Вельяминовы. Время бури. Книга четвертая

Шульман Нелли

Часть семнадцатая

Париж, август 1940

 

 

Коридор мэрии седьмого округа Парижа, на рю де Гренель, украшал трехцветный, французский флаг, с топориком правительства Виши, похожим на символ фашистов Муссолини, и новым государственным девизом: «Travail, Famille, Patrie», «Работа, Семья, Родина».

Пока еще мадам Клод Тетанже шепнула Аннет:

– Знаешь, как еще говорят? «Travaux forcés à perpetuité», нас ждут пожизненные каторжные работы… – на двери висела табличка: «Регистрация браков и разводов». Роза посмотрела на швейцарские, золотые часы:

– Второй час сидим, а мамзер, судя по всему, появляться, не собирается. Боится мне в лицо взглянуть… – она сжала длинные пальцы Аннет, украшенные одним кольцом, синего алмаза:

– Спасибо, что ты пришла. Я не знаю… – из темного глаза девушки выкатилась слезинка. Аннет щелкнула застежкой сумочки от Вуиттона:

– Возьми платок, не смей плакать. Очень хорошо, что ты от него избавилась… – закинув стройную ногу на ногу, Аннет покачала туфлей, на высоком каблуке.

Мадам Скиапарелли закрыла ателье, выдав девушкам двухмесячную зарплату. Модельер уехала в Нью-Йорк. На Елисейских полях висели нацистские флаги, офицеры вермахта фотографировались у Эйфелевой башни.

Правительство Петэна, каждый день, в газетах и по радио, обращалось к населению. Парижан уверяли, что нет причин беспокоиться:

– Франция не оккупирована, – вещал мягкий голос диктора, из радиоприемника, на кухне квартиры, в Сен-Жермен-де-Пре, – немецкие войска, по договору с правительством, находятся на территории страны… – Роза, с папиросой в зубах, с дольками огурца на веках, намазала на лицо сливки: «Обещаю, что на разводе, я буду красивее, чем на свадьбе…»

Мадам Тетанже постучалась в двери квартиры ранним утром. У длинных ног девушки стояло два саквояжа от Вуиттона. На улице она припарковала прошлогоднего выпуска «Рено», кремового цвета, с кожаными сиденьями. Аннет открыла, в одном шелковом халате. Девушка ахнула: «Роза! Что случилось?»

– Клод не сошелся со мной характером, – ядовито ответила подруга, втаскивая в квартиру саквояжи:

– Проснулся сегодня, и понял, что не сошелся. Он вспомнил, что мы не венчались, развод обещает быть легким. Хорошо, что с ребенком я не поторопилась… – когда Роза волновалась, в ее речи, до сих пор, слышался немецкий акцент, хотя семья Левиных перебралась в Париж из Кельна пять лет назад.

– Он кричал во всех статьях, что он атеист… – Аннет разлила кофе по чашкам. Муж Розы, один из сыновей богатого производителя шампанского Тетанже, был известным журналистом. Роза отхлебнула кофе:

– Это он, дорогая моя, был атеистом. Пока мой свекор не стал лучшим другом Петэна, правительства, и не собрался в мэры Парижа… – она потушила сигарету в миске:

– Невестка, еврейка, им ни к чему. Слава Богу, что мои родители умерли, хоть и нельзя подобное говорить… – Роза, яростно, размазывала, сливки по щекам, – предупреждала меня мама, гою нельзя доверять… – подав на развод, месье Тетанже выставил жену из роскошной квартиры в Фобур-Сен-Жермен, с двумя саквояжами одежды. Он милостиво разрешил Розе забрать машину, его подарок.

– Пока он пытался объяснить, чем ему внезапно не понравился мой характер, – кисло сказала Роза, – я успела сунуть в саквояж шкатулку с драгоценностями на каждый день. Бриллианты в банке, – она махнула рукой, – свекор скорее удавится, чем позволит их забрать. А что на киностудии? – укладывая надо лбом пышные, темные косы, она зорко взглянула на Аннет: «Тебя уволили?»

Аннет кивнула:

– Производство закрылось. Но я не уеду, Роза. Теодор жив, я верю… – она посмотрела на синий алмаз, – и его мать, она при смерти. Я не могу ее бросить… – получив письмо от жениха, прошлой осенью, Аннет пришла в квартиру на рю Мобийон. Она поняла, что седая женщина, в инвалидной коляске, не знает, что происходит вокруг. Аннет увидела поблекшие, когда-то яркие голубые глаза:

– Теодор на нее похож. Бедный, он мне ничего не говорил… – от сиделки, сестры консьержки, мадам Дарю, Аннет узнала, что мадам Жанна, двадцать лет, как инвалид.

Аннет забегала на рю Мобийон почти каждый день. Девушка ходила за провизией, помогала сиделке убирать квартиру, носила в прачечную белье, и читала мадам Жанне письма сына. В квартире стоял патефон, они слушали музыку, но радио не включали. С началом войны, у мадам Жанны, после новостей, случился припадок. Врач сказал, что это могло быть совпадением, но велел не рисковать. О том, что Теодор пропал без вести, Аннет его матери, конечно, не говорила. Она перечитывала старые письма:

– Милая моя мамочка! Писать особо не о чем, мы стоим в обороне, как и стояли. Я ездил в Реймс, встречаться с кузеном Стивеном… – Жанна, держа Аннет за руку, мелко кивала поседевшей головой. После Дюнкерка, Аннет ожидала весточки от Теодора, но пошел третий месяц, а она так ничего и не получила. С началом оккупации, они, по совету доктора, закрыли шторы на окнах квартиры, и не вывозили мадам Жанну на балкон. В первые, дни после сдачи города, женщина увидела нацистские флаги, на доме, напротив. У нее опять начались судороги.

– Мадам Клод Тетанже! По иску месье Клода Тетанже! – Роза поднялась. Девушка, ростом в сто восемьдесят сантиметров, сегодня надела туфли на высоком каблуке. В гардеробной Аннет она заметила:

– Теперь можно носить мою единственную пару. Я даже на свадьбу пришла без каблука, чтобы не ранить чувства месье Тетанже… – почти бывший муж Розы до роста жены немного не дотягивал. Высоко неся темноволосую голову, Роза простучала каблуками по коридору, оставляя за собой шлейф «Joy». Мужчины, в очереди, провожали глазами стройную спину в летнем платье, от Скиапарелли, тяжелые, вьющиеся волосы. Губы Роза щедро намазала помадой: «Это праздник, дорогая моя».

На длинном пальце Аннет блестел алмаз. Сняв кольцо, вложив драгоценность в ладонь Аннет, мадам Жанна поманила девушку к себе. Аннет наклонилась. Руки женщины мелко тряслись, она что-то шептала. Аннет услышала русский язык:

– Феденька, где Феденька… – Аннет обняла мадам Жанну: «Теодор скоро вернется».

Девушка повторяла это каждый день, просыпаясь в своей комнате, у аббатства Сен-Жермен де-Пре. Она лежала, глядя в потолок, вспоминая, что у нее нет французского паспорта, и вообще, никакого паспорта. Квартиру Теодор оплатил до начала осени, но надо было кормить мадам Жанну, выдавать жалованье сиделке, и деньги врачу, за визиты. У Аннет были средства, она могла продать драгоценности. Девушка, все равно, беспокоилась:

– А дальше? Киностудия не работает, модные дома уволили манекенщиц, евреек. Петь в ночных клубах, перед немцами? Меня выбросят на улицу, когда узнают, кто я такая… – Момо даже фотографировалась с эсэсовцами. Аннет поинтересовалась, зачем. Пиаф, коротко, ответила: «Это нужно для дела». Момо, по секрету, призналась Аннет, что посылает снимки французским военнопленным, в лагеря:

– С автографом… – усмехнулась Пиаф, – меня отрезают, а фото бошей используют на поддельных документах… – она взяла руку Аннет: «На набережной Августинок, никто в квартиру не въехал?»

– Я держу оборону, – мрачно сказала Аннет, – но Мишель наследников не оставил… – темные глаза Момо, на мгновение, блеснули, будто она хотела заплакать. Тряхнув кудрявой, коротко стриженой головой, Пиаф только вздохнула. В брошенные квартиры, в центре Парижа, вселялись нацистские офицеры. По городу шныряли грузовики, с мебелью и картинами:

– Непохоже, что они здесь проездом, – угрюмо думала Аннет, – надо пробираться на юг Франции, туда все бегут. На Лазурный берег, в Испанию… – она, все равно, не могла покинуть город, не похоронив мадам Жанну. Женщина слабела, не поднималась с постели. Врач сказал, что это вопрос нескольких дней:

– Ей почти семьдесят… – вздохнул доктор, – паралич распространяется дальше. Она почти не может глотать еду, вы видели… – мадам Жанна очень похудела.

Роза уговаривала Аннет уехать:

– Здесь будет, как в Германии, – зло сказала девушка, – в Голландии, Бельгии. Они регистрируют евреев, ставят печати в паспорта. И здесь подобное случится. Тем более, у тебя нет французского гражданства, и замуж ты выйти не можешь, без паспорта. Фиктивно, конечно, – торопливо добавила Роза, увидев глаза Аннет.

Они решили отправиться на юг, на машине Розы, продавая, по дороге, драгоценности:

– На бензин, еду, и ночлег хватит, – заметила Роза, – а на Лазурном берегу, как говорится, только дура себе покровителя не найдет. Мы с тобой не дуры. Очень желательно, чтобы им стал человек с нейтральным паспортом, – Роза сняла языком крошки табака с красивых губ, – любой шлимазл со швейцарским гражданством сейчас может выбирать из очереди девушек. Локтями станут друг друга отталкивать… – она бодро добавила:

– Ничего, тебе двадцать два, мне на год меньше. Мы еще в цене… – Аннет, крася ногти, слушала Розу:

– Она легко о подобном говорит. Хотя она замужем, то есть была. А я урод, урод… – заставив себя не плакать, девушка помахала пальцами: «А любовь?»

– Такая любовь, такая любовь… – отозвалась Роза, – лимузин пармских фиалок, бриллианты от Картье, самолет в Ниццу. Любовь закончилась в пыльной конторе мэрии, потому что мой муж, трус и подонок! – взорвалась девушка: «Сегодня я опять стану Розой Левиной. В жизни больше не вспомню о мерзавце!»

Опустившись на расшатанный стул, Роза помахала свидетельством, с гербом правительства Виши:

– Мадам Роза Левин, разведена, свободна, в поисках приключений… – она потянула Аннет за руку: -Пойдем, я обещала шампанское. Не от моего бывшего свекра, конечно… – Роза кинула сумочку на сиденье рено. Они подняли крышу кабриолета, август был жарким. Немецкие солдаты купались в Сене, девушки ходили без чулок. Аннет уселась на место пассажира, сверкая загорелыми, стройными коленями, в льняной юбке, от мадам Эльзы. Расстегнув шелковую блузку, цвета грозовых туч, она обнажила шею и начало декольте. Роза завела машину:

– Не знаю, чтобы я без тебя делала, милая. Все, все, – спохватилась она, – больше не плачу. Шампанское, икра, фрукты… – Аннет усмехнулась:

– Неподалеку есть хороший ресторан, у Инвалидов. Мы … – она помолчала, – с Теодором туда часто ходили…

– Нет, – решительно отозвалась Роза, выезжая на рю де Гренель, под красно-черные флаги. На домах расклеили вишистские плакаты, с чеканным лицом немецкого солдата, в каске: «Он проливает за тебя кровь, отдай ему свой труд». Офицера окружили дети: «Мы доверяем силам вермахта».

Роза сплюнула на мостовую:

– Мы не доверяем, и не собираемся. Нет, – повторила она, – никаких ресторанов, моя дорогая. Развод я буду отмечать, в ресторане, где состоялся свадебный обед. Только «Риц» меня достоин… – она вскинула подбородок. Аннет, невольно расхохоталась, теплый ветер ударил им в лицо. Свернув к Дому Инвалидов, машина понеслась на север, к Правому Берегу.

Уложив чемоданы хорошо одетого азиата в багажник, таксист в аэропорту «Ле Бурже» искоса окинул мужчину пристальным взглядом. Азиат рассматривал нацистские флаги над входом в зал прилета. На большом плакате маршал Петэн пожимал руку Гитлеру. В Ле Бурже, в июне приземлился самолет фюрера. Он приезжал, с личным архитектором Шпеером, осматривать французскую столицу:

– Сдали город, – сказал себе таксист, – но ничего позорного нет. Мы сохранили Лувр, Эйфелеву башню, собор Парижской Богоматери. Разве лучше было бы, если бы наши ценности стали руинами? Лондон еще ждут бомбардировки… – Париж усеивали пропагандистские афиши. Толстяк Черчилль, с неизменной сигарой, отправлял через пролив лодки, полные вооруженных до зубов диверсантов. Таксиста не призвали в армию. На прошлой войне, юношей, его отравило газами. Сыновей у него не было, только две дочки. За семью он не беспокоился:

– Но, это как посмотреть, – размышлял таксист, – девчонкам семнадцать лет, и пятнадцать. Бошами полон город. Конечно, ни одна порядочная французская девушка с немцем встречаться не собирается, но мало ли, что они себе позволят. Свистят вслед женщинам, колбасники… – азиат прилетел рейсом Swissair, из Цюриха.

С началом войны заработки таксистов, на аэродроме, упали. Продолжали работу только принадлежавшие нейтральным странам авиалинии. Багаж у азиата оказался отменного качества, костюм тоже, мужчина носил золотые часы. Таксист, все равно, немного пожалел, что у него перехватили богатую пассажирку. Красивая брюнетка лет сорока, в летнем костюме от Скиапарелли, серого шелка, прилетела с одним саквояжем и сумочкой. На длинных пальцах она не носила колец, на шее виднелся крохотный, золотой крестик.

Таксист, работая в Ле Бурже больше десяти лет, мгновенно чуял запах денег. Дама распоряжалась на хорошем французском языке.

– Впрочем, что я жалуюсь… – таксист завел машину, – немецкие офицеры постоянно такси заказывают. Платят, по счетчику… – взглянув, в зеркальце, на бесстрастное лицо азиата, водитель решил счетчик не включать.

– В «Риц», пожалуйста, – раздался холодный, вежливый голос, с заднего сиденья, – и будьте любезны привести в действие счетчик… – азиат говорил с парижским акцентом, словно он, как и таксист, родился и всю жизнь прожил где-нибудь в кварталах у кладбища Пер-Лашез. Водитель, закатив глаза, пробормотал что-то себе под нос. Он повернул рычажок, машинка ожила.

Шофер вел рено по наизусть знакомому шоссе, к Парижу. Перед визитом Гитлера дорогу тоже украсили нацистскими флагами. Утреннее солнце било в глаза, опустив козырек, таксист закурил. Пассажир тоже щелкнул золотой зажигалкой, изучая какие-то бумаги. Водитель взглянул на орлов, держащих в лапах свастику:

– Маршал Петэн сюда бошей пригласил, пусть он с ними и обнимается. Подписали капитуляцию в том же вагоне, где в восемнадцатом году Германия перед нами на коленях стояла. Адольф сумасшедший… – внезапно, разозлился таксист, – хочет, чтобы вся Европа ходила строем и распевала марши. Евреи ему, чем не угодили? – таксист, на первой войне, служил с евреями, и жил с ними по соседству, в многоквартирном, дешевом доме у кладбища:

– Парижане, как и все остальные… – он вспомнил семью Левиных, – хотя они из Кельна приехали, но кровь у них французская. Они из Эльзаса, а Эльзас был Францией и ей останется, чтобы ни говорил безумец Адольф. Слишком много крови за него пролито. Жалко, что они умерли, Левины. Хорошие люди были. Дочка у них красавица… – мадемуазель Роза, очутившись в Париже, подружилась с дочками таксиста:

– На свадьбу нас пригласила… – водитель вспомнил торжество в «Рице», – соседей. Кто мы такие, даже не родственники. Удачно она замуж вышла, ничего не скажешь… – он почесал волосы, под кепи:

– Интересно, он китаец, или японец? – темные глаза азиата ничего не выражали: «Они все на одно лицо. Даст на чай, или нет?». Таксист решил, что надо, опустошив счет в банке, купить золото:

– Мало ли что старому дураку, Петэну, в голову придет. Запретит франки, объявит, что будем рассчитываться немецкими деньгами. Девиз Республики поменяли. Они и до «Марсельезы» могут добраться… – пока гимн исполняли прилюдно, но таксист подозревал, что немцы долго такого не потерпят:

– Святая к родине любовь, Веди нас по дороге мщенья. Свобода! Пусть за нашу кровь И за тебя им нет прощенья!

– Запретят, – мрачно понял таксист. Выбросив папиросу, он засвистел гимн. Водитель, в зеркальце, увидел улыбку азиата.

Теплый ветер шевелил бумагу, исписанную красивым, разборчивым почерком тети Юджинии:

– Джон и Меир вернулись из поездки. К сожалению, Меир заболел… – Наримуне догадывался, что за болезнь у кузена, но леди Кроу, открыто, ничего не писала, – он вынужден остаться в Лондоне, до осени. Он лежит в госпитале, мы его часто навещаем. Есть и хорошие новости, Теодор скоро возвращается в Париж… – получив письмо, Наримуне сказал жене:

– Все равно, я поеду. Понятно, что Теодор во Францию не на самолете летит… – графу, скрепя сердце, пришлось сделать остановку в Берлине, на аэродроме Темпельхоф. Наримуне не покинул самолет, ему было противно ступать на землю Германии.

Регина, в Стокгольме, нашла синагогу. В городе жили беженцы, евреи из нацистской Германии, Польши и Прибалтики. Регина занималась с детьми. Жена, с помощью раввина, устроила классы для самых маленьких:

– Она Йошикуни туда водит, – улыбнулся граф, – и шведский язык учит, хотя мы зимой в Японию отправляемся… – граф получил две официальных радиограммы, из Токио. Отставку приняли, с нового года он увольнялся из министерства внутренних дел. Во втором сообщении, от министерства двора, сообщалось, что его присутствие на мероприятиях императорской семьи, является нежелательным. Наримуне перевел послания Регине. Жена, озабоченно, заметила:

– Я говорила, у тебя начнутся неприятности, милый…

– Начнутся… – весело согласился граф.

Они распахнули окна квартиры в летнюю, светлую ночь. Пахло солью, с близкого моря. Над черепичными крышами Гамла Стана всходила прозрачная, большая луна. Малыш крепко спал, за день, набегавшись в парке. Наримуне, иногда, возвращаясь, домой, останавливаясь на площадке, ловил себя на улыбке. Регина и маленький встречали его в передней. В столовой жена накрывала домашний обед, пахло печеньем. Вечером они сидели на диване. Малыш устраивался между ними. Йошикуни болтал, показывая отцу рисунки, Наримуне держал Регину за руку и опять улыбался. Жена клала темноволосую голову ему на плечо, маленький зевал. Они шли в детскую, укладывать сына, а потом возвращались в гостиную:

– Я скучал, – шептал Наримуне, – скучал по тебе, весь день, в посольстве… – он, иногда, думал, что так могло случиться с Лаурой. Поднимая телефонную трубку, слыша голос жены, он вспоминал, как звонил Лауре, из кафе.

Наримуне, каждый день, говорил себе, что надо признаться во всем Регине. Тетя Юджиния упомянула, что Лаура много работает:

– Если бы она вышла замуж, – думал Наримуне, – тетя Юджиния не преминула бы сообщить о свадьбе. Питер не женился. Интересно, где, все-таки, леди Антония? Семье она не пишет… – тетя Юджиния была уверена, что девушка, скоро, объявится:

– Она поехала к отцу Уильяма. Для Питера это, пока, очень тяжело. Он все время проводит на заводах, мы почти не видим, друг друга… – были и другие хорошие новости:

– Стивен привез из плена жену, чего мы, конечно, никак не ожидали. Августа очень милая девушка, они живут на базе Бриз-Нортон. Обвенчались они в Швейцарии, и, через Стамбул, Каир, и Лиссабон, добрались до Лондона. Наше посольство о них позаботилось. Сначала Стивена хотели отправить в отпуск, поскольку Густи подданная Германии, но мы получили кое-какие сведения, – тетя Юджиния выражалась очень деликатно, – и Густи начала работать с Лаурой, несколько дней в неделю. Стивен вернулся в эскадрилью. Сражения идут над проливом и Северным морем, но мы надеемся, что на Британию бомбы не упадут. Мишель тоже на пути во Францию. Может быть, тебе и не стоит ездить в Париж… – посоветовавшись с женой, граф решил не отступать от плана.

– Неприятностью больше, неприятностью меньше… – подмигнув Регине, Наримуне усадил жену себе на колени, – все равно мне прикажут сделать сэппуку, когда мы в Японию вернемся. Как в «Принце Гэндзи»… – Наримуне занимался с женой языком, по любимому роману. Серо-голубые глаза расширились, она ахнула, прижав ладонь ко рту:

– И господину Сугихаре тоже? Его уволили, как и тебя. Может быть, не стоило… – отогнув ее пальцы, Наримуне поцеловал нежные, темно-красные губы:

– Как не стоило? Теперь твой кузен в безопасности, евреи Литвы тоже. Не все, конечно… – Наримуне тяжело вздохнул:

– В Прибалтике Советский Союз, людей в Сибирь высылают. Никакого сэппуку не случится, – он прижал к себе жену, – шутка, дорогая моя… – взяв его руку, Регина положила ладонь себе на живот.

– Маленькому подобные шутки не нравятся, имей в виду. Поезжай… – она провела губами по его виску, – Теодор и Мишель из плена возвращаются, без документов. У тебя пока дипломатический паспорт… – официально, вояж считался отпуском.

Наримуне никому не сказал, о цели поездки. Он попросил шведского друга, Рауля Валленберга, помочь Регине, на время его отсутствия. Наримуне познакомился с Раулем на светском приеме, по приезду в Швецию. Валленберг был лишь немногим его младше, они сразу сошлись. Наримуне только Раулю рассказал, как они ставили визы беженцам в Каунасе:

– Дипломатический статус помогает… – заметил Валленберг, – при всем уважении к доктору Судакову, его миссиями всех евреев Европы не спасешь. Значит, это наша обязанность, как порядочных людей, Наримуне. Бесполезно надеяться на Британию и Америку. Они только собой обеспокоены… – Валленберг познакомился с кузеном Авраамом до войны, работая в Хайфе, в представительстве «Голландского Банка».

– Он очень решительный человек, – задумчиво сказал Рауль, – однако в Палестине много сторонников борьбы с британцами, прежде всего. Они призывают к сделке с Гитлером, хотят выступить на его стороне… – граф хотел возразить. Валленберг кивнул:

– Доктор Судаков скорее умрет, чем будет сотрудничать с нацистами, но не все в Палестине с ним согласны… – о кузене Аврааме тетя Юджиния ничего не писала. Наримуне знал, что группа доберется до Палестины только к осени. Жена показала письмо, для доктора Судакова:

– Не хочу, чтобы у нас остались секреты, милый мой… – извиняясь перед кузеном, жена желала ему счастья. Регина отправила конверт в Палестину.

– У меня есть секреты, но я ей все скажу, – пообещал себе граф, – когда мы доберемся до Японии, когда дитя родится… – думая о будущем ребенке. Наримуне, невольно, считал на пальцах. Мальчик или девочка ожидались в феврале:

– Снег будет лежать, у нас, на севере. Как с Йошикуни… – граф откинулся на спинку сиденья:

– Я во всем признаюсь Регине, расскажу о Лауре. Просто не сейчас. Не надо ее волновать, в ее положении… – вернувшись с приема врача, жена, смешливо сказала:

– Дитя первой брачной ночи, милый мой. И будут еще дети, обещаю… – целуя Регине руки, Наримуне решил, что надо, по возращении в Японию, поговорить с Зорге:

– Я не могу больше рисковать, у меня семья. Да и сведений я никаких получать не буду. Уедем в Сендай, в глушь, воспитывать детей… – Наримуне смотрел в окно, на увешанные флагами со свастикой парижские дома. День оказался ясным, жарким.

Он не знал, говорить ли семье о Максиме.

Они с Региной возвращались в Японию через Москву. Выбирая между столицей СССР и Берлином, они решили, что красный флаг и портреты Сталина, меньшее зло, хотя и в Москве Наримуне не собирался покидать самолет.

– Не буду, – Наримуне потушил окурок в пепельнице, – ни к чему. Максим не любит излишнего внимания. Если он окажется он в Европе, каким-то образом, он даст о себе знать. Адреса у него есть… – у Наримуне тоже имелись адреса, в Сен-Жермен-де-Пре, и на рю Мобийон. Он собирался поехать на Левый Берег после обеда, в отеле:

– Теодору, если он доберется до Парижа, я ничего о Воронове не скажу. Просто однофамилец. Теодор упрямый человек, вобьет себе в голову, что ему надо в СССР поехать, найти комбрига. Он, кстати, на Питера похож, только, выше ростом. Пусть лучше Теодор с мадемуазель Аржан, и тетей Жанной отправляется в Швецию. У него американский паспорт, а о женщинах я позаботился… – в кармане Наримуне лежало два шведских удостоверения беженцев. Документы графу принес Рауль.

Наримуне аккуратно отсчитал десять процентов на чай. Вокруг машины засуетились мальчики, в форменных курточках «Рица».

Несмотря на войну, здесь все оставалось прежним. В вестибюле тонко пахло розами, большие букеты стояли в фарфоровых вазах, на отполированных столах орехового дерева, персидские ковры скрадывали шаги. Пианист мягко играл Моцарта, сверкала хрустальная люстра. Женщины в дневных, закрытых платьях, пили кофе. На газетном прилавке лежали вишистские издания и «Фолькишер Беобахтер», над стойкой висел герб, с топориком. Посмотрев на стройные ноги женщин, в шелковых чулках, Наримуне вспомнил красивую, высокую брюнетку, сидевшую через проход, в самолете:

– Она чем-то на Регину похожа, на мадемуазель Аржан. Все потому, что ты Регину день не видел… – усмехнулся граф. За одним из столиков, светловолосый, отменно одетый мужчина, в штатском костюме, беседовал с человеком пониже, записывая что-то в блокнот. Прислушавшись, Наримуне уловил во французском языке немецкий акцент:

– Дипломат какой-то, – решил он, – хотя у него рука перевязана… – правая рука светловолосого висела на косынке.

Идя к стойке портье, Наримуне столкнулся с молодым человеком, в летнем костюме тонкого льна, с модным, широким, шелковым галстуком, в пестрых узорах. Юноша одевался по-европейски, однако носил египетскую феску. Акцент у него тоже оказался гортанный, арабский. На смуглом запястье блестел толстый браслет золотого ролекса, на пальцах играли камнями перстни. Усики у юноши были тонкие, гитлеровские. Прижимая ладонь к сердцу, молодой человек рассыпался в извинениях.

– Ничего, ничего… – прервал его Наримуне, – бывает, месье.

Заметив на лацкане смокинга портье, значок со свастикой, Наримуне заставил себя, вежливо, сказать:

– Граф Дате Наримуне, я бронировал номер по телеграфу, из Стокгольма.

Наримуне достал дипломатический паспорт:

– Максим рассказывал, как он в московских гостиницах ворует. Сталкивается с постояльцами, проверяет карманы. Ерунда… – Наримуне обернулся, но араба рядом не нашел, – просто богатенький юнец. Египет нейтрален, но поддерживает Британию, по договору. Итальянцы в Ливии сидят, французы в Марокко и Тунисе. Не хватало, чтобы Гитлер в Африке оказался… – шведские документы лежали в багаже Наримуне.

– Добро пожаловать в «Риц», ваша светлость… – поклонился портье.

Наримуне посмотрел на часы:

– Ванна, с дороги, обед, и Левый Берег. Регина мне письмо дала, для мадемуазель Аржан, фотографию вложила. Когда я все узнаю, отправлю Регине телеграмму. Надо ей духи купить, подарки, маленькому, игрушки. Если я до Парижа добрался… – он принял ключ от номера:

– Вряд ли мы сюда приедем еще раз, в ближайшее время.

Найдя в кармане мелочь, на чай рассыльным, граф пошел к лифту.

На шатком, деревянном столе маленькой кухоньки лежали свертки, пакеты и банки. Серый, шелковый жакет от Скиапарелли висел на спинке венского стула. Почти неслышно шипел газ в плите, бубнило черное, бакелитовое радио. За окном виднелась узкая, пустынная улица Домбасль. В пятнадцатом арондисмане, на Монпарнасе, вдалеке от центра, нацистских флагов не вешали, только обклеили углы домов вишистскими плакатами. Квартиру со времени падения Парижа, никто не навещал, однако газ, электричество и воду пока не отключили. Пахло запустением, но кафельный пол на кухне блестел. От медной кастрюли, на плите, поднимался вверх аромат гуляша.

Анна остановила такси у маленького рынка. Она зашла к мяснику, купила яиц, овощей, и несколько бутылок вина. Саквояж от Вуиттона тоже наполняла провизия. Анна привезла икру, швейцарский сыр, шоколад, и американские сигареты.

Встречаться в Париже было опасно. Последний раз они с Вальтером виделись в Лионе, два месяца назад. Беньямин сказал, что, по слухам, у гестапо имеется ордер на его арест. Вальтер покинул столицу за два дня до того, как в Париж вошли немецкие войска:

– Манускрипт остался на рю Домбасль, – Вальтер вздохнул, – под половицами. Ничего, – он уложил голову Анны себе на плечо, – я вернусь… – Беньямин усмехнулся, – тайно, разумеется. Ключи от квартиры у меня при себе. Никто не заметит… – он снимал номер в дешевом пансионе, на окраине Лиона.

Анна приехала во Францию поездом, из Женевы. Марта проводила лето в альпийском лагере. Дочери оставался последний год обучения. Анна надеялась, что школу девочка закончит в Панаме. Все было почти готово. В сейфе, в женевском банке, лежали американские паспорта, на имя Анны и Марты Горовиц. Весной Анна получила документы в консульстве США. Дочери она пока ничего говорить не стала, как и не сказала о билетах на аргентинский лайнер. Корабль отправлялся из Ливорно в Буэнос-Айрес, с остановками в Валенсии, Лиссабоне и Панаме. Они покидали Цюрих осенью. Анне надо было позаботиться о двух трупах, и автокатастрофе, в горах, на узком серпантине, под проливным дождем.

– Уборщики подобное делают… – она сидела в вагоне первого класса, поезда на Лион, – после операции, если надо избавиться от людей, ее организовавших. Избавляются, и возвращаются в Москву… – Анна вспомнила высокую, белокурую девушку, с маленьким ребенком. Гостья добралась до Цюриха весной, с запиской от Петра Воронова.

Никакой Антонией Эрнандес, она, конечно, не была. Анна отлично слышала в испанской речи гостьи английский акцент. Фрау Рихтер не стала интересоваться, откуда, на самом деле, появилась девушка. Поселив товарища Антонию в хорошем отеле, Анна отправила радиограмму в Москву. Марта, на выходные, приехала из школы. Дочь водила девушку и ребенка в зоопарк, показывала им Цюрих. Малыш называл товарища Антонию мамой, но подобное, по опыту Анны, ничего не значило. Мальчик мог оказаться куклой, как их называли, расходным материалом, необходимым для пересечения границ и обустройства на новом месте. Подобных детей часто передавали из рук в руки, пока они не достигали возраста, когда такое становилось опасным. Марта ничего у товарища Антонии не спрашивала. Посадив девушку на самолет в Будапешт, Анна вернулась на виллу. Дочь, приезжая домой, готовила обеды и ужины:

– Надо где-то практиковать школьные наставления по домоводству, мамочка. Ты устаешь… – она снимала с Анны фартук, – я тебе налью вина, и включу музыку. Жди, пока я приглашу тебя к столу… – Марта приготовила теплый салат, с конфитом из утки, и отварила форель, сделав миндальный соус. Анна позволяла дочери немного хорошего бордо. Марта, задумчиво, повертела хрустальный бокал, глядя на золотистые искорки:

– Мальчик, Гильермо, очень славный… – дочь, ласково улыбнулась, – мы играли, на детской площадке. Он катался в тележке, на пони. Товарищ Антония… – Марта помолчала, – мне кажется, мы еще увидимся, мамочка.

Анна предполагала, что девушка приехала из Америки, хотя акцент у нее больше напоминал английский. Троцкому осталось жить недели две, не больше. Эйтингон, в Мехико, координировал последний этап операции. Рядом, скорее всего, обретался и месье Пьер Ленуар, то есть Петр Воронов. Степан, насколько знала фрау Рихтер, служил в Западном округе. Анна получала почту, на безопасный ящик. Несколько раз в месяц ей присылали «Правду», в запечатанных пакетах. В июне она прочла о комбриге Воронове, командующем истребительной авиацией округа. О Степане больше не упоминали, однако Анна была за него спокойна.

Товарищ Антония, видимо, работала в кругах троцкистов США. Изгнанник, доверяя американцам, открыл им доступ в резиденцию, в Мехико:

– Должно быть, ее выдернули из страны перед началом «Утки», – размышляла Анна, – чтобы не рисковать подозрениями сторонников Троцкого. Уехала и уехала, по семейным делам. Посидит немного в Москве, и вернется в США. Или ее в Британию отправят… – Анна, регулярно, встречалась с берлинским агентом, Корсиканцем. Сведения из Германии говорили об одном. Гитлер планировал начать войну с Советским Союзом:

– Просто дымовая завеса… – сняв крышку с кастрюли, Анна посыпала гуляш копченой, испанской паприкой, из Эстремадуры.

– Гитлер водит нас за нос, успокаивает бдительность восточной Польшей и Прибалтикой… – глядя на карту, Анна понимала, что новые аэродромы ВВС РККА, и военные базы, окажутся в опасности, в первые несколько часов боевых действий:

– Поляки потеряли большинство самолетов… – Анна затягивалась сигаретой, – за три дня вторжения. Немцы разнесли к чертям боевую авиацию, атаковали крупные города, с воздуха. Минск, Киев, Львов, Вильнюс и Каунас рискуют бомбежками. Смоленск тоже, и даже Москва… – от немецких аэродромов, в западной Польше, до столицы было недалеко. У Анны пока не имелось четких сведений о планируемом вторжении. Корсиканец работал в министерстве экономики. Он знал некоторых военных, однако Анне требовалось навестить Берлин, чтобы разобраться на месте в сведениях о грядущей войне.

У нее появилось и оправдание для поездки. Рейхсфюрерин Гертруда Шольц-Клинк прислала фрау Рихтер приглашение на конференцию национал-социалистической женской организации, в Берлине, в январе следующего года. У Марты в это время шли рождественские каникулы. Облизав ложку, Анна зажмурилась, от удовольствия:

– Очень хороший рецепт. Не зря Марта в Будапешт ездила, со школьной экскурсией. Вена, Братислава, Будапешт… Увидела нацизм, во всей красе… – гуляш был венгерским, но с испанской паприкой тоже получилось неплохо.

Если бы Анна оставалась в Цюрихе, она бы, с разрешения Москвы, наведалась в Берлин.

– Но в Цюрихе мы не остаемся, – по дороге в Париж, просматривая газеты, Анна понимала, что улыбается: «Не остаемся…».

Собираясь во Францию, она вспомнила встречу на Лазурном берегу. Женщина отогнала эти мысли:

– Он давно в Америке, с мадемуазель Аржан. Он говорил, у него американский паспорт. Я его больше никогда не увижу. Не пойдет же он воевать. Зачем ему это? Он архитектор, творческий человек… – Анна, иногда, снимала крестик. Она смотрела на тусклые, крохотные изумруды: «Не увижу». В самолете, окинув рассеянным взглядом хорошо одетого японца, через проход от нее, женщина закрыла глаза.

Она думала об океанском береге, белого песка, о низком, простом доме, под пальмами. Анна слышала лай собаки и смех ребенка. Она хотела купить французский паспорт, для Вальтера, у надежных людей, в Швейцарии. У нее имелись кое-какие контакты, однако это оказалось не нужным. Встретив ее в передней квартиры на рю Домбасль, Биньямин шепнул:

– Я обо всем позаботился, любовь моя. Мне передадут французский паспорт, с американской визой, и отправят через границу. В Портбоу, в Каталонию. Оттуда я доберусь до Лиссабона. Мы увидимся, с тобой, с Мартой… – саквояж и сумочка упали на половицы, жакет полетел в угол. Она встряхнула головой:

– Я скучала по тебе, скучала. Хотя бы два дня, но вместе… – Вальтер достал рукопись из тайника. Он смешливо сказал, поднимая Анну на руки:

– Обед потом. Я ехал сюда, все время, думая о тебе… – Анна настояла на том, чтобы самой появиться в Портбоу:

– На всякий случай… – она лежала на узкой кровати, не отдышавшись, прикрыв глаза, – я тебя довезу до Лиссабона, и вернусь в Швейцарию. Наш лайнер отходит из Ливорно в конце сентября… – Вальтер тяжело вздохнул, но спорить не стал:

– Хорошо, любовь моя, тебе станет спокойнее. Но волноваться не о чем. Человек, помогающий мне, достоин доверия… – Вальтер не стал говорить Анне о месье Ленуаре, французском коммунисте, нашедшем его в Лионе.

– Анна не коммунист… – он целовал черные, теплые волосы, – какая разница, откуда у меня паспорт? Мы получим гражданство Панамы, всей семьей… – он прикоснулся губами к длинным ресницам: «Все улыбаешься, и улыбаешься, отчего?»

– Мне хорошо, – сонно зевнула Анна, устраиваясь у него под боком, – а еще лучше будет, когда ты зайдешь в нашу каюту, в Лиссабоне. Мы помашем с палубы Европе… – сняв кастрюлю с огня, она нарезала свежий хлеб. Анна подкрутила рычажок радио:

– Десятое августа, – бодро сказал диктор, – в Париже отличная погода, горожане проводят время на реке. Доблестные подводники вермахта потопили, у берегов Ирландии, конвойный корабль «Трансильвания»… – Анна убрала звук. Диктор, захрипев, пропал. Гуляш должен был немного настояться. Она хотела сделать салат, и разбудить Вальтера.

– Или пусть спит, он устал… – сварив кофе, Анна присела на подоконник, с пепельницей:

– Он во Франции незаконно, с чужим паспортом. Его любой патруль может остановить… – она быстрым, мимолетным движением положила руку на живот. Анна выбрала врача в Лугано, в южном кантоне, где ее никто не знал. В Цюрихе и Женеве могли бы пойти слухи. Фрау Рихтер часто появлялась в обществе:

– Надо заехать к герру Симеку… – Анна курила, подставив лицо солнцу, – поинтересоваться, куда в Праге пошли деньги от «К и К». Они на Фридрихштрассе средства переводят, в ювелирный магазин, даже сейчас. Хотя какая разница? Через полтора месяца фрау Рихтер погибнет, с дочерью… – Анна понимала, что их с Мартой будут искать, но надеялась, что до Панамы никто не доедет.

Доктор уверил ее, что все в порядке. Шел второй месяц, Анна чувствовала себя отлично:

– В Лиссабоне Вальтеру признаюсь, – ласково подумала она, – ничего, что мне тридцать восемь. Врач сказал, что я совершенно здорова, и все пройдет легко. В Лионе все случилось… – она почувствовала румянец на щеках:

– Шел дождь, мы почти с постели не вставали. Это была Теодора вина, не моя. Ребенок весной родится… – Анна больше не видела снов о темном подвале. Она почти забыла голубые, холодные глаза отца, и разнесенные пулями головы.

Потушив сигарету, она проводила глазами высокого, худого мужчину, белокурого, в потрепанной, рабочей куртке, испачканной краской. Рабочий шел вверх по улице Домбасль, к Монпарнасу.

– Маляр, – зевнула Анна. Допив кофе, соскочив с подоконника, она принялась за салат.

Макс, раздраженно, думал, что досрочное звание штандартенфюрера, пролетело мимо него, словно новейший истребитель Люфтваффе.

Амстердам увесили плакатами, с фотографиями так называемого мистера О’Малли, мерзавца Холланда и пропавшей доктора Горовиц. Объявления о розыске, с обещанием вознаграждения, напечатали в газетах. Все оказалось тщетно.

Макс подозревал, что доктор Горовиц и Холланд болтались внизу, под окнами квартиры Кардозо, ожидая сообщника. Макс всадил в шурина профессора Кардозо две пули, из вальтера. Выстрел мистера О’Малли зацепил правую руку Макса, но здесь был не фронт. За ранения очередные звания не давали.

Рука оказалась в порядке, первую помощь Максу оказал сам профессор Кардозо. Браунинг его шурина остался в квартире. Больше ни одного следа мерзавцев Макс не нашел. Он предполагал, что, имея под рукой доктора медицины, собственную сестру, Горовиц не обратится в больницу.

Генрих вернулся из Гааги к вечеру, со здоровым, морским загаром. Младший брат успел заехать в Схевенинген, и побывать на пляже.

Отказавшись от госпиталя, Макс вызывал немецкого врача в «Европу», для перевязок. Профессору Кардозо он обещал круглосуточный гестаповский пост, в особняке, и личного, вооруженного шофера, для поездок в Лейден, на кафедру. Председатель юденрата был откровенно напуган:

– Хотя он стрелял, в Горовица… – размышлял фон Рабе, – собрался. Он работал в Африке, в Маньчжурии, он владеет оружием… – по возвращении в Берлин Макс намеревался предложить Отто услуги профессора Кардозо, для медицинского блока, в Аушвице. Однако Макс хотел, чтобы профессор, сначала, поработал на новой должности, оказывая помощь Германии. Весной следующего года они планировали начать депортацию голландских и бельгийских евреев. Профессора, с детьми, ждал первый эшелон в Польшу. Близнецов оберштурмбанфюрер не увидел, но решил:

– Какая разница? Если доктор Горовиц, хотя бы, появится рядом с особняком, в поисках детей, ее немедленно арестуют. Мне все равно, как выглядят еврейские отродья. Их ждут бараки Аушвица.

Профессор Кардозо уверил его, что немедленно свяжется с гестапо, буде бывшая жена позвонит, или напишет.

Разглядывая фотографию женщины, фон Рабе вспоминал длинные ноги, стройную шею, блондинки, на террасе кафе, в Венло:

– Она сделала укол, в гостинице, – зло подумал Макс, – доктор медицины. Не будет она звонить и писать. И дверь она не трогала, это жители Амстердама позаботились. Она далеко не дура… – светлые волосы падали на плечи. Лицо доктора Горовиц было строгим, сосредоточенным. Фон Рабе понял, на кого она похожа. До войны он долго любовался статуей Дианы Охотницы, в Лувре:

– Голову поворачивает… – раздраженно вздохнул Макс, – одной рукой удерживает оленя, а другой за стрелами тянется. Подобная женщина не остановится перед тем, чтобы убить Кардозо. Плевать она хотела, что профессор отец ее сыновей. Волчица… – Макс тщательно скрывал ярость. Он не ожидал, что в крохотной Голландии человек может исчезнуть, без следа, словно он и не существовал:

– Она могла в Британию отправиться… – Макс, сидя в «Рице», небрежно слушал рассуждения месье Клода Тетанже о редакционной политике газет правительства Виши, – с Холландом и ее братом. Ладно, рано или поздно их все равно, найдут. Доктор Горовиц поедет на восток, как и все евреи. Жидов Франции ждет похожая участь… – скрыв зевок, он предложил месье Клоду сигареты.

– Очень хорошо, герр Тетанже, – рассеянно сказал Макс, – но помните, ваша новая должность, как одного из редакторов La France au Travail, предполагает следование курсу, одобренному министерством рейхспропаганды. В конце концов… – оберштурмбанфюрер тонко улыбнулся, – вы получаете заработную плату из Берлина… – месье Тетанже, немного, покраснел:

– Ориентируйтесь на статьи в «Фолькишер Беобахтер», – посоветовал Макс, – лучшие образцы немецкой журналистики… – La France au Travail, новую газету, создали для влияния на умы, как выражался Макс, интеллектуальной прослойки общества. Листок финансировался из Берлина. Заседания редколлегии проходили в немецком посольстве, на рю де Лилль. Отец месье Клода, король шампанского, старший Тетанже был лучшим другом Петэна и хотел стать мэром Парижа. Макс знал, что фарс правительства коллаборационистов долго не просуществует, но сейчас не надо было настраивать французов против Германии:

– Пусть думают, что мы ценим их культуру, восхищаемся достижениями нации… – Макс отпил хорошо заваренного кофе, – я и Шанель так сказал… – Макс приехал в Париж под чужим именем, с немецким дипломатическим паспортом. Французы считали его сотрудником посольства. Он жил на рю де Лилль, в хорошо обставленных апартаментах. Макс провел пару ночей с Шанель, представляя себе, по отдельности и вместе, 1103 и мадемуазель Элизу. Последнее ему понравилось. Он озорно подумал, что можно привезти будущую графиню фон Рабе в Пенемюнде:

– Нет, нет, – оборвал себя Макс, – 1103, это секрет рейха. Она до смерти не покинет полигон. О ней, как и последнем плацдарме, в Германии знает едва ли десяток людей.

На рю де Лилль пришли две радиограммы, из Аушвица и Берлина. Первая была от младшего брата. Макс, прочитав ее, хмыкнул:

– Отто потерял невесту. Он ее никогда не видел, эту Августу, влюбился по фотографии… – Макс, впрочем, сомневался, что средний брат способен на чувства:

– Самец-производитель… – он услышал хвастливый голос Отто, – счастье для фрейлейн Августы, что она утонула в Боденском озере. Он бы ее заставил рожать, каждый год… – Макс не собирался иметь много детей:

– Двое, трое… – думал он, – мальчики и девочка. В конце концов, не для того я женюсь на баронессе, аристократке, чтобы запереть ее в детской. Жена должна хорошо выглядеть, блистать в свете, обладать талантами. Подобное важно, для карьеры… – фюрер постоянно напоминал немецким женщинам об их долге перед рейхом, но партийные бонзы предпочитали жениться на красавицах, а не на простушках, в фартуках с поварешками.

По словам Генриха, Отто погрузился в траур. Брат даже устроил языческую церемонию, с факелами, в дубовой роще, рядом с Аушвицем.

– Компания ненормальных, общество «Аненербе», – Макс, в Берлине, читал о планах экспедиции на север, в Гренландию и арктические области, – если бы они туда ехали искать полезные ископаемые, а не корни арийской расы… Какие викинги? Пять сотен лет прошло, с тех пор, как в Гренландии последние европейские переселенцы жили. Даже уголь оттуда в Германию не доставить, больше горючего потратишь. Это если в Арктике вообще есть уголь, – скептически подумал Макс:

– Отто не пропустит подобной возможности. Мало ему Тибета было… – последний плацдарм тоже находился далеко от Германии, однако его решили создать больше для спокойствия.

Вторая радиограмма, от Шелленберга, заставила Макса сочно выругаться. Мальчишка и полковник Кроу, сбежали из крепости Кольдиц. По всей Саксонии разослали, описание военнопленных, но, ни одного, ни другого не нашли. Макс даже не знал, что полковник Кроу попал в плен. По возвращении в Берлин, фон Рабе решил издать особое распоряжение. Макс намеревался поднять досье 1103, и подписать приказ, по которому любой ее родственник, даже самый дальний, в случае плена подлежал немедленному расстрелу. Оберштурмбанфюрер не хотел никакого риска. Вспомнив радиограмму, он, осторожно, поинтересовался у Тетанже, не слышно ли о бароне де Лу.

Месье Клод пожал плечами:

– Он без вести пропал, как и месье, Корнель, его родственник, архитектор. Но даже если месье де Лу появится в Париже… – Тетанже замялся, – он в нашу газету писать, не намерен. Он коммунист, господин оберштурмбанфюрер, несмотря на титул. Он пойдет к своим… – Тетанже помолчал, – товарищам… – коммунистическую партию запретили с началом войны, в прошлом году. Коммунисты, согласно политике Сталина, друга Германии, отказались поддерживать боевые действия. Макс выяснил, что мальчишка, тем не менее, отправился добровольцем на фронт, успев опубликовать статейку, с критикой Сталина.

– И его не выгнали из партии? – недоуменно поинтересовался Макс:

– У них дисциплина, все ходят строем, несогласных расстреливают… – он расхохотался, показав белые зубы:

– Муха в Париже отирается… – Макс оглядел вестибюль «Рица», – но не здесь, конечно. Биньямин на Монпарнасе живет… – слухи о розыске Биньямина, по просьбе Макса, распустило парижское гестапо. Никто еврея арестовывать не собирался. Макс подозревал, что Муха сейчас не даст о себе знать. Агент занимался внутренними делами СССР. Фон Рабе в них влезать не требовалось. Связь они наладили отлично, сведения от Мухи поступали из немецкого посольства, в Москве:

– Такие люди, как Муха, нам понадобятся, – решил Макс, – когда война в России закончится. Мы устроим местную администрацию, как здесь, из лояльных людей. Они в любой стране найдутся. Даже евреи, как профессор Кардозо, – Шелленберг, в Берлине, рассказал Максу, что палестинские евреи ищут контактов с рейхом. Фон Рабе, задумчиво, отозвался:

– Не надо их отталкивать. Они ненавидят Британию, они могут быть полезны. Учитывая планы фюрера по вторжению в Африку… – Средиземное море должно было стать внутренней гаванью рейха и его союзников.

Тетанже развел руками:

– Они коммунисты, но французы, в первую очередь. Свобода слова… – месье Клод, было, вскинул голову. Заметив холодный взгляд Макса, он смешался:

– Торез исчез, скорее всего, бежал в Советский Союз. К Дюкло месье де Лу не пойдет. Месье Дюкло поддерживает Сталина и вступил с вами в переговоры… – коммунисты, действительно, просили разрешения восстановить издание L’Humanite. Тетанже считал, что месье де Лу, если бы он выжил и добрался до Франции, начал бы искать агентов, заброшенных в страну правительством в изгнании, во главе с де Голлем.

Макс желал мальчишке смерти, но, посетив Лувр, он понял, что месье де Лу ему нужен. Музей опустел. Французы оставили в залах только не имеющие ценности копии античных статуй. Картины и скульптуры были разбросаны по замкам, во французской провинции. Чтобы собрать ценности обратно в Париж, требовалось сначала их найти.

Макс рассматривал свои отполированные ногти. Месье Клод излагал тезисы будущей статьи о засилье еврейства во Франции. Тетанже вспоминал дело Дрейфуса. Макс коротко велел:

– Вычеркните, Дрейфуса обвиняли в шпионаже на Германию. В нынешней обстановке, это скорее заслуга… – фон Рабе проследил за каким-то хорошо одетым азиатом. Перед японцем или китайцем почтительно раскрыли двери ресторана:

– И арабы здесь… – Макс видел юношу, в феске, – надо с ними работать, если мы собираемся вводить войска в Африку. Японцы нападут на Америку, это вопрос времени. Мы их поддержим, с помощью конструкции 1103. Она в следующем году будет готова. В следующем году мы окажемся в Москве… – Макс прервал Тетанже:

– Общественное мнение надо склонить в пользу регистрации евреев. Французы должны понимать, что их гражданский долг, сообщать об уклоняющихся от учета людях… – регистрацию предполагалось начать осенью. Эйхманн предлагал ввести и обязательные желтые звезды, нашивки на одежду. Макс его поддерживал. Аушвиц пока не оборудовали должным образом, другие лагеря только строились. Макс написал в докладной, в Амстердаме:

– Считаю, что до начала процесса депортации еврейского населения на новые территории, и окончательного определения их дальнейшей судьбы… – это был принятый на Принц-Альбрехтштрассе эвфемизм, – следует использовать их в индустриальных районах Европы, в перевалочных лагерях… – Генрих показал Максу расчеты.

Цивильарбайтеров на запад возить было невыгодно, местным рабочим приходилось платить. Евреи оставались самым дешевым решением:

– Пусть передохнут на месте, – улыбнулся Макс, – меньше израсходуем денег на востоке.

Он заказал досье на кузена мальчишки, месье Корнеля. Макс выяснил, что архитектор был родственником герра Питера, белоэмигрантом, но никаких связей с организациями русских фашистов не имел. О нем отзывались, как об аполитичном человеке и светском баловне. Макс рассмотрел фото из хроники. Ему не понравились глаза месье Корнеля, не понравились сведения о том, что архитектор, юнцом, прошел гражданскую войну, в России. Больше всего Максу не понравилось, что Корнель учился в Германии, в школе Баухауса. Судя по его высказываниям, ожидать от господина Воронцова-Вельяминова симпатий к рейху, было бессмысленно:

– Светский баловень… – кисло сказал Макс, разглядывая жесткий очерк лица, – светский баловень не пошел бы на войну, а отправился бы в Гавр, на борт лайнера. Головой бы подумали, прежде чем писать чушь… – Макса не утешало даже то, что месье Корнель не давал о себе знать. После побега мальчишки Макс понял, что подобные люди не исчезают бесследно.

Потушив сигарету, он поднялся. Тетанже, сразу, вскочил. Макс поинтересовался:

– А ваша жена, месье Тетанже, мадам Роза, разделяет ваши взгляды… – он увидел капельки пота на лбу журналиста. Порывшись в кармане, месье Клод вытащил платок. Пальцы, украшенные золотым перстнем, немного дрожали:

– Я разведен, герр Шмидт. Мы с Розой не сошлись характерами. Сегодня звонил мой адвокат, у него на руках свидетельство, из мэрии. Я могу съездить в контору юристов, предъявить бумагу… – Макс похлопал его по плечу:

– Бывает, месье Клод. Мы все, – он поискал слово, – делаем ошибки. Нам достаточно знать, что вы лояльны к ценностям фюрера и рейха… – из ресторана доносились звуки оркестра. Макс, отчего-то, подумал:

– Давно я не танцевал. В Берлине у меня на подобное нет времени. Ничего, после свадьбы с Элизой, мы начнем устраивать приемы, балы… – покосившись на руку в косынке, Макс незаметно подвигал пальцами. Рана не болела. Размотав косынку, фон Рабе сунул ткань в карман:

– Если я оказался в Париже, я, хотя бы могу потанцевать с красивой женщиной? После мадам Шанель… – он, незаметно, поморщился, – мне нужен отдых… – Макс ничего себе позволять не собирался. Он приехал в Париж по делу. Ему, всего лишь, хотелось поболтать с хорошенькой девушкой, не видя в ее глазах страха, как у мадемуазель Элизы, или презрения, как у 1103.

– Пойдемте, месье Клод, – весело сказал фон Рабе журналисту, – я угощаю… – он вдохнул аромат пудры, духов, услышал мелодию танго. Щелкнув пальцами, Макс велел метрдотелю:

– Начнем с шампанского, икры и фуа-гра.

Рынок Ле-Аль шумел за темными, поднимающимися, в жаркое, полуденное небо, стенами церкви Сент-Эсташ. На мостовой выстроились грузовики фермеров. На брусчатке блестела серебристая чешуя, раздавленные яблоки и клубника, листы салата, размазанные колесами помидоры. Мальчишки, в длинных, холщовых, испачканных кровью передниках, шныряли в толпе. У лотков стояли плетеные корзины с битыми курами, свежей рыбой, молодой, во влажной земле, картошкой.

Под закопченными, стеклянными крышами павильонов, у длинных прилавков, толпились покупатели. Время было обеденное, распродавали остатки. Оптовики, из ресторанов и гостиниц, появлялись на рассвете, начиная с пяти утра, когда весь рынок пах горячим, луковым супом. Его варили, чтобы подать продавцам, и грузчикам. Они начинали собираться после полуночи, раскладывая товар. Сейчас настало время домохозяек, тех, кто хотел купить провизию по дешевке. В мясном ряду торговались особенно громко. Топорики вонзались в окровавленные колоды, осколки костей летели под ноги покупательницам. На прилавках сочилась кровью свежая печень. Женщины бесцеремонно рылись в бульонных обрезках, взвешивали на руке неощипанных куриц. Невидная дверь, на задах мясного ряда, вела в коридор, где веяло ароматом лука и расплавленного сыра.

На старом столе красовались два глиняных горшочка, с золотистой, тягучей массой и круг, с разложенными сырами. Мишель повертел запыленную бутылку, которую принес хозяин. Это было белое бургундское, Батар-Монтраше, двадцатилетней давности. Мишель подозревал, сколько оно стоит. Он заставил себя улыбнуться:

– После победы откроем, месье Жак. Берегите ее, двадцать первый был отличным годом… – у Мишеля, на набережной Августинок, лежала бутылка Шато д’Икем, того же года:

– Надо ее на запад забрать, – напомнил себе мужчина, – наверняка, боши в квартиру въедут… – в апартаментах ничего ценного, кроме сейфа с рабочими материалами не оставалось:

– Они мне тоже пригодятся… – длинные, в пятнах краски, пальцы, пролистали страницы французского паспорта, лежавшего рядом с горшочком. Мишель поднял голову: «А где сейчас, месье Намюр?»

– Там, откуда ты явился… – его собеседник взял старую, погнутую ложку:

– Вряд ли он, в ближайшее время, навестит Францию. Твой ровесник, тридцать лет. Аспирантом у меня был, до войны. Ты вообще пить не собираешься? – он хмыкнул, подув на суп.

– Отчего же, – мрачно ответил барон де Лу, – мне, сейчас выпивка очень, кстати придется. Месье Жак, – позвал он, – принесите нам четыре… нет, шесть бутылок домашнего, белого и красного, если вы потофе обещаете… – потофе поставили на стол, когда они прикончили третью бутылку белого, суп и сыры.

Они, молча, хлебали овощной бульон, заедая его дымящейся говядиной, на кусках свежего хлеба. Мишель открыл красное вино:

– Границы никакой не существует. В Сааре все на двух языках говорят, никто на меня внимания не обратил. Сошел с местного поезда, на маленькой станции, поднял руку на шоссе. Первый грузовик, идущий на запад, был мой… – он подергал полу испачканной краской куртки. Мишель шел к Парижу, рисуя вывески, ремонтируя дома. Он спал на фермах, а то и просто в поле, или лесу. Лето выдалось жаркое. Документов у него не было, но никто его бумаг и не спрашивал. Он избегал больших дорог и оживленных городов:

– Если бы это случилось в другое время, – горько усмехнулся Мишель, – можно было бы сказать, что я отлично провел каникулы в провинции. Готовят на востоке отменно, бургундские вина славные… – красное тоже было бургундским, молодым, прошлогоднего урожая.

Во время «странной войны», они видели грузовики с ящиками винограда:

– Хорошая была осень, – он попробовал вино, – лет через десять за бутылки отличные деньги дадут. Ваше здоровье… – выпив, Мишель почесал в голове:

– Мне надо вымыться и сложить вещи. О кузене моем ничего неизвестно? – человек напротив, пожал плечами:

– В Британии я его не встречал, после эвакуации. С немцами он знаться не будет, с коллаборационистами тоже, – мужчина презрительно улыбнулся, – а среди наших общих знакомых месье Корнель не появлялся… – Мишель должен был придумать, как вывезти тетю Жанну и мадемуазель Аржан из Парижа:

– У тети Жанны есть документы… – он медленно пил вино, – женский паспорт для Аннет я достану. Это нетрудно… – уходя на фронт, Мишель оставил Теодору ключи от квартиры на набережной Августинок. Он предполагал, что кузен передал их мадемуазель Аржан:

– Тетя Жанна в инвалидном кресле… – Мишель тяжело вздохнул. Вслух, он сказал: «Мне машина понадобится, месье профессор».

Марк Блок, профессор истории в Сорбонне, учитель Мишеля, взглянул на него из-под простого, в стальной оправе, пенсне:

– Найдем, дорогой месье Намюр. И не профессор, а месье Нарбонн. Я отсюда на юг, в университет Монпелье, несмотря на войну… – он нашел на столе пачку папирос, – студенты начинают занятия, в сентябре… – они курили, слушая гомон, из-за двери:

– Он еврей, – думал Мишель, – ему шестой десяток, у него семья, дети. И он великий ученый, в конце концов… – Блок принял от хозяина кофейник и пирог с яблоками:

– Я о нашей странной войне воспоминания написал… – серые глаза улыбнулись, – тебя почти сразу в плен взяли, а мы всю осень и зиму провели в тени линии Мажино. Месье Корнель, наверное, рисовал, а что историкам остается… – Блок налил себе кофе, – смотреть вокруг, и переносить все на бумагу. На юге пока евреев не выгоняют с преподавательских постов, – добавил он, – хотя здесь, думаю, это время не за горами.

– А почему вы не уехали? – внезапно, спросил Мишель:

– Почему в Британии не остались, после Дюнкерка? Месье профессор, – он замялся, – не надо рисковать. Вы пожилой человек, великий ученый… – Блок отозвался:

– После смерти решат, кто великий, а кто нет. Нарбонн, – он помолчал, – это кличка, разумеется. Для нашей безопасности мы решили, что лучше имена не употреблять. Но вообще, – он повел рукой, – движение разрознено. Коммунисты, католики, монархисты, интеллектуалы, сторонники де Голля… Жаль, что ты хочешь на запад отправиться, – он испытующе посмотрел на Мишеля, – нам бы очень пригодился человек в Париже, координатор, связующее звено. С тобой будут говорить все. Ты одновременно и коммунист, и католик, и человек с титулом… – Мишель помешал кофе в чашке:

– У меня женщины на руках, месье профессор. Мать месье Корнеля и его невеста. У мадемуазель Аржан никакого паспорта нет, она еврейка. Я хочу их отвезти куда-нибудь подальше, в Бретань, в глушь. Может быть, при монастыре устроить… Соберу людей, я многих в Ренне знаю, организую… – Мишель помолчал, – акции, – и вернусь в Париж, обещаю. Здесь можно всю жизнь прятаться, – он обвел рукой низкие, каменные своды комнаты: «Нужна связь с Лондоном, с правительством в изгнании».

– Будет, – кивнул Блок, – об этом заботятся, свои люди. Что касается акций… – он указал на La France au Travail, – мне кажется, можно начать с твоего довоенного оппонента, месье Тетанже… – Мишель выругался:

– Этой шайкой я займусь до отъезда. Осторожно, конечно. Бойкое перо месье Клода прервет свою деятельность… – Мишель скомкал газету:

– В сортире таким подтираться, и то, несмотря на деньги нацистов, они на бумаге экономят… Больше я никуда не заходил, месье профессор, – добавил он, – сразу к вам направился… – до войны Мишель посещал домашние семинары у Блока, в Латинском Квартале. Занимаясь средневековым искусством, Мишель считал себя обязанным разбираться в истории. Допив кофе, он попросил хозяина:

– Месье Жак, принесите нам еще кофейник и бутылку арманьяка, пожалуйста.

Блок поднял бровь:

– Я поторопился, когда решил, что ты не будешь пить. Впрочем, в плену, наверняка, подобного не давали… – старый, почти бесцветный арманьяк пах гасконским солнцем. Завидев Мишеля, с профессором, месье Жак сказал, чтобы месье барон не беспокоился:

– Не надо в таком виде на улице появляться… – хозяин, окинул взглядом куртку маляра и растоптанные ботинки, – переночуете здесь, а утром я принесу костюм… – в Бретани Мишелю такая одежда не понадобилась бы, но добираться на запад требовалось, не вызывая подозрения у немцев или патрулей полиции Виши. Мишель собирался сесть за руль машины, и сам довезти женщин до Ренна.

– Не давали, – согласился Мишель.

Он лукавил, говоря Блоку, что пришел к нему сразу, когда оказался в Париже. Мишель понимал, что даже десяток бутылок вина не заставят его забыть полутемную лестницу на Монпарнасе, ее испуганный голос:

– Ты… ты жив, ты вернулся. Иди, иди сюда… – Мишель, отступив, приказал себе не заходить в знакомую переднюю, не смотреть в черные, большие глаза. От нее пахло сном, теплой, нагретой постелью, кудрявые волосы растрепались. Она приникла головой к его груди. Мишель слышал, как бьется ее сердце, ловил шепот:

– Я знала, знала, что ты жив… Я молилась за тебя… – подняв заплаканное лицо, она потянула его за полу куртки:

– Пойдем, тебе нужна ванна, я тебя накормлю… – он велел себе не брать маленькую ручку. Она непонимающе посмотрела на него:

– Волк… Что случилось? Аннет в Париже, я ей позвоню… – этого делать было нельзя. Мишель сначала хотел все подготовить, для отъезда из города.

Он откашлялся:

– Не надо… Момо, Я сам все сделаю. Я к тебе первой пришел… – она улыбнулась, сквозь слезы, – первой… – Мишель сжал зубы, – потому что, это мой долг. Я не могу ничего начинать, пока я связан… – он вздохнул, – связан обязательствами. Перед тобой, Момо, Аннет, и матерью месье, Корнеля. О них я позабочусь… – она прикусила нижнюю губу: «И обо мне тоже?»

– Да, – кивнул Мишель, – за этим я здесь. Я пришел сказать, что я тебя не люблю, Момо… – он скомкала шелк халата на хрупкой шее:

– Я понимаю… Понимаю, Волк. Если ты решил… Но, если тебе что-то понадобится, в Париже… Помощь… – он только позволил себе наклонить белокурую голову, прикоснуться губами к тонким пальцам: «Спасибо тебе за все, Момо».

Мишель опрокинул рюмку арманьяка:

– В Бретани, кроме сидра, и виноградной водки, ничего не дождешься. Поэтому сейчас месье Жак принесет еще пару бутылок бургундского, и мы примемся за работу… – они с Блоком обсуждали будущее устройство движения, связь с правительством де Голля, и возможные операции, но Мишель видел только ее большие, блестящие, наполненные слезами глаза.

Машину Блок обещал подогнать к апартаментам на рю Мобийон.

Проводив его до двери, ведущей на рынок, Мишель вернулся в каморку. Взяв недопитую бутылку белого, он приник губами к горлышку. Вино было сладким, нежным, у него немного кружилась голова:

– И все, – Мишель закурил, опустившись на лавку, – и больше ничего не произойдет, до победы. Не стоит сейчас подобным заниматься… – посмотрев на фотографию месье Тетанже, на первой полосе коллаборационистского листка, Мишель пообещал: «Увидимся в скором будущем, дорогой Клод».

За медальонами из нежной, пикардийской баранины, от овец, пасущихся на приморских лугах, в устье Соммы, месье Тетанже извинился. Журналист настаивал, что герр Шмидт должен, непременно, увидеть свидетельство о разводе. Макс выбрал для дипломатического паспорта самое неприметное имя. Оберштурмбанфюреру не требовалось в Париже, блистать титулами. Французы, лояльные к немецкой администрации, и без того смотрели Максу в рот, ловя каждое его слово.

На фарфоровой, с золотой каемкой тарелке, лежало розовое, сочное мясо. К спарже подали голландский соус. Пюре, на сливках, сделали из любимой Максом картошки, с ореховым привкусом. Оберштурмбанфюрер пристрастился к ней после поездки в Данию, откуда и происходил сорт.

Нильс Бор находился под надежной охраной местного гестапо. Ученый уделил Максу ровно четверть часа. Разговор закончился, не успев начаться. Бор сухо заметил, что не занимался военными разработками, и не собирается в них участвовать. Он, со значением, посмотрел на часы, Макс поднялся. Фон Рабе не хотел настраивать ученого против себя лично, и Германии, в общем. Дания считалась близкой по духу, арийской страной, в ней имелась собственная нацистская партия. В печати, и на радио, согласно директивам из рейха, не говорили об оккупации. Дания находилась, по изящному выражению министерства пропаганды, под защитой войск вермахта. В стране оставили королевское правление, местную администрацию, и пока не трогали евреев.

– Их в Дании немного… – Макс отпил дорогое, играющее рубином бордо, – как и в Норвегии. У Бора есть еврейская кровь. Можно на этом сыграть. Он, конечно, не профессор Кардозо, – Макс усмехнулся, – и не собирается с нами сотрудничать, но, при угрозе депортации, любой станет послушным. С евреями Скандинавии мы покончим…

СС хотело создать в странах, близких по духу к Германии, собственные легионы:

– Они разберутся с местными евреями. В СССР случится, то же самое… – Макс знал историю:

– Во время гражданской войны, кто только погромов не устраивал. Белые, красные, все остальные. Поляки тоже рады освободиться от еврейского засилья… – в охрану новых концентрационных лагерей собирались нанимать местных работников:

– Они получат заработную плату, отличный паек… – подождав, пока уберут тарелку, и поменяют приборы, Макс закурил, – они будут стремиться помочь рейху. Это освободит немецкий персонал. Мы сэкономим деньги, избавим немцев от некоторых неприятных обязанностей. Мы должны заботиться о комфорте наших солдат и офицеров… – Макс достал блокнот и паркер, с золотым пером.

После баранины они заказали камбалу, в черном масле, сорбет и груши, в шоколадном сиропе. Макс выбрал бутылку отличного сотерна, десятилетней давности:

– Местный персонал, для лагерей… – подув на чернила, он услышал звуки «Кумпарситы». Фон Рабе обвел глазами ресторан. Все мужчины смотрели в сторону дверей. Метрдотель, улыбаясь, провожал к столику, высоких, темноволосых девушек. Макс узнал стройную спину, гордый поворот головы. Оберштурмбанфюрер видел ее фильмы, и всегда любовался мадемуазель Аржан. Он вспомнил досье на господина Воронцова-Вельяминова:

– Они встречались, она считалась его невестой. Он без вести пропал. Девушка грустит, девушку надо развлечь… – спутница мадемуазель Аржан потребовала шампанского:

– У нас праздник, месье Огюст, – сказала она, – мы намереваемся веселиться… – Макс поймал себя на улыбке:

– Генриху мадемуазель Аржан тоже нравится. Похвастаюсь, что я с ней танцевал. Может быть, и не только танцевал… – Макс не испытывал иллюзий относительно кинозвезд. Весь Берлин знал, что рейхсминистр пропаганды считает кинофабрику в Бабельсберге чем-то вроде личного борделя.

– Отто в Норвегию летает… – Макс поправил шелковый, итальянский галстук, – бык-производитель… – оберштурмбанфюреру не понравились девушки в Дании. Он слышал, что норвежки еще более некрасивы:

– Они коровы… – усмехнулся Макс, – то ли дело француженки, как мадемуазель Аржан, или бельгийки, как мадемуазель Элиза. Видна стать, элегантность, воспитание… – он хотел привезти Эмме парижские духи:

– Ей шестнадцать лет. Пора приучаться к хорошей одежде, оставить теннисные юбки, спортивные туфли и значки Союза Немецких Девушек… – Макса немецкие девушки не привлекали. Фюрер призывал к скромности, а Макс любил женщин в шелковых платьях, на высоких каблуках, в красивом белье.

– Кроме 1103. Ей я готов простить даже хлопковые чулки, на резинках… – он вспомнил белую кожу, коротко стриженые, рыжие волосы, косточки на позвоночнике, выступающие, острые лопатки. Мадемуазель Аржан сидела к Максу в профиль. Он видел изящный нос, с французской горбинкой, длинные ресницы. Темный локон щекотал маленькое ухо, с жемчужной сережкой:

– Она может приехать в Берлин… – решил Макс, – у нас отличное кинопроизводство. Французы свое свернули. Пока мы выработаем директивы о том, что позволено снимать в оккупированных странах, пройдет время. Зачем простаивать актрисе? Рейхсфюреру Гиммлеру она нравится… – на Принц-Альбрехтштрассе часто устраивали закрытые показы новых фильмов, для сотрудников:

– Еще американцы ее перехватят… – Макс помнил сцену, в «Человеке-звере», где мадемуазель Аржан появлялась в одних шелковых чулках и низко вырезанном корсете, по моде прошлого века. Макс даже сцепил пальцы, чтобы успокоиться.

Он понял, на кого похожа мадемуазель Аржан:

– Нефертити. У Эммы тоже миндалевидный разрез глаз. Интересно, в кого? – девушки чокнулись хрустальными бокалами. Они пили «Вдову Клико». Макс решил:

– Следующий танец. Надо первым к ней подойти. Я вижу, как на нее азиат уставился. Фюрер объявил их арийцами, однако они спят на полу и едят сырую рыбу… – Роза, одними губами, сказала Аннет:

– Шведа сейчас удар хватит, хотя бы улыбнись ему. Он в тебе дырку просмотрел, как и азиат… – Роза махнула ресницами в сторону столика, где, в одиночестве, сидел отлично одетый китаец, или японец. Смуглое лицо было непроницаемым. Аннет заметила, что мужчина, лет тридцати, не спускает с нее глаз.

Роза, изящным жестом, намазала на ржаной тост черную, иранскую икру:

– Может быть, и не придется ездить на Лазурный Берег, моя дорогая. Я бы ставила на шведа. Стокгольм красивый город, я туда летала на съемки, от Vogue. Не Париж… – она смерила оценивающим взглядом предполагаемого шведа, – но в Париже нам скоро не будут рады… – красивые губы искривились. Аннет вздохнула:

– Я не могу, Роза. Теодор жив, он вернется… – бывшая мадам Тетанже положила теплые пальцы на узкую ладонь девушки:

– Я тоже в это верю, милая. Но если не вернется… – Роза подытожила:

– Если мы сами, о себе, не позаботимся, никто этого не сделает, Аннет. Мы никому не нужны… – Аннет видела настойчивый взгляд светловолосого, высокого, красивого мужчины.

– У него нет кольца, – углом рта шепнула Роза, – потанцуй с ним. Танец тебя ни к чему не обязывает. У азиата кольцо имеется, он женат… – Наримуне никак не ожидал увидеть свояченицу в «Рице».

– И что я ей скажу? – думал граф:

– Она ничего не знает. Не знает, что у нее есть сестра, что она, на самом деле, Горовиц, а не Гольдшмидт. Пригласить ее на танец: «Здравствуйте, я ваш зять…». У меня даже письма Регины при себе нет, конверт в номере… – Наримуне заметил давешнего, светловолосого мужчину, из вестибюля. Его спутник сначала сидел за столом, но вышел из зала:

– Ладно, – вздохнул граф, – отложим. Пусть мадемуазель Аннет спокойно пообедает. Не стоит о подобном в «Рице» говорить. Приеду на Левый Берег, вечером, с письмом… – свояченице и ее подруге официант принес две бутылки шампанского:

– Месье за столиком рядом, мадемуазель Аржан, мадам Тетанже… – сообщил он, – восхищается вашей красотой… – Роза поиграла будничным, с крупной жемчужиной, кольцом на пальце: «Я теперь мадам Левин, Франсуа. Мы празднуем».

– Очень рад, мадам… – Франсуа едва заметно улыбался, – если мне будет позволено заметить, вам так лучше… – Роза посмотрела из-под ресниц на смуглого юношу. Он обедал, сняв феску:

– Я слышала, – томно сказала мадам Левин, когда официант отошел, – что пирамиды в Египте очень хороши. У них есть оперный театр, они нейтральная страна. Он юнец, конечно… – Аннет усмехнулась:

– Он араб, моя дорогая. А мы с тобой… – Роза, решительно, пожала плечами: «У меня нет предрассудков».

Итамар Бен-Самеах тратил в «Рице» не свои деньги. Паспорт Фаруха эль-Баюми, единственного сына и наследника Мохаммеда эль-Баюми, владельца хлопковых плантаций и текстильных предприятий, сопровождался туго набитым бумажником и чековой книжкой, Лионского Кредита. Итамар познакомился с Фарухом в баре отеля «Шепард», рядом с каирской оперой. Итамар говорил по-арабски так, словно родился и всю жизнь прожил в Каире. При себе у юноши имелось отличное средство, из тех, что «Иргун» использовал в подобных операциях. Господин эль-Баюми, придя в себя, не вспомнил бы даже имени обходительного юноши, нового приятеля. Впрочем, Итамар ему и не представлялся. Действие лекарства, как его называли боевики «Иргуна», продолжалось больше суток. Успев снять деньги со счета господина Фаруха, Итамар спокойно сел на самолет египетской авиакомпании «Миср», направлявшийся, через Ларнаку и Неаполь, в Марсель.

Это была первая миссия Итамара, и он немного волновался:

– Доктор Судаков будет недоволен, что меня послали… – юноша, незаметно рассматривал мадемуазель Аржан, и ее спутницу, – мне всего девятнадцать. Однако никого под рукой не было, а я знаю языки… – в семье Гликштейнов говорили на английском, и немецком. Мать Итамара родилась в семье марокканских евреев, приехавших в Палестину в конце прошлого века. Юноша отлично знал французский язык.

С американским журналистом, мистером Фраем, в Марселе он говорил по-английски. Фрай организовывал вывоз евреев из Франции в Америку, через Испанию и Португалию. Американец признался Итамару, что его ресурсы ограничены, и он не может рисковать большими группами людей:

– Тем более, – заметил Фрай, – моя страна заинтересована в талантах. Писатели, художники, архитекторы, киноактеры… – он пошелестел бумагами. Итамар заставил себя сдержаться:

– Во Франции полмиллиона евреев, мистер Фрай, – нарочито спокойно заметил юноша, – что делать тем, у кого таланты отсутствуют?

Американец развел руками:

– Правительство Франко не потерпит полумиллиона евреев на своей территории. Мы не сможем перевести их через границу… – Итамар проверил документы японца больше по привычке. Японский паспорт был ему совершенно не нужен. Юноша отпил шампанского:

– Денег господина Фаруха достаточно на аренду корабля. Хотя бы сотню человек я должен отсюда вывезти… – в Марселе Итамара ждала группа еврейской молодежи с юга, однако он не мог покинуть Францию, не увидев, своими глазами, что делается в Париже.

– Цила и Циона мне никогда в жизни не поверят… – восторженно подумал юноша, – я обедал рядом с мадемуазель Аржан… – в Тель-Авиве крутили французские ленты. Фильмы переводили, за кадром, два голоса, мужской и женский. Вся Палестина узнавала голоса с первого звука. Итамар приезжал в Кирьят-Анавим из Петах-Тиквы. Юноша жил в семейном, старом доме, и учился в аграрной школе. Он водил старый грузовик, принадлежавший кибуцу. Девчонки садились в кабину. Госпожа Эпштейн, строго смотрела на него: «Не гони в темноте, лучше в городе переночуйте». После кино они шли в кафе, с друзьями, летом купались, и даже спали на пляже.

Итамар вспомнил рыжие волосы Цилы Сечени:

– Все расскажу, когда приеду. Она в Будапеште родилась, но это, все-таки, Париж, «Риц»… – Итамар знал, что в подобных местах живут богатые и беспечные люди. Никто не обращал внимания на вежливого арабского юношу. Подруга мадемуазель Аржан, улыбнувшись, опустила ресницы. Заиграли «When your wish upon a star».

– When you wish upon a star Makes, no difference who you are, Anything, your heart desires will come true…

Аннет услышала мягкий голос:

– Вы не окажете мне честь, мадемуазель, не согласитесь на танец… – она поднялась. Аннет успела заметить, что Роза, мимолетно, нахмурилась:

– Немец, – поняла мадам Левин, – не швед. Знакомый акцент. Ничего страшного, один танец… – Макс взял прохладную ладонь мадемуазель Аржан. От нее волнующе, пахло цветами. Фон Рабе опустил глаза. У него мгновенно перехватило дыхание, губы даже пересохли. На длинном пальце девушки поблескивало простое, золотое кольцо. Фон Рабе разбирался в бриллиантах:

– Подобного я никогда не видел… – она отлично танцевала, Макс заставлял себя, улыбаясь, болтать о чем-то незначащем, – сколько, в нем каратов? И цвет… – камень, игравший глубокой лазурью, размером был с кофейное зерно. Макс посмотрел через плечо мадемуазель Аржан. Месье Тетанже, вернувшись за столик, пристально разглядывал танцующие пары. Поймав взгляд Макса, месье Клод вскинул бровь, пытаясь что-то сказать:

– Не сейчас, – раздраженно подумал фон Рабе, – пусть мелодия закончится. Надо ее опять пригласить… – официант прошелестел в ухо Итамара: «Вам записка, от мадам…»

Он ловко вложил в руку юноши клочок бумажки: «Пригласите меня на танец», – велел четкий, крупный почерк. Подруга мадемуазель Аржан легонько кивнула. Глубоко выдохнув. Итамар подошел к ее столику. Она была в дневном платье гранатового шелка, выше его на полголовы, пахло от нее сладкими пряностями. Каблуки застучали по мраморному полу. Победно улыбаясь, высоко держа голову, Роза прошла мимо столика, где сидел бывший муж, даже не посмотрев на месье Тетанже.

Макс отвел мадемуазель Аржан к столику, поблагодарив за танец, вспоминая синий, неземной цвет бриллианта. Других драгоценностей актриса не носила:

– Ничего и не надо, с подобным кольцом… – мучительно, думал фон Рабе, – таких драгоценностей в мире мало найдется… – он видел фотографии Le bleu de France, бриллианта в сорок каратов весом, находящегося в Америке. У камня мадемуазель Аржан был похожий оттенок. Макс, на мгновение, остановился. Он понял, что неслышно шепчет:

– Санси, пятьдесят каратов, светло-желтого цвета… – Санси раньше хранился в галерее Аполлона, в Лувре. Камень отправили в эвакуацию. Найти его пока никакой надежды не было:

– Регент, сто сорок каратов, украшал шпагу Наполеона и диадемы французских королей… – Регент пропал бесследно, как и остальные сокровища Лувра. Ни одного документа, бросающего свет на местонахождение драгоценностей и картин, не обнаружили. Парижское гестапо допросило оставшихся в городе кураторов музея. Они уклончиво говорили, что полных сведений о маршруте эвакуации не существует. Макс представил карту Франции:

– В одних Пиренеях можно спрятать десять Лувров, и в Альпах тоже. Хватит Гентскому алтарю здесь торчать, – решил он, – пора его перевозить в Германию. Может быть… – он взглянул на мадемуазель Аржан, – арестовать ее, по подозрению в связях с подпольщиками. Реквизировать имущество, включая бриллиант. Здесь есть какие-то подпольщики, наверняка. Агенты Черчилля, диверсанты. Пригрозим девушке тюрьмой, девушка испугается. Можно ее использовать, – Макс улыбнулся, – в качестве агента, среди сил сопротивления. Она обрадуется, ей важна карьера, все актрисы тщеславны… – Макс не мог уехать из Парижа без камня. Он понял, что кольцо приснится ему ночью, как снилась 1103, еще когда ее звали леди Констанцей Кроу, как снилась баронесса Элиза де ла Марк, с нежными, немного испуганными глазами косули, с золотистыми, сияющими, легкими волосами. Максу она, немного, напоминала ангела, на створке Гентского алтаря. Макс хотел подарить Элизе кольцо перед свадьбой. Присев за столик, он взялся за бутылку бордо:

– Право, месье Тетанже, не стоит беспокоиться. Я вам верю, без бумаг. Верю, что вы избавились, – Макс пощелкал пальцами, – от сомнительных связей… – Тетанже, кисло, отозвался:

– Моя бывшая жена здесь, герр Шмидт. Она сидит с девушкой, называющей себя мадемуазель Аржан. Они в ателье Скиапарелли познакомились. Мадемуазель Аржан работала манекенщицей, прежде чем кино заняться… – Макс кинул взгляд в сторону спутницы дивы. Ему не понравилось холодное выражение в красивых глазах. Разведенная жена Тетанже была еще выше мадемуазель Аржан. Девушка носила туфли на остром, опасно выглядящем каблуке:

– Тетанже до нее не дотягивает, – смешливо подумал Макс, – она еврейка, конечно, но красавица… – мадам Роза, раздув ноздри, зашептала что-то подруге.

Принесли камбалу. Макс взялся за рыбный нож:

– Аржан, это псевдоним? В кино подобное принято, – он задумался, – очень красивое созвучие, Аннет Аржан. Сразу запоминается… – Тетанже тонко, едва заметно улыбался:

– Принято, герр Шмидт. Я подумал, что мадемуазель… – он, со значением, помолчал, – Аржан, станет хорошим примером того, о чем я пишу в будущей статье… – француз понизил голос. Едва не поперхнувшись камбалой, Макс успокоил себя тем, что один танец с еврейкой ничего не значит. В конце концов, он почти каждый месяц держал в постели женщину с еврейской кровью и намеревался делать это и дальше. Он предполагал жениться на женщине, родившей ребенка от еврея. Макс, незаметно, посмотрел в сторону мадемуазель Аржан, а, вернее, пани Гольдшмидт.

Все складывалось, как нельзя лучше.

В досье, пропавшего без вести, жениха значилось, что месье Корнель живет в апартаментах, у Сен-Жермен-де-Пре. Имелся и адрес второй квартиры, неподалеку, на рю Мобийон:

– В общем, – подытожил Макс, – я ее найду. Пошлю наряд гестапо, отвезем ее в Дранси… – в Дранси, на севере Парижа, в районе модернистской архитектуры, La Cité de la Muette, помещалась немецкая военная тюрьма. Гестапо конфисковало здания после падения города. В будущем в Дранси собирались устроить перевалочный лагерь, для депортации парижских евреев на восток. Макс пока о плане не распространялся.

Фон Рабе показалось особенно забавным, что несколько домов в La Cité de la Muette построил пропавший жених еврейки, месье Корнель:

– Интересно, – Макс, задумчиво, ел лимонный сорбет, – он знает о ее происхождении? Хотя какая разница? Его, наверняка, нет в живых, а она поедет в Аушвиц. В качестве первой депортируемой. Жаль только, не с оркестром, не торжественным образом… – Макс едва не хлопнул себя по лбу. Взяв блокнот, он записал: «Оркестр». Средний брат упоминал о процессе селекции, который они разрабатывали с коллегами, Рашером и Менгеле:

– С музыкой на перроне дело пойдет веселее… – оркестр «Рица» играл американский джаз, – построим фальшивую железнодорожную станцию, в Аушвице. Введем евреев в заблуждение. Пусть считают, что их будут распределять по рабочим местам… – Отто говорил, что сильных, здоровых и молодых людей, надо оставлять в живых, для лагерных работ, на короткое время. Дети, старики и больные сразу, как говорили в их кругах, подлежали окончательному отбору:

– Отто упоминал, что Рашер проводит какие-то опыты, на женщинах… – полюбовавшись ярко-желтыми грушами, Макс вдохнул запах шоколада, – пани Гольдшмидт пригодится в медицинском блоке, как и бывшая мадам Тетанже… – Макс, тайно, любил джаз.

В его берлинской спальне стоял мощный радиоприемник. Когда оберштурмбанфюрер был уверен, что никого из семьи нет дома, он ловил Нью-Йорк, слушая биг-бэнд Гленна Миллера, с их солисткой, мисс Фогель, или Бинга Кросби. Здешний оркестр заиграл In The Mood. Макс, мимолетно, пожалел, что не может еще раз пригласить мадемуазель Гольдшмидт. Подобное было опасно, Тетанже сидел рядом. Он хмыкнул:

– Я ее допрошу, в Дранси. Но это рискованно, она может разболтать, что я… Хотя кто ее будет слушать, в Аушвице? В медицинском блоке люди долго не живут. Надо держать себя в руках… – вздохнул Макс:

– Забери у нее кольцо, отправь на восток, и забудь о ней… – пьяный голос перекрыл оркестр:

– Хватит жидовской музыки, играйте «Хорста Весселя!», – офицер в майорском мундире вермахта, немного покачиваясь, пошел к оркестру.

– Хорста Весселя! – поддержали его из-за столика, где сидели военные. Макс поморщился:

– Кто их сюда пустил? Здесь не Берлин, и пока не оккупированная территория. И это «Риц», а не пивная, в Митте… – армейцы, нестройно, запели:

– Die Fahne hoch! Die Reihen fest geschlossen! – SA marschiert mit ruhig festem Schritt…

Оркестр, упрямо, продолжал играть, немцы кричали, вставая с мест. Над залом пронесся гневный голос:

– Пошли вон, боши! Франция, свободная страна! Убирайтесь прочь, со своими маршами… – Тетанже побледнел:

– Герр Шмидт, помните, я больше ей не муж. Я не имею никакого отношения… – мадам Левин, выпрямив спину, прошла к пьяному майору:

– Убирайся, нацистская свинья! Сначала научись вести себя в обществе… – Роза схватилась за щеку. Мадемуазель Аржан встала рядом с подругой. Тетанже приподнялся:

– Они еврейки! Им не место в приличном отеле, ресторане… – Макс едва сам не заткнул рот месье журналисту. Офицеры вермахта побагровели. Майор, отвесивший пощечину Розе, вытер руку о китель:

– Право, – подумал Макс, – что Кардозо, что Тетанже… Все коллаборационисты одинаковы. Ради места у кормушки родную мать продадут, а не то, что бывшую жену… – затыкать рот месье Тетанже не потребовалось. Мадемуазель Аржан, промаршировав к их столику, хлестнула месье Клода по лицу:

– Подонок и сын подонка, – сказала она низким, красивым голосом, окинув Макса презрительным взглядом:

– Грязный нацист, как и все вы… – давешний азиат, к удивлению Макса, тоже встал.

– Никто не смеет поднимать руку на женщину в моем присутствии, – спокойно заметил он, оказавшись рядом с майором. Оркестр затих, люди прекратили жевать, немцы голосили «Хорста Весселя». Азиат схватил майора за руку, офицер потянулся за пистолетом. Макс закатил глаза:

– Только стрельбы не хватало… – он, примирительно, сказал:

– Мадемуазель, простите моих соотечественников. Они вернулись с фронта… – серо-голубые глаза сверкали. Когда Тетанже закричал о еврейках, Роза приказала Аннет, сидеть тихо: «У меня французский паспорт, а ты без документов».

– У меня есть гордость, – резко отозвалась девушка, – и это моя страна, Роза, как и Польша… – Аннет видела, как смотрит на них араб. Девушка вскинула голову:

– Я никогда не стыдилась своей крови, и никогда не буду… – майор, жалобно, вскрикнул, азиат пинком отправил его куда-то к стене. Фон Рабе вспомнил:

– Отто рассказывал. В Азии есть особые боевые искусства… – он попытался взять мадемуазель Аржан за руку:

– Обещаю, они закончат петь, все успокоится… – Тетанже, держась за щеку, старался не смотреть в сторону бывшей жены и мадемуазель Аннет. На плечо Макса легла чья-то сильная ладонь, с жесткими пальцами. Серо-голубые глаза девушки расширились, лицо побелело, она сдавленно ахнула. Макс, повернувшись, застыл. Месье Корнель, точно такой же, как на фото в досье, только немного похудевший, смотрел прямо на него. В голубых глазах Макс не увидел для себя ничего хорошего.

Он успел сказать:

– Месье, вы ошиблись, я не… – кровь залила ему рот, второй удар попал в печень. Фон Рабе, согнувшись, услышал:

– Я бы на твоем месте не рисковал оставаться здесь, как и твой дружок, крыса, предавшая Францию… – месье Корнель, легко вытряхнул месье Тетанже со стула:

– Оба вон отсюда, немедленно, и захватите своих нацистских приятелей!

Он крикнул, на весь ресторан: «Марсельеза!».

Аннет держалась за рукав его пиджака:

– Теодор, ты жив, жив… Что, что случилось… – девушка подумала:

– Надо ему сказать о мадам Жанне. Или он был на рю Мобийон… – Федор, наклонив коротко стриженую, рыжую голову, поцеловал ей пальцы:

– Жив, конечно. Спой мне, – коротко улыбнувшись, он поправил себя, – спой нам, Аннет. Как пела на фронте, помнишь… Я тебе все расскажу… – она взобралась на эстраду, зал аплодировал. Хлопали официанты и метрдотель, люди свистели вслед немцам. Фон Рабе, тяжело дыша от боли, остановился у двери. Зуб, который ему едва не выбил соученик, в Барселоне, опять шатался.

– Allons enfants de la Patrie, Le jour le glorie est arrive!

Зал ревел, она откинула назад красивую, темноволосую голову. Месье Корнель бережным, нежным жестом подал руку девушке.

Вынув платок, фон Рабе вытер рот, полный слюны и крови:

– Еще встретимся, – пообещал он, – месье Корнель, мадемуазель Аржан… – сжав кулаки, он отряхнул испачканный, смятый пиджак. Макс решил, что ему пока не стоит покидать Париж. У него появились в городе личные интересы.

Дочь хозяина скромного пансиона, на рю Вавен, в Монпарнасе, посматривала в сторону нового постояльца, месье Пьера Ленуара. Мужчина говорил с парижским акцентом. Месье Пьер объяснил, что долго жил на юге страны, а сейчас решил вернуться в столицу. Загар у него был средиземноморский, волосы темного каштана немного выгорели на концах, лазоревые глаза скрывали длинные ресницы. Высокий, изящный, широкоплечий гость носил скромный, но чистый костюм. Обручального кольца у мужчины не имелось. По паспорту выходило, что месье Пьеру двадцать восемь лет. Дочери хозяина исполнилось тридцать:

– С войной женихов не осталось… – ее отец повертел паспорт месье Пьера, – а он от службы в армии освобожден… – постоялец предъявил справку, из военного ведомства, в Лионе. Месье Пьер страдал плоскостопием. Он сказал, что работал на юге коммивояжером.

В пансионе подавали ужин, однако месье Ленуар от него отказался. Он вставал рано. Гость завтракал в темной, обставленной старой мебелью столовой, слушая новости по радио, и просматривая газеты. После завтрака, он, до вечера, покидал пансион. Хозяин решил, что постоялец, должно быть, ищет работу:

– Что искать… – француз оглядел спину дочери, убиравшей со столов, – единственная наследница. Деньги в банке кое-какие лежат. Немцы в Париже, но это никого не волнует. Люди в город всегда приезжают, номера понадобятся… – дочка не была красавицей, но особняк, пусть и в недорогом районе, кое-что значил.

Месье Пьер жил на третьем этаже, под крышей. Крохотный балкон выходил на рю Вавен, с него виднелась кованая ограда входа в метрополитен. Месье Ленуар каждое утро спускался под землю. В газетах, оставленных после завтрака, постоялец обводил объявления с вакансиями. Хозяин пожалел беднягу:

– Тратит деньги на билеты, ездит по городу. Как бы ему намекнуть, что Мари он по душе пришелся… – месье Ленуар оказался воспитанным, тихим человеком. Он всегда поднимался, когда дочь хозяина заходила в столовую. Возвращаясь в пансион, месье Пьер обсуждал с хозяином, за чашкой кофе, и «Галуаз», спортивные новости. Политикой и войной месье Ленуар, судя по всему, не интересовался.

– Слава Богу, – облегченно думал хозяин, – не коммунист, не монархист, обыкновенный обыватель. Не правых взглядов, не истовый католик… – он жалел Мари, и не хотел, чтобы дочка состарилась в задних комнатах, рожая детей каждый год:

– Сейчас не то время, – хмыкнул хозяин, – не прошлый век. Мало ли, что его святейшество говорит. Надо собственной головой думать… – он предусмотрительно вывесил над стойкой флаг, с топориком Виши, и фотографию, где маршал Петэн пожимал руку Гитлеру. От свастики хозяин отказался. На Монпарнас немецкие патрули не заглядывали, они вообще избегали бедных районов:

– Мало ли что, – пробурчал себе под нос хозяин, слезая с табурета, поправив фото, – в городе имеются горячие головы. Коммунисты, сторонники де Голля. Пойдут слухи, что у меня свастика висит. Мне пожара не надо, – подытожил он.

Завтрак, как и во всех пансионах подобного толка, подавали довольно скудный. В Париже, испокон века, экономили на еде для гостей. Ужин тоже не представлял, из себя ничего особенного. Огромную кастрюлю потофе варили в воскресенье вечером, и ели мясо, как было принято, по старинке, всю неделю. К говядине полагались дешевые бобы, или чечевица.

Хозяин считал, что за деньги, уплаченные постояльцами, тарелки мяса с бобами и половины бутылки домашнего красного вина, было много. За всем остальным он советовал обращаться в отели Правого Берега.

К завтраку приносили кофе, небольшой круассан, кусочек сливочного масла, и чайную ложку домашнего джема. Мари сама пекла и закатывала банки. Девушка покупала ягоды по сходной цене, на рынке Ле-Аль.

Хозяин гордился тем, что пансион располагался неподалеку от Института Пастера. Портрет доктора Луи висел в передней, с литографиями Наполеона и Виктора Гюго. На столике орехового дерева, времен Наполеона Третьего лежали газеты. Хозяин, недавно, на всякий случай, стал класть поверх остальных изданий La France au Travail. Месье Ленуар тоже просматривал новое издание.

У постояльца были хорошие манеры, ел он аккуратно, и выпивал за завтраком две чашки кофе. В плату за пансион входила только одна. Хозяин махнул рукой:

– Не обеднеем. Может быть, сказать ему, что Мари хотела бы в кино сходить… – на Монпарнасе не было кинотеатров для немецких солдат. На Правом Берегу, открыли залы, только для войск вермахта, но здесь подобного не устраивали.

На Монпарнасе ничего не изменилось. По вечерам из кафе доносилась музыка, подростки торчали на углах, покуривая дешевые сигареты, заигрывая с девушками. Лето выдалось жаркое, со звездными, тихими ночами. Над кварталом плыли звуки аккордеона, и скрипки. Низкий голос Пиаф, с патефонных пластинок, весело пел:

La fille de joie est belle Au coin de la rue là-bas Elle a une clientèle Qui lui remplit son bas…

В недорогих кинотеатрах крутили американские фильмы, «Морского Ястреба», «Дорогу в Сингапур», и немецкую драму, «Лиса из Гленарвона», о борьбе, как утверждали афиши, ирландского народа против британских завоевателей. На Правом Берегу показывали фильм о Бисмарке, но здесь на него никто бы не пошел. Позавтракав, месье Ленуар любезно попрощался с хозяином. Надев кепи, он скрылся за углом.

Еще не пробило восьми утра:

– Поговорю с ним… – решил француз, – хватит Мари вздыхать. Посмотрим, человек он обходительный, приятный… – налив кофе, хозяин закурил «Галуаз» и погрузился в расчетную книгу.

Обходительный, приятный господин Ленуар, действительно, каждое утро спускался в метро, проезжая одну остановку. Он выходил у вокзала Монпарнас, теряясь в утренней толпе. Никто бы не вспомнил мужчину в хорошем, но скромном сером костюме, с потрепанным портфелем и газетой под мышкой.

С вокзала Петр Воронов, пешком, шел на рю Домбасль. Он занимал место в угловом кафе. Перед тем, как появиться у стойки, он клал в портфель пиджак. Петр закатывал рукава рубашки и сдвигал на затылок кепи. Здесь его считали писателем, или журналистом. У Петра имелась трубка, и даже шелковое кашне. Он покрывал страницы простого, черного блокнота на резинке стенографическими крючками. Петр увидел подобную записную книжку у Максимилиана фон Рабе. Немец поделился адресом писчебумажной лавки в Латинском Квартале.

Петр купил блокнотов и на долю Тонечки. Он был уверен, что жене понравятся подарки. Перед возвращением домой, Воронов хотел выбрать для Тонечки белье, чулки и духи, а Володе привезти заводную, музыкальную карусель. Он помнил, как радовался мальчик летом, когда Петр повел его в Парк Горького. Тонечка оценила янтарное ожерелье.

Ночью она жарко, горячо дышала в его ухо:

– Жаль, что ты всего несколько дней дома, я буду скучать… – он целовал прозрачные, светло-голубые глаза:

– Я осенью вернусь, любовь моя… – Петр пока не хотел говорить жене, что случится потом. Вопрос с Цюрихом должен был решиться в зависимости от результатов проверки Кукушки, однако Эйтингон и Лаврентий Павлович, в один голос, обещали Петру должность резидента в Швейцарии.

Эйтингон сейчас был в Мехико. Через десять дней «Утка» заканчивалась, Петра ожидал очередной орден. Пока он торчал на Монпарнасе, наблюдая за квартирой Очкарика. Биньямин, в Лионе, получил от господина Ленуара французский паспорт, с американской визой. Месье Вальтер, осторожно спросил:

– Документы от мистера Фрая, из Марселя? Я слышал, он помогает евреям покинуть Францию… – паспорт и визу сработали в Москве, но Петр, для надежности, посетил месье Фрая. Журналисту он тоже представился французским коммунистом. Они поговорили о спасении евреев. Американец, довольно беспечно, выболтал месье Ленуару, подробности перехода границы. Петр все рассказал Биньямину. Воронов велел ему присоединиться к группе знакомых, отправлявшихся на юго-запад Франции. Сам Петр намеревался очутиться в Портбоу, в сентябре.

Биньямин собирался навестить парижскую квартиру, забрать манускрипт и уехать в Бордо. Месье Ленуар уверил его, что работает с месье Фраем и поможет Биньямину и его приятелям перебраться в Испанию. Петр напомнил месье Вальтеру об осторожности. По его словам, Биньямина, действительно, искало гестапо.

Гестапо было наплевать на Биньямина, но Петр считал нужным поддерживать в еврее страх и обеспокоенность за свою судьбу. Люди в подобном состоянии легче поддавались на манипуляции. Они были склонны верить всему, что им говорят. Петр, опытный работник, много раз допрашивал арестованных.

Биньямин не спросил, откуда месье Ленуар, собственно, взял фото для паспорта. На снимке был не Очкарик. В Москве подобрали похожего еврея, одного из прибалтийских контрреволюционеров, приговоренного к высшей мере социальной защиты. Петра немного беспокоило, что Биньямин, появившись в Париже, почти не показывался на улице. Воронов решил:

– Пишет, наверное. Он говорил, что почти закончил книгу. Нашел время, называется… – Петр был уверен, что Кукушка приедет повидать знакомца, однако Горскую, за два дня, Воронов не увидел. У него в портфеле лежал журнал со статьей Биньямина, прочитанной в библиотеке Британского Музея. Воронов нашел книжку в букинистической лавке, в Латинском квартале. Он выучил слова Очкарика почти наизусть:

– Странное отчуждение актера перед кинокамерой, сродни странному чувству, испытываемому человеком при взгляде на свое отражение в зеркале. Только теперь это отражение может быть отделено от человека, оно стало переносным. И куда же его переносят? К публике. Сознание этого не покидает актера ни на миг… – Очкарик говорил о нем самом.

Петр вжился в месье Ленуара, так же, как он вживался в испанца, в Мадриде, в мексиканского журналиста, в Лондоне. Петр стоял перед старым зеркалом, в комнатке пансиона:

– Даже с Тонечкой, даже с ней, я все равно играю… – думал он, – это в крови, от этого не избавиться. Я не знаю, где я сам, не знаю, как меня зовут… – Петр отгонял эти мысли.

С Эйтингоном и Берия они обсудили, как вызвать Кукушку в Портбоу. Существовала вероятность, что Кукушка и Очкарик никак не связаны, но рисковать они не могли. Горскую требовалось проверить до конца. Петр, на совещании, заметил:

– Если она знает… знала Очкарика, она, хоть как-то себя раскроет, когда увидит его труп. Не бывает подобных людей. У всех есть чувства… – Петр представил себе, на мгновение, что бы он сделал, случись такое с Тонечкой и Володей:

– Никогда этого не будет, – Воронов сжал зубы, – я на хорошем счету. Товарищ Сталин мне доверяет, даже несмотря… – дальше он думать не хотел.

Они решили послать Кукушку в Портбоу радиограммой из Москвы, ссылаясь на необходимость ее участия в специальной операции иностранного отдела. Любое неподчинение подобным инструкциям каралось немедленным вызовом в Москву и последующей ликвидацией изменника и его семьи.

– А если она исчезнет? – подумал Петр. Он обвел глазами начальство. Воронов понятия не имел, знают ли они об истинном происхождении отца Горской:

– Она может получить американское гражданство, для себя и дочери. И поминай, как звали. Ищи ее, по всему миру, со сведениями о золоте партии, на швейцарских счетах, о выплатах агентам, от Аргентины до Японии… – Кукушка, как и Зорге, настаивала, что Германия собирается атаковать Советский Союз, летом следующего года. На Лубянке подобные радиограммы считались мусором и дезинформацией немцев. Сведениям от герра фон Рабе верили больше. Немец утверждал, что фюрер собирается заняться Британией и Америкой, а вовсе не СССР.

В случае, если бы Кукушка прошла проверку, Петр, все равно, хотел предложить вернуть ее дочь в Москву, для надежности. Девочка следующим летом заканчивала школу. Ее можно было бы взять в иностранный отдел, посадить на бумажную работу и держать, как заложника. Он заикнулся об этом на совещании. Наум Исаакович усмехнулся:

– На товарища Марту Янсон у нас другие планы, Петр.

Эйтингон не сказал, какие, однако, Петр видел, по лицу Берии, что Лаврентий Павлович знает о будущем товарища Янсон.

После возвращения из Прибалтики, Воронову было стыдно смотреть в глаза коллегам. Если бы он верил в Бога, он бы пошел в церковь, поблагодарить за то, что в газетах ничего о Степане не напечатали. Подобного и не могло случиться, но Петр не хотел думать, как бы он объяснил поведение брата жене.

Каждый раз, видя Тонечку, Петр говорил себе, что она, аристократка и дочь герцога. Род жены уходил корнями к Вильгельму Завоевателю. Тонечка, комсомолка, и деликатный человек, никогда не напоминала мужу о своем происхождении, но Петр, несмотря на знание языков, любовь к опере, и умение разбираться в винах, чувствовал себя рядом с женой тем, кем и был, плебеем, сыном рабочего, внуком, как Петр предполагал, крепостного крестьянина. Ему не хотелось краснеть перед Тонечкой за мерзавца, дебошира и пьяницу, который, по несчастной случайности, оказался его братом, да еще и похожим, на Петра, как две капли воды.

Тонечке он объяснил, что Степана из Белоруссии перевели на север. Это было частью правды. Подонка, наконец-то, выгнали с треском из партии, и лишили орденов. Петр только знал, что Степана отправили куда-то за полярный круг. До самолетов брата не допускали, из-за алкоголизма и склонности к дракам.

– Пусть тихо спивается, – махнул рукой Воронов, – Володе такой родственник ни к чему… – Петр не стал интересоваться у брата, куда Степан дел заключенного контрреволюционера, и агента британской разведки, гражданина Горовица. Воронов не хотел разговаривать со Степаном, и даже видеть мерзавца, едва не разрушившего его карьеру.

Наум Исаакович и Берия ничего о скандале не упоминали. Товарищ Сталин давно сказал, что сын за отца не отвечает, а брат за брата, тем более. Петру, все, равно, было неловко. Он понял, что Степана окрутила какая-то хорошенькая еврейка. Брат, поддавшись на ее уговоры, вытащил Горовица из тюрьмы. Раввин пропал без следа, Воронов не стал его искать. Он беспокоился не о судьбе Горовица, а о своем продвижении по службе. Петр воткнул гражданина в список расстрелянных в Каунасе контрреволюционеров.

В кафе на углу рю Домбасль Петра узнавали. Хозяин варил кофе, как он любил, с молоком. Здесь обжарка оказалась лучше той, что подавали в пансионе. Обедал Петр в дешевом ресторане, по соседству, заказывая крок-месье, или салат. Стены пестрели афишами монпарнасских варьете, к потолку поднимался сизый, табачный дым. Биньямин поздно ложился, и не появлялся на улице до полудня. Воронов очинил карандаш серебряной точилкой. Закинув ногу на ногу, он принял от гарсона большую чашку, вдохнув горьковатый, острый аромат.

Наверху ожило радио:

– Доблестные летчики Люфтваффе сегодня утром начали атаки на военные базы и аэродромы Британии. Недалек час окончательной победы вермахта… – в блокнот Воронов заносил результаты слежки за Биньямином. Пока ничего подозрительного Петр не увидел. Он проводил глазами высокого, белокурого мужчину, на велосипеде. Рабочий носил куртку, испачканную краской, и суконную беретку. В плетеной корзине лежали банки, кисти, и мотки проволоки.

– Маляр, – зевнул Петр, приготовившись к очередному скучному дню.

Старый велосипед, на мраморном полу вестибюля апартаментов, в Сен-Жермен-де-Пре, выглядел незваным гостем. Плетеная корзина опустела, в ней остались только кисти. Банки, и бутылка темного стекла перекочевали на дубовый стол, на блистающей чистотой кухне. В развернутом листе коричневой упаковочной бумаги лежали мелкие гвозди, и обрезки проволоки. Пахло кофе, табаком, и чем-то химическим, слабо, но довольно неприятно. На стуле стоял потрепанный, кожаный саквояж. Длинные пальцы, в пятнах от краски, порхали над открытой, жестяной банкой.

– Я даже вино захватил… – в бокалах от Lalique сверкало, золотилось двадцатилетнее Шато д» Икем, – незачем его бошам оставлять.., – велосипед Мишель одолжил у внука мадам Дарю, консьержки на рю Мобийон. Сын мадам Дарю сидел в плену, после «странной войны». Шестнадцатилетнего внука, разумеется, не призвали, но мальчишка держал в комнате портрет де Голля и французский флаг:

– Я ему сказал… – Мишель оторвался от банки, затянувшись сигаретой, – чтобы поменьше болтал, о генерале де Голле, обо всем… – он повел рукой:

– Сейчас надо быть осторожнее. Что петух? – поинтересовался он, глядя на газовую, американскую духовку:

– Петух скоро будет готов, – отозвался Федор, опустив стеклянный купол на блюдо, где он разложил сыры, – девушки вернутся с нашими… – он поискал слово, – гостями, и можно садиться обедать. Допьем твою бутылку, – он, мимолетно, погладил этикетку, – и примемся за мой погреб. Как подарок для редакции? – Федор склонил рыжеволосую голову:

– Ты его убрать не забудь. Не след подобное девушкам показывать… – он поморщился.

Роза и Аннет отправились с Наримуне, и как смешливо называл Федор Итамара, господином Эль-Баюми, в Le Bon Marche, за подарками. Позвонив в отдел женской одежды, Роза выяснила, что за перипетиями развода, бывший муж не аннулировал кредитную линию, которую месье Тетанже держал в Le Bon Marche для нужд супруги.

Положив трубку, Роза нехорошо улыбнулась: «У меня, внезапно, появилось, очень много нужд, господа».

Месье Эль-Баюми привела за столик в «Рице» тоже Роза.

Федор успел рассказать Аннет, что только сегодня появился в городе. Он пришел с севера, из Нормандии, и сразу отправился к матери, на рю Мобийон. Мадам Дарю, сказала, что Аннет задержится. Девушка предупредила, по телефону, что отобедает с подругой, в «Рице». Федор держал у матери, в гардеробной, несколько костюмов. Они чуть болтались, но, в общем, пришлись впору.

Присев на кровать матери, он понял, что сны, в Голландии, оказались верными. Он смотрел на истощенное, бледное, со впалыми щеками лицо, на тщательно уложенные, седые волосы. Сиделка, кузина мадам Дарю, два десятка лет ухаживающая за матерью, всегда причесывала и умывала Жанну. Федор помнил время, когда мать сама могла удержать гребень. Она радовалась текущей из крана воде.

Взяв маленькую, худую руку, Федор прижался к ней губами:

– Мамочка… Я здесь, здесь. Мамочка, милая… – сухие губы шевельнулись, она прошептала: «Феденька, мальчик мой…». Позвонив доктору, Федор узнал, что матери осталось недолго.

– Боюсь, что даже ваше возвращение ничего не изменит, – вздохнул врач, – мадам Жанна угасает. Федор забрал с рю Мобийон образ Богородицы и короткий, с алмазами и сапфирами, родовой клинок. Он сложил книги, Пушкина и Достоевского. Мишеля он обнаружил вечером, вернувшись из «Рица». Кузен, в куртке маляра, облокотившись на капот старого рено, покуривал сигарету. Федор знал, что кузен бежал из плена. Семейные новости рассказал, в ресторане, Наримуне. Граф сам подошел к их с Аннет столику. Роза танцевала с арабским юношей. Федор держал руку Аннет, украшенную кольцом, синего алмаза, когда рядом раздался вежливый голос:

– Здравствуйте, кузен Теодор. Я очень рад, что вы живы… – Федор поднял глаза: «Какое лицо знакомое. Где-то я его видел».

Он понял, кто перед ним, вспомнив семейный альбом, на рю Мобийон. Они едва успели поздороваться, как джазовая мелодия закончилась. Почти насильно усадив юношу за столик, мадам Левина уперла руки в бока: «Рассказывайте, не стесняйтесь». Итамар, признавшись, кто он такой, объяснил, что за танцем заговорил с мадам Левиной, на идиш.

Роза требовательно взглянула на Наримуне.

Граф, почти испуганно, щелкнул золотой зажигалкой:

– Я ответила… – мадам Левина выпустила клуб дыма, – первый раз вижу, чтобы араб пытался объясниться на идиш. Не калечьте язык, молодой человек, я знаю иврит. Если бы ни бесноватый параноик, так называемый фюрер, я бы закончила, еврейскую гимназию, в родном Кельне. И Аннет говорит на иврите… – Итамар трудился, как выразился юноша, с доктором Судаковым.

Кузен Авраам не вернулся в Палестину, но беспокоиться не стоило. Его ожидали только к осенним праздникам, к октябрю. Авраам прислал телеграмму, из которой следовало, что группа, благополучно, перешла границу СССР и направлялась на юг.

– Подарок редакции, – задумчиво сказал Мишель, прилаживая крышку к банке, – готов. Хорошо, что и я, и ты разбираемся в химии… – бомбу сделали маломощной, как сказал Федор, больше для того, чтобы попугать работников La France au Travail. Немецкое посольство на рю де Лилль отлично охранялось. Мишелю рядом появляться было нельзя. Федор описал немца, из «Рица». Кузен, сразу, отозвался:

– Максимилиан фон Рабе, мой испанский знакомец. Он меня помнит. Мне надо быть осторожным.

– Именно, – кисло сказал Федор, – поэтому, хоть мы и вернули рено месье Нарбонну, отправляйся-ка ты, дорогой мой, на запад, не дожидаясь меня. Мне надо… – он не закончил.

Федор и Мишель встретились с месье Блоком. На рынке Ле-Аль, Федор прислонился к прилавку, вдыхая запах свежей рыбы и битой птицы:

– Драматург и Маляр… – он похлопал кузена по плечу, – а как мне еще назваться, если я месье Корнель? А почему не Волк? – он, испытующе, посмотрел на кузена. Мишель, немного, покраснел, вспоминая шепот Пиаф, растрепанную, кудрявую голову, лежавшую у него на плече:

– Нельзя, – напомнил себе Мишель, – ты обещал, до победы. Или пока ты не встретишь ту, кого действительно полюбишь, на всю жизнь… – он коротко ответил:

– Потому. Давай лучше решим, как донести до господина Тетанже и остальной редакции наше недовольство курсом газеты… – они собирались подбросить бомбу в лимузин бывшего мужа Розы. Месье Тетанже оставлял машину на стоянке, рядом с особняком в Фобур-Сен-Жермен.

– Взрыв заставит их задуматься… – подытожил Мишель, пряча банку в саквояж, очищая стол. Он забрал с набережной Августинок содержимое рабочего сейфа. Допив вино, Мишель помотал белокурой головой:

– Я тебя одного не оставлю. Надо удостовериться, что девушки в безопасности, что мадам Жанна… – он посмотрел на лицо кузена. Федор ночевал на рю Мобийон, рядом с матерью, туда перебралась и Аннет.

– Вопрос нескольких дней… – подумал Мишель. Вслух, он сказал:

– Ты не уговорил Аннет уехать? Это ее сестра, она ребенка ждет. Чудо, что они нашлись… – Аннет, всхлипывая, рассматривала фотографию Регины, перечитывая письмо. Наримуне был готов отправиться со свояченицей в Стокгольм, и устроить ее в городе. Граф, с женой, покидали Швецию после Рождества, но Наримуне уверил Аннет, что о ней позаботятся:

– Регина работает в синагоге, а у меня много шведских друзей. Поживете в нашей квартире, кузина, и за вами приедут, из Америки, дядя Хаим, или кузен Аарон… – Аннет изучала фото сестры:

– Натан и Батшева, – вспомнила девушка, – я была права. Нашу маму звали Батшева, Бася. Колыбельная, на ладино, от нашего отца… – Наримуне сказал ей, что в Нью-Йорке есть фотографии рава Натана Горовица. Аннет ожидала, что вспомнит младшую сестру, глядя на ее лицо, но ничего не произошло. Она шепнула, почти неслышно:

– Александр. Это был Горский, комиссар Горский… – Аннет поднесла руку к виску. В голове что-то промелькнуло, быстро, мимолетно. Взглянув на жениха, она покачала головой: «Нет, ничего не помню…».

– Вспомнишь, любовь моя, – ласково уверил ее Федор: «Окажешься в Стокгольме и вспомнишь».

Мишель, улыбаясь, курил:

– Все женятся. Стивен на Густи женился. Она замечательная девушка, очень нам помогла. Наримуне женился… – граф рассказал им историю знакомства с Региной, в Каунасе:

– Вы тоже… – Мишель поднял голубые, в легких морщинах глаза, – женитесь, с Аннет. Ты бы мог, со своим паспортом, уехать с ней, в Швецию, или в Палестину. Ты говорил, в Тель-Авиве много твоих соучеников живет.

– Много, – угрюмо согласился Федор, доставая из духовки керамическую кастрюлю. Открыв крышку, он помешал петуха в вине:

– Никто ничего не знает, все думают, что мы… – Федор предполагал, что в православном соборе, на рю Дарю, их могли бы обвенчать, без паспорта Аннет, но не хотел заговаривать с девушкой о подобном:

– Отпусти ее, – велел себе Федор, – зачем все? Она молодая девушка, ей двадцать два, а тебе сорок. Пусть едет к семье, в Швецию, в Америку, в Палестину. Хотя мы с ней тоже семья. Роза в Палестину собралась… – он, невольно, усмехнулся, – как она обойдется, без еженедельного маникюра, массажа, и неограниченного кредита, в универсальном магазине? В кибуце ничего подобного не дождешься… – вытащив из сейфа американский паспорт, он сходил с господином Эль-Баюми к адвокатам. Яхта «Аннет», по дарственной, перешла в полное пользование араба. Федор посидел с Итамаром за чашкой кофе, на бульварах:

– Она два десятка человек на борт возьмет. Среди ребят, в Марселе, наверняка, найдутся те, кто, сможет у штурвала стоять. Двигатели мощные, она вам пригодится, – подытожил Федор.

Роза тоже посетила нотариуса. Теперь Федор владел рено, кабриолетом. Мишель, с поддельными документами, месье Намюра, адвокатских контор избегал. Они собирались перекрасить кабриолет в пригородной мастерской, повесить на автомобили фальшивые номера, и отправиться на запад. Сопротивлению, как называл его Мишель, были нужны машины.

Федор достал из шкафа посуду:

– Открой окно, до сих пор взрывчаткой пахнет.

Присев на подоконник, Мишель полюбовался черепичными крышами. День стоял жаркий, щебетали голуби, в церквях били к обедне. Он увидел медленно колыхающиеся, черно-красные флаги:

– Ладно. Скоро у нас появится связь с Лондоном, с кузеном Джоном. Он выжил, после Дюнкерка. Очень хорошо. Немцы начали Британию бомбить, пока военные базы… – Мишель почесал белокурый висок:

– А если они гражданские объекты атакуют? Заводы Питера, или жилые кварталы, как в Мадриде… – кузен ставил на стол хрустальные бокалы. В фаянсовой миске зеленел салат.

– Как будто до войны, – отчего-то, сказал Мишель. Федор невесело улыбнулся:

– Боюсь, это последний такой обед, мой дорогой Маляр. А я… – он заставил себя, нарочито спокойно продолжить, – я похороню маму, провожу Аннет, и мы с тобой отправимся на запад, в страну, известную своим девизом: «Лучше смерть, чем бесчестие».

– Так оно и есть, – согласился Мишель, соскочив с подоконника. В передней послышался звонок.

Федор убрал с глаз долой саквояж кузена, сунув туда суконный, в пятнах краски берет. Он пробормотал:

– Только Аннет никуда не уедет, вот в чем беда… – он отправился вслед за Мишелем. Из передней доносился насмешливый голос бывшей мадам Тетанже:

– Они хотели позвонить мамзеру, убедиться, что он одобряет мои покупки. Разумеется, я им ничего не позволила… – Федор тяжело вздохнул:

– Скажи ей все, сегодня. Если она поверит, что ты ее не любишь, она уедет… – Аннет, пока что, намеревалась сопровождать их на запад.

– Такого я не позволю, – пообещал Федор. Он велел себе улыбнуться:

– Показывайте, что купили. Для Регины, для малыша, для кузины Ционы и твоей Цилы… – он подмигнул Итамару, юноша покраснел. Аннет держала бумажный пакет из магазина:

– Он меня не любит. Он предложил, чтобы я уезжала, с кузеном Наримуне… – посмотрев на Федора, девушка ощутила слезы на глазах:

– Тетя Жанна умирает. Я не могу бросить его, одного. Мне надо быть рядом… – Аннет, нарочито весело сказала: «Сейчас посмотришь, милый».

Эстраду в маленьком варьете, на бульваре Распай, не закрывали занавесями. Вокруг было накурено, за столиками, с кувшинами домашнего вина, устроились парочки с Монпарнаса. Парни, покинувшие армию, после капитуляции страны, сменили военную форму, на потрепанные, штатские костюмы. Они сидели с девушками, в коротких, чуть ниже колена юбках, без чулок, в расстегнутых, легких блузах. Женщины надели тонкие, облегающие платья. Шляпок и перчаток здесь никто не носил. В жарком воздухе трепетали огоньки свечей. Официанты, в длинных передниках, разносили кофе и рюмки коньяка.

Пиаф, в неизменном, черном платье, с декольте, опрокинув рюмку, прикурила от свечи. Большие глаза, в полутьме, казались огромными, бездонными. Она откинула кудрявые волосы с высокого лба. Бросив под стул туфли на каблуке, детского размера, Момо поджала ноги. Пары танцевали под аккомпанемент расстроенного рояля и скрипки. Скоро начиналась программа Момо. Певица покосилась на афишу, у двери в зал:

– Словно я вернулась на пять лет назад… – красные губы, в помаде, улыбнулись, – здесь платят сантимы, по сравнению с Елисейскими полями, но в подобные места не заглядывают немцы… – среди зрителей не было не только немцев, но даже людей с повязками или значками правительства Виши. Многие парни скинули пиджаки. Аннет смотрела на широкие плечи, сильные руки рабочих, на угрюмые глаза:

– Они долго не потерпят немцев, – поняла Аннет, – они будут сражаться. Как Мишель, как Теодор… – когда Пиаф позвонила в Сен-Жермен-де-Пре, жених отправил Аннет на Монпарнас.

– Иди, милая, – ласково сказал Федор, – отдохни. Когда вы с Момо увидитесь, ты скоро уезжаешь… – Мишель вписал в шведское удостоверение беженца Анну Гольдшмидт, двадцати двух лет от роду, уроженку Польши:

– В Америке поменяешь фамилию, – весело заметил Федор, – станешь Горовиц. У тебя сестра, дядя, кузина, двое кузенов… – Аннет молчала:

– Или, если хочешь, – добавил он, – отправляйся в Палестину… – мадам Левина, с Итамаром, объезжала знакомых, манекенщиц и актрис, оставшихся без работы, из-за своего происхождения:

– Постараюсь их убедить, – мрачно сказала Роза, – что даже место содержанки при ком-нибудь из нового правительства их не защитит. Достаточно на меня посмотреть… – Аннет поинтересовалась, что Роза собирается делать в Палестине, где не существовало модных журналов:

– В Тель-Авиве есть театр, – заметила Аннет, – но фильмы они не снимают, а ты никогда в театре не играла. Придется пойти работать, в швейную мастерскую, или в кибуц… – Роза подняла бровь:

– Пойду. И вообще… – она затянулась папиросой, – найду себе занятие. А ты, – мадам Левина взяла руку подруги, – уезжай, пожалуйста. Не надо рисковать, милая. Твоя сестра тебя нашла, наконец-то… – Аннет смотрела на крыши Сен-Жермен-де-Пре:

– А Теодор? – измучено, спросила она:

– Я верила, что он жив, и он вернулся. Его мать умирает, а я его бросаю… – Роза обняла девушку. От мадам Левиной пахло сладкими, тревожными, пряностями. Аннет, всхлипнув, положила голову ей на плечо: «Не могу я такого сделать…»

Мадам Левина, рассудительно, сказала:

– Твой зять, азиат… – она, невольно хихикнула, – то есть его светлость граф ходил в шведское посольство. Шведы согласны тебя принять, даже одну, без его сопровождения. Когда мадам Жанна… – Роза повела рукой, – ты улетишь, через Цюрих и Берлин, в Стокгольм. В конце концов, твоя сестра ждет ребенка… – девочка или мальчик должны были появиться на свет в феврале:

– Мы будем в Японии, милая сестричка, но я тебе отправлю телеграмму, что ты стала тетей. У нас хорошая квартира, до Рождества поживем вместе, и мы улетим домой. Ты сможешь занять мое место, в еврейских классах. Община большая, я со многими познакомилась. Йошикуни весной исполнилось два года. Он меня называет мамой, впрочем, так оно и есть. Ты ему тоже тетя, моя милая Ханеле… – сестру, по-еврейски, звали Малкой. У нее было и свидетельство о рождении, и справка из белостокского детского дома, с именами рава Натана и Батшевы Горовиц, убитых в погроме:

– Меня нашли под кроватью, в нашей спальне, вечером, а ты исчезла… – Аннет сидела в полутьме, на диване, рядом с Федором. Мишель остался ночевать в Сен-Жермен-де-Пре, они ушли на рю Мобийон. Отпустив сиделку, девушка сама помыла и покормила мадам Жанну. В передней лежал сверток с бельем. Завтра надо было сходить в прачечную:

– Вопрос нескольких дней… – вспомнила девушка голос врача. Доктор поужинал с ними. Он повторил, прощаясь:

– Мадам Жанна не страдает. Она не понимает, что происходит вокруг. Вы видели, она едва может проглотить несколько ложек бульона. Сердце отказывает, начинается паралич дыхательной системы… – Федор смотрел на темно-красное вино, в бокалах. В квартире неуловимо, почти незаметно, пахло смертью:

– Как в госпиталях, в санитарных поездах, где мама работала… – он вспомнил первую войну:

– Надо священника позвать, соборовать маму… – он позвонил протопресвитеру Сахарову в собор, на рю Дарю. Отец Николай обрадовался, услышав Федора:

– Мы тебя вспоминали. Здесь устроили собрание Российского Общевоинского Союза, говорили о помощи Германии. У тебя свободный немецкий язык, военный опыт… – Федор понял, что еще немного, и телефонная трубка, черного бакелита, треснет, под его пальцами. Сдержавшись, он вежливо объяснил священнику, что ему сейчас не до подобных вещей. Отец Николай извинился, обещав прийти к умирающей мадам Жанне.

Пристроив трубку на рычаг, Федор уперся лбом в стену. Он постоял, вспоминая давние слова Деникина: «Нашим долгом будет помочь родине». Из спальни матери доносился нежный, низкий голос Аннет. Жанне нравилось, когда девушка пела. Лицо женщины разглаживалось. Федор даже, иногда, замечал на сухих губах слабую, едва уловимую улыбку.

Найдя на телефонном столике папиросы, Федор чиркнул спичкой:

– Эту песню она четыре года назад пела, когда мы познакомились, в кабаре, на Елисейских полях. Как объяснить Аннет, что не все русские… – он понял, что краснеет, от стыда, – не все, такие, как Горский. Или мерзавец, тогда ее жидовкой назвавший, или как… – он сжал кулак, – обсуждающие помощь Германии… – Федор скорее бы умер, чем хоть ногой ступил на подобные собрания.

– От грязи потом вовек не отмыться, – хмуро сказал он Мишелю, – к сожалению, среди эмигрантов много поклонников Адольфа. Они воевали на его стороне в Испании, в Финляндии. А мы… – Федор развернул карту Левого Берега, – повоюем и с нацистами, и с ними. Впрочем, мои так называемые соотечественники, и шваль с топориками на повязках, тоже нацисты… – они не хотели устраивать акцию, пока все гости, как их назвал Федор, не разъедутся из Парижа.

Сидя с Аннет на рю Мобийон, он сказал:

– И ты уедешь, обязательно. Не вместе с Наримуне, – Федор вздохнул, – если ты настаиваешь, но сразу, когда…, – он не закончил. Длинные пальцы Аннет, украшенные кольцом, теребили шелк юбки. Девушка, сгорбившись, поджав ноги, обхватила колени руками.

– Я бежала, бежала в лес, Теодор. Я жила в норе, как зверь, а мне было всего два года… – голос вздрогнул, надломился. Она помолчала:

– Комиссар Горский лишил меня родителей, сестры… -Аннет уронила темноволосую голову вниз, – я его ненавижу, ненавижу… – Федор заставил себя не обнимать ее, не прижимать ближе:

– Нельзя. Она должна уехать, я не имею права играть ее судьбой. Она не может здесь оставаться… – он вздохнул:

– Горский сжег церковь, где мои родители венчались, разорил могилы моих предков. И вообще… – он взглянул в окно, где поднималась большая, летняя луна, – я тебе говорил. Мой родственник, – он горько усмехнулся, – комиссар Воронов, дядя Питера, моего отца убил, мою мать… – оборвав себя, Федор поднялся: «Ложись спать, ты устала. Я еще посижу».

Он спросил у Наримуне, каким образом удалось спасти рава Горовица из тюрьмы НКВД. Граф отмахнулся:

– У меня были связи… – темные глаза остались бесстрастными, непроницаемыми. Федор хмыкнул:

– До чего скрытная нация. Пытай его, он и то ничего не расскажет. Он еще и дипломат… – акцию назначили на следующую неделю. К тому времени все остальные должны были покинуть Париж. Машины отогнали в Жавель, рабочий квартал на Монпарнасе, оставив в автомастерской, рядом с заводами Ситроена. До войны здесь обслуживали лимузин Федора. Кабриолет покрасили в темный, неприметный оттенок. Кожаную обивку, цвета слоновой кости, заменили простой тканью. С ореховыми панелями приборной доски решили не возиться. Мишель заметил, что никто не обратит на них внимания. В мастерской обещали позаботиться о фальшивых, вернее, настоящих номерах. Их снимали с машин, отправляемых на лом. Номера полагалось сдавать, в полицию, но хозяин уверил Федора: «Мы не все подобные автомобили регистрируем».

Бомбу они собирались прикрепить к днищу лимузина. Взрыв должен был раздаться, когда месье Тетанже приведет в действие зажигание.

– Его немного потрясет, – хмуро сказал Федор, – и больше ничего. Для начала, – добавил он.

Пиаф, молча, курила, глядя на Аннет. Момо протянула маленькую ручку. У нее были тонкие, теплые пальцы:

– Все думают, что мой «Аккордеонист», веселая песня… – она бросила взгляд на эстраду, куда поднимались музыканты, – танцуют под нее:

– Девки, которые дуются, Мужчинам не нужны. Ну и пусть она сдохнет, Ее мужчина больше не вернется, Прощайте, все прекрасные мечты, Ее жизнь разбита…

Момо усмехнулась:

– Очень весело. Мужчина больше не вернется, а она, все равно, идет в кабак, где другой артист играет всю ночь. Как видишь, – она потушила папиросу, резким движением, – я тоже пошла. Потому что он больше не вернется… – Момо, быстро, ладонью, вытерла щеки:

– Он меня не любит, Аннет. Пришел, и сказал мне, что не любит. Так бывает… – она закусила губу в помаде:

– Теодор тебя любит, тебя одну, и ты его тоже. Вы созданы друг для друга… – подытожила Пиаф, – не смей его оставлять, никогда… – Аннет отпила кофе:

– Теодор мне не разрешит, Момо. Он меня в Стокгольм отправляет, – девушка осеклась:

– Они не знают, никто. Они все думают, что мы… – Аннет зарделась. Момо не сказала ей, что за мужчину видела. Аннет держала подругу за руку:

– Она его любила, это видно. И любит. Мне надо остаться с Теодором, надо… – Аннет помнила, как всегда, каменело ее тело. Она помнила вспышки огня перед глазами, испуганный, женский крик, твердую, царапающую тело землю, хохот сверху, и острую боль. Перед ней встали голубые, холодные глаза:

– Это был Горский, – сказала себе девушка, – Горский, не Теодор. Теодор никакого отношения к ним не имеет, Горский бы и его убил. Надо потерпеть. Теодор тебя любит, он просто не хочет быть обузой. Никогда такого не случится. Александр… – она нахмурилась:

– Горского звали Александр. Но я еще что-то помню, другое. Горовиц… Правильно, папа был Горовиц. Но откуда Горский знал, как зовут папу? – висок мгновенно, пронзительно заболел. Она услышала шепот Момо:

– Смотри, какая красавица. Что она здесь делает? Подобные женщины с Правого Берега не выезжают. Мужчина ее старше, ей сорока не было… – Аннет увидела высокую, черноволосую женщину, в костюме серого шелка. Ее спутник, с побитой сединой головой, в старом костюме, отодвинув стул, бережно устроил даму. Момо ахнула:

– Я поняла. Она мужу изменяет. Сразу видно, он… – Пиаф едва заметно кивнула в сторону мужчины, – писатель, или поэт. Ее муж, наверное, толстый буржуа, сторонник Петэна… – паре принесли меню. Момо велела Аннет:

– Потанцуй немного. Теодор сам тебя сюда отправил. Здешние парни почтут за счастье поболтать, с мадемуазель Аржан… – Пиаф отправилась на эстраду, Аннет заказала еще кофе и бокал домашнего белого. Она поймала на себе пристальный взгляд женщины. Аннет привыкла, что ее узнавали в кафе и ресторанах. Девушка, рассеянно, улыбнулась. Зазвучал аккордеон, зал взорвался аплодисментами. Пиаф оперлась о стул музыканта:

– Adieux tous les beaux reves Sa vie, elle est foutue…

– Прощайте, все прекрасные мечты… – вспомнила Аннет. Она твердо сказала себе:

– Никогда такого не случится. Я останусь с Теодором, буду его женой, по-настоящему. Навсегда, пока мы живы… – девушка повторила: «Останусь».

Буфет на Лионском вокзале работал круглосуточно. После полуночи свет в люстрах, под расписанным фресками потолком, приглушали, оставляя гореть плафоны, над кабинками, разделенными барьерами темного дуба, со скамейками зеленой кожи. Большое, немного закопченное окно, выходило на перрон. Последний поезд на Лион, отправлялся в час ночи.

Гарсон принес паре, в кабинке у входа, две чашки кофе и пачку «Галуаз». Отсчитывая сдачу, он кидал быстрые взгляды в сторону красивой, черноволосой женщины, в костюме серого шелка. Рядом с парой стояли два саквояжа, потрепанной, телячьей кожи, и новая сумка, от Луи Вуиттона, коричневого холста, отделанная светлым кантом. На стройной шее дамы тускло светился крохотный, золотой детский крестик. Вдохнув сладкий запах жасмина, гарсон скосил глаза вниз. Женщина, и ее спутник, в твидовом пиджаке, с заплатками на локтях, держались под столом за руки.

Сняв пенсне, Вальтер неловко протер стекла носовым платком, одной рукой, не выпуская ладони Анны. Она хотела посадить его на поезд и поехать в Ле Бурже. Первый самолет в Цюрих уходил в шесть утра. Поднявшись с постели, обнаружив, что на кухне, кроме остатков бордо и горбушки от багета, больше ничего нет, они решили пойти в кабаре:

– Яйца съели, – рассмеялась Анна, стоя в шелковой, короткой, выше колена рубашке, – мясо съели, салат закончился, кофе выпили… – Вальтер обнял ее:

– Я на вокзале что-нибудь найду, любовь моя. У нас есть часа три, пойдем, пойдем… – потом Анна, решительно, поднялась с кровати:

– Тебе ночь в поезде сидеть. И я с тобой никогда не танцевала… – скрестив ноги, она расчесывала тяжелые, черные волосы. Окна спальни были открыты в узкий, парижский двор. На холм спускался теплый, августовский вечер, звенели велосипеды, шуршали шины автомобилей. Издалека слышалась музыка. Вальтер забрал гребень:

– Иди сюда. Я не танцевал с довоенных времен. До той войны… – он зарылся лицом в мягкие локоны:

– Я не знаю, как доживу до Портбоу. Я хочу оказаться с вами, в каюте, поцеловать тебя, увидеть Марту… – Анна почувствовала его ласковые руки:

– Марта поймет. Она обрадуется, что у нее брат или сестра появятся… – Анна, мимолетно, коснулась живота, – она взрослая девочка… – дочь, осенью, сдавала экзамены в цюрихском аэроклубе, для лицензии пилота-любителя. Марта пока поднималась в воздух только с инструктором, но Анна упросила учителя дочери взять ее на борт легкого самолета:

– Она здесь другая… – Анна смотрела на решительное лицо дочери, под кожаным шлемом, под большими очками, в летном комбинезоне, – она на Теодора похожа, хоть он ей и не по крови отец… – инструктор говорил, что у фрейлейн Рихтер твердая рука и отличное самообладание. Он знал фрау Рихтер по собраниям нацистской ячейки, и однажды заметил:

– Если бы вы перебрались в рейх, фрейлейн Марта могла бы пойти по стопам знаменитого аса, Ханны Райч… – фрейлейн Райч, не достигнув тридцати лет, стала пилотом-испытателем в Люфтваффе. Девушка сидела за штурвалом самолета фюрера и установила абсолютный рекорд высоты среди женщин, авиаторов.

Марта сделала доклад о фрейлейн Райч на собрании цюрихского отделения Союза Немецких Женщин. Дочь, вдохновенно, сказала:

– Гений фюрера освещает нашу жизнь. Благодаря его мудрости, немецкая женщина достигла невиданных успехов, в науке, спорте, искусстве… – в Швейцарию привозили новые немецкие фильмы. Если Марта была дома, на каникулах, она с матерью всегда сидела в первом ряду, на премьерах. Дочь хотела поступить в высшую техническую школу Цюриха, на кафедру математики. Университет заканчивал Альберт Эйнштейн, на кафедрах преподавало несколько нобелевских лауреатов. Марта, на каникулах, ходила заниматься на студенческие семинары, с первокурсниками.

Вальтер медленно, нежно, расчесывал ей волосы.

Дочь, с американским паспортом, могла учиться в Массачусетском технологическом институте, Принстоне, или Калифорнии:

– Я заберу пакет, у «Салливана и Кромвеля», и сожгу… – Анна, аккуратно, два раз в год, отправляла письма в Нью-Йорк, адвокатам, – он больше не понадобится. Можно будет связаться с семьей, с моим кузеном, Мэтью, с доктором Горовицем… – Анна напомнила себе, что и Мэтью, и младший сын доктора Горовица могли оказаться «Пауком», агентом СССР. Она, легонько, покачала головой:

– Меня это не интересует. Кукушка умрет, погибнет на горном серпантине, под проливным дождем. Машина пойдет юзом, перевернется, загорится. В Ливорно приедет не фрау Рихтер, а миссис Анна Горовиц, с дочерью, Мартой. В Лиссабоне мы увидим Вальтера… – закрыв глаза, она поняла, что улыбается:

– Я тебе напомню, как танцевать, милый. Ты говорил, что Пиаф выступает, по соседству… – фрау Рихтер, в Цюрихе, не могла слушать подобную музыку. На вилле Анна, кроме пластинок с речами фюрера, нацистскими песнями, и записей немецкой классики, больше ничего не держала. Песни Пиаф передавало французское радио. Марта, услышав певицу, в первый раз, вздохнула:

– Какой прекрасный голос, мамочка. Она могла бы стать оперной дивой, но нет… – Марта задумалась, – нет, так гораздо лучше… – дочь напела, высоким сопрано:

– Adieux tous les beaux reves Sa vie, elle est foutue…

Анна обняла дочь:

– Прекрасные мечты всегда сбываются, милая… – Марта, в Цюрихе, ходила с приятелями, из университета, в кафе и кино, устраивала пикники, ездила на Женевское озеро. Весной, когда ей исполнилось шестнадцать лет, дочь получила водительские права. Анна возила ее в тир. В закрытой школе Марты преподавали верховую езду.

Институт Монте Роса основали в прошлом веке, рядом с Монтре. В школе училось всего семьдесят девочек, дочери швейцарских промышленников, южноамериканских плантаторов и даже принцессы. Марта дружила с дочерью покойного короля Египта Фуада, Файзой. Девочки были ровесницами.

Марте пока никто не нравился, но Анна знала, что студенты приглашают дочь на свидания. Девочка, после университетских семинаров, появлялась дома с цветами:

– Тебе, мамочка… – смеялась Марта, – от моих преданных поклонников.

Отпив кофе, Анна заставила себя, спокойно, сказать:

– Видишь, милый, я говорила, что ты вспомнишь, как танцевать. Стоило услышать музыку… – оказавшись на улице, Анна даже пошатнулась. Она весело оперлась на руку Вальтера:

– Ты, хотя бы, немного гулял, а я даже с постели не вставала… – приехав к Биньямину, Анна остановила такси за две улицы от рю Домбасль. Дойдя до его дома проходными дворами, поднимаясь по лестнице, с пакетами, она усмехнулась:

– На всякий случай. Я и в Панаме, первое время, начну отрываться от слежки… – за Вальтером могло наблюдать разве что гестапо, но Анна не хотела его волновать. Они и в кабаре отправились кружным путем. Поймав такси на бульваре Распай, Анна велела шоферу отвезти багаж на Лионский вокзал, и забрать их из варьете:

– Мне так спокойнее… – Анна присела за столик. Принесли меню, зазвучал аккордеон, она вздрогнула. По правую руку она увидела знакомый профиль мадемуазель Аржан.

Анна не ожидала, что актриса может остаться во Франции:

– Что она здесь делает? Она давно должна была в Голливуд уехать, с ним… – Вальтер мадемуазель Аржан узнать не мог. Он не ходил в кино и не читал светскую хронику. Пела Пиаф, они с Вальтером танцевали. Анна поняла, что девушка пришла в кабаре послушать выступление подруги. Пиаф вернулась за столик:

– Я просто хочу знать, что с ним… – Анна, незаметно, под столом, комкала салфетку, – клянусь, я ничего не скажу Марте, никогда…

Вокзальные часы пробили половину первого. Они ничего не говорили, Анна только сжимала его знакомые пальцы:

– Поезд Париж-Лион, первая платформа… – раздался голос в динамике, – объявляется посадка.

У Анны был большой опыт наружного наблюдения и отличный слух.

Месье Корнель остался в Париже. Его ранило, после эвакуации, в Дюнкерке, однако он оправился. Услышав имя Поэта, Дате Наримуне, Анна вспомнила агента из донесений Рамзая, в Токио. Девушки говорили об Аврааме Судакове, которого, как знала Анна, советская разведка, безуспешно, пыталась завербовать в Палестине.

Анна, наконец, поняла, кто такая, мадемуазель Аржан. Она увидела холодные, голубые глаза отца, ощутила, всем телом, сырость подвала, в доме Ипатьевых:

– Мне говорили, говорили. Когда отец погиб, его сослуживец, в польском походе… Отец перерезал горло, раввину, под Белостоком… – она смотрела на изящный профиль дочери Натана Горовица:

– Мой отец убил своего кузена, его жену. Он знал, кто перед ним, не мог не знать. Он убил его, чтобы остаться Александром Горским. Девочки, двое… – мадемуазель Аржан говорила о младшей сестре, живущей в Стокгольме, жене графа Наримуне:

– Они осиротели, малышками… – Анна вспомнила еще одну сироту, Лизу Князеву:

– У меня тоже есть сестра. Я не верила, не могла поверить, что отец на подобное способен… – она смотрела в серо-голубые глаза Вальтера, и видела другие, дымные, спокойные глаза, цвета грозовых туч:

– Искупление, – раздался знакомый, женский голос, – время искупления не настало… – Анна улыбнулась Биньямину:

– Увидимся в конце сентября, милый, в Портбоу. Доедем до Лиссабона, я самолетом вернусь в Цюрих, заберу Марту… они остановились у темно-зеленого, низкого вагона. Биньямин не обнимал ее, на людях, но сейчас не выдержал. Он прикоснулся ладонью к ее щеке:

– Не плачь, пожалуйста. Это ненадолго, Анна… Анна… – она сплела свои и его пальцы:

– Пожалуйста. Пусть девочки будут счастливы, пожалуйста… – Анна не знала, кого просит. Горский был атеистом, но хорошо знал Библию. Он и с Анной занимался Писанием. Отец объяснял:

– Чтобы ты могла бить противника его оружием, развенчивать сказки попов и раввинов…, – Анна подняла голову. Под стеклянными сводами перрона вились птицы, свистел локомотив, шумели пассажиры.

– Отправление через пять минут! – у нее заломило зубы. Анна вспомнила:

– Оскомина на зубах у детей. Пусть она будет счастлива с ним… с Федором. Я больше никогда их не увижу. Пусть уезжают отсюда, идет война. И мы уедем… – она приникла к Вальтеру, на мгновение, вдохнув запах табака, чернил, шепча что-то неразборчивое. Он ласково сказал, одними губами: «Мы скоро встретимся, любовь моя».

Анна стояла на платформе, дожидаясь, пока его силуэт появится в окне вагона:

– Поезд Париж-Лион, отправляется. Пассажиры, займите места! – сняв пенсне, улыбаясь, Биньямин помахал ей:

– Паспорт, – вспомнила Анна, – я не проверила его паспорт. Он получил документы от американского журналиста, Фрая, в Марселе… – Анна знала, что Фрай вывозит интеллектуалов в Америку, через Испанию.

Поезд, медленно, тронулся. Анна пошла рядом с вагоном, Вальтер не отводил от нее взгляда.

– Паспорт! – она постучала в окно:

– Вальтер, покажи мне паспорт… – локомотив ускорил ход, Анна прочла, по его губам: «Люблю тебя». Поезд вырвался из-под стеклянного купола вокзала, красные огни растворились во тьме.

Анна опустила руки:

– Искупление. Пожалуйста, пожалуйста… – попросила она, – пусть это буду я. Не Марта, не… -коснувшись живота, выпрямив спину, Анна пошла в камеру хранения. Она хотела забрать саквояж, и поехать на аэродром Ле Бурже.

Часы на церкви Мадлен пробили, один раз, рю Рояль заливало солнце. Они выбрали столик на улице, под холщовым зонтом.

Метрдотель «Максима», завидев Федора, всплеснул руками:

– Месье Корнель, рад, что вы нас навестили! А что месье де Лу, – озабоченно спросил он, провожая Федора и Наримуне к столику, – о нем ничего не известно? Он обедал у нас, летом прошлого года, до того… – зайдя в кафе, Федор окинул взглядом зал. Как и везде на Правом Береге, здесь висел портрет маршала Петэна и трехцветный флаг с топориком. Кабинки наполняли немецкие офицеры. Федор, в городе, невольно искал фон Рабе, хотя кузен Мишель предупредил его, что гестаповец осторожен:

– Он в форме не собирается разгуливать, – мрачно заметил месье Намюр, – не такой он дурак. Он, скорее всего, в посольстве живет, на рю де Лилль… – Маляр тоже избегал людных мест и Правого Берега. На двери квартиры Федора, в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель повесил табличку «Ремонт». Он застелил мраморный пол передней испачканным красками холстом:

– Так безопасней. Девушки ходили на набережную Августинок… – Маляр невесело улыбнулся, – в мою квартиру кто-то вселяется.

– Как вселяется, так и выселится, – отрезал Федор, выгружая из плетеной корзины провизию:

– Выедут, когда Франция станет свободной. Вернее… – он отломил горбушку от багета, – мы их выбросим, пинком под зад. Полетят до Берлина… – он выложил банку с паштетом:

– Девушки беспокоятся, что ты голодаешь… – Маляр следил за месье Тетанже, проверял, как идет дело с подготовкой машин, и встречался, подпольно, с бывшими офицерами, коммунистами, и католическими священниками. Надо было организовывать силы Сопротивления. Мишель, почти весело, отозвался:

– Днем у меня есть, где перекусить, а вечером я работаю, – он повел рукой в сторону кабинета. Присев напротив, Федор, испытующе, взглянул на кузена:

– Ты знаешь, в какие замки отправили картины, драгоценности, из Лувра… – Мишель знал. У него была отличная память реставратора и художника. Он мог бы наизусть повторить расположение любого полотна в картинных галереях музея, инвентарные номера, и пути эвакуации:

– Шато д’Амбуаз, – ночью он смотрел в потолок спальни Теодора, – аббатство Лок-Дье, Шато де Шамбор, Монтобан… – в Монтобане, пиренейском городе, родине художника Энгра, в музее, оборудовали потайную, подвальную камеру. Мишель ездил в горы летом прошлого года, устанавливать влажность и температурный режим. Они выбирали провинциальные музеи, вдали от Парижа. В подобных местах знали, как хранить картины. Полотна добирались туда с остановками, в замках, чтобы сбить с толку тех, кто, возможно, захочет разыскать шедевры Лувра:

– Не возможно, а совершенно точно… – поправил себя Мишель. Это был маршрут Джоконды:

– Немцы ее не получат… – он вспомнил короткую, неуловимую улыбку смуглой женщины, – никогда. Если бы мы взяли Дрезден… – Мишель щелкнул зажигалкой, – разве бы мы стали увозить в Париж, или Лондон «Сикстинскую мадонну» или сокровища саксонских королей? Это бесчестно, ни одна страна на подобное не пойдет. Кроме нынешней Германии, однако ей недолго оставаться больной… – вспомнив Дрезден, он подумал о Густи:

– Пусть будут счастливы. Война закончится, когда-нибудь, у них со Стивеном дети появятся. Густи теперь леди. Впрочем, она и раньше была графиней. А я? – он увидел черные, большие глаза Момо:

– Я все правильно сделал. Нельзя обманывать женщину. Хорошо, – Мишель тяжело вздохнул, – что я не повел себя, как трус. Четыре года не мог сказать, что совершил ошибку… – приказав себе не думать о Пиаф, он стал перебирать, по памяти, панели Гентского алтаря:

– Петэн, сволочь, не будет спорить с Гитлером. Подпишет разрешение перевезти алтарь в Германию. У бельгийцев правительства нет, они оккупированная страна. Украсть бы алтарь, из музея, в По. Я туда ездил, знаком с расположением залов и хранилищ…, – Мишель предполагал, что в По все кишит охраной коллаборационистов и немецкими войсками:

– Фон Рабе не зря сюда явился… – он стряхнул пепел, – наверняка, хочет организовать транспортировку алтаря. Мне нельзя ему на глаза показываться, он меня живым не отпустит… – Мишель подумал, что герр Максимилиан, хотя бы, любит искусство, но сразу оборвал себя:

– Это как сказать, что насильник любит свою жертву. У нацистов нет чувств. Они звери, их надо убивать, как бешеных собак… – он задумался:

– Лучше, чтобы шедевры погибли, нежели чем попали в их руки? Погибла Мона Лиза, Венера Милосская… – Венера, с Никой Самофракийской и «Рабами» Микеланджело, уехала в замок Валансе, в долину Луары. Владелец, принц Талейран, обладал немецким, номинальным титулом, герцога Сагана. Замок, как собственность Германии, был избавлен от гестаповских обысков. Летом прошлого года, кураторы сидели над списками дворянства Франции, обзванивая аристократов, с немецкими титулами, и особняками в провинции.

– Некоторые отказывались, – он поморщился, – однако почти все приняли картины, рисунки, драгоценности… – алмазы надежно спрятали на западе, куда немцы пока не добрались:

– Не лучше, – подытожил Мишель, переворачиваясь на бок, – и я сделаю все, чтобы подобного не случилось. Пока я жив… – Теодор уговаривал его уехать в Ренн. Фон Рабе, судя по всему, не собирался покидать Париж. Мишелю было опасно оставаться в городе:

– Никуда я не уеду, – отрезал Мишель, – пока… – он посмотрел на усталое лицо Теодора: «Прости, пожалуйста».

Врач утверждал, что это вопрос дней. Федор договорился о панихиде, в православном соборе, на рю Дарю, и о похоронах в семейном склепе, на Пер-Лашез, где лежали все предки матери, даже знаменитый Волк.

Зная, что его мать умирает, в храме не стали упоминать об эмигрантских собраниях, где бывшие офицеры записывались добровольцами, в полицию Виши. Федор, во дворе, рассмотрел объявление на русском языке, о подобной сходке, как мрачно называл их Воронцов-Вельяминов. Он буркнул себе под нос:

– Хорошо, что меня не приглашают. Я бы не сдержался, высказал бы все, что думаю. Без парламентских выражений, как на стройке принято… – Федор нашел работников своего бюро, оставшихся в Париже. Летом прошлого года он отправил в Америку евреев, выбив из посольства визы творческих работников. Выдав людям двухмесячную зарплату, закрыв контору, Федор отнес ключи адвокатам. Помещение арендовало некое учреждение, под покровительством Министерства Труда рейха. Немцы вербовали французских специалистов, для работы в Германии.

– Как вы со Стивеном, в Дрездене, – они сидели с Мишелем за обедом, – только это будет называться «вестарбайтер», судя по всему… – кузен кивнул. Белокурые волосы золотились в полуденном солнце:

– К французам и бельгийцам они по-другому относятся… – Мишель помолчал, – не считают неполноценной расой, в отличие от славян. Но и не арийцами… – ему было противно даже говорить о таком. Вспомнив Бельгию, он подумал о кузине Элизе:

– Ее не тронут. Она замужем за председателем еврейского совета Амстердама. Давид, каким бы он ни был неприятным человеком, гениальный ученый, спасающий мир от эпидемий. Немцы на него руку не поднимут… – он услышал голос кузена:

– Ты повзрослел, за время плена. Но улыбка такая, же осталась… – Мишель поднял голубые глаза:

– Я твоего отца хорошо помню, до первой войны. Дядя Пьер, похоже, улыбался. И тебя помню… – большая ладонь Теодора закачалась над полом, – малышом. Я тебя в умывальную водил… – Мишель поперхнулся вином:

– Большое спасибо, что ты при девушках о таком не рассказываешь, Теодор… – они, несмотря ни на что, рассмеялись. Мишель посерьезнел: «Мне двадцать восемь этим годом, мой дорогой. Да и война…»

– Двадцать восемь, – поворочавшись, он велел себе закрыть глаза:

– Дождись Теодора, проводи всех, и думай о деле… – задремав, Мишель увидел во сне Сикстинскую мадонну. Богоматерь держала на руках ребенка. Белокурые волосы малыша сверкали в мягком, пробивающемся через облака солнце. Вокруг все было серым, стелился туман, темные глаза женщины смотрели прямо на него. Прижав к себе сына, она протянула руку к Мишелю. Тучи сгустились, Мадонна исчезла. Мишель вздрогнул:

– У нее седые волосы. Рафаэль написал локоны мадонны светлой сепией, или умброй. Хотя вряд ли умброй. Картину заказал папа Юлий Второй, перед смертью, а Вазари утверждает, что в его время умбра считалась новым оттенком. Вазари родился в год, когда Рафаэль начал Мадонну… – думая о переходах коричневого и зеленого, в накидке и волосах Мадонны, Мишель, спокойно, заснул.

– О месье де Лу ничего неизвестно, – коротко ответил Федор метрдотелю, приняв меню. Рыжие ресницы, едва заметно, дрогнули, он посмотрел в сторону Наримуне. Граф улетал через Цюрих и Берлин в Швецию, с письмом Аннет сестре. Федор предложил «Максим»:

– Устал я от чопорных ресторанов. Надеюсь, хотя бы в кафе немцы не появятся… – немцы, казалось, наполняли весь Париж. По дороге к церкви Мадлен, они заметили вывеску кинотеатра: «Только для солдат и офицеров вермахта». Патрули торчали на всех углах, Правый Берег усеивали наклеенные на щиты вишистские издания. Выходя на улицу, Федор, на всякий случай, клал в карман американский паспорт.

– Я здесь обедал, – Наримуне улыбался, – несколько раз, до войны… – темно-красные стены и зеркала, в золоченых рамах, с завитушками, остались неизменными. Наримуне вздохнул:

– Я никуда Регину не свозил, на медовый месяц. Какой медовый месяц? Я сутки за пишущей машинкой проводил, Регина вещи беженцам собирала… – он подумал, что дитя родится в конце зимы, а потом расцветет сакура:

– Будем сидеть в саду замка, и любоваться деревьями. Поедем в горы, на горячие источники. Настанет осень, Йошикуни любит возиться с листьями. Правильно Регина говорит, у него хороший глазомер, чувство пропорции. Может быть, тоже станет архитектором, как Теодор… – Наримуне обещал себе привезти семью в Европу, после войны. Он сказал, что свяжется с тетей Юджинией, из Стокгольма, и даст ей знать, что в Париже все живы:

– Телеграмму нам отправьте… – Наримуне взглянул в сторону свояченицы, Аннет кивнула:

– Обязательно. А я… – девушка держала Теодора за руку, – я тоже, наверное… – не закончив, она посмотрела на часы: «Мне надо на рю Мобийон, сменить сиделку».

Просматривая винную карту, Наримуне отгонял мысли о Лауре:

– Она узнает, что я женился. То есть знает, конечно. Тетя Юджиния ей сказала. У них есть наш адрес, в Стокгольме… – кончики пальцев, несмотря на жаркий день, похолодели:

– А если Лаура напишет Регине? Нет, нет, Лаура благородная женщина. Она не станет делать подобного… – граф напомнил себе, что Лаура отказалась от ребенка, когда он поймал ее на шпионаже в пользу Британии:

– Ты сам шпион, – горько сказал Наримуне, – если когда-нибудь Зорге раскроют, тебя повесят, мой дорогой. Ты в опале, в отставке, никто тебя не защитит. Надо думать о Регине, о детях. Приедешь в Токио, и скажешь Зорге, что прекращаешь работу. И Регине во всем признаешься… – карту вынули у него из рук. Кузен, сварливо, сказал:

– Нечего думать. Двадцать первого года здесь нет, в отличие от моего, весьма уменьшившегося погреба, но есть тридцать четвертый. Всего шесть лет, но вино неплохое… – они заказали две бутылки Шато-Латур, паштет из утки, салат с рокфором и грецкими орехами, и телячью вырезку, с грибным соусом.

Намазывая паштет на горячий, пахнущий печью хлеб, Федор улыбнулся:

– Аннет я к вам отправлю, обещаю… – он вспомнил тихий голос Мишеля:

– Что вы друг друга любите, Теодор, это понятно, но именно поэтому ей нельзя здесь оставаться, и нельзя ехать с нами на запад. Тем более, она еврейка… – кузен помялся: «Вы поженитесь, после войны».

Тикали часы на полутемной, вечерней кухне. Федор, молча, помешивал кофе:

– Я ее люблю, но ничего не может случиться. Сколько раз мы пробовали, и все заканчивалось одним… – Аннет больше не пряталась, не убегала. В анализе она научилась распознавать это желание. Лакан посоветовал ей глубоко, спокойно дышать, считая в уме. Она лежала, с закаменевшим лицом, с закрытыми глазами, шевеля губами. Федор видел муку на лице девушки, и немедленно поднимался: «Прости. Прости меня, пожалуйста».

– Все равно, – решил он, разливая вино, – надо еще раз… Меня долго не было рядом, Аннет думала, что я погиб. Может быть, все изменится… – он увидел темные, мягкие волосы, вдохнул запах цветов, ощутил прикосновение длинных, нежных пальцев. Федор понял, что все эти годы не вспоминал Берлин, не думал об Анне:

– Ее и не Анной звали, наверняка. Моя маленькая… – услышал он свой голос:

– Вы больше никогда не встретитесь. Аннет… – он поймал себя на улыбке, – Аннет меня подождет, в безопасности, в Стокгольме. Война скоро закончится. Гитлер не переправится через пролив, побоится. Британия высадит десанты, Америка вступит в боевые действия. Мы поможем, изнутри, так сказать… – в новостях утверждали, что Люфтваффе продолжает атаки на военные базы и аэродромы Британии.

Попробовав вино, Федор кивнул:

– Как я и говорил, отличный год. После войны, ему исполнится десять лет. Оно станет еще лучше… – он понял, что невольно, дал войне четыре года.

– Ерунда, все раньше закончится, – решил он:

– Я не хочу становиться престарелым родителем. Аннет меня на восемнадцать лет младше. Мне шестьдесят исполнится, а ей едва за сорок будет… – Федор усмехнулся: «Значит, ты у доктора Судакова невесту отбил?»

Кузен, немного, покраснел:

– Регина ему согласия не давала, и вообще… Тем более, – Наримуне поднял бровь, – господин Эль-Баюми, везет в Палестину с десяток красавиц. Одна мадам Левина чего стоит… – Федор позвал гарсона:

– Еще одну бутылку принесите, и не забудьте о десертном меню. У них отличные сладости, – заметил он, когда официант отошел, – там, куда мы собрались, кроме гречневых блинов с медом, ничего не подают. А мадам Левина… – он задумался, – кажется, мы о ней еще услышим, дорогой граф… -подытожил Федор, принимаясь за салат. Отсюда они ехали в Ле Бурже, багаж кузена утром отправили на аэродром.

– Я дам телеграмму, сообщу о вылете Аннет, – обещал Федор: «Когда я ее посажу в самолет, мы, с нашим общим знакомым, займемся другими делами…»

– Вы только будьте осторожны, – попросил Наримуне, – дорогой родственник.

– Мы с тобой свояки, – смешливо сказал Федор, – на сестрах женаты. Почти женаты. Титула у меня нет, но моя семья старше вашей… – он подмигнул Наримуне, – хотя мой дед служил твоему прадеду. Даже оптический телеграф построил у вас, в Сендае. Отец мне рассказывал, он Японию хорошо помнил. И бабушка Марта говорила, показывала гравюру, что мой дед с нее нарисовал… – Федор подумал, что после войны надо будет навестить, с Аннет, и Японию, и Америку.

– В общем… – он поднял бокал с темно-красным бордо, – надо выпить за то, чтобы все быстрее закончилось… – на углу рю Рояль развевался нацистский флаг. Рука, отчего-то дрогнула, бокал качнулся, на белоснежный лен упала капля вина.

– Будто кровь, – понял Федор. Он велел гарсону: «Поменяйте салфетку, пожалуйста».

В спальне матери легко, едва уловимо пахло ладаном и свечным воском. Перед иконой жен-мироносиц мерцал огонек лампады. Протопресвитер Сахаров ушел, соборовав рабу божью Иванну. Он уверил Федора, что пришлет, утром, как выразился священник, необходимый транспорт.

На Пер-Лашез хоронили православных, кладбище было одним, для всех. Отпевали Жанну через три дня, в православном соборе Александра Невского, на рю Дарю. Федор напомнил себе, что завтра утром надо послать объявления о смерти, в газеты. Гроб с телом матери, в ожидании заупокойной службы, перевозили в похоронное бюро. Федор сидел на постели, держа маленькую, хрупкую, как у ребенка, руку. Свет потушили, худое лицо матери освещала одна лампада.

Проводив священника, Федор открыл окно спальни, выходящее на рю Мобийон. Он поставил на подоконник стакан с водой, устроив рядом сложенное, пахнущее фиалками полотенце. Мать любила этот запах. Он чувствовал легкий аромат духов, от седых, легких волос. Мать лежала в той же комнате, где родилась, шестьдесят восемь лет назад. Федор не застал свою бабушку, баронессу Эжени, умершую в конце прошлого века. Бабушка Марта рассказывала Федору, что стала крестной матерью маленькой Жанны. Девочка родилась после смерти отца, доктора Анри, расстрелянного по ошибке, вместо брата, Волка.

– На Пер-Лашез его расстреляли… – сухая, ухоженная рука стряхнула пепел с папиросы, в чашу из розовой, тропической ракушки, – у семейного склепа. Волк выжил. Он при взрыве бомбы погиб, после убийства императора Александра. Твоего двоюродного деда, тезку твоего, Федора Петровича тогда убили, и сына его, Сашу. Коля спасся. Мы его в Европу привезли, к бабушке твоей… – зеленые, прозрачные, обрамленные темными ресницами глаза, взглянули на Федора: «Они близнецы были, Анри, и Максимилиан. То есть Волк».

Десятилетний Федор рассматривал семейный альбом, на Ганновер-сквер. Уютно пахло жасмином, от бабушкиной туники, изумрудного шелка, расшитой бабочками, из парижского ателье мадам Жанны Пакен. Бронзовые, побитые сединой волосы бабушка не покрывала, иногда даже на улице. Губы в тонких морщинках, в красном блеске, выпустили серебристый, ароматный дым. На подносе стояли чашки веджвудского фарфора. Бабушка испекла к чаю любимые булочки Федора, по рецепту из Банбери.

– Ваш муж тоже при взрыве погиб, бабушка… – Федор смотрел на снимок дяди Питера, с детьми:

– И дедушка кузена Джона с ним… – Маленькому Джону, как тогда называли покойного сейчас герцога, исполнилось двадцать шесть лет. Только, что газеты объявили о его помолвке. Герцогиня Люси тяжело болела, оставаясь в замке, в Банбери. Леди Джоанна Холланд отпраздновала двадцатилетие:

– Следующей весной Ворон вернулся, из Арктики. Он участвовал в экспедиции Амундсена, и еще года три на севере болтался… – вспомнил Федор:

– Они поженились, с леди Джоанной, Стивен родился. Хорошо, что Стивен девушку встретил… – бабушка кивнула, глядя на лицо покойного мужа. Питер, при цилиндре, с элегантной тростью, широко улыбался:

– Да, они оба погибли… – Марта перекрестилась, – упокой их души, Господи.

Федор сжевал булочку. Он вытер пальцы салфеткой, как его учили:

– А что вы в России делали, бабушка? Когда приезжали, перед убийством государя императора?

Бронзовая бровь поднялась вверх:

– Навещала страну, милый мой. Папе твоему Москву показывала, столицу. Возьми еще булочку, – ласково посоветовала бабушка.

Медленно, размеренно тикали часы на мраморном камине. Икону Богородицы Федор принес из Сен-Жермен-де-Пре. Когда с рю Мобийон позвонил врач, Аннет, было, хотела отправиться с ним к умирающей Жанне. Федор попросил:

– Отдохни, милая. Поужинаете с Мишелем… – на циферблате стрелки миновали полночь, отзвонили часы церквей. Мать не пришла в сознание. Федор смотрел на закрытые, морщинистые веки. Он вспоминал веселый голос, парижский акцент, белокурые, пахнущие фиалками волосы. Мама учила его читать, по русской азбуке, в Панаме, где отец строил канал. Федор почти ничего не помнил, из тропиков, только шум дождя, сладкий аромат цветов, и крики попугаев, в пышном саду особняка.

– Папа с мамой меня в Лондоне оставили, и поехали на японскую войну… – наклонившись, он прижался губами к руке матери, – мы с Наримуне говорили. Его отец тоже воевал. Господи, – внезапно, мучительно подумал Федор, – зачем все? Войны, страдания… Хорошо, что я успел маму проводить. Спасибо Эстер, что выходила меня… – он напомнил себе, что надо думать о деле:

– Похорони маму, отправь Аннет, в Стокгольм, и занимайся своими обязанностями, Драматург… – днем, Жанна, неожиданно пошевелила пальцами. Мать несколько дней лежала без движения. Сухие губы разомкнулись. Поискав что-то на шелковом одеяле, она шепнула, по-русски:

– Феденька… Позови… – голубые, выцветшие глаза указали в сторону двери. Аннет, выглянув из кухни, остановилась на пороге. Темные волосы девушка повязала косынкой. Федор вспомнил мать, в форме сестры милосердия, в полевом госпитале. Аннет устроилась на другой стороне кровати, Жанна коснулась синего алмаза, на руке девушки. Федору показалось, что мать улыбается:

– Береги… – услышал он, – береги, Феденька… – она впала в беспамятство.

Дрожали огоньки свечей. Ночь оказалась тихой, лунной, ветер, едва заметно, шевелил занавеску. Федор смотрел на спокойное лицо матери. Он прислушался. Жанна, одним дыханием, шептала: «Близнецы, близнецы…»

– Она о дедушке Анри говорит, – вздохнул Федор, – хотя она его и не знала. Из де Лу только я и Мишель остались, потомки Робеспьера. У Волка детей не было… – мать зашарила пальцами по его ладони:

– Феденька, помни… Близнецы… – она вытянулась, затихла. Федор, одними губами, начал:

– Покой, Господи, душу усопшей рабы Твоей, Иванны, и елико в житии сем яко человек согреши, Ты же, яко Человеколюбец Бог, прости ее и помилуй … – он стер слезы с глаз. Федор погладил еще теплую щеку матери. Жанна лежала, маленькая, прикрытая одеялом, седая голова немного свесилась на бок. Федор хотел устроить мать удобнее, но разрыдался, уткнув лицо в большие ладони. Он плакал, понимая, что хочет ощутить прикосновение ласковой, женской руки, услышать голос, баюкающий его:

Котик, котик, коток Котик, серенький хвосток, Приди, котик, ночевать, Приди Феденьку качать…

Федор заставил себя сделать все, что требовалось. Священник оставил бумажную ленту, с крестами и молитвой. Федор касался высокого, в морщинах, лба матери:

– Тогда я не успел, не спас ее. Моя вина была, что она… что она разум потеряла, стала инвалидом. Аннет я спасу, – понял Федор, – обязательно. Она не останется здесь, она уедет. А если меня убьют… – он разозлился:

– Не убьют, не позволю. Я еще своих детей увижу… – он поцеловал холодеющий лоб матери: «Прости меня, пожалуйста…».

В передней жужжал звонок. Федор взял свечу. Ему, отчего-то, не хотелось включать свет. Теплый, ночной ветер, гулял по квартире, немного поскрипывали половицы. Он поднес руку к засову:

– Бабушка рассказывала. Она моего деда сюда привела, из Дранси, перед началом Коммуны. Дедушка в немецком плену был, как Мишель. На заставе стояла часть графа фон Рабе, точно. Наверное, предок подонка, Максимилиана… – кузен, прислонившись к стене, засунул руки в карманы малярной, испачканной краской куртки. Увидев глаза Федора, он стянул суконный, берет. Мишель перекрестился:

– Мне очень жаль, Теодор. Иди домой… – Мишель потянул его за рукав пиджака, – пожалуйста. Я побуду, с тетей, не волнуйся… – уходя из квартиры в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель сказал Аннет:

– Он вернется, обязательно. Я его сам отправлю. Ты пока приготовь что-нибудь… – Мишель взял велосипед, из передней, – он за целый день ничего не ел, я думаю… – девушка опустила голову: «Мишель, зачем…». Спускаясь по лестнице, он отозвался: «Так надо, поверь мне. Вам обоим, Аннет».

– Иди, – Мишель почти вытолкнул его на площадку. Федор заметил в кармане куртки Маляра маленькую Библию, на французском языке:

– Я позвоню, – Мишель скрылся в квартире, – позвоню, завтра. Ты, отдыхай, пожалуйста… – Федор хотел что-то сказать, но дверь захлопнулась. Он вспомнил:

– Близнецы… Мама о дедушке Анри говорила, о Волке. Но почему сейчас? – выйдя на кованый балкон, Мишель зажег папиросу. В темноте он увидел, что Теодор свернул на бульвар. Покурив, Мишель вернулся в спальню. Поменяв догорающие свечи, он присел на заправленную постель.

Мишель взял холодную руку тети Жанны. Он вспомнил, как Теодор, приехав с гражданской войны, водил его на службы, в церковь Сен-Сюльпис. Кузен хоронил, в Каннах, мать Мишеля, проверял у него уроки, и ходил разговаривать с учителями, в школе. Мишель открыл старую, времен его первого причастия Библию. Он забрал книгу с набережной Августинок, с рабочими материалами. Он поцеловал пальцы тети:

– Quand je marche dans la vallée de l`ombre de la mort, je ne crains… Даже когда я пойду долиной смертной тени, я не убоюсь зла… – Мишель увидел холодный, серый туман сна, протянутую руку Мадонны, услышал плач ребенка.

– Не убоюсь, – вскинув голову, он посмотрел на черно-красный флаг, напротив окон квартиры. Задернув шторы, он вернулся к чтению.

Аннет стояла, опустив руки, посреди кухни, глядя на огоньки свечей.

Она не соблюдала шабат, но сегодня, когда Мишель ушел на рю Мобийон, поставила на стол серебряные подсвечники, от Георга Йенсена. Федор привез их из Копенгагена три года назад. Он строил в Дании, на берегу моря, виллу для местного промышленника:

– В Дании немцы… – взяв высокие, белые свечи, девушка чиркнула спичкой, – в Париже немцы, во всей Европе… – пробормотав благословение, Аннет оперлась о дубовый, покрытый накрахмаленной скатертью стол.

Проводив Мишеля, она бродила по пустой, лишившейся картин и скульптур квартире. Мебель сдвинули в угол, накрыв холстом, изображая ремонт:

– Хозяин сдаст апартаменты, – хмуро сказал Теодор, – я его десять лет знаю. Он своей выгоды не упустит, найдет нацистского бонзу… – подняв крышку рояля, Аннет коснулась клавиши. На длинном пальце, в свете луны, блестел синий алмаз. Нежный, затихающий звук, пронесся по гостиной. Она помотала головой:

– Музыка… Кто-то поет… Мама? – она помнила голос матери, и отца, помнила колыбельные. Девушка нахмурилась: «Другая песня».

В рефрижераторе осталась одинокая склянка иранской, черной икры, и соленый лосось. Аннет достала сливочное масло и яйца. Она повертела банку, из русской гастрономической лавки. Открутив крышку, девушка улыбнулась. Она узнала острый, пряный запах огурцов.

Аннет, пошатнувшись, поднесла руку к виску. Девушка услышала мужские голоса. Горели свечи, в комнате повеяло ароматом куриного супа, соленых огурцов. Она ощутила крепкие, теплые руки, обнимающие ее. Аннет подышала, успокаиваясь. Месье Лакан, в анализе, объяснял, что детские воспоминания появляются неожиданно:

– Вы чувствуете знакомый запах, слышите звук языка… – аналитик помолчал, – или обнаруживаете себя в ситуации, похожей… – Аннет знала, что с ней происходит в такие моменты. Тело сжималось, становилось каменным. Она хотела вырваться, убежать, свернуться в комочек, исчезнуть. Она долго закрывала голову руками и дрожала, при любом прикосновении, при любой попытке, как мрачно думала Аннет, оправдать так называемую помолвку. Девушка научилась размеренно, глубоко дышать, но не двигалась, лежа с закрытыми глазами. Теодор поднимался, просил прощения, и уходил в свою спальню.

Аннет открыла дверь винного погреба, встроенного в стену кухни. На полках зияли пустые места. Теодор и Мишель, за последнюю неделю, выпили хороший винтаж, оставив бошам, как называл их Мишель, кухонные вина. Протянув руку, в прохладу шкафа, Аннет достала бутылку с прозрачной жидкостью. Когда она, в первый раз, почувствовала запах, вблизи, от Теодора, она едва справилась с тошнотой. Аннет вспомнила женский крик, светлые, в грязи и крови волосы, вспомнила похожий запах, от людей, говоривших на русском языке. Перед ней встали холодные, голубые глаза, девушка затряслась.

Теодор долго извинялся, и обещал, что больше подобного не случится. Дома он пил только вино, или виски. Бутылка Smirnoff лежала на случай русских гостей. Теодор приглашал соотечественников, когда Аннет уезжала на съемки.

Девушка смотрела на красную этикетку, с медалями:

– Когда мы познакомились, на Елисейских полях, он тоже водку пил. Я бульон привезла, куриный… – Аннет поняла, что улыбается:

– Но мы тогда не целовались… – она, решительно, достала бутылку:

– Ему надо отдохнуть, выспаться. Ничего не случится, конечно. Я улечу в Стокгольм. А если… – она прикусила губу, – если его убьют? – Аннет всхлипнула:

– Я не смогу, не смогу жить без него, никогда. Он был ранен, это его третья война. Бедный мой, бедный… – девушка испекла блины, сложив их в глубокую тарелку, накрыв чистым, льняным полотенцем. В ванной она посмотрелась в зеркало, в мозаичной, муранской раме. Серо-голубые глаза немного припухли. Аннет, умывшись, велела себе не плакать:

– Теодору труднее, он мать потерял… – Аннет поморщилась. В голове вертелась знакомая мелодия, она слышала слова, но не могла их разобрать. В передней раздалась короткая трель звонка.

Не переступая порога, прислонившись к косяку, Федор смотрел на нее. Аннет была в летнем платье, тонкого льна. Темные волосы она перевязала лентой, подняв локоны надо лбом. Он вспомнил плакат, к одному из последних фильмов Аннет, прошлого лета:

– Ее в профиль для афиши сняли, с похожей прической. Господи, как я ее люблю. Я не смогу, не смогу без нее… – длинные пальцы коснулись его руки. Он услышал робкий голос:

– Милый, мне жаль, так жаль. Поешь, пожалуйста, я все приготовила. Поешь, ложись спать… – на кухне пахло свежими, горячими блинами. Она не включала света, посреди стола мерцали огоньки свечей. Она сняла с него пиджак, и усадила за стол. Федор, с удивлением, заметил бутылку водки. Он никогда не пил водку с Аннет, зная, что с ней случается, стоит ей почувствовать запах. На обеды с русскими друзьями Федор носил американскую, мятную жвачку. Он не обнимал девушку, возвращаясь, домой, в такие вечера.

Она комкала кухонное полотенце:

– Ты выпей. Выпей, милый… – Аннет, ласково погладила коротко стриженые, рыжие волосы. Это была та самая, женская, рука. Федор еще смог налить рюмку. Он даже не ощутил вкуса водки, по лицу потекли слезы. Наклонившись, Аннет обняла его за плечи. Федор плакал. Она нежно, едва заметно покачивала его, шепча, с милым акцентом:

– Феденька… Феденька… – он попросил:

– Аннет… Не уходи, пожалуйста. Останься со мной, сейчас… – это были те самые, крепкие, надежные руки. Устроившись у него на коленях, Аннет положила голову на знакомое плечо. Она прикрыла глаза, вспоминая огоньки свечей, слыша низкий, красивый голос:

– Иди сюда, Ханеле, иди, доченька. Шабат, у тебя сестричка родилась, будем радоваться…

– Тате, тате… – темноволосая девочка лепетала, забравшись на колени к отцу, – тате, шабес… – вокруг собрались мужчины, со знакомыми лицами, с добрыми улыбками:

– Реб Натан, с доченькой вас! Пусть растет для Торы, хупы и добрых дел… – девочка оглядела комнату. Отец покачал ее: «Как твою сестричку зовут, Ханеле?»

– Малка, тате… – Аннет видела маму, в платке, прикрывающем светлые волосы, вдыхала сладкий запах молока. Маленькая девочка, осторожно, коснулась пальчиком мягкой, белой щечки младенца:

– Малка… швистер, маме… – мать притянула к себе старшую дочь. Они посидели, обнимаясь, глядя на милое личико девочки. Аннет неслышно, побаиваясь, напела, на идиш:

– Зол зайн бридере, шабес… Теодор… – она выдохнула, – я помню, все помню. Помню, как Малка… Регина родилась, помню папу, маму… – она прижималась щекой, к щеке отца. Ханеле, успокоено, зевнув, задремала, оставшись в его ласковых руках.

Федор видел нежную улыбку Аннет. Она дрогнула ресницами:

– Я люблю тебя, Теодор, люблю. Пожалуйста, не уходи. Останься, со мной… – Аннет, на мгновение, подумала:

– А если опять случится, то же самое? Нет… – поняла девушка, – нет… Все будет по-другому, я знаю… – Федор не мог поверить. Он осторожно прикоснулся губами к ее шее, вдыхая запах цветов. Аннет обнимала его, шепча что-то на ухо. На легком ветру бились огоньки свечей:

– Я не могу, не могу жить без тебя… – он еще никогда не поднимал ее на руки. Лента распустилась, темные волосы, мягкой волной, хлынули вниз. Она скинула домашние туфли, чулок она не носила. Круглое колено было теплым, смуглая, гладкая кожа уходила вверх, под тонкий лен платья. Она улыбалась и в спальне, блаженно, будто слыша музыку. Федор целовал ее руки, опустившись на пол, перед кроватью. Аннет потянула его к себе, он понял, что опять плачет. Она приникла к нему, целуя слезы на лице:

– Не надо, не надо, милый мой… Все будет иначе, все случится… – Аннет, невольно, подумала о боли, но ее не почувствовала. Ей было уютно и надежно, она рассмеялась, подышав ему в ухо:

– Хорошо, милый, хорошо. Еще, еще, пожалуйста… – она застонала, громче, сжав длинными пальцами его руку:

– Я люблю тебя, люблю… Я не знала, ничего не знала… – Федор успел подумать:

– С Анной так было, в Берлине. Она у меня первой оказалась, и я у нее тоже. Мы плакали, тогда… – Аннет была рядом. Он вдыхал сладкий запах, зарывался лицом в распущенные волосы, целовал влажные щеки. Она лежала, тяжело, облегченно дыша, устроившись у него на груди. Он гладил жаркую спину, выступающие лопатки:

– Спасибо тебе, спасибо, любовь моя… – в темноте ее глаза засверкали. Аннет приподняла голову:

– Теодор… я не понимала, что такое счастье, только сейчас… – она все знала и ничего не боялась. Она шепнула, наклонившись:

– Может быть… может быть, я уеду не одна… – Федор понял, что хочет этого, больше всего на свете:

– Как-нибудь она мне сообщит… – он закрыл глаза от счастья, – как-нибудь дойдет весточка… Девочка моя, любовь моя. Четыре года я ждал, и никуда ее не отпущу, пока мы живы… – они выпили в кровати бутылку кухонного вина. Федор обнимал ее, целуя растрепанный затылок. Аннет жмурилась, прижимаясь головой к его плечу:

– Я пошлю телеграмму, в Лондон, когда станет понятно… Ты кого хочешь, – она встрепенулась, – мальчика или девочку… – от нее пахло цветами и мускусом, длинные ноги блестели капельками пота, в свете луны. Волосы падали на спину, спускаясь ниже стройной поясницы. Подняв прядь, он поцеловал все это, родное, мягкое, обжигающее губы:

– Я хочу много, любовь моя. Мы с тобой поедем в Америку, к родственникам. В Японию, к твоей сестре. Будем возить детей по миру, табором… – Аннет хихикнула: «Купим самолет».

– Конечно, – уверенно ответил Федор, переворачивая ее на спину, – купим самолет, заведем яхту новую, вместо той, что я подарил будущему еврейскому государству… – Аннет притянула его к себе, все стало неважно.

Он слышал ее ровное, размеренное дыхание, ловил шепот:

– Спой мне, милый. Песню, русскую. Ты меня так называл, я помню… – Федор баюкал ее, укрыв одеялом, не выпуская из рук:

– Ландыш, ландыш белоснежный, Розан аленький! Каждый говорил ей нежно: «Моя маленькая!»

Федор заснул, уткнувшись лицом в нежное плечо. Аннет, не открывая глаз, гладила его по голове, слыша, как бьется сердце, рядом, так, что девушка и не знала, где он, а где она. Аннет потерлась щекой о его щеку, задремывая. В спальне настала тишина, Аннет даже не ощутила, как ее губы зашевелились.

– Александр… – девушка, поерзав, успокоилась, ощутив рядом знакомое тепло, – Александр…

Часы пробили четыре раза, огоньки свечей на кухне затрепетали, и погасли. Аннет пробормотала что-то, крепче прижавшись к Федору. Он обнял ее:

– Моя маленькая… Спи, любовь моя. Я здесь, я с тобой, так будет всегда…

Солнце играло в мыльных разводах на стекле. Окна спальни на рю Мобийон были открыты, внизу шумел рынок. Аннет, обернувшись, посмотрела на пустую, со снятым бельем кровать. Тело мадам Жанны вчера увезли в похоронное бюро. Мишель разбудил их звонком, ближе к обеду. Федор поцеловал девушку:

– Спи, пожалуйста. Я закрою дверь, никто тебя не побеспокоит. Вечером вернусь… – Аннет лежала, потягиваясь, не открывая глаз. Он медленно провел губами по шее:

– Спи. Ты устала, любовь моя. Мишель на рю Мобийон сегодня переночует… – сварив кофе, Федор сжевал вчерашний, холодный блин. Он вылил в раковину, на кухне, почти нетронутую водку:

– В ближайшие года два мне нужна трезвая голова… – он считал, что война дольше не продлится. Запирая дверь, Федор остановился:

– Я мог бы улететь с Аннет, в Стокгольм, по американскому паспорту. У Наримуне квартира, я строил в Швеции. Заказы уменьшатся, из-за войны, но все равно, работа найдется… – Федор представил большую гостиную, окна, распахнутые на Гамла Стан, детский смех, ужин, с Аннет и ребятишками. Он подумал, что можно опять завести яхту, купить летний домик, на островах, и жить спокойно.

Он сжал кулаки, вспомнив надменное лицо фон Рабе, эвакуацию в Дюнкерке, черно-красные флаги на улицах Парижа, усталый голос кузины Эстер:

– В Голландии, случится то же самое, что и в Германии, Теодор. Евреев не просто регистрируют… – закурив сигарету, Федор спустился вниз:

– Не стой над кровью ближнего своего. Нечего больше думать. Франция, моя родина, как Россия, Аннет, моя жена. Теперь жена… – он попытался согнать с лица широкую, юношескую улыбку, но ничего не получалось:

– Жена… – Федор вышел на бульвар, – плоть от плоти моей. Ее народ страдает. Как я могу все бросить, и уехать? Говорится, в горе и радости… Иначе я буду как месье Тетанже… – Федор поморщился, – я не смогу смотреть в глаза Аннет, если оставлю сейчас все, даже ради нее. И что я нашим детям скажу? – тяжело вздохнув, он завернул на почту.

Федор отправил телеграммы о смерти матери. Когда он пришел на рю Мобийон, у подъезда стоял катафалк. Мадам Дарю выпустила Мишеля через черный ход. Маляр не хотел показываться на глаза всем и каждому. Консьержка, по старой парижской привычке, развела в заднем дворе маленький огород, и поставила курятник. При жизни матери, Федор, иногда, выносил сюда инвалидное кресло. Мирно перекликались куры, пахло влажной землей. Жанна сидела, подставив лицо солнцу, кликали спицы кузины мадам Дарю, в огороде зеленел салат и петрушка.

Федор нашел кузена на грядках, среди желтых цветов кабачков. Мишель смазывал цепь велосипеда. Они обнялись, Федор велел:

– На кладбище будь осторожен. Я не думаю, что этот… фон Рабе, за мной следит. У меня репутация аполитичного человека… – он коротко усмехнулся, – но, на всякий случай, к склепу близко не подходи. Спасибо тебе… – Мишель отряхнул руки:

– По телефону можно звонить без опасений. Я с мадам Левиной связался… – Роза сняла номер в «Рице». Мадам Левина открыто демонстрировала нового поклонника в ресторанах Правого Берега. Никто не мог бы заподозрить в богатом, влюбленном египтянине, посланца из Палестины. Итамар и Роза уезжали на юг марсельским экспрессом. Роза громогласно заявляла, что намеревается провести с Фарухом бархатный сезон на Лазурном Берегу. Мадам Левина, за обедом в Сен-Жермен-де-Пре, заметила:

– Итамар здесь с чужими документами, с подпольной миссией. Не след, чтобы нацисты, или их прислужники что-то вынюхали.

Роза тоже собиралась прийти на похороны. Федор похлопал кузена по плечу:

– Натягивай, берет, Маляр, отправляйся на Монпарнас. Я поеду в контору авиалиний, документы Аннет у меня в кармане. Скажи… – Федор повел рукой, – что в конце недели, мы заберем машины.

Акцию они назначили на утро субботы. Мишель, аккуратно, записывал в блокнот перемещения месье Тетанже. Они знали расписание журналиста. Бомба лежала в кладовке, запертой на ключ, в Сен-Жермен-де-Пре. Взрывчатка была простой, из аммиачной селитры, угля, сахара и алюминиевой пыли. Они собирались соединить банку с зажиганием лимузина месье Тетанже. Взрыв предполагался маломощный, до бензобака он бы не добрался. Никакой опасности для жизни водителя не существовало.

– Чтобы их предупредить, – угрюмо заметил Федор, – но на западе, если мы, по заветам моего, предка, сколотим партизанский отряд, понадобится оружие… – он почесал в рыжей голове:

– Найдем. Тем более, связь с Лондоном обещают… – судя по всему, ведомство кузена Джона, как называл его Федор, действительно, собиралось послать в Европу агентов.

Федор подумал о кузине Эстер:

– Она могла бы в Британию перебраться, с рыбаками. Господин де Йонг был готов ей помочь. Понятно, что она не хочет детей оставлять, однако она еврейка, это опасно… – когда катафалк уехал, Федор отправился на Елисейские Поля. Он купил билет для Аннет, на самолет, уходивший в Стокгольм, через Цюрих и Берлин. Служащий, внимательно, просмотрел шведское удостоверение беженца, и письмо из посольства. Клерк выписал проездные документы. За бумаги Аннет Федор не беспокоился. Письмо было подлинным, за подписью шведского консула в Париже. В Берлине самолет заправляли, пассажиры могли из него не выходить.

– Аннет и не выйдет, – расплатившись, Федор убрал билет в портмоне, – ей здесь нацистских флагов хватило… – он не был суеверным человеком, но решил отправить телеграмму Наримуне, когда самолет оторвется от земли, в аэропорту Ле Бурже.

– Мне будет спокойнее, – подытожил Федор. Вернувшись в Сен-Жермен-де-Пре, он застал Аннет на кухне, над кастрюлей потофе. В духовке золотился гратен из молодой картошки, она приготовила крем-карамель. Вечером они не говорили, ни о войне, ни об ее отъезде. Федор признался, что купил билеты. Аннет, погладила его по щеке:

– Я… я сделаю все, чтобы тебя отыскать, милый. Ты все узнаешь… – девушка покраснела, – обещаю… – они рано ушли в спальню. Над Парижем играл ветреный закат. Окно было приоткрыто, ветер шуршал шелковой гардиной. Федор лежал, затягиваясь сигаретой, обнимая ее за плечи. Он рассказывал Аннет об их будущем доме, вернее, как смешливо говорил он, нескольких домах:

– В Калифорнии… – он целовал теплый висок, – тебе понравится в Калифорнии. Океан совсем другой, как на побережье Атлантики. И здесь у нас будет вилла, в Бретани. Помнишь, как мы собирали ракушки, после отлива… – она шлепала длинными ногами, по белому песку, подвернув холщовые брюки, в большой, мужской тельняшке, в старой, вязаной кофте. Темные волосы развевались на западном ветру, от ее губ пахло солью. Федор слышал шум океана, ночью, за окном спальни, лай собаки и детский смех. Он знал, как построить дом, низкий, ловящий солнце, огромными окнами. Когда Аннет заснула, он взял альбом для эскизов и набросал первый, грубый чертеж.

Утром девушка настояла на том, чтобы пойти на рю Мобийон:

– Надо убрать, – вздохнула Аннет, – так положено, после… Взять белье из прачечной, попрощаться с мадам Дарю… – Федор, щедро расплатился с ее кузиной, сиделкой. Обе женщины хотели прийти на Пер-Лашез. Мадам Дарю, твердо, сказала:

– Боши квартиру не тронут, месье Теодор. Это ваша собственность, по документам, полтора века. С тех пор, как его светлость маркиз… – консьержка перекрестилась, – дарственную на доктора Анри оформил, при бабушке моей. Не беспокойтесь, – прибавила женщина, – воду мой муж перекроет, газ тоже, пробки мы вывернем. Мебель не пропадет. Езжайте, – мадам Дарю подмигнула ему, – с месье бароном… – месье барон встречался, по выражению Мишеля, с нужными людьми.

Оставив Аннет за мытьем окон, Федор спустился на рынок, за круассанами и пачкой сигарет. Кофе стоял в кухонном шкафчике. Они собирались перекусить, и упаковать библиотеку. Федор не хотел потерять семейные книги. Мадам Дарю обещала отправить ящики в загородный домик семейства, в деревню, выше по течению Сены.

Федор стоял с бумажным пакетом, на тротуаре, видя Аннет, на кованом балконе. Девушка протирала окна. Она убрала волосы наверх, перевязав их лентой, и надела короткую, чуть выше колена, теннисную юбку. Загорелые, длинные ноги сверкали в утреннем солнце. Федор, тоскливо, подумал:

– Я не могу жить без нее, никогда не смогу. Значит, позаботься о том, чтобы безумие быстрее закончилось… – подойдя к табачной лавке, он сунул руку в карман, за портмоне и замер.

С листа свежей La France au Travail на него смотрел изящный профиль. Федор, внезапно, понял, что не может сложить знакомые с детства буквы, в слова. Он заставил себя прочесть: «Méfiez– vous des Juifs! La France est en danger!». Под статьей стояла подпись месье Тетанже. Он увидел имя Аннет, под снимком:

– Так называемая мадемуазель Аржан выдавала себя за француженку, обманывая режиссеров и продюсеров. Она даже не является гражданкой Франции. Доколе мы собираемся терпеть засилье евреев в культуре нашей страны? Доколе люди без рода и племени, не имеющие понятия о ценностях христианства… – месье Тетанже вспоминал о католических мучениках, погибших от рук евреев. Он призывал честных французов, сообщать о тех, кто нарушит будущие распоряжения по учету еврейской расы.

Федор подавил в себе желание разнести к чертям лавку:

– Нельзя, чтобы Аннет это прочла… – он, преувеличенно весело, улыбаясь, рассчитался за сигареты, – ни в коем случае. Мерзавец, грязная коллаборационистская тварь, он мне заплатит… – подняв голову, Федор помахал Аннет. Подняв тряпку вверх, она что-то крикнула. Голос девушки исчез в рыночном шуме. Федор ступил на мостовую, рядом остановился черный лимузин, дверь открылась. Они носили трехцветные повязки, с топориками Виши, и неприметные, серые костюмы.

– Прошу, месье Корнель… – кто-то подтолкнул его к машине, – это не займет много времени. Не надо создавать пробку, водители ждут. Совсем ненадолго… – у Федора не было при себе оружия. Он успел подумать:

– У нас вообще нет пистолетов, с Мишелем. То есть Маляром. Какие мы дураки, надо было достать оружие. Кто позаботится об Аннет, если Мишеля тоже арестуют… – у него забрали круассаны. Аннет застыла, не двигаясь, на балконе. Тряпка выпала на мраморный пол. Синий алмаз заиграл искрами, в луче солнца, бьющем в чисто вымытое окно. Свернув за угол рю Мобийон, лимузин раздавил колесом пакет с выпечкой.

Номера черного мерседеса, припаркованного рядом с цветочной лавкой, у выезда на бульвар, покрывала грязь. Макс вызвал троих человек, из парижского гестапо, для ареста мадемуазель Аржан.

Месье Корнель оберштурмбанфюрера, в общем, не интересовал. Макс поговорил с Клодом Тетанже, и другими интеллектуалами, поддерживающими правительство Виши. Он выяснил, что месье Корнель отличается, как деликатно выразился Тетанже, русским темпераментом. Последствия этого темперамента Макс почувствовал на себе. В посольстве порекомендовали хорошего дантиста, но удар месье Корнеля оказался сильнее, чем полученный Максом в Барселоне. Пришлось избавляться от державшегося на одном корне зуба и ставить временный протез:

– В Берлине пойду к Францу, – решил Макс, – у него золотые руки. Он сделает постоянную коронку. Ладно, – вздохнул фон Рабе, – в конце концов, это всего лишь один зуб, сбоку. Никто ничего не заметит. Но, обидно, в мои годы, ходить с протезом, перед свадьбой… – Макс наметил торжество на следующее лето.

К тому времени, профессор Кардозо, и его дети должны были оказаться в Польше. Оберштурмбанфюрер помнил расчеты по строительству Аушвица. Пока в лагере содержали арестованных подпольщиков и польскую интеллигенцию, проектное наполнение останавливалось на отметке в пятьдесят тысяч человек. Рейхсфюрер Гиммлер приказал, в конце года, конфисковать прилегающие к Аушвицу земли, в радиусе сорока квадратных километров. Территорию обносили рядами колючей проволоки, протягивали электрические кабели, строили вышки.

Пока на Принц-Альбрехтштрассе никто не говорил, и не писал в докладных, о том, что случится в будущих, огромных лагерях, планируемых к возведению. Слова «окончательное решение», значили только депортацию еврейского населения Европы на восток. Макс, невольно, ежился, думая о масштабах предстоящей работы:

– Еще евреи Советского Союза… – летний блицкриг следующего года предполагался недолгим. Евреев с востока на запад везти никто не собирался, незачем было тратить деньги. На совещаниях упоминалось, что будущие немецкие земли подвергнутся очистке. Население отправляли в гетто, подобные тем, что создали в Польше:

– Ненадолго, – Макс, покуривал в окно мерседеса, – мы избавимся от еврейской заразы. Славян сгоним в поселения, для рабочих. Запретим школы, кроме начального обучения. Отто распространяется о будущих славянских рабах, но полезных русских, таких, как Муха, мы приблизим к себе, вольем арийской крови… – Макс внимательно следил за операцией у газетного ларька.

Они знали о смерти матери месье Корнеля. За квартирами установили негласное наблюдение. В ночь, когда женщина скончалась, месье Корнель ушел в Сен-Жермен-де-Пре. Оберштурмбанфюрер успокоил себя:

– Должно быть, консьержка с телом сидела.

Мальчишка, как Макс называл барона Мишеля де Лу, пропал без следа. Фон Рабе велел вызвать в гестапо бывших работников Лувра. Даже если коллеги мальчишки с ним встречались, они ничего не сказали. Месье де Лу в Париже не видели. Глядя на карту Франции, Макс понимал, что мальчишка из плена, отправится домой:

– В этом городе можно всю жизнь прятаться… – фон Рабе вспомнил бедные кварталы на востоке, у кладбища Пер-Лашез, и холмы Монмартра и Монпарнаса, – он коренной парижанин. Его семья титул от королевы Марии Медичи получила… – Макс, недовольно, подумал, что их собственный титул значительно младше.

Сын фрау Маргариты, Теодор унаследовал богатство отчима, второго мужа матери. Пожилой владелец мануфактур в Руре скончался довольно быстро, не прожив с молодой женой и двух лет, однако успел завещать пасынку предприятия. До совершеннолетия сына делом управляла фрау Маргарита.

На берлинской вилле, в кабинете отца, висел портрет, конца восемнадцатого века. Стройная женщина в черном платье, с золотистыми, убранными под траурный чепец волосами, стояла, с бумагами в руках. За спиной женщины виднелась карта Рура. Она поджала тонкие губы, голубые глаза смотрели холодно, оценивающе. Макс напоминал фрау Маргариту.

– Первый ее муж в шахте погиб, – хмыкнул фон Рабе, – их сыну едва год исполнился, а ей чуть за двадцать было. Нашла бездетного вдовца, богатого, на седьмом десятке… – Теодору даровал титул прусский король Фридрих Вильгельм Третий, в начале прошлого века:

– По сравнению с герром Питером, – недовольно думал Макс, – мы никто, простые шахтеры. Хоть мы и арийцы, а он, наполовину, славянин. Но в предках у него викинги, пусть и в далеком прошлом… – Макс нашел в Ларуссе статью о роде де Лу. Оберштурмбанфюрер видел их герб, читал о прародителе мальчишки, уехавшем в Квебек, в начале существования колонии.

– Белый волк на лазоревом поле, идущий справа налево… – Макс не мог забыть проклятого волка, – с тремя золотыми лилиями. Je me souviens… – Макс обещал себе найти мальчишку, чего бы это ни стоило. Однако рядом с кузеном, месье Корнелем, барон де Лу не появлялся.

Готовясь к операции, Макс немного опасался, что господин Воронцов-Вельяминов, тоже потомок викингов, пустит в дело свой небезызвестный темперамент и начнет драку, как в «Рице», или, хуже того, будет стрелять на улице. Фон Рабе понятия не имел, где болтался месье Корнель со времен капитуляции Франции, но у бывшего майора инженерных войск могло оказаться оружие. Фон Рабе не хотел спугнуть пани Гольдшмидт, с ее синим бриллиантом, в двадцать каратов. Камень снился Максу по ночам. Он стал бы достойным подароком для будущей графини фон Рабе. Нынешнюю хозяйку бриллианта, из Дранси, оберштурмбанфюрер посылал в Польшу.

Месье Корнель стрелять не стал, но пани, неудачно, оказавшись на балконе, видела, как жениха сажали в машину.

– Пусть дерется, – хмыкнул Макс, – главное, что он здесь, в ближайшие два дня не появится… – он велел доставить месье Корнеля в контору, где Макс ожидал драки. Фон Рабе даже понравилась некая ирония ситуации. Предложение, которое должен был получить месье Корнель, в своем бывшем бюро, ничего, кроме ярости, у него вызвать бы не могло. Максу это было только на руку.

– Подержим его пару дней в тюрьме, и выпустим… – выбросив сигарету на мостовую, он указал гестаповцам, во второй машине, в сторону подъезда. Оберштурмбанфюрер не хотел, чтобы пани Гольдшмидт выбежала на улицу, это бы осложнило арест. Вернувшись из камеры, месье Корнель обнаружил бы, что невеста исчезла:

– Пусть он ищет… – Макс отхлебнул из термоса хорошо заваренного кофе, – пусть хоть обыщется. Она не успеет спрятать бриллиант… – девушка пропала с балкона. Фон Рабе, вспомнил теннисную юбку и простые туфли: «Переодевается». Трое гестаповцев и две женщины, служащие тюрьмы, направились к подъезду. Если бриллианта, при пани Гольдшмидт, не оказалось бы, Макс был готов перевернуть всю квартиру. Наружное наблюдение, у рынка, доложило, что с утра пани появилась с кольцом на пальце.

– Поедет с комфортом… – Макс улыбнулся, – не в товарном вагоне, а в купе, под конвоем. Пусть доктора с ней что хотят, то и делают, в медицинском блоке… – женщинам он велел не спускать глаз с мадемуазель Аржан:

– Она должна переодеться при вас, – подытожил Макс.

Макс, немного жалел, что не может оказать услугу месье Тетанже, избавив журналиста от присутствия в Париже бывшей жены. Фон Рабе надеялся, что мадам Левина тоже появится на рю Мобийон. Еврейка, как ему донесли, подцепила в «Рице» богатого араба. Мадам Роза все время проводила с новым поклонником, в ресторанах, ночных клубах и на загородных прогулках.

– Потом, – сказал себе фон Рабе, – бриллиант важнее. Вот и она… – пани, недоуменно, озиралась. Ее крепко держали за руку. Девушка, действительно, переоделась в траурный, черный костюм:

– Она его для похорон принесла… – Макс поднял окно. Пани Гольдшмидт, пока что, не должна была его видеть. Пани была при шляпке и перчатках, но без чулок. Макс посмотрел на смуглые щеки, на длинные, казалось, бесконечные, загорелые ноги, в туфлях на высоком каблуке. Шляпка тоже была черной. Перчатки, судя по всему, девушка сунула в саквояж второпях. Они оказались коричневыми.

– Все равно, темный оттенок… – пожал плечами Макс.

Он, на мгновение, раздул ноздри:

– Посмотрим. Я получу камень, а потом…, Пусть она болтает, в Аушвице ее никто слушать не станет… – узкие бедра покачивались под юбкой. Фон Рабе вспомнил, как танцевал с мадемуазель Аржан:

– Или она дальше Дранси не уедет… – усмехнулся Макс, – я об этом позабочусь.

Гестаповцы захлопнули дверцы, машина тронулась. День выдался солнечный. Опустив козырек, Максимилиан включил зажигание. Он хотел обогнать первый автомобиль и оказаться в Дранси раньше. Фон Рабе намеревался сам обыскать арестованную, и провести первый допрос.

Чиновник из Организации Тодта, выбиравший помещение для парижской конторы, остановился на большом, двусветном зале, на бульваре Сен-Жермен. Раньше здесь размещалось архитектурное бюро. Персонал конторы, в гражданских костюмах, с нарукавными повязками «Arbeitet Fur O. T» начальник усадил за расставленные в зале конторские столы. Он занял кабинет бывшего главы бюро. У него имелся выход на большой балкон, собственная ванная, и даже гардеробная.

Апартаменты спланировали разумно. Чиновник изучал архитектуру, и оценил устройство помещения. Он не спрашивал, кто раньше занимал комнаты. Табличку с двери свинтили. По Парижу его водил офицер из немецкой администрации, понятия не имевший о бывших владельцах контор. Чиновнику было достаточно оборудованной американской техникой кухни, двух телефонных линий, и шелеста пышно цветущих деревьев, под окнами. Он поискал следы пребывания хозяев, но ничего не нашел. Мебель вывезли, оставив только беленые стены, и отличный, буковый паркет. Контора украсилась нацистскими флагами, фотографиями главы Трудового Фронта, Роберта Лея, пожимавшего руку фюреру и спешно напечатанными плакатами, на французском языке.

Широкоплечий юноша, в хорошем костюме, шагал по дороге, уходящей на восток, прямо в рассвет. В руках он держал скромный чемоданчик. Отец и мать, в фермерской одежде, махали ему, стоя у обочины:

– Français! Votre avenir est dans le travail! Entrée à travailler en Allemagne dans toutes les branches de la Todt, – значилось на плакате, вместе с телефоном парижской конторы.

В отличие от подчиненных, чиновник знал французский язык. Он носил полувоенную, оливковую форму, с нашивками эйнзатцляйтера, руководителя отдела. За его спиной висела карта Германии, с отметками крупных заводов, фабрик, и шахт. После капитуляции Франции чиновника перевели в Париж из Кракова, с остановкой в Берлине. На совещании они получили разъяснения о политике рейха в отношении рабочей силы с запада.

С поляками все было просто. Даже польская интеллигенция, инженеры, архитекторы, и врачи, считалась славянами, неполноценными людьми. Они назывались цивильарбайтерами, гражданской трудовой силой. Находясь в Германии, поляки носили на одежде нашивку, с буквой Р. Правила распространялись и на полуграмотного парня, батрака на ферме, и на профессора Ягеллонского университета. На западе, распоряжения не предписывали нашивок.

– Пока что… – чиновник полистал досье на парижских специалистов, – думаю, когда вермахт начнет кампанию на востоке, понадобится ставить к станкам людей, заменять, тех, кто воюет. Мы устроим здесь рейды, как в Польше… – в больших польских городах предполагаемых работников забирали прямо с улиц, и, под автоматами солдат, сажали на грузовики.

Иностранные трудовые ресурсы, в рейхе, четко выстроили по иерархии. Первыми шли работники из стран, союзных Германии, или нейтральных. Они считались близкими по духу, жили в съемных квартирах, и получали хорошую заработную плату. На оптических заводах трудились швейцарские специалисты. В рейх приезжали итальянские промышленные дизайнеры, и шведские судостроители. Внизу находились славяне, чехи, и поляки, и, в будущем, русские.

В Организации Тодта многие, с пренебрежением, относились к способностям славян, но начальник отдела работал с польской интеллигенцией. Он замечал:

– Они носители неполноценной культуры, не арийцы, но нельзя не отметить их стремление к образованию. Русские за два десятка лет, построили огромные предприятия, электростанции, провели железные дороги. В царское время их инженеры хорошо обучались… – чиновник нашел папки русских эмигрантов, живших в Париже.

Советский Союз оставался в дружбе с Германией. По торговым соглашениям, в рейх поставлялась пшеница, ткань и уголь. Движение товарных поездов и грузовых пароходов было оживленным. Славяне ценили немецкую техническую школу. По соображениям чиновника, русские могли согласиться на работу в Германии, даже опередив французов.

– Французы считают, что лучше Франции ничего на свете нет… – он отпил кофе, – эгоисты, каких поискать… – он встречался со специалистами, поддерживающими режим Виши. В досье могло значиться, что визитер знает немецкий, или учился в Германии, однако все гости, упорно, говорили на родном языке. По-немецки из них было, и слова не вытянуть. В конце дня, после таких бесед, у чиновника начинала отчаянно болеть голова.

– Месье Корнель… – пробормотал он, читая сведения о господине Федоре Воронцове-Вельяминове, – в Америку не уехал, пошел воевать. С капитуляции о нем ничего не слышно… – начальник конторы не ожидал, что месье Корнель появится у него на пороге. Немец, архитектор по образованию, слышал о Корнеле. Чиновник заканчивал, Мюнхенский университет, после прихода Гитлера к власти. Постройки школы Баухауса они изучали в разделе дегенеративного искусства. Немец вспомнил кварталы доступного жилья, в Берлине и Франкфурте:

– Корнель в Германии строил. Потом, конечно, его в рейх не пускали. Дома во Франции, Британии, Швеции, Дании… В Америке, в Канаде… – проекты месье Корнеля подтверждали его репутацию самого успешного архитектора Европы:

– Ему сорок в этом году… – подытожил чиновник, глядя на жесткий очерк лица, – даже если он выжил, он никогда не станет строить в нашем, немецком стиле… – архитекторы рейха любили, по указаниям фюрера, помпезность. Они вдохновлялись образцами древности. Партийные бонзы ценили колонны, портики, мрамор, бронзу и орлов со свастиками. Чиновник видел фотографии сталинской Москвы, и метрополитена:

– Стили похожи… – немец испугался своих мыслей. Он даже оглянулся. Берлинское метро строили функционально, используя керамическую плитку, и цемент:

– Как в Париже… – чиновник потянулся за сигаретами, – впрочем, у них сохранились кованые входы в метро. Модернизм, тоже дегенеративное направление в искусстве… – он вспомнил сияние картин Климта, но не успел подумать о венском Сецессионе.

Дверь, с треском, отворилась. Гневный голос сказал, по-французски:

– Какого черта меня сюда привезли? Я спрашиваю, лично вас… – Федор стряхнул с локтя руку полицейского, без формы, в гражданском костюме. В лимузине он спросил:

– Что, собственно, происходит, господа? Я американский гражданин, я могу позвать консула…

– И французский, – сухо ответил полицейский:

– Наша поездка не займет и десяти минут, месье Корнель. Имейте терпение, вам все объяснят…

Федор понял, что его везут обратно в Сен-Жермен-де-Пре:

– Мишель попался? Но как? Он ушел на Монпарнас. А если его кто-то выдал? Если внутри сил сопротивления есть провокаторы? Сил еще нет, а предатели появились. Хорошо, что Аннет забрала билет, документы. Я буду делать вид, что не знаю Мишеля… – он вспомнил голубые, большие, в легких морщинках глаза, золотящиеся на висках, белокурые волосы, – однако никто этому не поверит. Мы родственники, всему Парижу известно… – лимузин миновал квартиру Федора. Полицейские молчали, наручники на него не надели.

Машина остановилась перед знакомым зданием. Двенадцать лет назад, Федор, впервые, прошелся по еще не отремонтированным, голым комнатам. Он считал, что производительность сотрудников зависит от условий работы, поэтому выделил комнату, где поставил американский бильярдный стол, и удобные диваны. На кухне электрическая машинка варила кофе. Он привез из Америки фонтан, для содовой воды, и музыкальный автомат, на двадцать пластинок. Федор любил работать под Моцарта или Шопена. Он поднял голову вверх, к балкону кабинета:

– Сколько вечеров я там просидел… – Федор часто чертил по ночам, когда все расходились. Он варил кофе, включал пластинку и напевал себе под нос.

Федор предполагал, что его доставили на служебную квартиру гестапо, по случайности размещавшуюся, в этом доме. Оказавшись, в сопровождении полицейских, на втором этаже, перед тяжелой дверью мореного дуба, он, презрительно, улыбнулся:

– В моей бывшей конторе гестапо поселилось, под вывеской представительства Министерства Труда. Ничего я им не скажу. Аннет улетит. Роза здесь, Итамар. Они о ней позаботятся… – Федор отогнал мысли о серо-голубых глазах:

– Нельзя позволять себе слабость. Они за нами следили. Наверняка, фон Рабе… Я выживу, мы встретимся с Аннет. Может быть, все получилось… – о подобном сейчас думать не полагалось. Федор, в общем, не знал, как выживет, но сказал себе: «Иначе и быть не может». Он окинул взглядом флаги со свастиками, каких-то клерков, в скромных костюмах, фотографии Гитлера. Поморщившись, он, пинком, открыл дверь кабинета.

Чиновник сглотнул.

Мужчина был почти в два метра ростом, с мощными плечами, в американских джинсах, льняной, белой рубашке и отлично скроенном, светлом пиджаке. Немец опустил глаза:

– Кеды, – вспомнил он, – баскетбольные. В Берлине их тоже продают. Называется, компания «Конверс»… – у визитера было хмурое, суровое лицо. Сзади немец заметил людей, с повязками правительства Виши.

– Я повторяю, зачем я здесь? – загремел низкий голос. Голубые глаза сверкали опасным, неприятным огнем. Месье Корнель, широкими шагами прошел к столу. Он брезгливо рассмотрел тяжелое пресс-папье, с бронзовым орлом:

– Вы кто такой? – поинтересовался он, окинув взглядом немца.

Чиновник приосанился:

– Эйнзатцляйтер Греве, начальник парижского отдела Организации Тодта… – он постарался улыбнуться. Глядя на лицо месье Корнеля, сделать это было затруднительно:

– Я знаю, – любезно прибавил чиновник, – здесь раньше размещалось архитектурное бюро, месье Корнеля… – бывший хозяин кабинета, коротко усмехнувшись, заговорил по-немецки:

– Мое бюро. Хватит убивать французский язык. Я учился в Германии, четыре года. В школе Баухауса, – большая рука протянулась за пресс-папье, – у великого архитектора Вальтера Гропиуса. Ваша банда объявила его дегенератом, и меня тоже. Впрочем… – месье Корнель помолчал, – это честь для меня… – чиновник попытался сказать:

– Может быть, вас заинтересует работа на благо рейха… – он едва успел отклониться. Пресс-папье ударилось о карту Германии. Месье Корнель, легко, как ребенка, встряхнул его за плечи. Архитектор перегнулся через стол:

– Меня заинтересует, чтобы ты, сволочь, заткнулся и вылетел отсюда, как пробка из бутылки… – зазвенело стекло графина. Немец, свалившись на буковый паркет, жалобно крикнул: «На помощь!». Федор засучил рукава:

– Мерзавец фон Рабе, решил надо мной поиздеваться. Пусть знает, на что я способен… – в кабинет вбежали французы. Затрещал пиджак, Федор присвистнул:

– Вспомню старые времена. Мишель на свободе, очень хорошо. С ними я справлюсь… – удар у него остался сильным, как и два десятка лет назад. Федор подул на костяшки пальцев: «Вам тоже достанется, господа предатели Франции!».

Сорвав со стены нацистский флаг, Федор бросил ткань под ноги: «Только здесь ему и место».

Оберштурмбанфюрер Максимилиан фон Рабе шел по длинному, голому коридору серого бетона. Жилые дома в Дранси строились в функциональном, простом стиле, здания опоясывали балконы. Окна пока не закрыли решетками. Макс ожидал, что в будущем здесь появится и колючая проволока, и вышки. Дранси предполагалось превратить во временный лагерь, для евреев Парижа и окрестностей. Рядом была железнодорожная станция, удобная для формирования и отправки эшелонов.

Прислонившись к стене, Макс закурил, вдыхая горький дым. Несмотря на жаркий день, в коридоре было сыро. До капитуляции в зданиях размещались конторы и дешевые квартиры. Сейчас «Город молчания», как его называли, перешел во владения немецкой администрации. В полевой тюрьме сидели бежавшие из плена французы, арестованные на улице, без документов. Максимилиан очень хотел увидеть в одной из камер мальчишку.

Он спросил у пани Гольдшмидт, где находится родственник ее жениха, однако девушка молчала. Мадемуазель Аннет молчала, и когда Макс поинтересовался, куда она дела бриллиант. Пани Гольдшмидт, по заверениям, наряда гестапо, вышла из квартиры с кольцом, в черных, траурных перчатках. Остановившись у каморки консьержки, пани обнаружила, что они порвались по шву. Девушка отдала перчатки француженке. Актриса взяла у мадам Дарю ее собственные, коричневые. Наряд гестапо, и женщины, арестовывавшие мадемуазель, были уверены, что кольцо осталось у нее на пальце.

В Дранси мадемуазель приехала без бриллианта. Окно машины не открывали, она сидела между двумя женщинами и с места не двигалась. Макс приказал обыскать мерседес, подъезд, каморку консьержки, саму консьержку и перевернуть все в квартире. Он сделал вид, что у мадемуазель имелись шифрованные донесения британских агентов, в Париже. Фон Рабе знал, что, рано или поздно, подобные посланцы появятся во Франции. Холланд, угрюмо, думал Макс, не зря выжил.

– Расстрел на месте… – бросив окурок на пол, Макс растер его подошвой сшитого на заказ в Милане ботинка, – никакой пощады, никакого снисхождения. Мальчишку я лично казню, когда он мне расскажет, где Джоконда и где алмазы Лувра… – Макс хотел применить к мадемуазель более строгие меры. У него под рукой не имелось медицинских средств, привычных на Принц-Альбрехтштрассе. Врач, приехавший из Парижа, тщательно обыскал мадемуазель, во второй раз, но кольца не нашел. В здешнем гестапо, откуда явился доктор, подобных лекарств пока не держали. Макс закурил вторую сигарету:

– Придется обходиться подручными средствами…

Агенты перекопали огород консьержки. Женщина, на допросе в префектуре, предъявила черные перчатки мадемуазель Аржан. Мадам клялась, что ничего с ними не делала. Шов, действительно, разошелся.

Макс не мог, открыто, признаваться, что ищет камень. Арестованная была еврейкой, без гражданства, но подобные ценности полагалось описывать и сдавать под отчет. Бриллиант не поступил бы на склад реквизированных вещей. Кольцо, под охраной, курьером, отправили бы в Берлин. Макс подозревал, что бриллиант, попав в Германию, оказался бы на пальце кого-то из жен или любовниц высшего руководства рейха.

– Например, фрейлейн Евы Браун… – оберштурмбанфюрер стряхнул пепел на бетонный пол. Обычно он так не поступал, Макс любил аккуратность, но ему было противно находиться в простом, ничем не украшенном здании:

– Правильно говорит фюрер, дегенеративный стиль. Подобное могли бы построить придурки, которых Отто умерщвляет, в лагерях… – Макс любил мрамор, гранит и строгую, тускло блестящую бронзу помпезной архитектуры рейха:

– Месье Корнель комплекс возводил… – русский сидел в камере предварительного заключения префектуры шестого округа Парижа. Макс вчера справился, по телефону, о происшествии в конторе Тодта. Партайгеноссе Греве лечил ссадины и синяки. Макс не предупреждал Греве о визите архитектора. Фон Рабе усмехнулся, положив трубку: «Получилось очень достоверно». Тогда Макс мог улыбаться, в надежде, что бриллиант найдется.

Фон Рабе не представлял, что расстанется с камнем:

– Пора заканчивать реверансы, – хмыкнул Макс, – она провела ночь в камере, в подвале. Она напугана, и все расскажет… – на совещании, в гестапо, зашла речь о возможных рабочих лагерях, для французских евреев. Макс отрезал:

– Здесь не Бельгия. Здесь нет шахт, а на заводах мы евреев держать не собираемся. Никаких гетто на западе, это наша политика. Когда будет принято решение о депортации еврейского населения страны, эшелоны отправятся на восток… – он сбил пылинку с лацкана пиджака, – и местное население нам поможет. Мы начали, как это выразиться, влиять на общественное мнение… – вишистские газеты подхватили инициативу месье Тетанже. Журналисты писали о евреях, выдающих себя за французов.

– Не забывайте… – Макс оглядел коллег, – в стране болтается много евреев без гражданства, беженцев из Польши, и покинувших рейх. Ими надо заняться в первую очередь… – осенью правительство Петена издавало декреты об обязательной регистрации евреев и запрете на профессии. Макс напомнил себе, что нельзя оставлять поисков доктора Горовиц, хотя у оберштурмбанфюрера было подозрение, что женщина, с братом, и Холландом, перебралась в Британию.

– У подобных волчиц нет чувств, – сказал себе Макс, – она мне вколола препарат, смертельный для человека, в нужной дозе. Плевать она хотела на собственных детей… – оберштурмбанфюрер намекнул арестованной, что может вплотную, как он выразился, заняться ее женихом, месье Корнелем.

Серо-голубые глаза презрительно взглянули на него. Мадемуазель отозвалась:

– Месье Корнель американский гражданин. США, нейтральная страна. Вы не имеете права его арестовывать, и меня тоже… – девушка вскинула подбородок, – ни о кольце, ни о донесениях каких-то подпольщиков, я понятия не имею. Если вы хотите отомстить месье Корнелю, потому, что он вас из ресторана выгнал… – темно-красные губы слегка улыбнулись, – это низко… – оберштурмбанфюрер сделал вид, что беспокоится за судьбу драгоценности.

Актриса, понял Макс, врала беззастенчиво, не двинув бровью. Мадемуазель утверждала, что ни о каком бриллианте не знает: «Вы меня с кем-то путаете, – она тонко улыбалась, – в „Рице“, я не носила кольца». Девушка объяснила, что отдала перчатки консьержке потому, что привыкла появляться на публике в безукоризненном виде.

Макса бесило еврейское упрямство, с которым он раньше не сталкивался.

Тяжело вздохнув, он толкнул дверь комнаты. Мадемуазель привели под конвоем. Она осталась в траурном костюме, но шляпу и перчатки у нее отобрали. Макс посмотрел на стройные ноги, в туфлях на высоком каблуке. Она стянула волосы в узел. Девушка сидела, отвернувшись, покачивая лаковым, черным носком туфли. Щиколотка у нее была тонкая, смуглая, волосы на висках немного завивались. Фон Рабе вспомнил запах, сладких, теплых цветов:

– У Нефертити похожий профиль. Разрез глаз миндалевидный, как у Эммы… – он сухо велел женщинам, охранявшим арестованную: «Оставьте нас».

Аннет, незаметно, сплела длинные пальцы. Она подпорола шов перчатки ногтем, спускаясь по лестнице, в сопровождении гестаповцев. Алмаз остался внутри. Девушка была уверена, что мадам Дарю передаст кольцо Мишелю, когда он появится на рю Мобийон:

– Нельзя, чтобы пропал семейный камень. Но если и Мишеля арестовали… – Аннет узнала немца, танцевавшего с ней в «Рице». Он девушке не представился. Увидев его на пороге комнаты, Аннет поинтересовалась:

– Долго вы собираетесь меня здесь держать, месье? Вы не имеете никакого права… – она почувствовала железные, грубые пальцы на своих плечах. Наклонившись, он прошептал в маленькое ухо:

– Я имею все права, моя дорогая… – фон Рабе встряхнул ее, – помните! Если вы будете запираться, ваш жених получит обвинение, в шпионаже. Я знаю о его британских родственниках, знаю… – Аннет отчеканила:

– Меня не интересует, что вы знаете! Я вам еще раз говорю, мы понятия не имеем, где находится месье де Лу! – о Мишеле немец у нее тоже спрашивал, настойчиво.

Аннет смотрела в холодные, голубые глаза. На красивых губах едва заметно поблескивали капельки слюны. Навязчиво пахло табаком, у нее закружилась голова. Аннет успела подумать:

– Такое случается, когда ждешь ребенка. Но я ничего не знаю, слишком рано… – изящная голова дернулась, фон Рабе прижал ее к столу:

– Ты мне расскажешь, жидовка проклятая… – узел темных волос распустился. Аннет почувствовала спиной жесткое дерево. Девушка услышала громкий смех.

– Тащите сюда жидовку… – светлые волосы волочатся по земле, раздается ржание лошадей и выстрелы. Вокруг стоит запах табака, чего-то металлического, неприятного. В темноте, под кроватью, видны огромные, серо-голубые глаза. Девочки сидят тихо, как мышки. Стучит сердце. Ладошка младшей сестры лежит в ее ладони. Малка шевелит нежными губами:

– Маме… тате… – Ханеле прижимает малышку к себе. До них доносится страшный, пронзительный крик. Ханеле дергает край одеяла, толкает сестру дальше, укрывает ее с головой. Малка молчит, вцепившись в ее руку.

– Александр! – она узнает голос:

– Александр, я прошу тебя, не надо… Я никому не скажу, никогда… – Ханеле, смутно, помнит язык. Отец пел ей колыбельную, о лошадках.

– Пони, – вспоминает девочка, – пони. На улице лошадки. Я посмотрю, где мама с папой и вернусь… – она говорит это сестре. Малка трясется, зубы девочки стучат, она закусывает одеяло, хватает Ханеле за подол платьица.

– Жди, – велит старшая сестра. Девочка выползает из-под кровати. В гостиной все перевернуто, медные подсвечники валяются на полу. Выглянув во двор, Ханеле замирает, видя светлые, распущенные, испачканные кровью волосы. Маму обступили смеющиеся люди. Отец стоит на коленях, его держат двое, за плечи. Высокий человек в черной куртке, с темными, в седине волосами, направил на него винтовку.

Ханеле бросается к отцу: «Тате!». Грубые, жесткие руки ловят ее. Ханеле визжит, отец рыдает:

– Александр! Оставь дитя, я прошу тебя, прошу… – боль раздирает все тело. Человек, швырнув ее вверх, поднимает штык. Отец бросается вперед. Кровь хлещет по его темной бороде, отец хрипит, Ханеле падает на землю. Человек с холодными глазами вонзает штык в шею отца. Она ловит шепот:

– Натан Горовиц… Теперь никто, никогда не узнает… – она закрывает голову руками, ползет среди копыт лошадей, боль не проходит. Девочка, шатаясь, поднимается на ноги. Она бежит.

Услышав хруст подломившегося каблука, Макс бросился вслед за ней.

Поскользнувшись на выложенном плиткой полу, девушка упала затылком на железное, острое ребро ступеней, ведущих вниз, к выходу из комнаты. Белый кафель покрылся алыми пятнами. Тело, покатилось к двери, Макс подвернул ногу, пытаясь его удержать. Серо-голубые глаза помутнели. Макс почувствовал острый запах мочи, в темных волосах виднелись сгустки крови. Он с размаха ударил ее головой о ступень: «Сука! Проклятая жидовская дрянь!». Ощупав изуродованный затылок, толкнув ногой труп, фон Рабе пробормотал: «Несчастный случай». Макс брезгливо вытер пальцы платком. Надо было позвать солдат, для уборки.

Ранним утром, на пустынной улице, ведущей к воротам кладбища Пер-Лашез, появился высокий мужчина, в испачканной краской, куртке маляра, на старом велосипеде. Белокурые, коротко стриженые волосы, прикрывал суконный, темно-синий, берет. Сзади, в плетеной корзине, лежали кисти и тряпки. Остановившись у булочной, где поднимали ставни, маляр выпил чашку крепкого кофе, покуривая «Голуаз». Голубые, большие глаза, окруженные легкими морщинами, немного припухли, и покраснели, словно мужчина не выспался.

Хозяин лавки включил радио, загремела «Марсельеза». В булочной портретов маршала Петэна не имелось. В углу висел французский флаг, без топорика. Хозяин, молча, принял от маляра медь:

– Должно быть, на кладбище что-то подкрасить надо. Стены в церкви, потолок… – не дождавшись сына из плена, жена булочника стала ходить к мессе. Раскладывая на витрине круассаны, он вздохнул:

– Кюре не помогут. Вряд ли наших парней из проклятой Германии отпустят. Весь Париж немцами кишит… – здесь, на востоке, в бедных кварталах, наряды бошей пока не появлялись.

– Надо самим… – маляр скрылся за серой стеной кладбища, булочник подытожил, – самим брать в руки оружие. Выгонять отсюда немцев, и петеновских крыс, так называемое правительство… – он прищурился. Маляр стянул, берет, светлые волосы золотились в лучах рассвета. Бросив крошки от круассанов воробьям, прыгавшим по булыжнику, булочник помахал старичку, вышедшему на прогулку с дряхлым пуделем.

Мишель шел по песчаной дорожке на холм, толкая велосипед. Он знал здешнего кюре. До войны, Мишель, в годовщину смерти родителей, заказывал по ним мессу. Останки отца лежали в общей могиле. Немецкие снаряды, разнесшие в клочья госпитальные палатки, не разбирали между врачами и ранеными. Мать похоронили в Каннах, где она умерла, но Мишель считал себя обязанным устраивать поминальную службу в Париже, рядом со склепом, где лежали его предки.

Вчера кюре провел его на чердак церкви. Из полукруглого, запыленного окна, был хорошо виден памятник, белого мрамора. Оставив велосипед у закрытых дверей храма, Мишель достал из-под тряпок два букета. Он всегда приходил на Пер-Лашез с красными гвоздиками. Кладбище было тихим, в кронах деревьев перекликались птицы. Засунув, берет в карман куртки, он пошел к Стене Коммунаров. Остановившись, склонив голову, он почувствовал, как текут по лицу слезы.

Тем вечером, возвращаясь с Монпарнаса в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель, как обычно, был очень осторожен. Он медленно поднимался по лестнице, к апартаментам Теодора, ловя каждый звук. У Мишеля на плече висела рабочая, холщовая сумка. Кроме портативного приемника, в ней лежало два браунинга. Подобное оружие использовали городские полицейские. Приемник, и пистолеты Мишелю передали на Монпарнасе, в невидном ресторане, за утиной ножкой, с шампиньонами. Его собеседник говорил с парижским акцентом. Когда барон де Лу открыл рот, он отмахнулся, мелко рассмеявшись:

– Твой предок, мой дорогой, по слухам, в наших кругах вращался… – мужчина поднял бровь, – я рад помочь, как говорится. Но… – он выставил ладони вперед, – в пределах разумных вещей.

– Я в Париже не остаюсь, – заверил его Мишель.

На человека он вышел через автомастерскую. Месье Алан, как его называли, занимался угонами машин и квартирными кражами. Мишель подозревал, что приемник, американской модели, раньше стоял в роскошных апартаментах, в Фобур-Сен-Оноре, но ничего спрашивать не стал.

Им, все равно, требовалась рация, и радист:

– Хотя бы передатчик… – поправил себя Мишель, – научиться всегда можно. Придется связываться с Лондоном, с другими группами, координировать действия… – в новостях передавали, что немецкая авиация бомбит военные базы в Британии. У Теодора в квартире стояло мощное радио. Мишель напомнил себе, что надо послушать американские новости.

Занеся ногу над ступенькой, он замер, одним неуловимым движением потянувшись за пистолетом. Сверху доносился какой-то шорох. Обхватив пальцами рукоять браунинга, Мишель почувствовал себя спокойнее. Он вспомнил, как Теодор учил его стрелять. Мишель увидел надменное лицо фон Рабе, в мадридском пансионе:

– Момо шрам целовала… – Мишель рассердился на себя:

– Нашел о чем думать, сейчас. Все кончено, и никогда не вернется… – он прижался к стене. Сверху повеяло ароматом сладких, тревожных пряностей.

Они выглядели так, будто собирались в дорогой ресторан. Мадам Левину, от переодевания, в номере «Рица», оторвал телефонный звонок. Роза узнала голос мадам Дарю, девушка навещала рю Мобийон. Консьержка, шепотом, попросила ее, немедленно, приехать на Левый Берег. Выбежав из гостиницы, Роза ухватила такси под носом какого-то, как она презрительно сказала, петэновского мерзавца.

Мадам Левина раскрыла изящную, ухоженную ладонь:

– Аннет и Теодора арестовали, Мишель. За ними приехали вишистские полицейские. Тебе надо покинуть город… – Итамар курил, в открытую форточку, разглядывая двор особняка. И он, и Роза знали о Максимилиане фон Рабе. Юноша кивнул:

– Не стоит рисковать, Мишель. Поезжай с нами на юг, или даже в Палестину. У тебя отличные руки, боевой опыт, ты пригодишься в деле… – алмаз лег в ладонь Мишеля острыми гранями. Расстегнув рубашку, Мишель достал простой, стальной крест. Повесив кольцо рядом, он поднял голубые глаза:

– Итамар, у тебя… у вас есть своя земля. Будет, – поправил себя Мишель, – при нашей жизни. А у меня есть своя. Моя семья здесь три сотни лет живет, мои предки здесь похоронены. Никогда такого не случится, чтобы я бежал… – он посмотрел на шпиль Сен-Жермен-де-Пре, на черепичные крыши Парижа:

– Я никуда не уеду, пока не станет ясно, что с Аннет, с Теодором… – Мишель вспомнил о теле тети Жанны, лежавшем в похоронном бюро:

– Никуда не уеду, – подытожил он, доставая блокнот с карандашом, – но здесь, или на рю Мобийон я больше не появлюсь. Это опасно. Держите телефон, зовите месье Намюра… – Мишель, с велосипедом, переселился в автомастерскую. Он спал на сиденье лимузина. Машины были готовы к отъезду.

Прочитав газету месье Клода, Мишель разорвал лист на мелкие клочки:

– Аннет арестовали не из-за Теодора. Она еврейка, без гражданства… Но что с Теодором? Неужели за нами следили? – вечером следующего дня месье Намюра позвали к телефону. Он узнал голос. По именам они друг друга не называли, на всякий случай. Выслушав кузена, Мишель, коротко, сказал:

– Я буду рядом, разумеется. Пожалуйста, осторожнее… – он понимал, что Теодор еле сдерживается. Кузен долго молчал. Теодор, наконец, выдавил из себя:

– Потом обсудим. Сейчас надо… – не закончив, он повесил трубку.

Ночью Мишель сидел во дворе автомастерской, на ящиках, с бутылкой дешевого вина. Здесь было тихо, кафе в районе предприятий закрывались рано. Мишель, отчаянно, хотел подняться и пойти знакомой дорогой, на Монпарнас. Он посмотрел на часы:

– Сейчас она… Момо, приедет с выступления… – Мишель вдохнул запах шампанского и сигарет, оказался в полутьме передней, услышал тихий шепот:

– Волк, я знала, знала, что ты вернешься… – ему захотелось устроить голову на тонком плече, обнять ее, прижать к себе, уберечься от смерти. Мишель вспомнил голос Теодора:

– Аннет… Мне сказали в префектуре, когда выпускали. Она умерла, в Дранси, несчастный случай. У нее каблук сломался, в камере. Она упала, ударилась затылком… – кузен, осекшись, долго молчал. Мишель слышал его дыхание:

– Кольцо у меня, – коротко сказал он, – у меня, Теодор… – кузен повесил трубку.

Допив вино, Мишель задремал, в лимузине, коротким, неспокойным сном. Он опять видел серый, холодный туман, седую женщину, похожую на Мадонну Рафаэля. Вздрогнув, он открыл глаза. Мадонна, держа ребенка, протягивала к нему руку.

Мишель оставил одну гвоздику рядом со Стеной Коммунаров. Он всегда приходил сюда, с другими социалистами и коммунистами, первого мая. Прочитав имена расстрелянных революционеров, он пошел к семейному склепу. На участке вырыли одну яму. На Пер-Лашез было тесно, гробы опускали в землю вместе:

– И надпись у них одна будет… – он положил алые гвоздики к латинским буквам: «Dulce et decorum est pro patria mori».

– Достойно умереть за родину… – легкий ветер шевелил белокурые волосы Мишеля: «Будь верен до смерти, и я дам тебе венец жизни». Он перекрестился, глядя на имена бабушки и дедушки, на надпись «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Он опустил белые розы рядом со старыми, буквами:

– Это на кладбище Мадлен высекали, потом захоронения сюда перенесли, – вспомнил Мишель:

– Жанна де Лу. Теперь пребывают сии три, вера, надежда и любовь, но любовь из них больше… Любовь больше. Господи, дай нам увидеть время, когда не останется ненависти, когда будет одна любовь. Дай нам силы бороться… – белый лепесток, оторвавшись от цветка, полетел по дорожке. Мишель знал, что на похороны придут Роза, с Итамаром. Юноша сказал, что прочтет кадиш:

– Тихо, – он вздохнул, – никто, ничего не услышит. Ее звали Хана, дочь Натана… – Мишель уловил, издалека, шуршание шин.

– Господи, дай им покой в присутствии своем… – прикоснувшись к белому мрамору склепа, Мишель быстро пошел к церкви. Кюре открыл для него двери. Внутри спокойно, привычно пахло ладаном. Опустив руку в чашу со святой водой, Мишель нырнул в боковой выход. Узкая лестница вела на чердак. Катафалк, с двумя гробами, поднимался на холм.

Кузен вскинул голову. Он был в траурном костюме, рыжие волосы играли огнем в свете утреннего солнца. Мишель не отводил взгляда от жесткого, постаревшего лица, пока катафалк не свернул на боковую аллею, к семейному склепу.

Терраса ресторана La Cantine Russe выходила на Сену. Вечера в конце лета были сумрачными. Эйфелеву башню, напротив, после капитуляции освещать прекратили, но большие, черно-красные флаги, со свастиками, были видны и отсюда, с Правого Берега.

Федор выбрал русский ресторан, потому что его держал знакомый. При жизни Аннет, Федор никогда ее сюда не водил. Он пришел на набережную к закрытию заведения. Его, без единого слова, провели к столику. Хозяин принес меню, но Федор попросил: «Водки мне дайте». Он сидел, перед хрустальным фужером для шампанского, перед медленно пустеющей бутылкой:

– Я водку дома пил… – Федор затянулся сигаретой, – когда… – дальше думать он не хотел. На спинку стула он повесил старую, потрепанную кожаную сумку. Федор купил ее в каком-то захудалом городке, у подножия Скалистых Гор, десять лет назад. Закончив строить синагогу, в Филадельфии, Федор решил отправиться на следующий заказ, в Сан-Франциско, не поездом. Купив подержанный форд, он проехал всю Америку, из конца в конец. В Чарльстоне, Федор увидел синагогу, где, когда-то работал раввин Джошуа Горовиц. Он добрался до Йеллоустонского парка и Большого Каньона:

– Я Аннет обещал показать Америку… – едкий дым щипал глаза, но Федор их не вытирал, – не успел. Я ничего не успел. Почему я был такой дурак, почему поддался на провокацию этого… фон Рабе… – Федор вспомнил, как рассчитывался, в простом магазине, где шумели ковбои:

– Я рассказывал Аннет о гейзерах. Мы собирались взять палатку, поехать в Скалистые Горы… – в сумке лежало все, что у него осталось, короткий клинок, с украшенной алмазами и сапфирами рукоятью, икона Богородицы, в серебряном окладе, и две книги, Достоевского и Пушкина.

Федор вспомнил крохотный, тускло блестящий золотом крестик:

– Бабушка Марта мне его отдала… – он махнул рукой: «Не стоит, и думать о нем». Федор не хотел возвращаться в Сен-Жермен-де-Пре, где все напоминало об Аннет. Квартиру на рю Мобийон перевернули вверх дном. После похорон он сказал мадам Дарю:

– Позаботьтесь о книгах, пожалуйста… – Федор тяжело вздохнул, – и если месье Намюр зайдет… – он помолчал, – передайте мой телефон… – Федор снял номер в дешевой гостинице, на Монмартре. Он пил каждый день, в ближних барах, почти до рассвета. Поднимаясь по узкой лестнице, покачиваясь, он открывал дверь номера. Федор, не раздеваясь, падал на кровать. Ему снилась Аннет. Он видел седину в темных волосах, слышал знакомый голос: «Не успеешь».

Просыпаясь, он тянулся за бутылкой водки, рядом с кроватью. Шторы в комнате он задернул. Он не мог работать, не мог взять карандаш. Федор попытался набросать какое-то здание, но вместо этого стал рисовать портрет Аннет. Отшвырнув альбом, он вернулся к выпивке.

Кузена он не видел, с рю Мобийон в гостиницу никто не звонил. У Федора хватило сил дать телеграммы в Стокгольм и Нью-Йорк, сообщая Регине и дяде Хаиму о смерти Аннет. Он предполагал, что на рю Мобийон пришли ответы, но Федор не хотел их читать. Он вообще никого не хотел видеть.

Он вспоминал, сухой голос немецкого офицера, в Дранси:

– К сожалению, мадемуазель Аржан скончалась, в результате несчастного случая. Заключение врача… – немец зашелестел бумагами, Федор стоял, сжав кулаки. Всю дорогу до Дранси, он не верил, тому, что услышал в префектуре, повторяя себе:

– Ошибка. Ее перепутали. Не может быть, я сейчас ее увижу… – он увидел Аннет в подвальном морге немецкой военной тюрьмы, под холщовой простыней, с лиловым штампом. Федора заставили подписать какие-то бумаги, проверив его французский паспорт. Врач сказал:

– Сожалею. Неудачное падение, такое случается… – о фон Рабе Федор не стал спрашивать. Он понял, что не может больше ни о чем думать, кроме Аннет.

– Мне надо похоронить ее, маму… – сказал себе Федор, – все остальное потом… – потом началась водка.

У него случалось подобное, в Берлине, семнадцать лет назад:

– Тогда она просто ушла… – Федор смотрел на очертания Эйфелевой башни, – Анна. Просто ушла. Может быть, она жива. Какая разница, мы с ней больше никогда не встретимся. И с Аннет никогда… – в Берлине его спасла работа, а сейчас и работы не было.

– Я ничего не хочу, – он медленно пил водку, будто это была вода, – ничего. Мне все равно, что случится дальше… – ночами, на Монмартре, Аннет появлялась в его снах. Она обнимала его, прижимая к себе, он целовал смуглые плечи, Аннет шептала что-то ласковое. От ее темных волос пахло цветами. Он проводил губами по стройной, длинной шее, слышал ее сдавленный, короткий, сладкий стон. Он открывал глаза:

– Моя маленькая… маленькая… – Федор вспоминал прошлую весну. У Аннет закончились съемки, он делал ремонт в буржуазном особняке, в Фобур-Сен-Оноре. На выходных Федор взял лодку и повез Аннет на остров Гран-Жатт.

– Все вокруг цвело… – он видел зеленую траву, белые лепестки яблонь, слышал перебор гитарных струн:

– Я ей пел песню… – Федор поморщился, – отец ее любил. Мама ее хорошо играла. И Анне я тоже это пел… – Федор, даже, невольно, потянулся за гитарой:

Не для меня придет весна, Не для меня Буг разойдется, И сердце радостно забьется В восторге чувств не для меня!

Аннет попросила перевести слова. Он, улыбаясь, говорил, девушка обнимала его за плечи:

– Все для тебя, милый мой… – темные волосы она украсила венком из полевых цветов, смуглые ноги в коротких шортах испачкала трава. Шелковая, светлая блуза обнажала начало шеи, она поцеловала рыжий висок: «Только для тебя, Теодор, всегда…».

Опустошив бутылку водки. Федор повернулся к выходу с террасы. Он вздрогнул, увидев знакомые, белокурые волосы. Кузен стоял с бутылкой Smirnoff. Берет, он снял, но был в старой, измазанной красками куртке.

– Спасибо, – вежливо сказал Мишель хозяину ресторана, – дальше я сам.

Пройдя к столу, он уселся напротив, спиной к реке. Мишель смотрел на обросшее рыжей щетиной, усталое лицо. Голубые глаза заплыли и поблекли. Кузен потянулся за пачкой «Голуаз», сильные, длинные пальцы тряслись. Теодор, несколько раз, безуспешно, щелкнул зажигалкой. Мишель, протянув руку, чиркнул спичкой. Набережная была пуста. На противоположном берегу, иногда, проезжали машины.

Забрав у него бутылку, выпустив дым, Теодор закашлялся: «Как ты меня нашел?»

– Ты меня сюда приводил, совершеннолетие отмечать… – водка полилась в фужер:

– Я вчера слушал британские новости, Теодор… – Мишель, осторожно, вернулся в Сен-Жермен-де-Пре, в апартаменты. Он забрал из кладовки жестяную банку, с взрывчаткой. Мишель выпил бутылку вина, закусывая оставшейся черной икрой. Новости были не британские, а из Нью-Йорка. Лондонское радио правительство Петена глушило.

Мишель пил водку, почти не чувствуя вкуса, слыша запись глухого, усталого голоса Черчилля:

– Никогда еще в истории человеческих конфликтов столь многие не были обязаны столь немногим… – выступая в палате общин, премьер-министр говорил о британских летчиках. Мишель сидел у радиоприемника, вспоминая кузена Стивена:

– Мы не знаем, жив он, или нет. Надо дойти до рю Мобийон. Мадам Дарю сказала, что Теодор телеграммы отправлял. Может быть, ответы пришли… – у Мишеля в кармане лежала записка с телефоном кузена на Монмартре. Он не хотел, как выразился Мишель, говоря с Итамаром и Розой, ходить туда раньше времени:

– Пусть оправится… – они встретились в простом ресторане, на Монпарнасе, – хотя, – помолчал Мишель, – не знаю, сколько это займет… – фон Рабе в городе не видели. Мишель подумал, что немец мог поехать, на юг, в По, где хранился Гентский алтарь.

Итамар отправил девушек в Марсель, дав телефоны своей группы. Они с Розой уезжать отказались:

– Если фон Рабе не найти, – мрачно сказала мадам Левина, – то надо начать с другого нациста… – в темных глазах Мишель увидел холодную, спокойную ненависть:

– Все равно, – девушка затянулась сигаретой, – он сказал фон Рабе об Аннет, в ресторане. Если бы ни он, ничего бы, не случилось… – никто из них, конечно, не поверил истории о падении в камере. Роза кивнула на улицу:

– Ты видел афиши… – губы в помаде брезгливо скривились, – это дело рук петэновцев. Надо дать им понять, что мы не шутим… – острые ногти, в лаке цвета крови, лежали на скатерти, – хватит предупреждений… – Мишель замялся:

– Итамар, тебе девятнадцать лет. И Роза, вряд ли тебе стоит… – Мишель хотел показать афиши Теодору.

– Без меня у вас ничего не получится, – отрезала мадам Левина, – и не думай… – она залпом допила кофе, – я сюда вернусь, в Европу… – Итамар заметил: «Мне девятнадцать, но я подобное делал».

Мишель не стал спрашивать, как, и где.

Кузен не смотрел в его сторону. Мишель, зачем-то, сказал: «Троцкого убили». Об этом он тоже услышал по радио.

Теодор, горько, усмехнулся:

– У Сталина не осталось больше врагов. Гитлер поставит Европу на колени. То есть поставил, они будут править вместе… – Мишель, внезапно, разозлился. Вырвав у кузена сигарету, ткнув окурок в пепельницу, он прошипел:

– Будут. Или Гитлер нападет на Сталина. Но тебя это не коснется, Теодор. Ты собираешься спиваться с неудачливыми художниками, на Монмартре. Пусть евреев депортируют, пусть убивают, пусть вся Европа станет нацистской, тебя это не коснется… – кузен, пошатываясь, поднялся:

– Мальчишка! – выплюнул Федор:

– Какое ты имеешь право рассуждать! Ты никогда не любил, никогда не терял, никого… Какого черта ты сюда явился, оставь меня в покое! – он попытался вырвать руку, но у Мишеля были крепкие пальцы.

В темноте заблестели голубые глаза:

– Я пришел, чтобы показать тебе кое-что, Теодор. Посмотри, и можешь возвращаться на Монмартр. Пить дальше… – Мишель подтолкнул его к выходу с террасы. Федор, в последние дни, не обращал внимания на плакаты, усеивающие стены. На них, в любом случае, кроме портретов Петэна с Гитлером, и призывов разоблачать британских шпионов, ничего не печатали.

Они остановились под тусклым фонарем, у афишной тумбы, на набережной. Федор очнулся. Это была ее фотография, прошлого года, в профиль, с поднятыми на затылке, перевязанными лентой волосами. Она лукаво улыбалась. Через высокий лоб, через миндалевидные глаза, тянулись жирные, черные буквы: «Mort aux Juifs!». Шестиконечную звезду, будто врезали в ее лицо. Он только и мог, что порвать проклятую бумагу, ругаясь, сквозь зубы, по-русски. Мишель засунул руки в карманы куртки:

– В газете месье Тетанже напечатали… – Федор топтал клочки афиши, – пять тысяч экземпляров, как мне сказали… – Мишель оглянулся:

– Пойдем. Я не хочу, чтобы мы закончили ночь в префектуре.

Они спустились к Сене, Федор наклонился над водой. Плеснув себе в лицо, немного протрезвев, он стал жадно пить из реки.

Мишель заметил: «Тебе сейчас не стоит подхватывать брюшной тиф».

– Ни одна бацилла у меня внутри не выживет, – мрачно отозвался Федор, – они водкой не питаются… – взъерошив рыжие, влажные волосы, он присел на гранитные ступени:

– Рассказывай… – Федор подавил желание опустить голову в руки, – что мы собираемся делать… – он подумал:

– Ради нее, ради Аннет. Я ее не защитил, я виноват. Теперь я должен помочь другим… – кузен, устроившись рядом, раскрыл ладонь. Федор увидел, в лучах фонаря, грани алмаза.

– Забери себе… – он закурил, – камень ваш, семейный. Мне… – Федор вытер глаза, ладонью, – мне некому его отдавать… – Мишель почти ласково согнул его пальцы вокруг кольца:

– Он такой же мой, как и твой. Ты подобного знать не можешь… – Мишель, на мгновение, как в детстве, привалился головой к знакомому, надежному плечу, – все в руках Божьих… – взглянув на темную, без единого огонька, Сену, Мишель начал говорить.

Федор выбросил сигарету:

– Хорошо. Завтра проведем акцию, и разъедемся, на юг и на запад. Только фон Рабе, я, все равно, найду и убью… – он посмотрел на кузена:

– Поспишь не на сиденье машины. Я тебе кровать уступлю… – поднимаясь, по лестнице, Федор остановился: «Ответы пришли на мои телеграммы?»

Мишель кивнул:

– Все пока живы, в Лондоне. Меир от ранения оправился, возвращается в Нью-Йорк. С кузиной Эстер все в порядке. Регина, горюет, конечно, и дядя Хаим тоже. Тетя Юджиния намекнула, что Джон с нами свяжется, лично. Пересечет пролив… – завидев огонек такси, Федор вышел на мостовую.

– Пока живы… – они ехали на Монмартр, в полном молчании. По радио пела Момо. Федор заметил тень на лице кузена:

– Живы. Ее больше нет, и никогда не будет… – Федор привалился виском к стеклу машины: «И фон Рабе не будет, обещаю».

Лимузин остановился на красном сигнале светофора, на углу авеню Рапп и рю Сен-Доминик. Впереди следовал темный рено, кабриолет, с поднятой крышей. Огни приборной доски бросали отсвет на белую щеку, сверкали в спускающихся на плечи, пышных волосах. Роза села за руль своей бывшей машины. Внутри еще пахло краской. Проведя рукой по матерчатому сиденью, девушка усмехнулась.

– Телячью кожу, думаю, хозяин гаража продал, с выгодой. Этот… – Роза прервалась, – обивку салона в Италии заказывал.

Итамар и Роза приехали на Монпарнас, пользуясь такси. Остановив машину на бульваре Распай, они дошли до места встречи пешком. В телефонном звонке месье Намюр напомнил об осторожности. Они улетали из Ле Бурже, завтра утром, в Марсель. Это было безопаснее, чем ехать экспрессом.

Завтракая с Итамаром, в «Рице», Роза громко жаловалась на скуку летнего Парижа. Девушка мечтала окунуться в море. Багаж отправили на аэродром, после обеда. Месье Фарух заказал билеты в ночной клуб, и велел консьержу прислать туда гостиничный лимузин. Роза надела широкие, в стиле Кэрол Ломбард, брюки, джемпер итальянского, тонкого кашемира, с короткими рукавами, и большой берет. Итамар смотрел на длинные ресницы, на бриллианты, окружавшие дамские часы на золотом браслете, швейцарской работы. Каблуки туфель уверенно упирались в коврик, на дне машины. Сумочка от Луи Вуиттона лежала на заднем сиденье. От нее пахло сладкими, тревожными пряностями.

Свет сменился зеленым, кабриолет повернул на рю Сен-Доминик. В седьмом округе, буржуа вели размеренный образ жизни. К одиннадцати вечера рестораны и кафе закрывались, патроны расходились по домам. У обочин стояли дорогие машины. Фары рено освещали высокие двери домов, украшенные витражами и коваными решетками. Ночь выдалась теплой. Итамар откашлялся: «Может быть, тебе не стоит идти…»

– Им он дверь в два часа ночи не откроет, – отрезала Роза, – а мне откроет, по старой памяти. Значит, – неожиданно весело сказала она, – ты с графиней помолвлен, дорогой Итамар?

Юноша, покраснев, промямлил:

– У нас нет помолвок. У нас все по-другому. Мы договорились жить вместе, когда Цила доучится… Она хочет преподавателем стать. Для кибуца такие люди нужны. Но это долго, – прибавил Итамар, – четыре года. Циона собирается в консерваторию поступать, в Иерусалиме, а Цила поедет в Петах-Тикву. У нас аграрная школа, я в ней занимаюсь… – мадам Левина вскинула ухоженную бровь: «Как удобно».

Итамар покраснел еще сильнее:

– Она только до десяти лет была графиней. Потом ее доктор Судаков из Будапешта в Израиль привез. Он должен вернуться, к осенним праздникам… – Роза слышала об Аврааме Судакове от покойной Аннет. Они встречались, в Польше. О кузене Аврааме говорил и Мишель, работавший с ним в Праге:

Роза вела машину, не думая. Она отлично знала дорогу к бывшему супружескому гнездышку, апартаментам, с террасой, занимавшим последний этаж хорошенького, белокаменного особняка. Консьержка уходила в полночь и возвращалась в шесть утра. Приходящая уборщица появлялась два раза в неделю. На званые обеды и приемы муж нанимал повара и официантов. Роза ехала мимо булочной, где они брали круассаны, мимо ресторанов, где обедали, когда выпадал свободный от светских обязанностей вечер. Она миновала цветочную лавку, где Клод покупал ей пармские фиалки:

– Я тоже смогу работать, у них. То есть у нас. Немецкий мой родной язык, французский тоже стал… – она горько усмехнулась, – стрелять я научусь. Итамар говорил, Цила, и Циона, девчонки, им двенадцать, а стрелять умеют. Научусь и приеду обратно в Европу. Чтобы никогда в жизни, больше, не увидеть ни одного подобного плаката… – Итамар, осторожно, спросил:

– А почему твое фото не напечатали? Потому, что ты… – он смутился: «Прости».

Они сидели на балконе номера Розы, в «Рице». Девушка посмотрела на черно-красные флаги, колыхающиеся в золотистом закате, над площадью Согласия:

– Ему плевать, что мы были женаты… – жестко отозвалась Роза, – он подал на развод, когда Франция капитулировала. Меня никто не знает, я модель, а не актриса… – Роза откинулась в кресле, – меня нашли в шестнадцать лет на рынке Ле-Аль, у прилавка с потрохами, и взяли в ателье мадам. Я снималась для журналов, украшала собой светские приемы, стала буржуазной женой… – она отпила кофе:

– Думаю, если бы ни это… – Роза повела рукой, – я бы провела жизнь между Фобур-Сен-Жермен и виллой семьи Тетанже в Каннах, загорая, играя в бридж, и рожая наследников… – Роза остановила рено за углом своего бывшего дома.

Тетанже любил писать по ночам. Роза вспомнила, как муж целовал ей руки:

– Что ты, любовь моя, не думай сидеть со мной. Тебе надо высыпаться, хорошо выглядеть. Я сам кофе сварю, а ты отдыхай… – она взяла сумочку с ключами от парадного. Ключей от квартиры у нее не осталось, но Роза знала, что Клод откроет ей дверь. Подняв голову, она заметила огонек лампы, за гардинами, в кабинете. Она вспомнила искаженное страхом лицо бывшего мужа, в «Рице», его крик: «Они еврейки, им не место в приличном обществе!». Роза увидела холодные, голубые глаза немца:

– Оберштурмбанфюрер Максимилиан фон Рабе, – повторила она, – я его запомнила. Он меня тоже, конечно… – в сумочке у Розы лежал французский флаг, и еще кое-что, нужное для акции.

Итамар запер машину: «А что ты будешь делать в Израиле, Роза?»

– Открою швейную мастерскую… – она была выше Итамара почти на голову. Юноша покосился на острые, опасные даже на вид каблуки:

– Она рассказывала, что и в Кельне жила буржуазно. У ее отца был парфюмерный магазин, самый большой в городе, пятикомнатная квартира, автомобиль. Они все потеряли, когда из Германии бежали. Отец ее не оправился, быстро умер. Она хорошо на иврите говорит, с детства его учила… – у мадам Левиной, правда, был тяжелый немецкий акцент, такой же, как и у госпожи Эпштейн, в кибуце.

– Она от него избавится, – сказал себе Итамар, – она молодая девушка. Просто не, кажется такой… – лимузин припарковали рядом с рено. Роза, на каблуках, была почти вровень Маляру и Драматургу:

– Она говорила, – вспомнил Итамар, – один метр восемьдесят сантиметров у нее рост. И каблуки… – он склонил голову, – сантиметров пять. О чем я только думаю… – Итамар наверх не поднимался, его делом было следить за улицей. Он участвовал в акциях Иргуна, убивал арабов и британских офицеров:

– Но девушек у нас нет… – каблуки стучали по брусчатке, – и это ее бывший муж… – из кармана куртки Маляра торчал моток веревки. Пропустив в парадное троих человек, дверь мягко захлопнулась. У одного из пистолетов был глушитель. Драматург поставил его на оружие, в автомастерской. От бомбы они избавились, выбросив ее в Сену.

Итамар курил, вспоминая залитые солнцем поля кибуца Кирьят Анавим, стрекот трактора, Цилу, в шортах, и широкополой шляпе, за рулем. Он слышал фортепьяно Ционы, мелодию «Атиквы», пение детского хора, видел украшенную бело-голубыми флагами, деревянную сцену. В кибуце отмечали праздник первых плодов, Шавуот. Девочки надели холщовые юбки и блузы. Они танцевали, рыжие волосы Цилы светились в огнях факелов:

– Мы поцеловались, в первый раз… – Итамар закрыл глаза, – только нас госпожа Эпштейн спугнула. Мы поженимся, непременно, через четыре года. Это если я выживу, и в тюрьму не сяду. Ционе, кажется, никто не нравится, но за ней и не ухаживают. Все доктора Судакова боятся… – Итамар и сам, немного, его побаивался:

– Он меня не станет ругать, – решил юноша, – я почти сотню человек привожу, и яхта тоже пригодится. Очень красивые девушки, знакомые Розы, Аннет покойной. Они сразу, замуж выйдут, стоит нам до Израиля добраться… – наверху открыли окно.

Труп болтался на веревке. Итамар прищурился. На шее месье Тетанже висел плакат: «Mort aux traîtres! Vive la France libre!». Из окна выкинули трехцветный флаг, с лотарингским крестом, символом армии Свободной Франции. Дверь подъезда открылась.

От Розы пахло знакомыми Итамару духами, и немного, пороховой гарью. Мишель вспоминал жалкое, залитое слезами лицо:

– Месье Корнель… – он попытался подняться, – месье де Лу, вы интеллектуалы, люди с образованием, как и я. Мы можем поговорить, прийти к соглашению, у меня есть деньги. Ты с ними спала… – взвизгнул Тетанже, – с обоими! Они бы не явились сюда, если бы ни ты… – Роза курила, прислонившись к стене гостиной. Как она и предсказывала, бывший муж, услышав ее голос, отпер дверь квартиры:

– Клод, это я. Нам надо поговорить… – он проклял себя за неосторожность, едва увидев хмурые лица людей, поднимавшихся по лестнице. Месье де Лу был в каких-то рабочих обносках. Месье Корнель надел потрепанный, старый костюм:

– Светский баловень… – Тетанже вспомнил плакаты, напечатанные в типографии, по заданию немца, герра Шмидта:

– Он уехал из Парижа, но сказал, что вернется. Может быть, предложить им золото? Мадемуазель Аржан скончалась, несчастный случай. Она была невестой месье Корнеля… – Тетанже, рухнув на колени, что-то забормотал.

Аккуратно потушив сигарету в серебряной пепельнице, Роза наклонилась. В темных глазах играл свет настольной лампы:

– Мразь, – тихо сказала бывшая жена, – проклятая, грязная тварь. Сдохни в аду, мне противно, что я, когда-то… – она кивнула в сторону спальни. Тетанже надеялся их разжалобить:

– Вы заканчивали Эколь де Лувр, месье де Лу, – он плакал, – вы ценитель искусства. Неужели вы можете пойти на убийство… – Тетанже почувствовал холод пистолета у затылка. Месье Корнель поправил его:

– Это не убийство. Это казнь. Первая, но не последняя, – выстрелив, Федор отступил, чтобы не запачкаться.

Мишель вскинул глаза на окна квартиры:

– К утру его найдут, но вы к тому времени будете в Ле Бурже, а мы, на шоссе, ведущем на запад. Нас никто не видел… – он посмотрел на часы. Федор забрался за руль лимузина:

– Езжай за мной. Я их высажу у ночного клуба, – он усмехнулся, – и отправимся дальше… – Мишель пожал руки Итамару с Розой:

– Может быть, еще увидимся. Будьте осторожны, привет доктору Судакову… – свернув за угол, машины пропали в тихой, звездной парижской ночи.

 

Интерлюдия

Портбоу, Каталония, сентябрь 1940

Над Средиземным морем, над охряными, черепичными крышами городка медленно закатывалось солнце. Темно-синяя вода бухты была тихой. Слышался звон колокола, лучи темного золота скользили по белым стенам пансиона, по простой вывеске «Hotel de Francia». На маленьком балконе, выходящем на узкую, каменную улицу, на деревянном столе, рядом с пишущей машинкой, дымилась в пепельнице сигарета. На спинке венского стула висел твидовый, пиджак, с заплатками на локтях.

Вальтер вышел на балкон, с чашкой кофе. Он взял пенсне с клавиш машинки. Вальтер привык оставлять очки именно здесь. Опустившись на стул, он вспомнил, как Анна, осторожно, перекладывала пенсне куда-нибудь, как она говорила, в безопасное место. Посмотрев на часы, он достал из-под машинки бланк телеграммы. Анна прислала весточку из Марселя. Она была на пути в Портбоу, пересекая границу на машине.

Вальтер решил, что она, должно быть, доехала до французского городка Сербер, по другую сторону границы, и стоит в очереди на контроле. Он перешел в Испанию без затруднений. Американская виза в паспорте ни у кого вопросов не вызвала. Пограничники прошлись по вагону поезда, проверяя документы. Стоянка была долгой, не только из-за контроля. Железнодорожники устанавливали вагоны на иберийскую колею.

Получив транзитный, испанский штамп, он забрал саквояжи и взял такси до пансиона. Анна, в Париже, выбрала Hotel de Francia, и забронировала номер телеграммой.

Ему никогда так хорошо не работалось. Городок был маленьким, жители ходили к мессе, ловили рыбу и держали комнаты для приезжих. В Каталонии, и на Лазурном берегу, продолжался бархатный сезон. Беженцы из Франции, евреи, в Портбоу не останавливались. Они ехали дальше, в Барселону и Валенсию, откуда добирались до западного полушария.

– А мы едем в Лиссабон… – Анна везла билет на аргентинский лайнер. По нему Вальтеру должны были выдать транзитную, португальскую визу. В Париже они сидели в кровати, рассматривая карту Испании, карандашом отмечая города, где они хотели переночевать, по пути на запад. Анна отлично говорила по-испански, после жизни в Аргентине. Она прижималась мягкой щекой к его щеке:

– Получится медовая неделя, мой милый. В Панаме мы поженимся… – она показала фотографии дочери. Девочка, в отличие от матери, была хрупкой, маленького роста, но статью, подумал Вальтер, они были похожи. Марту Рихтер сняли в школьной форме, в строгой юбке и свитере, с эмблемой института Монте Роса. Пышные косы девочка уложила на затылке. Она стояла, гордо откинула голову. Анна рассказала, что дочь хочет заниматься математикой:

– Она поедет в Америку, – весело заметила женщина, – в университет. Мы с тобой останемся в Панаме… – Вальтер увидел в серых глазах теплый огонек. Он поцеловал пахнущий жасмином висок: «И что мы собираемся делать, на океанском берегу, под пальмами?»

Анна скользнула ему в руки:

– Ты будешь работать, а я за тобой ухаживать, ходить на цыпочках, приносить кофе, и вычитывать рукописи. Заведем собаку… – Вальтеру показалось, что она хочет что-то добавить, однако он забыл об этом, едва почувствовав ее нежные, такие знакомые губы.

В Лиссабоне они тоже заказали номер в гостинице. Анна оставляла его в городе, и возвращалась в Швейцарию. Женщине завершала дела по бизнесу покойного мужа. В октябре они с Мартой ехали в Ливорно, где садились на лайнер.

Вальтер курил, глядя на море. Он думал о тропиках, о вечном лете, белом песке океанского пляжа, и простом, низком доме на берегу. Изучив карту Панамы, они выбрали несколько городков, где можно было поселиться:

– Ты выучишь испанский, – уверила его Анна, – я с тобой позанимаюсь. Марта на четырех языках говорит, ей в тамошней школе будет легко. Купим машину, объездим окрестности. Тебе понравится в Мехико, я покажу тебе город… – вспомнив о Мехико, Вальтер подумал об убийстве Троцкого:

– К этому все шло… – он вздохнул, – у Сталина больше нет соперников. Но Гитлер нападет на Россию, рано или поздно. Неужели русские не понимают? Гитлеру нельзя доверять… – забирая у хозяина кофейник, Вальтер прислушался. Испанского языка он не знал, но здесь передавали новости из Франции.

Япония ввела войска во Французский Индокитай, усилив блокаду континентального Китая, и отрезав поставки оружия из США и Британии. Японский флот запер побережье страны. Вторжение перерезало железную дорогу, ведущую на юг, к Сингапуру и Малайзии. Единственной сухопутной дорогой в Китай оставалась территория Бирмы, принадлежавшей англичанам. Вальтер вдохнул запах кофе:

– Японцы двинутся на юг. Начнут воевать с Британией, за азиатские колонии… – вермахт окончательно оккупировал Норвегию. В стране правил марионеточный кабинет Квислинга:

– Как и во Франции… – Вальтер поморщился, потушив сигарету, – в новостях сказали, что не сегодня-завтра, в Берлине, подпишут Тройственный Пакт… – договор заключался между Германией, Италией и Японией. Ожидали, что страны-сателлиты, как их называли в новостях, тоже к нему присоединятся.

Вальтер понял, что не хочет думать об этом. Анна была на пути в Портбоу. Он хотел погулять с ней по короткой, вымощенной булыжником, набережной, послушать крики чаек, вдыхая запах соли. Он хотел повести ее в маленький ресторан, со столами на улице, выпить вина, и вернуться в пансион. Он закрыл глаза, вспоминая сладкий запах жасмина, черные, волосы, знакомую руку, с длинными пальцами, старый, почти стершийся шрам, выше локтя. Анна сказала, что случайно поранилась, подростком. Она росла в Цюрихе, и там встретила своего будущего мужа. Герр Рихтер приехал в Швейцарию по делам, из Юго-Западной Африки. Поженившись, они обосновались в Буэнос-Айресе, где, по словам Анны, у мужа имелись торговые интересы.

– Она скоро окажется здесь… – вынув бумагу из печатной машинки, он аккуратно подровнял стопку листов. Вальтер бросил взгляд на ровные строки: «Потому что в нем каждая секунда была маленькой калиткой, в которую мог войти Мессия».

Вальтер писал о будущем. Он послушал звон колокола:

– Я прав. Нельзя отчаиваться, нельзя сдаваться. Евреи веками ждут Мессию, несмотря ни на что. Я уверен, что безумие прекратится, и мир изменится. Я тоже ждал Анну, и дождался… – он смотрел на море. Вальтер не увидел высокого мужчину, в хорошем костюме, при шляпе, остановившегося на углу.

Месье Ленуар приехал в Портбоу не один.

В Марселе к Петру, присоединились несколько неприметных людей, при оружии. В случае, если Кукушка не прошла бы проверку, ее бы потребовалось, как выражался Эйтингон, нейтрализовать, и довезти до Москвы. Женщина ответила на радиограмму, предписывающую ей появиться в Портбоу. Кукушка передала, что выезжает из Цюриха на машине. На границе у Петра сидел человек, следивший за автомобилями, появлявшимися со стороны Франции. Час назад в его пансионе раздался телефонный звонок. Лимузин со швейцарскими номерами, с Кукушкой за рулем, встал в очередь.

Вторая группа, чистильщики, находились в Швейцарии. После окончания операции, Петр намеревался связаться с Цюрихом по телефону. Требовалось обыскать виллу Кукушки, изъять ее дочь из школы, отправив девочку в Москву, и подготовить безвременную, трагическую кончину фрау и фрейлейн Рихтер. Фирма переходила новому владельцу. Петр и его семья получали безукоризненные, аргентинские документы. Он еще не выбрал фамилию, но был уверен, что Тонечка к ней привыкнет.

Оказавшись в Каталонии, Петр вспомнил встречу с Тонечкой, в Барселоне. Он улыбнулся:

– Мог ли я тогда думать, что мы поженимся? Она ждала Володю, любовь моя… – Петр скучал по жене и сыну. После расстрела Кукушки и ее дочери, он собирался поехать с Тонечкой и мальчиком в Подмосковье, на дачу Лаврентия Павловича:

– По грибы отправимся… – Петр почувствовал острый, дымный запах палого леса, и осенних листьев, – поохотимся. Можно с удочками посидеть, на Волге отличный клев.

К Рождеству виллу покойной фрау Рихтер занимали новые хозяева, молодая, обеспеченная семья из Южной Америки, с маленьким сыном. За операцию «Утка» Петр получил Красное Знамя:

– Надо Тонечку повести в ресторан, в Москве, – решил он, – отметить мое награждение. Мне тридцати не исполнилось, а я дважды орденоносец. У мерзавца, – он тяжело вздохнул, – ордена отобрали, и поделом ему. Надеюсь, мы больше не увидимся… – Петр не получал радиограммы от жены. Это было, в его нынешнем положении, затруднительно.

Он ожидал хороших известий, по возвращении в Москву. Второй ребенок у них должен был родиться в Цюрихе. Петр хотел девочку, красивую, как Тонечка. Воронов с удовольствием думал об обряде крещения. Он был коммунистом, однако намеревался посещать церковь, по требованиям их пребывания в Швейцарии.

В Марселе, Петр поймал себя на том, что рассматривает крохотные, кружевные платьица, и чепчики, вязаные, трогательные пинетки. Он представлял белокурые волосы дочки, голубые, как у Тонечки, глаза. У Володи они были серые, большие, в темных ресницах. В свете солнца, волосы мальчика отливали золотом.

В кармане пиджака Петра лежало отличное, новое средство, разработанное советскими химиками, работниками комиссариата, в токсикологической лаборатории. На испытаниях смерть объектов наступала в течение пяти минут, после того, как они осушали стакан воды, с несколькими каплями яда.

Эйтингон объяснил, что лекарство сделали на основе морфия. Снотворные таблетки с ним продавались в Европе в любой аптеке. Ни один врач не заподозрил бы подвоха. Петр заранее купил две упаковки, и опустошил их, смыв пилюли в сток, в ванной. Для испанской полиции Биньямин должен был покончить с собой, узнав о новом распоряжении пограничной охраны.

Приказ, действительно, существовал. Утром Петр увидел на здании полицейского комиссариата объявление. Беженцы из Франции, с американскими визами, выдворялись из страны. Транзитный проезд через территорию Испании закрывали, на неопределенное время. Правительство Франко не хотело трений с Гитлером. Разумеется, если бы Очкарик был нужен советской разведке, никто бы его не тронул.

– Он не нужен… – Петр снял шляпу, заходя в пансион, – то есть нужен, но в виде трупа. Он сейчас таким и станет… – Биньямин удивился, увидев его на пороге:

– Месье Ленуар! Не ожидал вас здесь встретить. Что случилось? – Очкарик, обеспокоенно, снял пенсне. Петр окинул комнату быстрым, цепким взглядом. Не похоже было, чтобы Очкарик готовился к приезду гостьи. Ни цветов, ни вина Петр не заметил. На балконе он увидел пишущую машинку, и стопку листов:

– Он забрал манускрипт, из Парижа. В Париже Кукушка не появлялась. А если она меня обманула… – Петр подумал, что Биньямин мог писать ей письмо. Он велел себе проверить рукопись, когда Очкарик примет снадобье:

– У нее огромный опыт работы. Она умеет отрываться от слежки. Обвела меня вокруг пальца… – Петр, шепотом, рассказал Биньямину о новостях. Он прибавил, что находится здесь тайно, с группой товарищей, которых он, месье Ленуар, переводил через границу, горными тропами:

– Не волнуйтесь… – Петр усадил Очкарика на кровать, – я принесу кофе и подумаем, что делать… – Вальтер проводил его взглядом:

– Ничего страшного. С минуты на минуту приедет Анна. Познакомлю ее с месье Ленуаром, они решат что-нибудь. Все образуется… – кофе был крепким, горьковатым. Вальтер выпил его почти залпом. Ветер шевелил страницы рукописи, на балконе:

– Надо было пепельницу сверху поставить… – Вальтер часто задышал, – страницы разлетятся… – сердце забилось, он откинулся к стене:

– Месье… месье Ленуар, мне плохо, нужен врач… – мужчина даже не обернулся. Пройдя на балкон, он бесцеремонно взял рукопись:

– Врача… – слышал Петр хрип сзади, – пожалуйста… – Петр надеялся, что Очкарик позовет Кукушку, однако ее имени не услышал:

– Философия, – хмыкнул Петр.

Бросив рукопись в открытый саквояж, он вернулся в комнату. Испачканные чернилами пальцы сжимали край подушки, пенсне валялось неподалеку. Изо рта вытекала тонкая струйка слюны. Губы посинели, но в этом не было ничего подозрительного. «Hotel de Francia» оцепили люди Петра, с оружием. Воронов собирался оставить открытые упаковки таблеток на столике, рядом с чашкой кофе. Он ожидал, что Кукушка явится сюда с оружием:

– Она с браунингом не расстается… – Петр смотрел на седину, в волосах Очкарика, – если она устроит пальбу, это нам только на руку. Я бы устроил, случись подобное с Тонечкой, с маленьким… – Петр не мог представить жену и сына мертвыми:

– Мы скажем, что пощадим ее дочь, если она поведет себя разумно. Она даст информацию о том, кому продалась. Скорее всего, американцам… – Петр вышел на балкон, вдыхая теплый, вечерний ветер с моря. Он закурил, опустившись на стул, где висел пиджак Биньямина. Воронов стал ждать Кукушку.

Припарковав лимузин на стоянке за белокаменным зданием мэрии, Анна сдвинула на лоб темные, авиационного стиля, очки от Ray-Ban. Она сняла широкополую, летнюю шляпу, положив ее на сиденье пассажира, поверх шелкового жакета. Анна приехала в Портбоу в короткой, чуть ниже колена юбке, цвета карамели, без чулок, в легкой блузке. На белой шее блестел маленький, золотой крестик. В сумочке, мягкой, бежевой кожи, лежал заряженный браунинг.

Получив радиограмму из Москвы, предписывающую ей появиться в Портбоу, ответив Центру, Анна вышла на балкон безопасной квартиры. Она смотрела на черепицу городских крыш, на знакомые с детства шпили церквей. Она понимала, что в Монтре, в школу Марты, послали людей из Москвы. Анна не могла забрать дочь, хотя у нее на руках были американские паспорта. Она знала, что в Портбоу тоже встретит людей из Центра:

– Я не могу оставить Марту во Франции, на границе… – горько поняла Анна, – ее исчезновение из школы заметят. О чем я? Если я приеду в Монтре, это будет означать, что я хочу забрать Марту, исчезнуть… – паспорта остались в банковской ячейке Анны, в Женеве. Она взяла с собой только билет Вальтера на лайнер.

Могло произойти счастливое, случающееся раз в жизни совпадение. В радиограмме ей приказывали появиться в Hotel de Francia, где, как было сказано, ее ожидали. В пансионе мог остановиться кто-то еще, кроме Вальтера, перебежчик из Москвы, или агент, подлежащий ликвидации. Анна искренне, отчаянно хотела в это верить.

Взяв сумочку, она заперла машину. В теплом вечере плыл колокольный звон, пахло солью, над морем кружились, кричали чайки. Анна вспомнила сад, на вилле герра Симека, у Женевского озера. Она заехала к банкиру, возвращаясь из Парижа в Цюрих. Симек показал ей картинную галерею, пристроенную к зданию, с отличной коллекцией импрессионистов:

– Гитлеру они не достались, – мелко рассмеялся банкир, – я думаю о будущем внуков… – в Женеве, Анна, не демонстрировала нацистских симпатий. Здесь она была просто фрау Рихтер, богатая владелица посреднической компании. Симек подвинул к ней сигареты виргинского табака, в янтарной шкатулке. Банкир обрезал сигару:

– Я бы вам посоветовал связаться с моим дилером, – заметил Симек, – в Нью-Йорке. Сейчас отличное время для вложений в искусство, фрау Рихтер. Они… – Симек махнул рукой на север, – продают холсты так называемых дегенеративных художников, торгуют собственностью евреев. Сезанн… – он загибал пухлые пальцы, с золотым перстнем, – Моне, Климт. Картины всегда в цене… – он щелкнул зажигалкой, Выпустив дым, Анна покачала носком замшевой туфли:

– У полотен есть собственники, герр Симек. Евреи… – банкир указал пальцем в небо:

– Они все станут дымом, фрау Рихтер. Уйдут в небытие, в новых лагерях, в Польше. До вас, наверняка, добрались слухи. После войны никто не вспомнит, кому принадлежали шедевры… – Симек угостил ее отличным обедом. Анна, невзначай, поинтересовалась, куда пошли деньги «К и К» в Праге. Открыто о подобном спрашивать было нельзя. Она сделала вид, что мистер Кроу, если верить сплетням, приобрел картины из коллекций пражских музеев.

– Это случилось до аннексии… – задумчиво сказала Анна, – ваше бывшее правительство распродавало национальные богатства, за золото. Впрочем, и золото их не спасло… – Симек покачал почти лысой головой:

– Нет, нет. Люди слышат звон, как говорится, но не знают, где он. Герр Кроу, как бы это сказать, проявил человеческие качества. Я не думал, что у него имеются чувства, в делах он безжалостен… – Симек рассказал Анне о спасении судетских детей. На прощание банкир заметил:

– Думаю, что после тюрьмы он бросил игры с фашизмом. Кто по молодости не ошибался? Его заводы производят сталь, бензин и медикаменты для британской армии. Впрочем, Люфтваффе, не оставит Англию в покое. Одними военными базами они не ограничатся. Начнут бомбить предприятия, гражданские здания. У них есть опыт Испании… – Анна уехала из Женевы с полной уверенностью, что герр Кроу, в Германии, работал на британскую разведку.

Она, невольно, хмыкнула:

– Отлично у него получилось, хотя он не профессионал. Он рисковал жизнью… – Анна поняла, что в Берлине остались агенты британцев. На них можно было выйти через ювелирный магазин на Фридрихштрассе, куда, до сих пор, через «Импорт-Экспорт Рихтера», поступали деньги от «К и К».

– То есть от британской разведки… – поправила себя Анна. Она решила не сообщать ничего Корсиканцу, советскому агенту в Берлине:

– К чему? Через два месяца, мы с Вальтером и Мартой окажемся в Панаме. Я больше об этом не вспомню… – идя к пансиону Вальтера, она, невольно, положила руку на живот, под шелком юбки. Анна пошатнулась, но заставила себя держаться прямо.

Она понимала, что надеяться на совпадение, или случайность, не стоит:

– Нас кто-то видел, вместе. Это проверка, они будут спрашивать Вальтера, кто я такая. Он скажет, что я фрау Рихтер, из Цюриха. Больше он ничего не знает… – Анна замедлила шаг:

– Я не смогу их перестрелять. Тогда я больше не увижу Марту, никогда. Мы с Вальтером уедем, беспрепятственно, однако у них останется Марта. А у нас ребенок… – она закусила губу:

– Почему, почему так? Почему я должна выбирать между Мартой и Вальтером… – Анна услышала, издалека, в голосах птиц, знакомое слово.

– Искупление… – она подышала, пытаясь справиться с внезапно нахлынувшей тошнотой, – я должна буду лишиться Марты, как искупления… – за столиками кафе, наискосок от пансиона, сидело четверо мужчин. Двое играли в карты, один, в заломленной на затылок кепке, читал барселонскую газету. Еще один чистил ногти, перочинным ножичком. Черный, закрытый форд, припарковали на углу. Анна почувствовала, как ослабли у нее ноги. Петр Воронов, курил, опираясь на перила балкона. Он был в хорошем, светлом костюме, тонкого льна, при галстуке. Мужчина широко улыбался.

Ощутив спазм в животе, она велела себе толкнуть дверь гостиницы. Анна поднималась по узкой лестнице:

– Это не преступление. Я не замужем, вдова. Вальтер, человек левых взглядов. Надо признаться, разоружиться перед партией. Меня отзовут в Москву, с Мартой, посадят на бумажную работу. Я никогда в жизни не увижу Вальтера… – дверь в номер была полуоткрыта. Анна шагнула внутрь. Воронов стоял посреди комнаты, засунув руки в карманы пиджака:

– У него там пистолет, – подумала Анна, – а у меня в сумочке. Где Вальтер? – она не сразу увидела знакомые, полуседые волосы на подушке. Она смотрела на посиневшие губы, на закатившиеся глаза. Засохшая слюна блестела на небритом, в щетине подбородке. В комнате отчетливо пахло смертью.

Анна молчала, глядя в лазоревые глаза Воронова. Она положила сумочку на стол:

– Зачем меня вызывали, Петр Семенович? Мне кажется, – она кивнула на кровать, – вы сами справились, или есть еще один объект? – наклонившись над телом, Анна взяла холодное запястье. Она хотела почувствовать Вальтера рядом, в последний раз:

– Ничего нельзя делать, – напомнила она себе, – ничего нельзя говорить. Даже бровью не двинь. Он мне заплатит, мерзавец. Не сейчас, потом. Надо оказаться в безопасности, с Мартой, надо вырастить дитя… – Горская разогнулась: «Он мертв».

Серые глаза были безмятежно спокойны, черные волосы удерживали большие, в металлической оправе очки. Она отряхнула руки:

– Петр Семенович, я двое суток провела за рулем. У меня есть дела в Цюрихе, требующие моего личного присутствия… – накрашенные помадой губы сложились в недовольную гримасу:

– Напоминаю, что я старше вас по званию и партийному стажу. Хватит меня разглядывать… – Горская оправила юбку тонкого шелка, – или вы мне хотите предъявить доказательства того, что вы хорошо справились с заданием… – под ее надменным взглядом Петр почувствовал себя двенадцатилетним мальчишкой, из детдома, переминающимся с ноги на ногу, у черной, грифельной доски.

– Вы знаете этого человека, Анна Александровна? – выдавил из себя Воронов:

– Она играет. Играет. Сука, проклятая тварь, мы никогда в жизни ее не разоблачим. На ее глазах можно пытать дочь, а она не дрогнет… – Горская нахмурила безукоризненные брови:

– Лицо знакомое. Я его видела, в картотеке интеллектуалов, с левыми симпатиями. Он, кажется, посещал Москву… – Горская пощелкала пальцами, в маникюре алого лака.

В животе билась резкая, острая боль. Анна ощутила тепло между ногами:

– Три месяца, три месяца. Стой прямо, смотри ему в глаза. Они ожидали, что я потеряю самообладание, начну стрелять… – кровь потекла по ноге. Боль стала сильнее, заполнив все тело.

– Вальтер Биньямин, – Горская улыбалась, – философ, считался близким к марксистским кругам. Поздравляю с успешной операцией, – она помолчала, – как я понимаю, это одна из частей «Утки?». Или мы еще не закончили? – Горская потянулась за сумочкой.

– У вас кровь, Анна Александровна, – Петр смотрел на алую струйку, на белом, стройном колене.

– Менструация, – сухо отозвалась Горская:

– Пора бы знать, что подобное случается у женщин. Дайте мне пройти в умывальную, иначе придется избавляться от ковра, а такое подозрительно… – она смогла захлопнуть дверь и включить воду. Струя хлестала в старую, выщербленную ванну. Загубленное белье валялось на выложенном плиткой полу, Анна стояла, держась за бортики ванной, одной рукой, второй прижимая к лицу влажное, знакомо пахнущее полотенце. Кровь текла вниз, смешиваясь с водой, поясницу разламывало. Она сдавленно выла, заталкивая в рот ткань:

– Терпи, терпи. Ты отомстишь, просто дай время. Искупление… – она вздрогнула от боли, стуча зубами. Анна опустилась на четвереньки, неслышно рыдая, тяжело дыша. Кровь не останавливалась. Она напомнила себе, что скоро надо выйти из ванной. Анна застыла, глядя на крупные, темные капли, на желтой эмали.

Петр, в сердцах, толкнул саквояж с рукописью ногой. Больше им в Портбоу делать было нечего. Оставалось проводить Кукушку обратно через границу и возвращаться в Москву.

– Все равно я ей не доверяю… – Петр подхватил сумку с манускриптом. Он решил избавиться от саквояжа по дороге в Барселону, выбросив в море. Кукушка вышла из ванной посвежевшей:

– Мне надо в аптеку, за ватой, Петр Семенович, – она оглядела комнату, – вы здесь сами обо всем позаботитесь. Меня вызвали из Цюриха, только чтобы удостоверить его личность? – Кукушка указала на кровать.

– Да, – кивнул Воронов. Она протянула прохладную, нежную руку:

– Всего хорошего, передавайте привет Москве. Я сообщу, что задание выполнено… – каблуки застучали по лестнице. Воронов раздул ноздри: «Мы еще встретимся, товарищ Горская».

 

Эпилог

Палестина, октябрь 1940

Огромное, черное небо усеивали крупные, яркие звезды. На столбах, врытых в землю, над расставленными деревянными скамейками, трещали факелы. Мошкара вилась вокруг огня. На протянутых веревках, колыхались бело-голубые флаги и пальмовые ветви. Шалаши в кибуце Кирьят Анавим не строили, но дети вышли на сцену, держа в руках этроги и зеленые листья мирта. Они принесли плетеные корзины с фруктами, решето с цыплятами, с птичника. Старшие мальчики привели теленка, украсив его голову венком. Один цыпленок спрыгнул на сцену, его искали и, под хохот, водворили на место.

Тяжело, волнующе, пахло спелым виноградом. Корзины с гроздьями стояли между рядами, темные ягоды блестели в свете факелов. Шел Суккот, праздник урожая. Со сцены гремела «Песня боевых отрядов». Дети, в синих шортах и белых рубашках, маршировали:

– Эт земер а-плугот нашир ла ле-мизмерет! – высокая, длинноногая, рыжеволосая девочка в шортах сидела за фортепьяно. После выступления детей на сцену поднимались взрослые. Циона аккомпанировала хору кибуца.

Она косила серым глазом на скамейки. Цила Сечени сидела рядом с госпожой Эпштейн. Циона увидела, что заведующая кухней держит подругу за руку:

– Они в Петах-Тикву ездили, к Итамару, навещали его. Ранение легкое, но Цила переживает. Они целовались, на Шавуот… – Циона почувствовала, как покраснела у нее щека, – не в губы. В щеку. Цила моя ровесница, а целовалась… – Итамар Бен-Самеах был ранен во время налета итальянской авиации, на Тель-Авив, в сентябре. Юноша лежал дома, в Петах-Тикве.

Загорелое лицо госпожи Эпштейн, под коротко стрижеными, почти седыми волосами, тоже было обеспокоенным:

– Лондон немцы бомбят, – Циона подпевала детям, у нее был хороший голос, – дочка ее там, Клара, с мужем. У госпожи Эпштейн четверо внуков. Она волнуется… – отдельно от других сидела стайка парней в британском хаки, с повязками на рукавах кителей. Циона смотрела на шестиконечные звезды. С началом войны некоторые жители ишува записались в еврейские батальоны, при британской армии. Ребят отпустили на праздник. Они приехали в Кирьят Анавим на военном грузовике.

– Яир подобных людей предателями называет… – Штерна, как и все высшее командование Иргуна, прошлой осенью, с началом войны, арестовали. Доктора Судакова от тюрьмы спасло только то, что он был в Европе. По возвращении дяди в Израиль, он встречался с освобожденным к тому времени Штерном, в Тель-Авиве. О чем они говорили, девочка понятия не имела.

Летом в местных газетах, появились сообщения об ограблении банков и нападениях на британских полицейских. Группу Яира англичане, презрительно, называли «Бандой Штерна». Циона не знала, примкнул к ним Итамар, или нет. С Цилой он подобными вещами не делился, сколько Циона ни просила подругу об этом выведать.

– Он говорит, что это мужские дела… – обреченно вздохнула Цила, – мне двенадцать, я девочка… – Циона подняла голову от книги. Подруга учила ее венгерскому. С госпожой Эпштейн Циона говорила по-немецки, а с Розой, по-французски.

– Шовинист, – сочно отозвалась Циона, грызя кончик карандаша, – он в марокканского деда такой. Ты знаешь, что его дед приехал сюда с двумя женами, в конце прошлого века? – Цила открыла рот. Циона положила на стол длинные ноги, в шортах:

– У них так можно, – она помахала рукой, – в Северной Африке, в Ираке, в Иране. Раввины им позволяют… – Циона хихикнула:

– Авраам помнит, он мне рассказывал. К деду Итамара вся Петах-Тиква ходила, на двух жен посмотреть… – дети выстраивались в шеренги, с деревянными винтовками.

Циона взглянула на темные, тяжелые волосы Розы. Девушка пришла на праздник в коротких шортах, коричневого холста, в расстегнутой на груди белой рубашке. Когда Роза появлялась где-то, работа немедленно останавливалась:

– Достаточно, чтобы там был хоть один мужчина… – усмехнулась Циона, – и сейчас все от нее глаз не отводят. Ребята из Бригады, кажется, сознание потеряют, прямо здесь… – Роза работала в прачечной, заведуя ремонтом одежды. Она учила Циону красиво двигаться, и пользоваться столовым серебром. В кибуце его не водилось, Роза брала стальные приборы, из кухни. Цила тоже кое-что помнила, после жизни в Будапеште. Роза ее хвалила.

– Зачем? – Циона закатывала глаза: «Зачем нам знать, как открывать устриц? В Израиле их никогда не водилось. Раввины их запрещают…»

– На всякий случай, – Роза выпускала дым из темно-красных, красивых губ, – вдруг пригодится… – она сказала Ционе, что девочка может стать моделью. Роза, одобрительно, прищурилась:

– Один метр семьдесят сантиметров, и ты еще растешь. И с каблуков больше не падаешь… – они расхохотались. В первый раз, пройдясь по комнате в туфлях Розы, с набитой в носок газетой, Циона зашаталась. Девочка едва не растянула щиколотку, полетев на пол.

– Все равно, я стану солдатом, как Авраам… – Циона, упрямо, закусила губу. Осенью она играла с филармоническим оркестром, в Тель-Авиве. Зал устроил овацию, дирижер поцеловал ей руку. Циона тогда впервые вышла на сцену в платье:

– У Розы очень красивая одежда, – невольно подумала Циона, – как у кинозвезд… – в Палестине продавали американские женские журналы. Девочка разглядывала их в газетных ларьках. До бомбежки Тель-Авива Итамар повез девочек в порт, показать «Хану». Яхта стояла в Яффо. Юноша заметил:

– Мы ее, как это сказать, скоро модернизируем. Не здесь… – он погладил дерево штурвала, – здесь много посторонних глаз. Порт британцами кишит… – Циона понимала, что яхту отгонят на север, к уединенным берегам, и оснастят оружием.

Она беспокоилась за дядю. Авраам, с группой, должен был вернуться со дня на день:

– Теперь и через Грецию дорога закрыта… – дети подняли флаг Израиля, зрители подхватили песню, – итальянцы страну оккупировали… – вчера Циону позвали в канцелярию кибуца.

Дядя звонил из Хайфы, в хорошем настроении:

– Все прошло отлично, – коротко сказал доктор Судаков, – на днях окажусь дома… – Циона не стала спрашивать, как он добрался, с группой, до Израиля. Дядя все равно бы ничего не сказал. Дети убежали. Подождав, пока взрослые выстроятся на сцене, Циона заиграла «Бывали ночи».

– Хайю лейлот, ани отам зохерет… – песня была о юноше, вспоминавшем девушку, возлюбленную, сшившую ему рубашку:

– У англичан тоже такая мелодия есть, старая… – Циона знала, что у них есть родня в Англии, но видела семью только на фото. Дядя говорил, что они никакого отношения к британским оккупантам не имеют:

– Я вообще никого не встречала, – поняла Циона, – только раввина Горовица. Он жил в Каунасе, Авраам тоже туда ездил. Он мне расскажет все новости… – спины хора закрывали от нее зрительный зал.

Увидев проблеск рыжих волос на сцене, Авраам, невольно, улыбнулся:

– Как будто бы и не уезжал… – он подхватил из корзины гроздь сладкого винограда. Авраам был в штатском костюме, без пиджака, в запыленных, грубых ботинках. Они с группой успели сесть на корабль в Салониках, до начала итальянской оккупации Греции. Из Бейрута они пошли пешком, через горы. Устроив ребят и девушек в северных кибуцах, Авраам поймал попутный грузовик на юг.

Охранники на посту, в Кирьят Анавим, обрадовались:

– Только праздник начался, ты вовремя. А у нас… – Авраам отмахнулся:

– Все потом. Хочу выпить и потанцевать. Надеюсь, появились новые девушки… – охранники, переглянувшись, уверили его: «Сам увидишь». Бросив пиджак на топчан в комнате, Авраам напомнил себе, что завтра надо забрать почту, из канцелярии. Подумав о Регине, он покрутил рыжей головой:

– Не бежать же мне было, за ней. Она приняла решение, это ее выбор. Она права, нельзя жить с человеком, который тебе не нравится. Это не одна ночь, здесь можно не думать… – он усмехнулся: «Я и не буду».

Рядом с госпожой Эпштейн, Авраам заметил незнакомую, темноволосую девушку. Тяжелые локоны падали на плечи, в белой рубашке. Тихонько присвистнув, он пробрался на пустое место, рядом. Она курила папиросу, смотря на сцену. Авраам увидел густые ресницы, темно-красные губы, поднимающуюся на высокой груди, расстегнутую блузу. От нее сладко пахло пряностями:

– Хочешь винограда? – шепнул Авраам, наклонившись к ней: «Как тебя зовут? Ты новенькая?»

Длинные пальцы отщипнули ягоду. На губах блестел сок, она облизнулась. Темные, большие, спокойные глаза, посмотрели на него. Девушка улыбалась:

– Роза, – она, медленно, положила еще одну ягоду между пухлыми губами. Авраам провел рукой по загорелому колену, поднимаясь выше, она раскусила виноград. Красный сок потек по круглому подбородку, на стройную шею. Авраам велел себе потерпеть:

– После танцев я ее уведу к себе. Роза… У нее немецкий акцент… – он обнял девушку за талию. Роза покосилась вниз, но ничего не сказала:

– Вот и доктор Судаков, – усмехнулась, про себя, девушка, – не зря мне его Мишель показывал, в альбоме. И Аннет его описывала. Посмотрим… – она ощутила его горячие, настойчивые пальцы, – посмотрим, что будет дальше…

Хор запел «Атикву», все встали. Авраам уверенно, по-хозяйски взял ее за локоть.

Гимн закончился. Циона крикнула, от фортепиано: «Танцы!».

На утоптанной, земляной площадке дети кибуца, обычно, занимались физкультурными упражнениями. Юноши принесли факелы, пристроив их на столбы с лампами. В Кирьят Анавим провели электричество, но кибуц настаивал на экономии. По ночам оставляли один фонарь, у ворот, где стояла будка охранников.

Госпожа Эпштейн, на шестом десятке, не танцевала. Она и шорты отказалась носить:

– Пусть в них молоденькие девчонки щеголяют… – заведующая столовой ходила в крепких, холщовых брюках и просторной блузе. С утра до позднего вечера госпожа Эпштейн не снимала фартук. Кибуц просыпался рано. До рассвета в столовой появлялись работники молочной фермы. Завтрак, обед и ужин накрывали на три сотни человек, не считая детей. Заведующая командовала двумя десятками человек, менявшихся почти каждый день. Впрочем, хороших поваров, госпожа Эпштейн держала при себе:

– Людей надо кормить на совесть, – замечала она, – для этого мы сюда и поставлены.

В кибуце почти вся провизия была своей. Госпожа Эпштейн только получала из Тель-Авива, из оптовой компании, муку, для пекарни. Даже оливковое масло в Кирьят Анавим давили сами, на старом прессе, довоенных времен.

– До той войны его сделали. Отец Авраама его купил, по дешевке, и сюда привез, после основания кибуца… – госпожа Эпштейн устроилась рядом с узловатым стволом оливы, на еще сухой траве.

В первый день праздника прошел первый дождь зимы, короткий, быстрый. Детей выпустили из классных комнат, в деревянном бараке. Они, смеясь, шлепали босыми ногами, по влажной земле. Малыши быстро забывали Европу, и начинали болтать на иврите. С подростками было сложнее. Дети из Германии, Австрии, Чехии, расставшиеся с родителями, приехавшие в Израиль одни, помнили штурмовиков Гитлера, свастики на улицах, и горящие синагоги. С началом войны мальчики прибавляли себе лет, чтобы записаться в еврейские батальоны. Все говорили, что собираются сражаться с Гитлером.

– Все да не все… – госпожа Эпштейн затягивалась папиросой, – этот… Яир, на праздник не приехал. И очень хорошо, иначе я бы опять ему сказала все, что думаю… – в начале лета в Кирьят Анавим, на тайное совещание, собрались командиры Иргуна. Доктор Судаков тогда был в Европе. Женщин в комнату не приглашали, но госпожа Эпштейн принесла ребятам обед, из столовой. Некоторые гости бежали из британских тюрем, их фото висели у полицейских участков. Людям в Кирьят Анавим доверяли, но подпольщики не хотели показываться всем на глаза. Госпожа Эпштейн вошла в комнату, с кастрюлей куриного бульона, когда Штерн доказывал присутствующим, что евреям будущего Израиля надо пойти на переговоры с Гитлером.

Яир, откинув красивую, темноволосую голову, размахивал рукой:

– Нам нужны газеты, листовки, радиостанция. Мы получим средства путем налетов на банки, на магазины, принадлежащие британцам… – комната зашумела.

Кто-то, скептически, заметил:

– В полиции, Яир, служат не только британцы, но и евреи. И в банках с магазинами. Ты хочешь убивать евреев, на земле Израиля, ради того, чтобы…

Лицо Штерна потемнело:

– Ради того, чтобы освободиться от гнета британцев, я готов пойти на все. Предложить помощь евреев, в борьбе Гитлера, против Лондона и его войск… – крышка кастрюли звякнула. Штерн зашипел от боли, дуя на обожженную руку.

Грохнув кастрюлю на стол, госпожа Эпштейн подбоченилась:

– Навеки проклят еврей, идущий на сделку с врагом рода человеческого, с этим сумасшедшим. Вас покроют позором, как и тех, кто, в Европе, продает соплеменников за место у кормушки… – они знали о юденратах, создаваемых немцами в оккупированных странах. Яир посмотрел на нее сверху вниз:

– Евреи галута веками были в рабстве. Они не знают, что такое пепел и кровь Масады, стучащие в наши сердца… – Штерн сжал кулаки:

– Евреи, сотрудничающие с британцами, достойны смерти… – госпожа Эпштейн смотрела на круги танцующих.

Фортепьяно сюда было не принести, звенели скрипки. В центре площадки разожгли высокий костер. Она нашла глазами рыжую голову Авраама Судакова:

– Вернулся. Он, вроде бы, разумный человек. Не станет участвовать в этих… -заведующая столовой поискала слово, – мероприятиях Штерна. Итамар пока оправляется, тоже не полезет на рожон… – девчонки смеялись, ведя за собой хоровод ребятишек:

– Двенадцать лет… – госпожа Эпштейн покачала головой, – а обе стреляют, трактор водят, за руль грузовика просятся… – она присматривала за Цилой Сечени, как и за всеми сиротами. Девчонка быстро освоилась, начала говорить на иврите, и подружилась с Ционой:

– Они похожи, – госпожа Эпштейн полезла в карман блузы, за полученным сегодня письмом, – Цила только ростом ниже. Итамар хороший парень, ее не обидит. Они поженятся, через четыре года, если Итамар жив, останется… – Роза танцевала рядом с Авраамом.

Госпожа Эпштейн привыкла судить людей по делам. Роза Левина ей нравилась. Девушка не боялась работы, не жаловалась, что делит комнату с двумя другими, была аккуратна и отлично готовила. Она пожимала плечами:

– В Кельне мы прислугу держали, фрау Эпштейн, а в Париже оказались в двух комнатах, в бедном районе. Мне шестнадцать исполнилось, встала к плите, занялась уборкой. Отец и мать болели, их переезд подкосил… – Роза знала, о чем думает госпожа Эпштейн, глядя на обедающих детей. Однажды, убирая со столов, Роза тихо сказала:

– Нам повезло. У меня были соученики, в еврейской гимназии, подруги. Где они сейчас? Это как с Аннет… – девушка тихонько всхлипнула. Она рассказала госпоже Эпштейн о смерти мадемуазель Аржан:

– Ее немцы убили… – Роза стояла, с посудой в руках, – надо что-то делать, госпожа Эпштейн. Надо спасать евреев… – оглянувшись, она шепотом добавила, – Итамар этим занимается, и весь Иргун. Надо воевать с Гитлером.

– Надо… – даже отсюда госпожа Эпштейн видела, что рука Авраама лежит где-то ниже талии девушки. Хору танцевали не парами, но доктор Судаков не отходил от Розы. Госпожа Эпштейн поджала губы:

– Надо ее предупредить. Я его два года знаю, поняла… – она вздохнула, – как он к девушкам относится… – госпожа Эпштейн ничего не говорила доктору Судакову. В ее обязанности не входило воспитывать взрослого человека. Она затянулась папиросой:

– Нравы… Какие бы нравы ни были, не след так себя вести. Роза, конечно, замужем была… – госпожа Эпштейн знала, что бывшего мужа Розы, коллаборациониста, казнило французское Сопротивление: «Поделом ему, – подытожила девушка, – не хочу это вспоминать».

– Поговорю… – госпожа Эпштейн открыла конверт с лондонскими марками. Дочь писала раз в неделю, а летом прислала фотографии.

Дети, с Людвигом и Кларой, сидели в лодке, у пристани:

– Это Питер снимал… – читала она ровный почерк, – он приехал отдохнуть, на выходные. Он очень устает, на заводах, и леди Кроу, на своей должности, тоже… – Аарон, в семь месяцев, хорошо сидел, и рос спокойным ребенком:

– Рав Горовиц пока в Харбине, с еврейской общиной… – госпоже Эпштейн, все время, казалось, что упоминая рава Горовица, дочь немного краснеет, – но скоро возвращается в Америку. Его младший брат лежал здесь, в госпитале, а потом провел несколько дней в Мейденхеде. Ребятишки от него не отходили. Мистер Меир научил Пауля играть в футбол… – внуки тоже писали.

Адель и Сабина рисовали реку и особняк Кроу, вкладывали в конверты засушенные цветы:

– Милая бабушка… читала госпожа Эпштейн, тщательно выписанные буквы, – я работаю в столярной мастерской. Мы ездим с папой на метро. Твой любящий внук Пауль… – она отложила письмо:

– Кто спасает одного человека, тот спасает весь мир. А сколько рав Горовиц спас… – дочь уверяла ее, что в Хэмпстеде не опасно, а в Ист-Энде, на верфях, были бомбоубежища.

– Провизию выдают по карточкам, огород и курятник очень помогают. Я учу девочек шить и вязать, чтобы не тратить деньги на одежду. Людвиг и Пауль едят на верфях, а мы обедаем в школе, со скидкой. Не беспокойся, милая мамочка, мы не голодаем… – полковник Кроу, по словам дочери, во главе эскадрильи истребителей защищал столицу:

– Леди Августа очень милая девушка. Мы подружились, она раньше работала куратором, в Дрезденской галерее. Невозможно представить, что когда-то мы с Людвигом ездили в Дрезден, на выходные, рисовать. Августа ожидает счастливого события, в марте. Видишь, мамочка, война войной, а дети, все равно, рождаются. Его светлость герцог отдал замок под госпиталь, для выздоравливающих летчиков. Он говорит, что все равно там не появляется, незачем зданию простаивать… – госпожа Эпштейн вздохнула:

– Дети, это хорошо, конечно. У нас тоже рождаются… – спрятав письмо, она услышала взволнованное дыхание. Роза вытянула длинные ноги, привалившись к стволу оливы:

– Можно папиросу, фрау Эпштейн… – она рассмеялась, – я свои потеряла, танцуя…

Девушка собрала пышные волосы на затылке. Спичка осветила румяные щеки, капельки пота на стройной шее, со следом поцелуя. От Розы пахло пряностями и мускусом. Темная, влажная прядь волос покачивалась над пылающим ухом:

– Как бы ты еще кое-что не потеряла… – сварливо заметила госпожа Эпштейн, – голову, например… – девушка томно улыбалась:

– Я думала, вы о другой вещи. То я потеряла в номере для новобрачных, в отеле «Риц»… – ее губы на мгновение исказились. Тряхнув головой, Роза вскочила на ноги:

– Я знаю, что делаю… – она убежала к хороводу, пробравшись через стайку детей. Ребятишки облепили госпожу Эпштейн:

– Лимонада! Можно лимонада… – заведующая кухней прищурилась, но голова Розы пропала в толпе.

– Знает, что делает… – кисло повторила госпожа Эпштейн. Она поднялась: «Пойдемте на кухню».

В коридоре барака было темно. Из-за какой-то двери, в отдалении, донесся женский голос:

– Иди, иди ко мне…, – Роза, неслышно, хихикнула.

Авраам прижал ее к стене, расстегивая рубашку:

– Ты с моими кузенами, виделась, в Париже… – Роза рассказала, до танцев, о смерти мадемуазель Аржан. Авраам помрачнел:

– Если бы она… Хана, уехала бы тогда в Израиль, ничего бы не случилось. Каждый еврей должен жить в Израиле… – Роза узнала, что он виделся с графом Наримуне, в Каунасе. Девушка услышала о Регине, сестре Аннет:

– Она теперь графиня, – небрежно заметила Роза. Она увидела угрюмый огонек в глазах доктора Судакова:

– Она вышла замуж за не еврея. Хана… мадемуазель Аржан, тоже, почти вышла, и видишь, чем все закончилось… – Роза пока не привыкла к тому, что в Израиле все, даже незнакомые люди, обращаются друг к другу на «ты». Она вспоминала обеды в парижских ресторанах, благоговейный голос официанта: «Мадам Тетанже…». Роза слышала крик бывшего мужа: «Они еврейки, им не место в приличном заведении!». Она видела, как Тетанже свалился на испачканный кровью, персидский ковер, в их бывшей гостиной.

Аврааму она сказала, то же самое, что и всем остальным. Роза, пока что, не хотела упоминать о Сопротивлении, или о своих планах. Она закинула руки Аврааму на шею: «Я твоих кузенов и раньше встречала, в свете…»

– Светская львица… – тяжелые волосы упали ему на руки.

Под ее шортами, под распахнутой рубашкой все было горячим и влажным. Авраам толкнул дверь своей комнаты, не отрываясь от красных губ, пахнущих виноградом. Пуговицы блузки застучали по деревянному полу. Комнату, в его отсутствие, убирали, здесь ночевали гости кибуца, но все равно, пахло пылью и запустением. Авраам прижал ее к себе, шепча что-то ласковое, на иврите. Он мог бы говорить с Розой и по-французски, и на немецком языке. Услышав ее акцент, Авраам сказал себе:

– Надо ей помочь. Она станет моей подругой, настоящим жителем Израиля. Она буржуазная девушка, но я ее изменю. Регина тоже могла бы измениться, но выбрала другую дорогу… – Регина была далеко, а Роза оказалась рядом. Она рассмеялась, увидев гроздь винограда, в его руке:

– Пригодится. Иди ко мне, иди… – Авраам увидел, себя, четырнадцатилетнего, ночь на берегу озера Кинерет. Он забыл, как звали ту девушку, но, обнимая Розу, услышал песню:

– Были ночи… Юноша обещает построить дом, для любимой, а она хочет сшить ему рубашку… – он почувствовал жесткие, исколотые иглой кончики пальцев:

– У нее… мадемуазель Аржан, такие были. Роза в прачечной починкой одежды заведует. Я дурак, она вовсе не буржуазная девушка. Она наша, наша… – топчан скрипел, раскачивался. Откинувшись к стене, она раздвинула безукоризненные, длинные ноги, гладя его по голове. Он слышал сдавленный стон, все вокруг пахло виноградом, на вкус она была такая же, сладкая, кружащая голову. Роза царапала ногтями шерстяное, грубое одеяло. В открытое окно доносилась музыка, светили звезды, отражаясь в темных глазах.

– Как хочется дома… – внезапно понял Авраам, – дома, с ней… С Розой… – волосы разметались по одеялу, он целовал тонкую щиколотку, у себя на плече. Девушка выгнулась, закричала, закусила губы, одним легким движением очутившись на четвереньках. Он целовал горячую спину, топчан шатался, опасно двигаясь. Раздался хруст, ножка сломалась, они даже не обратили на это внимания. Оставались стены, гроздь винограда, оставался сок на его губах, ее шепот:

– Хорошо, хорошо с тобой… – Авраам не хотел сдерживаться, но Роза помотала головой:

– Потом… Не сейчас… – она опустилась на колени, посреди обломков топчана. Авраам застонал, тяжело дыша. Он и не помнил, когда ему было так хорошо.

Авраам кормил ее виноградом, вкладывая ягоды, губами, в ее искусанные, пухлые губы. Она была вся потная, близкая, жаркая. Он сомкнул руки пониже ее спины:

– Хочу от тебя детей, Роза. Много. Будешь моей подругой… – Авраам ни разу, никому подобного не говорил. Он даже испугался, на мгновение, но справился с собой: «Это, правда. Так оно и есть…»

– Я люблю тебя, Роза… – девушка наклонилась над ним, Авраам вздрогнул:

– Всего лишь свет, отражение… – темные глаза играли прохладным, спокойным огнем. Она закрыла ему рот поцелуем: «У нас вся ночь впереди…»

– И еще много ночей. Вся наша жизнь… – счастливо подумал Авраам, переворачивая ее на спину, устраивая на пиджаке.

После смерти барона Эдмона де Ротшильда, шесть лет назад, жители улицы Рехов Ха-Ам, в центре города, подали прошение об ее переименовании. Она стала бульваром Ротшильда. Деревья, в центре улицы, пока не выросли, но траву аккуратно поливали. После первых дождей газоны зазеленели, владельцы кафе вынесли столики наружу. В октябре, можно было не прятаться от палящего солнца. По вечерам на тротуарах было не протолкнуться от шумной толпы, молодые деревца украшали электрическими лампочками. Светились вывески заведений, ларьки торговали пивом, лимонадом, и мороженым. На траве валялась шелуха от семечек, пахло горьковатым кофе, табачным дымом, соленым ветром, с ближнего моря.

Афишные тумбы оклеивали плакаты британских и американских фильмов, постановок нового сезона «Габимы», еврейского театра, и призывы о записи в еврейские батальоны. Машин в Палестине было мало, принадлежали они британской администрации. Из кибуцев приезжали на старых грузовиках, городские жители пользовались велосипедами. Над бульваром неслась музыка. На углу улицы Алленби, у кинотеатра «Муграби», напротив украшенного керамическими панно, дома Ледерберга, в кафе играли танго.

Под звуки «Кумпарситы», стучали по деревянному полу каблуки, у загорелых коленей девушек развевались платья и юбки. Приходили солдаты из еврейских батальонов, в форме, и британские офицеры. В табачном дыме слышался смех, веяло ароматом духов, играл аккордеон. В боковой комнате приоткрыли дверь. Авраам, краем глаза, видел белую спину, в темно-красном шелке, тяжелые локоны. Она не зашла в комнату, отмахнувшись:

– Ты все равно не танцуешь, а я намерена развлекаться.

– У меня встреча, – хмуро отозвался доктор Судаков, посмотрев на часы, а потом… – Роза подхватила сумочку:

– Потом я могу оказаться занятой… – темный глаз подмигнул ему, – но адрес я помню, дорогу найду. Или меня проводят… – зашуршал шелк. Авраам, незаметно, сжал кулаки.

В Тель-Авиве, они остановились в пустующей квартирке одного из командиров Иргуна. Товарищ сейчас выполнял задание, в Египте.

Авраам, за чашкой кофе, ждал Яира. Он вспоминал прошлую ночь. Роза была ласковой, нежной, смеялась ему в ухо, кивала, когда Авраам говорил о детях. В открытое окошко слышался шум моря. Утром Роза разбудила его, кофе и тостами. Она сделала омлет, сбегала за газетами, и папиросами. Девушка устроилась напротив Авраама, за деревянным столом, в одной короткой, шелковой рубашечке, и поясе для чулок. Завтрак остался незаконченным.

– Но потом она делается такая… – Роза, насколько понял Авраам, за весь вечер в кафе не присела. В кибуце она не стала переселяться в комнату доктора Судакова. Девушка приходила и уходила, когда хотела.

Авраам, попытался, ей что-то сказать. Роза подняла бровь:

– Мне кажется, смысл отказа от патриархальных отношений, состоит в том, что женщина свободна в поступках… – стиснув зубы, он кивнул:

– Хорошо. Но тогда и я, Роза… – она покачала босой, стройной ступней. Даже в кибуце она красила ногти алым лаком. Выпустив дым из красивых губ, Роза склонила голову набок:

– Я тебе не изменяю, Авраам. Когда я не захочу быть с тобой, ты об этом узнаешь первым. А ты… – девушка соскочила с подоконника, – волен делать все, что заблагорассудится… – она ушла, покачивая узкими бедрами, в шортах цвета хаки. Авраам пробормотал себе под нос:

– Уеду в Иерусалим. В университете, наверняка, есть хорошенькие студентки.

Студентки, действительно, смотрели на него томными глазами. Авраам сделал доклад о новой монографии, на заседании совета кафедры, позанимался в библиотеке и вернулся прямиком в Кирьят Анавим, к сладкому, пряному запаху, к тонкой талии, и высокой груди. Он понял, что, кроме Розы, никого больше ему не нужно.

– Она меня любит, – уговаривал себя Авраам, – она просто привыкла к подобному поведению, в Европе. Тамошние девушки все кокетничают. Им кажется, что мужчина сильнее привяжется… – обнимая Розу, по ночам, Авраам, невольно, вздыхал: «Куда сильнее…». Девушка не говорила с ним о любви.

Авраам, при ней, делами Иргуна не занимался, но встреча с Яиром была срочной. Штерн прислал записку с грузовиком, привозившим в кибуц муку. Они часто пользовались подобным способом связи. Почту лиц, находившихся под надзором полиции, британцы могли читать, а телефону они не доверяли.

Штерн тоже смотрел в сторону большого зала. Он вскинул бровь: «Я бы ревновал, Авраам».

– К делу, – хмуро велел доктор Судаков. Перед ними лежал план города, с отмеченными отделениями Англо-Палестинского банка. Карандаш закачался над улицей Алленби, остро отточенный кончик уперся в бумагу:

– Неподалеку, – Авраам почесал рыжие волосы, – а почему именно это отделение, Яир?

– У меня сидит крот… – Штерн пришел на встречу в хорошем, итальянской работы костюме, в начищенных ботинках, – он мелкий клерк, но имеет сведения о поступлении денег в хранилища… – Авраам сидел без пиджака, засучив рукава рубашки. Штерн смотрел на сильные, поросшие рыжими волосками руки:

– Сказать, или не говорить? Подобного шанса может не случиться… – Яир получил шифрованное письмо из Бейрута. Немцы согласились на встречу, на нейтральной территории. Из Берлина приезжали работники отдела СД, занимавшегося евреями:

– С другой стороны, – размышлял Яир, – отец Авраама был фанатичным коммунистом. Авраам, правда, правый, но это может быть маской, игрой. Я уверен, что в Израиле есть агенты СССР. Что, если Авраам тоже на Сталина работает… – сейчас Советский Союз и Германия находились в дружбе, но о будущем никто, ничего не знал. Штерну было не с руки рисковать. Доктор Судаков мог сообщить сведения о грядущем контакте с немцами, своим руководителям, в Москву.

– Надо потанцевать, с Розой… – решил Штерн, – заодно подумаю. Она пустышка, длинноногая красотка. Я бы и сам с ней не отказался… – Яир легко усмехнулся:

– Авраам ее ни во что не посвящает, разумеется… – Штерн услышал немецкий акцент в речи девушки. При знакомстве, Роза только коротко сказала, что родилась в Кельне, и жила в Париже.

– Вряд ли она посланец немцев, – улыбнулся Штерн, – во-первых, рандеву назначено в Бейруте, а, во-вторых, женщины годны только на простую работу. Шитье, как Роза делает, кухня, уход за детьми. Не зря в кибуцах начинали с равного распределения рабочих обязанностей, но вернулись к традиционному положению вещей. Это естественные, женские роли… – в отделение Англо-Палестинского банка привозили деньги, для выплаты содержания британским частям, расквартированным вокруг Тель-Авива. Мешки с купюрами доставляли из аэропорта в Лоде, с вооруженной охраной. В банке имелись подземные сейфы.

Авраам, быстро, начертил схему:

– Здесь… – он повернул блокнот к Штерну, – мы их дождемся, на углу. Место оживленное, но, если ты говоришь, что машина придет рано утром… – Яир кивнул:

– Магазины еще будут закрыты, а продавца в ларьке мы заменим нашим человеком…

– Итамар почти оправился… – заметил доктор Судаков, – можно его туда посадить, с оружием. Ранение в левое плечо, ему сняли повязку. Нам понадобится машина… – он потер чисто выбритый, крепкий подбородок, – легковая. Ты, я, еще два человека, и юноша Бен-Самеах… – улыбнулся Авраам, – больше никого не потребуется… – Штерн поднялся:

– Очень хорошо. Машину я достану, а ты привози пистолеты, – он подмигнул Аврааму, – из тайников… – в холмах у Кирьят Анавим Иргун оборудовал подземную базу, где держали украденное у британцев оружие. Второй тайник находился в подвале иерусалимского дома доктора Судакова:

– Он говорил… – вспомнил Штерн, – его предок ход сделал, ведущий прямо к Стене. На войне подобное пригодится… – Яир был уверен, что Гитлер пошлет войска в Северную Африку:

– Французские колонии отошли правительству Виши, в Ливии итальянцы. Остался один Египет, союзник британцев, и мы. Турция тоже поддерживает Гитлера. Незачем находится между молотом и наковальней. Британцы никогда не позволят евреям основать свое государство. Значит, надо ставить на немцев… – заказав еще кофе, он отправился в зал.

Подруга доктора Судакова отлично танцевала, но была молчалива. Когда Штерн предложил прогуляться к пляжу, она только взглянула на Яира темными, большими глазами:

– Авраам занят, у него дела. Не хочется, чтобы ты скучала… – его рука поползла ниже талии, гладя шелк платья. Штерн прижимал ее к себе. От высокой груди, в декольте, от нежной кожи, пахло сладкими пряностями. Ловко повернувшись, она продолжила танцевать:

– Я не скучаю, как видишь… – губы в помаде улыбнулись. Низкий голос девушки не портил даже сильный, немецкий акцент. Мелодия закончилась, Розу сразу пригласили на следующий танец. Взяв чашку с кофе, Штерн прислонился к двери:

– Пустышка, однако, такой и должна быть женщина. Смотреть в рот мужчине, обеспечивать его нужды… – он вспомнил длинные ресницы, искорки в ее глазах:

– Посмотрим, как все сложится. Надо сказать Аврааму о встрече, поехать с ним в Бейрут. Он образованный человек, со степенью, с отличным, немецким языком. Немцы ценят интеллектуалов. Разговоры о депортации евреев в Польшу, просто чушь. Люди живут спокойно, занимаются своим делом. Мы получим от немцев гарантии создания еврейского государства, перевезем сюда население Европы… – Штерн решил, что Авраам, все же, не имеет отношения к советской разведке:

– Хотя он ездил в Каунас, прошел через советскую территорию. Ладно, – сказал себе Яир, – не боевиков же везти в Бейрут. Без Авраама я не справлюсь… – когда он вернулся в комнату, доктор Судаков показал расписанный по минутам план операции:

– Понедельник, – кивнул Штерн, – в семь утра. Приходи пешком, а я, с ребятами, появлюсь на машине… – Авраам обещал съездить к Итамару, в Петах-Тикву, и послать юношу за оружием, в кибуц.

– Заодно увидит свою девушку, – хохотнул доктор Судаков. Поставив кофе на стол, Штерн откашлялся:

– Есть еще кое-что, Авраам. Послушай меня… – он говорил, видя, как бледнеет щека мужчины. Лицо доктора Судакова закаменело, он отчеканил:

– Я скорее умру, чем вступлю в сделку с нацистами, Яир. Я не хочу, чтобы мои дети меняли фамилию, из-за позора, который покроет их головы. Моя семья четыре сотни лет в Израиле живет, мои предки здесь похоронены… – Штерн попытался прервать его:

– Твоего деда убили арабы, Авраам. Если мы получим государство, подобного больше никогда не случится. Какая тебе разница, от кого… – кулак опустился на стол, расколов чашку, остатки кофе вылетели на карту города. Перегнувшись через стол, он встряхнул Штерна за плечи:

– Если ты хоть шаг сделаешь в направлении Бейрута, Яир, клянусь, я выдам британцам тебя, твое Лехи, как ты его называешь, и ваши планы… – серые глаза презрительно посмотрели на Штерна:

– Ты не предашь еврейский народ, понятно? Пойду, – хмуро усмехнулся Авраам, – хотя бы один танец я могу себе позволить? Посиди, подумай… – он взял пиджак.

Остановившись в темном коридоре, Авраам вспомнил Каунас, Максима и графа Наримуне:

– Председатели юденратов, Давид… Как они не понимают, что после смерти, нас будут судить по делам нашим? Не Бог, я в него не верю, а потомки. Что Максиму, или Наримуне были евреи, зачем они их спасали? Или Питер, в Праге? Потому, что иначе нельзя, это долг чести. А мы, своими руками… – Авраам посмотрел на сильные пальцы:

– Никогда такого не случится. Ни шагу навстречу Гитлеру… – он подумал, что можно предложить британцам совместные миссии, в оккупированную Европу:

– Надо Джону написать, – сказал себе Авраам, – он поможет. В Израиле много эмигрантов из Германии, Польши. Они знают местность, владеют языком. Я вообще на десяти разговариваю, – он, отчего-то, развеселился:

– Меня за еврея никто не примет, спасибо папе и его коммунистическим принципам… – доктор Судаков остановился у входа в зал. Он увидел узкую, нежную спину, темные локоны: «Потомки… Появятся ли у меня дети?»

– Будут, – Авраам, уверенно, шагнул к Розе.

Яир вытер салфеткой остатки кофе с карты:

– Очень хорошо. Доктор Судаков не поедет в Бейрут. От отделения Англо-Палестинского банка он отправится в камеру тюрьмы, а оттуда пойдет на эшафот. Я об этом позабочусь… – Штерн выбросил осколки чашки:

– Никто не смеет мне мешать. Еще угрожать вздумал, мерзавец. Пусть его повесят. Я его знаю, он устроит пальбу, поняв, что никакой машины не появится… – Штерн хотел завтра отправить анонимное письмо, в полицию Тель-Авива, предупреждая о будущей акции.

– Тогда можно Розу подобрать, – Яир затянулся сигаретой, – в конце концов, я тоже Авраам. Ей даже не придется привыкать к другому имени… – он откинулся на стуле, слушая звуки танго: «Доктор Судаков до конца года не доживет, обещаю».

Клерк прокатной конторы Hertz Corporation, на улице короля Георга, в Тель-Авиве, долго вертел выданное в Каире, водительское удостоверение. Служащий арабского языка не знал, но на снимке видел даму, стоящую перед ним, с дорогим саквояжем, в костюме тонкого твида, цвета лучшего бордо, в туфлях на высоком каблуке. Темноволосая, темноглазая женщина говорила на безукоризненном, французском языке. Сам клерк на нем объяснялся кое-как.

– Египет, со времен Лессепса, смотрит в сторону Франции… – клерк выписывал бумаги, – при дворе короля чаще можно услышать французский язык, а не арабский… – дама, по виду, была богатой туристкой. Паспорта она не предъявила, но правилами подобное и не требовалось. От дамы пахло сладкими пряностями, на длинном пальце переливалось кольцо, с крупной жемчужиной.

Она взяла в аренду, на три дня, новый форд, небольшой, черного цвета. Клерк предлагал мадам и более дорогие модели, Меркури, и Линкольн-Зефир. Дама отказалась:

– Не стоит. Я всего лишь хочу съездить в Иерусалим… – за рулем она вела себя свободно. Накрашенные алым лаком пальцы, забрали ключи. Дама протянула деньги, залог и оплату за три дня. Рассчитавшись наличными, она попросила залить полный бак бензина. Дама ловко вывернула со двора, клерк, чихнув от пыли, спохватился:

– Я не записал данные водительского удостоверения… – британец забыл об этом, рассматривая ложбинку в начале длинной шеи, и тень, лежавшую в вырезе шелковой блузки. Клерк махнул рукой:

– В документе все на арабском языке… – он вернулся в контору, к чашке чая и новостям, по радио. Лондон и другие города Британии бомбили, с людскими потерями, в Америке начинался призыв новобранцев. Президент Рузвельт, судя по всему, оставался еще на один срок в Белом Доме.

– Неслыханно… – клерк помешал чай, – у них на два срока президенты выбираются. Американцы ему доверяют. Впрочем, как и мы, мистеру Черчиллю. На войне нужны решительные люди. Гитлер не посмеет лезть через пролив. Немцев наши летчики отгонят от Британии… – клерк читал лондонские газеты. В Палестине была своя, англоязычная Palestine Post, но клерк, хоть и был евреем, ее не покупал. В ней печатались радикалы, вроде доктора Авраама Судакова, или журналиста Штерна, выступавшие за прекращение действия британского мандата в Палестине. Начальник прокатной конторы был англичанином. Клерку не хотелось рисковать должностью.

Служащий отхлебнул хорошо заваренного чая:

– Мобилизация в Америке. Они японцев опасаются, и правильно делают. Одним Французским Индокитаем японцы не ограничатся. Пойдут дальше, в Бирму, в Индию… – клерк испугался за чай:

– В Британии карточки ввели, скоро и здесь появятся… – взяв со стола газету, с прошлой недели, он просмотрел список убитых и раненых: «Одни летчики». В орденском списке тоже было много авиаторов. Клерк нашел командира эскадрильи, полковника сэра Стивена Кроу:

– Тридцати не исполнилось, а он крест «За выдающиеся летные заслуги» получил… – в списке значились и гражданские лица. Король установил новую награду, крест своего имени, за подвиги, совершенные не на поле боя. Служащий вздохнул:

– Лондон почти каждый день бомбят, люди откапывают раненых из-под завалов, устраивают убежища, в метро… – в конторе пахло сладкими пряностями. Клерк подумал, что еще раз полюбуется дамой, когда она придет сдавать машину.

Роза оставила форд на стоянке дорогого, арабского пансиона в Яффо. Зайдя в гостиницу, она шмыгнула в дамскую комнату. Утром, подождав, пока Авраам покинет квартиру, Роза тщательно оделась. Она знала, что Авраам получил записку от Штерна. Госпожа Эпштейн видела, как водитель грузовика с мукой передал конверт доктору Судакову. Заведующая столовой напоила шофера кофе, с лично приготовленным тортом. Водитель эмигрировал из Вены, и был рад поговорить на немецком языке, с фрау Эпштейн. Выяснилось, что записка пришла от Яира, как его называла госпожа Эпштейн.

– Поезжай в Тель-Авив, – строго сказала женщина Розе, – проследи, чтобы они глупостей не натворили.

– А они натворят… – выйдя из дамской комнаты, в льняном платье от мадам, Роза велела принести кофе на террасу. Она курила, глядя на море, вспоминая темные, холодные глаза Штерна. Розе не понравилась встреча в кафе, и не понравился жадный взгляд Яира. Еще больше ей не понравился блокнот Авраама. Ночью, когда доктор Судаков крепко спал, Роза обыскала карманы его пиджака. Она сидела на подоконнике, рассматривая, при свете, низкой луны, аккуратно вычерченную схему. Шумело море, Роза накинула на плечи рубашку Авраама.

Госпожа Эпштейн рассказала девушке кое-что, о Штерне:

– Еврейский коллаборационист, – поморщилась Роза, – впрочем, с его делами, он не минует эшафота, или британцы его пристрелят. Он меня не интересует. Надо спасти Авраама… – Роза не любила доктора Судакова, но понимала, что Авраам нужен евреям Израиля, и евреям Европы:

– Он решительный человек, честный. Он знает, чего хочет добиться. И у него трезвая голова, – вздохнула Роза, – большей частью. Я докажу, что способна работать наравне с мужчинами. Надо, наконец, признаться, что я его не люблю. Впрочем, я ему подобного и не говорила… – она, аккуратно, положила блокнот на место.

Роза покачала ногой, смотря на лунную дорожку, на море:

– Он тоже меня не любит. Ему одиноко, он устал, он хочет тепла… – тихонько вернувшись в комнату, Роза присела на кровать. Она погладила рыжие волосы:

– Ты еще полюбишь, обязательно. По-настоящему, на всю жизнь. И я полюблю… – Роза подперла подбородок кулаком. В Париж, и вообще во Францию, бывшей мадам Тетанже возвращаться не стоило. Розу могли узнать. Она подозревала, что оберштурмбанфюрер фон Рабе собирается навещать страну.

– Бельгия, или Германия… – скинув рубашку, она устроилась рядом с Авраамом. Обняв ее, он что-то сонно пробормотал:

– Из Кельна я подростком уехала, меня никто не помнит. Но Бельгия даже лучше, в стране говорят на французском языке. Надо, чтобы Авраам и остальные командиры Иргуна, прекратили детские игры, борьбу с британцами, и начали сотрудничество. Израиль станет государством, но сейчас важнее спасти евреев Европы, избавить мир от Гитлера… – Роза задремала, положив голову на крепкое плечо Авраама.

Она сидела на уютном, покрытом арабским ковром диване, поглаживая черную кошку:

– Авраам, скорее всего, в Петах-Тикву поехал, к Итамару. Отправит его за оружием… – Роза подозревала, что Итамар тоже появится завтра, в семь утра, у отделения Англо-Палестинского банка.

– А я что буду делать? – кисло спросила себя девушка, откусив медовой пахлавы:

– У меня нет оружия, только машина… – Роза не знала, зачем взяла форд в аренду, но за рулем она себя чувствовала увереннее:

– Что мне, выйти на тротуар, и приказать Штерну: «Отменяйте ограбление?», – девушка хмыкнула. Она увидела адрес в блокноте Авраама. Справившись по карте, Роза поняла, что доктор Судаков собирается напасть на отделение Англо-Палестинского банка.

За несколько месяцев жизни в кибуце, Роза научилась стрелять, но пистолет ей было взять негде. Британцы боялись неучтенного оружия, в Палестине его запрещали к продаже. Военные устраивали обыски в кибуцах, известных, как гнезда радикализма.

– Например, в Кирьят Анавим, – Роза вздохнула, – Циона тоже Штерна поддерживает. У нее родственники в Лондоне, ей двенадцать лет. Это она по молодости, – подытожила Роза. Она повела форд в неприметный двор, на улице Алленби, рядом с отделением Англо-Палестинского банка. Роза нашла место утром, проводив Авраама, как она думала, в Петах-Тикву. Заперев машину, она встала в арке:

– Семь утра, понедельник. Сейчас здесь оживленно… – воскресенье в Палестине было рабочим днем, – а завтра все еще закрыто будет… – окинув взглядом улицу, Роза увидела вывеску портного.

– Швейная мастерская… – девушка, усмехнувшись, направилась к ларьку. Едва услышав ее акцент в иврите, хозяин перешел на немецкий язык. После прихода Гитлера к власти, он уехал из Бреслау, где владел гастрономической лавкой. Роза купила папирос, и свежий, румяный бублик, посыпанный кунжутом. Девушка, невзначай, поинтересовалась:

– Можно попросить оставить мне «Blumenthal’s neuste Nachrichten»? Ее всегда первой разбирают… – газету на немецком языке публиковал бывший берлинский, а ныне тель-авивский журналист, Блюменталь. Издание было, чуть ли ни самым популярным в Израиле.

Хозяин замялся:

– Завтра другой продавец работает, фрейлейн. Я не уверен, что… – Роза увидела, что мужчина прячет глаза. Подобные киоски открывались в шесть утра.

– Все понятно, – Роза шла к рынку Кармель, мрачно кусая бублик, не обращая внимания на взгляды мужчин:

– Они посадят в киоск своего человека, с пистолетом… – Роза замедлила шаг:

– Может быть, в полицию пойти? Но я здесь нелегально, без документов… – Роза плыла в Израиль на бывшей яхте месье Корнеля. Корабль подошел к уединенному пляжу на севере. Оттуда группу, лодками, перевезли на берег, где ждали грузовики.

– У меня нет ни одного доказательства, кроме схем, – поняла Роза, – но Авраам блокнот увез. Хорошо, что я у Итамара взяла водительские права, месье Эль-Байюми… – посмотревшись в витрину лавки, Роза осталась довольна, – других бумаг у меня нет, – она хихикнула. Роза забрала права в Париже, Мишель поменял на документе фотографию:

– Пригодится, – коротко сказала она Итамару. Юноша не стал спорить.

– Ладно… – вынулв из сумочки плетеную авоську, она окунулась в рыночный шум, – если акция назначена на семь утра, то Авраам уйдет в шесть. Я за ним отправлюсь, короткой дорогой… – Роза напомнила себе, что надо залепить номера форда грязью:

– Я у банка даже быстрее него окажусь… – Тель-Авив, по сравнению с Парижем, был крохотным городом. Роза хорошо его изучила. Она прошла к прилавку с курицами. Девушка вспомнила рынок Ле-Аль, мясные ряды, и голос хорошо одетой дамы: «Какой у вас рост, мадемуазель?»

– Я тогда огрызнулась… – потыкав пальцем курицу, Роза, наклонившись, понюхала птицу, – думала, что она смеется. Меня в школе жердью дразнили. Может быть, – она поняла, что улыбается, – я вернусь к карьере модели, после войны. Надо сделать так, чтобы она быстрее закончилась. Маляр, и Драматург этим занимаются, и я буду, обязательно… – расплатившись за курицу, она пошла к грузовикам, где, на земле, стояли дерюжные мешки и грубые ящики с овощами. Роза хотела приготовить Аврааму петуха в вине.

Легкий ветер с моря шелестел страницами разложенных на прилавке, придавленных камнями газет. Здесь были лондонские издания, и местная пресса, Palestine Post и многочисленные, партийные листки, от правых до коммунистических публикаций.

Появившись в киоске, Итамар сварил крепкий, тягучий кофе, из мелко смолотых зерен. В закутке у продавца стояла газовая плитка, с баллонами. Сняв с деревянного шеста бублик, юноша аккуратно положил в медную коробочку мелкие монеты. В кармане рабочей куртки Итамара лежал пистолет. На часах, над запертыми дверями отделения Англо-Палестинского банка, стрелка подошла к половине седьмого.

Вчера Итамар съездил в Кирьят Анавим и вернулся на попутном грузовике, в город. При себе юноша держал закрытый, потрепанный саквояж. Вечером, на пляже, он встретился со Штерном, и доктором Судаковым. Юноша отдал им пистолеты. Авраам усмехнулся: «Заодно с Цилой погулял, должно быть». Итамар, немного, покраснел.

Цила, этой неделей, после школы работала на кухне. Циона вернулась в Иерусалим, в интернат при Еврейском Университете. Итамару, правда, не удалось зайти в комнату к девочке. Госпожа Эпштейн зорко за ним следила. Она даже поинтересовалась, где Итамар пропадал, приехав в кибуц. Юноша понял, что охранники проговорились заведующей столовой, придя за обедом.

– На плантации ходил, – нашелся Итамар, – смотрел, что с виноградом… – серые глаза госпожи Эпштейн, на мгновение, похолодели. Она вытерла руки холщовым полотенцем:

– А что с виноградом? Собрали урожай… – оглянувшись, она распорядилась:

– Цила, корми его. Нам куриц потрошить надо… – они сидели с Цилой за деревянным столом. Итамар, жадно, ел рагу из овощей. Мяса госпожа Эпштейн добавляла только для запаха.

Тайник сделали в уединенном месте, за час ходьбы от кибуца. Итамар проголодался. Цила подвинула свежую питу и тарелку с хумусом и оливками:

– Я сама солила. Ешь… – девочка улыбалась, – я чай заварю, с мятой. Мы медовый пирог сделали, на шабат. Еще осталось… – она убежала на кухню. Итамар проводил взглядом рыжие волосы:

– А если меня завтра арестуют? У нас оружие будет. Это не Египет, и не Ливан… – британцы судили всех, у кого находили оружие. Ранение или смерть британского солдата, полицейского, или гражданского лица, влекло за собой приговор к повешению. Изредка казнь заменяли пожизненным заключением, при смягчающих обстоятельствах. Некоторые боевики Иргуна, взятые на месте преступления, предпочитали застрелиться, нежели попасть в руки британцев.

Доктор Судаков и Штерн запретили Итамару пускать в ход оружие.

На пляже, они уселись на теплый песок, с бутылками пива:

– Ты в киоске для спокойствия, – наставительно сказал Авраам, – на тротуаре будет Яир, со мной, и еще два человека. Все с пистолетами. Машина заберет нас, и деньги… – белый песок скользил между пальцами:

– Нельзя упускать время, – понял Авраам, – иначе мы потом не сможем смотреть в глаза нашим братьям, в Европе. Тем из них, кто выживет… – он твердо решил, что это его последняя акция в Израиле. Авраам просто не мог отказать товарищам:

– Яир не свяжется с немцами. Он разумный человек, он меня услышал… – Авраам хотел написать Джону и встретиться с командующим британским гарнизоном, в Израиле. Подумав о своем плане, он тряхнул рыжей головой:

– Все правильно. Отберем юношей, девушек, из Европы, со знанием языков. Обучим их военным дисциплинам, прыжкам с парашютом. Я первым, в Польшу отправлюсь… – над тихим, пустынным Средиземным морем закатывалось огромное, медное солнце.

Авраам шел на квартиру, думая, что пора прекращать детские игры. Остановившись, он закурил папиросу:

– Штерн меня предателем назовет, и весь остальной Иргун тоже. Отвернутся от меня, будут полоскать на каждом углу. Пусть, – Авраам разозлился, – сейчас надо не болтать языком в газетах, и не устраивать стычек с британцами, а бороться с Гитлером. До конца, до победы. У нас появится свое государство, после войны, я уверен… – он прислонился к нагретой солнцем стене.

Дома он, с удовольствием, обнаружил петуха в вине, пирожные из венской кондитерской на улице короля Георга и Розу, в чулках и шелковой рубашке. Она ласково прильнула к Аврааму. Мужчина вздохнул: «Хоть бы раз она сказала, что любит меня. Надо дать ей время. Я тоже этого долго не говорил…»

Пережевывая бублик, Итамар смотрел на черный форд, с залепленными грязью номерами, стоящий в арке проходного двора. Он был уверен, что за рулем Яир, а сзади сидят боевики Иргуна. Утро было тихим, на востоке разгоралось солнце. На улице Алленби посадили апельсиновые деревья. Юноша улыбнулся:

– Совсем как у нас, в Петах-Тикве. Скорей бы Цила школу закончила, ко мне переехала. Будем работать, дети родятся. Скорей бы война закончилась… – мотор форда заглушили. Окна задернули занавесками, солнце било в ветровое стекло. Итамар не видел лица водителя.

Он полистал американский, яркий журнал: «The Billboard». Юноша наткнулся на знакомое имя. Итамар слышал ее записи, пластинки оркестра Гленна Миллера продавались в Палестине.

– Мисс Ирена Фогель на церемонии вручения «Оскара», отель Амбассадор, Лос-Анджелес. Мисс Фогель исполняла песню Wishing, из кинофильма «Любовная связь», номинированную на премию… – Итамар вспомнил томное, страстное контральто. Девушку сняли в вечернем, низко вырезанном платье, черные волосы струились по плечам. Итамар плохо знал идиш, в семье говорили на иврите, но юноша вспомнил слово:

– Зафтиг. Все равно… – он полюбовался пышной, большой грудью, широкими бедрами, – все равно она очень красивая. И талантливая. Циона тоже такая. Интересно, за кого она замуж выйдет… – подняв голову, Итамар едва не поперхнулся бубликом. На улицу Алленби вывернули две темные машины. Солнце играло в рыжей, коротко стриженой голове доктора Судакова. Авраам шел с другого конца улицы, держа руку в кармане пиджака. Форд не двигался с места.

– Это не деньги, – понял Итамар, – их с вооруженной охраной возят. Это… – машины поравнялись с Авраамом. Юноша успел подумать:

– Только бы он не стрелял. Если его арестуют, с оружием, это тюремный срок, а если… Но где Яир, где остальные? Кто нас продал? – заскрипели тормоза, он услышал крик:

– Стоять! Руки за голову, стоять, не двигаться… – Итамар, невольно, потянулся за пистолетом:

– У него взрывной характер, он может попытаться убежать… – доктор Судаков отступал к стене здания. На улице, кроме полицейских, в британской форме, и стоящего на месте форда, никого не было. Итамар даже не понял, как это произошло. Над тротуаром пронесся вопль, на иврите: «Не убивайте, пожалуйста! Не надо!»

Юноша похолодел. Прижав к себе одного из полицейских, Авраам приставил пистолет к его затылку. Остальные держали его на прицеле. Юноша, заложник, побледнел, Итамар увидел слезы на его лице. Доктор Судаков, громко, сказал:

– Если мне дадут уйти, я его не трону, обещаю… – Авраам шепнул в ухо юноши: «Кто продал акцию? Говори, быстро…»

Мальчик плакал:

– Я не знаю, не знаю. Комиссару подбросили анонимное письмо. Пожалуйста, мне всего восемнадцать… – Итамар сжал зубы:

– Если он выстрелит, его казнят. А если выстрелю я … – он обернулся:

– Брошу пистолет, и убегу. Проходные дворы я знаю… – у Итамара была твердая рука и верный глаз. Взводя пистолет, он понял, что левое плечо почти не болит. Итамара зацепило осколком, при бомбежке:

– Я не позволю, чтобы его казнили… – Авраам почувствовал резкую боль, в правой руке, повыше локтя. Он выронил оружие на тротуар, юноша рванулся к полицейским, зазвенели свистки: «Сообщник в ларьке, в ларьке! Брать живым!»

– Итамар меня спас… – кровь текла по рукаву пиджака, его уложили лицом на землю, полицейские рванулись к ларьку. Щелкнули наручники:

– Это мерзавец Яир, больше некому. Я получу срок, он меня хочет убрать с дороги. Британцы до него доберутся, рано или поздно. Я не хочу руки об него марать… – черный форд несся по улице. Полицейские отскочили от ларька, раздался треск дерева. Газеты, бублики, пачки папирос разлетелись во все стороны. Авраам узнал красивый профиль, но все не мог поверить. Дверь форда распахнулась, рука с алым маникюром втащила Итамара внутрь:

– За ним! – велел кто-то из полицейских, но было поздно. Войдя в вираж, встав на два колеса, форд исчез за углом улицы Алленби. Пахло пороховой гарью, и кровью. Аврааму почудилось, что над мостовой витает аромат сладких пряностей. Уронив голову на какую-то газету, он позволил себе потерять сознание.

Роза остановила машину, выехав из города. Щелкнув зажигалкой, она посмотрела на Итамара. Юноша сидел на полу:

– Я тебя отвезу в Петах-Тикву, – Роза выпустила дым в окошко, – и поеду в Кирьят Анавим. Возьму документы, у кого-то из девушек. Мне надо получить с ним… – она кивнула на пыльную дорогу, – свидание… – вокруг простирались поля какого-то кибуца. Вдалеке ехала повозка, шуршали листьями пальмы. Итамар послушал щебет птиц:

– Роза… – почти робко спросил юноша, – где ты водить училась… – загорелые ноги, в шортах, в старых сандалиях, уверенно упирались в педали форда.

Она выбросила окурок на дорогу:

– На трассе в Ле-Мане. За мной ухаживал Жан-Пьер Вимилль, победитель Гран-При Франции, и суточных гонок… – Итамар открыл рот.

– Поехали, – Роза повернула ключ в замке зажигания, – у нас много дел… – темно-красные губы улыбнулись. Форд исчез в облаке пыли.

На улице Мишоль-ха-Гвура, в Русском Подворье, к деревянным воротам с вывеской: «Свидания и прием передач», вилась небольшая очередь. Роза, с холщовой авоськой, в простом, хлопковом, по колено платье, устроилась в конце. Девушка посмотрела на часики. Свидания в центральной тюрьме Иерусалима давали дважды в неделю, по понедельникам и средам. Авраама перевезли сюда после предъявления предварительного обвинения, в попытке ограбления банка, незаконном ношении оружия, и захвате заложника.

Адвокат оказался уроженцем Франкфурта. Они с Розой говорили на немецком языке.

– Герр Фридлендер, – возмутилась Роза, сидя в конторе, в Тель-Авиве, – о каком ограблении может идти речь? Доктор Судаков шел мимо банка. Это не запрещено законом… – Фридлендер протер пенсне:

– Фрейлейн Левина, то есть Браверман, – поправил он себя, – доктор Судаков шел по улице Алленби с пистолетом в кармане. Он угрожал убийством полицейского, при исполнении служебных обязанностей… – Фридлендер покашлял:

– Меня приняли в коллегию адвокатов, в Германии, до вашего рождения, моя дорогая. В стране я десять лет, и все время защищаю… – адвокат повел рукой, – приятелей вашего жениха. Чудо, что он у меня в первый раз в клиентах. Пять лет, – отрезал адвокат, – если судья будет в хорошем настроении… – Фридлендер вернул ей британский паспорт:

– Очки наденьте. Вы с фрейлейн Браверман похожи, но не слишком… – Рут Браверман, соседка Розы по комнате, с готовностью отдала ей документы. Рут поделилась и очками:

– Передай Аврааму, что мы его все поддерживаем… – Розе разрешили свидание только через две недели после ареста Авраама. Она призналась адвокату, что живет в стране нелегально, и придет в тюрьму с чужими документами.

Фридлендер поджал тонкие, в морщинах, губы:

– Как будто вы мне что-то новое сказали, фрейлейн. Половина страны с чужими документами разгуливает… – в сумке Розы лежала жареная курица, в бумажном пакете, питы, оливки, хумус и виноград.

Циона не плакала. Ей, как несовершеннолетней, свидания не позволяли. Девочка вскинула рыжеволосую голову:

– Значит, надо его освободить. Яир приедет, я с ним поговорю, мы нападем на тюрьму… – госпожа Эпштейн хлопнула ладонью по столу. Циона вздрогнула:

– Хватит нести чушь, – сочно сказала пожилая женщина, – тебе двенадцать лет. Учись, играй на фортепьяно, и близко не подходи к Яиру и его банде…

– Они называются Лехи, – Циона вздернула нос:

– Лохамей Херут Исраэль, борцы за свободу Израиля… – фыркнув, она ушла из столовой. Госпожа Эпштейн аккуратно заворачивала курицу:

– Я за ней присмотрю. У тебя, наверное, теперь другие дела появятся… – она оглядела Розу с ног до головы.

– Появятся, – согласилась девушка, – но сначала мне надо встретиться с Авраамом… – Роза сделала вид, что является невестой доктора Судакова. Свидание ей дали, но начальник тюрьмы, на ломаном иврите, кисло сказал:

– Никаких поцелуев и всего остального. В комнате присутствует охранник. Супружеских визитов мы не разрешаем… – его глаза остановились на груди Розы. Она поправила воротник скромной блузки:

– Я понимаю, господин майор… – ворота открыли, очередь задвигалась.

Охранники переворошили провизию. Розу отвели в отдельную комнату. Арабка, служительница женского отделения, ловко ее обыскала. В сумочке Розы лежали карандаш и блокнот, однако начальник караула предупредил ее:

– Никаких записей, иначе мы немедленно прервем свидание… – Роза, в сопровождении солдат, шла через пустынный, выложенный булыжником двор. Она приехала в Иерусалим на попутной машине, и намеревалась отсюда отправиться в Петах-Тикву, к Итамару:

– Авраам расскажет, с кем надо связаться, из менее радикальных кругов Иргуна… – она хотела, после свидания, дойти до улицы Яффо и взять в аренду какой-нибудь старый форд, по имевшемуся у нее паспорту. Роза ожидала, что в ближайшую неделю, им с Итамаром, придется разъезжать по стране. Позвонив в аграрную школу, в Петах-Тикве, Роза выяснила, что Итамара не тронули. Юношу позвали к телефону. Он, шепотом, сказал, что полиция его не навещала.

– Конечно… – в каменном коридоре было прохладно, – они не разглядели, кто в ларьке сидел.

Итамар оставил пистолет, но по оружию невозможно было определить, кто держал его в руках. Роза похвалила себя за то, что залепила грязью номера форда. Она понимала, кто подбросил в полицию анонимное письмо. Госпожа Эпштейн рассказала девушке о летнем заседании командиров Иргуна:

– Итамар Штерну не помеха, Итамар юнец… – Розу привели в голую комнату, с решетками на окне, и привинченной к полу лавкой, – Штерн хотел убрать с дороги Авраама… – записи на свидании запрещались. Британцы боялись, что подпольщики могут передавать сведения шифром.

– Я все запомню… – окинув надменным взглядом арабского полицейского, Роза положила ногу на ногу. Девушка закурила папиросу:

– Свидание тридцать минут, – раздалось из коридора, – комната номер восемь! Заключенный Судаков, стойте… – адвокат объяснил Розе, что в кандалах держали только тех, кто совершил убийство.

Он был в форменных, полосатых штанах и куртке, в грубых, разбитых ботинках. Правая рука висела на косынке, голову остригли наголо. Увидев рыжую щетину, Роза, отчего-то, улыбнулась. Доктор Судаков тоже улыбался, легко, мимолетно. Касаться друг друга, им было запрещено. Присев на лавку, рядом с девушкой, он взял пачку папирос. Охрана прощупала каждую, когда Розу обыскивали. Солдат медленно расхаживал по комнате. Роза привезла стальную флягу, с крепким кофе. Авраам принял ее, левой рукой. Он, одними губами сказал:

– Здравствуй. Я почему-то думал, что Рут Браверман ко мне на свидание не приедет, хотя мне сказали, что она моя невеста… – пахло жареной курицей и дешевым табаком. Охранник насвистывал заунывную, арабскую песенку.

– С Итамаром все в порядке… – они разговаривали шепотом, – я тебе провизии привезла, папирос, книги, которые ты просил… – Фридлендер передал Розе список. Доктор Судаков хотел, как он выразился, хотя бы здесь поработать над монографией. Роза быстро рассказала Аврааму о новостях. Рузвельт стал президентом, итальянцы окончательно оккупировали Грецию. Покуривая, он, смешливо, заметил:

– За меня не волнуйся. Я мухтар, староста, сплю у окна в камере… – Аврааму отчаянно хотелось взять ее за руку, однако он продолжил:

– Фридлендер говорил о пяти годах… – Роза раздула ноздри:

– Мы что-нибудь придумаем. Года два, не больше. Ты нужен в Европе, Авраам, нужен евреям… – доктор Судаков подмигнул ей:

– Знаешь, как говорят? По нынешним временам каждый порядочный человек должен посидеть в тюрьме. Вот я и здесь… – он вспоминал небрежный голос Максима:

– Вернусь в Москву, сяду на год. В моем положении, мне каждые несколько лет надо в лагере побывать… – он понял, что из них четверых, встретившихся в Праге, все успели оказаться в тюрьме:

Авраам, тоскливо, посмотрел на белую щеку Розы:

– Она меня не собирается ждать. Она помогла, очень помогла, но не потому, что она меня любит… – Авраам услышал это от девушки. Она сцепила длинные, красивые пальцы:

– Ты хороший человек, очень хороший, Авраам. Но я никогда не смогу… – Роза помолчала, – притворяться… – доктор Судаков вытянул длинные ноги. Он, почти весело, отозвался:

– В кое-какие моменты ты не притворялась. У меня опыт имеется… – Роза не могла не улыбнуться:

– Я знала, что ты меня оценишь… – она потушила сигарету, – хотела доказать тебе, что я…

– И доказала, – Авраам поморгал:

– Дым попал. Теперь слушай. Меня продал Штерн. К нему не приближайтесь, он опасный человек. Иначе пулю схватите, от его банды, или от британцев… – он говорил, вдыхая запах сладких пряностей. Авраам велел себе не вытирать глаза. Слезы ушли, он смог спокойно продолжить:

– Я встречу девушку, которая меня полюбит, – твердо сказал себе Авраам, – и я ее тоже. Обязательно, иначе и быть не может… – Роза выучила наизусть имена и адреса ребят из Иргуна, и Хаганы. Они, по соображениям Авраама, могли быть полезны в затевающемся деле. Она взяла новый список книг. Девушка обещала появиться через две недели, с провизией от госпожи Эпштейн и запиской от Ционы:

– Мы о ней позаботимся, не беспокойся… – Авраам посмотрел вслед стройной спине, темным локонам. В камере веяло сладкими пряностями:

– Пусть будет счастлива, а я… – он достал из сумки книги, – я подожду любви, настоящей. Хотя какая любовь, надо воевать дальше… – в камере разрешали бумагу и карандаш. Фридлендер привез из кибуца черновик рукописи. Погладив обложку «De profectione Ludovici VII in Orientem», Одона Дейльского, Авраам усмехнулся:

– В ближайшие года два займусь вторым крестовым походом. Больше все равно мне делать нечего… – не удержавшись, он сжевал кусок, питы. Лепешка еще пахла горячей печью. Авраам закрыл глаза:

– Дом. Юноша обещает построить дом, для любимой. Так и случится, непременно… – поднявшись, он подхватил авоську. Надо было поделиться едой с ребятами, в камере.

Потрепанный форд пронесся по обсаженной апельсиновыми деревьями, широкой, улице, Миновав синагогу, машина свернула направо, к старым, белого камня домам. Дверь была открыта. Роза хмыкнула:

– Деревня. У них замков не водится… – заглушив мотор, Роза просунула голову в комнату:

– Итамар, поднимайся, я приехала… – она услышала недовольное бормотание: «Шабат… Даже в шабат не дадут поспать…»

Роза, решительно, прошла внутрь. Девушка наклонилась над кроватью:

– Спасение жизни важнее, чем Шабат. Вернее, жизней. Одевайся, я сделаю кофе. Сегодня надо объехать с десяток людей, в Тель-Авиве, в кибуцах… – Итамар помотал растрепанной, черноволосой головой. Она уперла руки в бока:

– Чем быстрее ты откроешь глаза, тем быстрее получишь кофе и папиросу… – юноша покраснел: «Я… я не одет…»

Роза, вздохнув, сообщила:

– Я видела мужчин в белье. И без белья видела. Держи, – она кинула юноше шорты, – я буду на кухне… – Итамар прошлепал босыми ногами к колодцу, во дворе. Девушка вышла на террасу, с медными, марокканской работы чашками.

– Это деда моего, – сказал Итамар, – он из Эс-Сувейры сюда посуду привез, ковры, и даже мебель. Он из тех семей, что в Эс-Сувейру в позапрошлом веке переселились, когда султан Мохаммед город построил… – они присели на деревянные ступени. В кронах апельсиновых деревьев распевались птицы, трава была влажной. По ночам стала выпадать роса. Пахло кофе и кардамоном. Итамар, щурясь, затягивался сигаретой:

– Теперь я немного проснулся. А о чем, Роза, мы будем с ребятами разговаривать? – он подпер кулаком смуглый подбородок.

– О том, как нам спасти евреев Европы, – хмуро ответила Роза, – хотя бы тех, кого успеем… – она отставила чашку: «Пора действовать».

 

Пролог

Берлин, январь 1941

На стеклянную крышу закрытого бассейна в Штеглице, в казармах личной охраны фюрера, медленно падали крупные хлопья снега. День выдался серым, над Берлином повисли низкие тучи. Вход в недавно построенный спортивный комплекс СС отмечали две статуи работы вице-президента имперской палаты изобразительных искусств, любимого скульптора Гитлера, Арно Брекера. Обнаженные юноша и девушка, идеальных пропорций, выше двух метром ростом, гордо откидывали головы назад. Марте они напомнили скульптуры в парке культуры и отдыха, в Москве.

Берлин оказался похожим на столицу СССР. Город усеивали монументальные, с колоннами и портиками, здания, гранит, мрамор и бронза. Вместо пятиконечных звезд, и серпа с молотом над столицей Германии простирали крылья имперские орлы, держащие в лапах свастики. Участницам конференции национал-социалистической женской организации устроили экскурсию на ежегодную художественную выставку. Марта шла мимо бесконечных полотен, изображавших фюрера на партийных съездах, на заводах, на колосящихся полях. Они остановились перед холстом: «Будущее Германии». Фюрера окружали подростки, в форме гитлерюгенда и Союза Немецких Девушек. Марта, ахнув, шепнула Эмме фон Рабе:

– Это ты. Вторая справа, с цветами… – Эмма качнула уложенными на затылке белокурыми косами:

– Я два месяца позировала. Это огромная честь, Марта. Нас отбирали по всему рейху, проверяли соответствие арийским стандартам, родословную… – девочки познакомились на заседании молодежной секции. В Цюрихе не было отделения Союза Немецких Девушек. Марта ходила в женскую организацию, с матерью.

На конференции, незамужних участниц собрали вместе. Перед ними выступали многодетные женщины, награжденные Почетным Крестом Немецкой Матери. Им рассказывали о важности воспитания будущих солдат рейха, девушки посещали лекции о домашнем хозяйстве, их учили уходу за детьми. Врачи предостерегали будущих матерей от опасности связей с низшими расами. Марта помнила наставительный голос профессора:

– Дети подобной женщины заражены семенем еврейства, неполноценны… – от них ждали брака с чистокровными арийцами, и рождения многочисленного потомства. Эмма фон Рабе призналась Марте, что надеется, по крайней мере, на пятерых детей:

– Как у фрау Геббельс, у рейхсфюрерин Шольц-Клинк, – обе женщины считались образцом арийской жены и матери. За рождение и воспитание восьми и более детей награждали Золотым Крестом Матери. На конференцию приехали такие семьи. Молоденькие участницы смотрели на них, открыв рот.

Рейхсминистр пропаганды Геббельс открывал первое заседание. Эмма сказала Марте, что он часто бывает в гостях на вилле фон Рабе, с маршалом Герингом.

– Папа воевал с Герингом, они давно дружат… – на обеде, в большой столовой, девочки садились рядом. Эмма появлялась на конференции в скромной, темно-синей юбке, и белой рубашке Союза Немецких Девушек, со значками за спортивные достижения. Марта тоже одевалась неброско. В школе Монте Роса ученицы ходили в форме, даже в свободное время.

Они остановились в трехкомнатном люксе отеля «Адлон», на Унтер-ден-Линден. Для заседаний мать выбирала строгого покроя, темные, костюмы, как у рейхсфюререрин Шольц-Клинк. Старших женщин возили на экскурсию в приют общества «Лебенсборн», под Берлином. Девушек заняли кулинарными классами. Эмма, по секрету, рассказала Марте, что в подобных домах живут незамужние женщины, ожидающие ребенка от членов СС:

– Мой брат Отто, активист в обществе… – гордо заметила девушка, – он сейчас в генерал-губернаторстве, но скоро приедет в отпуск, домой… – Марта покрутила кончик бронзовой косы: «Почему эти девушки не выходят замуж?»

Эмма пожала плечами:

– После войны мужчин будет не хватать. Их и сейчас не хватает. Но долга женщины перед рейхом и фюрером это не отменяет… – она подняла нежный палец:

– Пятеро детей, не меньше, Марта… – она окинула подругу пристальным взглядом:

– У тебя идеальное арийское происхождение, отличное здоровье, ты спортсменка. Приезжай в рейх, после школы… – оживилась Эмма, – познакомишься с моими братьями… – Эмма постоянно говорила о Максимилиане, Отто и Генрихе. Марта выучила наизусть их эсэсовские титулы и послужные списки. Никого из них в Берлине не было. Эмма объяснила, что братья очень заняты, и постоянно в разъездах.

– Очень хорошо, – угрюмо заметила Марта матери, когда они гуляли по заснеженным аллеям Тиргартена, – у меня от шарманки голова раскалывается… – Эмма, после окончания школы, собиралась работать в канцелярии рейхсфюрера СС Гиммлера:

– Раньше я хотела стать преподавателем, – голубые глаза девушки безмятежно взглянули на Марту, – но скоро откроется женская школа СС. Я поступлю на обучение, и вернусь на Принц-Альбрехтштрассе со званием. Или поеду в Равенсбрюк, надзирательницей… – оживилась Эмма. Равенсбрюк был новым женским лагерем, неподалеку от Берлина. Средний брат, фон Рабе, Отто, налаживал в Равенсбрюке работу медицинского блока.

Марте захотелось передернуть плечами. Она вспомнила тихий голос матери:

– Я понимаю, как тебе трудно, доченька… – Анна стряхнула снег со скамейки, они устроились рядом. Парк был пуст, Анна усмехнулась:

– Можно покурить. Всевидящее око фрау Шольц-Клинк на нас не смотрит… – женское курение в рейхе считалось распущенной привычкой неполноценных народов, дурно влияющей на здоровье: – Понимаю… – Анна обняла дочь, – но потерпи немного. Сведения от этой Эммы очень ценны… – Марта положила голову на плечо матери:

– Мамочка, они все говорят о войне. У нас договор с Германией. Неужели Гитлер его нарушит… – мать сидела, выпрямив спину, закинув ногу на ногу. Серые глаза, под черными, длинными ресницами, смотрели куда-то вдаль. Приехав на рождественские каникулы в Цюрих, Марта заметила, что мать изменилась. Она увидела какую-то грусть в ее лице:

– Мама устает. Мы долго не были дома, она все время в напряжении. Надо ей помогать, обнимать, ухаживать за ней… – Марта приносила матери завтрак в постель. По вечерам, девочка весело говорила:

– Пожалуйста, не сиди над бумагами, я сама все сделаю, – Анна, в последний год, начала привлекать дочь к работе с документами. Марта была аккуратна и отлично считала.

Анна стряхнула пепел в аккуратную урну, у скамейки. У входа в парк висели таблички: «Только для арийцев». Марта, увидев их, сморщила нос:

– В Австрии то же самое. Синагоги сожгли… – зеленые глаза взглянули на мать:

– Лагеря, в Польше, где братья Эммы работают. Для кого они, мамочка? – Анна вспомнила слова Симека, в Женеве: «Евреи превратятся в дым, уйдут в небытие…»

– Для евреев, – неожиданно жестко сказала Анна, – твоя бабушка была еврейкой. Если бы мы жили в Германии, нас бы тоже депортировали… – она посмотрела на нежную, белую щеку дочери:

– И мой отец еврей. Марта ничего не подозревает. Как ей обо всем сказать, как признаться? – американские паспорта лежали в банковской ячейке, в Женеве. Осенью, во Франции, Анна пошла к врачу. Доктор развел руками:

– Мы ничего не можем сделать, в подобных случаях, мадам. Вам тридцать восемь лет. Не хочу вас обнадеживать. Думаю, прервавшаяся беременность стала последней… – Анна плакала, свернувшись в клубочек, забившись в угол дивана, в гостиничном номере. Она вспоминала мертвое лицо Вальтера:

– Я не попрощалась с ним, не похоронила… – Анна закусила костяшки пальцев:

– Надо отомстить Воронову. Вальтера убили, чтобы устроить мне проверку… – она велела себе успокоиться. Анна, сначала, хотела взять Марту и уехать в Панаму:

– Я не вернусь в СССР, – сказала она себе, – после подобного. Я не собираюсь отдавать мою дочь на потеху НКВД. Из нее сделают подстилку для нужного человека, или убийцу, как из меня… – в конце осени в Цюрих приехал Корсиканец. Он подтвердил подозрения Анны. Гитлер планировал начать войну против Советского Союза, летом следующего года. В министерстве экономики, где работал Корсиканец, говорили о захвате донбасских угольных шахт и нефтяных промыслов на Каспии. Рамзай, из Японии, сообщал похожие сведения:

– Нельзя, – велела себе Анна, – нельзя. Ставь благо страны выше собственных интересов. Советский Союз должен нанести превентивный удар по Германии. Европа будет спасена, с евреями ничего не случится… – все подобные радиограммы в Москву оставались без ответа.

В парке, она, задумчиво сказала дочери: «Мне кажется, ты поняла, что Гитлеру нельзя доверять…»

– Ни в коем случае… – резко отозвалась Марта, – но, мамочка, если Гитлер атакует Советский Союз, то наша армия, авиация, военный флот, его разобьют и погонят до самого Берлина… – дочь стукнула изящным кулаком, в замшевой перчатке, по скамейке. С ветки сорвалась птица, на них посыпались снежинки. Марта вскинула голову:

– До самого Берлина. На аэродроме Темпельхоф будут стоять самолеты комбрига Воронова, с красными звездами. Смотри, – заметила Марта, – небо голубое. Может быть, распогодится, и я смогу полетать с Ганной Рейч… – летчик-испытатель, под овации, выступила перед женщинами. Марта привезла в Берлин свидетельство пилота-любителя. Рейхсфрауерин Гертруда представила Марту фрейлейн Рейч. Авиатор была с ней ласкова и предложила полетать вместе, когда установится ясная погода.

Марта поднималась на десятиметровую вышку бассейна. В прогнозе обещали, что следующая неделя окажется морозной, но солнечной. Она кинула взгляд вниз. Эмма сидела на бортике, в окружении эсэсовцев. Когда Эмма предложила ей съездить в Штеглиц, в казармы личной охраны фюрера, Марта удивилась: «Нас разве пропустят?»

– Со мной, разумеется, – Эмма шепотом добавила:

– Максимилиан занимается в комплексе, а он принадлежит к узкому кругу… – Эмма закатила глаза куда-то вверх:

– Максимилиан выполняет поручения самого фюрера… – фотографий братьев Марта пока не видела, но мрачно думала:

– Наверняка, истинные арийцы, как и сама Эмма. Скорей бы уехать отсюда… – на посту охраны все прошло без затруднений. Эмма сказала Марте, что спортивный комплекс совсем новый:

– Здесь есть тир, конюшни, гимнастический зал. Это лучший бассейн в Берлине, – девочки стояли под теплым душем, – фюрер заботится о своих солдатах… – прыгнув с трехметрового трамплина, Марта сорвала аплодисменты эсэсовцев. Помахав Эмме, она оправила темно-зеленый, закрытый, купальный костюм. В школе Монте Роса тоже был бассейн, но девочкам разрешали только строгие модели. Даже речи не шло о костюмах из двух частей. У Марты, впрочем, имелся американский купальник. Мать, летом, возила ее на Женевское озеро. Они жили в дорогом пансионе, брали напрокат яхту, и ездили на экскурсии, в горы.

Марта вскинула руки над головой. Внизу крикнули: «Браво, фрейлейн Рихтер, браво!»

Выйдя из душевой, Генрих поискал глазами белокурые косы сестры. Они с братом прилетели утром из Кракова, для доклада у рейхсфюрера СС. Отто поехал в общество «Аненербе», а Генрих позвонил домой. Отец сказал, что Эмма ушла в бассейн:

– Забери ее, милый. Этот… – граф Теодор избегал называть старших сыновей по именам, – наверняка, пообедает со своими сумасшедшими приятелями… – общество «Аненербе» планировало экспедицию в Арктику, по следам пропавших жителей Гренландии, викингов.

– Проведем вечер вместе, – добавил отец.

Макс был в очередной командировке.

После доклада Генриха, рейхсфюрер утвердил проект концентрационного лагеря, на полигоне Пенемюнде, но до войны с русскими все средства шли на перевооружение и подготовку армии. Стройки временно замораживались:

– Война за полгода не закончится, – зло подумал Генрих, – они завязнут в снегах. Правильно папа говорил, Россию на колени не поставить… – он отправил сведения о будущей атаке на СССР дорогому другу. Связь наладили отменно. Друг жил в Роттердаме. Он, судя по всему, находился в безопасности. Генрих знал, что следующим летом, друг собирается добраться до Польши. В письмах он намекал, что готовит себе замену. Генрих, улыбаясь, ловил себя на том, что иначе, как другом, ее назвать не может.

Услышав одобрительные голоса эсэсовцев, взглянув на вышку, Генрих замер. Хрупкая девушка стояла на самом краю. Генрих не видел ее лица, но заметил локон, выбившийся из-под резиновой шапочки. На волосах девушки заиграло солнце, они засветились чистой бронзой. Тучи рассеялись, над крышей бассейна виднелось голубое небо. Оттолкнувшись, она шагнула вниз, вытянув руки. Генриху, невольно, захотелось ее подхватить. Сложившись вдвое, девушка врезалась в блестящую воду, подняв фонтан брызг.

– Истинно арийский прыжок, фрейлейн Рихтер… – охранники хлопали:

– Вы достойны олимпийской медали… – вынырнув, стянув шапку, она подплыла к бортику:

– Меня вдохновляет немецкий спорт, ведомый гением фюрера… – скрыв тяжелый вздох, Генрих пошел к сестре.

В кондитерской на углу Фридрихштрассе и Кохштрассе было тепло, пахло сладостями, звенела касса. На стенах висели афиши фильмов с Зарой Леандр и Марикой Рекк. Над стойкой с тортами и пирожными фюрер, в окружении детей, смотрел на посетителей с парадного фото.

Берлинцы приходили на послеобеденный кофе. Веяло духами, хорошо одетые дамы, в меховых пелеринах вешали на серебряные крючки, под столами, сумочки и пакеты из универсальных магазинов. Снег прекратился, люди на улице убрали зонтики. Ухоженные собачки тихо лежали на отполированном полу, официанты разносили заказы.

Фридрихштрассе, в обеденное время, оживлялась. Работники министерств, расположенных по соседству, предпочитали выпить чашку хорошего, бразильского кофе, не в подвальной столовой, а рассматривая прохожих. Сейчас наплыв посетителей схлынул, в кафе остались только дамы. Многие приезжали с личными водителями, из богатых вилл на западе города.

Красивая женщина, высокая, черноволосая, в замшевом, отделанном норкой пальто, заказала кофе и берлинский пончик, с ванильным кремом. Перчатки она убрала в сумочку итальянской работы, пальто небрежно бросила на спинку кованого стула. На лацкане строгого, твидового костюма официант заметил значок со свастикой. Дама носила и крестик, в ложбинке длинной шеи. Она, рассеянно, листала «Сигнал», новый, иллюстрированный журнал для военнослужащих вермахта. Поставив на стол поднос, официант увидел заголовок:

– Солдаты охраняют покой тружеников на бельгийских шахтах… – подразделение танкистов сфотографировали на ступенях церкви: «Репортаж из Мон-Сен-Мартена, одного из крупнейших угольных месторождений в Европе. Работа на благо рейха кипит». Пожелав даме приятного отдыха, кельнер отошел.

Анна смотрела на витрину ювелирного магазина, напротив. В лавку регулярно, каждый месяц, через «Импорт-Экспорт Рихтера», переводились деньги из Лондона. Внутри Анна не обнаружила ничего подозрительного. Зайдя в магазин, два дня назад, Анна сдала в чистку крестик. Ювелир, похвалив старинную работу, обещал быть осторожным. Анна заметила:

– Это наша семейная реликвия… – она поняла, что покраснела. Оказавшись в Берлине, Анна избегала квартала вокруг Музейного Острова. Она вспоминала скромную комнатку, под крышей многоэтажного дома, рисунки, пришпиленные к чертежной доске, низкий голос:

– Моя маленькая… маленькая… – отложив гитару, он поцеловал круглое, нежное колено: «Meine kleine. Послушай, это по-русски, я тебе переведу…»

– Dein Name ist der Spatz in meiner Hand. Dein Name ist ein Eiskorn auf der Zunge…

Анна сглотнула: «Он мне это повторял, ночью…»

Он шептал, целуя острые ключицы, уронив голову ей на плечо, тяжело дыша:

– Имя твое – птица в руке, Имя твое – льдинка на языке. Одно-единственное движенье губ. Имя твое – пять букв…

– Четыре… – Анна помешивала кофе, – у Марты пять. У Марты, у его дочери. Они никогда не увидятся, ничего не узнают друг о друге. Он пошел воевать, с фашизмом. Зачем ему… – Анна стиснула длинными пальцами чашку мейсенского фарфора, – хотя он был белогвардейцем, он знает, что такое война. Отец Воронова убил его отца, на Перекопе. Забудь, – велела себе Анна, – у него есть мадемуазель Аржан. Мой отец убил ее родителей… – Анна поняла, что еще немного, и чашка треснет.

Она сняла пальцы с ручки:

– Федор и меня бы убил. И я бы его тоже, если бы мы встретились, на той войне. Мы никогда больше не столкнемся… – забыть не получалось. Анна открывала глаза, ночью, в спальне люкса:

– Мы гуляли, на Унтер-ден-Линден. Он меня водил в театры, мы танцевали… – она помнила большую, ласковую руку, помнила, как просыпалась, в сладком тепле, рассыпав волосы по его груди, нежно его, целуя, едва прикасаясь губами. Она слышала шепот:

– С именем твоим – сон глубок. Анна, Анна, как я тебя люблю… – она знала, чьи это стихи. В Цюрихе, даже в публичной библиотеке, ничего подобного заказывать и читать было нельзя. Анна взяла белоэмигрантский сборник в Женеве. Она поняла, что помнит стихотворение наизусть:

– Я с Вальтером в Женеве познакомилась… – перевернувшись на бок, она прижала к животу подушку, – прости меня, прости, Вальтер. Пусть накажут меня. За девочку, Лизу Князеву, за всех сирот, что мой отец оставил, за подвал… – в животе до сих пор, иногда, билась резкая, острая боль:

– Пусть накажут, но меня, а не Марту… – Анна утыкала влажное от слез лицо в сгиб локтя. Она старалась заснуть. В Берлине, помимо конференции, у нее было много дел.

Она забрала крестик в ювелирном магазине. Расплатившись, Анна уложила квитанцию, на бланке лавки, в портмоне. Она не знала, зачем ей клочок бумаги, с готическим шрифтом, адресом и телефоном. Однако Анна была аккуратна. Она требовала у технического персонала фирмы, швейцарцев, безукоризненного ведения документации.

– Марта в этом на меня похожа… – Анна не могла инсценировать смерть дочери, тайно отправив ее в западное полушарие. Подобные инциденты влекли за собой отзыв в Москву, допрос, с применением особых средств, и, по достижении результата, расстрел. Результат достигался всегда. У Анны на руках, правда, имелся конверт, в хранилище «Салливан и Кромвель». Она могла торговаться, какое-то время. Для выполнения этого плана надо было сначала во всем признаться Марте. Анна сделать этого не могла.

– Пока… – она жевала пончик, глядя на витрину ювелира, – это я пока не могу. Если придется спасать жизнь Марты, я на все пойду. Даже на то, чтобы раскрыть имя ее отца… – Анна вздохнула. Ювелиры на Фридрихштрассе были связаны с группой, работающей на Британию, но Анне не удавалось размотать ниточку. Она подозревала, что и передатчик находится не в Берлине, и даже не в Германии:

– Может быть, у моих соседей он стоит… – усмехнулась Анна, – и они тоже получают письма, на цюрихский почтамт.

В буржуазном предместье не принято было забегать на огонек. Анна вежливо раскланивалась с прохожими на улице. В их районе жители ходили пешком только для моциона, выгуливая собак.

В Цюрих, в банки, адвокатские, и посреднические конторы, они ездили на дорогих лимузинах, как и фрау Рихтер. Вечеринок для соседей они не устраивали. Анна только приглашала женщин, из нацистской ячейки, на чинную чашку кофе, с немецкими сладостями.

Она вспомнила, как танцевала с Вальтером, в Париже, в первый и последний раз. Анна приказала себе думать о деле. Британцев было не найти, однако Анна успела встретиться с агентами, Корсиканцем и Старшиной. Старшина происходил из аристократической, военной семьи, был женат на графине, и служил в министерстве авиации. Они выпили кофе, на Кудам, в большом универсальном магазине, где никто не обращал внимания на посетителей. Корсиканец пришел в хорошем, штатском костюме, со значком члена НСДАП, Старшина носил офицерскую, авиационную форму. Анна обвесилась пакетами. Мужчины держали изящно запакованные коробки. Со стороны могло показаться, что они посещают рождественские распродажи.

Корсиканец и Старшина были уверены, что в Берлине существует тщательно скрываемая группа высших офицеров, готовящая заговор против Гитлера. По их словам, пробраться туда было невозможно:

– Речь идет о людях средних лет, пожилых, – заметил Старшина, – знающих друг друга с довоенных времен. Дворянские семьи. Я, хоть и происхожу из этой среды, но молодежи они не доверяют… – Старшине было едва ли больше тридцати. Корсиканцу, не исполнилось сорока. Анна поджала губы:

– Может быть, это просто слухи, господа. Однако мы довольны тем, что вы собираете антифашистов, что вступили в контакты с людьми левых взглядов… – группа Корсиканца становилась все больше.

С одной стороны, это было опасно, а с другой, как считала Анна, и как она докладывала Москве, время разобщенности в подполье прошло:

– Надо объединяться в борьбе против Гитлера… – Анне пришло в голову, что аристократы, если они действительно существовали, могут работать с британской разведкой:

– Но на них тоже, никак не выйти… – за кофе она вспоминала сухие строки, зашифрованные в блокноте, под видом расходов на покупки:

– Все военные приготовления Германии по подготовке вооруженного выступления против СССР полностью закончены. Произведено назначение начальников военно-хозяйственных управлений будущих округов оккупированной территории СССР. На собрании хозяйственников, предназначенных для оккупированной территории СССР, выступил Розенберг, заявивший, что понятие «Советский Союз» должно быть стёрто с географической карты… – Анна достала портмоне.

Она не имела права бежать, не имела права бросать родину, не убедившись, что ее услышали:

– Это мой долг… – она отсчитала десять процентов на чай, – речь идет о миллионах жизней. В Советском Союзе, в Европе. Надо быть настойчивой. Рамзай сообщает похожие сведения. Рано или поздно Центр с нами согласится. СССР нанесет удар по Германии, и Европа будет спасена… – она посмотрела на часы. Пора было забирать дочь из бассейна.

– Эмма фон Рабе, тоже аристократка… – Анна взяла шляпку и пальто, – графиня… – она видела девочку мимоходом. Дочь познакомила их, но молодежная секция конференции занималась в отдельном здании.

На экскурсии в приют общества «Лебенсборн», им показали брошюры, призывающие незамужних девушек заводить детей от истинных арийцев. В издании напечатали фотографии, как брезгливо думала Анна, самцов:

– Штурмбанфюрер Отто фон Рабе… – он стоял, в парадной форме СС, при мече и кинжале. На повязке Анна заметила череп с костями. Офицер откинул назад белокурую, коротко стриженую голову. Стеклянные, холодные глаза были спокойны.

– Марта говорила, что он старший брат Эммы… – взяв зонтик, с ручкой слоновой кости, Анна вышла на Фридрихштрассе. Швейцар кондитерской поймал ей такси, в Штеглиц.

Общество «Аненербе» располагалось в нескольких элегантных, начала века виллах, на тихой улочке Пюклерштрассе, в Далеме. Место было удобным. Рядом находился ботанический сад, библиотека и музей. У «Аненербе» имелась и своя коллекция, книг.

Старший фон Рабе был прав, когда предсказывал, что Отто пригласят на обед приятели. Штурмбанфюрер отказался, сославшись на то, что даже не заезжал домой. Отто и Генрих, действительно, с аэродрома Темпельхоф отправились прямо на Принц-Альбрехтштрассе.

Аушвиц постепенно выходил на проектную мощность. Рейхсфюрер был доволен ходом строительства лагеря. Гиммлер сказал, что в Польше появятся и другие, как он выразился, возможности для окончательного решения еврейской проблемы. Пока что имелась в виду депортация в Польшу. Перекусив в столовой, они с братом расстались.

Генрих пошел в административно-хозяйственное управление, а Отто отправился в Далем. Заботясь о здоровье, он предпочитал не пользоваться метро, или автобусами. В Аушвице Отто, каждый день, плавал в бассейне, и занимался с гирями. Летом и осенью он устраивал для персонала конные прогулки. Из Берлина привезли кровных лошадей.

После обеда распогодилось, Отто посмотрел на голубое небо:

– Отличная прогулка. Даже хорошо, что мороз. Впрочем, нас ожидают более холодные широты… – на встрече в «Аненербе» речь шла об использовании медицинского блока Аушвица, для научных исследований. Они решили войти к рейхсфюреру с предложением создать коллекцию еврейских скелетов и черепов.

– Нам понадобятся артефакты, – задумчиво сказал доктор фон Рабе, – для обучения студентов. Евреи, цыгане. Через десять лет мы не найдем в Европе ни одного живого еврея… – Отто улыбнулся, – или даже раньше. Нельзя забывать о нуждах науки, товарищи… – Отто посчитал на пальцах:

– Раньше. Через пять лет. Мы подумаем над процедурой обработки кадавров, посоветуемся с химиками. Предложим наши соображения…

Перейдя к обсуждению экспедиции в Арктику, они разложили на столе большую карту. Даже до оккупации британцами нейтральной Исландии, в прошлом году, Отто настаивал, что корабль, вернее, подводную лодку, необходимо отправить к месту назначения, без дополнительных остановок.

– Нет смысла, – он положил белую ладонь на старый, потрепанный том. Отто заказал книгу в Аушвице, из берлинской университетской библиотеки, и внимательно прочел, с карандашом в руках:

– Он был еврей, – Отто разглядывал четкие фотографии, – его мать еврейка. В Тибет он тоже ездил, пять лет провел в горах. Получается, что мы идем по следам еврея… – Отто было неприятно думать о подобном, но никто, лучше Ворона, не изучил места, куда собиралась экспедиция «Аненербе».

Он сделал перевод отрывков, для коллег, не владевших английским языком:

– Кроме могилы отца, на бывшем кладбище, я не нашел никаких памятников. По словам матери, здесь стоял крест капитана Гудзона, и другие надгробия, однако вокруг остался только ветер, носящий по камням обрывки мха, и бесконечный шум волн. Исчезло стойбище загадочного племени, где умирал мой отец. Я не нашел на этой земле ни одного людского следа. Спустившись к проливу, к серым камням, я посмотрел на запад. Море было пустым, над волнами кружилась, кричала белая куропатка. Оттолкнув шлюпку, я помахал ребятам, ждавшим на носу «Ворона». Пора было двигаться дальше… – взяв карандаш, Отто уткнул острие в карту:

– Юго-западная оконечность острова Виктория. Пролив ведет к открытой воде, к морю Бофорта. Однако я уверен… – Отто покачал головой, – что таинственное племя никуда не исчезло. Они ушли на север, на запад… – карандаш скользил среди переплетения островов, – это огромный регион. Мы их найдем, докажем, что викинги живы… – голос Отто восторженно зазвенел, – что они, покинув Гренландию, сохранили чистую, арийскую кровь. Без единого изъяна, словно снега Арктики… – его пальцы немного задрожали. Голубые глаза блестели.

Экспедиция собиралась отправиться на север после окончания войны с Россией:

– Потом я уеду на новые территории, – распрощавшись с товарищами, Отто направился к ботаническому саду, – привезу себе из Арктики девушку. Настоящую арийку, с древней кровью. С ней я смогу излечиться… – Отто надо было подумать, в одиночестве.

Ботанический сад покрывал снег. Аллеи были пусты, но в оранжереях толпились люди. Здесь было жарко и влажно, расстегнув эсэсовскую шинель, Отто снял фуражку. Военнослужащие не платили за вход в музеи. Фюрер заботился об образовании солдат и офицеров. Остановившись рядом с большим бассейном, где росли южноамериканские кувшинки, Отто пригладил коротко стриженые волосы. Он пошел мимо высоких стволов бамбука, слушая голоса детей. Школьников привели на экскурсию. Миновав тропический павильон, Отто оказался в сухом, теплом воздухе, где росли кактусы.

Здесь открыли вегетарианское кафе. Подобные заведения стали в Берлине частыми. Врачи, выступая в газетах, доказывали преимущества овощной диеты, ссылаясь на пример фюрера. Отто заказал чашку ромашкового чая, и печеное яблоко, с корицей. Он попросил не класть в десерт сахар. В портфеле у Отто лежал конверт, с четким почерком старшего брата, но штурмбанфюрер не хотел его доставать. Отто надо было успокоиться.

Он просмотрел заголовки «Фолькишер Беобахтер». Ничего нового не сообщали. Президента Рузвельта, в Америке, привели к присяге:

– Это дело Японии, – Отто медленно пил чай, стараясь не думать о письме, – она завладеет Тихим океаном, восточными странами, поставит на колени Америку… – Отто видел карты будущего устройства мира. Граница между державами проходила по Уралу. В Северной Африке итальянцы терпели поражения от британской армии:

– Они, хоть и наследники древних римлян, но растеряли боевой дух. Впрочем, это ненадолго. Люфтваффе скоро снесет с лица земли проклятый островок на краю Европы. Мы пошлем войска вермахта в пустыню… – достав блокнот, Отто записал, что, кроме исследования обморожений, в Аушвице надо заняться изучением ожогов. По словам рейхсфюрера, об этом просили танкисты. Польские зимы оказались как нельзя более подходящими, для медицины рейха. Отто проводил эксперименты, пользуясь разработками генерала Исии. Медики состояли в переписке. Вспомнив об Исии, Отто подавил желание достать конверт. Облизав губы, он часто задышал.

На первой странице газеты, напечатали карту новых побед немецких подводников. Британские военные корабли тонули, чуть ли не каждый день. Флот рейха господствовал над Атлантикой, а рейх правил Европой. Отто смотрел на свастики, от Бретани, до русской границы, от арктической Норвегии, до Греции:

– Мы будем управлять миром… – он шумно выдохнул, – даже высокими широтами. В Антарктиде, после экспедиции, развеваются наши флаги… – старший брат рассказывал, что, во время аэрофотосъемки будущей Новой Швабии, подобные знамена ставились каждые несколько километров.

– Новая Швабия… – Отто аккуратно, разложив на коленях салфетку, ел яблоко, – это важно для престижа рейха, но тамошние земли безлюдны. Викинги туда не добирались. Ворон в Антарктиде пропал, где-то в тех местах… – бросив взгляд на карту, он помрачнел. Отто было неприятно даже смотреть на очертания Норвегии.

После возвращения из Тибета, Отто старался излечиться. Налаживая в Норвегии работу общества «Лебенсборн», Отто встречался, как он это называл, с девушками из приютов. Ничего, никогда не получалось. Он пытался представить себе фрейлейн Тензин, но все было тщетно. Увидев на фото, фрейлейн Августу, Отто впервые почувствовал что-то, именно поэтому он и написал девушке. Отто ожидал свадьбы и рождения детей, однако фрейлейн Августа погибла, утонув в Боденском озере. Фотография больше не помогала. Он заставил себя не думать о последнем фиаско, случившемся до Рождества, когда он навещал Норвегию. Отто делал вид, что хочет провести медицинский осмотр девушки. Со студенческих времен ему нравился тусклый, серый блеск инструментов, сильный запах антисептических средств, покорный, ждущий решения врача пациент.

– Пациентка… – Отто, почти до крови, закусил губу:

– Не мужчина, женщина. Девственница. Арийская девственница. Забудь о мужчинах… – он тщательно скрывал зависть к братьям. Макс, и Генрих, судя по всему, не страдали порочными, как их называл врач, наклонностями:

– Макс женится на аристократке, непременно. У него отличный вкус, он требовательный человек. Генрих может выбрать тихую, домашнюю девушку. Он и сам тихий… – Отто нравились спокойные люди. В их присутствии штурмбанфюрер становился умиротворенным. Он волновался, если гости, в его коттедже, сдвигали вещи, или громко разговаривали. Генрих никогда подобного не делал:

– Он верит в Бога… – Отто вытер губы салфеткой, – хотя, конечно, мы все обвенчаемся в Вевельсбурге. В замке СС, на ночной церемонии, с факелами, по заветам языческих предков… – Отто не терял надежды на излечение и семейную жизнь, хотя во время медицинских осмотров норвежских девушек, очень тщательных, врач ничего не чувствовал:

– Она могла меня проклясть… – впервые подумал фон Рабе, – фрейлейн Тензин. В Тибете есть местная магия, мы говорили с ламами… – Отто велел себе забыть об этом: «Я излечусь, обязательно».

Насколько знал средний фон Рабе, Максимилиан уехал в командировку. В письме брат сообщал, что профессор Кардозо, если он пригодится в медицинском блоке Аушвица, может быть отправлен в Польшу следующим летом:

– Пока он нужен в Амстердаме, на своем посту, однако мы планируем начать депортацию тамошних евреев в июне месяце, перед атакой на русских… – писал Макс:

– Дай мне знать, куда его посылать, и я обо всем позабочусь.

Получив письмо, Отто ушел из кабинета в медицинском блоке в коттедж. Заперев дверь спальни, он провел в комнате час, а потом долго мыл руки, с антисептическим средством. Штурмбанфюрер знал, что не сможет бороться с пороком, если профессор Кардозо окажется рядом:

– Это преступление против расы. О чем я? – Отто раскрыл портфель:

– Это попросту преступление. Подобные… люди, носят розовые треугольники, в лагерях… – Отто старался не смотреть в сторону таких заключенных. Он перепоручал работу с ними другим врачам. Даже имя профессора Кардозо, в письме, заставило его бросить взгляд вниз и разложить салфетку. В кафе было занято всего несколько столиков. Соседи, как показалось Отто, ничего не заметили.

Чтобы отвлечься, он стал внимательно читать газетную статью, о конференции национал-социалистической женской организации:

– Фрейлейн Марта Рихтер, активистка нацистского движения в Швейцарии, со знаменитым асом, Ганной Рейч… – фрейлейн Рихтер, как следовало из статьи, и сама была пилотом-любителем. Отто разглядывал красивое лицо, с упрямым подбородком. Девушка была маленького роста, хрупкая, с изящной, отягощенной узлом волос, головой. Большие глаза смотрели прямо в камеру, тонкие губы улыбались. Отто сидел, пытаясь не касаться себя. Он перевел глаза на фото рейхсфрауерин Гертруды Шольц-Клинк. Это помогло, он смог убрать салфетку, но старался не возвращаться взглядом к снимку фрейлейн Рихтер:

– Может быть, найти ее, – Отто расплатился, – найти, познакомиться. Арийская девственница, семнадцати лет… – девушка еще не закончила школу.

Расплатившись, он пошел в Шарлоттенбург, домой, стараясь выбросить из головы профессора Кардозо. У него это почти получилось.

Отто отдал шинель лакею, стоя в вестибюле серого мрамора. Широкая лестница, украшенная парадными портретами, уходила наверх. Вечернее солнце золотило бронзовых, величественных орлов, держащих свастики. Фюрера, на большом холсте, изобразили в коричневом, партийном кителе, с решительным лицом.

На площадке лестницы висело прошлогоднее творение Циглера, заказанное братьями к юбилею отца. Графу Теодору исполнилось шестьдесят. Он обнимал за плечи Эмму, в форме Союза Немецких Девушек. Отец тоже был в партийном кителе. Макс, Отто, и Генрих стояли в эсэсовской, парадной, черной форме, при кинжалах. Братьев Циглер рисовал по фото, времени позировать, у них не было. У ног Эммы лежал Аттила. Отто посмотрел на старый, довоенный портрет покойной матери, в шелках и кружеве, в большой шляпе, с надменным, холодным лицом:

– Я на маму похож, а Макс больше фрау Маргариту напоминает… – Отто остановился перед графиней Фредерикой:

– Я помню. Она улыбалась, иногда. У Генриха такая улыбка… – Эмма, по мнению Отто, больше всех была похожа на отца, хотя ни у кого из них не было подобных, миндалевидных глаз.

Он услышал веселый лай Аттилы. Кто-то наигрывал на фортепьяно «La Donna Mobile». Верди считался близким по духу композитором, его в рейхе разрешали. Принюхавшись, Отто, с удивлением уловил аромат жасмина. Эмма и ее подруги, из Лиги Немецких Девушек духами не пользовались.

– У нас гости… – вежливо поклонился лакей, – в библиотеке, за кофе. Обед через полчаса… – Отто кивнул. Замедлив шаг, незаметно высунув язык, он покачал кончиком, из стороны в сторону. Высокое сопрано, за дубовыми дверями, напевало арию. Поправив повязку с мертвой головой, на рукаве мундира, Отто шагнул внутрь.

Нежная рука оперлась о большой, концертный рояль. Марта отодвинула фарфоровую чашку с кофе:

– Вы отлично играете, гауптштурмфюрер фон Рабе. Вы могли бы стать профессиональным пианистом, и Эмма тоже… – девочки исполнили сонату Моцарта, в четыре руки.

Марта добавила:

– Фюрер любит музыку. Арийские композиторы, итальянские гении, рождают в человеке возвышенные чувства, вдохновляют на служение рейху… – в бассейне Марта отошла, рассмотреть витрину, со спортивными кубками эсэсовцев. Сестра, углом рта, предупредила Генриха:

– У меня голова раскалывается. Шарманка, как и все остальные… – скосив голубые глаза, Эмма скорчила гримасу. Фрау Рихтер, высокая красавица, в отделанном мехом, элегантном пальто, приехала забирать дочь на такси. Генрих, с девушками, ждал фрау Рихтер у ворот спортивного комплекса. Фрейлейн Рихтер носила изящный, зимний жакет, с каракулем цвета шоколада, и скромную, ниже колена юбку. Шляпку она лихо насадила на бровь. Генрих вспомнил хрупкую фигуру, в купальнике.

Бронзовые волосы тускло светились в зимнем солнце. Генрих почувствовал какую-то странную, непонятную тоску:

– Оставь, – велел себе он, – оставь. Фрейлейн просто нацистская куколка, я знаю подобных девушек… – в Берлине Генрих не отказывался от приглашений на приемы. Для работы, настоящей работы, было важно говорить с людьми. Он танцевал с молодыми аристократками, с журналистками и певицами. Они все, с придыханием, распространялись о героизме СС, и заверяли, что мечтают выполнить долг арийской девушки. Кумиром подобных девиц была фрау Геббельс, статная, величественная блондинка, со значком члена НСДАП, окруженная светловолосым, голубоглазым потомством. Генрих подобных пустышек, терпеть не мог. Он вспоминал, то время, когда Питер жил в Берлине:

– Мы после приемов перемывали кости гостям. Нехорошо, конечно… – Генрих скрыл улыбку, – но надо хоть когда-то отдыхать… – дорогой друг сообщал Генриху, в письмах, новости из Лондона. Младший фон Рабе, за закрытыми дверями, делился ими с отцом и Эммой. Они знали, что Питер много работает, как и его мать, что Пауль в порядке, а леди Августа и полковник Кроу ожидают рождения первенца, в марте.

– Пусть будет счастлива, – ласково думал Генрих о Густи, – она хорошая девушка. Она в деревне живет, не в Лондоне. Это безопасней… – Люфтваффе не оставляло города Британии в покое. Столицу бомбили почти каждый день. Радио и газеты захлебывались в славословиях доблестным немецким летчикам. Отец, с его контактами, в министерстве авиации, был настроен более скептично:

– Они на последнем издыхании, милый, – заметил граф Теодор, на Рождество, когда Генрих, на пару дней, вырвался в Берлин, – осенняя кампания их вымотала. Сумасшедший не рискнет форсировать пролив, а без этого атака на Британию бесполезна. Наполеон не рискнул, – смешливо добавил отец, – хотя ефрейтор считает свой военный гений недосягаемым, выше наполеоновского… – Генриху пришлось из вежливости, пригласить фрау и фрейлейн Рихтер на обед.

Он вел мерседес домой, стараясь не прислушиваться к разговорам на заднем сиденье. Ему было жалко сестру. Эмма, в неполные семнадцать лет, вынуждена была притворяться, бесконечно хваля мудрость фюрера в школе, и на занятиях в Лиге Немецких Девушек:

– Еще и пиявка прицепилась… – фрау Рихтер и дочь рассыпались в комплиментах Берлину. Они в первый раз навещали столицу рейха. Фрау Рихтер прижала красивую ладонь, в замшевой перчатке, куда-то к хвосту норки, с яшмовыми глазами. Видимо, там, у фрау находилось сердце:

– Мы потрясены гением фюрера, гауптштурмфюрер фон Рабе… – у женщины были белые, словно жемчуг, зубы, – его заботой о простых людях Германии… – одним кольцом фрау Рихтер можно было оплатить годовую аренду квартиры, где-нибудь в рабочем Веддинге.

Генрих разозлился:

– Они жертвовали деньги, когда Гитлер еще выступал в пивных. Посылали золото, из Аргентины, из Швейцарии… – занимаясь концентрационными лагерями, Генрих пока не имел доступа к серой бухгалтерии НСДАП. Однако он подозревал, что фрау Рихтер может хорошо знать, где и на каких счетах лежат средства нацистов. Генрих читал распоряжения министерства финансов рейха о сборе ценных вещей у заключенных в лагерях. Золотые зубы, кольца, часы, отправлялись на монетные дворы, где их переплавляли в слитки. Помогая женщине выйти из машины, во дворе виллы, Генрих бросил взгляд на ее хронометр, с бриллиантами:

– Она не просто так сюда приехала. Женская конференция, ищите дураков поверить… – глаза у фрау Рихтер были серые, спокойные. Поднимаясь по гранитным ступеням, она громко восхитилась архитектурой виллы.

Генрих посмотрел на стройную спину, в замшевом пальто. Фрау Рихтер могла заниматься подпольными финансами, размещая средства нацистов в Швейцарии и Аргентине. Генрих укрепился в своей уверенности, когда фрау Рихтер сказала, что долго жила в Буэнос-Айресе. У ее покойного мужа имелась контора в столице Аргентины.

– Понятно, какая контора… – Генрих обнял отца. Граф Теодор встречал их на ступенях, с Аттилой. Овчарка бросилась лизать руки фрау Рихтер и ее дочери.

Старший фон Рабе смутился:

– Простите, мадам…, фрау Рихтер. Аттила очень ласковый пес… – тонкая рука девочки легла на мягкие уши, Марта присела. Аттила лизнул ее в щеку и даже, показалось Генриху, заурчал, будто кошка. Фрау Рихтер улыбнулась:

– Что вы, ваша светлость, у нас нет домашних животных. Я много работаю, Марта в школе… – Генрих заметил, что отец, немного, покраснел. Он поклонился фрау Рихтер: «Большое спасибо, что навестили нас. Эмма много рассказывала о талантах вашей дочери…»

– Я следую примеру Эммы, ваша светлость, – звонко сказала девочка, – она мой идеал… – граф фон Рабе повел рукой:

– Кофе, фрау Рихтер, обед, а потом я покажу вам картинную галерею. Мой старший сын отлично разбирается в искусстве. Он, к сожалению, сейчас в командировке, а Отто встречается с коллегами… – Генрих посмотрел вслед широкой, крепкой спине отца, в твидовом пиджаке. Аттила побежал следом за фрау и фрейлейн. Сестра шепнула: «Упаси меня Господь, я не хочу быть идеалом этой дурочки…»

Генрих неслышно фыркнул, подтолкнув Эмму в сторону библиотеки: «Придется весь обед слушать их треск. Верные дочери фюрера…»

Верная дочь фюрера смотрела на него, прозрачными, зелеными глазами. На белых щеках играл чуть заметный румянец. Генрих ощутил, как ноет у него сердце:

– Ничего нельзя, до победы. Когда она придет, неизвестно… – он, строго, сказал себе:

– Это зависит от всех нас. От меня, от отца, от людей, нам доверяющих. Германия оправится, мы со стыдом вспомним эти годы. Надо работать, и не думать, ни о чем подобном… – он отвел глаза от фрейлейн Рихтер:

– Я вам сыграю Брамса. Венгерский танец. Венгрия, является нашей союзницей, в Восточной Европе, – Марта, напоминала себе, что перед ней эсэсовец, убийца, создающий концентрационные лагеря. У него были серые, большие глаза, в темных ресницах. В каштановых, мягких волосах, попадались рыжие пряди:

– Это он в отца, – поняла Марта, – хотя отец его поседел. Шестьдесят лет ему, друг Геринга, Геббельса… – граф Теодор устроился рядом с матерью. Аттила запрыгнул на диван, прижавшись к Эмме. Марта тоже хотела пойти туда, но не могла оторваться от рояля. Она смотрела на его крепкие пальцы. Генрих играл по памяти, прикрыв глаза:

– У него сейчас другое лицо, – поняла Марта, – настоящее… – Генрих вспоминал пивную, в Праге, и музыку Сметаны. Он видел самолеты, с детьми, уходящие в небо, и робкую улыбку Пауля. Марта, внезапно, сглотнула:

– Не смей. Он нацист, он расстрелял бы тебя, если бы знал, кто ты такая… – в гостиной звучала последняя нота. Марта не заметила высокого мужчину, тоже в эсэсовской форме, стоявшего у дверей. Она смотрела только на Генриха. Очнувшись, услышав аплодисменты, девушка повернулась. Она узнала голубые, холодные глаза. Граф Теодор показал им парадный, семейный портрет:

– Отто фон Рабе, – вспомнила Марта, – он врач. То есть преступник, как и все они… – граф Теодор поднялся:

– Мой средний сын, Отто. Мы думали, что ты с приятелями отобедаешь, милый. Это фрау и фрейлейн Рихтер. Они участвуют в женской конференции… – увидев зеленые глаза девушки, у рояля, Отто почувствовал что-то неприятное, внутри:

– Нет, с ней ничего не получится. Скорее, наоборот, – Отто перевел взгляд на ее мать. Фрау Рихтер, улыбалась, одними губами: «Очень рады знакомству, герр штурмбанфюрер…»

– Без титулов, без титулов… – поднял руку граф Теодор: «И меня называйте просто по имени, пожалуйста, фрау Рихтер».

– Тогда и вы меня Анной… – она поставила на серебряный поднос пустую чашку:

– Вы прекрасно играете, герр фон Рабе. Марта права, гений фюрера наполняет жизнь подданных Германии. Только здесь чувствуешь его величие… – Генрих увидел какие-то веселые искорки, в зеленых глазах фрейлейн Рихтер.

Завыл гонг. Старший фон Рабе предложил руку фрау:

– Я очень, давно не водил никого к столу, кроме дочери… – Генрих увидел, что Отто подал руку Эмме. Фрейлейн Рихтер стояла, вертя ноты. Генрих, поднявшись, заставил себя предложить девушке руку. От нее пахло жасмином, у нее оказались теплые пальцы. Сердце часто забилось, Генрих скосил глаза на бронзовый затылок. Фрейлейн была немного ниже его. Марта увидела, вблизи, эсэсовские руны, на его нашивках:

– Это только музыка, – напомнила себе девочка, – он убийца, мерзавец… – Марте захотелось подольше подержать его руку. Серые глаза гауптштурмфюрера фон Рабе блеснули. Он откашлялся:

– Прошу вас, фрейлейн Рихтер… – она расстегнула твидовый жакет. Генрих увидел жемчужное, скромное ожерелье, на белой шее:

– Мать ее крестик носит. Просто как безделушку, они не христиане… – разозлился Генрих, ведя гостью в парадную столовую.

К вечеру подморозило, в кабинете разожгли камин. Средний сын собирался заниматься, Эмма рано ложилась спать. Утром она ехала в Потсдам, вести занятия в младшей группе Союза Немецких Девушек. Граф попросил Генриха отвезти гостей в отель «Адлон». Фрау и фрейлейн Рихтер ушли с Эммой, воспользоваться ее ванной. Отто попрощался, отправившись на второй этаж, в комнаты братьев.

Генрих закатил глаза:

– Папа, есть шофер, есть телефон, такси… – отец коснулся его руки:

– Они гости, милый мой. Так положено, по этикету… – тяжело вздохнув, младший сын пошел переодеваться. Граф Теодор знал, что Генрих ненавидит эсэсовскую форму, и старается проводить в ней, как можно меньше времени. В Аушвице, по словам Генриха, он ходил в штатском костюме, но доклад у рейхсфюрера требовал всех регалий.

– Бедный мальчик… – граф помешал бронзовой кочергой поленья. Глядя на огонь, он думал о покойной Ирме, матери Эммы:

– Я ее пригласил в Росток, на верфи, на встречу с профсоюзными руководителями. После войны, промышленность восстанавливалась, наша сталь шла на строительство торгового флота. Тоже зима стояла, январь. Она сказала, что сама приедет, поездом. Я ей машину предлагал… – он видел заснеженный перрон вокзала, светлые волосы, выбивающиеся из-под шляпки, саквояж в руке, слышал твердый голос:

– На верфи отправимся трамваем, герр фон Рабе. Я независимый журналист. Я не могу использовать ваши… – Ирма пощелкала длинными, в пятнах от чернил, пальцами, – бонусы…

– На обед она согласилась… – Теодор вспоминал приморскую виллу фон Рабе, свист балтийского ветра, за темными окнами, искры, рассыпающиеся в камине:

– Надо было мне честно поступить, признаться Фредерике, уйти к любимой женщине. Но мальчики… Генриху тогда десяти не исполнилось. Мальчики бы не поняли… – Ирма не настаивала на браке. Она повела рукой:

– Сейчас подобное неважно, милый… – она обняла графа, – я знаю, что ты меня… нас… – женщина улыбнулась, положив его руку на живот, – никогда не оставишь… – он выбрал для Ирмы дорогой санаторий, в Санкт-Антоне, в Тирольских Альпах, подальше от Берлина. Здесь Теодор мог появляться без опасений, в Австрии его никто не знал. Ирма поселилась в собственном коттедже, Теодор приезжал несколько раз в месяц. За две недели до родов он тоже переехал в санаторий:

– Я плакал, когда Эмму на руки взял… – он затягивался американской сигаретой, – Ирма меня утешала, по голове гладила, как ребенка. Я бы их никогда не оставил, никогда. До конца моих дней. Она хотела еще детей, и я тоже… – Ирма жила в квартире покойных родителей, в Митте. Граф купил апартаменты рядом, на ее имя, и сделал ремонт. Семья, так он думал об Ирме и малышке, ни в чем не должна была знать нужды.

Часы, медленно, пробили десять вечера. Он бросил взгляд на скрытый в стене сейф, где лежало готовое письмо, для дочери и младшего сына.

Осенью Максимилиан сказал, что в канцелярии рейхсфюрера все улажено. Эмму ждала должность машинистки, после окончания школы, и звание SS-Helfer, во вспомогательных женских войсках СС. Школу для девушек пока не открыли, но Макс обещал, что Эмма отправится на обучение в числе первых.

Теодор долго сидел в кабинете, обнимая дочь за плечи:

– Милая, может быть, не надо? Если хочешь… – предложил граф, – поступай в университет. Пока можно подобное устроить… – он думал об Америке, нейтральной стране. Эмма, как и вся семья, свободно говорила на английском языке. В США надо было ехать кружным путем, но граф хотел, чтобы дочь оказалась в безопасности, оставив позади безумие последних лет. Он видел Эмму музыкантом, или преподавателем, а не секретаршей, печатающей бесконечные распоряжения о строительстве новых блоков, в концентрационных лагерях, в окружении преступников, носящих форму СС.

– Тебе будет тяжело на Принц-Альбрехтштрассе, милая… – Теодор замялся:

– Я могу отправить тебя в Швейцарию, в Цюрих. Здесь рядом. Мы с Генрихом будем приезжать… – для путешествий за границу требовалось разрешение, независимо от направления. Нацисты запрещали выезд людям, замеченным в неблагонадежности. Фон Рабе были вне подозрений, но Теодор понимал, что даже университетский курс, для дочери, может повлечь за собой ненужные вопросы. В Германии тоже преподавали музыку. Он не мог отговориться слабым здоровьем Эммы, и необходимостью лечения в санатории. Дочь в прошлом году стала чемпионкой Берлина по плаванию, среди девушек. Никто бы не поверил в историю о внезапно развившемся туберкулезе.

Голубые, миндалевидные глаза похолодели:

– У Ирмы тоже скулы цепенели, – вспомнил Теодор, – девочка в мать. Характер похож. Молчит, а потом взрывается… – Эмма отчеканила:

– Я никогда не брошу вас с Генрихом, папа. Это первое. Второе, я немка, это моя страна. Я не оставлю Германию в беде. Я никогда себе не прощу, если спрячусь в безопасном месте. Мой отъезд может обернуться для вас опалой… – девочка была права. На посту в канцелярии рейхсфюрера, Эмма получила бы доступ к сведениям, которые были вне поля зрения графа Теодора и Генриха. Отец поцеловал белокурый висок: «Будь осторожна, милая…»

Он хотел рассказать все дочери и младшему сыну после победы:

– Победа непременно придет… – Теодор налил себе немного шотландского виски, из довоенных запасов, – мы все работаем ради нее. Мои люди, группа Генриха. Хорошо, что мы вместе. У русских, конечно, есть какие-то агенты в Берлине, не могут не быть. Но как их найти… – сейф был надежно заперт. Граф намеревался отдать письмо только в случае, как говорил себе Теодор, непредвиденных обстоятельств.

– Лучше я сам признаюсь… – виски пахло сухим мхом и дымом, – но не сейчас. Сейчас надо думать о работе. Да и не случится ничего непредвиденного. Мы на отличном счету, я советник в министерствах, и они… – граф поморщился, – продвигаются по службе… – подумав о старшем сыне, он вспомнил стук каблуков фрау Рихтер, по гранитному полу картинной галереи.

Женщина разбиралась в искусстве. Теодору она напомнила покойную Ирму:

– Стать похожа… – он смотрел на стройную спину, – оставь, оставь. Она тебя на два десятка лет младше. Она фанатичная нацистка, приятельница Гертруды Шольц-Клинк. Хорошо быть нацистом в Швейцарии… – горько усмехнулся граф, – с нейтральным паспортом. Она говорила, что много жертвует на нужды НСДАП. И ее муж был нацистом, в Буэнос-Айресе… – глядя в серые, большие глаза женщины, граф не мог отделаться от какого-то странного ощущения. Теодор не подобрал ему имени. Он вспомнил, как ходил с Ирмой в этнографический музей, на выставку новых коллекций. Женщина остановилась у полинезийских масок, Теодор подумал:

– Я тоже надеваю маску, когда я с Фредерикой, играю… – он вертел хрустальный, отделанный серебром стакан, с виски:

– Маска… У фрау Рихтер красивое лицо, но было, было что-то в глазах… – на диване лежала книга. В нацистской Германии считалось, что индейцы США являются истинными арийцами, выгнанными с исконных земель британскими колонизаторами. Теодор полистал: «Исследования истории и фольклора американских индейцев», профессора Бринтона:

– Человек, воплощающийся в животное, называется нагвалем… – он усмехнулся:

– Кто сейчас не нагваль? Вся страна носит маски… – Теодор думал о красиво уложенных, черных волосах, о блеске крохотного, золотого крестика, на белой шее:

– Она уедет в Цюрих, и ты ее больше никогда не увидишь… – прощаясь, фрау Рихтер подала прохладную, нежную руку:

– Благодарим за гостеприимство, Теодор… – он вспоминал красивый голос, когда дверь кабинета скрипнула.

На каштановых волосах сына таяли снежинки. Генрих переоделся в американские джинсы, и кашемировый свитер. Он высадил фрау и фрейлейн у «Адлона» и проводил их в гостиницу. Сквозь снег, в блеске фонарей, он видел капельки воды, на ресницах фрейлейн Марты. Девушка пожала ему руку:

– Большое вам спасибо, герр фон Рабе… – Генриху показалось, что девушка замялась, что она часто дышит. Ее мать отошла к стойке портье, за вечерними газетами:

– Я поеду на аэродром Темпельхоф, – внезапно, выпалила Марта, – я вам позвоню. Приезжайте посмотреть, как я летаю… – Генрих налил виски:

– Скоро перейдем на американский скотч, папа. Или будем патриотично пить можжевеловую водку, как мой тезка Мюллер… – Генрих рассказал отцу о приглашении. Он, с удивлением, понял, что граф улыбается:

– Я тоже поеду… – подмигнул ему Теодор, – хочется посмотреть на эту девочку, в воздухе.

– А еще больше, на ее мать, – понял граф:

– Кем бы она ни была, на самом деле. Наверняка, американка. Говорит она с акцентом швейцарских немцев. Я слышал, в США их много, целые районы. Америка пока нейтральна, но понятно, что они готовятся к войне. Фрау Анна, как бы ее ни звали, на самом деле, часть этой подготовки. Но, конечно, раскрывать нас нельзя… – он обнял сына за плечи:

– Ложись, ты устал сегодня. Утром прилетел, и весь день на ногах.

В спальне Генриха тоже разожгли камин. Стянув через голову свитер, он вынул серебряные запонки, бросив их на стол:

– Макс их привез, из Праги. Проклятый мерзавец, куда он ездит, каждые два месяца? Я просматривал документы, ни одной зацепки. Не в Польшу, до нас бы дошли слухи, в Аушвице. Надо узнать, – велел себе Генрих:

– Пани Качиньская в Польшу собралась. Очень хорошо. Пусть нацисты себя почувствуют неуютно. Хотя партизаны и так не позволяют им спокойно жить… – Генрих бросил взгляд на папку с расчетами по будущему концлагерю, в Мон-Сен-Мартене. Рейхсфюрер сказал, что туда перевезут здоровых мужчин, бельгийских и голландских евреев:

– Следующим летом, – Гиммлер протер пенсне, – когда мы начнем процесс депортации на восток. Шахты для них станут перевалочным пунктом… – он тонко улыбнулся.

– Не могу… – понял Генрих:

– Завтра, все завтра… – он присел на мраморный подоконник, с пачкой сигарет. За окном летели хлопья снега. Генрих включил радиоприемник:

– Для всех, кто сейчас одинок, – сказал голос, с американским акцентом, – для всех, кто ждет любви. Мисс Ирена Фогель, и биг-бэнд Гленна Миллера, Let There Be Love…

Она, оказывается, умела петь и веселые песни. Генрих, невольно, улыбнулся. Из студии, где-то в Нью-Йорке, за тысячи километров, через океан, доносился стук ее каблуков. Мисс Фогель, кажется, приплясывала:

– Let there be cuckoos, A lark and a dove, But first of all, please Let there be love…

Генрих не мог забыть бронзовые волосы, зеленые, большие глаза:

– Я помню, как танцуют фокстрот. Я студентом был, когда ненормальный начал запрещать джаз. В Швейцарии ничего подобного нет. Фрейлейн Рихтер… Марта, наверное, тоже может пройтись в фокстроте… – он подсвистел певице: «Let there be love…». Генрих вздохнул:

– Непременно, будет. Только не с ней, конечно. Не с Мартой… – закрыв глаза, он приказал себе не думать о девушке.

Взлетно-посадочная полоса легкой авиации, помещалась в отдалении от главного здания аэропорта Темпельхоф. В ясном, свежем утре, виднелась крыша, серого железа, и мощные колонны, темного гранита. Аэропорт был призван стать воротами нацистской Германии. Пассажиры оказывались в огромном, высоком зале, увешанном флагами со свастикой и портретами фюрера. В репродукторах, объявления о вылете перемежались «Хорстом Весселем» и бравурными маршами.

Одномоторные самолеты стояли ровными рядами. Блестела изморозь на крыльях. Легкий ветер трепал полосатый, яркий указатель, на высоком шесте. Граф Теодор передал Анне стальную флягу, с кофе:

– Я подумал, что нам это понадобится. В Швейцарии тоже суровая зима? – он, искоса, взглянул на женщину. Длинные пальцы, в замшевой перчатке, открутили пробку:

– Спасибо. Да… – она отпила кофе, – однако мы горная страна. Мы привыкли к снегу. Эмма говорила, у вас есть шале в Альпах, рядом с резиденцией фюрера… – граф, с младшим сыном и дочерью, забрал женщин из «Адлона».

Марта весело сказала, устраиваясь сзади:

– Фрейлейн Рейч будет у меня ведущей. Я взяла у нее автограф, на снимке. Повешу его в моей комнате, в школе… – Марта и фрейлейн Рейч увели Генриха с Эммой к самолетам. Белая щека фрау Рихтер немного покраснела:

– Думаю, здесь можно покурить. Конечно… – женщина пожала плечами, – фюрер против курения, это плохая привычка, однако табак успокаивает. У меня много работы… – граф раскрыл золотой портсигар, с монограммой.

Разглядывая полотна в картинной галерее, Анна уловила странную нотку, в голосе графа. Он замялся, когда женщина похвалила семейную коллекцию:

– У ваших предков был отличный вкус. Веласкес, Лиотар, полотна барбизонцев… – отведя глаза, мужчина откашлялся:

– Да, фрау Рихтер. Холсты перешли по наследству, кое-что я купил… – Анна усмехнулась:

– Купил. Наверняка, обворовал музеи, в оккупированных странах, или присваивал имущество евреев…

Анна не могла отделаться от беспокойства:

– Что-то здесь не то. Они аристократы, получили титул в начале прошлого века. Крупные промышленники. Потом Теодор национализировал предприятия… – на следующий день после визита к графу, отправив дочь с экскурсией, на Музейный остров, Анна пошла в публичную библиотеку.

Судя по газетам десятилетней давности, изданным до прихода Гитлера к власти, фон Рабе считался одним из самых прогрессивных магнатов, в рейхе. Он поддерживал деятельность профсоюзов, установил нормированный рабочий день и оплачиваемые отпуска, для сотрудников. Анна сидела в библиотечном кафе:

– Может быть, нацизм, и верноподданные заявления, не более, чем маска. Он аристократ. Старшина говорил о недовольстве дворянских кругов, военных… – граф Теодор служил на Западном фронте, имел звание полковника, его несколько раз ранило. На вилле Анна видела его фото, с маршалом Герингом. Граф сказал, что они подружились на войне.

– Нельзя… – решила женщина, – нельзя рисковать нашими агентами в министерстве экономики, в Люфтваффе. Мы потратили много сил, чтобы найти людей, там работающих, убедить их помогать Советскому Союзу. Если фон Рабе фанатичный нацист, как его дети, мы можем проститься со Старшиной и Корсиканцем. Москва никогда не позволит мне даже прощупать почву, что называется… – Анна покуривала, глядя на дочь, в летном комбинезоне и шлеме.

От фанатичного нациста уютно пахло сандалом. Он был в штатском, в хорошем, кашемировом пальто, с теплым шарфом. Рыжие, поседевшие волосы золотились на солнце. Голубые глаза, в мелких морщинах, смотрели на Анну. Она, внезапно, тоскливо, вспомнила маленькую комнатку, в Митте:

– Он… Федор, наверное, так будет выглядеть, когда постареет. От него тоже сандалом пахло. Мы с ним больше никогда не увидимся. Странно, как они похожи, с фон Рабе… – она помахала дочери. Генрих и Эмма шли к павильону для зрителей. Анна услышала стрекот мотора самолета.

– И с ним больше никогда не увидимся… – она отдала флягу, на мгновение, соприкоснувшись пальцами, с его ладонью. Анна поняла, что он вздрогнул.

– Да, у нас шале, в Бертехсгадене. Впрочем, вас не удивишь Альпами. Но моря в Швейцарии нет… – она улыбалась:

– Марта упоминала, что у вас дом, под Ростоком, с причалом. Мы берем яхту напрокат, на Женевском озере. Мы умеем ходить под парусом… – он потушил сигарету:

– Мои дети тоже. Летом Берлин очень красив, фрау Рихтер. На Унтер-ден-Линден цветут липы… – Анна помнила мокрые, желтые соцветия, в лужах, стук дождя в окно, сладкий, такой сладкий запах. Она хотела сказать, что была в Берлине, летом, но ничего подобного упоминать было нельзя. Она кивнула: «Я слышала, Теодор».

Граф помолчал:

– В общем, если вы соберетесь в рейх, фрау Рихтер, я… мы будем только рады… – он оборвал себя. Дочь и сын поднимались по ступеням павильона. Теодор посмотрел на самолеты фрау Рейч и фрейлейн Рихтер. Девушка опустила плексиглас кабины, но даже отсюда он заметил упрямый очерк подбородка:

– Она не похожа на мать, – подумал граф, – то есть похожа, но статью, повадкой. Если фрау Рихтер… то есть Анна, работает на американцев, то дочь об этом знает, не может не знать. Но пока им сюда ездить безопасно. Это если они еще раз приедут… – Теодор вдохнул запах жасмина. Черный локон, выбившийся из-под отороченной мехом, зимней шляпки, щекотал ее маленькое, раскрасневшееся ухо.

– Вам не страшно? – спросил он, глядя на полосу, где разгонялись самолеты.

Анна смотрела на аэроплан дочери. Ей не хотелось вспоминать фюрера, или говорить об арийском духе.

– Страшно, – тихо ответила она, – однако надо отпускать детей, Теодор. Приходится это делать, рано или поздно… – самолеты поднимались в воздух.

Генрих смотрел вверх, видя ее зеленые глаза:

– Я очень рада, что вы приехали. Я, к сожалению, не могу никого сажать в кабину, по правилам, да и самолет одноместный… – маленькая рука уверенно лежала на штурвале. Шлем, и очки Марта сдвинула на затылок:

– Я и с парашютом прыгала, в Цюрихском аэроклубе… – ему показалось, что самолет фрейлейн Рихтер покачал крыльями.

Марта, наверху, выровняв машину, поморгала:

– Это слабость… – девочка, до боли, закусила губу, – никогда, ничего не случится. Вы по разные стороны баррикад. Хуже, чем было на гражданской войне. И маме ничего говорить не надо… – слеза выползла из-под больших очков, покатилась по щеке. Марта сглотнула:

– Не надо. Я ему и не нравлюсь. Он мне не улыбался ни разу. Я вообще не уверена, что нацисты умеют улыбаться… – закинув каштановую, непокрытую голову, Генрих следил за самолетом, удаляющимся на восток, к зимнему, алому солнцу:

– Я ее больше никогда не увижу, – тоскливо понял Генрих, – никогда. Она верная поклонница фюрера. Вам не по пути. Нельзя ничего подобного, до победы. Ты обещал… – в плексигласе сверкало солнце: «Пусть она летит дальше, фрейлейн Марта Рихтер».