на камине стояла фотография дедушки Джошуа и бабушки Бет, с президентом Линкольном.

Доктор Горовиц принес ее из кабинета, чтобы показать Деборе.

– Дорогим Страннице и Страннику, героям Америки, с пожеланием семейного счастья. Авраам Линкольн, президент США…

Меир смотрел на улыбку Линкольна, на лица дедушки и бабушки:

– Линкольна не спасли. Русские не будут покушаться на Рузвельта, ерунда. Хотя они в союзе с Гитлером… – Меир присел на край стола – если Гитлер не станет атаковать Советский Союз, если он придет сюда, в Америку, и русские ему помогут… – Меир напомнил себе, что самолеты, способные пересечь Атлантику, можно посчитать по пальцам одной руки:

– А как иначе он нападет на Америку? Хотя неизвестно, над чем его ученые работают. Ученые, инженеры. Мэтью учеными занимается, – Меир велел себе выбросить кузена из головы. Посмотрев на дедушку Джошуа, он пожаловался:

– Тебе хорошо было. Ты всю жизнь любил одну женщину, как папа. А я? – увидев Дебору, Меир вспомнил те самые, строки Лорки, но жестко сказал себе:

– Совсем разум потерял. Она невеста Аарона, почти жена. Не думай о ней… – он представил смуглую кожу, в скромном вырезе блузки, черные, мягкие волосы, темные, с мерцающими искорками глаза. Невестка была выше Меира почти на голову, вровень раву Горовицу.

– И в полночь на край долины, увел я жену чужую… – Меир почувствовал, что краснеет:

– Оставь, оставь… – он сунул руку в карман куртки, висевшей на спинке стула. По дороге к Рубену, на Пятьдесят Восьмую улицу, Меир наведался в некую квартиру, поблизости, на двадцать втором этаже одного из многочисленных небоскребов Ист-Сайда, со швейцарами, и мраморным вестибюлем.

В окне гостиной блестел шпиль здания Крайслера. Меира угостили хорошим кофе и выдали расшифрованные радиограммы, из американского посольства, в Берлине.

– Одиннадцатого февраля войска вермахта, с голландской полицией, окружили еврейские кварталы, у площади Ватерлоо, поставив заграждения, шлагбаумы, и колючую проволоку… – читал Меир:

– Вышло распоряжение, что в этом районе разрешено жить только евреям. В последующие дни гестапо совершило несколько налетов на магазины и рестораны. Силы еврейской самообороны, с рабочими Амстердама, устроили столкновения со штурмовиками голландской нацистской партии. Гестапо арестовало пятьсот мужчин, евреев, в возрасте от двадцати лет, для депортации в концентрационные лагеря. В Амстердаме появились листовки, призывающие к всеобщей стачке, от имени коммунистов Голландии, партии, запрещенной немцами. Забастовал весь транспорт, и все предприятия Амстердама. Тем не менее, глава еврейского совета города, профессор Кардозо, призвал общину, по радио, не поддаваться на провокации. Он объяснил, что депортация, это временная мера… – услышал щелчок замка, Меир едва успел убрать конверт.

– Тебе гамбургер с луком, как ты любишь, – нарочито бодро позвал Меир, – свадьба завтра, а сегодня можно себе позволить лук… – кинув куртку на диван, завалив ее свертками, он пошел навстречу брату.

Белый мрамор главного зала синагоги сверкал, переливался в свете люстр. Обычно женщины, на молитве, поднимались наверх, на галерею. На свадьбах раввин разрешал им сидеть внизу, через проход от мужчин. Пахло духами, колыхались маленькие, украшенные цветами шляпки, блестели жемчуга. Дамы надели вечерние наряды, с перчатками, и меховыми накидками. После хупы начинался банкет, в «Плазе». Лимузины ждали жениха и невесту, с родственниками. Для остальных гостей заказали такси.

Ирена огладила пурпурный шелк платья. На банкете играл джазовый оркестр, однако девушка не пела. Среди гостей было много раввинов, подобное оказалось бы неудобным.

Одеваясь в гардеробной, миссис Фогель, зорко, посмотрела на дочь:

– Потанцуешь, – заметила женщина, – отдохнешь. Придут холостяки, друзья Аарона и Меира. Деборе повезло… – мать взяла тюбик с помадой, – Аарон в армии, но ведь он демобилизуется, начнет в большой общине работать… – Ирена перебирала жемчужное ожерелье, подаренное Меиром, три года назад:

– Как я могу? – девушке стало стыдно:

– Забыла, что он всегда мне драгоценности привозит, из поездок. Он работает, защищает безопасность Америки, и, все равно, обо мне думает… – застегнув бусы, Ирена покачала черноволосой головой:

– Не надо его торопить. Меиру всего двадцать шесть. Он обязательно сделает предложение… – Ирена подружилась с Деборой. Открыв рот, она слушала рассказы девушки о горах и прериях, в Монтане. Дебора не говорила, где познакомилась с равом Горовицем, только упомянула, что трудится по контракту, в армии США и пишет докторат.

Ирена, на форде, отвезла ее в Йель. Дебора встретилась с научным руководителем диссертации, и сделала доклад на заседании совета кафедры. Ирена с удовольствием побродила среди зданий университета, ловя на себе взгляды студентов. Девушки пообедали в закусочной Луи Лассена, где, по легенде, сорок лет назад приготовили первый в Америке гамбургер. Дебора, озабоченно, заметила:

– Наверное, последняя моя не кошерная еда. Хорошо, что твоя мама меня наставляет…

Миссис Фогель отвезла Дебору в еврейский магазин, в Нижнем Ист-Сайде, объяснив ей, как устроить кухню, в новом доме.

– Но мы не скоро в офицерский коттедж переедем, – грустно сказала девушка, вытирая пальцы салфеткой, – дома еще не начали строить… – у Деборы и рава Горовица была неделя отпуска, а потом они собирались вернуться, как туманно сказала девушка, на запад.

Меир оставался в Нью-Йорке до Пурима. Праздник начинался через неделю. Ирене надо было репетировать концерты, с оркестром. Она взглянула на Меира, через проход:

– Может быть, мы на пару дней поедем, на Лонг-Айленд. Погода хорошая, почти весна. Погуляем по пляжу… – Меир повернулся. Ирена увидела знакомую, добрую улыбку. Серо-синие глаза ласково взглянули на нее. Девушка хихикнула:

– Волосы растрепались. И бутоньерка сбилась. Я его люблю, так люблю… – Меир смотрел на Ирену, слушая низкий баритон кантора. Отведя Дебору под хупу, миссис Фогель вернулась на свое место, рядом с дочерью. Обняв Аарона, отец тоже уселся в первый ряд.

Брат был в парадной форме лейтенанта, при фуражке. Они с Деборой стояли под расшитым балдахином, лилового бархата. Зал украшали каскады цветов, на входе мужчинам выдавали кипы, аметистового шелка.

Меир влетел в квартиру Горовицей, днем. Отец, при смокинге, причесывался перед зеркалом, в гардеробной. Аарон ждал в гостиной. Меир крикнул: «Четверть часа, и я готов!». Он пронесся в ванную комнату, на ходу снимая твидовый пиджак, расстегивая рубашку.

Меир вернулся с завтрака, с мистером Скрибнером. Он, несколько дней, настойчиво звонил в издательство, преодолевая неприветливость секретарши. В конце концов, мистера Скрибнера позвали к телефону. Издатель, недовольно, сказал:

– Хорошо. Не понимаю, зачем вам это нужно, но ладно, давайте встретимся. У меня будет не больше часа… – они позавтракали у Барни Гринграсса, на Амстердам-Авеню. За копченым лососем, бейглами, и яичницей, Меир попытался выведать у Скрибнера, в каком настроении был Кривицкий, на последнем ланче.

Издатель пожал плечами:

– В каком настроении может быть человек, приговоренный Сталиным к смерти, мистер Горовиц? Убийство Троцкого, в очередной раз доказало, что Сталин шутить не любит. Мистер Кривицкий был напуган. Неудивительно, что он не выдержал напряжения… – Меир, осторожно, поинтересовался авторством книги «Империя зла». Скрибнер, сухо, ответил:

– Не обессудьте, мистер Горовиц, но это коммерческая тайна. Приходите с ордером, подписанным судьей, и я вас познакомлю с рукописью… – Меир, со вздохом, расплатился по счету.

Он, все равно, не мог забыть те полчаса, когда кузен ходил отвечать на телефонный звонок. Меир, искоса, посмотрел на черные, завитые, пышные волосы Ирены:

– Может быть, номер в «Плазе» взять? Побаловать ее икрой, шампанским, завтраком в постели. Лучше кольцо купи, – угрюмо напомнил себе мужчина:

– Она тебя ждет. Она талантливая девушка, красивая, сколько можно тянуть? Наверняка, в Голливуде за ней ухаживают… – возвращаясь из Калифорнии, Ирена, со смехом рассказывала Меиру о нравах кинематографистов. Она обнимала его: «Мне никого, кроме тебя, не надо, милый. Я люблю тебя, всегда буду любить…»

– Всегда будет любить… – брат надевал кольцо, на палец Деборе. В вестибюле синагоги знакомые хлопали Меира по плечу: «Ты следующий, не забывай». Меир ловил на себе заинтересованные взгляды хорошо одетых дам, средних лет, и их мужей, в безукоризненных смокингах, родителей незамужних девушек. В столице Меиру редко удавалось вырваться в синагогу. Он не рисковал приглашениями на домашние обеды:

– Надо решиться… – в маленьком ухе Ирены покачивалась жемчужная сережка, – решиться. Сделать предложение, внести депозит, за дом, купить машину… – Меир вырос на Манхэттене, и привык ходить пешком. В случае необходимости у него под рукой всегда были автомобили Бюро.

Черные волосы невестки, перевитые жемчужными нитями, спускались по стройной спине, падая ниже талии. Белое платье, отделанное лиловым шелком, украшал шлейф. Голову Деборы увенчивала фата, непрозрачного атласа, с диадемой. Невестка откинула ткань, чтобы отпить вина, из тяжелого бокала. Меир видел изящный профиль, блеск темной жемчужины, и золотого, обручального кольца на длинном пальце. Она улыбалась, длинные ресницы дрожали.

– То было ночью Сант-Яго… – мучительно вспомнил Меир. С Иреной он, никогда подобного не чувствовал. Он откладывал детектив, или газету, снимал очки, зевал, придвигая Ирену ближе. Ему всегда казалось, что в соседней комнате спят дети. Меир даже прислушивался, боясь их разбудить.

– Так всегда было, с первого раза… – кантор пел последний гимн, отец положил Меиру в руку шелковый мешочек, с орехами и сладостями. Молодые шли по проходу, под крики: «Мазл тов!». Гости осыпали пару конфетами. Аарон держал жену под руку, Дебора что-то шепнула мужу. Меир понял:

– Они только друг на друга смотрят. Так и надо, не то, что у меня… – в «Плазе» оставаться было невозможно. Отец и миссис Фогель подобное бы, обязательно, заметили. Меир напомнил себе позвонить в кошерный пансион, на Лонг-Айленде и заказать номер:

– Хотя бы на пару дней, Ирена ждет, что я с ней побуду…

– Ты следующий, милый… – шепнул отец, – и я уверен, что Эстер тоже выйдет замуж. У меня еще внуки появятся… – Меир никому не сказал о новостях из Голландии. В газеты они бы не попали. Американская пресса писала о европейских событиях петитом, на задних страницах. Меир знал, что отец ищет сведения из Европы, но подобного он бы не прочел:

– Депортируют мужчин, молодых… – Меир тоже кинул брату и Деборе конфеты, – но Давида и мальчишек никто не тронет. Он председатель еврейского совета, великий ученый. Эстер по польскому паспорту живет… – об этом Меиру сказал Джон, в Лондоне:

– Документы безукоризненные… – торопливо прибавил герцог, – она по ним получается фольксдойче, с матерью, немкой. К подобным людям больше доверия. И она не похожа на еврейку… – говоря об Эстер, Джон, почему-то, всегда немного краснел.

– И мальчишки не похожи… – в синагоге загремели аплодисменты. Аарон озорно крикнул: «Банкет, дамы и господа!».

Меир повторил:

– Они в безопасности. Давид не донесет на Эстер. Но на меня он донес, мерзавец. Нет, нет, она мать его сыновей… – кинув пустой мешочек на обитую бархатом скамью, Меир услышал шепот отца:

– Лимузин подать к полуночи? Ты созвонился, с Монтаной? – Меир кивнул.

Они приготовили сюрприз для новобрачных. Отец, ненароком, выведал у Деборы адрес Красивого Щита, в резервации. Отделение Бюро, в Биллингсе, привезло женщину в город. Услышав голос Меира по телефону, Красивый Щит не удивилась. Она получила телеграмму от Деборы, о свадьбе. Индианка, весело, сказала:

– Мы подарки для них готовим, хотели послать, но если они сами приезжают… – женщина ждала Дебору и Аарона, с грузовиком, на аэродроме Биллингса. Она уверила Меира:

– Дальше мы обо всем позаботимся, мистер Горовиц. Не беспокойтесь, ваш брат наш родственник, семья… – Меир подмигнул отцу:

– Иногда можно воспользоваться служебным положением, папа… – лимузин забирал Аарона с Деборой из «Плазы» и вез в аэропорт Тетерборо, в Нью-Джерси. Пилоты самолета Бюро обещали повесить плакат, у трапа: «Just married». Багажа у брата и Деборы почти не было, только вещевой мешок Аарона и саквояж девушки. Они лежали в багажнике лимузина.

Меир подождал, пока отец возьмет под руку миссис Фогель. Гости устремились в фойе синагоги, к ожидающим их кашемировым пальто и меховым накидкам, к такси и личным автомобилями. Он услышал шепот сзади:

Большие глаза Ирены немного блестели: «Такая красивая свадьба, милый. Дебора, она замечательная, твоему брату очень повезло…»

– Я знаю, – чуть ни ответил Меир, но вовремя себя остановил:

– И мне повезет, – он пожал мягкую руку, – непременно. Я встречу девушку, которую полюблю. А если нет… – на него повеяло запахом ванили. Оглянувшись, Ирена быстро коснулась губами его щеки: «Я скучаю, милый…»

– Ты у меня красавица, – добродушно сказал Меир, невзначай погладив тонкий шелк платья, пониже спины. Она вся была знакомая, круглая, уютная:

– Красавица… – Меир понизил голос:

– Мой первый танец, не забудь. Я тебе завтра позвоню, пока мама твоя занятия ведет. Съездим на Лонг-Айленд, – счастливо закивав, Ирена поправила его бутоньерку. Меир повел девушку к выходу.

 

Территория народа Большой Птицы, штат Монтана

Над маленьким, горным озером едва всходило солнце. Вода была гладкой, прозрачной, только иногда у поверхности плескала рыба, уходя на глубину. Крохотные волны набегали на влажные, серые камни. Пахло соснами, росой, в лесу распевались птицы. Со склона холма, покрытого свежей травой, и распустившимися цветами, виднелась бескрайняя прерия, на западе. На горизонте мерцала предутренняя Венера. Тонкую шкуру, закрывающую вход в типи, задернули. В сладкой полутьме, слышался ласковый голос.

– Я тебя повезу… – Аарон поцеловал тонкую косточку ключицы, – повезу на озеро Эри, обязательно. Папа с нами туда ездил, когда мы росли. Капитан Кроу, и миссис Мирьям не узнали бы своей усадьбы. Там город, верфи… – мягкие, черные волосы щекотали губы. Она прикрыла глаза, ресницы едва дрожали:

– Красивый Щит мне рассказывала. Мой прадедушка, Менева, на озерах родился. Бабушка, Амада, в Калифорнии, где теперь национальный парк… – Дебора приподнялась, обняв его:

– Мама здесь, где вигвам моей бабушки стоял. Амада у озера жила, после Литтл-Бигхорн, когда у нее Неистовый Конь гостил… – Дебора томно улыбалась:

– И отец мой здесь гостил, и ты… – Аарон потерся щекой о мягкую, смуглую кожу на плече жены:

– Я не гость. Ты слышала, Красивый Щит мне велела зайти в твой шатер, и в нем обосноваться. Что я и сделал… – Дебора шепнула ему что-то на ухо. Аарон рассмеялся:

– Больше я никуда не собираюсь, любовь моя, до конца наших дней… – они четыре дня провели на берегу озера, почти не выходя из типи, которое быстро поставила Дебора.

Красивый Щит встретила их в Биллингсе. Муж пожилой женщины сидел за рулем потрепанного форда, в кузове Аарон увидел сложенные шкуры. Индианка отправила рава Горовица в кабину. Устроившись с Деборой снаружи, она повела рукой: «Ночи теплые». Их привезли на берег озера, по едва заметной дороге. Индейцы оставили жестяную банку с кофе, котелки, удилища, и муку, в холщовом мешке. Красивый Щит, на прощанье, обещала забрать их, через неделю. Из Биллингса Аарон и Дебора летели на местном самолете в Сиэтл.

У них имелся сахар и крепкий, индейский табак. Дебора пекла простые лепешки, на плоском камне. Они собирали валежник, в лесу, и ловили рыбу:

– Можно даже без удилищ, – Аарон вытащил очередного лосося, – она у вас непуганая, на палец бросается… – ошпарив котелки кипящей водой, он подмигнул Деборе:

– Вы с Иреной не кошерные гамбургеры ели, а я себе лепешки позволю… – прерия цвела, дни стояли теплые. Над травой плыл дурманящий, сладкий аромат.

Дебора показывала скалы, где играла ребенком, водила Аарона в маленькую пещеру, найденную детьми, среди камней. Она улыбалась:

– Сейчас все в школы разъехались, а индейцы сюда не придут… – Дебора, немного, краснела, – мы совсем одни… – Аарон не мог поверить, что Дебора рядом с ним, навсегда. Вечерами, разжигая костер, на берегу озера, они слушали шум ветра, в соснах, сидя под тканым, индейским одеялом, обнимая друг друга. Аарон рассказывал жене о Берлине, о Европе, и Маньчжурии. Черноволосая голова лежала у него на плече. Дебора, взяв его руку, целовала сломанные в Каунасе пальцы:

– Если ты когда-нибудь соберешься обратно, – шепнула девушка, – я поеду с тобой. Это мой народ, мы все ответственны друг за друга. Аарон… – она запнулась, – ты говорил, что они… гитлеровцы, строят новые лагеря? Для чего? – на озерной воде, отражаясь в ее глазах, играла серебристая дорожка лунного света.

На завтраке, перед свадьбой, тоже зашла речь о войне. Многие соученики Аарона пришли в кафе Еврейской Теологической Семинарии в форме. Они служили капелланами на восточном побережье страны. Все были уверены, что Америка не вмешается в ход европейских сражений.

– Сражений никаких нет, – заметил кто-то из раввинов, – на суше, я имею в виду. Только воздушные налеты, война на море. Гитлеру быстро это надоест. Он поймет, что Британия неуязвима, и прекратит тратить на нее силы. Займется Советским Союзом…

– В Советском Союзе два миллиона евреев, – Аарон приказал себе сдержаться, – в случае войны с ними произойдет то же самое, что и с евреями Польши, Германии… – он заметил удивленные лица коллег. В Америке никто не верил ни в существование лагерей для евреев, ни в то, что немцы опять, как в средневековые времена, начали устраивать гетто. В газетах, даже еврейских подобного не печатали.

Аарон, бессильно, подумал:

– Никого не убедить, ничего не доказать. Германия суверенная страна. Она имеет право посылать своих подданных туда, куда хочет, вводить любые законы. Америка не атакует СССР из-за того, что Сталин отправляет инакомыслящих людей в лагеря. Евреи внутреннее дело Германии, – похолодев, понял Аарон, – они здесь никому не интересны… – даже раввины считали, что незачем распускать слухи.

– Немцы, цивилизованные люди, – покровительственно сказал кто-то, – конечно, три года назад в Берлине были… – раввин пощелкал пальцами, – волнения…

– Погромы, – сочно отозвался Аарон, – они именно так называются. Штурмовики жгли синагоги, били стекла, меня арестовали… – он обвел глазами отдельный кабинет кафе, хорошее, кошерное вино на столе, орехи, сладости и фрукты. По традиции, перед свадьбой, закончив изучение одного из трактатов Талмуда, устраивали мужской, холостяцкий завтрак. Жених выступал на нем с речью.

– Вот именно, – пахло кофе и дорогим табаком, – штурмовики. Простые немцы против подобных вещей, Аарон, уверяю тебя. У них есть соседи, евреи, коллеги, они учились у еврейских профессоров… – вспомнив об ариизированных квартирах, куда въезжали немцы, о запретах на профессии, о табличках «Только для арийцев», Аарон ничего не ответил.

Он крепче прижал к себе Дебору, укутав ее плечи одеялом:

– Ты женщина, ты ученый. Не надо риска, любовь моя. Оставайся в Хэнфорде, или на другой базе, работай, воспитывай детей. Я буду делать свое дело… – Аарон не хотел говорить о подобном с младшим братом, хотя подозревал, что Меир был бы способен помочь.

– Сам справлюсь, – решил Аарон:

– После Хануки можно взять отпуск. Покажу Деборе столицу, побудем с Меиром, а я встречусь с Даллесом… – Аарон был уверен, что пригодится секретной службе США, на континенте. Деборе он об этом говорить, пока не стал:

– Потом. Когда все устроится. Она знает, что я в армии служу, что мне надо исполнять приказы… – Аарон целовал смуглую грудь, спускаясь все ниже. Когда они ехали сюда, в звездной ночи, в кузове грузовика, Красивый Щит обняла Дебору:

– Видишь, как все получилось. Твой отец был бы рад, я уверена, и мать тоже. Хорошо, что ты к народу своему вернулась… – от женщины пахло детством, дымом костра, кофе и табаком. Дебора зашептала что-то в прикрытое седыми волосами ухо. Индианка усмехнулась:

– А ты думаешь, зачем я тебя сюда посадила. Слушай… – грузовик подскакивал на старой дороге, Дебора, внимательно, слушала:

– Красивый Щит мне говорила, что будет хорошо… – она стонала, запустив длинные пальцы, в немного отросшие волосы Аарона, – но я не думала, что… – сердце часто, прерывисто билось. Дебора потянула мужа к себе:

– Иди, иди сюда, мой любимый… – Аарон здесь не брился. Дебора гладила мягкую щетину, на щеке:

– Мне так даже больше нравится, как на снимках, которые ты показывал… – доктор Горовиц обещал послать парадные фотографии, с банкета, в Лондон, и в Сендай, Регине.

– У его кузины девочка, совсем маленькая… – Дебора сладко, громко застонала, – и у нас дитя появится. Этель, или Джошуа… – она чувствовала его поцелуи, слышала его шепот:

– Я люблю тебя, люблю… – Аарон уронил голову на ее плечо:

– Как будто бы я вернулся домой. Навсегда, это навсегда. Господи, пожалуйста, дай мне силы сделать ее счастливой, прошу Тебя… – будто услышав мужа, Дебора выдохнула:

– Это и есть счастье, милый мой. Пока я с тобой, пока я рядом… – она задремала, укрывшись в его сильных руках. Спрятав лицо в черных, разметавшихся по шкуре бизона волосах, Аарон заснул, обнимая жену.

Потянувшись, открыв глаза, Дебора повела носом. С берега озера тянуло дымком. Подобравшись к выходу из вигвама, она замерла. Потрескивали дрова в костре, Аарон стоял у кромки озера, босиком, в белом талите. Муж забрал его в Нью-Йорке:

– Я старый талит в Харбине оставил. В Америке их много, а в Маньчжурии не найти. Отдал мальчику, сироте, я его к бар-мицве готовил.

Дебора еще никогда не видела, как муж молится. Завернувшись в одеяло, она присела на пороге типи. Большое, золотистое солнце стояло над озером. Талит немного развевался, под легким ветром:

– Будто крылья, – прищурившись, Дебора ахнула:

– Целая стая, откуда они… – белые голуби вились в лазоревом, ярком небе. Аарон, улыбаясь, сунул руку в карман армейской, полевой куртки. Муж бросил птицам крошки, голуби окружили его, перекликаясь. Дебора счастливо закрыла глаза:

– Господи, спасибо. Навсегда, это теперь навсегда.

 

Эпилог

Волжский исправительно-трудовой лагерь, деревня Переборы, Ярославская область, март 1941

В деревянном бараке было темно. На входе, у дневального, горела под потолком, тусклая лампочка. Стекла покрывали снежные разводы. Зима оказалась холодной. В середине марта термометр, на столбе, у крепкого, каменного здания администрации показывал ниже двадцати градусов. Ночью мороз опускался за тридцать, но в полдень, под голубым, ярким небом становилось понятно, что скоро придет весна.

От деревни Переборы, где восемьдесят тысяч заключенных строили будущий Рыбинский гидроузел, до города, проложили ветку железной дороги, узкоколейки. К воротам лагеря, почти каждый день прибывали составы товарных, наглухо запечатанных вагонов. Лаяли холеные овчарки, ворота медленно открывались, охрана НКВД откидывала железные засовы. Сквозь зарешеченные окошки виднелись наголо бритые головы, в шапках, в завязанных шарфах, или в грязных, вафельных полотенцах. Сюда посылали много воров. Хорошую одежду, у политических, отнимали в Ярославле, или Рыбинске. Репродуктор, над трехметровой, окутанной колючей проволокой, стеной, надрывался:

– Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек… – людей выталкивали в снег, заставляя садиться на корточки, с заведенными за головы руками. Многие приезжали в разбитых, старых ботинках, или даже босиком. Собак вели вдоль рядов заключенных, овчарки рычали. Выдергивая из строя подозрительного человека, охранники быстро его обыскивали. Вещи сваливали грудой на платформу, разбивая фанерные чемоданы, разрезая мешки, отбирая свернутые, перевязанные бечевкой подушки.

До подъема оставалось четверть часа, но репродуктор в бараке включился. Радиоточка готовила заключенных к новому, трудовому дню:

– В буднях великих строек, в веселом грохоте, огнях и звонах… – дневальный робко дернул за проводок.

Волк, сидя напротив, улыбнулся:

– Отлично, Павел Владимирович. Схема очень простая. Я вам объяснил. Не бойтесь, пожалуйста…

Он, ленивым жестом, обвел барак:

– Ни один человек, здесь, или в другом… – Максим поискал слово, – подразделении этого лагеря, – на вас не донесет… – Волк поднял бровь, – это будет означать мое недовольство… – он отпил крепкого, ароматного, сладкого чая, – вы сами знаете, что не стоит, как бы это сказать, переходить мне дорогу. Продолжим… – он открыл тетрадь.

Репродуктор включался только в присутствии охранников, во время обысков. Заднюю часть барака отгораживала аккуратная занавеска. За шторами стоял стол, с венскими стульями, пахло земляничным мылом. На ухоженных нарах, застеленных одеялом, верблюжьей шерсти, лежала пуховая подушка, в накрахмаленной, блистающей чистотой наволочке. По вечерам оттуда доносился аромат чая, печенья, копченой колбасы, гитарные переборы, и смех. Красивый баритон пел:

– Милая, ты услышь меня, под окном стою, я с гитарою…

Павел Владимирович, в прошлой жизни филолог, доцент кафедры романо-германских языков, педагогического института, в Ярославле, видел, и как откинулась занавеска. Оттуда вытащили визитера, из другого барака, побледневшего, хватающего ртом воздух. Вор зажимал живот, согнувшись, темная кровь капала на доски. Волк, развалившись на стуле, тасовал карты. Он, наставительно, заметил:

– Сам упал, сам поранился. Пошел вон отсюда. Появишься, когда поймешь, как себя вести со старшими. Если выживешь… – он зевнул: «Чтобы я его больше не видел». Малолетний воришка, из свиты Волка, задернул занавеску. Раненый, сдавленно ругаясь, вынырнул в промерзшую дверь, в бесконечный, зимний холод, под колючие звезды.

Павла Владимировича Волк привел в барак из БУРа, лагерной тюрьмы. Максим проводил в камере две недели каждого месяца, наотрез отказываясь выходить на работу. Он объяснил ученому:

– По нашим законам подобного не положено. Никакого труда на псов, никакого комсомола, никакой партии… – в тюрьме Волк делился с Павлом Владимировичем провизией. Доцента в БУР отправили за опоздание на поверку. В день здесь полагалась миска баланды, из мерзлой капусты, и гречневой сечки, с рыбьими головами, и несколько кусков хлеба. Волку приносили белый батон, со сливочным маслом, копченую колбасу, жареное мясо, с картошкой, и московские шоколадные конфеты. Он отмахивался:

– Иначе быть не может. Я здесь хозяин, – красивые губы усмехались, – я зоной правлю… – до ареста Павел Владимирович, преподавал английский язык, защитив диссертацию по романтической поэзии прошлого века. Узнав об этом, Волк забрал его дневальным к себе в барак. На работу доцента больше не гоняли. Волк устроил ему освобождение, через прикормленного врача, в лечебной части.

– Я мог бы и себе устроить… – он аккуратно, изящными движениями, заваривал чай, – однако положено, чтобы я в БУР ходил. В тюрьме люди сидят, надо за ними присматривать… – с появлением Волка на зоне, в начале осени, у политических прекратили отбирать одежду. Воры подтянулись, в бараках никто не матерился, игры в карты на людей закончились.

Насколько видел Павел Владимирович, Волк проводил большую часть времени за решением шахматных задач или с томом русской классики. Он лежал на нарах, покуривая хорошие папиросы, попивая чай, листая Чехова или Достоевского. Хозяин лагеря, правда, много переписывался. Это была особая, как ее называл Волк, внутренняя почта. Записки передавались с этапами, покидавшими лагерь. Максим поводил рукой:

– Мне надо поддерживать связь, с как бы это выразиться, коллегами… – каждое утро дневальный приносил в закуток два ведра горячей воды. У них отлично работала печь, в бараке всегда было тепло. Павел Владимирович рассмотрел синие, искусной работы татуировки Волка. Максим показал первую, на левом запястье, с оскалившимся зверем:

– Я ее мальчишкой сделал… – Волк затянулся папиросой, – с тех пор все и пошло…

Здесь были кресты и купола, парящий орел, рогатый дьявол, корабль с развернутыми парусами, кинжалы, черепа, и даже обнаженная женщина, с факелом, на фоне тюремной решетки. Волк усмехнулся:

– Она на Статую Свободы похожа, в Нью-Йорке. Это и есть свобода… – Павел Владимирович открыл рот. Доцент не ожидал, что вор, не закончивший среднюю школу, будет знать, что такое Нью-Йорк.

Потом он понял, что ученик свободно, хоть и с акцентом, говорит на французском и немецком языке, разбирается в технике, любит живопись и музыку. Павел Владимирович никогда не выезжал за границу, но читал те, же книги, что и Волк. На занятиях они говорили о картинах Лувра и Национальной Галереи, в Лондоне. По словам Волка, в июне он выходил на волю:

– Мне больше года сидеть незачем. Сейчас даже меньше получилось… – он подмигивал дневальному, – но вы не беспокойтесь, я оставлю распоряжения. Вас никто не тронет, даже когда я освобожусь. Другой смотрящий появится, достойный человек… – с осени Волк занимался с доцентом английским языком. Он собирался продолжить уроки в Москве. Павел Владимирович порекомендовал нескольких преподавателей.

– Если они еще работают… – доцент развел руками, – как видите, Максим Михайлович, за филологические споры можно попасть в тюрьму… – ученый получил пять лет по пятьдесят восьмой статье, двенадцатому пункту. На семинаре студентов, дипломников, зашла речь о влиянии Байрона на русскую поэзию. Кто-то из молодежи заметил, что Байрон, живи он во времена революции, вряд ли бы поддержал большевиков, скорее, встав на сторону анархистов. Павел Владимирович, переживший чистки, в тридцать седьмом году, быстро пресек, как он выразился, рассуждения на опасные темы, но ничего не помогло:

– Всех арестовали, – горько усмехнулся доцент, – кроме двоих человек. Теперь я хотя бы знаю, кто доносил. Но какая разница, мне еще четыре года сидеть. Меня к студентам больше не допустят… – в тетради Максим, четким почерком, выписывал неправильные глаголы. У них оставалось минут десять, до общего подъема. Павлу Владимировичу надо было отправляться в столовую, за пайкой. Он согласился:

– Продолжим, однако, надо и отдыхать иногда, Максим Михайлович. Читайте… – велел доцент. Он поставил Волку хорошее произношение. Павел Владимирович учился у преподавателей, получивших дипломы до революции, работавших в Демидовском юридическом лицее, до его закрытия, большевиками. Он знал пожилых профессоров, видевших Тауэр, Букингемский дворец, и посещавших лекции, в Оксфорде и Кембридже.

– Shall I compare thee to a summer’s day?

Thou art more lovely and more temperate:

Rough winds do shake the darling buds of May,

And summer’s lease hath all too short a date…

Максим читал наизусть, почти не подглядывая в тетрадь. Волк хорошо знал поэзию. В библиотеке он не появлялся. Книги Максиму приносили в барак. Шекспира в КВЧ Волжского ИТЛ не держали, тем более, в оригинале. Павел Владимирович диктовал Волку сонеты по памяти. Закончив, Максим кивнул дневальному. Доцент опять дернул за проводок. Репродуктор ожил, извергая бравурную музыку.

На часах было без пяти пять. Поверка начиналась в половине шестого, под черным, звездным небом, на морозе. В шесть утра ворота распахивались, зэков гнали к перекрытым рекам, Волге и Шексне. В середине апреля, по плану, начиналось наполнение водохранилища. В мае сдавался первый шлюз. Здание гидростанции пока состояло только из серых, бетонных стен, не подведенных под крышу. Каждый день начальник лагеря, товарищ Журин, прохаживаясь вдоль рядов заключенных, напоминал, что они строят вторую крупнейшую гидростанцию СССР, после Днепрогэса.

– К осени, граждане… – гремел голос Журина, – мы обещаем ввести в строй первые два гидроузла… – Волк на поверки не ходил. В июне он собирался вернуться на место экспедитора Пролетарского торга, к своим обыкновенным, занятиям. Он получил всего десять месяцев, дав себя арестовать в трамвае, на Садовом кольце, после карманной кражи.

Барак поднимался. Павел Владимирович принес два ведра снега, поставив их на печку. Он взял бушлат, с ушанкой. Пора было идти за дневной пайкой тяжелого, плохо пропеченного хлеба. Его раздавали на деревянных подносах.

Над зоной неслась какая-то песенка, из кинофильма. У столовой, в маленькой очереди передавали друг другу окурок, над головами зэка вился сизый дымок. Люди шныряли между бараками, по протоптанным среди высоких сугробов тропинкам. У двери лечебной части скопилась небольшая толпа, ожидавшая открытия.

Павел Владимирович, прищурившись, взглянул на ворота лагеря. Черная, закрытая эмка въезжала на территорию. Машина свернула к зданию администрации. Начальник лагеря, в сопровождении охраны, спускался на расчищенную, асфальтированную площадку. Дверь автомобиля открылась. Товарищ Журин, подав руку, помог выйти высокому, стройному человеку, в отлично сшитой, дорогой шинели НКВД, без петлиц, в шапке коричневого соболя. Ординарец тащил кожаный чемодан и футляр, для пишущей машинки.

– Журналист, – криво усмехнулся доцент. Он оттолкнул плечом парнишку, пытавшегося пролезть вперед:

– Иди в хвост, жди, как все… – ставни распахнулись, хлеборез начал метать на подносы пайки.

Обложку февральского номера «Науки и жизни» украшал тропический пейзаж, с пальмами, луной и туземцами, на лодке. В заснеженные окна КВЧ Волжского ИТЛ била начавшаяся после обеда метель. Яркий журнал лежал на столе, рядом с пишущей машинкой и фарфоровой чашкой, с кофе. В тяжелой, хрустальной пепельнице дымился окурок «Казбека», испачканный помадой. В читальном зале библиотеки, увешанном портретами товарища Сталина, и лозунгами, на кумаче, горьковато, волнующе, пахло лавандой. Соболью шапку и шинель небрежно бросили на диван. Холеная рука, с маникюром, листала журнал:

– Статья, товарищ Журин… – Тони отпила кофе, – послушайте… – она читала, нежным, высоким голосом:

– Значительное усовершенствование было введено в методах бетонировки крупных объектов с плоскими гранями. По предложению главного инженера, а ныне начальника Волгостроя, В. Д. Журина, они бетонируются без временной опалубки из деревянных щитов. Вместо них ставятся тонкие, но очень прочные железобетонные оболочки, которые уже не снимаются… – товарищ Журин зарделся: «Антонина Ивановна…»

– Это об Угличском гидроузле… – розовые губы улыбались, – Владимир Дмитриевич, а теперь на очереди вверенный вам партией и народным комиссариатом гидроузел Рыбинский. В Главгидрострое очень ценят ваш труд. Яков Давыдович Раппопорт рекомендует Волголаг, как образец будущих строек… – Раппопорт, начальник Главгидростроя, до повышения, руководил Волголагом.

В биографии Журина, имелось некое пятно. Инженера арестовали десять лет назад, после заграничной поездки. Он получил десять лет лагерей, за контрреволюционную агитацию. Журина спас создатель Беломорского канала, товарищ Жук. Он взял зэка начальником проектного отдела, в техническое бюро, или, как их называли в НКВД, шарашку. С Журина сняли судимость, и досрочно освободили. Он получил два ордена и офицерское звание. В руке Тони поблескивал паркер, с золотым пером:

– Автограф, Антонина Ивановна… – неуверенно попросил начальник Волголага, – будьте любезны… – Журин родился в прошлом веке. Начальник лагеря учился в политехническом институте, в Петербурге. Он вставал, когда женщина поднималась, и отодвигал для нее стул.

Тони расписалась, глядя на заголовок статьи, рядом с ее заметкой: «Питекантроп в свете новейших открытий».

– Все они питекантропы… – зло думала Тони.

Журин, шурша бумагами, рассказывал ей о ходе строительства:

– Раппопорт невежественный убийца, едва закончивший ремесленное училище, но есть и образованные люди. Жук талантливый инженер, с дореволюционным образованием. Они возводят каналы, и гидростанции. Людей закатывают в бетон, трупы, тысячами, сбрасывают в реки, водохранилища. Журин тоже продал душу дьяволу, за колбасу и бутерброды с икрой… – Тони, деликатным движением, откусила от румяного, пышного блина, поблескивающего маслом. В хрустальной миске, на столе, возвышалась паюсная, отливающая черным жемчугом икра. На блюде лежала розовая осетрина, соленая, нежная форель. Ординарец Журина унес тарелки с янтарной ухой. На второе Журин обещал тельное из рыбы. В багажнике эмки, Тони привезла коробку свежих, московских пирожных.

Она подула на чернила:

– После обеда я вас отпущу, Владимир Дмитриевич, мне надо обдумать план статьи… – Тони указала на машинку, – потом пройдемся по баракам, поговорим с ударниками строительства… – в Москве Тони, внимательно прочла документы, из архивов Главгидростроя, касающиеся Волголага. Она знала о количестве беглецов со стройки:

– По месяцам эти побеги распределяются следующим образом: в январе 24 человека, в феврале 19 человек… По преступлениям беглецы распределяются так: осужденных за контрреволюционную, деятельность, 7 чел., за бандитизм, 1 чел., за воровство и СВЭ 15 человек… – в Волголаг почти не отправляли политических. Зона располагалась близко к Москве. Здесь сидели социально близкие, как их называли, элементы, воры, убийцы и мошенники. На лесозаготовительных пунктах, находящихся в ведении товарища Журина, люди умирали каждый день. Тони читала отчет по проверке жалобы одного из освободившихся заключенных:

– Не представляется возможным допросить Воронцова П. Е., поскольку он не указывает своего адреса местожительства. Изложенные в жалобе факты нашли полное подтверждение с выездом моего заместителя тов. Трифонова на Мологский лесозаготовительный участок. Им было установлено большое количество заключенных обмороженных, раздетых, больных, большая смертность, скученность, вшивость, плохое питание… – Тони мрачно подумала, что гражданин Воронцов, предусмотрительно, не указал своего адреса, иначе бы он вернулся в Волголаг, за казенный счет.

В леса она ездить не собиралась. Тони навещала подобный пункт, когда была в Угличе, и видела сложенные у стен хлипкого барака, промерзшие, синие трупы. Она хотела поговорить с Журиным, встретиться с двумя-тремя ударниками, как их называли в лагерях, ссучившимися, сотрудничающими с администрацией заключенными, и вернуться на личной эмке в Москву. Статья готовилась для июньского номера «Науки и жизни», и второго сборника «СССР на стройке». Альманах выходил летом, под патронажем НКВД, и лично товарищей Берии с Раппопортом.

Тони не ночевала в лагере. Ей сняли номер люкс, в лучшей, и единственной гостинице Углича, где останавливались высокие чины комиссариата, приезжавшие с проверками, в Волголаг. Рыба оказалась свежей. Тони похвалила работу повара. Журин улыбнулся:

– Бывший келарь, монах. Монастырь закрыли, конечно. Они должны возвращаться к трудовой жизни. Однако остались подпольные скиты, молельни. Нам такое на руку… – ординарец принес кофе, – мы получили прекрасного кулинара… – подобных блинов Тони не ела даже в Москве. Журин быстро сжевал трубочку с кремом:

– Прошу прощения, Антонина Ивановна, совещание. Летом мы хотим рапортовать о готовности первого шлюза, и завершении здания гидростанции… – Тони милостиво отпустила начальника. Журин пообещал зайти за ней через час и повести в бараки.

Девушка, рассеянно, съела мильфей, перелистывая свежую «Красную Звезду», покачивая ногой, в начищенном, красивом сапожке, мягкой телячьей кожи:

– Будущая выпускница Читинского авиационного училища, комсомолка, орденоносец, товарищ Князева, ведет воспитательную работу среди пионеров Читы… – Тони вспомнила, что Князева получила орден за беспосадочный перелет, на Дальний Восток. Высокая, угловатая, коротко стриженая, летчица стояла, с указкой, в гимнастерке и юбке, у большой карты СССР. Пионеры Читы заворожено смотрели на девушку.

В командировки Тони надевала шитые в правительственном ателье, платья тонкого, итальянского кашемира, неуловимо военного, строгого покроя. В гардеробной на Фрунзенской подобных нарядов было несколько, цвета хаки, оливкового, темно-бежевого. Свернув газету, она достала из сумочки блокнот. Тони покосилась на ствол вальтера. Маленький, дамский пистолет подарил муж, вернувшись осенью из командировки, за границу. Петр не упоминал, куда ездил, но к Новому Году он надел еще один орден.

Воронов опять был в отлучке. Тони отлично высыпалась с Уильямом, на большой, старинной кровати, в окружении мебели красного дерева и картин Айвазовского. Она напомнила себе, что надо, перед возвращением домой, заехать в ГУМ и выбрать Уильяму игрушку.

В детской сына стояла железная дорога, немецкой работы, гараж, с маленькими автомобилями и самолетами, модель шахты, которую Петр собрал, с мальчиком, из конструктора Meccano.

Няня, проверенный человек, с Лубянки, педагог, учила Володю читать. Женщина рисовала с мальчиком Кремль и советские заводы, играла на фортепьяно песни о Сталине. Тони, осенью обсудила с мужем, отдавать ли Володю в очаг. Петр, ласково, сказал:

– Торопиться не стоит, милая. Мы, скорее всего, летом окажемся в Европе. Родится малыш… – муж привлек ее к себе: «Я люблю тебя Тонечка, люблю…»

Никакого ребенка родиться не могло. Навестив в Цюрихе врача, Тони купила все необходимое и была очень аккуратна. Впрочем, с командировками мужа, все происходило редко.

– Даже жаль… – она томно потянулась, – с нового года ничего не было. Неизвестно, когда он вернется… – в Москве Тони навещала особый тир, для сотрудников Лубянки. Она не сомневалась в своей меткости, но девушка собиралась стрелять в открытом море, на палубе яхты:

– Петр не собирается брать на прогулку оружие… – она курила, набрасывая план статьи, – зачем ему… – Тони взяла у мужа обещание съездить в санаторий НКВД, под Батуми, в июле. Она сделала вид, что беспокоится о его здоровье:

– Ты устаешь, ты много работаешь… – шептала она, в темноте спальни, – в Европе ты будешь занят еще больше… – Тони хотела пристрелить мужа, сбросить труп в море и пересечь государственную границу, с Турцией:

– Нейтральная страна, – размышляла Тони, – у меня два паспорта, испанский и британский. Доберусь до Рима, увижу Виллема. Он меня простит, обязательно, у нас ребенок… – Уильям называл Петра отцом, но Тони была уверена, что мальчик, оказавшись в Европе, быстро забудет Воронова.

– Невелика потеря для человечества, – подытожила девушка, беря шинель, – убийца, мерзавец. Тем более, у него брат останется… – Степана она не видела. Муж сказал, что брата из Белоруссии перевели в Заполярье, в арктическую авиацию. Тони не интересовал ни Петр, ни Степан, ни все остальное НКВД, вместе с партией и товарищем Сталиным. Отправив первые главы книги Скрибнеру, она собиралась передать оставшиеся части манускрипта из Европы.

– Мы с Виллемом всегда будем вместе, уедем в Англию… – Тони хотела миновать воюющие страны кружным путем, через Испанию:

– Джон будет рад, что я нашлась, а Питер меня поймет. Виллем отец моего сына, я его люблю… – Тони посмотрелась в зеркало, над диваном. Щеки немного разрумянились, прозрачные, голубые глаза окружали темные ресницы. Она вспомнила девушку, дочь фрау Рихтер, показывавшую ей Цюрих:

– Марта… – Тони поправила комсомольский значок, на платье, – у нее зеленые глаза были. Как вода в реке… – девушка оказалась вежливой, и немногословной. Она возилась с Уильямом, катала его на каруселях, и покупала мороженое. Молчаливой была и фрау Рихтер:

– Может быть, они вовсе не мать и дочь… – пришло в голову Тони, – Марта тоже работник НКВД, помогает фрау Анне… – с мужем она о Цюрихе почти не говорила. Тони только заметила, что фрау Рихтер добрая женщина и настоящий коммунист. Увидев в лазоревых глазах Воронова усмешку, больше она Швейцарию не обсуждала.

Журин пришел за Тони с тремя охранниками. На западе, за Волгой, опускалось огромное, медное солнце, подморозило. Сквозь ворота текли бесконечные, темные фигуры, лаяли собаки, над зоной несся голос Петра Киричека:

– Гремя огнем, сверкая блеском стали,

Пойдут машины в яростный поход,

Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин,

И Ворошилов в бой нас поведет!

В НКВД были уверены, что Германия не собирается атаковать СССР. Петр тоже разделял это убеждение. Во время новогоднего застолья, после гуся с яблоками, перед осетриной, муж поднял, тост, за нерушимую дружбу советского и немецкого народов, за мудрость вождей обеих стран, товарища Сталина и фюрера Адольфа Гитлера.

В бой, подумала Тони, проходя в открытую охранниками дверь, ни с кем идти, не предполагалось. Население страны держали в страхе, постоянно напоминая об угрозе атаки капиталистов, Британии, и США.

– Образцовый барак, Антонина Ивановна… – шепнул Журин, – чистота, порядок, ни одного опоздания на работу… – нары были пусты. На растопленной печи свистел большой, эмалированный чайник. Заднюю часть большой, длинной комнаты отгораживала занавеска. Тони уловила запах сухих, палых листьев, костра в осеннем лесу. Раздался гитарный перезвон, красивый баритон запел:

– Не для меня придет весна, не для меня Буг разольется… – из-за занавески выскочил заключенный средних лет, в бушлате, с профессорским пенсне, на носу:

– Гражданин начальник лагеря, – вытянулся он, – дневальный зэка Щ-6785, статья пятьдесят восьмая, часть двенадцатая, пять лет исправительно-трудовых лагерей… – Тони поняла, что дневальный сел потому, что вовремя не побежал в НКВД с доносом:

– В бараке двое освобождено от работы, по заключению врача… – занавеска отдернулась. Вольно прислонившись к косяку, он держал за гриф гитару. Белокурые, начавшие отрастать волосы, золотились в свете электрических лампочек. Глаза у него были голубые, яркие. Тони увидела на шее у зэка хороший, кашемировый шарф. Бушлат он носил изящно, словно смокинг. Тони, на мгновение, почудился блеск булавки, для галстука, на воротничке белой рубашки. Зэка молчал, Журин откашлялся:

– Журналист, гражданин Волков, пишет статью о нашей стройке, встречается с ударниками…

– Я ударник, – он откровенно усмехался, – как иначе, гражданин начальник. Я с удовольствием расскажу о наших трудовых подвигах… – принимая Волголаг, Журин отлично знал, с кем придется иметь дело. Воров здесь сидело три четверти. Гражданин Волков, мастер игры на гитаре, и шахматист-любитель, смотрел за порядком на зоне:

– Сегодня я здесь, – напомнил себе начальник стройки, – а завтра на нарах, рядом с дневальным. Подобное случалось, много раз. Не стоит гражданину Волкову дорогу переходить. Пусть будет ударник… – он сунул в рот папиросу, ординарец чиркнул спичкой:

– Встреча состоится в КВЧ, гражданин Волков, после ужина… – смотрящий кивнул: «Буду ждать, гражданин начальник. Благодарю за доверие…»

Журин, от греха подальше, решил увести Антонину Ивановну в соседний барак. На пороге Тони обернулась. Неизвестный зэка пристально смотрел ей вслед, устроившись на нарах, закинув ногу на ногу, берясь за гитару.

– И сердце радостно забьется, в восторге чувств, не для меня… – дверь барака захлопнулась.

Заметки, для интервью, Тони писала стенографическими крючками. Она, больше по привычке, одновременно, переводила слова ударников на английский язык. Для книги славословия товарищу Сталину ей не требовались. Все зэка говорили одно и то же, рассыпаясь в благодарностях партии, правительству, и лично вождю, утверждая, что труд на благо родины перековал их, заставив забыть о контрреволюционных убеждениях. Журин принес Тони папки ударников, арестованных за сомнительные высказывания, восхваление западного образа жизни, или связь с троцкистами.

Тони подозревала, что муж имеет прямое отношение к убийству Троцкого. Петр был очень аккуратен, не хранил дома рабочих бумаг, и не обсуждал с Тони командировки. После его возвращения, осенью, после очередного ордена, Тони сказала себе:

– Он, конечно, приложил руку к смерти изгнанника. Сталин убрал всех врагов… – в советских газетах о смерти Троцкого написали петитом, и не на первых страницах. Тони имела доступ к закрытой библиотеке, для сотрудников Лубянки. Из американских изданий она узнала имя убийцы Троцкого. Тони прочла, что смерть наступила после удара ледорубом, по голове.

Она ходила в библиотеку почти каждый день. Официально считалось, что товарищ Эрнандес готовится к занятиям. Тони преподавала сотрудникам языки. На самом деле, она следила за происходящим в семье. Тони знала, что кузен Аарон женился, в феврале, в Нью-Йорке. Она прочла объявление о свадьбе в New York Times. Тетя Юджиния продолжала работать в кабинете министров, у Черчилля. Брат и Питер пока оставались холостяками. Во всяком случае, The Times об их помолвках не упоминала.

– Лаура замуж не вышла… – Тони покусала карандаш, глядя на список летчиков, награжденных орденами. Полковник Кроу получил крест, «За выдающиеся летные заслуги». Тони вспомнила покойную Изабеллу:

– О его свадьбе тоже ничего не сообщается. Хотя какие браки, Британия воюет… – в библиотеке получали немецкие газеты, но Тони не хотела думать о фон Рабе. Кроме того, она предполагала, что Максимилиан, с его занятиями, публикаций избегает. Она, впрочем, увидела знакомое лицо. Фрейлейн Марту Рихтер сфотографировали со знаменитой немецкой летчицей, Ганной Рейч. По словам газеты, девушка приехала из Швейцарии, для участия в конференции национал-социалистической женской организации. Тони смотрела на тонкие губы фрейлейн Марты, на упрямый подбородок. Девушка носила простую, темную юбку, и белую блузу, с нацистскими значками. Тони укрепилась в подозрениях, что фрейлейн Марта сотрудник НКВД. Девушку, видимо, готовили для внедрения в нацистские круги. История о дочери фрау Рихтер, была не более, чем прикрытием.

– Они не похожи, – хмыкнула Тони, представив дымные, серые глаза фрау Анны, – только повадками. Однако Марта могла их просто перенять… – судя по всему, Советский Союз, не до конца доверял Гитлеру. Тони не могла не обрадоваться подобному:

– Есть и в НКВД осторожные люди… – она искала в библиотеке газеты из оккупированной Европы. Тони хотела узнать, что происходит в Мон-Сен-Мартене. Ни бельгийских, ни французских изданий она не обнаружила. В британской прессе писали о силах Сопротивления, партизанах, выступающих против правительства Виши. Тони хмыкнула:

– Интересно, кузен Мишель до сих пор не нашелся? Он в самом начале войны пропал. И что с Теодором… – Тони решила оставить семейные новости до лета. Она была уверена, что Виллем переписывается с родителями и все ей расскажет, при встрече.

– Де ла Марков не тронут… – Тони отнесла подшивки на стойку, – они аристократы, у них немецкая кровь. Давид, наверное, в Швеции давно, или в Америке… – имя профессора Кардозо в газетах, правда, не упоминалось.

Отпустив очередного ударника, Тони взглянула на личное дело гражданина Волкова. Журин принес ей только выписки, без фотографий. В статье имена заключенных все равно бы не напечатали. Все они считались коммунистами, или комсомольцами, добровольно, по велению сердца, поехавшими строить крупную гидростанцию. Тони предстояло придумать безукоризненные биографии.

Ей пришел в голову давний разговор с Оруэллом, в Барселоне. Они обсуждали ретуширование фотографий, в советских газетах.

Тони видела снимок большевика Семена Воронова, отца мужа. Фото висело в гостиной, на Фрунзенской. Глядя на покойного Воронова, убитого на Перекопе, во время гражданской войны, Тони не могла отделаться от смутного беспокойства. Отец мужа, и сам Воронов, напоминали ей кого-то хорошо знакомого:

– Питер на них похож, только Питер ниже ростом. Он и меня был ниже, хотя это ничему не мешало… – она сладко потянулась:

– Три месяца, как Воронов уехал… – Тони не изменяла мужу, это было бы слишком опасно. Кроме того, с Петром ей было хорошо:

– Но не так, как с Виллемом… – она скользила глазами по анкете гражданина Волкова, – Виллем лучше всех… – большевика Воронова сняли в кожаной куртке, с маузером. Увидев фотографию, Тони поняла, что если рядом кто-то и стоял, Троцкий, или Бухарин, то их давно убрали со снимка.

– Как убрали Ягоду и Ежова, как уберут Берию, если он впадет в немилость. И Горского уберут… – фрау Рихтер, в Цюрихе, напоминала Горского, резким, решительным очерком лица, тонкими губами. В официальных биографиях Горского говорилось, что он был женат на героине московского восстания, пятого года, товарище Фриде. Товарищ Фрида, дочь народоволки, Анны Константиновой, родилась от неизвестного отца, в Алексеевском равелине Петропавловской крепости, после убийства императора Александра. Константинова, как и ее дочь, пала жертвой кровавого режима. Фрида погибла в боях на Красной Пресне. О детях Горского и Фриды не упоминали.

– Их, может быть, расстреляли давно, – хмыкнула Тони, – и замазали на фотографиях. Как Троцкого. Его нет, и никогда не было… – Оруэлл тогда заметил:

– Сталин, управляя прошлым, создает новое будущее, Тони. Потомки, может быть, никогда не узнают правды… – по анкете гражданину Волкову, осенью, исполнялось двадцать шесть. Образование у него было начальное, четыре класса. Он родился в Москве, и не состоял в партии, или комсомоле.

Гражданину Волкову, озорно подумала Тони, открыв чистый лист блокнота, предстояло переродиться в молодого специалиста, инженера, и члена партии. Услышав стук в дверь, она подняла голову: «Заходите, пожалуйста…»

Волк узнал девушку с фото, увиденного в Каунасе, еще в бараке. Она совсем не изменилась. Прозрачные, голубые глаза смотрели прямо. Когда она выходила на улицу, Волк увидел, под взметнувшейся от ветра шинелью, длинные, стройные ноги, в тонких чулках, и сапогах, дорогой кожи:

– Маленький Володя готовится к первомайской демонстрации…

Он помнил снимок белокурого ребенка, в «Огоньке», и фото мальчика, на лужайке, с матерью. Леди Антония Холланд, только что, покинула его барак, в сопровождении товарища Журина и охраны НКВД:

– Уильям здесь, в СССР. В Каунасе говорили, что она пропала, исчезла… – Волк предполагал, что семья просто не знает, чем, на самом деле, занимается леди Холланд.

– Это очень рискованно… – он шел по узкой тропинке, среди сугробов, к освещенным окнам КВЧ, – она в самом сердце НКВД. Она сюда с ребенком приехала. Хотя, конечно, к матери больше доверия. Наверняка, ее все считают британской коммунисткой… – Волк был уверен, что леди Холланд, в Москве, работает на английскую разведку. Журин не сказал фамилии журналиста, но Волк усмехнулся:

– Какая разница? Понятно, что она здесь не под своим именем. Ей всего двадцать два, а она была в Испании, в Мексике, написала книгу… – Максим пожалел, что книгу кузины Тони, как Волк называл ее, про себя, в СССР не купить. Шагнув в натопленный коридор КВЧ, он снял шапку:

– Нельзя, чтобы она знала, кто я такой. Нельзя ее раскрывать… – толкнув дверь читального зала, Максим замер. Леди Холланд сидела, покачивая ногой. Она подняла подол скромного, закрытого платья, обнажив стройное, круглое колено. Белокурые, тщательно уложенные волосы, немного вились, на висках. Она коротко стриглась, трогательные завитки, щекотали шею. Платье цвета хаки облегало высокую грудь, с комсомольским значком. Гладкая щека розовела, в свете настольной лампы. Волк увидел блокноты, пишущую машинку, чашку с кофе, пачку «Казбека». В читальном зале было тихо, горьковато, волнующе, пахло лавандой. Товарищ Сталин, при френче и трубке, улыбался, со стены.

– С осени ничего не было… – он все не мог заставить себя шагнуть внутрь, – правильно, я довез братьев Пупко до побережья. Получил деньги, вернулся в Каунас. Попрощался с блондиночкой, в Минске отдохнул. В Москве навещал дачку, в Сокольниках. Потом арест, Таганка, суд… – Волк, отчего-то, подумал о кольце, у матушки Матроны:

– Скоро я увижу ту, которой отдам кольцо… – он, незаметно, сжал руку в кулак, – нет, нет, оставь, подобного никогда не случится… – леди Холланд вскинула голубые глаза. У нее был милый акцент:

– Гражданин Волков! Я вас ждала. Присаживайтесь… – она повела рукой, – меня зовут Антонина Ивановна. Хотите кофе? – она склонила голову:

– Берите «Казбек», угощайтесь… – вблизи он оказался еще красивей. Тони велела себе успокоиться.

Сняв бушлат, зэка повесил его на спинку стула. Заметив под рукавом шерстяного свитера очерк татуировки, Тони поняла, с кем имеет дело. Муж рассказывал ей о ворах, и даже показывал снимки уголовников. Мужчина, не отрываясь, смотрел на нее, покуривая. Он говорил что-то о бетоне, опалубке и объеме выемки грунта. Сбоку ее шеи билась голубая, тонкая жилка. Максим вспомнил змейку, на кольце:

– Они похожи. Она тоже гордо голову поднимает… – девушка передала ему чашку с горячим кофе, на мгновение, коснувшись длинными пальцами его руки:

– Он вор… – Тони часто задышала, – он будет мне полезен. У подобных людей есть связи, знакомства. Не придется самой убивать Воронова. Давно ничего не было… – гражданина Волкова звали Максимом Михайловичем, но Тони называла его по имени.

– Значит, вам нравится работать на гидроузле, Максим… – ее губы приоткрылись, длинные ресницы задрожали. Девушка, внезапно, коснулась его руки:

– У вас нет мозолей, а вы ударник… – леди Холланд поглаживала его ладонь.

Волк пообещал себе:

– Я ее вывезу отсюда, ее и малыша, Уильяма. Нельзя, чтобы она рисковала. В июне я ее найду, в Москве, и отправлю за границу. Она женщина, надо о ней позаботиться. О ней, о ребенке… – Максим вспомнил широкую улыбку мальчика, представил блеск кольца, на пальце леди Холланд:

– Я ей скажу, что я ее люблю… – он даже вздрогнул, так это было сладко, – черт с ней, с Москвой. Если она… Антония, меня любит, я уеду с ней. Я все ради них сделаю…

Девушка сглотнула:

– Ударник… – она прикусила нижнюю губу:

– Максим… – Волк успел вспомнить, что закрыл дверь на защелку. Чашка полетела на половицы, стопка бумаги закружилась по комнате, звякнула пишущая машинка. Он ощутил под пальцами гладкую, горячую ногу, щелкнула застежка чулка. Она вся была нежная, сладкая, она сдавленно стонала:

– Еще, еще… – платье сбилось, он коснулся губами обжигающей, белоснежной кожи. Тони даже не почувствовала, спиной, клавиш пишущей машинки. Она закинула ноги ему на плечи, рванув мужчину к себе:

– Максим, я не знаю, не знаю, что со мной. Иди сюда, иди… – выгнувшись на локтях, Тони увидела добрую улыбку товарища Сталина, на портрете. Она едва удержалась, чтобы не подмигнуть вождю. Стол скрипел, раскачивался, она нащупала какую-то бумагу. Тони комкала, рвала листок, сдерживая торжествующий крик.

 

Пролог

Великобритания, март 1941

 

Блетчли-парк

Забрызганная грязью, темная машина затормозила во дворе особняка, дверца распахнулась, Джон Холланд, в пехотной форме цвета хаки, без нашивок, вскинул на плечо вещевой мешок:

– Вы свободны на сегодня, сержант, – наклонился он к шоферу, – отдыхайте… – пока они ехали с восточного побережья в Блетчли-парк, дождь прекратился. Полуденное солнце стояло в зените. Джон посмотрел на голубое небо, на ящики с цветами, под окнами рабочих бараков:

– Девушки развели… – усмехнулся герцог, – девушки всегда остаются девушками… – в Блетчли-парке работало почти две сотни женщин, операторов, занимавшихся расшифровкой данных, поступающих со станций прослушивания. Джон вспомнил последнее выступление тети Юджинии, по радио:

– Она призывала женщин вставать к станкам, заменять мужей и сыновей. Правильно, конечно. Хотя вряд ли Гитлер будет пересекать пролив. Атаки Люфтваффе захлебываются… – в последнее время бомбежки почти прекратились. На Блетчли-парк ни одного налета не случилось. Станции слежения и авиация работали отлично.

Шофер не стал загонять машину в гараж. У Джона был час, чтобы завершить дела в Блетчли-парке. Потом он отправлялся на базу Бриз-Нортон, где полковник Кроу готовил самолет. Джон прислушался. Из столовой доносились голоса. Взглянув на часы, он присел на теплую, каменную ступеньку. Джон закурил: «Хоть пять минут, да мои».

Транспорты с десантниками, атаковавшими Лофотенские острова, на севере Норвегии, приземлились в Британии утром. Они прилетели с Оркнейских островов, с базы королевского флота, Скапа-Флоу. Джон выпустил сизый дымок:

– Кажется, моя морская болезнь окончательно исчезла… – ему, до сих пор, мерещился вкус соли на губах, он вдыхал запах гари, от горящих кораблей немецкого флота. Коротко стриженые, светлые волосы, раздувал крепкий, северный ветер. Десант уничтожил фабрики, гавань, портовые сооружения, и корабли, водоизмещением почти в двадцать тысяч тонн. Больше всего Джон был доволен тем, что сейчас ехало в Блетчли-парк под вооруженной охраной, на особой машине. Они с шофером обогнали грузовик, выезжая с летной базы. Никто бы не разрешил ему везти в вещевом мешке набор шифровальных колес для немецкой машины «Энигма» и книгу с ключами, к военно-морским кодам. Джон сам взламывал дверь радиорубки на тонущем линкоре «Кребс». Вода заливала кренящийся пол, но Джон успел спасти вещи, необходимые здесь, в Блетчли-парке.

– Все это отправится в группу Тьюринга… – по булыжнику прыгали воробьи, – и мы сможем следить за передвижениями их флота… – обсуждая вопрос об отправке Монахини во Францию, Джон настоял на самолете:

– Слишком опасно… – недовольно сказал он, на совещании, – пролив кишит немецкими патрулями, берега Финистера утыканы охраной. Монахиня отлично управляется с парашютом… – для ночного прыжка пришлось бы зажигать костры. Стивен обещал доставить Монахиню в Бретань на рассвете.

Они выбрали уединенное место. Девушка должна была прийти на явку, по указанному адресу. Об остальном обещали позаботиться Драматург и Маляр. Монахиня, впрочем, не знала, кто ее ожидает. У нее имелся только адрес, пароль и отзыв. Так было безопаснее:

– Добилась своего… – пробормотал Джон, – она упрямая… – с осени капитан ди Амальфи забрасывала начальство рапортами, требуя отправить ее на континент. Джон обещал кузине удовлетворить просьбу после того, как она проведет работу с мистером Вальтером, в январе. Кузина, угрюмо, кивнула:

– Хорошо. Но потом… – она затянулась крепким «Camel», – потом я должна улететь… – Джону не нравился мрачный огонек в темных глазах капитана ди Амальфи. Герцог пожал плечами:

– Она права. Сопротивление, с осени, сидит без связи. Надо посылать людей… – Монахиня была первой, за ней во Францию отправлялись другие девушки. Когда из Вашингтона пришли вести о самоубийстве Кривицкого, Лаура покачала головой:

– Дело рук Сталина. У меня нет доказательств, но я чувствую… – кузина помолчала, – что кто-то здесь, в секретной службе, работает на русских. У американцев тоже есть агент, тщательно скрываемый. Крот, из НКВД… – Джон, много раз, слышал рассуждения Лауры об агентах НКВД. Герцог отметал подобные версии, как беспочвенные. Работников, много раз, проверяли. Он был уверен в каждом, кто трудился в Блетчли-парке и Уайтхолле.

– И в Америке тоже, – наставительно заметил Джон кузине, – не думаю, что Даллес и Гувер пренебрегают правилами безопасности. Видишь… – он полюбовался снимком, – даже Аарон в армию пошел, пусть и капелланом. И женился… – Джон посмотрел на парадную форму кузена, на фату невесты, – очень хорошо, что правнучка бабушки Мирьям нашлась. Стивен ей написал… – Лаура только скользнула взглядом по фото. Она вернулась к разложенной на столе карте Бретани:

– И Регина снимок прислала, с детьми… – задумчиво продолжил Джон. Он вздрогнул, от резкого голоса кузины: «Я видела. Давай вернемся к работе».

– Вернемся к работе… – Джон кинул окурок в медную урну, на длинной ножке. Поздоровавшись с охранниками, он сбежал по каменной, прохладной лестнице. Дядя Джованни обедал на рабочем месте, ему трудно было подниматься наверх. Кто-то из поваров, или Лаура, приносили поднос.

Он застал дядю над тарелкой. Костыль был прислонен к удобному стулу, Джованни просматривал расшифрованную радиограмму, держа сэндвич, с пастой из анчоусов. Посмотрев на тарелку, Джон сдержал смешок. Меню армейских поваров было ограниченным. По вторникам Блетчли-парк ждал пирог с почками, картофельное пюре, и пудинг из белого хлеба, с изюмом.

Джон махнул рукой: «Не вставайте, пожалуйста». Он утащил бутерброд. Дядя зорко взглянул на него: «Поездка на север тебе на пользу пошла. Ты даже загорел».

– Хорошая погода стояла… – опустившись на расшатанный, венский стул, он забрал у дяди радиограмму: «Опять новый почерк?»

Звезда обучала кого-то работать на радиопередатчике. Она не упоминала имени оператора. Женщина уверяла, что выбрала надежного человека, не собирающегося менять место жительства. Подобное было важным, для сохранения постоянной связи с группой Генриха.

Пани Качиньской летом надо было оказаться в Польше. В Варшаве ее ждал командир подпольного «Союза Вооруженной Борьбы», партизанской организации, созданной польским правительством в изгнании. Звезда становилась личной связной полковника Стефана Ровецкого, по кличке «Грот». Она собиралась покинуть Голландию, добраться до Брюсселя и попросить тамошнее гестапо о содействии ей, наполовину немке, в возвращении в генерал-губернаторство. Джон знал, что Эстер, сначала, хотела удостовериться в безопасности детей:

– Неизвестно, выпустят ли… – он поморщился, – Давида, в Швецию. У них депортации начались. Неизвестно, присудят ли Нобелевскую премию, и отойдет ли она Давиду. Я не могу посылать в Амстердам десант, выкрадывать мальчиков. Никто мне такого не разрешит. И сам не могу поехать. Мои фото лежат во всех гестапо, от Ренна до Варшавы… – Джон посетил Францию, хоть подобное и было рискованно.

Он пришел в Финистер на рыбацком боте, после Рождества. По его просьбе Звезда отправила письмо на рю Мобийон, в Париж. Джон подозревал, что кузены, где бы они ни обретались, поддерживают связь со столицей. Он оказался прав.

В радиограмме Звезда сообщила, что Маляр ждет его в маленькой рыбацкой деревне, на побережье. На встрече, Джон услышал о казни Тетанже. Сидя за кружкой сидра, в рыбацкой таверне, Мишель заметил:

– Здесь мы тоже подобным занимаемся. В Бретани много коллаборационистов. Они поддерживают немцев, думают, что нацисты им независимость предоставят… – он закурил темный, крепкий «Житан», – ребята у нас отличные, но нам требуется связь, передатчик. Мы не хотим ставить под удар мадам Дарю, в Париже… – Джон пообещал, что к весне у них появится радиооператор, Монахиня.

Он быстро просмотрел радиограмму от будущей замены Звезды.

– Осваивается с техникой… – весело заметил дядя Джованни, – гораздо меньше ошибок. Опять Северная Африка… – сведения Генриха были бесценны для британских войск, противостоящих Роммелю. Джон, в очередной раз, подумал:

– Может быть, как-то сообщить русским о планирующейся атаке, летом? Генрих постоянно упоминает о намерениях Гитлера. Но как? Через дипломатические каналы? – он велел себе подумать об этом после отлета Монахини во Францию:

– Надо что-то решать с предложением, из Палестины… – письмо Джону передали до его отъезда в рейд. Он сначала подумал, что кузен Авраам ухитрился каким-то образом отправить конверт из тюрьмы, но почерк оказался незнакомым. Автор, не сообщивший своего имени, предложил план по отправке еврейской молодежи, из Европы, в качестве разведчиков, на оккупированные немцами территории. Он приложил номер абонентского ящика, на почтамте Тель-Авива, на который следовало отвечать. Джон записал себе непременно с этим разобраться. Он хотел слетать в Палестину, на встречу со здравомыслящим человеком. Писал автор по-французски, красивым почерком, и был, судя по всему, хорошо образован.

Они с дядей разделили пирог с почками, и почти черный, крепкий чай.

Джованни, весело, сказал:

– В Лондоне все в порядке. Питер здесь, в кои веки. Юджиния Августу на Ганновер-сквер забирает… – леди Кроу, со дня на день, должна была родить. Она отлично работала, в Блетчли-парке, но Джон понимал, что в ближайший год Густи собирается сидеть в Бриз-Нортоне, нянчить Николаса, или Констанцу и заканчивать докторат, по ван Эйку.

– У Майеров все хорошо… – дядя взял у него сигарету, – отправляйся спокойно с Лаурой, куда вы собираетесь… – Джованни попрощался с дочерью. Лаура развела руками:

– Очередной курс, папа, я руковожу. Ты понимаешь, что я не могу сказать, где он проходит… – он обнял девочку, прикоснувшись губами к седой пряди, на виске:

– Мать твоя тоже до тридцати поседела. Мне очень нравилось… – Джованни добавил:

– У нас такое в семье… – он провел рукой по еще густым, с белыми прядями волосам:

– Ты у меня очень красивая, доченька… – они с Лаурой устроились на диване, глядя на потрескивающий огонь, в камине. Джованни подозревал, что дочь отправляют в Канаду, тренировать группу, на одну из тамошних военных баз.

– Она мне ничего не говорит… – Джованни искоса посмотрел на изящный профиль, на темно-красные губы, – хоть по маршруту давно летают, но это Атлантика. Хорошо, что не кораблем, в океане много подводных лодок… – он смешливо заметил Джону:

– Я на досуге коллаборационистское радио слушаю. Делаю записи, для занятий языками полезно. Насладись… – дядя протянул руку, повернув рычажок.

Загремел какой-то марш. Надменный голос, по-французски, сказал:

– С вами Радио Брюссель… – у диктора был сильный немецкий акцент, – последние известия. Доблестные силы вермахта ведут охоту на группу бандитов, в Арденнских горах, занимающихся налетами на военные базы и промышленные объекты. Так называемые партизаны, две недели назад, застрелили коменданта шахтерского поселка Мон-Сен-Мартен, оставив сиротами двоих детей. Доблестный офицер ехал в отпуск, в рейх, к семье. Все, кому известна информация о группе, должны немедленно явиться в местное отделение гестапо… – Джованни усмехнулся:

– Видишь, шахтеры не сидят, сложа руки. Там нужен человек… – он знал о плане, по которому секретная служба посылала эмиссаров, на континент.

Допив чай, Джон поднялся:

– Пошлем. Вечером вернусь, дядя Джованни. Готовьтесь к совещанию, – Джон знал, что Монахиня не говорила отцу о задании.

– Выйду на связь, – коротко сказала она, – папа все поймет. Иначе он волноваться будет… – пожав руку дяде, Джон вернулся во двор.

Монахиня, в скромном, штатском костюме, покуривала у машины. С Рождества она отращивала волосы. Кузина прыгала с надежными, французскими документами, преподавательницы стенографии и машинописи, в католической школе для девочек. Мощный передатчик спрятали в футляре для пишущей машинки. Чемоданчик стоял на булыжнике, рядом со стройной ногой, в простой туфле, на низком каблуке. Седая прядь, на виске, посверкивала на солнце. Джон коснулся пальцами медвежьего клыка, на шее:

– Интересно, что за рисунок? Что он значит? Дерево, семь ветвей… – он рассмотрел гравировку, в сильную лупу, и даже зарисовал ее в блокнот:

– Меир зоркий человек, несмотря на очки. Три сотни лет клык в семье, а никто на рисунок внимания не обращал. Даже Констанца покойная, а она была очень наблюдательна… – от сестры новостей не приходило. После убийства Троцкого, Джон ждал, что Тони объявится, но ничего не произошло:

– Может быть, они скрываются, если отец Уильяма троцкист… – Джон не хотел думать, что с сестрой и племянником могло случиться самое плохое. Оставалось только надеяться, как напоминала ему тетя Юджиния.

Монахиня выбросила окурок:

– Поехали. С базы звонили, сводка хорошая, но не стоит терять времени… – Джон вспомнил, как они с Лаурой сидели перед портретом тети Тео, в Национальной Галерее. Картину давно отправили в Уэльс, с другими холстами:

– В замке госпиталь разместился… – Лаура зажала под мышкой подробную карту Бретани. Джон завел руки за шею, расстегнув цепочку клыка. Герцог улыбнулся:

– Может быть, ты его с собой возьмешь… – она подхватила футляр от машинки:

– Не стоит, мистер Джон. Пусть остается у законного владельца… – вещевой мешок лежал на сиденье машины. Прыгала Лаура в комбинезоне, ждавшем ее на базе Бриз-Нортон.

Джон вздохнул, пристраивая клык на место:

– Как хочешь. Давай… – он взялся за руль, – расскажи, мне, в последний раз, куда ты летишь… – герцог завел машину. Лаура развернула карту:

– Мне надо прийти в городок Фужер. Тридцать миль от Ренна, на северо-восток. В тамошних краях нет немецких гарнизонов. В Фужере, на выходных, торгует рынок. Вечером устраиваются танцы… – машина, взревев, выехала из ворот Блетчли-парка, – в закусочной тетушки Сюзетт, – Лаура улыбалась, – пароль: «Вы не оставите мне последний танец?», отзыв: «Сожалею, но его я обещала», – она подняла голову от карты: «Какие приметы у связника?»

– Понятия не имею, – честно ответил герцог, – и у них нет твоего описания. Не забудь сесть за нужный стол, второй справа, от входа. Вопрос решился две недели назад, до моего… – он оторвал руку от руля, пощелкав пальцами, – вояжа на север. Мы не успели передать данные, в Бретань. Он француз… – любезно добавил Джон.

Щелкнув зажигалкой, кузина фыркнула:

– Вряд ли в бретонской глуши появится кто-то еще… – она выпустила дым в окно:

– Тетя Юджиния хотела Густи в Лондон забрать. Кто меня до Франции доставит? – Джон посмотрел на упрямый очерк круглого подбородка:

– Густи еще на базе Бриз-Нортон, как мне твой отец сказал. За штурвал Стивен сядет… – смуглая щека зарумянилась.

– А, – мрачно отозвалась Лаура, глядя прямо перед собой. Они ехали на запад, послеполуденное солнце закатывалось за горизонт, освещая поля и перелески. Стрекотал трактор, овцы паслись у обочины, они миновали сонную деревню.

– Прибавь скорость, – посоветовала Лаура, – мы на шоссе.

Закурив еще одну сигарету, кузина молчала, до ворот базы Бриз-Нортон.

 

Бриз-Нортон

Окно аккуратной, маленькой кухни распахнули во двор. Утреннее солнце освещало деревянный, ярко-синий ящик, с цветущими гиацинтами. На грядке, рядом с дверью, зеленели укроп, мята и петрушка. Шипел огонь газовой плиты. На кране, в раковине, висела муслиновая салфетка. В медную миску капала сыворотка.

Полковник Кроу стоял над столом, засучив рукава рубашки, в холщовом фартуке. Сильные, загорелые руки перемешивали домашний творог. Разбив яйцо, он добавил муки, и потянулся за сахаром:

– В Лондоне с провизией хуже, – Стивен, сверялся с тетрадью, где жена, четким почерком куратора, записывала рецепты, – здесь все деревенское, свежее. Хотя сколько Густи в Лондоне проведет? Не больше месяца. Когда малыш окрепнет, я их сюда заберу… – отрезав кусок желтого масла, он вытер руки о фартук. Масло расплылось на чугунной сковороде, полковник взял лопаточку. Он заварил чаю, для жены.

Стивен больше не курил дома, выходя с папиросой во двор. Полковник сколотил себе скамейку. Густи смеялась, принося кофе:

– Включу радио, и мы с тобой будем, как мистер и миссис Хиндли… – Густи покупала у пожилого фермера молоко, для домашнего творога и сыра. Она твердо пообещала мужу, что после родов разведет куриц и заложит делянку, для овощей:

– Я в деревне лето проводила, у бабушки… – теплые губы касались его уха, в спальне пахло выпечкой, – у нас будет морковка, картошка, капуста. Капусту я засолю, осенью. Сварю чатни, джемы… – сырники полковник делал по немецкому рецепту, с изюмом. Густи ждала ребенка. Беременные женщины получали по карточке апельсины, изюм, и шоколад. Сложив сырники на тарелку, Стивен прикрыл их полотенцем, оставив у плиты. Радио было включено, однако он уменьшил громкость, стараясь не разбудить жену. Диктор, почти шепотом, сказал:

– В Лондоне семь утра, последние известия… – налив себе кофе, Стивен подхватил сигареты.

Март оказался теплым, травы Густи пошли в рост. Во дворе пахло пряной зеленью. Присев на скамейку, он вытянул ноги:

– Последние известия хорошие… – полковник зевнул, – бомбежек меньше… – осенью налеты Люфтваффе разрушали города, за несколько часов. Стивен командовал эскадрильей истребителей, перехватывавших немецкие бомбардировщики, над Северным морем, когда они только приближались к восточному берегу Англии. Немцы посылали для сопровождения и своих асов. Истребитель Supermarine Spitfire полковника стоял на летном поле, на базе Бриз-Нортон. На фюзеляже самолета красовались две пятиконечные звезды, и три десятка черных птиц. Механики добавляли нового ворона после почти каждого вылета. Стивен усмехнулся:

– Джон мне давал слушать аса немецкого. Люфтваффе считает меня личным врагом… – он, блаженно, закрыл глаза:

– Неделю отпуска я получил. Отправлю Лауру во Францию, вернусь и поеду в Лондон, к Густи… – Стивен, немного покраснел. Жена, работая в Блетчли-парке, часто говорила о Лауре. Девушки сдружились. Густи, однажды, озабоченно спросила у мужа:

– Лаура очень красивая. Она, наверное, помолвлена с кем-то, из офицеров? Или была помолвлена, а он сейчас в плену? У нее глаза грустные… – Стивену, до сих пор, было неудобно видеть кузину:

– Густи обед, готовит… – он вздохнул, – и не отговорить ее было. Ладно, Джон тоже приедет, это легче… – герцог провожал их во Францию и возвращался обратно в Блетчли-парк. Мишель и Теодор, с отрядом Сопротивления, обосновались в глухих лесах Вандеи. Лаура тоже прыгала в уединенном месте. Судя по карте, ближайшая деревня располагалась только в пяти милях от поля.

Леди Кроу завтра, утром, приезжала на машине в Бриз-Нортон. Тетя Юджиния забирала Густи в Лондон. Стивену не нравилось, что он, с экипажем, не успевал вернуться, к тому времени, но ничего сделать было нельзя. Самолет стартовал с базы глубокой ночью. Им надо было подобраться к месту прыжка, миновав западное побережье Бретани. Они шли в Корнуолл, оттуда поворачивая на юг. Пролив кишел немецкими истребителями, долгий путь был безопаснее. По расчетам Стивена, они должны были оказаться на базе завтра, после обеда.

– Сразу отправлюсь в Лондон… – деревенский врач уверил их, что беспокоиться не о чем:

– До родов осталась неделя, не больше, – сказал он вчера, на осмотре, – но вы правильно делаете, что едете в столицу. Ребенок крупный, за восемь фунтов… – Густи покосилась на торчащий под просторным платьем живот, – что неудивительно, – врач улыбнулся, – вы с полковником оба высокие люди. Конечно, – торопливо добавил доктор, – все пройдет отлично, но, если понадобится операция, то ближайший госпиталь только в двадцати милях, в Оксфорде… – Густи, до последнего месяца беременности, ездила в университет, на кафедру, на автобусе.

Если Стивен был свободен от вылетов, он возил жену на машине. Густи встречалась с научным руководителем. Полковник заглядывал в магазины, покупая жене что-нибудь в подарок. Он ждал Густи в кафе, заказав чай, с булочками. Потом они шли на реку, Стивен брал лодку. Густи сидела на корме, улыбаясь, уткнув нос в меховой воротник пальто:

– Я умею грести, милый. Ты видел, на Боденском озере… – на коленях у нее лежал букетик цветов.

– Видел, – соглашался Стивен, – и вообще, я многое рассмотрел, дорогая моя. На следующий день мне показали все остальное… – в Швейцарии они добрались по железной дороге до Берна и пришли в британское посольство. Вечером того же дня Стивен и Густи обвенчались, в соборе Берна. Густи согласилась на протестантскую свадьбу. Она весело сказала:

– Дети пусть сами решат, когда вырастут. Я их буду водить к мессе, а ты, к англиканам… – в Оксфорде Густи ходила на мессу, в Ораторию. Стивен сидел рядом с женой, слушая медленную, спокойную латынь:

– Мы сюда детьми ездили, когда в замке гостили. Дядя Виллем и тетя Тереза здесь молились. Они умерли, а Виллем сан принимает, осенью… – новости с континента семья получала от Джона. Его светлость коротко замечал:

– У нас есть свои каналы связи с Европой… – они не спрашивали, какие.

Новости закончились, заиграла музыка, Стивен отхлебнул кофе:

– Жаль, что я Мишеля и Теодора не увижу. Ничего, скоро Гитлер оставит попытки нас бомбить. Люфтваффе захлебывается, у них горючего не хватает. На заводах Питера люди в три смены работают, чтобы обеспечить нас бензином, сталью и лекарствами… – в прошлом месяце он обедал с Питером, в Лондоне. Кузен провел неделю в Оксфорде, в госпитале, где работал доктор Флори, и другие коллеги Флеминга. По словам Питера, пенициллин, новое лекарство на основе плесени, был готов.

Кузен вздохнул:

– К сожалению, человек, которого им лечили, умер. Мы пока не можем наладить постоянное производство лекарства. Оно требуется в больших дозах, каждый день. Флори до этого случая его только на мышах испытывал. Но больной чувствовал себя значительно лучше, – добавил Питер, – теперь они хотят брать детей, для проб. Понадобится меньшая доза, а я начну налаживать пенициллиновую лабораторию, в Ньюкасле… – новое лекарство успешно боролось даже с заражением крови. Стивен ездил в госпитали, к своим ребятам. Он знал, что раненые летчики умирают именно из-за того, что ожоги воспаляются.

– Если мы, когда-нибудь, соберемся воевать на суше… – кузен дернул углом рта, – нам понадобится много пенициллина, Стивен. Моя задача, обеспечить производство лекарства, как можно быстрее. Оно и сейчас требуется в Северной Африке… – Стивен намеревался полетать на юге. Судя по всему, атаки на Британию прекращались. Эскадрильи перебрасывали на патрулирование Средиземного моря, и Атлантического океана.

– Густи, это не понравится. Она волнуется, всякий раз… – кузен отправлялся обратно на север. Питер, после исчезновения Тони, почти не появлялся в Лондоне, не покидая заводы. Тетя Юджиния разводила руками:

– Надо ему дать время, подобное тяжело… – кузен был младше Стивена на два года, но на каштановых висках блестели седые волосы. Полковник увидел резкую морщину, на высоком лбу. Питер перехватил его взгляд:

– Очки я пока не ношу… – сварливо сказал кузен, – надеюсь, до этого и не дойдет… – лазоревые глаза смотрели устало. Он помолчал:

– Я обещал премьер-министру, что заводы «К и К» будут работать без остановок и перерывов. Я тоже так работаю, – заказав еще кофе, Питер, неожиданно, подмигнул Стивену:

– Спасибо, что меня в крестные отцы берете… – крестной матерью должна была стать тетя Юджиния. Леди Кроу попросила Стивена и Густи пригласить сына на крещение:

– Будет обед… – женщина помолчала, – с гостями. Мальчику надо иногда выходить в свет. Год прошел… – где сейчас была Тони, с Уильямом, не знал даже ее собственный брат.

Потушив окурок, Стивен допил кофе. Крестить Николаса или Констанцу собирались в церкви святого Георга, на Ганновер-сквер. Торжественный обед накрывали в особняке Кроу. Густи, правда, отказалась покупать приданое для малыша, считая это плохой приметой. Тетя Юджиния рассмеялась:

– Тогда мы с твоим мужем будем по магазинам бегать, после родов… – у Стивена, в блокноте, лежал список необходимых вещей. Старую колыбель Питера им отдавали Майеры. Он напомнил себе заехать в Хэмпстед. Маленькому Аарону Майеру исполнился год, он крепко стоял на ногах. Миссис Клара, осенью, вела сына в детскую группу, их в Лондоне появилось много. Женщины шли на заводы, к станкам, заменяя мужчин. Клара возвращалась на свое место преподавателя, в школе.

– Мистер Людвиг и Пауль были в бомбежках, – вспомнил Стивен, – но в Ист-Энде хорошие убежища. Метро очень помогло. Скоро все прекратится… – он налил жене чашку чая, с молоком. Держа поднос, полковник заглянул в спальню.

Густи проснулась. Она сидела в кровати, подперев спину подушками, укладывая русые косы вокруг головы. Все уверяли, что родится мальчик. В деревенской лавке Густи говорили, что так носят мальчиков, да и, по примете, девочка отнимала красоту, а Густи вся цвела. Подняв ясные, темно-голубые глаза, жена облизнулась:

– Завтрак в постель. Ты меня балуешь, милый… – устроившись рядом, Стивен забрал у нее тетрадь:

– Ван Эйк подождет. Сначала дрезденские сырники, с изюмом, и сиропом… – золотой сироп блестел на мягких губах. Потянувшись поцеловать мужа, Густи замерла:

– Двигается. Доктор сказал, что скоро он затихнет, пора рожать… – Стивен погладил ее рубашку. Ребенок весело ворочался.

– Это сахар, – хихикнула жена, – он тоже сладкоежка. Я тебя провожу и начну готовить… – Густи загибала пальцы:

– Баранья нога, с мятным желе, с запеченным луком-пореем, и цветной капустой, и пудинг, с апельсиновой цедрой… – Густи, с немецкой аккуратностью, ничего не выбрасывала. Она даже хотела забрать у Майеров пеленки Аарона. Полковник запротестовал:

– Пеленки я могу себе позволить, дорогая моя… – Стивену надо было присмотреть за механиками, готовящими самолет, а потом он возвращался домой.

Он утащил у жены сырник:

– Ты пораньше ляжешь. Незачем с нами сидеть, до полуночи. Полет короткий. Завтра увидимся, в Лондоне… – муж ей не говорил, куда направляется самолет, но Густи понимала, что Лаура летит во Францию. Густи, невольно, подумала:

– Мишель в Сопротивлении, и Теодор тоже. И Лаура там будет… – Густи коснулась ладонью живота:

– Допишу докторат, и вернусь в Блетчли-парк… – Густи занималась анализом перехваченных радиограмм вермахта и преподавала сотрудникам немецкий язык. Она хотела, через год, отдать малыша в группу при церкви, в деревне, и несколько раз в неделю приезжать в Блетчли-парк.

– Я тоже буду полезной… – допив чай, она положила голову на плечо мужу. Ребенок успокоился, Густи взглянула на камин. Кортик Ворона блестел золотым эфесом, в утреннем солнце:

– Николас его получит… – подумала Густи, – а если девочка родится… – муж считал, что женщинам за штурвалом самолета делать нечего:

– Когда Констанца вырастет, все изменится… – усмехнулась Густи, – появятся новые машины. Стивен рассказывал, какие двигатели Питер собирается производить… – двигатели назывались реактивными. Муж хотел первым опробовать новую машину, истребитель Gloster Meteor. Опытный полет планировался на май месяц.

Стивен вдохнул теплый, домашний запах ее волос:

– Не волнуйся, милая… – тихо сказал полковник, – я быстро обернусь. Туда и назад… – Густи нашла его руку, прижавшись щекой к твердой, надежной ладони:

– Будь осторожен, пожалуйста.

Они немного посидели, обнявшись, Густи потормошила мужа:

– Механики тебя ждут, а меня ждет лавка мясника… – на пороге она поцеловала Стивена. Заводя ягуар, он оглянулся. В ее волосах играли солнечные искры, Густи махала ему. Заворачивая за угол деревенской улицы, полковник посигналил. Он заметил черного ворона, сорвавшегося с крыши коттеджа.

– Это к счастью, – Стивен погнал машину к базе.

Моторы транспортного самолета размеренно, уютно гудели. Вдоль бортов протянулись две металлические лавки. Над задраенной дверью тускло светилась красная лампочка, остальной самолет погрузился во тьму.

Лаура сидела на полу, в летном комбинезоне, рассматривая карту Европы. Женщина подсвечивала себе фонариком. Самолет уходил в открытое море, следуя от берегов Корнуолла на юго-запад. Потом транспорт поворачивал, направляясь во Францию. Они надеялись, что на западном побережье Бретани патрулей окажется меньше, чем над проливом. На карте остался четкий след красного карандаша. Кузен Стивен, перед вылетом, проложил маршрут:

– Лаура Леблан, – повторила она, – тридцати лет, не замужем, уроженка Парижа… – Лаура говорила со столичным акцентом и отлично знала город, – преподавательница стенографии, и машинописи… – по выученной наизусть легенде, после сокращения штатов в школе, Лаура переехала в провинцию. У нее имелся паспорт, выданный правительством Виши, вкупе с рекомендательными письмами. Бумаги лежали во внутреннем кармане комбинезона. Передатчик, в футляре от пишущей машинки, гражданское платье, жакет, туфли и сумочку она упаковала в вещевой мешок. В сумочку она сунула портмоне, с вишистскими франками.

– Леблан, Леблан… – с фотографии на документах смотрело упрямое, хмурое лицо. Снимок сделали, когда волосы у Лауры отросли. Она одолжила, у товарок щипцы для завивки и помаду. Волны темных волос падали на плечи:

– Я в парикмахерскую ходила, перед чаем, в отеле. Чаем, и танцами… Меня никто не пригласил… – работая с Густи, она слышала щебет девушки, по телефону. Полковник Кроу каждый день звонил жене. Если кузен был свободен от дежурств, он привозил Густи в Блетчли-парк и забирал вечером, на ягуаре. Девушка целовала мужа, они держались за руки. Лаура старалась не смотреть в сторону круглого живота, под твидовой юбкой, не слышать безмятежный голос Густи:

– У нас все хорошо, милый, не волнуйся. В рефрижераторе пастуший пирог. Разогрей духовку и подожди полчаса. Я сделала кекс, с лимоном и яблоками… – Густи понижала голос, отворачиваясь:

– Я тебя люблю, я скучаю… – Лаура сжимала карандаш, так, что белели костяшки, на пальцах.

На исповеди она плакала, признаваясь в зависти. Священник, наставительно, замечал:

– Вы сами решили оставить вашего сына на попечении отца. Христианин несет ответственность за свои поступки. Нельзя желать дурных вещей близким людям… – святой отец указывал, что Лаура, наоборот, должна быть особенно приветлива к Густи, должна помогать девушке:

– Она гость в нашей стране, – мягко сказал священник, – Библия учит нас заботиться о пришельцах. Вы испытываете похоть, по отношению к ее мужу, и это большой грех. Молитесь блаженной Елизавете Бельгийской, покровительнице целомудрия. Блаженную скоро канонизируют, с ее мужем. Они много лет прожили в безгрешном браке, и ни разу не соблазнились. А вы.., – закончил священник, – вели себя, как блудница, поддавшись, похоти. Вы продолжаете творить подобное.., – Лаура призналась, что у нее была связь, с мужем Густи.

– То есть со Стивеном… – поправив плед, на плечах, она отхлебнула остывшего кофе, из жестяной фляги. Лаура чиркнула спичкой:

– Ничего я творить не собиралась. Я просто сказала, что мне стыдно с ним встречаться, даже по-родственному… – Лаура не знала, рассказывал полковник Густи о той ночи, или нет. Спрашивать о подобном было, конечно, невозможно:

– Наверное, нет… – она вспоминала ясные, голубые глаза девушки, – и вообще, Густи, не виновата. Она со Стивеном любят друг друга… – Лаура могла бы поменять священника, ходить на исповедь в Бромптонскую ораторию, в Лондоне. Святой отец в Оксфорде, был строгим. Он считал, что незамужняя женщина должна стыдиться, как он выражался, похотливых действий:

– Подобные практики толкают вас в пучину разврата, – доносилось до Лауры из-за бархатной занавески, – вы должны их избегать… – Лаура думала, что Густи тоже ходит сюда к исповеди:

– Ей в чем признаваться? – усмехалась женщина, выходя из церкви, закуривая сигарету:

– Она в счастливом браке, ждет ребенка… – Лаура, все равно, продолжала ездить в Оксфорд. Где-то в глубине души, женщина надеялась, что студенты обратят на нее внимание. После исповеди она, обычно, пила кофе, в одной из многочисленных забегаловок, закинув ногу на ногу, скучающе посматривая вокруг. Молодые люди сидели с девушками, младше Лауры на десять лет. Никто не замечал одинокую женщину, в простом костюме, с прядью седины на виске:

– Густи моя ровесница… – горько думала Лаура, – почему он выбрал ее, а не меня… – до них дошли вести о свадьбе Наримуне. Лаура, несколько раз, порывалась написать письмо, Регине. Она понимала, что Наримуне тоже ничего не сказал жене:

– Мальчик думает, что я умерла… – Лаура, ночью, всхлипывала, уткнувшись в подушку, – его вырастит она… Регина. Она тоже уверена, что меня больше нет… – Лаура не могла заставить себя сесть за письмо:

– Это бесчестно. Я обещала Наримуне, что никогда не стану искать встречи с маленьким… – Йошикуни снился ей, в белой, вязаной шапочке, в пеленках. Сын прижимался к ее груди, темные реснички дрожали. Лаура, каждый год, в день его рождения, заказывала мессу, за здоровье мальчика.

Парадное фото, пришло в Лондон, из Сендая, две недели назад. Лаура заставила себя не вздрагивать, глядя на лицо сына:

– Он вытянулся. Мальчик мой, мой хороший… – женщина, ставшая ему матерью, носила элегантное, светлое кимоно. Темные, уложенные в высокую прическу волосы, украшали цветы. Она держала кружевной, пышный сверток, Наримуне, в официальном кимоно, с гербами рода Дате, стоял, положив руку на плечо жены:

– Он не улыбается… – Лаура смотрела на бесстрастное, красивое лицо, – это не положено, по этикету… – она видела теплые искорки в глазах графа, видела ласковую улыбку Регины. Шире всех улыбался мальчик, прижавшись к боку женщины. Йошикуни носил детское кимоно, расшитое журавлями. Лаура не могла попросить у тети Юджинии снимок, однако она и сейчас, закрыв глаза, видела лицо сына.

– Пусть будет счастлив… – Лаура допила кофе и вытерла лицо, – Регина хорошая женщина, добрая. Она его вырастит, у него сестричка появилась. Господи… – Лаура заставила себя не плакать, – позаботься о мальчике, пожалуйста… – в церкви она вставала на колени перед Мадонной:

– Дай мне увидеть моего ребенка. Хотя бы издалека, ненадолго. Война закончится, Наримуне привезет семью в Европу. Может быть, мы встретимся. Они будут гостить, на Ганновер-сквер. Мне нельзя умирать. Я должна выжить, чтобы посмотреть на мальчика. И больше ничего мне не надо.

Свернув карту, Лаура кинула ее на скамью, устроив сверху пустую флягу. В фюзеляже не было иллюминаторов. Она сверилась с часами. Самолет выходил в расчетную точку.

Приподнявшись, она посмотрела на огни приборов, в кокпите, на широкую спину полковника Кроу:

– Сороковой прыжок у меня, – поняла Лаура, – вряд ли кто-то из женщин прыгал больше. Если только летчицы, в СССР… – она велела себе думать о деле. После приземления, Лауре надо было избавиться от парашюта и комбинезона, переодеться и отправиться в Фужер. Прыгала она в совсем глухом месте. Ей предстояло миновать тридцать миль, меняя деревенские автобусы. Джон предупредил ее, что в этом районе нет немецких гарнизонов:

– Они только в Ренне стоят… – заметил кузен, – по окрестностям, правда, шныряют полицейские Виши. Но у тебя отменные документы, затруднений не возникнет… – кроме отменных документов, у Лауры был передатчик и браунинг, в сумочке. И то, и другое, в случае обнаружения, означало немедленный арест, и передачу в гестапо.

– Закусочная тетушки Сюзетты, второй стол справа от входа. Вы не оставите мне последний танец? – поднявшись, Лаура сбросила плед:

– Мне надо вернуться. Надо, чтобы война закончилась, как можно быстрее. Надо увидеть мальчика… – красная лампочка замигала, она услышала из кокпита прерывистый сигнал. Полковник кивнул второму пилоту.

Стивен смотрел на изящный профиль. Кузина, решительным движением, натянула парашютный шлем. Вещевой мешок висел на стройной спине. Она выставила вперед смуглый подбородок. Стивен вздохнул:

– Она хорошая женщина. Пусть будет счастлива, пожалуйста. Пусть встретит человека, который ее полюбит… – вздернув бровь, кузина постучала по стеклу хронометра. Они удачно миновали западное побережье Франции, и сейчас были в семидесяти милях на северо-восток, от Ренна. Стивен не хотел слишком долго болтаться над расчетной точкой. Он знал, что у французов есть крупная авиационная база в Шатодене:

– Здесь еще сто двадцать миль на восток… – он прошел к двери, – но нельзя забывать об осторожности. В Шатодене Люфтваффе сидит… – они спустились на высоту меньше мили. Стивен неловко обнял кузину, похлопав по спине:

– Будто она тоже военный… – он видел, что кузина улыбается, – хотя, что это я? Она и есть военный, капитан… – кузина прыгала в тренировочном комбинезоне, без нашивок. Честь в таких случаях не отдавали. Стивен был старше ее по званию, но все равно, приложил два пальца к виску. В открытую дверь ворвался холодный воздух. На востоке розовел ясный горизонт, внизу лежал темный лес. Самолет пронесся прямо над прогалиной, которую они отметили на карте.

– У нее самые точные прыжки, Джон говорил… – кузина тоже отдала честь. Стивен наклонился к ее уху: «Удачи». Шагнув вниз, Лаура раскинула руки, удаляясь от самолета. Светлый купол парашюта раскрылся, полковник облегченно выдохнул. Пора было возвращаться домой.

 

Лондон

Большой, ухоженный, черный кот, ловко перепрыгнул через деревянный забор, оказавшись на заднем дворе домика, красного кирпича. Кот прошел по узкой дорожке, между грядками. Он заглянул в курятник. Птицы встрепенулись, и опять заснули. Кот, довольно брезгливо, потрогал лапой большое яйцо, лежавшее в сухой траве.

Из открытой двери дома раздавались звуки радио, детские голоса. В сарайчике, по соседству с курятником, жужжал токарный станок. Вкусно пахло свежим, распиленным деревом. Светловолосый мальчик, в холщовом фартуке, подперев языком щеку, вытачивал кольцо. Он обернулся, раскосые, голубые глаза улыбались. Мальчик говорил медленно, но уверенно:

– Томас… – он присел, погладив кота, – гулял всю ночь, и вернулся. Ты умылся? Адель и Сабина умываются. Мы сейчас к метро пойдем… – желтые глаза, оскорблено, взглянули на мальчика. Кот умылся, подходя к забору. Домой полагалось являться чистым. Проведя лапой по мордочке, Томас фыркнул. Пауль показал ему кольцо:

– Для Аарона. Для пирамидки… – Томас, в общем, смирился с новым жителем дома. Аарон, поднявшись на ноги, принялся ковылять за котом, но Томас был быстрее ребенка. Мальчик, наигравшись, засыпал на старом ковре, в детской. Томас ложился рядом, и мурлыкал.

Кот не помнил времени, когда не жил в доме, у Хэмпстедских высот. За оградой был парк, с белками, ежами, птицами, и другими котами, соседями Томаса. Ночами он гулял, а утром возвращался к мясным обрезкам, мисочке со свежей водой, и потрепанному дивану, где хорошо спалось, под стрекот швейной машинки и лепет нового мальчика.

Клара выглянула во двор, вытирая руки полотенцем:

– Пауль, завтракать! Отец за столом, и сестры тоже… – Аарон сидел в высоком стульчике. Девочки, в школьной форме, темно-синих, шерстяных сарафанах, и блузках желтого хлопка, по очереди кормили брата. Клара всегда ела позже. Ей надо было приготовить завтрак, на пятерых, и сделать бутерброды. Людвиг и Пауль обедали в рабочей столовой, на верфях, девочек кормили в школе, со скидкой, но Клара знала, что кто-нибудь, непременно, проголодается:

– Они растут… – женщина аккуратно, намазывала тонкий слой масла, на хлеб, – Паулю тринадцать, девчонкам семь. Людвиг мужчина, ему надо хорошо есть… – мать писала, что в Израиле нет карточек. Госпожа Эпштейн намекала, что детям было бы лучше в кибуце:

– Здесь фрукты, овощи, солнце, рядом море. Ничего, что Людвиг не еврей. Таких пар в стране много. И тебе, и ему найдется работа… – когда начались бомбежки, Клара подумала о переезде. Но Людвиг заведовал чертежной мастерской, на верфях, Пауль радовался новой работе, а девочки освоились в школе.

– Аарон маленький… – она складывала сэндвичи в провощенную бумагу, – куда нам ехать? На море война. Немецкие подводные лодки торпедируют все корабли, даже гражданские. Мама сама нелегально в Израиле живет. Нас туда никто не пустит. Квоту на въезд закрыли, до особого распоряжения… – Майеры пока не получили британских паспортов. Леди Юджиния вздыхала:

– У нас полмиллиона эмигрантов, милая. Очередь дойдет, обязательно… – Клара прикалывала карточки к пробковой доске. Она еще кормила Аарона грудью. По справке от врача Клара имела право на дополнительное молоко, сахар и апельсины. В начале весны никаких других фруктов не было.

Осенью, на выходные, Людвиг возил детей за город, собирать яблоки. Они ночевали в палатке, и ели у костра. Девочки и Пауль вернулись, со здоровым загаром, и привезли пять плетеных корзин, полных ренетов. Клара сварила джем, и засушила фрукты. Они благополучно миновали зиму.

Омлет Клара делала из яиц, что несли куры, но, все равно, приходилось добавлять порошок. Дети, казалось, росли наперегонки. В школе Кларе разрешили не покупать форму для девочек, а сшить сарафаны и блузки самой. Клара подрабатывала, взяв в рассрочку ножную машинку. Она хорошо знала окрестные благотворительные магазины. Миссис Майер удачно купила девочкам подходящие вещи, распоров их, перекроив, и сшив заново. Игрушки для Аарона отец и Пауль делали сами. Клара обшивала и мужа, и сыновей:

– Жаловаться нельзя… – она складывала бутерброды в школьные сумки девочек, в карман пальто мужа, и курточки Пауля, – есть люди, которым гораздо сложнее. Вдовы, например. Сколько женщин мужей потеряло, в армии, в бомбежках… – Клара прислонилась к стене передней. Из кухни доносились смешливые голоса девочек:

– Молодец, Аарон. Видишь, у тебя хорошо получается… – Адель и Сабина учили, брата есть ложкой.

– Мне и делать ничего не надо… – улыбнулась Клара, – девочки помогают. Убирают, готовят, шить начали. Надо их учить, они способные… – она занималась с Сабиной, дочь отлично рисовала. Адели, по словам преподавательницы музыки, хорошо давался предмет, девочка любила петь.

Клара проверила, как дочери сложили учебники и тетради:

– Война закончится, я вернусь в театр… – пока в Лондоне спектакли прекратились, из-за бомбежек. Хэмпстед не пострадал, Люфтваффе устраивало налеты на Ист-Энд, где было много военных предприятий:

– Других не осталось… – Клара выглянула наружу, – леди Кроу говорила, что почти все заводы для армии работают… – утро было тихим, ясным. В голубом, высоком небе виднелись черные точки. Самолеты патрулировали город.

Томас потерся о ноги женщины:

– Ты спать иди, – весело заметила Клара, – погулял, поел, что еще надо?

Она вспомнила, как Томаса привезли в Прагу:

– Рав Горовиц женился, это хорошо. Очень красивая у него жена, и тоже родственница, вот как получилось… – они отправили самодельную открытку, раву и миссис Горовиц, с подписями детей и отпечатком маленькой ручки Аарона.

Сзади послышались шаги, Клара обернулась. Людвиг, держа мальчика, поцеловал темные кудри на затылке жены. Аарон весело засмеялся: «Мама! Мама!».

– Нам переодеться надо… – Людвиг пощекотал сына, – дети посуду моют. Скоро выходить… – Людвиг и Пауль провожали девочек до школы, а потом ехали на метро, на верфь. Клара положила голову на плечо мужу:

– Спасибо, милый… – она вдыхала знакомый запах чертежной туши, слышала, как бьется его сердце:

– Я тогда правильно решила… – поняла Клара, – в Праге. Я ни с кем не была бы счастлива, кроме Людвига. Каждый день, как будто заново, как будто мы только поженились… – Людвиг шепнул ей что-то на ухо. Женщина кивнула:

– Я тоже, милый. Завтра суббота, дети сами за Аароном присмотрят. Покормлю его, отдам девочкам, и побалую тебя завтраком, в постели. Хлеб испеку, джем у нас еще остался… – сын захныкал, Клара повела носом:

– Переодевайтесь. Я присмотрю, на кухне… – когда семья вышла на улицу, Людвиг прищурился:

– Стойте. Машина знакомая… – Клара спустилась по ступеням, в палисадник. Женщина ахнула:

– Это леди Кроу, и вторая… – она, невольно, улыбнулась, – тоже леди Кроу…

Юджиния гнала машину с базы Бриз-Нортон в Лондон. Сегодня ее ждали на верфях, в Ист-Энде, на встрече с рабочими:

– Им важно знать, что правительство ценит их усилия, по приближению победы… – устало улыбнулась заместитель министра, – меня, с парламентским опытом оратора, всегда посылают на подобные мероприятия… – они успели заехать в госпиталь, в Хэмпстеде, на прием к врачу. Доктор уверил их, что с ребенком, и самой Густи, все в порядке:

– Думаю, – он мыл руки, после осмотра, – что все пройдет быстро. Женщина вы здоровая, молодая. Спортсменка… – он подмигнул Густи, – ребенок, хоть и большой, но лежит правильно. Все будет хорошо. Я рядом, на Брук-стрит. Зовите меня, когда почувствуете схватки… – Густи, немного волновалась, не зная, вернулся Стивен на базу, или нет.

– Лаура очень смелая, – сказала леди Кроу в машине, – я тоже, в Германии, работала в антифашистской группе. Но Лаура прыгает с парашютом, стреляет…

Леди Кроу завела ягуар:

– Лаура военная, дорогая моя. Хотя женщины пока во вспомогательных частях служат, но это изменится, я уверена… – Юджиния подумала о сыне:

– Они с Лаурой всегда дружили. У нее что-то случилось, давно, когда она из Японии вернулась. Она скрытная, не говорит о подобных вещах. Тесса монахиня. Хотя она сняла обеты, на время войны… – девушка писала, что служит врачом, в бригаде гуркхов, расквартированной в Бомбее, и продолжает работать в госпитале:

– Хоть бы Питер встретил кого-нибудь… – леди Кроу беспокоилась за сына, – ему бы легче стало… – Питер неделю провел в городе. У него были деловые свидания. Сын собирался встретиться с премьер-министром, и тоже поехать в Ист-Энд:

– Увидимся, мамочка, – сказал он, рано утром, за завтраком, когда Юджиния собиралась на базу Бриз-Нортон, – пообедаем в подвальчике, у собора святого Павла. Деньги у меня при себе… – усмехнулся Питер, – как положено… – в лондонских ресторанах установили фиксированную цену на обеды и ужины, в пять шиллингов.

В городе открылось две тысячи дешевых столовых, для людей, потерявших кров и карточки, во время бомбежек. Обед из трех блюд стоил всего девять пенсов. Юджиния надзирала за их организацией.

Выезжая со стоянки госпиталя, она взяла руку Густи:

– Все хорошо с твоим мужем, не волнуйся. После обеда он приземлится на базе, а вечером вы увидитесь. У меня кусок свинины лежит, я его вчера запекла… – леди Кроу, как и ее сын, получала рабочую карточку. Юджиния положила в багажник машины кое-какие припасы, для Майеров:

– Заберем у них колыбель, я Кларе провизию отдам. Я одна живу, мальчик на севере, я в Уайтхолле обедаю. Я не нуждаюсь в фунте сахара, каждую неделю… – по карточкам выдавали три пинты молока, фунт сахара, полфунта бекона и сыра, четыре унции чая, полфунта масла, одно яйцо и на шиллинг мяса, или курицы. В месяц добавляли полфунта джема и конфет. Овощи и муку пока продавали свободно, но одежду, табак, папиросы, мыло, бензин, и даже бумагу нормировали. Юджиния везла Кларе варенье, конфеты, для детей, яичный порошок, и мыло.

Женщины обнялись. Юджиния потрепала Аарона по круглой щечке: «Все толстеешь, милый мой».

– У нас тоже такой появится… – ласково подумала Густи, болтая с девочками о занятиях, – или доченька. Скорей бы Стивен приехал. С тетей Юджинией хорошо, но я по нему соскучиться успела… – Людвиг с Паулем быстро занесли пакеты в переднюю. Мистер Майер положил в багажник машины разобранную колыбель:

– В добрый час, как говорится, леди Августа, – заметила Клара, перейдя на немецкий язык, – мы вас навестим, с маленьким… – Юджиния поправила скромную шляпку:

– Занимайте места. Если мы сюда добрались, то всех развезем. На работу, на учебу… – Густи кивнула:

– Я вас подожду в Ист-Энде, тетя Юджиния, в кафе каком-нибудь. Не надо из-за меня крюк делать… – девочки устраивались на заднем сиденье. Людвиг поцеловал Клару:

– Вечером увидимся, милая… – Пауль прижался к матери. Мальчик, молча, смотрел в чистое небо. Кларе показалось, что глаза сына заблестели. Пауль вздрогнул. Клара, ласково, подтолкнула его к машине:

– Ты катался, милый. Это тетя Юджиния, ты ее знаешь… – губы Пауля зашевелились. Нахмурившись, мальчик, неохотно, пошел к ягуару.

Усадив его рядом, Людвиг помахал жене: «Хорошего тебе дня!»

Машина исчезла за поворотом. Аарон затих, сунув пальчик в рот. Клара, рассеянно, покачивала его. Женщина замерла, глядя в просторное, весеннее небо Лондона.

В столовой Уайтхолла, на блюдце белого фарфора, к чашке крепкого, цейлонского чая, подавали один тонкий ломтик лимона.

Питер спустился в подвальное, обшитое темным дубом помещение, к одиннадцати утра. Над головами чиновников веял сизый, табачный дымок. Многие брали четверть часа, чтобы покинуть рабочее место, и поговорить, за чаем, с коллегами. Под потолком висел репродуктор, сейчас выключенный. По нему, кроме радиопередач, транслировались сигналы о воздушной тревоге. Стены украшали плакаты военного займа, призыв к женщинам записываться во вспомогательные части, и в подразделения, помогающие фермерам. Бросив твидовое, легкое пальто, на скамью, Питер встал в конец маленькой очереди, под плакатом: «Сохраняй спокойствие, продолжай трудиться».

– Все верно, – хмыкнул мужчина, доставая портмоне, с карточками, – я в Ньюкасле, на заводах, то же самое говорю. Надо делать свое дело… – Питер, с рабочими, пережил три налета на город. Он откапывал раненых, из-под завалов, и руководил восстановлением цехов. По сравнению с Ковентри, или Лондоном, Ньюкасл пострадал меньше. От центра Ковентри Люфтваффе камня на камне не оставило.

Питер жил в здании конторы «К и К», построенном его прадедом, в прошлом веке. Здесь оборудовали спальню с ванной, и рабочий кабинет. С балкона он, каждое утро, видел краны в порту и силуэты военных кораблей. Поставки из колоний значительно сократились. У флота не хватало судов, для патрулирования торговых караванов:

– Сталь, – Питер затягивался сигаретой, – сталь для военного флота, для бомб и снарядов, алюминий для самолетов, бензин для авиации, для танков. Уголь, для всей страны, и лекарства, лекарства… – у него в портфеле лежал план, написанный в Оксфорде, с исследователями. Питер хотел организовать первое в стране производство нового средства, пенициллина.

Очередь двигалась медленно. Буфетчица отрезала карточки, шевеля губами, подсчитывая порции джема и сахара. Питер, взглянув на часы, решил, кроме чая, взять булочку, с джемом:

– Разговор с премьер-министром кого угодно заставить проголодаться, – почти весело подумал Питер, – надо будет и маму с Густи накормить, как следует. Мама на ходу ест, я ее знаю, а Густи надо хорошо питаться… – он старался не завидовать кузену Стивену, помня, что подобное недостойно христианина.

Питер, невольно, радовался, что почти обосновался в Ньюкасле и редко видит кузена. На Рождество, навестив Лондон, он узнал, что жена Стивена ждет ребенка. Несмотря на войну, мать поставила небольшую елку. Дядя Джованни, с Джоном и Лаурой, приехал из Блетчли-парка. Густи испекла немецкий штоллен, Лаура сделала панеттоне, миланский кекс. Леди Кроу повесила на ветви дерева маленькие, глазированные русские пряники. Рождественский пудинг пах имбирем и цукатами. Они сложили карточки, мать купила хорошую индейку.

Джон играл на гитаре знакомые с детства рождественские гимны. Кузен Стивен и Густи держались за руки, улыбаясь друг другу. Питер помнил темные, грустные глаза кузины Лауры:

– Она тоже кого-то потеряла. Она скрытная, даже маме ничего не скажет. Наверное, офицер какой-то, моряк, или летчик. Ей двадцать семь, ровесница Густи. Ей тяжело, видеть, что Густи ребенка ждет… – перед свадьбой он думал, что у них с Тони, на рождество, появится дитя.

Ночью он долго сидел у окна, в своей старой спальне, глядя на темный сад, внизу. Над Лондоном вставала зимняя, яркая луна, в небе виднелись силуэты самолетов. Мэйфер не бомбили, на западе города не было промышленных предприятий. Вдохнув запах лаванды, он увидел светящиеся серебром белокурые волосы, услышал горячий шепот:

– Хорошо, хорошо с тобой. Я люблю тебя, Питер, тебя одного… – Тони снилась ему, всегда с Уильямом. Протягивая руки к Питеру, малыш лепетал: «Папа, папа…», Тони улыбалась. Питер открывал глаза. Он долго лежал, глядя в потолок:

– Только бы они были в безопасности. Никто, ничего не слышал. Даже Джон, даже Генрих… – в Германии Тони было делать нечего, но Питер, все равно, попросил Джона связаться с берлинской группой, и дать Генриху описание девушки.

– На всякий случай, – угрюмо сказал Питер, – ты утверждаешь, что, кроме британского паспорта, у нее есть и другой…

– Если не другие, – так же мрачно отозвался его светлость, – но в Америке ее нет. Меир ничего не нашел, а он хорошо искал… – Генриху тоже не было ничего известно о леди Холланд. Питер понимал, что Тони живет не под своим именем.

Он, рассеянно, посчитал деньги в кошельке:

– На обед хватит, и чековая книжка у меня при себе. Не то, чтобы я много тратил… – с начала войны Питер не сшил ни одного нового костюма. Он ходил в купленных в Берлине, пять лет назад ботинках.

В Ньюкасле он каждый день навещал гимнастический зал. Питер построил для работников «К и К» целый комплекс, с бассейном, где занимались и взрослые, и дети, по льготной цене:

– Я чуть больше ста двадцати, фунтов вешу, – вспомнил он, – а до войны весил сто тридцать. Это все нервы, как мама говорит. Хотя бы снотворное мне не требуется, в отличие от многих… – мать беспокоилась за его глаза, но Питер пока обходился без очков:

– Нервы и карточки… – он усмехнулся, – я тоже свой сахар и джем в столовую для работников отдаю. Зачем мне фунт сахара? Я кофе и чай без него пью… – Питер варил себе кофе, на спиртовой плитке, в кабинете. Его не нормировали, но зерна стоили дорого, их везли в Британию через океан.

Он вспомнил о программе ленд-лиза, утвержденной президентом Рузвельтом:

– Джон говорит, что теперь по воздушному мосту из Канады погонят самолеты. Кораблями будут доставлять вооружение. Это хорошо, в Северной Африке мы держимся, и будем держаться… – Роммель рвался к Египту. В Ливии вермахту помогали итальянцы. Падение Каира означало открытую дорогу в Палестину и Багдад. Гитлер хотел подобраться к бакинским нефтяным промыслам, и сделать Средиземное море внутренним бассейном рейха.

– Не мытьем, так катаньем, – усмехнулся мужчина, – он дружит со Сталиным. Решил завладеть каспийской нефтью с другой стороны. Хотя эта дружба ненадолго… – Джон редко делился сведениями из Германии, но иногда упоминал, что Гитлер собирается напасть на Россию. Наконец, подошла его очередь. Питер отдал карточки, с медью, за булочку. Он получил свежий скон, с толикой сливочного масла и чайной ложкой апельсинового джема. Присев за длинный стол, рядом с чиновниками, он устроил портфель на пальто. Оглянувшись вокруг, Питер снял галстук:

– Больше на сегодня встреч нет, с Бромли я увиделся. Поужинаю с мамой, Стивеном и Густи, и отправлюсь в Ньюкасл, ночным экспрессом… – сидевший неподалеку служащий вздернул бровь, заметив, что Питер сует галстук в карман твидового пиджака, и расстегивает воротничок рубашки.

– Если бы я в форме ходил, – смешливо подумал Питер, – было бы легче… – он положил руку на крестик, под рубашкой:

– Второй пропал, на гражданской войне. Чего только не пропало, как Теодор говорит. Они оба воюют, Джон в десант ходил, Стивен летает. Даже Аарон в армии теперь. У него, конечно, очень красивая жена… – полковник Кроу написал своей ближайшей родственнице, приглашая ее и Аарона, погостить в Англии, когда закончится война.

– У них тоже дети появятся… – вздохнул Питер, – хватит, хватит. Понятно, что Тони тебя никогда не любила. Она уехала к отцу ребенка, кем бы он ни был. Наверное, троцкист. Они скрылись, после убийства Троцкого. Уильяму три года, летом… – Питер помнил, как играл с мальчиком. Ребенок засыпал у него на коленях, шепча:

– Папа… мой папа… – велев себе не думать о мальчике, он быстро прожевал булочку.

Радио бубнило о результатах футбольных матчей. Питер развеселился:

– Сохраняем спокойствие, работаем дальше. Даже в футбол играем… – Черчилль, в очередной раз, не отпустил его в армию. Питер и не рассчитывал, что ему, когда-нибудь, разрешат надеть форму и отправиться в Северную Африку:

– Езжайте на север, мистер Кроу, – сварливо заметил сэр Уинстон, – занимайтесь своим делом. Если пенициллин действительно такое чудодейственное лекарство, нам нужен фармацевтический завод… – Флори, в Оксфорде, сказал Питеру, что профессор Кардозо должен в этом году получить Нобелевскую премию:

– Конечно, – озабоченно добавил ученый, – если ее вообще присудят. Но немцы выпустят его из Голландии, обязательно. Он гений, он принадлежит всему миру… – Питер допил чай:

– Значит, он семью увезет в Швецию. И Эстер сможет туда поехать, и дети… – Питер, всегда, беспокоился, именно за детей.

Поднявшись по лестнице наверх, он толкнул тяжелую дверь. Питер даже зажмурился, таким ярким было мартовское солнце. Постояв немного на гранитных ступенях, он решил не надевать пальто:

– День сегодня хороший. Мама на верфи выступает, где мистер Людвиг и Пауль работают. Надо Паулю и девчонкам что-нибудь купить. Игрушки, или книжку… – книг, из-за ограничений на расходование бумаги, издавали меньше:

– Пусть порадуются… – он решил пешком пройтись до Чаринг-Кросс и поискать что-нибудь в лавках букинистов:

– И цветы, – напомнил он себе, – для мамы и Густи. Мы обедаем вместе, я их приглашаю. Цветы я в Ист-Энде выберу… – решил Питер, – они у метро продаются. Гиацинты, сейчас их много… – он был без шляпы, каштановые волосы золотились на солнце.

– Дожить бы до того времени, когда я своим детям книги начну покупать… – Питер пошел к Трафальгарской площади, – мама о внуках мечтает. Ей шестой десяток пошел… – он проводил глазами какую-то хорошенькую девушку, в форме медицинской сестры. Питер твердо сказал себе: «Доживу».

Кованые, черные буквы R.& H. Green and Silley Weir Ltd блестели над аркой, у входа на верфь. Легкий ветер играл холщовой занавеской маленького кафе. Над стойкой, в репродукторе, низкий, томный голос пел:

– A boy found a dream upon a distant shore

A maid with a way of whispering «si senor»…

– Мисс Ирена Фогель и оркестр Джимми Дорси… – сказал голос диктора, когда музыка закончилась:

– Песня продолжает занимать первое место в хит-параде журнала Billboard. Прослушайте прогноз погоды, на завтра… – погоду обещали солнечную, теплую. В деревянном ящике, на подоконнике кафе, цвели гиацинты. Густи пила чай, рассматривая лимузин тети Юджинии, припаркованный на узкой улице, рядом с воротами верфи. Она хотела завтра посидеть со Стивеном в парке, на Ганновер-сквер:

– Дети играют, на осликах катаются. Карусель стоит, несмотря на войну… – неподалеку были и большие парки, но Густи немного побаивалась отходить от Мэйфера. Она, исподтишка, положила руку на высокий живот, под просторным платьем, тонкой шерсти. Ребенок с утра затих. Густи поняла: «Скоро».

Она знала эту песню. Густи с мужем, по вечерам, включали радио. Они танцевали, в маленькой гостиной коттеджа. Они и в Берне, после венчания, зашли в кафе, по дороге в скромный пансион, где британское посольство сняло им комнату.

Густи помнила их первое танго, свой тихий шепот:

– Я четыре года не слышала джаз. Только в Геттингене, студенткой, а потом ненормальный его запретил… – с Генрихом Густи познакомилась на вечеринке, в университете.

Улица перед верфью опустела, у рабочих шел обеденный перерыв. Тетя Юджиния выступала в столовой, чтобы не отрывать людей от производства. Густи собиралась послушать леди Кроу, но женщина заметила:

– Милая, пять сотен человек придут, с верфи, и соседних предприятий. Мы двери во двор откроем, чтобы все поместились. Духота, тесно… – она посмотрела на живот Густи, – лучше меня в кафе подожди. Заберем Питера, и поедем обедать… – Густи взглянула на часики. Мистер Кроу должен был подойти к верфи, от станции метро Олдгейт-Ист. Подумав о Питере, девушка вспомнила Генриха:

– Они ровесники, Питеру тоже двадцать шесть. Его светлость в том же году родился. И все не женаты… – Густи вздохнула:

– Хотя какая женитьба, Питер и Джон сутками работают. Тетя Юджиния говорила, что Питер должен был обвенчаться, с сестрой Джона, однако она пропала… – Густи видела семейные альбомы и прочла книгу леди Холланд.

Она помнила высокую, очень красивую девушку, на фото. Антония держала на руках белокурого, маленького мальчика:

– Никто не знает, где она… – Густи откусила от булочки, – а мисс Ирена Фогель тоже из Германии, из Берлина. Рав Горовиц ее семье уехать помог, и Роксанна Горр, покойная. Рав Горовиц женился, хотя Америка не воюет, конечно. И мы поженились… – Густи закрыла глаза. На розовых губах играла блаженная, тихая улыбка. Она слышала звон колоколов, в соборе Берна, видела звездную, ясную ночь, над шпилями и крышами Старого Города. Пансион помещался за углом от посольства. У них не было никаких документов. Немецкий паспорт Густи оставила в сумке, в камере хранения, на пляже, у Боденского озера. Стивен выбросил удостоверение польского рабочего. Третий секретарь посольства, занимавшийся ими, поговорил по телефону, с Лондоном. Дипломат, недовольно заметил:

– Что с вами делать, сэр Кроу? Снимем комнату, на ночь, а завтра посадим вас на самолет, в Стамбул. Коллеги о вас позаботятся… – Стивен усмехнулся:

– Мне надо цветы купить, к свадьбе. Мы, видите ли… – Стивен, ласково взял руку Густи, – через час венчаемся. Ссудите мне немного денег из бюджета вашего министерства, – распорядился Ворон, – королевская авиация в долгу не останется… -подмигнув секретарю, Стивен сел писать расписку. Им дали маленькую комнатку, под крышей, но сначала пожилая, строгая хозяйка, поинтересовалась свидетельством о браке:

– На бумаге еще чернила не высохли… – шепотом сказал Стивен жене, – я люблю тебя, люблю, Густи… – булочка таяла на губах, пахла миндалем и ванилью. Густи вспомнила завтрак в постели, в пансионе, утром следующего дня:

– Господи, – внезапно пришло ей в голову, – я могла бы Стивена не встретить. Я бы умерла, не узнав, что такое счастье, не узнав, как это хорошо. А если что-то случится? Он полетел на оккупированную территорию, в воздухе немецкие патрули. Если его собьют, если возьмут в плен… – Густи, по ночам, целовала мужа:

– Пожалуйста, будь осторожен… – она клала руку на тускло блестящее, металлическое кольцо, – я тебе не зря его отдала. Как будто я всегда с тобой… – кортик в кабину проносить запрещалось. Густи настояла на том, чтобы муж забрал кольцо. Стивен повесил его на цепочку, на шею:

– Мне так спокойней, милый, – говорила девушка. Она отпила слабый чай:

– Я бы осталась в Германии, и не узнала, как это случается, на самом деле… – она даже немного зарделась:

– Скорей бы Стивен вернулся. Я по нему скучаю… – муж всегда говорил Густи, что красивей ее женщины не найти, даже когда, осенью, ее сильно тошнило:

– Тошнота тоже к мальчику, – вспомнила Густи, – женщины в деревне говорили. К Николасу… – она решила, что завтра, на Ганновер-сквер, можно позволить себе встать позже. Густи, всегда поднималась первой, и готовила мужу завтрак. Если полковник не дежурил, он укладывал Густи обратно в постель:

– Чтобы ты отдыхала, и ничего не делала. Вообще ничего, – смеялся Стивен, – я сам обо всем позабочусь… – Густи, томно потянулась:

– Доктор сказал, что подобное можно. И мальчику это нравится, как булочки… – она тихо хихикнула. Густи поняла, что ждет ребенка, когда они оказались в Лиссабоне. Она посчитала на пальцах:

– Дитя первой брачной ночи, получается. Неужели так бывает… – Стивен, стоя на коленях, целовал ей руки, осторожно прикасаясь к совсем плоскому животу:

– Бывает, конечно. И будет всегда, любовь моя… – они хотели много детей.

Густи вздохнула:

– Бомбежки заканчиваются. Стивена, скорее всего, на Средиземное море переведут. Я с мальчиком одна останусь… – тетя Юджиния приглашала девушку перебраться в Мейденхед, но Густи, не хотела уезжать далеко от университета. Защиту диссертации наметили на следующий год. Густи, надо было навещать Оксфорд, заниматься в библиотеке, и встречаться с научным руководителем.

– И с мальчиком туда можно отправиться… – если судить по часам, выступление леди Кроу подходило к концу, – надо на права сдать… – подумала Густи:

– Стивен меня обучит водить машину… – вспомнив о муже, Густи, хлюпнула носом:

– Как я без него… – она не могла себе представить, как жила раньше, без веселого свиста, на кухне, без запаха горячих тостов, без ласковой руки, обнимающей ее за плечи:

– Приду вечером, страшно голодным, и съем все, что бы ты ни приготовила. Даже тушеную капусту… – полковник делал гримасу, Густи смеялась:

– Ты капусту тайком берешь из кастрюли, а притворяешься, что не любишь…

– Потому, что Гитлер вегетарианец… – они со Стивеном хохотали, – назло ему надо курить, пить, и есть мясо… – по щеке Густи скатилась слеза:

– Не плачь, вы увидитесь, вечером. Не плачь, ребенку подобное не нравится… – девушка ничего не могла сделать. Она представила командира базы, у себя в гостиной, его хмурое лицо:

– К сожалению, я вынужден, вам сообщить, леди Кроу… – Густи увидела себя, в трауре, медали и ордена, на крышке гроба:

– Или вообще гроба не окажется. Стивен рассказывал, как его спас русский летчик, в Испании. От него ничего не осталось, тогда… – Густи разревелась, роняя слезы в чашку с чаем.

– Ты чего? – раздался сверху озабоченный голос: «Чего случилось-то?»

Хозяйка кафе, крупная женщина, в фартуке и халате, стояла над Густи, с мокрыми руками. Когда женщины зашли в кафе, хозяйка, радушно, поздоровалась с леди Кроу:

– Старик мой говорил, что вас правительство присылает, сегодня… – она кивнула на ворота верфи, – ваш преемник в палате справляется пока… – женщина поджала губы, – хотя он, не вы, конечно, леди Кроу… – Юджиния попросила крепкого кофе. Хозяйка ушла на маленькую кухоньку, женщина шепнула Густи:

– Они десять лет за меня голосовали. Трое сыновей, все в армии. Старший офицер… – вытерев руки, хозяйка погладила Густи по голове: «Чего разревелась?»

– У меня муж летчик, – жалобно, как ребенок, сказала Густи, уставившись в накрытый простой скатертью стол, – я за него беспокоюсь. Вдруг он не вернется… – девушка прикусила нежную губу:

– Я боюсь… – хозяйка наклонила над ее чашкой чайник:

– Точно рожать скоро, – добродушно заметила она, – мозги набекрень. Мой старший сын в пятнадцатом году на свет появился. Война год, как шла. Тоже, помню, рыдала, что не хочу мальчика. Мол, пойдет он на войну, его и убьют. Сейчас все трое в Северной Африке… – она указала на фото. Юноши, в мундирах, широко улыбались:

– Дорогим маме и папе, на добрую память… – прочла Густи. Хозяйка протянула ей салфетку и печенье:

– Комплимент от заведения, – подмигнула женщина, – как в отелях говорят, в Вест-Энде. Мы со стариком там обедаем, бывает. Балуем себя. Ешь и не думай ни о чем плохом. Ребенку такое вредно… – Густи высморкалась:

– Спасибо вам, большое. А вас не бомбили? – поинтересовалась девушка.

Хозяйка вздохнула:

– Господь пока уберег, только стекла выбило, несколько раз. На верфи хорошее убежище, хотя и там люди погибали, осенью, зимой. До нас ничего не долетало… – Густи подумала, что маленькому ряду домов, с кафе, парикмахерской, и табачной лавкой, ничего не грозит. Задняя стена смотрела на воду доков. Стоило перейти улицу, как начиналась территория верфи. Она сжевала печенье:

– Я прогуляюсь, воздухом подышу…

Женщина кивнула:

– Дело хорошее. Ко мне за кофе побегут, после обеда. В столовой чай выдают, а мистер Людвиг с континента. Он без кофе не может, и другие тоже… – на верфи работало много эмигрантов, евреев:

– И она, наверное, еврейка… – хозяйка рассматривала изящную спину девушки, в легком пальто, – акцент у нее похожий. Точно, сына родит, я, похоже, носила. Надо для Пауля печенья отложить… – мальчик любил приходить в кафе. Он рассказывал хозяйке о сестрах, о маленьком брате, и коте Томасе:

– Не такой ребенок, как все… – женщина зажгла газовую плиту, – ерунда. Он работает, читает, пишет. Просто медленно. Он добрый мальчик, ласковый. Дай им Бог счастья… – попросила хозяйка. Встав на пороге, она свернула папироску. По асфальту прыгали воробьи, русые волосы девушки, золотились в лучах солнца. Густи, даже замедлила шаг, улыбаясь, так было тепло.

Свернув за угол переулка, Питер весело хмыкнул:

– Стоит, мечтает. Хорошая она девушка, повезло Стивену. А Генрих… – он вздохнул:

– Генрих говорил, что не женится, до победы. Не хочет, чтобы его близкие люди рисковали. А когда она придет, победа? – Питер разозлился:

– Скоро. Всю банду преступников отправят на виселицу. И Макса, вместе с Отто… – он вспомнил название лагеря:

– Аушвиц. Густи туда почти доехала, она говорила. Для кого он, Аушвиц… – Питер купил два букетика гиацинтов, для мамы и Густи. В кармане пальто лежала книга о слоне Хортоне, высиживающем яйцо, авторства доктора Сьюза:

– Детям понравится… – он помахал Густи. В ясном небе слышался шум авиационных моторов:

– Это патруль, – сказал себе Питер, – наши самолеты… – Густи шла ему навстречу. Шум становился все сильнее. Она замерла, глядя вверх. Питер увидел низкие, черные силуэты, над крышами верфи, над кирпичной трубой, кресты на крыльях. Бомбардировщики нырнули в пике, вой стал громким, раздирающим уши:

– Стивен был в бомбежке, в Испании. Что они делают, во дворе люди. Мама… – труба сложилась вдвое, раздался оглушающий грохот, точки отделялись от самолетов, несясь вниз. Выронив цветы, Питер бросился к Густи, толкнув ее на землю, пытаясь спрятаться под машиной. Бомба разворотила крышу кафе. Питер почувствовал обжигающую, горячую кровь, на руках, острую боль в спине. Теряя сознание, он услышал сдавленный, страшный крик, и звон осколков.

Стрелка на часах в коридоре Королевского Лондонского Госпиталя, в Уайтчепеле, подбиралась к шести вечера. Половицы заливало золотое сияние опускающегося за большим окном солнца. Медицинская сестра, в сером платье, с платком на голове, медленно открыла дверь палаты. Пахло дезинфицирующим раствором, лекарствами, немного гарью и дымом. Посмотрев на кровать, она перекрестилась:

– Господи, помоги, пожалуйста. Хватит смертей, я прошу Тебя… – с двух часов дня, с верфей на Собачьем острове, по госпиталям Ист-Энда развозили раненых. Налет оказался неожиданным, патрули не успели перехватить бомбардировщики Люфтваффе. Погибло больше двух сотен человек. На разрушенной верфи R.& H. Green and Silley Weir Ltd, под завалами кирпича и камней, оставалось не менее пяти десятков людей, по подсчетам пожарных.

– Двести тринадцать, – вспомнила сестра, – нет, она еще жива… – новорожденная девочка лежала в соседней палате, под плексигласовым колпаком, окруженная грелками, с теплой водой. Ее хотели перевезти в детский госпиталь, на Грейт-Ормонд-стрит, но врачи запретили трогать ребенка с места. Она провела час под завалом, рядом с раненым, потерявшим сознание мужчиной. Он закрывал своим телом ребенка. Осколок немецкой бомбы вспорол живот матери, мгновенно убив женщину. Этот же осколок перерезал пуповину и ранил девочку, в крохотную ручку, повыше локтя. Врачи боялись заражения крови. Дитя, которому не исполнилось и суток, не смогло бы бороться с инфекцией.

– Но девочка крупная, крепкая, больше восьми фунтов. Мать была высокая… – сестра глядела на широкую спину отца девочки, на голубовато-серый, авиационный китель. Она узнала полковника Кроу в приемном покое. Сестра видела фото аса, в газетах. Она видела, как дергаются его плечи, сейчас, но ничего не могла сделать.

На покойной женщине не нашли документов. Улица, с тремя домами, с кафе и табачной лавкой, превратилась в прах. Требовалось формально опознать погибшую, и подписать бумаги. Женщину обмыли, и привели в порядок тело, закрыв до подбородка простыней. Врач запретил сестре показывать мужу покойной что– то, кроме лица. Оно почти не пострадало, только на белых щеках, виднелось несколько царапин. Женщина истекла кровью, осколок разрубил ее надвое. Доктор сидел на подоконнике, в палате, затягиваясь крепкой папиросой:

– Незачем, – сказал он хмуро, – половину погибших на верфи, в морге по кускам складывают. Заместителя министра тоже… – махнув рукой, он поинтересовался:

– Мальчика забрали? Того, с монголизмом… – мальчик не получил ни царапины. Пожарные сказали, что он цеплялся за тело мужчины:

– Папа, папа… – мужчина спас ребенка, толкнув его на пол столовой, защищая от осколков бомб. Ему разнесло затылок, шрапнелью, смерть оказалась мгновенной. На покойном нашли пропуск, на имя заведующего чертежной мастерской, мистера Майера. Мальчик Пауль был его сыном. В пропуске значился адрес, в Хэмпстеде. Набрав номер телефона, сестра услышала детский голос, и лепет маленького ребенка:

– Аарон, не мешай! – строго сказала девочка, позвав: «Мама, тебя!»

Маленькая женщина, темноволосая, с прямой спиной, с исколотыми швейной иглой пальцами, приехала одна, без детей. Подросток бросился к ней, рыдая, спрятав лицо в подоле простого платья:

– Мама, мамочка. Папа лежит, не говорит… – в морге, женщина даже не пошатнулась:

– Да, это мой муж. Мистер Людвиг Майер, тридцати семи лет… – мальчика в морг не повели, но сестра слышала, как женщина шептала ему, сидя на скамейке:

– Ты увидишь папу, обязательно. Папа не страдал. Не надо, Пауль, не надо, милый… – умыв и переодев ребенка, женщина увезла его на такси. Семьям пострадавших от бомбежек машины предоставляли бесплатно.

В четыре часа дня по радио передали репортаж с места налета. Премьер-министр, лично, приехал на разрушенные верфи. До них донесся глухой, сильный, спокойный голос:

– Леди Юджиния Кроу говорила людям, кующим победу, что мы никогда не сдадимся. И я, сейчас, продолжаю ее прерванную смертью речь. Я повторяю, что нас не сломить. За станками, и штурвалами, в танках и самолетах, в Африке и Атлантике, в госпиталях, и школах, на полях сражений, и на полях с колосьями хлеба, нас не сломить. Каждый из нас, боец, на войне, каждый солдат, и будет стоять до конца… – велев себе собраться, сестра кашлянула: «Полковник Кроу, вы можете зайти…»

Стивен хотел сделать шаг, но не смог. Он знал, что Питер спас его дочь, у которой еще не было имени. Девочка лежала, цепляясь за жизнь, в соседней палате. Стивен знал, что погибли тетя Юджиния и мистер Майер. Он сумел позвонить в Блетчли-парк и коротко, сухо рассказать обо всем Джону. Стивен слышал, от врача, что Питера закончили оперировать, вынув осколки из спины, зашив легкое. Кузен мог очнуться, к вечеру:

– Ему повезло, – заметил доктор, – шрапнель мелкая. Останутся шрамы, но внутренние органы в порядке. Легкое восстановит функции… – полковник все понимал, но у него не получалось поверить, что Густи больше нет.

До него донесся скрип двери, шуршание, Стивен оторвался от подоконника. Во дворе больницы стояло несколько грузовиков. Санитары спускали на асфальт гробы. На двери, ведущей в подвал, белели листы бумаги:

– Морг списки погибших вывесил. Двести двенадцать человек, врач говорил. Двести тринадцать, если с девочкой… – доктор, ничего не скрывая, объяснил, что ребенок провел час на холоде. Рана могла воспалиться:

– Она здоровая девочка… – тихо сказал доктор, – она даже поела. У нас есть кормящие женщины, в родильном отделении. Но если начнется жар, поднимется температура…

Он развел руками:

– Сердце не справится, мы ничего не сможем сделать… – надо было подойти к Густи, но Стивен не двигался, глядя на маленькую очередь, у двери морга. Питер был под наркозом. Кузен еще не знал, что его мать погибла:

– Она там… – Стивен коснулся кольца, у себя на шее, – и мистер Майер тоже. Миссис Клара осталась вдовой, с четырьмя детьми… – приземлившись на базе Бриз-Нортон, Стивен сразу поехал в Лондон. Полковник нашел записку, под парадной дверью особняка, на Ганновер-сквер. Он узнал почерк жены:

– Мы с тетей Юджинией и Питером встречаемся в Ист-Энде. Вечером увидимся, люблю тебя… – Стивен, наконец, оглянулся. Коридор был пуст, у палаты стояла медицинская сестра:

– Она… ваша жена, готова, полковник… – девушка посмотрела на заплаканные, распухшие глаза, – вы можете попрощаться. Потом надо… – тонкая рука указала куда-то вниз. Стивен увидел русые, влажные волосы. Густи лежала, вытянувшись, без подушки. Он вспомнил белую, каменную пыль на лице мертвой Изабеллы:

– Густи, тоже побледнела… – Стивен понял, что летчики умирали по-другому, – в небе подобное не замечаешь. Часто и тела не остается… – в коридоре, едва уловимо, пахло гарью. Он услышал свист осколков, в Мадриде. Черные хлопья пепла, кружились в небе:

– Я тогда не спас Изабеллу, и теперь я виноват. Если бы я сегодня полетел в патруль, вместо, Франции, Густи была бы жива. Все были бы живы. Я не пустил бы немцев в Лондон… – он сжал кулаки: «Спасибо».

Сестра помялась:

– Вы, пожалуйста, не трогайте ее… то есть тело… – девушка тяжело вздохнула. По небритой, в каштановой щетине, щеке, катилась слеза. Сестра помнила о просьбе врача:

– Это правила, – твердо завершила девушка, – так положено… – лазоревые, запавшие глаза тоскливо взглянули на нее. Она видела, что полковник все понял. Он вытер ладонью щеки:

– Я… я просто посижу рядом, сестра. Просто посмотрю на нее… на мою жену… – Густи закрыли глаза. Длинные, темные ресницы тоже были немного влажными. Наклонившись, поцеловав ссадину на щеке, он прижался губами к ледяному, высокому лбу. Ее укрыли холщовой простыней. Из-под ткани не было видно даже кончика пальца. Стивен не хотел больше ни о чем думать. Встав на колени, он положил голову на кровать. Стивен плакал, гладя шершавую, холодную ткань:

– Густи, прости меня, прости, пожалуйста. Густи, почему… – Стивен не знал, сколько времени прошло. В окне заиграл ветреный, алый закат, на полу комнаты залегли темные, глубокие тени. Чья-то рука легла ему на плечо, полковник вздрогнул, обернувшись. Стивен помнил лицо врача:

– Он мне сказал о ней… о девочке… – доктор помолчал:

– Сэр Стивен, к сожалению, как мы и предполагали, ребенок, вряд ли переживет ночь. Подержите ее на руках… – врач вздохнул, – пусть она… побудет с вами, хотя бы немного… – заставив себя подняться, Стивен пошел за врачом в комнату, где умирала безымянная, новорожденная девочка, его дочь.

Черная, бакелитовая трубка телефона была еще теплой. Столик, на колесиках, вкатили в палату через полчаса после того, как Питер очнулся. Голова была тяжелой, виски гудели. Он пошевелился, чувствуя боль в груди, бинты, стягивающие спину. Губы пересохли. Он вспомнил страшный крик, звон стекла, осколки кирпичей, от фабричной трубы, черные силуэты самолетов.

– Мама выступала на верфи. Я Густи толкнул под машину… Что с ними… – Питер застонал, ощутив на губах прохладу кислой, с лимоном воды. Он жадно пил, голова немного кружилась. Дрогнув ресницами, он увидел сумрачную, с одним ночником, палату. За окном зажигались фонари. Сестра приподняла его, подсунув за спину подушку:

– Осторожно, осторожно, мистер Кроу… – Питер повернул голову. Он смотрел в покрасневшие, заплаканные глаза кузена Стивена. Полковник молчал, сестра вышла. Питер услышал какие-то распоряжения, из-за двери, звон ложечки в стакане, шум шагов, по коридору. Он заметил, как подрагивают сильные, длинные пальцы летчика.

Стивен, только что, положил девочку под ее плексигласовый колпак. Ее запеленали, но через холст, и ткань чепчика, он чувствовал жар. Малышка горела, не открывая запавших глазок, тяжело дыша. Врач, отодвинув пеленки, показал перевязанную ручку:

– Ее ранило, когда она еще не родилась… – понял Стивен, – осколок, убивший Густи, ранил девочку. То есть и родов не было… – об этом Стивен думать не хотел, и не собирался. Рану зашили, но, судя по всему, после часа, проведенного девочкой под завалом, у нее началось воспаление легких.

– Мистер Кроу защищал ее, своим телом. День был теплый, но все равно… – вздохнул врач, – для новорожденного очень опасно оказаться в подобных условиях… – когда Стивен держал дочь на руках, она даже не двигалась. Он слышал, как неровно, часто бьется маленькое сердечко. Девочка не плакала, не хныкала. Он, отчего-то, подумал:

– Бережет силы. Сто четыре градуса у нее, сто четыре градуса… – дочери дали жаропонижающее средство, но лекарство не помогло:

– Она только один раз поела, – сказал врач, – днем, когда их привезли, с мистером Кроу. Температура поднимается. Сердце не выдержит, она угаснет… – ему сказали, что девочка крепкая, но Стивен не мог забыть легкое, крохотное тельце. Доктор объяснил, что младенцы быстро теряют вес:

– Если бы нам удалось сбить температуру, начать лечение… – он помолчал, – тогда ваша дочь могла бы поесть. У нее просто не осталось на это сил. Она умирает… – девочка лежала, не шевелясь, под колпаком, среди грелок. Стивен подумал, что их с Густи надо похоронить в одном гробу, и обязательно позвать священника, чтобы он окрестил малышку:

– Хоть так… – он смотрел в лазоревые глаза кузена, – хоть так. Поговорю с Питером, попрошу врачей найти капеллана… – Стивен не знал, как сказать кузену, о смерти его матери.

Питер облизал губы, откашлявшись:

– Стивен… Что с мамой, с Густи… Говори… – полковник взял его руку:

– Ты послушай меня, пожалуйста… – кузену не надо было опознавать мать. Врачи сказали Стивену, что все нужные бумаги подписаны. Доктор указал на двор:

– Он здесь. С родственниками погибших людей говорит… – Стивен подошел к окну. Под фонарями стояло две черные машины. Он узнал плотную, обрюзгшую фигуру, котелок, сильные, широкие плечи. Черчилль повернулся спиной к окнам госпиталя. Стивен увидел знакомую, скромную шляпку. Она была в траурном, черном пальто:

– Должно быть, за телом мистера Людвига приехала…, – Клара, сцепив руки, слушала премьер-министра. Белые листки, на двери морга, немного колыхались под ветром. У машин полковник заметил светлые волосы. Джон надел форму танкиста, с капитанскими нашивками. Черчилль сам служил в четвертом гусарском полку, корнетом, в прошлом веке:

– И дед Джона в нем служил, и отец… – вспомнил Стивен, – а Черчилль сейчас шеф полка. Они несколько лет, как танкистами стали… – после оккупации вермахтом Греции, полк перебросили в Северную Африку, где он сражался с войсками Роммеля:

– И я туда отправлюсь… – решил Стивен, – после похорон… – он заплакал, вытирая слезы с глаз. Потом его позвали, к очнувшемуся кузену.

Питер слушал Стивена, глядя куда-то в сторону, на беленую стену палаты.

Мать рассказывала о бабушке Марте, погибшей на «Титанике», о его деде, Мартине Кроу, о прадеде, тоже Питере:

– Мамы больше нет… – он повторял слова кузена, – мама погибла. Черчилль ее опознал. Он здесь, с Джоном. Густи погибла, и мистер Людвиг. Думай о тех, кто нуждается в помощи… – приказал себе Питер, – это сейчас важнее. Все остальное потом. Мама всегда так делала, и все остальные тоже… – оглянувшись на дверь, полковник закурил. Сначала он долго щелкал зажигалкой:

– Она… девочка… не выживет, врачи сказали. Ты ее спас, однако она долго на холоде была. Она все равно умрет, Питер… – охнув от боли, мужчина забрал у кузена сигарету.

– Тебе нельзя, у тебя… – всхлипывая, сказал Стивен.

– Я сам разберусь, что мне можно, а что нельзя… – Питер затянулся, – говоришь, Джон здесь… – кузен кивнул, – позови его, и пусть мне организуют телефон. Приведи врача, возвращайся к девочке. Она должна знать, что ты рядом, что отец всегда будет с ней… – кузен, послушно, вышел. Питер потратил четверть часа, убеждая доктора ввести ребенку дозу пенициллина:

– Профессор Флори сам это сделает… – наконец, вздохнул мужчина, – я его лично попрошу. Я знаю, что пациент, которого лечили пенициллином, умер, я присутствовал в госпитале. Он был взрослым человеком, им нужны большие дозы. Флори, все равно, хотел начать программу испытания с детей… – врач, хмуро, отозвался:

– Это ребенок, а не мышь, мистер Кроу. Нельзя, чтобы…

– У нее температура в сто четыре градуса, – Питер заставил себя сдержаться, – вы говорите, что она не доживет, до утра. Ее отец подписал разрешение на лечение новым препаратом. Что вам еще надо… – он велел себе не ругаться, – рискните, иначе дитя умрет… – врач поднялся:

– Ладно. Но пусть профессор Флори сюда приедет. Он создавал пенициллин. Он рассчитает нужные дозы… – Питер позвонил Флори домой. За профессором отправился Джон, в сопровождении полицейского эскорта, расчищающего дорогу. От Лондона до Оксфорда было сто миль, в обе стороны. Его светлость и Флори появились в госпитале ровно через полтора часа.

Питер полулежал, держа чашку с кофе. Его сварили премьер-министру, но Черчилль велел принести еще одну чашку. Заметив взгляд Питера, он отодвинул портсигар:

– Курить я тебе не дам. Я разговаривал с твоим лечащим врачом. До лета тебе курить нельзя, пока легкое не восстановит работу… – Питер смотрел в усталое, побледневшее, лицо премьер-министра. Черчилль стоял у полуоткрытой форточки, дымя сигарой, разглядывая почти опустевший двор.

Питер старался не думать о матери. Он не хотел вспоминать знакомый запах сандала, добрые, лазоревые глаза, в легких морщинках, едва заметную седину, на каштановых висках. Мать рано поседела, после смерти отца, на первой войне, но красила волосы. Питер заметил седину прошлой осенью. Леди Кроу отмахнулась:

– Нет времени, с налетами. На предприятиях я часто в брюках и косынке, а кабинету министров все равно, как я выгляжу… – осенью мать сфотографировали у станка. Женщина, заменившая на рабочем месте сына, показывала леди Кроу, как делать корпус, для снаряда. Они носили комбинезоны, и широко улыбались:

– Надо снимок в кабинет повесить … – напомнил себе Питер, – рядом с портретами, бабушки, прабабушек. Мама, мамочка… – на той стене у него было свадебное фото родителей, и снимок деда и прабабушки, на борту «Титаника», перед отплытием.

– Мама внуков хотела… – Питер тяжело, болезненно, вздохнул. Черчилль резким движением потушил сигару о блюдце:

– Я знаю, что ты мне хочешь сказать, мальчик… – прибавил он, – знаю. Я бы, на твоем месте, тоже в армию рвался. Но я на своей должности, ты на своем посту, и мы все солдаты. Даже эта девочка… – премьер-министр коротко улыбнулся, – леди Кроу, которой и дня не исполнилось. Если все пройдет удачно, – Черчилль, грузно опустился на табурет, – нам понадобится много пенициллина. Для госпиталей, для Северной Африки… – Питер открыл рот. Черчилль поднял руку:

– Наладишь производство, и я тебя отпущу. Иди лейтенантом, в пехоту, в танковые войска, как твой родственник… – дверь скрипнула. Джон засунул черную беретку танкиста в карман кителя. Герцог улыбался:

– Сто градусов и падает дальше. Леди Кроу поела. Флори с ней. Он Стивена спать отправил. Сэр Уинстон… – Джон замялся, – разрешите отлучиться. Я миссис Клару домой отвезу… – объяснил он, глядя на Питера, – а ты тоже спи, ты ранен… – Черчилль кивнул.

– Надо Клару и детей на лето в Мейденхед отправить, – решил Питер, – а с девочкой все будет хорошо. Стивен, наверное, ее Густи назовет. А я свою дочь Юджинией… – Черчилль погладил его по голове:

– Все, мальчик, все. Поплачь, теперь можно… – теперь, действительно, было можно. Питер всхлипывал:

– Мама, мамочка… – Черчилль держал его за руку. Он смотрел в окно, на яркую луну, над крышами Уайтчепеля, на черные силуэты патрульных самолетов. В открытую форточку слышались удары церковного колокола, неподалеку. Премьер-министр вспомнил:

– Не спрашивай, по ком звонит колокол. По тебе, всегда по тебе…

Он провел ладонью по лицу:

– Что Джон говорил? Гитлер будет воевать с русскими. Сталин ему верит, до конца. Вор у вора дубинку украл, Юджиния мне объясняла пословицу. Нам он не верит… – Черчилль усмехнулся, – но придется. Никто другой ему не поможет. Хотя бы оружием, на первое время. Гитлер не сломит Россию, никогда… – раскурив сигару, он посмотрел в лазоревые глаза Питера:

– У него отец был русский… – Черчилль достал из кармана пальто платок:

– Следующим летом пойдешь в армию, обещаю. Но сначала покажешь мне новый фармацевтический завод, в Ньюкасле… – он сунул под нос Питеру склянку со знакомым очерком летящей птицы, и буквами, «К и К», – и партии пенициллина, с твоей эмблемой… – Питер вытер лицо:

– Покажу, сэр Уинстон. Спасибо… – он впервые почувствовал, как устал. Врач, робко, заглянул в палату, Черчилль поднялся: «Выздоравливай».

Проводив его глазами, Питер велел себе заснуть:

– Надо похоронить, всех. Надо вернуться на север, нанять еще химиков. У меня есть список, от профессоров, в Кембридже и Оксфорде, выпускников этого года. Но все в армию хотят… – Питер задремал, неспокойно, чувствуя боль в спине. Он видел серое, низкое небо, слышал грохот артиллерии, под ногами скользил растоптанный, грязный снег. Издалека доносился рев танковых моторов, свистели снаряды.

– Это не Северная Африка… – удивился он, падая в снег, накрывая голову руками. Черепичная крыша какой-то церквушки взлетела вверх, в небо поднимался столб дыма, по стенам полз огонь.

– Нет! – Питер рванулся вперед, забыв про обстрел, слыша плач ребенка. Звонил колокол, снаряд разорвался почти у его ног, голова стала легкой. Он погрузился в темноту.

 

Мейденхед

На огромном, старом дубе, у ограды кладбища распускались первые листья. Дерево будто окутала зеленая фата. Пахло свежей травой, под склоном холма, поблескивала Темза. Серые стены церкви святого Михаила обросли мхом, внизу, где надгробные камни подступали к входу. Над старой, черепичной крышей, вились птицы.

Джон стоял, в штатском, траурном костюме, за оградой кладбища, глядя на спины кузенов. Питер тоже был в трауре, Стивен повязал на рукав мундира черную ленту. Герцог обернулся на дорогу, ведущую к усадьбе. Они приехали на похороны, и сегодня отправлялись обратно, по рабочим местам, как думал Джон.

Из Блетчли-парка сообщили, что Монахиня пока не вышла на связь, но герцог не беспокоился. Рандеву в Фужере назначили на следующую субботу, а сегодня была среда. В любом случае, Монахине запрещалось пользоваться радиопередатчиком, до тех пор, пока она не оказалась бы на базе отряда. На встрече после Рождества Мишель объяснил Джону, что они обретаются в местах, где, когда-то, сражались силы генерала де Шаретта.

– Предок Теодора у него инженером служил, – коротко улыбнулся Мишель, – Теодор у нас тоже взрывными работами заведует. Впрочем, старый лагерь де Шаретта слишком близко к Ренну. Мы дальше на северо-запад отошли. В охотничьем доме все в порядке. Коллекции наши, в подвале, хорошо спрятаны, но не стоит рисковать, болтаясь рядом с городом… – Джон поинтересовался судьбой картин Лувра. Густи, в Блетчли-парке, рассказала ему о шахтах Саксонии, где нацисты собирались прятать сокровища. Мишель помрачнел:

– Я знаю об этом плане. Джоконды, или Венеры Милосской им не найти, а Гентский алтарь, я думаю, нам придется долго искать, после победы, – добавил Мишель.

– После победы… – Джон оставил кузенов у свежих могил.

Леди Юджинию похоронили на участке Кроу, неподалеку от камня, погибшим на морях, где были высечены имена ее родителей и бабушки. Она лежала рядом со своим дедом, Питером Кроу. Джон вспомнил надпись:

– Он был светильник, горящий и светящий. Питер с моим прадедом в том взрыве погиб, на Ганновер-сквер… – на камне темного гранита, покойный отец Джона, добавил строчку о пропавших леди Джоанне и Вороне:

– Констанцы там нет. Стивен не говорит о ней, не хочет вспоминать. Слишком больно… – он тоскливо посмотрел на церковь. Тони была атеисткой, но Джон всегда молился за нее, и Уильяма, прося, чтобы они оказались в безопасности.

– Тони напишет, – успокоил он себя, – непременно. Хотя год прошел, она бы могла много раз написать… – Джон понимал, что дядя Джованни, рано или поздно, узнает, где находится дочь:

– Он радиограммы расшифровывает, с континента, заменяет связистов. Он меня спросит, кто такая Монахиня… – дядя работал по контракту, был штатским человеком. Джон, вообще-то, мог ему ничего не отвечать.

– Лаура его единственная дочь… – вздохнул герцог, – у меня не получится соврать. Главное, чтобы она добралась до Фужера, чтобы ее не арестовали. Она очень осторожна, и документы у нее надежные… – такие же бумаги имелись и у пани Качиньской, в Роттердаме. Джон не хотел сообщать дяде Хаиму о том, куда направится Эстер, летом. Звезда обещала сама связаться с отцом. США были нейтральной страной, почта туда ходила исправно.

Сняв летную фуражку, Стивен держал ее под мышкой. Он пришел на похороны с кортиком, старое, тусклое золото эфеса переливалось под весенним солнцем. Леди Августу похоронили у могилы деда Ворона, сэра Стивена Кроу.

– Николас тело из Арктики привез… – Джон шел к усадьбе, чиркая спичкой, пряча огонек от легкого, теплого ветра, – тетя его в Париже похоронена, леди Юджиния, а сам Николас неизвестно где… – Стивену дали отпуск, на месяц. Потом он отправлялся в Северную Африку. Маленькая леди Августа лежала в госпитале, но девочка бойко ела. По заверениям врачей, к Пасхе ее можно было забрать домой.

– То есть в Хэмпстед. Питеру надо в госпиталь вернуться. Его под честное слово на похороны отпустили… – Клара уверила полковника, что выкормит малышку:

– Где четверо, там и пятеро, – под глазами женщины залегли темные тени, – не беспокойтесь, пожалуйста, сэр Стивен. Детям станет легче, если новая девочка дома появится… – Людвига похоронили на кладбище в Хайгейте, неподалеку от могилы Маркса. Питер заплатил и за участок, и за погребение. У девочек начались каникулы в школе. Питер сказал Кларе:

– Поезжайте в Мейденхед. Малышка все равно в госпитале, до Пасхи… – полковник Кроу написал распоряжение, по которому его содержание выплачивалось миссис Кларе Майер:

– Пока война не закончится, – хмуро сказал Ворон, – потом я с Густи обоснуюсь на какой-нибудь авиационной базе. Будет ходить в школу, а я буду летать. С Густи… – поморщившись, как от боли, он оборвал разговор.

– Дядя Джованни сейчас дома… – Джон подошел к воротам усадьбы, – миссис Кларе с обедом помогает… – он вез кузенов и дядю в Лондон, на служебном автомобиле:

– Я сам в Африку отправлюсь, осенью. То есть через Африку… – в Палестину добирались кружным путем, на самолете, через Кейптаун и Багдад. Путь занимал неделю. Гражданских лиц на подобные рейсы, конечно, не сажали:

– Миссис Клара и не поедет в Палестину. Только если после войны… – из деревни, приходила пожилая семейная пара, ухаживать за домом и садом. Джон смотрел на цветущие гиацинты, на клумбах, на черного кота. Томас лежал на гранитных ступенях, у входа, едва слышно мурча. Пауль, в суконной курточке, устроился рядом. Мальчик вертел деревянную пирамидку.

Присев, Джон погладил светловолосую голову:

– Скоро обед, милый. На реку сходишь, с мамой и сестричками… – Пауль показал игрушку:

– Для девочки. Аарон ей отдаст… – из открытого окна слышался голос Клары:

– Накрывайте на стол, милые. Мистер ди Амальфи, – ахнула женщина, – не надо, я отнесу. Вам тяжело. Аарона возьмите… – ребенок радостно засмеялся.

– Сирота, – внезапно, горько подумал Джон, – ему год, а он сирота. И маленькая Августа тоже… – он взял у Пауля игрушку:

– Молодец, очень аккуратно сделано. Мама тебя в мастерскую отведет, в Хэмпстеде… – Клара нашла мебельщика, эмигранта из Германии. Он согласился взять Пауля подручным.

Мальчишка посопел, привалившись к боку Джона. Голубые глаза блестели:

– Было страшно, – пожаловался Пауль, – я кричал. Я не смог… – он замолчал, – не смог ничего сделать. Она бы смогла… – мальчик замер, глядя в небо, на стаю птиц. Голуби, снявшись с крыши церкви, полетели за Темзу, на юг:

– Она бы смогла… – Пауль вздохнул, – она… – Джон не стал спрашивать, кто. Обняв мальчика за плечи, он поднялся:

– Пойдем, милый. Дядя Питер и дядя Стивен возвращаются, пора за стол.

 

Интерлюдия

Бретань, март 1941

Часы на старинной башне, грубого камня, медленно пробили шесть вечера. Тринадцать башен Фужерского замка царили над городом, над медленной рекой Нансон, возвышаясь на гранитной скале. Замок в двенадцатом веке, разрушил английский король Генрих Плантагенет, при вторжении в Бретань. Местный барон, Рауль де Фужер, немедленно отстроил крепость. В следующие триста лет замок жгли, захватывали, и восстанавливали, пока, наконец, Бретань не успокоилась. Стены поросли мхом, на серой черепице остроконечных шпилей, на крышах, ворковали голуби.

Над городом простиралось нежное, зеленоватое весеннее небо. На востоке медленно поднималась мерцающая Венера. На главной улице городка торговцы складывались, убирая с лотков провизию. В деревянных бочках с водой шевелились речные раки, в сетках лежали устрицы, в растаявшем льде сверкала чешуя рыбы, привезенной сюда с побережья. Мясники снимали с крючьев куски молодой баранины, от овец с запада, пасущихся на приморских лугах. Они сворачивали гирлянды сосисок, домохозяйки еще торговались за кости, для бульона. В холщовых мешках громоздились прошлогодние овощи, картофель, морковь и лук. Из свежей зелени пока продавали только цикорий. Бакалейщик занес в лавку бумажные пакеты с гречневой мукой. Полки внутри были уставлены банками с фасолью и чечевицей, лесным медом и ягодными джемами.

У булочной скопилась маленькая очередь. Здесь пекли румяные булочки кунь-аман, с карамельной корочкой, гречневые блины, картофельные оладьи. На подносах красовались куски клафути, с изюмом и сливами.

Стены домов, на главной улице городка, были увешаны красными флагами, с белым кругом и черным силуэтом стилизованного горностая, геральдическим символом Бретани. Знамена национал-социалистического союза бретонских рабочих колыхались в теплом, весеннем ветре. На плакатах, Теофиль Жюссе, лидер партии, призывал юношей записываться в национальную милицию. Жюссе, на снимке, гордо носил повязку бретонского СС, как его называли, белую, с черным крестом.

Рядом, на деревянном щите, наклеили реннскую газету, L’Heure Bretonne, издание местных коллаборационистов. На первой странице аббат Перро, глава националистов, пожимал руку немецкому коменданту Ренна, стоя под лозунгом: «Travail, famille, patrie». Подвал газеты был озаглавлен: «Борьба бретонского народа за независимость».

Изящная, темноволосая женщина, в простом платье и жакете, достала из салфетки горячий пирожок. Остановившись перед щитом, внимательно читая передовицу, она слизала с губ крошки коричневого сахара. Женщина скользнула взглядом по плакатам, с вишистскими топориками и свастиками. Толстый Черчилль, в котелке, дымя сигарой, отправлял через пролив лодки, с вооруженными людьми.

– Остерегайся английских шпионов! Будь бдительным! – кричали черные, жирные буквы. Реннское гестапо, предлагало награду за сведения о бандитах, месяц назад, подлым образом убивших одного из журналистов L’Heure Bretonne. Вытерев пальцы салфеткой, женщина бросила бумагу в урну.

Она свернула в узкую, вымощенную булыжником улицу. На углу, в «Закусочную тетушки Сюзетты», зазывало рукописное объявление: «Каждый субботний вечер, живая музыка и танцы, два бокала сидра по цене одного». Женщина нырнула в деревянную, выкрашенную синей краской дверь: «Пансион «Прекрасная Бретань».

Поднявшись по скрипящей, полутемной лестнице, она достала из кармана жакета тяжелый ключ. Умывальная помещалась в конце коридора. Своих ванных комнат у постояльцев не было. Футляр для пишущей машинки стоял в старомодном, большом гардеробе. На кровати она разложила второе платье, выходное, как смешливо называла его Лаура. Комбинезон, парашют, и грубые ботинки, в которых прыгала женщина, давно покоились в глубине леса, в паре миль от прогалины, где приземлилась Лаура. Найдя ручеек, она умылась, и переоделась. Через пару часов скромная женщина, с футляром для машинки и саквояжем, сидела на проселочной дороге, на остановке деревенского автобуса.

Лаура добралась до Фужера позавчера. Платье и туфли она купила в городе, пройдясь по магазинам. Хозяйке пансиона Лаура объяснила, что направляется в Ренн, в поисках работы, после сокращений в парижской школе:

– У вас спокойней, – Лаура предъявила вишистский паспорт, – здесь провинция… – над стойкой висел портрет папы римского, фотографии святой Терезы из Лизье, и блаженной Елизаветы Бельгийской. Баронессу сняли на ступенях детской больницы, в Льеже, построенной на деньги де ла Марков. Тетя Элиза стояла рядом с мужем, Виллем сидел в инвалидной коляске. Лаура, в Лондоне, подобного снимка не видела. Она заметила среди врачей, в белых халатах, знакомое лицо:

– Профессор Кардозо, дедушка Давида. Конечно, они дружили, семьями… – вишистских флагов в пансионе не имелось. Хозяйка говорила на галло, местном диалекте, но коллаборационистских газет на стойке не лежало, только католические издания. Пожилая женщина перехватила взгляд Лауры:

– Их осенью канонизируют, в Риме. Блаженная Елизавета наша, бретонка. Маркиза де Монтреваль, в девичестве. В Ренне, в отеле Монтреваль раньше картинная галерея размещалась… – хозяйка просмотрела рекомендательные письма Лауры, из школы, и от парижского священника. В них превозносились добродетели мадемуазель Леблан:

– Лицо у нее усталое… – подумала хозяйка, – но молодая женщина, красивая. Филиппу бы ее сосватать… – бретонка скрыла вздох. Единственный сын сидел в лагере военнопленных, в Германии. Судя по письмам, возвращения его на родину ждать, не приходилось.

– Филипп ее младше… – женщина аккуратно списывала данные паспорта, – но ничего страшного. Приехал бы мальчик домой… Говорят, немцы их на заводы посылают, работать у станков… – до войны сын хозяйки был стеклодувом. Фужер славился посудными фабриками.

– А что там сейчас? – поинтересовалась Лаура. Она знала, что в отеле Монтреваль сидит немецкая комендатура и реннское гестапо. Сведения из Бретани поступали отличные. В Блетчли-парке знали фамилии офицеров вермахта и СС, численность расквартированных здесь гарнизонов и даже расписание прибытия новых частей. Герцог, правда, коротко заметил:

– Перед тобой данные зимы, а сейчас март на дворе. С тех пор у нас не было связи с местным Сопротивлением. Для этого ты к ним и летишь… – Лауре предстояло стать связной между отрядами в Бретани, и теми, кто сражался с нацистами в других департаментах Франции. Документы ищущей работу преподавательницы служили отличным прикрытием. Женщина могла разъезжать по всей стране.

– Немцы… – довольно хмуро ответила хозяйка, отдавая Лауре паспорт:

– Завтрак в семь утра, ужин в шесть вечера… – Лаура спросила о святом отце. Она услышала, что кюре в Фужере поддерживает бретонских националистов:

– Он с запада, из Финистера, – объяснила хозяйка пансиона, – друг отца Перро… – Лаура, аккуратно, посещала утреннюю мессу. Она исповедовалась, но ничего не сказала священнику об истинной цели приезда в Фужер:

– Подобное грех… – подумала Лаура, – но когда я еще исповедуюсь? В лесах вряд ли кюре найдешь… – Джон запретил ей упоминать, на исповеди, кто она такая.

– После войны, – довольно весело сказал герцог, – когда мы повесим рядом Гитлера и Муссолини, поедешь в Рим. С тебя снимут все грехи. Пока нельзя рисковать… – увидев глаза Лауры, он поднял руку:

– Ты говорила, что итальянские священники доносят на прихожан. Немецкие тоже. И французские кюре, я больше чем уверен… – он, конечно, был прав.

Гремя эмалированным тазом, Лаура вымылась прохладной водой. Вернувшись в комнату, она натянула простые, хлопковые чулки на резинке:

– Констанца похожие чулки носила. Здесь провинция. Наверное, только в Ренне шелковые чулки продаются… – платье окутало ее скользким шелком. Оно тоже было темным, красивого цвета спелой сливы. Сунув ноги в новые туфли, Лаура накрасила губы помадой и подхватила сумочку.

На обед хозяйка подавала одно блюдо, бретонское рагу из обрезков свинины, с капустой, морковкой, и гречневой кашей. Салат брали из общей миски. Цикорий щедро полили уксусом, посыпали солью, но масла хозяйка пожалела. Десерта не полагалось, завтрак состоял из двух яиц, половины сосиски, и гречневого блина. Лаура и обедала подобными блинами, где-нибудь в городке. Ожидая связника, она объездила окрестности, делая вид, что интересуется замками и церквями.

Постояльцев, с Лаурой, было всего трое. Пережевывая довольно жесткие куски мяса, она исподтишка разглядывала полного священника, перелистывающего молитвенник, и женщину средних лет, в очках, с поджатыми губами:

– Они не знают, где я остановилась, – пришло в голову Лауре, – может быть, кто-то из них связник… – Лаура взглянула на часики: «Скоро все пойму».

На улице зажигались фонари. От угла слышалась музыка, скрипка и аккордеон. Замедлив шаг, Лаура нащупала пальцами, в подкладке сумочки, браунинг. Оставлять оружие в комнате было нельзя, хотя радиопередатчик замаскировали отлично. Даже если хозяйка и раскрыла бы футляр, она увидела бы только пишущую машинку. Достав флакончик дешевых духов, Лаура провела пробкой по шее. Запахло ландышем, она весело улыбнулась. Дверь закусочной широко распахнули. Лаура вспомнила:

– Второй стол справа. Они знают, где я сяду. Джон сообщил, на Рождество, когда с ними встречался. Мишель и Теодор тоже где-то в Сопротивлении, но я их не увижу, наверное… – герцог сказал, что Лаура летит во французский отряд, подчиняющийся генералу де Голлю:

– У них много офицеров, есть и бежавшие из плена. Люди с боевым опытом, – объяснил Джон:

– Вы быстро найдете общий язык… – шагнув через порог, Лаура не успела дойти до стола. Перед ней вырос мужчина, средних лет, по виду фермер:

– Если мадемуазель позволит… – немного покраснев, он предложил Лауре руку. Музыка оказалась местной. Отец возил Лауру в Уэльс, на море, после войны:

– У валлийцев похожие мелодии. И у ирландцев тоже… – пары кружились по комнате. Лаура даже не смогла присесть. Ей покупали сидр, давешний фермер, пригласив ее еще раз, принес за столик два стаканчика с виноградной водкой. Представившись, месье Бризе, он позвал Лауру прогуляться завтра, у реки:

– Выручка хорошая на рынке, – подмигнул месье Бризе, – я домой не тороплюсь. Я вдовец, – любезно заметил он, почесав лысину, – бездетный. Держу свиней, птицу… – Лаура едва не рассмеялась. Сумочку она с плеча не снимала, придерживая локтем. Ей не удавалось зажечь спичку. Стоило женщине потянуться за пачкой «Голуаз», как рядом появлялось несколько огоньков. Лаура сидела спиной к входу, потягивая сидр. В голове приятно шумело.

Она вспомнила чай, в отеле, и танцы, где не получила ни одного приглашения:

– Англичане просто чопорные… – Лаура сняла ногтями с губ крошки табака. В тусклом зеркале отражались разрумянившиеся, смуглые щеки, темные, немного растрепавшиеся локоны. Закинув ногу на ногу, она покачивала туфлей.

Высокий, белокурый мужчина, в суконной куртке, сняв кепку, сунул ее в карман. Он прошел через толпу, ко второму столу справа. Зная, что это будет женщина, он улыбнулся, глядя на стройную спину, в шелке:

– Вы не оставите мне последний танец? Наверняка, не оставит, обещала… – услышав шепот над своим ухом, Лаура обернулась. Она смотрела в голубые, яркие, веселые глаза. Он склонил голову, Лаура прикусила темно-красную губу:

– Джон, Джон… Хотя, что это я? Он сам не предполагал, наверное… – она ответила на пароль. Мужчина вздохнул:

– Я так и знал. Очень жаль, мадемуазель… – Лаура протянула руку, поднимаясь: «Леблан. Мадемуазель Леблан».

– Рад знакомству… – он поцеловал смуглую, изящную кисть, пахнувшую ландышем. Заиграли вальс La Paimpolaise, песню бретонского шансонье, Ботреля.

– Месье Мишель… – Лаура заметила мимолетную усмешку. Его пальцы покрывали старые пятна краски. Он носил чистую, но потрепанную рубашку, с раскрытым воротом. На пиджаке Лаура заметила католический значок, с крестом. Она оглянулась:

– Я обещала танец, месье Мишель, но не вижу, где…

– Он сам виноват, – уверенно сказал мужчина, – нельзя оставлять красивую девушку в одиночестве. Я ему преподам урок, мадемуазель Леблан… – у него были крепкие, ловкие руки:

– Вальс, – поняла Лаура, – мы с ним танцевали, в ночном клубе. Пять лет назад, когда я из Рима в Лондон возвращалась. Тогда тоже играли вальс… – он едва слышно напевал:

– J’aime surtout ma Paimpolaise Qui m’attend au pays Breton…

Положив голову ему на плечо, Лаура успокоено закрыла глаза.

Прогалину в сосновом, густом лесу, покрывал сухой мох. Наверху распевались птицы. Солнце играло в хромированной эмблеме, на переднем колесе немецкого мотоцикла DKW RT 125, прислоненного к стволу дерева. Блестели четыре кольца, с надписью «Auto Union». Разогнувшись, Федор вытер ладони тряпкой: «Теперь все в полном порядке». Мишель, прислонившись к пеньку, покуривал «Житан». Лесная тропинка, пересеченная корнями сосен, усыпанная иглами, уходила вдаль. Неподалеку журчал ручей:

– Писем мадемуазель Леблан не привезла… – Мишель сощурил глаза, любуясь синеватым дымком, – это опасно. И на связь она не выходила. Наш общий знакомый ей запретил. Выйдет на базе… – до базы еще надо было добраться. После танцев Мишель проводил мадемуазель Леблан до пансиона. Он помнил прикосновение мягкой ладони, шепот:

– Я поняла. Я буду ждать вас на дороге, в условленном месте… – в кабачке тетушки Сюзетт Мишель вывел кузину на улицу. По пути он взял два стакана сидра. Со стороны они выглядели просто парнем и девушкой, на свидании. Завернув в какой-то двор, при свете уличного фонаря, он быстро показал кузине карту Фужера и окрестностей.

Они забирали Монахиню на остановке деревенского автобуса, в девять утра. Мотоцикл был с коляской, Теодор давно оборудовал внутри тайник. Туда отправлялся радиопередатчик, в футляре. Кузина садилась в коляску, они возвращались в лес. От Фужера до базы было полсотни миль на запад. Мишель оставлял мотоцикл у фермера, жившего на отшибе. Он содержал безопасное убежище, для бойцов Сопротивления. В немецкой машине ничего подозрительного не было. Они, до войны, поставлялись во Францию.

На мотоцикле раньше ездил старший лейтенант, из реннской комендатуры. В городе, на танцах, он познакомился с хорошенькой мадемуазель Элен. Девушка преподавала в начальной школе, в деревне под Ренном. Позволив немцу несколько поцелуев, она приняла букет цветов. Мадемуазель согласилась на второе свидание, на следующей неделе.

Немца застрелили не сразу. Оказавшись на базе отряда, он рассказал все, что им требовалось, а потом Теодор аккуратно всадил ему пулю в затылок. Труп, на мотоцикле, привезли ночью в Ренн. Тело повесили под мостом, у слияния рек Иль и Вилен, с плакатом, вколоченным в измазанный кровью мундир: «Mort aux occupants! Vive la France libre!».

– Нам бы еще машину завести… – Теодор вынул из кармана холщовой куртки сверток с блинами. У него в стальной, офицерской, немецкой фляге, имелся холодный кофе:

– Ты вчера поел, в городе… – весело сказал он кузену, опускаясь рядом, – а я волком выл. Хлеба с колбасой мне только на один укус хватило… – он сладко потянулся, пережевывая блин.

– Вот и прикончил бы провизию… – Мишель облизал пальцы, – я тебе сказал, когда вернулся, что не голоден… – кузен подтолкнул его локтем в бок:

– Элен хорошо печет. Не говори мне, что ты голоден. За ушами трещит… – он потрепал Мишеля по белокурым волосам:

– Значит, Монахиня… – Федор улыбнулся, – хорошую кличку Джон придумал. Надо облачение достать, отец Франсуа поможет… – в уединенной обители настоятель, и пятеро монахов, поддерживали партизан, выполняя их поручения.

Федор еще не видел кузину. Он остался в лесу под Фужером, с мотоциклом, а Мишель пошел пешком в город. Маляр переночевал у связника, владельца маленькой обувной лавки. Они с Теодором избегали появляться вместе, подобное могло оказаться опасным.

Когда они обсуждали, кто пойдет на явку, Теодор покачал головой:

– Я человек заметный, и я в Фужере ни разу не был. Мишель там появлялся, он знает город… – они сидели в лесном шалаше, на базе.

В отряде воевало два десятка человек, в прошлом солдаты, или офицеры. Кое-кто, как и Мишель, бежал из плена. Они подчинялись Силам Свободной Франции, во главе с генералом де Голлем. На одном из деревьев, висел трехцветный флаг, с лотарингским крестом. Здесь собрались коммунисты, социалисты, католики и дворяне. Маляр и Драматург не делали различий между людьми. Мишель говорил, что у них есть один общий враг, нацизм. Они поддерживали связь с другими отрядами, в Финистере, на западе, и на юге, но им отчаянно требовался связной, для разъездов по стране.

– Монахиня нас обучит работать на рации, – допив кофе, Теодор взял у Мишеля «Житан», – и пусть отправляется в Париж, и на юг. Хорошо, что она учительница, с рекомендательными письмами… – он подмигнул кузену, – католичка. К подобным девушкам больше доверия… – во дворе, убирая карту, Мишель понял, что держит ее за руку. Он смутился: «Прости, пожалуйста». В темных глазах играли золотистые огоньки, с главной улицы доносилась музыка. Девушка легко, едва слышно дышала.

– Ничего, – услышал он легкий шепот, – ничего страшного, кузен Мишель… – у двери пансиона они, церемонно, пожали друг другу руки. Мишель помнил высокую грудь, под шелковым платьем, смуглую шею, с простой, серебряной цепочкой крестика. В закусочной он подумал:

– Второй раз мы с ней танцуем. Пять лет назад мы в ночном клубе сидели, на Елисейских полях. Она тогда из Рима в Лондон возвращалась. В том клубе, где Теодор с Аннет познакомился… – он искоса взглянул на кузена.

Теодор сидел, вытянув ноги, закрыв глаза. Длинные, рыжие ресницы немного дрожали, в коротко стриженых волосах играло солнце. На сильных пальцах виднелись старые следы, от ожогов. Под ногтями залегла темная каемка пороха.

Для взрывных работ требовались материалы. Оружие тоже приходилось добывать самим. Кое-кто из бойцов пришел в отряд с отцовскими охотничьими ружьями. У офицеров, после капитуляции французской армии, остались припрятанные револьверы. Все остальное они брали с боем.

– И будем брать дальше, – Мишель закинул руки за голову, – пулеметы у нас появились, мины, порох, провода. Теодор отлично бомбы делает… – они подорвали железную дорогу, ведущую на побережье, и в Париж. Взлетали на воздух немецкие посты, вокруг Ренна. Кое-кто из коллаборационистов не пережил внезапных пожаров, в домах.

Федор, незаметно, посмотрел на мальчика, как он, про себя, называл Мишеля:

– Понравилось ему в Фужере. Он веселый вернулся, с улыбкой. Конечно, хотя бы потанцевал, сидра выпил. Может быть, даже водки. Сухой закон только на базу распространяется, – дисциплина в отряде установилась отменная:

– Он хороший парень… – Теодор, медленно, курил «Житан», – добрый. Всегда говорит, что мы с детьми и женщинами не воюем, не собираемся трогать семьи коллаборационистов… – командиры многих отрядов казнили всех, без разбора. У них, в «Свободной Франции», подобного никогда случиться не могло.

Мишелю до сих пор чудился запах ландыша. Оглядевшись, он увидел рядом с пнем белые, нежные цветы:

– Весна теплая, – подумал мужчина, – они рано расцвели. Теодору сорок один год. Летом, когда Аннет погибла, он сказал, что ничего не случится, до победы. А когда она придет, неизвестно. Британцы в Африке сражаются, в Европе десанта ждать не стоит. Японцы могут повернуть дальше на юг, в английские колонии. Я тоже обещал себе, что дождусь любви… – он слышал тихий, ласковый голос: «Спокойной ночи, месье Мишель. Спасибо, что проводили меня».

Мишель вспомнил мелкие, белые цветы, под ногами Флоры, на картине Боттичелли:

– Весна… – он опустил веки, – я в Дрездене, песню пел, итальянскую. Tu sei dell’anno la giovinezza tu del mondo sei la vaghezza. В тебе вся молодость и красота мира… – у нее были немного раскосые, темные глаза, смуглые щеки. Она шла к нему, улыбаясь, будто Мадонна Рафаэля, густые волосы падали на плечи. Протянув руку, Мишель сорвал ландыш.

– Ты что? – очнулся он, от голоса кузена. Мотор мотоцикла затрещал. Теодор помахал рукой, разгоняя дымок:

– Я тебе много раз говорил, Маляр, пока у нас нет машины, о которой ты мечтаешь, не изображай гонщика, в Ле-Мане. Если ты убьешь мотоцикл, на этих… – поискав слово, Федор сказал, по-русски, – буераках, за следующим отправишься сам. Сам будешь флиртовать с его немецким хозяином… – Мишель, быстро собирая букет, покраснел:

– Хотелось обернуться в два дня. Здесь хорошие тропинки, утоптанные… – Федор скептически посмотрел на узловатые корни сосен, пересекавшие дорогу:

– Не больше двадцати миль в час, дорогой Маляр. На обратном пути я сам поведу… – взглянув на цветы, он хмыкнул: «Зачем?»

– Она девушка… – голубые глаза кузена смотрели куда-то в сторону, – родственница…

– А, – коротко отозвался Федор, устраиваясь в коляске:

– Что застыл? У нас осталось полчаса, чтобы добраться до кустов напротив остановки… – сунув букет в карман куртки, Мишель натянул кепку. Подняв педаль, он нажал на газ. Мотоцикл, подскакивая на корнях, скрылся в лесу.

Землянку возвели на совесть, балки даже обработали смолой. Пахло сосновыми шишками, над долиной заходило теплое, вечернее солнце. На простом столе, в стеклянной бутылке, ландыши опускали белые цветы. В открытом футляре для пишущей машинки, мерцал зеленый огонек радиопередатчика. Лаура вертела наушники. Рация называлась «Парасет». Прибор сделали в технической лаборатории секретной службы, специально для агентов, направляющихся в оккупированную Европу.

– Мы рацию два года используем… – герцог, отчего-то, покраснел, – опытный экземпляр отлично себя проявил… – инженер-связист, обучавший Лауру, и других девушек работе на передатчике, заметил, что «Парасет» излучает радиосигнал даже в режиме приема:

– Противник может запеленговать сигнал, – офицер помолчал, – но конструкция хорошо продумана. Уровень паразитного излучения весьма невелик. Телеграфный ключ встроен в футляр, очень удобно… – рация не весила и восьми фунтов, легко укладываясь даже в небольшой чемодан. Наставник объяснил, что качество приема и передачи, зависит от места, где радист развернет антенну:

– Постарайтесь использовать как можно более открытое пространство… – напомнил инженер, – в лесу, или в городских условиях, подобное сложнее… – Лаура сказала об этом кузенам, в мотоцикле. Теодор кивнул:

– У нас отличная поляна, на базе. Заодно послушаем новости. Музыку… – рассмеявшись, он помог Лауре сесть в коляску. Мишель посмотрел на хронометр:

– Двигаемся. Автобус ожидается через четверть часа, не стоит привлекать внимание… – Лаура повязала голову косынкой, чтобы волосы не растрепались. Мотоцикл ехал довольно медленно, лесными тропинками, минуя ручейки, и уединенные хозяйства. Они ни разу не выбрались на большую дорогу.

Мотоцикл они оставили у фермера, жившего на краю, казалось, непроходимой чащи. Он держал пасеку, и накормил их гречневыми блинами, с медом. Завидев бутылку темного стекла, с домашней медовухой, Мишель подмигнул:

– Последний стаканчик, месье Ланнуа. Налейте, пожалуйста… – Лаура помнила сладкий, обжигающий вкус жидкости. Мишель забрал футляр с рацией, Теодор подхватил саквояж. Они отправились вглубь леса.

Мадам Ланнуа отдала Лауре старую одежду сына. Юноша работал в Ренне, подмастерьем на фабрике, выполняя задания Сопротивления:

– Он тоже невысокий, – заметила фермерша, уведя Лауру в пахнущую сухими травами спальню, с вышитым покрывалом, на кровати, – и размер ноги у него небольшой. Все впору придется… – платья, и чулки Лаура убрала в багаж. Фермерша окинула ее одобрительным взглядом:

– В Париже, говорят, девушки брюки носят. За парня тебя никто не примет… – мадам Ланнуа хихикнула, ее взгляд остановился на высокой груди, под льняной рубашкой, – но в землянке удобней, в штанах… – обхватив круглое колено пальцами, Лаура затягивалась «Житаном».

По дороге она спросила кузенов, где отряд берет провизию.

– Там, где и генерал де Шаретт брал припасы… – хохотнул Драматург:

– Охотимся, рыбачим, по осени я грибы сушил, лесной мед собираем. Даже мясо коптим. Кое-что фермеры приносят, кое-что в городах достаем. Табак, кофе… – Лаура помешала остывший кофе в простой, медной чашке. Старший кузен отдал ей свою землянку. Теодор отмахнулся:

– Я с ребятами посплю. Маляр у нас редко в лагере ночует, больше по окрестностям бродит, сведения собирает. Ты потом в Париж поедешь, и на юг, в тамошние отряды… – прислонившись к обложенному деревом косяку, Мишель засунул руки в карманы суконной куртки. Лауре показалось, что в голубых глазах мужчины промелькнула тоска:

– Ерунда, – одернула себя девушка, – вы просто потанцевали. Вы друг друга давно знаете, он родственник… – Лаура помнила прикосновение сухих, горячих губ к пальцам, крепкие, надежные руки. Он отлично танцевал:

– Как Наримуне… – пришло ей в голову, – а с ним… со Стивеном, я только подростком танцевала… – Лаура подумала, что Густи, должно быть, родила, в Лондоне:

– Они все рады…, – грустно поняла девушка, – Густи, на Ганновер-сквер месяц проведет, с маленьким. Тетя Юджиния вокруг нее хлопочет, наверное, и Стивен тоже… – Лаура, незаметно, смахнула слезы с глаз:

– У нее никто не отнимет малыша. И у Регины дитя родилось. Сестричка, для моего мальчика… – Лаура велела себе собраться. Девушка, деловито сказала:

– Пока я здесь, я еще и кухней займусь, если мне из лагеря хода нет… – кузены запретили ей участвовать в операциях.

– Другого радиста у нас не появится, – хмуро заметил Драматург, – а тебя, когда ты нас обучишь на рации работать, ждут в остальных отрядах, моя дорогая Монахиня… – выдохнув сизый дымок папиросы, он аккуратно обошел лягушку, сидевшую на тропинке:

– Облачение мы тебе достанем, – пообещал Теодор, – у нас Маляр на исповедь ходит, причащается. Другие ребята тоже. Монастырь по соседству, настоятель отличный… – от фермы до лагеря было больше пяти миль по заваленной упавшими деревьями, еле видной тропе. Жужжали ранние пчелы, пахло свежей, весенней травой. Кузены помогали Лауре перебраться через валежник. Девушка усмехнулась:

– Я сорок раз прыгала с парашютом, на сушу и в море. Ныряла, с аппаратом… – прикусив зубами травинку, Мишель сдвинул кепку на затылок. В белокурых волосах играло солнце:

– Все равно, кузина… то есть мадемуазель Леблан… – в голубых глазах играли искорки смеха, – мы с Теодором оба французы, хоть он и наполовину. Позвольте нам, дворянам, проявить рыцарские качества… – сделав небольшой привал, на половине дороги, у тропинки, они выпили кофе, сваренный женой фермера, и покурили. Мишель показал Лауре на карте расположение монастыря:

– В глуши, как и лагерь… – обитель стояла на маленькой речушке, в бесконечных лесах между Ренном и Динаном.

Лаура смотрела на пустые, крепко сколоченные полки, в землянке. Драматург забрал холщовую сумку, с двумя книгами, на русском языке, маленький образ Мадонны, в потускневшем, серебряном окладе, и фамильный, короткий клинок. Лаура потрогала острые грани алмазов и сапфиров:

– Ему тысяча лет, – Теодор, почему-то, вздохнул, – и кольцо у меня осталось, от матери покойной… – Лаура заметила в расстегнутом вороте рубашки кузена блеск синего бриллианта. Драматург носил кольцо на одной цепочке с простым, серебряным крестиком. Лауре принесли спальный мешок, из простеганного сукна, подушку и даже медный таз. Драматург обещал ей, позже, обустроить, как назвал ее кузен, душевую с удобствами. Лагерь возвели на сухом холме, посреди болота. Последнюю милю пути они с кузенами миновали больше чем за час. Теодор сказал, что со времен генерала де Шаретта бревна на гати никто не менял.

– И мы не собираемся… – к вечеру распелись лягушки, зазвенели комары, – никому сюда не пробраться, кроме нас… – бойцы встретили Лауру аплодисментами, девушка даже покраснела. В лагере не было недостатка в пресной воде. Среди серых камней, поросших мхом, лился с холма, кристально чистый ручеек. Мишель объяснил, что в старинные времена, судя по всему, здесь располагалось святилище кельтских жрецов, друидов.

– Это менгиры, – он коснулся теплого камня, – на юго-западе, под Карнаком, их гораздо больше. Теодор меня туда возил, подростком. Мы не знаем, зачем их друиды возводили, но, скорее всего, здесь приносили жертвы… – семь камней стояли неровным кругом. Вода оказалась холодной, Лауре заломило зубы.

– Мы здесь моемся… – Мишель покраснел, – приходи раньше. Или позже… – торопливо добавил он, – в общем, как тебе удобней… – в Фужере, посетив аптеку, Лаура купила вату, и бинты. В отряде тоже имелись лекарства. Один из бойцов служил, до капитуляции, фельдшером. Лауру обучали первой помощи, но, развертывая рацию, она вздохнула:

– Серьезной раны здесь не вылечить. Мишель говорил, что деревенские врачи, помогают Сопротивлению. Они три человека потеряли, с осени. И они оба были ранены, и Теодор, и Мишель… – кузен, мимоходом, заметил:

– Царапина, ничего страшного. На войне у меня тяжелее ранение было… – прием оказался отличным. Лаура быстро поймала лондонские новости.

Югославия присоединилась к тройственному пакту. Через два дня в Белграде произошел путч, регент Павел бежал, а на престол взошел семнадцатилетний король Петр. Лаура не занималась аналитикой по Балканам, но знала, что к путчу приложили руку посланцы из Блетчли-парка, находящиеся в Белграде. По словам диктора, король Петр собирался подписать соглашение о дружбе с СССР:

– С Югославией можно проститься, – хмуро сказала Лаура, когда новости закончились, и диктор объявил прогноз погоды, – на следующей неделе Гитлер начнет бомбить Белград и введет войска в страну… – Теодор присвистнул:

– Они тоже будут воевать, дорогая Монахиня. Появятся партизаны, как здесь, как в Бельгии… – в Фужере Лаура купила коллаборационистскую газету. Она прочла о бандах, действующих в Арденнских горах.

Они обсудили новости с кузенами по дороге в лагерь. Мишель отозвался:

– Это шахтеры, конечно. Но не стоит ждать, что Виллем, то есть будущий святой отец Виллем, к ним присоединится. Он, я помню, собирался в Конго вернуться, опекать сирот… – после новостей Лаура вызвала Блетчли-парк.

– И тогда мы все услышали… – она помнила тихий, усталый голос Джона, в наушниках. Окурок жег Лауре пальцы. Она ткнула «Житан» в оловянное блюдце, на столе. Руки, немного, тряслись. Девушка поднялась, пошатнувшись:

– Как я могла? Как могла желать Густи дурного, как могла завидовать… – Лауре хотелось заплакать, однако она велела себе собраться. Маляр и Драматург, с отрядом, уходили из лагеря. Операцию наметили до приезда Лауры. Драматург, мрачно, сказал:

– Возьмем еще немного бомб. После подобного… – он кивнул на рацию, – хочется, чтобы ни одного немца не осталось в живых, нигде… – сжав сильный кулак, он обвел глазами отряд: «Собираемся».

Лауре оставили тетрадь, с записями о передвижении немцев, расписании поездов с оружием, и прибытии новых частей. Джон велел выходить на связь каждый день. Проводив ребят, она возвращалась к роднику, на следующий сеанс. Сведений в тетради было много, однако даже здесь, в лесной глуши, Лаура не хотела рисковать, постоянно сидя в эфире.

Одернув холщовую куртку, пригладив волосы, она захлопнула крышку рации. Лаура выбралась из землянки. Отряд спускался по аккуратной лестнице, ведущей на гать. Маляр шел сзади, с немецкой винтовкой, в сером, простом пиджаке, и кепке. Они собирались минировать железнодорожный мост, на реке Вилен, между Ренном и Витре, на восточном пути, идущем в Париж.

Обернувшись, кузен помахал ей:

– Дня через три вернемся, Монахиня… – Мишель велел себе отвести глаза от стройной фигурки, в фермерских, холщовых штанах, и потрепанной куртке. Немного раскосые глаза слегка припухли. Он стиснул зубы:

– Плакала, в землянке. Она сильная девушка, не хочет на людях показывать слабость… – подняв руку, Лаура перекрестила отряд. Оглядываясь, Мишель видел темные волосы, падающие на плечи девушки. Прибавив шагу, он оказался рядом с кузеном, в голове колонны.

– Мне надо задержаться, – нарочито небрежно сказал Мишель, – идите на восток, я вас нагоню, завтра. Хочу проверить, как дела в охотничьем доме обстоят, не было ли там немцев. Долина известная, вдруг кому-то из реннской комендатуры придет в голову полюбоваться местами, где рос рыцарь Ланселот. Здесь встретимся… – он достал карту, Драматург велел: «Ты осторожней».

Мишель исподтишка взглянул на кузена:

– Кажется, ничего не заподозрил. Мне почти тридцать. Наконец-то я научился врать так, что Теодор этого не видит. Бедный Стивен, бедная Густи. Хотя бы дочка у него осталась. Питер теперь совсем один, и мадам Клара овдовела… – кроме долины Мерлина, Мишелю надо было навестить Ренн, но об этом кузену знать не требовалось.

Отряд медленно пробирался по бревнам, холм почти скрылся из виду:

– Нельзя бояться, – напомнил себе Мишель, – лучше услышать отказ, чем вообще ничего не услышать. Делай, что должно, как говорится, и будь, что будет… – увидев проблеск чистого, синего цвета, он улыбнулся. Монахиня стояла на откосе холма, с флагом свободной Франции. Девушка поднимала знамя вверх, Мишель повторил себе: «Ничего не бойся». Свернув на гать, отряд затерялся среди бурелома.

Федор лежал, закинув сильные руки за голову, рассматривая скат землянки. В сентябре, собрав отряд, они нашли, с помощью местных ребят, холм, и занялись обустройством лагеря:

– Жалко будет его оставлять, – хмыкнул Драматург, – много труда вложено. Хотя зачем отсюда уходить? Наоборот, у нас новые люди чуть ли не каждую неделю появляются… – они не брали в отряд бойцов без военного опыта. Мишель отлично управлялся с рвущимися в дело подростками и юношами. Маляр, мягко, объяснял добровольцам, что роль связного в городе, человека, следящего за немецкими войсками, и бретонскими отрядами коллаборационистов, не менее ценна:

– Правильно, – как-то раз сказал Федор, – незачем подвергать ребятишек опасности. Они совсем молоды… – Маляру не было тридцати, однако кузен давно обзавелся легкими морщинками, вокруг глаз. Федор, невольно, провел рукой по виску:

– У меня седые волосы появились. Сорок один год. Мишель хорошим отцом станет, сразу видно. Он любит с мальчишками возиться… А я? – услышав лондонские новости, Федор, в первое мгновение подумал не о смерти тети Юджинии, или жены Стивена. Он вспомнил, что у них с Аннет весной мог родиться ребенок. Прикусив губу, почти до крови, он отогнал эти мысли:

– Забудь. Аннет погибла, ты мстишь за нее. Будешь мстить, пока не останется ни одного нациста… – они с Мишелем предполагали, что оберштурмбанфюрер фон Рабе, с его интересом к искусству, рано или поздно вернется в Париж.

– И я с ним встречусь, – обещал себе Федор, – наедине, так сказать. Герр Максимилиан пожалеет, что мне дорогу перешел, что вообще на свет появился… – приподнявшись на локте, он оглядел землянку. Ребята, устало, спали, он слышал храп. Кто-то из легко, раненых постанывал. Пахло потом и грязью. Они добрались до лагеря поздним вечером, сил мыться ни у кого не осталось. Они, молча, хлебали суп, из копченого кабана, со старым, прошлогодним горохом. Лаура испекла лепешки, из гречневой муки. Девушка напоила их кофе.

Акция прошла удачно. Они подорвали немецкий военный пост, и оставили посередине реки Вилен развороченные, дымящиеся рельсы. Обломки железа торчали вверх. Пошарив рукой по земляному полу, Федор нашел папиросы:

– Двое погибших, трое раненых. Одного нельзя было забирать… – деревенский врач, живший под Витре, обещал вынуть пулю, и спрятать бойца в подвале. Парень сказал, что сам доберется до лагеря, когда оправится. Трупы они тоже не могли унести. Впрочем, на операции ходили без документов:

– У нас и документов, настоящих нет, – усмехнулся Федор, глядя на огонек папиросы, – сожгли, закопали. Драматург, и Драматург. Больше от меня немцы ничего не добьются, в случае ареста… – гестапо не оставляло в живых тех, кого подозревали в связях с отрядами Сопротивления:

– Но я немцам не попадусь, – приподнявшись, Федор взглянул на деревянные нары, напротив, – я редко в городах появляюсь. А Мишель… – постель Маляра была пуста. В бое на берегу реки кузена легко ранило, в плечо. Фельдшер отряда, в лесу, наложил повязку. Присоединившись к группе, в пяти милях от моста, Мишель сказал, что в охотничьем доме все в порядке.

– Немцы приезжали, по словам егеря… – они сидели у костерка, в кустах, – осмотрели здание, но в подвалы не залезали. Егерь немецкого языка не знает. Не понял, о чем они говорили… – Мишель невесело улыбнулся: «Если они решат в долине обосноваться, придется перепрятывать коллекции».

– Нечего им у озера делать, – отмахнулся Федор, – место дикое, а они от больших дорог не отходят. В Мон-Сен-Мартене они лагерь устроили, если газете верить. Для евреев, скорее всего. Здесь и евреев никаких нет… – коллаборационисты писали, что бандиты, как они называли бельгийских партизан, проводят акты саботажа, на шахтах. Федор подумал, что евреев, наверняка, тоже заставляют работать на рейх:

– Давида никто в лагерь не отправит, – сказал он Мишелю, – немцы понимают, что он великий ученый. Получит Нобелевскую премию, уедет в Швецию, семью увезет… – он смотрел на старое, шерстяное одеяло, на постели кузена:

– Девушку он, что ли, завел? Элен под Ренном живет, в деревне… – до войны девушка успела получить диплом учительницы. Жених Элен преподавал рисование. Они с Мишелем дружили:

– Ее жених при Дюнкерке погиб… – вспомнил Федор, – старшим лейтенантом воевал, в пехоте. Правильно мы ей сказали, чтобы из школы уходила… – во всех классах, по распоряжению вишистской администрации, повесили портреты Петэна с Гитлером.

– Станет секретаршей. Хорошее прикрытие, – Федор прислушался, но шагов кузена не уловил, – как у Монахини. Девушки и девушки, ничего подозрительного… – Маляр присоединился к отряду в хорошем настроении. Федор потушил сигарету:

– Он молодой, Мишель. Тяжело здесь жить, на отшибе. Ребята ходят к женам, к невестам, у кого они имеются. Я себе обещал, над телом Аннет, что ничего не случится, до победы… – зевнув, он решил не беспокоиться о кузене:

– Рисует, наверное… – Федор посмотрел на открытую дверь землянки, – ночь ясная, звездная. Когда мост подрывали, было пасмурно, даже туман поднялся. Погода нам на руку пришлась… – он погрузился в серую, влажную дымку:

– Как ее глаза… – измученно вспомнил Федор, – у Анны были серые глаза. Оставь, оставь, ты ее больше никогда не увидишь… – вздрогнув, Федор подумал, что это бабушка Марта. Хрупкая, невысокая девушка, с бронзовыми, тускло блестящими волосами шла к нему, протянув руку. На узкой ладони переливались изумруды. Федор узнал крестик, тот, что он отдал Анне, в Берлине, два десятка лет назад.

– Ее, может быть, вовсе не Анной звали… – зло сказал себе мужчина, – забудь о ней. А что я бабушку Марту увидел, в молодости, это не в первый раз. Она мне снилась, осенью, когда мы здесь обосновались. И это вообще не бабушка Марта… – он, неожиданно, улыбнулся, – а Бретонская Волчица, ее прабабушка. Она с генералом де Шареттом воевала, в Вандее. Понятно, почему она тебе является, с крестиком. Крестик все хранили, а ты его, Федор Петрович… – он прибавил крепкое словечко, по-русски. Бронзовые волосы пропали в тумане, звук легких шагов исчез. Он нащупал пальцами кольцо, на цепочке:

– После победы… – сказал себе Федор, – после победы, я, непременно, встречу кого-нибудь. Я никого так не полюблю, как их… Анну, Аннет… Но дедушка Федор Петрович тоже поздно женился. Хотя он бабушку Тео ждал… – задремав, Федор не услышал мягких шагов, у землянки.

У менгиров мигал зеленый огонек рации. Мишель видел, в свете звезд, очертания антенны, стройную спину кузины. Лаура склонилась над передатчиком, держа на коленях тетрадь. Правая рука ловко стучала ключом. В кармане куртки Мишеля лежало простое, серебряное кольцо. Он не хотел долго бродить по Ренну. Город кишел немцами, а документов у него не было:

Мишель зашел в первую попавшуюся, дешевую лавку, на рынке:

– После победы я ей подарю самое лучшее кольцо. Если она согласится, конечно… – в долине Мерлина, в городе, нагоняя отряд, он думал о Лауре. Он понял, кто ему снился, с ребенком на руках:

– Она, конечно… – увидев, что кузина сворачивает антенну, Мишель, решительно, поднялся – какой я дурак. Она мне еще пять лет назад нравилась. Но мы тогда моложе были… – даже в ночь подрыва моста, он видел немного раскосые, темные глаза, слышал легкое дыхание. Он вспоминал ночь, в Дрездене, свой голос, на балконе квартиры Густи:

– Не надо бояться, Стивен. Иди к ней, она тебя ждет… – Мишель сжал в руке кольцо:

– Густи, больше нет. И меня могут завтра убить. Или ее, Лауру… – о подобном он думать не хотел:

– Но у Стивена теперь девочка появилась, тоже Августа. Смерть везде, но нельзя ее бояться. Надо жить… – ночь пахла весенними, нежными цветами. Переливался Млечный Путь, в кронах деревьев хлопали крыльями птицы. Незаметно перекрестившись, Мишель пошел ей навстречу. Кузина, с передатчиком, спускалась от менгиров, по тропинке, к лагерю.

– Я ей все расскажу, – решил Мишель, – то есть, конечно, не стану говорить о Момо. Такое недостойно мужчины. Но она должна знать, что я всегда, всегда буду ее любить, должна… – Мишель смотрел на звезды. Он оступился, наткнувшись на кузину.

– Извини… – она держала рацию. Мишель, сверху вниз, посмотрел на узел темных волос, на простой крестик, на смуглой шее:

– Я никогда подобного не говорил, – понял Мишель, – я не знаю, как… – он знал. Взяв маленькие, изящные руки, он просто сказал, что любит ее:

– Я был дурак, – Мишель улыбался, – я пять лет вспоминал тебя, Лаура, но думал, что поздно, что мы никогда с тобой не увидимся. Только, как родственники, – торопливо прибавил он, – я не знал, нравлюсь тебе, или нет. Но, если я, хоть немного тебе по душе… – он увидел влагу на ее нежной щеке. Девушка, осторожно, вынула руки из его ладоней:

Лаура заставила себя не прижиматься к нему, не класть голову на плечо:

– Мишель… – она сцепила пальцы, – не надо, не надо. Ты делаешь ошибку. Я совсем не такая, как ты думаешь… Не надо… – помотав головой, она быстро пошла к своей землянке. Мишель услышал треск двери, до него донеслись сдавленные рыдания. Он не двигался с места, держа кольцо:

– Чушь, – зло сказал себе мужчина, – чушь и ерунда. Я люблю ее, и если она любит меня… – рванув на себя деревянную дверь, он покорежил ручку. В землянке было темно, она съежилась на узкой лавке, укрывшись одеялом, с головой. Он сделал шаг к стене, слыша ее тихий плач. Мишель, нарочито спокойно, сказал:

– Я здесь, Лаура, и уйду, только если ты захочешь. Так будет всегда, пока мы живы. Ты мне сейчас все расскажешь, тоже, если захочешь… – девушка села, раскачиваясь, натянув на плечи одеяло. Устроившись рядом, Мишель осторожно, нежно, обнял ее:

– Держи… – Мишель щелкнул зажигалкой, – я здесь, Лаура, я с тобой… – она затянулась горьким дымом: «Это долгая история, Мишель».

Наклонив белокурую голову, он поцеловал жесткие кончики пальцев:

– Я теперь никуда не тороплюсь, и больше не буду… – робко погладив его по щеке, девушка начала говорить.

Холодную кладовую отряд устроил на склоне холма, рядом с устьем ручейка. Землянку обшили тесом, и проконопатили мхом. Драматург пропустил Лауру в низкую дверь:

– Здесь раздолье для моих, так сказать, профессиональных способностей. В остальное время мы больше разрушаем, чем строим… – Лаура видела подробный план лагеря, начерченный в блокноте кузена, изящные, тонкие рисунки:

– Фортификацию я тоже знаю, – объяснил Федор, – я немного линией Мажино занимался. Не то, чтобы она армии понадобилась, – сочно добавил кузен, сплюнув на землю.

Мишель тоже рисовал:

– Иногда хочется подержать в руках карандаш, а не винтовку, или пистолет… – Маляр улыбался, – я и в Германии рисовал, в лагере для военнопленных. Даже фреску начал писать… – Густи рассказала Лауре, в Блетчли-парке, как Мишель и полковник Кроу оказались в Дрездене.

Мишель передал ей пухлый, перетянутый простой резинкой блокнот. Она перелистывала страницы, глядя на рисунки из крепости, на эскизы, сделанные Мишелем в лесах. Лаура дошла до наброска, в старинной манере. Обнаженная женщина стояла в тазу. Служанка держала полотенце, под ногами мешалась маленькая собачка. В круглом зеркале отражалась худая спина, с выступающими лопатками. Лаура смотрела на острый, упрямый подбородок, на тонкие губы:

– Она похожа на Констанцу, покойную. Мишель, наверное, фото вспомнил. Хотя Констанцу только в детстве фотографировали… – с четырнадцати лет, когда кузина поступила в Кембридж, она больше не снималась, по соображениям безопасности.

– В манере Ван Эйка… – неслышно вздохнула девушка, – Густи тоже по Ван Эйку диссертацию пишет… – когда Лаура рассматривала блокнот, леди Августа еще была жива.

– А сейчас ее больше нет… – Лаура стояла над бочкой, с засоленным мясом. Бочки в отряде тоже делали сами. До войны многие ребята работали на фермах и в маленьких, семейных мастерских, в провинциальных бретонских городах. На востоке говорили на галло, но в отряде были и бойцы с запада, из Финистера. Впрочем, о бретонском СС, и о коллаборационистах, они отзывались с нескрываемым презрением:

– Вешать их надо, – отрезал кто-то из ребят, – что мы и делаем. Язык неважен. Мы французы, и не позволим продавать Францию, ради места у кормушки… – в развешанных по Фужеру плакатах утверждалось, что кельты, на самом деле, исконная арийская раса, родственная древним германцам. Один из приятелей Мишеля, в отряде, до войны тоже учился у профессора Блока, и преподавал историю, в университете Ренна. Он только выругался, когда Лаура спросила о листовках:

– После войны, мы шваль, лижущую задницу Гитлеру, отправим на каторгу. Исконная арийская раса… – ученый горько усмехнулся, – хотят вскочить на подножку поезда с провизией. Гитлер пишет, что французы неполноценны. Сейчас все себя начнут арийцами объявлять… – Лаура помешала палкой рассол:

– Он вчера ушел. Сказал, что ему надо подумать. Что думать, все понятно…

В темноте блестели его голубые глаза. Он обнимал ее за плечи, а Лаура, медленно, прерываясь, говорила. Она не стала скрывать, что давно работает на Секретную Службу. Девушка начала именно с этого. Так было легче. Мишель усмехнулся:

– Понятно, что к нам бы не прислали человека с улицы. И вообще… – он, легонько, провел губами по ее виску, по седой пряди, – девушка, которая сорок раз прыгала с парашютом, и стреляет лучше, чем бывшие армейские офицеры, вряд ли научилась такому за две недели до отлета на оккупированные территории…

– Я капитан, – тихо сказала Лаура, – только во вспомогательных частях, женских. В регулярной армии женщины пока не служат, – она иногда думала, что девушек с ее званием можно пересчитать по пальцам. В Блетчли-парке все аналитики, операторы, и шифровальщицы получили армейские нашивки. По словам Джона, это было удобней, чем подписывать контракты с гражданскими лицами:

– Твоего отца мы не можем обратно призвать… – герцог развел руками, – он инвалид, списан, по здоровью… – Лаура еще не слышала отца, на сеансах связи:

– Папа не знает, где я. Он думает, что я в Канаду полетела, или в Шотландию. Но рано или поздно, он спросит у Джона, кто такая Монахиня. Хотя Джон, конечно, может и не отвечать. Сошлется на военную тайну… – услышав о ее звании, Мишель рассмеялся:

– Мы с тобой оба капитаны. Теодор должен был стать командиром отряда, но сказал, что лучше, если мы вместе будем руководить. И все? – поинтересовался Мишель, привлекая Лауру к себе:

– Потому что, если да, то я не понимаю, зачем мы вообще подобное обсуждаем… – Лаура почувствовала его твердую, уверенную руку. Девушке отчаянно захотелось больше ничего не говорить, а просто оказаться в его объятьях, на узком, деревянном топчане, забыв об остальном.

– Нельзя, – велела себе девушка, – нельзя больше лгать. Ты потеряла сына, потому, что лгала любимому человеку. Никогда подобного не случится. Мишель должен знать правду, – она отстранилась: «Нет».

Она рассказала и об Йошикуни, и о ночи, в Блетчли-парке, проведенной со Стивеном. Лаура помолчала:

– Я… я его не любила, Мишель. И он меня, конечно, тоже. Это от одиночества случилось… – мужчина вздохнул:

– Я очень хорошо знаю, что такое одиночество, любовь моя… – Мишель поднялся:

– Ты отдыхай, пожалуйста. Мне надо… – он взглянул на дверь, – надо подумать. Надо ручку починить… – Мишель коротко кивнул: «Спи».

Лаура ворочалась, уткнувшись лицом в сгиб локтя:

– Он не придет, не вернется. Женщина с ребенком. То есть, у меня нет ребенка… – она опять увидела белую, вязаную шапочку, сжатый, крохотный кулачок мальчика, нежную щечку, длинные ресницы, – нет, и никогда не будет… – она вцепилась зубами в одеяло:

– Он подумает, что ты и ему начнешь лгать… – Лаура заснула, чувствуя слезы на лице.

Утром ручка двери оказалась исправной, а Маляра в лагере не было.

Старший кузен повел рукой:

– По делам ушел… – следующая акция должна была состояться после Пасхи.

– Через две недели Пасха… – засучив рукава рубашки, Лаура вытащила из бочки кусок соленой свинины, – надо, хотя бы, перед праздником от мяса отказаться. Картошка осталась, морковь, грибы сушеные… – отряд собирался в обитель отца Франсуа, на праздник. Драматург, довольно неохотно, разрешил Лауре пойти на торжественную мессу:

– Ладно, – хмуро сказал Теодор, – в конце концов, место уединенное. Вряд ли стоит немцев ожидать. Маляр, если к тому времени вернется, проводит тебя… – сегодня была суббота. Мишель два дня, как не появлялся на базе.

Лаура кинула мясо на погнутую, оловянную тарелку. Она вытерла щеки ладонью:

– Вернется, и больше на меня никогда не посмотрит… – она подняла голову, нож выпал на земляной пол. Белокурые волосы сверкали в утреннем солнце. Мишель спустился вниз. Лаура стояла за деревянным, грубо сколоченным столом, держа на весу испачканные в рассоле руки. Он смотрел на стянутые в пучок волосы, на темно-красные губы. Девушка часто, легко дышала. Мишель понял, что улыбается:

– Tu sei dell’anno la giovinezza tu del mondo sei la vaghezza. В тебе вся молодость и красота мира. Я ее люблю, всегда буду любить, пока мы живы. Значит, и мальчика ее тоже. После войны мы поедем в Японию. Наримуне хороший человек, и Регина тоже. Они все поймут, мы взрослые люди. Договоримся… – шагнув к Лауре, он раскрыл руки. Мишель шептал все это, целуя темные локоны, обняв девушку:

– Не надо, не надо, любовь моя. Он твой сын, и мой сын тоже. После войны мы встретимся, с Наримуне, с Региной, и все решим. Мальчик узнает, что ты его мать. Он сможет приехать к нам, в Европу… – Мишель целовал соленые, влажные, смуглые пальцы:

– И щеки у нее соленые, от слез… – он слышал, как бьется сердце Лауры, – бедная моя, она столько в себе это носила. Я никогда, никогда ее не покину… – он достал кольцо.

Лаура ахнула:

– Мишель… Зачем, сейчас… Я бы и так… – она смутилась, покраснев.

– Не так… – мужчина, уверенно, надел кольцо на смуглый палец, – я все делаю, как положено, Лаура. Теперь делаю… – Мишелю хотелось до конца жизни простоять в кладовой, вдыхая острый запах рассола, обнимая ее, изящную, маленькую, целуя волосы на виске, где сверкала серебристая прядь:

– Именно сейчас и надо. Складывайся… – велел он, – отец Франсуа нас ждет, перед вечерней мессой. Теодор тоже поедет, я его в свидетели беру. Он, правда, еще ничего не знает… – Мишель подмигнул Лауре:

– Потом я тебя кое-куда отвезу… – он посмотрел на хронометр:

– У тебя есть четверть часа… – он ласково провел рукой по стройной спине, – мой любимый капитан… – Лаура, внезапно, сказала:

– Но ведь можно было после Пасхи, Мишель… – она прикусила губу.

Мишель покачал головой:

– Нет, любовь моя. Я слишком долго ждал, не хочу больше тянуть… – поцеловав девушку куда-то в висок, Мишель подтолкнул ее к двери:

– Беги. Пистолет возьми, – добавил он вслед Лауре, – на всякий случай.

Он проводил глазами темные волосы:

– Слишком долго ждал. Не только поэтому, конечно, а потому, что меня могут убить, в любой день. Но с Лаурой ничего не случится, – зло сказал себе Мишель, – ничего и никогда. Я за нее отвечаю, до конца моих дней… – утащив кусок мяса, он пошел к Драматургу. Мишель хотел сказать кузену, что сегодня вечером они с Лаурой венчаются.

Курицы расхаживали по двору, поклевывая траву, сторонясь колес мотоцикла. Машину прислонили к деревянной стене сарая. Над лужайкой, уходящей к лесу, висела легкая, белая дымка. Едва рассвело. Поперек двора протянули веревки. Постельное белье и одежду сняли, аккуратно сложив, на лавку, рядом с задней дверью. Из распахнутого проема тянуло кофе и жареным хлебом. Курица остановилась у каменного порога. Сквозь треск дров, в камине, и звуки бурлящей в чайнике воды слышался красивый, высокий тенор:

– Tu sei dell’anno la giovinezza tu del mondo sei la vaghezza… – пение сменилось веселым свистом. На крепком, прошлого века столе, блестел медный кофейник. Мишель аккуратно поставил на поднос грубые, фаянсовые тарелки. На ферме месье Ланнуа не водилось электричества, или газа. Воду брали из колодца, дрова приносили из леса. В старинном, времен восстания в Вандее, камине, висели цепи, для котла и большого, неуклюжего чайника.

Договорившись о венчании, в обители, Мишель заехал к фермеру, чтобы оставить мотоцикл. Он не предполагал, что мадам и месье Ланнуа собираются на выходные в Ренн, к сыну. Выведя из сарая телегу, фермер чистил невысокую, выносливую лошадку.

Мадам Ланнуа всплеснула руками:

– Ночуйте, конечно… – фермерша подмигнула Мишелю, – поздравляем, от всей души. Война войной, а люди женятся. Хорошую вы девушку выбрали, – мадам Ланнуа одобрительно кивнула, – красавицу… – постель в маленькой спальне пахла сухими травами. Фермеры оставили в комнате подсвечник, и бутылку, с домашним, крепким сидром.

Мишель еще никогда не управлялся со сковородой, водруженной на треногу, над огнем в очаге. Разбивая большие, свежие яйца в миску, он решил, что получилось неплохо. Он стоял босиком, в брюках и накинутой на плечи рубашке, блаженно, широко улыбаясь. Мишель еще никогда не был так счастлив.

На подносе лежал букетик ландышей. Мишель собрал цветы первым делом, когда спустился на тихий двор. Он приоткрыл калитку, ведущую на луг. На траве лежала прохладная роса, солнце еще не поднялось над лесом. Он наклонялся, купая руки в сладкой влаге, срывая ландыши. Оглянувшись на окна спальни, под нависающей крышей, с деревянными балками, Мишель подумал, что она и сама вся, словно цветок.

В крохотной церкви, в обители монахов-бенедиктинцев, мерцали огоньки свечей. Леса вплотную подступали к монастырю. Закат играл над серой, черепичной крышей, беленые стены окрасились золотом. С небольшой речки тянуло холодком, в растворенные двери храма слышалось уханье совы.

Их венчали перед вечерней мессой. Теплый воск капал на руку, они стояли на коленях, перед алтарем. Когда Мишель навестил обитель, бенедиктинец нисколько не удивился. Отец Франсуа протер старомодные очки, в железной оправе:

– Сейчас и надо венчаться, дорогой мой. Конечно… – монах усмехнулся, – пришел бы ты ко мне на следующей неделе, я бы попросил тебя до Пасхи подождать. Но пока что можно. Цветов и всего остального у вас не ожидается, как я понимаю… – Мишель успел сорвать для Лауры немного ландышей.

Пистолеты они отдали кузену, Теодор ждал в церковном притворе.

Отец Франсуа махнул рукой:

– Христианин, он и есть христианин. Пусть станет свидетелем, ничего страшного… – никаких бумаг они не получили:

– У меня паспорт на чужое имя, а у Лауры он поддельный… – монах написал на листке из блокнота, на латыни, что Мишель и Лаура стали мужем и женой, по законам церкви:

– После войны сходим в мэрию, – Мишель взял ее руку до начала церемонии, не выпуская изящных пальцев, с простым кольцом, – сходим, моя дорогая баронесса… – видя, что Лаура улыбается, Мишель пообещал себе:

– Сделай так, чтобы она больше никогда не плакала. Чтобы она была счастлива… – услышав о венчании, кузен покрутил рыжеволосой головой:

– Понятно, что сейчас все быстро делается, но… – Теодор немного замялся, – ей потом придется разъезжать, по стране. Если что-то… – он не закончил, испытующе посмотрев на Мишеля, – что-то произойдет, подобное трудно будет. Здесь континент, а не Британия, война идет… – Мишель знал, о чем он говорит.

– Ничего не случится… – он вздохнул, насыпая кофе в кофейник, – мы осторожны. После войны у нас дети появятся… – посмотрев на узкую, деревянную лестницу, ведущую наверх, Мишель опять поймал себя на улыбке. Он до сих пор не мог поверить, что женился:

– Я женился по любви… – Мишель, насвистывая, замешивал гречневое тесто, для блинов.

– Как я и хотел. И Лаура тоже хотела. Семья обрадуется, когда услышит… – Лаура, ночью, хихикнула:

– Я подожду, пока папа окажется на смене. Он еще не знает, где я. Теперь он меньше волноваться будет… – растрепанные, темные волосы пахли ландышем. Она вся была маленькая, смуглая, она помещалась у него в руках, как будто, понял Мишель, Господь ее сотворил особо, для него, только для него:

– Теперь он вообще не будет волноваться, – уверенно сказал Мишель, – потому что я за тебя жизнь отдам… – он целовал узкую, изящную спину, стройную шею, нежную, горячую поясницу. В лагере она переоделась и венчалась в шелковом платье, цвета спелой сливы. Теодор оставил их у ворот фермы Ланнуа:

– Завтра сеанс связи, не забывайте… – Мишель едва успел зажечь свечи, и откупорить бутылку сидра. Ее губы на вкус были, словно спелое яблоко. Платье соскользнуло вниз, на деревянные половицы, Мишель даже закрыл глаза. Она будто вся светилась.

Он жарил омлет, посыпая его сушеными травами мадам Ланнуа, чувствуя сладкую усталость. Лаура, до рассвета, шепнула:

– Ты спи, спи, пожалуйста… – она обнимала его. Мишель позволил себе положить голову на мягкое плечо. Она была вся родная, теплая, она уютно устроилась у него под рукой. Мишель, едва касаясь, провел губами по ее щеке:

– Почему так… – длинные ресницы Лауры дрожали, – почему… – подумал он:

– Почему пришлось ждать, ошибаться? И мне, и ей. Господь так рассудил, конечно… – он поцеловал закрытые, сонные глаза:

– Но может быть, подобное к лучшему. Мы больше никогда, никогда не расстанемся… – пожарив блины на медной сковороде, Мишель намазал их свежим, козьим маслом. Глиняный кувшин с молоком стоял рядом. Мишель напомнил себе, что надо подоить козу, перед тем, как уйти с фермы:

– Я вообще-то, не умею… – он подхватил кофейник, и Лаура, кажется, тоже. Но не может это быть сложнее, чем прыгать с парашютом. Я и не прыгал, никогда, кстати… – пистолеты лежали на полу, в спальне, среди шелка ее платья, на сброшенных чулках.

Замедлив шаг перед комнатой, Мишель прислушался. Осторожно открыв дверь, он уловил едва заметное дыхание. Жена спала, уткнув лицо в подушку, в комнате пахло теплом. Он постоял, прислонившись к косяку, любуясь ей. Лаура подняла голову, поморгав припухшими глазами:

– Зачем, я бы сама… – она встряхнула распущенными волосами:

– Как хорошо. Я и не знала, что подобное бывает. То есть забыла… – она не хотела ничего вспоминать:

– Есть только я и он… – Мишель опустил поднос на стол:

– Я тебе говорил, я всю жизнь буду рядом… – Лаура потянула его к себе, целуя свежий шрам, повыше локтя, на правой руке, – буду готовить завтрак, тебе и детям… – он окунул руки в темные, мягкие волосы, прижимая ее к постели:

– Никуда, никогда не уйду… – Мишель целовал высокую грудь, спускаясь ниже, – я люблю тебя, Лаура, буду всегда любить. Что бы ни случилось…

– Я тоже… – она горячо, прерывисто дышала, постанывая, старая кровать скрипела.

– Я тоже, Мишель… Я… – она заплакала, кусая губы, сдерживая крик. Лаура откинулась назад, ландыши рассыпались по холщовой простыне. Она нащупала пальцами цветок, вдыхая запах пороха, гари, табака, гладя его белокурую голову:

– Господи, пожалуйста, сохрани его. Сделай так, чтобы мы навсегда остались вместе.

 

Часть девятнадцатая

Германия, июнь 1941

 

Берлин

Зал прилета аэропорта Темпельхоф украшали огромные, красно-черные флаги, со свастиками. На приспущенных знаменах виднелись траурные банты. Неделю назад, в северной Атлантике британские корабли пустили ко дну гордость немецкого военного флота, линкор «Бисмарк». Погибло больше, чем две тысячи человек. Незадолго до сражения, в Датском проливе, «Бисмарк» потопил британский флагман, линкор «Худ». Из полутора тысяч моряков на «Худе» спаслось только трое.

За столиком кафе граф Теодор фон Рабе зашуршал газетой. Американские издания в Берлине продавали, но граф подозревал, что скоро в Германии «New York Times» будет не достать. На первой странице сообщалось, что президент Рузвельт объявил США находящимися в состоянии национальной мобилизации.

– Они пока не воюют, – пробормотал Теодор, – но все к тому идет… – Эмма, в зеленовато-серой форме вспомогательных частей СС, в юбке ниже колена, кителе и белой рубашке, стояла в очереди, за кофе. Белокурые, тщательно подстриженные волосы спускались на плечи. В канцелярии рейхсфюрера ценили аккуратность, во внешнем виде. Черный галстук скалывала металлическая булавка, с раскинувшим крылья орлом. На рукаве кителя девушка носила нашивку с двумя молниями.

Две недели назад, получив аттестат об окончании школы, дочь стала машинисткой в канцелярии, на Принц-Альбрехтштрассе. Девушку не звали на совещания. Эмма предполагала, что продвижения по службе ей придется ждать долго. Она вздохнула:

– Генрих меня предупреждал. Когда откроют школу… – Эмма поморщилась, – для женских частей СС, когда я ее закончу, тогда, может быть, удастся… – она указала пальцем на потолок гостиной, – а пока я варю кофе и перепечатываю заказы провизии, для столовой… – ласково погладив Аттилу, она, бодро, завершила:

– Это только начало. И мне надо ходить в Лигу Немецких Девушек, вести занятия… – скосив глаза вбок, Эмма высунула язык. Она скорчила подобную гримасу, когда отец сказал, что они едут в Темпельхоф, встречать фрау и фрейлейн Рихтер. Мать и дочь пригласили на конференцию национал-социалистической женской организации. Теодору доставили телеграмму от фрау Анны, из Цюриха.

Эмма, недовольно, заметила:

– Опять нацистская куколка будет трещать о восхищении фюрером, Гиммлером и остальной бандой мерзавцев, папа. Тем более, теперь я в мундире… – дочь, брезгливо, повертела черную пилотку. Граф Теодор настоял на своем:

– Долг гостеприимства, милая. Генрих скоро приедет, на доклад. Он развлечет фрейлейн Марту, сходит с ней в музеи… – Эмма фыркнула:

– Генрих ее терпеть не может. Он зимой жаловался, что у фрейлейн Марты в мозгу одна извилина, и та в форме свастики… – граф смотрел на стройную спину дочери. Самолет из Цюриха приземлялся через полчаса.

Старших сыновей в Берлине не было. Отто в Аушвице, готовился к арктической экспедиции. Приехав в Берлин на Пасху, он долго распространялся о серии опытов, проведенных зимой, в лагере.

– Рейхсфюрер меня похвалил… – Отто жевал голубцы, начиненные рисом, в овощном соусе, – данные по обморожениям пригодились морякам, летчикам. Мы сражаемся в Северной Атлантике, а потом пойдем на Россию… – он обвел прозрачными, голубыми глазами столовую, – но все закончится до Рождества. Хотя впереди Америка, – пообещал Отто, – мы обязаны помочь японским союзникам… – сын утверждал, что данные из Арктики пригодятся не только для подтверждения теории о существовании чистокровных арийцев, но и для медицины рейха:

– Я могу вас познакомить с кое-какими выводами… – он резал голубцы точными, выверенными движениями хирурга, – разумеется, в пределах, позволенных военной дисциплиной… – граф Теодор заставил себя улыбнуться:

– Мы уверены, что твои исследования ценны для развития науки, Отто… – средний сын начал писать докторат, на основе работы в медицинском блоке Аушвица.

Максимилиан, весной, отправился на Балканы. Теодор предполагал, что старший сын вернется из завоеванного Белграда и павших, в конце апреля, Афин, не с пустыми руками. Дочь рассчитывалась за кофе. Теодор заметил одобрительные взгляды сидевших в кафе военных. Девушек во вспомогательных женских частях было мало, Эмма привлекала внимание. Длинные ноги дочери, в простых, черных туфлях, сверкали загаром.

Весна оказалась теплой. На Пасху берлинцы начали устраивать пикники в парках и открыли купальный сезон. На каникулах, граф свозил дочь на побережье. Вилла фон Рабе, построенная до первой войны, стояла на рыбацком острове Пель, к западу от Ростока, на белых песках, поросших камышами. Они взяли на отдых Аттилу и не включали радио. Теодор не хотел слушать гремящего «Хорста Весселя», захлебывающийся голос диктора, сообщавший о доблестных войсках вермахта, на улицах Белграда.

Эмма ездила на велосипеде в деревушку Тиммендорф, за провизией. Захватив бутерброды и кофе, в термосе, они с утра уходили в море, на яхте. Залив здесь был мелким. Атилла весело лаял на чаек, прыгая в теплую воду, Эмма смеялась: «Ты всю рыбу распугаешь, милый». Макрели, все равно, было столько, что ее можно было ловить руками.

Теодор старался не думать о далеких силуэтах военных кораблей, на горизонте. Впрочем, бомбежек ждать не стоило. Маршал Геринг, во всеуслышание, объявлял, что ни один британский самолет не появится над территорией рейха. Они жарили макрель на костре, над морем всходили первые, слабые звезды. Теодор смотрел на дочь, в короткой, теннисной юбке:

– Мы с Ирмой здесь сидели, восемнадцать лет назад… – он затянулся сигаретой, – она тогда волосы распустила. Локоны дымом пахли… – Теодор все хотел рассказать Эмме о ее матери, но качал головой:

– Не сейчас. После победы. Сумасшедший зарвется, Россия его сломает… – летчики Люфтваффе получили приказ о начале операции «Барбаросса», на рассвете двадцать второго июня.

– Три недели осталось… – он просматривал подвал газеты, – всего три недели… – на выложенном плиткой полу кафе виднелась легкая, золотистая пыль. Вокруг аэропорта расцвели липы. Унтер-ден-Линден окутывало сияние деревьев, воздух был нежным, сладким. Он пробежал глазами статью об атаке на «Бисмарк»:

– Две машины велись пилотами настолько низко, что команды скорострельной малокалиберной артиллерии находились выше атакующих и с трудом различали их на фоне волнующегося моря… – сообщалось, что командир эскадрильи, полковник Стивен Кроу, получил за бой с корабельными орудиями «Бисмарка» крест «За выдающуюся храбрость». Корреспондент написал, что летчик отличился и на Средиземном море, во время сражений в Северной Африке.

Свернув газету, Теодор взглянул на передовицу «Фолькишер Беобахтер».

– Нерушимая дружба между Германией и СССР… – он залпом проглотил принесенный Эммой кофе. Дочь потягивала лимонад, прислушиваясь к голосу диктора. Объявили прибытие внутреннего рейса, из Кракова. Через несколько дней этим рейсом возвращался в Берлин Генрих. Эмма намотала на палец белокурый локон: «Папа, фрау Рихтер с дочерью у нас остановятся?»

– Нет, они заказали номер в «Адлоне», – ответил дочери граф. Про себя, он подумал: «А лучше бы у нас».

Фрау Анна улетела в Швейцарию, но Теодор не мог забыть черные, тяжелые волосы, большие, серые, дымные глаза, тусклое золото старого крестика, на белой шее. Он просыпался, закуривая, глядя в потолок спальни:

– Оставь, она на двадцать лет младше. Ирма тоже была на двадцать лет меня младше… – ему пришло в голову, что фрау Рихтер может оказаться подсадной уткой. Высокопоставленных лиц, в рейхе, служба безопасности проверяла, используя тщательно отобранных женщин, членов партии:

– К ней еще больше доверия, – думал граф, – у нее швейцарское гражданство. Никто не заподозрит агента СД. Богатая дама, поклонница Гитлера. Хорошо быть нацистом, на берегах Женевского озера… – он ничего не решил. Если фрау Анна работала на американцев, Теодору надо было открыть ей дату начала операции «Барбаросса». В Британии об этом знали. Зашифрованные сведения после Пасхи ушли дорогому другу, в Голландию. Вслед за Генрихом, граф и Эмма тоже стали звать голландский контакт именно так:

– Британцы найдут способ поставить в известность Советский Союз… – он вытер губы салфеткой:

– Спасибо, милая. Цюрихский рейс, пойдем… – надев утром хороший, летний костюм, Теодор долго завязывал галстук. На лацкане блестел золотой значок почетного члена НСДАП.

– Даже постригся… – он провел рукой по седине, на висках:

– Тебе седьмой десяток, – почти весело сказал себе граф, – о чем ты только думаешь?

Он думал о фрау Рихтер:

– Пусть и американцы знают, о двадцать втором июня. Это надежней… – они остановились у ворот, ведущих в зону паспортного контроля, где красовался бронзовый орел, держащий в лапах свастику. Теодор успокаивал себя тем, что даже если фрау Анна сообщает сведения на Принц-Альбрехтштрассе, то никаких подозрений подобный разговор не вызовет. Теодор был консультантом в министерстве авиации и Генеральном Штабе:

– В конце концов, я не стану открыто называть дату… – в коридоре появились пассажиры, – скажу, что летом рейх собирается расширить лебенсраум, жизненное пространство. Понятно, за счет кого… – он увидел знакомые, черные волосы.

Сзади носильщик катил тележку, с чемоданами и саквояжами, от Луи Вюиттона. Она надела элегантный, дорожный костюм, серого твида, с лиловым, замшевым кантом. Шляпки фрау Анна не носила, изящные туфли на высоких каблуках стучали по итальянской плитке пола. Марта шла рядом, в темной, пышной юбке и вышитой блузе, в народном стиле. Анна помахала им журналом «Frauen-Wart». На обложке граф заметил немецкого солдата, в каске, с винтовкой, и железным, арийским подбородком. Он напоминал Отто.

Эмма, едва слышно, шепнула:

– Это Отто и есть. Художник фото использовал. Образец арийца… – на них повеяло жасмином. Мягкий голос фрау Анны сказал:

– Большое спасибо, что встретили нас, герр Теодор, фрейлейн Эмма… – Марта, восхищенно, смотрела на китель вспомогательных частей СС.

– Хайль Гитлер! – фрейлейн Рихтер вскинула руку в нацистском приветствии, щелкнув каблуками туфель. Эмма заставила себя ответить:

– В конце концов, это ненадолго, – напомнила себе девушка, болтая с Мартой о погоде, – они не собираются здесь все лето провести. Улетят в Цюрих, мы их больше не увидим… – они пошли к выходу из главного зала. Теодор держал фрау Рихтер под руку:

– Разумеется, мы пообедаем на вилле. Отличная спаржа, телятина, молодая клубника. Я очень рад, что вы приехали, фрау Анна.

– Я тоже… – она посмотрела на него спокойными, непроницаемыми глазами. Красивые, розовые губы немного улыбались: «Я тоже, герр Теодор».

На улице, кружа голову, пахло липами. Теплый ветер носил золотые соцветия по ухоженному газону. Теодор усадил девушек на заднее сиденье мерседеса. Он подмигнул Анне:

– Вы будете рядом, фрау Рихтер. Я сам за рулем… – отдав носильщику мелочь, он завел машину. Нацистский флажок на капоте раздулся, затрепетал. Вывернув со стоянки, мерседес направился на север, к центру города.

Официант кафе «Кранцлер», на углу Курфюрстендам, принес на террасу кофе с молоком. Кельнер, незаметно, убрал грязную посуду. Черноволосая женщина, с прямой спиной, в хорошо скроенном, строгом, синем костюме, встречалась с родственниками, в обеденный перерыв. Из-за столика поднялись двое мужчин, один в штатском пиджаке, со значком НСДАП, в круглых очках с железной оправой, и второй, в мундире старшего лейтенанта Люфтваффе. Они сердечно распрощались с женщиной, офицер поцеловал ей руку. Официант отряхнул накрахмаленную скатерть от липового цвета. Дама протянула два букета роз: «Будьте добры, поставьте в воду». У нее был нездешний акцент. Официант прислушался.

– Не баварский, но похожий. Она с юга, откуда-то… – мужчины были берлинцами. Они заказали картофельный салат, и сосиски, с легким пивом. Дама попросила салат из одуванчиков, и пила минеральную воду:

– О фигуре заботится, – кельнер скользнул взглядом по стройным ногам, в нейлоновых чулках, – ей к сорока, но красавица. Должно быть, братья ее, или кузены. Наверное, приехала в столицу, развлечься… – дама достала из сумочки конверт, с грифом отеля «Адлон», несколько листов бумаги, и автоматическую, дорогую ручку. Длинные, белые пальцы, без колец, с аккуратным маникюром, постукивали по столику:

– Будто кровь… – официант заметил красный лак, покрывающий острые ногти. Повернувшись, дама окинула его спокойным взглядом. Кельнер, отчего-то, поежившись, заторопился прочь, унося цветы. Анна, краем уха, слушала голоса женщин, за соседним столиком. Рядом пили кофе жены военных, расквартированных на западе, во Франции, и Бельгии. Анна уловила слово «партизаны». Она знала об отрядах, на оккупированных территориях, но сейчас ей надо было думать не об этом.

Она, только что, распрощалась с Корсиканцем и Старшиной. Марта, с Эммой, на весь день уехала в Потсдам. Отделение Лиги Немецких Девушек, где вела занятия Эмма, устраивало экскурсию во дворцы прусских королей. Вечером группу ждал пикник, на берегу озера, катание на лодках, и ночевка в палатках. Эмма, весело, сказала:

– Фюрер и рейх ожидают от нас, будущих жен и матерей, крепкого здоровья. Марта не простудится, не волнуйтесь… – дочь вскинула острый подбородок:

– Не забывай, я каждое лето проводила в лагере, в Альпах, на высоте в три тысячи метров, где гораздо холоднее… – Марта получила в школе диплом с отличием. Руководитель математического семинара, в Высшей Технической Школе Цюриха, ждал дочь в сентябре. По результатам вступительных испытаний девушку зачислили на второй курс университета. На Пасху вышла ее первая статья, в студенческом сборнике. Анна зажмурилась, глядя на ряды формул. Дочь обняла ее сзади, потормошив:

– Ничего страшного, мамочка. Не сложнее, чем расчеты, в конторе… – работа была о теореме Геделя. Марта занималась математической логикой:

– Профессор Гедель вовремя уехал в Америку… – девушка положила голову на плечо матери, – его хотели призвать в гитлеровскую армию, с началом войны. У него все учителя, евреи. Я слышала, что он дружит с Эйнштейном… – зеленые глаза восторженно засверкали:

– Хотела бы я увидеть Эйнштейна, мамочка… – поднявшись на цыпочках, Марта поцеловала ее куда-то в висок: «А зачем тебя в Берлин вызывают?»

– Просто для доклада… – рассеянно ответила Анна. В радиограмме, за подписью наркома внутренних дел, ей предписывалось явиться с дочерью в советское посольство, на Унтер-ден-Линден, к одиннадцати утра, первого июня:

– Воскресенье… – подумала Анна, – завтра. Двадцать второе июня, тоже воскресенье. Через три недели… – Корсиканец, и Старшина, подтвердили то, что Анна знала еще зимой. Атака на Советский Союз, согласно плану «Барбаросса», начиналась через три недели. В Москве тоже получали эти сведения. В каждой радиограмме Анна напоминала Центру, что война начнется, совсем скоро, что Западному Округу надо быть готовыми. Ответа из Москвы не приходило.

С Пасхи Анна заметила слежку. Опель, с затененными стеклами, неотступно, следовал за ее лимузином. Их с Мартой проводили до аэродрома, в Цюрихе. Анна не могла отправиться в Женеву, и забрать из ячейки американские паспорта. Она знала, что на пороге банка ее встретят двое невидных людей, с незапоминающимися лицами. Их напарники поехали бы в Монтре, за Мартой:

– Я не могу послать Марту в здешнее американское посольство… – Анна смотрела на белую бумагу, на золотую пыль липового цвета, – у меня нет ни одного доказательства того, что у нас американское гражданство. Марту туда не пустят… – о том, чтобы взять Марту в посольство советское, и речи не шло. Анна не собиралась рисковать жизнью дочери. Она понимала, что ее ждет за неприступными, коваными воротами, с мощным серпом и молотом, над входом. На деревянной террасе кафе лежали солнечные лучи, шумели автомобили. Мимо ехали украшенные рекламами фильмов автобусы. Анна проводила глазами черные буквы: «Субмарина – курс на запад!».

– Можно исчезнуть, с Мартой… – ей отчаянно хотелось закурить, но прилюдно этого было делать нельзя, – затеряться, со швейцарскими документами… – в Берлине Анна слежки пока не заметила, но это не означало, что за ней не наблюдали:

– За мной могут следить, например, Корсиканец и Старшина… – она положила руку на сумочку, куда спрятала конверт от Старшины. Ариец, еще один член подпольной группы «Красная Капелла», работал в министерстве иностранных дел. От него поступили исчерпывающие сведения о политике рейха по отношению к евреям, на оккупированных территориях:

– Гетто, депортации, лагеря в Польше… – граф говорил о прилете младшего сына, гауптштурмфюрера фон Рабе. Герр Генрих завтра возвращался из Кракова.

Анна сглотнула:

– Я не могу исчезать, не имею права. Нельзя бежать куда-нибудь в Швецию, или Центральную Америку, и всю жизнь прятаться. Я должна поехать в Москву, объяснить все Сталину, доказать, что Гитлеру верить нельзя. Осталось три недели, есть время для превентивного удара. Наша армия сильнее, японцы нас не тронут. Мы подписали с ними пакт о нейтралитете… – Зорге сообщал в Центр, то же самое:

– И его не слушают… – женщина разозлилась, – а меня послушают. Я всегда была верна партии, и родине. Это мой долг. Но Марту я им не отдам… – она прикусила губу. До Анны, сквозь уличный шум, донесся смутно знакомый, женский голос: «Искупление…»

Она вспомнила горячую кровь, текущую по ногам, мертвое лицо Вальтера, холодные, лазоревые глаза Петра Воронова:

– Я обещала отомстить. Потом, – сказала себе женщина, – все потом. Впереди война, нельзя сейчас о подобном думать. Думай о долге, надо обезопасить родину. Надо убедить Иосифа Виссарионовича застать Германию врасплох. Пока Гитлер опомнится, наши танки будут в Аушвице, где братья фон Рабе трудятся… – Анна поморщилась, допив кофе. Она не могла направить дочь к старшему графу фон Рабе. Герр Теодор мог оказаться фанатичным нацистом, Марту ожидала бы тюрьма Моабит и женский лагерь Равенсбрюк, о котором, захлебываясь, рассказывала Эмма фон Рабе, мечтавшая работать в охране СС.

– Нет, нет… – Анна быстро писала, – только лавка, на Фридрихштрассе. Они связаны с британской разведкой, им поступают деньги от «К и К». Последний платеж прошел в мае. Они помогут Марте, непременно… – Анна, в мае, отправила очередное письмо в Нью-Йорк, фирме «Салливан и Кромвель».

Она, внимательно, перечитала ровные строки:

– Девочке тяжело будет, но иначе нельзя. Нельзя ее брать в Москву, нельзя перепоручать нацистам… – без Марты на руках, у нее не оставалось слабых мест:

– Бумаги надежно спрятаны в хранилище «Салливан и Кромвель»… – она, незаметно, сняла с шеи крестик, опустив его в конверт, – Марта будет посылать письма, регулярно. Она все сделает, она аккуратная девочка… – сжав зубы, Анна ощутила слезы на глазах:

– Я смогу торговаться с ними… с Москвой, использовать документы. Они меня не расстреляют… – запечатав конверт, Анна попросила счет:

– В Германии оставаться невозможно. Корсиканец и Старшина получат из Москвы распоряжение меня ликвидировать, и сделают это, даже если начнется война. А она начнется… – опустив конверт в сумочку, Анна достала из портмоне мелкие монеты.

Телефон-автомат, рядом с террасой, оказался свободен. Она вдыхала запах лип:

– Тогда они тоже цвели, летом. Шел дождь, барабанил в стекла его комнаты. Марта все узнает, я ей написала. И об ее отце, и о крестике… – Анна прислонилась лбом к теплому стеклу:

– Я его больше никогда не увижу, Федора. И Марту могу не увидеть… – почувствовав привкус крови во рту, она тяжело задышала:

– Нельзя, нельзя. Исполняй свой долг, достучись до них. Докажи, что скоро начнется война, самая страшная из тех, что можно себе представить… – длинный гудок в трубке сменился короткими. Анна вздрогнула.

– Один раз, – тоскливо подумала она, – один раз. Я устала, устала… – она, быстро, набрала номер. Граф снял трубку на первом гудке, будто ожидая ее звонка.

– Я скупила всю Кудам, граф Теодор, – защебетала Анна, – и готова принять ваше приглашение на обед, если оно в силе… – женщина улыбалась, белые зубы блестели. Повесив трубку, Анна забрала из аппарата неистраченные монеты. Подняв руку, она ступила на мостовую, засыпанную липовым цветом. Такси проехало совсем рядом. Женщина, невольно, пошатнулась, едва удержавшись на высоких каблуках. Листья лип трепетали наверху. Нацистский флаг, на универсальном магазине напротив, бился под сильным ветром:

– Искупление… – Анна заставила себя стоять прямо.

– В «Адлон», – коротко велела она шоферу. Устроившись сзади, Анна облегченно закурила.

Марта и Эмма распрощались на станции метро «Фридрихштрассе». Девушки приехали из Потсдама обычным поездом. Эмма пожала плечами:

– Во-первых, сегодня воскресенье, у прислуги на вилле выходной, а во-вторых, фюрер учит скромности, Марта. Титулы и богатство ничего не значат. Наша семья служит Германии, и я горда… – Эмма подняла палец, – что вношу посильный вклад в процветание рейха… – Марте хотелось зажать уши руками:

– Она даже не шарманка, – мрачно подумала девушка, – она бормашина. Но хорошо, что удалось джинсы надеть, без рассуждений о том, что брюки носят девушки сомнительной, западной морали… – Марта подозревала, что Эмма ничего не сказала об американских джинсах, потому, что и сама появилась в похожем наряде.

На туристических мероприятиях, Союз Немецких Девушек разрешал носить и брюки, и шорты. В Швейцарии Марта не думала о подобном. В школе их обязывали ходить в форме, однако теперь она была студенткой и могла одеваться, как ей заблагорассудится. На каникулах Марта носила джинсы и американские рубашки. Она водила машину, ездила с приятелями из университета на пикники, к озерам, и останавливалась в пансионах. В прошлом году, мать открыла для Марты банковский счет. Анна перечисляла туда деньги, за работу, которую девушка выполняла для «Импорта-Экспорта Рихтера». У нее в сумочке, лежало портмоне, с рейхсмарками, чековой книжкой и ее швейцарским паспортом. Собираясь в Берлин, мать взяла конверт с их свидетельствами об арийском происхождении, и документами покойного отца:

– На всякий случай, – коротко сказала Анна, укладывая саквояж, – мало ли что нацистам понадобится… – Эмма поехала к станции Цоо, дальше на запад. Марта вышла на Фридрихштрассе. Было раннее, воскресное утро, булочные только открывались. Серые булыжники тротуара усыпал золотой, липовый цвет. У Марты, внезапно, закружилась голова, от сладкого запаха.

– Потому, что я долго не курила, – усмехнулась Марта, – в окружении верных дочерей фюрера сигарету не достанешь… – изящные ноги, в американских кедах, бежевого холста, уверенно ступали по мостовой. Свежие газеты еще не развесили на щитах. Во вчерашних изданиях ничего интересного не писали. Фюрер обещал отомстить британцам за гибель «Бисмарка», в Северной Африке шли бои.

Марта вспомнила карту:

– Советский Союз нанесет превентивный удар по Германии. Война закончится за три недели, не больше. На Бранденбургских воротах появятся красные флаги… – ворота было видно из окон трехкомнатного люкса, на углу отеля. Марта, с матерью, пила кофе на балконе, разглядывая усеивавшие бульвар нацистские знамена.

Подняв голову, она посмотрела на чистое, летнее небо:

– Даже бомбежек не понадобится. Народ Германии одурманен сумасшедшим, они излечатся… – Марта остановилась у входа в булочную:

– Но в Москве похожие вещи происходят. Портреты Сталина, восхваление его мудрости. Мама говорила, что Ленин подобного не позволял. Папа рассказывал о Владимире Ильиче. Папа возил его, в Петрограде, и дедушку возил. Дедушка всю жизнь в одной куртке провел, и спал в окопах. Отказался от семьи, от потомственного дворянства… – Горский, подростком, добрался зайцем, на поездах, из Российской Империи в Швейцарию, к Плеханову. Марта посмотрелась в зеркальную витрину:

– Но Иосиф Виссарионович скромный человек. У него простая дача, Светлана всегда одевалась незаметно… – Марта задумалась, склонив голову:

– Жалко, что с Лизой Князевой никак не связаться. Ей двадцать лет. Наверное, летное училище закончила, служит в авиации… – узнав, что у Марты есть свидетельство пилота-любителя, девушки, наперебой, заговорили о доблестном Люфтваффе. Марте предлагали бросить университет, переехать в Германию, и стать испытателем, как Ганна Рейч.

– Перед немецкими женщинами открыты все дороги, – заметила Марта, – я хочу конструировать самолеты. Для этого надо знать математику, инженерное дело. Я отдам свои силы и умения рейху, когда получу образование… – они поставили палатки на берегу тихого озера, в дальнем уголке парка.

Ровесницы Эммы и Марты, в старшей группе Лиги закончили, школу, и работали в Трудовом Фронте. Некоторые были помолвлены, и собирались скоро стать женами и матерями. Они разожгли костер, пекли картошку в золе, и жарили сосиски на палочках. Спиртного, конечно, на пикник не привезли. Фюрер не одобрял женщин, употребляющих алкоголь. В плетеных корзинах поблескивали бутылки с лимонадом. Марта смотрела на девушек:

– Когда они не говорят о Гитлере, о рейхе, о доблести немецких солдат, они становятся похожими на людей. Даже бормашина… – Марта, невольно, улыбнулась. Они пели «Хорста Весселя», и «Стражу на Рейне». Потом Эмма взяла гитару:

– Мой брат любит эту песню. Она старая, народная… – Марте показалось, что голубые глаза, на мгновение, стали тоскливыми. Марта знала слова. Она исполняла песню, на вечеринках матери. Девушка подпевала Эмме:

– Ich hab die Nacht geträumet wohl einen schweren Traum, es wuchs in meinem Garten ein Rosmarienbaum…

Марта вспомнила крепкие пальцы, бегавшие по клавишам, серые, в темных ресницах глаза, теплую, надежную руку:

– Эмма говорила, он завтра прилетает из Польши. Он занимается концентрационными лагерями, как и его брат… – Марте было неприятно думать о среднем фон Рабе, – он такой же мерзавец, как и вся семья. Забудь о нем… – велела себе девушка, – он эсэсовец, гауптштурмфюрер, убийца… – Эмма думала о смерти Габи.

Генрих рассказал ей правду, зимой. Девушка свернулась в клубочек, на диване:

– Как жалко ее… – Эмма подняла голову, – но хорошо, что Густи в безопасности. Генрих… – Эмма помялась, – если что-то случится… – брат оборвал ее:

– Ничего не случится, и не думай о подобном, пожалуйста.

Эмма, все равно, про себя, решила поступить так, как Габи:

– Я не смогу терпеть боль, – она пела, заставляя себя улыбаться, – я выдам всех. Даже Генриха и папу. Лучше так, чем умирать, зная, что из-за тебя погибли близкие люди… – Эмма понимала, что ее не пошлют в Равенсбрюк. Женщин, обвиненных в преступлениях против фюрера и рейха, судили наравне с мужчинами, вешали, и гильотинировали:

– Только не сразу… – горько вздохнула девушка, – сначала ведомство Мюллера тобой займется… – начальник гестапо дружил со старшим братом. Группенфюрер Мюллер часто обедал на вилле фон Рабе. Эмма помнила холодные, серые глаза Мюллера:

– Лучше так. Один шаг, и все закончится. Это быстро, надо просто решиться… – она умела стрелять. Максимилиан возил ее в тир. Старший брат баловал Эмму. Возвращаясь из поездок, Макс дарил ей драгоценности:

– Конечно, у тебя мамина шкатулка есть… – усмехался брат, – но у девушки не может быть слишком много бриллиантов… – Эмма не хотела трогать браслеты и ожерелья, зная, что девушки и женщины, носившие их, сейчас или мертвы, или медленно умирают, где-нибудь в польских гетто, и лагерях:

– Как бывшие хозяева картин, в его галерее… – когда брат уезжал, ни Эмма, ни отец, и ногой не ступали в пристройку финского гранита. В залах всегда было прохладно. В особой, маленькой комнате, под тусклыми лампами, в стеклянных витринах лежали рисунки старых мастеров.

Она видела и набросок, что брат всегда возил при себе. Макс говорил, что эскиз не обладает ценностью, а просто ему нравится:

– Женщина, на рисунке… – Эмма, исподтишка, посмотрела на фрейлейн Рихтер, – Марта ее напоминает. Подбородок похожий, упрямый… – девушки захлопали: «Очень красиво, Эмма».

– Это наше наследие, – сказала Эмма, – ценности арийских предков, исконно германская культура… – о подобной шелухе Эмма приучилась рассуждать, даже не думая.

Марта стояла у витрины, рассматривая свою тонкую фигурку, замшевую куртку итальянской работы, бронзовые волосы, стянутые в узел:

– До ста шестидесяти сантиметров не дотянула, – немного грустно, поняла девушка:

– Во вспомогательные женские войска меня бы не взяли. Не то, чтобы я туда хотела попасть, разумеется. Бормашина высокая, в отца. И Отто высокий, и старший ее брат, она говорила… – Марта видела фотографии Максимилиана. У оберштурмбанфюрера было красивое, немного надменное, ухоженное лицо:

– Генрих небольшого роста. То есть он в стандарты СС не укладывается, я помню… – стандарты СС Марта, благодаря Эмме, знала наизусть:

– Не ниже ста семидесяти пяти сантиметров. Для Генриха сделали исключение, из-за его талантов. Он докторат защитил, по высшей математике… – Марта разозлилась: «Хватит думать об этом нацисте».

Она купила кофе навынос, в картонном стаканчике, решив не брать булочку:

– С мамой позавтракаем, в отеле, или в кондитерской… – по дороге к Унтер-ден-Линден Марта нашла незапертый двор. Она с удовольствием покурила, глядя на щебечущих воробьев, прислонившись к теплой, нагретой солнцем стене:

– Мама сегодня в посольство идет, но это ненадолго… – фрау Рихтер не могла открыто появляться у советского посольства. Мать объяснила Марте, что собирается использовать боковую калитку:

– Ты меня подождешь, – Анна поправила куртку на дочери, – в кафе. Пообедаем, сходим в музей… – серые глаза спокойно взглянули на Марту.

Выбросив окурок, девушка понюхала рукав куртки:

– Надо завтра все в чистку сдать, в отеле. Костром пахнет. Завтра конференция начинается… – она вздохнула:

– В джинсах больше не походить… – заседания молодежной секции были намечены на вечер. Эмма обещала присоединиться к Марте, после работы.

– Машинистка, – презрительно буркнула себе под нос Марта, направляясь к «Адлону», – у нее есть голова на плечах, музыкальный талант, а она сидит в СД, и варит кофе для мерзавцев. За одного из них и замуж выйдет, наверняка. Все скоро закончится, – бодро сказала себе Марта, проходя в распахнутую швейцаром дверь, – сюда придет Красная Армия, Германия вылечится, обязательно… – она поднялась в лифте на третий этаж. В ванной шумела вода, постель была разобрана. Марта крикнула: «Мамочка, я вернулась!».

Она вышла на балкон, держа стаканчик. На Унтер-ден-Линден было еще тихо, липы, окутанные золотым сиянием, уходили вдаль. В теплом, утреннем ветре едва шевелились огромные, черно-красные флаги. Марта обернулась. Мать стояла, в гостиничном халате, белого египетского хлопка, влажные, черные волосы падали на плечи. Воротник она, зачем-то, придерживала у горла, затягиваясь сигаретой.

– Ты загорела, – ласково сказала мать, – даже веснушки высыпали. Иди в душ… – она кивнула на ванную, – поедим в отличной кондитерской. На углу Фридрихштрассе и Кохштрассе, тебе понравится… – Марта ускакала мыться. Из-за двери до Анны донесся безмятежный свист. Длинные пальцы, немного подрагивая, комкали воротник. Анна скосила глаза на синий след, на груди. Она пошатнулась, слыша тихий шепот:

– Анна, Анна, я не могу поверить, что ты здесь, ты рядом. Я не хочу ни о чем думать, кроме тебя… – в парке виллы фон Рабе тоже расцвели липы. В сумеречной спальне стоял сладкий, нежный аромат.

В голове свистели пули. Она видела другую полутьму, в подвале дома Ипатьевых:

– Двадцать второе июня… – Анна смотрела на пустынный бульвар, – он… Теодор, говорил о расширении лебенсраума, летом. Он думает, что я связана с американцами, наверняка. Двадцать второе июня. Есть время все остановить, спасти мою страну. Выполняй свой долг, – напомнила себе Анна, потушив сигарету.

Она пошла одеваться: «Искупление… Настало время искупления».

Эмиль Яннингс, народный артист Рейха, как его называл рейхсминистр пропаганды Геббельс, пристально смотрел на Марту с афиши нового фильма «Дядюшка Крюгер». Ленту о героической борьбе исконно арийских поселенцев Южной Африки, буров, с британскими захватчиками показали в Цюрихе после Пасхи. На премьеру приехал сам Яннингс. Актер раздавал автографы. В своей речи он заметил, что подлая политика британцев, со времен бурской войны, ничуть не изменилась.

– Они устраивали концентрационные лагеря для арийцев, в пустыне, – воскликнул Яннингс, – наши братья умирали от голода и жажды, а британцы смеялись, глядя на их страдания. Нынешний премьер-министр, Черчилль, подвизался комендантом одного из лагерей… – Марта читала биографию Черчилля. Она отлично помнила, что сэр Уинстон, наоборот, бежал из лагеря военнопленных, устроенного бурами. Марта скрыла усмешку: «Чего ждать от любимого актера Геббельса?».

Она сидела, бездумно помешивая кофе, пролистывая журнал, оставленный матерью перед уходом. Эмма фон Рабе успела похвастаться Марте, что на обложке ее средний брат. Эмма тоже красовалась в конце журнала, при фартуке и поварешке:

– Потсдамское отделение Лиги Немецких Девушек устроило ярмарку немецких сластей… – Эмма стояла над пышным, кремовым тортом, с марципановыми свастиками:

– Мне бы кусок в горло не полез… – в статье перечислялись и экономные рецепты, как выражалась журналистка. Рекомендовалось тушить капусту с ветчиной, но мясо вынуть:

– Оно подается на ужин главе семейства, а жена и дети едят овощи… – фюрер был вегетарианцем. Женские журналы пропагандировали овощную диету, как наиболее здоровую.

– И дешевую, – Марта откусила от пончика, с ванильным кремом, – но это если держать семью на картошке и капусте. Спаржа, которую нам на вилле фон Рабе подавали, стоит дороже мяса, я уверена… – в журнал мать сунула два конверта. Марта знала, что в одном из них паспорта родителей и свидетельства о чистоте происхождения. В том, что мать оставила ей документы, ничего странного Марта не видела:

– Зачем мамочке их носить в советское посольство? – хмыкнула Марта:

– Пусть у меня полежат… – в кафе было немноголюдно, по радио пела Марика Рекк. За окном, на Кохштрассе, берлинцы прогуливали собак. Пожилой человек, держа на поводке пуделя, раскланялся с продавцом, восседавшим посреди стопок газет и журналов. Ларек украшали нацистские флажки, маленькие портреты и бюсты фюрера. Пуделя привязали к гранитной тумбе, хозяин собаки поднял ставни ювелирного магазина, на углу. Марта увидела дату, на вывеске, черной, с тусклым золотом готических букв:

– С восемнадцатого века они здесь… – ее беспокоил второй конверт. Мать выпила чашку крепкого кофе, отказавшись от омлета, или выпечки. Анна вытерла розовые губы салфеткой:

– Послушай меня… – Марта смотрела на конверты, в длинных пальцах матери, – послушай… – повторила Анна, скосив глаза на золотые часы. Было без четверти одиннадцать утра.

Она смотрела в безмятежные, зеленые глаза. Дочь загорела в Потсдаме, на щеках и носе появились трогательные веснушки:

– У нее всегда так было… – вспомнила Анна, – мы уезжали из СССР осенью двадцать четвертого. Теплое лето стояло. Мы жили на Воробьевых горах, на даче, где Марта родилась. Я ее выносила на траву, она лежала и ручками размахивала, на солнышке. Она толстенькая была, как булочка. Девочка моя, доченька… – она старалась не вспоминать вчерашний вечер и ночь. Утром Анна выбрала шелковую блузку с высоким воротом, закрывающим шею. Они пообедали с графом Теодором вдвоем, на террасе, с видом на озеро. Вилла оказалась пуста. Граф, на выходные, отпускал слуг. На мраморных перилах мерцали расставленные свечи, они пили французское шампанское.

– Может быть, в последний раз все случилось… – тоскливо поняла Анна, – меня отправят в Москву, на Лубянку. Меня расстреляют, когда поймут, что Марту им не найти. Но я начну торговаться, угрожать, что иначе «Салливан и Кромвель» обнародуют документы. Они ничего не сделают, пока будут приходить письма от Марты. То есть от меня… – дочь отлично писала почерком Анны, их руку было не различить. Анна напомнила себе:

– Никто не видел конверт, оставленный папой. Никто не знает, кем был Горский на самом деле. Мои родственники в безопасности… – она подумала о докторе Горовице, о его детях, о своем кузене:

– Кто-то из них двоих, Паук. Меир или Мэтью? Непонятно. Эйтингон знает, наверняка. Но мне не скажет… – покойный Янсон тоже не сказал Анне, кого он вербовал в столице США:

– И еще десять человек в коротком списке… – она, неслышно, вздохнула. Ночью Анне хотелось попросить графа Теодора позаботиться о Марте. Женщина оборвала себя:

– Все, что происходит, ничего не значит. Мне кажется, что он связан с подпольем. А если нет? Если он просто проверяет меня… – Анна замерла, чувствуя его поцелуи:

– Я могу знать не всех агентов СССР. Нет, нет, невозможно. Либо он из того подполья, о котором говорили Старшина и Корсиканец, либо он просто нацист, без двойного дна… – риск был слишком велик. Она не могла посылать Марту к графу Теодору, не зная о его истинном лице.

Она уехала с виллы рано утром, когда фон Рабе еще спал. Анна не стала оставлять записки, или вызывать такси, а просто дошла пешком до Цоо. Она вдыхала запах лип:

– Он похож на Федора. Федор таким будет, через двадцать лет. Сорок один ему сейчас… – Анна тряхнула черноволосой головой, зайдя в пустой вагон метрополитена:

– Может быть, Марта его и увидит. Может быть, она встретится с отцом. У меня это вряд ли получится… – она смотрела на спящие кварталы Берлина. Поезд шел быстро, покачиваясь. Анна положила руку на живот:

– Не случится ничего. Врач сказал, что все кончено, да и я была осторожна… – она подавила желание опустить голову в руки, до сих пор пахнущие его сандалом.

– Слушай меня, – деловито сказала Анна дочери, – если я не вернусь… – женщина задумалась, – через три часа, распечатай второй конверт и прочти его. Не раньше… – Марта, непонимающе, кивнула: «Хорошо. А если… когда ты вернешься?»

– Отдай его мне, – почти сухо велела Анна, надевая твидовый жакет: «Не ходи в советское посольство, это опасно. Жди меня здесь».

Если бы все оказалось в порядке, Анна бы спокойно покинула территорию СССР, часа через два-три, после сеанса связи с Москвой:

– Она меня подождет… – Анна вздохнула, услышав, что дочь собирается ее проводить, до угла Унтер-ден-Линден, – она понимает, что такое дисциплина… – на углу Анна поцеловала дочь в щеку:

– Скоро вернусь, жди в кондитерской… – идя к ограде посольства, она обернулась. Марта стояла, в скромном, темном костюме, и белой рубашке. На лацкане жакета блестел значок, со свастикой. Анна взглянула на золотую пыль, на сочной траве бульвара, на тяжелую ткань черно-красных флагов, над бронзовой головой дочери. Утром Марта заплела волосы в косы. В репродукторе раздалось тиканье. Голос диктора сказал:

– В Берлине одиннадцать утра, первого июня… – загремел «Хорст Вессель», Анна поняла:

– Я все видела, видела. Она сказала, что мы еще встретимся, я помню… – женщина помахала дочери. Сжав руку в кулак, в кармане жакета, Анна вонзила ногти в ладонь:

– Встретимся, я ей верю… – боковая калитка была немного приотворена. В последний раз оглянувшись, Анна ступила на территорию СССР.

Марта сидела, вертя второй конверт:

– Два часа дня. Даже половина третьего… – девушка прошлась по Фридрихштрассе, оценив витрины магазинов. Ей понравилась одна сумка. Марта пожалела, что лавка, из-за воскресного дня, закрыта:

– Может быть, завтра, мы сюда заглянем, с мамой… – она ожидала, звона колокольчика, на двери кондитерской, знакомого запаха жасмина. Марта надеялась, что мать закатит серые глаза, и одними губами скажет:

– Совершенно пустой вызов, ничего интересного… – Марте пришло в голову, что за последний год она хорошо изучила дела «Импорта-Экспорта Рихтера». Марта, правда, занималась, только коммерческими операциями, как называла их мать.

– Значит, есть и некоммерческие сделки… – Марта потрогала конверт. Внутри что-то лежало:

– Три с половиной часа прошло… – она бросила взгляд за окно, – надо быть дисциплинированной, как папа и мама… – попросив кофе навынос, Марта сунула конверты в сумочку. Она решила купить воскресную газету, покурить, в уединенном дворе, и прочесть распоряжения матери:

– Меня отправляют на задание… – внезапно поняла Марта, – мама говорила, что такое возможно. Но мама сообщила Центру, что я учусь… – в Москве знали адрес виллы Рихтеров, безопасной квартиры, где стоял радиопередатчик, и конторы «Импорта-Экспорта», на втором этаже дорогого особняка, в центре города.

Марта пошла вверх по Кохштрассе. Она нырнула в какую-то кованую калитку. Вторые ворота, ведущие во двор, оказались закрытыми. Присев на гранитную тумбу, отхлебнув кофе, Марта закурила. Положив на колени сумочку, девушка развернула «Das Reich». Газета подчинялась непосредственно рейхсминистру Геббельсу.

– У него докторат по немецкой литературе… – угрюмо, подумала Марта, – журналисты здесь человеческим языком пишут… – просмотрев передовицу, девушка опустила глаза вниз. Сумочка соскользнула на асфальт двора, кофе пролился из стаканчика. Марта ничего не заметила.

– В Москве опубликованы данные, свидетельствующие, что покойный лидер партии большевиков, Александр Горский, был завербован разведкой западных стран. Он организовал покушение на Ленина, в восемнадцатом году, вложив, как выразился господин Сталин, пистолет в руку наемной убийцы, Каплан. Горский хотел занять место Ленина, разделяя власть со Львом Троцким… – Марта не стала читать дальше. Горький дым обжег горло. Она закашлялась, отбросив газету. Подняв сумочку, Марта разорвала конверт. На узкую ладонь выпал старый крестик матери. Пальцы подрагивали, она еле застегнула цепочку на шее. Положив руку на крохотные изумруды, Марта начала читать письмо.

Генрих фон Рабе прилетел из Кракова в форме гауптштурмфюрера. Он бы никогда не стал надевать мундир в поездку, но на доклад к рейхсфюреру СС, он отправлялся с комендантом Аушвица, штурмбанфюрером Рудольфом Хёссом. Хёсс любил форму, и носил ее даже по выходным дням.

Одеваясь у себя в комнатах, Генрих сцепил, зубы: «Черт с ним, придется потерпеть». За окном спальни зеленел тихий сад. Коттеджи для персонала построили в сельской манере, с белеными стенами, черепицей на крышах, и деревянными балками. Гиммлер, приехав с инспекцией в лагерь, в марте, похвалил поселок:

– Чувствуешь себя в деревне… – весело сказал рейхсфюрер, – весной, когда все цветет… – день оказался теплым. Хёсс устроил обед на террасе резиденции коменданта. В голубом, высоком небе, щебетали ласточки.

Лагерь находился в трех километрах от поселка охраны. Офицеры ездили на работу на машинах, остальных возил автобус. На выходных жены офицеров отправлялись в Краков, за покупками. У них был кинозал, из Берлина приезжали артисты, офицеры играли в театральном кружке. Отто руководил спортивной программой, обучая работников плаванию, и верховой езде. Генрих прислушался к голосам, доносившимся от бассейна. Он посмотрел на часы:

– Свободная смена отдыхает… – рядом с бассейном весной построили деревянное здание сезонного кафе. Грузовик привез белый песок. В Берлине заказали полосатые, холщовые шезлонги. На черной доске написали мелом: «Лучшая жареная рыба на побережье, лимонад, холодный кофе».

Это была идея Отто. Брат улыбнулся:

– Словно на пляже, под Ростоком. Не хватает соленого ветра… – он подмигнул Генриху, – но ты осенью его вдохнешь… – военнопленных ожидалось много. Гиммлер утвердил программу строительства новых лагерей, в генерал-губернаторстве. За обедом рейхсфюрер заметил:

– Места хватает, партайгеноссе фон Рабе. Пусть ваша группа займется выбором строек, могущих обеспечить труд пленных, на благо Германии… – о евреях пока ничего не говорилось.

– Но это пока, – пробормотал Генрих, подняв голову. Над садом, вдалеке, виднелся серый дым. Генрих подумал, что можно принять его за облака:

– Можно здесь всю жизнь провести… – Генрих взял саквояж, – не зная, что рядом лагерь… – после Пасхи Генрих поехал под Варшаву. Менее, чем в ста километрах на северо-восток от города, располагался карьер, где до войны добывали гравий. Тогдашний хозяин производства, польский промышленник, устроил отдельную железнодорожную ветку, от станции Треблинка, ведущую прямо на карьер. У Генриха, в кабинете, висела карта бывшей Польши, с отметками. На столе лежали аккуратные папки, с напечатанными на машинке названиями будущих лагерей. Он, каждый вечер, закрывал глаза:

– Может быть, все скоро закончится. Сведения уходят в Лондон…, – Генрих, аккуратно, два раза в неделю, писал семье. Отто был ему благодарен. У штурмбанфюрера фон Рабе, с его занятиями, в медицинском блоке, никогда не хватало на подобное времени. В конвертах, уходивших в Берлин, Генрих сообщал, шифром, о планах по строительству лагерей, о движении войск, в направлении русской границы. Операция «Барбаросса» начиналась на рассвете, двадцать второго июня.

– Через три недели… – он смотрел на прибранную спальню, – но, может быть, русские ударят превентивно. Англичане им помогут. Безумец испугается, в стране начнется хаос, и его банда отправится под суд… – Генрих понимал, что хаоса от Германии ждать не стоит, но жить без надежды было тяжело.

Они ехали в Берлин на доклад о планах по расширению Аушвица. Гиммлер собирался навестить Польшу в июле. Рейхсфюрер весной намекнул, что хочет забрать Генриха из административно-хозяйственного управления:

– Перейдете в мою канцелярию… – Гиммлер, с удовольствием ел нежную, весеннюю баранину, – будете отвечать за программу по особым, так сказать, местам заключения. Мне нужен хороший математик, – весело добавил рейхсфюрер, – начнете дышать морским воздухом, тезка… – Гиммлер часто шутил над их одинаковыми именами. Новое назначение могло означать Пенемюнде, но Генрих не хотел ничего спрашивать, чтобы не вызвать подозрений. Он понимал, что Гиммлер все ему скажет на личной аудиенции, после доклада:

– Если Пенемюнде, это хорошо… – Генрих взял фуражку, – наконец-то, мы узнаем, что происходит. Но почему русские молчат, почему не атакуют Германию? Неужели Сталин доверяет Гитлеру? Ему, наверняка, сообщили о дате начала войны. В Берлине есть советские агенты… – в салоне первого класса самолета, за бархатной, синей шторкой, пахло хорошим, бразильским кофе. Принесли свежую, раннюю клубнику, с деревенскими сливками. Хёсс подмигнул Генриху:

– Сегодня вечером нас ждут семейные обеды. Хватит питаться кое-как… – коменданта в Темпельхофе встречала жена с детьми. У Хёсса их было четверо, младшая девочка родилась зимой.

– Он католик, – Генрих, искоса, разглядывал спокойное лицо коменданта.

Хёсс шуршал газетой:

– Он отошел от церкви, когда стал сторонником Гитлера… – Хёсс вырос в семье истово верующих, отец готовил его к принятию сана. Вместо этого, Хёсс, подростком, завербовался в армию. В пятнадцать лет он участвовал в сражениях. Комендант стал самым юным из немецких унтер-офицеров, получив нашивки в семнадцать:

– Он смелый человек, – думал Генрих, – у него два Железных Креста, три ранения. Гитлер его любит. Надо и мне какое-нибудь ранение заработать, – угрюмо решил Генрих, – сумасшедшему нравится окружать себя храбрыми людьми. Он трус, каких поискать. Бедная Густи… – дорогой друг сообщил им, о бомбежке:

– И мать Питера погибла. Но у Густи девочка осталась. Тоже Августа. А если я умру… – внезапно понял Генрих, – никого не останется… – Хёсс подтолкнул его локтем в бок:

– Не только обед, но и кое-что еще. С Пасхи жену не навещал, соскучился, – он рассмеялся:

– Трое братьев, и не женаты. Вам надо немедленно найти невест. Германии требуются большие, арийские семьи… – Генрих узнал интонации Отто. Брат привозил в лагерь приятелей, из общества «Аненербе». Генрих отговаривался занятостью, но иногда приходилось сидеть на лекциях. Он слушал бесконечные рассуждения о превосходстве арийской крови, смотрел на фотографии неполноценных, как их называли лекторы, рас, подавляя желание достать пистолет. Генриху хотелось застрелить и брата, и шайку преступников, его окружающую.

– Питер просил дать ему пистолет, в Хадамаре, – устало вспомнил Генрих:

– Я его остановил. Кто бы еще меня остановил, буде подобное потребуется… – Хёсс помахал: «Еще кофе, пожалуйста!»

– Он католик, хоть и бывший… – Генрих тоже взял фарфоровую чашку, с позолотой, – и каждый день проходит мимо польских прелатов, заключенных в лагере. Господи, как давно я не был в церкви… – Генрих, в поездках по Польше, иногда заходил в костелы, выбирая тихое время, между мессами. Он сидел, глядя на распятие:

– Господи, излечи Германию, пожалуйста. Дай нам силы бороться с безумием, столько, сколько потребуется, чтобы страна оправилась… – в Берлине, Генрих собирался позвонить пастору Бонхофферу. Священник, как и многие участники подполья, формально числился агентом абвера, военной разведки. Армия и СД терпеть не могли друг друга. Граф Теодор, пользуясь хорошими отношениями с адмиралом Канарисом, главой абвера, рекомендовал ему людей, вызывающих подозрение у СД:

– Подобным образом, – хмуро сказал граф Теодор, – мы сможем хоть кого-то обезопасить, от пристального внимания Мюллера.

– Схожу на мессу, приму причастие… – Генрих сидел с закрытыми глазами. Самолет снижался. Отец и Эмма, сначала, хотели встретить его в Темпельхофе, но в субботу он получил телеграмму, из Берлина, заставившую Генриха присвистнуть:

– Я думал, он никогда не согласится на обед… – граф фон Штауффенберг ждал его в воскресенье, на кружку пива, в кабачке: «Zur Letzten Instanz».

– Очень хорошо, – довольно сказал Генрих, – с Рождества он колебался, и, наконец, решил. Он в Генеральном Штабе. Его должность нам очень на руку, с грядущей войной… -Генриху хотелось верить, что русские сломают хребет Гитлеру, и войдут в Германию, но надежды на это было мало. Зная, сколько войск и авиации подтягивается к границе, Генрих понимал, что атака застанет СССР врасплох.

Он позвонил с краковского аэродрома домой. Голос у отца был усталым:

– Хорошо, милый. Поезжай по делам, вечером встретимся. Набери нас из Темпельхофа, чтобы мы не волновались… – повесив трубку, Генрих, озабоченно, подумал:

– Что с папой? Я его никогда таким не слышал… – поговорив с сыном, граф Теодор вернулся в спальню. От кровати легко, почти неуловимо, пахло жасмином. Он увидел на подушке черный волос:

– Я ей все сказал… – он гладил скользкий шелк, – либо она пошла к американцам, либо на Принц-Альбрехтштрассе… – он так и не понял, кто хозяева фрау Рихтер. Ночью ему пришла в голову история о нагвале. Теодор едва не рассказал легенду женщине. В спальне было полутемно. Серые глаза переливались, в тусклом свете серебряного подсвечника. Она обнимала его, шепча что-то ласковое. Теодор понял:

– Это не она. Она работает, она исполняет свой долг. Я помню ее, настоящей. Один раз она сняла маску, в Темпельхофе, зимой. Марта поднялась в воздух, я спросил, не боится ли она за дочь. Тогда она была собой, на одно, единственное, мгновение. Ради дочери она пойдет на все, а больше у нее нет слабых мест… – фрау Рихтер ушла, не оставив записки. Теодор, в общем, и не ждал подобного:

– Но, может быть, она вернется. Если ей прикажут дальше со мной работать, она придет… – выбросив локон в мраморный умывальник, он привел в порядок постель:

– Она была очень осторожна… – подумал Теодор, на кухне, готовя завтрак для дочери, – хотя ей почти сорок… – он застыл над плитой, с кофейником в руках:

– Конечно, ей не нужны осложнения. Она работник, у нее нет чувств… – думая о белой, будто жемчужной шее, темных, тяжелых волосах фрау Анны, он, до боли, сжал ручку кофейника, орехового дерева.

– Мы танцевали, в библиотеке, – мрачно вспомнил Теодор, – венский вальс. Ничего подозрительного, британское радио я при ней не слушал. Господи, как противно… – увидев Эмму, на террасе, граф велел себе улыбнуться.

Самолет коснулся колесами полосы. Хёсс наклонился к Генриху:

– Мы расширяемся еще и потому, что скоро нас ждет окончательное решение, по словам … – он, указал пальцем куда-то вверх:

– Рейхсфюрер передаст указания, на первый этап деятельности. Это очень, много работы, – озабоченно добавил Гесс, – надо рассчитать мощности новых аппаратов, пропускную способность блоков. Жаль, что тебя забирают… – Генрих кивнул: «У меня хорошая группа, ребята справятся».

– Окончательное решение, окончательное решение… – фрау Хёсс приехала с букетом. Старшие дети сделали плакат: «Ура! Папа вернулся!». Комендант пощекотал младшую девочку:

– Подарков я привез два чемодана, милые мои… – Хёсс напомнил Генриху:

– Ждем тебя на обед, на следующей неделе… – они договорились о завтрашней встрече, на Принц-Альбрехтштрассе. Хёсс увел семью к машине.

Генрих нашел свободный телефон-автомат. Отец снял трубку на первом гудке. Генрих только и успел сказать, что он в Берлине. Гауптштурмфюрер застыл, услышав сигнал тревоги, самый отчаянный, и самый срочный. По нему Генриху предписывалось немедленно отправиться туда, откуда позвонили, передав кодовое слово.

– Может быть, у них давно гестапо… – он заставил себя взять саквояж, – лично Мюллер на обыск приехал. У них передатчик в подвале, законсервированный. Больше ничего в лавке нет, но и передатчика хватит, чтобы нас всех арестовали. Они давно на Британию работают, с первой войны. Но в гестапо все разговаривают. Мюллер хвалится своими достижениями, каждый раз… – если бы у лавки стояли машины гестапо, Генрих просто не вышел бы из такси:

– Меня не увидят… – он дождался машины, на стоянке, – ничего опасного нет. Но я должен быть там, обязан… – он вскинул голову. День оказался ярким, солнечным, дул теплый ветер. Генрих подумал о теле Габи, падающем на крышу черной, эсэсовской машины, о крови, растекшейся в лужу по асфальту:

– Они бы не успели покончить с собой. Им седьмой десяток… – ювелир и его жена, пожилые, бездетные люди, приняли лавку по наследству.

Генрих поставил саквояж на сиденье такси: «Угол Фридрихштрассе и Кохштрассе, пожалуйста».

Марта сидела на краешке старого, обитого потрескавшейся кожей, кресла. Девушка не выпускала письмо матери. В темноватой, маленькой комнате, пахло пряностями. В застекленных шкафах поблескивало какое-то серебро. Она прислушалась, но за дверью царила тишина:

– А если мама ошиблась… – Марта смотрела на ровный, знакомый почерк, – если ювелир вызвал гестапо? Я попросила связать меня с представителем «К и К», в Берлине. Они британская компания, идет война… – у двери лавки звякнул колокольчик. Марта, озираясь, появилась на пороге, ювелир поднял седоволосую голову. Черный пудель у прилавка, тихо заворчал. Хозяин лавки смотрел на ее шею. Откашлявшись, девушка, зачем-то потрогала крестик:

– Прошу прощения, фрейлейн, закрыто… – довольно любезно сказал ювелир: «Приходите завтра». Над стойкой висел портрет Гитлера, в партийном, коричневом кителе. Фюрер, ласково улыбаясь, принимал от маленькой девочки цветы. Марта вспомнила похожий портрет Сталина, в московской школе.

Письмо матери, и документы лежали в сумочке, рядом с чековой книжкой швейцарского банка. На шее девушки переливались крохотные изумруды крестика. Марта поняла, что больше у нее ничего в жизни не осталось.

Мать прощалась, запрещая ей идти в советское посольство, навещать гостиницу, или ехать в Швейцарию:

– Если ты появишься в любом из этих мест, тебя немедленно отвезут в Москву, на Лубянку, откуда ты живой не выйдешь… – Марта понимала, что, после новостей о деде, мать тоже ждет расстрел. Она не поверила, что Горский был агентом западных стран, но Марта знала, как обращаются с родственниками врагов народа:

– Фото заретушируют, фамилию деда заклеят, в учебниках и книгах, улицы и фабрики переименуют. Не то, чтобы это была его настоящая фамилия… – многие революционеры брали псевдонимы, но мать написала, что об истинном происхождении Горского знал, вероятно, только Владимир Ильич:

– Я тоже не знала, милая. Я прочла папины бумаги только после его гибели, на Дальнем Востоке… – у Марты имелись родственники в Америке, с фамилией Горовиц. Мать попросила девушку каждые полгода отправлять весточку в Нью-Йорк, в адвокатскую контору «Салливан и Кромвель». Она приложила адрес:

– Я не могу тебе всего рассказать, просто знай, что от писем зависит моя жизнь… – Марта прикусила губу:

– Я не могла поступить иначе, милая моя девочка, не могла скрыться, с тобой. Я обязана докричаться до родины, убедить Иосифа Виссарионовича в неизбежности атаки Германии на Советский Союз. Это мой долг, Марта, поэтому я не прошу прощения, что оставила тебя одну. Я уверена, что когда-нибудь тебе тоже придется сделать подобный выбор, и поставить благо страны выше, чем твою жизнь… – мать объяснила, что ювелирная лавка связана с британской разведкой:

– Твой паспорт в порядке. Они тебя приютят, на первое время. Отправляйся в Бремен или Гамбург, садись на паром, идущий в Швецию. Из Стокгольма свяжись с американскими родственниками. Я обещаю, что не открою их имен. Москва тебя не найдет, милая моя девочка. Пожалуйста, выживи. Мне очень жаль, что я не увижу внуков… – мать написала и о крестике. После того, что Марта узнала, новости ее не удивили:

– Янсон вырастил тебя, как свою дочь, следуя долгу коммуниста, и порядочного человека, но твой настоящий отец, другой человек… – ее отец был белоэмигрантом:

– Мы встретились случайно… – девушка велела себе успокоиться, – потом я его видела только раз, во Франции. Он, должно быть, давно покинул Европу, после капитуляции, на Западном Фронте. Но, если вы, когда-нибудь, столкнетесь, он узнает крестик. Это его фамильная реликвия… – Марта, не двигающимися губами пробормотала:

– Воронцов-Вельяминов. Федор Воронцов-Вельяминов…, – отец строил в Европе и Америке под фамилией «Корнель». Марта прочла и о британской ветви семьи, о владельцах компании «К и К». Она поняла, что видела их лекарства в аптеках, в Швейцарии. Она вспомнила очерк летящей птицы, на этикетке, надпись «А. D. 1248».

За дверью никто не двигался, половицы не скрипели. Услышав ее просьбу, ювелир внимательно осмотрел Марту, с ног до головы. Девушка вздернула острый подбородок, держа сумочку на плече, откинув голову, с бронзовыми косами.

В подворотне Марта решила, что ни в какую Швецию, а, тем более, в Америку, она не поедет. Затянувшись папиросой, она допила остывший кофе:

– Во-первых, – рассудительно сказала девушка, – даже если война и настанет, она закончится через три недели. Советский Союз сильнее Германии. Во-вторых, мамочке поверят, обязательно. Почему я вообще думаю, что геббельсовский листок прав? – Марта, брезгливо, наступила на газету:

– Они какой только чуши не пишут. Мы с мамой в Цюрихе смеялись, читая их творения. Нельзя впадать в панику, – твердо сказала себе Марта, – в конце концов, даже если все правда, я не могу бежать. Надо сражаться с Гитлером. Мама это делала, и я буду… – Марта ткнула окурком в картонный стаканчик:

– Британская разведка. Какая разница, они тоже противники Гитлера. Они два года с Германией воюют. Я умею стрелять, водить машину и самолет, я прыгаю с парашютом, разбираюсь в шифрах. Даже на передатчике могу работать. И я арийка… – Марта, криво, улыбнулась, – с необходимыми документами… – в свидетельстве о чистоте крови предки Марты были расписаны до семнадцатого века, с датами крещений и венчаний, в Цюрихе, и в Южной Африке. Марта не знала, откуда родители взяли бумаги Рихтеров, и не очень хотела об этом задумываться:

– Однако все надежно, и дружба с фон Рабе мне поможет… – она подавила желание опустить голову в ладони. О советских агентах в Берлине мать ничего не написала. Марта понятия не имела, где их искать:

– Ладно… – сказала себе девушка, – это ненадолго. Война скоро закончится, я найду маму… – она пообещала себе, что непременно это сделает. Мать запретила ей ездить в Швейцарию, за американскими документами:

– Произойдет автокатастрофа… – читала Марта, – я не справлюсь с машиной, на горном вираже. Лимузин загорится, мое тело будет изуродовано, до неузнаваемости. Меня похоронят рядом с могилой отца. Это официальная версия, всем подобным занимаются чистильщики. Тебе нельзя попадаться им на глаза, Марта, иначе ты погибнешь. Помни об этом, и не рискуй. «Импорт-Экспорт Рихтера» перейдет другому хозяину. Ты решишь покинуть Швейцарию, о чем и напишешь нашему адвокату. Он тебя вызовет на похороны. Ты ответишь, что очень занята, и не можешь приехать… – видно было, что мать отложила ручку, чтобы собраться с силами:

– Схема известная, ее разыграют, как по нотам. Они будут искать тебя, Марта. Твой долг выжить, обещай мне, что ты это сделаешь… – Марта вспомнила, что у нее нет оружия. У фрау и фрейлейн Рихтер его и не водилось. Пистолеты обеспеченной даме, и ее дочери были ни к чему. Марта подозревала, что у матери есть браунинг, или вальтер, однако дома Анна их не хранила:

– И я только в тире стреляла… – ювелир, наконец, кивнул: «Пойдемте, фрейлейн…»

Он провел ее в комнатку, на задах лавки. Хозяин принес фаянсовую чашку с хорошо заваренным кофе, взглянув на часы: «Вам придется немного подождать». Он закрыл дверь. Марта завидела старинную, фарфоровую пепельницу: «Очень хорошо».

Она выкурила четыре сигареты, несколько раз перечитала письмо матери, и подготовила речь, для человека, который, как предполагала Марта, работал на британскую разведку. Девушка пила кофе, пока в чашке не осталась одна гуща. Она подергала ручку двери:

– Заперто. Впрочем, ювелир меня в первый раз в жизни видит. Я пришла без пароля, мало ли кем я могу оказаться. Он осторожен, это правильно… – Марта услышала веселое тявканье пуделя. Половицы в коридоре заскрипели, медная ручка повернулась.

Она узнала рыжевато-каштановые волосы. Марта поднялась, крепко вцепившись в сумочку:

– СД, то есть гестапо. Он в административно-хозяйственном управлении работает, Эмма говорила. Мало ли что она говорила… – зло напомнила себе Марта, – это он для посторонних расчетами занимается. Бежать некуда, пистолета нет. Неужели мама ошиблась… – остановив такси на углу Фридрихштрассе, Генрих, с облегчением, понял, что все в порядке. Ювелир ждал на мостовой, с пуделем на поводке. Подсвечник, прошлого века, стоял в витрине, на положенном месте. Гестапо, судя по всему, здесь не появлялось.

Он раскланялся с ювелиром:

– Большое спасибо, что вовремя нашли нужную вещь. Я приглашен на день рождения, неудобно приходить с пустыми руками. Простите, что поздно спохватился… – Генрих говорил это на случай, если кто-то из прохожих прислушается. В лавке можно было вести себя свободно, помещение часто проверяли. Ювелир все равно шептал. Выслушав его, Генрих задумался:

– Может быть ловушка, подсадная утка… – хозяин лавки никогда в жизни не встречал неизвестную девушку, потребовавшую вызвать представителя «К и К». Генриху показалось, что он хочет что-то добавить. Ювелир махнул рукой:

– Я, может быть, ошибаюсь, однако я помню крестик, который она носит. Кажется, я его видел… – он почесал седой висок, Генрих хмыкнул:

– В любом случае, надо с ней поговорить… – он замер на пороге. Она заплела бронзовые волосы в косы, в расстегнутом вороте белой рубашки сверкали крохотные изумруды. Генрих смотрел на тонкую, хрупкую фигурку. Она крепко держала сумочку, маленькие ноги, в скромных туфлях, не двигались с места:

– У него лицо усталое… – неожиданно для себя, подумала Марта, глядя на серо-зеленую форму, на эсэсовские нашивки, с рунами, – и глаза тоже… – глаза были большие, серые, в темных ресницах.

– У нее веснушки… – понял Генрих, – погода хорошая, солнце. Она крестик матери надела… – он шагнул в комнату, Марта подняла сумку, будто хотела ей закрыться.

Гауптштурмфюрер фон Рабе улыбался, глядя на пепельницу.

– Вы не курите, фрейлейн Рихтер… – он поднял бровь: «Или я ошибаюсь?».

Ее подбородком, весело подумал Генрих, можно было резать железо. Марта молчала:

– Если он из гестапо, я что-нибудь придумаю. Отговорюсь. У меня швейцарское гражданство, я ищу компанию, с которой торгует контора моей матери. Торговала… – она не успела ничего сказать. Младший фон Рабе раскрыл золотой портсигар:

– Я тоже курю американские сигареты, фрейлейн Рихтер… – девушка кивнула, Генрих щелкнул зажигалкой:

– Благодарю вас… – он взглянул на крестик: «Где ваша мать, фрейлейн Рихтер?»

Тикали часы, Марта вдыхала запах пряностей.

– Не знаю, – честно ответила она, вытаскивая сигарету из своей пачки:

– Вы можете сесть… – разрешила Марта, едва заметно запнувшись, – гауптштурмфюрер фон Рабе…

Он покривился, мимолетно:

– Просто Генрих, будьте любезны… – он опустился в кресло напротив: «Расскажите мне все, фрейлейн Рихтер».

– Просто Марта… – у нее были зеленые, прозрачные глаза, Генрих, тоскливо, подумал:

– Наверное, ее мать на американцев работает. Если ее арестовали, я ее выручу, обязательно. Ее мать раскрутила цепочку, поняла, кто сюда переводит деньги. Она узнала, на что Питер потратил средства, в Праге. Выручу, и пусть уезжают отсюда. Уезжают… – девушка села, держась за сумочку. Тяжело вздохнув, Марта начала говорить.

Оказавшись в Берлине, Петр Воронов понял, что столица рейха нравится ему больше, чем остальные города, которые он посещал. Он приехал в Германию легально, с дипломатическим паспортом, на собственную фамилию, особым рейсом. Этот рейс увозил его и обратно, в Москву.

– Но не одного… – он стоял у окна спальни, в гостевых апартаментах посольства, разглядывая усаженный цветущими липами двор. Петр застегивал золотую запонку, с агатом.

У него было два дня, чтобы познакомиться с Берлином. Воронов прилетел на аэродром Темпельхоф в четверг. Наум Исаакович пока остался в Москве. В субботу советские газеты вышли с новостями об истинном лице Горского. Предстояло арестовать оставшихся в живых соратников предателя по гражданской войне и революционному подполью, и проследить, чтобы все упоминания о Горском исчезли из учебников и книг. Петр понимал, что распоряжение вычеркнуть имя Горского из истории исходит от Иосифа Виссарионовича. Он взял флакон туалетной воды:

– Правильно. Есть Маркс и Энгельс, есть Ленин и Сталин. Больше никого не нужно. Вождь должен быть один, как в Германии… – Петр отказался от посольской машины. Он всегда предпочитал метрополитен, и автобусы. Воронов наставлял молодых работников:

– Пока вы не побываете в общественном транспорте, не пройдете ногами по улицам, вы никогда, как следует, не узнаете город… – здания вздымались вверх. Рейхсканцелярия и министерский квартал напоминали постройки древних египтян. Глядя на них, человек чувствовал мощь государства. Здесь все случалось вовремя. Поезда метро приходили по расписанию, люди, дисциплинированно, очередью, поднимались в автобусы.

Вспомнив давку, на московских окраинах, битком набитые салоны, Петр поморщился:

– Варвары. Не зря русские князья приглашали варягов, навести порядок в государстве. Недаром Ломоносов учился в Германии… – в субботу Петр сходил на Курфюстендам, в универсальные магазины. В гардеробе стояли два чемодана, с подарками для Тонечки и Володи. Он придирчиво выбирал итальянские туфли, нейлоновые чулки, шелковое белье. Жене он купил отличный, золингеновский набор, в кожаном несессере, полюбовавшись крохотными ножницами, с золотой насечкой. Себе Петр взял новую бритву, с рукояткой слоновой кости. Он вез Тонечке блокноты, испанской кожи. Володя получал вагончики и паровоз, для железной дороги, маленькие модели мерседесов и фольксвагенов, трогательные ботиночки, летние костюмчики, дорогого льна. Петр не забыл о французских духах, о большой, искусно иллюстрированной немецкой азбуке, для Володи.

Все это можно было бы купить и в Цюрихе, где Воронов намеревался оказаться в середине лета, но Петр никогда не возвращался домой без подарков. После убийства Кривицкого, сходив в Bloomingdales, он наполнил чемоданы шелком и кашемиром, для Тонечки. Петр купил ей драгоценности от Tiffany. В Москве Петр даже удивился, такой ласковой была жена. Голубые глаза будто светились, в темноте спальни. Она шептала:

– Милый, я люблю тебя, люблю… -Петр надеялся, что жена летом скажет ему о беременности.

– А если нет, то пусть она в Цюрихе к врачу сходит, хорошему…

В спальне запахло сандалом:

– Хотя зачем? Мы оба молоды. Мне тридцати не исполнилось, а ей двадцать три. В Цюрихе мы начнем вести размеренную жизнь, прекратятся командировки… – Петр посмотрел на себя в зеркало, оставшись доволен, – я, конечно, буду ездить по Европе, но какие там расстояния? Родится девочка, красавица… – он еще не решил, как назвать ребенка. Воронов колебался между Сталиной, в честь Иосифа Виссарионовича, и Надеждой, в честь Крупской.

– Или Майя… – ему нравилось новое, весеннее имя. Воронов сверился с часами. Кукушка должна была явиться в посольство вместе с еще одной девушкой, с весенним именем, Мартой. Эйтингон велел Петру их разделить, и отправить радиограмму в Москву. Наум Яковлевич прилетал в Берлин вечерним рейсом. Марта Янсон переходила под его ответственность. Петр не знал, какая судьба ждет девушку. Марта его не интересовала. Воронов вез Кукушку обратно в столицу. На Лубянке женщина должна была дать показания о шпионской деятельности своего отца, и о собственном предательстве. Кукушку расстреливали. «Импорт-Экспорт Рихтера» переходил новому владельцу, обаятельному бизнесмену из Аргентины, с женой и маленьким сыном.

– Тонечке понравится в Цюрихе. Она там гостила, когда ко мне ехала… – Петр провел рукой по хорошо подстриженным, каштановым волосам:

– Забудем о Москве… – в Берлине никто не плевал на тротуар, и не разбрасывал окурки. В магазинах не толпились плохо одетые люди, с окраин. В автобусах не лущили семечки, и не пахло пивом. Петр намеренно, не стал обедать в одном из хороших кафе, на Курфюрстендам. Он поехал в Веддинг, рабочий район. Пивная была безукоризненно чистой, сосиски принесли свежие. Белое, берлинское пиво оказалось холодным и неразбавленным. Посетители носили недорогую, но опрятную одежду. Никто не играл на баяне, и не пел хором, о машинах, идущих в яростный поход. В репродукторе звучала Марика Рекк. Начались последние известия. Несмотря на потерю «Бисмарка» и бои в Северной Африке, рейх был силен, как никогда.

– Очень хорошо, что Германия сильна… – сосиски подавали с картофельным салатом. Петру он понравился. Воронов пометил себе, что надо попросить Тонечку сделать такой, в Москве:

– Никто не напивается, не горланит… – Петр не поддерживал отношений с братом, но боялся, что даже в Заполярье Степан ввяжется в какие-нибудь неприятности. Брат посылал открытки, к праздникам, из которых следовало, что он летает в местной авиации. Он подал просьбу восстановить его в партии, но на подобное, по мнению Петра, надежд питать не стоило. На карьере брата можно было поставить крест. Жена у Воронова ничего не спрашивала. Петр только говорил, что Степан работает в Заполярье. Сыну он читал рассказы о доблестных, советских летчиках, и помогал мальчику рисовать истребители. Володе, правда, больше нравились машины и заводы. Он всегда, восхищенно, рассматривал «Огонек», где печатали фотографии, с производства.

– Инженером станет… – ласково подумал Петр, – мой мальчик… – он был уверен, что Европу ждет мирная жизнь. В Москве сообщения о начале войны считались дезинформацией. Британии, вкупе с Америкой, был на руку превентивный удар СССР по Германии:

– Они хотят, чтобы мы ослабли… – недовольно сказал Эйтингон, – ввязались в боевые действия. Тогда капиталисты нападут на Советский Союз…

Он помахал радиограммой от Кукушки:

– Двадцать второе июня, что за чушь. Фон Рабе опроверг эти сведения… – с герром Максимилианом сейчас было не связаться. Весной оберштурмбанфюрер предупредил, что отправится на Балканы. Однако он, много раз, убеждал Петра, что Германия считает СССР союзником, и никакой войны не случится. Фон Рабе, как и другим источникам в Берлине, верили.

Петр бросил взгляд на газету, на дубовом столе, рядом с грязными тарелками. Завтракая, он просмотрел воскресные издания. Воронов не думал о том, чтобы убрать за собой. В посольстве имелась прислуга. Дома Тонечка баловала его завтраком, в постель, однако он всегда настаивал, что сам о ней позаботится:

– Не забывай… – он целовал ухоженные руки, – я в детском доме вырос, я все умею… – на Фрунзенской, правда, держали приходящую горничную. Петру нравилось помогать жене с обедами, на праздники. Тонечка рассказывала о торжественных приемах, в замке, об охоте, о рождественских елках. Петр обещал себе:

– У нас тоже все это появится. Особняк, дача, как у Лаврентия Павловича, дом на Кавказе, яхта… – Воронов предполагал, что может дослужиться до заместителя наркома, или даже занять, пост Берии:

– Тонечка станет женой министра. Ей не придется краснеть, думая, что она вышла замуж за плебея… – прочитав новости о разоблачении Горского, в берлинских газетах, Петр, не сдержавшись, выругался:

– А если Кукушка статью увидит? Она не дура, у нее нейтральные документы на руках. Подхватит дочь, и поминай, как звали. Ищи ее, в какой-нибудь Панаме… – герр Максимилиан отлучился из Берлина, но это ничего не меняло.

Петр подозревал, что, в отличие от Москвы, в Берлине ведомство рейхсминистра Геббельса не смотрит в рот СД:

– Газетам не запретишь печатать новости… – недовольно сказал себе под нос Петр, – здесь подобное не принято… – оставалось надеяться, что Кукушка читает «Фолькишер Беобахтер». В этом издании ничего о Горском не написали.

Выкурив американскую сигарету, за последней чашкой крепкого кофе, он поднялся. Пробило одиннадцать. Кукушка, если бы она вообще появилась, с дочерью, должна была быть в посольстве. Петр отдал четкие инструкции, что визитеров надо, немедленно, разделить. Взяв твидовый пиджак, он спустился на первый этаж, в отделанный мрамором вестибюль, с бронзовым, советским гербом, и многоцветными мозаиками. Шаги отдавались эхом в тихом зале, под высоким потолком. Петр нырнул в неприметную дверь под лестницей. Здесь было прохладно, мерцали тусклые лампочки на окрашенных стенах.

– На Лубянке похоже красят, во внутренней тюрьме. Серый и синий… – Петр кивнул посольским охранникам, у двери:

– Ее дочь рядом? – он указал на соседнюю комнату.

– Она одна пришла, товарищ майор… – услышал Петр недоуменный голос:

– Одна, никакой дочери мы не видели… – Петр почувствовал, что бледнеет. Сжав руку в кулак, он переступил порог комнаты, где ждала Кукушка.

В такси они отодвинулись на противоположные стороны сиденья. Саквояж и сумка стояли посередине, будто ограждая, их друг от друга. Закинув ногу за ногу, покачивая носком простой туфли, Марта смотрела на затылок шофера, в форменной фуражке берлинских таксистов. Генрих разглядывал пустынную, воскресную улицу Фридрихштрассе. Изредка звенели трамваи. Они ехали на запад, в Шарлоттенбург. Шофер, дисциплинированно, останавливался на всех светофорах. Генрих думал, что фрау Рихтер с тем же успехом могла, действительно, лежать в могиле.

– Маму отправят из Берлина в Москву, – тихо сказала Марта. Генрих принес в заднюю комнатку еще две чашки кофе. Пудель ювелира последовал за ним. Собака легла на пол, устроив нос на туфле девушки. Генриху показалось, что пудель вздохнул. Наклонившись, Марта погладила мягкую шерстку. Девушка, устало, улыбнулась:

– Ваш пес тоже ласковый. Аттила, я помню… – Генрих зажег ей сигарету. Он приоткрыл створку окна, выходящего в залитый солнцем, крохотный двор. Над пожарной лестницей вились, щебетали воробьи.

– Отправят в Москву… – девушка помолчала, – и расстреляют. Мой дед, Горский, то есть Горовиц, теперь враг народа, шпион западных стран. Даже у вас в газетах новости напечатали. Сталин избавляется и от мертвых соперников, – тонкие губы, цвета спелой черешни, дернулись:

– Меня тоже должны расстрелять, как члена семьи изменника родины.

– Вам семнадцать… – Генрих смотрел на мелкие веснушки, на загорелых щеках, на темные, длинные ресницы. Она сглотнула:

– Это ничего не значит. Уголовный кодекс СССР разрешает применение высшей меры социальной защиты к осужденным, начиная с достижения ими возраста двенадцати лет… – Генрих, сначала, не понял, что такое высшая мера социальной защиты:

– У нас детей коммунистов отправляют в приюты… – вспомнил он, – хотя какие коммунисты? Они все уехали, давно, а кто не уехал, сидит в концлагере… – Марта добавила:

– Маму тоже обвинят в шпионской деятельности… – голос девушки дрогнул, однако спина осталась прямой, жесткой. Она сидела так, как ее учили в швейцарском пансионе, для принцесс и дочерей миллионеров, не перекрещивая стройных ног. Американский нейлон чулок едва заметно поблескивал, в лучах солнца. Генрих приказал себе не смотреть на круглые колени, прикрытые скромной юбкой.

Он признался Марте, что знаком с ее родственниками:

– Они у вас замечательные. Старший, раввин Горовиц, женился недавно. Его сестра тоже помогает, в борьбе против Гитлера. И младший брат этим занимается… – Марту надо было довезти до Бремена или Гамбурга. По мнению Генриха, еще лучше было бы проследить, как девушка обустроится в Стокгольме и дождаться ее американских родственников. Генрих напомнил себе:

– Война начнется через три недели. Никто не успеет добраться до Стокгольма. И нам туда не поехать… – любой визит в нейтральную страну вызывал у СД подозрения. Генрих не мог себе позволить рисковать положением семьи. Он смотрел на упрямый очерк подбородка девушки. Генрих понимал, что не хочет отъезда фрейлейн Марты.

– С ума сошел! – одернул себя Генрих:

– Она не может здесь оставаться, не может возвращаться в Швейцарию. Русские начнут ее искать… – будто услышав его, Марта заметила: «Мама никогда не скажет, где я, гауптштурмфюрер фон Рабе».

– Не называйте меня так, пожалуйста, – попросил он, – мне подобного обращения на службе… – Генрих запнулся, – хватает. НКВД как гестапо, фрейлейн Рихтер. Не было еще человека, который бы там не говорил… – она сжала хрупкие пальцы:

– Мама не скажет, я уверена. Что бы они ни делали. И вы тоже… – Марта подняла зеленые глаза… – говорите просто, Марта. Пожалуйста, герр Генрих… – девушка поняла, что не знает, какая у нее фамилия:

– Рихтер, Янсон, Горская, Горовиц, Воронцова-Вельяминова… -она не стала говорить Генриху о своем отце:

– Потом, – решила Марта, – когда я пойму, что вообще происходит… – она старалась не думать, что сегодня утром видела мать в последний раз в жизни.

– Я ее найду, – девушка сжала зубы, – если ради этого придется остаться здесь, я так и сделаю. Начнется война, СССР введет войска, безумие прекратится… – Марта рассудила, что ей будет легче искать мать, не покидая Европы. Пока ей было только понятно, что Генрих работает на британскую разведку, что они едут на виллу фон Рабе, в Шарлоттенбург, и что бормашина Эмма и граф Теодор тоже помогают в борьбе против Гитлера. Генрих извинился, что передает ее с рук на руки семье:

– У меня деловая встреча, в городе, но мы увидимся вечером. У вас будет гостевая спальня, ванная. Завтра мой отец отвезет вас в магазины. Вам надо купить вещи, одежду… – у нее не было даже зубной щетки.

– У меня есть деньги, – сообщила девушка, – и я настаиваю… – она покраснела:

– Простите. Я очень благодарна, герр Генрих, за вашу заботу. Я не знаю имен советских резидентов, здесь… – торопливо прибавила Марта: «Мама ничего мне не передавала. Она всегда была осторожна…»

– И хорошо, что так… – Генрих соскочил с подоконника, – но я бы, все равно, не позволил себе спрашивать у вас о подобном, фрейлейн Марта… – ей хотелось услышать, как Генрих называет ее просто Мартой:

– Ты для него девчонка, – сказала себе девушка, – ровесница его сестры. Ты только школу закончила, а он докторат защитил. Но какой он смелый… – Марта, исподтишка, смотрела на красивый, четкий профиль.

Открывая для нее дверь, Генрих заметил:

– Я должен перед вами извиниться. Я зимой сказал Эмме, что у вас в мозгу одна извилина, в форме свастики… – зеленые глаза заблестели:

– Я думала, что вы убийца, – призналась девушка, – а Эмму, про себя, называла бормашиной… – пудель терся о ноги Марты.

– А она вас пилой… – Генрих запер комнату:

– Я позвоню домой, на виллу, предупрежу… – Марта остановилась в коридоре:

– Герр Генрих, а ваши старшие братья, Отто, Максимилиан… Они тоже борются против Гитлера? – он вдыхал сладкий, тревожный запах жасмина. Девушка стояла совсем рядом. Генрих был не намного выше. На ее виске переливались, мерцали бронзовые волосы:

– Наоборот, – почти сухо сказал фон Рабе, – поэтому, для вашей безопасности, вам надо уехать из Берлина, раньше, чем здесь окажется кто-то из них. Особенно Максимилиан.

От ювелира Генрих позвонил домой. Он знал, что отец, получив сигнал тревоги, волнуется. Фон Рабе откашлялся:

– Папа, у нас гостья. Наша знакомая, из Швейцарии… – телефоны были надежными, Генрих мог свободно говорить. Он услышал спокойный голос отца:

– Я знаю, о ком ты. Эмму я предупрежу, она подготовит гостевую спальню. Генрих… – отец помолчал, – она одна?

– Одна… – услышав гудок в трубке, Генрих повернулся к Марте: «Нас ждут, на вилле».

Шофер высадил их у кованых ворот, с эмблемой террикона, с девизом «Для блага Германии». Генрих велел:

– Отвезете меня в Митте… – Эмма и отец шли по усыпанной мраморной крошкой дорожке к воротам. Аттилла весело лаял, прыгая по зеленой лужайке. Марта, зажав под мышкой сумочку, засунула руки в карманы жакета. Генрих опустил саквояж:

– Устраивайтесь, пожалуйста. Ни о чем не волнуйтесь, на вилле нет… – он повел рукой:

– Мы придумаем, как вас отправить в безопасное место, обещаю… – он быстро пошел к такси. Марта смотрела на прямую спину, в эсэсовском мундире. Вечернее солнце играло рыжими бликами, в каштановых волосах.

Хлопнула дверца машины. Генриху, отчаянно, хотелось не отводить от нее глаз. Подняв перегородку, отделяющую пассажира, он щелкнул зажигалкой. Хрупкая фигурка, в темном костюме, удалялась. Тонкие пальцы девушки сжимали сумочку.

– Я не хочу, чтобы она уезжала… – Генрих затянулся сигаретой, – не хочу…, – он велел себе думать о встрече с графом фон Штауффенбергом.

Генрих вернулся домой поздно вечером. Они выпили по кружке пива, с картофельным салатом и сосисками, и погуляли по Музейному Острову. Генрих был осторожен, но вскоре понял, что граф тоже задумывается о противостоянии Гитлеру. Они расстались, договорившись поддерживать связь, учитывая новую должность Штауффенберга, в Генеральном Штабе. Открывая парадную дверь виллы, Генрих ощутил, что проголодался.

– Не пообедал, как следует… -он расстегнул воротник мундира. Тусклый свет огромной люстры бросал отблески на парадный портрет отца, на картину, с изображением фюрера. Внизу было тихо. Генрих вздохнул:

– Она устала, у нее был трудный день…

На комоде, орехового дерева, лежала записка от отца:

– Девочки отправились спать, я тоже. Завтра мы с Мартой поедем на Кудам, по магазинам. Мы тебе оставили салат и холодную говядину. Поешь, милый… – Генрих насторожился. Из библиотеки слышались звуки рояля. Он узнал ноктюрн. Дверь была чуть приотворена.

Она не спала.

Она сидела, за кабинетным фортепьяно. На крышке, в тяжелом, бронзовом подсвечнике, трепетали огоньки свечей. Июньское, белесое небо, медленно темнело. Она распустила волосы, но осталась в скромной юбке и рубашке. Аттила, уткнув нос в лапы, лежал на ковре, рядом с табуретом.

Генрих прислонился к косяку, стараясь даже дышать, как можно тише:

– У нее отличная техника, я еще зимой заметил. Она хотела учиться дальше. То есть не музыке, математике. Она студентка… – вздрогнув, девушка оборвала ноктюрн. Пальцы лежали на клавишах:

– Все хорошо, герр Генрих. Мы с Эммой… – она мимолетно, слабо улыбнулась, – даже посмеялись, немного. Мы с ней в одной комнате жить будем, ваш отец… – ее голос задрожал:

– Ваш отец попросил слуг поставить еще одну кровать. Отец у вас чудесный… – вспомнив знакомый, запах сандала, Марта велела себе не плакать:

– От папы так пахло. То есть от Янсона. Я этот ноктюрн играла, когда мама приехала, и сказала, что папа погиб… – она не двигалась. Генрих кивнул:

– Отдыхайте, фрейлейн Марта. Спокойной ночи, не смею мешать… – Генрих, мягко, закрыл дверь.

– Я даже не знаю, как выглядит мой отец, настоящий… – поняла Марта, – я, наверное, никогда его не увижу. Если увижу, он может и не обрадоваться мне. И я не увижу мамочку… – слезы текли по лицу, капая на белую рубашку:

– Я совсем одна, одна… – не выдержав, Марта сползла на ковер, закусив зубами руку. За окном всходили слабые, летние звезды:

– Я никого не знаю, у меня не осталось семьи… – всхлипнув, обняв Аттилу, она спрятала лицо в теплой шерсти. Собака лизала мокрые, соленые щеки. Марта помотала головой:

– Мамочка хотела, чтобы я выжила. У меня есть родственники, есть друзья. Эмма, граф Теодор, Генрих. Он друг, и никем больше не станет… – Марте было больно даже думать о таком.

– Больше я не заплачу, – велела себе девушка, – пока не найду маму. Мы с ней встретимся, обязательно. И я никуда не уеду… – она поцеловала Аттилу куда-то во влажный, холодный нос. Пес ласково заворчал. Марта вернулась к фортепьяно. Размяв пальцы, девушка нехорошо усмехнулась:

– Больше никаких сомнительных композиторов. Фюрер любит Вагнера, фюрер его услышит… – вскинув острый подбородок, Марта заиграла «Полет валькирий».

Комнату для безопасной связи с Москвой, в советском посольстве тоже оборудовали в подвале. Стены выкрасили в серый и синий цвет. Простые лампочки окружили проволочной сеткой. Воронову помещение напомнило камеры для допросов, во внутренней тюрьме, на Лубянке. Кукушка, под охраной, продолжала сидеть на месте. Женщину обыскала сотрудница посольства. Воронов боялся, что у Кукушки в сумочке окажется пистолет или шприц, с каким-нибудь сильнодействующим средством. Паук поставлял сведения, о фармакологических разработках американцев, однако Наум Исаакович вздохнул:

– Даже Паук не имеет доступа в некоторые лаборатории. Они принадлежат ведомству Гувера, ФБР… – Эйтингон почесал ручкой лоб, – а Паук армейский офицер. Известный тебе Меир Горовиц, судя по всему, перешел из подчинения Гувера в службу Даллеса… – Эйтингон задумался:

– Хорошо, что мы разыграли комбинацию с фон Рабе. Присутствие мистера О’Малли в Европе не нужно ни нам, ни немцам. Если он появится в Советском Союзе, под видом журналиста… – Эйтингон усмехнулся, – мистер Горовиц нам все расскажет, о тайнах его работы на Даллеса… – Воронов смотрел на спокойное лицо Кукушки:

– Она не знает, что я видел документы ее отца. И Наум Исаакович не знает. И нарком Берия о них понятия не имеет. Только я, и товарищ Сталин… – в сообщение о Горском не упоминалось его американское происхождение. Петр понял, что Иосиф Виссарионович решил не обнародовать эти сведения:

– И мне нельзя… – серые, дымные глаза женщины скользили по строкам газетной статьи: «Коварные планы шпиона западных империалистов».

– Нельзя, – повторил себе Петр:

– Я член партии, я обязан соблюдать дисциплину. Я не могу предавать огласке подобные вещи, без разрешения Иосифа Виссарионовича… – он, все равно, хотел поговорить с Наумом Исааковичем. Если Марта Янсон, со своими нейтральными документами, отправилась в Америку, Паук бы мог ее найти:

– Паук ее родственник… – женщина, холеными пальцами, с алым маникюром, перевернула газетный лист, – кузен. Раввин Горовиц, которого Степан из тюрьмы выручил, тоже. И Меир, он же мистер О’Малли. Кукушка знает о них, она долго в Америке болталась… – Петр замер:

– Нет, нет, Паук не может быть двойным агентом. Он наш человек, он любит Советский Союз… – Наум Исаакович говорил, что ручается за Паука, как за собственного сына. Эйтингон хотел организовать агенту посещение Москвы:

– Мы его примем в партию, выдадим советский паспорт, получит звание… – Наум Исаакович подмигнул Петру:

– Два ордена у него есть, как у тебя. Подобное важно, для нашего товарища… – за Кукушку Петр рассчитывал получить третий орден. Науму Исааковичу Берия обещал звание старшего майора государственной безопасности. В сухопутных войсках это равнялось командиру дивизии.

– Мы с Эйтингоном оба майоры, – вздохнул Петр, – но ко мне доверия меньше, а все проклятый Степан. Хоть бы он героически разбился, в своей вечной мерзлоте. Еще хорошо, что партия мне поручила должность резидента, в Цюрихе… – Петр был уверен, что Кукушка не только нашла своих американских родственников, но и продалась, с потрохами, ведомству Даллеса. На него, судя по всему, работала вся семья Горовицей:

– Шпионское гнездо, – Петр вдохнул запах жасмина, от ее белой шеи:

– Она крестик сняла. Наверняка, передала дочери. Где эта проклятая Марта, как ее искать… – в Швейцарию отправили чистильщиков, с приказом доставить Марту Янсон в Советский Союз, буде она хоть переступит границу страны. Глядя на ухоженное лицо Кукушки, Воронов понимал, что подобного можно не ожидать:

– Она давно американские документы сделала, себе и дочери… – в сумочке у женщины, правда, никаких бумаг не лежало. Она пришла в посольство без паспорта. Оружия Кукушка тоже не принесла. Петр, лично, распотрошил элегантное творение, из ателье Hermes, sac à dépêches, лиловой, крокодиловой кожи, в тон канту, на костюме серого твида. Шейный платок у Кукушки тоже был от Hermes, лилово-серый, в цвет ее глаз.

Похожую сумку, только черную, Петр привез жене из Нью-Йорка. Тонечка ходила с ней на занятия. У жены было много тетрадей и письменных работ учеников. Воронов, с каким-то наслаждением, вспарывал замшевую подкладку сумки Кукушки, с тисненой золотом монограммой: «Фрау Анна Рихтер». Кроме пудры и помады от Шанель, маленького флакончика «Императрицы Евгении», от Creed, и блокнота, испанской кожи, с автоматической ручкой, отделанной перламутром, Петр ничего не нашел. Открутив пробку, он вдохнул запах жасмина. Воронов развернул шелковый, носовой платок, с меткой «А. Р.».

– Мерзавка… – пробормотал он, листая блокнот. Кукушка, аккуратно, записывала расходы. В особом карманчике женщина собирала чеки. Воронов тоже так делал, в командировках, отчитываясь за оперативные траты.

Драгоценностей женщина не носила, только золотой хронометр, с бриллиантами. Он тоже считался оперативными расходами:

– На Лубянке у нее все заберут, – Воронов пнул сумку, – ей недолго жить осталось. Она признается, куда дела дочь… – Петр боялся, что Марта Янсон исчезла с тайной бухгалтерией «Импорта-Экспорта Рихтера», с именами агентов СССР, работающими от Аргентины до Японии. С такой информацией девушке бы обрадовались и в Британии, и в США. Петр ставил на США, зная, что Марта училась в школе, в Нью-Йорке.

– Кукушка еще тогда американцам продалась, – решил он, – пять лет назад. И дочь вовлекла в шпионскую деятельность… – Марте Янсон пять лет назад было двенадцать, но подобное никого не интересовало.

У них не имелось даже фотографий девушки. Петр понимал, что в Швейцарии семейных альбомов тоже никто не найдет. Кукушка, далеко не дура, знала, как заметать следы. Петр вспомнил, что Марта училась в одном классе со Светланой Сталиной и дружила с детьми Иосифа Виссарионовича:

– Попросить у них описание… Нет, невозможно, это будет означать, что мы провалили операцию, потеряли малолетнюю змею, гадину… – Эйтингон имел свои планы на Марту Янсон, которыми он с Петром пока не делился.

В длинных пальцах Кукушки дымилась сигарета. Петр пока был с ней вежлив. Он даже извинился, что забирает сумочку:

– Это протокол, Анна Александровна, вы отлично знаете… – стряхнув пепел, женщина окинула Воронова долгим, неприятным взглядом. Холеный палец, с алым маникюром, уткнулся в «Правду».

– Я не могу спорить с партией, Петр Семенович… – смотря на него, Анна видела двенадцатилетнего, наголо стриженого мальчишку, в московском детдоме:

– Мы их навещали, с Янсоном, перед отъездом. Привезли хлеба, сахара, устроили чаепитие, рассказывали о гражданской войне. Янсон их на самолете катал, в аэроклубе. Степан тогда авиацией заболел. Где сейчас Степан, интересно… – Анна велела себе ничего не спрашивать у Воронова, велела забыть о худых подростках, в суконных блузах:

– Это не он. Он убил Вальтера, хладнокровно, чтобы устроить мне проверку. Сталин избавляется даже от мертвого соперника. Хочет сделать вид, что, кроме него, других кандидатов на роль лидера партии не существовало. Если бы папа не погиб, Ленин мог бы передать ему власть. Не думай о Воронове, он мелкая сошка. У тебя есть долг перед партией и страной. Поэтому ты здесь сидишь, хотя могла бы давно ехать в Швецию, с Мартой… – о дочери тоже нельзя было вспоминать, как и о его шепоте, прошлой ночью: «Анна, Анна, я так давно ждал…».

Анна бросила взгляд на газету:

– Через три недели все станет историей, неужели они не понимают? Мне надо встретиться со Сталиным, убедить его… – розовые, красивые губы разомкнулись:

– Я получила партийный билет шестнадцати лет от роду, Петр Семенович, и тогда же ушла на фронт, комиссаром. Я не могу, и не буду спорить с партией, и подчинюсь ее решению. Однако я, в течение года, предупреждала Центр о грядущей войне… – Кукушка перегнулась через стол, на него повеяло жасмином. Увидев холод в серых глазах, Воронов подавил желание отшатнуться:

– Она заложников расстреливала, на гражданской войне. Для нее ничего не стоить убить человека. Она отравила Раскольникова, своего друга, недрогнувшей рукой… – Горская смотрела прямо ему в глаза. Узкая ладонь хлопнула по газете, Петр вздрогнул:

– Атака Германии на Советский Союз начнется на рассвете двадцать второго июня, – отчеканила женщина:

– Через три недели. Надо нанести превентивный удар, застать Гитлера врасплох, народ Германии восстанет против нацизма… – она опять несла чушь, которую, на Лубянке, выбрасывали, едва завидев расшифрованные строчки радиограмм.

Петр отпил хорошо заваренного, бразильского кофе. Он велел принести бутерброды, с икрой и лососиной, тарелку с французскими сырами, и раннюю клубнику. Пока ему надо было усыпить подозрения Кукушки. Эйтингон, отправляя его в Берлин, заметил:

– Вряд ли ее американские хозяева будут штурмовать советское посольство, узнав о пропаже госпожи Горской, – Наум Исаакович, издевательски улыбнулся, – но все равно, не вызывай у нее тревоги… – Петра беспокоило, что дочь Кукушки могла сейчас оказаться где угодно.

– Например, в американском посольстве… – он поинтересовался у Горской, где девочка. Красивая бровь не дрогнула, она затянулась сигаретой:

– Понятия не имею, Петр Семенович. Марта не девочка, ей семнадцать лет. Она не ночевала в отеле… – Кукушка пожала стройными плечами, – ничем не могу вам помочь… – ему почудилась усмешка в серых глазах. Сжав зубы, Воронов поднялся:

– Кушайте, Анна Александровна, я скоро вернусь… – закинув ногу на ногу, она покачивала остроносой, лаковой туфлей. Женщина едва заметно кивнула: «Идите».

На пороге комнаты Воронов вспомнил, что Кукушка получила звание старшего майора государственной безопасности, в декабре прошлого года, вместе с очередным орденом:

– Героя Советского Союза ей не дадут… – зло подумал Воронов, – комбригу Горской. Получит пулю, только сначала расскажет нам, где ее дочь.

Услышав, что Марта в посольстве не появлялась, Эйтингон сочно выругался:

– Вези суку сюда, вечерним рейсом. У тебя все равно, нет никаких средств… – у Петра, действительно, при себе ничего не имелось. Он бы мог обойтись подручными способами, как в Прибалтике, но, глядя на Кукушку, он понимал, что даже если он переломает женщине кости, она не издаст, ни звука:

– Ладно, – мрачно подумал Петр, – на Лубянке она заговорит. Фон Рабе в начале июля приезжает в Берлин. Я его навещу. Он поможет найти Марту, а Наум Исаакович свяжется с Пауком… – Петр, со вздохом, понял, что не успеет, еще раз, зайти в магазины на Кудам.

– В июле начнутся распродажи, – пришло ему в голову, – так даже лучше… – он кивнул охранникам, дверь комнаты открылась. Кукушка изящно, ела клубнику. На губах поблескивали капли сока.

– Будто кровь, – усмехнулся, про себя, Воронов:

– Это ее ждет, завтра… – он откашлялся:

– Мы едем на аэродром Темпельхоф, Анна Александровна. Возьмите… – он протянул женщине сумочку, с распоротой подкладкой, развинченной пудреницей и сломанным тюбиком помады. Она провела пробкой от флакона по шее: «Я готова, Петр Семенович». Вскинув голову, не оборачиваясь, цокая высокими каблуками, Кукушка вышла в коридор.

Над зеленой лужайкой, уходящей к озеру, в светлом, вечернем воздухе, звенели комары. Девушки сидели на мраморном балконе спальни Эммы фон Рабе. Атилла развалился на теплом полу, рядом с плетеным креслом Марты. Девушка босой ногой гладила его по спине. Овчарка, блаженно, жмурила янтарные глаза. Вторую ногу Марта подвернула под себя, накинув на плечи шаль. Она была в короткой, теннисной юбке и рубашке американского кроя.

После визита, с графом фон Рабе, в универсальные магазины на Курфюрстендам, у Марты появился багаж, от Гойяра, костюмы и шелковые блузки, кашемировые брюки, свитера, спортивные рубашки и туфли. На пороге Kaufhaus des Westens, граф Теодор вручил Марте визитную карточку:

– Нашу семью здесь знают. То есть твою семью… – голубые глаза, тепло, взглянули на нее:

– Меня ты найдешь в кафе, – граф указал куда-то вбок, – за чтением газеты. Потом перекусим … – в лимузине, подняв перегородку, отделявшую их от шофера, граф потребовал у Марты чековую книжку. Девушка, не возражая, вытащила портмоне. Нельзя было рассчитываться чеками, оставляя следы пребывания некоей фрейлейн Марты Рихтер, в Берлине.

Граф Теодор сунул чековую книжку в карман твидового пиджака:

– Очень хорошо, – мужчина улыбнулся, – я тебе говорил, ты Эмме, все равно, что сестра, а мне, как дочь… – Теодор смотрел на ее упрямый, красивый профиль.

Девочка не была похожа на мать:

– Только подбородок, – он стоял на пороге кафе, провожая ее глазами, – и то, как она голову вскидывает… – он велел себе не думать о том, где сейчас может находиться фрау Анна Рихтер, дочь соратника Ленина, а ныне врага народа, Александра Горского. Теодор понимал, что они с Анной больше никогда не увидятся:

– Ее, скорее всего, расстреляют…, – граф вспомнил тоску в зеленых глазах Марты, – и с дочерью она тоже, никогда не встретится… – Теодор понимал, зачем Анна провела с ним ночь, на вилле:

– Она подозревала, что я на кого-то работаю… – взяв сахарницу, он услышал наставительный голос среднего сына:

– Сахар, животные жиры, табак, алкоголь, это бич нашего времени. Фюрер хочет прожить долгую жизнь. Мы все должны брать с него пример. Я намереваюсь достичь ста лет, окруженный внуками и правнуками…

– Очень надеюсь, что подобного не случится, – пробормотал граф Теодор, щедро добавляя сахар, закуривая сигарету. Он, обычно, пил несладкий кофе, но назло Отто и Гитлеру хотелось, есть мясо, а на десерт заказывать баварский ванильный крем, что он и сделал, обедая с девочкой.

Марта, аккуратно, собрала все чеки. Она совала их графу, пока Теодор не вынул из ее руки бумажки, велев официанту выбросить их в урну.

В «Фолькишер Беобахтер», в очередной раз, клялись в нерушимой дружбе СССР и Германии:

– Они не напишут, что США, через две недели, заморозит все активы немецких компаний. Персонал нашего посольства, в Вашингтоне, получил распоряжение об эвакуации… – угрюмо подумал граф Теодор. О замораживании активов он узнал на заседании, в рейхсминистерстве финансов, а об эвакуации ходили слухи с мая. Это означало дипломатический бойкот Германии, со стороны США, и намек на грядущую войну:

– Она… Анна… работала на русских. Она знала о плане «Барбаросса»… – граф Теодор болтал с Мартой о ее учебе, в Швейцарии, – она хотела удостовериться в своей правоте… – он и не надеялся, что женщина пришла к нему из-за чувств, но вспоминать Анну, несмотря, ни на что, было больно.

Война означала, что никому из Горовицей до Швеции было не добраться. В Германии, разумеется, появляться им было нельзя.

За ранним завтраком, вдвоем с младшим сыном, граф заметил:

– Последняя весточка от дорогого друга пришла две недели назад. Он, обычно, очень пунктуален… – Генрих вздохнул:

– Вряд ли что-то случилось. С родственниками дорого друга, насколько мы знаем, все в порядке. Он, скорее всего, занят, готовится к отъезду… – дорогой друг предупредил, что летом собирается на восток. Его место занимал другой человек. Абонентский ящик переезжал из Роттердама дальше. Новый работник, получал в наследство радиопередатчик. Пани Качиньская отправлялась в Бреслау. Генрих увидел твердые, голубые глаза женщины: «Хорошо, что она на еврейку не похожа. У нее отличные документы, но все равно, хорошо».

Они поговорили о гостье, согласившись, что Марту надо, как выразился Генрих, отправить дышать морским воздухом. Граф Теодор покачал головой:

– Хорошо, до парома я ее довезу. А дальше? Девочке семнадцать лет, как она обустроится в Стокгольме? В Швеции, наверняка, есть русские резиденты. Если ее найдут… – отец не закончил. Генрих отвел взгляд, чувствуя, что краснеет. Они с отцом понимали, что через три недели Берлин, как ни странно, станет самым безопасным городом для проживания фрейлейн Рихтер.

– Но Макс… – размышлял граф, – Макс вернется в начале июля, с Балкан…

Девочка ела элегантными, отточенными движениями, рассказывая, как на летних каникулах навещала, с классом Северную Италию. В публичных местах они, разумеется, говорили только на безопасные темы:

– Мы католики, – Марта, изящно, отпила кофе с молоком, – однако мы поддерживаем, мудрую политику фюрера, по отношению к церкви. Католики Германии должны последовать примеру протестантов, и создать собственные храмы… – она скрутила бронзовые волосы на затылке, в тяжелый узел. На лацкане жакета блестел значок, со свастикой.

Граф Теодор хмыкнул:

– А что Макс? Я видел ее документы. У нее родословная лучше, чем у рейхсминистра Геббельса, и у самого фюрера. Образец арийки. Мать ее погибнет, на этой неделе… – Марта объяснила, как все обставят в Швейцарии, – а она уедет. Даже если Макс проверит ее, он услышит то же самое. Нет опасности, что он войдет в контакт с русскими… – фон Рабе, немного, помрачнел, – через три недели в Берлине ни одного русского не останется. Некому будет ее искать… – он, в общем, не знал, как подобное предложить девушке:

– Генрих на нее смотрел зимой, я видел… – граф расплатился по счету, – и она, в его сторону поглядывала. Это было бы самым безопасным решением… – младший сын сегодня делал доклад, у Гиммлера, с комендантом Аушвица, Хёссом, а потом встречался с рейхсфюрером наедине. По словам Генриха, речь шла о новом назначении, с продвижением в звании. Генриха брали в личную канцелярию Гиммлера:

– Буду работать с Максом… – угрюмо заметил младший сын, – но я вряд ли в Берлине обоснуюсь. Гиммлер говорил о морском воздухе… – это могло означать ответственность за расчеты по расширению полигона, в Пенемюнде.

– Надо как-то намекнуть Генриху… – решил граф Теодор, – вечером, когда девочки спать пойдут. Он говорил, что не хочет заводить семью, не собирается рисковать жизнью близких людей. Мы радовались, когда Густи оказалась в безопасности, и все равно, она погибла, бедная. Однако у нее дочка осталась… – он хотел увидеть внуков:

– Германия оправится, – твердо сказал себе граф, – все Максимилианы и Отто закончат смертной казнью, или пожизненным заключением. Советский Союз скинет дурман Сталина, после войны. Исчезнет ненависть, останется одна любовь… – в ее волосах играло солнце, на носу высыпали мелкие веснушки:

– Одна любовь… – граф довез Марту до виллы.

Эмма вернулась с работы, а Генриха еще не было:

– Он у рейхсфюрера… – одними губами сказала дочь, закатив глаза, – третий час сидит… – переодевшись, граф Теодор уехал на обед, с маршалом Герингом. Он хотел осторожно расспросить приятеля, что происходит в Пенемюнде.

На плетеном столе, между креслами, лежал новый несессер Марты, девушка подпиливала ногти. Эмма хихикнула:

– Помнишь, на конференции, в декабре, нас измерял подонок, из управления расовой чистоты СС? Даже странно, у нас одинаковые параметры, а ты еврейка… – Марта выпятила губу:

– Только наполовину, но для сумасшедшего это все равно. Ерунда эти измерения… – отложив пилку, она почесала нос. Марта старалась не думать о матери, избегая даже упоминать ее имя. Она только заметила Эмме:

– Мама, скорее всего, в Москве. Если еще она жива… – обняв девушку, Эмма прижалась теплой щекой, к бронзовому виску:

– Конечно, жива. Я уверена, вы встретитесь… – Марта видела, с балкона, как Генрих вернулся домой, на своей машине, отдав ключи шоферу. Эмма пошла в ванную, после партии в теннис. Девушки разобрали покупки Марты, и принесли из библиотеки книги по математике. Марта собиралась заниматься, даже на каникулах. Она, исподтишка, оглядела книжные полки, но изданий по архитектуре не нашла. Марта предполагала, что статью об отце не поместят в энциклопедию:

– Он мамин ровесник, всего на два года ее старше… – Генрих приехал в эсэсовской форме. Завидев Марту, он помахал, устало улыбнувшись.

– Он в библиотеке, работает, – Марта, рассеянно, листала Deutsche Mathematik, орган новой, арийской математической школы. Редактор сообщал, что ученые освободились от еврейского влияния:

– Измерения, это чушь, как подобный журнал, – Эмма поморщилась, – у герра Кроу тоже были идеальные стандарты, а у него отец русский. Воронцов-Вельяминов… – Марта, спокойно, подумала:

– Мой отец и Питер Кроу родственники. Но до Британии сейчас никак не добраться. Да и я не хочу покидать Германию, я буду бороться с Гитлером. Не хочу покидать его, Генриха… – Марта заметила, что, говоря о герре Питере, подруга немного краснеет.

– А! – торжествующе сказала девушка: «У образца арийской женственности есть сердце!»

Эмма смутилась:

– Он два года назад уехал, я тогда ребенком была. Он, скорее всего, помолвлен, или женился… – она отпила кофе:

– Ты, кстати, могла бы поступить в Берлинский Технический Университет. Он рядом, в Груневальде… – Марта успела справиться об университете в энциклопедии. Девушка осталась довольна:

– Отто там не учился, – с облегчением, вспомнила Марта, – он заканчивал, университет Фридриха Вильгельма… – Марта подхватила журнал:

– Может быть, я так и сделаю… – она скинула шаль, сунув ноги в теннисные туфли:

– Отнесу арийских математиков обратно на полку… – подмигнула она Эмме, – их изыскания мне не пригодятся… – в коридоре Марта замерла, чувствуя, как лихорадочно бьется сердце. Она прошла, на цыпочках, по дубовым половицам. Девушка заглянула в приоткрытую дверь. Знакомо, уютно пахло сандалом. Он переоделся, в американские джинсы, и теннисную рубашку, от Lacoste. Каштановые волосы играли рыжими искрами, в заходящем солнце. Он сидел спиной к Марте, за столом, изредка отпивая кофе. Он быстро писал, насвистывая:

– Let there be cuckoos, A lark and a dove, But first of all, please, Let there be love…

Скользнув в библиотеку, прислонившись спиной к двери, Марта прижала к груди труды арийских математиков: «Мне надо с вами поговорить, герр Генрих».

На встрече с рейхсфюрером речь шла не только о новом назначении.

Гиммлер увел Генриха на террасу кабинета. Весной ординарцы рейсфюрера переносили его любимые растения из зимнего сада на большой, просторный балкон. Отсюда виднелись купола и шпили Берлина, поблескивающая под ярким солнцем Шпрее. На гранитном полу, лежала легкая, золотая пыль. В накрытом стеклянной крышей саду оставались кактусы и тропические растения. У рейхсфюрера отлично росли даже орхидеи:

– Ваш брат, – весело сказал Гиммлер, усаживая Генриха в кресло, – обещал привезти средиземноморские образцы. Я давно хотел получить оливковое дерево… – он улыбался, – символ мира. Скоро Германия вернется к безмятежной жизни… – опустившись рядом, он протер пенсне:

– Можно было бы заказать саженец в нашем ботаническом саду, однако я предпочитаю получить растение с его родины, из античной почвы… – Генрих, мрачно, подумал, что Макс вернется из Афин не с одним саженцем. Говоря о командировке старшего брата, отец вздохнул:

– Он хочет сделать отдельную комнату, в галерее, для греческой добычи. Бюсты, вазы… – Генрих отозвался:

– Папа, я обещаю, когда сумасшествие закончится, мы, лично вернем шедевры в музеи, и найдем хозяев… – Генрих, старательно, отгонял мысли о фрейлейн Марте, но ничего не получалось. Он слышал ноктюрн Шопена, видел тонкие пальцы, на клавишах, бронзовые, распущенные по спине волосы:

– И голос у нее такой… – понял Генрих, – ласковый. Как музыка, что она играла… – над министерским кварталом развевались огромные, черно-красные флаги. Из репродукторов, вдалеке, слышался марш. Гиммлер, аккуратно, разлил кофе:

– Вы знаете, что русская кампания закончится до Рождества… – в стеклышках пенсне Генрих видел свое отражение. Рейхсфюрер ценил опрятность, и любил форму. Генрих сходил к хорошему, военному, парикмахеру, перед вылетом из Кракова, и тщательно оделся. Собираясь к рейхсфюреру, он остановился перед зеркалом, в кабинете. Если бы ни рост, его можно было бы поместить на обложку патриотического издания, как образец арийского офицера, защищающего безопасность рейха. Макс, по соображениям конспирации, в прессе не появлялся, а Отто гордился, что его снимки печатают в журналах. Подумав о журналах, Генрих вспомнил тихий голос фрейлейн Марты:

– У НКВД нет моих фотографий. Мои… – девушка запнулась, – родители, покинули СССР, когда мне года не исполнилось… – свидетельство о крещении Марты Рихтер выдала католическая церковь святой Варвары, в далеком городке Цумеб, столице шахтеров юго-западной Африки. В год рождения фрейлейн Рихтер тамошняя местность управлялась британцами, захватившими германские колонии во время войны, но в округе оставалось много немецких колонистов.

По документам, семья Рихтеров переехала в Африку из Швейцарии, в восемнадцатом веке. Арийское происхождение фрейлейн Рихтер было безукоризненным. В конверте лежали хрупкие, пожелтевшие бумаги, написанные готическим шрифтом. Самое старое свидетельство о крещении было помечено серединой семнадцатого века. Предок фон Рабе, судя по документам, появился на шахтах Раммельсберга, в горах Гарца, примерно в то же время:

– Йорден его звали. Йорден Рабе. Он университет закончил, в Гейдельберге. Женился, оставил двоих сыновей, а сам в шахте погиб. Второй его сын, Михаэль, отправился работать на соляные шахты, в Польшу, и не вернулся оттуда… – Генрих вспомнил, что в то время Польша воевала с Россией и Швецией:

– Наверное, тоже погиб… – в ювелирной лавке, увидев бумаги Марты, он удивился:

– Отличная легенда. У вас прекрасное прикрытие. Немцы из подобных мест, – усмехнулся Генрих, – из бывших колоний, считаются, как ни странно, образцом чистоты арийской крови. Они не вступали в брак с местным населением, выписывали невест из Европы… – он листал документы:

– Потом ваши родители отправились в Буэнос-Айрес, где тоже большая немецкая община, с прошлого века… – Генрих поднял серые глаза: «Кто бы ни готовил вашу… – он поискал слово, – операцию, он все очень тщательно продумал…»

– Это мама, – Марта, едва заметно, улыбнулась:

– Она ездила в Германию, до моего рождения. Курьером, от Коминтерна, для связи с местными коммунистами. Она участвовала в Гамбургском восстании, слышала выступления Гитлера… – Марта помолчала:

– Она тогда предупреждала, об опасности нацизма. Она оказалась права… – Генрих напомнил себе, что фото Марты, с Ганной Рейч, опубликовали в «Фолькишер Беобахтер», в декабре.

Он хмыкнул:

– Опасности нет. Через три недели в Берлине не останется ни одного советского гражданина. Вряд ли фрау Рихтер сообщала агентам СССР, которых она курировала, как выглядит ее дочь… – слушая Гиммлера, Генрих, в очередной раз, подумал, что Германия для Марты, в ближайшее время, станет самым безопасным местом проживания:

– В Швеции ее могут найти, русские. Тем более, в Швейцарии. До Америки сейчас никак не добраться, – Гиммлер тоже говорил о США.

По словам рейхсфюрера СС, война в России ожидалась короткой:

– Рождество встретим в Кремле… – уверил его Гиммлер, – мы не повторим ошибки Наполеона, не отложим вторжение. За два летних месяца, пользуясь сухой погодой, наши танки дойдут до Москвы. Ожидается много пленных, мы расширим лагеря, и, конечно, позаботимся о евреях СССР. Думаю… – Гиммлер помешал кофе серебряной ложечкой, – мы создадим гетто только в крупных городах, с промышленным потенциалом, как в Польше. Но, в отличие от Европы, где мы можем депортировать евреев по железной дороге, и не тратить много средств, в России огромные расстояния. Поэтому… – Гиммлер пощелкал пальцами, – мы избавимся от еврейского населения сразу. Хирургически, – он улыбался, – быстрым способом. Массовые расстрелы требуют времени, и плохо отражаются на моральном состоянии наших военнослужащих. Химики, инженеры работают над проблемой… Мы используем польские лагеря, расположенные близко к территориям бывшей России… – они развернули карту. Генрих, внимательно, запоминал все, что говорил рейхсфюрер:

– Начались депортации из Бельгии, Голландии… – последнее письмо от дорогого друга пришло на ящик Эммы, в Потсдаме, две недели назад. Генрих велел себе не волноваться. О председателе амстердамского юденрата Гиммлер ничего не сказал, но Генрих ожидал, что профессора Кардозо, и его семью не тронут. В Польше чиновники юденратов вели спокойную жизнь:

– Многие их предателями считают, – подумал Генрих, – дверь Кардозо ругательствами расписали. Амстердамские евреи позаботились. Однако ни мы, то есть СД, ни партизаны не тронут великого ученого, какие бы у него ни были моральные принципы. Вернее, их отсутствие… – поправил себя Генрих:

– Он собственного шурина сдал Максимилиану. Однако он не знает, где дорогой друг обосновалась. Она скоро покинет Голландию. И он не станет доносить на мать его детей… – Гиммлер сказал, что все трудоспособные мужчины, евреи, из территорий, оккупированных на западе, должны сначала отправиться на шахты и заводы:

– Мы начнем с детей, стариков и женщин, а остальные пусть работают, как в Мон-Сен-Мартене. Нам скоро понадобится много вооружения. США не Россия, у них мощная армия… – Гиммлер, недовольно, заметил, что на охрану концентрационного лагеря в Мон-Сен-Мартене приходится тратить много средств. Кроме диверсий на шахтах, которые требовалось расследовать, местные партизаны устраивали евреям побеги.

– Какой-то Монах всем заправляет, – кисло сказал рейхсфюрер, – местное гестапо из арестованных только кличку выбило. Пора, как следует, приняться за бандитов, в Арденнах, во Франции. Ваш брат займется ими, после возвращения. Вас, дорогой тезка, ждут другие обязанности… – Вернер фон Браун, управлявший полигоном в Пенемюнде, настаивал на расширении территории. Он подал просьбу о создании в округе концентрационного лагеря, для рабочей силы. Генриху предстояло управлять проектом. К зиме Гиммлер обещал ему звание штурмбанфюрера:

– Женитесь, партайгеноссе фон Рабе, – подмигнул ему собеседник, – ваши братья путешествуют, заняты. Отто в Арктику скоро отправится. Вы теперь на одном месте обоснуетесь. В Пенемюнде тихо, морской воздух. Самое время создать крепкую, арийскую семью, порадовать вашего отца внуками… – Гиммлер не говорил об исследованиях, ведущихся в Пенемюнде. Он только упомянул, что фон Браун работает над новым оружием и летательными аппаратами.

– Ваш брат ведет особую программу… – Генрих заставил себя, спокойно, кивнуть, – она и останется особой… – рейхсфюрер тонко усмехнулся, – но вы, конечно, сможете присутствовать на испытаниях ее, если можно так выразиться, результата. Если они окажутся успешными, потребуется возвести завод, для производства… – Гиммлер замялся, – вещи.

Фотографии вещи Максимилиан привез рейхсфюреру весной, перед началом вторжения в Югославию. Гиммлер долго, потрясенно, рассматривал альбом. Он поинтересовался, когда будет готов прототип. Оберштурмбанфюрер фон Рабе обещал пробный полет на Рождество. По расчетам, конструкция могла достичь стратосферы, и за три-четыре часа покрыть расстояние между Европой и Северной Америкой. Ни один самолет, даже реактивный, не угнался бы за подобной техникой. Автора проекта Гиммлер хотел перебросить в группу, работающую над расщеплением атома.

– Мы ее отделим от остальных ученых. Она гений, она сама справится… – три недели назад Гиммлер принял Конрада Цузе, создавшего первую программируемую вычислительную машину. Рейхсфюрер был знаком с работами группы Тьюринга, в Британии, публиковавшимися до войны, и знал об исследованиях, проводимых американцами. Машина Цузе пригодилась бы в Пенемюнде, но математик упирался. Цузе числился в армии, получая деньги от Люфтваффе, но форму не носил. Ученый наотрез отказывался покидать Берлин, а, вернее, свою мастерскую.

Гиммлер, в разговоре с Генрихом вздохнул:

– Герр Цузе немного не от мира сего, однако, он великий инженер, изобретатель. Подумайте о человеке, который начнет его… – Гиммлер повел рукой, – курировать. Не офицер, Цузе подобного не любит. Какой-нибудь студент, инженер, математик. Цузе едва за тридцать, он защитил докторат. Ему польстит, если его альма, матер, Берлинский Технический Университет, попросит его стать научным руководителем, помогать юноше, писать диплом… Или девушке, – рейхсфюрер вскинул бровь, – но их мало, в технических кругах…

Генрих после подобных встреч, всегда записывал сказанное, простым шифром. У него была хорошая память, однако он знал, что детали тоже важны, и старался ничего не упустить.

Он сварил крепкий кофе, на спиртовой плитке. Генрих даже позволил себе ложку коричневого, тропического сахара, из пакета с ярким попугаем. Провизию они заказывали из дорогого гастрономического магазина, на Кудам. Он зажег Camel:

– Шелленберг тоже американские сигареты курит, – пришло в голову Генриху, – он теперь с Мюллером работает, и не срабатывается… – Генрих усмехнулся:

– Мюллер и Макса не любит, как аристократа, и выскочку. Максу едва за тридцать, а он оберштурмбанфюрер. Макс думает, что дружба Мюллера искренна…

Генрих, иногда, удивлялся тому, как Макс, опытный, и циничный человек, принимает за чистую монету лесть Мюллера:

– Макс завидует Шелленбергу. Вальтер младше его на звание, а стал начальником отдела внешней разведки. Макс покупается на похвалы. Ему хочется слышать о себе только хорошие вещи… – Генрих, в очередной раз, обрадовался, что не работает на Принц-Альбрехтштрассе.

– И не буду… – он стряхнул пепел в серебряную солонку, в стиле рококо. Макс привез безделушку из Парижа:

– Истинно, змеиное гнездо. Интриги, подсиживание. Но что делать, если мы не услышим вестей от дорогого друга? Я даже не знаю адреса нового человека… – Генрих не хотел вводить в строй радиопередатчик из ювелирной лавки, но иного выхода могло не быть.

– Это опасно, – решил мужчина, – но другого пути нет. Я умею работать на передатчике. Старики пусть не рискуют. Буду забирать его, уезжать в уединенное место, в лес… – он писал, думая, что на рисунке, у старшего брата, тоже изображен какой-то шифр.

– Узор, на раме зеркала, – Генрих отхлебнул кофе, – в нем есть повторяющиеся элементы. Посидеть бы, разобраться… – женщина, на эскизе, напоминала фрейлейн Рихтер:

– Она уедет отсюда, – твердо сказал себе Генрих, – не смей рисковать ее жизнью. Уедет, и вы больше никогда… – он дошел до сведений о Цузе. Генрих, едва слышно, пробормотал: «Девушка… А где мне взять девушку…»

Он вздрогнул.

Теплая, нежная рука легла на его ладонь, вынув из пальцев ручку. На него повеяло жасмином. Тонкие губы цвета спелой черешни улыбались:

– Я вас звала, герр Генрих… – спохватившись, что сидит, он поднялся, – пять раз, – в зеленых глазах виднелся смех, – или даже шесть. Вы не слышали… – Генрих покраснел:

– Простите, фрейлейн Рихтер, то есть Марта. У меня случается подобное, когда я работаю… – она не отнимала руки. Девушка прижимала к теннисной рубашке журнал арийских математиков. Марта скосила глаза на блокнот:

– Создана универсальная машина Тьюринга! Герр Цузе… – губы зашевелились. Она нахмурилась, читая дальше.

Генрих, довольно беспомощно, заметил: «Здесь шифр, фрейлейн Рихтер…»

– Я вижу, – удивилась Марта, – система простая, герр фон Рабе, то есть Генрих… – Марта велела себе удержаться на ногах. Колени подгибались, она сглотнула:

– Дальше вы пишете, что Цузе нужен куратор, от СД. Зачем вам девушка? – длинные, темные ресницы задрожали.

– Вот зачем, – вынув труды арийских ученых из ее руки, Генрих поцеловал Марту в губы. Она едва успела опереться на стол, но все равно, в глазах потемнело. Марта поняла:

– В первый раз. Хорошо, как хорошо… – журнал полетел на пол, Марта оказалась в крепких, надежных руках Генриха.

– Никуда не уеду… – сквозь зубы, тихо, предупредила она, откинув голову:

– Никуда и никогда… – она ахнула, устроившись на краю стола, слыша его задыхающийся голос:

– Я и не отпущу тебя, никуда… – легкий, теплый ветер шевелил страницы журнала. Сигарета, оставленная в пепельнице, дымилась, а потом погасла:

– Я тебя люблю… – шептал Генрих, – тогда, с декабря. Я хотел, чтобы ты меня в кабину самолета посадила. Смотрел вверх, и думал о тебе. Ты мне крыльями махнула. То есть, я хотел, чтобы так случилось… – Марта все не могла поверить.

– Я плакала… – призналась она, – мне казалось, что мы больше никогда не увидимся, Генрих.

– Мы больше никогда не расстанемся, – он прижал к себе девушку, целуя белую шею, в вырезе рубашки, где переливались старые изумруды крестика, где билось ее сердце.

 

Замок СС Вевельсбург, Северный Рейн-Вестфалия

Большие знамена едва колыхались в жарком, летнем ветре. Из распахнутых на зеленеющую долину, просторных окон веяло цветущими липами. Каблуки зацокали по полу. Марта, остановившись у высоких дверей, открыла рот. Зал украсили пышными, дубовыми ветвями, портретами фюрера, штандартами со свастиками и раскинувшими крылья орлами.

Она, невольно, поправила значок, с блестящей свастикой, на белой, форменной рубашке Лиги Немецких Девушек. Эмма, тоже в темной, скромной юбке Лиги, наклонилась к ее уху:

– Здесь вы с Генрихом встанете перед алтарем… – на алтаре красовалась самая большая свастика, – и рейхсфюрер Гиммлер заключит брак… – Эмма повернулась к мраморной лестнице, ведущей вниз, в огромный, парадный зал, отделанный серым, строгим гранитом. Перила обвивали дубовые листья, перемежающиеся эмблемами, с черепом и костями:

– Здесь выстроятся гости церемонии, – деловито сказала Эмма, – они вскинут руки в партийном приветствии. Потом вы пойдете туда… – длинный палец указал в сторону зала, – и начнется прием… – фюрер прислал телеграмму, лично графу Теодору, поздравляя его со свадьбой младшего сына. Он выражал надежду на будущее, крепкое арийское потомство. Гитлер извинился, что не сможет присутствовать на церемонии, в связи с занятостью, однако его представлял рейхсфюрер Гиммлер. Приезжал и Геринг, друг графа Теодора, и Геббельс, с женой и детьми. На свадьбу пригласили пять сотен человек. Ожидался персонал с Принц-Альбрехтштрассе, работники Генерального Штаба, офицеры вермахта и Люфтваффе.

Марта, наедине с Генрихом, заметила:

– Перед началом войны, все хотят насладиться последними днями мирной жизни… – она дернула губами:

– Генрих, неужели Гитлер двинет войска на СССР? Может быть… – Марта поняла, что не хочет лишаться надежды, – может быть, маме удастся убедить их нанести превентивный удар? Британцы поддержат советские войска, обязательно… – у Генриха в этом имелись большие сомнения.

Они сидели на диване, в библиотеке, обнявшись. Атилла положил голову на колени Марте.

Отто известили телеграммой, однако средний брат был в разгаре какого-то эксперимента, в медицинском блоке. Он ответил длинным посланием, где наставлял Генриха и Марту в истинно арийской жизни, советуя, как выражался доктор фон Рабе, средства для повышения способности к деторождению. От брата пришло еще одно письмо, лично Генриху. Едва взглянув на ровный почерк, Генрих брезгливо разорвал бумагу, и вымыл руки. Отто перечислял обязанности арийского мужа, и главы семьи:

– Как будто он об этом что-то знает, – зло пробормотал Генрих, – он предпочитает производить на свет бесчисленных ублюдков, в борделях от общества «Лебенсборн».

Марте Генрих о письме ничего говорить не стал. С Максимилианом было никак не связаться. Оберштурмбанфюрер улетел на Крит. После немецкого десанта на остров, его требовалось очистить от бандитов, как называл Гиммлер местных партизан.

Генрих поднес к губам тонкую руку, с узким, серебряным, кольцом. Он купил простую драгоценность, следуя завету фюрера о том, что члены партии должны быть во всем скромны. В любом случае, церемония в замке Вевельсбург, для них ничего не значила.

На медовую неделю, предоставленную Генриху рейхсфюрером, они уезжали на остров Пель. Все должно было случиться на вилле фон Рабе. Генрих поцеловал теплый, бронзовый висок:

– Я завтра вечером встречаюсь с пастором Бонхоффером. Надо подумать, как ему добраться до Ростока, не вызывая подозрений. На острове людей мало, все на виду. Мы что-нибудь решим. А ты веди себя хорошо, – Генрих, едва заметно усмехнулся, – в школе… – фрейлейн Рихтер, без единого затруднения, прошла проверку на расовую чистоту. Ее документами занимался сам рейхсфюрер СС. Генрих объяснил, что его будущая теща находится в деловой поездке, в Аргентине. Они предполагали, что через несколько дней, в цюрихских газетах появится объявление, о трагической, безвременной смерти фрау Анны Рихтер.

Граф Теодор отвез Марту на остров Шваненвердер, на реке Хафель, в берлинском пригороде. По соседству с виллами нацистских бонз, в элегантном особняке, располагалась Reichsbräuteschule, школа для арийских невест. Лекции в ней читала рейхсфюрерин Гертруда Шольц-Клинк. Глава женщин рейха ласково встретила Марту. Она обещала графу, что за десять дней, его будущая невестка узнает все, что необходимо арийской жене и матери.

Эмма понизила голос:

– А вам рассказывали… – она оглянулась на пустынную лестницу. Марта вчера, с графом Теодором приехала из Берлина. Эмма и Генрих остановились в замке, надзирая за приготовлениями к свадьбе, назначенной на сегодняшний вечер. Марта бросила взгляд на факелы, на мраморных колоннах зала. Она, согласно традиции, не видела Генриха:

– Скучаю… – ласково подумала девушка, – скорей бы этот фарс закончился. Мы сегодня здесь ночуем. Хорошо, что за нами никто не следит… – им с Генрихом надо было обсудить связь с Лондоном. Марта не хотела, чтобы в Британии знали ее настоящее имя. Генрих согласился:

– Осторожность никогда не помешает. Мы не знаем, есть ли в Британии агенты СССР… – Марта прервала его:

– Есть… – девушка задумалась, – но мама меня в подобное не посвящала. Я только коммерческими операциями занималась. СС перегоняет деньги в Чили и Аргентину… – почти безмятежно добавила Марта, – но ты и сам это знаешь. В Британии есть резиденты СССР, как и здесь, в Берлине… – Генрих помнил о выплатах, идущих в южноамериканские банки:

– Не только ради безопасности, – думал фон Рабе, – они собираются что-то финансировать. Понять бы что… – они с Мартой решили не забивать эфир личными новостями, как смешливо назвал их Генрих. Имелись вещи важнее его семейного положения.

Марта закатила зеленые глаза. Она, одними губами, отозвалась:

– Рассказывали. Надо подчиняться желаниям мужа. Привезли какого-то врача. Он предупреждал нас, что нельзя думать о других мужчинах, иначе их черты передадутся будущим детям. Я бы их всех заставила еще раз пройти школьный курс биологии, – мстительно добавила Марта:

– Не понимаю, как девушки шесть недель выдерживают… – их обучали домоводству, кройке и шитью, уходу за детьми. В школе собрались девушки из обеспеченных семей, где не вынимали ветчину из тушеной капусты. Тем не менее, наставницы говорили, что жена обязана обеспечивать мужу покой и уют, в несколько часов, которые он проводит под крышей семейного очага. Жена должна была встречать мужа в элегантном платье, с уложенными волосами. Детей предполагалось выстроить в передней, для нацистского салюта отцу. Девушки ахали, рассматривая фотографии многодетных семей. Малыши, едва научившиеся ходить, умели вскидывать руку.

– В общем, – подытожила Марта, – ничего интересного. В Швейцарии нас, хотя бы, обучали изысканной кухне, искусству застольной беседы… – здесь застольная беседа подразумевала обсуждение «Майн Кампф». Впрочем, женщины в подобные разговоры и не вступали. Им предлагалось делиться секретами воспитания детей, и приготовления обедов.

Генрих приходил на свадьбу в полных регалиях СС, и даже с клинком.

– Фото не будет, – усмехнулся жених, – не волнуйся. Коллеги предпочитают не показываться на снимках, из соображений безопасности… – после свадьбы он менял голубой кант погон, на серебристый цвет. Генрих переходил в личную канцелярию рейхсфюрера. Марте, по возвращению в Берлин, надо было сдать вступительные испытания в Берлинском Техническом Университете, но здесь она затруднений не видела. Марта хотела учиться заочно, в связи с должностью ее будущего мужа, и приезжать в Берлин для экзаменов и встреч с научным руководителем.

– Постараюсь заполучить себе в наставники герра Цузе… – она прижалась к боку Генриха, – я занималась математической логикой, его полем деятельности… – Генрих, обнял ее:

– Война закончится, очень скоро. Сумасшедший зарвется, СССР его разгромит. Марта говорили, что они готовы к боевым действиям… – он, мрачно, вспомнил, что Марта последний раз была в СССР пять лет назад. Генрих подумал о чистках и расстрелах, в сталинской армии:

– Не стоит себя обманывать. Война может затянуться. Наш долг, долг немцев, христиан, избавиться от Гитлера. Обезглавить режим, тогда страна оправится… – с Мартой он, пока, этими планами не делился.

Девушка поправила черно-красную повязку, со свастикой, на рукаве рубашки:

– И я принесла клятву… – Эмма увидела презрительный огонек в зеленых глазах, – в лояльности фюреру и рейху, в том, что буду производить на свет арийское потомство, и воспитывать детей, верных идеалам НСДАП… – Марта склонила голову, прислушиваясь.

Во дворе загремела музыка. Хор офицерской школы СС, размещавшейся в замке, готовился к торжественному приему. Они исполняли Treuelied, «песню верности», как ее называли, гимн СС.

Высокое сопрано присоединилось к мужским голосам:

– Wollt nimmer von uns weichen, uns immer nahe sein,

Treu wie die deutschen Eichen, wie Mond und Sonnenschein!

– Мы никогда не склоним голов, оставаясь верными, как немецкие дубы, как луна и солнце… – Эмма тоже запела. По дубовым половицам заскрипели начищенные сапоги. Он прислонился к двери, разглядывая тяжелый узел бронзовых волос, хрупкую спину, в белой униформе Лиги.

Песня закончилась, за спиной Марты раздались аплодисменты. Обернувшись, она увидела подтянутого, среднего роста мужчину, темноволосого, с пристальными, внимательными серыми глазами. На погонах Марта заметила дубовые листья. Девушка вспомнила:

– Оберфюрер, генерал… – щелкнув каблуками туфель, Эмма крикнула: «Зиг хайль!». Марта вскинула руку: «Хайль Гитлер!».

– Моему тезке очень повезло, – он улыбался, тонкими губами, не отводя взгляда от Марты, – у вас прекрасный голос, ваша светлость… – Марта покраснела:

– Я еще не… Простите, не имею чести знать… – ущипнув ее, Эмма сказала, свистящим шепотом: «Это оберфюрер…»

– Генрих Мюллер, – он склонился над рукой Марты, – тезка вашего будущего мужа, друг вашей семьи. Ваш самый преданный поклонник, дорогая фрау фон Рабе… – глава Geheime Staatspolizei, гестапо, тайной государственной полиции рейха, поцеловал ее пальцы. Мюллер улыбался:

– Не смею мешать. У вас знаменательный день, торжество… – он указал на алтарь:

– Я буду одним из свидетелей. Граф фон Рабе, то есть Генрих, меня пригласил… – он пожал Марте руку: «Еще раз поздравляю».

Шаги стихли на лестнице, Эмма выдохнула:

– Генрих сказал, что Мюллер терпеть не может Макса… – Марта смотрела вслед, шефу гестапо, нехорошо прищурившись:

– И это нам очень на руку, – она подтолкнула Эмму:

– Пойдем, мне просто необходимо покурить, перед сегодняшним вечером.

 

Остров Пель, Балтийское море

Листок отрывного календаря, на стене кухни, шевелился под соленым ветром: «21 июня, 1941 года, суббота».

Шипела газовая горелка. Марта, в фартуке, засучив рукава, стояла над плитой, следя за тюрбо, на медной сковороде. В отдельной кастрюльке она приготовила масло, лимон и нарезанную петрушку, для соуса. Под крышкой, медленно томилось картофельное пюре, со свежими сливками.

Рыба утром плавала в заливе. Масло, молоко и овощи Марта купила на маленьком рынке, в единственной на острове деревне Тиммендорф. Она брала старый велосипед Эммы, с плетеной корзиной, надевала простые, по щиколотку брюки, и рыбацкий кардиган, крупной вязки. Мощеная камнем дорожка шла по берегу моря. От виллы до деревни было две мили. Марта скалывала волосы на затылке, но ветер, все равно, играл бронзовой прядью. Она сдувала локон с покрытого веснушками носа, смотрела на серую, блестящую под солнцем воду, и улыбалась. Она загорела на Пеле, каждый день, выходя в залив на яхте фон Рабе. Генрих стоял у штурвала, она управлялась с парусами. Судно оказалось простым, небольшим. Граф Теодор купил ее у рыбаков, после первой войны, и перестроил.

В замке Вевельсбург, после церемонии бракосочетания и приема, затянувшегося до раннего утра, с эсэсовскими песнями, и шнапсом, Генрих и Марта провели остаток брачной ночи на диване, обсуждая способы связи с Лондоном и будущую учебу Марты в университете. Она хотела подобраться ближе к герру Цузе и его вычислительной машине:

– Я читала о работах Тьюринга, в Швейцарии. Американцы тоже движутся в этом направлении… – Марта задумалась:

– Герр фон Браун, в Пенемюнде, может использовать машину Цузе для расчета траекторий управляемых самолетов… – Генрих поднял бровь:

– Не бывает подобных конструкций, любовь моя. Самолетом управляет пилот, а не машина… – потянувшись за карандашом, Марта помотала бронзовой, изящно причесанной головой:

– Смотри. Я больше чем уверена, что в Пенемюнде занимаются испытаниями беспилотных бомбардировщиков. Движение контролируется радиоволнами, с земли… – она чертила, а потом хихикнула:

– Оберфюрер Мюллер меня осыпал комплиментами, во время танцев… – Мюллер приглашал ее три раза.

Ночь выпала теплая, светлая. Во дворе замка зажгли факелы, распахнув парадные двери. Женщины надели яркие, летние, шелковые платья. Жены нацистских бонз блистали драгоценностями. Даже Эмма появилась в бриллиантовых серьгах, и наряде цвета глубокой лазури. Марта улыбнулась:

– Она обычно предпочитает джинсы, теннисные юбки, и американские кеды. Америка замораживает активы немецких компаний… – Марта услышала об этом от Генриха. Она велела себе не думать о грядущей войне, означавшей, что с Горовицами ей будет никак не связаться:

– И с мамой тоже… – Марта отпила французского шампанского, сжав зубы, – я даже не знаю, жива ли она… – Марта, каждое утро, надеялась услышать по радио голос диктора, сообщающий о советских войсках, атаковавших границу Германии.

Они с Генрихом спали в разных комнатах, ожидая приезда пастора. Марта вставала раньше. Спускаясь на кухню, она включала приемник. Мощный аппарат ловил и британские, и американские, и даже советские передачи. Марта слушала сообщения об успехах стахановцев, новости о сражениях в Северной Африке, песни о Сталине, «Хорста Весселя», и джаз. О грядущей войне никто, ничего не говорил.

Она разбивала яйца в фарфоровую миску, готовила омлет, пекла американские оладьи, и заваривала кофе:

– Неужели они не понимают? Осталась неделя, пять дней, три дня… – Генрих нарисовал ей схему немецкого удара по границам СССР. Марта думала о мощи Красной Армии, о самолетах, увиденных на воздушном параде:

– СССР отбросит войска Гитлера обратно в Польшу. Красная Армия перейдет границы, освободит Варшаву, и скоро окажется в Берлине. Британцы высадят десант, во Франции… – вспоминая мать, она приказывала себе не плакать:

– Ты обещала. Ни одной слезы, пока вы не встретитесь… – сзади раздавались шаги. От него пахло сандалом, и немного, морской солью. Он обнимал Марту:

– Все будет хорошо, любовь моя. Ты увидишь мать, обязательно… – Генрих смотрел в зеленые, ясные глаза:

– Господи, как я ее люблю. Скорей бы пастор приехал… – на пустынном, западном берегу острова стояла старая, рыбацкая часовня. Сходив в Тиммендорф, Генрих попросил у местного пастора ключ. Он объяснил, что хочет показать часовню жене. Здание построили из местного, серого гранита, черепичная крыша поросла мхом. Пол и скамьи сделали из остатков лодок. На беленой стене не было ничего, кроме простого креста, темного дерева. Они с Мартой стояли, держась за руки. Девушка пожала теплую, сильную ладонь:

– Здесь нам будет хорошо… – Марта перевернула рыбу.

Вчера почтальон из Тиммендорфа привез телеграмму. Бонхоффер перешел под покровительство абвера, с него сняли гестаповскую слежку, но осторожность, все равно, не мешала. Пастор сообщал, что приехал в Росток. Он дал адрес пансиона, где остановился, но телеграмму не подписал. Генрих, утром, уехал за Бонхоффером в город, на опеле. Остров с материком соединял мост. Марта и Генрих привели опель из Вевельсбурга, меняясь за рулем.

– Скоро они вернуться должны… – в спальне Марты, на дверце дубового гардероба, висело хлопковое платье, с закрытым воротом, ниже колена. Она не хотела венчаться в нацистском наряде, как его, мрачно, называла девушка. Туалет кремового шелка, с кружевной накидкой, Эмма увезла в Берлин. Марта, опять, подумала о шефе гестапо:

– Я ему понравилась, сразу видно… – Генрих сказал, что Мюллер, хоть и женат, но, как и Гиммлер, живет отдельно от семьи. Марта хмыкнула:

– Он, кажется, намеревается за мной ухаживать. Хорошо… – девушка затянулась сигаретой, – твой старший брат, не посмеет и слова сказать, когда поймет, что оберфюрер Мюллер питает надежды… – Марта повела рукой. Генрих кивнул:

– Ты права. Максимилиан не захочет вызывать неудовольствие Мюллера, или самого рейхсфюрера… – Гиммлер тоже танцевал с Мартой.

– Я просто обязан, – весело сказал он, – по-стариковски, фрау фон Рабе… – Марта пока не привыкла к титулу и новой фамилии. В Берлине, кроме вступительных испытаний в университет, ее ждал новый паспорт, на имя графини Марты фон Рабе. Швейцарские документы она отдала свекру. Граф Теодор обещал положить их в сейф, в кабинете, куда ни Максу, ни Отто доступа не было. Оберштурмбанфюрер Максимилиан фон Рабе должен был услышать историю о романе, начавшемся в декабре прошлого года. Фрейлейн Рихтер и Генрих все это время, переписывались.

Убавив огонь, Марта накрыла камбалу крышкой. Она принялась за соус:

– Как примерная супруга. Рейсфюрерин Шольц-Клинк меня бы одобрила… – на десерт Марта взбила сливки, с ранней клубникой и сахаром. Хлеб она пекла сама, на острове держал лавку хороший мясник. Марта успела приготовить стейк, для Генриха. В кладовой стояли банки с джемом. Девушка сделала американский сырный пирог, с черникой:

– Супруга… – Марта, аккуратно, растапливала масло, – как все случится? Я знаю кое-что, но ведь, ни с кем не поговорить, не посоветоваться. Не с этими… – Марта поморщилась, – женами нацистов… – она медленно мешала соус:

– Ничего страшного. Мы любим друг друга. Разберемся… – девушка, немного, покраснела, – все будет хорошо… – она подумала о матери:

– Генрих меня утешает. Мама, мамочка… – Марта подавила слезы. Она вспомнила белые пески, сухой камыш, вокруг часовни:

– В Пенемюнде местность похожая. Придется и там притворяться… – Марта, тяжело, вздохнула. На полигоне их ждал отдельный коттедж, и личная охрана, для Генриха.

– Я теперь сравняюсь в звании с Отто, – мрачно заметил муж, – а Макс, кажется, скоро станет полковником. Он еще до генерала дослужится, мерзавец… – в Пенемюнде им с Генрихом надо было устраивать приемы, отмечать нацистские праздники и вообще, как угрюмо сказал муж, стать частью общества:

– Словно в Аушвице, – он дернул щекой, – место маленькое, персонал на виду. Будешь петь, выступать на концертах, приглашать офицеров на званые обеды… – муж забирал передатчик из столицы на полигон. Связь на пустынном побережье установить было легко. Автомобильные прогулки штурмбанфюрера и его супруги ни у кого бы не вызвали подозрения. Охранники не обыскивали машины руководителей проекта.

Часы на стене, рядом с календарем, размеренно пробили один раз, закричала кукушка.

На вилле только кухня оказалась современной, с газовой плитой и американским рефрижератором. Граф Теодор не менял обстановку на вилле с довоенных времен. Генрих показал Марте свою старую детскую. Девушка перелистывала альбомы, с засушенными водорослями, смотрела на модели кораблей, на немного пожелтевшие фотографии, в альбоме. Мальчик в холщовых шортах и матроске, держал за руку пухленькую, белокурую малышку, в полосатом платьице. Дети стояли в мелкой воде, Эмма протягивала фотографу ведерко. Сзади виднелись очертания песчаного замка.

Марта увидела дату:

– Тебе одиннадцать… – она обняла мужа, – а Эмме два года… – Генрих кивнул:

– За год до этого мама умерла, от воспаления легких. Папа меня забрал из швейцарского пансиона, а Макс и Отто в школе остались. Это папа снимал, – муж, ласково, улыбался:

– Папа с нами все лето пробыл, на Пеле… – Марта не сказала Генриху о своем настоящем отце:

– Не сейчас… – девушка разглядывала миндалевидные глаза маленькой Эммы, – я даже не знаю, где его искать, во Франции, или в Америке. Франция оккупирована, у кого спрашивать… – муж говорил ей о своей дружбе с Питером Кроу.

Марта понимала, что они с Питером родственники, только дальние:

– Увидеть бы родословное древо… – пришло ей в голову, – мама говорила, что американская ветвь семьи давно в США живет, со времен войны за независимость, или даже раньше… – в Берлине Марта справилась в Weimarer Brockhaus. Энциклопедию издали до прихода Гитлера к власти, все статьи о евреях остались на месте. Марта прочла о своем прадеде, американском генерале, и еще одном предке, заместителе министра финансов.

Вытащив том на букву «К», она узнала, что компании, которую возглавляет Питер, скоро исполнится семьсот лет: «Они тоже из Германии, во времена Ганзы торговали». Отца в энциклопедии она не нашла, но увидела статью о своем деде, знаменитом российском инженере. Он строил Панамский канал, и Транссибирскую магистраль.

– Погиб во время гражданской войны… – захлопнув книгу, Марта опустила голову в ладони:

– Вряд ли его сын меня привечать будет. Я даже не знаю, как он выглядит, Федор Петрович. Мама ничего не написала… – она подергала цепочку крестика: «Не сейчас. После войны».

Оставив соус томиться, Марта присела к деревянному столу. Они шли в часовню после обеда, потом Генрих вез пастора обратно в Росток. Девушка полистала старое Евангелие. На первой странице, ученическим почерком, было написано: «Генрих фон Рабе». Муж делал пометки, на полях, отчеркивая абзацы:

– За три года до прихода Гитлера к власти у меня была конфирмация, – невесело заметил Генрих, – а потом началось массовое помешательство. Папа сейчас в Гитлере разочаровался, а тогда он первым из промышленников, национализировал заводы, одним из первых аристократов подал заявление о вступлении в партию. Он, видишь ли, верил, что Гитлер, действительно, поддерживает права рабочих. Но папа никогда не был антисемитом, – Генрих задумался, – мне кажется, он после Нюрнбергских законов начал сомневаться, что Гитлер, благо для Германии, – Марта заметила, что Эмма похожа на бюст царицы Нефертити, на Музейном Острове. Муж кивнул:

– У нее другой разрез глаз. Непонятно, откуда, но мы старая семья. Как и вы… – Марта смотрела на готический шрифт:

– Любовь долготерпит, милосердствует. Любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, и не ищет своего. Любовь не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а радуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает…

– Никогда не перестает… – повторила Марта. Во дворе послышалось шуршание шин. Она поднялась, накинув на плечи свитер. Сунув ноги в потрепанные туфли, девушка закрутила волосы на затылке.

– Любовь никогда не перестанет… – ветер на крыльце заполоскал холщовой юбкой. Сбежав по ступеням, Марта пошла навстречу мужу и пастору Бонхофферу.

За окном, над заливом, стояло тусклое, северное, солнце, солнце белой ночи. Море едва слышно шумело. В недопитом бокале шампанского, на полу, посверкивали искорки. Распущенные волосы будто светились. Теплые, пышные локоны пахли жасмином.

Генрих замер, уловив размеренный, спокойный стук ее сердца. Марта дремала, прижавшись к нему, уткнувшись лицом в плечо. Он боялся пошевелиться, затягиваясь сигаретой, глядя на часы, на противоположной стене:

– Я даже не думала, что так бывает, Генрих… – он слышал тихий, ласковый шепот, – чтобы в первый раз… – отвезя пастора обратно в город, Генрих вернулся с двумя бутылками шампанского. Включив радио, они поймали Америку. Пела мисс Ирена Фогель, с оркестром Глена Миллера. Потушив свет в гостиной, они зажгли свечи, и танцевали фокстрот, Марта насвистывала мелодию:

– Я буду тебе играть, каждый день… – от ее губ пахло клубникой и шампанским, – в Пенемюнде. Ноктюрны Шопена, Чайковского, джаз… – Марта, на мгновение, отстранилась:

– Она любит кого-то, мисс Фогель. По голосу понятно… – девушка вынула шпильки из волос:

– А я люблю тебя, Генрих… – он целовал ее в гостиной, держа на руках, поднимаясь вверх, по скрипучей лестнице:

– Марта, Марта… – он стоял на коленях, перед кроватью, снимая туфли, вытряхивая белый, мелкий песок, – нет человека, меня счастливее… – из часовни они пошли домой пешком. Генрих держал ее за руку, боясь отпустить, вспоминая голос пастора:

– Генрих, берешь ли ты эту женщину, Марту, в свои законные жены, чтобы жить с ней по Божьему установлению в святом браке? Будешь ли ты любить, утешать и почитать её и заботиться о ней в болезни и здравии, и, отказавшись от всех других женщин, хранить себя только для неё одной, пока смерть не разлучит вас?

Они не хотели венчаться нацистским кольцом, как называл его Генрих. Бонхоффер улыбнулся:

– Ничего страшного. Важно не кольцо, а то, что мы здесь… – он указал на крест. Они стояли на коленях, перед алтарем, дверь часовни была открыта. Прибой бился в берег, совсем близко, пахло солью. Ветер носил белый песок по деревянному полу. Они не стали просить у пастора никаких документов, подобные вещи были опасны. Генрих написал карандашом, на заднем развороте Евангелия, дату венчания.

Бонхоффер выбрал для чтения отрывок, который Генрих слышал пять лет назад, на мессе, где он впервые встретился с Питером. Он смотрел на изящный профиль жены:

– Марфа, услышав, что идет Иисус, пошла навстречу Ему. Она тоже не испугалась, не стала бежать. Сейчас по-другому нельзя, нельзя ждать, пока мир изменится. Надо идти навстречу Иисусу, помогать ему… – узнав, что Генрих верит в Бога, Марта улыбнулась:

– Родители всегда… – она помолчала, – водили меня в церковь. Так было положено… – Марта устроилась у него под боком, – но, мне кажется, папа и мама не только ради легенды храмы посещали… – Марта помнила звуки органа, в соборе Буэнос-Айреса, в церкви в Цюрихе, куда она ходила с матерью. Она поднесла к губам руку Генриха:

– Я твоя жена, милый. Я пойду за тобой, куда угодно, хоть самой долиной смертной тени… – Генрих обнял ее:

– Подобного не случится, любовь моя…

Пастору Генрих не стал говорить, кто такая Марта, на самом деле. Он просто упомянул, что его жена католичка. Бонхоффер успокоил его:

– Это неважно. Христианин есть христианин… – стрелка на часах подходила к четырем утра.

Все оказалось просто, так просто, что Генрих даже удивился. Он не думал ни о чем другом, кроме Марты. Он выбросил из головы мысли о войне. Она была рядом, она обнимала его, шепча что-то ласковое, смешное, ему в ухо. Потом ее голос изменился, стал низким, она приникла к нему: «Еще, еще, пожалуйста…». Они потеряли счет времени, но Генрих успел подумать:

– Самая короткая ночь в году. Может быть, Гитлер не решится двинуть войска, или советская армия его опередит… – он весело признался жене, гладя ее по голове, целуя влажную, в капельках пота шею: «У меня это тоже в первый раз». Марта приподнялась на локте, ахнув: «Но тебе…»

– Двадцать шесть… – в серых глазах блестел смех, – я, целовался, студентом, но я хотел дождаться любви, и я верующий человек… – она была вся жаркая, горячая. Она устроилась на нем, прижавшись головой к груди:

– После прихода Гитлера к власти, – вздохнул Генрих, – когда я начал… – он помолчал, – я обещал себе, что не позволю ничего такого, до победы. Но одно дело обещание, а другое… – он провел рукой пониже ее спины, Марта попросила:

– Еще! Так хорошо, так хорошо. А другое дело я? – зеленый глаз, лукаво, блестел. Она закусила губу, скатываясь с него, переворачиваясь на бок:

– Хорошо, что здесь на мили вокруг никого нет… – Генрих услышал ее сдавленный стон. Он забрал у жены подушку, бросив на пол: «Именно. Кричи, кричи, пожалуйста…»

– Я, кажется, и сам кричал… – потушив сигарету, он крепче обнял жену.

Марта пробормотала:

– Люблю тебя, милый… – длинные ресницы дрожали, она спала:

– Может быть, – с надеждой, подумал Генрих, – может быть, ничего не случится. Гитлер испугается, не станет лезть на рожон. Хотя он безумец, когда он чего-то боялся? – у границы СССР стояли почти сто пятьдесят дивизий вермахта. Генрих знал численность самолетов Люфтваффе и танковых соединений:

– Они начнут с бомбежек… – вздрогнув, Генрих услышал бой часов, – Киев, Минск, Белосток. Форсируют Неман и Буг… – он, тихо поднялся, стараясь не разбудить Марту. Сунув в карман халаты сигареты, Генрих спустился вниз. Он смотрел на выключенный радиоприемник, не в силах протянуть руку, покрутить рычажок:

Чиркнув спичкой, Генрих вдохнул горький дым:

– Надо знать, что происходит… – раздался треск. Зеленый огонек, на шкале, заметавшись, остановился под Берлином.

– Сегодня в три часа пятнадцать минут ночи, доблестные авиаторы Люфтваффе направили бомбардировщики на восток, – кричал, захлебываясь, диктор, – победоносные дивизии вермахта находятся на территории Советского Союза, и продвигаются вперед… – Генрих ничего не мог сделать. Он почувствовал слезы на глазах, сигарета жгла пальцы:

– Зачем, зачем…, Почему никто не слышал, не хотел слышать… Зачем ее мать принесла себя в жертву, зачем тогда все, что мы делаем… – он очнулся от крепкой, твердой руки, у себя на плече.

Марта завернулась в старый халат из шотландки. В свете раннего утра лицо жены было бледным, под зелеными глазами залегли тени.

– Не надо, – Марта прижала его голову к себе, покачивая, – не надо, милый… – Генрих глубоко вздохнул:

– Прости меня, прости, пожалуйста. Прости нас, немцев. Марта, Марта… – он плакал.

Девушка смотрела куда-то вдаль, на восток. Над морем, медленно, разгорался рассвет, вода была тихой. Марта думала о бомбах, летящих на крыши спящих домов. Услышав вой снарядов, она сжала кулаки:

– Он не виноват. И мама не виновата. Нет вины немцев и русских, простых людей. Только Гитлера, и Сталина… Сказано: «Правды, правды ищи». Надо быть на стороне правды… – устроившись рядом с Генрихом, она обняла мужа:

– Надо не сдаваться, милый мой. Это только начало… – запели «Хорста Весселя». Марта выключила радио.

– Не сдаваться, – повторила она, в наступившей тишине. Солнечный луч заиграл в ее волосах, чистой бронзой. Генрих подумал:

– Словно старое оружие. Она вся, словно, клинок… – Марта стерла слезы с его щеки. Они долго сидели, не выпуская друг друга из объятий, смотря на раннее, безмятежное утро, за окном.

КОНЕЦ ЧЕТВЕРТОЙ КНИГИ

ЧИТАЙТЕ ВЕСНОЙ 2015 ГОДА

ВЕЛЬЯМИНОВЫ. ВРЕМЯ БУРИ

КНИГА ПЯТАЯ

 

Пролог

Европа, июнь 1941

 

Роттердам

В открытое окно маленькой спальни слышался гул трибун. Кирпичный, старый, трехэтажный дом, стоял напротив стадиона Кастель, домашнего поля роттердамской «Спарты». Бедный район Спанген, на западе города, в прошлом году не пострадал от бомб Люфтваффе. При налете, немцы разрушили почти весь центр Роттердама, впрочем, избегая доков и портовых сооружений, необходимых рейху. Через два дня после бомбардировки Голландия капитулировала.

Звенел трамвай, над стадионом развевались полосатые, красно-черно-белые флаги «Спарты». Утром на площади перед стадионом появились лоточники с вафлями, лимонадом, жареной картошкой и молодой, нежной селедкой. Киоски бойко торговали флажками и значками «Спарты». С трамваев сходили крепкие ребята, с бутылками пива, со знаменами заклятого соперника «Спарты» по западному дивизиону футбольной лиги, «Фейеноорда».

Домашнее поле «Фейноорда», огромный стадион De Kuip, Бадья, как его называли в городе, возведенный незадолго до войны, пострадал при налете. Немцы, методично, разбирали здание на строительные материалы. «Фейеноорд» переехал на старое поле, Кромме Зандвег. Болельщики «Фейеноорда» явились на дерби не только со знаменами. Многие ребята покачивались, проходя в готические ворота «Кастеля». От них пахло можжевеловой водкой. Реяли флаги «Фейеноорда», с черным кругом, разделенным на белую и красную половины, с надписями, золотом: «Feijenoord Rotterdam». Над черепичными крышами Спангена, над заросшим тиной каналом, с протянутыми поперек веревками, с бельем, над крохотными огородами, неслось:

– Роттердам, Роттердам, Роттердам!

Хозяйка квартиры на первом этаже здания сушила белье в огороде, на деревянных рейках. Вход в две скромные комнаты и крохотную кухню располагался на углу здания, отдельно от общего подъезда. Чистые занавески, серого холста, плотно закрывали окна. Легкий ветер играл тканью. Со стадиона донесся рев, матч начался.

Немцы в Спанген не заглядывали. Оккупантам нечего было делать в районе, где жили докеры, рабочие, и мелкие лавочники. По улицам слонялись угрюмые парни, в потрепанных костюмах, с кастетами в карманах, с исцарапанными костяшками пальцев. По вечерам в барах устраивались кулачные бои. На задворках ресторанчика, принадлежавшего эмигранту из Батавии, поднималась вверх пыль, слышалось хлопанье крыльев. Там собирались любители схваток между петухами. Квартал усеивали ломбарды, где можно было, заодно, поставить деньги на футбольный тотализатор.

Высокая блондинка снимала квартиру, рядом со стадионом. Таблички на двери не висело. К ней часто приходили другие женщины. Некоторые ночевали в квартире. Комнаты сдавались с подвалом. Обычно жильцы квартала держали в нем припасы, на зиму. В передней, невысокая дверь, вела на узкую, крутую лестницу. Подпол освещался одной тусклой лампочкой, но хозяйка квартиры принесла туда свечи. Для операций требовалось хорошее освещение. В подвале стояла спиртовая плитка, где женщина стерилизовала инструменты, шкаф с лекарствами, и два топчана. Один из них хозяйка сколотила сама. Особое кресло было никак не достать, но у нее были точные, аккуратные руки хирурга. Операционный стол вышел отличным. На втором топчане оставались женщины, после вмешательства. Лекарства врач покупала из-под полы. В Спангене аптекари торговали с заднего хода. В квартале жили пристрастившиеся к морфию и опиуму люди.

В маленьком огороде женщина развела грядки, с молодым салатом, петрушкой и укропом.

Дверь отворилась, Эстер вышла на крыльцо. Весна выпала теплая, а июнь и вовсе оказался жарким. Вчера все газеты Голландии сообщили об атаке вермахта на Советский Союз. Репродукторы захлебывались нацистскими маршами. В передовицах писали, что немецкие войска продвигаются вглубь страны, не встречая сопротивления. Эстер в этом сильно сомневалась. Присев на ступеньки, оправив подол простой юбки, она вытянула длинные, загорелые ноги. Чиркнув спичкой, женщина выпустила серебристый дым. На стадионе гремели крики.

– Пассажиры… – Эстер томно потянулась, – покупатели, болельщики. Никто на меня не обращает внимания… – с первого июля на окнах квартиры появлялись таблички «Сдается внаем». Госпожа Качиньская собиралась поехать на юг, в Брюссель, и обратиться в тамошнее управление по делам фольксдойче. На востоке Бельгии, вокруг Эйпена, издавна жило много немцев. С началом оккупации, территории отошли рейху, но в Брюсселе, как узнала Эстер от гостя, открыли особую канцелярию, ведавшую делами немецкоязычных граждан Бельгии, и Голландии. Госпожа Качиньская, хоть и родилась у отца, поляка, но имела набор бумаг, из которых явственно следовало, что мать ее обладает безукоризненной, арийской родословной. Она намеревалась попросить содействия, в возвращении в родной город Бреслау. За два года до войны госпожа Качиньская получила диплом акушерки, в медицинском училище Амстердама. Пани Магдалена хотела продолжить практиковать, в Польше.

Всех евреев Эйпена, по словам гостя, депортировали на восток, в лагеря. Город объявили Judenfrei, свободным от еврейского населения.

– Мальмеди тоже… – мрачно заметил гость, – но в аббатство немцам хода нет. Мы туда кое-кого привозим, по договоренности с отцом Янсеннсом… – глава иезуитов Бельгии снабдил Монаха надежными документами члена ордена. Евреев прятали в монастырях, переводили через швейцарскую границу, пользуясь услугами проводников. Однако, чтобы добраться до французских провинций, лежавших рядом со Швейцарией, требовалось миновать Эльзас и Лотарингию, ставшие Третьим Рейхом. Монах вздохнул:

– Один человек, в составе группы паломников, внимания не привлекает. Меня покойный барон Виллем собирался туда отправить, – он помолчал, – но детей и женщин мы не можем этим путем посылать, слишком опасно… – весной начались депортации нетрудоспособных евреев, из Амстердама, и других голландских городов, на восток:

– Давида не тронут, – убеждала себя Эстер, – он председатель юденрата. Тем более, если в этом году присудят Нобелевскую премию, то он первый кандидат на получение… – раз в неделю Эстер ездила в Амстердам. Элиза приводила мальчиков на прогулку. Ботанический сад для евреев закрыли, они встречались на набережных каналов. С детьми все было в порядке. По словам Элизы, Давид процветал. Эстер и сама это знала.

Бывший муж постоянно выступал по радио, и печатался в газетах. После февральской забастовки в Амстердаме, когда жители города протестовали против депортации евреев, профессор Кардозо выпустил серию статей. Он клялся в лояльности еврейского населения страны, к немецкой администрации.

– Мамзер, – сочно подытожила Эстер, бросая газету в камин.

Передатчик хранился в подвале особняка Кардозо, куда Давид не заглядывал. Футляр стоял в кладовой, засыпанный картошкой и луком. Элиза выходила на связь, когда мужа дома не было. Они, сначала, хотели устраивать сеансы с морского берега, Элиза могла вывезти детей на пляж. Эстер покачала головой:

– Не рискуй. Мальчишкам пять лет. Они могут спросить, что у тебя за футляр, могут проговориться… – у Монаха тоже имелся передатчик, на базе отряда, в Арденнах. Однако радиста убили, во время стычки с гестаповцами. Девушка прилетела к Монаху из Британии, до Пасхи. Он узнал о Звезде на одном из последних сеансов связи. Эстер сообщила Джону свой адрес, в Роттердаме. Элиза, после Пасхи, сказала, что скоро в Роттердаме появится гость, с юга. Девушка пожала плечами:

– Они передали пароль и отзыв. Наш общий друг не сказал, как он выглядит… – Эстер курила, подставив лицо солнцу:

– Смелый человек. Мне легче, я на еврейку не похожа, а по нему все видно. Хотя он бреет голову, и в рясе расхаживает… – она, невольно, улыбнулась. Эстер попросила Монаха достать документы, для мальчиков, на случай, если бывшего мужа не выпустили бы в Швецию. Монах привез ей подлинные свидетельства о рождении, близнецов Жозефа и Себастьяна Мерсье, пяти лет от роду. Он брал бумаги в католических приютах. Жозеф и Себастьян умерли, не дотянув до года, но немцам об этом знать, было не обязательно:

– Надо документы Элизе передать, когда я в Амстердам поеду… – Эстер потушила папиросу в медной пепельнице, – на всякий случай. И сказать ей, как Монаха искать. Впрочем, она его знает… – женщина усмехнулась. Поднявшись, Эстер сняла белье. Безопасный ящик в Амстердаме был готов. Она собиралась на следующей неделе сообщить адрес в Берлин.

– Но если Элиза в Швецию отправится, если мамзеру разрешат уехать, группа Генриха останется без связи… – Эстер прикусила деревянную прищепку:

– Надо Монаха попросить арендовать ящик в Брюсселе. Они долго без радиста не просидят. Джон к ним отправит замену. Лаура во Франции…

Эстер поймала себя на том, что улыбается:

– Хорошо, что они с Мишелем поженились. Еще бы Теодор кого-нибудь встретил… А я? – она застыла, с бельем в руках:

– Монах меня в Арденны зовет. Но я нужна в Польше, тамошним партизанам… – Эстер подозревала, что Монах звал ее в Арденны не только из-за бесхозного передатчика. Она покачала головой:

– Это временное, я говорила. Из-за опасности, одиночества. Надо ему голову побрить, перед отъездом… – Монах приходил к ней не в рясе. В Спангене иезуит вызвал бы больше подозрения, чем запойный пьяница, каких по улицам бродило много. Он привозил, в саквояже, старый штатский костюм, с белым воротничком священника. Мужчина переодевался, в одной из привокзальных забегаловок.

Подхватив белье, она прошла на кухню. Эстер поставила кофе, на плиту. Она отправила письмо отцу, в Нью-Йорк, сообщая, что с ней все хорошо. Эстер не хотела вызывать подозрений у служащих почты, поэтому просила доктора Горовица передавать ей семейные новости через Меира:

– Он знает, как со мной связаться, папа. Ты не волнуйся… – писала Эстер, – мальчики здоровы, Элиза присматривает за ними. Давид, каким бы он плохим мужем ни был, хороший отец… – мальчишки научились читать и писать, на голландском и французском языках. Они баловали Маргариту, гуляли с Гаменом и помогали Элизе по дому:

– В Стокгольме они спокойно проведут всю войну… – кофе зашипел, Эстер сняла кувшинчик с огня, – и за Меира с Аароном можно не волноваться. Америка нейтральна. Я скоро тетей стану… – в Блетчли-парке пока ничего подобного, на сеансах связи не упоминали, но Эстер была уверена, что брат с женой не затянут с появлением на свет детей:

– И очень хорошо… – она, невольно, дернула губами:

– Здесь рожать никто не хочет. Не знают, что завтра немцы придумают… – на всех оккупированных территориях аборты, как и в рейхе, запретили. Евреек Эстер оперировала бесплатно, все остальные приносили ей золото:

– В Польше, хоть у них и католическая страна, мои услуги тоже понадобятся… – в спальне было тепло, немного пахло мускусом. Костюм и рубашка висели на двери шкафа. Эстер, проснувшись, привела в порядок комнату. Она поставила чашки на столик у кровати. Монах спал, уткнув голову, с начинающей отрастать, темной щетиной, в сгиб локтя. Эстер перевернула пенсне, на столике, стеклами вверх:

– Надо ему напомнить, чтобы к оптику зашел. И вообще, пусть заведет запас очков. Он без них ничего не видит, как Меир… – тем не менее, в пенсне Монах стрелял отлично. Именно он убил коменданта Мон-Сен-Мартена, из снайперской, немецкой винтовки, с установленного на придорожном дереве укрытия.

– Замок разбили, устроили из него мишень, для танков и артиллерии… – отряд Монаха устраивал побеги заключенным в концлагере. На окраине Мон-Сен-Мартена возвели деревянные бараки. Ограду окутали колючей проволокой и привезли охрану СС. В лагере содержалось пять тысяч евреев, из Бельгии, и Голландии. Шахтеры проводили диверсии, но гестапо, в случае аварий на шахтах, теперь расстреливало каждого пятого рабочего:

– Мы запретили им рисковать, – хмуро заметил мужчина, – у них жены, дети. Лучше пусть трудятся, а всем остальным мы займемся… – трибуны стихли. Монах пошевелился, зевая.

– Не могу спать, когда вокруг спокойно… – еще не открыв глаз, он улыбался, – издержки жизни в подполье… – он приподнял голову:

– Перерыв. Это дерби для результатов чемпионата значения не имеет. Ни «Спарта», ни «Фейеноорд», выше третьего места в западном дивизионе, не поднимутся. «Спарта» сейчас на четвертом… – темные глаза блестели смехом. Забрав у Эстер чашку с кофе, он потянулся за сигаретами:

– Чемпионом станет «Эйндховен», увидишь… – прикурив ему сигарету, Эстер не смогла скрыть улыбки: «А в Бельгии?»

– Если «Андерлехт» не найдет себе хорошего нападающего, – недовольно сказал Монах, – моя любимая команда не вылезет с задворков турнирной таблицы… – он задумался:

– «Льерс», наверное… – Эстер хмыкнула: «Я бы никогда не сказала, что ты азартен».

– Я играл полузащитником… – Монах притянул ее к себе, – в школе, в университете. Очки мне не мешали. В Мон-Сен-Мартене мы собрали отличную команду. Мы, конечно, только в Провинциальной Лиге играли, но преуспевали… – светлые волосы зашуршали, падая на спину. Эстер услышала его шепот:

– Сейчас второй тайм начнется. Никто не заметит, что ты кричишь… – кровать заскрипела, юбка полетела на пол, затрещал воротник блузки:

– Ты тоже кричишь, Эмиль… – откинувшись на спину, она распахнула рубашку.

– Монах, – Гольдберг приложил палец к ее губам, – Монах, моя дорогая Звезда. Эмилем я стану после победы… – стадион взорвался, Эстер замотала головой. Стучали барабаны, пели дудки, трибуны бесновались: «Роттердам, Роттердам!».

Содержание