© Нелли Шульман, 2015
© Анастасия Данилова, иллюстрации, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Разгром республиканских сил в Испании означает неминуемое приближение большой европейской войны. Германия аннексирует Судеты и готовится к захвату первых европейских территорий. Служба безопасности рейха организует похищение ученых, физиков, для работы над новым оружием, использующим силу распада ядра атома, а научное общество СС «Аненербе» отправляет экспедицию в Тибет, для поисков истоков арийской расы…
© Нелли Шульман, 2015
© Анастасия Данилова, иллюстрации, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Часть шестая
Москва, осень 1936
Электропоезд Мытищи – Москва подходил к Ярославскому вокзалу. Мокрый снег залеплял окна. В начавшейся метели проносились полустанки с кумачовыми лозунгами: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». «Стахановцы! Повышайте производственные показатели!». «Дело Ленина-Сталина живет и побеждает!».
Внутри вагона, на белом потолке, мягко светили плафоны. Время было послеобеденное, хмурое. В окнах виднелось серое небо. Над деревянными, золотистыми, реечными сиденьями, в веревочных сетках, покачивался багаж. Буковая, раздвижная дверь, отделявшая вагон от тамбура, открылась, повеяло запахом табака. Высокий, молодой человек, в хорошем пальто из ратина, вернулся на свое место. Взяв журнал «Смена», он снял кепку, и размотал шерстяной шарф. Белокурые, едва начавшие отрастать волосы были немного влажными. Юноша только что курил, у открытого окошка тамбура.
Расстегнув пальто, он закинул ногу на ногу и внимательно осмотрел ботинки. На них не было ни пятнышка, черная, мягкая кожа блестела. Молодой человек вынул из кармана пальто складную, маленькую шахматную доску. Юноша погрузился в решение задачи, на последней странице журнала. Фибровый, аккуратный чемодан, с обитыми медью уголками, стоял под лавкой.
Под «Сменой» оказался новый номер «Науки и Жизни», и «Вечерняя Москва», с передовицей: «Навстречу VIII Всесоюзному съезду Советов. Обсуждение проекта Конституции». Молодой человек увидел фото: «Майор Степан Воронов возглавит выступление сталинских асов на авиационном параде, в честь годовщины Великой Революции». Безучастно посмотрев на улыбку майора Воронова, он передвинул белую королеву, поставив мат в три хода. Задачу прислал в журнал воспитанник Беломорской трудовой колонии НКВД, гражданин Никушин, несомненно, способный шахматист.
– Несомненно, – хмыкнул молодой человек. У него были голубые, спокойные, яркие, как летнее небо глаза. Он просмотрел отрывок из романа Кассиля «Вратарь республики», стихи Суркова: «Тот, кто всех мудрее и моложе, наших дней и судеб рулевой». Следующей шла статья народного комиссара по иностранным делам, товарища Литвинова, о важности изучения иностранных языков.
На канале молодой человек каждый день занимался французским и немецким языками. Бабушка начала говорить с ним по-французски, когда ему исполнилось пять лет. К тому времени его родители год, как умерли. Юноша почти их не помнил. После переворота, как называла его бабушка, отец и мать, хорошо поживились во взбудораженной Москве.
Они были почти готовы к отъезду. По словам бабушки, отец не собирался оставаться в России. Он хотел перевести дело на запад, в Варшаву, где родилась его жена, или даже во Францию. Надежные люди переправляли семью через финскую границу. Последним делом родителей стал налет на хранилище Наркомфина. Кто-то из банды, судя по всему, состоял на содержании у чекистов. Раненая мать умерла на мостовой Маросейки. Отца, через три дня, по приговору трибунала, расстреляли в Бутырской тюрьме. Тела родителей бабушке не отдали. Юноша не знал, где они похоронены.
– В общей могиле… – он листал журнал, – как зэки на канале. Товарищи отдыхающие, будут рассматривать берега, с борта своих теплоходов, но рвов не увидят… – каждый день, из бараков, выносили трупы умерших. Тела складывали у ворот, украшенных кумачом: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». В клубе висел алый стяг: «На свободу с чистой совестью». Вокруг красовались портреты членов Политбюро, и товарища Сталина.
Языками юноша занимался с политическими, в библиотеке подобных учебников не водилось. Он бы никогда и не появился на пороге культурно-воспитательной части. За все два года он ни разу не вышел на работу, предъявляя освобождения от врачей, или проводя время в бараке усиленного режима. В камере он играл сам с собой в шахматы, делая фигурки из хлебного мякиша. Бабушка говорила, что отец тоже был отличным шахматистом. Она затягивалась папиросой:
– Когда батюшка твой в Бутырке сидел, во время бунта пятого года, он с большевиками в шахматы играл. Со знаменитым Горским, – она усмехалась тонкими, морщинистыми губами:
– Горский его в бесовскую партию звал, – сухая, красивая рука тушила окурок в фарфоровой пепельнице, – однако твой отец, и подумать не мог… – пальцы сжимались в сильный кулак:
– Они, – бабка махала за окно, – пусть, что хотят, то и делают. У нас свои законы. Так всегда было, и так будет… – голубые глаза смотрели на него:
– Никакой партии, никакого комсомола, – она брезгливо морщилась, – никаких, советских учреждений…
Слова «советский» и «большевики» бабка произносила, как самые грязные ругательства.
На канале, два года, он держал порядок, разбирал, как его покойный отец, ссоры, и хранил общую кассу, куда воры сдавали дань. Он надзирал за картежниками, следил, чтобы воры не обижали простых заключенных, и получал письма с воли. Передачи ему, как упорно отказывающемуся от работы, запретили, но такое ничего не значило. На столе у него всегда имелся белый хлеб, масло, колбаса и даже икра.
Он мог бы и не садиться, но так было положено. Человек его ранга должен был каждые несколько лет появляться на зоне. Он дал себя взять на ограблении магазина. Показаний от него не дождались, но советская власть была гуманной. Юноша, с двенадцати лет был хорошо известен милиции Рогожско-Симоновского района, но ему дали всего два года, по статье 162, часть «д». На бумаге он значился экспедитором Пролетарского госторга, работником, имевшим доступ в государственные склады и хранилища. Максимальный срок наказания по этой статье был пять лет. Прокурор, на суде, заявил, что гражданин Волков заслуживает снисхождения, и непременно перекуется. Он скрыл усмешку, оглядывая пустой, холодный зал Пролетарского народного суда. Район переименовали, в двадцать девятом году, но бабушка наотрез отказывалась произносить это слово. Она настаивала, что родилась на Рогожской заставе, и здесь умрет.
В «Смену» был заложен конверт. Он не хотел перечитывать письмо. Он и не надеялся, что бабушка встретит его у ворот зоны. Ей шел девятый десяток. Судя по весточкам, из Москвы, она ждала его освобождения, чтобы попрощаться. В последнем письме она просила его не задерживаться, по дороге в столицу:
– Ты знаешь, где меня хоронить, – писала она, – рядом с твоим прадедом, на Рогожском кладбище, и знаешь, где найти священника, – бабушка посещала тайные службы, в домашних молельнях.
Они еще имелись кое у кого, на Рогожской заставе. Советская власть закрыла монастыри и храмы старообрядцев. Из архиереев только один оставался на свободе, а не сидел на зоне, или в ссылке. Только в Покровском соборе, неподалеку от их дома, пока шли службы. Православных, отказавшихся принять ересь митрополита Сергия, и сотрудничать с властью большевиков, советская власть тоже преследовала. Бабушка кисло сказала, читая газету:
– До бунта пятого года православные нас третировали. Теперь сами поймут, что это такое.
Он тоже ходил в Покровский собор, на Рождество, Пасху, и престольные праздники. Максим всегда, даже на зоне, устраивал обед на свои именины. Они выпадали, очень удачно, на начало ноября. Бабушка смеялась, накрывая на стол:
– Они годовщину переворота празднуют, а мы помолимся блаженному Максиму Московскому, твоему святому покровителю.
Храм Максима Исповедника, на Варварке, большевики закрыли, снесли купола с крестами, но Максим бегал туда мальчишкой. Церковь не была сергианской. Бабушка заметила:
– В ней блаженный Максим похоронен. Он коренной москвич, как и ты, мой милый. Мы в Москве со времен Ивана Калиты поселились. Отец твой на Воробьевых горах родился, ты здесь, на заставе Рогожской… – родители, как и бабушка, не венчались. Отец привез мать из Варшавы. Она была дочерью польского, как его называла бабушка, коллеги. Бабушка разводила руками: «Я с твоим дедом тоже перед алтарем не стояла. Ничего страшного». Когда она впервые рассказала Максиму о деде, мальчик, даже не поверил. О Волке говорилось в главе учебника истории, посвященной народовольцам. Бабка кивнула:
– Именно он, мой дорогой. Отец твой на него был похож, как две капли воды, и ты тоже… – она ласково поцеловала белокурый затылок:
Максим пробежал глазами следующую статью, о самой молодой советской парашютистке, Лизе Князевой. Под фотографией хорошенькой девушки, в летном комбинезоне, значилось:
– В четырнадцать лет Лиза получила звание мастера спорта. Она посвятила свой пятидесятый прыжок товарищу Сталину. Воспитанница детского дома в Чите, комсомолка Князева, выступит на параде в Москве… – Максим, незаметно, закатив глаза, посмотрел на часы.
Под манжетой накрахмаленной рубашки у него красовалась татуировка, первая, голова волка, с оскаленными зубами. Максим сделал рисунок в двенадцать лет, после привода в милицию, за кражу. Потом к ней прибавились другие, но посторонние ничего увидеть не могли. Если бы он носил на лацкане пиджака комсомольский значок, его можно было бы принять за отличника учебы, или молодого инженера.
Он просмотрел, краем глаза, статью о войне в Испании и очередное славословие товарищу Сталину, рассказывающее о его юношеских годах, в Гори. Следующим шел материал, как самому сделать телевизор. Максим хорошо разбирался в технике, и всегда получал отличные оценки по математике и физике. Он любил учиться, но закончил только восемь классов. К четырнадцати годам, у подростка имелось столько приводов в милицию, что его попросту выгнали из школы.
Бабушка пожала плечами: «Твой отец гимназию и университет экстерном заканчивал». Максим хотел сдать экзамены за десятый класс, однако он знал, что высшее образование ему недоступно. Для института, даже заочного, надо было стать комсомольцем. Такого он, разумеется, делать не собирался.
В справке, лежавшей в кармане пиджака, говорилось, что Максим Михайлович Волков, двадцати одного рода от роду, отбыл наказание и вступил на путь честного труда. По бумаге родная рогожская милиция должна была выдать ему паспорт. Максима ждало старое место экспедитора. Начальник Пролетарского торга, осторожный человек, предпочитал не переходить дорогу московским ворам.
Мытищинские ребята встретили его у ворот зоны, и отвезли на теплую, зимнюю дачку. Он, с удовольствием попарился, и переоделся в хороший костюм и пальто. Максим выслушал новости из столицы, не те, что печатали в газетах. Ребята предлагали ему задержаться в Мытищах и отдохнуть, обещая доставить на дачку несколько девушек, но Максим отказался. Бабушка просила его не медлить.
Он вспомнил, что в «Науке и Жизни» была интересная статья о расщеплении ядра атома. В Москве Максим собирался начать занятия по математике и физике, не для сдачи экзаменов, а для себя.
– И языки, – напомнил он себе, складывая журналы, – найду преподавателей, из университета… Пока товарищ Сталин еще не всех в троцкисты записал, – он дернул углом красивого рта. Московские ребята пригнали бы эмку для его встречи, но Волк не любил привлекать излишнего внимания.
Тем более, он хотел проехаться на метрополитене. Сокольническую линию, первую в столице, открыли год назад. Агитаторы на зоне чуть ни вывернулись наизнанку, описывая мрамор и хрусталь в подземных дворцах. Максим подобные сборища не посещал. Когда мужики вернулись из клуба, он лежал на нарах, закинув руки за голову:
– Лучше бы сообщили, сколько зэка захоронено, в сталинском метрополитене. Рельсы по трупам идут… – кто-то из сук оглянулся. Максим лениво открыл глаза:
– Кто сейчас побежит кумам стучать, до рассвета не доживет.
Он обвел глазами барак. Все молчали.
– Хорошо, – подытожил Максим, укладываясь обратно: «Я рад, что все здесь понятливые».
Волк намеревался выйти на Охотном Ряду и добраться до Рогожской заставы на трамвае, по Маросейке и Садовому кольцу.
В окне виднелась платформа Ярославского вокзала, репродуктор в вагоне надрывался:
Песня звучала в новом кинофильме, «Цирк». Ленту привозили на зону, но Максим ее не видел. Кино показывали в клубе, где он не появлялся.
– Где так вольно дышит человек… – повторил Максим:
– Суки, не стесняются такие тексты писать. В следующем году сто лет со дня смерти Пушкина. Они и его к своим нуждам приспособят, не сомневаюсь, – он любил читать, но не притрагивался к советским книгам. Бабушка растила его на Пушкине, Достоевском, Толстом и Гюго.
До войны она ездила в Париж и Остенде, Венецию и Лондон, шила туалеты в ателье Поля Пуаре, играла в рулетку. Бабушка усмехалась, когда Максим спрашивал, почему она не вышла замуж:
– К чему? Я не встретила человека, что на деда твоего был бы похож. Хотя встречала многих, – лукаво, добавляла Любовь Григорьевна.
– Только бы она не страдала, – попросил Максим:
– Я с ней до конца буду. Все сделаю, что надо, найду священника… – после переворота усадьбу Волковых уплотнили. Ссылаясь на то, что она одна воспитывает сироту, бабушка добилась передачи им двух комнат, и даже собственной кухни с ванной. Они не бедствовали. Драгоценностей, спрятанных в надежных местах, хватило бы и внукам Максима. Когда в Москве все успокоилось, и Ленин объявил политику НЭПа, бабушка собрала немногих, оставшихся в живых, коренных московских воров. Жизнь пошла по-старому. Она хранила общую кассу, к ней приезжали гости из других городов. Максим с бабушкой проводил лето в Крыму, где раньше стояла дача Волковых, или в Кисловодске.
Электричка остановилась, Максим подхватил чемодан. Надев кепку, плотнее замотав шарф, он пошел по перрону, под мокрым снегом.
Парашютистов, участников парада, разместили в общежитии летной школы Осоавиахима, рядом с аэродромом в Тушино. Лиза Князева оказалась единственной сибирячкой. Остальные девушки и парни собрались в столицу из Ленинграда, и других больших городов. Подходя к окну комнаты, где жила она, и еще семеро, товарок, Лиза видела далекие крыши авиационных заводов, окружавших Тушино, трубы фабрик. Она переводила взгляд на трибуны аэродрома. Лиза никак не могла поверить, что она в Москве.
Весной, совершив пятидесятый прыжок, она получила удостоверение мастера спорта. Руководитель читинского Осоавиахима пообещал, что добьется приглашения Лизы в Москву, на парад. Девочка покраснела:
– Я уверена, что есть более опытные парашютисты.
Руководитель поднял вверх палец:
– Не твоего возраста. Ты в комсомол вступила, активистка… – он взял перо:
– О тебе статью в «Забайкальском рабочем» напечатали… – статья была у Лизы при себе, как и вырезка из журнала «Смена». Журналистка приехала в Тушино, на эмке, с фотографом. Она хотела, чтобы Лиза снялась для журнала в платье. Сама девушка носила красивый, тонкого твида костюм, с шелковой блузкой, и комсомольский значок. Аккуратно уложенные светлые локоны спускались на горжетку рыжей лисы. Лиза никогда не видела, комсомолок в подобных нарядах. Журналистка, осмотрела, два ее платья, и юбку из грубой шерсти:
– Наденьте комбинезон, товарищ Князева. Сфотографируем вас на летном поле.
Она долго пыталась добиться от Лизы веселого лица: «Подумайте о чем-нибудь приятном, товарищ Князева. Об отдыхе в Гаграх, например».
Лиза представила себе первый шаг, из самолета, в бездонную пропасть неба. Журналистка обрадовалась: «Именно то, что надо». Лиза и сейчас, глядя на серые тучи, незаметно улыбалась. Метеорологи, обещали, что погода, к параду, прояснится.
– Похолодает, – заметил товарищ Чкалов, собрав их на совещание, – но появится солнце. Парад пройдет успешно, – Лиза смотрела на товарища Чкалова, открыв рот. До этого она видела знаменитого летчика только на фотографиях, как и товарища Осипенко, женщину, летчика-истребителя. Товарищ Осипенко тоже участвовала в параде, и была очень ласкова с Лизой.
– Я сама в летную школу с птицефермы уехала… – призналась товарищ Осипенко.
Лиза была уверена, что обязательно сядет за штурвал. Она хотела поступить в первую военную школу летчиков имени Мясникова, где училась Полина Денисовна, и майор Воронов. С ним парашютисты тренировались на аэродроме. Когда они заканчивали прыжки, транспортный самолет садился, в небо поднимались истребители. Лиза любовалась фигурами высшего пилотажа.
В Чите, ночами, лежа в детдомовской спальне, она представляла карту Советского Союза:
– Беспосадочные перелеты, по сталинскому маршруту, постоянное воздушное сообщение с Дальним Востоком… – в Москву Лиза ехала в общем вагоне читинского поезда, под присмотром проводника. На Ярославском вокзале ее встречала эмка Осоавиахима. В Москве открыли метрополитен, но Лиза побоялась попросить хотя бы спуститься вниз. В Чите они рассматривали фотографии подземных дворцов в газетах. Девочки взяли с Лизы обещание, обязательно побывать в метро.
– Может быть, – Лиза стояла у окна, – экскурсию по Москве устроят, после парада. Хочется увидеть Кремль, Мавзолей… – в Москве она в первый раз проехалась на машине.
Прошлым летом детей возили из Читы в Зерентуй, на старом, дребезжащем автобусе. Учитель истории поехал с ними на могилы декабристов. Лизе было интересно, она и сама родилась в Зерентуе, но ничего не помнила. Девочка выросла в детдоме. В метрике у Лизы значилась только мать, Марфа Ивановна Князева, на месте имени отца стоял прочерк. Отчество у нее было: «Александровна». Лиза подозревала, что его дали в детском доме.
– Наверное, в честь Пушкина, – думала девочка, готовясь к урокам по литературе, – сейчас и не узнать, кто мой отец был.
В личном деле Лизы было отмечено, что мать ее умерла, в эпидемии тифа, когда девочке исполнился всего год от роду. С тех пор она жила в читинском детском доме. В Зерентуе, кроме могил декабристов, их ждал концерт в рудничном клубе. В детском доме преподавали музыку. Девочки из хора выступали с торжественными кантатами о товарище Сталине. Лиза не пела, хотя, по словам учителя, у нее был хороший слух. Она стеснялась выходить на сцену, и всегда краснела, получая почетные грамоты. Только в небе, оставаясь одна, падая вниз, она позволяла себе, во весь голос, закричать что-то веселое, раскинув руки, чувствуя теплый ветер на лице.
Рудничный клуб стоял на главной площади поселка, рядом с бюстами Ленина и Сталина, и памятником красным партизанам. Здесь воевала армия Блюхера, где служил комиссаром знаменитый Горский, герой гражданской войны, соратник вождей. При входе в клуб висела мемориальная доска, в его память. Горского в двадцать втором году сожгли в паровозной топке белогвардейцы, под Волочаевкой.
– В феврале он погиб, – Лиза, рассматривала доску, – и я родилась в феврале двадцать второго. Летом двадцать первого Горский освободил, Зерентуй, с партизанским отрядом… – склонив черноволосую голову, она прочла:
– В память о верном сыне трудового народа, Александре Даниловиче Горском, установившем в Зерентуе власть Советов. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! – на доске высекли резкий, хорошо знакомый Лизе по учебнику истории, профиль Горского.
Лиза задумалась:
– Интересно, что здесь до клуба стояло? Здание красивое… – девочки распевались, в главном зале.
У входа в клуб, за стойкой вахтера сидела пожилая женщина, в черной косынке, с вязанием. Спустившись по лестнице, Лиза вежливо покашляла: «Извините, товарищ, а что здесь было раньше, до клуба?».
– Церковь в память воина Федора Стратилата, – буркнула старуха, не поднимая головы:
– Храм в прошлом веке построили, благодетельница… – женщина вскинула глаза. Лиза никогда не видела, чтобы люди так бледнели. Внезапно посиневшие губы разомкнулись, старуха перекрестилась:
– Отойди от меня, сатанинское семя. Прочь, прочь отсюда… – она шмыгнула в дверь за стойкой, клубок ниток упал на пол. Лиза пожала плечами: «Сумасшедшая какая-то».
На кладбище, у памятника декабристам, им объяснили, что церковь, как источник опиума и одурманивания трудового народа, снесли. На ее месте возвели клуб. Памятник тоже был общим. Могил не сохранилось, при взятии Зерентуя красными партизанами, здесь шли бои с казаками.
В Тушино Лиза заметила деревянные заборы, с вышками. Девочка не удивилась. Шло строительство канала «Москва-Волга». Они читали в газетах, что здесь перековывается и возвращается к достойной жизни много заключенных. Детдом стоял неподалеку от железной дороги, ведущей из Читы на восток, в Хабаровск. На прогулках дети часто видели поезда, украшенные кумачовыми флагами. Добровольцы ехали осваивать Дальний Восток. Детдомовцы тоже собирались на великие стройки. Все мальчики хотели пойти в армию. Они знали, что скоро Япония нападет на Советский Союз. На границе с Маньчжурией все время происходили стычки.
Провожая взглядом другие поезда, без лозунгов, с наглухо запертыми товарными вагонами, Лиза напоминала себе:
– Сейчас много троцкистов, врагов советской власти. Они хотят покуситься на жизнь товарища Сталина, других вождей. Надо быть особенно бдительными. Тем более, здесь, где рядом капиталисты. Они засылают шпионов… – даже зажим для пионерского галстука мог стать подозрительным. Некоторые, рассматривая булавку, видели в ней профиль Троцкого и нацистскую свастику. После процесса Каменева и Зиновьева, в детдоме устроили собрание, где пионеры и комсомольцы обещали разоблачать врагов народа. Одна девочка написала стихи, проклинающие выродков. Их напечатали в «Забайкальском рабочем», на первой странице.
Девочки обедали, а Лиза поднялась в спальню раньше. Она хотела, в одиночестве, перечитать статью в «Смене». При всех такое было делать неудобно, товарки могли подумать, что она хвастается. Ей даже прислали несколько отпечатанных фотокарточек. Достав снимки из журнала, Лиза услышала веселый голос, с порога: «Товарищ Князева! А я вас в столовой искал».
– Я поела, товарищ Воронов, – Лиза, как всегда, покраснела. Он прислонился к косяку двери, высокий, широкоплечий, в летной, кожаной куртке. На каштановых волосах таяли снежинки. Лазоревые глаза взглянули на нее:
– Я за вами приехал, товарищ Князева. Вы сегодня одиночные прыжки отрабатываете, на точность приземления… – майор Воронов работал в Научно-испытательном институте ВВС РККА, в Щелкове, занимаясь проверкой новых моделей самолетов. Майор усмехнулся:
– На параде я и товарищ Чкалов возглавим звено сталинских соколов, и заодно, – он подмигнул парашютистам, – послужим воздушными извозчиками.
У майора, как и товарища Чкалова, была своя машина, но Лиза еще никогда на ней не ездила. Обычно их доставляли на аэродром в автобусе.
– Побуду вашим шофером, товарищ Князева, – Воронов махнул в сторону двора, – когда вы станете знаменитой летчицей, напишу воспоминания, как я вас возил.
Он был очень скромным человеком. Лиза только из разговоров в столовой, узнала, что Воронов, сын героя гражданской войны и сам, в двадцать четыре года, орденоносец. Он всегда ходил в простой гимнастерке, и ел вместе со всеми, как и товарищ Чкалов.
– Вам фото прислали, – одобрительно заметил Степан:
– Я читал статью, очень хорошая. Товарищ Князева, – он внезапно рассмеялся, – вы уедете обратно в Читу, в летную школу поступите, и мы с вами долго не увидимся… – Лиза вертела карточку. Девочка взглянула на него серо-голубыми глазами.
– Как небо, – подумал Степан, – после дождя. Тучи уходят, видна синева, появляется солнце. Вот и оно… – Лиза робко улыбнулась. Он добавил:
– Если бы вы мне карточку подарили, товарищ Князева, я был бы очень благодарен… – отчаянно зардевшись, девочка протянула ему фото.
– А надписать? – красивая бровь взлетела вверх:
– Иначе никто не поверит, что я с вами знаком… – в его глазах играл смех. Лиза хихикнула: «Хорошо, товарищ Воронов».
Она быстро написала внизу карточки: «Степану Семеновичу Воронову, на добрую память, от Лизы Князевой».
Майор кивнул: «Я буду ее беречь». Степан уложил фото в нагрудный карман гимнастерки. Взглянув на небо, он подогнал Лизу:
– Пойдемте. В плане три прыжка, надо добиться идеальной точности. На парад приедет товарищ Сталин, парашютисты приземляются перед трибуной Политбюро… – натянув драповое пальто, Лиза насадила на голову вязаную шапку. Девушка спустилась по узкой лестнице, на заснеженный двор, где урчала эмка майора.
За большим окном из особого, пуленепробиваемого стекла, бушевала метель. Конец октября стал неожиданно холодным, но прогноз погоды, в «Вечерней Москве», обещал, что к празднику тучи рассеются. Горожан ждала солнечная, морозная неделя. Площадь Дзержинского была еле видна. Напротив, в домах на Варварке, зажгли свет. Уличные фонари пока не горели, но машины ехали с включенными фарами.
В кабинете, мерцала лампа под зеленым абажуром, пахло парижскими духами. На дубовом столе остывала фарфоровая чашка с кофе. Короткую шубку темного соболя небрежно бросили на большой, обитый кожей диван. На стене висело две карты, большая, политическая, с воткнутыми в нее булавками, от Америки до Японии, и лист поменьше, с очертаниями Испании. На испанской карте красивым, ученическим почерком было написано: «Дорогая мамочка, поздравляю тебя с годовщиной Великой Революции! Любящая дочь Марта».
Карту девочка нарисовала сама. Дочь вручила ее Анне на прошлой неделе, за завтраком: «Чтобы ты слушала новости, и отмечала победы коммунистов». Анна так и делала, каждое утро. У нее в кабинете, как и у всех работников иностранного отдела, стоял мощный радиоприемник, однако флажки на карте она переставляла после совещания, когда приносили расшифрованные радиограммы из Мадрида.
Насколько она знала, Янсон пока был жив, но, конечно, в радиограмме можно было написать все, что угодно. В Мадриде работали Эйтингон и генерал Орлов, он же руководитель группы советских разведчиков в Испании, Лев Никольский. Отлично зная обоих коллег, Анна понимала, что радиограммам за подписью мужа верить нельзя.
– Как и моей радиограмме, – затянувшись папиросой, она отпила кофе. Утреннее совещание на Лубянке проводилось на рассвете. Анна уезжала из Дома на Набережной в половине шестого. Она сама водила эмку. Вторая машина, прикрепленная к ним, отвозила Марту в образцовую, двадцать пятую школу, в Старопименовском переулке. Дочь училась в седьмом классе. Она сразу подружилась со Светланой Сталиной.
– Василий за мной ухаживает, – фыркнула Марта:
– Мы на даче кино смотрели. Он рядом сел, когда ты, мамочка, с товарищем Сталиным работать ушла. В школе он вечно вокруг на перемене болтается… – Василий был на три года старше Марты. Подросток хотел стать военным летчиком.
– Как Степан Воронов… – Анна, рассеянно, посмотрела на «Вечернюю Москву».
С майором Вороновым она пока увидеться не смогла. Работы оказалось столько, что она возвращалась в квартиру к трем часам утра. Иногда Анна, и вовсе ночевала на диване в кабинете. Водитель привозил дочери обед из кулинарии ресторана при гостинице «Москва». Отель был новым, все номера НКВД оборудовало микрофонами. В гостинице останавливались приезжающие в столицу иностранные делегации. Анна и сама хотела сходить в знаменитый ресторан, однако времени пока выкроить не удалось.
Она предполагала, что молчаливый водитель второй эмки приставлен к ним по распоряжению нового наркома внутренних дел, товарища Ежова. Шофер, Иван Алексеевич, разумеется, сообщал сведения в отдел внутренней безопасности.
Анну подобное не волновало. Она понимала требования работы, да и сообщать было нечего. Анна проводила время либо на Лубянке, либо в Кремле, в квартире Иосифа Виссарионовича. Марта училась, занималась музыкой, репетировала праздничное представление в школе и приглашала домой друзей. Она сразу сошлась с одноклассниками. Анна даже удивилась. Дочь словно и не провела двенадцать лет за границей, вдалеке от Родины.
Учитель русского языка и литературы прислал записку Анне, где хвалил хорошую подготовку дочери. Марта отлично справлялась с заданиями. В Буэнос-Айресе, они каждый день занимались русским языком. Познакомившись с детьми Иосифа Виссарионовича, Марта помялась:
– Мамочка, можно я Василия и Светлану буду домой приглашать? У них нет матери, товарищ Аллилуева умерла… Анна обняла дочь: «Конечно». Зная, что дочь разумная девочка, Анна не беспокоилась за вечеринки одноклассников:
– Даже если они танцуют, – смешливо подумала Анна, – танцы не запрещены. В каждом магазине пластинками торгуют, в парке Горького оркестр играет… – она сама не танцевала с Вашингтона. Женщина томно потянулась: «Мы с Теодором в гостиничном ресторане танцевали. Танго, как в Мехико».
На столе лежали данные прослушивания дома Троцкого. На Лубянке постепенно готовили операцию «Утка». На совещаниях, они очертили круг людей, подлежащих устранению советской разведкой. Европейские акции должны были координироваться из Цюриха, из предполагаемого центра, куда направлялись Теодор и Анна.
Глядя на список, Анна впервые поняла, что им могут запретить взять Марту в Швейцарию. «Придумают легенду… – горько подумала Анна, – якобы Рихтеры отправили дочь в закрытый пансион. Она станет заложницей, в Москве… – Анна оборвала себя:
– Не смей! Как ты можешь подозревать родину, свою колыбель. Хватит и пакета, оставленного в Нью-Йорке, – на совещаниях речь об Америке не заходила. Анна понимала, что и не зайдет. Америкой занимался лично Эйтингон, в круге обязанностей Анны США не значились.
– Как и Япония… – потушив папиросу, она зажгла новую, вдыхая горький дым:
– Но Рихард, кажется, в совершенной безопасности. Сведения от него поступают отличные… – Анна и Зорге познакомились в Германии, когда она ездила к тамошним коммунистам курьером.
Она долго ничего не слышала о Зорге, и только в Москве узнала, что Рамзай, как называли Рихарда, работает в Токио, корреспондентом немецких газет. На совещаниях Анна настаивала, что им необходимо найти подходящего человека в Берлине.
– Агенты в Париже, в Америке… – она загибала пальцы, – прекрасно, но, товарищи, нельзя недооценивать Гитлера. Я двенадцать лет назад говорила о таком. Я уверена, что у англичан есть люди, поставляющие информацию. В преддверии грядущей войны, агенты в Германии должны появиться и у нас.
Начальник иностранного отдела, товарищ Слуцкий, ее поддерживал:
– Когда вы с Теодором Яновичем обоснуетесь в Цюрихе, вербовка станет вашей первейшей задачей, товарищ Горская. Помимо координации акций в Европе, и, так сказать, банковской деятельности, – он тонко улыбнулся.
Золотой запас надежно разместили на счетах импортно-экспортного предприятия герра Рихтера. Анна видела отчет, присланный в Москву мужем, и осталась довольна. Она забрала из сейфа заклеенный пакет, с цюрихской метрикой и свидетельством о браке родителей. Судя по всему, за двенадцать лет к конверту никто не притрагивался. Анна положила документы в запертый на ключ ящик стола в спальне, в Доме на Набережной. В шкатулке хранился золотой крестик, с тусклыми изумрудами. Когда на совещаниях речь заходила об эмигрантских кругах в Европе и Америке, она ловила себя на том, что хочет и боится услышать знакомую фамилию. Однако, пока что, ее никто не произносил:
– Может быть, он умер, – думала Анна, – и, в любом случае, я его больше никогда не увижу.
Она хотела взять документы в Швейцарию, и оформить себе и Марте гражданство США, втайне от мужа:
– Если кто-то узнает, даже Теодор, – Анна глядела на потеки снега по окну, – меня отзовут в Москву и немедленно расстреляют. И Марту тоже. Подобного не прощают. А если станет известно о пакете… – об этом она не хотела думать. Пакет в хранилище Салливана и Кромвеля был ее смертным приговором, и, одновременно, спасением. В случае ареста, Анна смогла бы протянуть время, торгуясь, пытаясь, хотя бы, спасти жизнь дочери. Она все курила:
– Посмотрим, как дело пойдет в Цюрихе. Если мы доберемся до Цюриха, конечно, – бывшего наркома внутренних дел Ягоду перевели в комиссариат связи, что означало опалу. Нового наркома, Ежова, Анна еще не видела. Он не приходил на совещания иностранного отдела.
Сидя у себя, на седьмом этаже, она подумала о подвалах здания, уходящих под площадь Дзержинского, о внутренней тюрьме. Анна бывала в подземных коридорах двенадцать лет назад. Она с Янсоном допрашивала арестованных диверсантов из группы Савинкова. Анна даже не знала, кто, сейчас, содержится в тюрьме:
– Может быть, бывший хозяин нашей квартиры. Хотя, она не наша, казенная. Мы в ней тоже не хозяева, – мебель в шести комнатах стояла антикварная, отличной сохранности, красного дерева, но с инвентарными номерами. Марта рассматривала текинские ковры, картины Айвазовского, рисунки Серова, американский рефрижератор, немецкий радиоприемник, концертный рояль Бехштейна, в огромной гостиной. Девочка повернулась к матери: «Это нам дарит партия?»
– Не дарит, – улыбнулась Анна, – все принадлежит партии и стране Советов. Мы просто пользуемся вещами.
Марта подошла к окну, выходившему на Москву-реку. Мощные стены Кремля отражались в спокойной воде. Бронзовые, заплетенные в косы волосы, тускло светились в наступающих сумерках. Дочь не хотела коротко стричься. Марта сморщила нос:
– Когда я стану летчицей, тогда придется их отрезать. Пока так красивее… – девочка огладила школьную блузу, итальянского шелка, твидовую, темно-синюю юбку. Анну прикрепили к закрытому распределителю для народных комиссаров и членов Политбюро. Молчаливый шофер привозил пакеты с тепличными овощами, французской минеральной водой, икрой и сырами. На Анну и Марту шили в правительственном ателье. От драгоценностей Анна отказалась. Просмотрев каталог ювелирных изделий, она покачала головой:
– К чему? Члены партии должны быть скромными. Тем более… – она вернула альбом, – в Большой театр я не хожу, дипломатические приемы не посещаю… – на Лубянке Анна вела занятия с молодыми коллегами, которых в скором времени посылали в Европу. Она преподавала языки, и, как весело называл предмет Слуцкий, благородное обхождение. На уроках они слушали классическую музыку, учили правила этикета. Анна замечала:
– Если вам поручено выполнение литерной операции, вы не должны привлекать к себе внимания. Провал из-за простого незнания правил поведения в обществе, не простим.
Литерными операциями назывались тайные убийства политических эмигрантов и сторонников Троцкого.
Марта кивнула:
– Я понимаю, мамочка. У нас… – девочка помолчала, – никогда не будет дома. Потому что наш дом, вся советская родина.
– Именно так, – Анна поцеловала бронзовый, теплый затылок. Марта села за фортепьяно:
– Сыграю тебе Шопена, – девочка широко улыбнулась: «Наконец-то, можно исполнять не только немецкую музыку».
Петр Воронов тоже работал на Лубянке. Слуцкий сказал Анне, что брат Степана выполняет правительственное задание. Она не интересовалась, чем занимается чекист Воронов, подобное было не принято. Анна и о Янсоне никому не говорила. Работая с Иосифом Виссарионовичем, она только упомянула, что Янсон получил наградное оружие от Троцкого, после подавления эсеровского мятежа. Сталин выбил трубку в пепельницу:
– Я с Троцким обедал и чай пил. Меня, наверное, тоже надо в троцкисты записать, – он подмигнул Анне, и больше они о таком не говорили.
Дверь заскрипела. Вскинув голову, женщина поднялась. Анна узнала его по портретам в газетах и здесь, в здании комиссариата. Он был ниже ее, почти на голову, в гимнастерке. Свежее, выспавшееся лицо, улыбалось, темные волосы были еще влажными.
– Товарищ народный комиссар внутренних дел… – начала Анна. Ежов отмахнулся:
– Что вы, Анна Александровна. Пришел посмотреть, как вы обустроились. Прощу прощения, что сразу не навестил вас… – он развел руками: «Только месяц, как в новой должности».
Вспомнив об огромной махине комиссариата, о великих стройках Урала, Сибири и Дальнего Востока, о готовящемся процессе троцкистских шпионов, Анна покраснела: «Все хорошо, товарищ нарком. Большое спасибо за вашу заботу…»
– Николай Иванович, – весело поправил ее Ежов. Он указал на диван: «Позвольте присесть?». Горская заказывала чай и бутерброды по внутреннему телефону. Ежов любовался хорошо подстриженными, черными волосами, падавшими на воротник твидового костюма, длинными ногами в шелковых чулках.
У нее были изящные, со свежим маникюром пальцы:
– Когда только успевает? – Ежов закурил ее «Казбек», особого производства, в дорогой, распахивающейся коробке:
– Четыре часа дня, затишье. Вечером Иосиф Виссарионович проснется, начнется работа… – многие семейные сотрудники после обеда уезжали домой. Отужинав, они возвращались в комиссариаты. Горская оставалась в кабинете. Ее дочери после обеда все равно не было дома. Девочка занималась фортепьяно в училище Гнесиных, на Арбате, или ходила в кружки, в школе.
Ежов знал о Горской все.
Товарищ Сталин пока не давал распоряжений относительно ее, или Янсона, но велел Ежову, каждый день, сообщать, что делает Горская, и ее дочь. Сведения поставлял шофер, педагоги в школе, и некоторые сотрудники иностранного отдела. Ничего подозрительного Ежов не замечал, но Сталин приказал провести еще одну проверку.
– Иосиф Виссарионович прав, – размышлял Ежов, болтая с Горской о предстоящем авиационном параде, – она молодая женщина, немного за тридцать. Она давно не видела мужа. Должно быть, тоскует… – народный комиссар, незаметно, усмехнулся:
– В постели она может рассказать что-то о себе, или Янсоне. То, чего мы пока не знаем. Однако узнаем, – мысленно, перебрав людей, он покачал головой:
– К Чкалову с подобным подходить не стоит. Он, конечно, дамский угодник… – Ежов поморщился, вспомнив собственную жену, – однако он меня пошлет по матери, наш сталинский сокол. И нельзя использовать писателей, журналистов… – вздохнул Ежов:
– Кукушка и в Москве, почти на конспиративном положении. Вдруг ее решат использовать в дальнейшей работе. Запрещено ее раскрывать… – он пил крепкий, сладкий чай. Нарком улыбнулся:
– Я знаю, кто подойдет. Поговорю с ним, завтра… – Ежов блаженно вытянул ноги, в начищенных сапогах:
– Мне они чай никогда так не заваривают, Анна Александровна. Расскажите, кого вы в столовой подкупили, или я вас расстреляю… – они оба, расхохотались. Анна смотрела на спокойное лицо Ежова: «Все будет хорошо. Надо доверять своей родине, помни».
Двор бывшей усадьбы Волковых, в переулке Хлебниковом, перегораживали веревки с бельем. Мокрый снег падал на заржавевшие санки, старые, разбитые велосипеды, на пристройки, откуда шел дымок буржуек. Когда особняк уплотняли, людей вселили не только в барские, как их называла Любовь Григорьевна, комнаты, но и в бывшие склады, и даже в подвальную молельню.
Прошло пятнадцать лет, жильцы менялись. Сейчас никто не знал, что за старуха занимает две комнаты на втором этаже, с кухней и ванной. Шептались, что она бывшая дворянка, или купчиха. Жилица, каждый день, выходила на улицу. Она была прямая, тонкая, носила черное, старомодное пальто, и довоенную шляпу. Из-под широких полей виднелись совершенно седые волосы, лицо покрывали глубокие морщины. Старуха не принимала гостей, по крайней мере, днем. Она посещала только магазин, или Покровский собор. Она не боялась, что ее увидят в церкви. На девятом десятке лет Любови Григорьевне было ничего не страшно.
Утром она принесла домой, в кошелке, картошку, лук и кусочек соленого сала, в вощеной бумаге. За пятнадцать лет, в бывшей гастрономической лавке купца Климентьева, а ныне магазине Пролетарского госторга, за прилавками не осталось знакомых. Место приказчиков заняли продавщицы, девчонки из подмосковных деревень. Любовь Григорьевна могла бы поехать к Елисееву, за сырами, копченой осетриной, и черной икрой, однако она только достала из шкафчика на кухне бутылку «Московской», с зеленой этикеткой. Она вывесила водку за окно, в холщовой авоське. Соседи не могли увидеть, что лежит в сумке. Любовь Григорьевна, по старой привычке, вела себя осторожно.
Гости появлялись после темноты, и вели себя тихо. Любовь Григорьевна заваривала хороший чай, и ставила на стол свежие пирожные. Ее посетители пили мало, а многие, помня заветы старообрядцев, вообще не притрагивались к алкоголю.
– Мальчик пусть выпьет, – Любовь Григорьевна чистила картошку, – он в отца своего, деда. Волк пил, но не пьянел. Михаил такой же был. И я выпью… – она посмотрела на старинные часы с кукушкой, – последнюю стопку.
После расстрела сына, чекисты, пришедшие с обыском, вывезли из усадьбы все, вплоть до медных тазов и оловянных кастрюль. Любовь Григорьевна, держа за руку четырехлетнего Максима, смотрела на обыск спокойно. Она давно научилась не привязываться к вещам, плакать по мебели и тряпкам было смешно. Золото и бриллианты хранились в надежных местах. Ее обязали отмечаться на Лубянке каждую неделю. Чекисты пригрозили, что отправят мальчика в детский дом, как сына бандита, врага советской власти. Оставшись в разоренных, с поднятыми половицами комнатах, Любовь Григорьевна задумалась.
Она уложила Максима спать, убаюкав его, вытерев мальчику слезы. Она ничего не скрывала от внука. Любовь Григорьевна сказала ребенку, что его родителей убили большевики. Максим уткнулся лицом в ее плечо: «И я их убью, бабушка». Любовь Григорьевна кивнула:
– Когда вырастешь, мой хороший мальчик. Но я всегда, всегда останусь с тобой… – внук дремал, лежа на полу, укутанный в ее пальто. После обыска не оставили кровати. Чаю было не вскипятить. Чекисты забрали чайник, и увезли вещи из гардеробной. Любови Григорьевне швырнули пальто и шляпу. Она сидела, вытянув ноги в ботинках, сшитых в Париже, до войны, покуривая папиросу.
Она могла бы наплевать на распоряжения чекистов, взять Максима и уехать в столицу. Любовь Григорьевна всегда называла Санкт-Петербург столицей, а Москву первопрестольной. У нее имелось золото, она знала, где можно купить оружие. Надежные люди были готовы перевести ее и ребенка через финскую границу.
Она погладила белокурую голову мальчика. Если бы ее застрелили на границе, ранили, или отправили в тюрьму, Максим был бы обречен.
Любовь Григорьевна слушала мертвенную тишину дома. Половицы во всех комнатах вскрыли. При обыске она стояла, скрестив руки на груди, молча. Волкова только поинтересовалась, когда ей можно забрать тела сына и невестки. Дзержинский, Любовь Григорьевна узнала его по портретам, издевательски усмехнулся: «Зачем они вам, гражданка Волкова?»
– Похоронить по-христиански, – отчеканила Любовь Григорьевна. Чекисты вспарывали обивку заказанной в Париже и Вене мебели. Иконы валялись на полу. Два человека сдирали золотые и серебряные оклады. Дзержинский лично руководил обыском. В Хлебников переулок приехало четыре десятка человек.
– Надо выяснить, – велела себе Любовь Григорьевна, – кто из ребят Михаила в ЧК бегал. Подобное не прощают, никогда не прощали… – Дзержинский, широко шагая, прошел к ней:
– Не думайте, что я не знаю, кто вы такая, гражданка Волкова. Мать бандита, свекровь налетчицы, дочь… – Любовь Григорьевна перекрестилась:
– Мой покойный отец был купцом, господин Дзержинский. Не возводите поклепы на душу умершего человека. Вас крестили, такое не по-христиански… – глаза Дзержинского похолодели. Максим плакал, держась за платье Любови Григорьевны, грохотали сапоги. Дзержинский встряхнул ее за плечи: «Говори, сука! Говори, где золото, где бриллианты? Где ценности, что твой сын награбил, у советской власти!»
– Вор у вора дубинку украл, – сочно отозвалась Любовь Григорьевна. Женщина протянула к его лицу длинные, сильные, немного скрюченные пальцы:
– Ищите, ищите, господа хорошие. Хоть обыщитесь. Москва большая, не такие вещи прятали… – она вспомнила дробный смешок отца:
– Либерея Ивана Грозного в Москве осталась, я тебя уверяю… – Григорий Никифорович сидел в большом, покойном кресле, попивая чай:
– Поляки ее не нашли, Бонапарт не нашел, и никто не найдет. Ей наши люди занимались, – он подмигнул дочери, – если легендам верить. В надежном месте книги хранятся… – Дзержинский отвесил ей пощечину: «Курва!»
Любовь Григорьевна помнила польские ругательства, которым учила ее невестка, но рядом был внук. Она презрительно сказала: «Шляхтич. Дворянин». Дзержинский плюнул на пол: «Ломайте стены, в них тоже могут быть тайники».
Ночью, слушая дыхание ребенка, Любовь Григорьевна велела себе:
– Нельзя. Мой внук не сгинет в казенном доме. Он круглый сирота. Подожди, заляг на дно, как отец тебя учил, как Волк делал. Потом, может быть, удастся пробраться в Польшу, или Латвию… – чекистский надзор с нее сняли к тридцатому году. К тому времени границы заперли на замок. Любовь Григорьевна, глядя на внука, понимала:
– Он меня не бросит. Нельзя его одного отправлять в Европу, он мальчик еще. Если его застрелят, если он под трибунал пойдет, я себе никогда такого не прощу… – Максим и сам никуда не собирался уезжать.
– Я Волков, – заметил подросток, – мы испокон века Москвой правили. Так оно было, и так будет, бабушка… – хозяин Москвы сидел на венском стуле, у покрытого накрахмаленной скатертью стола. Максим вслух читал бабушке статью из «Науки и жизни», о расщеплении атома.
Любовь Григорьевна, потихоньку, обставила квартиру. После конца бунта, как она называла революцию, и гражданскую войну, антикварную мебель продавали за сущие копейки. Она даже купила несколько картин малых голландцев. В красном углу висели иконы старообрядческого письма. Почти все молельни в Рогожской слободе уничтожили. Зная о будущем аресте и ссылке, хозяева приносили образы в безопасные места. Любовь Григорьевна была уверена, что ее не тронут. Она охотно принимала иконы. Кое-что попадало в музеи, однако она пожимала плечами:
– Капля в море. На каждую икону, что в Третьяковской галерее висит, приходится сотня тех, по которым чекисты сапогами ходили.
Когда взорвали храм Христа Спасителя, она заметила:
– Теперь и Василию Блаженному не устоять, и кремлевским соборам. Люди строили, храмы от поляков спасали, от Бонапарта. Господь антихристов накажет, – твердо завершила Любовь Григорьевна.
На кухню и в ванную еще до войны провели газ. Максим помылся, и переоделся. Он хотел пожарить картошку, но бабушка усадила его за стол:
– Ты два года на казенных харчах обретался. Дай мне за тобой поухаживать.
Она знала, что любит внук. На кухне пахло жареным салом, луком, картошка скворчала. Любовь Григорьевна нарезала свежий, ржаной хлеб. Она достала из холодного шкафа купленную вчера, пряную селедку. Бабушка стояла над плитой, с лопаточкой в руках:
– Скоро, значит, ни угля не понадобится, ни газа. Все на электричестве заработает. Я помню, когда я твоего батюшку на Лазурный берег возила, в девяносто первом году, мы в Париже остановились. В салоне Годфре мне волосы электричеством сушили, под шлемом… – Любовь Григорьевна помахала рукой у седой головы:
– Тогда телефонную линию проложили, между Парижем и Лондоном. В Ниццу я ездила с одним французом, он музыку писал. На десять лет меня младше был. Меня с ним покойная Надежда Филаретовна познакомила, фон Мекк… – Любовь Григорьевна повернулась к внуку:
– Тем годом в Ницце барон Гинцбург отдыхал, со своей, – она рассмеялась, – спутницей жизни, негласной. Не поверишь, милый мой, мадам Мирьям шестой десяток разменяла, но больше, чем тридцать лет, ей никто не давал. Слухи ходили… – наклонившись над ухом внука, она что-то прошептала.
– Не бывает таких препаратов, бабушка, – отозвался Максим:
– Профессор Замков шарлатан, хоть ему и свой институт дали. Вечная молодость невозможна… – Любовь Григорьевна пожала плечами:
– Тогда она душу кое-кому продала, не к ночи будь, помянут… – она принесла к столу медную сковороду: «Немножко мне налей, на донышке».
Максим смотрел на бабушку:
– Она больной не выглядит. Сама готовила, водку пить собирается… – теплая, знакомая ладонь легла ему на пальцы. Бабушка улыбалась:
– Хорошо, что ты вовремя приехал, милый. Теперь и умирать можно, – они чокнулись хрустальными стопками, Любовь Григорьевна пригубила:
– Мальчик взрослый, он справится. Отомстит за родителей, я ему кольцо отдам. Только правнуков не увижу… – она вздохнула, водка закружила голову. Любовь Григорьевна, ворчливо велела: «Ешь, а то остынет».
Вахтера в подъезде предупредили, что в квартиру товарища Горской придут гости. Дочь Горской, вернувшись с занятий, в сопровождении шофера, сказала:
– Пять человек, Петр Ильич, но четверо здесь живут, в других подъездах. Только Василий приедет, вы его знаете, – вахтер был тезкой Чайковского. Марта всегда улыбалась, разговаривая с ним. В училище она занималась фортепьяно с товарищем Цфасманом. Александр Наумович, хоть и предпочитал джаз, но заканчивал Московскую консерваторию. Он весело, говорил Марте:
– Как бы вас отвлечь от самолетов, и заинтересовать концертной деятельностью? Вы можете стать гастролирующей пианисткой, играть с оркестрами, или сама себе аккомпанировать, – добавлял учитель. Преподаватель вокала хвалила Марту. У девочки было красивое, лирическое сопрано. Марта, наконец-то, прекратила петь Вагнера. Она, с удовольствием, разучивала русские романсы, и революционные песни. На школьном празднике, она собиралась петь «Варшавянку», и участвовать в композиции, в память героев гражданской войны, читая стихи о своем деде. Оставив на кухне пакет из распределителя, шофер попрощался.
– До завтра, Иван Алексеевич, – Марта заперла дверь. На кухне лежала записка от матери: «Хорошего тебе дня и удачной встречи с одноклассниками. Я буду поздно».
– Как всегда, – открыв дверь американского рефрижератора, Марта сунула палец в банку с черной икрой. Она оглядела аккуратные лотки из кулинарии. На обедах в квартире товарища Сталина кормили грузинской едой. Марте она нравилась, однако девочка скучала по хорошим стейкам и гамбургерам. На выходные, мать жарила Марте большой кусок мяса. Анна смеялась: «Ешь на здоровье, ты растешь».
– Расту, – пробормотала Марта, потянувшись за ложкой. Она опустила глаза вниз. Пионерский галстук удачно прикрывал начавшую появляться грудь.
В Америке, в школе Мадонны Милосердной, медицинская сестра рассказывала девочкам об изменениях, происходящих в их возрасте. Школа была католической, однако в ней преподавали естественные науки, и показывали ученицам анатомические таблицы. Сестра водила указкой по картинкам. Марта шепнула соседке, Хелен: «Мне до такого далеко, я надеюсь».
Все началось здесь, в Москве, когда они с матерью добрались в столицу, в конце лета. Обняв дочь, Анна поцеловала теплый висок:
– Время летит, Марта. Скоро поступишь в летную школу, выйдешь замуж… – она объяснила Марте, все, что требовалось. Девочка задумалась:
– Ты с дедушкой росла, бабушка погибла. Кто тебе все рассказывал?
Анна рассмеялась: «Врач, в Цюрихе. И в школе у нас тоже биологию преподавали». Она посмотрела вслед хрупкой фигурке дочери:
– Пока не вытянулась. Может быть, сейчас расти начнет. Я высокая, и Теодор тоже. То есть он высокий… – Анна, на мгновение, прикрыла глаза:
– Шесть футов пять дюймов. У него ладонь была в два раза больше моей… – она помнила низкий, ласковый голос: «Маленьким не быть большими, вольным связанными…». В Берлине, всю неделю она заставляла себя не говорить по-русски. Каждый день, просыпаясь в блаженном, сладком тепле, Анна напоминала себе:
– Надо встать и уйти. Он враг, он белый эмигрант. Он бы тебя расстрелял, если бы знал, кто ты такая… – он рассказал, что отец Анны сжег церковь, которую построила его бабушка. В храме венчались его родители. Голубые глаза помрачнели:
– Согнал пленных казаков, заколотил двери, и сжег. Священника распял, на кресте, жену его красные партизаны, на глазах у детей… – он махнул рукой:
– Ей горло перерезали и детям тоже. Никто не выжил, а семья эта испокон века священниками была, в Зерентуе. Мне письмо прислали, из Шанхая, казаки, которым спастись удалось. Старшую дочь священника он себе забрал, – лицо Федора дернулось, – наверное, тоже убил… – Анна молчала. Отец повел ее в подвал дома Ипатьевых, в Екатеринбурге. По каменным стенам цокали пули, пахло свежей кровью. Наклонившись над телом бывшего императора, отец пошевелил его ногой: «Собаке собачья смерть». Она, незаметно, сжала длинные пальцы:
– Я ему не верю. Отец бы подобного никогда не сделал. Все было ради торжества революции. Во время переворотов, потрясений, не избежать косвенного ущерба… – отец не взял ее на польский фронт. Анна служила комиссаром в Каспийской флотилии, ходила в иранский поход. С Янсоном, она отправилась в Тамбов, подавлять антоновский бунт. Вернувшись в Москву, Анна узнала, что отец уехал за Байкал, комиссаром в отряды красных партизан. Горский оставил ей несколько писем.
Больше отца она не видела. После известия о его смерти, Анна нашла в Москве сослуживцев отца по армии Тухачевского. Ее уверили, что Александр Данилович, по своему обыкновению, воевал геройским образом, вникал в нужды красноармейцев, и не жалел врагов революции.
– Твой отец всегда их сам убивал, Анна, – расхохотался один из комиссаров:
– Ксендзов, раввинов, дурманивших трудовой народ ложью. Я помню, лично одному горло перерезал, под Белостоком. Вообще, – комиссар повел рукой, – как говорил Александр Данилович, лес рубят, щепки летят. В годину революционных потрясений сложно обвинять трудовые массы в том, что они поднимаются против угнетателей. Красноармейцы иногда, – комиссар пощелкал пальцами, – сами расправлялись с еврейской и польской буржуазией, с местечковыми воротилами, грабившими простой народ… – Анна кивнула: «Конечно».
В Берлине она говорила мало, не упомянув, что свежий шрам на ее руке остался от ранения, полученного при нелегальном переходе границы.
– Я уйду, – каждый день повторяла Анна, – мне надо ехать в Гамбург, к товарищам. Я здесь с поручением партии. Завтра уйду… – рыжие, длинные ресницы дрожали. Он спал, положив голову ей на плечо, и улыбался во сне. Анна прижималась к его боку. Она задремывала, крепко, как в детстве, смутно помня руки, качавшие ее, голос, певший колыбельную:
Отец сказал ей, в детстве, что ее мать родилась еврейкой.
– Разумеется, – строго заметил Горский, – такой факт ничего не значит, Анна. Твоя мать большевичка, дочь народоволки, замученной царским режимом. Она стала героем, умерев на баррикадах во имя торжества идей коммунизма. Евреи, русские, французы, немцы, – отец поморщился, – отжившие понятия. У коммуниста нет родины, кроме его идей, нет другого языка, кроме того, которым говорят Маркс, Энгельс и Ленин.
– То есть немецкого языка, папа, – хихикнула девочка. Горский рассмеялся:
– Это пока мы в Цюрихе. Россия станет первым в мире коммунистическим государством, и во всем мире заговорят на русском языке… – из комнаты дочери раздались звуки патефона. Анна щелкнула зажигалкой:
– Папа тоже был евреем. Все считали, что он русский. Владимир Ильич знал, конечно, что папа еврей, что он родился в Америке. Не мог не знать, папа был его лучшим другом. Но Иосиф Виссарионович не знает, – она присела на табурет у фортепьяно:
– Я получу американское гражданство, для себя и Марты, на всякий случай. Арендую банковскую ячейку и сложу туда документы. Марта никогда, ничего не услышит, о нем. О своем отце, – заставила себя сказать Анна: «Обещаю». Рояль отозвался нежным звуком. Анна вздрогнула:
– Папа тоже хорошо играл и пел. На фортепьяно, на гитаре. Революционные песни, Марсельезу, Интернационал… – Анна поняла, что дочь завела джазовую пластинку. Женщина усмехнулась: «Пусть».
Переодевшись в джинсы и американскую, клетчатую рубашку, Марта сделала бутерброды. Фрукты стояли в хрустальной вазе, на столе, персики, черный, крымский виноград, французские зимние груши, кавказский инжир.
Девочка насвистывала песенку Утесова, о героическом американском инженере, Кейси Джонсе, спасшем пассажиров от крушения поезда. Марта слышала мелодию в Америке, и упросила учительницу вокала разрешить ей выучить слова. Женщина вздохнула:
– Это эстрада, Марта, но что с тобой делать… – в дверь позвонили.
Сказав матери, что на вечеринку придут одноклассники, Марта, немного, лукавила. Светлана Сталина лежала с ангиной, она хотела оправиться до авиационного парада. Девочки договорились, что будут стоять вместе, на трибуне. Марта, в школе, показала Светлане новый номер «Смены», со статьей о комсомолке, парашютистке, Лизе Князевой.
– Ей четырнадцать лет, – восторженно сказала Марта, – а она совершила пятьдесят прыжков. Я тоже так хочу… – Светлана, рассудительно, заметила:
– Сначала надо попросить разрешения у твоей мамы. Товарищ Князева будет на параде, – оживилась девочка, – мы с ней познакомимся.
Марта пригласила двоих, одноклассниц, а мальчики были из класса Василия, старше их.
По дороге в переднюю, она бросила взгляд на фотографии в гостиной. Снимки занимали почти всю стену. Дед стоял с Лениным, Сталиным, Буденным, Ворошиловым, Блюхером и Тухачевским. Портретов с Троцким не осталось. Анна сказала дочери, что Троцкий, Зиновьев и Каменев обманывали партию, вкравшись к ней в доверие, планируя убийство Иосифа Виссарионовича. Здесь висело единственное фото Горского и его жены, цюрихских времен. Фрида Горовиц, держа на руках новорожденную Анну, смотрела на мужа с нескрываемым восхищением. Горский сидел, закинув ногу на ногу, в безукоризненном костюме, с резким, сильным, знакомым Марте по учебникам, лицом.
Мать повесила рядом портреты пером, тоже из учебника, народоволки Ханы Горовиц, и знаменитого Волка, соратника Маркса и Энгельса. Фото родителей сделали в Иране, в порту Энзели. Отец надел персидский халат, и чалму. Янсон, с бородой, действительно напоминал пашу. Мать носила чадру, но откинула вуаль. Она улыбалась, блестя глазами. Внизу была подпись: «Товарищ Янсон освобождает женщин Востока».
Марта, невольно, вздохнула:
– Как папа, в Испании? Мама приносит радиограммы, но все равно, хоть бы его услышать, – она волновалась за отца, но фронт, судя по новостям, стабилизировался.
Рассевшись на ковре, за бутербродами и ситро, они обсуждали Испанию. Мальчики были уверены, что война долго не продлится.
– Потом, – заметил Василий, – мы разобьем Гитлера на его территории и освободим немецких трудящихся. Надеюсь, что я успею закончить, летное училище и сесть за штурвал. А ты, Марта, не успеешь… – он подтолкнул девочку. Марта сморщила нос: «Еще посмотрим».
Она завела пластинку оркестра Утесова, пары танцевали фокстрот. Присев на подоконник, рядом с Василием, Марта забрала у него папиросу. Девочка затянулась, Василий поинтересовался: «Тебя мама не ругает, за курение? Или ты ей не говоришь?»
За окном шел мокрый снег, слабо, едва заметно светились самоцветы в звездах Кремля. Марта пожала плечами:
– Я ей все говорю, она мама. Ой… – девочка коснулась руки Василия: «Прости».
– Я привык, – отозвался подросток, искоса взглянув на Марту. Она выпустила дым, тонкие губы цвета спелой черешни улыбнулись:
– В общем, мама не против курения. Она сама с дедушкой, – Марта указала на фото Горского, – курила, в моем возрасте… – Марта выбросила папиросу в форточку:
– Я тебе жвачки дам, американской, чтобы не пахло. Ты говорил, твой папа не хочет, чтобы… – Василий кивнул:
– Спасибо. Отец против того, чтобы я курил, хотя сам курит… – мальчик полез в карман полувоенной гимнастерки:
– Хочешь? Или можно ситро разбавить… – Василий приносил на вечеринки флягу с коньяком, но Марта всегда отказывалась. В Америке, в гостях у Хелен Коркоран, она попробовала пунш, сваренный студентами Гарварда:
– Не понимаю, как можно пить такую гадость. То ли дело шампанское… – Марта, восторженно, закатила глаза. Хелен согласилась: «Мне оно тоже нравится. Родители разрешают мне половину бокала, на Рождество».
Марта помотала бронзовой головой:
– Когда ты, Вася, принесешь шампанское, я его с удовольствием выпью… – Утесов допел о самоваре, Марта устроилась у рояля:
– Сначала песня о Кейси Джонсе, а потом джаз, – объявила девочка: «То есть свинг. Готовьтесь танцевать, как я вас учила!».
Она пела:
Марта, насвистывая, пристукивала ногой в изящном ботинке. Свет выключили, бронзовые волосы переливались в огнях фонарей. Василий любовался ясными, зелеными, глазами девочки.
Анна добралась до дома к половине четвертого. Оставалось два часа, чтобы поспать, принять душ и перекусить. Она заглянула на прибранную кухню. На столе лежала записка: «Мамочка, поешь что-нибудь. Я тебя люблю».
Не снимая шубки, Анна прошла в комнату дочери. Остановившись на пороге, она оглядела фотографии, карту Испании, республиканскую пилотку, которую Марта сшила в школе, на уроке труда. На столе, на стопке нот и книг, красовался дневник. Анна посмотрела на две пятерки, по немецкому языку и математике. Она присела у кровати. Дочь свернулась в клубочек, рассыпав по пледу бронзовые косы, уткнув лицо в подушку. Анна тихо плакала, не стирая слез с лица, вдыхая запах жасмина:
– Все для нее, только для нее… – она вздрогнула. Медленно забили часы на Спасской башне. Отсчитав четыре удара, Анна заставила себя встать. Протерев лицо парижским лосьоном, она наполнила ванну. Женщина лежала в теплой, пенной воде, откинув голову на бортик, куря папиросу:
– Только для нее. Я на все пойду, чтобы спасти Марту.
Летом Степан Воронов обосновался в общежитии научно-исследовательского института ВВС РККА, в Щелково. Он жил в маленькой, чистой комнатке, выходившей на летное поле. Степан, с детского дома, полюбил наводить порядок. Он всегда сам убирал, и мыл пол. К этажу старших офицеров приставили горничную, пожилую, деревенскую женщину. Когда она приходила с ведром, Степан улыбался:
– Я лучше чаю принесу, Прасковья Петровна. Садитесь, расскажете о внуках.
Мальчики служили в РККА, уборщица за них волновалась. Все говорили о грядущей войне. Степан успокаивал женщину, говоря, что конфликт с Японией ожидается коротким. К стенам комнаты были пришпилены чертежи самолетов, на столе лежали тетради. Он учился, заочно, в авиационном институте. Степан хотел стать конструктором, но пока что надо было готовиться к войне, проверять опытные модели истребителей и бомбардировщиков, гонять машины на дальние расстояния, за Полярный Круг, на Урал и в Сибирь.
Получив распоряжение об участии в параде, Степан обрадовался. Он был доволен, что полетает с Чкаловым. Ас звал его участвовать в беспосадочном полете из СССР в США, однако Степан беспокоился, что он молод, и не справится с ответственной задачей.
– Тебе двадцать четыре, Степа, – заметил Чкалов, сидя с ним в Щелково, за бутылкой, – у тебя два ордена, звание майора. Войдешь в историю, – он потрепал Степана по плечу:
– Звание Героя тебе обеспечено. Тем более, – Чкалов посмотрел на темнеющее, пасмурное небо, – скоро нам придется приобретать боевой опыт, а не ставить рекорды. Кто-то уже приобретает, – летчик помрачнел.
Степан подумал, что Чкалов, наверное, тоже подавал рапорт об отправке в Испанию. Майор Воронов предполагал, что ему отказали из-за брата. Он, правда, не знал, где сейчас Петр, но подозревал, что брат работает в осажденном франкистами Мадриде.
– Конечно, такое неудобно, – вздохнул Степан, – мы с ним похожи, как две капли воды.
Они с братом не знали, кто из них старший, а кто младший. Степан, иногда, думал, что и покойный отец этого не знал. По крайней мере, Семен Воронов никогда не упоминал об этом. Отправляясь в Москву, Степан надеялся, что в квартире на Фрунзенской, в почтовом ящике, найдется весточка от брата, но особо на конверт не рассчитывал. Петр бы не стал посылать письма обычной почтой, а радиограммы в ящик не бросали. Так оно и оказалось.
Квартира была пустой, запыленной, с лета в комнаты никто не заглядывал. Майор засучил рукава гимнастерки.
– Хотя бы паркет вычищу, – пробормотал Степан, наливая воду в ведро, – до следующего лета.
Три года назад, они не знали, где покупают мебель. Братья всю жизнь провели на чужих квартирах, или в детском доме, где спали в комнате с десятью мальчиками. Поступив в университет, Петр переехал в общежитие, а Степан отправился в училище. Когда они получили квартиру, брат подмигнул Степану: «Предоставь все мне».
У них появилась хорошая, антикварная мебель, бухарские ковры, и даже картины. Степан не спрашивал, откуда доставили вещи. Брат отмахнулся:
– Работники нашего комиссариата имеют льготы.
Степан, смутно, понимал, что они живут в окружении конфискованной у врагов народа собственности. Майор говорил себе:
– В конце концов, вещи не наши. Если партии что-нибудь потребуется, мы сразу все отдадим. Как отдадим себя, свою жизнь, ради торжества коммунизма. Как сделал отец… – у них не осталось вещей отца, впрочем, у Семена Воронова их и не было. Со времен революции пятого года, отец ходил в одной кожанке, и брился старой бритвой. Отец, изредка, несколько раз, приезжал в детский дом. Он, как и Сталин, привозил хлеб и сахар, устраивая чаепитие для мальчишек.
– И Теодор Янович так делал… – Степан улыбнулся, – после разгрома эсеровского мятежа. Когда отец погиб, он с нами возился, часто навещал, на самолете нас прокатил. Я тогда авиацией заболел. Он тоже выполняет задание партии, наверняка. И товарищ Горская, – Степан помнил красивую, черноволосую женщину. Двенадцатилетним ребятам она казалась взрослой, как и Янсон, но Степан понял:
– Ей всего двадцать два года исполнилось, когда Ленин умер. Младше нас, нынешних. Они говорили, что пожениться собираются. Увидеть бы их сейчас… – он привел в порядок ванную. Степан повертел почти пустой флакон туалетной воды, от Floris of London. Петр, куда бы он ни отправился, решил его не брать.
Квартира блистала чистотой. Заварив чаю, Степан встал у окна, на кухне. Он покуривал, глядя на серую реку, на мокрый снег, на верхушках деревьев Нескучного Сада, напротив. В детском доме Степан научился готовить:
– Петр вернется, надо в ресторан сходить. Не щами же мне его кормить, после командировки. В «Москву»… – майор Воронов никогда не заглядывал в новую гостиницу, хотя многие знакомые летчики там побывали. Они рассказывали о джазовом оркестре, мраморных полах, кавказской кухне. Степан усмехнулся:
– Потанцевать можно. Я с училища не танцевал. Петр умеет, наверное, с его работой… – брат не говорил, чем занимается на Лубянке, но Степан понимал, что со знанием четырех языков, Петр, вряд ли, разносит почту.
Брат отлично одевался, разбирался в винах, любил оперу, а Степан предпочитал песни, с товарищами, во время застолий, на аэродромах. У него даже не было штатского костюма. В детском доме он ходил в суконной форме, c пионерским галстуком, а потом надел гимнастерку и комсомольский значок, сменившийся партийным.
На западе, над Воробьевыми горами, рассеивались тучи. В разрывах виднелось голубое, блеклое небо. Метеорологи оказались правы. Степан думал о параде, о выступлении своего звена, о парашютистах. Он вспоминал серо-голубые глаза читинской девушки, Лизы.
По дороге на аэродром, они заговорили о метрополитене. Степан уверил ее:
– Не волнуйтесь, товарищ Князева, вам обязательно организуют экскурсию по столице. В подземные дворцы вы тоже спуститесь. Я спускался, – Лиза, восхищенно, открыла рот. Степан, действительно, первым делом проехался по Сокольнической линии. Конечная станция, «Парк Культуры», была недалеко от их дома. Майор Воронов вышел в город:
– Очень удобно. Хотя, сколько мы на квартире бываем? Но когда-то женимся, дети появятся. Моей жене придется за мной ездить, или мы вместе служить начнем… – Лиза, робко, расспрашивала о летном училище, Степан охотно отвечал. При взлете майор разрешил девушке посидеть в кресле второго пилота. Он положил ее фото в партийный билет, Степан с ним никогда не расставался.
На стене гостиной висела фотография отца с Дзержинским. Иосиф Виссарионович подарил им портрет, когда Вороновы вступили в партию. Фото сделали осенью девятнадцатого, отец носил чекистскую кожанку. По словам Сталина, Семен Воронов тогда работал в Москве. Иосиф Виссарионович улыбнулся:
– Он попросил меня, вас навещать. Семен занимался ликвидацией банд налетчиков, шайкой знаменитого вора, некоего Волка. Ему не с руки было в городе показываться. Когда Волка расстреляли, ваш отец уехал на Перекоп…
– И погиб на Перекопе… – Степан разглядывал отца, высокого, широкоплечего. Старший Воронов, в детском доме, садился к старому, расстроенному фортепиано. Отец пел с мальчишками «Интернационал» и «Варшавянку».
– Он рабочим был, металлистом, на заводе, – Степан знал биографию отца наизусть, ее можно было найти в любой книге о героях гражданской войны, – как он научился играть? Хотя, он знал Горского. Горский родился дворянином, гимназию почти закончил, прежде чем в революцию уйти. Четырнадцать лет ему исполнилось, когда он от родителей отказался, и бежал в Швейцарию, к Плеханову… – каждый пионер страны советов слышал историю о том, как Саша Горский доехал зайцем, на поездах, из России до Цюриха:
– Потом Горский с Лениным познакомился… – Степан пригладил коротко стриженые волосы, темного каштана:
– Наверное, Горский и давал уроки отцу. Горский в Цюрихе университет закончил, диплом получил, знал языки… – Степан удивлялся тому, как хорошо Петр справляется с языками.
Начав учить немецкий в тринадцать лет, брат через год болтал с берлинским акцентом и читал газеты. Степан занимался каждый день, но речь давалась трудно. Он вообще не любил говорить, и никогда не выступал на комсомольских и партийных собраниях, ссылаясь на стеснительность. Он и вправду, краснел, оказываясь на трибуне. После процесса троцкистских шпионов в Щелково провели не одно, а несколько собраний. Сослуживцы бойко рассуждали о расстреле врагов народа Каменева и Зиновьева. Год назад портреты вождей носили на демонстрациях.
Степану, как руководителю летчиков-испытателей, полагалось выступить. Он не стал, вдохновенно, призывать, к поискам троцкистов в рядах партии, кричать и стучать кулаком по трибуне. Он прочел по бумажке текст, написанный заранее, вечером, когда он посидел с газетами. Это были не его слова. Майор собрал цитаты из писем трудящихся, и немного их, как мрачно подумал Степан, обработал. Своих слов он найти не мог, да и не хотел. Он доверял партии, товарищ Сталин не ошибался, а об остальном Степан предпочитал не размышлять. Секретарь бюро похвалил его:
– Видите, товарищ Воронов, вы хороший оратор. Незачем отнекиваться, это ваш партийный долг, как и проверка новой техники.
Зазвонил телефон. Степан, невольно подумал:
– Петр, должно быть, вернулся. Он помнит, что я в Щелково, я ему говорил. Наверное, о параде прочел… – друзья Степана, летчики, знали номер. Он улыбнулся:
– Даже если не Петр, то все равно, стоит собрать ребят, посидеть, отметить годовщину революции.
Голос оказался незнакомым, вежливым: «Товарищ Воронов, говорят из Народного Комиссариата Внутренних Дел. Спускайтесь, за вами выслана машина».
– У меня своя… – растерянно сказал майор. Повторив: «За вами выслана машина», голос отключился.
Надев шинель, сунув в карман папиросы, майор сбежал в пустынный, заснеженный двор. Дети были в школе, служащие в учреждениях. Дул пронзительный, морозный ветер, он засунул руки в карманы:
– Пожалуйста. Только бы с Петром все было в порядке. Пожалуйста… – он не знал, кого просит. Степан ни разу в жизни не навещал церковь. В детском доме они с братом ходили в кружок воинствующих безбожников. Детям рассказывали, как попы, муллы и раввины обманывают народ, и наживаются за счет трудящихся. Руководитель водил их в закрытые московские храмы, показывая разрубленные топорами иконы, и снятые, валяющиеся на земле кресты.
– Пожалуйста, – черная эмка въехала во двор. Степан заставил себя пойти к остановившейся у подъезда машине.
К вечеру метель усилилась. Задернув шторы, Максим усадил бабушку в большое, прошлого века кресло. Он заметил на бледных губах улыбку, Любовь Григорьевна повела рукой: «Пластинку поставь. Ты знаешь…»
Максим знал. Он устроился на ручке кресла, гладя длинные, до сих пор сильные пальцы. Игла патефона немного подпрыгивала. Нейгауз играл «Лунный свет» Дебюсси. Любовь Григорьевна закрыла глаза:
– Клод мне играл, в Ницце. Я виллу сняла, в гостиной рояль стоял. Осень жаркая была, море тихое. Мы выключили свет и окна раскрыли. Свечей зажигать не стали. Он играл, при свете луны, по памяти. Еще раз… – попросила она.
Максим вырос на классической музыке. Любовь Григорьевна дружила с покровительницей Чайковского, Надеждой фон Мекк, знала и самого композитора. Когда Максим был ребенком, они с бабушкой почти каждую неделю ходили в консерваторию. Обняв стройные плечи, он услышал слабое, прерывистое дыхание. Любовь Григорьевна сжала его ладонь:
– Пора мне, милый. Врача… – бабушка помолчала, – не надо… – сердце медленно, неохотно сокращалось. Десять лет назад Любовь Григорьевна сходила к довоенному знакомцу, профессору Самойлову, из университета. Проверив сердце, доктор показал бумажную ленту, с пиками и провалами:
– Аритмия, госпожа Волкова, – вздохнул он, – впрочем, в вашем возрасте… – Александр Филиппович всегда обращался к ней в старомодной манере. Любовь Григорьевна поджала губы: «Сколько мне осталось?». Самойлов уверил ее, что с таким сердечным ритмом, пациенты могут прожить десятки лет.
– Десяток… – она приподняла веки: «Слушай меня, Максим».
После смерти сына и невестки Любовь Григорьевна осторожно расспрашивала знакомцев о людях в банде Михаила. Ребята рассеялись, кого-то казнили, кто-то исчез из виду. Сын не приводил подельников в усадьбу, где жила Любовь Григорьевна и маленький Максим. Банда обреталась в подвалах Хитрова рынка. Они кочевали с места на место, навещая и Замоскворечье, и Марьину Рощу. Только Зося, невестка, иногда ночевала в Рогожской слободе. Она приносила Любови Григорьевне адреса, где Волк прятал золото и драгоценности. Зося, в Варшаве, занималась карманными кражами. Любовь Григорьевна, вспоминая невестку, смеялась:
– Родители твои, Максим, до войны, хорошо в Европе погуляли. В Бадене-Бадене, в Карлсбаде, в Ницце. Они оба красавцы были, хорошего воспитания, знали языки. Они таких людей обворовывали… – бабушка указывала пальцем на потолок:
– У них по десятку паспортов имелось, с дворянскими титулами. Им в любой гостинице были рады. В тринадцатом году, в Париже, твой отец магазин Бушерона ограбил. Громкое дело было, все газеты написали. Летом пятнадцатого, батюшка твой сел. Ты осенью родился, через два года Михаила выпустили, а потом… – Любовь Григорьевна вздыхала.
Два года она разыскивала подельников сына, собирая сведения о тех, кто пропал в суматохе бунта. Волкова нашла почти всех, в тюрьмах, на кладбищах, или получив сведения из-за границы. Только об одном человеке ничего известно не было. Осенью девятнадцатого, после разгрома банды, он пропал, как сквозь землю провалился. У Любови Григорьевны имелось его словесное описание. Вора звали Семен, а фамилии его никто не знал. Вчитываясь в приметы неизвестного, Любовь Григорьевна задумалась. Сын рассказывал ей о камере в Бутырках. Во время бунта пятого года Михаил сидел со знаменитым Горским. Потом администрация отделила уголовников от политических. Горского перевели к Семену Воронову, бомбисту, ждавшему виселицы за взрыв в здании петербургского суда.
– Высокий, – читала Любовь Григорьевна, – широкоплечий, волосы каштановые, глаза синие. Хороший голос, любил петь… – прочитав в «Московских ведомостях», о взрыве в столичном суде, она вспомнила невысокого, легкого юношу, с красивой улыбкой. Любовь Григорьевна перекрестилась:
– Господи, даруй рабу божьему Николаю и рабе божией Наталии вечный покой, и прости им прегрешения их. Какие прегрешения… – горько сказала Любовь Федоровна:
– Написано в некрологе, что более гуманного судьи российская юстиция не видела, и вряд ли увидит. Жена его сиротские дома опекала, больницы, церкви строила, пусть и никонианские… – госпожа Воронцова-Вельяминова была единственной дочерью крупного уральского промышленника, установившего на заводах восьмичасовой рабочий день. На предприятиях Ларионовых весь персонал, от сторожа до главного инженера, получал трехнедельный, оплачиваемый отпуск.
Любовь Григорьевна затянулась папиросой.
В некрологе говорилось, что у Воронцовых-Вельяминовых остался единственный сын, Михаил, студент юридического факультета, чудом избежавший взрыва. Ее, все равно, что-то беспокоило. Любовь Григорьевна поехала на Воздвиженку, в публичную Румянцевскую библиотеку, читательский билет которой у Волковой имелся с прошлого века. Она сидела, с блокнотом, над «Санкт-Петербургскими ведомостями».
У Воронцовых-Вельяминовых было два сына. Старшего звали Арсений, а младшего Михаил. Она нашла имя Николая Воронцова-Вельяминова в адрес-календаре столицы. В начале века, за два года до первого бунта, семья жила на Петроградской стороне. Арсений значился студентом первого курса Технологического института. Михаил был его на два года младше и ходил в гимназию. Любовь Григорьевна попросила принести бесовский листок, как она называла «Правду». Комиссар Семен Воронов погиб в двадцатом году, на Перекопе. Остальное оказалось просто. Она даже узнала, в каком детском доме живут его сыновья.
Она говорила медленно, иногда останавливаясь, чтобы глотнуть воздуха. Любовь Григорьевна пошевелила рукой: «Вечерку принеси». Максим, не веря тому, что услышал, положил бабушке на колени газету. Длинный палец уткнулся в фото:
– Он, и у него брат есть, Петр. Ты помни… – газета упала на пол, рука задвигалась, – помни. За родителей надо отомстить… – в свете настольной лампы, под зеленым абажуром, безмятежно улыбался майор Воронов. Посмотрев в медленно тускнеющие, голубые, обрамленные морщинами глаза, Максим кивнул. Любовь Григорьевна покусала губы:
– Они не знают, чьи дети, наверняка. Их дед достойным человеком был, – старуха помолчала:
– Отец их, родителей своих убил, твоих родителей. Отомсти… – Любовь Григорьевна слабо застонала:
– Воды мне дай… – Максим побежал на кухню. Воды ей не хотелось, но Любовь Григорьевна не собиралась доставать кольцо при внуке. Оно было зашито в белье, женщина никогда не расставалась с драгоценностью. Она подпорола длинным ногтем нитки:
– Дзержинский не стал личный досмотр мне устраивать, старухе семидесяти лет. И очень хорошо, на мне тогда не только кольцо хранилось… – Максим поднес к ее губам воду. Заставив себя дышать ровно, бабушка что-то вложила в его руку:
– Твой дед мне подарил. Отдай той, кого полюбишь. Иди сюда… – попросила бабушка. Опустившись на ковер, Максим положил голову ей на колени. Он тихо плакал, знакомая, ласковая рука поглаживала его волосы. Кольцо было на женский палец. Змея из белого золота раскрывала пасть, держа сверкающий бриллиант. Глаза у змейки были темно-синие, сапфировые, тело усеивали мелкие алмазы.
– Той, кого полюбишь, мой хороший… – услышал он голос бабушки:
– Не плачь, не надо, мальчик мой. Ты справишься, Волк… – Максим обнял бабушку. Он чувствовал, как медленно, слабо бьется ее сердце, прижимался мокрой щекой к ее холодеющему лицу.
– Волк… – шепнула она, – прощай, мой мальчик… – морщинистые, бледные веки дрогнули. Она дернулась, седая голова свесилась набок. Максим, подавил рыдание: «Я все сделаю, бабушка». Патефонная пластинка все еще крутилась.
Он повесил кольцо на цепочку, рядом с простым, старообрядческим крестом. Волк никогда не снимал распятие. На зоне он немало отсидел в бараке усиленного режима, отказываясь отдать крест чекистам. Надо было перенести бабушку в спальню и зажечь свечу. Утром он хотел пойти в Покровский собор, попросить кого-то из тайных монахинь, прийти для чтения Псалтыря, и поговорить со священником о погребении. Потом требовалось переступить порог милиции, чтобы легавые выдали справку о смерти.
Еще надо было добраться до майора Степана Воронова, и разыскать его брата, но здесь Волк затруднений не предвидел. Он устроил бабушку в спальне. Перед иконами переливалась лампада, слабо пахло парижскими духами. Любовь Григорьевна и после переворота покупала флаконы у спекулянтов. Максим едва успел закрыть бабушке глаза и перекреститься. В передней зажужжал звонок. Вздохнув, он пошел открывать дверь.
Пожилая, слепая женщина, жившая в деревянной, хлипкой пристройке, в Сокольниках, весь день беспокоилась. Обычно она сидела на сундуке, подняв причесанную на прямой пробор голову, шевеля губами. Однако сегодня ее спутница заметила, как слепая водит руками, будто ищет что-то. Горела буржуйка, в каморке было сыро, за стенами билась метель. Слепая указала на икону Богоматери, в красном углу. Получив образ, она затихла. Женщина принесла ужин, кашу с хлебом. Слепая велела: «Одевайся».
Женщина удивилась. Дом был безопасным, их приютили всего несколько недель назад. К слепой, как всегда, приходили люди, но милиция еще о них не узнала. Не было нужды искать другое пристанище.
Слепая, неожиданно, мягко улыбнулась: «Мы вернемся. Надо поехать, ненадолго».
– Матушка, – вздохнула женщина, – куда? Вечер на дворе, метель… – у слепой не было глаз, только веки. Ходить она не могла, каждый переезд был труден, требовалось искать извозчика, из немногих сохранившихся. На автомобиль у них денег не было.
– Надо, – твердо повторила слепая:
– Поедем, голубушка… – одевая слепую, она услышала неразборчивый шепот:
– Она бы не поехала, наверняка. А я поеду. Впрочем, нельзя об умерших людях такое говорить… – слепая велела спутнице взять Псалтырь. Извозчик, у новой станции метрополитена, в Сокольниках, оказался добрым человеком. Он помог устроить слепую на сиденье. Мокрый снег бил в лицо, она нахохлилась, подняв воротник старого, потрепанного пальто, закутавшись в шаль. Женщина поняла, что не знает, куда ехать: «Матушка…»
– Хлебников переулок, в Рогожской слободе, – попросила слепая. Извозчик буркнул: «Через весь город тащиться».
Лошадь мерно цокала копытами. Древняя пролетка держалась у края тротуара, ее обгоняли машины и грузовики. Слабо мерцали электрические фонари. Слепая держала за руку спутницу:
– Я жила у нее, несколько недель, тем годом. Хорошая женщина, упокой Господи душу ее, – слепая перекрестилась, – в старой вере крепка была… – слепая хотела почитать Псалтырь по рабе божией, усопшей Любови, и удостовериться, что с мальчиком все будет в порядке.
– Я ему скажу… – снег бил в лицо, – скажу, что все в руке Божией. Она тоже, наверное, это поняла, перед смертью. Зачем все было… – думая о той, что умерла перед ее рождением, слепая почувствовала боль:
– Она считала, что Господу помогает. Получилось, что люди умерли, невинные. И опять погибали. Сколько горя, сколько страданий, – слепая покачала головой, – и сколько случится. Пусть их меньше будет… – пролетка раскачивалась.
Она видела белых, голубей, над серой, морской водой. Такая же птица приснилась ее матери, когда слепая еще не родилась. Мальчик, улыбаясь, бегал за курицами, на деревенском дворе:
– Говорить начал… – ласково подумала слепая, – о нем позаботятся, обязательно… – она твердо, напомнила себе:
– Скажи мальчику, что все в руке Божьей. Он старой веры человек, он послушает. А об остальном… – слепая решила, – не говори. Права она была, не след о дурных вещах упоминать. Он и не спросит, ни о чем таком… – она увидела незнакомую, широкую, увешанную черно-красными флагами улицу, вдохнула сладкий аромат цветущих лип. Солнце играло искорками в бронзовых волосах. Слепая услышала далекий, тихий голос: «Они встретятся». Она согласилась:
– Встретятся. Но все могло бы быть проще, если бы… – дымно-серые, невидящие глаза посмотрели на нее. Женщина отрезала:
– Такого ни ты, ни я, знать не можем. Ты видела… – слепая видела огненное, обжигающее, странное облако, на горизонте, и тело, покачивающееся в петле. Она видела и многое другое, но молчала. Она только сказала своей спутнице: «Из Москвы уезжать не надо. Это святой город, сердце России».
– Он не уедет, – пролетка, наконец, добралась до Хлебникова переулка:
– То есть уедет, когда я ему скажу. Не сейчас, позже… – слепая протянула маленькую ручку:
– Второй этаж. Его Максимом величают, Максимом Михайловичем.
Волк, никогда не жизни, не видел маленькой, невзрачной женщины, в старомодном пальто, стоявшей на площадке. В тусклом свете крохотной, пыльной лампочки, было заметно, как она покраснела:
– Меня Зинаида Владимировна зовут, – она откашлялась, – Максим Михайлович. Во дворе извозчик. Я за матушкой Матроной ухаживаю… – женщина смутилась:
– Она настояла, что надо к вам приехать. Она у вашей бабушки жила. Покойной, – добавила женщина. Максим замер.
Расплатившись с извозчиком, Волк осторожно перенес матушку на руках в квартиру. Она была маленькая, как ребенок. Матушка быстро ощупала тонкими пальцами его лицо. Волк сделал женщинам горячего чаю и предложил поужинать. Матрона помотала головой:
– Мы поели, милый, спасибо. Зинушка, ты иди к усопшей, Псалтырь почитай, а мы здесь… -Матрона замялась, – поговорим.
Максим хотел устроить ее в кресле, но Матрона отказалась: «Мне на сундуке привычней, милый». Она поманила его рукой:
– Иди сюда. Тебе бабушка, как умирала, сказала кое-что… – Матрона прервалась:
– Не надо такого делать, милый. Не надо больше злобы… – ее губы, беспрестанно, двигались, бледное лицо было сосредтоточенным. Максим вздохнул:
– Матушка, так положено… – она, внезапно, улыбнулась:
– Ты Библию читал, Евангелия. Я знаю, что Господь заповедовал, что Иисус наставлял, хоть я и слепая, и неграмотная… – из-под закрытой двери спальни мерцала свеча. Тянуло холодком, Максим открыл форточку.
Слепая заговорила, быстро, напевно:
– Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию, ибо написано: Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь. У Меня отмщение и воздаяние, когда поколеблется нога их; ибо близок, день погибели их, скоро наступит уготованное для них… – она выдохнула:
– Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем. Ты помни, милый, любовь, а не страдание… – Максим закусил губу:
– Я сиротой из-за их отца стал, матушка… – Волк ничему не удивлялся. Ребенком, в храмах, он видел юродивых. Его святым покровителем был Максим Московский, тоже юродивый и блаженный.
– Бог всякую неправду отыщет, – вспомнил он слова святого. Матрона кивнула:
– Именно. Твоя бабушка меня призрела, когда ты в казенном доме был, – она, мимолетно, коснулась руки Максима:
– И тебя она призрела, сироту. И они сироты, мальчики эти… – Матрона махнула в сторону газеты: «Вся Россия нынче сироты, милый. Не надо боль множить». Она подняла голову:
– Ты об отце их говорил, так сказано: «Почему же сын не несет вины отца своего?» Потому что сын поступает законно и праведно, все уставы Мои соблюдает и исполняет их; он будет жив. Душа согрешающая, она умрет; сын не понесет вины отца, и отец не понесет вины сына, правда праведного при нем и остается, и беззаконие беззаконного при нем и остается… – она сжала ладонь Максима: «Господь обо всем позаботится, милый. Отнеси меня, – она кивнула на дверь, – помолюсь за душу бабушки твоей…»
– Она все знает, – понял Максим, – все видит.
Матрона улыбалась:
– Не я, милый, а Господь Бог. Ты мстить хотел, но были те, кто мстил… – слепая помрачнела, – не надо такого. Месть Господу оставь, а сам люби… – Максим вспомнил о кольце на цепочке, рядом с крестом. Слепая кивнула:
– Ты его отдашь, но не скоро. А ее скоро увидишь… – Матрона заставила себя не говорить обо всем остальном: «Отнеси, я Зинушку сменю».
Волк помялся:
– Матушка, оставайтесь в квартире. Здесь тепло, я деньги буду приносить. Здесь безопасно, – Матрона погладила его по голове:
– Ко мне люди приходят, милый. Искать меня будут. Бог не велел, чтобы ты пожалел… -Максим покраснел: «Матушка, что вы…»
Он провел ночь в кресле, в гостиной, перечитывая бабушкино Евангелие. Матрона заснула на сундуке, свернувшись в клубочек, положив под щеку кулачок. Максим сказал ее спутнице, чтобы они ни о чем не беспокоились и отдыхали. Волк добавил, что в Сокольники их доставят на машине. Помывшись, переодевшись, он вышел в Хлебников переулок, когда магазины еще не открыли. Волк постоял на пустынной мостовой, глядя в серое, утреннее небо.
– Скоро ее увижу, – вспомнил он слова Матроны: «Понять бы еще, кто она. Москва большая». Максим решил навестить милицию, отправив женщин обратно в Сокольники. Не след было их показывать легавым, Максим понимал, что они в столице на птичьих правах. Волк шел к Рогожскому кладбищу, по Владимирскому тракту:
– Сын не понесет вины отца. Это правда, конечно, – впереди Максим увидел знакомые очертания купола Покровского собора. Из-за туч, на мгновение, показалось ясное солнце. Тонкий лед в лужах заиграл, заискрился золотом.
Максим вздохнул:
– Так тому и быть. Но, в любом случае, – он вспомнил статью в газете, – хотя бы посмотрю на него. Вообще, – он снял кепку, поднимаясь по ступеням, – я два года по карманам не шарил… – Волк, невольно, размял длинные, ловкие пальцы:
– В Тушино вся Москва соберется. Привезу ребят, улов ожидается отличный, – Волк, с двенадцати лет, воровал в трамваях.
– В метрополитен тоже надо людей отправить, – перекрестившись, он зашел в собор, – пассажиры на мрамор и хрусталь смотрят, а за карманами не следят… – заутреня еще не начиналась. Взяв свечу, положив рядом медную монету, Максим пошел к иконе Спасителя. Он хотел помолиться за душу бабушки.
За два дня до авиационного парада метель прекратилась, подморозило. Над Москвой сияло чистое, голубое небо. Трибуны аэродрома в Тушино украсили алыми флагами, кумачовые лозунги трепетали на легком ветру. Лед хрустел в лужах. Автобусы, идущие в Тушино из центра города, наполняла толпа. Над аркой, у трибун, висели портреты членов Политбюро, Сталин красовался посередине.
Максим собрал ребят в неприметной пивной на Таганке. Он звонил из разных телефонных будок, на Садовом кольце. В усадьбе Волковых установили телефон в начале века, однако при обыске линию перерезали. Покойная Любовь Григорьевна ее не восстановила. Так было безопаснее.
Волк похоронил бабушку на Рогожском кладбище, рядом с могилой своего прадеда, Григория Никифоровича. На скромное погребение, кроме Максима и священника, пришло только несколько старух-богомолок, из Покровского собора. Максим отправил матушку Матрону и ее спутницу обратно в Сокольники, на эмке, появившейся в переулке после темноты. За рулем сидел один из его парней. Максим передал Зинаиде Владимировне пачку сторублевок:
– Слышать ничего не хочу. Вас мой человек будет навещать, каждый месяц… – он увидел на лице слепой слабую, мимолетную улыбку:
– Мы еще увидимся, милый, – Волк устроил Матрону на сиденье эмки: «И не один раз». Она перекрестила Максима. Волк кивнул: «Я Зинаиде Владимировне оставил телефон. По нему меня всегда можно найти». Надежный номер принадлежал коммунальной квартире на Покровке, где жила мать одного из его ребят, бывшая воровка. Женщина перенесла удар, ходила с палкой, никто ее ни в чем не подозревал. Туда можно было звонить без опасений.
Максим успел появиться в милиции, и получить паспорт. В Пролетарский торг он зашел выпить чаю. Начальник принес в кабинет заполненную трудовую книжку:
– Рад вас видеть, Максим Михайлович, в добром здравии… – до революции глава торга успел постоять за прилавком гастрономического эмпориума купца Климентьева, рогожского Елисеева, как его звали на заставе. Павел Игнатьевич отлично помнил отца Волка. Он знал, с кем имеет дело. Волк, лениво, полистал документ: «Договоримся, Павел Игнатьевич». До ареста он приходил в торг два раза в месяц, за окладом. Максим намеревался поступать так и дальше.
В пивной, за подсоленными ржаными сухариками, и воблой, Волк сказал:
– Начинаем работу только на аэродроме. Незачем к себе раньше внимание привлекать. Легавых ожидается много, не хочется, чтобы кто-нибудь зря погорел. Пусть трудящиеся, – он отпил темного, «Мартовского», пива, – сначала потратят деньги, расслабятся, посмотрят на выступление парашютистов. По дороге, в давке, они за карманами следят, а в Тушино потеряют, как говорится, бдительность, – Максим отсалютовал стаканом плакату со Сталиным, на стене.
Ребята у него были отменные, Волк сам их подбирал. Кое-кто сел, пока он проводил время на канале, однако Максим не хотел рисковать новыми людьми. В шайке всегда работало не больше десятка человек, они считались лучшими карманниками Москвы. Волк наметил планы на будущее. Требовалось осваивать метрополитен.
– Особенно, – весело сказал он, – станцию, рядом с вокзалами. Гости столицы беспечны. В общем, впереди много дел, – он стал загибать пальцы, – балет, рестораны… – Максим славился тем, что лихо вытаскивал кошельки у иностранцев в Большом театре. Они и представить не могли, что вежливый, элегантный юноша, в хорошем костюме, столкнувшийся с ними в буфете, шарит у них по карманам.
Волосы у него отрастали быстро. Собираясь в Тушино, Волк усмехнулся: «Скоро можно выйти в свет». Он оделся в скромное, аккуратное пальто, и взял ушанку. Максим не пользовался заточенными монетами или лезвиями. Длинные, ловкие пальцы могли вытащить кошелек даже из внутреннего кармана пиджака. Как и все трудящиеся, он поехал в Тушино на переполненном автобусе. Здесь отирался один из его парней. Они только обменялись коротким взглядом. Волк знал, что остальные тоже подтягиваются на аэродром.
Для зрителей предназначались деревянные скамейки. По бокам стояли лотки с пирожками, и горячим чаем. Отыскав свободное место, у края, Волк достал бинокль, немецкой работы. Закрытая трибуна для правительства охранялась милицией. Волк подозревал, что чекисты на аэродроме переоделись в штатское. Он ожидал, что майор Воронов, рано или поздно, появится рядом с трибунами для почетных гостей. Волк, сам не зная, зачем, хотел рассмотреть майора ближе. Бинокль, купленный у спекулянта, был скромным, но с отличными линзами. Рядом с трибуной правительства стояли несколько лож, пониже.
Максим навел бинокль на одну из трибун. Солнце играло бронзовыми искрами в волосах какой-то девочки. Она стояла без шапки, лацкан пальто украшал красный бант. Рядом была еще одна, ниже ростом и младше. Они разговаривали, старшая девочка показывала на самолеты, вдоль взлетной полосы. Большие, зеленые глаза девочки улыбались. Сзади появилась высокая, черноволосая женщина, в собольей шубке:
– Наверное, мать ее, – подумал Волк:
– Туда не подобраться, а жаль. Хотя вряд ли они кошельки принесли. Они денег в руки не берут. Им все бесплатно из распределителей доставляют… – репродуктор на деревянном столбе заорал:
– Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек… – люди зашумели. Волк, поднявшись, направился к толпе, осаждавшей лотки. Пора было начинать работу.
Анна обняла дочь за плечи:
– Я договорилась, с руководителем Осоавиахима. После прыжков товарищ Князева подойдет к трибуне. Она здесь приземляется, – Анна показала на круг, очерченный рядом с правительственной ложей, – она прыгает с красным флагом, в честь годовщины революции. Мы сможем спуститься и познакомиться. Смотрите, – она прищурилась, – машины с летчиками. Товарищем Чкаловым, товарищем Вороновым. Давайте помашем, – Анна, незаметно, сжала правую руку в кармане. Длинные ногти вонзились в ладонь.
Песня закончилась. Диктор, низким, красивым голосом, сказал:
– На трибуну поднимаются руководители партии и правительства, во главе с товарищем Иосифом Виссарионовичем Сталиным… – скамейки взревели.
Анна заставляла себя не думать о фотографии девушки в летном комбинезоне. Дочь, вчера, показала ей журнал «Смена». Марта восторженно заметила:
– Лиза родилась в Зерентуе, где дедушка советскую власть устанавливал. Ей четырнадцать лет, а она мастер спорта. Мамочка… – Марта прижалась щекой к ее плечу, – я тоже хочу прыгать с парашютом, можно? И можно, мы со Светланой познакомимся с ней… – тонкий палец дочери указал на фото:
– Смотри, мамочка, – хихикнула Марта, – она на тебя похожа, как будто она твоя дочь. И волосы темные, и лицо твое… – Анна велела себе улыбаться. Лиза Князева смотрела на нее. Анна вспоминала его голос:
– Священника отец Иоанн звали. Иоанн Князев. Они с начала прошлого века в Зерентуе служили. Мне бабушка о его предке рассказывала. Горский всю семью вырезал, и старшую дочь себе забрал… – Анна подавила дрожь в руке, державшей папиросу:
– Совпадение. Лиза никакого отношения к папе не имеет. Папа бы не поступил подобным образом, никогда. Он был чистый, честный человек… – Анна привлекла к себе дочь:
– Конечно, вы с ней встретитесь. Я все устрою. Ты на бабушку свою похожа, у нее тоже рыжие волосы были. И на папу… – Анна, на мгновение, закрыла глаза: «На папу…»
Сталин, с трибуны смотрел на дочь, стоявшую рядом с дочерью Горской. Женщина что-то показывала девочкам, на поле. Все сведения говорили, что Горская чиста. Из Испании сообщали, что Янсон тоже не делает ничего подозрительного.
– Все равно, – размышлял Сталин, – с отцом, обманывавшим партию… Семен был честным человеком, – вспомнил он Воронова, – он не скрывал своего происхождения. Он мне в Туруханске рассказал, из какой он семьи. Мальчики его не знают, и не надо, чтобы знали. Они плоть от плоти советской власти. Петр проявил бдительность, принес документы, которые Горский скрывал от товарищей. Степан справится, я уверен, – Ежов доложил Сталину, что майор Воронов, не колеблясь, согласился участвовать в операции, по проверке Горской.
– Я тебе говорил, – усмехнулся Сталин, – говорил, Николай Иванович, что он солдат партии, и сделает все, что она прикажет. Как его брат, как его отец покойный. Когда мы получим сведения, компрометирующие Горскую, можно ее арестовывать. Насчет Янсона, – он помолчал, – распоряжение в Испанию уйдет на днях. Его надо привлечь к процессу, не дожидаясь результатов проверки. Он получил наградное оружие от Троцкого… – Сталин поморщился, – был в его доме. Думаю, кроме установки микрофонов, он там еще кое-чем занимался. Впрочем, – Сталин прошелся по кабинету, Ежов стоял навытяжку, – он все расскажет, здесь, в Москве. У нас под рукой его жена и дочь… – рассматривая заснеженный, кремлевский двор, Сталин вспомнил большие, зеленые глаза Марты Янсон. Он кивнул: «Расскажет».
Он подозревал, что Ленин знал об истинном происхождении Горского. Двое были лучшими друзьями со времен первой эмиграции Ленина. Владимир Ильич познакомился с Горским в Швейцарии, у Плеханова.
– Он женился, Горский, – вспомнил Сталин, – на Фриде. Нельзя доверять дочери человека, лгавшего партии. Когда Горский бежал из тюрьмы, он навещал Японию, Америку. Все подозрительно. Хотя она могла ни о чем не знать, пакет был заклеен… – глядя на черные волосы Горской, он решил:
– Посмотрим, как пройдет проверка. Даже если она ничего не разболтает, Янсона скоро привезут в Москву. На очной ставке она заговорит, обязательно, – в репродукторе диктор рассказывал о рекордах доблестных сталинских соколов. Летчики выстроились у истребителей. Майор Воронов стоял рядом с Чкаловым. Сталин полюбовался каштановыми волосами, разворотом широких плеч:
– Мальчики на отца похожи. Семена не хватает… – вздохнул Сталин. Они услышали рев моторов. Машины, одна за другой, уходили в небо. Марта, зачарованно глядя вверх, ощутила на плече теплую, надежную руку матери.
– Когда-нибудь, – тихо сказала девочка Светлане, – я тоже сяду за штурвал, обязательно. Истребители рванулись вверх, разлетаясь в разные стороны, выстраиваясь в боевой порядок. Из репродукторов лилась музыка, над полем реяли алые воздушные шары. Марта, не отрываясь, следила за самолетами.
Только по огоньку лампочки, на пульте кабины, Степан понял, что дверь открылась. Начались прыжки. Он даже не помнил, как прошло выступление звена истребителей. Посадив машину, майор пошел к транспортному самолету, где собирались парашютисты, Чкалов нагнал его:
– Лихо ты сегодня летал, Степа. Совсем, как я, в молодости… – Чкалов посмотрел на часы: «Отлично, укладываемся в график. Я вечером ребят собираю, в гостинице «Москва», в ресторане. Приезжай, – летчик подмигнул ему. Поднимая в воздух транспортный самолет, Степан понял, что за штурвалом истребителя думал не о фигурах высшего пилотажа. Он представлял себе несущуюся навстречу самолету землю, резкий удар, и темноту. Тогда все закончилось бы прямо здесь. Ему бы не пришлось после парада идти к трибуне, где стояла она.
Несколько раз, на новых машинах, Степан попадал в нештатные ситуации. Майор понимал, что самолет ему не подчиняется. Еще немного, и он не смог бы удержать машину в небе, заставить ее вернуться под свое управление. С того хмурого дня, когда черная эмка въехала во двор комиссариата внутренних дел, на Лубянке, он ощущал похожее чувство. Услышав от Чкалова о гостинице «Москва», Степан едва не вздрогнул.
Нарком, расхаживая по огромному кабинету, остановился под портретом Сталина:
– Не волнуйтесь, Степан Семенович, – ободряюще сказал Ежов, – у вас все получится. Номер заранее подготовят, вам передадут ключ. Вы подниметесь наверх, вас… – Ежов пощелкал пальцами, – примут в свои руки наши техники. Мы должны слышать беседу с товарищем Горской. За столом, во время танцев… – раньше Степан видел Ежова только на фотографиях, в газетах. Нарком усадил его на диван, принесли чай. Ежов опустился рядом. Степан нашел в себе силы спросить:
– Товарищ народный комиссар внутренних дел, если что-то случилось с моим братом… Я знаю, он сейчас в командировке…
– Ешьте бутерброды, Степан Семенович, – посоветовал Ежов:
– С товарищем Вороновым все в порядке. Он выполняет задание партии и правительства… – Степан, облегченно, выдохнул. Положив на резной столик черного дерева коробку дорогого «Казбека», Ежов щелкнул золотой зажигалкой:
– Партия, товарищ Воронов, хочет поручить вам важное дело… – Ежов, исподтишка, рассматривал майора: «Иосиф Виссарионович прав, как всегда. Красавец, младше ее на десять лет. Он будет осыпать ее комплиментами, подарит цветы. Она не устоит, никто бы ни устоял».
Степан, сначала, даже не понял, о чем говорит нарком. Ежов потушил «Казбек» в тяжелой, хрустальной пепельнице. Майор очнулся:
– Товарищ Ежов, я помню товарища Горскую, и ее мужа, товарища Янсона. Они к нам в детский дом приезжали, давно. Они честные люди, герои гражданской войны, они не могут… – развернув «Правду», Ежов положил газету перед Степаном:
– Товарищ Воронов, с той поры много воды утекло. Троцкисты очень опасны, они пробираются в партию, даже в Политбюро. Каменев и Зиновьев признали свою вину. Они организовали злодейское убийство товарища Кирова, замышляли покушение на товарища Сталина… – Ежов положил ему руку на плечо:
– Степан Семенович, ваш долг, помочь работе нашего комиссариата, работе вашего брата, в конце концов. Мы разоблачим посягательства агентов Троцкого на безопасность нашей родины, Советского Союза. Вы член партии, страна доверяет вам новую военную технику. Мы вам доверяем, – со значением, добавил Ежов:
– Мы, коммунисты. В мирное время, Степан Семенович, зачастую, сложнее, чем на войне. Троцкисты метят в нас из-за угла, усыпляют нашу бдительность. Мы должны использовать против них, их же оружие.
Ежов, разумеется, не говорил майору Воронову о подготовке второго процесса. Его планировали на начало следующего года. Обвиняемыми проходили Радек, Серебряков, Пятаков и Сокольников. Бухарина и Рыкова пока решили оставить в живых.
Летом умер Горький. Товарищ Сталин дал распоряжение провести его смерть, как террористический акт троцкистов. В ней предполагалось обвинить Бухарина и Рыкова. Горская и Янсон требовались для второго процесса, в качестве связных между Троцким и его московской агентурой. Они не вышли бы на открытое заседание, получив расстрел по приговору трибунала, но показания использовались бы в обвинении. Ежов надеялся, что, оказавшись в люксе гостиницы «Москва» Горская начнет болтать. Они собирались узнать сведения, компрометирующие женщину, или Янсона.
Степан слушал Ежова:
– Партия не ошибается, никогда. Гордись, что тебе поручили ответственное задание… – он вспоминал веселые, каре-зеленые глаза Теодора Яновича, маузер, с золотой табличкой, ласковый голос:
– Ешьте, ешьте, ребятишки. Мне премию выписали, лично товарищ Троцкий. И наградили оружием… – они восторженно крутили маузер. Янсон заварил чай и нарезал хлеб. Мальчишки сидели в детдомовской столовой. Янсон рассказывал о взятии Смольного, о том, как он возил Владимира Ильича, в революционном Петрограде:
– Товарищ Горская о своем отце говорила, – Степан даже не вникал в наставления Ежова, – о том, как они с Янсоном и Раскольниковым в Иране сражались. Они не враги, они не могут быть врагами. Но если партия решила… – оказавшись у подъезда дома на Фрунзенской, Степан понял: «Я не сказал товарищу Ежову самого главного». Он не знал, что ему делать.
Краем глаза, смотря на приборы, он снижал самолет. Групповые прыжки парашютисты делали из машины Чкалова. Степан услышал в динамике треск. Голос руководителя полетов, с земли, бодро велел:
– Молодцы, товарищи пилоты. Парашютисты на поле, сажайте машины.
Ежов сказал, что Горская будет на параде.
– Ничего необычного, – успокоил его нарком, – она ваша знакомая. Вы давно не виделись, хотите поболтать за дружеским застольем. Она примет приглашение, уверяю вас, – Ежов не сомневался, что Горская клюнет на приманку.
Он стал ходить на совещания иностранного отдела, но не для того, чтобы послушать сотрудников. Ежов каждое утро получал расшифрованную стенограмму от Слуцкого. Он исподволь наблюдал за Горской. Женщина была, невозмутима, приветлива, но Ежов заметил, что она, в случае необходимости, умеет настоять на своем.
– Словно клинок в ножнах, – подумал Ежов, – под безмятежностью скрывается страстная натура. Надо ее разбудить. Молодой, влюбленный мужчина, герой, летчик. Она просто не сможет отказать.
Шасси самолета мягко коснулись взлетной полосы, Сняв шлем, проведя рукой по лбу, Степан велел себе успокоиться. Парашютисты собрались у круга, куда приземлялись прыгавшие на точность. Красный флаг развевался на трибуне правительства:
– Лиза со знаменем прыгала. Она похожа, на Горскую… – подождав немного, Степан пошел туда, где виднелась черноволосая, непокрытая голова. Зрители аплодировали. Вдохнув свежий, морозный воздух, он даже пошатнулся:
– Не смей! Партия поручила тебе ответственное задание. Ты говорил, что отдашь жизнь за товарища Сталина. Они могут быть врагами. Сейчас все обязаны проявлять бдительность. Тем более ты, как офицер… – он, на мгновение, пожелал, чтобы брат оказался на его месте:
– У Петра бы такое лучше получилось, – мрачно подумал Степан. Он зажмурился, от яркого, полуденного солнца.
Волк опустил бинокль:
– Посмотрел, Максим Михайлович? Вот и славно. Вы с майором больше никогда не увидитесь… – Воронов направлялся к парашютистам. Еще раз, взглянув на поле, Волк увидел давешнюю женщину в собольей шубке, девочку с бронзовыми волосами. Они стояли рядом с парашютисткой Лизой Князевой. Волк помнил девушку, по журналу «Смена». В бинокль он заметил большие, серо-голубые глаза.
– Она будто сестра, черноволосой женщины, – хмыкнул Максим, – очень похожа. Еще одна сирота… – по словам бабушки, у майора Воронова был брат. Волк, кисло, подумал:
– Хватит и того, что я на летчика полюбовался. Даже искать второго не буду.
Максим передал парню, собиравшему добычу, несколько кошельков. Улов ожидался отличный, но Волк велел ребятам не зарываться. Тушинский аэродром кишел милицией. Рано или поздно, трудящиеся, обнаружили бы пропажу сбережений. Он, в последний раз, посмотрел на тускло светящиеся бронзовые волосы, на летный комбинезон Лизы, на черноволосую женщину, говорившую с майором Вороновым. Максим убрал бинокль. Надо было уходить.
Марта никак не могла поверить, что тоже прыгнет с парашютом. Лиза оставалась в Москве еще на несколько дней, выступая, по поручению Осоавиахима в столичных клубах. В Тушино, привозили ребят, которые хотели попробовать себя в спорте. Марта подергала мать за рукав шубы: «Пожалуйста…». Анна подумала, что вблизи девушка еще больше похожа на нее.
Она напоминала себе, что надо улыбаться, и быть приветливой:
– Она похожа на него, на отца… – услышав, что перед ней, дочь Александра Горского, Лиза ахнула:
– Я товарища Горского на мемориальной доске видела, в Зерентуе, где я родилась. Он в поселке советскую власть устанавливал… – Анна комкала в руке шелковый платок:
– Вы прекрасно прыгали, товарищ Князева. Я горжусь, что в нашей стране, стране советов, перед женщинами открыты все дороги… – Лиза, открыв рот, смотрела на товарища Горскую.
Девушка встречала таких женщин только в кинохронике.
Они стояли на трибунах съездов партии, или давали интервью, в научных лабораториях. Руководитель московского клуба Осоавиахима объяснил Лизе, что товарищ Горская крупный партийный работник, и занимает ответственный пост. От женщины пахло чем-то сладким, волнующим. Черные, тяжелые волосы падали на воротник шубки. Заблестели жемчужные зубы, сильная рука с маникюром пожала руку Лизы. Девушка впервые увидела маникюр только в Москве, у журналистки, приезжавшей в Тушино.
Анна, незаметно, разглядывала упрямый, отцовский подбородок девушки, длинную шею, узкий, изящный нос. Она будто смотрелась в зеркало. Спрашивать, как звали мать Лизы, было нельзя, но услышав имя Марты, она обрадовалась:
– Мою маму так звали. Марфа Ивановна. Она умерла, когда я еще младенцем была.
– Вас вырастила страна советов, товарищ Князева, – Анна положила руку на плечо дочери:
– Наша партия, наше государство. Я уверена, что вы будете его достойны… – в голове билось:
– Отец Иоанн, отец Иоанн Князев. Старшую дочь он себе забрал… – вспомнила Анна его хмурый голос, – наверное, тоже убил… – Марта вскинула зеленые, ясные глаза:
– Можно мне приехать в Тушино? Наши ребята, из школы, наверняка, сюда отправятся. У нас есть кружок Осоавиахима, – весело сказала девочка, – я туда хожу, товарищ Князева.
– Просто Лиза, – девушка покраснела, – мы почти ровесницы.
Светлана Сталина, с братом, болтала с другими парашютистами. Анна кивнула: «Конечно, милая. Иван Алексеевич тебя привезет».
– Это твой отец? – спросила Лиза. Марта хихикнула:
– Нет, папа в командировке. Наш шофер. У нас две машины, но мама сама водит. Я тоже учусь водить… – Лиза никогда не видела людей, у которы была даже одна машина, а тем более, шофер. Девочки смеялись, Марта говорила, что тоже хочет стать летчицей. Анна приказала себе:
– Забудь. Даже если все правда, она уедет в Читу, выучится на пилота, и вы больше никогда не увидитесь. Забудь, не думай… – она услышала мужской голос: «Товарищ Горская!»
Лиза, внезапно, покраснела. Девушка шепнула Марте:
– Майор Воронов сидел за штурвалом самолета, когда мы прыгали. Он друг Чкалова… – узнав, что Лиза никогда не спускалась в метро, Марта оглянулась. Мать и майор Воронов о чем-то говорили. Девочка тряхнула головой:
– Я тоже не видела метрополитен. Мы с тобой подумаем, как проехаться под землей, – у Марты была теплая, узкая ладонь. Она тихо сказала:
– Я тебе дам наш телефон, и мы все устроим. Мне пора, мама зовет. Я очень рада, что мы познакомились… – Лиза посмотрела ей вслед. Майор Воронов держал летный шлем. Солнце освещало каштановые волосы мужчины.
Горская сразу его узнала. Степан провожал взглядом стройную спину, в темной шубе. Ветер взметнул черные волосы, обнажив белоснежную, немного приоткрытую воротником шею. Твидовая юбка едва покрывала колени. Длинные ноги, в туфлях на высоком каблуке, уверенно ступали по полю. Передав ему кусочек картона с телефоном, она велела позвонить:
– Я с удовольствием схожу с вами в ресторан, товарищ Воронов. То есть Степан… – розовые губы двигались, он вдыхал запах жасмина:
– Посидим, поболтаем, вспомним старые времена. Вы отлично летали, – Горская ушла, а он все не мог забыть ее дымно-серые, непроницаемые, спокойные глаза.
Каждое утро народному комиссару внутренних дел приносили данные прослушивания рабочего и домашнего телефонов Горской. Пока разговоры никаких подозрений не вызывали. Из кабинета Горская звонила только дочери. Служебные темы она обсуждала по внутреннему телефону. Ежов знал, что у нее стоит вертушка. Правительственной связью кабинет Горской оснастили по личному распоряжению Иосифа Виссарионовича. Нарком покусывал золотую, перьевую ручку:
– Товарищ Сталин ей звонит. Она бывает у него на квартире, в Кремле. На дачу к нему ездила, с дочерью. Они со времен гражданской войны знакомы…
За окном едва брезжил слабый рассвет. Утром большинство работников наркоматов уезжали домой, на несколько часов. Товарищ Сталин отдыхал, до обеда, с ним спала и Москва. Второй спокойный промежуток случался перед ужином, а потом начиналась ночная работа. На Лубянке, впрочем, многие оставались круглосуточно. Сюда привозили арестованных, в подвальной тюрьме шли допросы, а иностранный отдел вообще не обращал внимания на часы. Они поддерживали связь с Азией и Америкой. Из-за разницы во времени совещания могли проводиться и глубокой ночью, и ранним утром. Ежов боялся, что товарищ Сталин может использовать так называемую проверку Горской против него, наркома.
– Комедия, – Ежов, зло, пожевал папиросу, – Горская играет, мерзавка. Она двенадцать лет провела в глубоком подполье, притворство у нее в крови. Сталин поручил проверить меня. Я всего месяц в должности наркома, он меня испытывает… – руки задрожали. Глотнув дым, Ежов закашлялся.
Ягода сидел в наркомате связи, что было равнозначно смертному приговору. Стряхнув пепел, промахнувшись, нарком испачкал отполированное дерево стола. Он, невольно, позавидовал товарищу Томскому. Глава советских профсоюзов, прочитал сообщение в «Правде». Прокуратура, на основании показаний Зиновьева и Каменева, начала расследование преступной деятельности Бухарина, Рыкова и его, Томского. Он немедленно застрелился на даче, в Болшеве.
– Кто бы мог подумать… – окурок жег пальцы Ежову:
– Томский не воевал. Он был хилый, в очках. Не стал продлевать агонию, молодец, – Ежов приказал себе успокоиться. Он понятия не имел, о чем говорили Сталин и Горская по вертушке или, во время встреч. Нарком вспомнил серые, непроницаемые, холодные глаза женщины:
– Она и мужа могла сдать, с нее станется. Волчица, одно слово. Сталин еще решит наградить ее, посадит на мое место. Она герой гражданской войны, комиссар, дочь соратника Владимира Ильича… – Ежов одернул себя:
– Успокойся! Ничего не известно. Занимайся делом. А если и майор Воронов, тоже играет? Его отец дружил с Иосифом Виссарионовичем, они вместе ссылку отбывали… – Ежов, с тоской, посмотрел на огромное окно кабинета. Десять лет назад Борис Савинков выбросился с пятого этажа здания во внутренний двор. После самоубийства комнаты оснастили особо прочным стеклом и коваными решетками. Наркому захотелось уронить голову на стол и завыть.
Вытерев слезы с глаз, он подвинул к себе записи с домашнего телефона Горской. Аппаратом пользовалась только дочь. Девочка говорила с матерью или щебетала с одноклассниками:
– И дочь такая же, – Ежов, стиснул зубы, – с малых лет выучила, что надо притворяться… – он наткнулся на запись беседы девочки, вчерашним вечером. Звонок сделали из телефонного автомата, в школе Осоавиахима, в Тушино. Ежов пробежал глазами ровные машинописные строчки:
– В метро, значит, хотят прокатиться… – позвонив, он приказал принести материалы по участникам воздушного парада.
– Князева, – размышлял Ежов, ожидая папок, – она из Читы. Рядом граница, Китай, Маньчжурия. Она может быть агентом японцев, передавать распоряжения Горской, через дочь… – Лизе Князевой исполнилось четырнадцать, а Марте Янсон двенадцать. Год назад ЦИК и СНК приняли постановление о введении всех мер уголовного наказания для детей, начиная с двенадцати лет. Обеих девочек можно было расстрелять за шпионаж.
Нарком, напомнил себе, что авиаторов, отобранных для парада, проверяли не три, а тридцать три раза, изучая родословную. Перед ним были чистые, советские люди, но осторожность еще никому не мешала. Найдя документы Князевой, Ежов, облегченно, выдохнул. Девочка родилась у семнадцатилетней прачки, от неизвестного отца.
– Он мог быть белым казаком… – насторожился Ежов, – Забайкалье тогда еще не стало советским. Хотя она появилась на свет в Зерентуе. Горский воевал в тех местах. Или ее отец был красным партизаном? Пойди, пойми сейчас, – Ежов разозлился:
– Ее мать умерла от тифа. Лиза в детском доме выросла. Где бы ее нашли японские агенты? – он, все равно, решил послать в метро несколько человек из отдела внутренней безопасности.
Дочь Горской придумала довольно хитрый план. Водитель эмки каждый день забирал девочку из школы в Старопименовском переулке и вез на Поварскую улицу, в училище Гнесиных, где она занималась фортепиано и вокалом. Потом Марту доставляли домой. Девочка сказала Лизе, что предъявит в школе записку от матери, разрешающую ей, Марте, отправиться из школы в училище пешком.
– Ивану Алексеевичу я объясню, что у меня дополнительная репетиция, – читал Ежов, – и попрошу его приехать на два часа позже. В училище я предупредила, что не приду на занятия, из-за школьного концерта. Все просто… – в расшифровке значилось: «Смех».
– А твоя мама? – в стенограмме ничего такого не печаталось, но Ежов представил себе, как Лиза, озабоченно, закусила губу: «Она не будет против такого?»
Ежов услышал, как Марта вздыхает: «Она ничего не узнает, Лиза. Я любым почерком могу писать, и правой, и левой рукой. Еще с детства».
– Яблочко от яблоньки… – пробормотал Ежов.
Нарком решил не предупреждать водителя эмки о намерениях девочек, а просто проследить за ними. Они встречались на станции метро «Охотный ряд», в три часа дня, и собирались прокатиться до «Чистых прудов» и обратно. К пяти Марте надо было вернуться в школу.
– Еще и с парашютом прыгала… – Ежов просмотрел записи сведений от шофера эмки. Марта Янсон успела побывать на Тушинском аэродроме. Девочка сделала два прыжка, с другими школьниками, из клуба Осоавиахима.
Сам нарком никогда в жизни не мог бы подумать о таком. Он боялся летать. Впрочем, ему и не требовалось пользоваться самолетом. Система прекрасно работала, он доверял людям на местах. Он сопровождал товарища Сталина, однако Иосиф Виссарионович никогда еще не всходил на борт самолета, предпочитая поезда. Отхлебнув остывшего чаю, Ежов посмотрел на телефон. Читинские коллеги находились в разгаре рабочего дня. Можно было бы приказать, дополнительно, проверить покойную мать Князевой. Ежов сверился со швейцарским хронометром. В иностранном отделе начиналось совещание.
– Проверять нечего, – рассердился нарком, – прачка, умершая тринадцать лет назад. Наверняка, из крестьянской семьи, или дочь ссыльного, – он оправил габардиновую гимнастерку. От наркома пахло «Шипром». Он вспомнил: «Воронов тоже им пользуется».
Номер в гостинице «Москва» готовили к завтрашнему дню. Майор Воронов позвонил Горской. Женщина обещала приехать в ресторан на собственной машине. Ежов обрадовался. Теперь майор мог больше времени провести с техниками, оснащающими его микрофонами. Ежову было важно слышать разговор майора и Горской, хотя он подозревал, что в ресторане, танцуя, она не будет болтать о важных вещах.
– Все это останется на потом… – навестив «Москву», Ежов остался доволен. Отличный, двухкомнатный, с огромной кроватью, номер оснастили записывающей аппаратурой. Фотоаппараты были ни к чему, снимки Горской и майора для операции не требовались. Ежов велел поставить в рефрижератор шампанское, принести кавказской минеральной воды и не забыть о свежих фруктах. Воронов объяснил Горской, что живет в гостинице, как один из участников парада. У братьев имелась квартира на Фрунзенской, но рядом были соседи, что могло создать неудобства.
Он пришел в кабинет Слуцкого, на совещание, через четверть часа после начала. Горская, как обычно, выглядела отменно. Черные волосы она аккуратно уложила в тяжелый узел. Женщина откинулась в кресле, юбка обнажила круглое, обтянутое шелком колено. Длинные пальцы держали чашку с кофе. Речь шла об Испании. Слуцкий расхаживал у большой карты, обводя указкой линию фронта. Республиканцы пока стойко держались под Мадридом. Начальник иностранного отдела заметил:
– От колонн Дурутти, прибывших из Барселоны, остались жалкие сотни бойцов, что нам очень на руку. Необходимо провести чистку республиканской армии от всех… – Слуцкий поморщился, – поумовцев, анархистов. Они только дискредитируют идеалы коммунизма… – отпив кофе, Горская, спокойно, предложила:
– Организуем операцию, которая выставит ПОУМ в дурном свете перед испанцами. Например, – она почесала бровь карандашом, – передадим командирам батальонов ПОУМ ложные координаты важных военных объектов, удерживаемых националистами.
Женщина, на мгновение, задумалась:
– Скажем, штаба франкистской дивизии, или, даже, легиона «Кондор». На самом деле там будет монастырь, больница, или детский приют. Последнее лучше всего, – розовые губы улыбались. Слуцкий, весело, кивнул:
– Отлично, Анна Александровна. Все равно это дети франкистов, капиталистическое отродье. Замечательная идея. ПОУМ, после такого, никогда не отмоется. Провести артиллерийскую атаку по испанским сиротам… – Горская пожала стройными плечами:
– Комбинацию не я придумала, Абрам Аронович. Мой отец подобное делал, во время польского похода. Узнав, что поляки расстреливали монастыри и детские приюты, крестьяне переходили на сторону Красной Армии, – Ежов покуривал, рассматривая ее свежее лицо. На коленях у Горской лежали бумаги. Она опустила серые глаза, просматривая стопку.
Анна изучала расшифрованную радиограмму от генерала Котова, из Мадрида. Операция «Невидимка» была почти готова. Исполнение наметили на следующий год. «Невидимкой» в иностранном отделе называли похищение американской сторонницы Троцкого, Джульетты Пойнц. Женщину собирались привезти в Москву, для получения подробной информации о близких к изгнаннику людях. «Невидимка» была, всего лишь, малой частью «Утки», организации убийства Троцкого, но акции придавали большое значение. Пойнц должна была указать на тех, кому Троцкий доверял, кого пускали в его дом. Эйтингон уезжал в Нью-Йорк. Анна подозревала, что он отправится туда не один.
– Паук тоже будет в городе, – читала она, – он поможет в проведении акции.
Пауком окрестили агента НКВД в Вашингтоне. Анна понятия не имела, кто он такой. Она только могла, перебирать двенадцать имен, из списка, лежавшего в хранилище Салливана и Кромвелля. Среди двенадцати значился ее кузен Мэтью, и Меир Горовиц, тоже родственник. Кузен, по досье, работал в генеральном штабе, другой мистер Горовиц был агентом ФБР. Остальные десять человек тоже могли стать «Пауком». Среди них имелись офицеры, дипломаты, и журналисты.
– Кто угодно… – мучительно, размышляла Анна. В декабре ей надо было отправить очередное письмо в юридическую фирму. Вся корреспонденция, посылавшаяся из Советского Союза, за рубеж, перлюстрировалась, однако Анна была спокойна. До декабря она собиралась оказаться либо в Цюрихе, с мужем, либо во внутренней тюрьме НКВД. Письмо, так или иначе, все равно бы ушло в Нью-Йорк. За него Анна хотела купить жизнь дочери.
Она отложила бумаги. Вечернее платье серого шелка, висело в гардеробной, в Доме на Набережной, рядом стояли туфли на высоком каблуке. Вскинув голову, Анна безмятежно посмотрела в темные, пристальные глаза Ежова.
Марта никогда не ходила пешком по Москве, хотя они с матерью бывали в музеях и театрах. Марта видела «Баню» и «Даму с камелиями», у Мейерхольда. После «Оптимистической трагедии», в Камерном театре она, восхищенно, сказала:
– Мамочка, это ты! Ты Комиссар. Товарищ Вишневский служил в Каспийской флотилии, пулеметчиком. Значит, он мог тебя встретить.
Ведя машину к Дому на Набережной, Анна покраснела:
– Не я, а товарищ Рейснер, покойная жена товарища Раскольникова. Она с нами в десант ходила, в Энзели… – дворники счищали снег с ветрового стекла эмки. Анна вспоминала жаркую ночь на Каспии, запах гари от пылающих английских судов, медленно погружавшихся в море:
– Мы тогда вчетвером сидели… – эмка въехала на Большой Каменный мост, – Лариса умерла, Федор сейчас в Болгарии, полпредом. Он женился, во второй раз. Интересно… – Анна свернула к шлагбауму, закрывавшему вход в арку, – если меня расстреляют, Теодор женится? Если он сообщил в Москву, что я была близка с Троцким? Его послали в Испанию, чтобы фрау и фрейлейн Рихтер могли спокойно исчезнуть из виду, – охранник проверил пропуск Анны, шлагбаум поднялся.
– Теодор объяснит, что мы попали в автокатастрофу. У него и бумаги соответствующие появятся, – Анна припарковала машину:
– Женится, конечно. Я ему не родила ребенка, а он хотел. Если бы родила, может быть, он бы меня пощадил. Не стал бы доносить. На Марту ему наплевать… – дочь дремала на заднем сиденье. Анна повторила: «Она не умрет, не сгинет в детском доме. Моя дочь будет жить». Марта поморгала длинными ресницами:
– Товарищ Коонен такая красивая. Почти как ты, мамочка… – девочка потерла лицо: «В Цюрихе, нам с тобой надо записаться в аэроклуб. Папа летает, и мы тоже начнем».
Спускаясь по улице Горького, миновав бульвары, Марта вспоминала первый, самый страшный шаг, из самолета в синюю, бездонную пропасть. Лиза была рядом, но Марта, все равно, закрыла глаза. Она крепко держалась пальцами за кольцо. Сердце замерло, она посчитала до тридцати, как учил инструктор, и дернула. Парашют раскрылся с мягким шорохом. Почувствовав прохладный ветер на лице, девочка, робко, подняла веки. Это было красиво, так красиво, что, оказавшись на земле, Марта, немедленно потребовала: «Еще!». При втором прыжке она внимательно, следила за землей. Раскинув руки, девочка закричала что-то неразборчивое, радостное. Лиза улыбнулась:
– Я всегда так делаю. В детском доме, замечательные ребята, но наверху я такая счастливая, – девочка показала на небо, – что не знаю, как сказать… – девочки сидели на земле. Марта восторженно, тяжело дыша, стянула шлем. Лиза наклонила голову:
– Тебе косы надо будет остричь, с ними неудобно. Как у меня… – девочка провела рукой по коротким, вороным волосам.
– Она все-таки очень похожа на маму… – подумала Марта, когда девочки, собрав парашюты, возвращались к ангару, где обучали новичков.
Марта не говорила Лизе, что скоро уезжает из Москвы. В школе тоже никто, ничего не знал, но к подобному привыкли. Родителей часто отправляли в длительные командировки или переводили в другие города. На доске почета, у кабинета директора, фотографии некоторых отличников заменялись другими школьниками. Марта помогала выпускать пионерскую стенную газету. У девочки был отличный почерк, она бойко печатала на машинке. В школе Мадонны Милосердной преподавали стенографию и секретарское дело.
В школьной библиотеке хранилась подшивка газет за последние два года, с аккуратно заклеенными белыми бумажками строчками из статей. Марта видела в учебнике истории, в главах, посвященных революционному Петрограду, зачеркнутые чернилами фамилии. Это были Зиновьев и Каменев. Троцкого, конечно, ни в одном учебнике давно не было, и быть не могло.
Миновав лоток с мороженым, Марта вздохнула. Нельзя было и подумать о том, чтобы есть пломбир на холоде. Летом, в Нью-Йорке, они с матерью сидели в открытом кафе, с мороженым и вафлями.
– В Цюрихе теплее, – Марта поправила кашемировый шарф, – может быть, мама с папой мне разрешат не только дома мороженое есть.
Она носила хорошо сшитое, твидовое пальто, беретку, и аккуратные сапожки. Ранец пришлось взять с собой. Все считали, что Марта отправилась в училище, на Поварскую улицу. Девочка остановилась напротив Моссовета, у щита с наклеенной «Правдой». Республиканцы, в Мадриде, и по всему фронту, продолжали удерживать позиции. Марта, тоскливо, подумала:
– Хоть бы папа чаще радиограммы присылал, мы волнуемся. Он летает, у него нет времени…
Рузвельт выиграл президентские выборы. В Америке, Марта не обсуждала с одноклассницами политику, девочки ей не интересовались. Фредди Коркоран, старший брат Хелен, поддерживал Рузвельта:
– Он спас нашу страну во время кризиса, мисс Рихтер, – серьезно заметил юноша, – мы нуждаемся в таких людях, как он.
Марта вспомнила белые бумажки в стенгазете. Мать объяснила, что Зиновьев и Каменев были агентами Троцкого, организовали убийство Кирова, и покушались на жизнь Сталина:
– Даже если все правда, – внезапно, сказала себе Марта, – зачем убирать их имена из истории? В американских учебниках написано, кто убил президента Линкольна… – она пробежала глазами статью о будущей сталинской Конституции.
– Конституцию двадцать четвертого года принимал съезд советов, – Марта пошла дальше, – он собрался через пять дней после смерти Ленина, но в учебнике не написано, что конституция была ленинской. А эта сталинская, хотя Иосиф Виссарионович жив… – из входа в метро пахнуло теплом, Марта потянула тяжелую дверь. Подняв голову, она полюбовалась бронзовыми светильниками.
Лиза, по секрету, призналась, что подарила майору Воронову фотографию. Марта рассмеялась:
– Если он попросил снимок, значит, ты ему нравишься… – старшая девочка густо зарделась. Марта подтолкнула ее:
– Дай ему адрес, в Чите. Он летчик, ты хочешь стать пилотом. Ничего неудобного нет.
Лиза отвернула красивую голову: «Он офицер, сын героя гражданской войны и орденоносец. А я в детском доме выросла и мать у меня прачка».
– Какая чушь! – возмущенно, сказала Марта:
– Мы в Советском Союзе, здесь все равны… – вспомнив золотые часы одноклассниц, личные машины, ждавшие детей во дворе школы, квартиру с видом на Кремль, Марта замолчала. Лиза, в Тушино, жила с семью другими девочками, и говорила, что в комнате их очень мало. В Чите, в спальне, размещалось двадцать учениц:
– Майор Воронов в детском доме воспитывался, – упрямо, подытожила Марта, – мои родители его давно знают. Дай ему адрес… – она взяла маленькую, крепкую руку Лизы и ласково ее пожала.
Лиза стояла рядом с телефоном-автоматом, в старом, драповом пальто и вязаной шапке.
– Какая она красивая все-таки… – зачарованно подумала девочка, увидев Марту, – и товарищ Горская тоже… – Лиза не размышляла о своем лице. В детском доме у них было одно зеркало на двадцать девочек. Раз в неделю их водили в баню, а в остальное время они мылись в большой, холодной комнате, под кранами с водой. Она только иногда, замечала, как смотрят на нее юноши на улице. Лиза краснела:
– Я первый раз в Москве. Я смотрю по сторонам, открыв рот, и выгляжу глупо. Вот они и смеются… – доехав на автобусе до Белорусского вокзала, Лиза пошла к Красной площади. Она не боялась, у нее в кармане лежала маленькая карта. Марта, в Тушино, начертила ей схему. Лиза съела мороженое. Зубы заломило от холода, однако оно было вкусное, такое вкусное, что девочка пожалела:
– Если бы можно было его до Читы довезти, со всеми поделиться. У нас мороженого не продают, – обертку от пломбира Лиза свернула и аккуратно положила в карман. Девочки, в Чите, просили ее ничего московского не выбрасывать.
Марта велела ей дать майору Воронову читинский адрес. Лиза, сердито, сказала себе: «Он обо мне забыл. Он после парада в Тушино не появлялся. Наверное, в Щелково уехал, в институт».
Заметив Лизу, Марта подбежала к ней: «Пошли, купим билетики». Девочка полезла в карман пальто, Марта отмахнулась:
– Оставь. Мама мне на буфет деньги дает. В училище я кофе покупаю, и пирожные, – Лиза, никогда в жизни, не пила кофе.
Проезд стоил пятнадцать копеек. Бросив в автомат монеты, Марта потянула ручку справа. В окошечке слева показались бумажные талоны. Можно было бы их купить в кассе, но Марта тряхнула головой:
– Скоро все автоматизируют. Везде появятся эскалаторы, вместо лестниц… – Марта ездила на метро, в Буэнос-Айресе, и в Нью-Йорке, видела эскалаторы в универсальных магазинах. Она похлопала Лизу по рукаву пальто:
– Не бойся. Ты парашютистка… – Лиза, все равно, держалась за ее руку. Девочки шагнули на ступеньку, Лиза ахнула. Они поехали вниз, не обратив внимания на двух мужчин, в серых пальто, следовавших за ними.
На станции «Чистые пруды» Марта с Лизой перешли на другую сторону платформы. Лиза озиралась, блаженно улыбаясь:
– Словно в сказке… – Марте метро тоже понравилось, особенно вагоны. Здесь были мягкие сиденья, матовые, стеклянные плафоны. Никто не оставлял на полу скомканных газет или картонных стаканчиков с кофе, как в Нью-Йорке:
– Потому, что метро новое, – весело сказала себе Марта, – когда москвичи привыкнут, все станет, как в Америке. Появится кофе навынос, и гамбургеры. Фонтаны для содовой воды здесь есть… – Марта жалела, что в Москве не делают айс-крим-соду. Дома у них стоял сифон, но Марта вспоминая юношей, в американских аптеках, которые всегда с ней заигрывали, морщила нос: «Дома, это совсем не то».
Вагон был полупустым. Утром Волк хорошо поживился в метро, и не хотел больше рисковать. Выйдя на «Дзержинской», Максим усмехнулся, посмотрев на здание комиссариата внутренних дел. Он освободился от кошельков, сложив деньги в портмоне, и перекусил в скромной столовой, на Сретенке. Волк называл улицы их исконными именами. К тому же, ему неприятно было даже произносить имя Дзержинского.
Он дошел до ЦУМа. Во время обеденного перерыва магазин всегда наполнялся. Волк потолкался у витрин. Некоторые гражданки, очень неосторожно, держали сумки открытыми. Вернувшись к метро, он решил поехать в парк, выпить законную кружку пива, перед вечерней давкой. День выдался отменным, солнечным. Волк, с наслаждением думал, как сядет на скамейку, с папиросой и будет смотреть на реку.
Взглянув в конец вагона, Максим узнал бронзовые волосы. Девочка с аэродрома сидела рядом с парашютисткой, Лизой Князевой, они о чем-то болтали.
Волк заметил двух мужчин, в серых пальто, у дверей:
– Вряд ли меня пасут. Для чекистов я птица невысокого полета. У них на лицах написано, что они с Лубянки. Девчонок сопровождают… – девочка с бронзовыми волосами улыбалась тонкими, цвета спелой черешни губами. Вокруг изящного носа рассыпались веснушки.
Поезд замедлил ход. Девчонки поднялись, чекисты последовали за ними. Волк тоже встал, сам не зная зачем. У эскалатора, ведущего вверх, сгрудилась толпа колхозников, в бараньих шубах и сапогах. Волк шумно вздохнул. Колхозники, наконец, решились сделать шаг, кто-то толкнул девочку. Протянув руку, Максим поддержал ее за локоть.
Обернувшись, Марта увидела голубые, яркие, как летнее небо, спокойные глаза. Белокурая, непокрытая голова играла золотом, в свете станционных ламп. Она вдохнула острый, тонкий запах:
– Будто палые листья. Словно осенью идешь по лесу… – рукав его пальто немного поднялся вверх. Марта увидела белоснежную манжету рубашки и какой-то рисунок. Оказавшись на эскалаторе, рядом с Лизой, она поняла:
– Татуировка. Голова волка… – она приложила ладони к горящим щекам. Лиза удивилась: «Что такое?»
– Жарко, – пробормотала Марта. Девочка оглянулась, но белокурые волосы пропали в толпе, поднимавшейся по эскалатору. Пристроившись за одним из чекистов, Максим не отказал себе в удовольствии выудить у него кошелек.
Переходя Крымский мост, он остановился. Река блестела под солнцем. На Воробьевых горах и в Нескучном саду виднелась рыжая, золотая листва деревьев.
– Как ее волосы, – подумал Волк, – а глаза у нее, как трава летняя. От нее жасмином пахло, я помню… – он услышал голос Матроны: «Ты ее увидишь, скоро».
– Я ее больше никогда не увижу, – сочно заметил Волк, себе под нос:
– Такие барышни, как она, в метро только по случайности оказываются. Наверняка, дочка какого-нибудь чекиста. К ней даже охрану приставили, – закурив папироску, он пошел к белым колоннам парка.
Метрдотель ресторана при гостинице «Москва» стоял, с блокнотом, у застеленного накрахмаленной скатертью стола. Молодой человек, в безукоризненном, английской шерсти, костюме, наставительно сказал:
– Вы поняли. Солянка, уха с расстегаями, пожарские котлеты и жареный поросенок, с гречневой кашей. Каша с луком и белыми грибами, разумеется. Икра, осетрина…
– Шашлыки… – робко предложил метрдотель. Гость коротко взглянул на него. Блеснул бриллиант в золотой булавке для галстука, голубые глаза подернулись холодком: «Не надо». В ресторане стояла тишина, час обеда прошел. Официанты готовили столы для ужина. В большие окна, выходившие на Манежную площадь, било солнце.
– Грузинские вина, шампанское, – заторопился метрдотель, – фрукты, мороженое для дам…
– Водку, и армянский коньяк, – велел молодой человек:
– Дам не будет, собирается мужская компания. Фрукты, – он кивнул, – пусть будут фрукты. И сыры, – стол накрывали на шесть человек.
Второй день подряд, Максим получал поздравительные телеграммы, со всего Советского Союза, от Киева до Хабаровска. Сегодня он собирал в «Москве» узкий круг. За стол он пригласил друзей, приехавших из столицы, как Максим называл Петербург, и московских приятелей. С ребятами он посидел, вчера, в той самой пивной на Таганке.
Метрдотель исподтишка, смотрел на юношу. Ни партийного, ни комсомольского значка на лацкане костюма не имелось. Белокурые волосы были хорошо пострижены, шелковый галстук завязан виндзорским узлом. Пахло от молодого человека мужским одеколоном от Creed. Метрдотель, до революции, начинал официантом в гостинице «Савой», на Рождественке. Он хорошо помнил подобных гостей.
– Может, быть, он врач… – метрдотель видел длинные, ловкие пальцы, отполированные ногти, – или инженер. Выпускник института, приглашает родственников… – молодой человек принял от официанта пальто:
– Найдите гитару. Здесь где-нибудь оставьте… – он повел рукой.
– У нас джазовый оркестр, – гордо сказал метрдотель. Гость поднял бровь: «Хорошо. Но не забудьте про инструмент».
– Музыкант, – решил метрдотель, провожая взглядом сильную, прямую спину: «У него и пальцы такие. Пианист, наверное».
Волк остановился перед большим зеркалом, в вестибюле гостиницы. Перекинув пальто через руку, он купил в газетном киоске «L’Humanite». Максим велел портье, по-французски:
– Un café, s’il vous plaît.
Кроме коммунистических газет, никаких других зарубежных изданий в Москве не продавали. Волк, закинув ногу на ногу, закурил папиросу:
– Хоть что-то. Преподаватель велел каждый день читать, и не Флобера, а современные тексты.
Волк занимался языками с доцентом Сергиевским, из ИФЛИ, а математикой и физикой с доктором Гельманом, из физико-химическо института. Уроки шли на немецком языке. Гельман уехал из нацистской Германии, потому что его жена была еврейкой.
– Такое нас еще ждет, – Волк просматривал статью о нацистской чистке немецких музеев, – товарищ Сталин найдет, кого объявить неблагонадежными. Закончив с троцкистами, он примется за остальных. На каждом углу кричат о коммунистическом интернационализме, но ненадолго, – Волк всегда пожимал плечами:
– Мне все равно, с кем работать. У легавых и воров нет национальности, – в его шайке были и евреи, и татары, и поляки. Статья ему, неожиданно, понравилась, хорошим слогом автора. Волк посмотрел на подпись:
– Мишель де Лу. Бабушка говорила, у моего деда были родственники во Франции. Племянник, племянница. Тоже Волк, – Максим, иногда, жалел, что не увидит Лувра и галереи Уфицци, однако напоминал себе: «Не загадывай. Все в руке Божьей, мало ли что случится». Он взглянул на тяжелые, бронзовые двери гостиницы:
– И он здесь… – Волк закатил глаза:
– Я думал, что больше с ним не столкнусь, – майор Воронов, в летной шинели, при фуражке, прошел к лифтам. Свернув газету, Максим поднялся:
– Очень надеюсь, что в ресторане я его не увижу. Не хочу портить именинный обед встречей с мерзавцем. Такая же большевистская тварь, как и его отец.
Вспомнив голос метрдотеля:
– Мороженое для дам… – он посмотрел на часы. Девочек привозили на уединенную дачку, в Лосином Острове. Максим хотел заехать туда и лично проверить кадры. Майор Воронов скрылся в лифте. Надев пальто, Волк пошел к дверям, предупредительно распахнутым швейцаром.
Степана готовили к операции в номере, где, как он понял, все и должно было случиться. Он оглядел дубовый паркет, большую кровать, с шелковыми покрывалами, ковры, и акварели с видами Москвы. За отдернутыми шторами виднелись звезды на кремлевских башнях. Гимнастерку пришлось снять. Техники оснащали ее мощным микрофоном. Руководитель, в сером костюме, с партийным значком, провел Степана по комнатам. Он показал места, где вмонтировали остальные, как он выразился, технические средства.
Он не представился, но, уважительно, называл майора Степаном Семеновичем:
– Не волнуйтесь, – весело сказал чекист, – фотографии, по распоряжению наркома, не делаются. Не надо будет думать о наиболее выигрышной, – он мелко рассмеялся, – позиции. Запомните места расположения микрофонов. Главный, в спинке кровати… – Степан заставил себя успокоиться. Спросить было некого. На ужине с Чкаловым и другими летчиками, майор хотел поинтересоваться таким, но осадил себя:
– Невозможно. За кого тебя примут? Надо самому… – на ужине они танцевали, с какими-то девушками. Степан, все время, думал:
– С ней я тоже буду танцевать. Надо ей сказать, что я здесь живу, как велел товарищ Ежов. Предложить выпить кофе, в номере. Мы сможем спокойно поболтать, в тишине, товарищ Горская… – Степан выучил наизусть все, что говорил Ежов. Он записалл фразы в блокнот. Дополнительные микрофоны стояли в гостиной, где и предполагался кофе, а в ванной, как заметил чекист, их было ставить ни к чему.
– Вода помешает, – развел он руками, – у нас пока нет приспособлений, справляющихся с таким препятствием, Степан Семенович. Но мы работаем над усовершенствованием техники, – торопливо добавил инженер.
Чекист, оценивающе, взглянул на майора:
– Он бледный какой-то. Как бы ни закончил фиаско. Однако объект, судя по всему, опытный. Она поможет Степану Семеновичу, – осматривая ванную, инженер подумал, что у немцев, наверняка, появились микрофоны, справляющиеся с напором воды. Он знал о магнетофоне, новинка имелась у НКВД. Аппарат стоял в смежном номере, где находились техники, следившие за звуком.
– Вы сядьте, – почти ласково сказал чекист, – в кресле нет микрофонов. Сядьте, Степан Семенович, выпейте чаю. Букет сюда принесут, – он подмигнул летчику. Объекту предназначались отличные, крымские розы, темно-красные, будто кровь. В цветы микрофонов не ставили. Им хватало техники, вшитой в гимнастерку майора. Нарком распорядился не сажать в ресторане дополнительных людей из службы наблюдения. Ежов сказал, что у объекта большой опыт агентурной работы. Она могла заметить что-то неладное.
Принесли чай, чекист заметил:
– Нам повезло, что объект сама приезжает в ресторан. Больше времени для инструкций, вы отдохнете… – он откинулся в соседнем кресле: «Помните, надо, чтобы объект расслабился, выпил шампанского, ни о чем не подозревал…»
Чекист говорил, Степан смотрел на Кремль:
– Объект… Они товарища Горскую так называют. Анну Александровну. Я не смогу, не смогу… – он помнил наставительный голос Ежова:
– У вас все получится, Степан Семенович. Она женщина, она не из камня сделана. Объясняйтесь в любви, целуйте ей руки. В общем, не мне вас учить, – нарком усмехнулся.
Степан видел ее серые, спокойные глаза:
– Не из камня. Она замужем, за товарищем Янсоном. Я не верю, что она его предаст, что она… – майор так и сказал Ежову. Нарком отмахнулся:
– Ни одна женщина перед вами не устоит, Степан Семенович. Помните, троцкисты коварны. Вы имеете дело с агентом предателей. Они собираются ударить, исподтишка, в сердце советской власти. Вас вырастила родина, – Ежов, ободряюще похлопал его по плечу, – она в опасности. Встаньте на ее защиту, Степан Семенович.
Ему вернули гимнастерку. Осмотрев его с ног до головы, чекист остался доволен:
– Дайте портмоне, – велел он, – последний штрих, так сказать.
Он опустил в кошелек какой-то бумажный пакетик: «Затруднения нам ни к чему, товарищ Воронов». Майор понятия не имел, что лежит внутри, и не хотел узнавать.
Он покуривал папиросу, отхлебывая чай. Принесли букет, чекист посмотрел на часы:
– Пора. Вы ее должны встречать в вестибюле, с розами, помочь раздеться… – внизу из ресторана слышалась какая-то джазовая мелодия. Степан сразу заметил Горскую. Она не опоздала. Женщина надела туфли на высоком каблуке, темную, соболью шубку. Черные волосы падали на плечи, тяжелой волной.
Анна вела эмку к Манежной площади:
– На нем будут микрофоны. Они собираются нас слушать, потом он пригласит меня наверх. Теодора проверяли, нацисты, в Буэнос-Айресе. Пригласили на обед в честь дня рождения фюрера и подсунули какую-то блондинку. Он мне говорил, она, чуть ли не за танцем раздеваться начала… – Анна свернула к Манежу:
– Теодор ей сказал, что он семейный человек и любит свою жену. Я скажу то же самое, но тогда Сталин не пощадит мальчика… – Анна помотала головой. Понятно было, что проверка проводится по указанию Иосифа Виссарионовича. Она вспомнила двенадцатилетних мальчишек в серой, суконной детдомовской форме, стриженые головы. Анна вздохнула:
– Надо что-то придумать. Если Степан не справится с заданием, ему такого не простят. Я не могу обрекать его на смерть, – она припарковала эмку рядом с гостиницей. Анна посидела за рулем, куря в открытое окно. Вечер оказался светлым, прохладным, на небе зажигались звезды.
Начальник иностранного отдела кивнул, когда Анна попросила отгул. Она поняла, что нарком известил Слуцкого о внешней операции, в которой участвует Анна.
– Ежов, конечно, не сказал, в какой… – она взяла сумочку от Скиапарелли:
– Ладно. В конце концов, можно напоить Степана. Было бы хорошо, если бы он устроил скандал. К нему отнесутся снисходительно. Чкалов пьет, я слышала. Это менее подозрительно, чем, если я просто откажу ему… – майор Воронов ждал ее с букетом роз. Анна сбросила ему на руки шубку:
– У него даже губы побледнели. Он не мог ничего сделать. Ежов сказал, что это задание партии, правительства, что я агент Троцкого… – она подала руку Степану:
– Большое спасибо. Я слышу музыку, – она лукаво улыбалась, – я сегодня намерена танцевать… – Анна вскинула голову. Потолок ресторана украшали фрески. Иосиф Виссарионович, в окружении рабочих и крестьян, шел к башням Кремля.
Метрдотель суетился, устраивая цветы в тяжелой, хрустальной вазе. Степан, вежливо, отодвинул стул. Анна села, зашуршав серым шелком, незаметно, осмотрев зал. Она увидела пристальные, заинтересованные глаза хорошо одетого, белокурого молодого человека. Он сидел в мужской компании, дам за их столиком не было. Подождав, пока Степан нальет ей шампанского, Анна поднесла бокал к губам:
– Я очень рада, что нам удалось встретиться, товарищ Воронов. То есть Степан… – на него повеяло жасмином, белая, ухоженная рука с изящными пальцами, коснулась его руки: «Очень рада».
Волк узнал черноволосую женщину:
– Утру нос майору. Она его старше, она и меня старше. Но такое ничего не значит, – он щелкнул пальцами, официант мгновенно согнулся:
– Бутылку сухого шампанского за столик той дамы, – лениво приказал Волк. Он бросил взгляд на гитару: «Потом. Сначала танго». Столичный коллега разлил водку, они чокнулись. Кто-то рассмеялся: «С именинами тебя, Максим!»
Ангел-хранитель, решил Волк, собирался сделать ему неожиданный, но приятный подарок. Выпив, он кивнул:
– Как говорится, первая колом, вторая соколом, а третья мелкими пташечками, – Максим широко улыбнулся, потянувшись за «Московской».
Когда принесли бутылку шампанского, Анна заметила:
– Это мое любимое, Степан. У вас хороший вкус… – она поняла, что бутылку прислал давешний молодой человек. Анна, исподтишка, рассматривала столик, где сидели и мужчины средних лет, и пожилые. Все были отлично одеты, но, ни у одного Анна не увидела партийного значка. Юноша, по возрасту, должен был быть комсомольцем.
Анна следила за его небрежными, уверенными манерами. С приборами он управлялся изящно, почти не глядя, так, как она учила своих подопечных, молодых агентов, на Лубянке. Анна поняла, что у молодого человека день рождения. Сквозь шум голосов и музыку до нее донесся тост. Майор Воронов почти ничего не ел. Анна расспрашивала его о работе, рассуждала о политике, об испанской войне. Женщина, все время, думала:
– В гостинице чекисты. Не здесь, не в ресторане. Я бы их увидела. Они наверху. Они слушают все, что мы сейчас говорим.
Анна разбиралась в технике. Микрофон спрятали где-то в габардиновой гимнастерке майора. Заиграли «Дружбу» Козина, Степан поднялся. Женщина, принимая его руку, решила:
– Надо на него шампанское выплеснуть, или воду. Микрофон испортится. Только лучше, чтобы не я это делала. Я должна быть вне подозрений. Я уеду, – женщина скрыла улыбку, – но это не страшно. Понятно, что незачем оставаться, с пьяным дебоширом… – Степан, неожиданно, хорошо танцевал. Анна похвалила его, майор покраснел:
– Спасибо, товарищ Горская. В училище устраивали вечера, каждую неделю… – белая шея пахла жасмином. Степан понял:
– Я никогда не целовал девушку. Надо было взять адрес, у товарища Князевой, то есть у Лизы. Может быть, она бы разрешила ей писать, – у Горской была узкая спина. Степану показалось, что под тонким, прохладным шелком платья, она больше ничего не носила. Женщина прижималась к нему мягкой, небольшой грудью:
– Просто Анна, Степан. Мы с вами давние знакомые… – она не хотела вызывать тревогу, у техников, ведущих запись.
Анна легко кружилась в его объятьях, изредка посматривая на белокурого молодого человека: «Он другой, у него не такие глаза, как у всех нас. И у его гостей тоже… – официанты почтительно хлопотали над столиком юноши.
В ее работе надо было уметь рисковать. Анна не смогла бы, одна, напоить Степана. Майор действовал по инструкции, полученной, как предполагала женщина, непосредственно от Ежова. За столиком, Степан подливал ей шампанское:
– Потом начнутся вина… – от него пахло «Шипром». Анна, на мгновение, вспомнила мужа:
– Если Теодор на меня донес, что делать дальше? Я пройду проверку, но как жить, зная, что он… – Анна велела себе думать только об операции:
– Все потом. Надо спасти Марту, и себя. Постараться, чтобы Степан тоже не закончил расстрелом. Они велели ему меня напоить, пригласить на кофе, в номер… – Воронов тяжело дышал.
Степан напоминал себе, что перед ним, может быть, агент шпионского центра. На стройной, белоснежной шее она не носила ожерелья, или цепочки. Пальцы у нее были без колец, длинные. Горская ласково поглаживала его плечо во время танца. Он, конечно, чувствовал подобное, с другими девушками, но тогда он знал, что ничего не случится. Комсомольская и партийная мораль строго относились к распущенности, и легким связям. За такое могли даже исключить из училища. На собраниях повторяли, что нравственный облик советского гражданина, офицера, должен быть безупречным. С братом они ничего не обсуждали. Петр, однажды, принес домой иностранный журнал. Степан помнил фотографии женщин, в шелковых платьях, с декольте, с длинными, стройными ногами. Он не встречал таких дам, в Советском Союзе.
– Если бы Петр оказался здесь… – мучительно, подумал майор, – он бы мне помог. Подсказал, что делать. Надо заговорить с ней, за столиком, о любви. Сказать, что я ей восхищаюсь, давно, и сейчас, когда я ее увидел… – Горская напоминала ему фотографии, из журнала.
Удобно устроившись на стуле, женщина приняла у него шампанское. Вспомнив, что в зале нет чекистов, Степан обрадовался. Некому было увидеть, как он покраснел. Он начал говорить, запинаясь. Горская, рассеянно, отщипывала виноград с тяжелой грозди на хрустальной тарелке. Красиво вырезанные губы испачкал сок. Степан, невольно, подумал: «Будто кровь». Анна услышала звуки танго Гарделя:
– Он объяснится, пригласит меня на кофе. Я, конечно, могу сказать, что верна Теодору, подняться и уехать, но тогда его отсюда увезут на Лубянку. Сталин такого не простит. Я буду чиста, но какой ценой… – на нее повеяло запахом палой листвы. Мягкий, низкий голос проговорил:
– Позвольте пригласить вас на танец… – бросив взгляд на молодого человека, Степан, облегченно, кивнул. Ему надо было собраться с мыслями, и вспомнить дальнейший сценарий. Он пожалел, что не положил в карман блокнот.
У юноши были уверенные руки, он отлично двигался. Анна заметила виндзорский узел на шелковом галстуке. Накрахмаленная рубашка сияла белизной. Она, на мгновение, опустила глаза. Часы он носил простые, стальные, но это был швейцарский ролекс. Присмотревшсь, Анна облегченно выдохнула. Она поняла, кто сидел за столиком. Оставалось уговорить юношу помочь ей:
– Я очень рискую… – она, незаметно, сжала зубы, – но никто другой здесь… – она посмотрела на танцующие пары, – для подобного не годится…
Анна помнила слова к танго. Женщина, едва слышно, напевала, на испанском языке.
– Вы говорите по-испански… – Анна была высокой, но ей пришлось поднять глаза:
– Да, – ощутив твердую ладонь у себя на талии, она развернулась, – и по-французски тоже…
Французский язык у него оказался бойким, но с акцентом. Анна ничему не удивлялась. Она вспомнила:
– Я не знаю, как его зовут. И я ему не представлялась. Неважно, мы больше не увидимся. Такие люди избегают государства, и правильно делают, – невольно, подумала женщина. Волк решил не спрашивать о девочке, с бронзовыми волосами:
– Может быть, она и не мать ей. Вряд ли, Максим Михайлович, тебе сегодня удастся уехать отсюда с дамой. Понятно, что она о, другом думает… – Волк, в общем, не расстраивался. Во-первых, ему хотелось утереть нос чекистам, и напоить товарища майора, а во-вторых, в Лосином острове, его ждали отличные девочки.
Он вдохнул сладкий, тревожный запах жасмина:
– От девочки, похоже, пахло. Той, с бронзовыми волосами. Да что такое, – рассердился на себя Волк, – ты ее больше не увидишь, девчонку. И женщину не увидишь. Матушка говорила, что я ее скоро встречу, ту, которой кольцо отдам. Москва большая, – напомнил себе Волк. Танго закончилось, он склонил белокурую голову: «Спасибо». Максим, одними губами, добавил: «Я все сделаю».
Отведя ее к столику, он заметил, как майор, залпом, выпил стопку водки:
– Не последняя твоя рюмка, – весело пообещал Волк: «Надо помочь женщине, если она просит». Он отправил гостей в Лосиный Остров, две эмки ждали на Манежной площади: «У меня появились кое-какие дела, – объяснил Волк, – но я приеду, обязательно».
Максим не хотел вмешивать ребят. Он предпочитал, лишний раз, не показываться милиции, но сейчас Волк не ожидал, что легавые им заинтересуются. Он собирался покинуть ресторан, до их появления. Максим прошел к эстраде, шепнув что-то пианисту, вложив в его руку сторублевку. Музыкант подвинул микрофон:
– Наш гость хочет исполнить замечательную, народную песню. «Милая, ты услышь меня», авторства Якова Пригожего… – зал захлопал. Волк скинул пиджак:
– Дедушка ее пел, в «Яре», для бабушки… – он провел пальцами по струнам. Изящная бровь женщины дрогнула, она чуть заметно кивнула.
Низкий, красивый баритон разносился по ресторану:
Милая, ты услышь меня,
Под окном стою, я с гитарою…
Волку подпевали. Тряхнув белокурой головой, он пошел прямо к ее столику:
– Так взгляни ж на меня, хоть один только раз,
– Ярче майского дня, чудный блеск, твоих глаз…
Он пьяно качнулся, отдав гитару официанту, зал взревел. Волк щелкнул пальцами:
– Выпьем за доблестных, сталинских соколов, защищающих рубежи нашей родины! Ура нашим летчикам, товарищи! Две бутылки водки сюда! Нет, три… – не дожидаясь приглашения, Волк присел. Он протянул руку:
– На брудершафт, товарищ майор! – Волк распустил узел галстука, но рукава рубашки закатывать не стал:
– У него татуировки, – поняла Анна:
– Он стал бы отличным агентом. У него природный талант, сразу видно… – Максим налил водку в хрустальный фужер: «Как говорят, в авиации, от винта!»
Волк, разумеется, никогда бы в жизни не мог бы себе представить, что ему придется пить с товарищем Вороновым. Майор взялся за водку, подумал Максим, словно никогда в жизни ее не видел:
– Чего не сделаешь ради красивой женщины… – он подливал Воронову, Анна потягивала шампанское. Волк, туманно, объяснил, что в Москве проездом, в командировке. У Максима был коренной, московский говор, однако он заметил, как пьяно блестят лазоревые глаза майора. Волк усмехнулся: «Он завтра не вспомнит, как его зовут».
Анна внимательно, следила за входом в ресторан. Судя по всему, пока никаких подозрений у чекистов не возникло. Голос юноши они бы записать не смогли. Во время танца она велела молодому человеку сесть на ее место, за столиком. Устроившись рядом со Степаном, Анна беспрерывно болтала о театральных постановках, и кино. Ее голос заглушал слова неизвестного юноши. Они начали третью бутылку. Посмотрев на молодого человека, Анна указала глазами на выход, прикрытый бархатными портьерами. Он опустил веки.
– Я сейчас вернусь… – прошелестела Анна, на ухо Степану. Женщина поднялась, юноша встал. Воронов тоже попытался. Она, с удовольствием, увидела, что майор едва держится на ногах. В гардеробе Анна забрала шубку. Выйдя в холодную, ветреную ночь, закурив, она подождала. Из ресторана доносилась музыка, шум. Перекрывая все, загремел отборный мат. Анна узнала голос Воронова. Зазвенело стекло, женщина испуганно закричала, кто-то звал милицию. На нее пахнуло сухими листьями, Анна обернулась. В голубых глазах играли веселые искры:
– Он получил цветами по лицу, я на него опрокинул вазу с водой, а дальше, – юноша, бесцеремонно, забрав у нее папироску, затянулся, – дальше ваш приятель сам справился. Он дерется сейчас… – Анна, внезапно, коснулась губами его теплой щеки:
– Спасибо. Может быть, вас подвезти? У меня машина.
– И почему я в этом не сомневался? – молодой человек подмигнул ей:
– Товарищ Каганович подарил москвичам метрополитен, проблема передвижения по городу, решена. Рад был познакомиться, – он наклонился над пальцами Анны, – мадам.
Он ушел к входу в метро. В ресторане переливались свистки милиционеров. Не удержавшись, Анна поднялась на цыпочки, заглянув в окно. Стол был перевернут, фрукты и цветы разбросаны. Степан, в мокрой гимнастерке, пошатываясь, стоял в углу, держа сломанный стул. Он что-то кричал. Анна прислушалась:
– Я позвоню товарищу Чкалову, он мой друг! Наркому авиации…
В зал вбежали двое, в серых костюмах. Усмехнувшись, женщина направилась к эмке.
Окна кабинета Сталина в Кремле выходили на внутренний двор и здание Арсенала. Он покуривал трубку, глядя на птиц, прыгающих по брусчатке. День выдался светлым, но солнце не выглянуло из-за серых туч. Палые листья кружились по булыжнику. Тускло поблескивал золоченый купол колокольни Ивана Великого. Мерцала медь и самоцветы на новых звездах, увенчивающих башни.
Сталин вспомнил буквы, огибавшие колокольню: «Изволением святыя Троицы повелением великого государя царя и великого князя Бориса Федоровича, всея Руси самодержца и сына его благоверного великого государя царевича князя, Федора Борисовича всея Руси сий храм совершен и позлащен во второе лето государства их». Храм начинали итальянцы, но достраивал русский мастер, Федор Конь.
– И собор Василия Блаженного русские строили… – за кремлевской стеной переливались многоцветные купола, вороны порхали над Красной площадью. Забили куранты на Спасской башне, заиграл «Интернационал». Птицы, каркая, рванулись вверх.
При реконструкции Кремля, разрушении церквей и соборов, Сталин приказал сбить фреску шестнадцатого века, со Спасом Смоленским, выходившую на Красную площадь. От нее остался только прямоугольник штукатурки. Однако мемориальную, мраморную табличку, висевшую ниже, Сталин распорядился не трогать. Ее сняли и отправили в музейный запасник. Русскую надпись, с внутренней стороны башни, оставили. Сталин любил ее читать:
– В лето 1491 иулиа Божией милостию сделана быст сиа стрельница повелением Иоанна Васильевича. Государя и самодержца вся Руси, и великого князя Володимерского, и Московского, и Новгородского, и Псковского, и Тверского, и Югорского, и Вятского, и Пермского, и Болгарского, и иных, в тридцатое лето государства его, а делал Петр Антоний от града Медиолана.
В проекте нового Дворца Советов, возводимого на месте уничтоженного храма Христа Спасителя, имелась статуя Ленина, увенчивающая огромное здание. Дворец должен был стать выше американского небоскреба, Эмпайр Стейт Билдинг, и сохранившихся московских церквей. Сталин, удовлетворенно, подумал:
– Правильно. Таблички, надписи, ерунда. Древние владыки при жизни ставили изображения в храмах и на площадях. Народ видит своих вождей, героев… – дочь, в сопровождении охранников, спускалась к машине. В школе проводили последнюю репетицию праздничного концерта. Послезавтра ожидался парад на Красной площади. Город усеивали кумачовые лозунги, портреты Ленина и Сталина. Светлана улыбнулась, завидев его у окна. Девочка помахала, охранник захлопнул дверцу низкой, черной машины. Вороны метались над зубцами кремлевской стены. Сталин вспомнил:
– Горский меня водил по Лондону, в седьмом году. Меня, и других делегатов съезда партии. У него был свободный английский язык. Я тогда удивлялся, откуда у гимназиста из Брянска, недоучившегося, знание английского? Ладно, французский язык, немецкий… Горский играл на фортепьяно, отлично знал историю. Философ… – Сталин поморщился:
– Он докторат успел защитить, в Цюрихе. Любимец Плеханова. Правда, Горский с ним порвал, отказался от меньшевизма… – Александр Данилович, носил в Лондоне отлично сшитый костюм английского твида, котелок, и трость черного дерева:
– Он одевался, как… – Сталин вспомнил слово, – джентльмен, когда в Европе жил. В России, он из кожаной куртки не вылезал. Но все равно, было видно, что он дворянских кровей… – получив настоящие документы Горского, Сталин заперся в библиотеке. Он взял словарь Брокгауза и Ефрона.
Он не хотел заказывать справку о Горовице через посольство в Вашингтоне. Пока что о бумагах знали только Сталин и тот, кто принес пакет. В Петре Воронове Сталин был уверен. Мальчик, как и его отец, болтать бы не стал:
– А второй… – Сталин курил, наблюдая за машиной, скрывшейся в воротах, – ладно, все потом. Ежов ждет. Подождет… – он слышал робкое дыхание наркома. Ежов вытянулся у большого стола.
Сталин слышал фамилию Горовиц, в связи с Америкой. У Брокгауза он прочел статью о сражении при реке Литтл-Бигхорн. Горский оказался сыном американского генерала, известного безжалостностью, по отношению к индейцам, героя гражданской войны между Севером и Югом. Дед Горского, полковник, погиб на мексиканской войне, прадед был заместителем генерального прокурора США. Дойдя до прапрадеда, Сталин захлопнул тяжелый том:
– Депутат Конгресса, заместитель министра финансов. Неудивительно, что Горский хотел забыть своих родственников, и удостовериться, что остальные о них никогда не услышат. Гимназист из Брянска… – Сталин едва не выругался:
– Он, как свои пять пальцев, знал Европу и Америку. Он в Лондоне себя чувствовал, словно рыба в воде. Плеханов знал, кто он такой на самом деле. И Ленин знал, не мог не знать… – Сталин услышал звуки «Аппассионаты».
Горский играл Ленину, вернувшись с польского фронта. Сталин помнил резкий очерк упрямого подбородка, седые виски, холодные, голубые глаза Александра Даниловича. Длинные пальцы бегали по клавишам. Соната закончилась. Ленин помолчал:
– Всякий раз, когда ты играешь, Саша, хочется милые глупости говорить, и гладить по голове людей, создавших такую красоту… – сильная рука Ленина сжалась в кулак на подлокотнике кресла:
– А сейчас такого делать нельзя! – кулак стукнул по дереву: «Иначе руку откусят! Надо бить по головам, безжалостно, как в Польше».
– Мы будем бить дальше, – Горский прикурил от свечи: «Царской семьи больше нет, западные границы мы обезопасили. Врангеля сбросили в море. Остается Дальний Восток». Тонкие губы улыбнулись: «Туда я и отправлюсь».
Показывая им Тауэр, Горский говорил о воронах, в крепости. Сталин смотрел на птиц над Кремлем:
– Пока в Лондоне, вороны, британская монархия незыблема. Чушь, конечно. Японцы к нам полезут, а они полезут, но мы их отбросим обратно в Маньчжурию. Гитлер не посмеет на нас напасть. Он займется Европой. Мы мешать не собираемся, – Сталин, невольно, улыбнулся. Он посидел с картой Польши, прикидывая, какие территории можно потребовать в обмен на невмешательство в войну.
– Польша… – Сталин затянулся трубкой:
– Горский, в Польше, отлично себя проявил. Тухачевский и Блюхер говорят, что не знали лучшего комиссара. Спал с бойцами, в окопах, ел с ними из одного котла. Семен тоже так делал… – Сталин, невольно, вздохнул. Он сам, за всю гражданскую войну, один раз выезжал на фронт, под, Царицыном:
– Тухачевский и Блюхер. Тухачевский дворянин. Он знаком с де Голлем, французским военным. В лагере для пленных сдружились, в Германии. Блюхер долго болтался на Дальнем Востоке, в Китае подвизался, советником. Когда Горский из тюрьмы бежал, он добирался до Европы через Японию и Америку. Одно к одному, как говорится… – Сталин опустил глаза к папке, на подоконнике:
– Обманывал партию. Семен был кристально чистым человеком. Он мне в Туруханске сказал, что его брат в Англии живет, женился… – Сталин вспомнил донесения с Перекопа:
– Семен встретил родственника, врангелевского полковника. Он его расстрелял, конечно… – Воронов пел колыбельную мальчишкам, на французском языке:
– Они не запомнят, – отмахнулся Воронов, – им двух не исполнилось.
Выла метель, от русской печи тянуло теплом. Мальчишки сопели на лавке, укрытые бараньим тулупом. Сталин посмотрел на каштановые головы: «Ты запомнил, Семен».
Воронов пожал плечами:
– Мне отец пел, Коба. Мне, и брату моему. У него был красивый голос. Я Александровский лицей заканчивал, – Воронов усмехнулся, – меня языкам хорошо учили. Ребятишкам, – Семен кивнул на детей, – ни к чему о подобном знать. У меня нет другой матери, кроме партии большевиков.
– Семен бы со мной согласился, – решил Сталин:
– Он поручил мне детей, уезжая на Перекоп. Он бы так же поступил… – Сталин повернулся к Ежову.
Лицо наркома побледнело, он покусал пересохшие губы. Пройдя к столу, Сталин налил кавказской, минеральной воды, в тяжелый, хрустальный стакан. Заставив себя сдержаться, он пристально посмотрел на Ежова. Темные волосы на виске наркома блестели от пота. Пахло от него «Шипром», и перебивая аромат лесного мха и сандала, страхом.
Наркому он воды не предложил. Раскрыв папку, Сталин пробежал глазами ровные, машинописные строчки:
– Чтобы я о мерзавце больше не слышал, и не видел его. Нарком авиации подписал приказ о понижении его в звании до лейтенанта и переводе… – Сталин издевательски улыбнулся, – куда Макар телят не гонял. Пусть попробует еще дебоширить, сволочь… – он, внезапно, грохнул кулаком по столу.
Струйка пота стекала между лопаток Ежова.
Майор Воронов сидел на гауптвахте Московского военного округа, в бывшем Крутицком подворье, на Таганке. Его отвезли в камеру прямо из гостиницы «Москва». Ежов тем вечером был на Лубянке. Нарком приехал в «Москву», когда майор отправился, в милицейской машине, по месту отбытия предварительного наказания.
Операция провалилась, блистательным образом. На ленте магнетофона ничего интересного не оказалось. Горская была разговорчива, но болтала о невинных вещах. Спросить, что происходило в ресторане, до начала дебоша, оказалось не у кого. Директор развел руками:
– Сегодня пришло больше сотни гостей, товарищ народный комиссар внутренних дел. Документы мы у них не требуем.
Когда милиционеры скрутили майора, ресторан почти опустел. Ежов, выйдя на Манежную площадь, в сердцах сплюнул: «Кто знал, что он тайный алкоголик? Летчик-истребитель, мать его так…»
– Орденов мы его лишаем, – подытожил Сталин, – и выносим строгий выговор, с занесением в учетную карточку.
Он смерил наркома взглядом:
– Вы предлагаете его исключить из партии? – Ежов был председателем Комиссии Партийного Контроля, при ЦК. Той ночью нарком написал торопливую докладную записку Сталину. В ней говорилось о предполагаемом исключении майора.
Нарком заставил себя кивнуть. Сталин покачал пальцем:
– Не надо. Партия строга, но справедлива. Лейтенант Воронов будет служить… – Сталин бросил взгляд на карту, – в Уккурее… – Ежов вспомнил: «Четыреста километров к северо-востоку от Читы. Истинно, куда Макар телят не гонял».
– Будет служить… – Сталин поднялся и прошелся по кабинету, – и посмотрим на его поведение. Исключать его не надо. Он дурак, но не шпион, не троцкист. Честный дурак. Пусть честно служит, искупая свою вину. Распустили мерзавца! Он кричал, что сын героя гражданской войны. А если он продолжит свои выходки, то положит на стол партбилет… – Сталин замолчал. Ежов позволил себе спросить: «Товарищ Сталин, а его брат? Он в Испании сейчас…»
– А что брат? – удивился Сталин:
– Петр Семенович отличный работник, как следует из ваших докладов. Брат за брата не отвечает, и сын за отца тоже, как я указывал. Надо помнить мои слова… – наставительно добавил Сталин. Он захлопнул папку Воронова. Говорить о мерзавце больше нужды не было.
Вторая папка, без наклейки, лежала на подоконнике. Радиограмму принесли ночью. Ежов о ней еще не знал. У Сталина была своя линия связи с командиром группы советских военных специалистов в Испании, генералом Доницетти, или Яном Берзиным. Радиограмму Сталину доставил начальник разведывательного управления РККА, Урицкий. Расшифровку всунули в папку.
– Сын за отца не отвечает… – вспомнил Сталин. Он сухо велел: «Вы свободны». Ежов повернул тяжелую ручку двери, Сталин добавил: «Найдите мне Горскую».
Сцену школьного зала украшали лозунги: «Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи!», «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!», «Жить стало лучше, жить стало веселее!». Прожекторы освещали портреты Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Звенело высокое сопрано:
– Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас грозно гнетут…
Анна сидела в затемненном зале, бросив шубку на спинку скамейки.
Приехав на Лубянку, она не стала интересоваться, что случилось с майором Вороновым. В иностранный отдел сводка происшествий по Москве не поступала. В «Вечерке» тоже бы о таком не написали. Анна просматривала досье на командиров военизированных соединений ПОУМ, в Испании:
– Его понизят в звании, лишат орденов, переведут куда-нибудь, из Москвы, но не расстреляют. Троцкистский шпион не устроит пьяную драку… – за окном кабинета поднимался серый, туманный рассвет:
– Он будет спасен. А мы? – она вернулась к досье. Последняя радиограмма от мужа пришла десять дней назад. Анна щелкнула зажигалкой:
– Сталин мог распорядиться арестовать Теодора, привезти его сюда. Тогда я буду виновата. Я упоминала Иосифу Виссарионовичу о наградном оружии, которое Теодор получил от Троцкого… – Вспомнив голубые, веселые глаза неизвестного юноши, Анна, невольно, ему позавидовала:
– Он свободен, от всего… Как ты можешь? – она ткнула папиросой в пепельницу:
– Ты говорила, что надо доверять своей стране, так доверяй. Случаются временные трудности, – твердо сказала себе Анна, – но Троцкий, действительно, противник социализма. Они завидуют нашей мощи, нашей силе… – Марта закончила петь. Учителя, в зале, захлопали. Музыкальный руководитель, от рояля, заметил: «Теперь хоровая кантата о товарище Сталине, и композиция в память героев гражданской войны. Хор готовится. Пока отрепетируем вынос портретов и стихи».
Дочь стояла на сцене, маленькая, хрупкая, бронзовые косы светились в скрещении прожекторов. Анна посмотрела на резкое, красивое лицо отца. Марта держала его портрет.
Анна шла, вслед за Горским, в подвал дома Ипатьевых, в Екатеринбурге, держа маузер. Она услышала сдавленные крики, вдохнула запах крови. Отец, наклонившись, разнес пулей затылок бывшего императора:
– Без жалости… – Анна дрогнула веками, – отец всегда говорил, что у коммуниста не может быть жалости к врагам. Волк его наставлял. Странно, юноша, из гостиницы, похож на портреты Волка. И татуировка у него такая… – Анна вздохнула:
– Портреты Волка были сделаны охранкой, на основании словесного описания, после убийства Александра Второго. Мы не знаем, как Волк выглядел… – похожая история произошла и с портретом Ханы Горовиц, умершей в Алексеевском равелине. Все документы народоволки уничтожили. Рисунок, помещенный в учебники, создали после революции, опросив оставшихся в живых соратников Желябова и Перовской.
– Я, хотя бы, лицо моей матери видела… – Горский рассказал дочери, что Фрида приехала в Цюрих учиться на акушерских курсах. Девушка знала, что ее мать участвовала в покушении на царя:
– Однако, у нее была буржуазная семья… – Горский поморщился, – евреи тоже эксплуатировали своих единоверцев. Угнетали и русских, и поляков. Они мельницу держали. Когда ее родственники умерли, Фрида порвала с прошлой жизнью, и отправилась в Швейцарию. Твоя мама хотела приносить пользу людям… – Горский погладил дочь по голове.
Отец и мать познакомились на социалистической вечеринке, за год до наступления нового века. Фриде едва исполнилось восемнадцать. Горский, прямо, о таком не говорил, но Анна поняла, что после вечеринки Фрида переселилась в его цюрихскую квартиру. Бросив курсы, девушка посвятила себя революции:
– И мужу, – Анна вспомнила восхищенное лицо матери, на фотографии.
– Они меня, годовалую, перепоручили заботам друзей по партии. Уехали в Москву, на баррикады. Мама бы за ним босиком в Сибирь пошла. Она, судя по всему, чуть ли ни молилась на мужа… – так делали и все остальные женщины.
Анна понимала, что отец, после смерти матери, не женился, вовсе не из-за того, что любил Фриду, и не из-за того, что не хотел мачехи для Анны:
– Папа не желал связывать себя… – Александр Данилович строго смотрел на нее, с портрета, совсем, как в детстве, когда он выговаривал Анне за удовлетворительные оценки в школе. Анна росла, привыкнув к женщинам, менявшимся в квартире.
– Иногда они и не менялись, – хмыкнула Анна, – одна на кухне хлопотала, другая вычитывала гранки «Искры», третья с рынка провизию приносила, четвертая папины рубашки крахмалила. Папа все мог сам делать. Ему просто… – Анна задумалась, – такое нравилось. Они, кажется, и дома по очереди оставались… – русские, француженки, немки, бегали с поручениями Горского. Любовницы отца водили Анну в школу, убирали квартиру, и безропотно терпели его отлучки. Горский ездил на партийные совещания, куда он обычно брал одну из поклонниц, или с тайными миссиями в Россию. Анна думала о Зерентуе и той девушке, Лизе Князевой:
– Все слухи, – зло сказала себе женщина, – он был белоэмигрант, он мог легко тебе солгать… – Анна вздохнула:
– Семен Воронов расстрелял его отца, на Перекопе. Шла война, – Анна сжала длинные пальцы, – его отец служил полковником, у Врангеля. Он думал, что Воронов отпустит врага? Теодор его бил, когда в плен взял, а он бы Теодора убил, и меня тоже. Кто не с нами, тот против нас. Как сказал товарищ Горький, если враг не сдается, его истребляют… – зеленые глаза дочери были ясными, безмятежными.
Марта звонко начала читать:
Анну тронули за плечо, она обернулась.
– Товарищ Горская, вас к телефону, – шепнул директор школы, – срочно.
Анна отпросилась у Слуцкого, начальник отдела кивнул: «Если понадобится, я вас вызову, Анна Александровна». Подхватилв шубку, женщина, незаметно выскользнула, раздвинув бархатные, тяжелые портьеры. Продолжая читать, Марта проводила мать глазами:
– Жаль, что мамочка всей композиции не увидит… – она, отчего-то, все еще вспоминала юношу, поддержавшего ее, в метро. Лиза позвонила из Тушина, попрощаться, Марта взяла адрес читинского детского дома. Девочка обещала писать, как она сказала, по мере возможности: «Моих родителей могут отправить в командировку, – предупредила Марта, – я поеду с ними».
Лиза, весело, сказала:
– Наверное, в Сибирь, или на Дальний Восток, на стройки? Мы окажемся ближе.
Марта согласилась: «Да». Даже здесь, в Москве, среди советских людей, нельзя было говорить, чем занимаются ее родители. Это была государственная тайна. Марта, с раннего детства, научилась ее хранить.
– Оставь, – напоминала себе девочка по ночам, – он вежливый человек, и помог тебе. Он за тебя волновался. Эскалатор новая техника… – Марта видела спокойные, яркие, голубые глаза, голову волка, с оскаленными зубами, на запястье. Она никогда не встречала человека с татуировкой.
– Волк, – шептала девочка, в полудреме, – Волк… – отогнав эти мысли, Марта выше подняла портрет деда:
Учителя зааплодировали.
Анна шла по коридору, накинув на плечи шубку, видя голубые глаза отца, тонкие губы, носок сапога, шевеливший голову расстрелянного императора.
– Я тогда под мальчика стриглась, – вспомнила женщина, – ходила в кожанке и галифе. Папа велел, чтобы я держала язык за зубами, что это военная тайна. Он повел меня в дом Ипатьевых. Я помню, они кричали. Тела сожгли, облили кислотой. Папа сказал, что в Алапаевске тоже все прошло, как надо. Людей живыми в шахту сбросили… – Анна, внезапно, увидела серые, дымные, туманные глаза:
– Искупление еще впереди… – она узнала голос.
Выпрямив спину, Анна зашла в кабинет директора. Черная, эбонитовая трубка лежала на столе, Сталин улыбался с портрета, рядом с лепным, советским гербом. Она подняла трубку: «Горская». Выслушав, Анна коротко ответила: «Еду».
Женщина, на мгновение, прислонилась лбом к холодному стеклу. Листья носились по серому асфальту, зажигались фонари:
– Вот и все, – подумала Анна, – вот и все.
Она заставила себя пойти вниз, к машине.
Ожидая Горскую, Сталин перечитывал радиограмму, с распоряжением об аресте Янсона. Приказ послали в Испанию два дня назад, до проверки Горской:
– Я был неправ, – понял Сталин, – я тоже ошибаюсь. Товарищ Янсон был чистым, честным человеком. Он погиб, как истинный коммунист, спасая жизнь соратника. Пусть не большевика, но товарища по оружию… – на сообщении о гибели Янсона он пометил, красным карандашом: «Представить к званию Героя Советского Союза, посмертно».
В кабинете было тепло, смеркалось, горела настольная лампа, с зеленым абажуром. Сталин велел принести крепкого, сладкого чая:
– Она не отвечает за отца. Она, верно, служила Родине. Она уехала из гостиницы, – Сталин вздохнул, – а какой бы коммунист остался наблюдать отвратительные, пьяные выходки мерзавца? Ничего, в Москве он больше не появится. Если начнется война, пусть воюет. Разберемся… – перелистывая папку Горской, он решил, что женщина не лжет. Она понятия не имела о происхождении отца.
– Семен мальчикам тоже ничего не говорил… – Сталин записал в книжечку, что надо представить Петра Воронова к ордену, за отличную работу. Из Испании сообщили, что он вошел в доверие к нацистским агентам, и будет поставлять им дезинформацию. Сталин решил:
– Первоначальный план изменять не надо. Посмотрим, как Горская себя проявит, в Европе, но я уверен, что она останется солдатом партии, – дверь, неслышно, открылась. Анну пропустили в кабинет. Она посмотрела на склоненную, темноволосую, в седине, голову Сталина. Он просматривал какие-то документы, шевеля губами. Анна не двигалась, велев себе улыбаться:
– Отсюда меня могут увезти на Лубянку, в тюрьму. Если Теодора доставили из Испании? Марту забрали из школы? Они будут нас пытать, у него на глазах? Или наоборот? Или я сейчас увижу Теодора, с Ежовым? Если он меня начнет избивать… Меня, Марту… – подняв глаза, Сталин встал:
– Анна… Я хотел, чтобы ты от меня услышала, первой. Мне очень, очень жаль… – женщина рыдала, на диване, тихо, уткнувшись лицом ему в плечо, жадно пила воду. Он думал:
– Я был прав. Она любила своего мужа, она любит свою Родину. Она коммунист, комиссар, она никогда меня не обманет… – Анна вытерла глаза:
– Простите, Иосиф Виссарионович. Мне надо Марте сказать… – она не почувствовала ничего, кроме облегчения:
– Теодор меня не предавал. Даже если и предал, то мне не придется жить, зная о таком. И я его не предавала… – крепкая, теплая рука Сталина легла ей на плечо:
– Теодор Янович будет Героем Советского Союза, Анна. А вы с Мартой… – он помолчал, – вернетесь к месту основной работы. Получишь свидетельство о смерти мужа, в автокатастрофе… – он пожал длинные пальцы:
– У тебя наш золотой запас, Анна, помни. Все акции в Европе, будут координироваться тобой. Страна Советов знает, что ты ее боец… – она зажала ладонями стакан воды. Женщина тяжело вздохнула: «Спасибо, Иосиф Виссарионович». Он распорядился, чтобы дежурный шофер сел за руль ее эмки. На прощанье, Сталин велел:
– Пусть Марта у нас на даче каникулы проведет, со Светланой. Они теперь не скоро увидятся. Вам в конце месяца надо отправляться в Европу. Ты перед отъездом круглосуточно будешь занята… – он посмотрел вслед узкой спине: «Она похожа на Горского, но только внешне. Она не лжет, не притворяется».
Анна не помнила, как ее довезли домой. Она курила на заднем сиденье эмки. Женщина безостановочно повторяла:
– Сталин мне верит. Он ничего не знает о документах отца. Я увезу пакет в Цюрих, оформлю себе и Марте американское гражданство, на фамилию Горовиц. Положу бумаги в банковскую ячейку. Гарантия… – подумала Анна:
– Как в Нью-Йорке. О ней никто не догадывается. Когда я окажусь в Америке, я заберу пакет у «Салливана и Кромвеля» и сожгу. Он больше не понадобится… – осторожно открыв дверь квартиры, Анна услышала знакомые звуки. Дочь, в гостиной, играла Шопена. Анна стояла, не в силах, сделать шаг.
– Папа играл… – Анна сжала руки, – я помню. За два года до начала войны. Мне десять исполнилось. Я вернулась из школы, папа сидел, при свечах. Ноктюрн E flat major, opus 9.2… – на крышку фортепиано отец положил New York Times. Анна, девочкой, не обратила внимания на газету. Женщина пошатнулась:
– Весна двенадцатого года. Я читала, в Вашингтоне, в публичной библиотеке, некролог. Его мать умерла весной двенадцатого. Моя бабушка… – Марта закончила играть.
Дочь плакала, свернувшись в клубочек, на коленях Анны. Женщина шептала, что она должна гордиться отцом, что они, скоро, отправятся в Цюрих. Анна вспоминала тусклый, золотой крестик, в конверте, в ящике стола:
– Марта ничего не узнает, – пообещала себе Анна, – она дочь Теодора. Никогда, ничего, не узнает… – девочка всхлипывала, Анна обнимала ее. Бронзовые косы светились в мерцании кремлевских, звезд.
– Искупление… – пронеслось в голове у Анны, – искупление. Оставь, теперь все будет хорошо. Степан жив, и будет жить, и мы в безопасности. Навсегда… – она прижала к себе дочь. Анна долго сидела, укачивая ее, шепча что-то ласковое. Темный, огромный силуэт Кремля возвышался над ними.
Пролог
Нью-Йорк, июнь 1937
Продавец кошерных хот-догов в Центральном парке отсчитал сдачу невысокому, легкому молодому человеку, в джинсах и спортивной рубашке, с темными, немного растрепанными волосами. На носу юноши красовались круглые очки в простой, стальной оправе. Весна в городе выдалась дождливой, а у молодого человека был ровный, красивый загар.
– Наверное, во Флориде побывал, – вздохнул продавец, – на пляжах. На юге круглый год жарко. Миссис и детей надо, хотя бы, в Катскилл вывезти… – в горах Катскилл, в ста милях к северо-западу от Нью-Йорка, было много кошерных отелей и пансионов. Продавец весело закричал: «Сосиски! Лучшие сосиски в городе!»
Давешний юноша устроился на скамейке, вытянув ноги, поставив рядом потрепанный, кожаный саквояж. Он жевал сосиску, и блаженно жмурился. Продавец решил: «Студент какой-нибудь. Наверное, на каникулы приехал. Акцент у него местный».
Меир сидел в тени дерева, покуривая сигарету. Он соскучился по Нью-Йорку. В поезде ему захотелось пройтись до дома пешком, а не спускаться в подземку. Загар у Меира был средиземноморский. Он всего месяц, как вернулся из Барселоны.
Меир уехал из Испании после бомбардировки Герники. Легион «Кондор» снес баскский город с лица земли. Насколько Меир знал, и кузен Стивен, и кузен, как его называл юноша, Джон Брэдли, покинули Мадрид. Столица пока держалась.
Даллес, в Вашингтоне, заявил:
– Ненадолго. Националисты постепенно окружают город. Если бы республиканцы занялись отражением атак, вместо того, чтобы стрелять, друг в друга… – за месяц, прошедший с отъезда Меира, в Барселоне коммунисты, окончательно, переругались с анархистами, и партией ПОУМ. В городе вспыхнуло восстание. Поумовцы и анархисты объявили всеобщую забастовку, на улицах появились баррикады. Прибытие пяти тысяч полицейских из Валенсии остановило кровопролитие, но, все равно, силы республиканцев раскололись.
Меир получил отпуск, до осени. Он собирался в конце лета, отплыть с отцом в Амстердам:
– Аарон приедет, за визой… – Меир выбросил окурок и закинул руки за голову, – Давид на медицинском конгрессе выступит. Тетя Ривка с Филиппом написали, что тоже в Европу плывут. У них встречи, с тамошними прокатчиками. На мальчишек посмотрим… – Меир предполагал, что у отца есть фотографии близнецов, однако юноша их еще не видел. Он даже не сообщил доктору Горовицу, что приехал в Америку. В Вашингтоне, в секретной службе лежали письма Меира, помеченные разными датами. Конверты, во время его отсутствия, аккуратно отправляли в Нью-Йорк.
– Сделаю папе сюрприз, – весело подумал Меир, – он обрадуется.
После Амстердама Меир ехал обратно в Испанию. Его новым местом службы, опять под именем мистера Хорвича, становилась интернациональная бригада имени Авраама Линкольна, где сражались американские добровольцы. Даллес заметил Меиру:
– Постарайся не лезть на рожон. Мы придаем тебя бригаде в качестве, так сказать, работника безопасности. Мы подозреваем, что нацисты, как и русские, в преддверии большой войны, могут, – Даллес протер очки, – заинтересоваться американскими гражданами. Ты узнал имя фон Рабе, – начальник улыбнулся, – очень хорошо. Думаю, он опять появится в Испании, – в Барселоне, Меир увиделся с кузеном Мишелем. Картины Прадо перевезли из Валенсии в Каталонию. Полотна отправляли морем, через Марсель, в Женеву. Мишель их сопровождал.
Они сидели в уличном кафе, пригревало весеннее солнце. Меир, впервые, заметил легкие морщины в уголках глаз кузена:
– У него шрам, – вспомнил юноша, – от пули фон Рабе. И у меня шрам… – в батальоне Тельмана, Меира зацепило осколком, при обстреле, задев левое плечо. Говорить о ранении отцу он не хотел.
– Очень жаль кузину Тони, – Мишеля погрустнел, – всего восемнадцать лет. Стивен потерял невесту… – над крышами города возвышались шпили Саграда Фамилия, щебетали голуби на булыжной мостовой. Мишель бросил им крошки от булочки, птицы толкались вокруг столика. Кузен посмотрел на Меира: «Значит, ты сюда вернешься?»
– Судя по всему, да… – юноша затянулся папиросой. На углу здания развевался черно-красный флаг анархистов. Внизу криво налепили плакаты: «Товарищи! Республиканцы пляшут под дудку Сталина! Записывайтесь в батальоны ПОУМ!».
– Если бы они между собой не грызлись… – устало подумал Меир: «ПОУМ, анархисты и коммунисты выясняют отношения, а клещи вокруг Мадрида сжимаются». Советская разведка настояла на чистке республиканской армии от противников Сталина. Юноша выругался про себя:
– Советский Союз здесь тоже диктатуру ввел, только на чужой территории. Расстреливают священников, семьи франкистских офицеров. На войне севера и юга, подобного не устраивали. Испанцы учатся у русских.
Меир пообещал кузену, что, при встрече с фон Рабе, попробует забрать рисунки. Мишель отозвался:
– Он успел три раза в Берлин съездить, и обратно. Веласкес давно у него на вилле красуется. И фламандский мастер… – Мишель, чуть не сказал: «Ван Эйк», – тоже.
О ван Эйке он помалкивал. Кроме него, Мишеля, и покойной Изабеллы, рисунка никто не видел. Невозможно было доказать, что он вообще существовал. Мишель, из Валенсии, написал Теодору, в Париж, давая знать, что жив. Кузен прислал веселый ответ, из которого следовало, что мадемуазель Аннет Гольдшмидт переехала в апартаменты у аббатства Сен-Жермен-де Пре. Мишель усмехнулся:
– Я рад за них. Она очень красивая девушка, талантливая … – Аннет снималась в новом фильме, в эпизоде, под псевдонимом «Аржан». Она продолжала работать у мадам Скиапарелли:
– Может быть, Теодор, наконец, семью заведет, – Мишель сидел на подоконнике своей комнаты, в пансионе, глядя на море, – ему сорок скоро… – Мишель не стал писать Момо. Он, каждый раз, повторял себе:
– Доедешь до Парижа, скажешь ей правду. Бесчестно давать девушке надежду. Ты ее не любишь, и никогда не полюбишь… – кузен прислал весточку, от дяди Виллема, из Бельгии. Барон приглашал Мишеля на лето в Мон-Сен-Мартен, чтобы, как обычно, поухаживать за коллекцией. Мишель обрадовался:
– Увижу кузину Элизу, младшего Виллема. Он мой ровесник, двадцать пять. Наверное, он помолвлен… – кузина летом выпускалась из монастырской школы, и начинала занятия в университете Лувена. Мишель хотел поехать в Бельгию из Женевы, удостоверившись, что с картинами Прадо все в порядке. В Валенсии он сходил в республиканскую милицию, со старшим куратором отдела графики. Они подали заявление о краже рисунка Веласкеса. Мишель тогда еще не знал имени фон Рабе. Встретившись в Барселоне с Меиром, мужчина хмыкнул: «Мне сказали, что невозможно искать человека за линией фронта. Сейчас, то же самое повторят, я уверен».
Мишель заметил Меиру:
– Если ты в Амстердаме со своим старшим братом встречаешься… – мужчина помялся, – пусть он знает, что я готов Германию навестить. Сам понимаешь, для чего… – он достал кошелек. Меир отмахнулся: «Оставь. Мистер Хорвич деньги под отчет получает».
– Я тоже, от Лиги Наций, – рассмеялся Мишель:
– В общем, следующий отпуск я проведу в Берлине. Посмотрим, может быть, удастся организовать передачу документов, из Франции. Или лучше… – он задумался:
– Пусть Аарон мне найдет художников, граверов. Я их обучу… – Мишель повел рукой. Меир понимал, что речь идет о фальшивых паспортах и визах:
– Но никак иначе евреев не спасти. Квоты, что квоты? Сколько людей из Берлина уехало, даже с работой Аарона? Капля в море. Надо их спасать, пока есть возможность… – он искоса посмотрел на Мишеля:
– Я слышал, фашист, в Берлине обосновался… – об этом Меиру сказал кузен Джон, в Мадриде. Джон точно ничего не знал, но пожал плечами:
– Парламент Британии, наверняка, примет закон о запрете партии Мосли. Пусть он… – Джон выругался, – катится куда подальше, и лижет задницу Гитлеру. Невелика потеря, только тетю Юджинию жалко.
Попивая колу, из стеклянной бутылки, Меир любовался девушками. Начало лета выдалось жарким, они сняли чулки. Подолы легких платьев развевались где-то у колена. Приехав в столицу, Меир хотел остановиться у кузена Мэтью. Оказалось, что родственник тоже отправляется в отпуск, в горы Адирондак, удить рыбу и заниматься греблей. Меир удивился: «Ничего страшного, я ключи уборщице оставлю».
– Неудобно, – Мэтью поправил шелковый галстук, – у меня теперь другая квартира. Я переехал. И уборщица другая, – добавил он.
Кузен щеголял отличным, калифорнийским загаром, золотой булавкой в галстуке и дорогими сигаретами, в инкрустированном слоновой костью портсигаре:
– Девушку, что ли, завел? – подумал Меир:
– Скорее, женщину, замужнюю, – юноша почувствовал, что краснеет, – девушку он бы не скрывал.
Кузен много времени проводил с учеными. Мэтью не углублялся в подробности своей новой должности, но Меир понял, что он отвечает за безопасность научных лабораторий, работающих на военное ведомство.
– Я много езжу, – у Мэтью были холеные руки, с отполированными ногтями:
– В столице, я хорошо одеваюсь, – кузен усмехнулся, – а в командировках, – он указал глазами куда-то вдаль, – я большую часть времени провожу в армейских штанах и походных ботинках, – элегантно закинув ногу на ногу, он отпил кофе из фарфоровой чашки. Пригласив его в ресторан при отеле Вилларда, кузен сам оплатил счет:
– Мы давно не виделись. У меня теперь другой оклад, – сообщил Мэтью:
– Скоро я стану майором. Сумасшествие Гитлера идет нам на пользу, талантливые люди бегут из Германии. Конечно, кое-кто из ученых выбирает Британию, однако рано или поздно они приедут сюда. Когда начнется война в Европе, – легко добавил Мэтью.
– В Америке тоже начнется, – Меир ел форель, с молодой спаржей. Кузен заказал креветки и стейк, истекающий кровью, с бутылкой старого бордо.
– Никто не посмеет напасть на Америку, – высокомерно сказал Мэтью.
Меир с ним не спорил. С коллегами, в Вашингтоне, они говорили, что Япония, судя по всему, хочет попробовать на прочность Советский Союз, на Дальнем Востоке. Даллес предупредил:
– У них большие амбиции, Маньчжурией они не ограничатся. Юго-Восточная Азия, Филиппины, Индонезия… – Меир посмотрел на стальные, немного поцарапанные в Испании, в окопах часы. Юноша поднялся: «Папа должен быть дома, шестой час вечера». Он прошел через парк, помахивая саквояжем. На Пятой Авеню было шумно. Меир вспомнил, как они с отцом и Аароном, год назад, отправлялись в синагогу, на шабат:
– Завтра с папой сходим, – ласково подумал Меир, – а в субботу я музей навещу. Давно я там не был… – витрины Barnes and Noble, неожиданно, украсили республиканскими, трехцветными флагами.
– Земля крови, – прочел Меир, – новый, сенсационный документальный роман о войне в Испании. Предисловие Льва Троцкого.
Меир зашел в магазин. Книгу покупали бойко. Он полистал томик, написанный неким Энтони Френчем. Юноша понял, что автор, совершенно точно, воевал в Испании.
– Знает, о чем пишет… – Меир задумался:
– Наверное, журналист какой-то. Их в Мадриде сотни, всех не упомнишь… – на обложке напечатали слова Хемингуэя: «Мистер Френч разоблачает злодеяния нацистов, как истинный журналист, безжалостно и бескомпромиссно». Здесь даже была глава о бомбежке Мадрида, где погибла кузина Тони. Меир вздохнул:
– Я сам в Испании год провел. Не хочу о войне читать.
Положив книгу на место, Меир купил «О мышах и людях» Стейнбека. Выходя из магазина, с бумажным пакетом под мышкой, Меир увидел высокую, белокурую девушку. Стоя к нему спиной, она рассчитывалась с таксистом. Юноша полюбовался падающими на плечи, светлыми волосами. Юбка тонкого льна обтягивала узкие бедра. Стройные ноги, в туфлях на высоком каблуке сияли гладкой, загорелой кожей. Меир проводил взглядом прямую спину, в хорошо сшитом жакете. Девушка пошла вверх, по Пятой Авеню.
Меиру больше нравились, как он говорил, старомодные формы. Он помнил портрет Ренуара, виденный подростком в музее Барнса, в Филадельфии:
– «Перед баней», правильно. У девушки на картине волосы темные. Она очень красивая. Хотя эта девушка, конечно, тоже, – признал Меир. Он обернулся, но блондинка пропала в толпе.
Ключей от квартиры у Меира не было, он позвонил. Швейцар, внизу, узнал его:
– Мистер Горовиц! Давно не виделись. Надеюсь, в столице все в порядке. Доктор Горовиц дома, недавно пришел… – Меиру, показалось, что швейцар подался вслед, будто хотел что-то добавить.
Меиру долго не открывали, он прислушался. Из-за высокой, дубовой, с глазком двери, доносилось какое-то шуршание. Меир наклонился к замочной скважине: «Папа! Это я!».
Неожиданно для шести вечера, в будний день, доктор Горовиц отпер замки в старом, довоенном, шелковом халате. В передней Меир заметил саквояж. Юноша переступил порог, отец обнял его. Меир, отчетливо, почувствовал запах женских духов:
– Вот как, – Меир скрыл улыбку, – хорошо, что десять комнат в квартире. Пусть приведут себя в порядок, не буду мешать… – он поцеловал отца в щеку:
– Я рассчитываю на твой кофе, папа. Я сейчас, – Меир подхватил саквояж, – разложу вещи и приду.
Меир провел полчаса в своей комнате. На полке, еще стояли его школьные учебники. Он покуривал на подоконнике, листая Стейнбека. Книга ему понравилась. Посмотрев на стенные часы, немецкой работы, Меир, осторожно, приоткрыл дверь. В коридоре витал запах кофе и специй, из столовой доносились голоса.
Отец переоделся в костюм. Женщину звали миссис Фогель. Она носила льняное платье, чулки и хорошенькую сумочку. Меир подумал, что она лет на десять младше доктора Горовица. За кофе выяснилось, что миссис Фогель приходила к доктору Горовицу за рецептом. Она не застала своего семейного врача в кабинете. Саквояж в передней уезжал, с доктором Горовицем, в горы Катскилл, сегодня вечером. Отец брал отпуск, на две недели. Меир понял, что миссис Фогель отправлялась туда же.
– Опера закончила сезон, – смущенно сказала она, – репетиции новой постановки только в июле начинаются. Меня отпустили… – миссис Фогель работала аккомпаниатором. У нее был заметный немецкий акцент:
– Мы по квоте вашей тети уехали из Берлина, мистер Горовиц. Если бы ни она, если бы не ваш брат… – миссис Фогель Меиру понравилась. У женщины были добрые глаза, цвета каштана, в едва заметных морщинках, пухлые руки, и большая, уютная грудь. Меир подозревал, что имбирное печенье, на столе, появилось из сумочки миссис Фогель. Он разгрыз одно:
– Очень вкусное. Моя сестра тоже его печет. Пожалуйста, просто Меир… – отец курил, немного покраснев. Меир заставил себя не подмигивать доктору Горовицу.
– Давно пора, – сказал себе Меир, – папа столько лет один живет. У него внуки. Пусть будет счастлив, – миссис Фогель овдовела прошлой осенью. Ее муж, в Берлине, после увольнения из оркестра, жаловался на боли в сердце. Женщина вздохнула:
– Он умер, через две недели, после того, как мы сюда приплыли. Упал на улице… – миссис Фогель посмотрела куда-то в сторону:
– Все равно, Гитлер его убил. Господи, только бы с вашим братом, мистер Горовиц, то есть Меир, ничего не случилось. Рав Горовиц столько для евреев делает, сколько никто… – она достала кружевной платочек.
Миссис Фогель и отец познакомились в синагоге, куда она пришла устраивать погребение мужа.
– С Аароном все будет хорошо, миссис Фогель, – весело сказал Меир, – обещаю. Получит новую визу, вернется в Берлин. Я думаю, конгресс увеличит квоты на эмиграцию. И британский парламент тоже, – Меир вспомнил разговор, на позициях батальона Тельмана. Стояло затишье, франкисты не атаковали. Они с Джоном прислонились к земляному откосу окопа. В посеченной артиллерийскими снарядами роще неподалеку, щебетали птицы. Джон поскреб в закопченной, светловолосой голове:
– Ребята сегодня воду греют. Помоемся, как следует, а не в одном умывальнике на двадцать человек, – он щелчком, отбросил папиросу:
– Я уверен, – Джон помолчал, – что наше правительство, в конце концов, поймет, что с Гитлером нельзя вести никаких переговоров. Его надо застрелить, как бешеную собаку, – губы юноши дернулись:
– Ты видел, что легион «Кондор» делает, слышал, что наши немцы говорят. В Германии много тех, кто голосовал за коммунистов, за социалистов. Они поднимутся, восстанут против Гитлера. Безумие закончится, – Джон прикрыл глаза:
– Евреев надо вывозить из Германии, от греха подальше. Это не внутреннее дело их страны, это наша обязанность, – твердо заключил юноша, – как порядочных людей, даже если мы не евреи. Не стой над кровью ближнего своего, – процитировал он: «Это ко всем относится».
Дочь, миссис Фогель, Ирена, играла в еврейской труппе Кесслера, на Второй Авеню. В квартале было много мюзик-холлов и театров, где представления шли на идиш. Доктор Горовиц часто водил туда детей, когда они росли. В начале лета театры снимались с места и отправлялись в Буэнос-Айрес, где начинался сезон. Ирена не плыла в Аргентину, а оставалась в Нью-Йорке. Девушка хотела стать джазовой певицей, и пробиться на радио. Ей требовался хороший английский язык, без акцента.
– Или с южным акцентом, – добавила миссис Фогель:
– Как негры поют. Ирена занимается, с преподавателем. Ваш брат учил нас, в Берлине, – она повела рукой:
– Я музыкант, мне подобное неважно, а певица должна звучать идеально… – миссис Фогель взглянула на доктора Горовица, отец кивнул:
– У Ирены сегодня последнее представление, закрытие сезона. Очень хорошая оперетта, Di sheyne Amerikanerin. Я ей позвоню… – Меир, было, открыл рот, но подумал:
– Я в театре давно не был, года два. Надо цветы купить. Рубашки чистые у меня есть, костюмы в порядке… – миссис Фогель вернулась в столовую:
– Ирена вас встретит у служебного входа, без четверти семь… – Меир проводил отца и миссис Фогель. Доктор Горовиц замялся, в передней:
– Ты прости, что все так получилось… – Меир обнял его. От отца пахло привычно, кофе, табаком, леденцами. Доктор Горовиц всегда носил конфеты в кармане пиджака, для маленьких пациентов.
Меир шепнул:
– Отдыхай спокойно, папа. Ты заслужил, в конце концов. Я за тебя рад, и никому ничего не скажу… – миссис Фогель надевала шляпу, перед зеркалом в гостиной. Отец развел руками: «Все равно, милый, неудобно. В мои годы…».
– Ничего неудобного, – твердо ответил Меир. Выйдя на балкон, он помахал отцу и миссис Фогель, садившимся в такси. Посмотрев на часы, юноша спохватился. Через час ему надо было оказаться у служебного подъезда театра Кесслера, на Второй Авеню.
Поехав туда на подземке, Меир понял, что совершил ошибку. Метро было переполнено. Люди покидали Мидтаун, собираясь, домой. Линия шла в Бруклин. Меиру пришлось пропустить два поезда, прежде чем он ухитрился пролезть в вагон. Он обрадовался, что не стал покупать цветы у Центрального Парка. В давке от букета бы ничего не осталось. Впрочем, такси бы тоже не помогло. Вечерние пробки перекрыли город:
– Папа сегодня устроится на террасе пансиона, у озера, в прохладе, с миссис Фогель.., – Меир, вылетел на платформу станции Вторая Авеню. Вытирая пот со лба, он оправил помятый костюм. Галстук сбился. У него оставалось ровно пять минут, но, на его счастье, цветочный лоток помещался рядом с выходом. Меир схватил фиалки: «Сдачи не надо!». Лавируя между машинами, он перебежал дорогу.
У касс театра Кесслера бурлила толпа, пахло духами и воздушной кукурузой, слышался женский смех. Парни с Нижнего Ист-Сайда, в длинных пиджаках, с накладными плечами, широких брюках, в федорах, подпирая углы, покуривали, ожидая девушек. Меир посмотрел на многоцветные афиши, на идиш. «Прекрасная Американка, в заглавной роли мисс Ирена Фогель». Мисс Фогель, на фотографии, весело улыбалась, сдвинув шляпку набок.
– Хорошенькая, – подумал Меир, – она на мать похожа… – поправив галстук, юноша завернул за угол. Он едва не опоздал, но успел сделать вид, что ждет у двери четверть часа, а, то и больше. Мисс Фогель оказалась ниже его, кругленькая, уютная. Под шелковым платьем колыхалась большая грудь. У нее были материнские глаза, цвета каштана и красивый голос:
– Мистер Горовиц… – она протянула руку, – очень, очень рада. Мама предупредила. Спасибо за цветы… – девушка покраснела. Меир вспомнил: «Двадцать один ей, мать говорила. На год меня младше».
– Я вас на хорошее место усажу, – пообещала мисс Фогель. Она шла впереди, по узкому коридору. Меир никогда не заглядывал за кулисы театра, в чем и признался актрисе.
Девушка смутилась:
– Если хотите… Мы после спектакля идем в Кафе Рояль, на Двенадцатой улице… – у нее были темно-красные, пухлые губы. Широкие бедра немного покачивались. На Меира повеяло запахом фиалок
Юноша не выспался. Вчера, в столице, последнее совещание закончилось почти на рассвете. Меир напомнил себе: «Она недавно в Америке, отца потеряла. Понятно, что ей одиноко. Надо ее поддержать».
– Хочу, мисс Фогель, – девушка провела его в пустую ложу и устроила в первом ряду:
– Здесь бинокль не нужен. Только оперетта на идиш, мистер Горовиц… – у нее был сильный немецкий акцент:
– Рав Горовиц, ваш брат, знает идиш, а вы? – она накрутила на палец прядь черных, кудрявых волос. Девушка, решил Меир, напоминала купальщицу Ренуара.
– Я тоже знаю, – уверил ее Меир:
– Мы все на идиш говорим. Наша мама покойная в Польше родилась. Вы будете петь арию, – он рассмеялся, – где агитируете еврейских женщин бороться за свои права… – оперетта была об американской девушке, приехавшей в довоенную Польшу. Ирена кивнула:
– Мы в старых костюмах играем. В корсетах… – она хихикнула: «Встречаемся у служебного входа». Мисс Фогель убежала. Зрители рассаживались по местам, потертый бархат кресел блестел в свете хрустальных люстр.
– Хорошая девушка, – добродушно подумал Меир. Он закурил, под звуки увертюры.
Стену небоскреба Флэгга, на углу Пятой Авеню, и Сорок Восьмой улицы, украшали огромные буквы: «Чарльз Скрибнер и сыновья». Подходя к зданию, рассматривая надпись, Тони вспомнила золоченую эмблему «К и К», над подъездом особняка Кроу, в Лондоне, на Ганновер-сквер. Девушка сказала себе:
– Он фашист. Я уверена, он не останется в Лондоне, а переедет в Берлин. Скатертью дорога.
Зиму Тони провела в Мехико, где писала для местных газет и занималась книгой. Ее интервью с Троцким опубликовали в New York Times. Тони отправила синопсис и первые главы книги в издательство Скрибнера. Они печатали Фицджеральда и Хемингуэя. «Земля крови» вышла три недели назад. Редактор Тони заметил, что продажи обогнали самые оптимистичные прогнозы.
– Очень хорошо, – одобрительно сказал мистер Адамс, – что вы не пошли путем художественной прозы. Война в разгаре, публика хочет читать репортажи с места событий. Романы и пьесы еще появятся, а пока нужны свежие сведения. Кровоточащие, так сказать. Кровь, мистер Френч, двигатель нашего дела, – редактор усмехнулся: «Вы газетчик, вы это знаете».
В Мехико Тони обещала себе:
– Я напишу папе, Джону. Дам знать, что я жива. Когда выйдет книга, когда я вернусь в Испанию… – об этом плане она никому не говорила, даже Троцкий ничего не знал. Тони расспрашивала изгнанника о Советском Союзе, практикуя язык. Она понимала, что пока ей не избавиться от акцента, но это было неважно. Тони хотела, в Барселоне, купить хорошие местные документы. По-испански она объяснялась свободно.
– Или достать французские бумаги… – размышляла она, идя за мистером Адамсом по коридору, в кабинет президента издательства, – получить советскую визу… – Троцкий и Ривера, за ней ухаживали, немного по-стариковски. Тони не принимала ничьих авансов, даже молодых мексиканских журналистов, а юношей вокруг было много.
Сняв скромную комнату в пансионе, она почти каждый день бывала у Троцкого, и работала. Иногда Тони выбиралась в кафе, выпить вина и потанцевать. В Нью-Йорке, девушка остановилась в отеле «Барбизон», на Шестьдесят Третей улице. Мужчины в гостинице дальше фойе не допускались. Тони обычно презрительно отзывалась о подобных местах, но сейчас она, с удовольствием, возвращалась в отель. В «Барбизоне» отыскать ее было невозможно.
Тони пользовалась английским паспортом. Книгу она написала под псевдонимом, придуманным в море, по дороге из Испании в Мексику. На свет появился мистер Энтони Френч. Девушка хотела, чтобы он прожил долгую и успешную жизнь. Оказавшись в Мехико, она, иногда, просыпалась, видя голубые, холодные глаза фон Рабе. Тони облегченно, вздыхала: « Здесь он меня не найдет. Он меня вообще больше не найдет».
Тони, изредка, покупала английские газеты, боясь увидеть свои фотографии. За почти год никто, ничего не опубликовал. Она была уверена, что с продолжающейся в Испании войной, гауптштурмфюрер забыл о снимках.
– Здесь он меня, не достанет, – Тони вошла в огромный кабинет мистера Скрибнера, – а в Барселоне я задерживаться не собираюсь. Куплю фальшивый паспорт, поеду в Париж, а оттуда, в Москву. Мисс Пойнц много рассказывала о Советском Союзе, однако Тони молчала о своих намерениях. Интервью с мисс Пойнц было началом новой книги. Тони назначила с ней еще одну встречу, а потом девушка отплывала в Барселону.
Пойнц предупреждала Тони о шпионах. По словам женщины, в Америке скрывалось много агентов Сталина.
– Сейчас в Москве… – Пойнц махнула рукой на восток, – началась большая чистка. После январского процесса, Радека, Пятакова и Сокольникова, он принялся за армию… – женщина затянулась папиросой:
– В Москве я близко сошлась с крупным советским офицером. Он примыкал к троцкистской оппозиции, потом раскаялся, как они это называют… – Пойнц откинулась в кресле. Они с Тони сидели в отдельном кабинете Женского Клуба, на Махэттене, за кофе. Коротко постриженные, каштановые кудри Пойнц, сверкали едва заметной сединой. Вокруг карих глаз женщины залегли легкие морщины. Пойнц длинным ногтем сняла крошку табака с губ:
– Тебе незачем его имя знать. Он, скорее всего, арестован, и будет расстрелян, как и все они. Однако, когда мы с ним встречались, – Пойнц покачала ногой в безукоризненно начищенной туфле, – он о многом рассказывал. Об убийстве Кирова, о сети советских агентов… – Пойнц, на прощание, заметила:
– Мне тоже надо быть осторожной. Тебе я доверяю, ты подтвердила непричастность к сталинизму, а остальные… – она напомнила Тони: «Завтра. Услышишь, что мне русский любовник говорил. Это станет сенсацией».
Тони пожала руку мистеру Скрибнеру. Принесли турецкий кофе, в крохотных, серебряных чашечках. Адамс и Скрибнер просматривали контракт Тони. Она покуривала египетскую папиросу, глядя на панораму Манхэттена. День был светлым, солнечным, в кабинете открыли окна. По каменной террасе разгуливали птицы. Тони решила:
– Возьму кофе навынос и пойду в Центральный Парк. Блокнот в сумочке. Расшифрую вчерашнее интервью с Джульеттой, поработаю над первой главой книги… – она чувствовала на себе взгляд Скрибнера. Тони любезно заметила:
– Я была бы вам очень обязана, если бы мое настоящее имя нигде не фигурировало. В дополнительном приложении к договору, мои адвокаты, «Салливан и Кромвель», обязуются переводить гонорары, на счет, открытый на мое имя, в Банке Нью-Йорка. Надеюсь, вы понимаете, – закинув ногу за ногу, Тони не стала оправлять юбку, – что с моими журналистскими интересами, не стоит кричать на каждом углу о том, кто я такая, – президент издательства посмотрел в прозрачные, светло-голубые глаза.
– Девятнадцать лет, – подумал Скрибнер, – бестселлер написала. Другие в ее возрасте в кино ходят, танцуют, в колледже учатся. И второй напишет, если она из России вернется, – «Скрибнер и сыновья» не могли упустить предложение. Книг о нацистской Германии хватало. Гитлер, пока что, свободно выдавал визы желающим посетить страну. Конечно, многого им не показывали, но приезжавшим в Советский Союз, показывали еще меньше.
«Возвращение из СССР», Андре Жида, изданное в конце прошлого года, резко критиковало Сталина. Прочитав книгу, Скрибнер остался недовольным:
– Все очень мягко, – сказал он главному редактору издательства, – если бы он был нашим автором, я бы заставил его прибавить подробностей. Где расстрелы, где пытки чекистов, где люди, умирающие в лагерях?
– В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение. Впрочем, сознание людей сформировано таким образом, что этот конформизм им не в тягость, он для них естествен, они его не ощущают, и не думаю, что к этому могло бы примешиваться лицемерие. Действительно ли это те самые люди, которые делали революцию? Нет, это те, кто ею воспользовался. Каждое утро «Правда» им сообщает, что следует знать, о чем думать и чему верить… – Скрибнер, с треском, захлопнул книгу. Издатель ядовито добавил:
– Это все, на что он способен? С тем же успехом можно было написать: «В Советском Союзе есть отдельные недостатки, однако они исправляются». Передовица «Правды», а не книга.
Скрибнер знал, что Сталин пригласил в Москву Леона Фейхтвангера:
– Он, тем более, передовицу напишет, – кисло думал издатель, – очередной панегирик. Он коммунист, чего еще от него ждать?
Мистер Френч поставила серебряную чашку на блюдце. В уголке розовых губ Скрибнер заметил след от кофе.
Она вынула из кармана твидового жакета шелковый платок. Девушка широко улыбнулась:
– Никто вам больше такой книги не предложит, мистер Скрибнер. Империя зла, – ухоженная бровь поднялась вверх, – взгляд изнутри.
Они рисковали смертью автора, однако мистер Френч обещала, что, даже в таком случае, издательство получит написанные главы:
– Я найду способ переправить манускрипт на запад, – небрежно заметила девушка, – не забывайте, я свободно знаю русский язык.
Подписывая контракт, Скрибнер подумал, что стоит пригласить мистера Френча на обед.
– По-стариковски, – сказал себе издатель, – мне пятый десяток, а ей двадцати не исполнилось. Зачем я ей нужен? Но приятно поговорить с умной, красивой девушкой… – шелк цвета слоновой кости облегал высокую, маленькую грудь. Пахло от мистера Френча тонко, волнующе, лавандой. Белокурые волосы падали на плечи. Редактор ушел забирать копии договора у секретарши. Скрибнер, осторожно, поинтересовался, где остановился мистер Френч.
– В «Барбизоне», мистер Скрибнер, – невозмутимо отозвалась девушка:
– В отель воспрещен вход мужчинам. У меня много дел, – добавила она, – я беру интервью, для моей будущей книги… – она ушла, покачивая бедрами. Издатель хмыкнул:
– Может быть, у нее другие вкусы. Коммунистки подобным славятся. Она троцкистка, но какая разница… – Скрибнер подошел к окну. Мистер Френч, на обочине, ловил такси. Солнце играло в светлых волосах девушки. Он вздохнул:
– Даже если русские ее арестуют, продажи обеспечены. В таком случае, они, тем более, будут обеспечены. Раскроем ее псевдоним, опубликуем фотографию. Сталин убил честного журналиста, молодую девушку. Публика в очередь выстроится, – у издательства не было фото мистера Френча, но Скрибнер не видел препятствий. В секретном приложении к договору говорилось, что, в случае подтвержденной смерти или трехлетнего безвестного отсутствия автора, «Салливан и Кромвель», дает разрешение издательству на публикацию настоящего имени и фотографий. Скрибнер предполагал, что легко найдет снимки. Леди Антония Холланд раньше не скрывала своего имени.
– Три года мы ей дали на книгу… – Скрибнер задумался, – к тому времени война может начаться. Она профессионал, она выполнит контракт… – свободное такси проехало мимо мистера Френча. Машина остановилась ниже по улице, где поднимал руку молодой человек, в хорошем, летнем льняном костюме, с непокрытой головой. Каштановые волосы золотились на концах.
– Вот же эти таксисты, – пробормотал Скрибнер.
Молодой человек сел в автомобиль, машина поехала задом. Тони, недовольно, топнула ногой: «Мало того, что он мимо проехал, он сейчас пробку создаст, на всю Пятую Авеню». Машины гудели, дверца такси открылась. Тони отшатнулась. На нее взглянули знакомые, лазоревые глаза, длинные пальцы коснулись ее руки.
– Тонечка, – тихо сказал Петр Воронов, по-русски, – здравствуй, Тонечка.
В столице капитан Мэтью Горовиц посещал роскошную синагогу Адат Исраэль, на Шестой Улице, построенную в мавританском стиле. Перед войной, в Адат Исраэль ставили хупу его родители, здесь Мэтью делали обрезание. Он сидел на месте, отмеченном табличкой: «Семья Горовиц». С недавних пор, Мэтью, без лишнего шума, начал жертвовать деньги на нужды общины. За последний год, он еще более преуспел в обычной аккуратности и педантичности в делах.
Получить новую должность оказалось легко. Бригадный генерал Маршалл, служивший с покойным отцом Мэтью на войне, приезжал в Вашингтон, с побережья Тихого океана. Ходили слухи, что Маршалл, в будущем, станет начальником штаба армии. Маршалл и полковник Авраам Горовиц были лучшими друзьями. Мэтью достаточно было, в присутствии Маршалла, несколько раз поговорить о современных исследованиях физиков. Капитан Горовиц разбирался в подобных вещах. Он всегда получал отличные оценки по техническим дисциплинам.
На совещаниях штаба, обсуждая европейскую политику, Мэтью, невзначай, демонстрировал знание немецкого и французского языков, переводя с листа газетные статьи. Маршалл ничего не сказал, но Мэтью ловил его заинтересованный взгляд. Через пару недель после отъезда генерала Маршалла в Калифорнию, Мэтью вызвал действующий начальник штаба. Генерал Крэйг велел: «Ознакомьтесь с приказом».
Из второго отдела Генерального Штаба, Мэтью переводился непосредственно в распоряжение военного министерства. Он поступал под начало министра, Гарри Вудринга. На первой встрече все стало ясно. Мэтью поручали охрану существующих лабораторий, занятых проектами военных, и работу с учеными:
– Вы образованный человек, капитан, – ободряюще сказал министр, – в армии, к сожалению, такое до сих пор редкость.
Мэтью приняли в командно-штабной колледж, в Форте Ливенворт. Он должен был приезжать два раза в год в Канзас, для сдачи экзаменов. Министр намекнул, что потом его ждет академия генерального штаба сухопутных войск. У армии имелись большие планы на Мэтью. Капитан не собирался разочаровывать начальников.
Мэтью много времени проводил в Калифорнии. В Пасадене, в технологическом институте, он работал с профессором фон Карманом, занимавшимся созданием ракетных двигателей, и с физиками, нобелевскими лауреатами, Милликеном и Андерсоном. В Беркли, Эрнест Лоуренс проводил эксперименты с ядерными реакциями, на первом в мире циклотроне. В тамошнем университете преподавал профессор Оппенгеймер, исследовавший искусственную радиоактивность химических элементов. В Массачусетском технологическом институте строили радары для военно-морского флота и авиации.
Мэтью разъезжал по Америке, читал научные журналы, собирал сведения об ученых, которые могли быть полезны военному ведомству. В Форте Ливенворт он близко сошелся со слушателем колледжа, майором Лесли Гровсом, военным инженером. Гровс тоже собирался поступать в академию генерального штаба. Они обедали, удили рыбу, на реке Миссури, и занимались стрельбой, в тире.
В столице Мэтью ходил в свой спортивный клуб. На ринге они с мистером Сержем, русским инженером, говорили мало. У Мэтью были и другие партнеры для спарринга, не стоило привлекать излишнее внимание предпочтением одного человека. В холщовой сумке Мэтью, рядом с теннисными туфлями, полотенцем и мылом, обычно лежал неподписанный, запечатанный конверт. Он заходил в душевую, оставляя сумку в шкафчике. У мистера Сержа имелся дубликат ключа. По дороге домой Мэтью забирал из сумки конверт, с наличными деньгами, в купюрах мелкой деноминации.
Он открыл несколько депозитных счетов, в Нью-Йорке, в Бостоне, и Лос-Анджелесе. На текущем счету капитана Горовица, в столице, ничто не могло вызвать подозрений. Туда, военное министерство перечисляло его оклад.
Новую квартиру Мэтью обставил довольно скромно. Он поменял модель форда, но машину капитан Горовиц купил в рассрочку. Костюмы он шил, у портного и расплачивался наличными деньгами.
В столице, к Мэтью два раза в неделю приходила уборщица, рекомендованная мистером Сержем. Мэтью подозревал, что женщина работает в русском посольстве. Она была молчаливой, и во время визитов ничего не говорила. Капитан Горовиц подозревал, что она и не знала английского языка. Мэтью понял, что женщина его немного старше. Ей, судя по всему, шел четвертый десяток. Фигура у нее была отменной, и все остальные качества, как весело думал Мэтью, тоже не оставляли желать ничего лучшего. Уборщица проводила у него три часа. Времени, чтобы привести в порядок пустую квартиру, хватало с лихвой. Имени женщины Мэтью не знал. Откровенно говоря, оно капитана не интересовало. Даже больше, чем визиты уборщицы, ему нравились письма из банков, с ежемесячными отчетами. Мэтью полюбил конверты с эмблемами. Ему было приятно смотреть на состояние своего баланса.
Капитан Горовиц хорошо знал Нью-Йорк. Подростком он часто гостил у дяди Хаима. Мэтью помнил дорогу к синагоге, адрес которой он нашел в последнем, полученном от мистера Сержа конверте, с деньгами. Во время спарринга, русский объяснил, что в Нью-Йорк приезжает новый руководитель. Он хотел познакомиться с Мэтью лично. В письме указывался и пароль, с отзывом.
Для всех Мэтью сейчас находился в горах Адирондак, в двухнедельном отпуске. После выполнения задания, он, действительно, намеревался отправиться на север. Мэтью приехал в Нью-Йорк окольными путями, через Балтимор и Филадельфию. Он остановился в Нижнем Ист-Сайде, в кошерном пансионе, где жили молодые клерки и студенты. Мэтью ничем от них не отличался. Он взял сюда старые костюмы, не желая мозолить глаза английским твидом, и рубашками ирландского льна. Мэтью напоминал себе об осторожности:
– Мне надо преуспеть в своем деле, – думал капитан Горовиц, – мне доверяют, и будут доверять. Потом… – он, в общем, не задумывался о будущем, однако предполагал, что держава, на которую он работал, о нем позаботится.
Его ждали в пятницу, на утренней молитве, в синагоге Бейт-а-Мидраш-а-Гадоль. Согласно правилам, Мэтью не стал завтракать. Он выпил по дороге чашку кофе, в кошерной булочной Йоны Шиммеля. В квартале пока проснулись только мужчины. Они стояли в очереди к прилавку, в федорах и кипах, с зажатыми под мышкой портфелями. Здесь не было преуспевающих чиновников, и адвокатов, с которыми Мэтью молился в Вашингтоне. В Нижнем Ист-Сайде жили мелкие клерки, ремесленники, ученики ешив, раввины, и уличные торговцы.
На всю булочную, упоительно, пахло книшами, пирожками с кашей и картошкой. В медных, огромных котлах томили борщ, для ланча. Мэтью сказал себе:
– Можно пригласить его позавтракать. Надо же, в синагоге со мной встречается. Значит, коммунисты не все забыли… – зайдя в большой, наполненный людьми молитвенный зал, Мэтью прикоснулся пальцами к мезузе. В записке от мистера Сержа говорилось, что ему надо устроиться в третьем ряду справа. Скинув пиджак, он закатал левый рукав рубашки, шепча благословение. Он накладывал тфилин, когда рядом раздался шорох. Человек пробормотал «Амен». Незнакомец поинтересовался, на идиш: «Можно будет потом у вас одолжить тфилин?»
У него были черные, в чуть заметной седине волосы, веселые карие глаза и шрам на подбородке. Мэтью знал идиш. Он рос вместе с кузенами Горовицами, те свободно владели языком.
– Разумеется, – улыбнулся Мэтью, – это мицва, заповедь. Сосед протянул крепкую руку:
– Мистер Нахум. Нахум бен Исаак. Рад встрече.
Они опустились на деревянную, вытертую до блеска скамью. Кантор, из переднего ряда, запел утренние благословения.
– Благословен Ты, Господь, наш Бог, Царь Вселенной открывающий глаза слепым… – община ответила «Амен». Слыша знакомые с детства слова, Эйтингон ласково подумал:
– Прав был Сокол покойный. Хороший мальчик. Мы его не оставим, никогда. Он наш человек, советский. За ним вся страна… – он шепнул:
– После молитвы сходим, позавтракаем… – капитан Горовиц кивнул. Голос кантора взлетел вверх, к бронзовым дверям Ковчега Завета. Эйтингон, удовлетворенно, закрыл глаза.
В маленькой комнатке, на потертом ковре, играли лучи заходящего солнца. За открытым окном виднелась черная, чугунная, пожарная лестница. Вечер был теплым, со двора звенели голоса детей:
О кирпичную стену пансиона ударился мяч. Мальчишка, возмущенно, закричал: «Играйте по правилам!». Пошевелившись, Тони осторожно посмотрела на часы. Хронометр, вместе со скомканной юбкой, жакетом, и порванной, шелковой блузкой, валялся на полу.
Приподняв растрепанную голову с подушки, Тони скосила глаза направо. Он спал, улыбаясь во сне. Длинные, каштановые ресницы дрожали, лицо покрывал ровный загар. На крепкой шее Тони заметила свежий синяк. Девушка усмехнулась: «У меня тоже достанет, я уверена». Перед зеркалом, в скромной ванной, она решила: «Завтра, на интервью с Джульеттой, надену джемпер, с высоким воротом». Тихо умывшись, Тони подобрала с ковра его рубашку. Накинув на плечи прохладный, пахнущий сандалом лен, она присела на подоконник, за шторой.
Во дворе дети играли в бейсбол. У забора, рядом с курятником, девочки, возились с куклами. Тони услышала квохтанье птиц. С улицы доносились звуки машин и свист газетчика:
– Последние известия! Президент Рузвельт открыл мост Золотые Ворота, в Сан-Франциско! В Чикаго полиция расстреляла десять забастовщиков! Завтра миссис Симпсон венчается с герцогом Виндзорским!
Миссис Симпсон в Америке считали, чуть ли не национальной героиней. О европейских новостях в Нижнем Ист-Сайде было не услышать, но Тони знала, что премьер-министром Британии стал Чемберлен:
– Папа его терпеть не мог, – вспомнила Тони. Девушка твердо сказала себе:
– Я напишу из Барселоны, чтобы они не волновались. Хорошо, что в Нью-Йорке меня никто не увидел. Не хватало на дядю Хаима наткнуться. Меир и Мэтью, скорее всего, в Вашингтоне сидят. Здесь опасности нет… – пансион, куда ее привез Петр, помещался в дешевом квартале. Тони и не предполагала, что юноша живет в «Плазе».
Он стал ее целовать еще в такси. Он шептал:
– Я скучал по тебе, скучал. Я здесь переводчиком, с нашей делегацией, с дипломатами… – Тони не поверила ни одному его слову. Незаметно улыбаясь, она отвечала на поцелуи:
– Он мне нужен. Не здесь, а в России. Он, несомненно, чекист… – Тони даже закрыла глаза, так это было хорошо. Она понимала, что Петр мог увидеть ее фото в анархистских газетах, в Испании. Когда такси стояло в пробке, она оторвалась от его губ:
– Я тебе должна что-то сказать… – Тони сделала вид, что порвала с анархистами, с ПОУМ, с поддержкой Троцкого:
– Я ошибалась, – она покраснела, – я была молода. Я читала работы Ленина, Петр. Товарищ Сталин истинный коммунист… – его лазоревые глаза были туманными, счастливыми. Он стоял на коленях, целуя ее ноги, не обращая внимания на таксиста. Тони напомнила себе:
– Надо еще раз поговорить с ним, позже, когда он в себя придет. Он, сейчас, кажется, ничего не понимает… – Петр, действительно, не понимал. Он видел Тонечку, снившуюся ему в Испании. У нее были гладкие, теплые, стройные ноги, маленькая грудь под шелком блузы, белокурые, пахнущие лавандой волосы. Захлопнув дверь номера, Петр прижал ее к стене:
– Тонечка, моя Тонечка… Я люблю тебя, люблю… – Воронов не рисковал.
Эйтингон отпустил его, велев, как следует, познакомиться с Нью-Йорком. Наум Исаакович с утра встречался с Пауком, собираясь провести с агентом целый день. Воронов должен был увидеть Паука завтра, на операции «Невидимка».
Паук хорошо знал город. На стоянке, рядом с Центральным Парком их ждал прокатный форд. Невидимку, то есть Пойнц, везли в пансион, паковали, как смеялся Эйтингон, и доставляли в Нью-Джерси. В порту стоял советский сухогруз, на котором Петр и Эйтингон прибыли из Барселоны. За Пойнц следили резиденты в Нью-Йорке, однако Эйтингон не хотел привлекать их к операции.
– Незачем, – генерал Котов, недовольно, пожевал папиросу, – мало ли что. Мы с тобой уедем, Паук отправится обратно в столицу, а им здесь трудиться… – Паук подходил к Пойнц, в Центральном Парке, представляясь журналистом.
Невидимка, почти все время, проводила в Женском Клубе, на Вест-Сайд, куда мужчинам вход закрыли. Наблюдения за подъездом ничего не дали. Эйтингон, отбросил описания сотни женщин, посещавших Клуб каждый день:
– Блондинки, брюнетки, рыжие. Может быть, она не встречается ни с кем, а сидит и пишет. В клубе номера имеются, как в гостинице. Надо сказать спасибо, что она в парке гуляет.
Петр, сначала, вызвался сам похитить женщину. Наум Исаакович запретил:
– У тебя акцент в английском языке, и ты в Нью-Йорке третий день. Невидимка очень подозрительна, – Эйтингон передавал Пауку несессер. В нем лежал стеклянный шприц, с отличным, новым препаратом. Эйтингон не вникал в исследования химиков, но видел действие лекарства. Через пять минут после укола, человек погружался в глубокий сон, где и пребывал три-четыре часа. Времени было более, чем достаточно, чтобы довезти Невидимку до Нью-Джерси, в приготовленном заранее ящике, стоявшем в номере у Эйтингона.
Петр, в Испании, все время думал о Тони. Он много работал, обеспечивая безопасность интернациональных бригад, иногда встречаясь с фон Рабе. Немцы, через Воронова, получали отличную дезинформацию. Петр говорил себе:
– Я ее найду. Объясню ей, что она ошибается. В душе она советская девушка. Она меня любит… – увидев ее на улице, в Нью-Йорке, Петр не поверил своим глазам. Тонечка объяснила, что здесь случайно. Она ласково прижалась к Петру:
– Я порвала с поддержкой Троцкого… —
Он облегченно выдохнул.
В Испании они с Эйтингоном анализировали записи, привезенные из Мехико. Включив очередную ленту, узнав акцент, Петр застыл. Воронов не стал ничего говорить Эйтингону. Наум Исаакович пробормотал:
– Не русская. Она из Европы, из Америки. Пока у нас нет человека в доме Троцкого, мы будем гадать… – человека готовили, но операция обещала затянуться. Из Парижа агент отправлялся в Америку. Они хотели, чтобы Пойнц выдала сведения о троцкистах США, которым изгнанник особенно доверял, и допускал в дом.
– Она поедет со мной в Москву… – в передней, Воронов поднял ее на руки и понес в комнату. Тонечка целовала его, шептала что-то смешное, нежные руки были совсем рядом. Она стонала, обнимая его:
– Милый, милый… – Петр задремал, чувствуя ее родное тепло. Белокурые волосы щекотали губы. Он зевнул, сладко, как в детстве:
– Спи, любовь моя. Мне надо уехать, послезавтра, но мы встретимся в Барселоне, и никогда больше не расстанемся… – брата надо было все-таки поставить в известность о будущей свадьбе. Степана понизили в должности и отправили из Москвы за Байкал, после пьяного дебоша. Узнав о скандале, Петр едва не выругался вслух:
– В тихом омуте черти водятся. А еще коммунист. Зачем мне такая обуза?
В Испании ему передавали длинные письма от брата. Степан клялся в преданности партии, правительству и лично товарищу Сталину. Он успел стать старшим лейтенантом. Петр отбрасывал конверты:
– Война скоро начнется. Может быть, его убьют. Не придется всю жизнь краснеть, за алкоголика. Хотя, если бы он в Щелково остался, все могло по-другому повернуться. Пусть лучше пьет… – в армии шли процессы троцкистов. Шпионы пробрались всюду, от высшего командования, до батальонов и даже рот. Петр, вернее, человек на Лубянке, посылал брату за Байкал короткие открытки, на праздники.
Тонечка дышала ему в ухо. Не выдержав, Петр ласково перевернул ее на бок:
– Не могу заснуть, любовь моя. Рядом с тобой нельзя спать… – сжав ее руку, он услышал низкий стон:
– Никогда, никогда тебя не оставлю… – Петр напомнил себе: «Надо дать Тонечке безопасный адрес, в Цюрихе. На всякий случай…»
Кукушка, вдова Героя Советского Союза, спокойно сидела в Швейцарии, управляя делом безвременно погибшего в автокатастрофе герра Рихтера. Фрау Рихтер, с дочерью, ходила в церковь. Она посещала собрания содружества нацистских женщин за границей. Женщина устраивала вечеринки в пользу партии и пекла немецкие сладости. Фрейлейн Рихтер была активисткой в ячейке Союза Немецких Девушек. Они легко получили швейцарские паспорта. Воронов никогда не посещал Цюрих. Он видел Кукушку, ребенком, в детском доме, и на фото, в личном деле. Петр понятия не имел, как выглядит ее дочь:
– Партия знала, о Горском… – размышлял Петр:
– Иосиф Виссарионович мне тогда сказал, что все в порядке. Кукушке, наверное, тоже звание Героя дадут, рано или поздно… – в Цюрихе оборудовали квартиру НКВД. В случае надобности, Кукушка переправляла людей в Советский Союз. Эйтингон объяснил Петру:
– Мы ей не подчиняемся, она занимается европейскими операциями. Устранением, так сказать, людей, по списку… – Наум Исаакович усмехнулся:
– Если тебя привлекут к заданиям, перейдешь в ее ведомство, временно, – кроме троцкистов, они внимательно следили за резидентами НКВД в Европе и дипломатами. Существовала опасность, что в случае отзыва в Москву, работники не исполнят приказ, а решат остаться в Европе. В таком случае они были обречены на смерть.
Петр лениво, сонно открыл глаза. Он просто полежал, любуясь стройной спиной Тонечки, вдыхая запах лаванды, оставшийся на смятых простынях. Соскочив с подоконника, девушка принесла на кровать пепельницу. Петр устроил Тонечку рядом. Они курили, Воронов рассказывал о Цюрихе. Тонечка кивнула:
– Я запомнила, милый. Но зачем, – она, озабоченно, приподнялась на локте:
– Тебя не убьют, потому что, если убьют… – светло-голубые глаза наполнились слезами. Петр испугался:
– Не плачь, пожалуйста. Меня не убьют. Мы поедем домой, в Москву, поженимся… – она лежала, ничком, закусив зубами простыню, сдерживая крик. Тони, торжествующе, улыбалась:
– Цюрих тоже появится в книге. Нет, не сенсация. Бомба. Он чекист, он мне все расскажет. Жена чекиста, что может быть лучше… – она застонала: «Люблю тебя!». Петр даже заплакал: «Тонечка, моя милая…»
– Фон Рабе меня в Москве совершенно точно не найдет, – в такси она, кое-как, прикрыла жакетом порванную блузку. Девушка томно, часто дышала:
– Он меня любит, конечно. Он гонит дезинформацию фон Рабе. Рано или поздно Германия и Советский Союз будут воевать. Пусть убивают друг друга. Я к тому времени окажусь далеко, – в передней, на коленях, Воронов целовал ей руки: «Осенью, любовь моя. Осенью увидимся, в Барселоне».
Огни машины исчезли в сумерках. Мисс Ирена Фогель, у раскрытого окна, проводила взглядом форд:
– Какая девушка красивая. Одета хорошо, что она делала в дешевом пансионе? – мисс Фогель покраснела. Она зажгла субботние свечи, пробормотав благословение. Девушка обвела взглядом крохотную квартирку, с тремя комнатками и узкой кухней. В спальне Ирена повесила театральные афиши.
Завтра они с мистером Горовицем шли в музей, и обедали у Рубена.
– Он джентльмен, – сказала себе Ирена, – он проводит меня до дома… – Ирена, немного боялась думать, что случится потом. Убрав квартиру, девушка накрахмалила постельное белье. Ирена испекла штрудель, по рецепту бабушки и купила хороший кофе в зернах.
Девушка сжала руки:
– Он мне нравится, очень нравится… – сердце часто забилось. Ирена вспомнила его серо-синие глаза:
– Откажет, так откажет. Но я не могу, не могу не попробовать… – велев себе успокоиться, она села к старому фортепьяно: «Надо выбрать, что ему спеть».
Низкое, красивое контральто, вырвалось в открытое окно. Петр услышал: «Summer, time, and the living is easy…». Он задремал, под медленный джаз, думая о Тонечке.
Светловолосый, молодой человек прошел мимо фонтана Бетесды, в Центральном Парке. Он остановился, глядя на журчащую воду. Бронзовый ангел, расправив крылья, простирал руку к мраморному пьедесталу.
Субботний вечер был тихим, горожане устремились на пляжи, на карусели Кони-Айленда, в рестораны на берегу океана. Над головой Мэтью шелестели вязы. Он, покуривал сигарету, засунув руку в карман пиджака. Мэтью понравился мистер Нахум. Вчера, гуляя по Нижнему Ист-Сайду, они говорили о Советском Союзе. Русский рассказывал о великих стройках. Мистер Нахум, внезапно, погрустнел:
– Мистер Теодор, к сожалению, скончался. Несчастный случай на производстве. Даже у нас такое пока случается… – Мэтью решил, что русскому идет четвертый десяток, однако руководитель, все равно, напоминал ему отца. Он и вел себя, как отец. Мистер Нахум выслушал соображения Мэтью о его дальнейшей карьере:
– Все верно, милый мой. Твои сведения бесценны, они помогают развитию нашей страны. Твоей страны… – он положил руку на плечо Мэтью. Капитан Горовиц, на мгновение, почувствовал себя ребенком. Америка еще не воевала, Мэтью исполнилось три года. Они с родителями ездили в загородный клуб, в столице. Отец сажал его на пони, мягко, ласково, придерживая за плечи:
– Молодец, сыночек. Не бойся, я с тобой… – от отца пахло хорошим табаком, лошадьми, автомобильным бензином.
Вечером они ехали домой. Мэтью дремал на коленях у матери, иногда приоткрывая глаза. Большие руки отца уверенно лежали на руле. Дома папа нес его в детскую, и укладывал спать, напевая колыбельную. Когда мать получила из Франции похоронное извещение, Мэтью рыдал:
– Я не хочу! Не хочу, чтобы папа погиб! Мамочка, пусть Бог вернет папу… – ему еще нельзя было читать кадиш, это делал дядя Хаим:
– И за отца он читал, – вздохнул Мэтью, – и за дядю Александра, утонувшего, и за дядю Натана. Столько смертей… Правильно, мистер Нахум сказал:
– Мы работаем, чтобы установить мир. Америка не будет воевать, но надо противостоять Гитлеру. Советский Союз это делает, и я ему помогаю… – Мэтью подозревал, что Америка, как и на той войне, не захочет вмешиваться в европейские дела. Он понимал, что, кроме СССР, бороться с нацизмом, некому. Значит, надо было встать на сторону СССР. Он так и сказал мистеру Нахуму. Мужчина согласился:
– Ты прав. Помни, пожалуйста, что ты солдат, как и те, что пойдут на фронт. Потом… – мистер Нахум улыбнулся: «Ты своими глазами увидишь Советский Союз, обещаю». В конце разговора, он повел рукой:
– Мы постараемся познакомить тебя с хорошей девушкой, милый. Уборщицы, – карие глаза усмехнулись, – дело временное. Мы подберем тебе жену, не вызывая подозрений. Еврейку, конечно… – Мэтью, весело, заметил:
– Я был бы очень рад. Но, мистер Нахум, с моей должностью, я обязан получить согласие военного министерства на брак. Девушку проверят. Невозможно, чтобы она была русской, советской… – мистер Нахум поднял бровь: «Посмотрим, как все сложится». Разговаривая с Мэтью, Эйтингон думал о дочери Кукушки:
– У нее швейцарское гражданство, ничего подозрительного. Она еврейка, по нашим законам. Мэтью может поехать в отпуск, в Европу. Он говорил, у него родственники во Франции. Покатается на лыжах, познакомится с красивой барышней… – дочери Кукушки исполнилось тринадцать лет, но Эйтингон никуда не торопился. Паука ждала долгая и блистательная карьера. Наум Исаакович собирался беречь агента. Подобной удачи еще не случалось.
Мэтью познакомился с мистером Петром. Перед началом операции, они посидели в ресторане, в Центральном Парке. За гамбургерами и колой компания говорила о киноактрисах. Никто не мог бы ничего заподозрить. Хорошие приятели решили отдохнуть, в субботу вечером.
Мистер Петр ему тоже понравился. Они были ровесниками. Эйтингон, подмигнул Пауку:
– Может быть, вы увидитесь, в столице. Сейчас, – он посмотрел на старый, скромный швейцарский хронометр, – пора двигаться.
Форд подогнали к воротам парка, выходившим к замку Бельведер, готической фантазии из серого камня. На аллее было совсем безлюдно. Они хорошо знали маршрут Невидимки. Женщина, ради моциона, каждый день, проходила через парк, с запада на восток и обратно. Петр ждал Мэтью в кустах, под склонами скалы, где возвышался замок.
Работники, следившие за Невидимкой, расписали ее маршрут по минутам. Мэтью сверился с наручными часами: «Как в аптеке».
Высокая, сухощавая женщина, в твидовом костюме, шла по узкой дорожке, размахивая левой рукой. В длинных пальцах дымилась папироса. Заходящее солнце играло в каштановых кудрях, с едва заметной сединой. Мэтью показали фотографии Пойнц. Женщину они собирались погрузить в форд. Полицейских ждать не стоило, Центральный Парк охранялся плохо. Если бы вдруг попался какой-то прохожий, он бы тоже не увидел ничего странного. Два приличных молодых человека помогали даме, которой стало дурно.
У Мэтью был столичный акцент, он собирался представиться журналистом из Washington Post. У него даже имелось оправдание для разговора. В Barnes and Noble Мэтью купил «Землю Крови». Книга ему понравилась. Мистер Френч, кем бы он ни был, лихо писал. Слог напомнил любимого Мэтью Хемингуэя. Капитан Горовиц хмыкнул:
– Может быть и сам Хемингуэй. Он в Испании сейчас. Но зачем ему под псевдонимом публиковаться? Хотя здесь сплошные восхваления Троцкого, еще и предисловие, им написанное… – мистер Нахум, увидев книгу, вздохнул:
– Это ты хорошо придумал, милый. Но имей в виду, в книге ложь на лжи, и ложью погоняет. Автор троцкист, враг Советского Союза… – в любимой главе Мэтью ничего о троцкизме не говорилось. Мистер Френч описывал короткий роман с испанской девушкой, республиканкой. Капитан Горовиц подозревал, что текст, из соображений приличия, отредактировали. Но даже в таком виде глава заставила его тяжело задышать:
– Я полюблю, обязательно, – сказал себе Мэтью:
– Хорошую девушку. Мистер Нахум обо всем позаботится… – книга лежала в кармане, с приготовленным шприцом. Средство не было внутривенным, его можно было колоть, куда угодно.
Поравнявшись с Пойнц, он, вежливо, приподнял шляпу:
– Мисс Пойнц, меня сюда направили из Женского Клуба. Я Фрэнк Смит, из Washington Post… – Мэтью, осторожно, вынул книгу: «Что вы думаете о романе мистера Френча, мисс Пойнц?».
Карие глаза женщины похолодели:
– Я не разговариваю с незнакомцами, мистер Смит. Я позову полицейского… – у Мэтью была твердая рука. Шприц воткнулся в твидовый жакет, Пойнц не успела закричать. Подхватив женщину, Мэтью зажал ей рот ладонью.
Дорожка была пуста, Петр торопился к нему, от кустов. Веки женщины опустились, она что-то пробормотала. Внимательно оглядев траву, Мэтью подобрал книгу, и окурок, испачканный красной помадой. Шприц вернулся обратно в несессер. Как и предсказывал мистер Нахум, дело заняло меньше трех минут. Невидимка не стояла на ногах. Мэтью и Воронов, осторожно, повели ее к воротам, где ждал форд, с Эйтингоном за рулем.
Мисс Ирена Фогель никогда не ходила на свидания. В Берлине девушка вздыхала:
– Мужчинам нравятся стройные женщины. Как Габи… – в субботу, собираясь поехать в Метрополитен-музей, где ее ждал мистер Горовиц, Ирена вспомнила Габи. Девушка всхлипнула: «Жалко ее…».
С тех пор, как подруга сорвалась с подоконника, Ирена запрещала матери мыть окна. Миссис Фогель всегда боялась высоты. Ирена в Нью-Йорке сама занималась уборкой. Мать много работала и приходила домой только к полуночи. Кроме оперы, она успевала давать частные уроки. Ирена тоже занималась музыкой с детьми, но в Нижнем Ист-Сайде жили небогатые люди. Они не могли позволить себе дорогих преподавателей:
– Еще надо учителю английского платить… – Ирена, осторожно, натянула чулки, – и одежду покупать. Я актриса. Я не могу прийти на прослушивание в обносках.
Аккуратно уложив черные, тяжелые волосы, девушка выбрала новое платье. Ирена повертелась перед зеркалом, в крохотной передней:
– Мистер Горовиц хорошо танцует… – в Кафе Рояль, после спектакля, они пили шампанское, играл джаз. Ирена не танцевала с Германии. В Нью-Йорке, почти каждый вечер она была занята в театре, времени на развлечения не оставалось. Гитлер запретил джаз и свинг, но в Берлине, молодежь, все равно, слушала такую музыку. Ирена пела на подпольных вечеринках. Девушка рассказала мистеру Горовицу, как гости, однажды, убегали из кафе через черный ход.
– Кто-то донес, – объяснила Ирена, – из соседей. Приехал патруль СС… – Меир смотрел в глаза цвета каштана:
– Она была в Германии, прошла через все то, о чем Аарон пишет… – мисс Фогель смеялась, откидывая голову, и лукаво смотрела на него. Девушка слушала его рассказы о Европе. Меир не говорил, чем он занимался в Испании, только упомянув, что навещал Мадрид. Юноша, торопливо, добавил:
– До войны. Осенью я опять еду в Европу, но не в Испанию. В Амстердам, вместе с отцом. Увижу сестру, Аарона… – от мисс Ирены пахло фиалками. У нее были мягкие, маленькие руки. После одного из танцев, девушка, внезапно сказала:
– Мистер Горовиц, если бы ни ваша тетя, не рав Горовиц, мы бы и сейчас в Германии оставались… – Ирена вспомнила вечер, в еврейском кафе, на Ораниенбургерштрассе. Она коснулась пальцев Меира:
– Ваш брат, он праведник, мистер Горовиц… – Ирена помолчала. Меир улыбнулся: «Сказано, мисс Фогель: «Все евреи ответственны друг за друга».
В музее Ирена, с удивлением, поняла, что мистер Горовиц хорошо разбирается в живописи. Взяв кофе навынос, они устроились на скамейке в Центральном Парке. Вечер был светлым, тихим. Ирена расправила складки платья:
– Он меня в корсете видел, на сцене. В кафе я пришла в хорошем наряде, с декольте… – в музей девушка надела дневной, скромный туалет. Юбка прикрывала колени. Ирена знала, что у нее красивые ноги, но все остальное было не таким стройным. Мать называла ее фигуру, на идиш: «зафтиг». В кафе Ирена заметила, что мистер Горовиц, иногда, поглядывал на ее грудь.
Меир, искоса, смотрел туда, сидя под вязом в Центральном Парке, покуривая сигарету, говоря об искусстве. Он рассказал мисс Ирене, как в школе, прогуливал занятия, пробираясь в музей со служебного входа. Девушка хихикнула:
– Мы тоже так делали. Мы рядом с Музейным островом живем. То есть жили, – поправила себя Ирена. Она махнула в сторону Вест-Сайд:
– Я у вас была дома, мистер Горовиц. Ваш отец… – Ирена покраснела, – приглашал меня и маму на обед. Очень красивая квартира. Я не знала, что вестерны по книгам вашей бабушки снимают… – доктор Горовиц показал полку, в библиотеке, с романами его матери. Меир кивнул:
– Первая книга называлась «В погоне за Гремучей Змеей». Это был военный преступник, конфедерат. Бабушка и дедушка его в Чарльстоне разоблачили. Вы их фото с Линкольном видели, – юноша встал, предложив ей руку:
– Пойдемте. Если мы опоздаем, мистер Рубен за наш столик кого-то другого посадит. Я у него с детства обедаю, знаю его привычки… – Меир, смешливо, подмигнул девушке.
За обедом, в ресторане у Рубена, Меир вспоминал, как они с Иреной танцевали, в кафе. Длинные, черные ресницы девушки дрожали, голова лежала у него на плече:
– Нельзя… – сказал себе Меир, – ты ее не любишь. Ты хочешь ее поддержать, вот и все. Нельзя… – он вспомнил кольцо старого золота, с темной жемчужиной. Драгоценность досталась бабушке Бет, от отца, мистера Фримена.
Меир никогда не думал о том, что у него в предках, вице-президент США. В столице, в ротонде Капитолия, стоял бюст дедушки Дэниела. Жесткое, красивое лицо, со шрамом на щеке высекли из белого мрамора. Скульптор работал по сохранившимся портретам вице-президента. Шрам Дэниел получил во время Бостонского чаепития.
– Мэтью на него похож, а вовсе не мы… – хмыкнул Меир:
– Хотя нет, Эстер дедушку Дэниела немного напоминает. Мэтью ему даже не кровный родственник. В семьях такое бывает… – он не стал рассказывать Ирене о кольце. Отец собирался взять жемчуг в Европу и отдать Аарону, в надежде, что старший сын найдет себе невесту. Кроме того, дедушка Дэниел, хоть и подарил кольцо бабушке Салли, но не женился. О таком, мрачно подумал Меир, на свидании говорить было совсем ни к чему.
В парке, он смотрел на тонкие щиколотки, в изящных туфлях, на легкую, летнюю ткань платья. Ворот был высоким, но Меир помнил, как Ирена, в театре появилась в корсете. Он тогда, мимолетно, пожалел, что девушки больше так не одеваются. У нее была тонкая талия и широкие бедра, под шелком старомодного туалета.
После ресторана Меир довез ее домой на такси. В машине пахло фиалками, они ехали по вечернему, почти пустынному городу. Поняв, что в квартире у Ирены никого не будет, юноша одернул себя:
– Еще чего не хватало! Она не собирается тебя приглашать домой. Подобное неприлично… – Меир знал, что делать. Он был сыном врача, доктор Горовиц считал, что дети должны получать такие сведения:
– Аарон все по Талмуду изучал, – неожиданно весело подумал Меир, – а мудрецы писали более откровенно, чем нынешние авторы. Но все равно… – расплатившись с таксистом, он отпустил машину, – все равно, я ее не люблю. А она? – мисс Фогель крутила сумочку. Они стояли на тротуаре, напротив дешевого, кошерного пансиона. В доме светились всего два окна, по соседству. Форд, с прокатными номерами, задом заезжал во двор пансиона, через арку. Было сумрачно, фонари на улицах не зажгли, над Нижним Ист-Сайдом простиралось огромное, закатное небо. Из открытых окон квартир слышался джаз. Диктор, на радио, кричал:
– Ди Маджо выбивает хоум-ран! Вы не можете представить, что творится на трибунах… – шла прямая трансляция из Кливленда. «Янкиз», второй день подряд, играли с «Индейцами», местной командой. Билеты на летний сезон имелись, с большой наценкой, только у оборотистых ребят, отиравшихся у касс бейсбольного стадиона в Бронксе. Меир еще не видел новую звезду «Янкиз», Джо Ди Маджо. Он посмотрел в сторону машины, однако огни форда скрылись во дворе.
Юноша, внезапно, предложил:
– Я сейчас в отпуске, мисс Фогель. До конца лета остаюсь в Нью-Йорке. Если вам нравится бейсбол, мы могли бы сходить… – она кивнула кудрявой головой: «Нравится…». Ирена велела сердцу не биться так часто:
– Мистер Горовиц, может быть, вы хотите кофе? У меня штрудель есть, свежий… – над крышами метались чайки, легкий ветер с океана колыхал развешанное на веревках белье.
В маленькой гостиной Ирена села к пианино. Меир помнил слова мудрецов, о женском голосе. Юноша, со вздохом, понял, что они были правы. Он слушал низкое контральто, сидя на подоконнике, с чашкой кофе и сигаретой. Освещенные окна пансиона зашторили, за ними двигались какие-то тени. Она пела «Summertime» и «My funny Valentine». Голос плыл над узкой улицей, сладкий, убаюкивающий:
Меир вспомнил, как он читал Лорку, в Мадриде:
– Не могу. Не получается. Это не то, не то, что я хотел… – маленькие пальцы лежали на клавишах, Ирена прикусила пухлую губу. Отставив чашку, Меир подошел к фортепиано. От черных, тяжелых волос пахло фиалками. Ему показалось, что в комнате, до сих пор звучит музыка. Меир наклонился, обнимая ее плечи, слыша частое дыхание:
– Спой еще, Ирена. Пожалуйста… – он провел губами по мягкой щеке. Ее руки, нежно, медленно, касались клавиш.
Все и случилось, подумал Меир, нежно. Она шепнула, устроившись у него на плече: «Я думала, что тебе не нравлюсь…». По беленому потолку маленькой спальни метался свет фар. Ветер раздувал занавеску:
– Нравишься… – Меир обнимал теплую спину, целовал волосы, разметавшиеся по подушке: «Нравишься, Ирена. Но у меня работа, я не могу сейчас… – приподнявшись, девушка закрыла ладонью его рот:
– Твой папа говорил, что ты в столице, в Федеральном Бюро Расследований, что ты много ездишь…
Меир улыбнулся: «В общем, да. И в Европу тоже». Он напоминал себе, что так нельзя, что Ирена порядочная девушка, что он обязан сделать предложение, прямо сейчас, и поставить хупу. Она бы, конечно, согласилась. Меир видел это в больших, карих глазах, слышал в легком, нежном стоне. Она приникла к нему, помотав головой:
– Хорошо… Я боялась, что будет больно.
Было хорошо, но не так, как ожидал Меир. Было спокойно, будто они были давно женаты, и за стеной спали дети. Он лежал с закрытыми глазами, баюкая Ирену, думая о береге белого песка, о жаркой, южной ночи, о шуршании тростников, о темных, шелковистых косах другой, неизвестной девушки.
Меир поцеловал ее:
– Надеюсь, ты мне найдешь зубную щетку… – он понял, что улыбается:
– Или нет. Я схожу в аптеку, пока ты будешь кофе варить… – в аптеке надо было купить еще кое-что. В Нижнем Ист-Сайде, соблюдающие владельцы магазинов закрывали их на Шабат, зато по воскресеньям все лавки работали:
– Потом, – Меир почувствовал рядом ее пышную, тяжелую грудь, – потом съездим на Кони-Айленд, я тебя стрелять научу, в тире…
– Ты умеешь стрелять? – Меир услышал в ее голосе удивление.
– Умею, – он усмехнулся:
– Мой предок тоже работал на правительство, во время войны за независимость. Разоблачал британских шпионов. Его, как и меня, Меиром звали. Потом… – он целовал мягкие плечи, – потом пообедаем у нас, на Вест-Сайде. Я хорошо готовлю… – Ирена мелко закивала, ее глаза блестели:
– Она славная девушка, правда. Мы поженимся, наверное. Просто не сейчас… – Ирена обняла его за шею, стало совсем жарко. Меир, с наслаждением, разрешил себе, хотя бы ненадолго, не думать о Гитлере и Сталине.
Ирена пошла в ванную, а он курил, вернувшись на подоконник. Со двора пансиона выезжал давешний форд. Меир прищурился. Очки Ирена, осторожно, переложила на туалетный столик. Меиру было лень их забирать, он чувствовал сладкую, блаженную усталость. Лица водителя отсюда было не разглядеть, но Меир нахмурился: «Мэтью?»
– Ерунда, – юноша затянулся сигаретой, – Мэтью в горах Адирондак, что бы ему здесь делать? – сзади раздалось шуршание. Ее грудь оказалась рядом, распущенные по плечам волосы падали на спину:
– Пойдем… – Меир потянул к себе Ирену, – пойдем, у нас много времени… – форд завернул за угол:
– Привиделось, – твердо сказал себе Меир. Он окунулся в ее тепло, в ласковый шепот. Обнимая Ирену, он забыл о светлых волосах шофера, блеснувших в огнях фонарей, о резком, знакомом профиле.
Интерлюдия
Мон-Сен-Мартен, лето 1937
Из раскрытых, высоких, бронзовых дверей церкви Святого Иоанна доносилось пение хора. Шла обедня у саркофагов блаженных Елизаветы и Виллема Бельгийских. В правом притворе храма выставили реликвии, вышивки святой Бернадетты, письма святой Терезы, послания от римских пап.
Мишель сбежал по белым, мраморным ступеням церкви. Оглянувшись, он полюбовался уходящим в небо, острым шпилем.
После войны нынешний барон перестроил поселок. Шахтеры получили крепкие, каменные дома. Все, кто трудился на «Угольную компанию де ла Марков» больше двадцати лет, имели право больше не выплачивать рассрочку. Особняки перешли во владение работников. Дядя Виллем открыл в Мон-Сен-Мартене новую, хорошо оборудованную больницу, школу и библиотеку. На главной площади, перед церковью, разбили сад, с фонтаном, и детской площадкой. В долине, до сих пор, не продавали спиртное, только пиво. Кузен Виллем пожимал плечами:
– Традиция, мой дорогой. Со времен бабушки Элизы Мон-Сен-Мартен славился трезвостью, – они с Виллемом, иногда, сидели в одном из шахтерских кабачков. Здесь подавали вишневый и малиновый крик, и белое, пшеничное, пиво из Брабанта, золотистое, как волосы кузины Элизы.
Мишель открыл кованую калитку сада, раздался звонкий лай. Комок черного меха, подняв закрученный бубликом хвост, высунув алый язык, ринулся ему наперерез. Щенка шипперке звали Гамен, было ему полгода. Барон и баронесса подарили собаку дочери, к окончанию школы. Элиза поступила в католический университет Лувена. Девушка уже писала для французских и фламандских газет.
Кузены знали оба языка. Дядя Виллем говорил: «Мы, хоть и во французской Бельгии, но обязаны понимать соседей». Мишель потрепал Гамена по голове. Пес, восторженно, заплясал по песку дорожки, Мишел, оглядевшись, бросил ему палочку. Гамен, со всех ног, понесся по лужайке. В воскресенье весь Мон-Сен-Мартен посещал обедню, в парке было тихо.
Кузен Виллем покуривал на скамейке, вытянув ноги в шахтерских, холщовых штанах. Солнце играло в золотисто-рыжих волосах, серые глаза были закрыты. Мишель опустился рядом:
– Дядя Виллем и тетя Тереза молятся, и твоя сестра тоже. Как они ее, одну, в Амстердам отпускают?
У Виллема были большие, сильные руки, с заживающими царапинами, с угольной каймой под ногтями:
– И меня отпускают, – смешливо сказал барон де ла Марк, – в Париж… – он подмигнул Мишелю:
– Я Францию последний раз навещал, когда ты еще в Эколь де Лувр учился, а я в Гейдельберге. Сходим в музей, пообедаем с кузеном Теодором и его невестой. Жаль, что фильм с ее участием еще на экранах не появится.
– Осенью выйдет, ты его в Испании увидишь. Не на фронте, конечно, в Барселоне… – Мишель скосил глаза на кузена: «Тебе двадцать пять, а Элизе восемнадцать…»
– Во-первых, – рассудительно сказал Виллем, – она в Амстердам едет на месяц, перед университетом. Занятия начинаются в октябре. Будет жить в католическом пансионе, учить голландский и писать для местных газет. Во-вторых, кузина Эстер в городе. И все Горовицы приезжают. Найдется, кому за Элизой присмотреть… – он задумался:
– Папа говорил, что Давид сейчас в Конго, но возвращается на конгресс, осенью. Мы его только на фото видели, Давида, – Виллем усмехнулся:
– Свадьба у них в Америке была. Он бродяга, ездит все время… – кузен потушил окурок в аккуратной, медной урне. В Мон-Сен-Мартене, на улицах, царила чистота, занавески местных хозяек блистали белизной. Если бы ни терриконы шахт, поселок можно было бы принять за курорт.
Замок возвышался на холме, над западной окраиной поселка. Поросшие соснами склоны гор уходили вдаль. Барон де ла Марк не охотился. Оленей подкармливали, куропатки порхали прямо над головами, в ветвях деревьев.
С кузенами они удили рыбу, в порожистом, холодном Амеле, и жарили ее на костре. Наверху, на замшелых сводах каменного моста, возведенного при Арденнском Вепре, висели капельки воды. Кузина Элиза, подоткнув простую, холщовую юбку, шлепала по дну, собирая речных устриц в проволочную сетку. Гамен носился в реке, лаял, Элиза смеялась: «Он всю форель распугает». Золотистые косы падали на крестьянскую блузу девушки. Под легким льном виднелась маленькая грудь, ветер играл широкими рукавами.
Мишель приехал в Мон-Сен-Мартен из Женевы. Картины Прадо перешли под защиту Лиги Наций, он мог беспрепятственно вернуться в Лувр. Из Швейцарии Мишель написал кузине Эстер, в Амстердам, взяв адрес ее старшего брата. Рав Горовиц быстро ответил Мишелю. Он обещал к зиме найти надежных людей, художников и граверов:
– Многие уехали, – читал Мишель четкий почерк Аарона, – благодаря кузену Теодору. Он целый список составил. Американское и французское посольства потихоньку выдают визы его протеже. Мы ему очень благодарны… – Мишель свернул бумагу:
– Хотя бы так поможешь… – он брал в Берлин паспорта и визы, которыми снабжал коммунистов, едущих в Испанию.
Один из паспортов лежал в саквояже кузена Виллема. Родители юноши ничего не знали. Для всех Виллем ехал в Париж, заниматься в школе горных инженеров. Он даже сестре ничего не говорил. Снабдив кузена именами надежных людей, в Барселоне, Мишель предупредил:
– Ты не коммунист, хотя симпатизируешь партии. Республиканцы потеряли самостоятельность, в их войсках все решают советские военные специалисты. То есть НКВД, – сказал Мишель по-русски. Он перевел: «Тайная полиция. Они с тобой говорить не будут. Ты аристократ…»
– Ты тоже, – прервал его кузен. Сняв рыбу с костра, Мишель крикнул Элизе: «Все готово! Мы ждем устриц!». Гамен весело кружил рядом с ними, пахло свежей водой и гарью. Мишель поворошил дрова:
– Аристократ. Но я не военный инженер, не артиллерист. У меня есть пистолет, но я из него никогда не стрелял. Я могу быть хоть трижды коммунистом, я куратор, художник. В общем, – заключил Мишель, – иди в штаб ПОУМ. Они тебя приставят к делу.
Открывая устрицы, выжимая лимон, Мишель подумал, что спорить с Виллемом бесполезно:
– Арденнский Вепрь, – Мишель, незаметно, оглядел мощные плечи кузена, упрямый, высокий лоб: «В кого он такой? Дядя Виллем кроткий человек, и тетя Тереза тоже… – облизав пальцы, Элиза указала на обрыв:
– Здесь дом стоял, где папа родился. Особняк снесли, когда с дедушкой случилось несчастье, в шахтах… – небо было летним, синим, жарким. Подложив под голову холщовую куртку, Мишель затянулся папиросой: «Из Лондона написали, что кузен Питер окончательно в Берлин перебрался. Квартиру покупает, производство развертывает…»
– Элиза, отойди, – велел кузен. Девушка закатила серо-голубые, цвета лаванды глаза:
– Виллем, если ты думаешь, что наследницы лучших семей Бельгии не знают подобных слов, то ты очень ошибаешься… – она бросила в брата камешком:
– Пошли, Гамен! Пусть ругается, сколько хочет… – девушка убежала вверх, на мост.
Виллем сплюнул в костер: «Snokker!». Мишель согласился: «Ты прав». Виллем пробормотал еще что-то, на местном, валлонском диалекте. Мишель прислушался: «Лихо выражаетесь». Кузен повел рукой:
– В шахте мы не стесняемся. Конечно, при маме и папе, я такого не говорю… – Мишель, озабоченно, спросил: «Не свалится Элиза, мост скользкий…»
– Она здесь трехлетней малышкой играла… – Виллем помахал сестре:
– Спускайся. Фон Рабе, – он повернулся к Мишелю, – о котором ты мне рассказывал, мой соученик, по Гейдельбергу. Тогда я его попросил выйти из комнаты, вежливо, а теперь, – Виллем посмотрел на свой кулак, – время вежливости закончилось.
Мишель слушал звон колоколов. Сегодня, после обеда, они втроем, уезжали в Брюссель. Виллем устраивал сестру в Лувене, в снятой бароном квартире. Вместе с Мишелем кузен отправлялся в Париж. Оттуда Виллем собирался в Барселону, и на фронт, где республиканцы осаждали Сарагосу. Кузен отлично стрелял, был хорошим математиком и намеревался заняться инженерным делом, в войсках.
От ворот парка раздался веселый голос: «Кузен Мишель! Мы вас потеряли!». Гамен бросился к хозяйке, Элиза расхохоталась. Шипперке лизал ей руки.
– Они очень преданная порода, кузен, – заметила девушка:
– Папа и мама ждут в машине. Сегодня угри в соусе из пряных трав и рагу из говядины… – она поправила ошейник на собаке:
– Ты побежишь за автомобилем, мой дорогой, как в средние века. Потом в поезд сядем… – Мишель посмотрел на стройную спину девушки, в льняном платье. Она шла через площадь к черному лимузину. Барон и баронесса были в возрасте, и не ходили в церковь пешком.
– Твои письма, я, конечно, буду отправлять, – углом рта заметил Мишель Виллему. Молодой де ла Марк похлопал его по плечу:
– Спасибо. Зря, что ли, я, пять десятков написал? – он подогнал Мишеля:
– Багаж на станции. Таких угрей, как мама готовит, ты еще долго не поешь, и я тоже. Вряд ли на фронте меня ждут изысканные обеды… – лимузин загудел. Элиза, с места шофера, крикнула: «Быстрее!»
– Не ждут, – подтвердил Мишель.
Люди расходились из церкви по домам, хозяева таверн открывали ставни. На доске у ресторанчика значилось: «Сегодня кролик в пиве». Пахло кофе, на тротуарах прыгали дети, над поселком плыл звон колоколов. Мишель, отчего-то, перекрестился:
– Господи, помоги ему, – неслышно сказал он, глядя на рыже-золотую голову кузена, – помоги нам. Как здесь спокойно… – Мишель обвел глазами цветы в деревянных кадках. Кюре, на ступенях церкви, говорил с шахтерами. Старики, получавшие пенсию от компании, устраивались за столиками, разворачивая воскресные газеты, отхлебывая пиво. Мишель постоял на площади:
– Все равно будет война… – заставив себя не думать об этом, он пошел к лимузину де ла Марков.
Часть седьмая
Амстердам, ноябрь 1937
В парке Кардозо, на зеленой, влажной траве, у маленького пруда, расхаживали утки. Осень стояла теплая. Цветы в розарии распустили немного поникшие лепестки, белые, и алые будто кровь. Дети, в шерстяных пальтишках, в шортах и юбочках, с голыми коленками, толпились в очереди к старомодным качелям, на чугунных цепях. Звенел смех, мальчики постарше перебрасывались мячом, из киоска пахло свежевыпеченными вафлями.
Доктор Горовиц забрал бумажный пакет. Эстер сидела у пруда. Мальчишки дремали в низкой коляске, но, как весело подумал доктор Горовиц, должны были скоро проснуться. Светлые волосы дочери прикрывала шляпка с узкими полями. Эстер курила, закинув ногу на ногу, покачивая изящной туфелькой. Хаим пошел к пруду. Самолет зятя, через два дня, приземлялся в Голландии.
– Не боится летать, – хмыкнул доктор Горовиц, – после крушения «Гинденбурга». Хотя там дирижабль был.
Воздушный путь из Конго в Европу, с остановками, занимал пять дней.
Медицинский конгресс начинался на следующей неделе. Хаим с младшим сыном приехал в Амстердам в сентябре. Эстер развела руками: «Давид извиняется, в телеграмме, но не может ничего сделать. Он в самом разгаре изучения сонной болезни. Он много времени вне поля провел».
– Много времени… – кисло сказал доктор Горовиц, – когда, ты говоришь, он в Африку отправился? Когда мальчикам два месяца исполнилось?
– Шесть, папа, – Эстер, немного, покраснела: «Когда он докторат получил, в Лейдене. Папа, Давид исследователь, ученый. Его ждет Нобелевская премия. Я не могу обрубать ему крылья, и держать на привязи».
– Конечно, – вздохнул Хаим.
Доктору Горовицу не нравилось, что зять, при первой возможности, норовил сбежать то в пустыню, то в джунгли. Сыновья поддержали Эстер. Аарон рассмеялся:
– Папа, Давид утром, перед хупой пошел в библиотеку заниматься. Ученые, они такие люди… – старший сын, немного опасался, что немецкое посольство не продлит его визу. Однако рав Горовиц, с легкостью, получил еще один штамп, со свастикой. Аарон заметил: «Когда все закончится, поменяю паспорт. Противно на него смотреть. Тетя Ривка с Филиппом тоже собираются».
Обновив немецкую визу, дива отправилась с мужем в Кельн, Дюссельдорф и Франкфурт. Квоту Государственного Департамента на людей творческих профессий только что расширили. Ривка сказала брату:
– Все равно, капля в море. Пять сотен человек на всю страну, а в одном Берлине евреев сто тысяч. Но я рада, – она поцеловала Хаима в щеку, – рада, что у тебя, на старости лет… – мадам Горр подмигнула.
– Ты меня всего лишь на год старше, – заметил Хаим. Он, добродушно, улыбнулся:
– Мне повезло. Амалия хорошая женщина, и дочка у нее замечательная. Они с Меиром дружат, в кино ходят, на бейсбол… – Ривка, проницательно, посмотрела на брата. Женщина приложила ладонь к светлому шелку, облегавшему еще красивую грудь:
– У мальчиков сердце, дорогой мой… – посоветовавшись с мужем, она решила ничего не рассказывать брату о Габи и Аароне. В Амстердаме она отвела в сторону племянника:
– Боль у него в глазах. Бедный… Но ничего, он оправится… – Аарон выслушал ее:
– Спасибо, тетя. Это все… – он даже не закончил.
В Берлине Аарон жил тихо, не встречаясь с Питером и Генрихом. Такое было слишком опасно. Превозмогая отвращение, он просматривал «Фолькишер Беобахтер». Рейхсминистр пропаганды Геббельс ухватился за переезд герра Кроу в Берлин, как за манну небесную. Газета публиковала фото Питера на производствах, с нацистским значком. Авторы статей рассыпались в панегириках гению фюрера, привлекающему в Германию лучших ученых и промышленников. О людях, уезжавших из страны, писали, как о предателях, если разговор шел о немцах. То, что печатал Геббельс о евреях, Аарон читать не мог. Его тянуло достать где-нибудь пистолет и расстрелять к чертям все нацистское руководство.
Ничего такого делать было нельзя, да рав Горовиц и не умел стрелять. Он сидел на подоконнике спальни, глядя на тополя вдоль Гроссе Гамбургер штрассе:
– Я бы не смог так себя вести, как Питер, как Генрих. Я бы себя выдал, обязательно. Какие они оба смелые люди… – Габи часто снилась Аарону. Золотисто-рыжие, словно осенняя листва, волосы, лежали на его плече. Она тихо смеялась, шепча что-то ласковое. Аарон лежал, закинув руки за голову, ожидая, пока пройдет боль. Оказавшись в Амстердаме, Аарон не стал никому говорить о Питере. Тетя Ривка тоже молчала. Отец отдал Аарону кольцо с темной жемчужиной, обняв его, как в детстве:
– Тебе двадцать семь, милый. Может быть… – отец замялся. Аарон заставил себя кивнуть: «Спасибо, папа». Рав Горовиц убрал кольцо, в старом, потертом, бархатном мешочке, в портмоне. Он велел себе не вспоминать Габи. Вместо этого он попросил младшего брата научить его стрелять. Меир, испытующе, посмотрел на Аарона: «Ладно. А почему ты считаешь, что я умею стрелять, кстати?»
Рав Горовиц удивился:
– Ты агент Бюро. Мне казалось, вы все умеете стрелять.
– Ну да, – Меир подхватил одного из племянников. Эстер их различала, а они с отцом, братом и тетей Ривкой махнули рукой. Мальчики были светленькие, с большими, серо-синими глазами, еще пухлые. Они, оба, начали ходить и лепетать. Иосиф был старше на полчаса, а больше братья ничем не отличались. Второй близнец спокойно сидел на полу детской, грызя деревянное кольцо.
– Иосиф? – неуверенно сказал Меир, пощекотав мальчика. Племянник засмеялся.
– Это Шмуэль, – возразил Аарон, – кажется. Впрочем, – рав Горовиц повел носом, – мыть их придется обоих. Пошли, – он поднял второго малыша, – научу тебя, как это делать. Пусть Эстер отдохнет. Я маме помогал, когда ты родился, – обернулся рав Горовиц к брату, заходя в красивую, большую ванную, примыкавшую к детской.
Они жили в старом, перестроенном доме Кардозо, на канале Принсенграхт, напротив парка, разбитого в память Шмуэля и Авиталь. На кованой ограде висела медная, мемориальная табличка, рядом Горовицы часто замечали цветы. Эстер улыбалась:
– Давид мне рассказал о традиции. Студенты-медики сюда перед экзаменами приходят. Дедушка Шмуэль стал кем-то вроде святого в Амстердаме. Еврейского… – Эстер хихикнула. Тетя Ривка и Филипп поселились в гостинице. Дива сказала племяннице:
– Не то, чтобы я критиковала особняк, но у меня одна ванная больше, чем ваш этаж. Я люблю жить просторно… – Эстер обняла тетю:
– Я видела, сколько у вас чемоданов. И здесь, действительно, тесновато. Трое мужчин, двое малышей… – доктор Горовиц шел к пруду, вспоминая низкий, хрипловатый голос Роксанны:
– Не торопи мальчиков, Хаим. У них сердце, как у папы нашего… – дива ласково посмотрела на брата:
– И у Эстер сердце… – Хаим заметил морщинку между бровями сестры, но больше она ничего не сказала.
Опустившись рядом с дочерью, он поправил одеяло на мальчиках. Близнецы, как обычно, спали в обнимку. Хаим посмотрел на длинные, темные ресницы:
– На редкость здоровые дети. Эстер могла бы еще кормить, однако она работать хочет. Давид здесь зиму проведет, после конгресса, поможет ей. Хотя она няню берет… – Элиза, в сентябре, возясь с детьми, весело сказала:
– Если бы я не училась, Эстер, я бы к тебе в няни пошла. Для того, чтобы каждый день видеть сладких мальчиков… – Хаим, искоса, посмотрел на дочь. Четкий, резкий профиль всегда напоминал ему бюст вице-президента Вулфа, в Капитолии:
– Характер у нее такой же… – из пакета упоительно пахло выпечкой:
– Но Давид ее слабое место… – дочь потушила папиросу. Хаим сунул ей в руку вафлю:
– Я кофе купил. Посидим немного, и пойдем. Мальчики с вокзала вернутся, пообедаем с ними и Элизой… – Элиза приезжала в Амстердам, на конгресс. Она писала большую статью в католический женский журнал, о борьбе с эпидемиями.
– Куда мне вафли есть… – Эстер расстегнула пальто. Она не хотела шить новые вещи, в надежде на то, что похудеет.
Уезжая в Конго, муж, недовольно, заметил:
– Надеюсь, к моему возвращению, ты приведешь себя в порядок. Кормление не повод запускать внешность, и я объяснял, что кормить больше не нужно. В современных смесях есть все, что требуется… – Эстер вскинула упрямый подбородок: «Меня кормили грудью, и я буду. Когда я отлучу детей, я похудею».
– Хотелось бы, – ядовито заметил муж, – иначе придется расширять дверные проемы… – Эстер почувствовала слезы на глазах. Блузки на пуговицах она давно не носила, перебиваясь джемперами, но с пальто было ничего не сделать.
Мальчишки зевали, просыпаясь, Эстер и отец взяли их на колени. Хаим разломил вафлю и дал внукам. Они сидели, слушая сопение малышей. Дети захотели встать на ноги, отец ласково сказал: «Отдохни. Я с ними погуляю». Эстер закурила еще одну папиросу, вспоминая рысь на рукоятке кинжала, тусклого золота, с крохотными, изумрудными глазами:
– Может быть, у нас девочка родится. Ей отдам. Хотя Давид твердо сказал, что больше не хочет детей. Заповедь он выполнил. Не то, чтобы его интересовали заповеди… – лебеди скользили по серой воде пруда. Отец водил близнецов по лужайке, Эстер слышала их лепет. Высокий, красивый человек в сером пальто, медленно шел по дорожке. Белые, как лен, коротко стриженые волосы были не прикрыты. Отто фон Рабе остановился:
– Она, наверное, голландка. По измерениям голландцы почти арийцы. Они немцы, и язык у них немецкий. Просто диалект, как на севере… – женщина поднялась. Отто оценил высокий рост, большую грудь, прямую спину:
– Отличная стать… – женщина пошла к пожилому человеку, тоже светловолосому. Он держал за руки двух малышей:
– Наверное, ее отец, дети. Она замужем, должно быть. Нет, надо найти девственницу. Арийскую девственницу… – приехав в Амстердам делать доклад, на медицинском конгрессе, Отто поселился в хорошей гостинице. В отличие от Германии, здесь он мог не прятаться. В городе было много баров, где встречались мужчины, и дешевых пансионов, сдающих комнаты по часам. Отто, каждый день, боролся с собой:
– Я здесь для того, чтобы вылечиться. Не смей… – хватало и того, что герр Кроу постоянно болтался на вилле. Приезжая из Хадамара домой, Отто, ночью, представлял себе герра Петера. Он запрещал себе думать о подобном, но все было тщетно.
Женщина и ее отец говорили на английском языке. До него донеслось имя: «Эстер». Он едва подавил тошноту:
– Еврейка. Евреи, подобные ей, опаснее всего. Они притворяются арийцами, пользуются своей внешностью… – выходя из сада, он заметил медную табличку на ограде. Прочитав ее, Отто плюнул на землю:
– Знал бы я, что парк в честь евреев назван, ногой бы сюда не ступал. Ничего, мы все переименуем, как в Германии.
Посмотрев на часы, Отто надел шляпу:
– Куплю пару журналов. В Германии за хранение таких вещей в концлагерь отправляют. Потом я их выброшу… – он перешел через мост. Отто направлялся на улицу Зеедик, где помещалось кафе Mandje. Отто приметил его несколько дней назад. Судя по виду патронов, в баре, из-под прилавка, продавали нужные доктору фон Рабе журналы.
Серые башни кино-паласа Авраама Тушинского, самого большого кинотеатра в Амстердаме, возвышались над черепичными, влажными городскими крышами. На углу площади Рембрандта еще работал цветочный магазин. Аарон велел брату: «Надо букеты купить». Меир протер очки от капель дождя:
– Это не свидание. Мы ведем в кино сестру и кузину, – старший брат подтолкнул его в плечо:
– Все равно. Эстер и Элизе будет приятно. Эстер полгода одна провела. Элизе, кроме брата, цветы дарить некому, а Виллем сейчас в Париже… – они встретили кузину на вокзале. Выйдя из вагона с Гаменом на поводке, девушка рассмеялась. Пес бросился к Аарону и Меиру. Младший юноша присел:
– Не забыл ты меня. На канале Принсенграхт кое-кто тебя ждет… – Эстер, сначала, хотела оставить Элизу у себя, и даже приготовила ей комнату. Однако девушка отказалась:
– Не хочу тебя обременять. Я телеграммой забронировала номер, в своем старом пансионе. Буду приходить с Гаменом, каждый день, гулять с мальчиками, помогать тебе… – девушки мыли посуду на кухне. Эстер вздохнула:
– Хорошо. Аарон еще не уехал. Ты права, такое неудобно.
Гамена оставили в доме Кардозо. Доктор Горовиц отпустил дочь в кино:
– Мы сами справимся, – близнецы, гонялись за собакой, – сходи, отдохни. Перекусите в кафе кошерном. Чтобы раньше десяти вечера дома не появлялись, – велел отец: «Я мальчишек спать уложу, не волнуйся». Эстер прижалась щекой к его щеке:
– Спасибо, папа. Мы с Элизой по магазинам прогуляемся… – Давид, уезжая, оставил жене деньги, но доктор Кардозо настаивал на полном отчете о тратах. Муж не одобрял бездумных, как говорил Давид, покупок. Отец, в сентябре, приехав в Амстердам, отдал Эстер конверт. Доктор Горовиц пробормотал: «Ерунда. Побалуй себя». Эстер баловать себя не стала. Она завела счет в банке, на свое имя. На подобное разрешения мужа больше не требовалось.
– На всякий случай, – Эстер открыла зонт, выходя из банка, – Давиду знать не обязательно. Он тоже передо мной не отчитывается. Я понятия не имею, сколько он зарабатывает… – муж не был скупым человеком, но всегда наставительно говорил, что деньги любят счет. Сотню долларов из подарка отца Эстер спрятала в кошелек. Она не хотела покупать новую одежду, пока не похудеет:
– Но можно посмотреть сумочку, обувь. Давиду скажу, что тетя подарила. Он проверять не станет, а тетя в Париж собирается, из Кельна… – они с Элизой договорились сходить в парикмахерскую. Баронесса де ла Марк никогда не делала маникюр.
Эстер удивилась, Элиза махнула рукой:
– Моя мама на внешность внимания не обращает, это суетное. В монастыре, тем более, эмали для ногтей не имелось. Я в прошлом году сорняки пропалывала, на огороде, – девушка расхохоталась.
Эстер нравилось проводить с ней время. Переехав в Европу, она растеряла американских подруг. Она ходила только к друзьям Давида, университетским преподавателям, людям старше Эстер. Она скучала по танцам, кафе и кинотеатрам. Иногда Эстер думала съездить в Лондон. Тетя Юджиния ее приглашала, но с двумя младенцами на руках путешествие становилось тяжелым, если не невозможным.
– Все равно съезжу, – Эстер надела шляпку:
– В Лондон самолеты летают. Мальчики подрастут, навестим родственников… – она не предполагала, что муж отправится с ней. В Амстердаме Давид, все время, проводил в библиотеке, в университете, или в госпитале. Эстер восхищалась мужем. Он считался самым талантливым из молодых медиков Европы, выпустил две монографии, и готовил третью. Давид защитил докторат, получал премии за статьи и твердо намеревался стать нобелевским лауреатом. Муж, однажды, сказал:
– Жаль, что папа умер, не успев понять механизм заражения сыпным тифом, от вшей. Иначе премия ему, и Риккетсу, была бы обеспечена.
Эстер напомнила себе:
– Ему два года исполнилось, когда профессор Кардозо скончался. Давид не знал отца. Неудивительно, что он так говорит… – она уважала трудолюбие и упорство Давида, однако, иногда, не соглашалась с мужем. Доктор Кардозо пренебрежительно относился к простым медикам:
– Такие люди, как твой отец, как ты, не двигают вперед науку. Он вправляет вывихи, а ты принимаешь роды. Вас тысячи, а нас, ученых, по пальцам можно пересчитать, – Эстер давно прекратила спорить с мужем на такие темы. Давид был упрямым, и она тоже. Обычно все заканчивалось тем, что кто-то из них, в сердцах, хлопал дверью, и уходил ночевать в кабинет.
– Чаще Давид… – горько сказала себе Эстер, идя к пансиону кузины:
– Он каждый раз в кабинете спит, когда я в микву хожу. Хочет меня отучить. Говорит, это антисанитарная, средневековая привычка… – она посмотрела на руки:
– Не похудела, а обещала. Хоть ногти в порядок приведу. Скоро в госпиталь возвращаться… – с нового года Эстер брала няню. Она выходила на должность ординатора в родильном отделении больницы при Амстердамском университете.
Рассчитываясь за розы, Меир вспоминал Ирену. Когда доктор Горовиц и миссис Фогель вернулись в город, они с Иреной, по выходным, стали уезжать на Лонг-Айленд. Меир говорил отцу, что занят на работе, Ирена отговаривалась ночевками у подруг. Меир вдохнул тяжелый, сладкий запах цветов:
– Она меня любит, будет ждать. А я? – он понял, что покраснел:
– Надо сначала закончить воевать. Разберемся. Хотя неизвестно, сколько времени все протянется… – они с братом вышли на узкую улицу. У касс кинотеатра выстроилась очередь, Меир прищурился: «Идут. С пакетами, как я тебе и говорил».
Рав Горовиц усмехнулся:
– Женишься, мой дорогой, и поймешь, что жену надо баловать. Сказано, что мужчина должен одеваться ниже своих возможностей, а жену содержать, как королеву. И быть добрым, и непритязательным, конечно. Забери пакеты у кузины Элизы, – скомандовал Аарон, – а я позабочусь об Эстер.
Девушки свернули зонтики. Элиза, весело, сказала:
– Мы выбрали отличные сумочки, обувь, шарфы… – Элизе, немного, нравился старший кузен Горовиц. С ним было интересно, Аарон рассказывал ей о Святой Земле. Элиза заметила:
– Мы знаем, чем вы в Берлине занимаетесь, кузен. Папа и мама говорят, что долг каждого католика, тоже помогать евреям. Они наши братья, дети Авраама.
Папа Пий, на Пасху, выпустил энциклику Mit brennender Sorge, где осуждал нацистский режим. Копии послания тайно ввозились в Германию и зачитывались на службах, в католических церквях. Аарон сказал об этом Элизе. Девушка тряхнула головой:
– Бог накажет Гитлера за все, что он делает с евреями, со священниками, с несчастными людьми, которых лишают права на рождение детей. Мы молимся за вас, кузен Аарон, – просто добавила девушка.
В фойе пахло табаком, кофе, женскими духами. Аарон купил сестре и Элизе пирожные. В кинотеатре работало кошерное кафе, а после фильма их ждал столик в ресторане, у Эсноги.
– Попробуешь нашу кухню, – заметила Эстер кузине:
– Я по-американски готовлю, а у них настоящая сефардская еда. Жареная рыба, фаршированные овощи, курица с чесноком и пряностями…
У афиш, они немного поспорили, на какой фильм идти. Меир настаивал на американском кино, «Впереди Калифорния».
– Гонки на грузовиках, – восторженно сказал юноша:
– Вы никогда не видели подобного. Соревнование между грузовиками и поездами… – Меир ходил на фильм с Иреной, но хотел посмотреть его еще раз. Сестра закатила глаза:
– Я не для того первый раз за два года выбралась в кино, чтобы смотреть на грузовики, Меир. «Жизнь Эмиля Золя», или этот… – она указала на афишу: «Молодой и невинный». У Хичкока всегда хорошие фильмы… – шло еще нацистское кино, с Зарой Леандр, «К новым берегам». Они не собирались и ногой ступать в зал, где на экране показывали заставку, со свастиками.
Отто фон Рабе покупал билет на немецкий фильм. Доктор узнал давешнюю женщину из парка, в хорошем костюме, с букетом роз. Девушка, младше ее, и ниже ростом, сказала что-то, компания рассмеялась:
– Тоже еврейка, наверное, – подумал Отто:
– И эти двое евреи. Кинотеатр еврею принадлежит, у нас бы его давно ариизировали. Я бы и не пошел сюда, но я не смогу гулять по городу. Я вернусь в кафе, то самое… – Отто пару часов провел, запершись в номере, наедине с журналами. Он одергивал себя:
– Посмотри фильм, и возвращайся в гостиницу, поработай над докладом… – Отто говорил о сотрудничестве немецких и японских медиков, в борьбе с эпидемиями.
Он отвел глаза от высокого, красивого, мужчины, с бородой:
– Не смей, он еврей, наверняка. Но какая разница… – горько сказал себе доктор фон Рабе: «Преступление есть преступление… – он заставил себя смотреть на золотистые волосы младшей девушки. Компания, наконец, решила, на какой сеанс пойти. Давешний темноволосый мужчина встал в конец очереди. Отто услышал его мягкий голос:
– Фильм, о котором кузен Мишель писал. Drôle de drame. Криминальная комедия. Мадемуазель Аннет Аржан играет, невеста кузена Теодора. Заодно посмотрим на нее… – забрав свою сдачу, Повернувшись, Отто увидел темные, в длинных ресницах, глаза мужчины. Доктор фон Рабе задел, его рукавом пальто, выбираясь из очереди. Мужчина не обратил на это внимания.
Найдя место в зале, Отто, бездумно, смотрел на экран, где шла немецкая кинохроника. Сердце, бешено, прерывисто застучало. Доктор фон Рабе захотел увидеть незнакомца еще раз, чего бы это ни стоило.
За обедом, в кошерном ресторане, у Эсноги, они обсуждали фильм. Комедия об авторе детективов, ложно обвиненном в убийстве жены, и вынужденном скрываться среди парижских воров, всем понравилась. В конце фильма выяснилось, что жена, инсценировав смерть, сбежала с любовником. Мадемуазель Аржан играла девчонку, мошенницу, взявшую под крыло неудачливого писателя. Они согласились, что невеста кузена Теодора удивительно напоминает тетю Ривку.
– И голоса у них похожи, – Аарон расплатился:
– Надо тете написать. Она из Кельна в Париж летит. Она встретится с Теодором, Мишелем. Пусть посмотрит на мадемуазель Аржан. Она очень хорошая актриса, хоть и молодая… – они знали, что у кузена Теодора есть американское гражданство, знали, что тетя Жанна болеет, и не может покинуть Париж.
Девушки пошли вперед. Ночь была тихой, звезды отражались в воде канала. Дождь закончился, с Эя дул свежий, чистый ветер. Меир закурил сигарету. Аарон положил руку на плечо брата:
– Спасибо, что в тир меня водил. В Берлине я не могу держать при себе оружие, но все равно… – рав Горовиц помолчал, – пригодится.
Меир снял очки, протер их, и опять надел: «Аарон… Долго ты в Германии собираешься пробыть?»
Темные глаза брата посмотрели куда-то вдаль. Аарон подождал, пока проедет машина:
– Столько, сколько, понадобится, Меир, чтобы спасти всех, кого мы можем спасти. Я бы то же самое мог спросить у тебя, – смешливо добавил старший брат. Он прислонился к кованой решетке набережной. Аарон был в кипе, без шляпы, волосы шевелил ветер. Брат засунул руки в карманы короткого, твидового пальто. Огонь сигареты освещал упрямое, хмурое лицо.
Меир, смутившись, пробормотал: «Откуда ты…»
– Изучение Талмуда, – почти весело ответил рав Горовиц, – развивает логику. У тебя отличный загар, ты стреляешь, как снайпер, несмотря на очки, научился водить машину, и я видел в комнате испанскую газету. Республиканскую, – прибавил рав Горовиц: «Мэтью тоже в Испании?»
Меир покачал головой:
– У него новая должность, секретная. Он занимается безопасностью ученых, выполняющих исследования для армии. В Испании ему делать нечего… – Меир оборвал себя:
– Загореть я мог и на Лонг-Айленде. Лето было отменное, – он сунул нос в шарф: «Не то, что здесь».
В свете звезд, Аарон увидел блестящие, золотистые волосы Элизы. Кузина ему нравилась, но Аарон, горько думал:
– Мало времени прошло. Да и встречу ли я еще такую девушку, как Габи? Один Господь знает.
Они с младшим братом завтра уезжали из Амстердама. Эстер, сначала, расстроилась, что они не увидятся с Давидом. Доктор Горовиц, коротко, сказал:
– Мальчики с тобой хотели встретиться, милая. С тобой, с племянниками. У них работа, дела…
Аарон видел зятя только на фотографиях. Когда Эстер и Давид ставили хупу, он учился в Святой Земле:
– Интересно, – хмыкнул рав Горовиц, – где сейчас кузен Авраам? Не удивлюсь, если я его в Берлине увижу, в скором времени, – Аарон понял, что, если нацисты откажутся выдавать ему дальнейшие визы, то ему придется перебираться в страну рядом с Германией:
– Польша, – он вспомнил карту, – Чехословакия, Швейцария, Бельгия. Надо выбрать слабо охраняющуюся границу. Дания, оттуда легче людей переправлять, по морю, – брат поднял голову.
– Меир, – внезапно, спросил Аарон, – будет война?
Юноша кивнул:
– Будет. Гитлер не ограничится своей страной. На очереди Австрия, – Меир запнулся, – Чехословакия. Судетские горы, с месторождениями полезных ископаемых. Надо сделать так, чтобы, как можно больше евреев покинуло Германию, Аарон, пока есть еще время, – добавил Меир.
Аарон помнил, что невеста кузена Теодора тоже еврейка, из Польши:
– Он писал, – вздохнул раввин, – что мадемуазель Аннет сирота, родителей в погромах потеряла. И дядя Натан в Польше пропал. Теперь и не узнаем, что с ним случилось.
Меир, внезапно, усмехнулся:
– Эстер, мне кажется, не в обиде, что мы на конгресс не остаемся. Мы все равно не врачи. Давид, – Меир помолчал, – считает, что все, кто не занимается медициной, зря небо коптят. Он очень уверен в себе… – через две недели знакомства с Давидом, сестра сообщила: «Мы ставим хупу, папа».
Доктор Кардозо приехал на конгресс, в Нью-Йорк. Эстер только что закончила, университет Джона Хопкинса, в Балтиморе, с дипломом врача общей практики. Меир учился в Гарварде, и проводил каникулы дома. За обедом в квартире Горовицей Давид резко отзывался об американской системе обучения врачей:
– У вас, дядя Хаим, выпускают невеж, – заявил доктор Кардозо, – ни один американский доктор не преуспел в Европе.
Меир заметил опасный огонек в голубых глазах сестры. Повертев серебряную вилку, Эстер сладко улыбнулась:
– Хочется доказать что вы неправы, кузен Давид. Я могу с вами поспорить.
Когда дочь сказала, что выходит замуж, доктор Горовиц замялся:
– Если ты собираешься преуспеть в споре с ним, милая… – Эстер фыркнула:
– Разумеется, нет. Мы любим, друг друга, – девушка поцеловала отца. Он пробурчал:
– За две недели все, конечно, стало понятно.
– Кто бы говорил, – Эстер вздернула нос, – ты с мамой познакомился в понедельник, в среду сделал предложение, а на следующей неделе стоял под хупой… – доктор Горовиц покраснел.
Он встретил Этель на заседании муниципального совета Бруклина. Хаим говорил о санитарном обслуживании фабрик. Этель, профсоюзная активистка, руководила работницами на швейных производствах. Девушка не оставила камня на камне, от доклада доктора Горовица. После заседания Хаим пригласил ее на кофе.
– Тогда другое время было, – заметил отец:
– И потом, я торопился. Мне стало понятно, что девушку нельзя упускать…
– И мне понятно, то же самое, – отрезала Эстер.
Подходя к пансиону кузины Элизы, Меир обернулся к брату:
– Ты только никому об Испании… – он помедлил, – не говори. Папа считает, что я здесь, в Европе, занимаюсь делами Бюро. В общем, так оно и есть… – Аарон кивнул.
Утром он садился в поезд, что шел через Кельн и Франкфурт на Берлин. Младший брат ехал в Барселону через Швейцарию и юг Франции.
Проводив Элизу, они дошли до особняка Кардозо. Отец встретил их на пороге:
– У малышей температура поднялась. Ничего страшного, я им дал жаропонижающее, поменял белье, простыни… – доктор Горовиц добавил:
– Продуло их, наверное. Можно не беспокоиться, легкая простуда.
Он помахал конвертом:
– С вечерней почтой пришло. Тетя Ривка летит из Кельна Сабеной, через Брюссель. Рейс в Лондон, но они делают остановку в Бельгии. На борту самолета будет… – отец торжественно прочитал:
– Георг Донатус, наследный принц Гессенский, и его семья. Можно не беспокоиться, – заключил Хаим, – с такими пассажирами авиакомпания, как следует, проверит самолет… – Аарон рассказал отцу о мадемуазель Аржан. Хаим улыбнулся:
– Тетя Ривка в Париже ее увидит. Спать идите, вам рано вставать… – братья поднялись наверх. Эстер выглянула из детской:
– Не волнуйтесь, все хорошо… – в тихом коридоре тикали старые, прошлого века часы, пахло пряностями. На берегу канала, фонари освещали медную табличку, рядом с входом в парк Кардозо. Аарон, внезапно, обнял сестру и привлек к себе Меира. Они немного постояли, молча. Эстер шепнула:
– Ложитесь, милые. Мы увидимся, обязательно. Спасибо, что приехали… – Аарон оглянулся на пороге спальни. Сестра вскинула голову:
– Будто рысь, на ее кинжале. Господи, – попросил рав Горовиц, – убереги нас от всякой беды и несчастья, позаботься о нас… – в окне Аарон увидел белого голубя. Птица парила, расправив крылья, над водой, в тишине ночи.
Заседания конгресса проходили в большой аудитории Амстердамского университета. Чисто вымытые, в мелких переплетах окна, смотрели на канал. Неподалеку виднелся шпиль Аудекерк. Внизу, на серой воде, качались лебеди. Лига Наций собирала такие встречи раз в два года. Основная работа шла на секциях. Доктор Кардозо председательствовал на отделении, где выступали врачи-эпидемиологи.
Давид стоял перед зеркалом, в кабинете. Комнату ему, по первому требованию выделили организаторы. Доктор Кардозо удовлетворенно рассматривал себя. Темные волосы и короткая, ухоженная борода были отлично пострижены, лицо покрывал африканский загар. На висках появилась легкая седина. На манжетах белой, накрахмаленной рубашки сверкали бриллиантовые запонки. Костюм серого твида облегал мощные плечи. Давид был больше шести футов ростом:
– Седина придает солидности. Мне тридцати не исполнилось, но такое… – Давид коснулся рукой волос, – вызывает уважение.
На выступлении, во время общего заседания, он представил результаты испытаний живой противочумной вакцины. По слухам, русские тоже над ней работали. В Маньчжурии, разговаривая с коллегой, японским военным врачом, Сиро Исии, Давид развел руками:
– Точно мы ничего не знаем, мистер Исии. Русские эпидемиологические институты не делятся с нами изысканиями… – Давид приехал на базу отряда Исии, под Харбином, по приглашению руководителя. Лагерь эпидемиологов разбили в глуши, на границе Маньчжурии и Монголии. Давид сидел в лабораторной палатке, за микроскопом, разбираясь со штаммами. В чистом небе послышалось гудение самолета.
Исии сам за ним прилетел. Японец был старше Давида, носил форму полковника, но долго ему кланялся и называл сенсеем. Исии восхищался его статьями о чуме и сонной болезни. Блестя стеклами очков, японец, почтительно, заметил:
– Когда я узнал, что вы здесь, сенсей, я не мог не приехать. Я считаю вас учителем… – Исии пригласил Давида на базу научного отряда 731, которым руководил японец.
Они устроились на деревянных, врытых в степную, сухую землю, скамьях, под холщовым навесом. Давид велел принести гостю зеленого чая. За папиросой, Исии рассказал ему об организации отряда.
Под Харбином, на базе, Давиду понравилось. Медики получили в свое распоряжение отлично оборудованные лаборатории, недостатка в подопытных животных не было. Исии показал отделение эпидемиологии, где занимались хорошо знакомыми Давиду инфекциями. Остальные группы отряда, по словам японца, изучали растения и насекомых. В кое-какие здания Исии его не водил. Японец, вежливо, сказал:
– Для сенсея там нет ничего интересного. Мы военные медики, проводим армейские исследования… – низкие, подвальные окна в домах были забраны решетками. В разговоре с Исии он упомянул, что испытывал живую противочумную вакцину на себе. Давид не боялся заражения, он был уверен в своей работе:
– Животные не дают клинической картины, существующей у человека… – в кабинете полковника накрыли отличный обед, с французским вином, – пришлось вводить самому себе чумные штаммы, – Давиду, показалось, что японец легко улыбнулся. Исии кивнул: «Я понимаю. Но все прошло удачно?»
– Более чем, – расхохотался доктор Кардозо, – как видите, я жив и здоров… – солдаты убирали со стола. Исии повел рукой:
– Да, сенсей, развитие науки требует жертв. И человеческих смертей тоже… – Давид весело прервал его:
– Никаких жертв, полковник. Медицина призвана бороться со смертью, что мы и делаем. Я за свою вакцину отвечаю. Хотя, конечно, – мужчина помрачнел, – вакцинация, пока не панацея. У нас нет хороших лекарств… – Давид следил за работой лаборатории Флеминга, но, судя по всему, англичане никуда не продвинулись.
Он поправил безукоризненный, шелковый галстук. Ордена принцев Оранских, и Почетного Легиона, Давид не носил, но на визитной карточке указывал.
– Если я перееду в Англию, – думал доктор Кардозо, – мне могут дать дворянство. Сэру Майклу Кроу его дали за работу для военного ведомства… -Давид подозревал, что в Отряде 731 занимаются бактериологическим оружием. Врач сказал себе:
– Их исследования, не твое дело. У них крематорий имеется, и труба дымит, однако они просто трупы животных жгут.
Доклад Давида сопровождали овации. Кроме него, никто из европейских и американских ученых, пока не создал живой вакцины от чумы. Присев на угол стола, он просмотрел программу секции. Некий доктор фон Рабе, из Германии, выступал с сообщением о сотрудничестве немецких и японских медиков. Давид знал о программе стерилизации, но пожимал плечами:
– Немцы правы. Не они такое придумали. У неполноценных, больных людей, и пристрастия неполноценные. Стерилизацией мы снижаем уровень преступности в обществе, защищаем население страны от рождения умственно отсталых детей. На их содержание идут наши налоги, не забывайте, – наставительно добавлял Давид.
Вспомнив о больных детях, он, ядовито, пробормотал:
– Два врача в доме, а у мальчиков жар. Какие они врачи? Эстер получила диплом, и сразу вышла замуж. Даже если она вернется к практике, то ненадолго. Будет сидеть, полировать ногти, чем она и сейчас занимается… – Давид был недоволен, что жена не работала во время беременности. Ее сильно тошнило, Эстер не отходила от ванной. Давид замечал:
– Тысячи женщин, Эстер, в твоем положении, на фабриках трудятся. Беременность, не болезнь. Не веди себя как старомодная барышня… – Давид мало времени проводил дома. Он терпеть не мог манеру жены постоянно попадаться ему на глаза, да еще и просить, чтобы он помог с детьми.
– Я их осматриваю, – удивился мужчина, – что еще надо? Это должна была бы делать ты, – усмехнулся доктор Кардозо, – но твой диплом стоит меньше, чем рамка, его окружающая… – он указал на мраморный камин:
– Сейчас все женщины, ринулись в медицину. В основном, бездари, – Давид искоса посмотрел на жену. Твердый подбородок немного дрогнул, однако, она спокойно ела:
– Ничего не надо, Давид. Ты прав. У тебя работа, поездки… – двое, жена и тесть, кисло подумал доктор Кардозо, умудрились заразить малышей. Он грешил на братьев жены, но те уехали из Амстердама третьего дня. Эстер клялась, что оба были здоровы.
– Превратили дом в ночлежку, – сочно заметил доктор Кардозо, – твои братья брали их на руки, прикасались к ним. А если бы это был полиомиелит, Эстер? – он недовольно посмотрел на жену:
– Против него пока нет вакцины. Ты рисковала здоровьем детей… – Эстер покраснела. Полиомиелит передавался по воздуху, или через грязные руки. Дети заплакали, Эстер подтянула их к себе. Они сидели на ковре, в спальне. Жена взяла малышей, Давид, поморщившись, вышел.
Доктор Кардозо не любил шума в доме. Когда он возвращался из поездок, жена ходила вокруг на цыпочках, и приносила ему кофе. Он жалел, что тесть тоже не отправился прочь из Амстердама. Давида раздражал доктор Горовиц, еще с тех времен, когда они ставили хупу.
На религиозной свадьбе настояла жена. Давид закатил глаза. В тринадцать лет он отказался праздновать бар-мицву, заявив о своем атеизме. Раввина Эсноги чуть удар не хватил, смешливо вспомнил доктор Кардозо.
Жена была упрямой, но Давид, увидев ее, рассмеялся:
– Твоего упрямства на приведение себя в порядок не хватило. Тебе надо, по меньшей мере, двадцать килограмм сбросить. Иначе наши сыновья будут листать свадебный альбом, и спрашивать меня, где женщина, на которой я женился… – он увидел слезы в глазах жены. Давиду нравилось, как он выражался, сбивать с нее американский гонор.
Однако Давид не изменял жене. В местах, где стояли лагеря эпидемиологов, попросту, не с кем было изменять. В поле он скучал по женщине. Давид много раз говорил жене, что она должна сопровождать его в экспедиции:
– Готовить, стирать, вести мою переписку… -Эстер возмутилась:
– Я шесть лет училась, Давид. Я врач! Я не брошу ординатуру, чтобы варить тебе кофе, в Маньчжурии… – Давид прервал ее:
– Ты не врач. У тебя нет опыта. Что касается кофе, любящая женщина должна быть готова на какие угодно жертвы, ради любимого… – жена обрадовалась, что Давид позвал ее. Потом, он, все равно, отправил Эстер к детям:
– Мальчики болеют. Твоя обязанность, как матери, быть рядом. Мне надо выспаться. Завтра доклад. Надо хорошо выглядеть… – он заметил темные круги под глазами жены. Эстер ушла, кутаясь в шелковый халат. Выкурив папиросу в блаженном, тихом спокойствии, Давид крепко заснул.
Он не собирался надолго оставаться в Амстердаме. Его ждали в Конго и Маньчжурии, Давид, на прощание, обещал полковнику Исии, что вернется. Вспомнив о Флеминге, Давид подумал:
– Кузен Питер производство в Германии разворачивает. Фармацевтический завод. Может быть, они создали новые лекарства… – Давид, сначала, хотел спросить фон Рабе, но качнул головой:
– Нет, он мне и руки не подаст. Все знают, что я еврей. Не хочу с ним разговаривать, – подытожил Давид. В дверь кабинета робко постучали. Доктор Кардозо, неслышно, вздохнул:
– Тесть, что ли? Он где-то здесь болтается, я его видел утром. Делает вид, что понимает, о чем речь идет, на секциях. Эстер в него такая бездарь, несомненно. Братья ее умнее, особенно младший… – на пороге оказался не тесть, а молоденькая, лет восемнадцати, девушка, в строгом, синем костюме и шелковой блузке. Золотистые, непокрытые косы падали на плечи.
Девушка отчаянно покраснела:
– Здравствуйте, доктор Кардозо. Я ваша кузина, Элиза де ла Марк, из Мон-Сен-Мартена. Я пишу статью, об эпидемиологах. Я журналист, – почти испуганно добавила девушка. Она, зачем-то, полезла в сумочку.
В журналисте было едва ли больше пяти футов. Давид подумал, что и весит она фунтов девяносто, не больше. Кузина совала ему визитную карточку. Девушка, волнуясь, рассыпала бумаги по дубовому паркету. Давид все быстро собрал. Элиза выдохнула:
– Вас кузина Эстер должна была предупредить. Я ей говорила…
Жена, действительно, что-то жужжала за ужином, но Давид пропустил ее слова мимо ушей. Он и в Конго, выбрасывал длинные письма из Амстердама. Давиду не было никакого дела до того, что кузен Питер фашист, а кузен Теодор собирается жениться. У Давида, была его работа, а больше его ничего не интересовало. Он забрал у девушки визитку:
– У Эстер теть было много, кузенов, родни. Она привыкла болтать о всякой семейной ерунде. Столько детей сейчас не нужно. Правильно я ей сказал, два ребенка, не больше, … – усадив гостью в кресло, сварив ей кофе на спиртовке, Давид попросил разрешения курить.
Она мелко закивала:
– Да, конечно… – доктор Кардозо устроился напротив. Кузина покраснела, опустив серо-голубые глаза. Давид закинул ногу на ногу:
– Доставайте блокнот, – велел он. Элиза, послушно, развернула тетрадь, приготовившись писать.
Отто фон Рабе тщательно подготовил свой доклад.
Кое-какие, совместные исследования, немецких и японских медиков не стоило выносить на всеобщее обсуждение. Отто состоял в переписке с полковником Исии. Японцы испытывали на китайцах, в Маньчжурии новые, сильные штаммы чумы. Отряд 731 имел в своем распоряжении неограниченное количество подопытного материала. В Китае его хватило бы поколениям врачей. Япония собиралась воевать с русскими. Исии сообщил Отто, что в обязанности отряда входит подготовка диверсантов, для распространения чумы в Монголии, и на северных границах Китая.
В отряде 731 занимались опытами по предотвращению обморожений. Погода зимой, вокруг Харбина, стояла суровая. Китайцев выводили на снег, обнаженными, и поливали ледяной водой. Врачи отряда ампутировали конечности, изучая влияние холода на мышцы и сосуды. Исии написал Отто, что операции проходили на открытом воздухе, без анестезии. Обезболивающие средства путали клиническую картину. Доктора не хотели тратить время на перевод подопытного материала в тепло.
Достигнув в этом году двадцати пяти лет, Отто вступил в СС. Отец устроил вечеринку, врача все поздравляли. Старший брат похлопал Отто по плечу:
– Ты пока унтерштурмфюрер, но тебя ждет большое будущее, я уверен.
Макс был на отличном счету у Генриха Гиммлера. Отто, смущаясь, попросил брата, устроить ему встречу с рейхсфюрером. Отто хотел поделиться соображениями об организации экспериментальных медицинских лабораторий в концентрационных лагерях. Летом открылся второй большой лагерь, Бухенвальд. В Германии было много медиков, которые сочли бы за честь развивать науку, работая с подопытными субъектами.
Рейхсфюрер внимательно выслушал предложения Отто. Гиммлер попросил:
– Оформите все докладом, партайгеноссе фон Рабе. Я уверен, что многих заинтересует ваша инициатива.
Отто написал и о заборе черепов у заключенных, и о военных исследованиях. Германии предстояло отправлять солдат и в Россию, и в Африку. Армии скоро должны были понадобиться данные о реакции человеческого организма на экстремальные температуры.
На вечеринку в честь приема Отто в СС приехал Герман Геринг. Он любил мальчиков фон Рабе, и всегда с ними возился. Глава Люфтваффе интересовался наукой. В разговоре с Отто Геринг упомянул, что авиаторам нужны сведения о выживании человека на высоте.
– Барокамеры, – кивнул Отто, – мы поместим туда объекты и проследим за экспериментом. Потом проведем вивисекцию, как японцы… – Отто включил в доклад и это предложение. Он добавил, что военные моряки, несомненно, тоже заинтересуются возможностями барокамер.
С доктором Исии они обсуждали массовую стерилизацию. Японцы открывали для солдат, в Маньчжурии, станции утешения, как называл их коллега. Исии настаивал, что нет смысла стерилизовать работниц. Материала было много, в случае заражения он менялся, аборты стоили дешево. Отто попросил младшего брата рассчитать затраты на подобные заведения в концентрационных лагерях. Пока их не существовало, но фон Рабе, упомянул, в докладе, что создание таких подразделений станет мерой поощрения заключенных. В подобных секциях можно было проводить эксперименты над женским организмом.
Генрих все сделал. Исии оказался прав. Младший брат отдал Отто расчеты:
– Даже если вы будете стерилизовать объекты без анестезии, все равно, операция обойдется дороже.
Отто развел руками:
– Лекарственные методы пока несовершенны, радиоактивное облучение стоит денег, а оперативное вмешательство, без обезболивания, приведет к смерти объекта на столе. В отличие от аборта… – он быстро просмотрел вычисления брата:
– Ты пишешь, что аборты стоят какие-то пфенниги. За день их можно сделать десятки, в отличие от операций. Пять минут, и готово, – Отто расхохотался.
Серые глаза брата были безмятежно спокойными. Генрих занимался всеми расчетами по использованию труда заключенных. О нем говорили, как о лучшем молодом математике Германии. Генрих ездил в Бухенвальд, когда лагерь только строился. Младший брат возил туда герра Петера. На будущих заводах Кроу предполагалось занять заключенных.
– Русские такое делают, – заметил Макс, когда они, за обедом на вилле, обсуждали визит в Бухенвальд, – они строят каналы, железные дороги, разрабатывают полезные ископаемые. Страна расцветает, – старший брат рассмеялся, – благодаря сталинским процессам. Миллионы людей в Сибири и на Дальнем Востоке отбывают заключение. Нам надо брать уроки у НКВД… – брат привез из Испании рисунок Веласкеса. Макс купил эскиз по дешевке, у антиквара:
– Старик не понимал, какая перед ним ценность… – Макс получил заключение экспертов, в национальной картинной галерее, о подлинности рисунка. Гауптштурмфюрер гордо сказал: «Начало моей коллекции». О втором наброске он, весело, отозвался: «Ученическая работа, мне он отчего-то понравился».
Отто не разбирался в искусстве, но рисунок ему не показался слабым. Наоборот, он притягивал взгляд. Обнаженная женщина не была красивой, но было в ней что-то, думал Отто, завораживающее. Он понимал, почему Макс купил набросок. Взгляд возвращался к твердым глазам женщины, к вскинутому, острому подбородку, к хрупким, прямым плечам. Макс держал оба рисунка у себя в рабочем столе. На вилле фон Рабе пока не было выставочного зала. Макс заметил: «Когда коллекция увеличится, мы, конечно, построим галерею».
Отто рассказал о докладе приятелю, Зигмунду Рашеру, тоже врачу. Рашер пока не был членом СС, и работал в Мюнхене, занимаясь изучением рака.
Рашер, просмотрев его заметки, обрадовался:
– Наверняка, среди заключенных есть больные раком. Ты запиши, – Зигмунд отдал Отто бумаги, – запиши, что экспериментальная медицина отчаянно нуждается в подобных, – Рашер поискал слово, – полигонах.
Дойдя до предложения Отто о создании станций утешения, Гиммлер усмехнулся:
– Мы сможем перековывать гомосексуалистов. Надо их обязать посещать заведения, раз в месяц, скажем… – рейхсфюрер задумался. Отто заставил себя не бледнеть:
– Он знает. Догадался, или донесли. Но кто? Я только в центре, больше ни с кем… Они глухонемые, умственно отсталые. Или Генрих? Он проницательный. Математик, одно слово. Генрих и сам не женат, – разозлился фон Рабе, – хотя он еще молод. Ерунда, я вне подозрений… – Отто твердо намеревался излечиться.
В докладе он ничего подобного не упоминал. Отто говорил о борьбе с туберкулезом и дифтерией, среди китайского населения Маньчжурии. Немецкие врачи считались лучшими специалистами по туберкулезу, японцы использовали их опыт.
Отто аплодировали. Он не сводил глаз с председателя секции. Он слышал о докторе Кардозо, светиле эпидемиологии.
– Но я не предполагал, – бессильно подумал Отто, – я не ожидал… – доктор Кардозо напоминал того мужчину, из кинотеатра.
– Он тоже еврей… – Отто велел себе не смотреть в сторону врача. Доктор Кардозо небрежно поигрывал ручкой с золотым пером. Отто почувствовал запах сандала. У него были сильно вырезанные, красивые губы, легкая седина на висках, и голубые глаза.
– Волосы темные… – Отто, незаметно, провел кончиком языка по губам, – и загар. И руки… – у Кардозо были длинные, ловкие пальцы хирурга.
Отто, наконец, оторвал от него взгляд:
– Совершенно невозможно. Он светило, звезда. Он еврей, – напомнил себе доктор фон Рабе. Он, наконец, обвел взглядом аудиторию. Давешняя девушка, с золотистыми волосами, скромно сидела в углу, на стуле, склонившись над блокнотом, что-то записывая. Отто узнал ее:
– Тоже еврейка, наверняка… – девушка, как оказалось, еврейкой не была.
Аплодисменты стихли. Доктор Кардозо, немного покровительственно, заметил:
– Разумеется, ни туберкулез, ни дифтерия не могут считаться опасными инфекциями, но мы благодарны коллеге за то, что он поделился опытом… – Отто понял, что доктор Кардозо не помнит его имя. Председатель скосил глаза в программу:
– Коллеге фон Рабе. И я, господа, рад вам сказать… – Кардозо поклонился, – что на нашем заседании присутствует один из журналистов, освещающих конгресс. Мадемуазель де ла Марк, не стесняйтесь… – Отто, облегченно, вздохнул. В вырезе скромной блузки девушка носила католический крестик. Она нежно покраснела: «Надеюсь, я не помешаю, господа…»
Отто не слушал следующего врача. У нее были стройные ноги, в шелковых чулках, юбка закрывала колено. Жакет она повесила на спинку стула, блуза едва поднималась на девичьей груди.
– Мадемуазель… – Отто раздул ноздри, – она католичка. Католички все девственницы. Жениться я на ней не могу. Французы, бельгийцы, не считаются чистокровными. Но надо попробовать… Такое безопасно, и я вылечусь… – Кардозо поблагодарил последнего выступавшего. Врач посмотрел на золотые, швейцарские часы:
– Обед, господа, и визит в университетский госпиталь. Вечером… – он похлопал рукой по программе, – нас ждет опера. «Гугеноты», Мейербера. Моя любимая, – добавил Кардозо, поднимаясь: «Опера и приватный ужин, с видом на каналы».
Мейербер был евреем, в рейхе его оперы давно запретили. Отто не собирался слушать еврейскую музыку, дурно влияющую на дух истинного арийца. Девушка собирала свои блокноты. Отто подошел к ней:
– Мадемуазель де ла Марк, я мог бы рассказать об исследованиях немецких медиков… – у нее были серо-голубые, цвета лаванды, глаза, золотистые ресницы и пухлые, еще детские губы.
– О преступлениях немецких медиков, – громко, на всю аудиторию, отозвалась мадемуазель: «Господь вас накажет, доктор фон Рабе. Вы мучаете невинных людей, лишаете их права на семью. Уберите руку, – брезгливо добавила девушка, – я христианка, и не буду здороваться с нацистом… – доктор Кардозо открыл дверь для девушки. Она, не оглядываясь, вышла в коридор.
Отто проводил ее взглядом. Когда все ушли, фон Рабе облизал губы:
– Она еще пожалеет. Надо узнать, где она живет, проследить. Она, наверняка, пойдет на прием. Придется и мне… – он провел рукой по коротко стриженым, белокурым волосам. Отто решил вернуться в гостиницу, и принять душ. У него с собой было сильное дезинфицирующее средство. Врач напомнил себе:
– Надо взять склянку в оперу и ресторан. Рисковать нельзя. Обработаю ее, перед тем, как… – он использовал препарат с подопечными, в клинике, теми, кого он приглашал на дополнительный осмотр.
Высунув язык, Отто поводил им из стороны в сторону. В комнате пахло сандалом:
– Я буду думать о нем, – сказал себе доктор фон Рабе, – и у меня все получится. Думать не запрещено… – он сильно, с шумом выдохнул. Отто пошел вниз, в университетскую столовую, где накрывали обед.
У Элизы де ла Марк было единственное вечернее платье Наряд сшили летом, когда она закончила монастырскую школу и поступила в университет Лувена. Во Флерюсе, в обители, Элиза двенадцать лет проходила в облачении послушницы. Дома, на каникулах, девушка одевалась просто, как ее мать. У баронессы тоже было одно вечернее платье. Элиза помнила его с тех пор, как была маленькой девочкой. Мать отмахивалась:
– В Лурде и Риме, у его святейшества, такие наряды носить некуда, а в Брюссель мы раз в год выбираемся.
Родители любили оперу и классическую музыку. Когда Виллем стал инженером на шахтах, на первую зарплату он купил отцу и матери мощный, американский радиоприемник. Он подмигнул сестре: «Мы с тобой послушаем джаз». Доктор Кардозо сказал Элизе, что в ресторане предполагаются танцы. В монастыре им не учили, но Элизу наставлял брат. Виллем, с университетских времен, отлично танцевал:
– По нему и не скажешь, – Элиза причесывалась перед зеркалом, в комнате пансиона, – Виллем, на вид, только уголь рубить умеет, – девушка, невольно, хихикнула, – его в шахтерском наряде от рабочих не отличить. Но двигается он хорошо… – брат аккуратно, почти каждую неделю, писал из Парижа.
Когда к власти пришел Муссолини, родители Элизы, продолжили ездить в обычное паломничество, в Ватикан, но вздыхали:
– Италия очень изменилась. Надеемся, они не пойдут путем Гитлера… – Элиза отложила расческу. Отец и мать отправлялись в Рим на Рождество. Их ждала аудиенция с папой. Прочитав энциклику, где его святейшество выступил против Гитлера, отец перекрестился: «Наконец-то. Можно не краснеть, говоря, что ты католик».
– Кузина Лаура католичка, – вспомнила Элиза:
– Интересно, как ей живется, в Японии? Тетя Юджиния пишет, что у нее все в порядке. Лаура почти ровесница Виллема. Можно их познакомить, когда она вернется… – родители беспокоились за брата, и хотели, чтобы он женился.
Виллем смеялся:
– Вы по любви обвенчались, и я намереваюсь так поступить. Кто бы говорил, папа, тебе пятый десяток шел, когда ты маму встретил… – барон, немного, покраснел: «Затягивать все равно, не надо, милый мой».
Элиза привыкла к возрасту родителей и не обращала на него внимания, но сейчас, озабоченно подумала:
– Папе семьдесят, маме скоро шестьдесят исполнится. Дождутся ли они внуков? Будут с ними возиться, как доктор Горовиц… – вернувшись с конгресса, Элиза отвела Гамена в особняк Кардозо. Детям было лучше, они весело бегали за собакой, Гамен лаял. Элиза, смущенно, сказала:
– Почему ты не идешь в оперу, Эстер? И на обед… – она спросила у доктора Кардозо, но Давид повел рукой: «Малыши болеют. Эстер не хочет их оставлять».
Кузина сказала ей, то же самое. Эстер мрачно подумала, что нездороье близнецов было только частью правды. Доктор Горовиц предложил ей посидеть с детьми. Открыв гардероб, перебирая сшитые два года назад платья, Эстер поняла, что, ни один наряд не придется ей впору:
– Не говоря о том, что они вышли из моды… – женщина попыталась натянуть шелковое, с глубоким вырезом платье, цвета небесной лазури. Ткань опасно затрещала. Нарочито аккуратно сняв туалет, Эстер медленно повесила его на кедровые плечики. Осторожно закрыв дверь шкафа, сев на кровать, она тихо расплакалась. В этом платье она ходила с Давидом в Метрополитен-оперу, через две недели после свадьбы.
Эстер помнила его восторженный взгляд, шепот:
– В антракте мы уйдем, не могу больше терпеть… – они провели медовый месяц в отеле «Плаза», в номере для новобрачных. Давид баловал ее, покупал драгоценности у Тиффани, возил на морские прогулки. Они спорили, у обоих были острые языки, но все несогласия заканчивались в огромной кровати гостиничной спальни:
– Он был рад, что я вышла замуж девственницей, – вспомнила Эстер, – говорил, что не ожидал подобного от врача. Говорил, что ему нравятся девушки с твердыми правилами, с головой на плечах… – она закурила папиросу.
Дети спали, отец сидел на кухне, углубившись в материалы конгресса. Позвонив из университета, муж коротко велел приготовить смокинг. Сказав, что мальчикам лучше, Эстер услышала саркастический голос: «Постарайтесь ничего не делать, иначе состояние детей изменится». Она заставила себя не бросать трубку на рычаг.
Муж был недоволен, когда она забеременела. Давид намеревался брать ее в экспедиции. Он вздохнул:
– Придется тебе остаться в Амстердаме. Надеюсь, ты не зря проведешь время. Будешь читать, разбираться в эпидемиологии… – Эстер хмыкнула: «Я акушер».
Муж удивился:
– Акушер мне в лагере ни к чему. Мне нужен эпидемиолог, секретарь…
– Прачка, – Эстер ткнула окурком в пепельницу:
– Ему нужна прачка и кухарка. И теплое тело в постели, внимающее ему, открыв рот, – когда муж приезжал в Голландию, Эстер его почти не видела. Он много работал, и приходил домой только к ужину. Давид полчаса играл с малышами, вымытыми, сытыми, и запирался в кабинете.
Когда она сказала Давиду, что ждет ребенка, муж пожал плечами:
– Ты была ответственна за меры предохранения. Значит, ты неаккуратно отнеслась к их применению. Я буду знать, Эстер, что тебе нельзя доверять задания, требующие внимательности… – женщина вытерла слезы с глаз:
– Он гений. Конечно, он раздражается, когда что-то идет не так. Он занят работой. И мальчики тянутся к отцу. Давид сам без отца вырос, он никогда не позволит… – о разводе Эстер не думала. Она сама выбрала мужа, и сама несла ответственность за свое решение.
– Я видела… – она оправила домашнее платье, – видела, что он очень придирчив, что он требует постоянной заботы… – подойдя к окну, она помахала Элизе:
– Пусть в оперу сходит, потанцует, – ласково улыбнулась женщина:
– Она хорошая девушка, славная. Пусть только замуж не торопится, – Эстер пошла вниз, готовить ужин отцу и мальчикам.
Спускаясь по лестнице, она вскинула светловолосую голову:
– Давид спасает тысячи людей от смерти. Его исследования развивают науку. Он ввел себе штаммы чумы. Как ты можешь быть недовольна его поведением? Наоборот, тебе надо сделать так, чтобы он, ни в чем, не знал нужды… – Эстер, все равно, не хотела бросать ординатуру. Мальчики были еще малы, даже разговора идти не могло о том, чтобы поехать с ними в Африку, или Маньчжурию.
– Все будет хорошо, – она разделывала кошерную курицу:
– Я выйду на работу, через два года защищу диссертацию. Я докажу Давиду, что могу быть отличным врачом. Поеду с ним, в конце концов… – Эстер стояла над доской, с ножом в руке. Отец заглянул на кухню: «Что это ты улыбаешься?»
– Просто так, папа, – женщина обвела глазами безукоризненно чистую комнату, старинную, выложенную дельфтскими изразцами печку, дубовые полы, медные сковороды, под беленым потолком. За окном, неожиданно для ноября, сияло солнце.
– Мальчикам бульон и куриные котлеты, – она вымыла руки, – а нам я сделаю сатай, с арахисовым соусом, – в Амстердаме обосновалось много выходцев с Явы и Суматры. Эстер научилась готовить тамошние блюда.
– Кофе я сварю прямо сейчас… – отец обнял ее за плечи:
– Ты очень красивая, доченька. Просто, чтобы ты знала… – доктор Горовиц, иногда, видел грусть в глазах Эстер. Он сказал сыновьям:
– Конечно, ей одиноко. Давид много работает. Вы ей делайте комплименты, дарите цветы. И я тоже буду… – Хаим приносил дочери букет, в пятницу, перед шабатом, и помогал ей убирать дом.
– Спасибо, – Эстер приложила знакомую ладонь отца к щеке. Гамен лежал у двери, уткнув нос в лапы. Женщина, весело, заметила:
– Вернется хозяйка, утром тебя заберет. Мы погуляем, и от курицы тебе что-нибудь достанется.
– Вы тоже щенка заведите, – посоветовал отец, – для малышей такое хорошо.
Он варил кофе. Эстер мариновала курицу, насвистывая какую-то джазовую песенку:
– Все устроится. Я читала, что надо быть более внимательной к мужу, на третьем году брака. Все временное, все пройдет.
В оперном театре Элиза сидела в ложе, с доктором Кардозо, и организаторами конгресса. В последний раз она была в театре прошлой зимой, с родителями и братом. Девушка, с удовольствием, слушала музыку. Кузен Давид сказал ей, что Мейербер в Германии запрещен. Элиза поморщилась:
– Мы читали, в газетах. У наших шахтеров, есть родственники в Германии, мы близко от границы. То, что происходит, ужасно… – Элиза вздохнула. Они разговаривали в антракте, Давид принес кофе. Элиза сидела, выпрямив спину, как ее учили в монастырской школе, не скрещивая ног.
– Видна порода, – одобрительно подумал Давид:
– Она аристократка. Эстер американка, у них все смешалось. Она поэтому себя запустила. У американцев нет воспитания. Достаточно вспомнить закусочные, где едят руками… – в экспедициях, Давид не обращал на подобное внимания, но дома настаивал на крахмальной скатерти, хорошем фарфоре и серебре. Эстер должна была переодеваться к обеду. Приехав домой в прошлом году, когда мальчики еще не ходили, Давид застал ее в разгаре дня, в халате. Он строго сказал:
– Ты знала, что я прилетел, я прислал телеграмму. Почему ты меня встречаешь в обносках… – он смерил взглядом ее фигуру: «Понятно, почему. Ты больше ни во что не влезаешь».
Давид был уверен, что жену надо воспитывать. По мнению доктора Кардозо, тесть, мягкий человек, распустил детей.
– Она единственная дочь, у нее двое братьев. Ее все баловали, – Давид считал, что женщина заслуживает подарков, когда она не разочаровывает мужа. Не разочаровывать, как он, много раз, объяснял Эстер, означало вести себя так, как пристало хорошей жене.
– Из нее бы вышла хорошая жена, – доктор Кардозо обсуждал оперу с кузиной, – в монастырях отлично воспитывают. Она пишет, пусть пишет. Она в женских журналах печатается. Ее никто не пустит в серьезные газеты… – Давид успел купить «Землю крови». Доктор Кардозо с удовольствием прочитал книгу. Повесть ему понравилась. Это была настоящая, мужская литература, как у любимого Давидом Хемингуэя.
Довольно много коллег отправилось в Испанию, но доктор Кардозо не собирался ехать на войну. Политика Давида не интересовала. Он не испытывал симпатий к коммунистам, и, тем более, к нацистам. Обсуждая с тестем работу рава Горовица в Берлине, Давид сказал:
– Это все паника. Гитлер играет на чувствах аудитории. Когда ему понадобится вступить в переговоры с западом, он уберет ограничения, касающиеся евреев. Он так сделал, перед Олимпиадой. И вообще… – доктор Кардозо пожал плечами, – немцы, цивилизованные люди, в отличие от русских.
С кузиной он, на такие темы не разговаривал. Ей было восемнадцать. Давид усмехнулся:
– Она почти ребенок. Фон Рабе руки не подала. Детская выходка… – на обеде, в приватном зале хорошего ресторана, он усадил Элизу рядом. Давиду нравилось восхищение девушки. Он рассказал, что испытывал на себе противочумную вакцину. Элиза открыла рот: «И вы не боялись, кузен?»
– А чего бояться? – Давид, уверенно, налил ей вина:
– Я создавал вакцину. Я за свою работу отвечаю, кузина… – Давид подмигнул. Доктор Кардозо, с тоской, подумал, что ему надо возвращаться домой, к жене:
– Скорей бы уехать отсюда… – за столами он заметил давешнего, белокурого немца. Давид долго пытался вспомнить его фамилию. Элиза наклонилась к нему:
– Это доктор фон Рабе. У Виллема, моего брата, был соученик в Гейдельберге, тоже фон Рабе. Они, наверное, родственники… – начались танцы. Давид, добродушно, заметил:
– Не сидите со мной, стариком. В медицине нашего уровня, – он щелкнул дорогой зажигалкой, – мало женщин. Вы будете нарасхват, кузина… – Элиза, действительно, не присела. Играл хороший джазовый оркестр, трепетали огоньки свечей на столах. Элиза танцевала:
– Как повезло кузине Эстер. Он такой умный, много знает. Ему тридцати нет, а у него ордена, он доктор медицины, спасает жизни. И он красивый… – девушка покраснела. Элиза пошла в дамскую комнату. Стоя над умывальником, она вздохнула:
– Он женатый человек, еврей, родственник. Папа говорил, они с отцом кузена Давида очень дружили, вместе росли. Надо кузину Эстер в Мон-Сен-Мартен пригласить, когда малыши подрастут… – в узком коридоре, ведущем к дамской комнате, было пусто. Горела одна, тусклая лампочка. Элиза толкнула дверь на лестницу. Девушка ахнула, подняв голову:
– Что вы здесь делаете!
От него пахло чем-то неприятным, медицинским:
– Как в больнице, – поняла Элиза. Девушка потребовала: «Пропустите меня». Светло-голубые глаза обшарили ее с ног до головы. Высунув язык, доктор фон Рабе облизал губы. Элиза почувствовала тошноту, услышала вкрадчивый шепот:
– Вам понравится, обещаю… – большая, холодная рука легла ей на грудь, он прижал Элизу к стене. Девушка сдавленно закричала: «На помощь!».
Гремел джаз, она поняла:
– Очень шумно, никто не придет. Он сумасшедший, фон Рабе… – у него были крупные, белоснежные зубы, длинные, ледяные пальцы. Попытавшись вывернуться, Элиза услышала гневный голос: «Вон отсюда!». Доктор Кардозо встряхнул фон Рабе за плечи. Давид одним коротким, точным ударом разбил ему нос. Отто схватился за окровавленное лицо. Давид развернул его к двери:
– Чтобы завтра я вас не видел на заседаниях. Отправляйтесь в свою Германию, понятно? – он толкнул фон Рабе куда-то пониже спины. Не удержав равновесия, Отто растянулся на полу. Давид предложил Элизе руку:
– С вами все в порядке? Вас долго не было видно, я забеспокоился. Он просто напился, – презрительно добавил доктор Кардозо, – колбасник.
Элиза кивнула, тяжело дыша. Фон Рабе пытался встать, Давид брезгливо обошел его. Доктор Кардозо, внезапно, рассмеялся:
– На самом деле я вас искал потому, что хотел пригласить на танец. Танго… – у него была крепкая, теплая рука. Элиза смутилась: «Спасибо, кузен Давид, что вы…»
– Иногда, – доктор Кардозо вытер пальцы белоснежным платком, – надо показывать швали, где их место… – дверь захлопнулась. Отто стоял на коленях, размазывая по лицу кровь, вдыхая запах сандала. Он сжал зубы:
– Я все запомню, доктор Кардозо. Мы встретимся, обещаю.
Достав из кармана смокинга склянку с дезинфицирующим средством, Отто пошел умываться.
Когда дети росли, доктор Горовиц всегда играл с ними в карты, в гостиной, по вечерам. Они говорили о школе, Хаим читал письма от родни. Сестры доктора Горовица разъехались по всей Америке, двое вышли замуж в Канаду. Они сидели за овальным столом орехового дерева, под стеной, увешанной фотографиями свадеб, обрезаний и бар-мицв. Хаим рассказывал о бабушке и дедушке. Рав Горовиц и миссис Горовиц умерли за два года до свадьбы младшего сына. Хаим, глядя на Меира, улыбался:
– Он на отца моего похож. Одно лицо. Даже уши такие же.
Джошуа и Бет очень ждали внуков от старшего сына, но у Натана детей не появилось.
– Потом его жена умерла, – Хаим сделал ход, – за два года до войны.
На кухне стояла тишина. Близнецы, вымытые, накормленные, сопели в кроватках, в детской. Эстер погуляла с Гаменом. Она, с наслаждением выпила чашку кофе, в уличном кафе, листая женский журнал.
Когда приехал отец с братьями, Эстер поняла, как устала за год. Вывести одной, мальчиков на прогулку, становилось почти военной операцией. Эстер неделями не выбиралась куда-то дальше парка Кардозо, на противоположной стороне канала, и магазина на углу. Хлеб она пекла сама, кошерный мясник раз в неделю привозил курицу. Все остальное она покупала в лавке. По соседству стоял газетный ларек, где Эстер брала журналы и папиросы. Весь остальной Амстердам, с тем же успехом, мог быть расположен на луне.
– Все ненадолго, – Гамен бегал по набережной, облаивая уток, – мальчики подрастут, научатся гигиене, станут лучше ходить. Можно с ними в Париж съездить, и в Лондон. Просто до синагоги добраться… – перед приездом мужа, она навестила микву, но Давиду о своем визите не сказала. Через две недели после хупы, в Нью-Йорке, Эстер, вернулась из миквы в гостиницу. Муж, ядовито, сказал:
– Не думал, что женщина с высшим образованием может быть такой косной. Не буду к тебе прикасаться, пока ты душ не примешь. Окунаться в бассейн, где неделями не меняют воду… – Давид провел ночь на диване в гостиной.
Эстер, иногда, думала, что может сама сделать мальчикам обрезание. Отец был здесь, и помог бы ей. Она вспоминала холодный взгляд мужа:
– Мои сыновья не подвергнутся варварскому ритуалу, потерявшему санитарное значение. Не спорь со мной… – его щека закаменела. Женщина напомнила себе:
– Он прав, в Европе многие давно не обрезают детей. Мальчики все равно евреи… – Гамен остался в особняке Кардозо по просьбе Элизы. Девушка уезжала в Гаагу, брать интервью у какого-то представителя Лиги Наций.
Элиза смутилась, но Эстер потрепала собаку по голове:
– Мальчишки выздоравливают, Гамена они любят. Мы у тебя щенка попросим, – женщина, весело, улыбнулась.
После заключительного заседания конгресса, муж отправился в Лейден, в университет, обрабатывать в лаборатории результаты поездки в Конго. Эстер не стала просить, чтобы Давид побыл немного с ней и детьми.
– Он занят, – сказала себе женщина, – монография весной выходит. Он поедет в Африку, а оттуда в Маньчжурию. Я работать начну… – Эстер не хотела навещать портниху. Она твердо решила не доедать за мальчиками, и отказаться от выпечки и шоколада. На столе, в фарфоровом блюде, лежало имбирное печенье, но Эстер его не трогала. Она пила несладкий кофе.
Она затянулась папиросой: «Поэтому дядя Натан из Святой Земли уехал?»
Отец кивнул:
– Он рано женился, ему двадцати не исполнилось. В Иерусалиме так принято. Поехал учиться, в ешиву Судаковых, и женился. Тогда рав Исаак был жив, отец Корвино, жены их. Покойным Бенциону и Шуламит десяти лет не было. Жена у Натана хорошая оказалась, – доктор Горовиц вздохнул, – но детей у них не родилось. Они о мальчиках заботились, сиротах, из ешивы. Когда она умерла, Натан написал, что не может больше в Иерусалиме оставаться. Конечно, он два десятка лет с ней прожил. Уехал в Польшу, преподавал, война началась… – мерно тикали старинные, прошлого века часы.
Отец искал дядю Натана через «Джойнт». Польша, после войны, революции в России, и еще одной войны, лежала в развалинах. Никто не мог найти среди сотен тысяч погибших или эмигрировавших евреев, одного Натана Горовица. Отец, сначала, думал, что старший брат вернулся на Святую Землю, однако и в Иерусалиме никто, ничего, не слышал.
Эстер вспомнила:
– Папа говорил. Половину Польши большевики разорили. Буденный, Тухачевский, Горский убивали евреев, жгли местечки… – пробило семь вечера. Хаим улыбнулся:
– Тетя Ривка к Брюсселю подлетает. Переночуют, утром сядут на парижский рейс. И когда только мы пересечем Атлантику?
После катастрофы дирижабля «Гинденбург», весной, рейсы через океан отменили. Раньше путь из Германии в Америку занимал четыре дня, дирижабли шли без посадок. Пока что только почта доставлялась на гидросамолетах, с остановками на Бермудских и Азорских островах. Амелия Эрхарт, знаменитый авиатор, пропала летом в Тихом океане, пытаясь совершить полет вокруг света.
– Скоро, – ободряюще заметила Эстер, – тогда я смогу повезти малышей в Нью-Йорк. Тетя Ривка должна встретиться с мадемуазель Аржан, невестой кузена Теодора. Она, как две капли воды на нее похожа, папа. Я не предполагала, что такое возможно… – отец усмехнулся:
– Опять ты выиграла. Надо мне сходить, посмотреть фильм, где она снималась. Тетя Ривка будет обедать с Мишелем, с Теодором. Она обязательно увидится с мадемуазель Аржан, то есть Гольдшмидт, – отец стал тасовать карты: «Они похожи, потому, что мадемуазель Гольдшмидт тоже еврейка. Все просто».
Эстер делала ходы. Мальчики оказались похожими на нее:
– Я папу напоминаю. Он светловолосый, в бабушку Батшеву. И мама была блондинка. Давиду хотелось, чтобы сыновья вышли в его породу. Хотя у Давида тоже глаза голубые, в мать… – Эстер не застала свекрови в живых. Она умерла, когда муж учился в университете. Давид стал студентом в шестнадцать лет, и закончил, курс за два года. В девятнадцать он получил премию за статьи о чуме:
– Другие в его возрасте на танцы бегали, – вздохнула Эстер, – а Давид в Маньчжурии людей лечил. Впрочем, кузен Теодор тоже, две войны прошел, мальчишкой. Жалко тетю Жанну. Теодор пишет, что у нее ноги отнимаются. Если они решат в Америку поехать, сложно ее перевозить будет. Но только до Гавра надо добраться. Наверное, мадемуазель Аржан потом в Голливуд пригласят. Тетя Ривка устроит, – Эстер поняла, что улыбается.
За кофе они говорили о семье. Эстер успокоила отца, когда он, озабоченно, заметил: «Аарону жениться пора».
– Женится, – уверенно сказала женщина:
– Ты его лет женился, в двадцать восемь. Ты знаешь Аарона, папа. Он человек упорный, что обещает, то и делает. Пока в Германии, – Эстер махнула на восток, – все происходит, он евреев не бросит. Куда ему жениться? – она вспомнила грустные, темные глаза старшего брата:
– Рано или поздно немцы опомнятся, папа. Они цивилизованные, культурные люди. У Давида мать во Франкфурте родилась. У них Гете, Гейне, Моцарт, Бетховен, Мендельсон…
Хаим откинулся на спинку старинного, крепкого стула:
– Гейне и Мендельсона сумасшедший запретил. Амалия… – он покраснел, – то есть миссис Фогель, мне много о Берлине рассказывала. И Аарон тоже, ты слышала. Боюсь, что одной Германией все не ограничится.
Эстер пожала плечами:
– Есть международные договоры, папа. Если Гитлер посмотрит в сторону других стран, его призовет к порядку Лига Наций… – Эстер, отчего-то подумала:
– Надо мальчикам американское гражданство оформить, на всякий случай. Когда Давид уедет. Хотя нет, требуется его согласие… Он не разрешит, – поняла Эстер. Муж был недоволен, когда она не захотела отказываться от американского паспорта:
– Ты моя жена, ты живешь в Голландии, – хмуро сказал Давид, – моя семья здесь в шестнадцатом веке обосновалась. Ты должна получить местные бумаги, – у Эстер просто не находилось на это времени.
– Все будет хорошо, – заключила она и прислушалась. Наверху было тихо.
Отец сварил еще кофе, они обсуждали лондонских родственников. Констанца, в сентябре, защитила двойной докторат в Кембридже, по физике и математике:
– Джон тоже в Кембридже, готовит диссертацию… – писала тетя Юджиния.
– Его светлость пока не оправился от потери Антонии. Бедная девочка, ей всего восемнадцать было. Она никому не сказала, что едет в Испанию. Когда мы узнали, что Тони в Мадриде, она уже погибла. Стивен стал личным пилотом короля Георга, после коронации. Он продолжает испытывать новые модели самолетов. Мы за него беспокоимся, однако он уверяет, что все безопасно… – Эстер поняла: «О сыне она ничего не пишет. Впрочем, понятно, почему».
Они закончили партию, до Эстер донеслось хныканье мальчиков. Отец положил руку ей на плечо:
– Я покачаю их, колыбельную спою. Мне ее папа пел, я помню. И вас я убаюкивал… – доктор Горовиц поднялся по лестнице. Эстер сидела, тихо напевая:
Durme, durme mi alma donzella,
Durme, durme, sin ansia y dolor…
Она думала, что, может быть, у них с Давидом появится еще ребенок:
– Я его уговорю, – решила Эстер, – не сейчас, потом. Девочка. Он полюбит девочку, обязательно. Я ей кинжал отдам… – она мыла посуду:
– Жаль, что Тора Горовицей пропала. Впрочем, что только не пропало. Но портрет бабушки Марты нашли, отправили в Лондон. Без горя и несчастий… – пришли ей в голову слова колыбельной: «Так и будет, без горя и несчастий».
Эстер включила радио. Передавали вечерние известия. Она, краем уха, слушала диктора. Италия присоединилась к антикоминтерновскому пакту, японские войска взяли Шанхай. Заиграла музыка, начался прогноз погоды:
– В Амстердаме, – весело сказал диктор, – ожидается солнце. Советуем провести выходные в парках… – он прервался, раздалось шуршание, кашель. Кто-то наливал воду в стакан.
– Простите, – диктор вернулся в эфир:
– Срочное сообщение из Бельгии. Рейс авиакомпании Сабена, из Кельна в Брюссель, в связи с плохой погодой, был направлен на аэродром Остенде. К сожалению, при заходе на посадку, при низкой видимости, пилот задел крылом самолета фабричную трубу. Судя по сведениям, в катастрофе погибли все члены экипажа и пассажиры, включая семью наследного принца Гессенского и знаменитую американскую актрису, мадам Роксанну Горр… – чашка мейсенского фарфора, выскользнув из рук Эстер, разлетелась на мелкие осколки.
– Не склеить, – поняла женщина, – не склеить. Давид будет недоволен… – диктор продолжал говорить. Эстер заставила себя аккуратно сложить полотенце. Наступив на тонкий фарфор, она сжала руки. Ей надо было подняться наверх, к отцу. В коридоре она немного постояла, слушая его ласковый голос, лепет мальчиков. Повернув бронзовую ручку двери, Эстер вошла в детскую, где пахло молоком и тальком, горел ночник, и звучала медленная, тихая колыбельная.
Давид остановился на мосту через Принсенграхт. День оказался теплым. Расстегнув твидовое пальто, он прислонился к перилам. Доктор Кардозо оставил ее на скамейке, в парке, рядом с прудом, где плавали лебеди. Она была без шляпки, золотистые волосы сверкали на солнце. Она комкала в маленьких, хрупких руках носовой платок:
– Надо Гамена забрать. Но как… – серо-голубые глаза заблестели, – как мне в лицо ей смотреть… – Элиза всхлипнула. Обняв девушку, наклонившись, Давид провел губами по ее запястью, не обращая внимания на детей, бегающих вокруг, на матерей с низкими колясками:
– Я говорил, в Гааге. Тебе не надо с ней встречаться. Я все сделаю. Пообедаем, я навещу своего адвоката, и поедем в Мон-Сен-Мартен… – едва почувствовав его прикосновение, Элиза задрожала.
Давид знал, что девушка уезжает в Гаагу.
Работая в Лейдене, он поймал себя на том, что посматривает в сторону больших часов, на стене лаборатории. Не выдержав, он достал из кармана пальто расписание поездов. Найти Элизу оказалось легко. Она всегда останавливалась в католических пансионах для девушек. На вокзале он узнал, что таких гостиниц в Гааге всего две. В первой ему сказали, что мадемуазель де ла Марк живет именно здесь. Давид оставил ей записку.
Он снял лучший номер в отеле «Курхауз», в Схевенингене, с видом на променад и берег моря. Давид попросил поставить в гостиной и спальне цветы. Спустившись вниз, доктор Кардозо заказал столик в ресторане. В городе он выбрал у лучшего ювелира изящный браслет, из серо-голубого, похожего на ее глаза, жемчуга.
– Хватит, – Давид рассчитался – я ее больше не люблю. Никогда не любил, все было ошибкой, увлечением. Пусть отдаст мальчиков, и убирается обратно в Америку. Видеть ее больше не хочу… – он вспомнил, как танцевал с Элизой. Девушка, едва дыша, слушала рассказы о джунглях и пустыне:
– Она поедет со мной в экспедиции, – уверенно сказал себе Давид, – станет моим секретарем, напишет мою биографию. Она вырастит мальчиков. Им даже не обязательно знать. Они маленькие, и ничего не вспомнят.
Он приехал за Элизой в ее скромный пансион, на лимузине, с букетом роз. Доктор Кардозо весело сказал:
– У меня тоже были дела в Гааге, кузина. Я не мог вас не увидеть… – девушка покраснела, часто задышав. Когда он упомянул о ресторане, Элиза смутилась:
– У меня нет вечернего платья, я не брала… – она вертела сумочку. Девушка носила синий костюм, в котором, впервые, пришла к нему в кабинет.
– Не страшно, – уверил ее доктор Кардозо, – патроны будут смотреть только на меня, после репортажей в газетах… – он подмигнул Элизе, девушка расхохоталась.
Давид не шутил.
После конгресса газеты Голландии напечатали его интервью о борьбе с чумой. На фотографиях доктор Кардозо выглядел кинозвездой. Он стоял, небрежно надвинув шляпу на бровь, засунув руки в карманы пиджака, на фоне кирпичной стены госпиталя, с эмблемой Красного Креста:
– Побеждающий смерть, – Давид прочитал заглавие: «Отлично вышло».
В ресторане люди, действительно, переглядывались. Кто-то попросил у него автограф, на газете. Элиза слушала Давида, открыв рот, они танцевали. Кофе доктор Кардозо попросил принести в номер. Опустившись на колени, он целовал ей руки. Давид говорил, что любит ее, с той минуты, когда впервые увидел:
– Эстер… – он вздохнул, – никогда меня не понимала, не поддерживала моей работы. Она меня не любит, я ее тоже. Это было увлечение, мимолетное… – от пальцев Элизы пахло лавандой. Мерно, спокойно шумело море за окном, трепетали огоньки свечей в серебряном канделябре:
– Мы давно не муж и жена, – он прижался лицом к ее рукам, – после того, как мальчики родились, у нас ничего не было… – ее сердце бешено стучало. Она всхлипнула, что-то неразборчиво пробормотав.
– С тех пор, как я увидел тебя… – он осторожно, нежно расстегнул верхнюю пуговицу на ее блузке, – я больше ни о ком не могу думать, Элиза. Ты моя любовь, так будет всегда. Мы поедем к твоим родителям, я сделаю предложение. Весной я получу развод, и мы поженимся. Я возьму тебя в Африку, я покажу тебе весь мир… – Элиза успела подумать:
– Без венчания. Он не станет креститься. Он не верит в Бога, но все равно не станет. Ничего, мама и папа поймут… – у него были теплые, нежные руки, пахло сандалом, он целовал ее колени, снимал туфли. Элиза обняла его, все стало неважно. Она не знала, что делать, но ей ничего делать и не пришлось. Это было так хорошо, что она плакала, лежа головой на его плече:
– Я тоже, тоже, милый. Тоже люблю тебя. Я никогда не думала, что можно, с первого взгляда… – она приподнялась, в свете луны ее лицо было бледным, глаза сияли:
– Я всегда буду с тобой, рядом… – девушка сглотнула, – буду заботиться о тебе, Давид… – он, облегченно, подумал:
– Наконец-то. Она отправится за мной хоть на край света… – Элиза ничего не умела, но ему пока ничего и не было нужно.
Давид вспомнил бывшую жену, как доктор Кардозо, про себя, называл Эстер:
– Девственница, – он целовал мягкие, покорные губы Элизы, – одно название, что девственница. В первую брачную ночь наставляла меня в том, что ей нравится, и что не нравится. Хороша девственница, с подобными знаниями. Наверняка, она времени зря не теряла, в университете. Важно то, что в голове у женщины… – по мнению Давида, голову бывшей жены непоправимо испортили американские свободы. В Голландии, она хотела работать в благотворительной клинике для проституток. Давид ей запретил:
– Ты носишь моего ребенка, Эстер, ты должна думать о его здоровье. Я не позволю тебе осматривать женщин с венерическими заболеваниями. Такое неприлично, в конце концов, – жена, свысока, ответила:
– Для врача не существует подобных слов. Для человека, кстати, тоже. Неприлично жить в обществе, где женщина угнетается мужчиной… – жена, в сердцах, хлопнула дверью. Давид пожал плечами: «В Голландии женщины два десятка лет, как голосуют. Что ей еще надо?»
Элиза не говорила с ним о правах женщин, не обсуждала медицинские статьи, не высказывалась о политике. Она робко целовала его, едва слышно постанывала, схватившись за его руку, по лицу девушки текли горячие слезы. Она шептала:
– Я счастлива, так счастлива… – два дня, они почти не выходили из номера, не слушали новости, и не покупали газет:
– Когда я с тобой, – сказал ей Давид, гуляя по берегу моря, – все неважно. Я сейчас ни о ком не хочу думать, кроме тебя, любовь моя… – ветер играл ее косами, она держала Давида за ладонь:
– Конечно, конечно, милый. Ты вернешься к работе, я буду за тобой ухаживать… – Давид, предполагал, что бывшая жена отправится с отцом в Америку:
– Детей она не заберет, – успокоил себя доктор Кардозо, – она захочет выйти замуж. Кому она будет нужна, с приплодом… – он поморщился, вспомнив, что, кроме адвокатов, надо пойти в синагогу. Религиозный развод был делом быстрым:
– Хватит и четверти часа, – доктор Кардозо нащупал в кармане ключи от дома, – у нее права голоса нет. Только мужчина может подать на развод, и причины объяснять необязательно… – он, немного, боялся, что жена начнет ставить ему палки в колеса.
Давид закурил новую сигарету:
– Она ничего не сделает. Дом записан на меня, банковские счета тоже. Детей я заберу, у них голландское гражданство. Дам ей отступное, пусть уезжает, – он пообещал Элизе, что развод не займет и нескольких месяцев. Давид обернулся. Девушка сидела на скамейке, где ее оставил доктор Кардозо:
– Правильно, – сказал он себе, – так должна себя вести жена. Муж обо всем позаботится, а она должна его ждать. Не то, что Эстер. У нее шило в одном месте. Она даже во время медового месяца на какие-то лекции бегала. Зачем ей лекции, бездари… – открыв своими ключами дверь, Давид поморщился. В передней, на ковре, валялись детские игрушки:
– Элиза все в порядок приведет… – Давид прошел на кухню. Гамен весело бросился к нему. Давид погладил собаку:
– Поедем в Мон-Сен-Мартен, потом сюда вернемся… – он осекся, услышав сзади шаги. Жена стояла в дверном проеме, высокая, в старом, шелковом халате, с неприбранными волосами. Дети, сонные, сидели у нее на руках, припухшие глаза покраснели.
– Плакала, она, что ли? – недоуменно подумал мужчина:
– Какая разница, пусть складывает мои вещи и сама собирается… – жена тихо сказала:
– Я звонила, в Лейден, но не застала тебя. Тетя Ривка погибла, с мужем, в катастрофе Сабены, в Остенде. Папа туда поехал… – Давид не слышал, что она говорит. Оглядевшись, он взял со стола поводок Гамена. Давид, с неудовольствием, заметил крошки на скатерти. Пепельницу наполняли окурки:
– Элиза не курит, – вспомнил доктор Кардозо, – и не будет. Она девушка хорошего происхождения, понимает, что такое неприлично. Она правильно воспитает детей… – он прицепил поводок к ошейнику собаки:
– Я ухожу, Эстер. Я встретил женщину, которую я люблю, и она любит меня. Собери мои вещи, я сегодня уезжаю. Тебе пришлют письмо мои адвокаты… – дети залепетали: «Папа, папа…»
Давид улыбнулся:
– Идите сюда, маленькие… – он протянул руку, жена отступила на шаг:
– Давид, что ты говоришь? Как ты можешь, я всегда, всегда… – ее лицо исказилось, стало некрасивым, она широко открыла рот. Мальчики, притихнув, заревели.
– Ты плохая мать! – разъярившись, заорал доктор Кардозо. Пес, испуганно прижав уши, заполз под стол:
– Плохая мать и плохая жена! Я тебя не люблю! Получи развод, отдай детей и убирайся в свою Америку, чтобы я больше никогда тебя не видел… – по белому подбородку жены потекла струйка крови. Она прокусила губу. Пошатнувшись, женщина раздула ноздри:
– Ты не заберешь мальчиков, понятно? Ты им не отец, ты два раза приезжал в Голландию, за год… – Давид, угрожающе, сказал:
– Отнеси малышей в детскую. Что ты за них цепляешься? Хочешь доказать, что ты хорошая мать? Мой адвокат камня на камне от тебя не оставит, предупреждаю… – она покачала плачущих близнецов:
– У меня будет свой адвокат. Детей тебе не отдадут, Давид, даже не думай. Я увезу их в Америку… – ему хотелось накинуть поводок на ее шею, и, как следует, потянуть.
– Такого не случится, – отчеканил доктор Кардозо:
– Я наложу запрет на их выезд из Голландии. Ты отправишься в тюрьму, если хоть шаг сделаешь в направлении порта. Я не шучу, понятно? Чтобы, когда я вернулся, твои чемоданы были сложены.
Из ее серо-синих глаз текли слезы, но жена стояла прямо:
– Я с места не сдвинусь, – сообщила она, – это и мой дом тоже. Хочешь, дели его по суду, такого я тебе запретить не могу… – она опустила глаза к поводку в руке Давида:
– Почему ты забираешь собаку… – жена побледнела:
– Сучка! – заорала Эстер:
– Маленькая, подлая дрянь! Притворялась невинной, втерлась ко мне в доверие! Она на милю не подойдет к моим детям… – Давид, было, занес руку, но остановил себя:
– Мерзавка побежит в полицию. Ее мать покойная демонстрации профсоюзные устраивала. Ее даже арестовывали. И бабка ее суфражисткой была. Проклятая кровь. Мне сейчас не нужны осложнения, – Давид сжал зубы:
– Собери мои вещи. С тобой свяжутся адвокаты… – он, внезапно, улыбнулся:
– Не хочешь отдавать мне детей? Ты еще пожалеешь. Ты на коленях ко мне приползешь, и будешь просить еврейского развода, а я тебе его не дам! – выплюнул Давид. Собака лаяла, дети рыдали. Вытирая кровь и слезы с лица, жена указала на дверь:
– Пошел вон отсюда, мамзер! Встретимся в суде!
Он рванул ручку, таща за собой собаку, жена что-то кричала ему вслед. Давид взбежал на мост. Окно спальни распахнулось.
– Подавись своими тряпками! – жена высунулась на улицу, растрепанная, над набережной несся детский плач. Прохожие замедлили шаг. Несколько велосипедистов даже остановились:
– Получай шматес, мерзавец, – закричала жена, – передай ей, что я ее ненавижу… – костюмы и рубашки, на вешалках, полетели в Принсенграхт. Размахнувшись, жена стала бросать вслед его белье.
С катера, проходившего по каналу, раздался смешливый голос:
– Правильно, хватит его кальсоны стирать! Пусть убирается на все четыре стороны, прелюбодей!
Выругавшись, Давид пошел к входу в парк.
Часть восьмая
Испания, ноябрь 1937
Теруэль
Над окопами республиканской армии выл ветер. Равнину сковал ранний мороз, на сухой земле виднелись легкие снежинки. В трех милях отсюда, у слияния рек Турия и Альфамбра, громоздились серые, острые скалы, уходили на запад неприступные даже на вид горы. Над камнями виднелись охряные, черепичные крыши, башни, и шпили церквей Теруэля. В туманном, холодном рассвете плыл колокольный звон.
Наблюдательный пункт устроили, защитив обложенный деревом выступ мешками с песком. Впрочем, националисты здесь не стреляли. Войска полковника Рей д'Аркура, обороняющие город, сидели за мощными, средневековыми стенами Теруэля. Они и носа на равнину не высовывали.
Офицер в зимней форме капитана республиканцев, дежуривший в окопах, засунул руки в карманы старой куртки коричневого брезента. Он замотался шарфом почти до глаз. Наблюдательный пункт увешали картами. Офицер изучал исчерканный пометками лист, сзади раздались шаги. Капитан Хуан Ибаррола стоял с двумя оловянными чашками кофе. Темные волосы баска покрывал снег. Приняв чашку, капитан погрел сильные, в пятнах от пороха, пальцы. Под ногтями виднелась грязная каемка, ладони были исцарапаны.
– Только середина ноября, а минус пять градусов, – вспомнил Ибаррола: «Когда окопы строили, землю гранатами рвали».
– Приезжайте в солнечную Испанию, – смешливо сказал офицер. Отхлебнув кофе, он помотал коротко стриженой головой. Рыже-золотистые волосы тоже выпачкал порох:
– Грейтесь на пляжах, купайтесь в море… – Виллем де ла Марк, чихнув, подышал:
– Язык обжег. Хотя бы кипяток есть. Спасибо, – отпив еще кофе, он блаженно закрыл глаза.
– Ты у нас не был, на севере, – баск полез в карман куртки за папиросами: «Предрекают, что эта зима ожидается самой суровой за последние тридцать лет, Гильермо».
– Угораздило меня, – хмыкнул капитан. Он кивнул на карту:
– Иди сюда. Я говорил с начальством… – Виллем закатил серые глаза, – высоту мы пока брать не будем, – палец уперся в карту, – Саравия с Листером велели сидеть тихо, и не проявлять артиллерийского присутствия, до поры до времени, – Виллем подмигнул товарищу.
По слухам, гарнизон Теруэля насчитывал меньше десяти тысяч человек. У республиканцев, на равнине, к декабрю должно было собраться сто тысяч. Франко, судя по всему, в очередной раз собирался наступать на Мадрид, через Гвадалахару. Теруэльская операция отвлекала войска националистов от столицы, на восточный фронт.
Теруэль вдавался в республиканскую территорию, словно гнилой зуб. С трех сторон город окружали войска. Командующий, генерал Саравия, сказал, что вырвать зуб станет делом чести. Падение Теруэля облегчало связь между Мадридом и республиканскими территориями. Сидя здесь, националисты находились опасно близко к Валенсии и Барселоне.
Надо было отогнать их назад, а лучше, как весело говорил Виллем, сбросить в море. Они с Ибарролой пили кофе, рассматривая в бинокль высоту, Ла Муэла де Теруэль, к западу от города.
– Франко поклялся, что ни одна столица провинции не попадет в руки республиканцев… – испанец перевел бинокль на пустые окопы. Националисты отлично защитились. У них была и колючая проволока и противотанковые ежи. Виллем рассмеялся:
– Зря они боятся танков. Ни один танк по дороге не поднимется, будут на равнине воевать… – Теруэль висел на скале, цепляясь к ней серыми, каменными домами. «Почти тысяча метров над уровнем моря, – вспомнил Виллем, – поэтому здесь холодно. Почти как дома, зимой».
Писем из Мон-Сен-Мартена не приходило, но Виллем их и не ждал. Конверты от родителей получал Мишель, в Париже. Виллем обещал кузену:
– Вернусь и все прочитаю. Не беспокойся, папа с мамой едут в Рим, к его святейшеству, на Рождество. В Париж они не заглянут. Они всегда через Швейцарию туда отправляются, так быстрее.
Они сидели в кабинете Мишеля, в Лувре. Виллем обвел взглядом картины на мольбертах: «Наконец-то ты дома».
Мишель просматривал почту. Виллем опять заметил легкие морщины в углах глаз кузена: «Мы ровесники. Ему тоже двадцать пять. Его ранили, в Испании. Впрочем, меня в шахте заваливало, но это другое… – кузен, мрачно, отозвался:
– Думаю, ненадолго. По нынешним временам, я человек нужный, во всех отношениях. Умею эвакуировать музеи, подделывать паспорта… – Мишель получил немецкую визу. На Рождество он ехал в Берлин. Он хотел узнать хоть что-нибудь, об украденных фон Рабе рисунках.
Виллем обещал, что, если фон Рабе хотя бы появится в Испании, то он тоже найдет немца:
– Я его с университетских времен помню, – сказал он Мишелю, – редкостный мерзавец.
– Не обольщайся, – предупредил его кузен, – фон Рабе человек умный. Герр Максимилиан вряд ли собирается по Барселоне разгуливать.
– В общем, – повернулся Виллем к испанцу, – Муэлу мы возьмем, по распоряжению генерала, согласно плану. Не сейчас, в декабре… – батарею Виллема, восемь отличных, французских шнейдеровских пушек, надежно замаскировали в глубоких траншеях, прикрыв брезентом. Даже если бы националисты отправили сюда воздушную разведку, никто, ничего бы не увидел. Рядом лежали снаряды, и пулеметы Максима.
Сарабия и Листер обещали, что, к середине декабря, к началу операции, из Барселоны доставят больше оружия. Ожидалась поддержка наступления самолетами.
– Если бы кузен Стивен вернулся… – отчего-то подумал Виллем:
– Мишель рассказывал, как он Мадрид защищал. Хотя нет, они кричат на каждом углу, что Теруэльская операция станет испанской, что интербригады не задействованы… – это было только частью правды.
Кроме Виллема, под Теруэлем воевал генерал Вальтер, он же поляк Кароль Сверчевский. Сверчевский и Листер, фанатичные коммунисты, с подозрением относились к Виллему, с его титулом и направлением из штаба ПОУМ в Барселоне. Виллем замечал:
– Несогласия надо оставлять в тылу. Мы сражаемся против фашизма, все вместе. Неважно, кто троцкист, а кто коммунист. Или католик, – добавлял Виллем.
На равнину, доносились глухие удары соборного колокола. Начиналась заутреня. Они, с баском, оба перекрестились, Ибаррола тоже был католиком.
– Интересно, – вздохнул Виллем, – когда я на мессу попаду? Я с Барселоны церковь не навещал.
Он так и сказал баску. Товарищ расхохотался:
– Ты возвращаешься в Барселону, за оружием, по распоряжению Сарабии. Сходишь в церковь, в кафе, потанцуешь с девушками… – Сарабия, командир республиканских соединений под Теруэлем, коммунистом не был. Опытный офицер, он заканчивал, артиллерийскую школу до войны. Генерал всегда отстаивал Виллема на военных советах. Получив распоряжение не посылать под Теруэль бойцов интербригад, Сарабия, ворчливо, заметил:
– Гильермо почти испанец. Он католик, у него в предках… – генерал пощелкал пальцами. Виллем, весело сказал: «Герцог Осуна. Но это давно случилось…»
– Неважно, – отмахнулся Сарабия:
– Если у нас есть поляк, то пусть останется и бельгиец. В тыл о таком сообщать необязательно. Артиллеристы нужны, в армии мало хороших инженеров… – Виллем покраснел.
Колокол замолчал. Франкисты, судя по всему, еще спали. Баск сменял Виллема на дежурстве. Они сидели за деревянным, врытым в землю летом, столом. Сейчас на каждый новый окоп тратили порох, земля промерзла. Окуная в кофе стылый хлеб, слушая вой ветра за бревнами, Виллем пробормотал: «Потанцую. Я с Парижа не танцевал…»
В Париже он успел сходить в ночной клуб, с кузенами и мадемуазель Аржан. Девушка рассмеялась, когда он, восторженно, сказал:
– Вы настоящая кинозвезда, мадемуазель. Вас фотографы снимали, на входе… – у нее была красивая, изящная рука, с неожиданно жесткими кончиками пальцев:
– Аннет, – улыбаясь, поправила его девушка:
– Снимали не меня, а Момо… – она кивнула на подругу, – Пиаф у нас звезда… – Виллем, краем глаза, заметил черноволосую голову за столиком. Пиаф о чем-то говорила с кузеном Мишелем. Виллем, раньше, слышал подобные голоса только в опере. Пережевывая хлеб, он решил: «Привезу родителям ее пластинки. Им понравится, непременно».
Оставив баска на посту, заглянув к своим солдатам, капитан пошел собираться. Ребята у Виллема подобрались отличные. За три месяца он стал, кое-как объясняться на испанском языке. Мишель, в Париже, уверил его:
– Я за год свободно заговорил. Конечно, я и раньше язык немного знал. Я писал диссертацию по испанской живописи… – кузен опубликовал статью о Гойе:
– Блокнот, что мне жизнь сохранил, я выбрасывать не стал. Ты видел, у Теодора икону. Образ, в свое время, предка этого… – Мишель сочно выругался, – спас. Когда Робеспьер в него стрелял… – Виллему показали и образ Мадонны, и родовой клинок. Он, благоговейно, провел пальцами по эфесу:
– Тысяча лет ему. Он твоим детям достанется, Теодор. А когда вы с Аннет поженитесь? – в голубых глазах кузена промелькнула грусть:
– Посмотрим. У нее съемки, работа, у меня тоже, – он махнул на заваленный чертежами стол, – дело кипит…
Виллем опасался, что Мишель, в Берлине наткнется на фашиста, как они между собой называли Питера. Кузен отмахнулся:
– Я с Аароном буду работать. Он в еврейском квартале живет. Фашист, наверняка, туда не заглядывает. Наши дороги не пересекутся, – подытожил Мишель.
Когда Виллем собирал вещевой мешок, прибежал вестовой от генерала Сарабии. В командирском блиндаже горела походная печурка. Сарабия и Листер сидели со списками личного состава, проверяя расположение батальонов республиканцев, окружавших город. Виллем, наклонившись, шагнул внутрь. Он сам строил здешние линии укрепления, но все время забывал об их высоте. Потолки были низкими, а в Виллеме было за шесть футов роста.
– Готов к отъезду, – усмехнулся Сарабия, – одной ногой на танцах. Придется отложить, – он помахал радиограммой, – к нам отправили американских журналистов, из Барселоны. Кроме тебя, английского языка никто не знает… – испанец прочел по складам: «Сеньор Хемингуэй и сеньор Френч».
– Автографы возьму, – обрадовался Виллем.
У него под койкой лежало три книги, старая, времен первого причастия, Библия, с которой Виллем никогда не расставался, «И восходит солнце» Хемингуэя и «Земля крови» Френча. Повесть Виллем купил в Париже. Мишель, одобрительно, сказал:
– По крайней мере, кто-то написал правду о войне. Книга нарасхват, все ее читают… – на фронте Виллем понял, что кузен был прав. Мистер Френч, кем бы он ни был, знал войну, и знал Испанию.
– Поедете с ними обратно в Барселону, за снарядами, – добавил Сарабия.
Виллем пошел помогать ребятам, готовить завтрак. На печурке дымился суп из чечевицы, они грели хлеб над огнем. Виллем, отчего-то, вспомнил «Землю крови»:
– Я лежал навзничь, рассматривая огромное, звездное небо. Франкисты успокоились. Над вспаханными снарядами полем, повисла тишина. На войне тишина рождает тревогу. В окопах, привыкаешь к свисту снарядов, к грохоту пушек, к тому, что все вокруг кричат. Внезапно, ты слышишь щебет птицы, или звон далекого колокола. Иногда оказывается, что он звонит по тебе.
– Звонит по тебе, – Виллем взял бинокль. Поднялась метель, башни Теруэля скрылись в белесом тумане. До него опять донеслись, мерные, далекие удары колокола.
Иностранные журналисты, аккредитованные при штабе Франко, приехали в Теруэль третьего дня. Группу провели по старинным церквям и дворцам. Город построили в двенадцатом веке, как горную крепость, защищавшую христианский север Испании от мавров. Архитектура здесь напоминала здания в Гранаде и Севилье. Стиль назывался «мудехар». Журналистам объяснили, что это сплетение арабского и готического влияний. На заснеженных площадях, под серым, тусклым небом, расцветал резной камень, светились разноцветные изразцы, поднимались вверх изящные башни городского собора.
Журналисты навестили сиротский приют, при церкви, где жило две сотни ребятишек. Самым маленьким едва исполнился год. Полковник д'Аркур, в своем кабинете, за кофе, заметил:
– Коммунисты отправляют испанских сирот в Советский Союз, делают их солдатами антихриста, – полковник перекрестился, – Сталина. Дети забудут родину, язык. Генерал Франко, отец каждого испанца. Он заботится о том, чтобы сироты обрели семьи… – журналисты, еще в штабе Франко узнали, что в Теруэле есть приют.
Американцы, англичане и французы привезли маленькие подарки, ручки и карандаши, простые игрушки. Корреспондент Chicago Tribune, мистер Марк О'Малли даже поиграл с мальчиками в футбол. Он отдал круглые очки, в черепаховой оправе, приятелю, лондонскому журналисту Киму Филби: «Ничего страшного. Я мяч разгляжу».
Мистер О'Малли, невысокий, легкий, темноволосый, говорил с акцентом Среднего Запада. Молодой человек носил католический крестик. Его предки приехали в Америку из Ирландии. Мистер О» Малли посещал мессу, что расположило к нему офицеров из штаба генерала Франко. Дружил он и с итальянскими военными советниками. Они звали мистера О'Малли в Рим: «Каждый католик должен помолиться в соборе Святого Петра».
Мистер О'Малли обещал приехать.
На севере, журналистам показывали новое вооружение националистов, немецкие истребители «Мессершмитт», танки, тоже из Германии, итальянскую артиллерию. Американец все аккуратно фотографировал, и заносил сведения в блокнот.
Мистер О'Малли, спокойный, рассудительный юноша, пил мало, в отличие от других корреспондентов. Его немного поддразнивали. Как истинный ирландец, он должен был любить виски. Мистер О'Малли разводил руками: «Мне больше нравится испанское вино». Вина он заказывал всего стакан. Танцевал мистер О» Малли отлично, и пользовался успехом у девушек, несмотря на очки. Он отменно водил машину, и бойко говорил на испанском языке. Вышло, что мистер О'Малли стал кем-то вроде связного между штабом Франко и прессой.
Меира Горовица такое положение вещей вполне устраивало.
Мистером О'Малли он стал в Цюрихе. Меир оставил подлинный американский паспорт в сейфе, на скромной вилле, снятой в пригороде. По документам, арендовало дом импортно-экспортное предприятие, зарегистрированное в Коста-Рике. В подвале виллы стояли мощные радиопередатчики. Здесь же, вмонтировали в стену сейф.
Чикаго Меир знал отлично, со времен службы у ныне отбывающего срок, адвоката Бирнбаума. Из Цюриха, мистер О'Малли отправлялся на юг Франции, с новым паспортом и редакционным удостоверением. Ему предстояло аккредитоваться при штабе Франко. Даллес велел Меиру несколько раз сходить на католическую мессу:
– Чтобы ты знал, как себя вести, – усмехнулся босс.
В воскресенье Меир стоял у чаши со святой водой, в белокаменной церкви святого Иосифа, на тенистой, богатой улице Ронтгенштрассе. Прихожане приезжали к мессе на лимузинах. Красивая, высокая женщина, черноволосая, в хорошо скроенном костюме, и большой шляпе, носила на лацкане жакета нацистский значок. Дама простучала каблуками к первому ряду дубовых скамей. Преклонив колени, она перекрестилась на статую Мадонны. За ней шла девочка, подросток. Меир, невольно, полюбовался бронзовыми, как осенние листья, волосами.
На службе, юноша, искоса поглядывал в сторону девочки. Она сидела с прямой спиной, не скрещивая ног, в школьной форме, из темно-зеленого твида, с вышитой на кармане пиджака эмблемой.
– Ей идет зеленый цвет, – подумал Меир, – такая красавица. Это, наверное, мать ее. Дочь невысокая, хрупкая, но стать похожа… – у девочки была стройная шея, упрямый, твердый подбородок и высокий лоб. Меир несколько ночей просыпался, чувствуя запах жасмина. В церкви он сидел сзади женщины и ее дочери, вдыхая сладковатый, тревожный аромат. Писем он в Цюрихе не получал, и провел в городе всего три дня.
– Здесь я неделю… – Меир делил комнату с Филби. Лежа на койке, он закинул руки за голову: «Новости до нас не доходят. Аарон должен быть в Берлине, тетя Ривка, в Париже. Виллем в Париже, в горной школе учится. Элиза говорила».
В комнате было темно, сквозь деревянные ставни едва пробивался слабый, зимний, рассвет. Он повыше натянул грубое, шерстяное, колючее одеяло. Фон Рабе на севере, в расположении франкистов, не появлялся. Меир мрачно подумал, что гаупштурмфюрер может сейчас пить сангрию в Барселоне. Он рассказал Даллесу об украденных рисунках. Босс повел трубкой:
– Пусть таким республиканцы занимаются. Твоя задача, узнать, как можно больше о вооружении националистов. Выполняй задание от нашего военного ведомства. Никаких переходов линии фронта, никакого геройства в интербригадах… – Меир, немного, покраснел. Даллес добавил:
– Встретишь фон Рабе, будь с ним вежлив. Вряд ли он возит с собой Веласкеса, в любом случае… – он пыхнул трубкой:
– С пропажей мисс Пойнц русские совсем распоясались, но тоже… – он зорко посмотрел на Меира, – никаких эскапад, никаких поисков Кепки и Красавца, как ты их называешь… – Меир кивнул.
ПОУМ, анархисты и коммунисты продолжали стычки, но Меир, действительно, приехал сюда не ради русских. Он почесался, одеяло кусалось.
Меир думал о соседе по комнате. Филби закончил Тринити-колледж, в Кембридже, со степенью по экономике. Англичанин писал для лондонских газет, много путешествовал по Европе, жил в Австрии, после убийства нацистами канцлера Дольфуса. Жену Филби встретил в Вене, она была коммунисткой.
– Конечно, – Меир затянулся папиросой, – такое ничего не значит. Но все равно, все равно… – он смотрел в беленый потолок маленькой комнатки:
– Мне что, посылать телеграмму? Лондон, автомеханику Джону Брэдли. Обратите внимание на мистера Гарольда Филби, по кличке Ким, журналиста. У некоего Меира Горовица, по кличке Ягненок, Филби вызывает подозрения. Мне отсюда не связаться ни с кем. Правильно Даллес меня предупреждал, – горько вспомнил Меир, – я всегда буду один. Хорошо, что здесь ребятишки… – он ласково улыбнулся:
– Дожить бы до того времени, когда я с племянниками в футбол поиграю. Отличные у Эстер сыновья, – Меир осторожно встал. Мистеру О'Малли пора было к мессе. В маленькой, насквозь промерзшей ванной, он распахнул окно.
– Бутлеггерскому развороту научился, а бриться на ощупь, пока нет, – Меир переступал босыми ногами по ледяной плитке. Над Теруэлем повис белесый туман, город спал. Меир умылся, стуча зубами, слушая размеренные, гулкие удары колокола. Натянув куртку, замотавшись шарфом, он пошел вниз.
Брезентовый верх форда подняли, но в машину задувал резкий, холодный ветер. Вокруг лежала пустынная равнина. На горизонте, за метелью, виднелись очертания деревенских домов. Дорогу давно разбили танки. Соединения перебрасывали на восток из Барселоны, в ожидании большого сражения. Форд подскакивал на ямах.
Одной рукой держа руль, Тони обернулась. Хемингуэй спал, уткнувшись носом в шарф, надвинув на глаза беретку. Она щелкнула зажигалкой:
– Еще один подпевала Сталина. Говорит, что, в нынешней политической ситуации аресты анархистов и поумовцев необходимы, – Тони вдохнула ароматный дым американской сигареты. Оруэлл вернулся в Англию. Летом писателя ранили, под Уэской. Сейчас в Барселоне шел процесс активистов ПОУМ. Оруэлла судили заочно, обвиняя в приверженности троцкизму.
Штаб партии пока держался, но Тони подозревала, что дни ПОУМ сочтены. По слухам, в Москве готовился очередной большой процесс. Судили Бухарина. Троцкий, в Мексике, горько сказал:
– Сталин не успокоится, пока не расстреляет прежних соратников. Он бы и Ленина казнил, только тот вовремя умер. Ленина и Горского. Хотя… – Троцкий откинулся в кресле, – ему ничто не мешает объявить Ленина, скажем, английским шпионом, а Горского японским. Или американским… – Троцкий, было, хотел что-то добавить, но махнул рукой:
– Дела давние. Горский пятнадцать лет, как погиб… – Троцкий вспоминал, четкий профиль Александра Даниловича, голубые, пристальные глаза, руки, лежавшие на клавишах фортепиано:
– Горский не был русским, – Троцкий рассказывал мистеру Френчу о гражданской войне, – он человек европейского воспитания. Владимир Ильич, наверняка, знал, кто он такой на самом деле. И Плеханов знал, но у них не спросишь. Я уверен, что Сталин понятия не имеет о происхождении Горского. Интересно, где сейчас Анна и Теодор… – дочь Горского и ее муж покинули Советский Союз, после смерти Ленина, с заданием внедриться в ряды новой партии Гитлера:
– Скорее всего, их отозвали в Москву и расстреляли… – Троцкий, внезапно, замолчал. Он смотрел в окно, на яркое, голубое небо Мехико. Фрида, с мольбертом, устроилась у каменной скамьи, смуглое лицо художницы было сосредоточенным. Мерно тикали часы, мистер Френч что-то, быстро писал. Троцкий затянулся сигаретой: «Я тоже обречен».
Девушка начала его успокаивать. Он заметил:
– Просто вопрос времени, мистер Френч. Вы знаете историю. Робеспьер объявлял иностранными шпионами бывших соратников, и казнил их.
В прозрачных, голубых глазах мистера Френча промелькнула усмешка:
– Робеспьер закончил свои дни на эшафоте, мистер Троцкий… – она медленно очиняла карандаш, – вы не думаете, что со Сталиным может случиться то же самое… – Троцкий покачал темноволосой, в седине головой:
– Внутри страны оппозиция задушена. Эмигранты слабы и разобщены. Боюсь, нам предстоит много лет видеть его на олимпе власти. То есть вам, – поправил себя Троцкий: «Я не доживу».
Сквозь шум автомобильного мотора Тони уловила далекое жужжание самолета. Воздушных атак ждать не приходилось, они были в глуши.
Барселону националисты пока не бомбили. Тони мрачно думала, что налеты ничего бы не изменили. В городе и так попадались разрушенные здания, оставшиеся после весенних стычек ПОУМ, анархистов и коммунистов. На углах домов расклеили республиканские плакаты. Солдат в форме пронзал штыком корчащегося на земле червя, с надписью «ПОУМ». Червь распадался на две части, из них появлялась свастика.
Высунув голову наружу, поморщившись от ветра, Тони сплюнула на дорогу. Самолет шел на восток, к Барселоне. Скорее всего, это была одна из машин, работающих на воздушном коридоре в столицу. С побережья перебрасывали войска и оружие.
– И советских военных специалистов, – презрительно подумала Тони, – то есть представителей НКВД. Развели чистки, будто и не уезжали из Москвы, – Хемингуэй дал ей прочесть черновик пьесы, которую он писал в осажденном Мадриде.
– Впереди пятьдесят лет необъявленных войн, и я подписал договор на весь срок… – Тони усмехнулась:
– Цитируешь самого себя… – девушка отдала Хемингуэю стопку бумаг:
– Все не так, Хэм. В пьесе нет ни одного русского, а Мадрид ими кишит. Благородные контрразведчики ловят франкистских шпионов, а другой рукой они расстреливают под Барахасом жен и детей офицеров Франко. О таком ты не упоминаешь… – Хемингуэй коротко ответил:
– Не время. Ты вставила в книгу главу о расстрелах потому, что хотела получить бестселлер. Ты играешь на чувствах читателя… – Тони покачала ногой в армейском ботинке:
– Ты, Хэм, видимо, пишешь не будущие бестселлеры, а так… – Тони щелкнула пальцами, – строчишь для собственного развлечения. Нет… – она задумалась, – книгу о войне еще предстоит создать. Я журналист, а ты… – Тони отпила вина, – ты сможешь такое сделать. Когда здесь все закончится, – девушка вздохнула, – посмотрим, скоро ли… – кроме Хемингуэя, в Барселоне, больше никто не знал о мистере Френче. Тони была уверена, что писатель не раскроет ее псевдоним.
– Никогда такого не случится… – весело говорила себе Тони, – он знает, что такое честь журналиста.
Девушка думала о Джульетте Пойнц. В Нью-Йорке, Тони долго ждала женщину, но мисс Пойнц не вернулась с прогулки. Потом Тони прочла, в New York Times, о загадочной пропаже. Полиция Нью-Йорка не нашла тело, однако в интервью заявили, что мисс Пойнц, скорее всего, была убита, в ходе уголовного преступления. Никаких политических мотивов в исчезновении не нашли.
Троцкий написал Тони из Мехико, прямо обвиняя в похищении Пойнц агентов НКВД.
Тони отгоняла от себя мысли о Петре. Она понимала, что юноша оказался в Нью-Йорке не случайно.
– Я могла бы пойти в полицию… – вдали показались скалы Теруэля, – направить их в пансион Петра. И что? Он, и его… – Тони поискала слово, – коллеги, к тому времени были в Атлантическом океане, на борту советского корабля, с Джульеттой. Бедная Джульетта, ее, наверное, расстреляли… – вернувшись в Барселону, Тони сидела за работой. Девушка оторвалась от пишущей машинки:
– Даже если фон Рабе здесь появится, он не станет избавляться от Петра. Он считает, что получает правдивую информацию от русских. Петру фон Рабе тоже пригодится. Может быть, НКВД собирается внедрить Петра в Германию, под видом перебежчика… – Тони вздохнула: «Они нашли друг друга. Ладно, фон Рабе, видимо, забыл о моих фото…»
Стоял сухой, жаркий октябрь. Тони вышла на маленький балкон, разглядывая шпили Саграда Фамилия. По приезду в Барселону она купила хорошо сделанный испанский, республиканский паспорт, куда вклеили ее фото. Она стала Антонией Эрнандес, девятнадцати лет от роду, уроженкой Мадрида. В кармане у нее лежала бумага с номером безопасного ящика, на барселонском почтамте. Петр попросил ее отправить записку, когда Тони окажется в городе. Она сообщила русскому свой адрес. Оставалось только ждать.
Тони предполагала выйти замуж за Петра, в Москве, провести пару лет в Советском Союзе, и вернуться на запад. Она не видела никаких препятствий. Настоящий, британский паспорт девушки, был в порядке. Стоило Тони переступить порог посольства Его Величества в Москве, как о ней бы немедленно позаботились отец, брат, и остальная семья.
– Меня вывезут оттуда, – Тони свернула к штабу республиканцев, – не сомневаюсь. Не стоит отправлять им письмо из Барселоны. Или стоит? – она еще не решила. Существовала некоторая опасность, что Петра арестуют и расстреляют. В таком случае арестовали бы и ее, но книга, усмехалась девушка, только бы выиграла:
– Ничего страшного, – сказала себе девушка, – Сталин не захочет из-за меня ссориться с премьер-министром Чемберленом. Посижу немного на Лубянке, признаюсь, кто я такая на самом деле. Они не рискнут разрывом отношений с Британией. Пусть обвиняют меня в шпионаже, пусть высылают. Я получу материал для книги… – судьба Петра ее мало интересовала.
У ворот части топтался высокий, мощный офицер, в капитанской форме республиканцев. Голову он прикрыл старой, вязаной, шапкой, руки засунул в карманы. За метелью Тони не могла разглядеть его лица:
– Хэм, просыпайся, – весело позвала девушка, останавливая машину, – добро пожаловать в Теруэль, провинциальную дыру, где решается судьба Испании… – стащив шапку, офицер предупредительно распахнул дверь форда. Тони взглянула в серые глаза:
– Где-то я его встречала. Очень знакомое лицо… – она тоже надела форму, брюки и куртку республиканцев.
Тони подхватила холщовую сумку. Офицер попросил:
– Позвольте мне… – их пальцы, на мгновение, соприкоснулись. Тони поняла:
– У него акцент, в английском языке. Француз, кажется. Господи, что со мной… – она все не отрывала руки. Задувал ветер, дверь машины поскрипывала. Тони вздрогнула:
– Спасибо, что встретили нас, капитан. Это мистер Хемингуэй, а я мистер Френч… – Тони не боялась представляться псевдонимом. На позициях никакой опасности не существовало. Здесь никто не знал ее настоящего имени.
Виллем никогда не видел подобных девушек. Даже в зимней форме, укутанная шарфом, она была стройной. Белокурая, коротко стриженая голова, приходилась почти ему вровень. Он взглянул в прозрачные, светло-голубые глаза:
– Мистер Френч. Девушка такую книгу написала… Какое лицо знакомое. Встречал я ее, что ли? В Барселоне, или еще где-то… – Виллем, наконец, собрал в себе силы пожать руку ей и Хемингуэю:
– Проходите, пожалуйста. Военный совет ждет, я буду переводить… – он спохватился: «Виллем де ла Марк. Простите, что сразу не представился».
Поздно было садиться в машину, и разворачиваться.
От него пахло свежим снегом и порохом. Рука, державшая пальцы Тони, была теплой и сильной, покрытой заживающими царапинами, с каемкой грязи под ногтями. Она едва устояла на ногах: «Спасибо, что позаботились о нас, товарищ де ла Марк…»
Виллему хотелось ответить, что он будет заботиться о ней всегда, если только она пожелает. Мужчина оборвал себя:
– С ума сошел! Она писатель, журналист, а ты кто такой? Она вернется в Барселону… – он вдохнул тонкий запах лаванды. На розовых, красивых губах девушки таяла крохотная снежинка. Хемингуэй откашлялся, Виллем заставил себя сказать:
– Я провожу вас в блиндаж. У нас горячий кофе, обед… – они с Хемингуэем ушли. Кузен нес ее сумку и футляр с пишущей машинкой. В низком небе, над воротами, развевался республиканский флаг. Запирая машину, Тони вспомнила его серые глаза, в темных ресницах. Девушка приложила ладони к горящим щекам:
– Никогда такого не случалось, никогда. Он, кажется, меня не узнал. Надо дожить до завтра и отправиться отсюда, восвояси. Я не могу, – Тони остановилась перед узкой, деревянной лестницей в блиндажи:
– Не могу с ним расстаться… – Тони смотрела на крыши Теруэля, дома, взбирающиеся на скалу, башни собора. Было тихо, даже ветер успокоился. Где-то вдалеке, в городе, звонил колокол.
Тони постояла, думая о его руке, только что державшей ее пальцы. Она поняла, что никуда отсюда не уедет. Улыбнувшись, девушка пошла вниз, где слышался смех, откуда тянуло свежим кофе.
Самолет, который видела Тони над шоссе в Теруэль, действительно, летел на восток, к Средиземному морю. Транспортный Дуглас DC-3, выкрасили в защитный цвет, без опознавательных знаков. На борту имелось четыре человека команды, и четверо пассажиров. Стартовал с провинциального аэродрома, под Парижем, самолет направился на юго-запад, к Пиренеям. Машина была совсем новой. В документах значилось, что Дуглас проходит предполетные испытания. Руководители полета велели экипажу заправить машину, с учетом того, что посадок, на территории Франции, не будет.
– Незачем рисковать, – коротко сказал плотный, черноволосый человек в кепке, пожевав сигарету, – после выполнения задания вернемся в Барселону.
Дуглас вели опытные летчики, воевавшие в Испании. Над Пиренеями повисли тяжелые, зимние, черные тучи, холодно сверкали молнии. Боковой, сильный ветер, раскачивал самолет. Нырнув в просвет между облаками, снизившись почти до тысячи, метров, дуглас миновал испанскую границу. Самолет немного болтало. Ящик, сколоченный из хороших досок, закрепили растяжками. Оттуда не доносилось ни звука. Эйтингон посмотрел на швейцарский хронометр:
– Через полчаса уйдем на пятьдесят километров в открытое море, и можно его доставать, – Наум Исаакович кивнул на ящик.
Развалившись на скамье, он грел руки о стальную кружку с кофе. В самолете было холодно. Они с товарищем Яшей, руководителем спецгруппы особого назначения при НКВД, не снимали пальто. Яков Серебрянский подчинялся Кукушке. Она не занималась черновой работой, в Цюрихе планировался только общий ход операций. У Серебрянского и Эйтингона имелся список. В Париже, они поставили очередную галочку.
Следующим в списке значился сын Троцкого, Лев Седов. По поручению отца, он готовил во Франции съезд так называемого Четвертого Интернационала, сборища троцкистской швали, как презрительно говорил Эйтингон. Расстрелянная, в начале осени Джульетта Пойнц дала отличные показания. Сведения собирались использовать на будущем процессе Бухарина и для дальнейшей подготовки операции «Утка». Эйтингон и Петр получили за операцию «Невидимка» ордена. Наум Исаакович настоял и на ордене для Паука:
– Ему будет приятно, – заметил Эйтингон начальнику иностранного отдела, Слуцкому, – важно, чтобы Паук знал, родина о нем заботится.
Настоящее имя Паука в Москве было известно всего нескольким работникам. Наградное удостоверение выписывал лично Эйтингон. Сделав фотографию, для Паука, Наум Исаакович положил документ, с орденом Красной Звезды, в пуленепробиваемый ящик, в подвальном хранилище, на Лубянке. Эйтингон, ласково, задвинул его: «Спасибо, сынок».
Серебрянский передал Эйтингону списки:
– Ребята, в Палестине, его очень рекомендуют. Боевик «Иргуна», человек без жалости, судя по сведениям… – больше десятка лет назад, товарищ Яша отлично поработал в Палестине, вербуя эмигрантов из Российской Империи, членов сионистских движений.
– Он и жену к работе привлек, – вспомнил Эйтингон.
Они нуждались в человеке в будущем, как уверенно говорил Наум Исаакович, Израиле. В иностранном отделе не сомневались, что Британия, рано или поздно, уберется подальше из Палестины, в сопровождении взрывов и террора. Эйтингон и Серебрянский помнили дореволюционные погромы, в местечках. Они знали, на что способны евреи, защищающие свою жизнь и свободу.
– Взять, например, Масаду, – рассеянно пробормотал Эйтингон, – впрочем, британцы уйдут без восстания. Они не такие дураки. Тогда пригодится наш юноша, – Наум Исаакович похлопал рукой по бумагам, – хотя он и не коммунист.
– Даже лучше, – возразил Серебрянский, – его покойный отец был коммунистом. К нему появится меньше вопросов. Он правый, боевик, ненавидит арабов. Прекрасный кандидат. Я его отыщу, и поговорю с ним, по душам, – Яша подмигнул Эйтингону, – в синагогу его свожу, как ты Паука… – они убрали бумаги. Эйтингон позвал: «Петр!».
Воронов сидел поодаль, склонившись над шифровальной таблицей. В Париже он получил две записки, из Барселоны. В одной был только ряд цифр. Увидев его, Петр блаженно, счастливо закрыл глаза. Адрес записали с помощью квадрата Полибия. Они с Тонечкой договорились о шифре в Нью-Йорке. Заучив адрес наизусть, Петр сжег бумагу.
Он думал о гладких, загорелых ногах, о мягких губах, о запахе лаванды. Девушка приходила каждую ночь, на безопасную квартиру, в Париже, где Петр жил с Эйтингоном. Тонечка обнимала юношу, шептала что-то смешное, ласковое, Петр слышал ее стон. Он просыпался:
– Потерпи немного, милая моя. Я приеду, заберу тебя, и мы останемся вместе… – Петр не видел препятствий к браку. Тонечка порвала с троцкистами и анархистами. Она понимала гениальность товарища Сталина и хотела строить новое, коммунистическое общество. Петр был уверен, что ему разрешат увезти Тонечку в Москву.
– Попрошу отпуск, – подумал Воронов, – хотя бы на месяц, а лучше на два. Уедем с Тонечкой в санаторий НКВД, ходить на лыжах, кататься на коньках… – он видел жену в квартире на Фрунзенской, в большой кровати. Петр даже закрывал глаза, так ему было хорошо.
Второе послание пришло от гауптштурмфюрера фон Рабе. Он назначал агенту встречу в Барселоне. Петр и Эйтингон обрадовались.
В Париж доставили записку от Стэнли. Агент навещал Теруэль, с миссией журналистов. Стэнли сообщил координаты сиротского приюта, при католической церкви. Он просил проверить некоего Марка О'Малли, корреспондента чикагской газеты. Из Вашингтона, в радиограмме, сообщили, что О'Малли, действительно, работает в «Tribune» и находится в командировке, в Испании.
Эйтингон, недовольно, вздохнул:
– У Стэнли хорошее чутье. Не нравится мне мальчишка, кем бы он ни был… – Наум Исаакович велел:
– При свидании с фон Рабе передашь координаты приюта. Попросишь найти кого-нибудь из поумовцев, в войсках. Они все на содержании у фашистов, – брезгливо добавил разведчик: «Стэнли заведет американца в приют, начнется артиллерийский обстрел. Убьем двух зайцев одним камнем, – весело добавил Эйтингон, – Стэнли нам рисковать не след. Он, как и Паук, работает на будущее».
Они предполагали, что фон Рабе не откажет в помощи. В конце концов, Петр поставлял отличные, хоть и насквозь лживые сведения.
Сняв пальто и пиджак, Воронов бросил одежду на лавку. Самолет разворачивался, под крылом блеснула синяя вода моря. Как и просил Эйтингон, они отошли на полусотню километров от Барселоны. Распогодилось, сверкало солнце, самолет сбросил скорость. Они были на высоте в три тысячи метров.
Засучив рукава белоснежной рубашки, Петр взял долото. Крышку ящика прихватили гвоздями. Затрещало дерево, пахнуло нечистотами, Эйтингон поморщился. Связанный человек скорчился на дне. Петр разрезал веревки. Серебрянский потянул рычаг двери, в самолете стало еще холоднее. В фюзеляж ворвался свежий, соленый ветер.
– Нет! – он истошно кричал, хватаясь за ноги Воронова, стоя на коленях. Лицо заливали слезы, он рыдал:
– Я прошу вас, прошу, не убивайте меня, не надо! Я верен товарищу Сталину, я всегда, всегда… – схватив его за воротник пиджака, Эйтингон подтащил мужчину к открытой двери. Бывший агент НКВД во Франции, белоэмигрант, генерал Скоблин, он же Фермер, выл, цепляясь за обшивку самолета. Оторвав руку от пола, Воронов спокойно, один за другим, сломал пальцы. Послышался резкий хруст, крики Скоблина раздирали уши.
– Давай, – кивнул Эйтингон.
Петр толкнул Скоблина вниз, ящик полетел следом. Они проследили за крохотной, черной точкой, удалявшейся от самолета. Серебрянский закрыл дверь: «Еще кофе, или теперь в Барселоне?»
– Петр сварит, – смешливо сказал Наум Исаакович:
– Пока мы за Фермером следили, он устроился гарсоном, на бульваре Сен-Жермен. У Петра теперь отменный кофе получается… – Эйтингон добавил: «Еще воняет этим мерзавцем».
В крохотном закутке, ожидая, пока закипит вода на электрической плитке, Петр улыбнулся: «Скоро увижу Тонечку». Самолет возвращался на запад, к Барселоне.
Мистер Френч отлично, хоть и с легким акцентом, говорила на испанском языке. Виллем никак не мог вспомнить, где он видел девушку. По имени она не представилась. На военном совете он сидел рядом с журналистами. Услышав, как Виллем сражается с переводом, мистер Френч приблизила губы к его уху:
– Я помогу, товарищ де ла Марк. Вы инженер, артиллерист. Вам надо выступать, а не переводить… – Виллему, отчаянно, хотелось, чтобы она не отнимала губ. Он опять почувствовал запах лаванды:
– У нее кончики пальцев жесткие, как у мадемуазель Аржан. Она шьет, а мистер Френч, на машинке печатает. Надо обязательно взять автографы… – в свете электрических лампочек ее короткие волосы отливали золотом.
Виллем незаметно, смотрел на стройные ноги, в форменных, коричневых брюках. В блиндаже Сарабии было тепло. Сбросив куртку, девушка расстегнула ворот рубашки. Она носила грубый, темный свитер. Шарф мистер Френч кинула на скамью. На белой, нежной шее, где-то сбоку, билась синяя жилка. Виллем велел себе отвести глаза. На военном совете обсуждалась артиллерийская подготовка взятия города. Они решили дождаться возвращения Виллема со снарядами, из Барселоны, и взять высоту Муэла, до основной атаки.
Виллем провел пальцем по карте:
– Муэла находится к западу от города. Если она окажется в наших руках, станет гораздо удобнее обстреливать Теруэль. Мы здесь на равнине, – он, задумчиво, почесал золотисто-рыжие волосы, – в невыгодной позиции. Пушки у нас хорошие, артиллеристы тоже, но снаряды полетят по неудачной траектории… – Тони смотрела на красивый профиль, на длинные ресницы. Она помнила запах пороха и крепкую ладонь. На военных советах говорили на испанском языке, но кузен перешел на французский язык. Тони улыбнулась: «Конечно, ему удобнее». Хемингуэй знал французский, Тони замолчала. Десять лет назад, летом в Банбери, они с кузеном виделись первый раз, если не считать фотографий.
– Он меня не узнал, – поняла Тони, – но узнает, непременно. Я позабочусь. Он похож на тетю Терезу, у нее такие же волосы. А Элиза на отца… – десять лет назад де ла Марки привезли детей в Лондон.
Тони помнила жаркие, казалось, бесконечные каникулы в Банбери.
Ночью гремели грозы, на рассвете траву в парке покрывала роса. Пахло розами и жасмином. «Чайка», скользила по тихой, зеленой воде реки.
Отец навещал замок на выходных, с тетей Юджинией и де ла Марками. Они привозили и дядю Джованни. Остальное время дети проводили одни, под присмотром слуг.
Тони закрыла глаза:
– Виллему пятнадцать исполнилось. Они со Стивеном дружили. «Чайку» тянули, на лошадях. Лаура им помогала, она на год младше… – мальчики ставили палатки в лесу, разжигали костер, брат играл на гитаре. Тони пекла картошку в золе, научившись этому в скаутской группе:
– Маленький Джон с Питером все время проводил, они ровесники… – Тони, неслышно, вздохнула: «Теперь мы по разные стороны фронта. Хорошо, что Виллем здесь. Впрочем, он бы никогда не стал фашистом. Он благородный человек, как его родители… – взрослые приезжали в Банбери на лимузине тети Юджинии. Герцог водил мальчиков на ночную рыбалку, возился с ними в гараже, учил ездить верхом. В Банбери, по старой памяти, остались отличные конюшни. Осенью герцог выбирался с Маленьким Джоном и Тони на охоту.
– Стивен смеялся… – Тони слушала красивый, низкий голос кузена, – смеялся, что у нас давно автомобили, самолеты, подводные лодки, а в Банбери до сих пор держат арабских скакунов. Потомков лошадей, купленных в прошлом веке. Виллем хорошо в седле держится, я помню… – по воскресеньям де ла Марки, и Джованни с Лаурой ездили к мессе, в Ораторию, в Оксфорде. Тони с братом попросили разрешения у отца присоединиться к де ла Маркам. Герцог кивнул:
– Посмотрите город, чаю выпьете. Мы в Кембридже учились, и будем учиться, но там тоже красиво.
Тони слышала убаюкивающую, спокойную латынь мессы, вдыхала запах ладана:
– Виллему важно обвенчаться, – она поняла, что краснеет, – я в Бога не верю, но, конечно, соглашусь. О чем я, – спохватилась Тони, – я хотела поехать в Москву, для книги. Я даже не знаю, нравлюсь ему, или нет… – Виллем замолчал. Серые глаза тоскливо смотрели на Тони, он отвернулся. Сарабия заговорил о диспозиции для пехоты, при атаке на холм:
– Нравлюсь… – Тони разозлилась:
– Наплевать. Книгу я напишу, отправимся с Виллемом в Россию. Получим визы, как туристы. Я стану баронессой де ла Марк, никаких подозрений мы не вызовем. Вернемся в Мон-Сен-Мартен, дети родятся. В первый раз в жизни я такое чувствую… – Тони скрыла вздох:
– Я не хочу от него отказываться. И не буду.
Она решила ничего не говорить Виллему о фотографиях. По мнению Тони, фон Рабе давно о ней забыл. Незачем было упоминать о снимках:
– Петру скажу, что я встретила другого человека… – покуривая папиросу, Тони тихо переводила Хемингуэю, – хватит, надоело. Петр мне больше не нужен. Пусть катится в Россию. Чекист, – презрительно подумала девушка:
– Я помню, учитель русского их так называл. Петр шпион, убийца, и больше ничего. Пошел он к черту… – Тони хотела, чтобы Виллем сам ее узнал. В Мон-Сен-Мартене тоже держали альбомы. Тетя Юджиния, аккуратно, посылала снимки из Лондона семье.
На Ганновер-сквер, в кабинете, стоял китайский комод. Он сохранился со времен королевы Елизаветы и первой миссис де ла Марк, после лондонского пожара и гражданской войны, когда круглоголовые разграбили усадьбу на Темзе.
На лаковых ящичках, четким почерком тети Юджинии, значилось: «Нью-Йорк, Вашингтон, Париж, Амстердам, Мон-Сен-Мартен, Бомбей». Рядом, на особой полке лежали фотографии. Тони любила рассматривать альбомы. Бабушку Марту сняли за рулем автомобиля, в большой, по довоенной моде, шляпе. Она стояла на борту «Титаника», с сыном и невесткой:
– Я фотографировала, – вздыхала тетя Юджиния, – мы с Михаилом приехали их провожать… – Тони, девочкой, гладила немного пожелтевшие снимки.
Она перебирала фото венчания тети Юджинии, и ее родителей, снимки довоенного Санкт-Петербурга, бар-мицв кузенов Горовицей, в Америке, покойного профессора Кардозо, в лаборатории, фотографии сэра Николаса и леди Джоанны на «Вороне», перед отплытием в Антарктиду. Кузена Стивена сфотографировали двухлетним мальчиком, в эскимосской одежде, в иглу, где жила его мать, ожидая возвращения мужа из экспедиции.
Кузина Тесса, в белом халате, с коротко, по-монашески остриженной головой, стояла во дворе особняка на Малабарском холме, в Бомбее. Девушку окружали улыбающиеся дети. Большой, красивый сокол сидел на воротах, на вывеске: «Благотворительный госпиталь святого Фомы». Рядом Тони увидела надпись, незнакомым, восточным шрифтом. Тетя Юджиния пошевелила губами:
– На тибетском языке. Любовь объемлет все существа, малые и большие, далекие и близкие. В общем, – она помолчала, – любовь никогда не перестает, как сказано в Евангелии. У них тоже так говорят… – Тони вспомнила:
– Тессе двадцать четыре, она Лауры ровесница. Она монахиней стала, в Лхасе. Закончила, университет, в Бомбее, врач. Три года назад она фото прислала. И фото ее выпускной церемонии… – Тони подумала:
– Фото нашего венчания тоже в альбом положат. Можно в Барселоне пожениться. Папа и Джон обрадуются. И родители Виллема тоже… – после военного совета их накормили обедом. Тони болтала с офицерами, посматривая на кузена. Виллем краснел, глядя на нее.
Их провели на позиции. К вечеру метель усилилась, в бинокль виднелись только очертания башен Теруэля. Сарабия обещал, что к декабрю на равнине соберется сто тысяч республиканцев, ожидались танки и воздушная поддержка.
Он потрепал Виллема по плечу:
– Гильермо возьмет Муэлу. Может быть, гарнизон выкинет белый флаг, – Сарабия указал в сторону города, – в городе гражданские люди, дети… – Виллему надо было думать о предстоящей атаке, но девушка была рядом, и у него ничего не выходило. На длинных ресницах таяли снежинки, белокурую голову прикрывала вязаная шапка. В окопах офицеры подавали ей руку. Один раз это удалось сделать и Виллему. Ему показалось, что мистер Френч, на мгновение, задержал тонкие пальцы в его ладони.
– Именно, что показалось, – мрачно сказал себе Виллем, – не думай о ней. Завтра утром они вернутся в Барселону. Я сяду за руль, пусть мистер Френч, отдохнет. Она машину сюда вела. Может быть, она устроится на переднем сиденье. Тогда я ее буду видеть… – Виллем не мог представить себе, что в городе ему удастся пригласить девушку в кафе или на танцы. Он успел сбегать в свой блиндаж и взял автограф у Хемингуэя. Виллем долго вертел «Землю крови», но уложил книгу обратно под койку:
– Подумает, что я навязываюсь… – ему казалось, что он где-то видел мистера Френча. Хемингуэя устроили на ночлег в офицерском блиндаже. Девушку поместили в маленький закуток, где обычно останавливались посланцы из штаба фронта, из Барселоны. Вечером они сидели за кофе. На позициях был сухой закон. Виллем, горько подумал:
– В Барселоне вина выпью. Хотелось бы водки, нашей, из Мон-Сен-Мартена. Только где водку взять? Просто, чтобы забыть о ней… – в полку имелась старая, расстроенная гитара.
Виллем ушел приводить в порядок закуток. Ему не хотелось, чтобы гостья замерзла. Он принес печурку, нашел несколько чистых одеял и взял со своей постели подушку.
– Я обойдусь, – решил Виллем, – а ей надо спать с удобствами. Она девушка… – он заставил себя не думать о том, что может оказаться, под ее форменной рубашкой, под старым свитером.
Он вышел на вечерний мороз, под огромное, хмурое небо. В свисте ветра, в снегу, Виллем лично принес в закуток два ведра ледяной воды из речушки, в миле от позиций. Виллем предполагал, что девушка захочет вымыться. Он следил за печуркой. Из большого блиндажа, по соседству, доносилось высокое, красивое сопрано:
Ей подпевали, хором. Гитара замолчала, она провела пальцем по струнам:
– Испанская песня, для вас, товарищи. Старая, народная… – Виллем прислонился к обложенной деревом стене закутка. Вода в ведре закипала.
Она пела о Вороне и его возлюбленной. В библиотеке, в замке его светлости, в Банбери, хранились старые, искусно вычерченные карты. Виллем видел портрет Ворона, в морском сражении, при Картахене, где он погиб.
– Дядя Джон нам пел… – Виллем поменял ведро на новое, – я помню. Странно, где я все-таки ее встречал? Лицо знакомое… – за стенами блиндажей свистела метель. Раскачивалась тусклая лампочка. В части установили генератор. При строительстве линий укрепления, Виллем заметил: «Мы здесь ненадолго, но не стоит при свечах сидеть». Электричество, правда, экономили. В десять вечера блиндажи погружались в темноту. Он услышал звук шагов:
– Надо книгу принести. Когда я еще ее увижу? Она так хорошо пишет… – мужчина пошел в свой блиндаж. Вернувшись, Виллем застал мистера Френча в закутке, на койке, с гитарой в руках.
Виллем помялся на пороге:
– Здесь горячая вода, сеньора, то есть, простите, мистер Френч. Я подумал, что… – тяжело вздохнув, он протянул девушке «Землю крови»:
– Окажите мне честь, пожалуйста. То есть, если вы не хотите… – почти испуганно добавил Виллем: «Вам, наверное, часто таким досаждают».
В закутке было почти жарко. Она сбросила куртку. Розовые губы улыбались. Она не отказала.
Виллем следил за длинными, изящными пальцами. Она писала автоматической ручкой:
– Чернила замерзли… – девушка подняла прозрачные, светло-голубые глаза, – но теперь оттаяли. Спасибо, товарищ, – мистер Френч обвела рукой закуток, – что позаботились обо мне… – Виллем, едва дыша, принял книгу:
– Товарищу де ла Марку, с любовью, от автора… – на месте подписи был смутно знакомый росчерк.
– С любовью… – повторил себе Виллем:
– Такое ничего не значит. Она, наверное, всем это пишет… – он вздрогнул. Зазвенела гитарная струна.
– Я вам спою, – сказала девушка тихо, – на моем родном языке, английском. Вы, может быть, знаете песню… – Тони, едва не добавила: «кузен».
Виллем знал.
Дядя Джон склонял светловолосую голову над гитарой: «And he shall be a true love of mine…». Виллем помнил высокую девочку, костер, картошку в золе, у палаток, на берегу реки Червелл, помнил белого пони и веселый смех:
– Семейная традиция, кузен Виллем. Мы в Банбери, как говорится:
– To see the fine lady upon the white horse… – она пела, глядя прямо на него. Виллем прошептал:
– Но вы, то есть ты умерла. Ты погибла в бомбежке, в Мадриде. Антония, Тони… – он шагнул к девушке. Тони выдохнула:
– Нет, Виллем, я жива. Жива, и буду жить… – отложив гитару, она поднялась, коснувшись его руки.
– Как сердце бьется, – понял Виллем, – это мое. Или ее? Нет, мое. Какая разница, понятно, что это навсегда… – лампочка, помигав, потухла:
– Тони, Тони, неужели я… – у нее были ласковые губы. Виллем понял:
– Я ее сердце слышу. Даже сквозь ветер, сквозь метель… – он приник к белокурым волосам, Тони обняла его:
– Да, мой милый. Сразу, как только я тебя увидела, и навсегда… – у него были крепкие, надежные руки. Тони, успокоено, закрыла глаза: «Навсегда».
Барселона
Гауптштурмфюрер фон Рабе приехал в Барселону с надежным, французским, сделанным в Берлине, на Принц-Альбрехтштрассе, паспортом. По дороге он заглянул в Париж, навестить, как весело думал Макс, большую любовь.
Готовя командировку, фон Рабе с неудовольствием узнал, что мальчишка, в которого он стрелял, в Мадриде, выжил и вернулся в Лувр. Максу требовалось соблюдать осторожность. Он объяснил Шанель, что в городе проездом и торопится. В рестораны он с женщиной не ходил. Все два дня они провели в апартаментах, над ателье.
Макс хотел проверить, как работает техника. Ателье, весной, посетили ремонтники. В комнатах отказала электрическая проводка. Проблемы произошли из-за перерезанного кабеля. Рабочие все быстро восстановили, предъявив удостоверения компании, с фотографиями и печатью. В немецком посольстве Макс, в подвале, следил за разговорами, ведущимися в ателье. Он удовлетворенно улыбнулся: «Отлично. С мадемуазель Коко я рвать не буду. Она еще пригодится». Операцию в Италии планировали на весну. К неудовольствию рейхсфюрера СС, герр Майорана, наотрез, отказался слушать Шелленберга.
На закрытом совещании, Вальтер хмуро заметил:
– Он, видите ли, ученый. Он политикой не интересуется, и не собирается помогать службам безопасности… – Вальтер махнул рукой:
– Упрямец, каких поискать. Вообще производит впечатление сумасшедшего. Имя фрейлейн Кроу, я, разумеется, не упоминал, – добавил Шелленберг.
Немецкие физики считали, что Энрико Ферми, учитель Майораны, в следующем году получит Нобелевскую премию:
– И поминай, как звали, – подытожил Гиммлер, – на церемонию вручения, в Стокгольм, его не пустить нельзя. Он отплывет в Лондон, или в Нью-Йорк. Скорее, в Нью-Йорк, – Гиммлер хотел выругаться, но сдержался, – американцы привечают ученых. Нам нужна фрейлейн, то есть доктор Кроу, и быстрее… – о докторате, вернее, двух, они узнали из переписки Майораны с Кембриджем. Итальянские коллеги перлюстрировали конверты. В письмах речь шла исключительно о физике, половину текста занимали формулы. Сначала, они хотели показать письма математикам, но Гиммлер заметил:
– Вряд ли здесь шифр. Они оба не от мира сего. Если она приезжает в Италию, по его приглашению… – Гиммлер повертел письмо, – нельзя упускать подобную возможность. Весенний визит. Рим необычайно хорош в это время года, – тонкие губы рейхсфюрера усмехнулись. Он протер пенсне:
– Постоянная слежка. Ни в коем случае не упускайте их из вида. Мы не позволим доктору Кроу забрать доктора Майорану в Лондон. Прихватите его тоже, – распорядился рейхсфюрер, – думаю, в Дахау он станет сговорчивей и согласится работать на рейх. С итальянцами мы вопрос решим, – пообещал Гиммлер.
На совещании, Максимилиан вспоминал рисунок, в ящике рабочего стола. Отдав на экспертизу Веласкеса, фон Рабе получил на Музейном Острове подробные рекомендации по хранению графики и картин. Отец нанял архитекторов. Макс хотел устроить на вилле отдельную галерею, для коллекции.
Он представлял себе рыжие волосы фрейлейн Кроу, то есть графини Констанцы фон Рабе. Гауптштурмфюрер пока не говорил с Гиммлером о свидетельстве почетной арийки, для девушки, но не предвидел затруднений с документом. Фрейлейн Констанца должна была согласиться работать на благо рейха.
– Встретится со своим кузеном, – весело думал Макс.
Он давно прекратил подозревать герра Питера Кроу. Слежку за промышленником сняли. Герр Кроу вкладывал деньги в благосостояние рейха. На его заводах предстояло трудиться немцам. Производства он собирался развернуть в следующем году. Герр Петер, часто летал в Лондон, но в деловых визитах ничего подозрительного не было. Он встречался с юристами, навещал банкиров. Герр Петер, по возвращении, за обедом на вилле Рабе, рассказывал, что сделано для перевода фирмы в Германию.
Герр Кроу записался в спортивный клуб, куда ходили братья фон Рабе. Его приглашали на приемы к Геббельсу. Он устраивал вечеринки, в большой, роскошной квартире у Хакских дворов. Макс туда не ходил. Он редко проводил в Берлине больше недели подряд, а Отто жил в своем центре, в Хадамаре. Эмма, с восхищением, рассказывала, что герра Кроу посещают знаменитые актрисы, литераторы, ученые и высшее офицерство, даже рейхсмаршал авиации Геринг.
Эмма преуспевала в музыке, но не хотела поступать в консерваторию. Долгом немецкой девушки, было помогать родине, партии, и фюреру. Для женщин участие в Имперской Службе Труда считалось, пока, необязательным, однако Эмма хотела провести год, работая с детьми. Девочка, безмятежно, улыбалась:
– Каждая женщина Германии должна выйти замуж и рожать солдат для фюрера. Я хочу стать учителем. Такая профессия подходит девушке. В конце концов, именно мать отвечает за воспитание детей в духе приверженности партийным идеалам… – говоря с отцом об Эмме, Максимилиан одобрительно заметил:
– Она большая молодец. Я читал отчеты руководительницы группы. Эмму очень хвалят. Не беспокойся, – Макс поцеловал отца в щеку, – я ей подыщу хорошего жениха. В СС все больше образованных людей… – граф помялся:
– Мы аристократы, милый. Хотелось бы… – он не закончил. Макс развел руками:
– Как получится, папа. Надо выходить замуж и жениться по любви. Ты сам так сделал.
– Да, – отозвался отец, сидя на террасе, дымя сигарой.
Эмма, Генрих, и герр Кроу бросали Аттиле палочку, овчарка весело лаяла. Начало осени в Берлине выдалось теплым, деревья стояли зелеными. Макс отпил кофе:
– У него всегда глаза грустные, когда он на Эмму смотрит. Они с мамой девочку хотели, после нас троих. Мама быстро умерла… – Макс видел свидетельство о смерти графини Фредерики. Эмме тогда исполнился год. Мать скончалась от воспаления легких. Отец, по его словам, был на заводах, в Руре, и не успел вовремя добраться до Берлина.
Отцу Макс о плане, касающемся фрейлейн Кроу, ничего не говорил. Он вообще не любил делиться подобными соображениями. Макс знал за собой склонность к некоторому суеверию. Гауптштурмфюрер успокаивал себя:
– Фюрер с астрологами консультируется. Ничего страшного нет. Астрология, древняя наука, и Отто так говорит, – брат ждал известия от «Анненербе», насчет его участия в экспедиции, но был уверен, что его отберут.
Гауптштурмфюрер сидел за столиком кафе, на узкой улице, неподалеку от бульвара Рамбла. Он пил сангрию и разглядывал девушек. В Барселоне было солнечно, как и в Париже, но прохладно. Макс, все равно, расстегнул замшевую куртку, и размотал кашемировый, лондонский шарф. В Берлине, как он прочел в газете, ударил мороз, в минус пять градусов. Зима ожидалась суровой.
– Отто, в Тибете, узнает, что такое настоящий мороз, – Макс покачал носком начищенного ботинка, – интересно, когда он женится? Мне в следующем году двадцать восемь, время пришло. А ей будет двадцать. Папе она понравится, непременно. У нее есть еврейская кровь… – Макс почесал светловолосый, хорошо подстриженный висок:
– Папа евреев ненавидит, но, говоря по правде, она аристократка. Ее мать из семьи, получившей титул от Вильгельма Завоевателя, – Макс знал, чем занимается дядя фрейлейн Кроу:
– Не будет он ее искать. Она напишет, в Англию, что встретила любимого человека, вышла замуж. Такое даже с гениями случается… – он, издалека, увидел Муху.
Агент шел в хорошем твидовом пальто, без шляпы, солнце играло в каштановых волосах. Муха поставлял отличные сведения о вооружении русских. При последней встрече, в Испании, Макс велел ему обратить внимание на соединения, расквартированные в Сибири и на Дальнем Востоке. Об информации попросили японские коллеги.
Муха опустился напротив Макса. Гауптштурмфюрер, озабоченно, подумал:
– У них чистки. Если его расстреляют, мы потеряем отличный источник информации. А что делать? – он заказал кофе:
– Подобные вещи предугадать нельзя. Попрошу рейхсфюрера дать разрешение приютить Муху в Германии. Но зачем он нам нужен, он славянин… – Макс надеялся, что Муха, будучи неглупым человеком, почувствует опасность. В Германии предполагали, что многие агенты НКВД, получив приказ об отзыве в Москву, решат остаться в Европе:
– С другой стороны, у них опыт работы… – Макс посмотрел на сахарницу:
– Правильно говорит Отто, сахар, это яд. Папа от него отказался, по примеру Отто, и стал себя лучше чувствовать. Фюрер вегетарианец, но на такое я не способен… – Макс всегда хвалил немецкую кухню, но предпочитал здешние, средиземноморские блюда.
Они с Мухой поболтали о погоде, агент передал запечатанный конверт, и достал из кармана еще одну бумагу.
Вернувшись в Барселону, под предлогом того, что надо купить припасов, на рынке, Петр сбегал по адресу Тонечки. Квартира была закрыта, на его стук никто не отозвался. Записку он оставлять не стал:
– Она, наверное, в городе. Отлучилась куда-нибудь. Как я хочу ее увидеть… – Воронову, даже на лестнице, почудился запах лаванды.
Он взял яиц, чоризо, сыра, свежего хлеба, овощей, отличный, сладкий виноград, и несколько бутылок вина. После завершения операции в Теруэле, он с Эйтингоном, по воздушному коридору, возвращался в Мадрид. Серебрянский ехал, как туманно заметил товарищ Яша, на восток.
Весной планировалось убийство «Сынка», Льва Седова. Пока Петр оставался в Испании, но хотел попросить отпуск. В Барселону, почти каждый день прилетали самолеты из Москвы. Путь на родину был легким.
– Степана я на свадьбу не приглашу. Еще напьется, алкоголик. Пусть сидит в Забайкалье. Хотя он капитаном стал. Судя по всему, урок пошел на пользу… – в записке были координаты сиротского приюта в Теруэле, переданные Стэнли, и с десяток имен людей, по слухам, направленных на фронт штабом ПОУМ.
– Нам все равно, кто это будет, – Петр щелкнул зажигалкой: «Нам важно…»
– Я понял, что вам важно, – усмехнулся фон Рабе:
– У них есть агент среди националистов. Испанец, из штаба Франко, или один из журналистов, отирающихся вокруг. Но я не могу переходить линию фронта, я здесь не для такого. Вернусь в Париж, и свяжусь с коллегами, у Франко. Шпиона найдут и расстреляют… – фон Рабе смотрел на шпили Саграда Фамилия: «Ладно, окажу Мухе услугу. Ему надо поддерживать хорошую репутацию в НКВД».
– Нет ничего проще, – фон Рабе аккуратно спрятал бумагу в черный, скромный блокнот на резинке. Он всегда пользовался такими записными книжками, покупая их в Париже, в Латинском Квартале: «Положитесь на меня».
Они пожали друг другу руки, Муха ушел. Фон Рабе допил кофе:
– Теперь поищем леди Антонию Холланд. Очень надеюсь, что она в Испании. Она думает, что я ее потерял, что она сбежала. Она ошибается, – Макс, в Берлине, прочел «Землю крови». Он хорошо помнил стиль леди Антонии.
– Мистер Френч, приятно познакомиться, – шутливо подумал фон Рабе. Рассчитавшись, он пошел на бульвар. Макс надеялся, что в пресс-бюро республиканского правительства, подскажут, где искать леди Антонию.
С маленькой кухоньки упоительно пахло кофе и жареным хлебом, в комнату доносился мелодичный свист:
Лучи яркого, утреннего солнца лежали на старых половицах. Окно немного приоткрыли, в спальне гулял свежий ветерок. Над черепичными крышами города, над бульваром Рамбла, в пяти минутах ходьбы отсюда, мерно звонил колокол. На простом, деревянном столе красовалась расчехленная пишущая машинка. Рядом лежала стопка блокнотов, отпечатанные листы бумаги и несколько пачек папирос. Шкафа в комнате не имелось. На стуле стоял потрепанный, кожаный саквояж, от Asprey. Из сумки виднелось что-то невесомое, шелковое, воздушное. От холщовой наволочки на подушке веяло лавандой.
В кровати до сих пор было тепло. Он чувствовал рядом длинные, стройные ноги, гладкую, горячую спину, слышал ее ласковый шепот:
– Спи, пожалуйста. Проснешься, и будет завтрак, с тостами и хамоном… – на позициях, в окопах, в шахте, в полукилометре под землей, Виллем спал крепко, как ребенок. Ему не мешал свист артиллерийских снарядов, или грохот отбойных молотков. Тем более, ему не мог помешать стук пишущей машинки. Тони вставала рано, на рассвете, и работала. Виллем отсыпался. Сарабия отпустил его на две недели:
– Ты, Гильермо, главное, не забудь вернуться со снарядами. Когда приедешь, возьмем Муэлу и начнем обстрел города.
Виллем, немного, покраснел.
В ее закутке ничего не случилось. Рядом были офицеры, солдаты, по земляному коридору кто-то ходил, за стеной кашляли, шмыгали носом. Они лежали на узкой койке, обнявшись, он целовал длинные, темные ресницы. Тони, держа его руку, тихо шептала. Она рассказала Виллему, что уехала из Мадрида перед бомбежкой, в Америку, брать интервью у Троцкого:
– Я хотела написать папе и Джону… – он гладил белокурую голову, – но мне надо было закончить книгу. Я напишу им, из Барселоны, – торопливо добавила Тони, – вернусь, и сразу напишу.
– Вернемся… – не выдержав, он медленно расстегнул пуговицы на рубашке. Они зажгли свечу, вставленную в стреляную гильзу. Виллем зажмурился, такой белоснежной была ее кожа. Он провел губами по впадинке, в начале шеи, где билась голубая жилка:
– Такого я и хотел, когда тебя увидел, у машины. И всегда буду хотеть. Вернемся, – повторил Виллем, – я поеду на фронт, а ты меня подождешь в Барселоне.
Тони, было, открыла рот, Виллем приложил палец к ее губам:
– Пожалуйста. Ожидается сражение, не надо рисковать. Я обещаю, когда мы возьмем Теруэль, я приеду в Барселону, мы обвенчаемся, и отправимся домой. Тогда и сообщим моим родителям, твоему отцу, брату… – Виллем, озабоченно, спросил:
– Или ты подождать хочешь? Чтобы было платье, цветы. То есть цветы, конечно, я куплю… – поправил он себя. Тони помотала головой:
– Это неважно, милый. Важно, чтобы мы были вместе… – они собирались жить в Мон-Сен-Мартене и навещать Лондон. Виллем кивнул, когда Тони рассказала ему о будущей книге:
– Конечно, я поеду с тобой. Я инженер, хочу познакомиться с русскими шахтами, отправиться на Донбасс. У них метод Стаханова, – мужчина усмехнулся, – заодно на него посмотрим. Тебе будет интересно пожить среди рабочих. Переведешь мне, что происходит на самом деле… – вдохнув запах пороха, Тони прижала его руку к щеке:
– Хорошо, милый… – они оба вспомнили лето, в Банбери. Виллем смеялся:
– Я тебя не узнал потому, что не думал о таком. Я думал, как бы ухитриться посадить тебя на переднее сиденье машины, когда мы обратно в Барселону поедем… – он уместил ее всю в своих руках. Тони, лукаво, спросила: «Зачем?»
– Хотел на тебя смотреть, – просто ответил Виллем, – и буду хотеть, пока я жив. И не только смотреть… – Тони, еще никогда, такого не чувствовала. Его сердце билось совсем рядом. За стенами блиндажа свистел ветер, а здесь, под одеялом, было тепло. Она, блаженно, закрыла глаза:
– Ты сможешь меня за руку держать, иногда. Хэм заснет. Он всегда спит в машине… – пять часов, за рулем форда оказались самыми тяжелыми в жизни Виллема.
Остановившись в приморской деревне, на обед, он подержал Тони за руку и даже, украдкой, поцеловал. Распогодилось, Тони бросила куртку и шарф на сиденье машины. В расстегнутом, коричневом вороте республиканской форменной рубашки, виднелась нежная кожа. Тонкую талию стягивал грубый ремень. Она закинула ногу на ногу, обхватив пальцами стройное колено, ветер с моря шевелил белокурые волосы.
Дорога в Барселону была в хорошем состоянии. Виллем гнал форд. Стрелка колебалась у отметки в восемьдесят миль в час. Хемингуэй поинтересовался: «Куда вы торопитесь, товарищ?».
– За снарядами, – недоуменно ответил Виллем. На розовых губах Тони заиграла легкая, мимолетная улыбка.
Они оставили форд и Хемингуэя в пресс-бюро республиканского правительства, на Рамбле. Виллем забрал холщовую сумку и пишущую машинку. Они успели забежать в лавку, за вином. Потом была узкая лестница, в комнатку под крышей дома, старая, деревянная, дверь, запах лаванды, и шепот:
– Не могу, не могу больше ждать. Прямо сейчас, прямо здесь… – Тони обняла его, пуговицы на рубашке затрещали, рассыпаясь по полу. Подняв ее на руки, Виллем понес в комнату.
Тони, застонав, хотела, что-то сказать. Он целовал ее, всю, от нежных пальцев на ногах, поднимаясь выше, к коленям, где все было жарким, как солнце:
– Не надо, любовь моя… – она положила руки на коротко стриженые волосы, – не надо. Что случилось, то прошло, и у тебя, и у меня. Теперь остались только мы, вдвоем, навсегда… – она кричала, вцепившись зубами в подушку:
– Я люблю тебя, я никуда, никуда тебя не отпущу! Никогда!
За окном стемнело, над Барселоной взошла яркая, зимняя, холодная луна. Потянувшись за одеялом, Виллем укутал ее плечи:
– Я никуда не собираюсь, любимая. До Теруэля и обратно. Ты станешь баронессой де ла Марк, – Тони услышала, как он улыбается, – а я буду простым инженером и мужем знаменитого журналиста… – сумку и пишущую машинку Виллем забрал из передней через два дня. На кухне не осталось еды и вина. Мужчина, смешливо, сказал:
– Мне надо появиться на складах оружия и в штабе армии. Выходные закончились, буду работать.
– И я тоже… – Тони тяжело дышала, лежа головой у него на груди. В первый день они решили ничего такого, как хихикнула девушка, не делать:
– Папа и мама, – весело сказал Виллем, – спят и видят, как они с внуками возятся. Мы их не разочаруем… – мягкая, нежная, она была совсем близко. Виллем услышал ее шепот:
– Обещаю, что нет. Летом… – Тони блаженно закрыла глаза, – в самом разгаре лета… – Виллем рассказывал об Арденнах, о быстрой, горной реке, о соснах и куропатках, об оленях:
– Наша спальня в башне… – он прижимал Тони к себе, – окна на холмы выходит. Тебе понравится в Мон-Сен-Мартене, обещаю. Мы поедем в Лондон… – Виллем прервался:
– Дядя Джон, то есть твой отец, он не будет против нашего брака? Я католик, я в Бельгии живу… – Тони закатила глаза:
– Ты семья. Папа обрадуется, что я вышла замуж по любви. И вообще… – Виллем уложил ее обратно, она успела добавить: «Вообще нашлась…»
Тони никогда еще так хорошо не работалось. Она вставала рано, и устраивалась за пишущей машинкой. Она, сначала, беспокоилась, что Виллем проснется, но мужчина отмахнулся: «Я в забое сплю, бывает. Ничего страшного». Тони ловила себя на том, что улыбается. Он спал, уткнувшись в подушку. Во сне его лицо было таким, как она помнила, лицом пятнадцатилетнего мальчика. Виллем подсаживал ее на белого пони, и хвалил печеную картошку: «Очень вкусно, кузина Тони». Она тихо, осторожно пробиралась на кровать. Обхватив колени руками, Тони смотрела на Виллема, а потом на цыпочках шла на кухню.
Она готовила завтраки с обедами. Вечером они отправлялись в кафе, потанцевать. Он танцевал так же, как, весело думала Тони, делал все остальное, спокойно и уверенно.
Виллем починил расшатанный стол, исправил подтекающий кран в крохотной ванной, и мигающую настольную лампу:
– Ты здесь остаешься, пока я тебя не заберу. Надо, чтобы все было в порядке. Я за тебя волнуюсь, – вздохнул Виллем. Тони, изумленно, ответила: «Барселону не обстреливают. А ты на фронт едешь…»
– Я привык, – они лежали, обнявшись, в комнату светила луна.
Вспыхивал и гас огонек его сигареты:
– Я в шестнадцать лет в забой спустился, подручным. Это работа, любовь моя. Добывать уголь, бороться с фашизмом. Мужская работа… – Тони почувствовала прикосновение большой, в царапинах ладони:
– Я тебя люблю, и поэтому всегда думаю, что с тобой. Думаю, что ты сейчас делаешь… – он поцеловал белокурый висок, – жду, когда приду домой и увижу тебя… – поворочавшись, Тони задремала. Виллем гладил ее теплые плечи. Он заснул, спокойно, как десять лет назад, в Банбери, в палатке на берегу реки.
Свист прекратился, сильнее запахло кофе. Тони устроилась на кровати, с чашкой и тарелкой. Снаряды и вооружение лежали в кузовах колонны грузовиков, отправляющейся, сегодня вечером, в Теруэль. На столе, в пустой бутылке из-под вина, стоял букет роз. Виллем каждый день приносил Тони цветы. Открыв глаза, забрав чашку, он отхлебнул кофе:
– Пожалуйста, не расстраивайся. Возьмем Теруэль, я вернусь, и обвенчаемся… – Тони закусила губу. Она была в одном белье. Кремовый шелк светился под солнечными лучами:
– Она сама, как солнце… – Виллем поставил посуду на пол:
– Иди ко мне. Иди, пожалуйста… – целуя Тони, он подумал, что надо сразу, по приезду в Барселону, купить кольцо и договориться со священником. Она шептала что-то ласковое, смешное, прижимая его к себе. Девушка всхлипнула:
– Виллем, а если что-то случится… – Тони забыла и о фон Рабе и Петре. Она боялась, что русский появится на квартире, однако он не приходил.
– Хорошо, – сказала себе Тони:
– Он порога моей комнаты не переступит. Я ему на дверь укажу. Мы с Виллемом уедем отсюда, и я забуду обо всем… – длинные, темные ресницы дрожали, Виллем прикоснулся к ним губами: «Ничего не случится, любовь моя». Они ели, передавая друг другу тарелку. Тони рассмеялась:
– Рыжий. Помнишь, как в Банбери мы тебя с Констанцей дразнили? Она сама рыжая… – Тони ласково, подумала:
– У папы внуки появится. У Джона племянник, или племянница. Через год можно поехать с Виллемом в Россию. Война не начнется, Гитлер не посмеет ничего сделать в Европе. И на Советский Союз он не будет нападать… – Виллем считал, что националисты и республиканцы скоро договорятся, и выгонят из Испании иностранных советников:
– Здесь не полигон, – хмуро заметил мужчина, – здесь люди гибнут. Фашисты шепчут в ухо националистам, коммунисты республиканцам, а страдает Испания.
Виллем не был коммунистом, но усмехался:
– В Мон-Сен-Мартене, все по заветам Маркса происходит. Рабочий день восемь часов, три недели отпуска, и пожизненная пенсия после тридцати лет труда на компанию… – он подмигнул Тони:
– В сорок шесть выйду в отставку, буду тебе надоедать… – она томно потянулась: «Я только обрадуюсь, товарищ барон».
Виллем ушел проверять готовность колонны к выезду. Девушка покуривала на балконе, рассматривая пустынную улицу. Кафе на углу открывалось. Сладко зевнув, Тони стала снимать с веревок выстиранную республиканскую форму и белье. На каменной стене дома заиграл солнечный зайчик. Подхватив одежду, девушка захлопнула дверь в комнату.
Гаупштурмфюрер фон Рабе опустил маленький, мощный бинокль. Макс отпил хорошо заваренного кофе. Адрес леди Холланд, он узнал, потолкавшись со старым удостоверением «L’Humanite» в пресс-бюро республиканского правительства. Макс не хотел торопиться.
Девушка уехала в Теруэль. Макс, каждый день проверял, не появилась ли леди Антония в квартире. В списке, полученном от Мухи, фон Рабе, заметил знакомую фамилию. Он присвистнул:
– Соученик. Мы не виделись, с Гейдельберга. Надо Далилу к нему подвести… – увидев барона де ла Марка на балконе квартиры Далилы, Макс не поверил своим глазам.
Гауптштурмфюрер поздравил себя с большой удачей. Они ходили в кафе, соученик каждый день возвращался в квартиру с цветами, Обосновавшись на углу, фон Рабе видел, как они задергивают шторы.
Макса, в общем, не интересовали развлечения Далилы. Муха был на крючке, и никуда бы не сорвался. Далила брала интервью у Троцкого. Одного этого было бы достаточно, чтобы русские, немедленно, расстреляли Муху. Макс знал, что агент никуда не денется.
– И она не денется… – Макс, лениво, курил папиросу. Он, сначала, думал подбросить координаты Далиле, подсунув конверт под ее дверь, но потом решил:
– Нет. Я Виллема помню. Он далеко не дурак, и на подобное не клюнет. Придется лично поговорить с Далилой. Прерву семейную идиллию… – подождав, пока девушка снимет белье, Макс поднялся:
– В хозяйку решила поиграть. Влюбилась, что ли? Впрочем, какая разница… – гауптштурмфюрер не знал, когда вернется соученик:
– Рисковать не буду, незачем ее сейчас в постель укладывать. Пообещаю, если она выполнит задание, при следующей встрече отдать негативы… – Макс пошел к подъезду.
Тони складывала белье, в походный мешок Виллема. Сбегав на рынок, она купила хорошего хамона и козьего сыра. Алкоголь на фронте запрещали. Вместо вина Тони сунула в мешок несколько апельсинов, шоколад, и пакетик молотого кофе.
Виллем не сказал родителям, куда поехал.
– Папе семьдесят, – мужчина помолчал, – у мамы слабое сердце. Я не хотел их волновать. Мишель мои письма из Парижа посылает. Я в горной школе курсы слушаю… – они сидели, обнявшись, в постели, куря одну сигарету на двоих. Тони положила голову на крепкое плечо:
– Можно сказать, что ты приехал в Барселону, посмотреть город. Здесь безопасно, тыл, мы встретились… – Виллем провел губами по стройной шее, по дорожке позвоночника, вдохнул слабый, прохладный аромат лаванды:
– Господи, как я ее люблю. Она могла не приехать в Теруэль, мы бы ни увиделись. Господи, спасибо тебе… – засыпая, Виллем, касался своего крестика:
– Как мне еще Тебя благодарить? Я ждал любви, и, наконец, дождался… – Тони мирно сопела у него под боком. Он придвигал ее ближе:
– Теперь все будет хорошо. Обвенчаемся, вернемся домой, у нас дети появятся. Элиза выйдет замуж, папа и мама увидят внуков.
Перебрав белье, Тони решила кое-что заштопать. В дверь постучали, когда она перекусывала нитку. Револьвер лежал в саквояже. Тони призналась Виллему, что у нее есть оружие. Мужчина вздохнул:
– Я не сомневался. Но, пожалуйста, – он взял лицо Тони в руки, – когда мы отсюда уедем, мы от пистолетов избавимся. В мирной жизни оружие ни к чему… – Тони согласилась. Она скосила глаза на саквояж:
– Для Виллема рано. Наверное, Хэм, или кто-то из пресс-службы. На фронтах затишье, ждут декабрьского наступления… – аккуратно убрав иголку, Тони пошла к двери. После весенних стычек между коммунистами и поумовцами, в Барселоне было безопасно:
– Вряд ли коммунисты… – Тони сняла цепочку, – зачем я им нужна? А если Петр пришел? – Тони разозлилась:
– Как пришел, так и уйдет. Я люблю другого человека, и собираюсь, стать его женой… – распахнув дверь, она отшатнулась. Макс успел сунуть ногу в открывшийся проем и навести на нее пистолет: «Тихо, сеньор Френч, тихо…»
– Я закричу, – Тони раздула ноздри:
– Позову республиканскую милицию, вас арестуют и расстреляют… – перехватив пистолет левой рукой, фон Рабе хлестнул ее по щеке:
– Тихо! Вы за последнюю неделю чуть голос не сорвали, милочка. Весь квартал знает, что вы каждую ночь развлекались с неким республиканским офицером. И днем тоже, бывало… – подмигнув ей, Макс шагнул в квартиру.
– Вьете гнездо, – одобрительно сказал фон Рабе, оглядываясь:
– Собираетесь стать хорошей супругой. Но вряд ли барон де ла Марк обрадуется фотографиям своей жены, напечатанным в газетах… – Тони вспомнила:
– Виллем говорил, что они с фон Рабе учились, в Гейдельберге. Фон Рабе и тогда фашистом был. Как Питер, в Кембридже… – не спрашивая разрешения, немец развалился на стуле, щелкнув зажигалкой. Тони, выпрямившись, развернула плечи. Гауптштурмфюрер опять подумал: «Будто на расстрел пришла». Макс поднял бровь:
– Вы плохо обо мне думаете, леди Антония. Я здесь для того, чтобы оказать республиканским силам услугу. Подобное тоже случается… – Тони застегнула пуговицу на воротнике рубашки. Она была в форменной, темно-коричневой юбке. На гладких, стройных ногах играло солнце. Девушка переступила босыми ногами по полу: «Что за услугу?»
От не застеленной кровати пахло лавандой и мускусом. В комнате было тепло, на полу стояла тарелка и две старые, фаянсовые чашки:
– В постели завтракали, – понял Макс:
– Я не предполагал, что Виллем обладает такими талантами. Приручил леди Антонию. Впрочем, ненадолго, я уверен… – Макс представил завтрак, с Констанцей, в большой спальне, на вилле:
– Она согласится стать моей женой, – хмыкнул мужчина, – у нее нет другого выбора. Она не захочет всю жизнь просидеть в Дахау. Если у фюрера появится новое оружие, о котором говорят физики, меня, ждет головокружительная карьера. В конце концов, моя жена будет его создавать… – Максимилиан вспомнил женщину, на рисунке:
– Они очень похожи. Фрейлейн Кроу, Констанца, тоже хрупкая. Леди Антония будто гренадер, Виллему под стать. Фигура у нее отменная… – Макс заставил себя не думать о маленькой, виднеющейся под форменной рубашкой, груди: «Потом, когда она выполнит задание».
– Видите ли, – он стряхнул пепел на пол, – у коммунистов есть разные фракции, ПОУМ, например. Месье де ла Марк по его направлению на фронт поехал, – Макс, задумчиво склонил светловолосую голову:
– У националистов тоже не все гладко. Например, в обороне Теруэля, в тамошнем штабе. Нам надо кое от кого избавиться… – в прозрачных глазах леди Антонии промелькнуло презрение: «Чужими руками жар загребаете».
– Все так делают, – удивился Макс, – и фашисты, и коммунисты. В общем… – поднявшись, он протянул Тони конверт:
– Координаты штаба полковника Рей д» Аркура, в Теруэле. Я думаю… – фон Рабе рассмеялся, – что жених, поблагодарит вас за подарок. Скажете, что достали координаты по вашим каналам. Вы журналист, у вас хорошие связи… – Макс потрепал ее по щеке:
– Я сделаю вам сюрприз, к свадьбе. Получите негативы, и мы расстанемся друзьями… – Тони, гневно, отбросила его руку: «Надеюсь, я после этого вас больше никогда не увижу, проклятый фашист!».
Макс пожал плечами:
– Мне кажется, задания, которые вы для меня выполняли, были не обременительными. Скорее наоборот… – он задержался на пороге:
– Очень хорошая книга у вас вышла, сеньор Френч. Станет классикой, – он легко сбежал вниз по лестнице.
Макс, разумеется, не собирался отдавать будущей баронессе де ла Марк негативы. Далила пригодилась бы и замужней женщиной:
– Конечно, – размышлял Макс, идя к Рамбле, – теперь ее не свести с герром Петером. Но и не нужно, он вне подозрений. Зато можно свести с кем-нибудь другим. Ей девятнадцать лет, у нее ноги от ушей и высокая грудь. Кольцо на пальце ничему не помешает. Мой соученик… – Макс усмехнулся, – наверняка, так в нее влюблен, что ничего не заметит. Даже если и заметит, это не моя забота, – Макс остановился в скромном пансионе неподалеку от Саграда Фамилия. Ему оставалось подождать, пока из Теруэля не придут, как думал фон Рабе, хорошие новости для НКВД.
– ПОУМ возненавидят, – в открытом кабачке, он заказал стакан вина с тапас:
– Офицер, направленный на фронт ПОУМ, расстрелял сиротский приют, прямой наводкой. Стоит людям узнать новости, как его на куски разорвут… – Макс, быстро, просмотрел газеты.
Итальянцы присоединились к антикоминтерновскому пакту. Сотрудничество с коллегами из Рима шло отлично. Операция «Гензель и Гретель» планировалась на март, когда доктор Кроу приезжала в Рим. Кодовое имя дал рейхсфюрер. Гиммлер любил немецкий фольклор. Существовала опасность, что Гретель появится в Италии не одна, а в сопровождении людей из ведомства ее дяди, однако они предусмотрели такую возможность. Эскорт Гретель собирались, как изящно выразился Шелленберг, нейтрализовать:
– Вряд ли ей придадут батальон охраны, – хохотнул Вальтер, – англичане тоже не дураки. Два, три человека. Мы справимся.
Вытирая пальцы салфеткой, фон Рабе, в который раз, пожалел, что в Берлине не завели испанских забегаловок.
Креветок и осьминога жарили отменно, перец фаршировали козьим сыром, а чоризо было выше всех похвал. Выходя из кабачка, он заметил знакомые, золотисто-рыжие волосы, мощные плечи в республиканской форме. Капитан де ла Марк покупал цветы.
– Все пройдет легко, – сказал себе Макс. Гуляющей походкой фон Рабе направился к морю. Он никогда не упускал случая подышать здоровым воздухом.
Все, действительно, прошло легко.
Тони, на скорую руку, приготовила тортилью, и открыла бутылку вина. Виллем забежал домой за вещевым мешком. Колонна отправлялась через два часа. Они сидели за столом в комнате, поставив на пол пишущую машинку. Тони, незаметно, вертела в кармане юбки конверт, полученный от гауптштурмфюрера фон Рабе:
– Может быть, признаться Виллему… – отчаянно, думала она, глядя в серые, глаза, болтая о снарядах и французских винтовках, – рассказать о фотографиях. Но я не могу, не могу. Он меня бросит, сразу. Не могу, – твердо повторила Тони:
– Какая разница, зачем фон Рабе стрелять по штабу националистов? Республиканцам координаты тоже нужны. Он отдаст мне негативы, я их сожгу, и все закончится, – Тони, небрежно, сказала Виллему, о слухах, в пресс-бюро:
– Я даже переписала, координаты, – она вытащила конверт, – кто-то, видимо, бывал в Теруэле, и выяснил, где у них штаб. Вы проверьте, – озабоченно сказала Тони. Виллем кивнул:
– Постараемся. Спасибо тебе… – он потянул Тони к себе на колени:
– Еще минут сорок, любовь моя. Пожалуйста, пожалуйста, не езди без меня никуда. Береги себя… – Тони приникла к нему, лихорадочно поднимая юбку, ощущая его тепло. Она кричала, раскинувшись на кровати, закусив руку, старое дерево скрипело. Виллем уронил ей голову на плечо: «Я совсем, совсем не могу жить без тебя…». Тони проводила его, накинув на обнаженные плечи рубашку. На пороге они никак не могли оторваться друг от друга. Девушка выбежала на балкон, Виллем помахал ей: «Скоро вернусь!»
Он уходил, вскинув на плечо вещевой мешок. На углу Виллем остановился. Вечернее солнце играло в белокурых волосах Тони. Подняв руку, она перекрестила Виллема, сама не зная, зачем. По соседству забил колокол, вспорхнули с крыши голуби. Виллем оборачивался, пока балкон не пропал из виду. Улыбаясь, он сказал себе: «Все будет хорошо».
Теруэль
За две недели, проведенные журналистами в Теруэле, мистер О'Малли привык играть с мальчишками из сиротского приюта в футбол. Меир не расспрашивал малышей, как они сюда попали. Священники сказали, что многие здесь, дети беженцев с республиканской территории. Их отцы воевали на стороне националистов. Семьи офицеров Франко коммунисты расстреливали. Настоятель городского собора вздохнул:
– Они везде такое творят, по наущению русских. В Испании сильны родственные связи. Детей спасают, вывозят в провинции, занятые войсками законного правительства, – Меир, как и вся столица, знал о расстрелах в Барахасе. В бригаде Тельмана, с кузеном Джоном, Меир, осторожно, завел разговор о военных советниках из СССР. Прозрачные глаза кузена помрачнели:
– Мы ничего не можем сделать. Я здесь вообще под чужими документами. Правительство Его Величества не собирается вмешиваться во внутренние дела Испании… – Меир сидел на краю маленького футбольного поля, заросшего сухой травой. Журналисты завтракали, дети тоже ели. Он слышал из раскрытых окон подвальной столовой веселые голоса. Кто-то крикнул:
– Святой отец, сеньор Марк учит нас американской игре, бейсболу!
Меир повертел биту. В приюте были столярная и швейная мастерские, детей обучали ремеслам. Он выточил биты, вспомнив уроки труда. Меир с Аароном заканчивали, школу при Иешива-университете, в Нижнем Ист-Сайде. Эстер ходила в академию Спенса, для девочек, рядом с их домом, у Центрального Парка. Меир посмотрел на туманное, низкое небо. Погода не улучшалась. Он подышал на руки:
– В Цюрихе, наверное, тоже холодно. Вернусь домой, сделаю доклад, побуду с папой. Он к той поре из Амстердама приедет, – несмотря, на очки, Меир хорошо играл в бейсбол. Он был невысоким, легким, и быстро бегал.
Летом он ходил с Иреной на матчи «Янкиз». Девушка надевала легкое, шелковое платье, едва прикрывающее круглые колени. Тонкая ткань обтягивала большую грудь. На бейсбольном стадионе в Бронксе стояли ларьки с кошерными хот-догами и воздушной кукурузой. Они пили кока-колу, смеялись, Ирена держала его за руку, размахивая маленьким флажком «Янкиз».
По выходным Меир арендовал машину. После матчей они ездили на Лонг-Айленд, в кошерный пансион. Опасаясь наткнуться на отца и миссис Фогель, Меир, осторожно, выведывал у доктора Горовица его планы.
Жаркой, августовской ночью, над пустынным пляжем мерцали звезды, шумел океан. Ирена плохо плавала, и боялась, когда Меир пропадал из виду. Он отлично держался на воде, но проводил все время рядом с девушкой. У нее были соленые, ласковые, пухлые губы, влажные, тяжелые волосы, падали на спину. Терраса маленькой комнатки выходила на берег. В свете луны ее глаза блестели. Ирена обнимала его: «Я люблю тебя, люблю…»
Меир потушил окурок в аккуратной, жестяной урне. Он краснел, думая об Ирене, не только потому, что вспоминал, как прижимал девушку к себе, засыпая, погрузившись в ее тепло.
– Она меня любит, – Меир засунул руки в карманы куртки, а я… Но я честно сказал, что не надо торопиться. Мы молоды. У меня работа, ее ждет карьера певицы, она очень талантливая. Неизвестно, что случится… – Меир, невольно, прислушался.
На равнине, как и на высоте Муэла, стояла тишина. Холм республиканцы взяли два дня назад, с довольно большими потерями, с обеих сторон.
Командир гарнизона, недовольно, сказал:
– Понятно, зачем им понадобилась Муэла. У них, наверняка, есть пушки. Поднимут туда артиллерию, для обстрела города. Мы все равно не выкинем белый флаг, – лицо полковника закаменело: «Мы ожидаем подкрепления».
Меир, было, открыл рот. Он хотел предложить эвакуировать из Теруэля гражданских лиц, но осекся:
– Куда? Мы, то есть они, с трех сторон республиканцами окружены. Из города одна дорога ведет, и ее ничего не стоит перерезать. Тогда мы, то есть они, вообще в осаде окажутся… – в Теруэле слышали шум боя на Муэле и разрывы снарядов. Журналистов, на позиции не пустили. Меир и Филби, утром, после перестрелки, забрались на колокольню кафедрального собора. Отсюда отлично просматривались позиции республиканцев на равнине. Филби вынул мощный бинокль: «Посмотри. Не зря они за кусок скалы кровь проливали».
Над Муэлой развевался трехцветный, республиканский флаг, сеял мелкий снег. Утро оказалось зябким. Меир посчитал пушки, их оказалось восемь. Артиллерийская обслуга носила снаряды по узкой тропинке, взбирающейся на холм. Машина бы там не проехала. Меир понял:
– Орудия они на руках тащили. От Муэлы две мили до города, по прямой траектории. Батарея от Теруэля и камня на камне не оставит.
В бинокль виднелись знаки различия высокого офицера, судя по всему, командовавшего пушками. Капитан стоял спиной, голову его покрывала серая, вязаная шапка. Меиру почудилось что-то знакомое в развороте мощных плеч. Он услышал голос Филби:
– Если они начнут стрелять до того, как сюда подтянутся силы националистов, я Теруэлю не позавидую.
Филби забрал у него бинокль: «Хотя вряд ли. Они подождут основного штурма города. И мы не знаем, сколько у них снарядов».
Темные волосы Меира шевелил прохладный ветерок. Мороз немного ослаб, ночью шел снег. Каждое утро, просыпаясь, они видели белое сияние, заливающее город. На воскресной мессе священник выбрал отрывок из Откровения. Меир вспомнил:
– И даны были каждому из них одежды белые. И сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число… – он вздохнул:
– Правильно он говорил. Мы не знаем, сколько людей погибнет. Зачем нужна война… – Меир разозлился:
– Затем, чтобы на земле не осталось фашизма. Я здесь для того, чтобы было как можно меньше жертв. И не только я. Аарон, Маленький Джон, его отец. Все мы… – он усмехнулся:
– Наверное, мы с Иреной поженимся. Когда война закончится. Не эта война… – Меир посмотрел в тихое небо, – а та, что впереди. Она меня любит, всегда будет любить. А я… – он поднял с поля биты, – я буду вспоминать то стихотворение, Лорки, хотя бы иногда. Его я не спас, а всех остальных… – Меир помахал мальчишкам, – всех остальных постараюсь… – дети бежали на поле.
Выглянув из окна комнаты, Филби увидел, что мистер О’Малли разводит мальчишек по командам. Девочки рассаживались на деревянные скамьи, поставленные вдоль поля. Он смотрел на простые пальтишки детей, на черноволосые, светлые, рыжие головы. Няни-монахини вывели погулять малышей. Они копошились в деревянной песочнице.
Ветер прекратился, стало тихо.
Филби знал, для чего республиканцы взяли Муэлу.
– Мне нельзя рисковать, – сказал он себе, – я не доверяю мальчишке. Впрочем, какой он мальчишка. Двадцать два, а глаза взрослые. Не нравится мне его взгляд. Американцы сотрудничают с нашей разведкой. У меня впереди карьера, меня примут в секретную службу… – Филби немного побаивался соученика по Кембриджу, графа Хантингтона. Закончив, университет с дипломом по экономике, Филби иногда сталкивался с Джоном на математических семинарах. Юноша был младше его на три года. Отец соученика, герцог Экзетер, близкий друг Черчилля, по слухам, занимался обеспечением безопасности страны.
Филби подозревал, что в Кембридже Джон не только учится, но и отвечает за охрану лаборатории Резерфорда. Великий физик находился в добром здравии, ему шел только седьмой десяток. Кроме Резерфорда, в лаборатории работала леди Констанца Кроу. От знакомых ученых, Филби слышал, что ее считают самым талантливым молодым физиком Европы:
– Силард может в Америку отправиться… – Филби натянул куртку, – а леди Констанца туда не поедет. Мне надо быть в Британии, надо проникнуть в секретную службу. Джон меня порекомендует, мы соученики. Но я не должен вызывать подозрений… – Филби знал, что республиканцы не будут медлить. Ему сейчас надо было оказаться как можно дальше от приюта.
– Поэтому я и попросил меня обезопасить… – твердо сказал он себе. Мистер О’Малли учил мальчиков правильно держать биту. Он услышал смешливый голос американца: «Я вам докажу, что очки не мешают играть в бейсбол!». Дети в песочнице возились с деревянными ведерками. Малыш, закутанный до носа в шарф, отнимал у кого-то старый, жестяной грузовик. Дети заревели, монахиня подхватила ребенка на руки. С запада донесся свист. Прикрыв голову руками, Филби нырнул в узкий проулок.
Меир ловко отбил тряпичный мяч, брошенный мальчишкой лет десяти, худеньким, тоже в очках: «Будем еще тренироваться!». Сверху раздался вой снаряда. Меир хорошо помнил звук, с окопов батальона Тельмана.
– Что они делают… – Меир упал на землю, закрывая своим телом детей рядом. Вокруг все грохотало, острое, быстрое, обжигающее ударило его в спину. Он вспомнил ласковое объятье отца, в Амстердаме:
– Папу жалко… – успел подумать Меир, – Аарона, Эстер… – темная кровь лилась по брезенту куртки. Снаряды взрывали поле, от каменных стен приюта отскакивали осколки.
– Двор колодцем… – боль, казалось, заполнила все тело, – никуда не спрятаться… – Меир заставил себя крикнуть рыдающим детям: «Не двигайтесь!». Он потерял сознание.
По возвращении Виллема из Барселоны, на военном совете, они обсудили полученные координаты штаба националистов в Теруэле. Виллем сверился с картой города:
– В центре, рядом с кафедральным собором… – он замялся:
– Может быть, я схожу на разведку, узнаю более точно… – Сарабия повертел бумагу с цифрами: «Куда точнее, Гильермо? Ты отлично стреляешь. Попадешь прямо в кабинет полковника Рейд» Аркура, – офицеры расхохотались.
– К тому же, – добавил капитан Ибаррола, – ты меня прости, Гильермо, но с твоим испанским языком нечего и пытаться сойти за испанца. Националисты расстреливают на месте всех республиканцев, оказавшихся за линией фронта. Никто не был в Теруэле, никто не знает города… – тусклая лампочка над столом раскачивалась. Виллем посмотрел на карты высоты Муэла:
– Они правы. Я должен вернуться. Тони меня ждет. Мы обвенчаемся, у нас будут дети… – Виллем напомнил себе, что получил координаты именно от Тони:
– Неужели ты ей не доверяешь? Она коммунист, в конце концов. Сторонница Троцкого, но коммунист… – он не сказал начальству, откуда взял координаты. Виллем только упомянул, что цифры передал надежный источник. Сарабия хлопнул ладонью по бумагам:
– Обсуждать нечего. Листер, Вальтер, Хуан… – он обвел взглядом командиров и подытожил: «Возражений нет. Давайте подумаем, как взобраться на Муэлу, потому, что с равнины обстреливать Теруэль бессмысленно».
Виллем хотел участвовать в штурме высоты. Полковник запретил ему:
– Если тебя убьют, то я останусь единственным артиллеристом. Мне надо не только пушками командовать, но и пехотой… – во время боя, в траншее, Виллем осматривал орудия, прикидывая, как их поднять на высоту.
На холм вела одна, узкая тропинка. Он рассчитал, сколько людей понадобится, чтобы тянуть пушки. Вылезая наверх, в звездной, морозной ночи, Виллем услышал, что выстрелы на Муэле утихли. В окопе он наткнулся Ибарролу. Офицер тяжело дышал. Левую руку баску наскоро перевязали, куртку испачкала кровь:
– Три десятка убитых с нашей стороны, – он прислонился к земляному откосу, устало куря папиросу, – франкистов мы сбросили с высоты… – товарищ потрепал Виллема по плечу: «Теперь их штабу не поздоровится, Гильермо. Занимайся пушками».
Виллем так и делал, всю ночь и следующий день.
Он таскал орудия и переносил снаряды:
– Возьмем Теруэль, и я увижу Тони. Одним ударом обезглавим их командование. Гарнизон сдастся, выкинет белый флаг, перейдет на нашу сторону… – на Муэле они заняли брошенный франкистами наблюдательный пункт. Виллему удалось поспать несколько часов, завернувшись в куртку. Свистел зимний ветер, он видел во сне Тони. «Чайка» шла по зеленой, спокойной воде реки, ее белокурые волосы падали на плечи, смеялся ребенок. Виллем вздрогнул. Низко, глухо, звонил колокол. Мужчина успокоил себя: «Утро, месса начинается».
Перед началом обстрела он еще раз сверился с координатами. Сарабия остался на равнине, с пехотой. Ибарроле генерал велел отправляться в полевой госпиталь. Пуля попала баску в локоть, Сарабия недовольно сказал: «Я видел подобные раны, капитан. С ними шутить не стоит, можно без руки остаться». На высоте, с Виллемом, были Сверчевский и Листер. Поляк посмотрел на часы: «Давайте, товарищ де ла Марк. У них, наверняка, военные советы тоже по утрам».
Черепичные крыши Теруэля были, как на ладони. Над башнями и шпилями церквей кружились птицы. Ветер утих. Виллем, на мгновение, отступил от орудия:
– В городе гражданские люди, может быть, не стоит… Но координаты верные. Мы спасем Теруэль от атаки, от многодневных боев, от разрушения. Хирургический удар, – вспомнил Виллем слова Сарабии: «Прямо в сердце их обороны».
– Батарея, слушай мою команду! – крикнул Виллем: «Огонь из всех орудий!». Снаряды уходили, с воем и свистом, в туманное, низкое небо. Поляк поднял бинокль:
– Отлично, товарищ. Точно в цель. У них крыша провалилась… – генерал Вальтер рассмеялся. Они выпустили сорок снарядов, пахло гарью. Вытирая закопченное лицо, Виллем жадно выпил воды, из оловянной фляги:
– Подождем белого флага… – над Теруэлем поднимался столб черного дыма. Даже отсюда виднелось пламя, бушующее над разбитой крышей штаба.
Белого флага не появилось. Листер выругался, по-испански: «Сукины дети! Гильермо, еще полсотни снарядов. Пусть они передохнут, упрямцы!».
Виллем услышал звон церковных колоколов. Страшный, пронзительный крик донесся даже сюда, на Муэлу:
– Убийцы! Будьте вы прокляты, гореть вам в аду… – сунув руку в карман куртки, за пистолетом, Виллем побежал по скользкой тропинке вниз. Сверчевский заорал:
– Капитан! Я приказываю… – Виллем даже не обернулся. Он не помнил, как миновал две мили, отделявшие Муэлу от города. Он шептал, пересохшими губами:
– Ошибка. Кто-то из жен офицеров, наверное. Ее мужа убили, при обстреле. Почему они звонят? – грохот колоколов врывался в голову, раскачивался, ударяя в виски. Виллем сжал руку с револьвером:
– Он звонит по тебе. Тони это написала. То есть не она, а поэт, Джон Донн, английский. Она мне читала, в Барселоне… – дорога в Теруэль, была пуста. Виллем бежал среди мешков с песком, валявшихся на брусчатке. Вой становился ближе.
Колокола звенели все сильнее. Он помнил координаты, нанесенные на карту Теруэля:
– Рядом с кафедральным собором. Храм не затронут, я метко стреляю, – в арке, ведущей во двор, суетились люди. Кто-то кричал: «Еще пятеро! Тяжелые ранения, нужна ампутация! Носилки, быстрее!». Виллем увидел франкистских офицеров, монахинь, склонившихся над носилками, человека, в испачканном кровью белом халате. Врач плакал, сжимая голову руками, раскачиваясь:
– Звери, какие звери… – пахло дымом и смертью. Виллема никто не остановил, на него не обратили внимания. Он прошел через арку в засыпанный осколками камня двор.
Он смотрел на лужи крови, на развороченную снарядом песочницу, с жестяным грузовиком. Трупы убрать, еще не успели. Под грудой камней, Виллем увидел маленькую, детскую ручку. Он заметил брошенные, бейсбольные биты. Мальчик лежал навзничь, со снесенным осколком снаряда затылком. Рядом валялись разбитые очки.
Деревянные скамейки разбросало. Девочка упала в нескольких шагах от арки, протянув руку, будто стараясь доползти до безопасного места. Тела детей накрывали старые, футбольные ворота. Сетка была вся в прорехах.
– Они бежали, – понял Виллем, – хотели укрыться. Где укрыться, все на виду… – его оттолкнули. Давешний человек в испачканном халате, приказал:
– Надо разбирать завалы. Полковник д'Аркур пришлет солдат. Какие они мерзавцы, прицельно стрелять по детям… – Виллем, пошатываясь, вышел на улицу. Он бросил взгляд на ближние носилки, на смутно знакомое лицо темноволосого, мертвенно бледного мужчины.
Раненый лежал с закрытыми глазами, губы посинели. Медсестра, осторожно, распарывала промокшую от крови куртку:
– На стол, немедленно, – велел врач, – хорошо, что осколок не затронул позвоночник. Сеньор О’Малли спас троих ребятишек, закрыл своим телом… – Виллем ничего не слышал.
Высокие двери кафедрального собора были распахнуты. Он взбежал по ступеням, вдохнув запах ладана, увидев статую Иисуса в терновом венце. Виллем рухнул на колени, трепетали огоньки свечей. Он почувствовал в руке знакомый холодок браунинга. Закрыв глаза, Виллем увидел кровь на светлых волосах малыша, у футбольных ворот.
– Моя вина… – Виллем поднял оружие, – моя вина. Господи, нет мне прощения, нет… – он поднес браунинг к виску. Чья-то рука легла ему на плечо, на республиканский погон:
– Не надо, сын мой… – Виллем помотал головой. Рука мягко, но уверенно забрала пистолет:
– Святой отец, дайте мне умереть. Это я, я все сделал… – он разрыдался.
Священник обнял его:
– Пойдемте. Вам сейчас не надо показываться… – он махнул в сторону дверей, – пойдемте, сын мой… – Виллем покорно дал себя увести.
В кабинке для исповеди, скорчившись на скамье, он бессильно зашептал:
– Я не хочу, не могу. Не могу жить, святой отец. Дайте мне… – глотнув губами воздуха, он закашлялся. Виллем услышал вздох из-за бархатной занавески:
– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Я здесь, чтобы выслушать вас, сын мой. Господь да пребудет в сердце вашем… – руки Виллема тряслись, звенели колокола:
– Нет мне прощения, – понял мужчина. Превозмогая боль, Виллем начал:
– Deus meus, ex toto corde paenitet me omnium meorum peccatorum. Господи, прости меня, ибо я согрешил перед Тобой…
Барселона
В кабинете врача было солнечно, в форточку дул теплый ветер. Внизу, на Рамбле, гудели автомобили. Доносился крик мальчишки-газетчика: «Осада Теруэля продолжается! Правительство стягивает войска! Франкисты обречены!».
Погода улучшилась. Девушки ходили по Барселоне без пальто, с непокрытыми головами. На каждом углу продавали цветы. Вечером, из кафе, слышались звуки аккордеона и пианино. В освещенных, больших окнах, двигались тени танцующих. В кинотеатры стояли очереди. Шла «Бродвейская мелодия», британские «Копи царя Соломона», «Товарищ», американская комедия о бежавших из революционной России аристократах, вынужденных наняться слугами к богатому банкиру. Перед сеансами крутили кинохронику с фронта, показывали короткие документальные фильмы, «Испания. 1936», Бунюэля, или «Испанскую землю», снятую по сценарию Хемингуэя и Дос Пассоса.
Тони одевалась за ширмой:
– Французская лента идет, Drôle de drame, с мадемуазель Аржан, невестой кузена Теодора. Виллем с ней танцевал, в Париже… – девушка ласково улыбнулась:
– Не буду ходить в кино, его дождусь. Как он? – озабоченно подумала Тони, сидя на старом стуле, натягивая чулки:
– В пресс-бюро говорят, что на фронте затишье, ждут декабрьского наступления… – Тони жила спокойно. Она ожидала, что фон Рабе навестит ее и отдаст негативы, а о русском девушка не думала. Тони писала, каждый день. Она ходила с Хемингуэем и журналистами в кафе, и много читала. В городской библиотеке держали русские книги и газеты из Москвы. Тони сидела, с карандашом в руках, шевеля губами. Она хотела разобраться в том, как Сталин пришел к власти, и что сейчас происходит в Советском Союзе. Троцкий много рассказывал о революции и гражданской войне, но Тони всегда предпочитала сама понять страну, о которой пишет.
Она вспоминала голос изгнанника:
– Ленин считал своим лучшим другом Александра Даниловича, Горского. Горский, по приказу Ленина, организовал расстрел семьи бывшего царя, и в нем участвовал… – Троцкий чиркнул спичкой:
– Сталин Горского терпеть не мог, но ничего не показывал. Сталин был хитрым человеком, и остается им. Горский… – Лев Давыдович помолчал, – Ленин, по слухам, прочил его в преемники. Александр Данилович знал языки, получил в Цюрихе докторат, по философии. Он даже монографию о Фурье выпустил, до войны. Попробуйте ее найти, книга хорошо написана, – посоветовал Троцкий:
– Он был бесстрашным человеком, этого у него не отнять. Всю гражданскую войну на фронтах провел. Не знал жалости… – он помолчал: «Впрочем, тогда ее никто не знал…»
Троцкий закинул руки за голову:
– Лучшим другом Сталина был Семен Воронов, бомбист. Они вместе ссылку отбывали. Но Воронов, – Лев Давыдович усмехнулся, – он рабочий, металлист. Сталин любит незаметных людей. На их фоне он кажется светилом, а рядом с Горским даже я проигрывал… – Троцкий подмигнул Тони:
– Я знал революционеров, слышавших знаменитого Волка, в прошлом веке. Горский был точно такой же. Я помню митинги, где он выступал. За Александром Даниловичем люди были готовы идти в преисподнюю. Впрочем, – Троцкий посмотрел за окно, на солнечный, жаркий полдень, на агавы в маленьком, выложенном камнем дворике, – зачастую они туда и отправлялись, товарищ Френч.
Застегнув пуговицы на шелковой блузке, Тони надела твидовый жакет. Она сунула ноги в туфли на низком каблуке, и подхватила старый, прошлого года, военного образца, планшет.
Во французских женских журналах напечатали фотографии осенних коллекций. Купив Vogue, после отъезда Виллема, Тони наткнулась на мадемуазель Аржан. Девушку сняли на подиуме. Мадемуазель Аржан завершала показ мадам Скиапарелли, по традиции, в свадебном платье.
– Она очень красивая, – Тони рассматривала гордо поднятую голову, короткие, модно постриженные волосы, падавшие пышной волной на прямые плечи, – правильно Виллем говорил, она похожа на мадам Горр… – Тони не жалела, что у нее не появится платья:
– Ерунда, милый мой, – весело заметила она Виллему, – главное, чтобы мы были вместе. Поженимся здесь, а обвенчаемся в Мон-Сен-Мартене. Я фату надену… – Тони, невольно, рассмеялась:
– Соберется семья, твоя сестра у меня подружкой станет, – он лежали, обнявшись. Тони устроила голову на его плече:
– Летом появится мальчик, или девочка… – Виллем шепнул ей что-то на ухо. Тони улыбнулась:
– Я уверена, что все получилось. Ты очень старался, милый мой… – Тони внимательно изучила платье на мадемуазель Аржан:
– Они с кузеном Теодором не обвенчаются. Она еврейка, а он православный. В мэрии брак зарегистрируют. Нам, с Виллемом, надо пойти к алтарю. Его родители, верующие люди, да и он тоже… – Тони давно не переступала порога церкви. Маленький Джон ходил на службы, и в Кембридже, и в Банбери. Виллем посещал мессу:
– Для меня такое важно, – серьезно сказал мужчина, – меня растили в уважении к церкви, и вообще… – Виллем вздохнул, – я в разные переделки попадал, под землей. В шахте начинаешь молиться, Тони, даже если все забыл. Но о Боге надо помнить постоянно, а не только когда тебя заваливает, в полумиле от поверхности… – она поцеловала теплый висок: «Конечно, мы обвенчаемся».
Тони любовалась кремовым шелком роскошного, с обнаженными плечами платья. Мадемуазель Аржан напоминала греческую статую. На стройных ключицах лежало тяжелое ожерелье. «Бриллианты и сапфиры из ателье Картье, – прочла Тони, – браслеты из ателье мадам Сюзанны Бельперон». В церкви, в Мон-Сен-Мартене, кюре вряд ли понравилось бы свадебное платье с почти невидимыми бретелями и обнаженной ниже поясницы спиной.
– Придется надевать традиционный наряд, – решила Тони, – будет зимняя свадьба. Виллем говорил, у них очень красиво, на Рождество. Ставят вертеп, его мама печет коврижки, на главной площади Мон-Сен-Мартена рождественский рынок устраивают… – Тони представила снег, огоньки свечей в церкви, пелерину белой лисы, брюссельское кружево фаты:
– Папа обрадуется. Маленький Джон будет шафером, у Виллема.
Тони думала о камине в спальне Виллема, в замке, горной реке, и средневековом мосте, о прогулках по холмам, и большой, прошлого века кровати:
– Скорей бы Виллем вернулся…
Скиапарелли и другие модельеры предлагали укоротить юбки и платья. Сейчас они шились по середину икры, но в журнале манекенщицы носили юбки, едва прикрывающие колено. Тони поняла:
– Влияние войны. Костюмы стали более строгими, четкими, сумочки напоминают планшеты… – она села в кресло, напротив врача. Тони взяла на прием испанские документы. Если доктор и заметил ее акцент, то он ничего не сказал.
Врач улыбался:
– Я могу провести исследование по методу Ашхайма-Цондека, сеньора Эрнандес, но с войной все подорожало. Мыши, кролики… Впрочем, такое и не нужно, – он сверился с записями:
– Если прошло две недели, как вы говорите, то, скорее всего, вас и вашего мужа ожидает счастливое событие… – обычно, Тони не носила перчаток, но, собираясь к врачу, надела единственную пару. Даже на республиканской территории пожилой доктор мог не принять незамужнюю девушку, подозревавшую, что она ждет ребенка. Тони тщательно выбрала скромный костюм, блузку с высоким воротом. Она рассмотрела себя в маленьком зеркале, в ванной: «Отлично. Шляпки нет, но многие их не надевают». Доктор добавил:
– Осмотр подтверждает беременность. Вас может тошнить, в первые, месяцы. Надо потерпеть, и все пройдет.
Спускаясь по лестнице, Тони посчитала на пальцах:
– После Рождества обвенчаемся. Ничего не будет заметно. Летом… – остановившись, в почти жарком солнце, она счастливо зажмурилась:
– Летом родится маленький. Или девочка… – по дороге домой Тони купила сладких апельсинов, из Валенсии. Доктор сказал ей, что надо хорошо питаться:
– В Барселоне пока хватает провизии, в отличие от вашего родного Мадрида, – добавил он:
– В столице, говорят, очень голодно, с осадой города. Зачем все… – врач оборвал себя: «Вы женщина, вам политика не интересна».
Тони ловила взгляды мужчин, вдыхая свежий ветер с моря. Она посидела в кафе, покуривая сигарету, за чашкой кофе, провожая глазами солдат в республиканской форме:
– Скоро мы уедем отсюда. Отправимся в Россию, я напишу книгу. Она тоже станет бестселлером… – мимо ехал расклейщик афиш, на велосипеде. Из корзины торчал рулон. Тони заметила черный, резкий шрифт: «ПОУМ».
– Опять коммунисты, по наущению русских, затевают ссоры… – девушка рассчиталась:
– Нам недолго здесь жить осталось. Виллем не коммунист, однако, он сочувствует нашим взглядам. А Петр… – девушка пошла к дому:
– Хоть бы я его вообще больше никогда не видела. И не увижу. Он не появлялся. Может быть, его расстреляли, – обрадовалась Тони:
– Было бы очень хорошо. В любом случае, в Бельгии он меня не найдет, а в Москве мы с ним не столкнемся. Даже если он жив, Россия, большая страна… – она легко взбежала наверх.
Тони закатила глаза. Фон Рабе покуривал, прислонившись к стене, надвинув на бровь шляпу:
– Я вас ждал, леди Антония, – он посмотрел на часы, – куда вы ходили? В пресс-бюро? – фон Рабе, пристально, незаметно, осмотрел ее лицо:
– Пресс-бюро она не навещала, иначе бы она не улыбалась. Сегодня штаб обнародовал новости, из Теруэля. При мне афиши начали по городу развозить. Если Виллем успел застрелиться, то леди Антония осталась свободной, что нам очень на руку. Я бы в его положении, стреляться не стал. Подумаешь, тридцать детей погибло, сотня раненых. Однако он верующий человек. ПОУМ, после такого можно похоронить. Она, судя по всему, пока ничего не знает. Вся цветет… – на белых щеках девушки играл легкий, красивый румянец, глаза блестели.
– Нет, и не ваше дело, где я была, – сухо ответила Тони:
– Давайте мне негативы, и катитесь отсюда к черту. Вашу просьбу я выполнила… – фон Рабе улыбался:
– Даже кофе мне не сварите, по старой памяти? Право, леди Холланд, я вовсе не такой плохой человек. Я все принес… – Макс вынул из кармана куртки конверт.
Пробормотав что-то нелестное, Тони открыла квартиру. Фон Рабе, держа пакет, переступил порог:
– Револьвер у нее в саквояже, наверняка. Она не станет в меня стрелять… – он посмотрел на стройные, длинные ноги, в простых туфлях:
– Леди Антонии некуда идти. Если Виллем не покончил с собой, то его казнят, по приговору трибунала. Убийца и дезертир, – Макс накинул цепочку на дверь.
Запыленный грузовик остановился на приморской дороге. Отсюда были хорошо видны шпили Саграда Фамилия, но местность оставалась деревенской. Ставни в каменных, бедных домиках захлопнули. Поселок отдыхал, шла сиеста. По тропинке брело маленькое стадо коз, пахло солью, вдали блестел залив. Крохотное кафе тоже было закрыто. Ветер шевелил страницы газет на столиках. Кто-то оставил шахматную доску. В затянутом холщовым тентом кузове грузовика лежали мешки с апельсинами. Виллем, привалившись к борту, опустил голову в руки.
Священник, приютивший его в кафедральном соборе Теруэля, отец Хосе, вывел мужчину из города, ночью, по западной дороге, на территорию националистов. Вилллем не мог подумать, о том, чтобы вернуться в окопы республиканцев. После исповеди отец Хосе устроил его в скромном доме, во дворе собора. Священник накормил его и велел спать. Виллем не мог заснуть. Он сжимал сильными пальцами распятие, едва слышно плача. Отец Хосе ушел в госпиталь, и вернулся поздним вечером. Погибло тридцать детей, а из сотни раненых, среди них были и взрослые, многие находились при смерти.
– Сеньор О’Малли, – священник посмотрел в сторону, – закрывший своим телом детей, в порядке. Его прооперировали, вынули осколок… – Виллем сглотнул: «Святой отец, мне надо в Барселону». Священник присел рядом:
– Поступайте, как знаете, сын мой. Я буду молиться за вашу душу. И еще… – он быстро набросал что-то на листке бумаги.
Коммунисты, только в этом году разрешили проводить, на своей территории, службы в церквях. Многих монахов и священников расстреляли. Кое-кто спасся, перейдя линию фронта, но, как сказал отец Хосе, священники часто отказывались покидать паству. Он вздохнул:
– Люди умирают, женятся, у них дети рождаются. Как их оставить? – бенедиктинское аббатство Девы Марии Монсерратской, самый известный монастырь Каталонии, коммунисты закрыли. Однако, по словам отца Хосе, настоятель и монахи до сих пор жили в городе. Отец Хосе, зорко, посмотрел на Виллема:
– Мы с настоятелем учились, в Риме. Отец Фернандо. Возьмите записку… – священник, неожиданно ласково, погладил Виллема по голове:
– Молитесь, сын мой. Господь милосерден, он прощает грехи раскаявшегося человека… – Виллем вытер покрасневшие, распухшие глаза:
– Никогда Он меня не простит, святой отец. Я своими руками… – он стиснул кулаки:
– Спасибо вам. Я еще не знаю, что мне делать дальше… – пистолет отец Хосе у него забрал и наотрез отказался возвращать. Священник заметил:
– Я его в колодец выбросил. И вот, – он протянул Виллему гражданскую одежду, – это я для беженцев держу. Оставьте здесь вашу форму.
В деревне под Теруэлем крестьяне довели его до линии фронта. Он перешел на республиканскую территорию ночью, добравшись на попутном грузовике до Валенсии. На тамошнем рынке, Виллем нашел машину в Барселону. У Виллема не было документов. Его бельгийский паспорт остался в Париже, у кузена Мишеля, в сейфе на набережной Августинок. Отдав кузену паспорт, Виллем присвистнул: «Очень хорошо сделано». Мишель нажал на выступ в лепнине, украшавшей колонну:
– Теодор все устроил. Он не только архитектор, но и отличный инженер. Я объяснил, что часто в разъездах, беспокоюсь за ценные вещи… – в сейфе лежали поддельные паспорта, печати, чернила, стопки фотографий в конвертах.
Французские, фальшивые документы Виллема остались в его сумке, в блиндаже, в расположении республиканских войск. Валенсия кишела военными патрулями, но Виллем, на его счастье, не попался им на глаза. Любой мужчина призывного возраста, в штатском костюме, вызывал подозрение. Отец Хосе снабдил его довоенными песетами, отмахнувшись: «Ни о чем не беспокойтесь, пожалуйста».
– Он даже не знал моего имени. И не спрашивал… – довоенные деньги свободно принимали во всей Испании, правда, по плохому курсу. Виллем поел, в задней комнате какой-то забегаловки. Он сидел над стаканом вина, уставившись в простой, деревянный стол:
– Я должен увидеть Тони… – Виллем нашел в кармане потрепанного пиджака сигареты, – должен спросить, где она взяла координаты. Наверняка, ее обманули. Коммунисты хотели дискредитировать ПОУМ. Но почему она им поверила? Тони сторонница Троцкого. Она всегда говорила, что местные коммунисты слушают московских советников. Почему она не отказалась от цифр… – Виллем вспомнил белые плечи, светящиеся золотом волосы, нежный стон: «Господи, милый, как хорошо…». Он стер большой ладонью слезы со щек:
– Я люблю Тони, и она меня любит. Она мне все объяснит, а потом… – Виллем не хотел думать о том, что случится в будущем.
Он сказал отцу Хосе, что решил искупить свою вину.
Священник затянулся дешевой папиросой:
– Господь укажет, что делать, сын мой. Помните, что Сын Божий умер за ваши грехи, взошел на крест, ради вас. Блаженны плачущие, ибо они утешатся… – в грузовике Виллем тоже плакал. Крестьянин, везущий в Барселону апельсины, отказался брать деньги:
– Я вижу, сеньор, что вы не испанец, у вас горе… – он сдвинул старую кепку на затылок:
– Наша страна сейчас в горе. Не беспокойтесь, – пожилой человек указал на машину, – доставлю вас, куда надо.
– У нас может быть ребенок, – Виллем сидел в полутьме кузова:
– Господи, простишь ли Ты меня, когда-нибудь. Папа с мамой помогают страждущим людям, строят больницы, приюты, а я, своими руками… – он хотел увидеть Тони, услышать ласковый голос: «Милый мой…». Виллем решил:
– Тони мне все расскажет, и я пойду в трибунал. Так будет честно. Меня могут приговорить к расстрелу… – Виллем понял:
– В штабе коммунисты. Если они подсунули цифры Тони, то всех, кто связан с ПОУМ, будут судить… – Виллем не хотел, чтобы водитель грузовика пострадал из-за него. На въезде в Барселону стоял патруль республиканцев. Попрощавшись, Виллем пошел в город по узкой тропинке, между скал. До его отъезда в Теруэль, они приехали сюда с Тони, на попутной машине, на целый день. Они бродили по берегу моря, Тони шлепала по мелководью, сняв чулки, подоткнув юбку. Она смеялась, брызгая на Виллема водой.
– Ребенок… – миновав заставу, Виллем выбрался на шоссе, – мы за него ответственны. Я не могу погибать, даже после такого… – он коснулся крестика на шее:
– Мы будем привечать сирот, как папа и мама, вести праведную жизнь, воспитывать детей. Может быть, Господь меня утешит. Это не вина Тони, ее обманули… – отойдя подальше от въезда в город, Виллем опять проголосовал. Его подбросили до Рамблы, не взяв денег. Шофер, парнишка в республиканской форме, сочувственно сказал:
– Вижу, у вас кто-то умер. С фронта отпустили? – Виллем кивнул. Он не мог говорить. Глядя на предместья города, проносившиеся мимо, он думал, как увидит Тони, обнимет ее, вдохнет прохладный, нежный запах лаванды. Виллем вышел на людном бульваре. На углу, рядом с кафе, куда они часто ходили с Тони, висели свежие афиши, с большими буквами: «ПОУМ».
Подойдя ближе, Виллем прочитал, что поумовцы, показав звериную сущность, как было написано в коммюнике штаба фронта, атаковали приют для сирот в Теруэле:
– Приют находится на территории, оккупированной путчистами Франко, но правительство осуждает демонстрацию агрессии по отношению к гражданским лицам, и объявляет, что начало расследование инцидента.
Виллем прочел свои приметы, прочел настоящее имя. Он дошел до последних строк:
– Все, кто может сообщить о местоположении данного преступника, заочно приговоренного к расстрелу, должны немедленно явиться в штаб фронта.
Распоряжение подписал военный министр, Индалесио Прието.
Полуденное солнце блестело в больших окнах. Люди толпились у витрин магазинов, от цветочных лотков веяло ароматом свежих роз. В киоске продавали апельсины и лимонад, прохожие шли без пальто.
– Как тепло, – Виллем вспомнил пронизывающий ветер на высоте Муэла, мелкий, острый, колючий снег:
– Господи, как я хочу ее увидеть, обнять. Мы уедем отсюда. Я всю жизнь буду искупать вину, обещаю… – на площадке пахло лавандой и хорошим табаком. Виллем постучал в рассохшуюся дверь. Никто не ответил. Он прислушался. До него донесся стон, заскрипела кровать, что-то зашуршало. Виллем навалился на дверь плечом. Цепочка лопнула, затрещало дерево. В комнате раздался испуганный, женский крик. Он остановился на пороге, глядя на кровать. Тони лежала, с задранной юбкой, обнаженными ногами, блузка была порвана на груди.
– Это он… – понял Виллем, – фон Рабе. Он здесь, в Испании… – бывший соученик поднялся, встряхнув светловолосой головой:
– Виллем… – протянул фон Рабе, улыбаясь, – добро пожаловать в Барселону.
Тони, медленно, оправила юбку: «Он плакал. Почему?». Виллем, казалось, не видел фон Рабе. Его серые, покрасневшие глаза смотрели прямо на Тони:
– Почему он в штатском? Что случилось… – Тони заметила, как сжались его большие кулаки. Девушке, внезапно, стало страшно. Она слышала тяжелое дыхание Виллема. Конверт лежал на столе. Допив кофе, фон Рабе поймал ее за руку:
– Идите сюда, леди Холланд. По старой памяти, так сказать… – длинные, ловкие пальцы поглаживали запястье:
– Я вас приохотил ко всем радостям… – он кивнул на кровать. Тонкие губы улыбнулись:
– Еще раз и получите негативы, – рука поползла вверх по чулку, щелкнула застежка пояса. Отодвинув нежный шелк панталон, он одобрительно заметил:
– Держите себя в форме, милочка. Вашему жениху повезло. Мне нравятся ухоженные женщины… – Тони помотала головой:
– Оставьте меня в покое, я не буду… – она вскрикнула от боли: «Зачем?»
– Потому что я так хочу… – удивился немец, подталкивая ее к постели:
– Не бойтесь, я не с пустыми руками пришел… – он похлопал себя по карману пиджака: «Мне тоже не нужны последствия».
– А с ней последствия понадобятся… – Макс думал о Констанце:
– У нас появятся дети, наследники титула. Она пусть работает, она гений. Она ни в чем не будет знать нужды. Слуги, няни… – он вдохнул запах лаванды. Шелк блузки затрещал:
– Я намерен, как следует, отдохнуть, леди Антония… – Макс целовал ее, – это наша последняя встреча… – девушка откинула белокурую голову на подушку:
– Пусть. Я забуду его, как страшный сон. Он уйдет, я сожгу негативы… – в конверте лежали листы бумаги, но, рассудил Макс, Далиле пока об этом знать было не обязательно.
Аккуратно, стараясь не привлекать внимания Виллема, Макс подхватил конверт:
– Он, кажется, не в себе. Лицо у него такое. Очень надеюсь, что он без оружия. Еще убьет ее, на моих глазах. Или в меня выстрелит. Мне осложнения не нужны… – прижавшись к стене, фон Рабе сделал шаг в направлении передней.
– Виллем! – отчаянно крикнула Тони:
– Я не виновата, пожалуйста, поверь мне! Я сопротивлялась, он заставил меня… – его губы дернулись:
– Он передал тебе координаты? – Виллем двинулся к ней: «Он?». Тони, забилась в угол комнаты.
Белокурая голова мелко закивала:
– Виллем, это был штаб, штаб националистов, в Теруэле. Виллем… – Тони упала на колени:
– Что случилось? Я не виновата, я хотела… – нагнувшись, он встряхнул девушку за плечи:
– Шлюха! Грязная, подлая шлюха, нацистская подстилка! Гори в аду, и ты, и… – Виллем прошагал к Максу, – и он!
Гауптштурмфюрер не успел достать пистолет. Виллем, одним ударом, свалил его на пол. Рот залила кровь, зуб зашатался:
– Еще на дантиста тратиться, из-за сумасшедшего… – попытавшись подняться, Макс опять полетел на половицы. Виллем плюнул в окровавленное лицо:
– Сдохни в муках, убийца. И она пусть сдохнет… – он даже не посмотрел на Тони. Перешагнув через остатки двери, Виллем вышел на площадку. Костяшки пальцев покрывали ссадины, руки дрожали. В кармане пиджака лежала записка, с адресом отца Фернандо, в Барселоне:
– Я искуплю свою вину… – по щекам текли горячие слезы, – столько, сколько Господь мне отмерит жизни. До конца дней моих, обещаю… – он опустился на ступеньку:
– Не могу поверить, что она… Я ее ненавижу, ненавижу… – Виллем заплакал. Знакомая рука тронула его за плечо. Она стояла, как была, босиком, в разорванной блузке:
– Виллем, милый, я не могла, не могла иначе. Я все объясню. Мы уедем отсюда. Виллем, – Тони запнулась, – я жду ребенка, нашего ребенка. Я была у врача… – Тони отшатнулась, комкая шелк на груди. Он поднялся, лицо закаменело, серые глаза похолодели:
– Пошла вон отсюда, дрянь, вместе с ублюдком фашиста! Не приближайся ко мне, я тебя ненавижу. Ты умерла, понятно? Как умерли дети, которых ты убила! Сука! – оттолкнув ее, Виллем сбежал вниз.
Тони ринулась за ним, спотыкаясь на ступеньках:
– Виллем! Я ничего не знаю! Какие дети? – она опять рухнула на колени:
– Виллем! Я не виновата, не виновата… – он рванул дверь подъезда. Тони поползла за ним, не понимая, что оказалась на улице, не замечая остановившихся прохожих: «Виллем!». Юбка сбилась, блузка распахнулась на груди:
– Пожалуйста, выслушай меня… – он бежал.
Тони заставила себя подняться на ноги. Голова закружилась, она почувствовала тошноту. Рыжие волосы скрылись за углом. Толпа стояла у афиш с надписью: «ПОУМ». Еле переставляя ноги, девушка побрела туда. Она читала, не веря своим глазам. Тони прошептала:
– Сиротский приют. Зачем фон Рабе такое… она дошла до слов: «Капитан де ла Марк приговорен к расстрелу». Тони всхлипнула:
– Что я наделала? Я сама, своими руками. Я его убью… – Тони кинулась к подъезду, – и убью Петра, когда он появится. Он передал фон Рабе координаты. Я найду Виллема, он меня простит, мы любим, друг друга… – взлетев по лестнице, Тони замерла. Фон Рабе стоял на площадке, с пистолетом.
– Без глупостей, милочка, – предупредил ее немец:
– Иначе ваши фото, завтра… – Тони бросилась на него, пытаясь вырвать оружие, царапая его лицо: «Будьте вы прокляты, мерзавцы! Я знаю, знаю, кто вам передал цифры… – фон Рабе отшвырнул ее. Он успел смыть кровь с лица. Губы немца были разбиты, под глазом набухал синяк:
– Ребенок… – Тони, невольно, положила руку на живот, – я не могу его терять. Виллему тяжело, надо подождать. Он меня любит, он вернется… – Тони выпрямила спину:
– Убирайтесь прочь, не подходите ко мне. Отдайте негативы, и запомните, я никогда, ничего, не буду для вас делать… – фон Рабе посмотрел в упрямые, прозрачные глаза.
– Она больше не работник, – сказал себе Макс, – а жаль. Впрочем, Муха от нас никуда не денется. Красивых девушек на свете много… – он хмыкнул:
– Пеняйте на себя, леди Антония. Не поступайте глупо, или ваши фото… – по ее лицу текли слезы. Она шарила по каменной стене, будто ища опоры:
– Мне все равно… – выплюнула Тони:
– Я вас ненавижу… – его шаги стихли. Девушка опустилась на пол, рядом с разбитой дверью: «Виллему надо бежать отсюда, скрыться, иначе его расстреляют. Он думает, что я нарочно приехала на позиции… – Тони вытерла лицо:
– У нас будет дитя, остальное неважно. Я отыщу Виллема, встану на колени, попрошу, чтобы он меня простил… – она вспомнила его шепот:
– Я люблю тебя. Тогда и полюбил, у машины. Я не думал, что тебе тоже нравлюсь… – Тони раскачивалась, кусая губы. Девушка затихла, слушая шум недалекого бульвара, звон колоколов, гудки машин: «Мы будем вместе, обязательно».
Фон Рабе добрался до пансиона окольными улицами. Макс не хотел попадаться на глаза патрулям, с избитым лицом:
– Очень надеюсь, что Виллем застрелится, – хмыкнул он, рассматривая себя в зеркало, – или его арестует республиканская милиция. Он человек заметный, его описание по всей Барселоне развешано.
Максу в Испании больше делать было нечего. Он предполагал, что Муха сейчас в Мадриде. С расстрелами членов ПОУМ у НКВД появилось много работы. Муха посылал корреспонденцию на безопасный ящик фон Рабе в Париже. Открыв створки гардероба, Макс начал складывать саквояж. Он собирался известить Муху об отъезде, запиской на его адрес до востребования, на барселонском почтамте. Фон Рабе хотел найти хорошего дантиста. Зуб шатался. Макс, в его возрасте, и с будущей свадьбой, не намерен был заканчивать протезом.
В маленькой ванной он намочил полотенце. Приложив прохладную ткань к синяку, Макс устроился на подоконнике. Он закурил, любуясь голубями, парившими над крышами Барселоны. Макс уловил дальний звук колокола.
Он выпустил дым:
– Доберусь до Берлина, и британские газеты получат интересный, фотографический материал. Фон Рабе сладко потянулся:
– Потом меня ждет Италия и дорогая Гретель. То есть Констанца, – он пошел вниз, к хозяину. Макс хотел справиться об адресе дантиста.
Не застав Тонечки, Петр улетел с Эйтингоном в Мадрид. Франкисты держали столицу в осаде. В городе шли аресты и расстрелы предполагаемых шпионов националистов. Петр был уверен, что Тонечка дождется его в Барселоне, и никуда не уедет.
Они с Эйтингоном допрашивали испанцев, и работали с контрразведкой.
Петр, все время, думал:
– Как она? Даже записки было не оставить… – он вспоминал длинные ноги, белокурые волосы, ее шепот в скромной комнате нью-йоркского пансиона:
– Милый, милый мой… – весной Петр и Эйтингон возвращались в Париж, для организации похищения сына Троцкого, Льва Седова. Петр не заводил с начальством разговора о Тонечке, или об отпуске. В Москве шли аресты, готовился процесс Бухарина и его подручных. Петр, немного боялся, что, в нынешней ситуации, ему вообще не дадут никакого отпуска.
– В Москве тоже горячая пора… – они с Эйтингоном, зачастую, и ночевали в мадридской тюрьме, – на Лубянке коллеги в три смены трудятся.
Европейские операции проходили по схемам, разработанным Кукушкой, в Цюрихе. Агенты ее не навещали. Вдовая фрау Рихтер не должна была вызывать никаких подозрений. У Кукушки, на элегантной вилле, в богатом предместье, не имелось радиопередатчика. Связь велась через безопасную квартиру НКВД. Считалось, что фрау Рихтер держит две комнаты в центре города, в Зеркальном переулке, для ночевок после театра, или обедов в ресторанах.
Вилла фрау Рихтер стояла на берегу реки Лиммат, в окружении сосен, в тихом, респектабельном районе. Ее дочь училась в закрытой школе для девочек. Кукушка, активистка Союза Немецких Женщин за Границей, даже получила похвальную грамоту от рейхсфрауенфюрерин Гертруды Шольц-Клинк, лидера национал-социалистической женской организации, в Германии.
Квартира в Зеркальном переулке располагалась по соседству с домом, где, до войны, жили Ленин и отец Кукушки, Горский. Кукушка покинула Цюрих два десятка лет назад. Не существовало опасности, что ее кто-то узнает. Когда в Мадрид пришли вести об успехе операции под Теруэлем, Эйтингон усмехнулся:
– Кукушка всегда славилась умением тщательно все разрабатывать. Ты видел ее планы, – Петра, пока, в Цюрих не посылали. Эйтингон сказал, что если кто-то из них и встретится с Кукушкой, то на нейтральной территории, во Франции, или другой европейской стране.
В Берлине сидел тщательно законспирированный агент, Корсиканец, научный советник в рейхсминистерстве экономики. Он вошел в контакт с НКВД до того, как Гитлер захватил власть в стране. Корсиканец несколько раз посещал Цюрих, и перешел под прямое руководство Кукушки.
Петр с Эйтингоном пока не занимались работой в Германии. Они и товарищ Яша отвечали за ликвидацию видных троцкистов в Европе, и устранение перебежчиков, буде такие появятся. Эйтингон, кроме того, поддерживал связь со Стэнли, в Британии, и с Пауком, в Америке. Кроме Паука, в Вашингтоне работали и другие советские агенты, но Эйтингон покачал головой:
– Не надо мальчику о них знать. Никакого риска, он слишком ценен для нас.
Стэнли, к сожалению, не имел никакого отношения к физике, или математике. Агенту не удалось пробраться в лабораторию Резерфорда. У них имелись только неполные данные о тамошних ученых. Изучая список, Эйтингон присвистнул:
– Говорил я покойному Соколу, надо было нажать на сэра Стивена Кроу. Через него, мы бы вышли на леди Констанцу… – они прочли в испанских газетах о неожиданной смерти Резерфорда, после рутинной операции, по удалению грыжи. Эйтингон почесал черные, без седины волосы:
– Теперь Констанца может стать главой лаборатории. Она, конечно, молода, и женщина… – леди Констанце они дали кодовое имя, Ворона.
Эйтингон развел руками:
– Она может быть и красавицей, но фотографии ее нигде не найти. Англичане отменно прячут ценности… – они с Петром сидели в кабинете, за кофе. Эйтингон прошелся по скрипучим половицам. Ветер колебал развешанные по стенам республиканские плакаты, в небе слышалось гудение моторов. Чато патрулировали Мадрид.
Наум Исаакович посмотрел на самолеты:
– Жаль, когда уходят легенды. Резерфорд, Роксанна Горр… Я мальчишкой, до революции, на ее фильмы бегал. Она в немом кино снималась, – в газете написали о катастрофе рейса в Остенде. Эйтингон отпустил Петра в Барселону, на прощанье заметив:
– Де ла Марка по всей Каталонии ищут. Его должны были арестовать, а, если нет, подгони республиканскую милицию. Надо устроить открытый процесс над поумовцами, и окончательно раздавить выкормышей Троцкого, – сильный кулак Эйтингона стукнул по столу.
Петр обрадовался, что его отправили в Барселону одного. Ему не пришлось скрывать от Наума Исааковича, свои намерения. Воронов не стал заходить в штаб республиканской милиции. С безопасной квартиры, он отправился по адресу Тонечки, купив букет белых роз.
В Барселоне было тепло, солнечно, на булыжнике Рамблы щебетали воробьи. Петр шел, расстегнув куртку, размотав шарф, с непокрытой головой. Приехав с аэродрома. Петр долго, тщательно, брился перед зеркалом. Вспоминая голубые глаза Тонечки, он думал о свадьбе:
– Я ее люблю, так люблю. Она сможет преподавать языки, в университете, – надеялся Петр:
– Начнет писать для газет. Может быть, ей разрешат работать в НКВД. У нас много эмигрантов трудится. Конечно, среди них оказались шпионы, но честные коммунисты вне подозрения. Такие люди, как я, или Наум Исаакович. Тонечка перековалась, порвала с заблуждениями… – открыв дверь подъезда, Воронов прислушался. Наверху было тихо. Он, отчего-то, потрогал браунинг, во внутреннем кармане куртки. Петр застыл перед разбитой, кое-как заколоченной досками дверью.
Тони, покачиваясь, стояла над саквояжем. Девушка бросала вещи в сумку, не смотря, что складывает. За последние несколько дней она обегала всю Барселону, в поисках Виллема. Спрашивать о нем прямо в пресс-бюро было опасно. Республиканская милиция арестовала несколько видных поумовцев. Судя по всему, готовился большой процесс против, партии. Тони заставляла себя, каждое утро, подниматься с постели, вытирая распухшие от слез глаза.
Тони забросила работу. По ночам она плакала:
– Пусть он спасется, пожалуйста. Он знает мой адрес, в Лондоне. Он пошлет весточку… – Тони приподнялась:
– Я приеду к дяде Виллему и тете Терезе, в Мон-Сен-Мартен. Это их внук, или внучка. Но как я докажу… – Тони закусила пальцы, до боли:
– Никто не знал, что мы с Виллемом… – она вытянулась, на узкой кровати:
– Я ничего не скажу. Никому, ни в Лондоне, ни в Бельгии. Пока я не найду Виллема, пока мы не помиримся. Объясню, что вышла замуж, в Испании, что мой муж погиб… – она зарыдала, уткнувшись в подушку: «Пожалуйста, пожалуйста, только бы он был жив!».
Пока об аресте Виллема не сообщалось.
Хемингуэй, сидя в кафе с Тони, хмуро сказал:
– Советую тебе уехать, дорогой мистер Френч. К твоей книге написал предисловие Троцкий… – он обвел рукой Рамблу, – по нынешним временам, здесь, такое опасно, – он стряхнул пепел:
– Кто бы мог подумать, что капитан способен хладнокровно расстрелять сирот? Он мне показался, – Хэм почесал голову, – хорошим парнем. Совестливым человеком, – он зорко посмотрел на Тони: «Такое сейчас редкость. Ты уезжай, – повторил Хемингуэй, – отдохни. Ты плохо выглядишь».
Под прозрачными глазами девушки залегли темные тени. Каждое утро Тони тошнило. Она стояла, на коленях, тяжело дыша, над обложенной плиткой дырой: «Надо потерпеть. Доктор сказал, что все пройдет». Она больше не могла пить кофе, затяжка сигаретой отправляла ее в умывальную комнату. Даже когда кто-то курил рядом, Тони мутило. Ей ничего не удавалось проглотить, кроме слабого чая, и черствого хлеба. Юбки и пояса для чулок болтались на талии, Тони пошатывало.
Она не думала об угрозах фон Рабе и без интереса прочла в газете о гибели тети Ривки и ее мужа. Тони пыталась найти Виллема, но потом поняла:
– Бесполезно. У него нет документов, он скрывается. Я должна добраться до Лондона. Может быть, он родителям напишет. Я никогда, никогда себе не прощу… – Тони обернулась, услышав знакомый голос:
– Тонечка… Тонечка, милая, что случилось… – Петр шагнул к ней:
– Прости, я приходил, но не застал тебя. Я был в Мадриде, и приехал, как только смог…
Воронов испугался.
У нее было странное, бледное, сосредоточенное лицо, прозрачные глаза блестели. Тонечка кусала губы, под глазами набухли отеки. Девушка переступила ногами в простых туфлях, в темных чулках. Она надела скромное платье, тоже темное. На табурете валялось небрежно брошенное пальто. Рядом стоял саквояж.
– Она похудела. А если она заболела? – Петр сглотнул:
– Надо найти хорошего врача, повести к нему Тонечку… – по впалым щекам катились крупные слезы. Заметив букет роз, Тони протянула к цветам тонкие пальцы. Она вырвала букет у Петра:
– Убийца! – он вздрогнул от визга:
– Убийца, мерзавец, сталинский палач, проклятый чекист… – Тони хлестала его цветами по лицу. Девушка швырнула остатки букета на пол, плюнув на рассыпавшиеся лепестки:
– Не приближайся ко мне, никогда, ты мне противен! Я тебя не люблю, и не любила… – сорвав с табурета пальто, Тонечка подхватила саквояж. Петр не успел остановить ее. Девушка бежала вниз по лестнице. Забыв о правилах безопасности, Воронов выскочил на балкон. Белокурая голова скрылась в толпе, на узкой улице.
– Тонечка… – он вцепился пальцами в перила балкона, – Тонечка, любимая моя… – Петр не знал, что случилось, но пообещал себе:
– Я ее найду, обязательно. Леди Антония Холланд. Я приеду в Лондон, поговорю с ней… – он тяжело вздохнул. Ветер гулял по разоренной, брошенной комнате, вздувал холщовую занавеску, лепестки белых роз кружились по полу. Петр смотрел на черепичные крыши, на шпили церквей: «Тонечка…».
Оказавшись на Рамбле, Тони едва справилась с тошнотой:
– Я его больше никогда не увижу. Ни его, ни фон Рабе… – ей пришлось шмыгнуть в первое попавшееся кафе. Переминаясь с ноги на ногу, девушка ждала, пока освободится туалет. Ее вывернуло, как только она наклонилась над дырой. Изнеможенно дыша, Тони сползла на холодный, кафельный пол.
Отец, укладывал ее спать, маленькую, гладя по голове, напевая «Ярмарку в Скарборо». Девушка вспомнила его крепкие, надежные руки. Тони жалобно, тихо сказала: «Хочу домой. Хочу к папе».
Эпилог
Лондон, февраль 1938
В будние дни леди Юджиния Кроу завтракала на бегу, чашкой черного кофе, тостом и вареным яйцом. Вторую чашку она выпивала в кабинете, в Парламенте, или в приемной, в Уайтчепеле.
По выходным Юджиния позволяла себе дольше полежать в постели. Она спускалась на большую, подвальную кухню, варила кофе, делала тосты, яичницу и блины. Покойный муж всегда жарил их на завтрак. Михаил улыбался:
– Нас… – он обрывал себя, – меня папа учил готовить. Он отменный кулинар был.
Юджиния доставала из американского рефрижератора масло, банку русской икры, копченого лосося из Шотландии. Она шла с подносом в кабинет, и садилась под портретами миссис де ла Марк, герцогини Экзетер, и миссис Кроу.
Юджиния, однажды, грустно сказала герцогу:
– У нас Марты не появилось. Мы хотели девочку, с Михаилом. Питер после смерти отца родился… – Юджиния посмотрела куда-то вдаль:
– Надо мне было замуж выйти. Я молодой женщиной овдовела… – Джон поцеловал ей руку:
– Мы с Джованни дураки. Оба побоялись тебе предложение делать… – Юджиния вздохнула:
– Ничего, милый. Как сложилось, так и сложилось… – конец января оказался теплым. Они с Джоном взяли лошадей, в Гайд-парке. Тронув поводья гнедого, Юджиния замялась:
– Джон, скоро мальчик домой вернется? Партии Мосли запретили носить униформу, устраивать собрания…
– Благодаря тебе, – они ехали рядом, по утоптанной дорожке. День выпал почти весенний, на голых ветвях деревьев щебетали птицы. Джон почесал коротко стриженые, светлые волосы:
– Не буду врать, милая, не знаю. Пока что Питер удачно водит их за нос, с якобы перемещением заводов в Германию. И потом, – он пошарил в кармане охотничьей куртки старой замши, – Гитлер аннексирует Австрию, о чем Питер посылал сведения… – Юджиния остановила лошадь: «Аншлюсс, я помню».
– Аншлюссирует, – сочно сказал герцог, – какая разница.
Закурив, он закашлялся, помахав рукой: «Молчи. Я с Ипра кашляю, я привык».
– Раньше ты меньше кашлял, – заметила Юджиния. Джон уверил ее:
– Все из-за Гитлера, дорогая моя, – легко перегнувшись в седле, он сорвал ранний нарцисс: «Держи».
– Пэр Англии нанес ущерб собственности его величества, – задумчиво сказала Юджиния, принимая цветок:
– Это в The Times напишут. А в Daily Mail, «Аристократы, распоясавшись, топчут публичные парки»… – расхохотавшись, Джон поцеловал ее в щеку: «Нарцисс вырос по ошибке. Впереди нас ждут морозы».
Мокрый снег залепил окно кабинета. Второй день, шел ледяной дождь. Дороги в Лондоне покрылись серой кашей, центр города сковали бесконечные пробки. Взяв сына, Джон уехал в Блетчли-парк, в Бакингемшире. Правительство приобрело усадьбу, чтобы перевести из города правительственную школу кодов и шифров. Маленький Джон стал магистром математики:
– Не надо им в Лондоне оставаться, – заметил Джон, – здесь все на виду. В Блетчли-парке очень удобно. Имение между Оксфордом и Кембриджем расположено. Мы в университеты ездим за новыми работниками… – они с Юджинией лежали в спальне герцога, на Ганновер-сквер. Юджиния, заплетая косы, приподнялась:
– А Констанца? Она глава лаборатории, в ее годы… – женщина, восхищенно, покрутила головой.
– А что Констанца? – удивился герцог:
– Съездит в Италию, к синьору Майорана. Маленький Джон ее проводит. Вернется, и продолжит спокойно заниматься, чем занималась. Под присмотром, конечно, – герцог нетерпеливо спросил: Обязательно каждый вечер их укладывать? – он взял у Юджинии серебряный гребень, – я, все равно, их растреплю… – Юджиния услышала, как он подавил кашель.
Женщина сказала себе:
– Все из-за волнения. Он еще после гибели Тони не оправился. Не хочет памятник ставить… – Юджиния не заговаривала о таком с герцогом. При упоминании о покойной дочери его лицо сразу менялось.
Юджиния намазала блин черной икрой:
– Скоро они вернутся. Джованни в Ламбете ночует. Он приводит в порядок архивы тамошние, во дворце. Втроем поедим. Давно я Маленького Джона не видела… – женщина вспомнила пустые полки в кладовой:
– Зеленщику надо позвонить, мяснику. Нет, – решила Юджиния, – пешком в магазины прогуляюсь. Погода погодой, а надо воздухом дышать. Лаура пишет, что у нее все хорошо, в Токио. Но пока домой не собирается… – за завтраком Юджиния читала письма от родни, или, как она, кисло, говорила герцогу, судебную хронику.
Доктор Горовиц писал, что его младший сын в Вашингтоне. Процесс в Гааге, судя по всему, затягивался:
– Он, – Хаим никогда не называл почти бывшего зятя по имени, – требовал, чтобы ему передали опеку над детьми. Судья, слава Богу, оказался разумным человеком, и согласился с доводами нашего адвоката. Мальчики маленькие, нельзя их отрывать от матери.
Он был вне себя, когда слушание по разделу недвижимости закончилось присуждением Эстер права проживать в особняке до совершеннолетия детей.
В отместку, он подает встречный иск, и требует передачи ему одного из мальчиков. Думаю, здесь он тоже останется ни с чем. У Эстер есть заключения именитых педиатров. Близнецов разлучать нельзя… – Юджиния нашла в конце листа строки:
– Он сказал Эстер, что она может умереть, но еврейского развода не дождется…
– Значит, и замуж она выйти не сможет, – пробормотала Юджиния, потянувшись за вторым блином:
– Хаим объяснял. Только за не еврея, и то, все ее будущие дети станут незаконнорожденными. Денег, он, что ли хочет? Детей Эстер ему не отдаст, даже одного – тяжело вздохнув, женщина посмотрела на распечатанный конверт, с бельгийскими марками.
Барон де ла Марк, в свойственной ему кроткой манере, писал, что дочь учится в Лувене. Семья ожидала хороших новостей из Голландии:
– Дорогая Юджиния, мы будем только рады видеть мальчиков в Мон-Сен-Мартене. Может быть, Давиду присудят опеку над ними на каникулы. Элиза и Давид собираются пожениться в нашей мэрии, когда процесс закончится. Будем надеяться, что, после Пасхи состоится свадьба. Младший Виллем еще в Париже. Он аккуратно пишет, да и Мишель сообщает, что все в порядке… – Юджиния налила себе еще кофе.
Доктор Горовиц, разумеется, о де ла Марках не упоминал. Роксанну Горр и ее мужа похоронили на кладбище в Голливуде:
– Меир не успел на церемонию, он только в январе вернулся из Европы. Ривка завещала мне состояние, и оставила крупные суммы для «Джойнта», и других еврейских организаций. Кладбище, хоть и светское, но погребал ее раввин, как положено. Получилось, что мама и папа в Ньюпорте одни лежат. У Аарона все хорошо. Визит Мишеля прошел удачно, тамошним евреям станет немного легче… – Юджиния составила проект билля об ослаблении ограничений на эмиграцию детей, без сопровождения родителей, в Британию и Палестину. Она встречалась с работниками Британского Фонда в Поддержку Немецкого Еврейства, и с представителями квакеров. Все были готовы принять еврейских сирот.
– Очень надеюсь, что Парламенту не придется обсуждать билль, и все обойдется… – Юджиния потянулась за Times. Канцлер Австрии Шушниг прибыл в альпийскую резиденцию Гитлера, Берхтесгаден, для переговоров. Гитлер требовал у Шушнига подписать согласие на передачу в Австрии власти нацистам, угрожая военным вторжением.
Подвернув босую ногу, женщина накинула на плечи кашемировую шаль:
– Он подпишет. Хотя Джон говорил, что Шушниг может упрямиться, требовать проведения плебисцита. Гитлер его заставит… – она смотрела на газеты:
– Европа не вмешается. Потом он примется за Чехословакию. Мы союзники, по договору, мы обязаны… – Юджиния вспомнила слова герцога:
– Чемберлен умоет руки. Он продаст Гитлеру и Чехословакию, и Польшу, поверь мне. Польшу Гитлер поделит, со Сталиным… – Юджиния быстро просмотрела газету. Япония воевала в Северном Китае, но на границах Советского Союза все было спокойно. Писали, что в марте, в Москве, состоится процесс Бухарина и других видных троцкистов. Юджиния, с отвращением, зашелестела страницами:
– Никакой разницы с Робеспьером. Он тоже казнил соратников… – женщина посмотрела на портрет герцогини Экзетер, присланный Мишелем из Парижа. Хрупкая девушка, в черном камзоле, сидела на берегу ручья. Бронзовые волосы тускло блестели:
– Робеспьера казнили, в том числе, из-за денег дедушки Питера, – Юджиния почесала бровь ложкой, – хоть бы со Сталиным так поступили. Интересно, Мишель и Теодор одни, из потомков Робеспьера остались. У Волка детей не было, и хорошо. Они на Робеспьера не похожи, слава Богу… – Юджиния взяла Daily Mail. Герцог поддразнивал ее, леди Кроу разводила руками:
– Мне важно знать, что читают мои избиратели, милый.
– Сенсация на третьей странице! Развлечения аристократки, – Юджиния закатила глаза:
– Кого-то опять сфотографировали в ночном клубе.
Она перевернула страницы. Ложка, со звоном, упала на мраморный пол. Отведя глаза от фотографий, Юджиния посмотрела на швейцарский хронометр. Герцог и Маленький Джон приезжали на Юстонский вокзал, через час. Аккуратно свернув газету, женщина пошла одеваться:
– Нельзя, чтобы они снимки видели… – Юджиния застегнула пуговицы на блузке, – хотя бы сейчас… – насадив на голову шляпу, она спустилась на лифте в гараж.
Доктор Констанца Кроу редко выбиралась в Лондон. Все необходимые книги присылали в кембриджскую лабораторию. Она вела переписку с иностранными учеными, отправляла статьи в журналы. Одежду и обувь Констанца заказывала по телефону, из Harrods. Она вспоминала строки из письма Эйнштейна:
– Советую вам идти моим путем. Купите пять одинаковых костюмов, доктор Кроу, и держите их под рукой. Вы никогда не растеряете драгоценное время на выбор одежды.
Констанца не теряла.
В шкафу висели плиссированные, серые шерстяные юбки, по середину икры, белые, хлопковые рубашки и темно-синие кардиганы. Туфли она носила одинаковые, черные, на плоской подошве, с перепонкой. У Констанцы имелось темное пальто, школьных времен, простого кроя, и черная шляпка с узкими полями. К пальто полагались разумные ботинки, на шнуровке, и скромная, потертой кожи сумочка. Из драгоценностей у девушки был только золотой медальон Ворона. Констанца никогда его не снимала. Духами и пудрой она не пользовалась. Девушка покупала простое мыло, хлопчатые, серые чулки и похожее белье.
Тетя Юджиния попыталась отвести Констанцу в отдел женской галантереи, в Harrods. Девушку обмерили. Продавщица развела руками:
– К сожалению, мадам, модные дома не шьют белья для двенадцатилетних девочек.
Они стояли с Юджинией в кабинке. Констанца скосила глаза вниз:
– Тетя, я прекрасно без таких вещей обходилась, и дальше собираюсь… – Юджиния посмотрела на плоскую грудь:
– Милая, можно пойти в частную мастерскую… – Констанца, наотрез, отказалась:
– Тетя, незачем тратить деньги на то, что я никогда не надену.
Юджиния настояла на шелковом пеньюаре, халате и пижаме. Вещи лежали в ящике комода, в кембриджской квартире девушки. Спала Констанца в старой, школьной пижаме. Таким же древним был и халат, из потрепанной шотландки.
Доктор Кроу не любила навещать Лондон еще и потому, что, по настоянию дяди, ее всегда сопровождал незаметный мужчина, из так называемых технических работников лаборатории. Констанцу спутник немного стеснял.
После неожиданной смерти Резерфорда, Констанца долго отказывалась от поста главы отдела исследований атомного ядра. Девушка предлагала Лео Силарда. Дядя, коротко, сказал:
– Мистер Силард, рано или поздно, уедет в Америку… – Джон указал на потолок ее квартиры:
– Они считают, что отдел должен возглавлять англичанин. Англичанка, – торопливо добавил герцог.
– Косность, дядя Джон, – сочно сказала девушка:
– У науки нет гражданства. Если вы не доверяете Лео потому, что он из Германии, то все ерунда. Лео еврей, он ненавидит Гитлера… – спорить с дядей было бесполезно. Должность, в общем, оказалась необременительной. Административными делами занимались представители военного ведомства. Ученые были свободны, для исследований.
Констанца сидела на месте пассажира, в ягуаре брата, изучая листы бумаги, покрытые формулами. Дворники мерно двигались по стеклу, смывая мокрый снег. Мимо проносились покрытые серой крошкой поля. Над шоссе повисло хмурое небо конца зимы.
Стивен позвонил с базы Бриз-Нортон. Брат хотел заехать к ней, по дороге в Лондон. Констанца обрадовалась: «Подвезешь меня. Дядя Джон разрешил. Мне надо с Маленьким Джоном встретиться, касательно поездки в Рим».
Констанца заметила, что брат после Испании изменился. Стивен долго отмалчивался, но признался сестре, что потерял любимую девушку, в бомбежке Мадрида:
– Она с кузеном Мишелем работала, в Прадо, – вздохнул летчик, – мы в музее познакомились. И Тони больше нет, – они сидели у горящего камина, в комнатах Констанцы. Когда Стивен привез вести о гибели Тони, Констанца предложила дяде Джону забрать вещи кузины в Банбери. Герцог помолчал:
– Зачем, милая? Пусть все остается на месте. Ты к обстановке привыкла… – увидев, как заблестели глаза дяди, Констанца не стала настаивать.
– Жалко его, – девушка чиркнула спичкой:
– И Стивена жалко… – большие руки брата уверенно лежали на руле. Стивен попросил: «Мне тоже прикури». На пальце тускло блестел металл кольца. У майора до сих пор не сошел испанский загар. Девушка передала брату сигарету:
– Двадцать шестой год ему. Не поговоришь, насчет женитьбы. Он отмахивается. Война скоро работа у него опасная… – король Георг пока не летал. Эскадрилья брата занималась испытаниями новых машин.
Стивен рассказал Констанце, как его спас русский авиатор. Лазоревые глаза майора помрачнели:
– Я ему был никто, сестричка, а он меня утешал, когда Изабелла погибла. Он ради меня жизнью пожертвовал. Товарищ Янсон был коммунистом. Видишь, даже среди них есть достойные люди. Взять, хотя бы, Мишеля, – Стивен присел на подоконник. За окном играл осенний закат, солнце заходило за шпили Кембриджа. Ветер гнал по пустынной улице сухие листья:
– Как одиноко, – понял майор, – без нее.
Стивен снилась Изабелла, но не безжизненным телом у него в руках, на Пласа Майор. Он открывал глаза ночью, чувствуя ее поцелуи, слыша шепот:
– Ворон, мой Ворон… – Стивен вытирал слезы с глаз:
– Если бы я тогда, на площади, укрыл бы ее, защитил… – уезжая из Мадрида, он оставил кузена Джона в городе. Несмотря на гибель сестры, юноша отказался бросать товарищей в батальоне Тельмана.
– Джон тоже изменился, – Стивен, искоса посмотрел на сестру. Констанца опять углубилась в свои формулы: «Война всех меняет». Она подняла рыжую, коротко стриженую голову: «Зачем ты в Лондон едешь?».
Почувствовав, что краснеет, майор буркнул: «По авиационным делам».
Это было только частью правды. После доклада в военном ведомстве, Стивен собирался с приятелями в театр:
– После театра, – он сбросил скорость, въезжая в деревню, – мы тоже кое-куда пойдем. Видит Бог, я бы такого не делал. Словно я Изабеллу предаю. Но надо жить дальше… – майор подавил вздох:
– Я встречу девушку, которую полюблю, и все закончится. Только вот, где ее встретить? Кузина Эстер разводится. Тетя говорила, они с Давидом только через адвокатов общаются. Можно разлюбить женщину, но зачем так себя вести… – он услышал рассеянный голос Констанцы: «Хочу кофе».
– Я принесу, – припарковав ягуар у деревенской кондитерской, Стивен взял с заднего сиденья летную куртку.
Дверь машины хлопнула. Констанца посмотрела вслед широкой спине брата. Дворники остановились, ветровое стекло залепил мокрый снег. Глаза цвета жженого сахара спокойно бегали по ровным рядам цифр.
– Любовь моя, – читала Констанца, – осталось совсем немного. Твой кузен ничего не заподозрит. Ты просто исчезнешь из гостиницы. Мы отправимся в Неаполь, а оттуда, в Палермо, где преподает мой соученик. Поженимся в мэрии, и вернемся обратно в Рим, а потом поедем в Лондон. Вечно твой, Этторе.
Дома Констанца вытащила из гардероба школьных времен саквояж. Она долго вертела шелковый пеньюар:
– Зачем-то женщины их носят. Этторе такое неважно… – девушка хорошо понимала, что не стоит просить разрешения на брак с подданным фашистской Италии. Констанца яростно бросила тонкий шелк в ящик:
– Этторе ненавидит Муссолини и Гитлера. Он ученик Ферми. Ферми ждет Нобелевской премии. Его выпустят из Италии, и он, не оглядываясь, уедет в Америку. Этторе будет работать здесь, в Кембридже, но надо быть осторожными. Если я хотя бы открою рот, дядя Джон меня не только в Рим не пустит, но и запрет где-нибудь в глухой Шотландии, под охраной батальона полицейских… – визит в Рим, судя по всему, долго согласовывался. Констанца настаивала, что ей необходимо поработать с Ферми и его учениками.
– Дядя Джон, – терпеливо сказала девушка, – мистер Ферми, великий физик. Он гений, как покойный Резерфорд. Я не могу сидеть, одна, в лаборатории. Я должна обмениваться идеями с другими учеными… – герцог открыл рот. Констанца подняла руку:
– Пошлите со мной сопровождающего, если вы мне не доверяете, – темные глаза девушки блеснули холодом. Она выставила вперед острый подбородок.
Герцог взглянул на «Подвиг сэра Стивена Кроу в порту Картахены». Ворон стоял на палубе пылающего корабля, в окружении мешков с порохом. Джон поворошил кедровые поленья в камине серого мрамора:
– Портретов первой леди Констанцы, не сохранилось, а жаль. Наша девочка, кажется, на нее похожа… – он, неожиданно, поцеловал племянницу в рыжий затылок:
– Все тебе доверяют, наше дорогое национальное достояние. Маленький Джон с тобой отправится. Он неплохой математик, – Джон подмигнул племяннице, – посчитает вам что-нибудь.
– Мы и сами можем, – тонкие губы улыбнулись, – но да, дядя Джон, он способный юноша.
Герцог, было, хотел сказать, что Джон старше Констанцы на три года, однако напомнил себе:
– У нее два доктората, в девятнадцать лет. Ладно, пусть едет. Джон будет начеку.
Брат принес два картонных стаканчика с кофе. Здесь его делали из дешевого порошка. Устроившись на месте водителя, Стивен вытянул ноги. По возвращении из Мадрида он сменил старую машину на более просторную модель:
– Кроме машины, – майор потер гладко выбритый подбородок, – у меня и нет ничего. Летная куртка, кортик Ворона и кольцо. Но хорошей девушке такое неважно, – Стивен снимал маленький домик в деревне Бриз-Нортон. Кортик висел на потрепанном ковре, в спальне. На столе громоздились чертежи самолетов, пол усеивали книги. Майор много читал, не только технические издания, но и романы. Сестра всегда удивлялась: «Как ты время находишь?».
Стивен положил руку на том Экзюпери:
– Наверху, – он посмотрел в окно, – когда ты один, Констанца, среди огромного неба, поневоле думаешь о чем-то… – он повел рукой, – вечном. Мы с Янсоном о Бахе говорили. Он его тоже любил… – Стивен заглянул в бумаги сестры: «Что здесь написано?».
– Примером может служить невозбуждённый атом лития, у которого два электрона находятся на 1S орбитали, при этом у них отличаются собственные моменты импульса, и третий электрон не может занимать 1S орбиталь… – отчеканила Констанца, отдав брату пустой стаканчик. Майор, шутливо, закатил глаза.
Когда они выезжали из деревни, Констанца предложила:
– Если мы с тобой в Лондон собрались, давай в Национальную Галерею сходим. Посмотрим на тетю Тео… – Стивен кивнул:
– Традиция. Я тоже к ней ходил, перед Испанией.
Стивен вспомнил, что кузен Мэтью, в Америке, тоже, судя по всему, занимается работой с учеными. Дядя Хаим ничего прямо не писал, но по его тону было понятно, что у Мэтью важная должность:
– Меир в Бюро трудится, агентом… – въехав в Лондон, они сразу застряли в пробке, – Аарон в Берлине, – майор Кроу взглянул на хмурое, зимнее небо:
– Мы будем воевать. Гитлер не ограничится Германией. С русскими мы станем союзниками, что бы ни говорили в парламенте… – Стивен всегда обрывал сослуживцев:
– У нас один, общий враг, фашизм. Мы не вмешиваемся во внутренние дела России, однако против нацизма мы сражались вместе… – Констанца думала о весеннем Риме. Этторе много писал ей об Италии. Девушка скрыла улыбку:
– Словно в романах тети Вероники. Лаура рассказывала. Девушка и юноша влюбляются по переписке. Как в прошлом веке… – весь прошлый год они с Майораной обменивались конвертами, и давно называли друг друга по имени. В одном из писем, полученных прошлой весной, Констанца нашла засушенную веточку мимозы. Этторе стал писать ей не только о физике. Констанца читала о холмах вокруг Рима, о цветущих полях, о виноградниках, замках, и мостах через Тибр. Она и сама, невольно, вставляла в свои послания несколько строчек о Кембридже. Однажды, ради шутки, девушка добавила к письму зашифрованный абзац. Этторе понял шифр. В следующем письме, Констанца обнаружила целый лист формул. Она прижала ладони, к бледным щекам:
– Я не знала, что он пишет стихи… – Констанца дошла до строчки: «Это, конечно, не мое творение. Но никто, лучше Петрарки, не говорил о любви…»
Девушка закрыла глаза:
– Он прав. Нельзя отказываться от чувств. Эмоции, часть природы, как распад атомного ядра, как химические элементы. Часть вселенной, окружающей нас…
Констанца взяла ручку:
– Не надо бояться. Резерфорд говорил, что для ученого ценна смелость. Бесстрашие. Здесь тоже, – она стала быстро писать.
Брат высадил ее у подъезда особняка герцога, на Ганновер-сквер. Стивен дождался, пока дверь откроется. Маленький Джон был в холщовом фартуке. Констанца принюхалась. Из кухни тянуло жареным мясом. Граф Хантингтон протянул Стивену крепкую руку:
– Свинину запекаю, к ужину. Папа поехал куда-то, с тетей Юджинией, с вокзала. Я чай сделаю… Заходи, – юноша помог Констанце раздеться. Стивен посмотрел на часы:
– Мне еще в Уайтхолл пробиваться, через пробки… – он сбежал по ступеням, дверь закрылась. Взревел мотор ягуара.
Девушка в скромном пальто и шляпке стояла у ограды сквера на площади, сжимая саквояж. Из кармана торчала Daily Mail. Тони переступила замерзшими ногами:
– Я не могу туда идти. Как я папе в глаза посмотрю? Папе, Маленькому Джону, остальным… – она положила руку на чуть выступающий живот. Задувал ветер, сквер опустел, над Лондоном повисло неприветливое, темное небо. Смеркалось, но фонари еще не зажглись. В окнах гостиной особняка виднелся отсвет пламени в камине. Шмыгнув носом, девушка тяжело, устало опустилась на мокрую скамейку. Завернувшись в пальто, Тони расплакалась.
На Флит-стрит, Юджиния остановила лимузин: «Джон, отдай мне оружие».
Ожидая прибытия поезда, на перроне Юстонского вокзала, женщина оглянулась. Лотки с газетами выстроились у входа, под стеклянной, закопченной крышей. Юджиния заметила рукописные афишки продавцов: «Сенсационные фото аристократки в Daily Mail!». Леди Кроу отвернулась: «Откуда лорд Ротермир взял снимки? Значит, Тони не погибла? Где она?».
Владелец газеты, лорд Ротермир, поклонник Гитлера, поддерживал партию Мосли. Сын, во время визитов в Лондон, встречался с Ротермиром. Издателю, через Питера, передавали большие суммы денег, из рейхсминистерства пропаганды, ведомства Геббельса. После запрета на публичные собрания партии Мосли, Ротермир прекратил печатать статьи, откровенно восхваляющие британский фашизм:
– Все равно… – Юджиния посмотрела на большие часы, над головой, – Daily Mail остается рупором политики Чемберлена. Умиротворение Германии… – она поморщилась:
– Ротермир больше не призывает британских юношей записываться в партию Мосли, просто потому, что еврейские фирмы пригрозили отказом от размещения рекламы в газете. Деньги евреев он тоже не хочет потерять… – Юджиния, горько улыбнулась. На платформе было шумно, в динамике слышались объявления о прибытии поездов. Юджиния прищурилась, завидев локомотив.
Когда сын приезжал в Лондон, они не встречались. Свидания были слишком опасны. Питер жил в городском особняке Мосли и Дианы, или гостил в поместьях аристократов, заигрывающих, как, мрачно говорил герцог, с Гитлером. Сын посещал приемы у Риббентропа, в немецком посольстве:
– Риббентроп возвращается в Берлин, – вспомнила леди Кроу, – он получил пост министра иностранных дел. Питер с ним очень сдружился. С ним, с Геббельсом. Господи, – Юджиния невольно перекрестилась, – убереги моего мальчика, прошу Тебя.
Джон успокаивал ее.
Герцог не мог рассказывать ей всего, но Джон говорил, что Питер, в Германии, не один. Рядом с ним работали другие люди, антифашисты, противники Гитлера. Юджиния, однажды, вздохнула:
– Ты упоминал, Джон, о концентрационных лагерях. Дахау, Бухенвальд… Что станет с Питером, если его начнут подозревать, если кто-то узнает… – Джон ничего не ответил. Юджиния понимала, что сын, в случае разоблачения, закончит смертной казнью, а вовсе не лагерем. Стоя на перроне вокзала, она, испуганно, подумала:
– Если через Питера фото передали? Тони жила в Испании. У Франко много немецких советников. Если она, каким-то образом, попала за линию фронта? Бедная девочка, ее принудили. Все случилось не по ее воле… – дома Юджиния заставила себя пристально рассмотреть лицо Тони:
– Это наркотики, – сказала себе Юджиния, – наверняка. Я работала в госпитале. У некоторых раненых были подобные глаза… – когда Питеру исполнился год, Юджиния взяла няню. Она пошла на курсы медицинских сестер, с женами Джона и Джованни. Тогда ей стало немного легче, после гибели мужа:
– Они меня очень поддержали… – вспомнила Юджиния покойных родственниц, – они тоже мужей ждали. Боялись, что получат похоронное письмо, как я. Джованни вернулся из Бельгии, без ноги, Джона газами отравило. У Маленького Джона и Питера одна няня была, на двоих. Она и за Лаурой со Стивеном присматривала. Леди Джоанна тоже с нами в госпитале работала. В последний год войны Тони с Констанцей родились. Кто знал, что Джоанна детей оставит и в Антарктиду отправится, что испанка начнется,… – сын тогда заболел. Юджиния неделю провела в детской, ночуя на полу измеряя температуру, меняя белье. Питер, выздоравливая, требовал еды. Юджиния вспомнила ясные, лазоревые глазки ребенк:
– Фото не Питер привез. Во-первых, он вскрывает конверты, копирует документы. Осторожно, конечно. Во-вторых, он в апреле появится, не раньше. Местные фашисты подарки Гитлеру отправляют… – сын сообщал о визитах запиской, на безопасный ящик, в Лондоне. Остальное было заботой герцога. Джон приносил письма сына. Юджиния всегда читала их одна, всхлипывая, просматривая ровный, знакомый почерк:
– Милая мамочка, у меня все хорошо. Не волнуйся, пожалуйста, скоро все закончится. Мы поедем в Мейденхед, будем гулять по берегу реки… – Джон с сыном вышли из вагона. Юджиния увидела удивленные глаза герцога. Женщина отправила графа Хантингтона за кофе. Маленький Джон не читал Daily Mail. Опасности, что юноша заинтересуется газетой, не было. Юджиния, со значением, посмотрела на охранников герцога. Джон повел рукой: «Отойдем». Оказавшись у колонны, он быстро поцеловал ее в щеку: «Что такое?».
Герцог приехал в охотничьей куртке старой замши, в потрепанном, шерстяном шарфе. Светлые волосы прикрывала твидовая кепка:
– Он постарел, – Юджиния видела глубокие морщины в углах прозрачных глаз, и на высоком лбу, – с тех пор, как Тони погибла. Или не погибла… – она вынула из кармана шубки раскрытую на третьей странице газету. Рассматривая фотографии, Джон побледнел. Рядом напечатали снимок двухлетней давности, из Букингемского дворца. Тони тогда представляли ко двору. Юджиния подумала:
– Они не преминули упомянуть, что Тони крестница вдовствующей королевы Марии.
Лицо герцога дрогнуло, на одно мгновение. Юджиния, торопливо, сказала:
– Я на машине. Я тебя отвезу… – он вовремя спрятал газету, в карман куртки. Сын, проталкиваясь через толпу, аккуратно держал стаканчики с кофе, на картонном подносе, американского образца. Джон остался доволен поездкой. В Блетчли-парке кипела работа. В усадьбу прокладывали отдельные телефонные и электрические кабели. Инженеры занимались изоляцией здания и подвалов. Осматривая комнаты для персонала, герцог повернулся к сыну:
– Забери что-нибудь из особняка, из замка. Серебро, ковер, гравюры. Уютнее станет. После Рима, ты нечасто будешь в город выбираться, а, тем более, на континент… – юноша сидел на подоконнике, глядя на серый, унылый сад.
Джон, положил руку на оправленный в медь медвежий клык: «Но ты ко мне приедешь, папа?». Он, внезапно, почувствовал крепкую руку отца, на плече. Герцог обнял его:
– Приеду, сыночек. Когда смогу… – отец оборвал себя. Вернувшись из Испании, Джон с отцом уехал в Банбери, на выходные. Герцог вздохнул:
– Я должен был догадаться. Машина не зря в Лондоне оказалась. Юджиния… – он почему-то покраснел, – Юджиния мне позвонила. Спросила, почему ягуар Тони на Ганновер-сквер стоит, у обочины, а не в гараже. Она не из Лондона в Испанию отправлялась. Кто-то пригнал машину в столицу. Берри, наверное, – герцог курил, откинувшись в кресле, – из Плимута. Тони, скорее всего, с летчиками майора Кроу в Испанию попала.
Маленький Джон открыл рот, герцог устало добавил:
– Тайно. Стивен ничего не знал, я уверен. Не надо ему говорить, он себя винить начнет… – комнаты дочери в замке, в особняке на Ганновер-сквер, и в Саутенде, Джон закрыл на ключ, даже не переступая порога.
Маленький Джон рассказал отцу, что встретил кузена Меира, в батальоне Тельмана. Герцог присвистнул:
– Американцы дальновидные люди. Рузвельт умный президент. Они используют европейскую неразбериху, чтобы обзавестись гениальными учеными. Эйнштейн, Ферми, Силард, Нильс Бор… – Маленький Джон удивился: «Бор в Копенгагене».
– Пока, – коротко заметил герцог. Он присел рядом с юношей:
– У американцев есть база на континенте, в Швейцарии. И у русских. И у нас имеется, по соседству. Жаль, – стряхнув пепел в форточку, он поежился, ветер был зябким, – что антифашистские группы в Германии разобщены, – он почесал подбородок:
– Мы никогда не пойдем на контакт с русскими. Не сейчас, по крайней мере. Но нам нужен, – герцог задумался, – координатор, на континенте. Человек вне подозрений. Никому в голову не должно прийти, что он связан с передачей информации. Или она, – отец повел рукой: «Я еще подумаю».
Допив кофе, герцог отправил сына домой, в машине охраны. Джон сел в лимузин Юджинии. Когда леди Кроу потребовала отдать оружие, голубые глаза похолодели:
– У меня нет привычки, разгуливать по стране с пистолетом. Я работаю для того, чтобы подобного не требовалось, Юджиния. Я не собираюсь угрожать… – его губы брезгливо искривились, – лорду Ротермиру, – герцог выбрался на тротуар Флит-стрит, надвинув кепку на уши, засунув руки без перчаток в карманы куртки.
Мокрый снег сек лицо, машины гудели в пробке, на крыше пятиэтажного, серого здания играло неоном Daily Mail. Они прошли мимо грифона на гранитном постаменте, отмечающего место, где, в прошлом веке, стояли ворота Рена, отделявшие Сити от Стрэнда. Герцог пропустил Юджинию в тяжелую, вертящуюся дверь. Леди Кроу вспомнила о браунинге, с золотой табличкой, в сейфе, на Ганновер-сквер:
– Питеру оружие отдам… – расстегнув соболью шубку, она услышала спокойный голос Джона:
– Его светлость герцог Экзетер, и леди Юджиния Кроу, к лорду Ротермиру. Проводите нас, – распорядился мужчина. Заходя в новый, американской модели, лифт, Юджиния, незаметно, пожала его теплые, сильные пальцы: «Господи, сейчас все узнаем».
Маленький Джон запек свинину с бобами и острой паприкой. В Испании он пристрастился к местной кухне. По возвращении в Лондон, юноша нашел в Сохо эмигрантскую лавку. Он покупал рис для паэльи, копченую паприку из Эстремадуры, оливковое масло, анчоусы, и хамон. Отец хвалил его стряпню, но Маленький Джон замечал, что герцог худеет:
– Все из-за Тони, – думал юноша, – бедный папа. Он всегда ее баловал, надышаться на нее не мог… – когда герцогиня умерла от испанки, Тони исполнилось всего три года. Отец ночевал в детской, утешал дочь, когда она плакала, и пел колыбельные. Готовя чай, Джон вздохнул:
– Жалко папу. Неизвестно, когда у него внуки появятся. Мне всего двадцать два, война на носу… – вспомнив Лауру, юноша покраснел. В Испании, Джон, иногда думал о кузине. Он просыпался в казармах батальона Тельмана, слыша медленную музыку Шопена, видел золотые огоньки свечей, игравшие в темных волосах.
Дядя Джованни читал письма из Токио. Лаура рассказывала о дипломатических приемах, поездках в горы, и на горячие источники:
– Мы иногда видимся с кузеном Наримуне. Я навещала Сендай, видела замок и Холм Хризантем. Цветы на нем не вянут, даже зимой. В город приезжает много паломников, японцы тоже приходят на холм. Многие местные жители молятся и в церквях и в храмах, как кузина Тесса, в Бомбее. Она часто ездит в Лхасу, где постригалась в монахини, к далай-ламе, и своим наставникам. Наримуне очень занят. Он восходящая звезда в местном министерстве иностранных дел, только что вернулся из Маньчжурии. Говорят, что его отправят в Европу, в японское посольство в Берлине… – дядя Джованни свернул письмо, тетя Юджиния заметила:
– Наримуне благородный человек, он не станет фашистом… – герцог, коротко, ответил: «Он самурай, Юджиния. У них совсем другие законы. Он не может не подчиниться приказу императора».
– Оставь, – Джон, аккуратно, делал сэндвичи для охранников, – Лаура ясно сказала, что ей нравится другой человек. Наверное, кто-нибудь из ее министерства… – на кухне было тепло, свинина томилась в духовке. Джон напомнил себе, что надо спуститься в погреб, выбрать вино к обеду.
Констанца, с бумагами в руках, забрела на кухню. Рассеянно оглядев готовые сэндвичи на большом, темного дерева столе, серебряный чайник рядом, девушка вспомнила слова покойного Резерфорда: «Ученые, все равно мужчины. Они требуют еды, три раза в день».
Утащив кусочек сыра, девушка, нарочито небрежно, поинтересовалась: «Джон, мужчины много едят?»
Кузен усмехнулся:
– Смотря, какие мужчины, Констанца. У вас есть столовая, в лаборатории. Понаблюдай за коллегами. Хотя нет, – он поставил тарелку на поднос, – вы за обедом распад атомного ядра обсуждаете. Не перебивай аппетит, – велел он, – папа и тетя Юджиния вернутся, сядем за стол… – он ушел в комнату охраны. Констанца успокоила себя:
– Сэндвичи и тосты я делать умею. И яйца хорошо варю. Джон меня учил. Четыре с половиной минуты. В лаборатории есть самый точный хронометр. Я не ошибусь. С голоду не умрем… – она подошла к окну. Сквер опустел, задувал ветер, зажигались газовые фонари. Констанца увидела одинокую фигуру, в темном пальто, на одной из скамеек. Девушка поежилась:
– Холодно. Сидит, не двигается… – сзади раздался голос Джона: «Я карту принес».
Они никогда не были в Италии.
В гостиной, у камина серого мрамора, под портретом Ворона, они изучали улицы Рима. Им заказали смежные номера в отеле «Плаза», на виа дель Корсо. Каждое утро посольский лимузин забирал их из гостиницы и отвозил в лабораторию Ферми, на виа Панисперна.
Джон говорил о музеях Ватикана, о вилле Боргезе, но думал о темных глазах кузины Лауры:
– Она в Риме работала. Прекрати, – рассердился юноша, – понятно, что ты ей не по душе… – он бодро добавил:
– Согласно легенде, папка леди Констанцы, до сих пор лежит в архивах Ватикана. Папка, которую предок дяди Джованни видел, которую граф Ноттингем из Англии увез. Только нам ее не покажут, – Констанца пожала острыми плечами:
– Легенда, Джон, – Констанца затянулась сигаретой:
– В Риме мимоза зацветет… – Джон увидел в обычно спокойных, цвета жженого сахара, глазах, что-то странное, необычное для кузины:
– Нежность, – подумал юноша, – ерунда, какая нежность? Констанца, кроме физических процессов, ничем не интересуется. У нее нет чувств, как у циклотрона. Чистый ум. Наверное, так легче… – Джон, подозрительно, спросил: «Ты откуда знаешь? О мимозе».
– Справилась в атласе, – удивилась кузина: «Определила климатические условия в незнакомой местности».
– Циклотрон, – уверенно сказал себе Джон. Он отправился на кухню, присмотреть за мясом.
Констанца, с чашкой чая и пепельницей, присела на подоконник.
Из писем девушки Этторе узнал, в какой гостинице они остановятся. План был простым. Констанца не намеревалась посещать с кузеном художественные музеи, искусство ее не интересовало. Дождавшись ухода Джона, она собиралась позвонить Этторе в лабораторию. Констанца предполагала, что в вестибюле «Плазы» будут болтаться посольские охранники, но существовал черный ход, такси, и поезд в Неаполь. Майорана был профессором в тамошнем университете. Они хотели сесть на паром до Палермо. Этторе родился на Сицилии. В Палермо преподавал его друг, профессор Эмилио Сегре:
– Он еврей, – читала Констанца письмо от Этторе, – и не будет оставаться в Италии. Рано или поздно Муссолини пойдет путем Гитлера, и примет похожие законы. Любой здравомыслящий итальянец, любовь моя, обязан бороться с безумием, если понадобится, с оружием в руках. Пока надо уехать из страны, чтобы не служить фашистам… – Констанца блаженно закрыла глаза:
– Скоро мы будем вместе… – они с Этторе не могли обменяться фотографиями. Майорана предупредил Констанцу, что его письма читает итальянская служба безопасности:
– Очень надеюсь, что твой шифр они не разгадали, любовь моя. Мое фото ты найдешь в каком-нибудь отчете о конференциях физиков, а о тебе рассказывал синьор Ферми… – из соображений безопасности Констанцу не снимали, но Ферми навещал Резерфорда, три года назад. Профессор видел девушку в лаборатории.
Пролистав физические журналы, в библиотеке, доктор Кроу нашла фото Этторе.
– Итальянец, – ласково подумала Констанца, – у него и волосы темные, и глаза. Он высокий, почти как Стивен… – Этторе было чуть за тридцать:
– У нас вся жизнь впереди… – Констанца смотрела на фигуру в сквере, – мы всегда будем вместе, как мадам и месье Кюри. Разделим Нобелевскую премию… – они хотели неделю провести на Сицилии. Констанца не думала исчезать без следа. Она подготовила записку для кузена. Девушка извещала, что уехала путешествовать по Италии, и вернется через две недели.
Констанца потушила сигарету:
– Иногда надо не спрашивать разрешения, а ставить эксперимент. Иначе всю жизнь можно прождать, пока косные люди зашевелятся. Научных открытий без смелости не бывает. В конце концов, дядя Джон останется доволен. Этторе великий физик, он начнет работать в Англии… – вдалеке появились огоньки фар. На площадь въезжал лимузин тети Юджинии.
В машине пахло сандалом. Леди Кроу вела автомобиль, изредка поглядывая на герцога. Джон, с закаменевшим лицом, курил сигарету.
В огромном кабинете владельца Daily Mail, стены украшали первые полосы газеты. Джон сухо сказал: «Думаю, лорд Ротермир, вы понимаете, почему я здесь».
Юджиния сидела на кожаном диване, поднеся к губам чашку с чаем. Когда перед ними распахнули дверь кабинета, Джон, будто, не заметил протянутой руки лорда Ротермира. Герцог прошелся по комнате, не сняв куртку:
– Сегодня вы опубликовали снимки, где изображена моя покойная дочь, леди Антония Холланд… – Джон посмотрел прямо на издателя.
Лорд Ротермир побледнел:
– У него новый титул, – вспомнила Юджиния, – с начала века. Какой неприятный человек… – Ротермиру исполнилось семьдесят. Он заполнял собой большое, просторное кресло, хорошо скроенный пиджак туго обтягивал пухлый живот. Лысина издателя, наоборот, покраснела:
– Ваша светлость, – начал он, – в нашей стране свобода печати. Я справился в картотеке, – торопливо добавил Ротермир, – но, судя по всему, ваша дочь жива… – Юджиния видела, что Джон еле сдерживает себя.
– Мне об этом лучше знать, – процедил герцог. Он взорвался, с размаха ударив по столу. Стопки бумаг, подпрыгнув, полетели на пол:
– Вы мне все расскажете, иначе я, сегодня, закрою ваш грязный листок, а вы проведете ночь в тюрьме… – Ротермир, забормотал о свободе прессы, о том, что никто не может покушаться на устои британского общества. Джон, устало, прервал его: «Помните, в этой стране я могу все».
Они ничего не выяснили.
Издатель клялся, что фотографии пришли с городской почтой, лично ему. Он показал Джону конверт. Обратного адреса, разумеется, не было. Герцог, все равно, его забрал.
В машине, закашлявшись, Джон прижал платок к губам:
– Не пытать же мне мерзавца, Юджиния. Ладно, – он повертел конверт, – в лаборатории его по волокнам разберут. Я найду того, кто послал снимки, и постараюсь найти Тони, если она жива… – Юджиния, краем глаза, заметила на платке красное пятно. Джон перехватил ее взгляд:
– Сосуд лопнул. Хорошо, что не при мерзавце, иначе бы он побежал за фотографом. «Пэр Англии истекает кровью в редакции газеты», – Джон, сдавленно выругался.
Вечерняя толпа валила по Стрэнду. Играли освещенные рекламы, в стекло бил мокрый снег. Джон собирался сказать Юджинии, только ей, о болезни, и никак не находил сил. Он пока ничего не чувствовал, только кашель стал сильнее. Иногда, как сейчас, появлялась кровь. Врач предупредил, что скоро могут начаться боли:
– Вы похудели, ощущаете слабость. Судя по снимкам, ваша светлось, опухоль растет. Могут появиться и другие образования, в позвоночнике, в печени… У нас есть морфий, – добавил доктор.
– Когда он мне понадобится, я вас извещу, – отрезал Джон. Он разглядывал твердый профиль Юджинии:
– Внуков не увижу, мальчик молод еще. Надо оригиналы фото тоже исследовать. Сам займусь. Снимки, конечно, весь город разглядывал, но я не хочу… – Джон поморщился:
– Может быть, она выжила. Мы ее найдем, обязательно. Доченька моя… – Тони, малышкой, обнимала его за шею и клала на плечо белокурую голову: «Я люблю тебя, папочка».
Джон вытер щеку:
– Дым в глаза попал. Констанца должна была приехать… – он посмотрел на Ганновер-сквер, – Стивен ее привез. Отобедаем вместе… – он, внезапно, коснулся руки Юджинии:
– За Питера не волнуйся. Он у тебя умный парень. Юнити, его в покое оставила, наконец-то… – в Лондоне к Питеру подводили любовницу Риббентропа, Стефани фон Гогенлоэ. Юджиния вздернула бровь:
– Я ее видела, в свете. Они совсем отчаялись, Джон, Стефани пятый десяток идет. Однако по ней не скажешь, конечно, – почти весело добавила леди Кроу. В Берлине, Питер начал ухаживать за восходящей звездой немецкого кино, фрейлейн Марикой Рёкк.
– Это придаст ему достоверности, – герцог показал Юджинии фото актрисы. Леди Кроу кивнула: «Хорошенькая».
Юджиния, остановила автомобиль у дома герцога: «Я сейчас. Оставлю, ягуар в гараже и приду». Хлопнула дверь машины, Джон увидел прохожего в пустынном сквере. Голые ветви деревьев раскачивались на ветру.
Тони замерзла. Смотря на песок дорожки, она вспоминала, как ребенком каталась в сквере на осликах:
– Констанца с нами играла, и Питер… – девушка всхлипнула, – надо встать и уйти. Зачем я здесь? Они все видели газету. Папа видел, Маленький Джон… – у Тони тогда было темно-синее платьице, и большая, красивая кукла. Отец привез игрушку из Франции.
– Констанца читала, в три года… – девушка засунула руки в карманы пальто, – она с книжкой сидела. А я с куклами занималась… – Тони утром приехала из Дувра.
Добравшись из Барселоны во Францию, девушка себя плохо почувствовала. У нее началось кровотечение. Доктор в Бордо, запретил ей путешествовать. Тони не хотела потерять ребенка. Сняв комнатку в пансионе, она почти три месяца провела в кровати. Девушка выходила только в лавку на углу, за провизией. Она писала, каждый день, и думала о Виллеме. Тони была уверена, что он послал весточку родителям. Она хотела найти Виллема, когда дитя появится на свет.
– Он меня не оттолкнет, – Тони лежала в постели, слушая сырой, атлантический ветер, за окном, – Виллем меня любит. У нас родится ребенок, все будет хорошо… – к четвертому месяцу Тони стало легче, тошнота прекратилась. Врач разрешил ей поехать дальше. Тони добралась до Кале, не заглядывая в Париж. Ей не хотелось попадаться на глаза кузенам.
– Домой, – Тони стояла на палубе парома, уткнув нос в шарф, – я приеду домой, папа меня увидит. Он обрадуется, обязательно. Скажу, что была замужем, что мой муж погиб, на войне… – на станции Лондонский Мост Тони заметила афишки газетчиков.
Купив Daily Mail, девушка спряталась в дамской комнате вокзала. Ее вырвало, в первый раз за две недели. Тони заплакала:
– Что папа обо мне подумает… – ей казалось, что прохожие, на улице, внимательно ее разглядывают. Тони пошла в кино, на дневной сеанс, не понимая, какой фильм смотрит. Она перекусила в неприметной забегаловке, в Сохо:
– Я не могу, не могу, – повторяла девушка, – у меня есть деньги. Надо уехать, в провинцию, где меня никто не знает, дождаться родов… – ноги сами привели ее на Ганновер-сквер. Она, было, думала, позвонить в дверь особняка. Появился брат, приехала Констанца. Тони не решилась подойти к дому.
Услышав звук подъезжающей машины, она пошла к ограде. Отец стоял на тротуаре, в куртке, которую Тони помнила с детства:
– Папа на охоту в ней ездил… – у него было хмурое, усталое лицо, на светлые, непокрытые волосы, падали снежинки, – он меня не видит… – Джон прищурился.
Он рванулся к воротам ограды, не видя, куда бежит. Тони выронила саквояж на дорожку. Папа был рядом. От него пахло дымом костра, и хорошим табаком. Он спрятал ее в своих руках, Тони разрыдалась: «Папочка, милый, прости меня, прости…»
Джон шептал:
– Доченька, не надо, не надо. Я здесь, я с тобой. Ты дома, все будет хорошо… – он целовал мокрые щеки, укрывая дочь от ветра, гладя ее по голове:
– Все будет хорошо, девочка моя, доченька… – Тони уткнулась лицом ему в плечо:
– Папа… я жду ребенка… Прости меня, пожалуйста, прости… – отец обнимал ее, Тони позволила себе выдохнуть.
– Господи, велика милость твоя, – Джон слышал, как стучит сердце Тони, – дай мне увидеть дитя. Увижу, – велел себе герцог. Он осторожно повел дочь домой.
Пролог
Рим, март 1938
За окном кабинета, в полуденном солнце, блистал купол собора Святого Петра. Птицы кружились в синем, ярком, без единого облачка небе. Дверь на кованый балкон открыли. Теплый ветер колыхал шелковые портьеры. Золотистые лучи лежали на гладком, начищенном паркете. Пахло воском, ладаном, и хорошим кофе.
Серебряный сервиз принес в комнату незаметный монах, в черной рясе. Поставив на мозаичный столик поднос, он прошелестел: «Ваше высокопреосвященство». К кофе полагались крохотные марципаны и засахаренные фиалки. В серебряной вазе стоял букет цветущих мимоз.
Кардиналу-камерленгу папского престола, монсиньору Эудженио Пачелли, по должности, полагалось носить черную рясу, с алой отделкой, но государственный секретарь Ватикана был в простом, черном наряде, со снежно-белым воротничком. Знаменитые, скромные очки в стальной оправе он, немного криво, нацепил на нос.
Пачелли, затягиваясь сигаретой, просматривал бумаги, в невидной папке, с картонной, темной обложкой, без ярлычка. Второй священник, в рясе иезуитов, с металлическим, наперсным крестом, сидел, сцепив длинные, сухие пальцы. Он коротко стриг седые, цвета перца с солью волосы. Кофе он пил без сахара, папиросы курил самые дешевые:
– Папа и года не протянет, – генерал ордена иезуитов, Влодзимеж Ледуховский, исподтишка разглядывал Пачелли, – он два сердечных приступа перенес. Его едва откачали. Конклав выберет Пачелли, несомненно. Только он, с дипломатическими способностями, сможет сохранить церковь, провести через будущие испытания… – Пачелли отложил бумаги, подняв бровь:
– И? Вольдемар, – кардинал-камерленг, все сорок лет знакомства, упорно называл Ледуховского именно так, хотя Пачелли говорил на польском языке, – я не понимаю, зачем ты мне принес такое… – кардинал, одним пальцем, подтолкнул папку в направлении генерала ордена. Пачелли поднялся, махнув рукой: «Сиди». Ледуховский смотрел на прямую, совсем не старческую спину:
– Всего седьмой десяток. Конклав не будет колебаться.
По Ватикану ходили слухи, что нынешний папа готов отречься от престола святого Петра, ставя условием выбор Пачелли, как своего преемника:
– Его святейшество почти с постели не встает, – вспомнил Ледуховский, – дофин всем управляет. Дофином Пачелли называли, разумеется, у него за спиной.
Кардинал-камерленг разглядывал ухоженные сады. Монахи копошились на клумбе. Свежая, темная земля играла искорками под солнцем. Он вдохнул запах травы:
– Вольдемар, в Дахау, открыли блок для содержания арестованных католических священников. Вчера восьмая армия вермахта пересекла границу Австрии. Бывший канцлер Шушниг, находится под арестом. Не сегодня-завтра он отправится в то же Дахау… – камерленг снял очки, протер их безукоризненно чистым платком, и опять надел:
– Сегодня утром рейхснаместник Австрии, Зейсс-Инкварт, объявил о прекращении действия восемьдесят восьмой статьи Сен-Жерменского договора, запрещающей объединение Австрии и Германии. Говорю на всякий случай, если ты новости не включаешь, – ядовито добавил Пачелли:
– На очереди Судеты, но именно сейчас ты мне предлагаешь обсуждать судьбу какого-то мальчишки, который даже еще не монах!
Ледуховский ничего не ответил.
Он вспоминал серые, измученные глаза мальчика, большие, грубые руки, покрытые царапинами и ссадинами. Мальчик приехал в Рим две недели назад, с письмом от его высокопреосвященства, епископа Перпиньяна, Анри-Мариуса Бернара. В записке говорилось, что он провел зиму, восстанавливая развалины древнего монастыря святого Мартина, на пике Каниго, в Пиренеях.
Мальчик признался, что во Францию его переправили из Барселоны, тайно. Своего имени он не назвал, даже на исповеди. Он только сказал, что совершил страшный, не прощаемый грех, и теперь, всю жизнь, обязан его искупать. Епископ Бернар был иезуитом, поэтому мальчик пришел в канцелярию ордена, в Риме. Его поселили в монастыре Тре Фонтане, у траппистов. Настоятель аббатства, сказал, что мальчик, почти не открывал рта. Он проводил время либо в молитве, либо в своем послушании, занимаясь мытьем полов, и уборкой в церкви.
Пик Каниго достигал почти трех километров в высоту. Представив пиренейскую зиму, Ледуховский, невольно, поежился. Генерал ордена, осторожно, спросил у мальчика, где он обретался в разрушенном монастыре, и что, собственно говоря, ел. Оказалось, что мальчик спал в каменной хижине, и пил воду из родника. Пастухи оставляли ему милостыню, сухие лепешки и немного сыра. Он ремонтировал стены монастыря и клал крышу. В начале весны епископ отправил его в Рим. Мальчик хотел принять обеты.
– Эудженио, – генерал откашлялся, – я понимаю, что ты занят. Все мы заняты. Его святейшество, прежде всего. Но мы христиане, Эудженио. Мы должны проявлять милость к страждущим людям. Ты читал докладную записку, – Ледуховский кивнул на папку, – перед нами образованный человек. Я уверен, у него есть диплом университета. Он знает четыре языка. Он француз, – Ледуховский задумался, – или бельгиец, судя по акценту. У него есть родители, Эудженио, семья. Он молод… – кардинал поднял на государственного секретаря серые, пристальные глаза:
– Он мучается, Эудженио, но я не могу его постригать, не зная, кто он такой. Он не назвал своего имени.
Папа Пий, на большом портрете, едва заметно улыбался. Он носил простое пенсне, как и его государственный секретарь.
– Милосердие, – подумал Пачелли, – Вольдемар прав, зачем, иначе, мы здесь сидим? Юноша попал во Францию из Испании. Наверняка, на стороне коммунистов воевал. Франко фашист, но мы будем приветствовать его приход к власти… – судя по всему, республиканцы в Испании проигрывали. Напомнив себе, сколько священников и монахов расстреляли коммунисты, Пачелли тихонько вздохнул:
– В Советском Союзе то же самое. Гитлер отправляет наших братьев в концентрационные лагеря. А еще евреи… – Пачелли предполагал, что дуче, по примеру Гитлера, примет законы расовой чистоты для государственных органов. Он поджал тонкие губы:
– Италия останется без евреев, как Германия. Хотя скольким удалось оттуда уехать? Капля в море, – если дело дошло бы до худшего, они собирались предоставить евреям убежище в Ватикане:
– Здесь их никто не тронет, – удовлетворенно понял Пачелли, – и дуче не поднимет на них руки. Но подобного не случится. Неслыханно, в наши времена, устраивать гонения на людей из-за того, что они евреи. Безумие скоро закончится, я уверен… – в голове Пачелли звучала победная мелодия «Хорста Весселя». На рассвете, до мессы, одеваясь в апартаментах, камерленг включил берлинское радио. Диктор, захлебываясь, говорил, что австрийцы бросали цветы под колеса машин восьмой дивизии вермахта.
– Только начало, – сказал себе Пачелли, – неизвестно, что нас ждет впереди. В Германии многие протестанты ушли в подполье. Слава Иисусу, на католическую церковь Гитлер пока не покушается. Не заставляет вешать в храмах нацистские флаги… – вернувшись к рабочему столу, Пачелли нашел, в папке, донесение от архиепископа Берлина.
Каноник собора святой Ядвиги, отец Бернард Лихтенберг, известный выступлениями против нацизма, получил от архиепископа тайное задание, оказывать помощь берлинским евреям:
– Святой отец Лихтенберг, – читал Пачелли, – встречается с раввином Горовицем, и другими руководителями общины. Мы обеспечиваем их деньгами. Многие евреи города уезжают по визам, выданным южноамериканскими консульствами. Отец Лихтенберг готовит письма, подтверждающие подлинность виз… – Пачелли подозревал, что визы были фальшивыми, от подписи до печати:
– Господь им в помощь. Если в Германии примут сатанинскую программу, по лишению жизни невинных людей, ни один священник молчать не станет. Надо подумать, чем торговать с нацистами, что отдать за спасение мучеников… – Ледуховский курил дешевую папиросу, рассматривая узор шелковых обоев на стене.
– Деликатный человек. Иезуиты всегда славились скромностью… – неизвестного мальчишку можно было отправить на все четыре стороны. У церкви сейчас имелись более важные заботы, чем попечение о душе полусумасшедшего бродяги. Пачелли взглянул на простое распятие:
– Кто из этих троих, думаешь, ты, был ближний жертве разбойников? Он сказал: оказавший ему милость. Тогда Иисус сказал ему: иди, и ты поступай так же… – присев напротив генерала ордена, Пачелли устало спросил: «Чего ты хочешь, Вольдемар?». Иезуит поболтал ложечкой в чашке:
– Хочу, чтобы мальчик встретился с его святейшеством, Эудженио. Может быть, он тогда назовет свое имя, согласится, чтобы мы нашли его родителей. Он хороший человек, он страдает. Мы должны ему помочь, – твердо заключил Ледуховский.
Пачелли представил себе, как он начнет объяснять больному понтифику, что тому необходимо принять какого-то спятившего нищего. Камерленг кивнул:
– Я постараюсь, Вольдемар. Я буду молиться за его душу. Хотя мы не знаем, как его зовут… – Пачелли помолчал: «Он даже не сказал, кто его святой покровитель?».
Иезуит помотал головой: «Нет».
– Нет, так нет, – Пачелли протянул руку к серебряному колокольчику:
– Хорошо, Вольдемар. Я сделаю, что смогу… – Ледуховский, как и весь Ватикан, знал, что камерленг ничего не обещает впустую. Иезуит уходил успокоенным. Он хотел поехать к мальчику, в монастырь, и помолиться с ним:
– Он скажет… – Ледуховский спустился вниз, в приемную камерленга, – скажет его святейшеству свое имя. Мы напишем его семье. Они приедут, и заберут его. Он хочет принять обеты. Пусть его святейшество решает, – напомнил себе генерал ордена:
– Я не возьму на себя подобной ответственности, не постригу человека, у которого, может быть, есть жена, ребенок. Он молод, но все равно… – мальчик не говорил о своем возрасте, но иезуит понял, что ему немного за двадцать.
Монах открыл тяжелую дверь, генерал ордена зажмурился. Во дворе играло солнце, было почти жарко. Черная машина, с дипломатическими номерами, въехала в кованые, высокие ворота дворца.
Ледуховский смерил взглядом светловолосого мужчину, в безукоризненном, штатском костюме. Шофер, предупредительно, помог ему выйти из автомобиля:
– Немец, – понял иезуит, – по осанке видно. Они все по Риму ходят с таким лицом, как будто здесь давно Германия. Хотя так оно и есть… – на балконе, Пачелли тоже рассматривал гостя.
Камерленгу позвонил представитель Германии при дворе его святейшества, доктор фон Берген. Дипломат попросил принять берлинского посланца:
– Он не католик, – сказал фон Берген, – но достойный человек, ваше высокопреосвященство. Я друг его отца, графа фон Рабе. У герра Максимилиана есть разговор, обоюдно интересный для Германии и святого престола… – Пачелли хмыкнул: «Посмотрим, что за разговор». Он пошел в гардеробную. Перед посетителями, камерленг появлялся в кардинальском облачении.
Завтрак в отеле «Плаза» подавали на любой вкус. Здесь останавливались главы государств и голливудские актеры. В большом, выходившем на виа дель Корсо ресторане было тихо, по выходным постояльцы просыпались позже. К восьми утра только два стола оказались занятыми. В центре зала, светловолосый, хорошо одетый юноша курил, просматривая The Times. Перед ним стояла овсянка в серебряной миске, ожидалась еще яичница, с бобами и сосисками. Пил юноша, правда, кофе, добавляя в него молоко. Впрочем, за завтраком так делали и сами итальянцы.
В «Плазе» работал отличный кондитер. На каждый стол ставили фарфоровое блюдо с выпечкой, но юноша к булочкам не притрагивался. Официант, обслуживающий зал, знал, что спутница молодого человека от пирожных тоже отказывалась. Она просила крепкий кофе, без сахара, выпивала первую чашку залпом, а за второй чашкой выкуривала сигарету. Сначала официант, глядя на ее заспанные, немного припухшие глаза, усмехался: «Медовый месяц, что ли?».
Однако предполагаемая новобрачная кольца не носила. Официант никогда еще не видел более скучно одетой молодой женщины. Со спины ее можно было принять за ученицу строгой, католической школы.
Официант выносил в зал кофейник, когда появилась гостья. Она, кажется, не надевала ничего другого, кроме серых юбок и синих кофт. Ноги и руки у нее были хрупкие. Рыжие, коротко подстриженные волосы, падали на белый, строгий воротник блузки.
Официанту стало интересно, кто они такие. Итальянец справился у портье. Гости, брат и сестра, записались под фамилией Брэдли. Жили они в смежных номерах. Каждое утро их увозила машина с дипломатическими номерами. Возвращались они вечером, ужиная у себя. Официант не мог понять, почему у синьорины Брэдли такой усталый вид.
Констанца опустилась в кресло. Джон сообщил:
– Для тех, кто вчера не слушал радио, Австрии, больше не существует… – кузина отозвалась:
– Я знаю. Я в ванной включила новости… – белая кожа сияла. Джон удивился:
– Она за полночь ложится, с расчетами. Но все равно, измученной не выглядит… – Джон, в Кембридже, в общем, не вникал в работу физиков. Только на виа Панисперна, во владениях мистера Ферми, он понял, сколько времени тратится на каждый эксперимент. Они приезжали в лабораторию к семи утра. Осмотрев Джона с головы до ног, Ферми, внезапно, улыбнулся:
– Вы тот самый юноша, способный математик, родственник доктора Кроу?
Джону ничего не оставалось, кроме как согласиться. Его отправили в крохотный кабинет. Весь день, с коротким перерывом на обед, Джон обрабатывал бесконечные ряды цифр, и строил графики. Лаборатория Ферми занималась получением искусственных изотопов, на основе так называемых медленных нейтронов. Кузина стояла у бассейна с золотыми рыбками, в вестибюле лаборатории:
– Именно здесь мистеру Ферми впервые пришла в голову мысль о том, что ядра атома будут захватывать нейтроны эффективнее, если между мишенью и источником нейтронов разместить, массу воды. Или парафин, – добавила Констанца. Ее глаза, восторженно, блестели.
Из объяснений кузины, Джон понял, что чем медленнее двигался нейтрон, тем легче возникали реакции превращения элементов. Все это требовалось для создания, в будущем, вещи, которую Констанца, благоговейно, называла ядерным реактором. Кузина надеялась, что больше не понадобится, для получения электричества, сжигать уголь или нефть:
– Энергетика изменится, – девушка расхаживала по номеру, держа тетрадь, – навсегда. Мы избавимся от дыма, прекратим эксплуатировать природные ресурсы… – вспомнив, что в Судетах, на которые, судя по всему, нацелился Гитлер, находятся месторождения урана, Джон осторожно спросил: «С точки зрения вооружения, такая вещь тоже полезна?»
– Мы не участвуем в подобных проектах, – отчеканила Констанца, – и не будем.
Констанца и сама, ночами, сидела над формулами. Говорили, что Ферми, в этом году, получит Нобелевскую премию. После церемонии физик не собирался возвращаться в Италию:
– Кузен Мэтью, в Америке, учеными занимается, – вспомнил Джон, – Ферми, наверняка, будет работать на военное ведомство, что бы Констанца ни говорила… – Джону понравился Этторе Майорана, которого Ферми прочил в свои преемники. Итальянец, тихий, скромный человек, всегда извинялся, принося Джону очередные цифры:
– Вы, наверное, рассчитывали на более интересное времяпровождение, синьор Джон…
– Ничего, синьор Этторе, – весело отзывался юноша, – музеи от меня не убегут.
Майорана, со старомодной предупредительностью, вставал, когда поднималась Констанца, открывал ей двери, и вообще, как думал Джон, производил впечатление достойного человека.
Политику они, в лаборатории, не обсуждали.
Джон видел Рим только из окна посольской машины. Город усеивали портреты дуче и триколоры с эмблемами фашистской партии. Флаги развевались даже на Колизее. Над виа дель Корсо, в почти летнем, синем небе, колебался лозунг: «Credere, Obbedire, Combattere». «Верь, Подчиняйся, Сражайся». Верить и подчиняться предлагалось дуче, сражаться, за него же.
Джон ждал воскресенья, чтобы, как следует, изучить город. Физики тоже иногда отдыхали. В субботу Ферми отпускал сотрудников после обеда. Вчера кузина, небрежно, сказала Джону:
– Ты иди. Ты в магазины хотел заглянуть, а у меня и мистера Майораны эксперимент в разгаре. Машина меня заберет, не волнуйся.
Джон воспользовался неожиданно выпавшим свободным временем, чтобы обследовать магазины на виа дель Корсо. Он бросил монетку в фонтан Треви и вскарабкался по Испанской лестнице. Юноша постоял наверху, открыв рот, осматривая красные, охряные крыши города, шпили, колокольни, огромный, мощный купол базилики святого Петра:
– Музеи завтра, – улыбнулся Джон, – Ватикан, вилла Боргезе, Колизей, Форум… – он дошел пешком до Венецианской площади, где стоял новый, беломраморный памятник королю Виктору Эммануилу. Джон зажмурил глаза от обилия колонн, фонтанов, бронзы, и статуй. Ферми, показывая ему карту города, рассмеялся: «Здесь вы увидите нашу вставную челюсть, синьор Джон».
Отправившись дальше, к реке, Джон полюбовался синагогой. Он съел в кошерной забегаловке жареных артишоков и вышел на Площадь Цветов.
Устроившись на кованом стуле, с кофе, Джон долго смотрел на упрямое лицо, под бронзовым капюшоном. Джордано, сложив руки на книге, хмуро глядел куда-то вдаль:
– Интересно, – Джон щелкнул зажигалкой, – он прямой предок Констанцы. Если, это, конечно, правда, о первой леди Констанце. Наша Констанца, мне кажется, на нее похожа… – Джон купил кузине букет свежей мимозы. На гранитном постаменте памятника Бруно высекли надпись: «Бруно, от столетия, которое он предугадал, на месте, где горел костер».
Уходя с площади, Джон поднял голову. Закатное солнце играло в бронзе памятника. Он, как будто, опять пылал.
В отеле Джон увидел в номере у кузины похожий букет мимозы:
– От гостиницы, – пожала плечами Констанца, углубившись в записи, – после уборки поставили.
– Мне не поставили, – удивленно пробормотал Джон. Он вытащил свертки: «Посмотри, что я купил». Констанца вздохнула:
– Я уверена, что и Тони, и тете Юджинии все понравится. У тебя хороший вкус, – глаза цвета жженого сахара были спокойны.
Джон сказал сестре, что будет крестным отцом. Тетя Юджиния должна была стать крестной матерью. О покойном муже Тони не говорила. Отец запретил юноше расспрашивать сестру:
– Ей тяжело, милый, – вздохнул герцог, – она его любила, потеряла на войне. Ты рассказывал, как у Стивена невеста погибла… – отец пригласил лучшего врача с Харли-стрит. Доктор уверил их, что с ребенком все в порядке. Герцог, все равно, волновался.
Тони, со всей осторожностью, отвезли в Банбери. Тетя Юджиния, каждые выходные, навещала замок. Тони доставляли провизию от Fortnum and Mason. После Пасхи отец и тетя Юджиния начинали интервью с кандидатками на должность няни. Герцог хотел нанять двоих, чтобы Тони не уставала. Сестра призналась Джону, что написала «Землю крови». Юноша, восхищенно, заметил:
– Никогда бы не подумал. Отличная книга. Надо еще одну выпустить… – в прозрачных, голубых глазах сестры промелькнула какая-то тень. Тони устроилась в кресле у камина, положив ноги на кушетку: «Обязательно».
Он купил сестре и тете Юджинии сумки и шарфы от Gucci, а себе шляпу, в ателье Борсалино. Джон заказал два костюма у Зеньи. Их обещали сшить к отъезду. Итальянский крой ему нравился больше, чем английский. Дяде Джованни он вез освященные четки из собора святого Петра. Стивен и отец получали отличные, серебряные запонки. Джон знал, что такие вещи им нравились.
Констанца пила кофе, просматривая газету. В Рим они прилетели с одной посадкой, в Цюрихе. Девушка, перед отъездом, думала навестить Тони, в Банбери:
– Она была замужем, она мне расскажет… – Констанца помотала головой: «Не надо. Ей такое трудно». Констанца, в общем, не нуждалась ни в каких сведениях. Анатомический атлас она изучила ребенком. Девушка, внимательно, прочла брошюры бабушки Мирьям. Сегодня она хотела дождаться, пока Джон отправится в музеи, и позвонить Этторе. Он купил билеты на поезд в Неаполь.
Констанца заставляла себя не улыбаться. Он оказался лучше, чем все, кого могла представить себе девушка. Он понимал ее с полуслова, поддержал в споре с Ферми об искусственных изотопах, и вообще, как поняла Констанца, был гениальным ученым. Майорана признался, что в последний год почти не мог работать:
– Когда вокруг происходит подобное… – он повел рукой, – очень сложно думать о физике, любовь моя.
Они курили на балконе лаборатории. Дом напротив, украшал большой портрет дуче. Муссолини, надменно, разглядывал улицу.
– Я понимаю, – она коснулась руки Майораны, – понимаю, милый. Но скоро все останется позади… – Констанца отставила чашку:
– Мы с ним даже не целовались. Но в лаборатории все время кто-то болтается. Тот же Джон. Ничего, – кузен рассовывал по карманам портсигар и кошелек, – сегодня поцелуемся, в поезде.
– А ты что будешь делать? – Джон поднялся.
– Работать, что еще. У нас много вычислений, – напомнила ему Констанца. Джон закатил глаза: «Я не забыл. Веди себя хорошо, – он усмехнулся, – вечером увидимся».
Выходя из ресторана, Джон внимательно осмотрел завтракавших гостей. Он прислушался. Мужчины носили деловые костюмы и говорили на французском языке. Перед отлетом в Рим отец заставил его выучить наизусть лица, имена и звания работников СД. В альбоме имелся знакомый юноше Максимилиан фон Рабе.
– Он и в Испании подвизался, – мрачно сказал Джон, – я тебе говорил.
Ни фон Рабе, ни его коллеги, Шелленберга, Джон, за неделю не заметил. Вообще ничего не вызывало подозрения. Он вышел на виа дель Корсо. Швейцар предложил поймать такси, Джон отмахнулся: «Отличное утро, синьор. Я прогуляюсь». Юноша легкой походкой пошел к Тибру.
Констанца, допив кофе, направилась в вестибюль. Она не стала пользоваться лифтом. Девушка взбежала по лестнице на третий этаж, в номер. Один из французов пошел к телефонной кабинке, рядом со стойкой портье. Закрыв стеклянную дверь, набрав номер, он сказал, по-немецки: «Начинаем».
На набережной коричневого, мощного Тибра, Джон присел на скамейку. Майорана и Ферми сказали, что зима была дождливой, река мелеть пока не собиралась. Он смотрел на стены замка Святого Ангела, на мраморный, сверкающий купол базилики.
Джон вспоминал огонь камина в библиотеке замка. Тони рано уходила спать, тетя Юджиния работала. Они с отцом остались одни. Джон курил, глядя на языки пламени. Он знал, что отец разговаривал с Тони. Юноша видел, краем глаза, фотографии, опубликованные в газете. Отец молчал, а потом заметил:
– Обо всем забудут, на следующей неделе. Начнут обсуждать новое платье миссис Симпсон, или романы голливудских звезд… – он рассказал Джону, что снимки сделал известный им Максимилиан фон Рабе. Герцог предупредил сына:
– Смотри в оба, в Риме. Мне очень не нравится, что он… – отец сдержался, – в Кембридже отирался. Он в Британию не из-за Тони приехал. Вынюхивал, как добраться до Констанцы. Мне не по душе ваш вояж, но мы не можем ее в тюрьму посадить… – Джон потянулся за бронзовой кочергой. После войны он провел в замок электричество и газ, здесь был телефон, но вечером герцог, все равно, предпочитал сидеть при свечах. Белокурые волосы дочери играли золотистыми искорками. Тони шепнула:
– Вот и все, папа. Фон Рабе нашел меня в Испании, стал шантажировать фотографиями, я ему отказала. Больше ничего не было… – он поцеловал белый, теплый лоб:
– Отдыхай, ни о чем не волнуйся. Когда время придет, – герцог улыбнулся, – мы с тетей Юджинией врачей привезем. Няни тебе помогут. Доктор каждую неделю приезжать станет, телефон у тебя под рукой. Читай, гуляй, хорошо питайся… – Тони положила голову ему на плечо: «Спасибо, папа».
Она не рассказала отцу, ни о Петре, ни о Виллеме.
Адрес безопасной квартиры НКВД в Цюрихе Тони записала в блокноте, шифром. Сначала, она собиралась вырвать листок, и бросить его в камин, в спальне, но захлопнула тетрадь: «Не сейчас». Девушка, все равно, хотела забыть о Петре. Тони помнила только серые глаза Виллема, его большие, теплые руки, его шепот:
– Я люблю тебя, люблю. Мы всегда будем вместе, обещаю… – отец ушел, пожелав ей спокойной ночи. Тони сидела, с чашкой остывшего чая:
– Он даст о себе знать, – твердо сказала девушка, – родителям, сестре. Элиза ждет, пока Давид разведется, и они поженятся… – Тони сомкнула руки вокруг чашки:
– Виллем говорил, что Мишель посылает его письма родителям. Полсотни конвертов, до лета хватит. Виллем две недели, только и делал, что писал, перед отъездом… – Тони слабо улыбнулась:
– Кузен Теодор жениться собирается, на мадемуазель Аржан. Она очень красивая… – Тони положила руку на шелк халата. Врач обещал, что через месяц ребенок начнет двигаться:
– Мы поженимся… – она провела рукой по животу, – обязательно. Родится дитя, я найду Виллема. Он меня простит, он меня любит… – Тони, в первый раз за эти месяцы, заснула успокоено. Она лежала в старой, прошлого века кровати, на свежих, пахнущих лавандой простынях. Ей снилась палуба «Чайки», идущей по зеленой, тихой воде реки, ветви ив. Маленький, белокурый ребенок, смеясь, ковылял к ней и Виллему.
Джон пообещал отцу быть начеку. Юноша помялся:
– Ты мне два года назад о фон Рабе говорил, помнишь? Откуда… – прозрачные глаза отца пристально взглянули на него. Герцог взял папиросу из старой, времен своего отца, африканской шкатулки, слоновой кости:
– Черчилль с твоим дедом, – отец усмехнулся, – в лагере военнопленных сидел, в Претории. Потом они бежали, прошли триста миль по саванне, к Мозамбику. Спасали друг друга. Дед Черчилля выходил, когда тот дизентерией болел. Они вернулись в армию. Отца моего убили, при осаде Ледисмита. Я помню… – герцог закрыл глаза, – Черчилль, добравшись до Англии, к матери моей пришел. Мне одиннадцать лет исполнилось, а тете твоей, девять… – после смерти герцогини Люси, бабушка Марта призналась внуку, что Черчилль делал его матери предложение.
Джон помнил бронзовые, подернутые сединой волосы:
– Мама твоя отказала, – вздохнула Марта, – она старше Черчилля была, на десять лет. У нее вы на руках остались. Он влюблен был, – Марта затянулась папиросой, – сильно влюблен… – герцог подумал:
– Он всегда меня поддерживал. Всегда был, как отец. Хорошо, что он премьер-министром станет. С ним война не страшна, – в том, что Британия будет воевать, герцог не сомневался. Он закашлялся: «Джон повзрослел, он все поймет. Пусть знает».
Над замком Святого Ангела сияло солнце.
Джон опустил веки, слыша спокойный голос отца. Юноша долго молчал:
– Питер три года среди них, и за все время, ни словом, ничем… Я бы так не смог, папа… – отец присел на ручку его кресла:
– Сможешь, если понадобится. Я в тебе уверен. В Лондоне я тебя познакомлю со сведениями, что Питер и Генрих присылают. Генриху сложнее. Фон Рабе, его старший брат… – юноша подошел к Джону в церкви святого Иоанна в Геттингене. Он видел молодого человека на математических семинарах.
Гитлер, в январе стал рейхсканцлером. Джон приехал в Германию по студенческому обмену, из Кембриджа. У юноши была крепкая рука, каштановые, с рыжими прядями, волосы и серые, внимательные глаза. Джон заметил, что в церковь он пришел без нацистского значка:
– Генрих, – подумал Джон, – правильно, Генрих фон Рабе. Он отличный математик… – немец, вежливо, предложил:
– Если у вас есть немного времени, герр Холланд, я бы хотел с вами поговорить.
– Мы долго по городу гуляли… – Джон пошел к мосту, – почти до вечера. У себя в комнатах он не хотел подобное обсуждать. Хорошо, что Генрих очень осторожен… – над замком Святого Ангела развевались триколоры с фашистскими символами. Джон прислонился к перилам:
– Есть легенда, что наш предок, женатый на леди Веронике, спас отсюда, из замка, предка Питера, первого Кроу. Только бы мне не пришлось Питера с Генрихом вытаскивать из какого-нибудь Дахау… – Джон проводил глазами скромный, черный форд, с флажком Ватикана. Машина ехала к площади Святого Петра.
Юноша пошел туда же. Отец, в библиотеке, устало заметил:
– Если что-то случится, люди на Фридрихштрассе ничего не скажут. Но знай, что до Дахау, ни Питер, не Генрих не доживут. Имей это в виду, – Джон внимательно посмотрел на отца: «Папа, почему ты мне сейчас решил рассказать, о Питере?»
– Ввожу в курс дела, – удивился отец. Они заговорили о поездке в Рим.
Генерал ордена иезуитов редко пользовался автомобилем. По Риму Ледуховский предпочитал ходить пешком. Увидев на мосту невысокого, светловолосого юношу, в хорошем пиджаке, с непокрытой головой, Ледуховский вспомнил о мальчике. Генерал поэтому и взял машину. Монастырь Тре Фонтана стоял на окраине города. Утром Пачелли прислал монаха с запиской. Понтифик ожидал мальчика на приватной аудиенции.
Приехав в монастырь, Ледуховский мягко сказал об этом неизвестному. Побледнев, он помотал золотисто-рыжей головой:
– Я не могу, ваше высокопреосвященство… – мальчику дали белую рясу траппистов. Ледуховский подумал:
– Он полы моет, а все равно, ряса чистая… Сии облеченные в белые одежды кто, и откуда пришли? Я сказал ему: ты знаешь, господин. И он сказал мне: это те, которые пришли от великой скорби… – на исповеди мальчик не признался в своем грехе. Он только просил постричь его, как можно быстрее.
– От великой скорби… – иезуит видел горе в серых, больших глазах юноши. Мальчику предлагали спать в келье. Он попросил разрешения ночевать у церковных дверей, на голом, каменном полу.
Ледуховский погладил его по голове:
– Сын мой, это великая честь. Его святейшество стар, болен. Мы заботимся о вашей душе, хотим, чтобы вы обрели покой. Он выслушает исповедь, и решит, как быть дальше… – мальчик заплакал. Священник держал его за руку, пока юноша не успокоился, не кивнул: «Так тому и быть, святой отец. Спасибо вам».
– Все будет хорошо, – иезуит подождал, пока папские гвардейцы уберут деревянный барьер:
– Мы найдем его семью, он обретет покой… – проводив иезуита, Виллем пошел в монастырскую церковь. Он стоял на коленях перед статуей Иисуса, не стирая слез с лица:
– Меня вспомнят. Его святейшество меня видел… – Виллем последний раз навещал Рим, с родителями и Элизой, три года назад, для папской аудиенции:
– Папа с мамой сюда приезжали, на Рождество… – с тех пор, как его, в монашеском облачении, перевели, горными тропами во Францию, Виллем просыпался, каждую ночь. Он видел трупы детей во дворе приюта, вдыхал запах крови и гари. Ни на одной исповеди, кроме первой, в Теруэле, Виллем не сказал, кто он такой, и что совершил.
Слеза упала на огонек свечи. Пламя зашипело, заколебалось, но не потухло. Горячий воск капал на руку:
– Я не смогу лгать, – понял Виллем, – не смогу ничего утаить от главы церкви. Господи, дай мне сил, я прошу Тебя… – он уронил голову:
– Mea culpa, mea maxima culpa. Господи, прости меня… – перекрестившись, он поднялся. Пора было убирать в церкви. Ледуховский обещал, что сам отвезет его во дворец к понтифику:
– Как будет, так и будет… – взяв ведро, он вышел на ухоженный двор монастыря, – я расскажу правду. Пусть его святейшество решает мою судьбу… – Виллем не думал о ней, той, что предала его, не вспоминал поцелуи, тепло, и нежный стон: «Милый, милый мой…»
– Она умерла, – Виллем опустил ведро в колодец, – как дети, которых она убила. Я убил, – цепь резала руки, но так было легче сердцу, беспрестанно болевшему:
– Она умерла, – повторил Виллем, – ее больше нет.
Гауптштурмфюрер фон Рабе остался недоволен визитом к монсиньору Пачелли.
Всего три человека знали о его посещении Ватикана. Даже Вальтер, оставшийся на безопасной квартире, напротив отеля «Плаза», понятия не имел, куда отправился Максимилиан. Из Берлина фон Рабе, позвонил другу отца, доктору фон Бергену. Он попросил организовать встречу. Когда его вызвал рейхсфюрер СС, Макс решил, что инициатива исходит непосредственно от фюрера. Германия хотела получить доступ в архивы Ватикана. Гиммлер сказал Максу:
– Католические священники, монахи, издавна путешествовали. Они жили в Индии, в Тибете. Общество «Аненербе» выиграет, если мы получим сведения об их поездках. Я имею в виду, – Гиммлер вчитывался в текст, напечатанный крупными буквами на машинке, – средневековые отчеты… – Макс понял, что рейхсфюрер просматривает доклад, предназначенный для Гитлера. Фюрер не любил пользоваться очками, а зрение, по слухам, у него падало:
– Ваш брат, – Гиммлер улыбнулся, – после Дахау отправляется в экспедицию. Я его поздравил, – Отто отобрали для поездки в Тибет, которую предпринимало «Аненербе». Брат получил звание унтерштурмфюрера СС. Он организовывал блок для медицинских исследований, в концлагере Дахау. Отто, немного, опаздывал в экспедицию, но собирался догнать штурмбанфюрера Шефера и других товарищей, в Калькутте. Из Индии путешественники отправлялись на север, в Тибет и Лхасу.
– Генрих, через два года, пойдет в СС, – гордо подумал Макс, – у меня, к тому времени, наследник титула появится… – он был уверен, что фрейлейн Констанца родит мальчика. Максимилиан часто рассматривал рисунок, привезенный из Мадрида. Женщина смотрела на него, прямо, не отводя глаз. Фон Рабе обещал ей: «Скоро». К лету строители заканчивали картинную галерею. Макс знал о планах аннексии Чехословакии. Он хотел привезти из Праги первые картины для коллекции. Рисунки он намеревался разместить в отдельном зале.
Внимательно, слушая рейхсфюрера, фон Рабе думал, что, в случае успеха операции «Гензель и Гретель», он получит следующее звание, штурмбанфюрера СС. Ему не исполнилось тридцати. Макса ждала блестящая карьера, тем более, как напомнил себе фон Рабе, с такой женой.
Макс не слишком интересовался любимыми теориями Отто, о тибетском происхождении арийцев, и мистической стране Туле, расположенной в Арктике. Однако с заданием от рейхсфюрера было не поспорить. Макс намеревался предложить католической церкви определенную поддержку в Германии, в обмен на доступ нацистских ученых к архивам Ватикана.
Кардинал-камерленг только посмотрел на него, через простое пенсне:
– Синьор фон Рабе, я понятия не имею ни о каких тайных документах.
Пачелли повел рукой:
– Библиотека Ватикана открыта для исследователей. У нас занимаются англичане, американцы, французы… Историки, философы, теологи. Даже из Еврейского университета были гости, – не удержался кардинал. Он, с удовольствием увидел, как изменилось лицо немца: «Получай».
– Мы рады приветствовать любого ученого, – заключил Пачелли, – есть общепринятая процедура записи. Навестите библиотеку, вам все объяснят… – распрощавшись с посетителем, камерленг поднял трубку внутреннего телефона. Пачелли набрал номер главы библиотеки, архивариуса Ватикана, его высокопреосвященства кардинала Меркати.
– Джованни, – сказал Пачелли, – надо поговорить.
Он подошел к окну. Фон Рабе садился в посольский лимузин. Пачелли подумал:
– Перед нами всего лишь папки, а речь идет о людских жизнях… – он вспомнил пожелтевшую бумагу, легкий, летящий почерк, девиз «Sola Invicta Virtus».
– Конечно, они могут использовать рисунки, чертежи. Вряд ли, – успокоил себя Пачелли, – не найдется человека, который все поймет. Разве что Эйнштейн, однако, он, слава Богу, не в Германии. Ферми и Майорана тоже отсюда уедут. Господи, – камерленг перекрестился, – вразуми Германию, я прошу Тебя. Избавь нас от горя и страданий… – Пачелли хотел составить список материалов, которыми можно торговать с нацистами:
– В папке, есть и шифрованные заметки, – машина выехала из ворот, – их они, тем более, не прочтут. Их триста лет никто прочесть не может, – Пачелли усмехнулся:
– Похожий шифр был в рукописи, проданной в начале века иезуитами. Не стоило от нее избавляться, но что теперь сделаешь? Джованни говорил, что нужен ключ. Тогда можно понять и заметки, и рукопись. Где его взять, ключ… – нацистский флажок на черном капоте пропал из виду. Пачелли, облегченно, выдохнул.
Из посольства Максимилиан отправил телеграмму на Принц-Альбрехтштрассе, сообщая, что католики упрямятся:
– Ничего, – фон Рабе ехал обратно на виа дель Корсо, – арестуем пару епископов, и они быстро передадут нам все, что прятали… – Макс никогда не ходил в церковь. Он не верил в Бога. Гауптштурмфюрер считал, что религия, просто утешение для слабых духом. Он удивлялся, что младший брат посещает мессу, пусть и в государственных храмах.
– Это сентиментальное, – говорил себе Макс, – папа плачет, когда Эмма играет «Лунную сонату». Даже я глаза вытираю. В чувствах ничего плохого нет. Фюрер любит музыку… – из безопасной квартиры отлично просматривались и окна номера фрейлейн Констанцы, и комната ее спутника. Макс называл невысокого, светловолосого юношу, с острым взглядом, охранником.
Фон Рабе видел молодого человека только в мощный бинокль. Ни он, ни Шелленберг в отеле не показывались. Фамилия Брэдли, под которой зарегистрировались фрейлейн Констанца, и ее сопровождающий, разумеется, была вымышленной.
Фон Рабе заметил Шелленбергу:
– У леди Антонии есть старший брат. Я помню досье. Это, наверняка, он. Глаза похожи… – отправив фотографии в Лондон, фон Рабе забыл о леди Антонии. Муха обретался в Испании, но, судя по всему, дни республиканцев были сочтены. Фон Рабе немного опасался, что Муху расстреляют. Услышав его размышления, Шелленберг пожал плечами: «Такого мы предотвратить не можем».
Снимки юноши ушли с дипломатической почтой в Берлин.
Комнаты напротив гостиницы оборудовали отличными фотоаппаратами, прямой телефонной линией в посольство и на аэродром Ликтор, где стоял самолет Люфтваффе, готовый к вылету. У Макса имелся несессер с набором хороших снотворных препаратов. Телефон Гретель и ее сопровождающего прослушать было невозможно, но Макс посадил в «Плазе» четырех человек. На время операции фон Рабе строго велел коллегам забыть, что они немцы. Ребятам выдали французские паспорта. Макс подобрал ребят, говоривших на языке без акцента.
Двое жили по соседству с Гретель, один наблюдал за парадным подъездом гостиницы. Окна номера четвертого эсэсовца выходили на черный ход. Пока Гретель оставалась одна только ночью. Похищать ее было немыслимо, даже Макс и Шелленберг не смогли бы провернуть подобное, не вызвав подозрений. Девушку надо было как-то вынести из гостиницы.
– Не сажать же легкий самолет на крышу, – усмехнулся Макс, сидя с Шелленбергом над планом операции, – и нам нужен Гензель. Судя по его публикациям, он под стать доктору Кроу. Тоже гений. Надо просто не торопиться. Рано или поздно они окажутся вместе… – утром юноша вышел из гостиницы. Фон Рабе потер ладони: «Отлично. Ребята в ресторане. Они скажут, куда двинулась Гретель».
Они с Шелленбергом сидели в креслах у окна. Протянув руку, Макс ответил на телефонный звонок. Он даже сглотнул: «Что?».
От черного хода сообщили, что такси с Гензелем, то есть Этторе Майорана, ждет у подъезда. Зазвонил второй телефон. Шелленберг прикрыл ладонью трубку:
– Макс, Гретель пошла к лифту, несет саквояж. Она конверт оставила, в номере охранника. Сейчас записку принесут… – Макс, восхищенно, подумал:
– Они шифровали корреспонденцию. Кто бы предугадал? Тихоня тихоней, и не скажешь по ней… – он поднялся:
– Вальтер, следуй за ними. Либо они едут на аэродром, либо на вокзал. Позвонишь мне. Куда бы они ни направились, мы окажемся рядом… – такси выехало на виа дель Корсо. Макс взял бинокль. Гензель и Гретель держались за руки. Макс, весело, улыбнулся: «Все складывается отлично».
Он проводил глазами неприметный форд, с Вальтером за рулем. Влившись в оживленный поток машин, Шелленберг пристроился за такси. Макс принял от коллеги неподписанный конверт. Гауптштурмфюрер, осторожно, вскрыл записку в ванной комнате. Они с Вальтером оборудовали целую лабораторию. Макс наклонился над электрическим парогенератором. Гретель сообщала, что отправляется в путешествие по Италии. Через две недели она собиралась вернуться в Рим.
Макс велел: «Собирай всех, мы ждем вестей от Вальтера. Посмотрим, куда они едут».
Шелленберг позвонил из телефонной будки на строящемся вокзале Термини. Он лично, если так можно было выразиться, посадил Гензеля и Гретель в поезд на Неаполь. Гензель тоже появился с багажом. Состав отправлялся через десять минут, Шелленберг купил билет.
– Хорошо, – Максимилиан щелкнул зажигалкой, – мы окажемся в Неаполе через полтора часа. Вы еще не увидите силуэт Везувия. Если они выйдут на промежуточной станции… – Шелленберг прервал его: «Это экспресс, Максимилиан. Три часа без остановок».
– Мы подождем тебя на вокзале, – коротко ответил фон Рабе. Он положил трубку:
– Возвращаем письмо. Через полчаса мы должны быть в воздухе… – сбегая по лестнице, Макс успел подумать:
– Она решила его вывезти из Италии. Любовь, – он усмехнулся, – ей подвластны даже гении. Значит, и меня она полюбит… – завизжали шины, Макс вывел автомобиль со двора. Подождав, пока вернутся ребята, фон Рабе погнал фиат на север, к виа Салария, на аэродром.
С начала года, понтифик почти не выходил из апартаментов, на третьем, верхнем этаже Апостольского Дворца, в Ватикане. Любуясь куполом базилики, он думал, что, может быть, дотянет до следующего Рождества. Потом, как он говорил камерленгу, должна была прийти пора прощания.
На крыше устроили маленький садик, с лавровыми деревьями в кадках и розами в горшках. Понтифику шел девятый десяток. Подниматься наверх было трудно, однако в солнечные дни он предпочитал сидеть на скамье. Он смотрел на крыши Рима, очертания замка Святого Ангела и слушал звон колоколов.
Каждое утро Пачелли приносил папе сводки новостей. Понтифик мрачно думал, что вести становятся все хуже. Папа понимал, что не доживет до большой войны. Он надеялся, что конклав не станет колебаться, с выбором преемника, и не сделает ошибки. Папа не мог открыто говорить о своих предпочтениях. Он просто упоминал, что кардинал-камерленг, с его дипломатическими способностями, и опытом работы в Германии, должен продолжить служение церкви:
– Повести ее дальше, так сказать, – добавлял Пий. Он усмехался, протирая пенсне, и замолкал. Пачелли, в прошлом апостольский нунций, представитель святого престола в Германии, отлично знал немецкий язык. Понтифик сам поменял карьеру богослова на должность нунция в Польше, когда страна получила независимость. Утром, ожидая начала аудиенции, он вспомнил еврейские погромы, после войны:
– Сколько людей убили, детей осиротили… – он покачал седой головой, – и нас опять ждет подобное.
Антихрист, как понтифик называл Гитлера, судя по всему, останавливаться, не собирался.
Утро выдалось ясное, светлое, без единого облачка. Вокруг купола базилики кружили птицы. Понтифик, после мессы, пришел в сад. Он долго сидел, перебирая четки.
Пий думал, что выполнил свой долг, и осудил нацизм. Все остальное было в руках его преемника. Папа ожидал, что им станет Пачелли.
– Он милосердный человек, – вздохнул Пий, – такое сейчас важно. Он заботится о душах страждущих людей. Не побоялся прийти, попросить аудиенции, для мальчика, которого из Испании прислали. Наверняка, он коммунист, участвовал в расстрелах, а потом понял, что делает и ужаснулся. Он признается, кто он такой… – понтифик посмотрел на скромные часы:
– Его крестили, у него было первое причастие. Он вспомнил, что принадлежит церкви. Я его исповедую… – неизвестный юноша отказывался назвать свое имя. Понтифик повел рукой:
– Влодеку он не сказал… – папа называл Ледуховского по-польски, – а мне признается. Я, все-таки, хранитель ключей Святого Петра… – он подмигнул камерленгу.
Спускаясь в апартаменты, понтифик вспомнил последние, рождественские аудиенции.
Он обещал барону де ла Марку, что скоро его родителей канонизируют. Папа хотел, чтобы решение вынесли при его жизни. Понтифик знал блаженных Елизавету и Виллема Бельгийских. Он канонизировал святую Терезу из Лизье, считавшую баронессу примером и наставницей.
Дело было ясным. Семейная пара вела жизнь праведников в мире, сохраняя целомудрие, строила больницы и приюты, и призревала сирот. На могилах блаженных излечивались больные. Каждый год в Рим приходили сообщения от священников. Женщины, ожидающие ребенка, получив известия от врачей, что будущий младенец нежизнеспособен, отказывались от хирургического вмешательства. Они молились блаженной Елизавете, и на свет появлялись здоровые дети. Барон перекрестился:
– Спасибо, ваше святейшество. Мои отец и мать были истинными праведниками.
Де ла Марки приехали в Рим без детей. Барон объяснил, что сын учится в Париже. Дочь де ла Марков посещала лекции в Лувене, и готовилась к свадьбе. Понтифик вспомнил хрупкую девушку, подростка, с золотистыми волосами, в черной, кружевной мантилье. Он утешил барона:
– Может быть, ваш зять придет к церкви. Не отчаивайтесь, ничего страшного в светском браке нет. Надо подождать. Ваша дочь благочестивая, верующая девушка. Она повлияет на мужа. Они обвенчаются, обязательно… – барон, с женой, вышли в ухоженные сады. Женщина присела на скамейку:
– Виллем… – Тереза подняла серо-голубые, в тонких морщинах, глаза, – Давид никогда не крестится. Девочка будет жить в грехе… – баронесса покраснела. Опустившись рядом, муж поднес к губам ее руку:
– Ты слышала, что его святейшество сказал, милая. Надо молиться. Он хороший человек, любит Элизу. Наша девочка постарается сделать так, чтобы они обвенчались. А пока… – барон помолчал, – пока пусть будет светский брак. Главное, чтобы он состоялся.
Виллем предложил будущему зятю помочь с оплатой услуг адвокатов.
Давид отмахнулся:
– Спасибо, дядя Виллем, у меня есть деньги. Дело, в общем, не в деньгах… – он затянулся сигаретой. Про себя, Давид закончил:
– А в упрямстве кое-кого. Сучка. Привела свидетелей, доказывала, что я редко бывал дома. Но судья принял мои доводы. У меня работа, я спасаю людей. Нельзя ожидать, что я буду сидеть, привязанным к ее подолу и нянчить детей. Это женская обязанность, так было всегда, – Давида раздражало, что почти бывшую жену не выкинули из особняка. Здесь он ничего не мог сделать.
Адвокат заметил:
– Надо соглашаться на ее условия. Детям чуть больше года. Она ухаживала за младенцами. Если мы будем настаивать, судья может отдать ей единоличную опеку, и разрешить увезти мальчиков в Америку.
Такого Давид допустить не мог. Почти бывшая жена вооружилась заключениями педиатров, что близнецов разлучать нельзя. На совещании с адвокатами они решили не добиваться разделения детей. Давид кивнул:
– Ладно. Наша цель, господа, – он прошелся по кабинету юристов, – после Пасхи закончить процесс. Мне надо заключить брак. Моя жена отправляется со мной в Африку и Маньчжурию… – Элиза была беременна, на втором месяце. Она испуганно мотала головой:
– Давид, милый, нельзя тянуть. Будет заметно, люди начнут сплетничать. Папа с мамой… – девушка всхлипнула, – они не поймут. Я маме не говорила, что мы… – Элиза покраснела.
Давид каждую неделю приезжал в Лувен, и проводил с ней выходные. Элиза приносила ему завтрак в постель, и перепечатывала на машинке новые главы монографии. Девушка ходила вокруг него на цыпочках и даже разговаривала шепотом.
В поезде он всегда обнаруживал в пальто сверток с любимым шоколадом, и маленькую записочку: «Я буду скучать, милый мой». Каждый день они созванивались. Говорил Давид, а Элиза слушала. Он сидел в кабинете, в Лейдене, покуривая, рассказывая о работе в лаборатории. Давид представлял, как она кивает, схватившись за телефонную трубку.
Прижав ее к себе, он поцеловал теплые, золотистые волосы:
– Некому сплетничать. Ты в Маньжурии родишь, – он усмехнулся, – мы считали… – Элиза, сначала, боялась, но Давид поднял бровь:
– Я врач, милая. В экспедиции тоже все врачи. Примем роды, не беспокойся. Я не хочу, чтобы ты оставалась в Харбине, – он провел губами по белой шее, – ты мне нужна, в лагере. Будешь моим секретарем, за мной надо ухаживать. В Маньчжурии идет война, – добавил Давид: «Нас она, разумеется, не касается. Мы работаем с мандатами Лиги Наций».
– Ты такой смелый… – восхищенно сказала Элиза. Она застонала, обнимая его, широкая кровать поскрипывала, ее волосы разметались по простыням. Девушка прижалась лицом к его плечу, она счастливо плакала. Давид, поставил ее на четвереньки:
– Черт с ним. Выплата алиментов, и запрет на выезд сыновей из Голландии, без моего разрешения, которого я не дам. Никогда, пусть не надеется. В Европе, они должны жить со мной. Элиза только рада, и родители ее тоже. Еврейского развода, она не получит, до смерти… – девушка вцепилась зубами в подушку:
– Я люблю тебя, люблю… – Давид тяжело, облегченно выдохнул:
– Отдам распоряжение адвокатам. К марту надо все закончить. В мае мне надо оказаться в Конго, с Элизой.
Виллем пожал хрупкие пальцы жены:
– Я уверен, что у нашей девочки все будет хорошо. Следующим годом внука увидим, или внучку… – он помог жене подняться со скамейки. Они шли к воротам дворца, моросило, баронесса развернула серый зонтик. Виллем поддерживал жену под локоть:
– Она на сердце жалуется. Младше меня на десять лет, а вот как вышло. Господи, дай нам с внуками повозиться, – попросил Виллем, – может быть, мальчик, в Париже, кого-то встретит. Неудобно получилось, с Горовицами. Стыдно перед Хаимом, он достойный человек. Но что делать, если Давид больше не любит его дочь… – барон, как и его отец, всю жизнь любил одну женщину. Он только, кротко, говорил:
– Разные вещи в жизни случаются. Господь учит нас, что нельзя никого осуждать.
– Не осуждать, – напомнил себе понтифик.
Он посмотрел в большое зеркало, в гардеробной:
– Совсем старик. Может быть, в отставку уйти? Неслыханно, никто подобного не делал. Надо собраться, – велел себе папа. Заскрипела дверь кабинета. Пачелли позвал: «Они здесь, ваше святейшество. Желаете, чтобы мы…»
– Не желаю, – почти весело отозвался папа:
– Пусть Влодек его в часовню проведет. Кофе попейте, посплетничайте… – Пачелли уловил смешок понтифика:
– Иногда, кажется, что он еще долго протянет. Вот как сейчас. Господи, излечи его… – камерленг перекрестился.
Увидев протеже Ледуховского, Пачелли нахмурился. Лицо юноши казалось смутно знакомым. Он почти не говорил, только припал губами к кардинальскому перстню:
– Ваше высокопреосвященство… – он был широкоплечим, с грубыми руками рабочего. Камерленг подумал:
– Вольдемар может ошибаться, насчет диплома. Хотя нет, – он всмотрелся в наполненные, болью глаза, – образованный человек, сразу видно.
Ледуховский оставил юношу в личной часовне его святейшества. Мальчик стоял на коленях перед распятием, склонив рыже-золотую голову. Понтифик, замер на пороге. Он узнал мощный разворот плеч, широкую спину, немного вьющиеся, коротко стриженые волосы:
– Внук святых. Господи, что с ним случилось? Родители говорили, что он в Париже… – на Виллема повеяло запахом ладана. Вспомнив тихий голос кюре, в церкви, в Мон-Сен-Мартене, он поднялся. Виллем плакал.
Его святейшество раскрыл объятья:
– Сын мой, не надо, не надо. Мы здесь, мы с тобой. Иисус и Божья Матерь о тебе позаботятся… – Виллем поцеловал тяжелое, золотое кольцо с изображением Святого Петра:
– Ваше святейшество, я должен объяснить, рассказать… – слезы падали на сухую руку главы церкви. Пий указал в сторону деревянной кабинки:
– Пойдем, сын мой. Видишь, пригодилась она.
После исповеди он погладил мальчика по голове, как ребенка. Виллем устроился на каменном полу, закрыв лицо руками. Понтифик, осторожно, спросил:
– Ты знаешь, милый мой, нельзя принять монашество, если у человека есть какие-то обязательства… – Виллем вспомнил ее белокурые волосы, ее шепот: «У нас будет ребенок…».
– У меня нет обязательств, ваше святейшество, – он сглотнул, – кроме тех, что я должен выполнить, по велению души и сердца… – понтифик прервал его:
– Не надо, милый. Ты мне все сказал, я выслушал, а остальное… – папа посмотрел на распятие, – остальное будет между тобой и Всевышним. Тобой и Иисусом. Молись ему, молись Матери Божьей… – кроме священника в Теруэле, никто, ничего не знал:
– Пусть дальше так остается, – напомнил себе папа, – отец Хосе сохранит тайну исповеди, и я тоже. Скажу Эудженио, чтобы о мальчике позаботились, после моей смерти. Он все выполнит… – его святейшество решил:
– Пусть Влодек его пострижет. Отец Янсеннс уезжает в Конго, с миссией от иезуитов. Он заберет Виллема. В Африке много сирот, ему будет, чем заняться. Янсеннс тоже бельгиец. Церкви сейчас понадобятся совестливые люди, – понтифик взял мальчика за руку.
– Господи, спасибо Тебе, – губы Виллема двигались, – я искуплю свою вину, обещаю. Бедностью, послушанием, целомудрием. Я буду заботиться о сиротах, всю жизнь мою, столько, сколько Ты мне отмеришь. Тогда, может быть, Иисус меня простит… – понтифик велел ему отправить телеграмму родителям. Папа прибавил:
– Я тоже, кое-что, напишу. Пойдем… – несмотря на возраст, он помог Виллему встать.
Пий оставил юношу в своем кабинете, на молитве. Взяв два листа бумаги, он прошел в приемную. Мальчик сообщал родителям, что принимает святые обеты, и едет в Конго. Завидев папу, кардиналы поднялись. Понтифик передал камерленгу телеграммы:
– Пусть отправят, сегодня. Влодек, – велел он иезуиту, – постриги его, в моей часовне. Он исповедовался… – генералу показалось, что папа римский поморщился, как от боли:
– После Пасхи он поедет с отцом Янсеннсом в Конго, – добавил понтифик, – а пока пусть живет у вас, учится… – папа ушел обратно в кабинет. Пачелли посмотрел на бумагу.
– Вот откуда я его помню, – понял камерленг, – я его видел. Три года назад, на аудиенции, с родителями. Внук святых принимает обеты. Что же он совершил… – Пачелли знал, что понтифик ничего ему не скажет.
Мелким, четким почерком, на листке с гербом Ватикана, было написано:
– Барону и баронессе де ла Марк, Мон-Сен-Мартен, Бельгия. Решение вашего сына угодно Богу. Его святейшество папа Пий Одиннадцатый, Епископ Рима, викарий Христа, Великий понтифик, раб рабов Божьих.
Пачелли перекрестился:
– Господи, дай силы новому слуге Твоему идти путем праведности, отныне, и до конца жизни его.
Выйдя из музеев Ватикана только к вечеру, Джон нашел кафе, рядом с площадью святого Петра. Юноша сидел, любуясь вечерним солнцем, вспоминая Сикстинскую капеллу. Он рассматривал фрески Микеланждело, в альбомах, но сейчас, за кофе, подумал:
– Галерея Уфицци, Венеция, «Тайная вечеря», в Милане. В Италии можно всю жизнь провести, посещая музеи… – кроме Испании, Джон навещал Париж, подростком, с Тони, а больше, как понял юноша, он ничего не видел.
– И вряд ли увижу, в ближайшее время, – сверившись со швейцарскими часами, он понял, что в галерею Боргезе сегодня не успевает. Ему хотелось увидеть статую мадам Полины Бонапарт, работы Кановы. Юноша успокоил себя: «Мы здесь недели две пробудем. Время есть». Он спустился к набережной Тибра, решив взглянуть на Колизей и Форум, в низком, золотом закате. Отец, перед отъездом, весело сказал:
– Навестишь родину. Думаю, что наш предок сюда с римлянами явился. Был офицером, защищал страну от дикарей, если можно так выразиться, а потом здесь обосновался. Конечно, ничего мы доказать не можем… – в библиотеке замка, в особой папке, хранилась выписка из «Книги Страшного Суда», поземельной переписи Англии, составленной при Вильгельме Завоевателе:
– И в деревне Банесбери, в Оксфордшире, рыцарь, барон Джон Холланд, он же Экзетер, с женой и детьми.
– Мы здесь всегда жили, – усмехнулся отец, – но замка тогда не существовало. Должно быть, дом в деревне имели. Но что было раньше, – герцог пожал плечами, – мы не знаем. Римляне, саксы, кельты, датчане. Сам знаешь, как все перемешалось, – Джон старался не обращать внимания на фашистские флаги, вдоль мощных, темных стен Колизея:
– Предок кузена Теодора был варягом. Сигмундр, сын Алфа, из рода Эйрика. Тоже датчане. Правильно папа говорит, мы все родственники… – Джон сегодня не надевал галстук, а взял рубашку американского кроя, с открытым воротом. Медвежий клык лег в ладонь знакомой тяжестью:
– Констанца медальон носит, не снимает. Как Стивен кольцо. Она мне рассказывала, многие физики суеверны. Она-то, конечно, нет… – Джон вспомнил спокойные, цвета жженого сахара глаза, еле заметную улыбку кузины.
За обедом на пересадке, в Цюрихе, Констанца заметила:
– Есть ученые, верящие в Бога. Я к их числу не принадлежу. Венчаться я не собираюсь, и вообще… – кузина повела хрупкой рукой.
В Цюрихе у них было четыре часа, между самолетами. Кузина не хотела осматривать город. Она хмыкнула:
– К чему? Статистические данные есть в энциклопедии. Если меня заинтересует Цюрих, я прочту статью… – Джон оставил Констанцу на аэродроме, за кофе, и физическим журналом. За ней присматривали сотрудники посольства.
По поручению отца, ему надо было посетить виллу, в богатом предместье Цюриха. Сидя в лимузине, Джон подумал:
– Американцы и русские тоже здесь обосновались, но пойди еще, их найди. Понятно, что мы все будем союзниками, но в нашем деле приходится кое-что скрывать даже от союзников… – здесь он вспомнил кузена Меира: «Очень надеюсь, что до подобного не дойдет».
Ремонт виллы шел своим чередом. Джон записал в блокнот все, что просил узнать отец. На обратном пути он успел заскочить в магазин и купить часы, красующиеся у него на руке.
Он вернулся на виа дель Корсо, в гостиницу, ожидая услышать недовольный голос Констанцы: «У нас много расчетов!»
Под дверью номера лежал конверт. Распечатав его, Джон прочел несколько строчек, написанных четким почерком кузины. Юноша пошел к портье. Выяснилось, что если синьорина Брэдли и покинула отель, то ее отъезда никто не видел. Джон настоял, чтобы дверь номера Констанцы открыли. В комнате все оказалось в порядке, она оставила в гардеробе кое-какую одежду. Портье кашлянул:
– Синьор Брэдли, нет повода для волнений. Ваша сестра, – он кивнул на записку в руках Джона, – ясно говорит, что решила осмотреть Италию. У нас красивая страна, – гордо добавил служащий.
Звонить Ферми было поздно. Поймав на улице такси, Джон поехал в посольство, где пользовались радиотелефонами. Связь между Лондоном и Римом была налажена, звонки принимали операторы международных линий, однако отец запретил ему звонить из гостиницы: «Номер было не проверить, – хмуро сказал герцог, – а в Италии нацисты на каждом шагу. Нельзя рисковать».
Герцог, несмотря на воскресный вечер, сидел на Ладгейт-Хилл, в кабинете. Джон боялся, что отец взорвется. Юноша сразу, торопливо, сказал:
– Это ее почерк, папа, и ее стиль. Она уехала по своей воле… – выслушав сына, герцог вздохнул:
– Твоей вины нет, милый мой. Никто бы не мог такого предугадать. Поговори завтра с Ферми. Вероятно, он что-то знает. И жди, может быть, она позвонит… – в Лондоне шел сильный, холодный дождь. Капли сползали по окну кабинета, купол собора Святого Павла почти скрылся во тьме. Герцог попрощался с сыном:
– Или Юджиния что-то слышала, Стивен… Нет, Констанца очень, скрытная. Она бы не стала делиться подобным… – он потушил папиросу:
– Наверняка, кто-то из итальянских физиков. С другой стороны… – он посмотрел на карту Европы, – такое нам только на руку. Работа в лаборатории выиграет. Но кто бы мог подумать… – сын называл кузину циклотроном.
– Неправда, – сказал себе Джон, – у нее есть чувства. У матери ее были… – он вспомнил младшую сестру:
– Но я всегда предполагал, что Констанца не станет совершать необдуманных поступков. А что здесь необдуманного? – спросил себя герцог:
– Ей девятнадцать, она совершеннолетняя. Она встретила человека, полюбила его… – Джон был в этом уверен. Он слишком хорошо знал племянницу. Констанца никогда не разменивалась по мелочам:
– И брат ее тоже. Хорошо, что они пошли в мать, а не в Ворона. Констанца понимает, что такое ответственность перед страной, и не станет делать глупостей, – он так и сказал сыну. Герцог добавил:
– Она тебя не поставила в известность, милый мой, но ты на нее не обижайся. Я бы тоже в романтическую поездку не брал охрану… – перед ним, на столе, лежал список. Координатора требовалось найти в нейтральной стране, близкой к Германии. Он не должен был вызывать ни у кого подозрений. Более того, Джон не хотел, чтобы человек менял место жительства. Подобное оказалось бы неудобным. Он подчеркнул несколько имен красным карандашом:
– Мальчика пошлю, осенью. Констанца вернется, обязательно. Еще и физика привезет, – Джон поймал себя на том, что улыбается.
На следующий день, Джон, первым делом, поговорил с Ферми.
Синьор Энрике удивился:
– Доктор Кроу звонила вчера, утром. Она и синьор Майорана поехали на Сицилию, проведут в отлучке неделю. Он родился на острове, – Ферми увидел глаза Джона:
– Не беспокойтесь. Хотите, в Неаполь позвоним? Этторе профессор, в тамошнем университете. Они, наверняка, в Неаполе на паром сели. На Сицилии сейчас удивительно красиво, – со вздохом добавил Ферми, – апельсиновые деревья цветут… – Джон закашлялся: «Вы предлагали позвонить, мистер Ферми».
Итальянец закатил темные глаза:
– Синьор Брэдли, – он, со значением, посмотрел на Джона, – Этторе мой лучший ученик. Он джентльмен, как вы говорите. Он ненавидит… – Ферми, брезгливо, поморщился, – дуче, нацизм. Доктор Кроу в совершенной безопасности… – в Неаполе, на кафедре, выяснилось, что Майорана оставил распоряжение через неделю собрать студентов-дипломников. Он и доктор Кроу хотели провести семинар.
– Видите, – наставительно заметил Ферми, положив трубку, – они вернутся, и мы продолжим работу. Надо иногда отдыхать, – физик подмигнул Джону. Юноша попросил:
– Пусть он не заметит, что я покраснел. Констанца с Майораной переписывались, весь год… – он вспомнил спокойные глаза кузины:
– Первая леди Констанца, тоже замуж вышла, наперекор всем. То есть не замуж… – Джон покраснел сильнее. У него ничего еще не случалось. В Испании, на позициях батальона Тельмана девушек не водилось. Он, все равно, вспоминал кузину Лауру:
– Может быть, – подумал Джон, – у нее не сложится, с тем человеком. Нельзя подобного желать, – одернул себя юноша.
Видимо, пожалев его, Ферми повел Джона на обед не в скромную столовую, в лаборатории:
– Лучшая римская кухня, синьор Брэдли. Я вас приглашаю. Я все-таки коренной римлянин, – лучшую римскую кухню подавали в дыре в стене. Никак иначе заведение назвать было нельзя. Таверна располагалась неподалеку, за углом монастыря Сан-Лоренцо. Во дворе терпеливо стояла очередь, но Ферми здесь знали. Скатертей за столами не водилось, приборы принесли погнутые. Джон еще никогда так вкусно не ел. Им подали рагу из бычьих хвостов, и пасту с нежнейшим, тающим во рту мясом. Когда убрали тарелки, Ферми объяснил, что они ели кишки молочного теленка. Джон только облизнулся.
За кофе, с тортом из рикотты, пахнущим апельсиновым цветом, Ферми уверил его:
– Продолжайте работать, не волнуйтесь. Через неделю увидим их обоих, отдохнувших… – Джон щелкнул зажигалкой, выпустив дым к закопченному потолку:
– Мистер Ферми, мне Констанца, то есть доктор Кроу, рассказывала о вещи, которую вы хотите построить, реакторе. Его можно использовать в целях вооружения? – в таверне было полутемно, но Джон заметил, как закаменело лицо физика:
Ферми коротко ответил:
– Да, но вы имейте в виду, конструкции еще даже на бумаге не существует.
Джон осторожно продолжил:
– Скажем, доктор Кроу, она сможет заняться реактором? С профессором Майорана… – Ферми молчал, смотря куда-то поверх головы Джона. На стене хозяин повесил фотографии, с автографами. Джон узнал снимок Джузеппе Верди.
– Доктор Кроу, – Ферми вынул кошелек, – может все. Даже без лаборатории, под своим началом. Советую вам запомнить мои слова, синьор Брэдли, и никогда не забывать.
Джон залпом допил кофе. Он выбрался во двор, вслед за Ферми: «Может все, может все».
Заставив себя не думать об этом, юноша пошел на виа Панисперна.
Паром Неаполь-Палермо
В каюте первого класса, выходящей на корму корабля, приоткрыли окно. Констанца вдохнула свежий, соленый ветер: «Почти не качает». На тихое море падала дорожка лунного света. Снизу, из ресторана, доносились звуки джаза, и шум голосов. Корабль осветили, смешливо подумала Констанца, как рождественскую елку.
Герцог, тетя Юджиния и дядя Джованни всегда устраивали для детей большой праздник. Елку ставили на Ганновер-сквер, в гостиной, и украшали семейными игрушками, сохранившимися с начала прошлого века. Тетя Юджиния улыбалась: «Они со времен бабушки Марты остались. Той, что почти до ста лет дожила».
Покойный дядя Михаил был русским. По тамошней традиции тетя Юджиния вешала на елку конфеты, леденцы и глазированные пряники. Констанца помнила вкус имбиря и сахара, теплый огонь в камине, заманчивые свертки под пахнущими лесом ветвями дерева.
Она не интересовалась игрушками. В три года девочка попросила в подарок микроскоп. В семь лет, перед школой, дядя Джон отвез ее в Кембридж. Герцог показал племяннице химическую лабораторию, где работала ее бабушка, покойная герцогиня Люси. Со дня ее смерти прошло больше двух десятков лет. Ученые теперь, с гораздо большей осторожностью относились к радиации. Констанца, все равно, озабоченно подумала:
– По возвращении надо собрать персонал, напомнить о соблюдении правил безопасности. Этторе очень строго к такому относится, и хорошо… – в Неаполе, побывав на кафедре, они купили билеты на паром.
Сидя в ресторане, на набережной, Констанца разглядывала гавань.
Девушка, внезапно, заметила:
– Можно не ждать до посещения мэрии… – она подняла глаза. Майорана улыбался:
– Во-первых, – ответил жених, – осталась всего одна ночь, любовь моя. Если я весь год ждал… – на террасе никого не было, Этторе наклонился и провел губами по ее запястью, – то я как-нибудь справлюсь с двадцатью четырьмя часами.
Констанца посмотрела на хронометр:
– Двадцатью семью. Ты говорил, что после мэрии мы обедаем с профессором Сегре. Ты неточен, – она хихикнула. Майорана согласился:
– Неточен. Потому, что мне надоело считать… – Этторе не выпускал ее руки. Оказавшись в вагоне, они захлопнули дверь купе. За опущенными шторами гудел вокзал Термини, в динамике хрипел голос диктора. Констанца, краем глаза, увидела светловолосого, хорошо одетого мужчину, без багажа. Он показывал проводнику билет:
– Не похож на итальянца… – Констанца задохнулась, почувствовав поцелуй, ее сердце часто забилось. Девушка потянула Этторе на диван:
– Еще, еще… – все три часа до Неаполя они не открывали двери купе. Этторе только сходил в буфет за кофе.
Возвращаясь в вагон, он счастливо думал о номере, заказанном в средневековом палаццо, превращенном в отель, в центре Палермо, с балконом, выходящим на море, и о цветущих, апельсиновых деревьях. Они собирались взять в аренду машину, Этторе хотел показать Констанце родину. В Неаполе он заметил:
– Вряд ли я сюда вернусь, в ближайшее время, любовь моя. Или вообще, – темные глаза погрустнели, – когда-нибудь вернусь.
В первый раз, взяв ее за руку, Майорана удивился тому, какими крепкими оказались, на первый взгляд, тонкие пальцы девушки. Она положила узкую ладонь на его кисть:
– Все когда-нибудь закончится, Этторе… – на набережной, под теплым ветром, развевались фашистские лозунги, – и мы сюда приедем… – уверила его Констанца:
– Мы и наши дети. Я тоже итальянка, – она подмигнула Этторе, – если верить легендам.
Она усмехнулась:
– Сейчас ничего не доказать. Неизвестно, была ли первая леди Констанца, дочерью Джордано Бруно. Я читала ее брошюры, сохранившиеся. Она была великий математик, инженер… – Констанца рассказала Этторе о папке, якобы спрятанной в архивах Ватикана.
Он хмыкнул:
– Все может быть, любовь моя. У его святейшества чего только не лежит. Протоколы допросов твоего предка, например. Отчеты о путешествиях монахов в Тибет, чертежи Леонардо да Винчи. Не те, которые все видели, – Этторе, со значением, поднял бровь, – а другие. Тайные чертежи… – Констанца затянулась сигаретой:
– В любом случае, существует папка, или нет, нам ее никогда не покажут… – он шел по коридору, мимо закрытых дверей, держа стаканчики с кофе. Маойрана подумал, что, может быть, стоит сказать Констанце о визите немца. Этторе оборвал себя:
– Я не помню, как он выглядел. Очень неприметное лицо. Светловолосый… – немец ему не представился.
Оказавшись в купе, он выбросил из головы прошлогоднего гостя. Констанца лежала на диване, юбка открывала стройные колени. Кардиган валялся на полу, ворот рубашки расстегнулся. Она курила, томно прикрыв веки, вагон покачивался, рыжие волосы растрепались. Этторе присел рядом. Отпив кофе, девушка удивилась:
– Почему, почему, в Лондоне так не варят кофе? Даже в дорогих отелях. Здесь, в любой забегаловке… – у нее была нежная, белая, горячая шея. Золотой медальон, казалось, обжигал губы. Констанца едва успела поставить стакан на столик.
Она тяжело дышала, помотав головой:
– В брошюрах писали, что это хорошо, но я не думала… – девушка приподнялась на локте:
– Этторе, – серьезно сказала она, – я читала руководства, я могу… – Майорана, расхохотавшись, притянул ее ближе:
– Я не сомневаюсь. Но я подожду до Палермо… – Констанца поцеловала его:
– Старомодный человек. Предпочитаешь получить сначала свидетельство о браке… – девушка наклонилась над ним. Этторе прикоснулся губами к медальону:
– Ты любовь моего сердца и моей жизни… – Констанца перевела ему арабскую надпись, – так оно и есть… – они, сначала, беспокоились, что служба безопасности не разрешит Майоране выезд из страны. Физик, сердито, сказал:
– Я перед ними отчитываться не собираюсь. Получу британскую визу, как твой муж, и полетим в Лондон. Подам на ваше гражданство… – он, внезапно, замолчал:
– Знаешь, если бы синьор Энрико не стал лауреатом Нобелевской премии, его бы тоже не выпустили. Надо быть благодарными, что он уезжает в Стокгольм. Гитлер своего лауреата в концлагерь отправил… – пацифист Карл фон Осецкий, находясь в тюрьме, два года назад, получил премию мира. После этого Гитлер запретил гражданам Германии принимать Нобелевские премии.
Глаза Констанцы похолодели. Девушка отчеканила:
– Этторе, даже слова такого говорить нельзя. Нельзя быть им благодарными, ни за что. Банда мерзавцев топчет Европу и хочет растоптать весь мир. Им не позволят, – маленький кулак опустился на стол:
– Они эксплуатируют науку, извращают искусство и манипулируют людьми. В общем, – завершила Констанца, – всю шайку надо повесить, и чем быстрее, тем лучше, – она раздула тонкие ноздри.
Дверь каюты приоткрылась, Майорана весело сказал:
– Кофе, пирожные и марсала. Я тебе расскажу о черных дырах. Пока я на палубе стоял, у меня появилась идея… – они поужинали в ресторане. Пары танцевали, Констанца, глядя на них, улыбалась:
– Я не умею. Мои кузены хорошо танцуют и Стивен тоже… – девушка знала, что Этторе понравится семье:
– С Джоном они подружились. Стивен обрадуется, что я замуж по любви вышла… – Майорана признался ей, что и он не умеет танцевать:
– Но готовлю я отлично, я итальянец, – они держали друг друга за руки, под столом, – ты можешь, ни о чем не беспокоиться…
Они договорились, что купят маленький дом, неподалеку от Кембриджа. Констанца откладывала деньги. Этторе, по возвращении в Рим, собирался опустошить банковский счет:
– Все равно, дуче его конфискует, когда станет понятно, что я остаюсь в Британии, – физик помолчал, – я не собираюсь оставлять ему даже лиры… – Констанца быстро подсчитала:
– На коттедж хватит. Тостер у меня есть, электрический чайник… – Майорана вынул из ее пальцев ручку:
– На чайник я как-нибудь заработаю, любовь моя. И куплю машину. Буду твоим шофером, мой дорогой дважды доктор… – Констанца подперла кулачком острый подбородок:
– У тебя студенты есть, надо и мне учеников завести. Тоже хочу стать профессором… – тонкие губы улыбались. Этторе уверил ее:
– Станешь. Проведешь со мной семинар, и поймешь, что дипломники попадаются, в общем, довольно талантливые. Ты и сама была студенткой… – Констанца рассмеялась:
– Я только на экзамены в Гиртон-колледж приходила. Сдавала за полчаса и возвращалась в лабораторию… – Майорана, внезапно, попросил:
– Господи, убереги ее, пожалуйста, от всякой беды. Я до конца дней моих останусь рядом, но все равно… – Этторе был атеистом, но почему-то вспомнил о Боге.
– Я знаю, почему, – сказал он себе, – знаю. Мы говорили, с ней и синьором Энрике, о цепной ядерной реакции. Констанца объяснила, как перестроить реактор, чтобы использовать его в военных целях. Реактора нет, а она все поняла… – Майорана вспомнил ее спокойный голос:
– Всего лишь наброски. Не стоит к ним возвращаться, – девушка зашуршала листами, – я считаю, что энергия распада ядер должна использоваться только в мирных целях… – Констанца добавила:
– Я, разумеется, ничего публиковать не собираюсь. Вам я рассказала, потому, что мы коллеги. Я уверена, – она обвела глазами кабинет, – что вы не уроните честь ученых.
Тогда Майорана, в первый раз, и подумал о Боге, вернее, о человеческом разуме:
– Люди подобного не допустят, – он принял у официанта кофе и марсалу, – мы, ученые, не позволим. Такое оружие может смести с лица земли целые города. Не для того мы строили цивилизацию, чтобы ее разрушать… – возвращаясь в каюту, он столкнулся в коридоре, с каким-то пассажиром. Марсала расплескалась. У сицилийца, говорившего с акцентом Палермо, оказалась при себе непочатая бутылка. Услышав акцент Майораны, незнакомец настоял:
– Нет, нет, синьор, мы земляки. Примите подарок… – немного поболтав, они разошлись, на прощание обнявшись. Майорана, проводил его глазами:
– В Англии такого не бывает. Констанца говорила, у них все чопорные. Придется привыкать… – он представил черепичные крыши Палермо, запах апельсинового цвета, солнце Сицилии.
Марсала оказалась отменной.
Констанца зевнула:
– Странно, я две чашки кофе выпила, а в сон клонит. Я тебя сведу с нашими астрономами. Они заинтересуются теорией о природе черных дыр. Если бы еще кто-нибудь понял природу света… – в каюте было темно, горела только одна, тусклая лампочка. Они лежали на диване. Этторе посмотрел в окно:
– Говоря о свете, на море катер. Идет с нами… – он скрыл зевок, – параллельным курсом… – Констанца дрогнула ресницами:
– Тебя надо отправить в твою каюту, но я не хочу… – она положила голову Этторе на плечо:
– Бруно говорил: «Каждая лодка в море, будто звезда в небе. Они идут своим курсом, а нам, оставшимся на берегу, суждено только следить за ними». Ночь очень, звездная… – над морем сиял Млечный Путь. Поворочавшись, девушка заснула, прижавшись к его боку, уютно посапывая:
– Я закрою глаза, – Этторе обнял ее, – на пять минут. Я тоже устал. Утром пришвартуемся в Палермо, я позвоню Эмилио. Он удивится, я его не предупреждал. Но синьор Ферми знает, где мы. То есть знает, что на Сицилию отправились. Надо было связаться с ним, из Неаполя, сказать название парома. Но зачем? Мы паспорта не показывали, для внутренних рейсов они не нужны… – Этторе уловил снаружи, в море, какой-то шум:
– Это катер, – напомнил он себе, – наверное, военные…
Катер, действительно, был военным.
Сицилиец ждал у борта парома. На корабль село пятеро работников итальянской службы безопасности. Бутылку марсалы Макс подготовил в Неаполе. Он пока не хотел показываться на глаза Гензелю и Гретель. Фон Рабе беспокоился, что Гензель мог узнать Шелленберга, в поезде. Встретившись с ним на вокзале в Неаполе, Вальтер рассмеялся:
– Я тебе говорил, он не от мира сего. Я мог бы сто раз пройти мимо, и, все равно, он бы меня не узнал. И вообще, – Вальтер сдвинул шляпу на затылок, – он только на фрейлейн Констанцу и смотрит, – Макс обернулся. Гензель и Гретель садились в такси:
– Она его забудет, – успокоил себя фон Рабе, – хотя, если они успели… – Макс велел себе не думать о таком: «В любом случае, я лучше него. Женщинам подобное важно».
Гидроплан итальянских ВВС сел на воду, обогнав паром, в трех милях прямо по курсу. Подождав, пока катер поравняется с кораблем, сицилиец достал из саквояжа, прочные, альпинистские веревки с крючьями. Макс взял на операцию ребят с опытом. Двое немцев быстро вскарабкались по борту. У них имелись большие мешки, темного холста, и крепкая сетка. Гремела музыка из ресторана, на палубе было пустынно. Дверь каюты первого класса поддалась легко. Забрав полупустую бутылку марсалы, сицилиец оставил на столе, под чашкой кофе, записку. Гауптштурмфюрер фон Рабе отменно подделывал почерка. Этторе Майорана прощался, объясняя, что не может пережить отказа синьоры Констанцы.
– Она отказала, – задумчиво сказал Макс Шелленбергу, – потому, что встретила меня. Она напишет родне, из Берлина, обещаю.
Судьба Майораны Макса не интересовала. Итальянцы отдали им физика:
– Делайте с ним, что хотите. Если он начнет работать, хорошо. Нам ничего не удалось… – в случае согласия Гензеля ждала физическая лаборатория, подальше от Гретель. Макс заметил: «Если он заупрямится, то в Германии нет недостатка в концентрационных лагерях».
Сетку спустили вниз, катер отошел от борта парома и рванулся вперед. Макс и Шелленберг ждали в гидроплане. Действия отличного снотворного хватало на двенадцать часов. К этому времени Макс намеревался оказаться в Германии.
– На пол его киньте, – велел фон Рабе ребятам. Итальянец не шевелился. Макс нежно, осторожно уложил Гретель на сиденье. Темные ресницы бросали тени на белые щеки. Он ласково провел рукой по рыжим волосам, тускло светящимся, в мерцании звезд:
– Спящая красавица. Но я тебя разбужу.
– Пристегните ремни безопасности, – смешливо сказал фон Рабе ребятам. Щелкнув замком, он устроил голову Констанцы у себя на коленях. На горизонте виднелись огни парома. Гидроплан, разбежавшись, оторвался от воды. Самолет исчез в темном, ночном небе, на северо-востоке, направляясь обратно в Неаполь.
Часть девятая
Япония, весна 1938
Токио
Прием в честь весеннего цветения сакуры министерство иностранных дел организовало в старинном, темного дерева павильоне, в садах Синдзюку-Гёэн. Обычно вход сюда запрещали, сады принадлежали императорской семье. Раз в год парк открывали для дипломатов и журналистов, аккредитованных при министерстве. Сакуры окутала розовато-белая дымка, лепестки трепетали в теплом воздухе. На горизонте возвышался идеальный конус Фудзиямы. Павильон выходил на тихий пруд, утки и лебеди покачивались на зеленой воде. Перегородки, обтянутые рисовой бумагой, раздвинули, дул едва заметный ветер. Свежая трава золотилась под солнцем.
Слуги, во фраках, держали подносы с хрустальными бокалами. Золотилось французское, сухое шампанское. В отдельном углу водрузили низкий, резной столик, где разливали сакэ, в крохотные, глиняные чашки. Рядом, на старинной, переносной печурке, повара в темных кимоно готовили темпуру. На приемах министерство не подавало сырой рыбы. Многие иностранцы к ней не привыкли. На совещании его светлость граф Дате Наримуне, заместитель начальника европейского управления министерства, заметил:
– Кроме того, невозможно ручаться за свежесть блюд. Пока рыбу довезут с рынка до садов, пройдет время… – его светлость поправил накрахмаленный, белоснежный воротник рубашки. Бриллиантовая булавка в галстуке заиграла многоцветными искрами:
– Если прием будет проведен не на должном уровне, – заключил его светлость, – пострадает честь его императорского величества. Нам всем придется сделать сэппуку… – в комнате повисло молчание. Кто-то из чиновников, украдкой стер пот со лба. Граф расхохотался, показав белоснежные зубы:
– Шучу. Вы меня поняли, господа. Европейские закуски, черная икра, копченый лосось, хорошие вина и уголок традиционной Японии. Иностранцам подобное нравится… – министерство приглашало на приемы молодых актрис и певиц. Девушки приходили в разноцветных кимоно, порхая, словно бабочки, среди мужчин в белых, тропических смокингах. На возвышении, обтянутом шелком, стоял прислоненный к стене сямисэн. Ожидались песни и танцы.
Торговый атташе британского посольства подождал, пока слуга нальет шампанского:
– Вы знаете, мистер О’Малли, здесь, в Синдзюку, есть два очень любопытных района. Кабуки-Те, туда я советую сходить на театральное представление, и Кагурадзака, – дипломат подмигнул своему собеседнику, – где лучшие гейши в Токио. Девушки старого обучения, очень талантливые.., – мистер О’Малли блеснул стеклами очков, в золотой оправе:
– Боюсь, с моим знанием, вернее незнанием японского языка, затруднительно посещать театры…
Он носил смокинг изящно, будто, подумал Каннингем, и не был американцем. Серо-синие глаза, за очками, были спокойны. Темные, хорошо подстриженные волосы оттеняли здоровый, красивый загар:
– Я успел отдохнуть на Гавайях, – объяснил мистер О’Малли, – самолет сделал остановку, по пути сюда. Мы летели через Окинаву. Очень удобно, всего две посадки. Путь не занял и четырех суток. Я позанимался серфингом… – атташе, с трудом, вспомнил, название варварского спорта.
– Катаются по волнам на досках. Не говоря о том, в какое безобразие они превратили крикет. В Канаде с клюшками на льду играют. Баскетбол, тоже дикость… – для атташе Каннингема других видов спорта, кроме крикета, гольфа и регби, не существовало.
– Но, разумеется, я выучу язык, – завершил мистер О’Малли: «Читателей моей газеты очень интересует Япония».
Япония интересовала и секретную службу Соединенных Штатов.
Меир сразу, честно сказал Даллесу, что у него в Токио есть родственники. Босс пыхнул трубкой:
– Знаю я о твоих семейных связях. Поедешь на три месяца, осмотреться, завести знакомства. Государственный Департамент сообщает, что его светлость граф Дате Наримуне изволит отбыть в Маньчжурию, тоже на три месяца. Говорят, его переводят в Берлин, секретарем посольства. Видимо, МИД хочет выжать из него последние соки, использовать на переговорах с китайцами, перед отъездом… – судя по сводкам, с китайцами, японцам было о чем поговорить.
После падения Нанкина и массовых убийств мирных жителей, императорская армия, видимо, считавшая себя непобедимой, ринулась вглубь материкового Китая. Японцы основательно завязли, потерпев несколько поражений.
Из Токио передавали, что граф Дате, в министерстве иностранных дел, известен неприязнью к идущей войне вообще, и к генералам, что возглавляли армию, в частности. Токио был готов на переговоры, однако генерал Чан Кай-ши настаивал, чтобы Япония сначала вернула войска к границам, на которых они стояли год назад.
– То есть, – хохотнул Даллес, – поджала хвост и ушла из-под Уханя.
В Ухань перебралось китайское правительство, город надежно защищала река Янцзы. Аналитики утверждали, что японцы могут долго его осаждать:
– Тем более, – заметил Даллес, – если они соберутся воевать на два фронта. Генералы не преминут попробовать на прочность советские границы, на севере. Посмотри в Токио, русские могли послать туда человека. Твоего Красавца, скажем, или Кепку… – Даллес усмехнулся.
– Они в Испании, – мрачно ответил Меир, – я больше, чем уверен. Или в Париже… – за месяц до его отъезда в Японию, в парижской клинике, скоропостижно скончался сын Троцкого, Лев Седов. На совещании, Меир долго доказывал коллегам, что здоровый мужчина на четвертом десятке, не умирает после простой операции. Его не поддержали.
– У вас, Ягненок, мания развилась, – недовольно сказал Гувер, пришедший на встречу:
– Теруэль обстреливали, чтобы вы не раскрыли советского агента, Седова замучили после удаления аппендикса. Вам надо… – Гувер пощелкал пальцами, кто-то подсказал: «НКВД», – именно в нем, – обрадовался глава ФБР, – работать. Меньше читайте отчетов о процессах в Москве.
Меир рассказал коллегам о Филби. Даллес пожал плечами:
– Выпускник Кембриджа, журналист. Не вижу ничего подозрительного. Детей в Теруэле убили, чтобы опорочить ПОУМ, а вовсе не для защиты Филби. Слишком высокая цена одного шпиона. Даже коммунисты на подобное не пойдут… – Меир, угрюмо, промолчал.
Отправляя его в Японию, Даллес велел носить орден и не стесняться рассказывать о героизме:
– Тебе надо создать репутацию поклонника нацистов, – сказал босс, – японцы будут с тобой более откровенны. Кроме тех, кто работает на русских, конечно, – тонко улыбнулся Даллес.
Крест Ордена Военных Заслуг, Меиру, то есть мистеру О’Малли, вручил генерал Франко, в штабе, когда Меир оправился после ранения. Он обнял мужчину:
– Вы пролили кровь, спасая испанских детей. Страна вас не забудет, сеньор О'Малли.
О ранении Меиру напоминал шрам, под правой лопаткой. Отец его не видел. Меир ничего не сказал доктору Горовицу, поведя рукой:
– Пришлось задержаться в Европе, папа. Дела… – сняв очки, Хаим внимательно посмотрел на сына:
– Загар у него южный. Господи, убереги моих детей от всякой беды… – Эстер писала из Амстердама, что к Песаху процесс закончится:
– Он требует, чтобы я ему передавала мальчиков, на время его пребывания в Голландии. Я попросила раввинов выступить в суде. Они доказывали, что еврейские дети не могут воспитываться в такой обстановке, с католической… – перо дочери остановилось, – католической сожительницей их отца. Судья ответил, что Голландия, светская страна. Я, конечно, никуда не уеду, папа, даже на мгновение. Я не могу ему доверять, не могу покидать страну, пока мальчики не достигнут совершеннолетия. Он способен их украсть и вывезти в какую-нибудь Маньчжурию. От него всего можно ожидать. Его адвокаты сказали моим адвокатам, что религиозный развод не входит в компетенцию светского суда. Может быть, он, в конце концов, умрет от чумы, или сонной болезни… – Хаим свернул письмо:
– Бедная моя девочка. Он отказался от денег… – не говоря ничего дочери, Хаим связался с раввином Эсноги. Ему ответили, что религиозный суд не имеет права принудить господина Мендеса де Кардозо дать развод:
– Он не стал вероотступником, он собирается выплачивать алименты детям, он не пил, и не поднимал руку на вашу дочь. Я попробую предложить деньги, как вы просите… – адвокаты господина Мендеса де Кардозо пригрозили посланцу раввинского суда жалобой в суд светский:
– Они напомнили, что подобные действия могут быть квалифицированы, как давление на одну из сторон, в чем они совершенно правы… – по выходным, газеты Голландии и Бельгии развлекали читателей репортажами с процесса. Эстер прислала отцу вырезки:
– Трагический роман великого врача. Наследница титула отправляется в пустыню… – Элизу и почти бывшего зятя сфотографировали на мосту, в Амстердаме. Доктор Кардозо, небрежно прислонившись к перилам, надвинул шляпу на бровь, Элиза, в модном, военного кроя плаще, с распущенными волосами устроилась рядом. Девушка восхищенно, снизу вверх, смотрела на будущего мужа.
– Кальсоны в кадр не попали… – пробормотал Хаим. Дочь немного успокоилась. Эстер даже смеялась, рассказывая, как выбрасывала одежду мужа в канал.
– Мамзер, – подытожил доктор Горовиц. Он отправил вырезку в мусорную корзину. Аарон, из Берлина, писал, что у него все в порядке. Хаим не спрашивал старшего сына, когда он собирается вернуться в Америку. Эмиграция шла полным ходом, Аарон иногда даже спал в кабинете, в синагоге:
– Билль о приеме еврейских детей в Британии и Палестине готов, но, очень надеюсь, что до подобного дело не дойдет, папа. Не представляю, как я уговорю родителей отправить детей одних… – Хаим вздохнул. Меир, бодро, заметил: «Сенат увеличил квоту на эмиграцию, папа. И еще увеличит, обещаю».
Шрам видела только Ирена.
Болтая с Каннингемом о спорте, Меир вспоминал тихую ночь на Лог-Айленде, шум зимнего океана, потрескивание дров в камине:
– Ирена ничего у меня не спрашивала, – понял Меир, – только целовала, прижималась щекой, а потом попросила: «Будь осторожен, пожалуйста, милый мой». Она плакала, у нее глаза блестели. Надо жениться, но какая хупа, когда война на носу. Зачем девушку вдовой оставлять… – избавившись от акцента, Ирена начала петь на радио, и записала маленькую пластинку. Девушка выступала с нью-йоркскими джазовыми ансамблями, в ночных клубах.
Меирстарался попасть на концерты. Она принимала букеты, шутила, пела на бис. В такси девушка шептала:
– Я тебя видела, в зале. Я пела для тебя, только для тебя… – пахло фиалками и табаком, старое сиденье поскрипывало. Шофер гнал машину через мост, в Бруклин, в маленький пансион, где не спрашивали документов.
Ирена объясняла матери, что концерты длятся до утра. Доктор Горовиц не интересовался, где сын проводит ночи. Тяжелые, черные волосы падали Меиру на плечо. Чувствуя рядом ее большую, жаркую грудь, Меир, ненадолго, забывал о свисте снарядов в Теруэле. Ирене он об Испании ничего не говорил, как и кузену Мэтью.
Майор Горовиц преуспевал. Кузен ожидал прибытия в Америку мистера Ферми:
– Вопрос Нобелевской премии для него решен, – сказал Мэтью, обедая с Меиром в Вашингтоне, – он поедет в Стокгольм, а оттуда отправится в Нью-Йорк.
– Или в Лондон, под крыло кузины Констанцы и дяди Джона, – не удержался Меир. Серые глаза кузена похолодели:
– Ферми получит от нас гораздо более интересное предложение, уверяю тебя, – свысока ответил Мэтью. Он подозвал официанта: «Еще бутылку бордо».
Меир не стал интересоваться, что военное ведомство приготовило для физика.
Со спорта они с Каннингемом перешли на театр. Атташе настаивал, что в Японии не обязательно владеть языком для посещения постановок:
– Другой мир, – восторженно сказал Каннингем, – в нем все понятно без слов. Наш секретарь отдела, мисс ди Амальфи, брала уроки театрального искусства, у знаменитой гейши, в отставке. Мисс ди Амальфи свободно знает японский язык. На ней отлично сидит кимоно, – одобрительно сказал Каннингем, – вообще, женщина многих талантов. Жаль, что она в отпуске, я бы вас познакомил.
Опасности встретить мисс ди Амальфи, в кимоно или без него, не было. Тетя Юджиния сообщила, что Лаура улетела на три месяца в Индию, погостить у кузины Тессы:
– Мы летом ожидаем счастливого события. К сожалению, муж Тони погиб, в Испании… – отец, аккуратно записал в календарь, что надо послать в Лондон подарок, после родов.
Купив «Землю крови», Меир перечитал ее, другими глазами. Кузина Тони была настоящим мастером:
– Так и надо писать о войне, папа… – Меир помолчал, – только лучше бы, чтобы войн больше не случалось.
Даллес подтвердил сведения тети Юджинии. Меиру в Токио встреча с родственниками не грозила. Говоря с Каннингемом, Меир подумал:
– Наримуне и Лаура уехали одновременно. Ерунда, совпадение… – услышав немецкий акцент в английском языке, Меир насторожился. Он незаметно взглянул на высокого, широкоплечего, немного сутулого мужчину, с резким, хмурым лицом:
– Антикоминтерновский пакт, – надменно заявил он, – защищает западную цивилизацию от варварских орд большевиков. Америка, в скором будущем, к нему присоединится…
Атташе поморщился: «Немецкий журналист, мистер Зорге. Нацист, разумеется».
Поправив очки, Меир допил шампанское: «Представьте меня, пожалуйста».
С началом вторжения в Маньчжурию, на токийском военном аэродроме спешно возвели особый павильон, для генералитета и дипломатов, постоянно летавших на материк. Два чиновника, министерства иностранных дел, в строгих костюмах, приехали на черном, длинном лимузине. Павильон обставили европейской мебелью. Они устроились в мягких креслах, с хорошо заваренным зеленым чаем. В больших окнах виднелось летное поле. Один из мужчин посмотрел на часы: «Погода, по сводке, стоит хорошая. Самолет не опоздает».
Его светлость графа Дате Наримуне, по должности, положено было встречать и провожать. Подчиненные знали, что граф, непременно, потребует отчета о прошедшем приеме. Его светлость славился в министерстве вниманием к деталям. Телеграмма из Маньчжурии пришла неожиданно. Граф собирался пробыть на материке несколько месяцев. Ходили слухи, что его светлость ждет назначение в Европу.
Чиновник потер гладко выбритый подбородок:
– В Берлин. Или в Швейцарию? Его светлость отлично знает немецкий язык. Впрочем, и французский, и английский язык тоже. Раньше было посольство в Вене, но Австрии больше нет. Он отменно ведет переговоры… – в министерстве шептались о будущей атаке на советские границы. Находясь на острове, сложно было вести континентальную войну, особенно на два фронта. Военное ведомство, впрочем, утверждало, что затяжного конфликта с русскими не ожидается.
– Попробуют воду, так сказать, – чиновник вспомнил совещание:
– Америка нам более интересна. С базой на Гавайях, американцы владеют Тихим океаном. Посмотрим, как все сложится. Гитлер не станет нападать на Россию, пока не разберется с Европой. Аналитики утверждают, что у него впереди Прага. У страны сильная армия, Чехословакия подписывала договора, с Британией, Францией. Может быть, все ограничится Судетами. Интересно, зачем его светлость в Токио возвращается… – он едва не хлопнул себя по лбу, но подобное поведение не пристало воспитанному человеку.
Чиновник прошептал что-то коллеге. Приятель помотал головой, поправляя и без того безукоризненно завязанный галстук:
– Такое неслыханно, – тихо ответил он, – император никогда не разрешит… – собеседник поднял бровь:
– Подобное случалось. Например, тети его величества… Если верить разговорам, он мягкий человек… – чиновники видели императора только издали. В дни праздников семья владыки показывалась народу на закрытом балконе дворца. Они и помыслить не могли о том, чтобы приблизиться к живому олицетворению божества.
– Тети его величества вышли замуж за дворян, – твердо заключил дипломат, – и покинули царствующую семью. Такое возможно.
– Тети, а не дочь, – пробормотал чиновник. Он вспомнил:
– Его светлости два года до тридцати, пора обзавестись наследниками титула. Старшей дочери императора всего тринадцать. Через три года они могут пожениться. По слухам, она любимица отца, его величество ей не откажет. Старинный, уважаемый, богатый род, потомки Одноглазого Дракона… – покойный отец графа удачно вкладывал деньги в акции железнодорожных компаний, в угольные и лесные промыслы. У семьи был интерес в заводах, производящих вооружение.
– Сейчас оружия много понадобится, – чиновник заметил черную точку на горизонте:
– Пойдемте, Акихиро-сан, самолет приближается. Точно по расписанию… – они вышли на жаркое летное поле. Дипломат окинул взглядом ряды юнкерсов. На фюзеляжах немецких машин, выкрашенных в темно-серый цвет, виднелось очертание хризантемы:
– Войска морем посылают. Машины летчиков ждут. Должно быть, ВВС очередную партию в Маньчжурию отправляет.
Задул сильный ветер, чиновник придержал галстук:
– Его светлость не любит беспорядка в одежде. Став зятем императора, он сможет дослужиться до министра иностранных дел. С женой царствующей крови для него откроются все двери. Хотя он, и без того, аристократ… – транспортный юнкерс шел на посадку.
В салоне стало тепло. Наримуне отложил плед, выданный на взлете. Токио уходил вдаль, переплетением улиц и железных дорог. Отсюда виднелись машины на шоссе, на горизонте возвышалась Фудзияма. Граф посмотрел в сторону снежно-белого конуса:
– Когда-то, путешествие из Токио до Киото становилось предметом для книги, для цикла гравюр. Художники рисовали пятьдесят три станции Токайдо… – в токийских апартаментах висела подлинная гравюра Хиросигэ, с автографом. Мастер подарил оттиск даймё Сендая, прадеду Наримуне. Гравюру, изображавшую Масами-сан, Наримуне держал в спальне. Ему нравилось рассматривать прямую, хрупкую спину женщины, узел бронзовых волос.
В Сендае он часто приходил в сады замка, где позировала Масами-сан. Наримуне садился на каменный бортик пруда, любуясь тихой водой, медленно плывущими лебедями и утками. Он приносил пакетик с кусочками рисовых лепешек и кормил рыб. Лаура устраивалась рядом, положив изящную голову ему на плечо. Они держались за руки, Наримуне читал ей стихи Басё.
Увидев гравюру в спальне, девушка улыбнулась: «На Ганновер-сквер тоже оттиск висит. Муж бабушки Марты его сделал».
Наримуне кивнул:
– Сатору-сан. Первый учитель моего уважаемого деда, в инженерном деле… – за окном шумела Гинза, играли электрические, переливающиеся огни реклам. Здесь, в полутьме, шуршал шелк ее европейского платья, темные, мягкие волосы пахли ландышем.
Наримуне снимал апартаменты в доме западного образца, с лифтами и роскошной, выложенной муранской плиткой, ванной комнатой. В гостиной стояло фортепьяно и радиоприемник. Кухню оборудовали рефрижератором, и американской газовой плитой.
После землетрясения Токио быстро отстроился. По соседству расположились здания универсальных магазинов, Гинзу наполняли рестораны и кафе, будто перенесенные в Японию из Парижа. Однако спальню Наримуне попросил обставить в старом стиле. Призрачно мерцали золотистые татами, Лаура оказалась у него в руках, все стало неважно. Наримуне целовал ее:
– Я люблю тебя, люблю. На лайнере я завел календарь, и вычеркивал дни. Мы больше никогда не разлучимся.
Вместе показываться в обществе им было нельзя. Наримуне и Лаура не хотели слухов. Если бы кто-нибудь, увидел бы их в театре или ресторане, непременно, начались бы сплетни. Они вежливо раскланивались на дипломатических приемах. Лаура снимала квартиру рядом с британским посольством. Девушка приезжала на Гинзу, пользуясь метрополитеном.
Лаура весело говорила:
– Ничего страшного, милый. С тобой мне в радость и радио послушать. Поженимся, и сходим во все токийские театры, во все рестораны… – он зарывался лицом в ее волосы: «Скоро, любовь моя».
Лаура завела на его кухне фартук, в ванной, зубную щетку. Все остальное она приносила в сумочке, в пакетике. Наримуне вздыхал, прижавшись губами к ее руке:
– После свадьбы, я лично выброшу эту вещь подальше. Я хочу, чтобы у нас было много детей… – он засыпал, положив голову ей на плечо, слыша младенческий смех в пустынных, ухоженных залах родового замка.
Убирала у Наримуне пожилая женщина, жена одного из швейцаров министерства. Фартук и зубная щетка подозрений не вызывали. Граф отлично готовил, со студенческих лет:
– У человека могут быть две зубные щетки, – Наримуне сидел на кухне, вдыхая аромат гречневой лапши, – челюсти тоже две, в конце концов… – она расхохоталась, следя за кастрюлей:
– Теперь я понимаю, почему тебя называют восходящей звездой японской дипломатии. Ты всему можешь найти оправдание, милый мой.
Они ели собу с креветками. Наримуне, блаженно, сказал:
– Это и есть счастье. Но совсем счастлив я буду после свадьбы. Ты мне обещала Италию, на медовый месяц. И я больше не собираюсь готовить, если у меня под рукой, – он привлек Лауру ближе, – отменный повар… – в темных глазах играл смех: «У меня, как-никак, тоже есть японская кровь».
– Все могу объяснить… – Наримуне, залпом, допил остывший кофе:
– Нет, кое-что не могу… – он заставил себя выбросить из головы увиденное в Харбине:
– Потом, когда я вернусь в Токио. Но куда я пойду? К военным? Они все знают, я уверен… – Наримуне представил карту:
– Озеро Хасан, на самой границе. Атака планируется на лето, в начале августа. Судя по данным от немцев, советские войска на Дальнем Востоке плохо вооружены. Интересно, откуда у немцев сведения? Наверняка, у них кто-то сидит в Москве. Впрочем, это не мое дело. Рано или поздно русские задвигаются. Вопрос времени, как мне сказал полковник Котоку. Мы ответим на демарш. Передадим ноту, возмутимся, что они заняли какой-то спорный холм, на границе. Наши танки пойдут вперед. И не только танки… – Наримуне сжал зубы. Уши, немного, заложило:
– Я должен что-то сделать. Речь идет о гражданских лицах, такое бесчестно. Война, подобным образом, не ведется… – он старался забыть монотонный голос полковника Исии, показывающего владения отряда 731.
Всю дорогу от Харбина до Токио Наримуне мерещился запах медикаментов, тяжелый, черный дым из трубы крематория. Исии надел костюм бактериологической защиты. Наримуне не пустили в изолированную палату. Он стоял за толстым стеклом, в подвальном коридоре. Исии, с ассистентами, вскрывал труп умершего от чумы китайца. Наримуне, сначала, удивился, что в Харбине не объявили карантин. Чума была смертельно опасна. Исии усмехнулся:
– Нет нужды, ваша светлость. Он заболел чумой на базе, и здесь умер.
Наримуне все еще не понимал.
– Потом я понял… – колеса самолета коснулись взлетной полосы.
Наримуне взял саквояж. Он оставил вещи в Синьцзине, столице марионеточного, маньчжурского государства, где квартировала армия, и располагались дипломаты. Визит в Японию предполагался коротким. Телеграмму он получил вчера, и вечером приехал на аэродром. Начальнику Квантунской армии, генералу Уэда, Наримуне сказал, что его престарелый родственник, по линии матери, при смерти.
– Он живет на севере, – объяснил граф, – к сожалению, он бездетен. Долг родственной, почтительности предписывает мне… – Уэда кивнул: «Разумеется, ваша светлость». Наримуне уверил генерала, что поездка не займет и недели. Он заставлял себя не волноваться, не думать о том, что ждало его на севере:
– Все будет хорошо, – Наримуне ждал, пока к борту самолета приставят металлическую лестницу, – даже если я опоздаю, она поймет. Не стоило мне уезжать. Но это дело непредсказуемое… – он вздохнул:
– У нее еще месяц отпуска. Решим что-нибудь. С Исии… – Наримуне поморщился, – я тоже разберусь. Нельзя подобное допускать. Война войной, а невинные люди страдать не должны… – опять подумав о горах на севере, он понял, что улыбается:
– Я приеду, когда все может уже случиться. Вообще я должен на коленях перед ней стоять. Я виноват, что оставил ее одну, в такое время. И встану… – подчиненные шли к самолету.
Саквояж у него забрали. Обосновавшись на заднем сиденье лимузина, он, коротко, сказал:
– Я ненадолго в страну. Мой родственник при смерти, обязанность главы семьи… – чиновники топтались у открытой двери машины. Наримуне кивнул: «Можете сесть». Они долго, почтительно кланялись, стараясь устроиться в отдалении от его светлости. По дороге в город Наримуне посмотрел на золотой хронометр:
– Сегодня вечером я уезжаю на север. Встречи… – он положил руку на список, – перенесите. Я приму посетителей после возвращения… – он задумался: «На следующей неделе».
– Не буду ничего рассказывать Лауре о Харбине, – решил Наримуне:
– Не в ее состоянии слушать о подобном. Ей надо отдыхать… – он опять улыбнулся.
Ничего странного в улыбке не было. Ожидаемая смерть родственника не могла служить поводом для того, чтобы портить настроение окружающим мрачным лицом.
– Кто такой мистер О'Малли? – поинтересовался Наримуне, просматривая отчет о приеме, случившемся в его отсутствие: «Американец?».
Чиновник ловким жестом подсунул справку. Наримуне пробежал глазами ровные строки:
– Герой войны, кавалер ордена Франко… – он отбросил мистера О'Малли. Америка была нейтральной страной, но вряд ли человек, подвизавшийся при штабе Франко, мог оказаться антифашистом:
– Я не могу вступать в контакт с русскими, – горько понял Наримуне, – самурай не имеет права предавать своего господина. Даже когда в опасности невинные люди? Мистер О’Малли закрыл телом детей, при обстреле. Нет, нельзя рисковать. Где я здесь найду антифашиста… – Наримуне, мысленно, перебрал аккредитованных при министерстве журналистов: «Левых сюда не посылают».
Кто-то из подчиненных вежливо покашлял:
– Ваша светлость, Зорге-сан просил об интервью, для немецких газет, до вашего отъезда. Учитывая… – дипломат, испуганно, замолчал. Наримуне смерил его холодным взглядом:
– Акихиро-сан, непредусмотрительно давать интервью, когда мое назначение еще не подтвердил господин министр иностранных дел. Такое поведение противоречит протоколу. За двадцать лет службы вы могли бы его выучить, – Наримуне достал простой, лаковый портсигар. Чиновник, предупредительно, щелкнул зажигалкой.
Летом они с Лаурой поехали в деревню при буддистском храме, в священных горах Кацураги, где издавна делали лаковые вещицы. Размеренно звонил колокол, над скалами висела белая дымка, на деревянной террасе пансиона, лежали влажные, зеленые листья. Наримуне опять улыбнулся:
– Шел дождь, шумел водопад. В горах всегда сырое лето, даже в разгаре июля. Капли стучали по крыше. Она забыла пакетик в Токио, а в деревне подобного купить негде. Только в Осаке, два часа езды. Мы махнули рукой, думали, что обойдется. Как хорошо, что так вышло… – Наримуне вспомнил:
– Она мне портсигар купила. А я ей шкатулку. Скорей бы в поезд сесть… – Зорге-сан, нацист, странным образом, мог оказаться ему полезным.
– Во-первых, он лучше знает журналистов, и подскажет нужного человека, – решил Наримуне, – я поинтересуюсь аккуратно, не вызывая подозрения. Во-вторых, фашисты всегда замечают антифашистов. Я должен поступить, как порядочный человек. Я никого не предаю, – он, рассеяно курил, глядя на городские предместья. Граф кивнул:
– Хорошо. Вызовите Зорге-сан, у меня есть время до поезда. Предупредите, что это не интервью, а дружеский разговор. Отправьте багаж на вокзал, закажите обед в кабинет, и принесите корреспонденцию… – Наримуне вспоминал плоскую, унылую равнину на окраине Харбина, и трубу крематория.
С Лаурой они расстались три месяца назад, перед его отъездом. Почти ничего не было заметно. На севере зима стояла холодная. Наримуне окутал ее плечи собольей шубкой и проследил, чтобы она надела шапочку. Они гуляли в заснеженном саду санатория. Над горячим источником, в каменной купели, поднимался пар. Лаура прижалась щекой к его щеке:
– Ни о чем не волнуйся. Врачи хорошие, и я пришлю телеграмму… – девушка, немного, покраснела. Наримуне обнял ее, сомкнув руки на животе:
– Двигается, – сказал он восхищенно, – опять двигается. Пожалуйста, пожалуйста, будь осторожна… – Наримуне встал на колени, в снег. Он целовал твидовую юбку, теплый, кашемировый чулок, знакомое, круглое колено. Лаура наклонилась, гладя его по голове:
– Все будет хорошо, милый мой. Я в Бомбее, пью кокосовое молоко, катаюсь на слоне, осматриваю храмы… – кузина Тесса, в телеграмме, отозвалась: «Разумеется, вопросов быть не может. Если кто-то здесь появится, хотя зачем им, я скажу, что ты уехала в Агру, или Дели. Желаю удачи, что бы у тебя ни случилось».
– Все образуется, – повторил Наримуне:
– Завтра утром я буду в санатории. Увижу Лауру. Увижу, может быть… – в саду птица взлетела с ветки, осыпав их снегом. Наримуне целовал темно-красные губы, чувствуя сладкий, чистый вкус изморози.
Лимузин подъехал к министерству, швейцар подбежал к машине, открывая дверь. Наримуне проследовал в мраморный вестибюль:
– Будто и не летел всю ночь, – восхищенно подумал Акихиро-сан, передавая багаж начальника швейцару, оставляя его распоряжения, – хоть сейчас может на прием идти. Аристократ есть аристократ… – Акихиро-сан отправился в кабинет. Он хотел позвонить Зорге-сан, и обрадовать журналиста согласием его светлости на встречу.
Мистер О'Малли сидел, по американской привычке, на столе, покуривая сигарету. На стенах кабинета мистера Зорге красовались нацистские плакаты. На видном месте висел портрет Гитлера, украшенный, поверх рамы, флагом со свастикой. В шкафу имелась подшивка: «Volkisher Beobachter». Рядом лежали газеты, для которых писал немец, Tägliche Rundschau и Frankfurter Zeitung. Меир листал экземпляр «Моей борьбы», в роскошной, кожаной обложке, с золотым тиснением.
Зорге высунулся из маленькой кухоньки:
– Гений фюрера, мистер О'Малли, освещает весь мир. Книгу перевели на японский язык, на итальянский… Я уверен, что и в Америке издание ждет успех. В конце концов, герр Форд разделяет идеи фюрера, а он крупнейший промышленник вашей страны. Вы идете правильным путем, – он варил кофе, – по дороге в Японию, я осмотрел Америку. Вы отделяете черную расу, – Зорге поморщился, – запрещаете неграм вступать в браки с белыми людьми. Я надеюсь, – запахло пряностями, – что и с евреями вы поступите так же. Мировое еврейское правительство, о котором пишет фюрер… – о предполагаемой кучке еврейских плутократов, управляющей Америкой и западными странами, Зорге начал распространяться на завтраке, в кафе, на Гинзе. Услышав рассуждения о Генри Форде, Меир спокойно кивнул:
– Я делал репортажи с его заводов. Мистер Форд опередил наше время, он провидец. Когда-нибудь все предприятия пойдут его путем. У него проверяют родословную работников, до третьего колена… – Меир проводил глазами хорошенькую девушку, в скромном, темном кимоно:
– Очень элегантно. У них даже походка другая, из-за обуви, пояса… – он напомнил себе, что надо привезти подарки Ирене, отцу и миссис Фогель:
– Эстер пошлю что-нибудь. Ей, мальчишкам. Игрушки здесь хорошие. Пусть она порадуется, – Меиру было жаль сестру. В Нью-Йорке он сказал отцу:
– Я уверен, что Давид одумается и даст еврейский развод, папа. Он просто сейчас, – Меир поискал слово, – занят другими делами.
Отец пробурчал крепкое словцо, на идиш:
– Вот чем он занят, мамзер. Впрочем, ты прав, – доктор Горовиц оживился, – он успокоится. Эстер окажется свободной. Выйдет замуж за хорошего еврея, дети появятся… Только из Голландии она не уедет, пока мальчики не вырастут, – Хаим погрустнел. Меир, бодро, заметил:
– Скоро пассажирские самолеты начнут летать через океан, папа. Я лечу на Гавайи, в отпуск.
– Осторожней, – велел отец, обняв его в передней, – на этих Гавайях.
Зорге внес кофе:
– С кардамоном, мистер О'Малли. Я бы вам одолжил бессмертное творение фюрера, – он кивнул на книгу, – но вы не читаете по-немецки… – Меир развел руками:
– К сожалению, пока нет. Это один из языков, которые я хочу выучить. Я договорился о занятиях японским языком…
– Лучше с хорошенькой девушкой, – Зорге, разливая кофе, подмигнул Меиру. На руке немца не хватало трех пальцев, оторванных шрапнелью, на войне, но с пишущей машинкой, и женщинами, как сказал Зорге, он управлялся одинаково лихо:
– У меня подруга, – они устроились за низким столиком, – местная. Надо с ней как-то объясняться… – за окном виднелся тихий, узкий переулок
Зорге снимал комнату для работы в здании, принадлежавшем Clausen Shokai. Компания поставляла на японский рынок немецкие типографские машины и держала сервис по копированию документов. У главного входа толпились аккуратные, токийские студенты, в мундирах университетов, с портфельчиками. По словам Зорге, фирма тоже принадлежала немцу. Японское слово в названии было традиционным:
– Здесь подобное принято, – объяснил Зорге, – герр Клаузен ведет бизнес, если пользоваться вашим словом, с японскими партнерами. Им нравится видеть родной язык на визитных карточках.
Вход в кабинет Зорге располагался сбоку здания. Из окон просматривался весь переулок.
– Непременно воспользуюсь вашим советом, – Меир отпил кофе:
– Отменный, мистер Зорге. Вы настоящий мастер. В Испании я встречался с офицерами, служившими в Магрибе. Они заваривали кофе похожим образом. Вы, наверное, тоже бывали в арабских странах? – Меир успел навестить американское посольство и запросить справку о Зорге. Его собеседник родился в Российской Империи, в Баку. Зорге увезли в Германию ребенком. С тех пор, если верить досье, мистер Рихард в Россию, то есть Советский Союз, не возвращался.
– Интересно, – Меир сжег в пепельнице радиограмму.
Мистер О'Малли снял скромную, традиционно обставленную квартиру, в театральном районе Кабуки-Те, о котором ему рассказывал Каннингем. Апартаменты сдавали дешево, окна выходили на пути крупнейшего вокзала в Токио, станции Синдзюку. Меиру грохотание поездов не мешало. Вокруг шумели не люди, а пассажиры. Мистеру О'Малли подобное было только на руку. Его европейское лицо тоже не вызывало удивления. В Синдзюку, с прошлого века, селилось много иностранцев.
Учителя японского языка Меир нашел простым образом, обзвонив два десятка объявлений в англоязычной газете, Japan Advertiser. Следуя совету Даллеса, Меир выбрал голос, показавшийся ему самым пожилым.
– Конечно, – заметил босс, – разные бывают старики. Но, в общем, с ними меньше опасности нарваться на осведомителя, чем с молодежью. Особенно с молодежью женского пола, – босс, зорко, посмотрел на Меира:
– Мисс Фогель прошла проверку. Возражений против вашего брака нет. И у мистера Гувера тоже.
Меир был обязан подать сведения об Ирене начальству, но здесь он затруднений не предвидел. Даллес улыбнулся:
– Вряд ли еврейка будет работать на Гитлера, но наши немцы, в Пенсильвании, в Мичигане могут стать его агентами… – босс помрачнел: «И японцами полна Калифорния. В случае войны мы их интернируем».
Меир возмутился:
– Они американские граждане, мистер Даллес. Мы не имеем права… – босс поправил себя:
– Начнем держать их в поле зрения. Ты добрый человек, Ягненок, – внезапно добавил он: «Смотри, будь осторожней».
В окне, на куполе Капитолия, трепетал американский флаг. Меир отозвался:
– Все люди рождены свободными и равными, мистер Даллес. Эти слова мой родственник писал, его бюст в ротонде Капитолия стоит… – когда Меир видел скульптуру вице-президента Вулфа, он, невольно, вздрагивал. Кузен Мэтью становился, все больше на него похож. Майору Горовицу только шрама на щеке не хватало:
– Пойдет на войну, и получит шрам, – размышлял Меир:
– Впрочем, Мэтью в Америке отсидится. У него слишком важная должность. Неужели мы, все-таки, начнем воевать?
– В общем, – заключил Меир, повернувшись к Даллесу, – я всегда помню эти слова. И я добр, к тем, кто заслуживает доброты… – серо-синие глаза блеснули холодом. Возвращаясь в скромную, служебную квартиру, у Потомака, он вспоминал слова Даллеса: «У нас нет возражений против брака».
– А у меня есть… – пробормотал Меир, остановившись на набережной, рассматривая широкую, бурую реку, и прогулочные пароходы, – есть возражения. Нельзя жениться на нелюбимой девушке. Я привыкну, наверное. Ирена хорошая женщина, любит меня… – Меир тяжело вздохнул: «Разберемся. Не сейчас, конечно».
Учителем японского языка оказался бодрый, легкий старик восьмидесяти лет от роду, с оксфордским дипломом. Он заварил чай:
– Я одним из первых японцев, закончил, западный университет. Имел честь знать графа Дате Наримуне, нашего первого инженера, миссис ди Амальфи, его старшую сестру. Она вышла замуж за англичанина, переводила «Записки у изголовья»… – за чаем Меир выслушал часть своей семейной истории. Узнав, что он католик, старик порекомендовал ему съездить в Сендай, на Холм Хризантем. По его словам, паломники в Сендае были христианами, и буддистами:
– Со времен уважаемого императора Мэйдзи в Японии процветает свобода религий, – гордо сказал преподаватель, – у нас веротерпимая страна.
Меир вспомнил о кузине Тессе:
– Она буддийская монахиня. Было бы интересно отправиться в Индию, в Тибет, но кто меня туда пошлет… – Меир читал «Майн Кампф», в оригинале, перед второй поездкой в Испанию. Мистеру О'Малли, интересующемуся нацизмом, требовалось познакомиться с трудами фюрера.
Даже не закончив первую главу, Меир уронил голову на стол: «Не могу больше». Даллес велел ему сделать доклад, для коллег, не владеющих языком. Меир пробился через сотни страниц, постоянно зевая, порываясь выбросить труд Гитлера в окно. Пока в Берлине жили старший брат, и фашистский кузен, Меиру в Германию хода не было. Подобное всем казалось слишком рискованным. Даллес заметил:
– Может быть, потом. Хотя, судя по всему, мистер Кроу, под крылом фюрера надолго обосновался. Он тебя видел, на фото. Мы не собираемся тебя быстро терять, Ягненок.
Меир пообещал учителю посетить Сендай. Север был всего в ночи пути, на поезде. Он занимался языком два часа, каждый день. Старик выдавал ему три-четыре страницы домашнего задания.
Меир отирался в пресс-бюро министерства иностранных дел, и ходил на конференции, обсуждая с другими журналистами новости. Он производил впечатление человека, собирающегося обжиться в Токио.
То же самое думал о нем и Зорге.
Он, как и Меир, запросил досье на будущего гостя. Из Москвы сообщили, что мистер О'Малли был аккредитован при штабе Франко. Журналист получил от генерала орден, за героизм при спасении гражданских лиц.
Человек, готовивший для Рамзая справку об американце, сидел в иностранном отделе, в Москве, и пользовался открытыми источниками. Он ничего не знал, и не мог знать, о подозрениях Стэнли, как, впрочем, и о самом Стэнли. Эйтингон был в Европе. Кроме него, о Стэнли имел представление только начальник иностранного отдела.
Перед Зорге был просто американский журналист. Фамилия была ирландской, но мистер О» Малли упомянул, что он атеист. Юноша обаятельно улыбнулся: «Примат папской власти отжил свое, мистер Зорге. Я предпочитаю действовать на основании разума, а не веры».
– Обыкновенный, флиртующий с нацизмом, молодой карьерист, – успокоил себя Зорге:
– Ничего подозрительного. Скажу, что родился в Баку. Я такого и не скрываю… – американец, восторженно, ахал. Зорге пожал плечами:
– Я ребенком оказался в Германии. Русского языка я не знаю, ничего не помню… – он усмехнулся, – но кофе варю по рецепту своего отца. Он работал инженером, на промыслах у Нобеля… – они говорили о каспийской нефти, когда в передней зазвонил телефон. Зорге, извинившись, вышел.
Меир откинулся в кресле:
– Отличное прикрытие. Экспортно-импортная контора, только в профиль, как говорится. У нас тоже подобная фирма имеется, в Цюрихе. Клаузнер, наверняка за связь отвечает. Разъезжает по всей Японии, по делам, в чемодане возит рацию. Его не поймать. Никто не заподозрит нациста. Коммунисты на них похожи, поэтому им легко притворяться друг другом… – Меир оборвал себя:
– А кузен Мишель? Есть и другие коммунисты. И потом, – он вспомнил лицо гауптштурмфюрера фон Рабе, вспомнил, как Ирена, всхлипывая, говорила о налете СС на еврейское кафе, – нацизм страшнее коммунизма. А лагеря? – спросил себя Меир:
– А Теруэль? Хорошо, я могу оказаться неправ, насчет Филби. Все равно, они расстреляли приют, чтобы опорочить троцкистов. Аарон мне рассказывал о налете СС. Папа ничего не знает, и не узнает. Господи, – попросил Меир, – убереги Аарона от всякого зла… – ему, в общем, все было ясно:
– В магазине людно. Кто угодно может прийти и уйти незамеченным. Переулок, напротив, виден, как на ладони. Я, разумеется, ничего не сообщу японцам. Это не мое дело. Просто буду знать, кто такой мистер Зорге… – немец, вернувшись, весело предложил:
– Я вас довезу до метро, герр О’Малли. Мне, наконец, одобрили встречу в министерстве, с важным чиновником… – американец отказался. Он объяснил, что хочет, как следует, познакомиться с Токио.
Проводив его, Зорге запер дверь и опустил шторы. Он открыл ключом, висевшим на цепочке для часов, ящик рабочего стола. Граф Дате Наримуне его весьма интересовал. Зорге давно сообщал в Москву о либерализме дипломата, однако не находилось повода поговорить с его светлостью, что называется, по душам.
– Теперь повод появился, – он быстро просмотрел записи, – благодаря работникам, в Лондоне. Благодаря Кукушке… – он улыбнулся:
– Я ее в последний раз видел шестнадцать лет назад, во Франкфурте. Она совсем девчонкой была. Родила дочь, овдовела. Может быть, мы и встретимся еще… – он вспомнил коротко стриженые, черные волосы, большие, дымно-серые глаза:
– Молодая женщина, ей тридцать шесть. Голова у нее светлая, конечно… – именно Кукушка разработала комбинацию.
Требовалось завербовать графа Наримуне раньше, чем это сделают англичане, а, вернее, Канарейка, представитель британской секретной службы в Токио. Сведения о существовании Канарейки исходили от агента, тоже работавшего в секретной службе, только в Лондоне. Имени его Зорге не знал. Зорге предписывалось передать сведения о Канарейке, то есть мисс ди Амальфи, графу Наримуне. Что с женщиной сделают японцы, Зорге не интересовало.
– Ничего не сделают… – он поменял рубашку, – тихо вышлют обратно в Лондон. Лондон вышлет сюда какого-нибудь японца, согласно дипломатическому протоколу. Мы избавимся от соперников и завоюем доверие его светлости графа. Он меня не заподозрит, немцы не любят англичан. Мы с японцами союзники… – Зорге привык говорить о нацистах, «мы». Так было удобнее.
Он вывел из гаража во дворе маленький форд:
– Начнем встречаться с графом, разговаривать. Я войду к нему в доверие, приучу к себе. Потом придет время снять маски… – Зорге, прихрамывая, сел за руль:
– Если верить слухам, он едет в Европу. Нам подобное пригодится… – вспомнив серо-синие, пристальные глаза О'Малли, под очками с золотой оправой, Зорге внимательно осмотрел переулок. Его беспокоило, что американец закрыл своим телом незнакомых детей.
Он не знал, и не мог знать, что Стэнли, по той же причине, уверил Эйтингона, в полной безопасности мистера О’Малли. Стэнли считал, что любой разведчик, под обстрелом, станет в первую очередь спасать себя, а не каких-то сирот.
– Знакомыми детьми тоже никто бы не поинтересовался… – Зорге аккуратно вел форд к министерству иностранных дел, – зачем он это сделал? Не похоже на американца, они только о выгоде думают. Русский бы так поступил… – Зорге замер:
– Или Москва меня проверяет? Если да, то парень отменно играет. Я ему поверил, с первого слова. Пусть проверяет, – развеселился Зорге, – товарищ О'Малли. В гражданской войне он не участвовал, по возрасту. Должно быть, из комсомольского набора. Меня не предупредили о его приезде. Скорее всего, тоже Кукушки идея. Ее отец был очень подозрителен, и правильно… – оставив машину на парковке для гостей, Зорге проверил свой немецкий паспорт и журналистскую карточку. Он пошел к высоким, темного дуба, дверям министерства иностранных дел.
Когда Акихиро-сан доложил начальнику о приходе посетителя, Наримуне, за чашкой зеленого чая, просматривал корреспонденцию
Обед принесли из министерской столовой, скромную коробку бенто, черного лака, с вареным рисом, лососем и маринованными овощами. Наримуне обедал в дорогих ресторанах, с дипломатами и журналистами, но, если выпадал свободный от встреч день, он спускался вниз и выходил на улицу. Квартал усеивали маленькие забегаловки, где подавали лапшу. В закусочных обедали мелкие клерки. В закутке можно было повесить пиджак на спинку высокого стула, засучить рукава рубашки и принять от повара миску с дымящейся, свежей собой.
Из общественного телефона, висящего на обклеенной плакатами стене, можно было позвонить Лауре. Телефонистки в британском посольстве узнавали Наримуне. Он представлялся продавцом из книжного магазина, при Токийском университете. Лауре-сан, любезно сообщали о новинках. Из кабинета разговаривать с Лаурой было опасно. Наримуне искренне, ненавидел ложь и притворство, но пока им приходилось терпеть.
Наримуне был любимцем министра иностранных дел, Коки Хирота. Министр, пятнадцать лет назад, сам занимал должность заместителя начальника европейского департамента. Он тоже считал, что Япония не должна воевать с Китаем. Хирота, на совещаниях, говорил:
– У нас другой враг, господа. Враг на севере, – он указывал на карту, – давний, исконный враг. Мы никогда не доверяли русским, и не будем, пока не окажемся в полной безопасности. Союзники по антикоминтерновскому пакту нам помогут, – добавлял министр.
На карте остров Карафуто, словно клинок, опускался в сторону Хоккайдо. По договору, подписанному в Портсмуте, когда Российская Империя проиграла войну, южная часть острова отошла Японии. На северной части Карафуто сидели русские, вернее, теперь, советские. По Симодскому трактату, заключенному при императоре Комэе, Япония получила юрисдикцию над четырьмя южными островами архипелага Чишима. Северные острова тоже принадлежали СССР. Министр Хирота, поэтически, сравнивал Карафуто и Чишима, с луком и стрелой, угрозой безопасности страны:
– Мы хотим укрепить границы, – замечал Хирота, – мы не покушаемся на остальной Дальний Восток, или, тем более, на Сибирь.
Хирота, немного, лукавил.
Кроме Карафуто и островов Чишима у русских имелась стратегически важная гавань, Владивосток, находящаяся в опасной близости от Японии. Тем не менее, Хирота настаивал на прекращении войны в Китае. Армия должна была повернуть на юг, в направлении французского Индокитая. Не след было оставлять в тылу, за спиной, миллионы людей, недовольных японской оккупацией. Разглядывая карту, Наримуне понимал, что с Китаем можно воевать вечно. Он даже зажмуривался, смотря на бесконечный простор территории, уходящей к западу, к Индии и Тибету. Хирота считал, что Япония должна сдерживать экспансию Америки, а не заниматься бесплодными стычками с китайскими войсками.
Министр выделял Наримуне еще и потому, что Хирота был сыном каменщика. Он с благоговением относился к аристократам. В кабинете Наримуне висел портрет Одноглазого Дракона, Дате Масамунэ, сделанный в старинной манере, и родословное древо клана. Иностранные дипломаты с любопытством рассматривали реликвии. Наримуне замечал, что его предок стал первым даймё, установившим связи с западным миром:
– Он отправил посольство в Европу, начал строительство кораблей западного образца, и открыл Сендай для торговли… – Наримуне показывал на гравюру с изображением Масамунэ. За спиной Дракона виднелся Холм Хризантем. Цветы в Сендае считались достопримечательностью, как покрытые соснами, красивейшие острова Мацусима, как горячие источники в горах.
Наримуне пил чай, думая о горячих источниках. Он хотел выйти на улицу, чтобы позвонить в санаторий, но главе европейского отдела успели сообщить, что заместитель, ненадолго, вернулся из Маньчжурии. Пришлось час провести в кабинете начальника. Наримуне доложил о настроениях западных дипломатов, с которыми он встречался на материке. Почти все в министерстве соглашались, что войну в Китае надо заканчивать и поскорее. Начальник сказал, что Японии необходимо готовиться к более продолжительному конфликту. Наримуне понимал, что речь идет об Америке. США и Британию связывал договор, о взаимной военной помощи.
Вернувшись в кабинет, Наримуне закурил:
– Мы что-нибудь придумаем. Став моей женой, Лаура получит гражданство. Никто ее не интернирует. Тем более, у нас ребенок родится… – он смотрел на крыши зданий, уходящие вдаль, на очертания Фудзиямы. В голубом небе Наримуне заметил журавлиный клин:
– Весна теплая выдалась. В санатории горный воздух, целебная вода, отличный парк. Лаура с маленьким проведет месяц на севере, а потом… – потом, конечно, надо было устроить свадьбу.
Лаура подавала в отставку. Наримуне тоже давно написал прошение его величеству. Отцу Лауры и остальной семье они, пока, ничего не сообщали. Оба были уверены, что все только обрадуются. Перед отъездом в санаторий, ночью, Лаура сказала:
– Они поймут, насчет мальчика. Или девочки… – услышав смешок, Наримуне уткнулся лицом в мягкое плечо:
– Кто бы ни родился, я обещаю, что у него появится много братьев и сестер… – даже разговора не было о том, чтобы Лаура пошла к врачу. Она была католичкой, они с Наримуне любили друг друга и собирались стать мужем и женой. Ребенок оставался в горах, с хорошей кормилицей. После брачной церемонии Наримуне и Лаура собирались привезти сына, или дочь в Токио.
– Ничего страшного, – заверил граф Лауру, – подобное случалось. Скажем, что мы заключили светский брак в Лондоне, свидетельство осталось в Британии… – Наримуне подмигнул ей. Лаура тряхнула темноволосой головой: «Дипломат».
На столе стояла коробка с бенто, и поднос из столовой, с глиняным чайником.
Рядом Акихиро-сан поместил стопку конвертов. Сверху Наримуне, краем глаза, увидел императорскую эмблему. Акихиро-сан, не мог и подумать о том, чтобы неуважительно отнестись к символу царствующего дома.
Скорее всего, пришло очередное приглашение, на очередной скучнейший чай.
На приемах во дворце аристократы, обычно, боролись со сном. Согласно протоколу, их величества обсуждали, премию лучшему рыбаку Японии, или недавний визит в буддийское святилище. Император ездил за границу, принцем, но, по традиции, говорить о политике в его присутствии, было не принято. Не полагалось упоминать литераторов, кроме старинных поэтов, или кинематограф, а, тем более, спорт. Приветствовалось восхищение традиционной литературой, или древним театром. Лучше и безопасней всего было посвятить время приема рассказам о красоте цветущих вишен, или горячих источников, в зависимости от времени года.
Наримуне никак не мог забыть о горячих источниках. Он волновался, но, в санаторий звонить было невозможно. Лаура жила в больнице под чужим именем, Наримуне врачам тоже не представлялся. Они хотели избегнуть сплетен. Кэмпэйтай, тайная полиция, рутинно прослушивала телефоны чиновников:
– Если бы Лаура не была иностранкой, – Наримуне распечатал конверт из дворца, – все было бы гораздо проще. Но что делать, если мы любим друг друга?
Наримуне разозлился:
– Что делать? Жениться на любимой женщине, матери твоего ребенка. К политике и войне наш брак, никакого отношения не имеет. Лаура работает в торговой миссии. Устраивает приемы для наших дельцов, рекламирует британские товары… – Наримуне сам предпочитал английские ткани.
Приглашение подписал министр двора. Посмотрев на дату, Наримуне облегченно выдохнул. Прием намечался на следующей неделе, после его возвращения из Сендая:
– Завтра, – сказал себе Наримуне, – завтра я приеду на север. Дворецкий меня встретит на вокзале, с машиной. Дороги хорошие, через два часа я буду в санатории, в той деревне, где мой уважаемый дед инженерному мастерству начинал учиться, где Эми-сан в монастыре жила… Надо сделать пожертвование, в честь рождения ребенка, – напомнил себе граф:
– А если что-то не так пойдет? Или идет… – в телеграмме сообщалось, что ему надо приехать в Сендай. Это значило, что роды начались. Наримуне вспомнил письма Лауры. Девушка отправляла конверты в Маньчжурию:
– Все шло хорошо. Все и будет хорошо, – уверенно сказал себе граф, – мы увидим сына, или дочку. Йошикуни, или Эми… – он занес в календарь дату приема во дворце, и вызвал звонком Акихиро-сан. Секретарь убрал со стола: «Зорге-сан ждет, ваша светлость».
– Зовите, – велел Наримуне, подойдя к зеркалу. Он провел ладонью по темноволосой голове, поправил галстук и сбил невидимую пылинку с лацкана пиджака. Он шил костюмы и рубашки и портного, учившегося на Сэвиль-роу, в Лондоне. Наримуне понял, что улыбается: «Завтра. Осталось совсем немного». Дверь за его спиной скрипнула:
– Спасибо, что согласились на встречу, ваша светлость.
Наримуне, повернувшись, подал Зорге руку. Он указал в сторону стола: «Проходите, Зорге-сан».
Поезда северной линии, ведущей в Сендай, отправлялись с вокзала Уэно. Таксист остановил машину перед главным входом, на освещенной площади. Люди толпились у касс метрополитена, гудели поезда. Над белокаменным зданием играл весенний, нежный закат. На круглых тумбах виднелись плакаты о состязаниях по сумо и рекламы новых фильмов. Крутили «Без ума от музыки», с Диной Дурбин, «Кармен», снятую испанцами и немцами, «Развод леди Икс», с Лоуренсом Оливье, «Кинг-Конга в Эдо». Большие, глянцевые афиши со свастиками обещали, в скором времени, триумф гитлеровского кинематографа, «Олимпию», снятую фрау Лени Рифеншталь. С лотков продавали аккуратные коробочки бенто, для пассажиров.
Токийцы стояли в очереди к автобусам, отправляющимся в парк Уэно. Вечер обещал быть теплым. Люди ехали на ёдзакуру, любоваться цветами сакуры, в сиянии звезд. Продавцы голосили: «Фонарики! Лучшие бумажные фонарики! Ханами данго! Покупайте рисовые шарики, в честь праздника». Над головами детей веяли воздушные змеи. На площади пахло сладостями, бензином, и немного гарью.
Наримуне расплатился с шофером:
– В прошлом году мы отсюда уезжали, в Сендай. Тоже на праздник ханами. Сакуры в замке осыпали цветы. Мы устроились на берегу пруда, на пледе. Мерцали фонарики, я читал Ки-но Томотори.., – он услышал свой голос:
Ручка саквояжа врезалась в ладонь:
– Мы остались ночевать в летнем павильоне, разожгли печурку. Над травой висела белая дымка, плескала рыба в пруду… Лаура вся была, как цветок… – в шумном вестибюле вокзала он сверился с расписанием. До экспресса на Сендай оставалось четверть часа.
С тех пор, как он распрощался с Зорге, Наримуне, все время, заставлял себя улыбаться. Никто не удивлялся. Любой воспитанный японец, уезжая к смертельно больному родственнику, поступил бы так же.
Он выпил пятичасового чаю, с начальником департамента.
Многие высокопоставленные чиновники министерства, прослушав курсы в Оксфорде или Кембридже, приобрели британские привычки. Чай подавали зеленый. Повар готовил японские сладости, пирожки мандзю, сахарную карамель, кастеллу с миндалем. За чаем, они с начальником о делах не говорили. Это было время легкой беседы.
Директор департамента рассуждал о выставке Фудзиты Цугихары, и о влиянии западного искусства на традиционную японскую живопись. Жена начальника, довольно известная художница, училась в Париже. Наримуне старался не думать о документах, во внутреннем кармане пиджака. Он перевел разговор на картины Лувра. Граф упомянул, что один из его родственников работает в музее. Они распрощались, долго кланяясь друг другу. Начальник пожелал Наримуне приятного путешествия, несмотря на печальный повод.
Наримуне совершал должностное преступление. В пакете лежали меморандумы британской секретной службы. Из бумаг явственно следовало, что в Токио находится разведчик, работающий на правительство его величества, короля Георга, торговый атташе посольства, мисс Лаура ди Амальфи. В документах она проходила под кличкой Канарейка. Наримуне был обязан познакомить с пакетом непосредственного начальника и вызвать представителей кэмпэтай, тайной полиции.
Дальше, по протоколу, готовилась нота. Господин министр иностранных дел, вызвав британского посла, вручал ему документ. Однако Наримуне предполагал, что офицеры кэмпэйтай, наплевали бы на протокол, настояв на слежке за Канарейкой и ее японскими осведомителями. Канарейку, с ее дипломатическим иммунитетом, арестовывать не собирались. После проверки кэмпэтай ее японских связей, Канарейка получила бы ноту о статусе персоны нон грата.
Сдержанно поблагодарив Зорге-сан, Наримуне убрал пакет в ящик стола. Он пообещал, немедленно, разобраться с полученными сведениями.
Немец поднял искалеченную на войне руку:
– Долг союзников, ваша светлость. Британцы рядом, в Гонконге, в Сингапуре. Фюрер, в его великой мудрости, заботится не только о безопасности Германии, но и о наших друзьях на востоке… – Наримуне слушал резкий, немного хрипловатый голос, смотрел на седые виски:
– Ему немного за сорок. Он воевал, юношей, ранение получил. Он до сих пор хромает… – у Наримуне была отличная память. Он видел досье Зорге. Он даже не спрашивал, откуда немец взял документы. Наримуне решил пока не думать о бумагах, так было легче. Вспомнив об отряде 731, Наримуне, невзначай, поинтересовался у немца, кто из иностранных журналистов, по его мнению, связан с левыми кругами. Он объяснил, что министерство иностранных дел обеспокоено, пользуясь американским словом, рекламой Японии за границей.
Граф сцепил холеные, смуглые, с отполированными ногтями пальцы. Красивое лицо было бесстрастным:
– Мы заинтересованы в иностранном туризме, Зорге-сан. Было бы непредусмотрительно помещать материалы только в изданиях определенной политической ориентации… – Наримуне казалось, что он идет по тонкому льду горной реки. Граф не хотел вызывать подозрений у нациста. Наримуне говорил, вспоминая темные глаза Лауры, в заснеженном саду, холодные, нежные губы, мимолетное, едва уловимое, движение под его ладонями, под собольей шубкой, там, где рос их ребенок.
– Лаура мне все объяснит, – успокоил себя Наримуне:
– Я привезу меморандумы, и она мне все объяснит. Она честная девушка, она меня любит. Произошло недоразумение, ошибка… – Зорге, незаметно, разглядывал его лицо:
– Я ему отдал британскую шпионку, а он бровью не дрогнул. Такими были самураи, во времена средневековья. Никаких чувств. Однако я знаю японцев, теперь он мне будет доверять… – Зорге заинтересовал вопрос графа о левых журналистах:
– Не зря ходят слухи, что он либерал. Его покойный отец не поддерживал войну с русскими, но в армии служил, выполняя долг самурая. И у Наримуне есть долг, но, видимо, случилось то, что важнее долга, – Зорге пока не знал, что произошло у графа, но намеревался узнать.
Он рассказал Наримуне о сербском журналисте, Бранко Вукеличе, писавшем для французских изданий:
– Славяне издавна тянутся к России, Советскому Союзу, – небрежно заметил Зорге, – одна культура, один язык. Я уверен, что Вукелич-сан разместит, статьи о красотах Японии в журналах, рассчитанных на либеральных читателей… – Вукелич, коммунист, работал в группе Зорге:
– Я посижу с Бранко, подготовлю его, – Зорге, почтительно, попрощался с графом, – он начнет работу с его светлостью, а потом появлюсь я. Если Наримуне-сан отправят в Европу, передам его Кукушке. Она ответственна за тамошние операции, – приняв от секретаря его светлости шляпу и плащ, Зорге улыбнулся: «Большое спасибо, Акихиро-сан».
Документы лежали у Наримуне в саквояже. Он шел по перрону:
– Ошибка, ошибка. Лаура не могла так поступить. Она меня любит, она бы не скрыла… – Наримуне миновал газетный ларек. На первых полосах чернели жирные иероглифы: «Наши доблестные войска продвигаются вглубь Китая. Жители Вены приветствуют фюрера германской нации, Адольфа Гитлера».
Рядом продавец устроил книги, в пестрых обложках, сентиментальные романы, сборники гороскопов, брошюры о садоводстве. Порывшись в томиках, Наримуне вздрогнул. Такую же книгу он оставил Лауре, уезжая из санатория. Они оба любили Исикаву Такубоку. Наримуне сунул «Горсть песка» в карман кашемирового пальто.
Низкий вагон первого класса выкрасили в традиционные цвета северной линии, бордовый и кремовый. Блестели медные ручки, проводник низко поклонился, принимая от Наримуне билет. В купе пахло ароматическими курениями, на столике оставили изящно отпечатанное меню ресторана. Наримуне бросил пальто на бархатный диванчик:
– Мы уезжали отсюда в Сендай. Может быть, в этом купе… – Лаура и Наримуне брали разные такси, и встречались в вагоне. Светильники еще не включили, мимо медленно поплыл перрон. Наримуне смотрел в окно, на пути станции Уэна:
Ему не надо было открывать «Горсть песка». Он помнил строки наизусть:
Поезд вырвался из-под стеклянной крыши вокзала, локомотив загудел.
Застучали колеса, вагон размеренно покачивался. За окном догорал весенний закат, в золотистом небе плыли черные точки журавлей. Проехав городские предместья, выскочив на равнину, состав разогнался. Наримуне следил за огнями в редких, деревенских домиках, за темной гладью моря, неподалеку. Железную дорогу проложили вдоль берега.
– Мой уважаемый отец линию строил… – подумал Наримуне:
– Лаура мне все объяснит. Мы вместе посмеемся. Я брошу грязные бумажки в огонь, и больше никогда о них не вспомню. Надо было с вокзала в санаторий позвонить… – Наримуне понял, что хочет, сначала, увидеть ее лицо.
– Может быть, наш ребенок у нее в руках, – он, нарочито спокойно, размял сигарету, – мальчик, или девочка… – поезд тряхнуло на стыке. Книга упала на укрытый ковром пол, зашелестели страницы.
Он захлопнул томик, положив его в сетку над сиденьем:
– Все образуется. Никто не умрет. Лаура достойная женщина, ее с кем-то перепутали… – на востоке, над морем, повисли первые, слабые звезды. Поезд нырнул в тоннель, локомотив засвистел. Наримуне, устало, закрыл глаза:
– Лаура не будет мне лгать, никогда. Я уверен.
Наримуне звонком вызвал проводника, готовить постель.
Сендай
Узкая, расчищенная от снега дорога, вела к резным воротам санатория.
На севере было холодно. Выходя утром из поезда, на знакомый перрон станции Сендай, Наримуне вдохнул свежий, острый запах близкого моря. Над крышей вокзала, в ясном рассвете, кружились чайки. Дворецкий встречал его с лимузином, припаркованным на вокзальной площади. Наримуне, из Маньчжурии, отправил телеграмму о своем приезде. Дворецкий, конечно, не поинтересовался, зачем его светлость отправляется в деревню. У даймё подобного не спрашивали. Последним даймё Сендая был прадед Наримуне. Граф знал, что для жителей города такое не имеет значения:
– Как в Мон-Сен-Мартене, – он сел за руль мерседеса, – сеньор есть сеньор. Триста лет назад моя семья здесь обосновалась… – выезжая из города на западную дорогу, он увидел белые стены замка и бронзовый отсвет на холме. Паломники часто рвали цветы, увозя букеты, как сувенир. На месте исчезнувшей хризантемы на следующий день появлялось новое растение. При жизни отца Наримуне в Сендай приезжали ученые из Токийского университета. Ботаники объясняли существование Холма Хризантем природной аномалией.
Шоссе шло вверх, в горы. Наримуне усмехнулся:
– Об аномалиях рассуждают, когда не могут найти ответа в науке. Кроме науки, есть вещи, непознанные человеческим разумом… – Лаура говорила ему о кузине Тессе:
– Они ровесницы, – вспомнил Наримуне, – Тессе тоже двадцать пять.
Закончив, университет в Бомбее, Тесса работала врачом в детской клинике, располагавшейся в семейном особняке, на Малабарском холме.
– Она часто в Тибет ездит, – заметила Лаура, – ее отец лечил покойного далай-ламу, Тхуптэна Гьяцо. Далай-лама ее постригал, в монахини.
Будущий далай-лама, трехлетний мальчишка, был узнан, но китайцы пока вели переговоры с правительством Тибета, не желая отпускать ребенка в Лхасу:
– Политика, – поморщилась Лаура, – Китай, милый мой, не хочет независимости Тибета. Рядом Индия, то есть мы… – девушка улыбнулась, – англичане… – Наримуне заставлял себя не думать о содержимом саквояжа, в багажнике. По пути в Японию, Лаура останавливалась в Бомбее:
– Не подозревай ее, – велел себе Наримуне, – но кузина Тесса тоже может… Тибет, стратегически, очень важен. Англичане беспокоятся за северные границы колоний. Если японская армия повернет на юг, а она повернет, мы пойдем на Бирму, начнем воевать с Англией. Впрочем, если мы объявим войну Америке, Британия тоже не останется в стороне. У них взаимные обязательства, по договору…, – Наримуне проезжал деревни, через которые, когда-то шли Эми-сан и отец Пьетро. Он слышал, в открытое окно машины звон колоколов, в монастырях:
– Кузина Тесса монахиня. Кто заподозрит монахиню в работе на разведку? – он оборвал себя:
– Чушь. Лаура говорила, она бесплатно детей лечит.
Он вспомнил пока неизвестного мистера О'Малли, спасшего сирот, при обстреле Теруэля:
– По досье, он симпатизирует нацистам. Но среди коммунистов, – Наримуне вздохнул, – тоже есть порядочные люди… – граф собирался передать рекомендованному Зорге журналисту материалы, свидетельствующие о разработке Японией бактериологического оружия.
В Харбине, Исии признался, что отряд 731 опробует новые штаммы чумы во время предполагаемой, летней атаки, на границы Советского Союза. За обедом в штабе отряда, Наримуне заметил, что Исии еще что-то хочет сказать. Врач помотал головой:
– Медицинские соображения, ваша светлость. Они вам неинтересны.
Медицинскими соображениями Исии были новости, полученные из Европы. Доктор Кардозо возглавил кафедру эпидемиологии, в Лейденском университете. Издав третью монографию, он стал профессором. Кардозо собирался вернуться в Маньчжурию осенью. Исии, изящно, с хирургической точностью, ел:
– К тому времени мы проверим новый штамм на массовом ареале заражения. Посмотрим, как быстро он передается… – Исии не хотел рисковать опытами на гражданском населении. Японская армия была расквартирована в Харбине, пострадали бы военные, а не только китайские жители. Исии испытывал штамм в лабораторных условиях, на экземплярах китайцев, но невозможно было изучать эпидемию в пробирке:
– Кардозо-сан, обязательно, заинтересуется, – решил Исии, – в конце концов, он работает над универсальной вакциной от чумы. Ему важно услышать о наших результатах. Он врач, и не страдает сентиментальными предрассудками. Все, что мы делаем, мы делаем во имя науки.
Исии не имел права привлекать к исследованиям гражданских лиц, тем более, иностранцев. Однако глава отряда 731 был уверен, что профессор Кардозо не станет распространяться об экспериментах.
– Передам документы, – Наримуне включил радио, – выполню свой долг порядочного человека… – он миновал очередную деревню. На склонах гор лежал снег, но вдоль обочины шоссе текли ручейки. Сосны карабкались по серым камням в голубое, яркое, небо, без единого облачка. Наримуне опустил стекло. Ветер был свежим, солнце пригревало. Машина обгоняла мотороллеры, велосипеды и деревенские грузовички:
– Весна теплая ожидается. Лаура в парке будет гулять, с маленьким. В клинике есть коляски, они показывали… – Лаура занимала две хорошо обставленные комнаты, с ванной и террасой. Санаторий возвели после войны, в старинном стиле, из белого камня, с крышами и полами темного дерева. Обстановка была европейской. Мраморный бассейн построили на месте, где били из-под земли теплые источники. В столовой трудился отличный повар. Увидев здания клиники и гостиницу для пациентов, Наримуне остался довольным. Он представился господином Ояма. Граф заплатил, наличными, за четыре месяца пребывания госпожи Ояма в клинике. Главный врач, судя по всему, привык получать деньги в конвертах. Доктор даже не моргнул глазом. Наримуне предполагал, что многие дельцы с юга отправляют сюда содержанок, ожидающих ребенка.
Наримуне притормозил, ворота медленно открылись:
– Мать кузины Тессы тоже из Тибета была, Лаура говорила. Она у озера Лугуху родилась, на китайской границе… – Наримуне тронул машину:
– Ерунда. Мы с Лаурой разорвем листки… – главный врач встречал его на каменных ступенях:
– Ояма-сан, все идет хорошо, не волнуйтесь. Схватки начались позавчера, мы отправили телеграмму, – Наримуне предупредил врача, что уезжает в деловую поездку, в Маньчжурию. Он оставил номер ящика, до востребования, на почтамте в Синьцзине, прося известить его, когда начнутся роды.
– Госпожа Ояма в родильном зале, – врач все кланялся, – мы не сторонники вмешательства в природный ход вещей. Двое суток мы наблюдали, но сейчас все пошло быстро. Скоро мы увидим ребенка… – провожая гостя в апартаменты пациентки, врач думал, что конечно, госпожа Ояма никакой госпожой Оямой не была:
– У нее есть японская кровь, – они шли по тихим коридорам, – однако она европейка. Должно быть, его любовница. Славная женщина, приветливая, красивая. Наверное, журналист, или литератор… – госпожа Ояма привезла в клинику блокноты и пишущую машинку. Писала она на английском языке, в санатории его никто не знал. Женщина, во время схваток, работала. Она улыбалась: «Мне так легче, сэнсей».
– Японский язык у нее хороший… – госпожа Ояма позвала врача сегодня, после завтрака. Осмотрев ее, доктор, весело, сказал:
– Пришло время перебираться в медицинское крыло. Не волнуйтесь, все будет в порядке… – она оставила на рабочем столе пишущую машинку, и раскрытые блокноты. По возвращении в палату Лаура намеревалась спрятать документы в саквояж. Ей надо было передать дела преемнику в полном порядке. Кроме того, перед отставкой секретная служба, захотела бы от Лауры полного доклада. В санатории, было тихо, она читала книги, слушала музыку, по радио, и работала.
Лаура ожидала, что, после брака с Наримуне, потеряет доверие Лондона:
– Я их понимаю. Впереди война. Япония союзник Гитлера. Вряд ли страна сохранит нейтралитет. Но я и не собираюсь возвращаться в Уайтхолл… – однажды, она, озабоченно, спросила у Наримуне, не отразится ли свадьба на его карьере в министерстве.
Мужчина удивился:
– Почему она должна отразиться, любовь моя? Ты дипломат дружественной страны, торговый атташе… – Лаура, ночью, слыша его дыхание, повторяла себе:
– Скажи. Скажи ему все. Он поймет, он тебя любит. И ты его тоже… – она прикусывала губу:
– Нельзя. Я должна дождаться преемника, и только тогда оставить работу. Я не имею права ставить под удар безопасность Британии… – Лаура знала, что Наримуне потребует у нее, немедленно, прекратить контакты с японскими осведомителями. Приехав в Токио, Лаура обещала себе никогда не пользоваться информацией от Наримуне. Девушка не спрашивала его о совещаниях в министерстве, и не обсуждала политику страны:
– Хотя бы так, – горько думала Лаура, – по крайней мере, его я не предаю.
Она закрывала глаза, прижимаясь к Наримуне. Он шептал, сквозь сон, что-то ласковое. Лаура засыпала: «Скоро. Скоро мы поженимся. Пришлют моего преемника, и все закончится».
В апартаментах было прибрано, знакомо пахло ландышем. На столе, рядом с пишущей машинкой, лежали блокноты:
– Ояма-сан работала, – врач пропустил Наримуне в дверь, – подождите здесь. Я вас позову. Вам принесут чай… – он оставил Наримуне посреди гостиной.
Мужчина опустил саквояж на диван:
– Наверное, ее торговые отчеты… – форточка была полуоткрыта, лист бумаги колебался под ветром. Наримуне читал ровные, машинописные строки:
– Господин Такеси Ямасита, президент компании Takachiho Seisakusho, производство точной оптики. Два года назад выпустили первую фотокамеру. Деловые связи с немецкими компаниями, часто посещает Германию. Скорее всего, имеет сведения о военных разработках. Не является сторонником Гитлера, не поддерживает войну в Маньчжурии. Осенью приезжает в Лондон, на торговую выставку. Жена, трое детей, содержит гейшу в Киото, однако ему нравятся европейские женщины. Рекомендую, на время пребывания господина Такеси в Лондоне, взять его в разработку… – кончики пальцев похолодели. Он перешел к следующему абзацу:
– Господин Кунихико Идаваре, председатель правления Nippon Electric… – Наримуне, нарочито аккуратно, вынул бумагу из машинки.
Он бросил взгляд на блокноты, помеченные ярлычками:
– Бизнес. Офицеры и генералы. Люди искусства. Журналисты. Придворные… – ярлычка «Дипломаты» заметно не было. Достав из саквояжа пакет с меморандумами, полученными от Зорге, Наримуне вложил туда бумагу. Дверь скрипнула:
– Я говорил, что все пройдет быстро. Даже чай не успели принести… – врач посмотрел на бесстрастное лицо Ояма-сан:
– Не переживайте. Отличный мальчишка, почти восемь фунтов веса. Крикун, каких поискать. Сильный, здоровый младенец. Госпожа Ояма прекрасно справилась… – лицо Ояма-сан не изменилось. Он поклонился:
– Благодарю вас, сенсей. Я бы хотел увидеть своего сына.
– Я за тем и пришел, – расхохотался врач:
– Проводить вас к ребенку, к госпоже Ояма… – темные глаза Наримуне блеснули холодом:
– Да. И госпожу Ояма я бы тоже хотел увидеть.
Он подождал, пока врач закроет дверь апартаментов. Наримуне пошел вслед за ним, держа правую руку в кармане, пиджака, где лежал пакет с документами.
Лаура еще никогда не видела, близко, новорожденных детей. Она полусидела, опираясь на подушки, нежно улыбаясь. Боль почти прошла. Доктор, передал ей ребенка:
– Мы вернемся. Закончим, так сказать… Не беспокойтесь, вы ничего не заметите. Вы будете заняты, Ояма-сан.
Лаура, не отрываясь, смотрела на мальчика. Она помнила сильный, обиженный крик. Акушерка, весело спросила ее, показывая младенца: «Кто у нас родился?».
– Мальчик… – Лаура всхлипнула, тяжело дыша. Она протянула руки:
– Дайте, дайте его мне, скорее. Он плачет, мой маленький… – сына быстро привели в порядок. Лаура, благоговейно, приняла его:
– Мой хороший, мой сыночек. Мама здесь, не бойся, мама с тобой. Папа скоро приедет…
– Приехал, – услышала она голос врача:
– Ояма-сан здесь, уважаемая госпожа. Я не стал вам говорить… – доктор усмехнулся, – вы бы не поняли… – он повел рукой:
– Ояма-сан появился в самый решающий момент, если можно так выразиться. Сейчас все позади. Вы подарили мужу наследника, первого сына… – он ласково коснулся головы ребенка:
– Не мужу, конечно. Но это не мое дело… – он щелкнул пальцами. Сестра быстро расчесала сбившиеся волосы Лауры, покрыв их косынкой:
– Вы у нас красавица, Ояма-сан. Надо выглядеть безукоризненно… – ей поменяли рубашку, принесли шелковый халат и проводили на кровать. В зале было убрано, приятно пахло сосной. Сестры зажгли ароматическое курение.
– Я приведу Ояму-сан, – пообещал врач. Оказавшись на руках у Лауры, ребенок успокоился. Она вспомнила:
– У Тони тоже дитя будет, летом. Бедная, мужа потеряла. Она молодая девушка, встретит кого-нибудь… – Лаура не могла отвести взгляд от маленького. Сына завернули в белоснежные пеленки. Темноволосую голову прикрыли трогательной, тоже белой, вязаной шапочкой. Йошикуни закрыл раскосые глазки, щечки ребенка порозовели. Он сопел, прижавшись к груди Лауры. Девушка шептала:
– Мальчик мой, мой хороший. Здравствуй, здравствуй. Мы с тобой будем гулять, я тебе песенки спою. Поедем к дедушке, в Лондон… – Лаура почувствовала слезы на глазах:
– Папа обрадуется, у него первый внук. Надо маленького крестить, Наримуне согласился. Назовем Франческо, в честь дедушки моего… – она осторожно, нежно, укачивала мальчика. У него были длинные, темные ресницы, знакомый Лауре, высокий лоб, и резкий очерк подбородка:
– Ты на папу похож, мой хороший… – она склонилась над мальчиком, не замечая открытой двери. В коридоре Наримуне попросил врача, ненадолго оставить их одних.
Доктор улыбнулся:
– Конечно, Ояма-сан. Волшебное, замечательное время единения семьи. Мы обычно приглашаем фотографа, через несколько дней, когда мать окончательно оправится. Вы, наверное, тоже захотите… – Ояма-сан промолчал, только посмотрев на золотой хронометр: «Вы у себя в кабинете будете?».
Врач кивнул.
– Я вас найду, – мужчина толкнул дверь родильного зала. Наримуне заставил себя смотреть только на ребенка:
– Она его видит в последний раз. Лгунья, предательница, шпионка… – Лаура подняла темные глаза, всхлипнув:
– Наримуне, милый мой, ты приехал. Наш сыночек, он такой красивый… – Лаура, внезапно испугалась. Наримуне стоял, не приближаясь, бесстрастное лицо не дрогнуло. Ребенок поворочался, но, казалось, заснул еще крепче.
– Что? – тихо спросила девушка:
– Что случилось, любовь моя? Почему ты не подходишь… – он все же подошел. Наримуне, краем глаза, увидел спокойное лицо мальчика:
– Прости меня, сыночек, – попросил он, – я сделаю то, что надо, и заберу тебя. Папа здесь, не бойся… – он достал из кармана пиджака пакет. Наримуне, молча, разложил на шелковом одеяле бумаги.
Ощутив дрожь в руках, Лаура велела себе успокоиться:
– Он был в моих комнатах, видел блокноты… Откуда у него меморандумы… – девушка сглотнула:
– Надо сообщить в Лондон, что в секретной службе есть немецкий агент. Они союзники Японии. Но кто? Джон ездил в Германию. Нет, Джон не может… Господи, о чем я? – ребенок захныкал. Не отводя глаз от бумаг, Лаура спустила рубашку с плеча. Мальчик успокоился, найдя грудь. Наримуне глядел поверх ее головы:
– Прямо сейчас, иначе она начнет лгать, как лгала раньше… – Лаура, одной рукой, собрала бумаги:
– Наримуне не признается, откуда документы, никогда. Надо попросить прощения, надо…
Она ничего не успела сделать. Наримуне, размеренно, спокойно, сказал:
– Ты докормишь моего сына, и отдашь его мне. Комнаты, и медицинское обслуживание, оплачены на месяц вперед. Я оставлю главному врачу деньги, на твой билет до Токио. Вернувшись в столицу, ты немедленно попросишь своих… – он сжал пальцы в кулак, – начальников, о переводе из Японии. Если ты хотя бы попробуешь приблизиться ко мне, или ребенку, бумаги, – Наримуне забрал пакет, – попадут в тайную полицию. Я не желаю больше тебя видеть, никогда… – убрав конверт, он протянул руку: «Я жду».
Она рыдала, тихо, широко открыв рот. Лицо исказилось:
– Наримуне, я хотела с тобой поговорить, я собиралась. Пожалуйста, поверь мне, я не делала ничего дурного… – мужчина, издевательски, усмехнулся:
– Ты и в Лондоне пришла ко мне по заданию, да?
Лаура хватала воздух, стараясь не потревожить ребенка. Она сгибалась от боли где-то внутри, в сердце:
– Я никогда, никогда бы не смогла, Наримуне. Я у тебя ничего не спрашивала, ты помнишь? Я люблю тебя. Пожалуйста, пожалуйста, прости меня, не забирай Йошикуни… – сын заплакал. Наримуне пришлось силой разомкнуть ей руки. Она сползла с постели, встав на колени, цепляясь за полу его пиджака:
– Не надо, не надо. Ты не заберешь маленького, я мать… – Лаура ползла вслед за ним, ребенок рыдал. Она закричала:
– Ты не можешь, не имеешь права! Ты не отнимешь у меня дитя!
Девушка заставила себя подняться на ноги. Кровь испачкала подол рубашки, потекла по халату. Наримуне, одной рукой удерживая сына, схватил ее за плечо:
– Я позову врачей. Скажу, что ты пыталась задушить ребенка. Временное помешательство, после родов. Тебя отправят в лечебницу, а я позабочусь, чтобы бумаги прочли в тайной полиции. Они тебя навестят, и твой дипломатический иммунитет тебе не поможет, понятно? Тебя вышлют не тихо, а со скандалом… – Лаура ощутила на губах металлический привкус крови:
– Пожалуйста… – она рухнула на колени, преграждая путь к двери, – Наримуне, я люблю тебя! Я мать нашего мальчика… – она лежала на полу, закрывая собой выход: «Не делай этого, Наримуне…».
– У моего сына нет матери, – мужчина, переступив через нее, захлопнул дверь: «Она умерла».
Услышав из палаты низкий, звериный вой, Наримуне, не оглядываясь, пошел по коридору. Он укачивал плачущего ребенка:
– Сейчас, Йошикуни, сейчас. Прости меня, пожалуйста, прости… – Наримуне быстро нашел акушерку и передал ей сына:
– Госпожа Ояма отказывается от ребенка. Позаботьтесь, пожалуйста, о маленьком. Я поговорю с господином главным врачом и немедленно вернусь.
Остальное было просто. Наримуне, спокойно, отсчитал деньги:
– На билет до Токио, для госпожи Ояма. Я не желаю, чтобы она видела ребенка, или знала, что с ним случилось. Я оплачу кормилицу, на год, и, конечно, буду навещать своего сына. Потом я заберу мальчика в Токио, – ничего удивительного в этом не было. Многие богатые люди, после долгожданного рождения наследника, избавлялись от содержанки.
Доктор сказал себе:
– Она молода, европейка. Найдет другого покровителя. Надо дать успокоительное средство, перевязать грудь… – он убрал конверт:
– Не волнуйтесь, Ояма-сан. Мы все сделаем. Я выпишу справку. По ней вы получите свидетельство о рождении, для вашего сына. Я укажу, что его мать скончалась, – граф согласился:
– Правильно. Вызовите фотографа. Я возьму карточку сына, в Токио… – Наримуне решил, что сожжет пакет с документами, после ее отъезда из Японии. Он не мог заставить себя назвать женщину по имени.
Мальчика помыли и накормили. Наримуне снял апартаменты, на несколько дней. Он велел поселить кормилицу рядом. Женщину привозил муж, из деревни. Главный врач послал за ними сестру.
Наримуне укачивал ребенка, глядя на послеполуденное, ясное небо за окном. В случае назначения в Европу, он собирался попросить отсрочки, на год. Граф хотел повезти сына на новое место службы. Йошикуни спал, длинные ресницы немного дрожали. Наримуне вздохнул:
– Семья ни в чем не виновата. Они все ко мне были добры. Ее отец, тетя Юджиния, кузен Джон… Напишу им, сообщу, что у меня ребенок родился, а мать его умерла. Она… -Наримуне поморщился, – она ничего им не скажет, я уверен. Я не хочу думать о ней… – он любовался лицом ребенка:
– У нас все будет хорошо, милый мой, обещаю… – в приоткрытую форточку слышался щебет птиц. Наримуне тихо напевал:
Наримуне закрыл глаза, вдыхая запах молока: «Йошикуни о ней никогда не узнает. Пока я жив».
Токио
Владельцы кафе на Гинзе, изо всех сил, делали вид, что посетители сидят не в центре Токио, а где-нибудь на Монмартре, или Монпарнасе. На круглых столах темного дерева красовались парижского стиля пепельницы. Стены обклеили плакатами французских фильмов. Ароматный дым сигарет поднимался к потолку. Патроны, в европейских костюмах, с небрежно повязанными шарфами, вместо зеленого чая и сакэ, пили кофе и абсент. Радио, за стойкой, приглушенно играло песню. Наримуне, просматривая меню, прислушался к низкому, томному голосу:
– Bonheur perdu, bonheur enfui
Toujours je pense cette nuit…
Наримуне ждал Вукелича-сан. В кармане пальто, небрежно брошенного на стул, лежал конверт. В апартаментах, одеваясь, Наримуне сказал себе:
– Я не предатель. Не то, что она… – в зеркале, в передней, отражалось бесстрастное лицо: «Я выполняю долг, порядочного человека».
В анонимном документе, написанном на французском языке, Наримуне не упоминал о будущей атаке на границы Советского Союза. Подобное был бесчестным, и противоречило законам поведения самурая. В тексте только говорилось, что Япония готовит бактериологическое оружие, создавая новые, сильные, и быстро распространяющиеся штаммы чумы. Наримуне собирался сказать Вукеличу-сан, что сведения попали к нему случайно, при поездке в Маньчжурию. Меморандумы он спрятал, в сейф, в токийской квартире. Граф повертел золотую, тяжелую зажигалку:
– В Лондоне есть немецкий агент. Иначе откуда бы у Зорге-сан появились документы? Может быть, предупредить кузена Джона? Его отец занимается безопасностью страны. Это не мое дело, – напомнил себе Наримуне, – Германия наш союзник, я не имею права… А это семья… – он подавил желание опустить голову в руки.
В портмоне он носил фотографию маленького. Сына сняли в колыбели. Йошикуни, открыв темные глазки, с интересом рассматривал склонившихся над ним людей. Главный врач уверил Наримуне, что младенец здоровый, крепкий, и отлично ест. Наримуне помогал кормилице купать мальчика, и научился, ловко, менять пеленки. Он гулял, в больничном парке, с коляской, вдыхая свежий воздух гор.
О ней Наримуне у главного врача не спрашивал, а доктор ему ничего не говорил. Окна ее комнат задернули шторами.
Лаура не вставала с постели. Приходили сестры и врач, грудь стягивала плотная повязка. Бинты меняли несколько раз в день, они промокали. Акушерка успокаивала женщину: «Через неделю все закончится, Ояма-сан». Три раза в день, с едой, приносили таблетки. Лаура покорно пила лекарства. Боль в груди утихала, она поворачивалась на бок и смотрела в стену. Глаза распухли от слез.
Девушка вспоминала, как сопел мальчик, прижимаясь к ее груди. Лаура попыталась спросить у врача, где ребенок. Ей ничего не ответили. Она неслышно шептала:
– Иисус, позаботься о нем, пожалуйста. Божья Матерь, дай мне увидеть, моего мальчика. Может быть, Наримуне опомнится, простит меня. Он знает, что я его люблю. Я сделала ошибку… – Лаура знала, что скоро ей придется покинуть клинику. Она представляла себе путь в Сендай, на такси, одинокое купе поезда, пустую, токийскую квартиру.
Лаура закрыла глаза:
– Схожу на Холм Хризантем. Помолюсь за моего мальчика, попрошу прощения у Иисуса. Я не могу, не могу ничего сделать… – Лаура сглатывала слезы.
Наримуне никогда бы не отдал ей ребенка. Японские законы предпочитали воспитание детей отцом. Лаура подозревала, что в свидетельство о рождении мальчика внесут запись о смерти матери.
Ничего странного в появлении на свет младенца не было. Многие аристократы и дельцы, дождавшись появления наследника, выбрасывали женщин на улицу. Лаура понимала, что Наримуне никогда не оставит ребенка, но боль внутри была такой, что она тихо плакала: «Господи, прости меня, прости, пожалуйста…». Она не могла рисковать скандалом. Наримуне бы выполнил обещание. Все ее японские осведомители оказались бы в руках тайной полиции:
– Будет война, – Лаура помнила сведения, полученные от военных, – Япония атакует Америку. Британия связана договором о помощи. Мы обязаны поддержать США. Я не имею права ставить под удар безопасность страны… – она прикусывала пальцы зубами, стараясь не рыдать. Лаура решила, в Токио, попросить о переводе:
– Папа не молодеет. Я объясню, что мне надо обосноваться рядом. В Лондоне, или в Европе. В Берлин меня не пошлют, там Питер живет. Париж, Амстердам, Стокгольм… Какая разница, – горько сказала себе девушка, – где быть одинокой? Я больше никогда не полюблю… – она заставляла себя выбросить из головы лицо Наримуне. Лаура прижимала ладони к ушам, слыша шепот: «Я скучал по тебе, так скучал…». До нее доносился плач сына, она мотала головой: «Господи, не надо, не надо…».
Она велела себе продолжить работу. Женщина расчехлила пишущую машинку, морщась от боли в груди. Под бинты акушерка подсунула листья капусты: «Они снимают отек, Ояма-сан». Ей приносили лед, из рефрижератора: «Надо немного потерпеть. Молоко уйдет, и вы себя лучше почувствуете». Сидеть ей было пока нельзя. Лаура печатала стоя:
– Он самурай, – темно-красные губы искривились, – он не уронит свою честь тем, что не выполнит обещания… – Лаура подышала, слеза упала на клавиши:
– У нас общий прадед, с Наримуне. Даймё Сендая. Он бы, наверное, тоже так поступил… – Лаура не застала в живых бабушки, Эми-сан, но Джованни много рассказывал дочери о клане Дате:
– Он бы сделал то же самое, – Лаура зло била по клавишам, – а, тем более, Одноглазый Дракон, Дате Масамунэ. У таких людей нет жалости, и вообще чувств… – вырвав из машинки испорченный лист, размахнувшись, Лаура швырнула бумагу в угол:
– Он и Йошикуни самураем вырастит. Скажет, что я умерла… – она приказала себе собраться, и закончить доклад, упомянув о меморандумах. Лаура не имела права скрывать важные сведения от начальства. Она расхаживала по комнате, капустные листы шуршали:
– Я никому, ничего скажу, о Наримуне, о маленьком. Объясню, что не видела документов. Просто услышала о них, от контакта. Дядя Джон должен знать, что у нас работает немецкий агент… – Лаура составила короткий список сотрудников, навещавших Германию. Она долго колебалась, но включила кузена Джона. Вспомнив, как юноша водил ее в Национальную Галерею, Лаура увидела его прозрачные, голубые глаза:
– Он не предатель, нет. Я ему нравилась. Может быть… – она сжала руки в кулаки:
– Не смей и думать о подобном, слышишь. Нельзя притворяться, нельзя лгать близким людям. Джон будет счастлив, обязательно, но не со мной… – из-за штор донеслось шуршание шин, гудок автомобиля. Она, внезапно, отчаянно, подумала:
– А если найти маленького? Украсть его, спрятаться в горах. У меня отличный японский язык, чековая книжка при себе. Доберусь до Токио, до посольства. Обо мне позаботятся… – Лаура представила себе ноту министерства иностранных дел, и дипломатический скандал:
– Я никогда не докажу, что я мать Йошикуни. Наримуне, всем рты заткнет, деньгами. Они скажут, что я сумасшедшая женщина, потерявшая младенца, похитившая чужого ребенка… – санаторий окружала каменная стена в шесть футов. У ворот стоял домик охраны:
– Бесполезно. И не подкупить никого… – девушка вздохнула, – они японцы. Они выполнят распоряжения Наримуне.
Постояв немного, вернувшись к столу, она вставила в машинку чистый лист.
Наримуне пил кофе, глядя на афишу нового, французского фильма, «Человек-зверь», по роману Золя. Внизу, в списке актеров, значилось имя мадемуазель Аржан.
Иногда Наримуне и Лаура выбирались в кино. Они приезжали в кинотеатр по отдельности, и находили друг друга в зале, безучастно садясь рядом. Наримуне приносил пирожные, или орехи. Тушили свет, они сплетали руки, в зрительном зале мерцали огоньки сигарет. От Лауры пахло ландышем. Шуршал бумажный пакет со сладостями, на губах оставался вкус засахаренного миндаля.
– Не думай о ней, – велел себе Наримуне.
Получив от Зорге телефон Вукелича-сан, он вспомнил журналиста, высокого, с лысой головой, в круглых, стальных очках. Вукелич-сан обрадовался звонку. Наримуне, осторожно, сказал, что хочет обсудить размещение статей о Японии в европейских, либеральных журналах. Материалы были у него при себе. Листок с французским текстом он заложил между страниц статьи. Наримуне пришел в кафе за полчаса до встречи. Ему хотелось, еще раз, все обдумать:
– Я не совершаю ничего дурного. Невинные люди находятся в опасности. Войну надо вести честными способами… – Наримуне разглядывал прохожих на Гинзе.
С утра Меир отправился за подарками семье. Выйдя из метрополитена, окунувшись в шумящую толпу на торговой улице, он вспомнил нью-йоркские универсальные магазины. Сдвинув на затылок кепку, он засунул руки в карманы короткого плаща:
– Сенсэй говорил, что Токио, после землетрясения, быстро отстроился. Японцы очень талантливые люди. И упорные… – Меир, с трудом, начал разбирать иероглифы. Если бы не написанные ими вывески, здесь, на Гинзе, все бы напоминало Нью-Йорк. Учитель сказал Меиру, что на севере острова Хонсю сохранилась настоящая, древняя Япония. Меиру самому было интересно посмотреть на замок даймё Сендая, и навестить Холм Хризантем. Он хотел поехать в горы на выходные.
– Нет, не Нью-Йорк, – поправил себя Меир, – кафе здесь парижские… – он улыбался:
– Впрочем, о Париже мне только Мишель рассказывал. Господь его знает, когда я туда попаду… – первый раз в Испанию Меир заезжал через Лиссабон. Вторая поездка прошла через Швейцарию и юг Франции:
– Я даже в Барселоне не был, – недовольно понял мужчина, – всего и видел, что Амстердам, Цюрих и Бордо.
Ему, внезапно, захотелось сесть за круглый столик темного дерева, бросив кепку и плащ рядом, заказать кофе с молоком и круассан, полистать газету:
– Мишель, каждый день, по дороге в Лувр, в кафе заходит, счастливец… – Меир, по складам, прочел вывеску на противоположной стороне Гинзы: «Бистро Монмартр».
– А если в Европе воевать будут? – он подумал о сестре:
– У Эстер американское гражданство. А мальчики? Ей надо получить разрешение почти бывшего мужа, на вывоз детей за границу. Гитлер не нападет на западные страны, – уверенно сказал себе Меир, – не такой он дурак.
– Месье О'Малли! – услышал Меир незнакомый голос.
Зорге предупредил товарища, что в Токио находится гость из Советского Союза:
– Парень отменно работает. Он молод, однако, у него учиться надо. Успел и при штабе Франко побывать. Сойдись с ним, негласно, разумеется. В Москве знают состав группы. Пусть удостоверятся, что мы здесь не зря сидим… – Зорге описал Вукеличу якобы американского журналиста.
Бранко снял шляпу:
– Вы меня не знаете, месье О'Малли, но я вас видел, в пресс-бюро иностранных дел. Бранко Вукелич, я пишу для французских газет… – у московского гостя оказалось крепкое рукопожатие, серо-синие, спокойные глаза, под простыми очками в стальной оправе. Юноше вряд ли было больше двадцати пяти лет. Меир подумал:
– Зорге меня проверяет. Пусть проверяет, – Меир развеселился, – пусть хоть наизнанку вывернется. Я мистер О» Малли, работаю в чикагской прессе… – в случае интереса в журналисте, в редакции Chicago Tribune отвечали, что мистер О'Малли находится в Японии.
– Я встречаюсь с чиновником, из министерства иностранных дел, – Вукелич кивнул на бистро, – он работает в европейском департаменте. Интересный человек, я вас познакомлю.
– С удовольствием, – искренне ответил Меир. Толкнув дверь, они нырнули в теплое, полутемное, пропахшее табачным дымом кафе.
Прием для аристократии проходил в Нишидамари-но-Ма, малой гостиной императорского дворца. Отец нынешнего правителя обставил парадные комнаты в европейском стиле. На стенах висели гобелены, со сценами из средневековой японской истории. Чай разливали у маленьких столиков. В раздернутых, бархатных портьерах, виднелся ухоженный парк, темная гладь озера. Послеобеденное солнце переливалось в хрустальных люстрах. Придворные медленно двигались по драгоценному, начищенному паркету. Наримуне принял от лакея чашку, тонкого китайского фарфора.
Кузен, в бистро «Монмартр», заказал мильфей:
– Здесь отменная выпечка, Наримуне-сан.
Граф смотрел в серо-синие, большие глаза:
– Я думал, что у меня хорошая выдержка. Ему надо быть самураем… – увидев Наримуне за столиком, мистер О'Малли, как представил его Вукелич, даже не дрогнул лицом. Он только, уважительно, протянул руку: «Очень, очень рад, Наримуне-сан». Сначала граф думал, что кузен его не узнает, или, может быть, никогда не видел фотографий. Наримуне рассматривал, в Лондоне, семейные альбомы. Тетя Юджиния, весело, сказала:
– В США тоже получают новости, милый. Новости, снимки… – женщина провела рукой по лаковому, китайскому комоду:
– Нельзя терять связь с семьей… – женщина не закончила, заговорив о чем-то другом. Наримуне болтал с Вукеличем и кузеном о политике и кинематографе:
– Почему он здесь? Он состоял при штабе Франко, спас детей, получил орден, под тем же именем. На кого он работает? На американцев, или на Советский Союз? Он не коммунист, или я, может быть, просто не знаю? Зорге говорил, что Вукелич поддерживает коммунистов. В любом случае, – граф, незаметно улыбнулся, – Меир не нацист. Он еврей… – Наримуне передал Вукеличу конверт со статьями:
– Они на японском языке, но есть и французские материалы… – граф, на мгновение, замялся:
– Если у вас появятся вопросы, звонить не надо. Я еду в Маньчжурию. Лучше напишите… – Наримуне оставил журналисту номер ящика, на токийском почтамте, который он собирался использовать для связи с клиникой. Вукелич, с поклоном, принял визитную карточку графа:
– Не буду на него нажимать. Во-первых, надо показать Рихарду документы из пакета, а во-вторых, здесь товарищ О'Малли. Москве может не понравиться, что мы давим на агента, с первой встречи… – убрав конверт, журналист перевел разговор на прогнозы, каждый день печатавшиеся в токийских газетах. Ботаники сообщали, где ожидается самое пышное цветение сакуры.
– Интересно, – Меир покуривал, закинув ногу на ногу, качая носком ботинка, – хотел бы я посмотреть на содержимое пакета. Кузен Наримуне работает на Советский Союз… – Меир не опасался, что кузен его раскроет. Он смотрел в темные, холодные, бесстрастные глаза:
– Он меня узнал. Однако видно, что он человек чести. Наримуне ничего не сделает. И я тоже… – Меир, внезапно, решил:
– Сообщу начальству только о Зорге. Обо всем остальном им знать не обязательно. Наримуне семья, я не могу поступать бесчестно. Русские станут нашими союзниками, рано или поздно, – Меир был больше, чем уверен в таком исходе событий, но на совещаниях помалкивал. Пока и речи не шло о европейской войне, а, тем более, об участии Америки в боевых действиях:
– С другой стороны, – Меир помешал кофе, – если Япония и Америка столкнутся на Тихом океане, Советский Союз нам поможет. У них здесь свои интересы. Наримуне нам важнее на свободе, даже если оставить в стороне то, что я никогда не предам родственника, – Меир отчего-то развеселился.
Он не сказал кузену, что едет в Сендай. Меир собирался пробыть в горах только два дня. Ему надо было возвращаться к занятиям и журналистской жизни. В Испании, превратившись из Марка Хорвича в Марка О'Малли, Меир начал писать. Коллеги должны были видеть его корреспонденции. Меир подозревал, что в недрах правительственных офисов, в столице, сидит редактор, правящий его опусы. Появление бойких статей мистера О'Малли, в чикагских газетах, никак иначе было не объяснить.
Они любезно распрощались, кланяясь. На тротуаре Гинзы Меир отговорился покупками. Он заметил, как блестят глаза кузена Наримуне:
– Он человек чести, – Меир зашел в универсальный магазин, – он ничего, никому не скажет. И я тоже. Просто буду знать, куда прийти, в случае необходимости… – адрес Наримуне он подсмотрел на визитной карточке, переданной Вукеличу.
В магазине, переписав данные в блокнот, Меир, нашел ювелирный отдел. Он слышал, что в Японии хороший жемчуг. Меир хотел привезти Ирене браслет, или ожерелье.
– Не кольцо, – он смотрел на бархатные коробочки, – но когда-то придется и его дарить. Иначе бесчестно… – он вспомнил о семейном кольце, с темной жемчужиной:
– Аарону жениться надо, ему скоро тридцать. Хотя какая женитьба, с его работой… – в ярко освещенном отделе, среди зеркал, щебетали девушки. Юноша его возраста, в скромном, чистом костюме, покупал кольцо. Меир огляделся:
– Как мирно, как спокойно. В Берлине так было. Аарону здесь делать нечего, – усмехнулся мужчина, – ни одного еврея во всей Японии, кроме меня… – он выбрал красивые бусы кремового жемчуга. Представив Ирену, в одном ожерелье, он, немного, покраснел. Меир признал: «Ты по ней скучаешь, дорогой мистер О'Малли». Расплатившись, он сверился с магазинными часами. Пора было на урок.
За плечом Наримуне прошелестел голос:
– Ваша светлость, вас ожидают, в библиотеке… – Наримуне, отчего-то подумал: «Наверное, тайная полиция». Он усмехнулся, отдавая лакею чашку:
– Какая кэмпэтай! Им нет хода во дворец. Простолюдинов, кроме слуг, здесь не водится, а слуги десять поколений с императорской семьей живут… – даже самые мелкие придворные должности передавались по наследству. Наримуне предполагал, что его попросят патронировать какое-нибудь деревенское начинание в его префектуре, как он думал о Сендае, или вручить премию, лучшему овощеводу севера.
Толстый, персидский ковер, скрадывал шаги. Тускло играло тисненое золото на переплетах томов. У окна Наримуне увидел знакомую фигуру, в темном смокинге. Он, мгновенно, переломился в спине, разглядывая узоры ковра: «Ваше императорское величество…»
Наримуне дружил с младшим братом Хирохито, принцем Такемацу. Принц, офицер, в военно-морском флоте, открыто выступал против маньчжурской войны, называя ее безумной авантюрой дорвавшихся до власти генералов.
Подростками, Наримуне и Такемацу вместе учились, в Киото, однако сейчас виделись редко. Такемацу, с женой, жил на морской базе, на западном побережье острова Хонсю.
– Садитесь, ваша светлость, – ласково сказал Хирохито, блеснув стеклышками пенсне: «У меня есть разговор приватного характера». Император, было, подумал, что стоило пригласить сюда министра двора:
– Нет, не надо. Пока ни о какой помолвке речь не идет. Официально, по крайней мере. Теру всего тринадцать лет. Год назад она его увидела, на празднике Ханами, во дворце. Теру не говорила с Наримуне тогда, подобное не принято. Она все время с детьми провела. Кто бы мог подумать… – император вспомнил голос жены:
– Старинный, уважаемый род. Теру зачахнет, милый мой, если ты ей откажешь. Девочка вырезала его портрет из газеты, и держит на туалетном столике. Придворные дамы мне говорили… – дочери, согласно традиции, жили в отдельном дворце, навещая родителей раз в неделю:
– Дашь ему титул принца, – твердо завершила императрица, – тем более, как ты говоришь, у него новое назначение.
Наримуне держал чашку свежего чая. Невозможно было подумать о том, чтобы прервать императора. Он и не прерывал. Он услышал, что должен провести еще год в Маньчжурии, а потом отправиться в Европу:
– Министр иностранных дел, – Хирохито протер пенсне, – говорит, что у вас отличные способности к переговорам. Было бы неразумно держать вас в одном посольстве, граф.
Наримуне посмотрел на черные усики:
– Его величество похож на Гитлера. Ерунда… – он вспомнил опыты Исии, в Харбине:
– Может быть, военные обманывают императора, скрывают от него правду о том, что происходит в Китае. Его величество добрый человек, он обязательно бы вмешался. Но я не военный министр, – оборвал себя Наримуне, – я не имею права упоминать о подобном. Я выполнил свой долг. Больше я ничего делать не собираюсь… – Наримуне ехал на запад, в должности посла по особым поручениям, представлять, как выразился император, интересы Японии, перед союзниками страны и нейтральными государствами.
– Йошикуни путешествовать придется… – мужчина скрыл улыбку. Хирохито заметил: «Еще одна вещь, ваша светлость. Как я обещал, приватная».
Выслушав, граф низко поклонился:
– Мне оказана огромная честь, ваше императорское величество. Я буду рад… – от подобного предложения не отказывались. Наримуне совсем не помнил принцессу Теру:
– Я ее мельком видел, в прошлом году. Ей тринадцать лет… – он открыл рот, Хирохито махнул рукой:
– Разумеется, не сейчас. Года через четыре, скажем. Официально мы объявлять не станем… – Наримуне не мог ничего скрывать от императора. Он подавил вздох:
– Ваше величество, у меня есть сын, младенец. От наложницы, на севере. Она умерла… – Хирохито улыбался:
– Мой уважаемый отец родился у наложницы моего уважаемого деда… – он поднялся:
– Перед свадьбой у вас появится другой титул, ваша светлость. Ваш перворожденный сын унаследует герб графов Дате…
Выйдя из библиотеки, Наримуне устало привалился к стене:
– Пусть. В конце концов, я узнал любовь… – мужчина закрыл глаза, – и понял, как она заканчивается. Больше я подобной ошибки не сделаю… – за окном вечерело. Наримуне видел, в темном стекле, отражение своего лица:
Он пошел в парадную гостиную, к яркому свету и гулу голосов.
Меир читал эти же стихи, вернее, по складам разбирал строчки, склонившись над книгой Исикавы Такубоку. Он сидел в отделении второго класса, с тремя японцами. Не дожидаясь отправления поезда, попутчики сняли обувь и начали переодеваться. Меир усмехнулся:
– Где я в горах буду жить? Называется рекан, гостиница при горячих источниках. Сенсей говорил, что мне выдадут кимоно и тапочки… – учитель дал ему в дорогу томик стихов. Он велел вернуться, хотя бы, с двумя переводами.
– На север издавна ездили за вдохновением… – старик мелко рассмеялся, – постарайтесь уловить очарование японских образов, Минору-сан… – он называл Меира местным именем.
Пассажиры разложили на столе коробочки бенто. Имелась у них и фляга с зеленым чаем, и какая-то глиняная бутылочка, с иероглифами. Меир подозревал, что в ней сливовый ликер. Напиток ему нравился гораздо больше, чем сакэ. Услышав его попытки объясниться, японцы развеселились. Они долго кланялись, приглашая Меира разделить трапезу.
Он тоже скинул ботинки, и достал бенто. Пассажиры высаживались из прибывшего состава. Меир прочел надпись иероглифами: «Северный экспресс. Сендай – Токио, вокзал Уэна». Заметив знакомое, женское лицо, он приподнялся:
– Нет, обознался. Она старше кузины Лауры, не такая красивая. Лаура в Бомбее сейчас. Интересно, зачем Наримуне возвращался из Манчьжурии? По делам, наверное… – застучали колеса, ему сунули картонный стаканчик. Пригубив сладкое умэсю, Меир забыл о неизвестной, темноволосой женщине. Она медленно, сгорбившись, шла к зданию вокзала, пропадая в толпе.
Часть десятая
Прага, ноябрь 1938
Темно-красный трамвай притормозил на повороте. Мелкий дождь хлестал по стеклам. На пустой площади у церкви святой Людмилы ветер трепал мокрые плакаты: «Позор предателям, Чемберлену и Даладье! Помогайте беженцам из Судет!». Рядом висело объявление: «Словаки запятнали себя, бросив Чехию на произвол судьбы».
Месяц назад Словакия объявила о своей независимости. Внизу объявления напечатали карту. Остаток Чехии, прятался в окружении жирных стрелок и заштрихованных областей. Оккупированные войсками Гитлера Судеты отмечала свастика. На севере стояли польские войска, на юге венгерские.
Размеренно забил церковный колокол. Высокий мужчина, в хорошем пальто, соскочив с подножки трамвая, развернул зонтик. Над крышами Краловских Виноград виднелись высокие башни синагоги, стоявшей на Сазавской улице. Аарон шел мимо запотевших окон кафе, минуя редких прохожих. Дождь становился сильнее, дома тонули во влажной, холодной дымке.
В кармане у рава Горовица лежал американский паспорт. Немецкую визу перечеркивал штамп: «Аннулировано без права апелляции». Аарону, до сих пор, казалось, что его руки пахнут гарью. Над Ораниенбургерштрассе висел жирный, черный дым. Синагога горела, витрины магазинов, и кафе были разбиты, под ногами хрустели осколки стекла. Ночью эсэсовцы, приехавшие в еврейский квартал, хлестали железными прутьями по окнам. В августе полиция объявила о прекращении действия видов на жительство для иностранцев. Виза Аарона истекала осенью. Посоветовавшись с раввинами, он решил вести себя тихо. Рав Горовиц заметил: «Посмотрим. Может быть, удастся остаться».
Евреям, выходцам из Польши, жившим в Германии, с польскими паспортами, подобное не удалось. Тысячи человек, в товарных вагонах, доставили на восточную границу. Польское правительство сначала отказалось принимать беженцев. Рискуя тем, что его не впустят обратно в Германию, Аарон поехал в Варшаву. Раввины, и руководство еврейской общины, уговорили правительство дать разрешение на въезд старикам, и семьям с детьми. Вдоль границы спешно возводились лагеря беженцев. Люди мокли в палатках, под осенним дождем, готовя еду на кострах.
В начале ноября еврейский юноша Гершель Гриншпан, родителей которого депортировали из Германии, застрелил секретаря немецкого посольства, в Париже. Геббельс выступил по радио:
– Национал-социалистическая партия не унизится до организации выступлений против евреев. Но если на врагов рейха обрушится волна народного негодования, ни полиция, ни армия не будут вмешиваться.
На следующий день в Берлине начали жечь синагоги и громить магазины. Аарона арестовали прямо на Ораниенбургерштрассе. Эсэсовцы, переодетые в штатские костюмы, ломали вывески, и крушили мебель. Ворота кладбища на Гроссер Гамбургерштрассе снесли, расколов надгробные памятники. Когда полицейские затаскивали его в кузов, Аарон успел подумать:
– Могилы предков Габи разрушили. Господи, сделай что-нибудь, я прошу Тебя… – в полицейском участке, ненавидя себя за такое, он потребовал вызвать американского консула.
Во дворе стояли машины, отвозившие берлинских евреев в тюрьму Моабит, а оттуда, по слухам, в Дахау и новый концентрационный лагерь, Бухенвальд. Его не били, просто заперли в камере, забрав паспорт. Аарон опустил голову в руки, стараясь не слышать грохот сапог по коридору, умоляющий голос арестованного:
– Дайте мне узнать, что с моей женой, с детьми… Пожалуйста… – полицейские расхохотались. Человек жалобно закричал: «Не надо, не надо…».
– Я не могу, – говорил себе Аарон, – не имею права рисковать. У меня есть вид на жительство. Надо сделать все, чтобы остаться здесь, помочь людям… – за ним приехал консул, в безукоризненном костюме, с бостонским акцентом. Посмотрел на порванное пальто Аарона, на испачканные гарью руки, дипломат протянул ему паспорт:
– К сожалению, мы ничем не можем помочь, мистер Горовиц. В течение сорока восьми часов вы должны покинуть территорию рейха… -Аарон гневно прервал его: «Хотя бы не называйте так государство!»
Консул удивился:
– Вы сами, насколько я понял, свободно владеете языком. Рейх, вполне легитимное слово… – Аарон сдержал ругань. Консул сухо добавил:
– Покинуть, без права возвращения. Советую вам, мистер Горовиц, поехать в Бремен, и сесть на лайнер. У посольства Соединенных Штатов Америки есть более важные заботы…
– Чем какой-то еврей, – темные глаза холодно заблестели:
– Куда хочу, туда и поеду. Спасибо, – сунув паспорт в карман, не оборачиваясь, рав Горовиц вышел на улицу. Следующие сутки он провел на ногах. Обращаться к Питеру и Генриху было слишком опасно. Билль о приеме еврейских детей в Британии и Палестине прошел через парламент. Тетя Юджиния, коротко написала:
– Мы сделали все, что могли, милый. Посылайте малышей. Я работаю с представителями еврейской общины и квакерами. Мы обещаем, ни один ребенок не останется без крова… – вернувшись к дымящимся развалинам синагоги, Аарон нашел кое-кого из раввинов. Дверь его квартиры взломали, вещи разбросали. Кухню, впрочем, эсэсовцы не тронули, только разбили окно. Аарон загородил его обломками двери. Он встал к плите, варить кофе.
На совещании они решили, в первую очередь, отправлять детей, которым грозила депортация на польскую границу, и сирот, с арестованными родителями. Подготовив список из двухсот человек, они отправились на разгромленную улицу, искать нужные семьи.
Рав Бек проводил Аарона на Силезский вокзал.
Рав Горовиц ехал в Прагу. В начале осени, он получил письмо от Авраама Судакова. Кузен добрался до Чехии через Будапешт, еще до Мюнхенского соглашения. В Праге, как и в Венгрии, он отправлял евреев в Палестину:
– Мишель здесь, – читал Аарон четкие буквы, – чешское правительство попросило его, частным образом, организовать эвакуацию картин из Национальной Галереи. Они надеются, что Лига Наций договорится со швейцарцами, и сокровища удастся вывезти в Женеву. Ты понимаешь, что Мишель очень помогает нашей работе… – Аарон понимал.
После прошлогоднего визита Мишеля в Берлин, каждую неделю, несколько десятков человек получало от граверов выездные паспорта, с вклеенными визами южноамериканских стран. Святой отец Лихтенберг снабжал евреев письмами, подтверждающими подлинность документов. Они не злоупотребляли коридором, как его называл Аарон. Нацистские пограничники в Бремене могли насторожиться, видя поток людей, отправляющихся в Коста-Рику или Венесуэлу. Тем более, у берлинских евреев не хватало денег на еду, а проезд на пароходе стоил дорого. Святой отец Лихтенберг регулярно приносил Аарону пачки рейхсмарок. Священник отмахивался: «Это мой долг, как слуги церкви». В первую очередь, они посылали в Южную Америку семьи с детьми.
Аарон сидел на жесткой скамье ночного поезда в Прагу, куря сигарету. Он вспоминал весточку от тети Юджинии:
– Лаура вернулась из Токио, и работает в правительстве. Дядя Джон, к сожалению, вынужден был уйти в отставку. Он протестовал против Мюнхенского соглашения, его здоровье очень ухудшилось. Он уехал в Банбери, возиться с внуком. Мальчика назвали Уильям. Он похож на Тони, белокурый, но сероглазый. У Наримуне, в Японии, тоже родился сын. Итальянская полиция вынесла однозначный вердикт, что и Констанца, и мистер Майорана покончили с собой. Тела найти невозможно, несчастье случилось в море. Маленький Джон летом вернулся из Италии, исчерпав пути розыска. Стивен тоже пытался найти какие-то следы сестры, но все оказалось тщетным. Это, конечно, огромная потеря для науки. Из Мон-Сен-Мартена новости невеселые. Когда Виллем стал монахом и уехал в Африку, тетя Тереза слегла. Дядя Виллем пишет, что врачи, ничего сделать не могут. Вряд ли она дотянет до конца года… – отец, из Нью-Йорка, сообщил Аарону, что Эстер получила развод:
– Она не имеет права вывезти мальчиков из Голландии, или оформить американское гражданство без разрешения отца. Он, то есть отец, женился, и уехал через Африку в Маньчжурию. Господь его знает, когда он в Европе появится. Еврейского развода он так и не подписал. Эстер, правда, присудили хорошие алименты. Она взяла няню, и пошла, работать ординатором, в университетскую клинику… – в следующем году сестра защищала диссертацию. Меир, по словам отца, жил в столице, но часто навещал Нью-Йорк:
– Мэтью процветает. Он майор, разъезжает по всей стране с заданиями от военного ведомства. Я посылаю тебе нашу любовь, дорогой сыночек. Пожалуйста, будь осторожнее… – отец не спрашивал, когда Аарон вернется домой. Рав Горовиц получил трехмесячную визу от чехов. Он собирался попросить вид на жительство.
Пройдя мимо синагоги, Аарон завернул за угол. Еврейская гимназия была закрыта, по воскресеньям дети не учились. Кузен Авраам жил в здании, примыкавшем к синагоге, в пустующей квартире кантора, уехавшего в прошлом месяце, по американской визе. Сюда перебрался и Мишель. Кузен работал с пражскими художниками, обучая их подделке документов. В гостинице подобное было бы опасно. Несмотря на дождь, во дворе гимназии бегали дети. Аарон смотрел на серый булыжник, на девочек в плащиках, прыгавших по расчерченным клеточкам, на мальчишек, перебрасывающихся старым мячом. Маленькие спали. С подростками Авраам, должно быть, занимался ивритом.
В школе отменили уроки гимнастики. В спортивном зале разместили две сотни еврейских детей, от малышей до семнадцатилетних юношей и девушек. Их родители остались в оккупированных Судетах. Детей успели вывезти, товарным поездом, без документов и денег, без вещей. Аарон, с учителями еврейской школы, встречал состав на вокзале. Он помнил девочку, прижимавшую к себе куклу, мальчика в кепке, лет пяти, в большом ему пальто, со следами слез на лице. У самых маленьких, в карманах, лежали записки с именами и возрастом.
Аарон сидел в кабинете директора гимназии, составляя общий список. Отпустив детей обедать, он принялся за скомканные бумаги. Малыши играли в учительской, на ковре. Узнав о поезде, пражские евреи принесли в гимназию одежду, и ящики с игрушками. Многие хотели разобрать беженцев по домам. Аарон мрачно подумал:
– Гитлер не ограничится Судетами. Отсюда тоже придется вывозить людей… – он читал криво нацарапанные строки:
– Сабина Гольдблат, трех с половиной лет, Марек Лейбов, четырех лет, – рав Горовиц увидел внизу приписку:
– Пожалуйста, скажите нашему мальчику, что мама с папой его очень любят… – выкурив сигарету, Аарон приказал себе заняться делами. Внеся малышей в список, он вышел в учительскую. Рав Горовиц присел на пол: «Примете меня в игру?». Дети, к его облегчению, помнили свои имена. Аарон дописал в каждой строчке приметы ребенка:
– Никто их не примет. Билль тети Юджинии распространяется только на подданных Германии, и Австрии, но такой страны больше нет. Дети родились в Чехословакии. Никто их не примет… – заставив себя не думать о таком, он стал катать по полу машинки.
За последние две недели евреи города забрали полсотни детей. Остальные жили в гимназии, на матрасах, днем занимаясь в классах. Вечером и по выходным Авраам учил старших языку. Он устраивал ребятам походы по окрестностям, ставил с ними палатки, разжигал костры. Аарон подозревал, что кузен давал старшим пострелять из пистолета.
Увидев оружие, Аарон, хмуро, заметил: «К чему такое?»
– К тому, – отрезал Авраам. Серые глаза помрачнели:
– Мало ли что, дорогой мой. Евреи должны уметь себя защищать. Циона девчонка, а отлично стреляет, даже из пулемета, – добавил Авраам. Рав Горовиц не стал интересоваться, где Циона, учащаяся в интернате при Еврейском университете, взяла пулемет, и кто, собственно, ее приставил к оружию. Было понятно, что без Авраама здесь не обошлось.
Раввин синагоги на Виноградах уехал в Святую Землю. Аарон вел службы, обучал мальчиков, готовя их к бар-мицве. Он хоронил умерших людей, и надзирал за кашрутом. Община отдала ему квартиру раввина, однако он ночевал в гимназии, с Авраамом и Мишелем. Дети просыпались и плакали, зовя родителей. Аарон гладил по голове маленькую Сабину Гольдблат. Девочка лепетала:
– У нас был котик. Маленький… – ладошка опустилась вниз, – черненький. Здесь тоже есть котик, я видела. А где мама и папа? – судетских евреев депортировали в концентрационные лагеря, в Германии.
Аарон помахал детям: «Скоро обед!»
Он прошел через зал, с аккуратно свернутыми матрацами. На подоконниках были разложены игрушки и книги. В пустом коридоре, из класса, доносился голос кузена Авраама:
– Ани йехуди. Я еврей. А-мединат шели Эрец Исраэль. Моя страна – Израиль… Записали? Теперь займемся местоимениями… – через стекло в двери виднелась карта Палестины, на стене, и бело-голубой флаг сионистов.
На кухне упоительно пахло куриным супом. Госпожа Эпштейнова, в просторном, холщовом фартуке, с половником, стояла над огромной, медной кастрюлей:
– Заодно урок домоводства устроила, – усмехнулась женщина. Девочки, за большим столом чистили овощи. Аарон почувствовал, что краснеет: «Внучка ваша здесь». Госпожа Эпштейнова кивнула:
– Клара привела. Она занимается, – указав пальцем на потолок, женщина понизила голос, – с вашим родственником… – внучка госпожи Эпштейновой, четырехлетняя Адель, болтая ногами, грызла кочерыжку от капусты. Аарон услышал сзади веселый голос:
– Рав Горовиц! Мы закончили, с господином Михалом… – кузена здесь звали на чешском языке. Клара Майерова прислонилась к косяку двери. Женщина подняла испачканные в типографской краске руки:
– Я привыкла к более просторным мастерским… – госпожа Майерова оформляла спектакли в Сословном, Театре. На пальце женщины блестело обручальное кольцо. Алые губы улыбались:
– Но Михал меня хвалит, – Клара подмигнула Аарону, – когда он уедет, я его заменю… – от нее пахло краской. Твидовый жакет был расстегнут, шелковая блузка поднималась на высокой груди. Аарон отвел глаза:
– Нельзя, нельзя. Она замужем, не думай о ней… – мужа госпожи Майеровой, судетского немца, коммуниста, арестовали год назад, в Лейпциге. Он приехал в Германию на подпольную встречу партии. С тех пор женщина ничего о нем не слышала. Подбежав к матери, Адель подергала ее за подол юбки:
– Покажи картинки, мамочка. Ты зайчиков рисуешь, или собачек? Дядя Михал мне нарисовал котика.
– Я видела, – госпожа Майерова забрала у дочери кочерыжку:
– Пойдем, руки помоем, перед обедом. Картинки я рисую разные… – она, едва заметно, усмехнулась.
В коридоре затренькал звонок. Госпожа Эпштейнова распорядилась: «Девочки, накрываем на столы!». Аарон слышал цокот ее каблуков по выложенному плиткой коридору, вспоминал кудрявый локон, падавший на белую шею. После обеда он занимался с детьми Торой, а Мишель устраивал им уроки рисования. Неслышно, пробормотав: «Не думай о ней», рав Горовиц тоже отправился мыть руки.
На кухне квартиры раввина было накурено. Радио ловило только чешские передачи, никто из них языка не понимал. Они читали новости в западных газетах, и разговаривали с местными жителями. Евреи Праги знали немецкий язык, но после оккупации Судет гитлеровскими войсками, никто его больше не употреблял. Аарон и Авраам обходились идиш. Мишель объяснялся с художниками на французском языке. Многие из них учились в Париже. За потемневшим окном хлестал дождь. На столе лежали свернутые листы Le Figaro: «Республиканцы продолжают сражение на реке Эбро».
– Ненадолго, – мрачно заметил Мишель, поставив перед собой скромную, деревянную шкатулку:
– Франция и Англия продали Чехословакию, они вскоре Испанию продадут. Признают режим Франко… – длинные, ловкие пальцы перебирали паспорта:
– Испанский, португальский, швейцарский. Очень хорошо, что есть документы нейтральных стран, – одобрительно сказал Мишель, – по ним легче выезжать. Но что с детьми делать… – Аарон стоял у плиты, с лопаточкой, следя за жареной картошкой. На столе красовалось несколько бутылок пива.
Авраам Судаков пожал плечами:
– А что делать? Вывезу их нелегально, через венгерскую границу. В квоту они не попадают. Они не граждане Германии. У них даже чешских паспортов нет. Вообще ничего нет.
– Чешские паспорта мы получим… – взяв сигарету из медной пепельницы, Аарон глотнул горький дым: «От них, правда, никакого толка не будет». Госпожа Эпштейнова отпустила мужчин:
– Сегодня мы с детьми посидим. Отдохните, в театр сходите. У Клары в театре премьера, «Волшебная флейта». Посмотрите на ее декорации, – госпожа Майерова снабжала гимназию контрамарками. Она, много раз, приглашала Аарона. Рав Горовиц, смущенно отзывался:
– Мне нельзя в театр, госпожа Майерова. Такое правило… – темные глаза блестели: «Простите, рав Горовиц. Все время забываю».
Картошка шипела, бубнило радио. Аарон слышал высокий, сильный голос Габи:
– Mann und Weib, und Weib und Mann,
Reichen an die Gottheit an…
Он помешал картошку. Сердце тягуче, привычно заболело:
– Никакого толка, – повторил Аарон, – и как ты собираешься ввезти сто пятьдесят еврейских детей, без британских виз, в Палестину? – кузен Авраам покраснел:
– Мишель и его ребята могут поработать с паспортами… – отпив пива, Авраам, мрачно признал: «Ты прав. Пройти пограничный контроль в Яффо сложнее, как говорится, чем верблюду пробраться сквозь игольное ушко. Ты, конечно, таких слов не знаешь… – они все, невольно, расхохотались.
Обнаружив поддельную визу, британцы депортировали ее владельца обратно, в страну проживания. Одиночки, иногда, миновали контроль, но речь шла о ста пятидесяти ребятишках. Почесав рыжие волосы, Авраам, неуверенно, сказал:
– Можно доехать до Салоник, зафрахтовать судно. Или через Каир их переправить. Тамошние евреи помогут… – Мишель прервал его:
– Ты собираешься вести детей пешком по пустыне? Нельзя рисковать, Авраам… – он достал из шкатулки перетянутые лентой паспорта:
– Таких документов я еще не видел. Ты, кстати, откуда, их привозишь? – Авраам принял от кузена тарелку:
– Спасибо. Наши ребята приезжих обворовывают, – щедро посыпав картошку какой-то сушеной травой, он кивнул на пузырек:
– Берите. Заатар, из Израиля. Правда, заканчивается, и неизвестно теперь, когда я домой вернусь.
Авраам прожевал:
– Очень вкусно. У нас, мои дорогие, паломников много. От потери паспорта они не обеднеют. Сходят в консульство, получат новые бумаги… – Мишель пересчитал паспорта:
– Два десятка египтян. Они что, тоже у Стены Плача молились? – в голубых глазах сверкал смех: «Или храм Гроба Господня посещали?».
– У нас и мечети есть, – пробурчал Авраам: «Документы из Каира».
– Понятно, что не из Парижа… – Мишель раскладывал паспорта по стопкам, отделяя мужчин от женщин. Авраам знал арабский язык. Кузен диктовал:
– Мужчина, сорок пять лет. Женщина, тридцать два года… – в квартире кантора Мишель поставил электрический парогенератор. Фотографии с паспортов отклеивались и заменялись новыми снимками:
– Светловолосых беженцев мы по ним не вывезем, – заметил мужчина. Кузен отмахнулся:
– Копты, местные христиане, бывают светловолосыми. Ничего страшного. Значит, кузен Виллем был в Испании?
– Был, – Мишель аккуратно составлял список:
– Но я не знаю, почему он в монахи ушел. Никто не знает… – он поднял глаза на Аарона:
– Я сегодня работал в Национальной Библиотеке, в Клементинуме, с рукописями. В коллекции императора Рудольфа много материалов еврейских мистиков. Ты знаешь, что ректор Пражского университета, Иоганн Марци, отправил в семнадцатом веке в Рим, некий манускрипт, на неизвестном языке, предположительно, написанный шифром? Каббалистическими знаками, – со значением добавил Мишель.
– А почему в Рим? – заинтересовался Авраам. Он, бесцеремонно, потянул к себе блокнот кузена:
– В Папский Грегорианский университет, Кирхеру. Кирхер тогда опубликовал грамматику коптского языка. Ему, наверное, со всей Европы неопознанные рукописи слали. Если рукопись и хранится в Ватикане, то я ее не видел, – заключил Авраам, – впрочем, я специалист по крестовым походам, а не по мистике.
– Император Рудольф заплатил за манускрипт шестьсот дукатов, то есть два килограмма золота, по нынешнему курсу, – продолжил Мишель: «Было бы интересно на него посмотреть».
– Было бы гораздо более интересно, – угрюмо отозвался рав Горовиц, – если бы мы сейчас получили два килограмма золота. От золота еще никто не отказывался… – Авраам, молча, пил пиво.
Он не собирался распространяться, даже кузенам, о ночном ограблении банка в Каире, устроенном Иргуном, и о краже паспортов из полицейского участка на Замалеке.
Боевики Иргуна вели себя осторожно. В британскую тюрьму никто садиться не хотел. Акции устраивались в Египте, Бейруте или Дамаске. Они отлично знали дороги, ведущие в Палестину. Кое-какое золото осталось в надежных местах, в Иерусалиме, а остальные средства Авраам отвез в Европу. Британские чиновники, в посольствах, взятки не брали, но деньги требовались еврейским общинам, для покупки поддельных документов. Мишель работал бесплатно, но не все мастера так поступали. Пока что евреи в Будапеште и Праге жили спокойно, но, как подозревал Авраам, скоро все должно было измениться.
Он никому не говорил и о визитере, нашедшем его в Иерусалиме, на кафедре. Доктор Судаков занимался со студентами-дипломниками. После семинара, в коридоре, Авраам наткнулся на худого, длинноносого мужчину, чернявого, в кепке, и простом пиджаке. Зима стояла теплая, плащей не носили.
Гость говорил на идиш, Авраам уловил польский акцент. Представившись Яаковом, он предложил доктору Судакову прогуляться до ближайшего кафе. Миновав британское военное кладбище, на горе Скопус, мужчины уселись за столиками первой попавшейся забегаловки. Заказав два сладких кофе по-турецки, Яаков выложил на стол коробку Gitanes Caporal.
Выслушал, все, что ему говорил визитер, Авраам, хмуро, заметил:
– Вот что, уважаемый. Во-первых, я не коммунист, и никогда им не стану. Во-вторых… – доктор Судаков махнул в сторону британского флага, – я подозреваю, что вы навещаете Израиль по чужим документам. Я не люблю оккупантов, но шпионов я не люблю еще больше. Убирайтесь восвояси, в Советский Союз, иначе мы прогуляемся до ближайшего полицейского участка… – гость поднялся, бросив на стол медь:
– Вы взрослый человек, господин Судаков, а склонны к необдуманным решениям. Запомните, евреи никого не интересуют. Ни Англию, ни, тем более, Францию, ни Америку. Только Советский Союз в состоянии помочь евреям Европы. Посмотрим, как вы запоете, когда останетесь наедине с Гитлером… – он помахал перед носом Авраама газетой: «Что и случится в скором времени».
Доктор Судаков сидел, глядя вслед его худой спине. Авраам сплюнул:
– Он преувеличивает. Сказано: «Не стой над кровью ближнего своего». Запад не останется в стороне. И вообще, ничего подобного не случится, в Европе… – покурив немного, на зимнем солнце, он пошел в школу к Ционе. Племянница занималась.
Авраам, на цыпочках, подобрался ближе к полуоткрытой двери. Девочка сидела, у большого бехштейновского рояля. Рыжие волосы, казалось, светились.
– Я не буду играть Брамса, – упрямо сказала Циона, – он немец.
Авраам услышал медленный, запинающийся иврит ее учителя, Йозефа Таля. Он преподавал в иерусалимской школе музыки, на Кикар Цион, и обучал детей в интернате:
– Он из Берлина уехал, – вспомнил Авраам, – когда евреев Гитлер выгнал из университетов.
К потолку классной комнаты поднимался серебристый дымок папиросы: «Разные бывают немцы. Играй, играй».
Циона шумно, недовольно вздохнула. Слушая «Венгерский танец», Авраам повторял себе: «Все обойдется, непременно. Нам помогут».
Сидя на полутемной, прокуренной кухне, с кузенами, слушая стук капель по стеклу, он понял, что начинает терять уверенность.
Авраам принес папку с документами тех, кому британцы поставили визы:
– Все равно, я был прав. Пусть товарищ Яша, – мужчина, издевательски, усмехнулся, – катится ко всем чертям. Я не продамся коммунистам, даже ради спасения евреев… – радио хрипело, они пили кофе. Авраам скрыл вздох:
– Не ты ли говорил, что ради спасения евреев, можно сотрудничать и с немцами? Какая разница… – он пока ничего не решил. У них на руках имелось сто пятьдесят сирот. С детьми надо было что-то делать, и чем скорее, тем лучше.
За мытьем посуды, Аарон осторожно поинтересовался у кузенов, не собираются ли они в театр. Мишель передернул плечами:
– Я засну, дорогой мой. Я сегодня полдня над рукописями сидел, а полдня учил детей рисовать кошек и локомотивы… – он ласково улыбнулся:
– Тем более, я арабского языка не знаю. Авраам мне паспорта переведет. Люди не должны запинаться, если у них спросят, что написано в бумагах…
Рав Горовиц вспомнил темные глаза госпожи Майеровой:
– Адель у бабушки ночует, когда в театре представление. Нельзя, нельзя, не смей… Должны где-то цветы продавать. Найду лоток… – он пробормотал: «У меня занятие, в синагоге, по Талмуду».
Авраам, скептически, заметил:
– С такой погодой два старика придет, обещаю. Впрочем, тебе все равно… – рав Горовиц одевался, в передней. Сунув в карман ключи, он прокричал с лестницы: «Дверь за собой закройте. Спокойной ночи!»
Мишель посмотрел в окно. Кузен пропал за плотной пеленой дождя. Он велел Аврааму: «Завари еще кофе. Раньше полуночи мы сегодня не ляжем».
На главной площади Ауссига-над-Эльбой, бывшего города Усти над Лабем, над остроконечными шпилями ратуши развевались нацистские флаги. Афишные тумбы обклеивали спешно напечатанные плакаты: «Судеты – исконная немецкая территория! Немцы встречают своего фюрера!». Рядом висели фотографии группенфюрера СС, Конрада Генлейна, главы судетских сепаратистов, пожимающего руку Гитлеру. Рядом с кафе: «Милая Богемия», дверь отмечала вывеска: «Запись в Судетский Немецкий Легион! Немецкий юноша, отдай долг своей родине! Вставай под знамена фюрера и партии!».
К западу от Праги, было неожиданно солнечно. Город окружали поросшие лесом холмы, с Эльбы тянуло свежим ветерком. По булыжнику площади прыгали воробьи. На горизонте виднелись очертания замка, возвышавшегося на скале. В прошлом веке здешние горы, в поисках вдохновения, посещал любимый композитор фюрера, Вагнер. Согласно легенде, именно в Ауссиге Вагнер начал писать «Тангейзера».
Лучшая гостиница города, рядом с ратушей, тоже называлась «Тангейзер». Хозяин, герр Редер, настаивал, что Вагнер останавливался в отеле. Он держал над стойкой портрет великого музыканта, рядом с парадным снимком фюрера и красно-черными флагами. Номера он окрестил в честь опер Вагнера. «Лоэнгрин» и «Валькирию» заказали вчера, телеграммой из Дрездена. В Ауссиг, по дороге в Карлсбад заезжал граф фон Рабе. Герр Редер велел жене, распоряжавшейся горничными, как следует, убрать номера. Поднявшись наверх, он осмотрел комнаты. Белье пахло лавандой, на столе красовались вазы с букетами роз и комплимент от гостиницы, маленькие бутылочки бехеровки.
– Отлично, – одобрительно сказал герр Редер, – видишь, дорогая, твою славянскую лень и неаккуратность можно преодолеть… – он потрепал жену по щеке. Герр Редер никогда не забывал упомянуть, о чешских, хоть и дальних корнях жены. Редеры прошли проверку на расовую чистоту, у жены была всего одна славянская прабабка. Но герр Редер, наставительно, поднимал палец:
– Арийскую кровь надо беречь, господа! Чехи должны быть отделены от немцев. Они славяне, – морщился герр Редер, – люди второго сорта, как учит фюрер… – оба сына герра Редера, записавшись в Судетский Немецкий Легион, отправились в Германию. На базе под Дрезденом солдаты Легиона обучались диверсиям в тылу врага:
– Ненадолго, – успокоил себя герр Редер, когда жена принесла ему кофе, за стойку, – все говорят, что в начале следующего года фюрер двинет войска на восток, в Прагу. Чехия станет частью рейха. Как мы… – погладив себя по животу, обтянутому вязаным жилетом, он взглянул в окно. Площадь была пуста, завсегдатаи «Милой Богемии» играли в шахматы.
На одной из узких улиц, отходивших от площади, стояла синагога. Двери и окна здания заколотили деревянными щитами. Внутри разместили, склад вещей, реквизированных у местных евреев. Самих евреев отвезли на станцию и посадили в товарные вагоны. Поезд ушел на запад, в рейх. Герр Редер, недовольно, подумал: «Кроме тех, кто в Чехию успел бежать». Сервизы, картины и серебро предполагали выставить на аукцион. Хозяин гостиницы собирался посетить распродажу. У адвоката Гольдблата была хорошая коллекция живописи. Бывая у него в гостях, Редер любовался пейзажами прошлого века. Он хотел украсить картинами номера «Тангейзера».
– Интересно, – Редер закурил трубку, – их девчонки я не видел. Сабина. Четырех лет ей не исполнилось. Должно быть, увезли, с родителями… – в городской газете сообщили, что евреи, в Германии, будут работать на благо рейха. Больше жителей Ауссига ничего не интересовало.
Редер заметил низкий, черный лимузин, въехавший на площадь. На капоте мерседеса развевался нацистский флажок. Крылья машины покрывала грязь.
– Наверное, в дождь попал, – озабоченно, подумал Редер:
– Герр фон Рабе захочет машину в порядок привести. Сам займусь.
Постояльцы «Тангейзера» завтракали в отеле, а обеды и ужины заказывали в городских ресторанах. У герра Редера имелись договоренности с хозяевами заведений. Шел охотничий сезон. В городе подавали оленину, куропаток, зайцев, и свежую рыбу из Эльбы, с речными устрицами и раками. Постоялец собирался пробыть в Ауссиге всего один день, однако хозяин не хотел рисковать недовольством столичного гостя. Герр Редер вздохнул:
– Мой отель не сравнить с карлсбадскими гостиницами, но нельзя ударить в грязь лицом. У меня группенфюрер Генлейн останавливался… – выбив трубку, Редер унес пепельницу в кабинет. На лацкане пиджака хозяина блестел значок НСДАП. Раньше в Судетах была своя нацистская партия, но, когда территория стала немецкой, она стала частью НСДАП. Газеты обещали, что в начале декабря будут проведены выборы в Рейхстаг. Редер, как и другие горожане, не сомневался, что выиграет НСДАП. В конце концов, другой партии в рейхе просто не было.
Окно мерседеса приоткрылось. Питер взглянул на гостиницу: «Здесь».
Генрих, недовольно, сказал:
– Надо было остановиться на шоссе, после дождя, машину протереть. Мы уедем, а они полгода будут нам кости перемывать. Берлинцы явились на грязном автомобиле… – Генрих помолчал:
– Кто-нибудь запомнит номера, расскажет кому-нибудь… – он добавил: «Ты меня понимаешь».
Питер понимал.
В рейхе все доносили на всех.
Питер давно привык к немногословности Генриха. Младший фон Рабе говорил откровенно, только в лесу, парке, или своей машине. Даже в квартире Питера у Хакских дворов ничего обсуждать было нельзя. Апартаменты не проверяли, Генрих запретил рисковать. За два года, Питер познакомился со всей группой. Никому не исполнилось и тридцати лет. С Генрихом работали офицеры, дипломаты, инженеры, и врачи. Все они считали, что Гитлер, рано или поздно, загонит Германию в тупик, из которого стране будет не выбраться.
– Тогда прольется кровь, – однажды, мрачно, заметил Генрих:
– Есть грехи, которые невозможно смыть иначе. Так и случится, поверь мне… – летом Питер навещал Лондон. Дядя Джон еще не ушел в отставку, но плохо выглядел. Они, как обычно, встретились в Ньюкасле. Дядя Джон привез на север леди Кроу. По дороге из Берлина в Дрезден, Питер вспоминал тихий голос матери:
– Питер, сыночек, может быть, премьер-министр, не согласится на позорную сделку… И французы тоже… – дядя Джон закашлялся, прижав ко рту платок:
– Оставь, Юджиния. Дело решено, никому Чехословакия не интересна. Лучше готовьте свой билль. Пусть, хотя бы, дети спасутся… – он, внезапно улыбнулся:
– Жаль, ты не можешь в Банбери съездить. Месяц Уильяму. Отличный мальчишка, восемь фунтов весом… – Тони помогали няни, но герцог старался чаще бывать с внуком. После возвращения из Италии, Маленький Джон обосновался в шифровальном отделе, в Блетчли-парке. В подвалах имения стояли радиопередатчики, оттуда велась связь с посольствами, с базой в Цюрихе, и с Берлином. Питер, много раз, уверял дядю Джона, что люди на Фридрихштрассе, находятся в полной безопасности:
– Уважаемая ювелирная лавка, два века предприятию… – он вдохнул ароматный дым папиросы герцога. Дядя Джон отрезал:
– Все равно, чем реже вы пользуетесь передатчиком, тем лучше. У нас появится координатор, – Джон помолчал, – на континенте, в конце года. Мы вам сообщим. Связь, в письмах, пойдет через него. Фридрихштрассе останется запасным адресом.
– Уильям на Тони похож, – добавил герцог:
– Она с ним возится, с рук не спускает… – Джон, немного, удивлялся дочери. Тони не отходила от ребенка. Она спала с мальчиком, и редко отдавала сына няням. Дочь сама кормила, и купала малыша. Джон вглядывался в серые, большие глаза внука, в темных ресницах:
– Кого-то он мне напоминает, не могу понять. Впрочем, у нас большая семья. Мэтью, в Америке, как две капли воды, похож на вице-президента Вулфа. Подобное случается… – из Мон-Сен-Мартена пришли новости о том, что Виллем принял обеты. Джон хмыкнул:
– С чего бы? Он в Париже учился. Поехал в Рим, стал монахом. Теперь в Конго отправился… – Тони, вечером, в своей спальне, сглатывала слезы:
– Все из-за меня, из-за меня. Виллем опомнится, обязательно. У нас ребенок, он снимет обеты, мы поженимся… – Тони наклонилась над колыбелью с гербами.
В свидетельство о рождении отца не записывали. Сын стал Уильямом Холландом. Он оказался спокойным, здоровым мальчиком. Малыш хорошо ел, крепко спал, и начал улыбаться. Тони заставляла себя не плакать, глядя на его лицо. Она видела перед собой Виллема. Тони, ласково, коснулась головы, укрытой чепчиком:
– Твой папа вернется в Европу, и мы к нему поедем, обязательно. Я встану на колени, он меня простит, не может не простить… – в постели она думала об отце. Герцог выглядел все хуже. Когда Маленький Джон вернулся из Италии, с вестями о смерти Констанцы, у отца случился приступ кровотечения:
– Хоть бы папа увидел, как Уильям растет… – попросила Тони, – он и не говорит, чем болеет… – они с братом старались не думать о плохом диагнозе.
Лаура вернулась в Лондон. Тони ожидала увидеть ее в Банбери, однако отец сказал, что кузина пока занята в Уайтхолле. Джон, сначала, хотел отправить Лауру в Цюрих или Стокгольм. Важно было получить человека в посольстве, в нейтральной стране. Лаура себя отлично проявила в Токио. Джованни, за холостяцким обедом, в Брук-клубе, попросил:
– Оставь девочку здесь. Ты видел, она устала. Пусть дома поживет, Джон… – Юджиния его поддержала:
– Не надо, милый. Я испугалась, когда ее в Хендоне встречала. Ей двадцать пять, а она на десять лет старше выглядит. У нее волосы седые… – леди Кроу вспомнила:
– У Питера тоже седина, а он еще молод. Бедный мальчик… – Лаура обрабатывала информацию в секретной службе. На совещании в Блетчли-парке герцог сказал сыну:
– Когда в Лондоне окажешься, посиди с ней. Самураи, – он усмехнулся, – обломали себе зубы на озере Хасан, но, я думаю, одним конфликтом они не ограничатся. Лаура отлично разбирается в Дальнем Востоке. Такое тебе полезно… – Джон, много раз, протягивал руку к телефонной трубке. Он мог выбраться в Лондон, на выходные, и увидеть Лауру. Юноша обрывал себя:
– Не стоит. Она ясно все сказала. Прекрати, у вас разные дороги.
По дороге из Дрездена к границе новой территории рейха, они говорили о поездках старшего из братьев фон Рабе. Штурмбанфюрер все лето провел, как он туманно выражался, в Баварии. Питер заставлял себя не интересоваться подробностями визитов Макса на юг. Дядя Джон рассказал ему о смерти Констанцы и мистера Майорана. Питер, недоверчиво, отозвался:
– Если они планировали самоубийство, то почему они собирались вести семинар, со студентами? Что-то здесь не сходится, дядя Джон… – они сидели в гостиной деревенского дома. Герцог, сварливо, заметил:
– Я сам знаю, что не сходится. Тем не менее, Ферми написал мне, из Америки, что Майорана, весь год, был в плохом настроении, почти не работал…
Питер устроился на старом диване, вертя семейный пистолет. Мать упрямо привозила оружие в Ньюкасл, чтобы сын подержал его в руках. Питер смотрел на тусклый блеск золотой таблички: «Semper Fidelis Ad Semper Eadem». Он напоминал себе: «Они справятся, и ты справишься…». Питеру становилось легче.
Мужчина щелкнул зажигалкой:
– Поверьте, дядя Джон, любой здравомыслящий человек, в Германии, или Италии, постоянно в плохом настроении. Я тому пример, и Генрих тоже, – Питер, коротко, усмехнулся:
– В хорошем настроении только животные, вроде Отто фон Рабе. Зачем наше правительство пустило экспедицию нацистов в Индию? – поинтересовался Питер:
– Неужели нельзя было отказать в визах? В то время, когда евреи Берлина больше года ждут своей очереди на квоту, дядя Джон… – герцог развел руками: «Они ученые, их материалы могут оказаться полезны…»
Лазоревые глаза подернулись льдом:
– Они преступники, – отчеканил Питер, – и должны понести наказание. Еще понесут, обещаю. Что касается материалов, то любая страна, пользующаяся разработками нацистов, покрывает себя вечным позором… – он потушил сигарету:
– Не хочется думать о подобном, но Майорана мог убить Констанцу, и покончить с собой. Хотя вы говорите, что Маленькому Джону он показался достойным человеком… – вернувшись в Германию, Питер попросил Генриха, осторожно, выведать, что могло случиться с Констанцей:
– Может быть, Макс знает… – неуверенно сказал мужчина, – я не могу прямо спрашивать…
– Я тоже не могу, – хмуро ответил младший фон Рабе.
Им, все равно, не нравились вояжи Макса. Рядом с Мюнхеном помещался Дахау. В медицинском блоке концлагеря подвизался доктор фон Рабе. Генрих заметил:
– Не будет Макс каждый месяц ездить к Отто. Когда я навещал Дахау, весной, – лицо Генриха передернулось, – я ничего подозрительного не видел… – они решили, что Макс работает в Швейцарии, на базе внешней разведки. Штурмбанфюрер фон Рабе не собирался распространяться о подобных визитах.
Генрих припарковал мерседес на гостиничной стоянке. На заднем сиденье лежал кашемировый плед. Одеяло зашевелилось, вынырнула светловолосая голова. Поморгав голубыми, раскосыми глазками, мальчик весело сказал: «Котик! Дядя Петер, котик!»
Черный, худой кот, прижавшись к беленой стене «Тангейзера», испуганно глядел на машину.
Питер приложил палец к губам:
– Котик. Потерпи немного, Пауль… – он говорил медленно, раздельно, – скоро мы тебя заберем.
Мальчишка, закивав, спрятался обратно под плед.
Герр Редер выглянул из окна:
– Гольдблатов кот. Квартиру реквизировали, кота на улицу выкинули. Кому он нужен? Раньше он холеный был… – герр Редер заспешил на улицу, к постояльцам. Он хотел помочь графу фон Рабе выйти из машины.
Черепичные крыши Краловых Виноград тонули в предрассветной, влажной дымке. Холм будто плыл над городом. Реку затянуло туманом. На церкви святой Людмилы звонили колокола.
Мать Клары рассказывала, что в прошлом веке склоны, действительно, покрывали виноградники. Осенью дети помогали собирать урожай. Некоторые участки принадлежали евреям, в Праге делали кошерное вино.
Клара стояла у открытой форточки мастерской. Затягиваясь папиросой, женщина куталась в старый, шерстяной халат. Ветер шевелил развешанные по стенам афиши. В сентябре закрылся Немецкий Театр, на Виноградах, где она оформляла постановки. Театр прекратил работу не из-за Мюнхенского соглашения, или, как его называли в Праге, Мюнхенского предательства. Наоборот, с тех пор, как Гитлер пришел к власти, сюда бежали актеры и музыканты, недовольные режимом, евреи и немцы:
– Все уехали, – Клара переступала босыми, нежными ногами по деревянным половицам, – некому играть, некому ставить спектакли. Уехали в Америку, в Палестину, куда угодно. Пока Сословный театр премьеры выпускает, но надолго ли? – в прошлом году, главный режиссер, на обсуждении будущего репертуара, взорвался, стукнув кулаком по столу:
– Моцарт не имеет никакого отношения к Гитлеру! Если бы Моцарт был жив, он бы первым осудил преступления нацистов. Он был гуманистом, он верил в добро… – обмахнувшись платком, он недовольно оттолкнул подсунутый стакан воды:
– Вы мне рот не заткнете, – ядовито заметил он, – я, как чех, как ученик Дворжака, считаю, что именно сейчас надо ставить Моцарта. Не заткнете, – он выпил воду, все рассмеялись.
Она рассматривала эскизы декораций к операм, «Русалке» и «Проданной невесте», костюмы для «Волшебной флейты». Клара надеялась, что люди, пришедшие в театр, хотя бы ненадолго, забудут о гитлеровских войсках в двух часах от Праги, о мюнхенской сделке, и о речах Геббельса. Спектакль получился ярким, праздничным.
Рисуя, она вспоминала, судетские предания. Муж рассказывал Адели сказки, своего детства. Людвиг родился в Усти-над-Лабой. Таинственно улыбаясь, он говорил дочери о заколдованном замке, на скале, над Эльбой. Прекрасую, златовласую принцессу, злой король заточил в башню:
– Принцесса распускала косы, чтобы ее возлюбленный забрался в замок и спас ее… – Адель широко открывала темные, материнские глаза, – когда локоны касались камней, на них вырастали цветы… – Людвиг целовал дочь в затылок:
– Когда ты подрастешь, мы обязательно съездим в Рудные горы. Побродим по лесу, послушаем птиц… – Клара нарисовала Памину с золотыми, распущенными волосами. Она вытерла глаза:
– Адель раньше спрашивала, где отец, а теперь прекратила. Четыре года ребенку. Сабина тоже забудет о родителях… – девочки подружились. Сабина рассказывала Адели о котике, жившем у них дома:
– Ты счастливая, – услышала Клара тихий голос девочки, – счастливая, Адель. У тебя есть мамочка… – девчонки рисовали принцесс в коронах, мишек и зайчиков. Клара вспомнила:
– Господин Михал сказал, что у Сабины хорошие способности. Адель музыку любит, ей бы заниматься… – все надеялись, что Гитлер дальше Судет не пойдет, однако люди понимали, что просто себя обманывают. У многих пражских евреев родственники жили в Британии, или Америке. В консульства стояли длинные, безнадежные очереди. Клара плотнее запахнула халат:
– Господин Судаков три десятка юношей и девушек увозит. Хотя бы кто-то визы получил… – у них родственников не было. Госпожа Эпштейнова качала головой:
– Не сиди здесь. Забирай Адель, уезжай, куда-нибудь. Тебе тридцать лет, ты молодая женщина… – мать осекалась, видя упрямые искры в глазах дочери.
Клара верила, что Людвиг жив.
Подойдя к этажерке, она провела рукой по переплетам книг: «Основы классического рисунка», «Геометрическое черчение», «Архитектурная графика». Муж преподавал черчение в Чешском Техническом Университете. Они познакомились восемь лет назад. После окончания академии художеств, Клара год провела в Париже, по стипендии. Она вернулась в Прагу с рисунками и акварелями. Девушка организовала, с приятелями, выставку. Клара, невольно, улыбнулась:
– Как Людвиг сказал? Я не ожидал среди экспрессионистов, увидеть художника, помнящего о перспективе… – медовый месяц они провели в Венеции:
– Мы старались не замечать фашистские флаги. Балкон выходил на Большой Канал. Я рисовала, каждое утро, Людвиг варил кофе… – на стене мастерской остался старый, прошлогодний календарь. Она рассматривала страницу с надписью: «Ноябрь», обведенные даты спектаклей, отметку в середине месяца: «Заказать столик в ресторане».
– Он уехал за две недели до дня рождения… – Клара опустилась на голые половицы, – сказал Адели, что привезет игрушки, из Лейпцига… – официально муж отправлялся за новыми немецкими изданиями, на книжную ярмарку. Клара просила его быть осторожным. Людвиг указал на пенсне:
– Кто меня заподозрит, милая? Я скромный преподаватель, немец… – чешские коммунисты, совместно с МОПР, собрали деньги для помощи семьям арестованных товарищей. В Лейпциге, под прикрытием ярмарки, проходил подпольный съезд партии. Людвиг вздохнул:
– Тельман в тюрьме, половина партии в лагерях, а половина в эмиграции. Но это мой долг, милая. В Пражском комитете, я один немец. Чехам в Германию ездить еще более опасно… – столик в ресторане, в Старом Городе, остался незанятым.
Она смотрела на календарь:
– Тридцать четыре ему исполнилось, на прошлой неделе, если он жив. Это предательство, нельзя, нельзя… – она отвела со щеки прядь кудрявых волос:
– Людвиг так делал. Он ждал меня, после репетиций, спектаклей, с цветами. Наклонялся, целовал меня в щеку. Я ему предлагала контрамарки, а он говорил, что занят. Он только после свадьбы признался, что ходил на галерку: «Не хотел, чтобы ты из-за меня бегала с бумажками. Я могу сам билет купить». Муж отлично рисовал, но называл себя техником:
– Я черчу, детали механизмов, – усмехался Людвиг, – нас таких тысячи, а ты одна.
– У него бы хорошо получилось, – Клара стояла над газовой плитой, – то, что господин Михал мне преподает. Даже лучше, чем у меня. Людвиг очень аккуратный. Был аккуратный… – стирая пыль в рабочем кабинете мужа, она старалась не смотреть на оставленный чертеж, на остро заточенные карандаши:
– Он точил, – Клара взялась за кофейник, – и всегда Адели давал несколько. Она сидела рядом, Людвиг ей на стул книги подкладывал. Она хотела тоже до стола доставать. Сидела, болтала ногами, точила карандаши… – старая, серебряная, тяжелая точилка перекочевала в детскую дочери:
– Адель ее забрала, – женщина разливала кофе, – в декабре. Она тогда в последний раз спросила: «Папа скоро приедет?». Больше не спрашивала… – остановившись перед спальней, женщина глубоко, тяжело вздохнула. Вскинув голову, Клара нажала на медную ручку.
Влажные, белые розы стояли в вазе, на камине, лепестки рассыпались по ковру. Клара вдохнула легкий запах табака. Присев на кровать, она заставила себя улыбнуться:
– Я рано встаю, привыкла, с ребенком… – темные глаза посмотрели на нее. Потушив сигарету, Аарон забрал у нее поднос:
– Спасибо тебе, спасибо, за все… – он прижался губами к ее руке. Клара застыла, глядя на запотевшее стекло, на капли дождя, ползущие вниз:
– Иди ко мне, пожалуйста… – услышала она шепот, – я люблю тебя, люблю… – теплые ладони легли ей на плечи, халат соскользнул на кровать. Она увидела за окном, в тумане, белый проблеск:
– Голубь, – вспомнила Клара, – мы вчера шли на Винограды пешком. Дождь прекратился. На Карловом мосту порхали белые голуби. Что я делаю, нельзя, нельзя… – птица исчезла. Закрыв глаза, она обняла Аарона.
Хозяин гостиницы провел их в номера, благоговейно держа саквояжи. В провинции, месяц назад ставшей рейхом, на берлинских гостей смотрели снизу вверх. Они с Генрихом были в штатском, но у каждого имелся значок НСДАП. Питер, вообще-то, не имел права носить знак, не будучи членом партии. Вступить в ряды нацистов можно было, получив немецкое гражданство. Геббельс, много раз намекал Питеру, что, стоит герру Кроу захотеть, и партия готова принять его. Питер отговаривался. Он вел себя осторожно.
Фрейлейн Рёкк оказалась отличным выбором. Девушка занималась своей карьерой, не стремясь замуж. Ей нравилось появляться с Питером в театрах и ресторанах, ездить на загородные прогулки. Питер посылал ей цветы и дарил драгоценности. Геббельс подшучивал: «Я надеюсь зарегистрировать ваш брак, герр Петер». Они с фрейлейн Марикой целовались, но Питер понял, что девушка намеревалась дождаться свадьбы. Такое было ему очень на руку. Иногда, правда, он ловил на себе внимательный, испытующий взгляд актрисы.
Генрих заметил:
– Думаю, что с фрейлейн Рёкк, вы нашли друг друга, мой дорогой. В Берлине есть советские агенты. Может быть, она с ними связана. К сожалению, – Генрих вздохнул, – искать их слишком опасно. Вряд ли мы когда-то столкнемся.
Они выехали в лодке на самую середину озера в Груневальде. Генрих опустил весла:
– Жаль. Безопаснее работать вместе… – разговоривая с фрейлейн Марикой, Питер понял, что девушка, не случайно, согласилась считаться его подружкой. Актрисе требовалось прикрытие и защита от рейхсминистра пропаганды. Геббельс, друг Питера, не собирался ухаживать за Марикой. Девушка проводила почти все время на киностудии. С Питером она встречалась раз в неделю, если не реже.
В Берлине Питер ходил со значком, где была изображена свастика. Генрих обещал, что в провинции никто не проверит его партийное удостоверение. Генрих показал хозяину бумаги, из Министерства Труда. Официально поездка считалась командировкой. Генриха посылали оценить потенциал судетских предприятий, шахт, и химических заводов. Питер захотел сопровождать приятеля, никто его желанию не удивился. В Карлсбад они заезжать не собирались. Завтра им предстояло миновать границу Чехии с рейхом.
Пауля они забрали на ферме, неподалеку от Дрездена.
Весной, из Гессена, пришли вести об аресте Рейнеров. Фермеров отправили в концлагерь. Они укрывали несколько студентов из подпольной семинарии пастора Бонхоффера, в амбаре шли запрещенные мессы. Пауля успели вывезти во Франкфурт, спрятав мальчика на безопасной квартире. Питер хотел за ним поехать, но Генрих не разрешил:
– Его отправят на восток, надежные люди. Придется ему покинуть Германию… – доктор Отто фон Рабе иногда приезжал в Берлин, из Дахау. Врач гордо сказал, что начало программы по массовой эвтаназии душевнобольных и умственно отсталых, намечено на следующий сентябрь. Отто шуршал бумагами, показывая расчеты. Питер незаметно, смотрел на его лицо:
– Прав Генрих. Он не человек. Животное, безумное, бешеное. Максимилиан циничный карьерист. Он хочет подняться по служебной лестнице, и обогатиться. Но в Максимилиане есть какие-то чувства, он любит сестру… – Макс, действительно, баловал Эмму. Старший брат гордился успехами девочки в школе, и носил ее снимок, в форме Союза Немецких Девушек, в портмоне. Генрих пока не привлекал сестру к работе, Эмме было всего четырнадцать.
– Я обязательно с ней поговорю, – сказал он Питеру, – когда Эмма подрастет. Она другая, – Генрих улыбнулся, – поверь. Она любит поэзию, музыку. Для Макса картинная галерея предмет гордости, – Генрих помолчал, – и способ сделать деньги. Если не считать того рисунка. Не знаю, почему Макс не расстается с наброском… – штурмбанфюрер показал им эскиз. Питер понял:
– Она похожа на кузину Констанцу. Все равно, я не верю, что Констанца погибла… – узнать о подобном было невозможно.
Отто получил звание оберштурмфюрера, старшего лейтенанта. На прогулке в Тиргартене, Генрих, задумчиво, сказал Питеру:
– Новую нашивку ему за Дахау дали, мерзавцу. Я ездил в лагерь, весной. Отто мне показывал будущий медицинский блок. Официально они собираются лечить заключенных… – Генрих дернул углом рта:
– Макс, если пользоваться армейскими званиями, майор. Он далеко пойдет, Питер. Любимец Гиммлера. И он умный человек… – Генрих, по возрасту, пока не мог вступить в СС.
По дороге в Дрезден они обсуждали урановую шахту в Йоахимштале, в Рудных горах. Они менялись за рулем. Питер, вел мерседес:
– Понятно, зачем Гитлеру Судеты. Не ради тамошних немцев. Генрих, – он затянулся сигаретой, – ты можешь найти документы, о работе ученых с радиоактивными материалами? – финансирование лаборатории Гейзенберга шло через хозяйственное управление СС. Военные исследования в рейхе тщательно охранялись.
Генрих просматривал папку с бумагами:
– Через два года мне исполнится двадцать пять, и я пойду в СС. Обегруппенфюрер Зейдель-Диттмарш забирает меня в главное бюджетно-строительное управление, дает группу математиков. Я все-таки докторат защитил… – Питер даже не знал, что Генрих пишет диссертацию. Съездив в Геттинген, друг вернулся с дипломом:
– Они жалели, что я не могу на кафедре остаться, – мрачно сказал Генрих, – впрочем, как я понимаю, наш общий знакомый тоже не в Кембридже работает.
Диссертацию Генрих писал о комплексном анализе. Он объяснил, что докторат не имеет ничего общего с расчетами эффективности труда заключенных в концлагерях:
– Я отдыхал, когда готовил материалы. Не надо было разбираться… – он поморщился, – в бумагах из Дахау и Бухенвальда.
Генрих закрыл папку:
– Тогда я смогу добраться до серой бухгалтерии СС, Питер. До финансирования военных исследований. Сейчас проявлять интерес подозрительно. Очень жаль, что у нас есть человек только в научном отделе Люфтваффе. Я бы хотел посмотреть на расходы по группе Гейзенберга… – Генрих, от министерства труда, курировал строительство полигона Пенемюнде, на острове Узедом, в Балтийском море. Вернувшись, он передал материалы по будущему опытному центру люфтваффе Питеру:
– Авиаторы собираются строить ракеты, – заметил Генрих, – Вернер фон Браун своего добьется, он отличный инженер.
У них в паспортах имелись чешские визы. В консульство пошел Питер. Брезгливо посмотрев на британские документы, на паспорт Генриха, со свастикой, чешский служащий, молча, поставил нужные штампы. Воспользовавшись передатчиком, они узнали, что Аарон уехал из Берлина в Прагу. Питер, облегченно, выдохнул:
– Хорошо, что его не арестовали. После всего, что случилось… – Хакские дворы находились рядом с Ораниенбургерштрассе. Питер, несколько дней, видел в небе черный дым. Ему нельзя было ходить в еврейский квартал. Он сидел на подоконнике, глядя на эсэсовские машины, на грузовики, увозившие людей. Питер бормотал: «Как я вас ненавижу, всех. Будьте прокляты». Они с Генрихом посоветовались:
– Дрезден ближе всего к Праге, – сказал друг, – Аарон в городе. Мы что-нибудь придумаем. Нельзя оставлять Пауля в Германии.
Мальчика и на востоке отправили в деревню. На здешней ферме тоже велись подпольные занятия семинарии. Будущие пасторы доили коров, перебирали картошку и работали на маслобойке. Пауль вытянулся и поздоровел. Он стал говорить, еще неуверенно. Мальчик водил Питера по ферме, показывая лошадей, коров и собаку. Рейнеры научили его «Отче наш». Пауль, каждый вечер, молился.
Пауль приехал из Франкфурта со старым, детским букварем, изданным два десятка лет назад. В нынешних школьных учебниках, даже для маленьких, пестрили свастики. В книге Пауля на рисунках играли мальчики и девочки, кошки и птицы. Семинаристы, по очереди, занимались с ребенком, показывая буквы. Он обрадовался Питеру с Генрихом. Хозяйка фермы, пожилая вдова, вздохнула:
– Летом он спрашивал: «Фрау Магда? Герр Франц?». Оглядывался, недоумевал. Сейчас забыл. Божье дитя, – она перекрестилась, – безгрешное. Его увезти надо, не рисковать… – Генрих уверил женщину, что все будет в порядке.
В Дрездене они купили большой чемодан. Думая, что с ним играют, Пауль, с удовольствием забирался внутрь. Питер учил мальчика лежать тихонько, свернувшись в клубочек. Багаж требовался только для пересечения границы. Питер, искренне надеялся, что Аарон им поможет.
Отправив хозяина в гараж, за тряпками и ведром, Генрих велел помыть мерседес.
Питер, аккуратно, провел мальчика через черный ход наверх. Пауль был тихим, послушным ребенком. Он любил возиться с игрушками, или рассматривать букварь. Мальчик устроился на диване, склонив светловолосую голову над книгой. Питер готовил бутерброды, взяв пакет с провизией. В расстегнутом вороте его рубашки сверкал золотой крестик.
– У меня тоже есть, – гордо сказал Пауль.
Питер предполагал, что Рейнеры окрестили мальчика:
– Жалко их. Ничего сделать нельзя. Они старые люди. Сколько они в концлагере протянут… – будущих пасторов тоже арестовали. Пауль, бойко ел. Прижавшись к боку Питера, мальчик показывал буквы в учебнике.
В Берлине Питер справился в энциклопедии. Болезнь описали в прошлом веке. Питер читал, что подобные дети не обучаемы. В статье утверждалось, что они, по умственному развитию, недалеко ушли от животных. Питер слушал лепет мальчика. Найдя нужную картинку, Пауль грустно посмотрел за окно: «Котик…»
– Посмотрим, что можно сделать… – Питер поймал себя на том, что улыбается. Тащить кота, через границу, с ребенком без документов, было, конечно, безрассудно. Он умыл мальчика, уложив его в постель:
– Ерунда, насчет умственного развития. Он любит рисовать, знает буквы. Ему нужна семья. Он никогда не станет похож на других детей, но мы все разные… – Питер тихо напевал колыбельную, о снах, падающих с дерева. Уходя из номера, он запер дверь, повесив табличку: «Не беспокоить». Хозяин гостиницы и без того, не посмел бы потревожить столичных гостей.
– Надо корзинку купить, завтра утром… – Питер огляделся, выйдя на ступени. Кот отирался на гостиничной стоянке:
– Худой ты, – усмехнулся мужчина, – но в Праге отъешься. Пауль обрадуется… – Генрих ждал за столиком «Милой Баварии». Вечер выдался почти теплым. В Судетах, надо было быть еще более осторожными. За хорошо запеченной олениной они болтали о пустяках. Расплатившись, Генрих подхватил картонные стаканчики с кофе: «Пойдем».
Они устроились на скамейке, на чисто выметенной, выложенной булыжником набережной Эльбы. На западе, за холмами, садилось солнце. Генрих щелкнул зажигалкой:
– Евреев в городе не осталось… – он махнул рукой:
– В местном отделении Судетского Легиона мне не преминули похвастаться… – они смотрели на резкий очерк средневекового замка. Питер, осторожно, спросил: «Ты зачем туда ходил, Генрих?»
Фон Рабе отпил горького, крепкого кофе. Он не знал, замешан ли отец в предполагаемом заговоре. Генрих пока не хотел говорить Питеру о своих подозрениях. Отец дружил с генералом Канарисом, главой военной разведки, с высшим офицерством:
– Я уверен, – Генрих затянулся сигаретой, – уверен, что они хотели сместить Гитлера. Они выступали против будущего вторжения в Чехословакию. Но и вторжения не потребовалось… – за два дня до отъезда в Судеты Генриху позвонил друг отца, подполковник Ханс Остер, из абвера. Встретившись в кафе на Унтер-ден-Линден, они прогулялись по бульвару, под золотыми листьями лип.
Генрих, наконец, повернулся к другу: «Слушай и запоминай». Питер присвистнул: «Высшее офицерство готовило заговор?»
– Всего лишь мои предположения, – сварливо отозвался фон Рабе, – но я собираюсь их проверить. Если я прав, то наши группы объединятся. А если неправ… – он вскинул бровь:
– В общем, я буду осторожен. Подполковник попросил меня найти агента, в Судетах, местного немца. Его арестовали летом, в Праге, но выпустили из тюрьмы после Мюнхенского соглашения. Абвер его потерял… – Генрих выбросил окурок:
– Он человек свободного образа жизни. Пьет, в карты играет. В Ауссиге он с лета не появлялся. Придется искать в Праге. Устроим Пауля, и пройдемся по ресторанам, наконец-то… – Генрих подтолкнул Питера в плечо.
– Пауля и кота, – смешливо отозвался мужчина. Генрих закатил глаза:
– Я догадался. У тебя лицо такое было, на стоянке. Ладно, перевезем судетского кота в Чехию… – Питер поднялся: «А как зовут агента?»
– Оскар Шиндлер, – Генрих зевнул:
– Надо сегодня раньше лечь спать. Я хочу предстать перед пограничниками в лучшем виде… – он отряхнул пиджак, – чтобы ни одна нацистская сволочь не посмела полезть в багажник машины его светлости графа… – Питер расхохотался, услышав ледяной, надменный, прусский акцент Генриха. Они пошли к гостинице.
Часы над высокими дверьми пивной «U Fleku» показывали восемь вечера. Кременцова улица была забита людьми. Пятница оказалась ясной, дождь прекратился. Авраам пробирался через толпу на узком, булыжном тротуаре, под мерцающими вывесками кафе и ресторанов. Пахло бензином, и женскими духами, автомобили стояли в пробке.
Он был доволен. Авраам, каждый день, как на работу, ходил в британское консульство. У него имелась бумага, подписанная верховным комиссаром Палестины, сэром Гарольдом МакМайклом. Комиссар славился нелюбовью к еврейской иммиграции. Его предшественник, сэр Артур Уокоп, наоборот, выдавал сертификаты на въезд налево и направо. Он посещал кибуцы, и придерживался мнения, что евреи должны жить на своей земле.
Однако даже новый верховный комиссар не мог противиться очевидным фактам. В конторе имелась еще сотня сертификатов на въезд в Палестину за подписью прошлого комиссара. Авраам получил сведения от подружки, работавшей секретаршей у британцев. На заседании Моссад Ле-Алия Бет, подпольной организации, занимавшейся нелегальным ввозом евреев в Палестину, Авраам, твердо, сказал:
– Сертификаты я заберу, обещаю. Иначе МакМайкл, мамзер, выбросит их в корзину… – в комитете сидели ребята из Хаганы, военизированной охраны еврейских поселений. Иргун, где состоял Авраам, занимался ограблением банков, и убийством арабских активистов.
Британцев они пока не трогали. Однако приятель Авраама, поэт Штерн, заметил, что все еще впереди. Весной трое юношей из Иргуна, без разрешения руководства, напали на арабский автобус в Цфате, устроив акцию мести за недавнее убийство евреев. Никто из арабов не погиб, но молодых людей, все равно, арестовали. В конце июня, старшего, Шломо Бен-Йосефа, повесили. По законам мандатной Палестины, человек, арестованный с оружием в руках, подлежал смертной казни.
В начале июля на арабском рынке в Хайфе взорвалась бомба, убившая два десятка человек. Авраам Судаков подозревал, что устройство вышло из тайной мастерской Штерна и его дружков. Они с приятелем спорили. Штерн доказывал, что, в случае столкновения Гитлера с Британией, евреи должны поддержать нацистское государство. Авраам, ядовито, сказал:
– Ты рассуждаешь подобным образом, потому, что после Италии, Муссолини стал твоим кумиром… – Штерн провел три года во Флоренции. Он писал диссертацию по истории евреев Италии.
– Разумеется, – холодно отозвался приятель.
Они шли по улице Яффо, лавируя между прохожими. Над Старым Городом повисло огромное, медное солнце. Люди торопились сделать последние покупки перед шабатом. Авраам оставил грузовичок на стоянке Еврейского Университета. Штерн ехал к нему в гости, в кибуц Кирьят Анавим. Секретарша Рахели ждала Авраама у машины. Девушка обещала прихватить подружку.
Штерн, надменно, посмотрел на Авраама:
– Запомни, немцы могут очистить Европу от евреев, переправив их в Израиль. Германия согласится на подобный вариант, если мы поднимемся против англичан… – он засунул руки в карманы пиджака:
– Гитлер, Сталин, Муссолини… Какая разница, Авраам? Наш долг, создать еврейское государство, – он вскинул подбородок, – любой ценой. Кровью, пожарами, золотом… – Авраам ухмыльнулся:
– За золотом я и отправлюсь, в Каир. И паспорта привезу. До конца года придет еще три нелегальных корабля… – он задумался: «Больше тысячи человек. Очень хорошо». Британские военно-морские силы патрулировали побережье, но ребята из Иргуна и Хаганы провозили иммигрантов ночью, на лодках. Некоторые корабли швартовались в Бейруте, или Александрии. Оттуда люди, с проводниками, перебирались в Израиль.
Авраам добился, чтобы сто сертификатов были пущены в дело. По мандату Еврейского Агентства, Аврааму, как представителю сионистской молодежи, доверялось привозить подростков в Израиль. На встрече с МакМайклом, Авраам, впрочем, аккуратно называл страну Палестиной. Он и в контору верховного комиссара ходил почти каждый день, приезжая из кибуца, терпеливо ожидая в передней.
Британский клерк, охранявший вход в кабинет комиссара, однажды, язвительно, поинтересовался: «Вы всегда такой настойчивый, мистер Судаков?».
Авраам смерил его взглядом:
– Всегда. Для диссертации мне требовалось прочесть пять тысяч страниц средневековых рукописей, на латыни, и я все сделал… – Авраам вытянул длинные ноги в грубых, рабочих, ботинках. Он шумно развернул газету на иврите, клерк поднялся из-за стола. Авраам предупредил его: «Я пью кофе».
Авраам понял, что верховный комиссар едва сдерживает желание швырнуть сертификаты ему в лицо. МакМайкл, аристократ и джентльмен, только позволил себе сухо предупредить Авраама:
– В следующем году можете здесь не появляться, мистер Судаков. Я не собираюсь подписывать никаких разрешений…
– Доктор Судаков, сэр Гарольд, – Авраам опустил в потрепанный портфель пухлый конверт:
– Будьте любезны, – почти весело добавил он, на пороге.
Все сертификаты были заполнены. В Будапеште Авраама ждало полсотни молодых людей и девушек. Еще пятьдесят он забирал из Праги:
– Тридцать судетских… – Авраам толкнул дверь пивной, – все равно, остается сто двадцать сирот. Что с ними делать, непонятно… – у беженцев не было чешских паспортов. Авраам, с равом Горовицем, и председателем общины на Виноградах, срочно оформлял подросткам документы. Британцы отказывались выдавать визы на основании справки беженца. Авраам боялся, что чиновники потребуют предоставить разрешения от родителей, на эмиграцию детей. Британский консул, просматривая список, немного, покраснел:
– Есть и среди них достойные люди, – сказал себе Авраам, – но, если бы Британия и Франция не продали Чехословакию Гитлеру, дети не остались бы сиротами… – расписавшись внизу листа, чиновник приложил печать:
– Приносите сертификаты, мистер Судаков… – он помолчал:
– И уезжайте, вместе… – он повел рукой. Авраам кивнул: «Уеду».
Авраам не мог покинуть Прагу, пока они не знали, что случится с оставшимися ребятишками. Свою группу он обучал языку, и обращению с оружием, стараяясь не замечать тоску в глазах подростков. Авраам рассказывал об Израиле, об Иерусалиме и Тель-Авиве, но понимал, что дети думают о своих семьях. Авраам никак не мог уместить подобное в голове. Он поговорил с кузеном. Рав Горовиц вздохнул:
– Никто не может, мой дорогой. Я смотрю на них, и понимаю, что они больше не увидят родителей. Маленькие, может быть, найдут приют, забудут, а дети постарше… – кузен не закончил.
Авраам велел себе не думать о таком. Требовалось решить, что делать с детьми, жившими в физкультурном зале еврейской гимназии.
Обведя глазами затянутый табачным дымом, большой зал, с белеными сводами, Авраам нашел кузена. Мишель, попивая пиво, склонился над бумагой.
Момо аккуратно писала. Он получал конверты и в Берлине, и в Праге. Мишель, несколько раз, говорил себе:
– Хватит, ты еще в Испании обещал прекратить. Ты ее не любишь, подобное бесчестно… – он все равно ночевал на Монпарнасе, в квартире Момо. Мишель рано вставал, а она любила поспать. Он тихо одевался, целовал черный, растрепанный затылок, и мягко закрывал дверь. В булочной, на углу, горел свет. Мишель пил крепкий кофе, перешучиваясь с хозяином. Он выкуривал сигарету и шел к метро:
– На следующей неделе, обязательно. Больше нельзя. Теодор и Аннет любят друг друга. У нее карьера, съемки, она мадам Скиапарелли помогает, однако они скоро поженятся… – кузен от разговоров о свадьбе уклонялся, хотя мадемуазель Гольдшмидт жила в квартире на Сен-Жермен-де-Пре.
Приходила следующая неделя, в квартире на набережной Августинок звонил телефон. Мишель слышал ее низкий, хрипловатый голос и брал такси до ночного клуба.
Авраам опустился на скамью темного дерева:
– Больше я британцев навещать не собираюсь. Все готово. Надеюсь, – он подмигнул кузену, – ты заказал вепрево колено, товарищ барон? Нигде, кроме Праги ты его не попробуешь… – Аарон, разумеется, в рестораны не ходил.
Кузен был в синагоге, на вечерней службе. Авраам принялся за пиво:
– Госпожа Майерова туда отправилась, с дочкой. Странно, она говорила, что давно в синагоге не появлялась. Муж у нее немец, то есть был немец… – Авраам, однажды, поинтересовался у кузена:
– Люди, арестованные в Германии, отправленные в лагеря… Что их жены будут делать? – лицо Аарона помрачнело. Авраам спохватился: «Прости».
– Давид моей сестре даст развод, – заверил его рав Горовиц, – рано или поздно он придет в себя. Женщины… – рав Горовиц вздохнул, – не знаю. Требуются доказательства смерти человека, нужны свидетели. Все очень сложно, – завершил он.
Авраам принял у официанта тарелку:
– Впрочем, к госпоже Майеровой такое не относится. По нашим законам, она и замужем не была… – за едой он рассказал кузену о группе, ждавшей его в Венгрии:
– Тоже подростки, – заметил Авраам, – беженцы, из Вены, из Будапешта ребята. Даже одна графиня есть… – он заметил удивление в глазах Мишеля:
– Мать у нее еврейка. Крестилась, вышла замуж за графа Сечени, из боковой ветви. Родилась Цецилия. Она девчонка еще, Ционы ровесница. Десять лет, тоже волосы рыжие, – Авраам усмехнулся:
– Мать ее умерла. Граф Сечени женился на католичке, и тоже умер, два года назад. Мачеха в Америку собралась, нашла себе нового мужа. Зачем ей падчерица? Она привела девчонку в синагогу и оставила на пороге, с одним саквояжем и конвертом, где метрика ее матери лежала. Оттуда ее в еврейский детский дом отправили… – Авраам вздохнул, – я обычно маленьких не вожу в Израиль, но что с ней делать? Девчонка хорошая, они с Ционой подружатся… – они заказали еще пива.
На эстраду поднялись музыканты, заиграла скрипка.
Они услышали, в шуме толпы, пьяный голос:
– Господа, позвольте вас угостить. Я вижу… – мужчина еле стоял на ногах, – вижу, что вы достойные люди… – незнакомец носил потрепанный, но отменно сшитый костюм. Красивое лицо немного обрюзгло, подбородок покрывала темная щетина. Он говорил на немецком языке. Мужчина пошатнулся, Авраам едва успел его подхватить. Он водрузил на стол бутылку зеленого стекла:
– Сливовица, – сообщил он, – лучшая сливовица из Моравии, от господина Рудольфа Елинека… – он потянул пробегавшего мимо официанта за передник:
– Пива стаканы, кнедлики… Я угощаю… – онжадно приник к горлышку бутылки. Вытерев губы рукавом пиджака, гость объяснил:
– Я только что из тюрьмы, господа. Вы не сидели в тюрьме? – Мишель, невольно, улыбнулся:
– Мы молоды, уважаемый господин. У нас все впереди… – мужчина, обиженно, заметил:
– Мне всего тридцать… – он пошарил по столу, чуть не опрокинув бутылку. Незнакомец, без спроса, забрал пачку сигарет и закурил. Схватив кусок запеченной свинины с общей тарелки, он обрадовался: «Водка! Надо выпить, господа!»
Авраам разлил сливовицу по маленьким стаканчикам: «За то, чтобы мы сели в тюрьму?»
– Конечно, – смешливо согласился немец:
– По нынешним временам такой опыт в цене… – он поднял стакан:
– Na zdravi, как у нас говорят. Меня зовут Оскар, – залпом осушив стакан, он сразу потянулся за бутылкой, – Оскар Шиндлер.
Цветочные лотки стояли на площади, у церкви Святой Людмилы.
Аарон шел мимо деревянных, закрытых ставень киосков. На булыжнике, со вчерашнего дня, валялись покрытые каплями росы лепестки. Утро выдалось хмурое, туманное. Он посмотрел на небо:
– Авраам сегодня хотел ребят по Влтаве прокатить. Договорился с лодочником. Ничего, даже если пойдет дождь, у них плащи есть… – на часах церкви еще не пробило семи.
За неделю Аарон привык забегать в квартиру раввина перед молитвой. Он переодевался, варил чашку кофе и устраивался на подоконнике. Двор гимназии был пуст, дети спали. Рав Горовиц курил, привалившись виском к стеклу, вспоминая теплую, разбросанную постель.
Клара легко дышала, уткнувшись в подушку, натянув одеяло на плечи. Аарон заставлял себя встать. Сначала он всегда прижимался щекой к теплой спине, целуя ее где-то повыше лопатки, проводя губами по жаркой шее. Ему надо было уйти до того, как проснутся девочки.
Госпожа Майерова забрала маленькую Сабину Гольдблат домой. Женщина махнула рукой:
– Они сдружились с Аделью. Где одна, там и двое. И мы хотели… – оборвав себя, Клара заговорила о чем-то другом.
Аарон приходил в квартиру на Виноградах каждый вечер. Клара готовила ужин, он играл с девочками, рассматривал их рисунки. Они сидели на большом, старом диване, у мраморного камина. Квартира была просторной, в одном из больших особняков, построенных на склоне холма в прошлом веке. На камине стояли фотографии, в серебряных рамках. Аарон старался не смотреть на пару, снятую на ступенях ратуши Виноград. Клара, в светлом костюме и шляпке, с букетом сирени, счастливо улыбалась, держа под руку мужа. Адель не заговаривала об отце. Однажды, когда девочки отправились спать, Клара, коротко сказала:
– Она малышка, но понимает, что Сабине тяжело. У Адели есть я, бабушка. Хотя они теперь, как сестры… – Клара, пока, никому, ничего не говорила.
Аарон смотрел на раздавленные колесами грузовичков лепестки. Здесь он купил букет белых роз и поехал на трамвае через Влтаву, в Сословный театр. Рынок закрывался, Аарон еле успел найти работающий лоток. Он сидел, глядя на потеки дождя по стеклу:
– Нельзя… Она замужняя женщина, это грех. Или вдова… – Аарон вспоминал большие, темные глаза госпожи Майеровой, нежный румянец на белых щеках, завитки волос, спускавшиеся на стройную шею, пятна краски на тонких пальцах.
Трамвай остановился перед театром, но рав Горовиц ничего не решил. В кассе не осталось билетов, да Аарону и нельзя было ходить в оперу. Он провел время представления в кафе напротив. Рав Горовиц пил кофе, смотря на освещенный тусклыми фонарями подъезд театра.
Покойный отец госпожи Майеровой, господин Эпштейн, преподавал историю в гимназии. Клара знала город. Она устроила судетским детям экскурсии по старым кварталам. Аарон был в синагогах, и навещал кладбище, но все равно пошел еще раз. Ему хотелось услышать голос женщины.
У главного входа начали появляться зрители. Аарон знал, как все происходит в театре. Габи ему рассказывала, в Берлине. Он увидел госпожу Майерову только через сорок минут.
Женщина смутилась:
– Рав Горовиц, я не ожидала… – Клара вскинула глаза:
– Хотите, я вас проведу за кулисы? Петь не будут… – алые губы улыбались, – опера закончилась. Посмотрите на декорации.
Пахло пылью, скрипел деревянный пол, шуршали тяжелые, бархатные занавеси. Аарон услышал далекие голоса, из уборных артистов. Кто-то одним пальцем наигрывал на фортепьяно дуэт, из «Волшебной флейты». Бронза мерцала в свете огромной люстры, под потолком. Прожектора потушили. Опустив глаза, Аарон увидел стройные щиколотки, в тонких чулках. Она носила короткую, по новой моде, юбку, едва прикрывавшую колено. На подобное, конечно, и вовсе нельзя было смотреть. Клара шла впереди. Она, внезапно, обернулась:
– Я переоделась, рав Горовиц, – весело сказала женщина, – на спектакле я в комбинезоне работаю. Я и маляр, и плотник, и швея… – Аарон никогда к ней не прикасался, но сейчас понял:
– У нее, наверное, пальцы иглой исколоты. Госпожа Эпштейнова домоводство преподает, в гимназии. Клара тоже хорошая хозяйка… – про себя, Аарон называл ее Кларой.
Их окружали декорации последнего акта. Аарон знал либретто. Он смотрел на радостное золото, на блеск драгоценных камней в Храме Солнца. Рав Горовиц, тихо, сказал:
– Как будто ничего… – Аарон повел рукой, – ничего не случалось, госпожа Майерова. Как будто и нет… – он вздрогнул. Клара, на мгновение, коснулась его ладони:
– Я хотела, чтобы люди забыли, рав Горовиц. Забыли, что происходит за стенами театра. Хотя бы на мгновение… – Клара вертела букет роз. Она сглотнула:
– Нельзя, нельзя… Слабость, минутная. Ты его не любишь, ты замужем. Он хороший человек, нельзя его обманывать… – Аарон пошел провожать ее, на Винограды.
Дождь закончился, небо прояснилось. Она цокала каблуками по брусчатке. Темноволосую голову покрывала шляпка, с узкими полями. Аарон рассказывал ей о Нью-Йорке и Святой Земле. Клара заметила:
– Мои родители тоже в синагогу не ходили. Папа был атеист. Но мы всегда знали, что мы евреи, рав Горовиц… – она вздохнула:
– Мама говорила, что мы посылали деньги в Российскую империю, для жертв погромов. Кто бы мог подумать, что опять… – Аарон вспомнил:
– Папа писал, что тетя Ривка хотела с мадемуазель Аржан встретиться, но не успела. И папе тогда не до Парижа было. Тетя Ривка погибла, муж Эстер вздумал разводиться…
Мишель привез в Прагу новые фотографии. Кузен Авраам, рассматривая их, хмыкнул:
– Я пани Гольдшмидт по Варшаве помню. Я ее в Святую Землю звал. Конечно, – он затянулся папиросой, – у нас не Париж, не Америка… – перед ними лежал французский журнал Vogue: «Восходящая звезда французского кинематографа на отдыхе в Ницце». Мадемуазель Аржан, в раздельном, по американской моде купальнике, в больших, темных очках, устроилась в шезлонге на корме яхты.
– Корабль Теодор арендовал, – смешливо сказал Мишель, – он летом виллу строил, на Лазурном берегу. Он сам, кстати, водит яхту. Лицензию получил… – на снимке мадемуазель Аржан сверкала длинными, безукоризненными, ногами богини. Она стояла на корте, в коротких шортах, и легкомысленной блузке, в теннисных туфлях, с ракеткой. Авраам заметил:
– Раву Горовицу на подобное, конечно, смотреть нельзя. Хотя он ее видел, в кино, в Амстердаме… – Мишель пожал плечами:
– Тогда она только начала сниматься. В «Человеке-звере» она в довольно откровенном виде появляется. Впрочем… – он полюбовался гордо откинутой назад головой, – нельзя прятать красоту.
Авраам ничего не сказал, но, хмуро, подумал:
– Она еврейская девушка. Теодор православный. Тоже, наверняка, крестится, чтобы за него замуж выйти. Надо было мне, в Варшаве, настойчивей быть… – он оборвал себя:
– Теперь поздно, дорогой доктор Судаков. Написано: «Звезда кинематографа». Ты доишь коров, собираешь виноград, и, на досуге, грабишь банки… – он, в последний раз посмотрел на, казалось, бесконечные ноги мадемуазель Аржан. Шорты на ней были белые, шелковую блузку она завязала под грудью. На запястье сверкал браслет:
– Ателье Бушерон, – прочел Авраам, – бриллианты и сапфиры.
Он закрыл журнал, отдав его кузену.
На Виноградах Аарон остановился перед ее подъездом:
– Скажи, что ты ее любишь, с тех пор, как ее увидел… – укрывшись в его объятьях, она отвечала на поцелуи. Вынув ключи из ее руки, Аарон открыл дверь. Ночью он предложил ей пожениться. Ничего не ответив, Клара только прижалась лицом к его плечу.
– Надо еще раз разговор завести, – миновав цветочный рынок, Аарон повернул к синагоге:
– У нее есть справка, что ее муж считается умершим. Год прошел. Она замужем не была, по нашим законам. Девочки… – он засунул руки в карманы пальто и улыбнулся, – хорошо, что сразу две девочки. Можно пожениться в консульстве, полететь в Амстердам, сесть на лайнер. То есть, я, конечно, в Европу вернусь. Я ее люблю, я не могу без нее, – понял Аарон:
– Папа обрадуется. Эстер нас приютит, в Амстердаме… – вчера он забежал домой, после утренней службы, перекусить.
Ему надо было вернуться в синагогу, на послеполуденный урок, куда приходили, в основном, старики. Аарону еще в Берлине нравилось с ними заниматься. Они, не торопясь, пили чай с печеньем. Госпожа Эпштейнова пекла для кидуша. Пожилая женщина отмахивалась:
– Девчонок благодарите в школе. Мы на уроках все готовим.
Аарон, сидя на кухне, понял:
– У нее мать. Хотя госпожа Эпштейнова может никуда не поехать. В Праге могилы ее предков, муж похоронен. Может быть, Гитлер ограничится Судетами? – сбежав на пролет ниже, Аарон постучал в квартиру кантора.
Он долго ждал, пока дверь откроют. В шабат звонком пользоваться запрещалось. Лязгнул засов, в темной передней показалась всклокоченная, рыжая голова. Авраам широко зевнул. Рав Горовиц принюхался.
– Вы пили вчера, с Мишелем, – сказал он утвердительно.
Кузен запахнул халат:
– Дай папиросу. Хотя, черт, шабат… – он выудил из кармана полупустую, разорванную пачку:
– Еще что-то осталось… – Авраам прошлепал на кухню. Он жадно пил воду, из-под крана.
– Пили, – согласился он, появляясь на пороге:
– Мы взрослые люди, имеем право… – Авраам пыхнул сигаретой: «Который час?»
– Почти два пополудни, – ядовито отозвался рав Горовиц.
– Мы в семь утра домой пришли… – Авраам посмотрел в сторону спальни, – или в девять. В общем, счастливой субботы… – он исчез за дверью. Аарон усмехнулся: «Ладно. И вправду, пусть отдохнут».
Он шел к синагоге, напоминая себе, что надо не тянуть и серьезно поговорить с Кларой: «Отправлю их в Амстердам, самолетом. Сходим в консульство, заключим брак. У Сабины документов нет… – Аарон успокоил себя:
– Придумаем что-нибудь. Клара получит справку, что она опекун девочки. Им поставят визы. А что с остальными делать? – Аарон завернул за угол, на пустынную улицу. Рав Горовиц замер. У входа в синагогу стоял низкий, черный лимузин, с берлинскими номерами.
На кухне квартиры Майеровых было тепло, уютно шипел газ в горелках плиты. Клара резала лук, вытирая тыльной стороной ладони слезы. В приоткрытую дверь слышались, восторженные, детские голоса: «Томаш! Сюда, сюда! Смотри, мышка!».
Ссыпав лук в фаянсовую тарелку, женщина принялась за капусту:
– Я им сделала мышку… – Клара взяла папиросу, – из картона, на веревочке. Надо для Томаша миску приспособить… – госпожа Эпштейнова следила за куриным бульоном. На спинке стула, на развешанном кухонном полотенце, сохла домашняя лапша:
– Он мышку к вечеру разорвет, – усмехнулась мать, – впрочем, картона у тебя много. На второе котлеты пожаришь, и капусту потуши. Сейчас печенье сделаем… – взяв со стола спички, она накрыла большой рукой пальцы дочери:
– Трое у тебя, и кот… – госпожа Эпштейнова погладила женщину по голове, – вы с Людвигом хотели много детей… – Клара всхлипнула: «Лук, мама».
– Лук, – согласилась мать, забрав папиросу. Пожилая женщина затянулась:
– Плакать не надо, дорогая моя. Когда, не о нас будь сказано, дитя умирает, слезы льют. Сейчас радоваться надо, – сняв лапшу, бросив ее в суп, госпожа Эпштейнова вытерла лицо дочери полотенцем. Клара смахнула муку с носа: «Только что мне делать, мама?».
Старомодно уложенные волосы, качнулись, она помешала лапшу:
– Тебе решать… – госпожа Эпштейнова помолчала, – ты взрослая женщина, милая моя. В капусту сахар добавь… – распорядилась мать, снимая фартук:
– Детям она сладкой нравится. Тебе нравилась… – госпожа Эпштейнова прислушалась: «Тихо. Чем они занимаются?».
Мать вернулась на кухню, улыбаясь:
– Кота загоняли, спит в корзинке. Пауль девчонкам буквы показывает… – посмотрев на часы, она засучила рукава:
– Тесто я поставлю, а испечешь сама. Мне старикам надо готовить… – община опекала пожилых людей. Дети из гимназии разносили горячие обеды. Клара смотрела на сильные руки матери:
– Она тоже немолода. Преподает, для синагоги печет, в гимназии отвечает за кухню. Людям, которым община помогает, восьмой, девятый десяток идет. Господи, что с нами будет? – мать открыла дверцу шкафчика, Клара вздрогнула:
– Посуда, новая. Не надо ее брать… – темные глаза госпожи Эпштейновой, внимательно, посмотрели на дочь.
Посуда была из квартиры раввина. Аарон принес ее Кларе. Рав Горовиц смущенно сказал:
– Теперь я могу обедать у тебя, ужинать… – Клара захлопнула дверцу: «Просто посуда».
Мать ничего не ответила. В передней женщина поднялась на цыпочки, поцеловав ее в щеку. Мать была выше. Госпожа Эпштейнова пристроила на голову шляпу:
– Думай, что для детей лучше, Клара… – она обняла дочь, каблуки крепких ботинок простучали по лестнице. С кухни пахло куриным супом и печеньем. Клара поняла:
– Я его с имбирем сделала. Аарон, говорил, что его сестра похожее печет, в Амстердаме. Он здесь стоял… – в дверь позвонили, когда девочки сидели за завтраком. Сегодня спектакля не было, Клара обещала Адели и Сабине прогулку. День оказался хмурым, но девочки, все равно, обрадовались. Клара водила их на деревянные карусели в парке. Она ребенком тоже каталась на лошадках, и залезала в кареты.
Она оставила девочек на кухне, за вафлями и молоком:
– Восемь утра, выходной. Мама, что ли? Или Аарон забыл что-то? – Клара всегда приводила в порядок спальню. Рав Горовиц прощался вечером с девочками, желая им спокойной ночи. Она перестилала кровать, меняла постельное белье:
– Что тебе надо? Он любит тебя. Он всегда о тебе и детях позаботится… – Клара застыла, с подушкой в руках:
– Все равно, хорошо, что я осторожна. Но Людвиг… – она замотала головой, – если он жив? Если он в тюрьме, в лагере? Я никогда, никогда себе такого не прощу… – затолкав белье в корзину, женщина унесла ее в ванную. С кухни слышался шепот, шуршание. Клара крикнула: «Доедайте вафли! Надо чистить зубы, и умываться!». Девочки спали в одной кровати. Аарон, однажды, хотел спеть им колыбельную, но Клара тихо сказала:
– Не надо пока. Они могут об отцах вспомнить. Им тяжело будет… – женщина прикоснулась ладонью к его щеке: «Просто не сейчас».
Открыв дверь, Клара покраснела: «Рав Горовиц, вы неожиданно…». Из-за его спины выступил паренек лет шести, в крепко пошитой суконной курточке, в грубой, вязаной шапке. Он прижимал к груди плетеную корзинку:
– Я Пауль… – медленно, запинаясь, проговорил мальчик, – у меня котик… – крышка корзинки приоткрылась. Клара увидела испуганно прижатые уши, черную шерстку.
– Томаш! – Сабина бежала, протянув руки:
– Тетя Клара, Адель, Томаш… – кот выскочил из корзинки, бросившись навстречу девочке.
Они с Аароном оставили детей в передней. Томаш бодал головой ладошку Сабины, девочки тискали кота. Пауль улыбался:
– Котик дома… И я дома… – на кухне Клара приоткрыла форточку, поставив кофе на плиту: «Курите, рав Горовиц». Аарон зажег ей спичку, на мгновение, задержав ее руку в своей руке:
– Послушай меня, пожалуйста… – днем, или при детях он всегда называл ее госпожой Майеровой.
Аарон вспоминал пустую, хмурую, туманную улицу, крепкие рукопожатия, веселый голос Питера:
– Мы решили начать с самой большой синагоги, и видишь, нам повезло… – Питер взглянул на хронометр:
– Оставаться мы здесь не можем, сам понимаешь. Поедем в отель… – он оглянулся: «Пауль не спит».
Мальчик держал плетеную корзинку, где что-то двигалось.
Границу они миновали без трудностей. Со стороны Судет им отдали честь, и даже не подошли к багажнику. Чешские солдаты, правда, попросили его открыть, но чемодан не тронули. Они остановились в какой-то рощице, Питер признался Генриху:
– Я боялся, что они заинтересуются багажом. Тогда бы все пропало… – Пауль, с котом, устроился на заднем сиденье, под пледом. Перед выездом из Ауссига, они купили корзинку. Кот сам туда запрыгнул, и стал мурлыкать. Генрих, ведя машину, тихо сказал:
– Пауль улыбается. Петер… – он помолчал, – мальчик не еврей. Ты уверен, что Аарон… – Питер кивнул: «Конечно, уверен».
Рав Горовиц дал им свой адрес, подмигнув Питеру:
– Кузены наши здесь, но тебе нельзя им на глаза показываться… – Питер знал, что герцог все рассказал Маленькому Джону. Они не встречались, когда Питер был в Англии, но дядя Джон, коротко, заметил: «Он в Блетчли-парке, в шифровальном отделе. Он вашу корреспонденцию получает».
– Нельзя, – согласился Питер, нацарапав что-то на листке из блокнота:
– Спроси у них, может быть, они встречали такого человека… – Аарон спрятал бумагу в портмоне: «Непременно. Пойдем, – он взял руку Пауля, – увидишь двух, замечательных, маленьких девочек, и маму их тоже. Ее тетя Клара зовут… – они договорились встретиться вечером. Питер и Генрих обняли мальчика: «Веди себя хорошо, милый». Питер погладил ребенка по голове:
– Увижу ли я его? Гитлер не оставит Чехию в покое. Опять куда-то ехать, спасать детей… Господи, и когда все закончится… – Генрих посмотрел вслед раву Горовицу:
– Тетя Клара… Видел, какое у него лицо счастливое? Пора бы, два года прошло.
Питер сел за руль:
– А у нас, Генрих? Когда у нас, наконец, случится что-нибудь… – он повернул ключ в замке зажигания, мерседес заурчал. Генрих откинулся на сиденье:
– После войны, мой дорогой. Если выживем, конечно… – он скомандовал: «Отель Париж, рядом с Вацлавской площадью. Я навел справки. Лучший завтрак в городе».
Аарон отпил кофе:
– Ненадолго, Клара. Я что-нибудь придумаю, обязательно… -она покачала головой:
– Нет. Бедный мальчик, его два года с рук на руки передают. Кто его сюда привез? – требовательно спросила женщина. Аарон вздохнул:
– Мои берлинские знакомые. Клара… – рав Горовиц помолчал, – он не такой, как все, ты видела…
Женщина помахала рукой, разгоняя дым:
– Мы все не такие. Обсуждать больше нечего… – взяв ее ладонь, Аарон прикоснулся губами к запястью:
– Я не смогу сегодня прийти, милая. Мне надо с ними встретиться… – Питер и Генрих сказали, что все равно, осторожность не помешает:
– Я здесь по заданию абвера, – весело заметил Генрих, – но совсем не хочется наткнуться на столичных знакомых. Макса, например, или его приятеля, Шелленберга… – Аарон помрачнел: «Адрес у вас есть. Приезжайте на трамвае, по отдельности».
Аарон не отнимал губ от ее руки. Клара высвободилась: «Сейчас дети придут, милый».
Женщина стояла в передней:
– Он ушел, я маме позвонила. Ничего, где двое, там и трое. Паулю семья нужна. Ему девять, а выглядит на шесть лет. Я их прокормлю, – женщина усмехнулась, – для евреев мы паспорта бесплатно подделываем, а другие за такое золото отдают. Людвиг бы обрадовался… – Клара, внезапно, схватила ртом воздух, такой острой была боль, внутри: «Людвиг…»
Она прикусила, до крови, костяшки пальцев, заставив себя успокоиться.
Дети сидели кружком на ковре, разложив альбомы и краски. Клара бросила взгляд вниз. Поняв, что Пауль никогда не видел кисточки, она опустилась рядом. Кот урчал в корзинке, на полу валялась разодранная мышка. На улице начало моросить. Девочки склонили темноволосые головы над рисунком. Клара осторожно, аккуратно водила рукой Пауля. У него были теплые пальцы. Пауль считал:
– Один, два, три, четыре… – раскосые, голубые глаза взглянули на Клару:
– Четыре… – взяв карандаш, Клара подписала фигуры:
– Клара, Пауль, Адель, Сабина… – девчонки сопели, Клара потянулась в их сторону: «Что у вас?». Они, разумеется, нарисовали Томаша.
Адель положила голову на плечо матери:
– Пауль хорошо рисует, как Сабина. А где наш папа? – спросила девочка.
Тикали часы, дождь стал сильнее. Клара поднялась: «Пойдемте, милые. Пора обедать».
Завтрак в «Париже», действительно, оказался отменным.
За большим окном виднелась узкая, вымощенная булыжником, улочка Старого Города. Вацлавская и Староместская площади, ратуша, со знаменитыми курантами, находились за углом от отеля. В городе еще было пустынно, начиналось воскресенье. В ресторане гостиницы тоже царила тишина. Посверкивали лазоревые мозаики на колоннах, звякали серебряные ложечки. Постояльцы курили, закрывшись газетами.
– И Пороховые ворота рядом, – на крахмальной скатерти, лежал красный, мишленовский гид. Питер полистал страницы:
– Ресторанов со звездами здесь нет. Ничего, думаю, найдем, где поесть… – официант, обслуживающий стол, с нескрываемым презрением косился на французский путеводитель. Питер и Генрих говорили на немецком языке. Они рисковали ненавистью окружающих, но иначе было нельзя. Когда они поднялись в номер, и вышли на кованый балкон, Генрих полюбовался Старым Городом:
– В Праге болтается много моих, так сказать, – он усмехнулся, – соотечественников и коллег. Войны не миновать. СД и абвер здесь держат агентов. Например, Шиндлер. В общем, нельзя вызывать подозрений, – заключил фон Рабе, – я бы хотел посмотреть древние синагоги, но не сейчас… – они стояли, глядя на черепичные крыши. Моросил мелкий дождь, прозвенели куранты, неподалеку. Генрих заметил:
– Пошли завтракать. Макс просил меня навестить Национальную Галерею. Наверняка, хочет из первых рук узнать, что здесь за картины… – официально Генрих ехал в Судеты, однако фон Рабе не скрывал от семьи, что собирается и в Прагу. Было бы странно, если бы Макс узнал о подобном окольными путями. Генрих объяснил, что хочет, заодно, посмотреть на предприятия в Чехии.
Они сидели в библиотеке виллы. Макс, в очередной раз, вернулся с юга. Генрих, наедине, сказал Питеру:
– Видимо, в Швейцарии, если он туда ездит, что-то не ладится. Лицо у него, с каждым разом, все более недовольное…
Услышав, что брат намеревается поехать в Прагу, Макс обрадовался:
– Хорошо. Вы разбираесь в искусстве. Сходите в Национальную Галерею, составьте список картин, на которые стоит обратить внимание… – старший фон Рабе говорил так, будто вторжение в Чехию было делом решенным. Макс погладил Аттилу, лежавшего на ковре. Овчарка клацнула зубами.
Макс поднялся: «Найдем Эмму, милый, и погуляем. Погода сегодня хорошая». Он ушел, сопровождаемый собакой. Генрих коротко кивнул в сторону французских дверей, выходящих на террасу. Они с Питером присели на мраморные перила. В Берлине началась золотая осень, деревья сверкали под заходящим солнцем. Эмма, в твидовой юбке, и кашемировом свитере, с белокурыми косами, бросала Аттиле палочку. Собака приносила ее хозяйке, терлась головой о руку девочки. Максимилиан сидел на кованой, садовой скамье, покуривая. Аттила подбежал к нему. Штурмбанфюрер улыбнулся, потрепав овчарку по мягким ушам. Собака лизнула ему руку.
– Я их видел, – внезапно сказал Генрих, – видел овчарок, в Дахау. Овчарок, доберманов… – он передернул плечами:
– Аттилу мы щенком забрали. Он добрый пес, я его воспитывал. А остальные… – серые глаза похолодели. Он посмотрел на заходящее солнце:
– Нельзя спрашивать у Макса прямо, когда армия войдет в Чехию. Но такое и не нужно. Судеты стали немецкими, – Генрих, издевательски передразнил интонации рейхсминистра пропаганды, – но только Судетами фюрер не ограничится… – они сообщили в Лондон о предполагаемом вторжении. Выходя из ювелирной лавки на Фридрихштрассе, Питер подумал:
– Какая разница? После Мюнхена никто палец о палец не ударит, чтобы защитить Чехию. Господи, когда в Лондоне поймут, что Гитлер не остановится? В Лондоне, в Париже, в Нью-Йорке… – в ресторане, чехи брезгливо смотрели и на тех, кто говорил на французском, или английском языке.
Генрих читал немецкую газету. Питер, налив кофе, оглядывал столы темного дуба:
– Он прав. Мало ли кто в Праге сейчас работает. Не стоит привлекать к себе внимание… – после визита в Национальную Галерею, они хотели пообедать, и, по отдельности, отправиться к Аарону, на Винограды.
– Тетя Клара… – весело вспомнил Питер:
– Жаль, что нам никак не познакомиться. Должно быть, хорошая женщина. Пусть Аарон будет счастлив… – рав Горовиц сказал, что кузен Мишель занимается отправкой картин и рукописей из пражских музеев, в Швейцарию. Питер щелкнул зажигалкой:
– Пусть Максу нечем будет поживиться… – Питер читал в нацистских газетах о чистке немецких галерей от дегенеративного искусства, как его называл Геббельс. Он предполагал, что, во время недавних погромов, в еврейских кварталах Германии, эсэсовцы, заодно, разграбили дома и квартиры арестованных людей.
Генрих отозвался:
– Разумеется. Картины, отвечающие идеалам арийской живописи, – он вздохнул, – забрало государство, а остальными Гитлер будет торговать, – презрительно добавил фон Рабе: «На западе есть много богатых людей, которые с удовольствием пополнят свои коллекции, а рейх получит золото».
– Картины, частная собственность! – возмутился Питер: «Подобные сделки незаконны, как они могут…»
Генрих, устало, покачал головой:
– А рисунки, что мой брат из Испании привез? Я не верю в наброски Веласкеса, найденные в лавке старьевщика. Но за руку Макса не схватишь, и не скажешь американским миллионерам, что их Сезанн раньше принадлежал еврею, сгинувшему в концлагере. То есть скажешь, – поправил себя Генрих, – но тебя никто не послушает… – Питер обвел глазами зал ресторана: «На вид обычные люди. Наш сосед на испанца похож, или итальянца. Бизнесмен, наверное».
Предполагаемый бизнесмен, плотный, черноволосый, с маленьким шрамом на подбородке, в хорошем костюме, просматривал блокнот. Рядом, на скатерти, лежала пачка Gitanes Caporal. Эйтингон, рассеянно, скользнул глазами по отлично одетым мужчинам, с берлинским говором:
– СД не стесняется, открыто скаутов посылает. С Чехией можно проститься. Через год она станет территорией рейха… – Эйтингон оказался в Праге проездом. Он летел в Цюрих, на совещание с Кукушкой. Дело республиканцев в Испании, было, несомненно, проиграно. Больше работать в стране смысла не имело. Тем более, у них появился новый нарком.
Эйтингон остался довольным визитом в Москву. Ежов доживал последние дни. Перегибы, которые позволял бывший глава НКВД, закончились. Людей, арестованных по ложным обвинениям, возвращали на посты. Берия, на встрече с Эйтингоном, предложил ему должность начальника иностранного отдела. О том, чтобы назначить в отдел Кукушку речь не шла. Фрау Рихтер была слишком ценна. Она, судя по всему, намеревалась досидеть в Швейцарии до звания Героя Советского Союза и персональной пенсии. Эйтингон отказался, предложив, вместо себя, товарища Судоплатова, с которым они работали над операцией «Утка».
Он, смешливо, заметил:
– В Европе много дел, Лаврентий Павлович. Еще живы троцкистские недобитки, предатели. Мне рано заниматься бумагами… – после убийства сына Седова они получили очередные ордена. Ликвидировать мерзавца оказалось просто. Петр устроился в клинику подсобным рабочим. Пофлиртовав с одной из медсестер, он сделал слепок с ключа от комнаты, где хранились медикаменты. У них имелись последние разработки токсикологической лаборатории. Седов не пережил очередного приема лекарств после операции. Все выглядело, как сердечный приступ.
– Случается, – расхохотался Эйтингон, – даже у молодых людей.
В блокноте у него значились имена трех перебежчиков, бывшего сослуживца по Испании, генерала Орлова, или Никольского, бывшего агента во Франции, Кривицкого, и бывшего посланника в Болгарии, Раскольникова. Они все не подчинились приказу вернуться в Москву. Раскольников опубликовал во французских газетах открытое письмо, поливая грязью товарища Сталина. Кукушка и Раскольников, во время гражданской войны, служили на Каспийской флотилии, ходили с десантом в Иран. Раскольников и его покойная жена, Рейснер, дружили с Кукушкой и погибшим Соколом.
– Он ей доверяет и согласится на встречу… – пробормотал Эйтингон, пожевав сигарету. Осенью они ликвидировали еще несколько предателей.
Игнатия Рейсса, в Швейцарии, расстреляли в упор, на деревенской дороге. Перебежчика выманили туда, пользуясь услугами агента, тоже приговоренного к смертной казни. Женщина ни о чем не подозревала. Рейсса убили из пистолета-пулемета. Кукушка довезла женщину, в лимузине, до ближайшего озера, и выстрелила ей в висок. Фрау Рихтер вернулась в Цюрих. Группа, осуществлявшая операцию, улетела через Прагу в Москву.
– Чисто и красиво, – одобрительно хмыкнул Эйтингон, – подобное случится со всеми остальными… – мерзавец Кривицкий сдал англичанам шифровальщика, завербованного советской разведкой, в местном министерстве иностранных дел. Клерк был мелкой сошкой, о Стэнли ничего не знал, но его провал означал, что англичане теперь будут особенно осторожны. Стэнли пока не мог устроиться в секретную службу, однако Эйтингон никуда не торопился. Как показал пример «Паука», время работало на Советский Союз:
– Если кто-то из невозвращенцев переберется в Америку, – сказал Наум Исаакович, – Паук нам поможет, как он сделал с Невидимкой.
Побег Раскольникова и Орлова принес арест для товарища Яши, Серебрянского. Он служил с Раскольниковым в Энзели, в Иране, когда там существовала социалистическая республика. Серебрянский был лучшим другом Орлова.
Серебрянскому, в любом случае, не удалось переманить на сторону Советского Союза, Рыжего, как они помечали в документах доктора Судакова. В преддверии большой войны в Европе, Эйтингон хотел получить надежного человека среди радикальных еврейских группировок. Он подозревал, что ребята не собираются сидеть, сложа руки.
– Яша его не уговорил… – давешние немцы тихо переговаривались. Судя по всему, они чувствовали себя в Праге, как дома.
Серебрянского не расстреляли, он был слишком опытным человеком. Кадры, как учил товарищ Сталин, решали все. Товарища Яшу отправили в хорошую камеру во внутренней тюрьме, на Лубянке. Допрашивали его, как понимал Эйтингон, спустя рукава. Берия велел оставить Серебрянского в живых. Он мог понадобиться в будущем.
Петра Эйтингон в Швейцарию не взял.
Воронов улетел на Дальний Восток, наводить порядок в тамошних органах. Летом полномочный представитель НКВД в Хабаровске, Люшков, бежал к японцам, нелегально перейдя границу. Группа Рамзая сообщала, что Люшкова держат в Маньчжурии. Зорге написал, что у них есть доступ к протоколам допросов перебежчика. Эйтингон не любил Зорге, за самостоятельность, и нежелание подчиняться Москве, но даже Наум Исаакович не мог не признать, что вербовка Поэта, была огромной удачей. На агента не давили, его не шантажировали, он сам пришел к Зорге, передав сведения о бактериологическом оружии японцев. Императорской армии не удалось использовать штаммы чумы при атаке на озере Хасан. Зорге не сообщал настоящего имени и должности Поэта, но Эйтингон решил:
– Либо военный, либо дипломат. Скорее, второе. Среди военных редко попадаются совестливые люди. Господи, что бы разведка без них делала? – он, мимолетно, подумал, что на Дальнем Востоке Петр встретится с братом.
За бои под Хасаном Степану вернули звание майора. Он получил орден Красного Знамени, но в Москву возвращаться отказался. Наум Исаакович, сначала, насторожился, однако махнул рукой:
– Степа не агент японцев. Никто дубину вербовать не будет, тем более, пьющего. Близнецы, а какие разные… – он отчеркнул в блокноте имя Вороны. Эйтингон отказывался верить в двойное самоубийство физиков, убийство и самоубийство, и прочий, как он желчно выражался, вздор из бульварных романов.
В Америке Вороны не было. Даже если доктора Кроу отправили бы на Аляску, Паук бы ее нашел. Эйтингон ручался, что СССР к ее исчезновению отношения не имел. Оставалась Британия, которая, таким образом, могла бы получить мистера Майорану, и Германия. Эйтингон склонялся ко второму варианту, но проверить его было нельзя. Корсиканец и другие берлинские агенты ничего не выяснили.
Посмотрев на часы, он взял кепку. Такси до аэродрома Рузине портье заказал на девять утра. Эйтингон пока не хотел говорить с Кукушкой о планах, касательно ее дочери:
– Через три года, – напомнил себе Наум Исаакович, – девочке исполнится семнадцать. Она школу закончит, пойдет в университет. Паук приедет на рождественские каникулы в Швейцарию, кататься на лыжах. Зимой сорок первого года… – Наум Исаакович внес даты в календарь. Он любил аккуратность в делах.
Питер проводил взглядом бизнесмена. Зевнув, он вернулся к передовице в «Berliner Tageblatt».
Купив пива, Аарон пожарил картошку.
Стоя над плитой, он вспоминал смешок Авраама Судакова. Рав Горовиц спустился вниз, в квартиру кантора, после утренней молитвы. В будни в синагогу приходили старики. По воскресеньям собирались и мужчины средних лет, приводившие сыновей. Аарон занимался с мальчиками, готовя их к бар-мицве. На уроки приходили ребята из Судет. Смотря на них, Аарон понимал, что дети больше никогда не увидят отцов. Они обычно садились вместе. Рав Горовиц думал:
– Многим год остался до бар-мицвы. Что случится, через год? Господи, не оставь нас, я прошу Тебя… – возвращаясь домой, он велел себе:
– Завтра объяснишься с Кларой. Зачем тянуть? Она станет моей женой, получит американскую визу, и дети тоже… – белые голуби расхаживали по булыжнику. День был туманным, пошел мелкий, сырой дождь. Аарон поднял воротник пальто:
– Мы говорили в Берлине, после погромов, с раввинами. Невозможно дать развод женщинам, с арестованными мужьями. Мы не имеем права так поступать. Они выйдут замуж, появятся дети, а потом их мужья вернутся… – Аарон поежился. Подобный ребенок считался незаконнорожденным. Он никогда бы не смог жениться на еврейке, выйти замуж за еврея:
– Женщина будет обязана развестись со вторым мужем. Ни один раввинский суд не возьмет на себя ответственности, объявить человека мертвым. Нужны свидетели, евреи… – Аарон разозлился на себя:
– К ней, то есть Кларе, наши законы никакого отношения не имеют. Ее покойный муж не был евреем… – покраснев, Аарон сунул руку в карман, найдя портмоне.
Кузены завтракали.
Мишель ехал на аэродром Рузине. Швейцарское правительство дало согласие разместить в Женеве, под опекой Лиги Наций, наиболее ценные картины и манускрипты из Праги. Эвакуация начиналась на следующей неделе. В Берлине, Мишель рассказал Аарону о двух рисунках, похищенных гауптштурмфюрером фон Рабе:
– Генрих здесь… – Аарон позвонил в дверь, – он мог бы выяснить, что случилось с рисунками. Но только я знаю, что Генрих антифашист, только я знаю, что Питер, на самом деле, работает против нацизма. Нельзя о таком упоминать, подвергать их опасности… – здесь Аарон мог позавтракать. Вся посуда у кантора была кошерной. Немного не доверяя доктору Судакову, провизию рав Горовиц закупал сам.
Ему поджарили хлеба, Мишель сделал французский омлет и сварил кофе. Кузены не удивились его интересу к герру Шиндлеру:
– Он тоже из Судет, – объяснил Аарон, – по слухам, может знать что-то о депортации евреев… – рыжие ресницы Авраама весело дрогнули:
– Мы с ним пили, в пятницу, – кузен повертел записку, – и сегодня собирались. Встречаемся в кабачке «U Fleku», на Кременцовой улице, ближе к полуночи. Тебе туда нельзя, – хохотнул доктор Судаков, – они вепрево колено подают. Что у него надо спросить? – Аарон вздохнул:
– Ничего. Его найдут, вот и все. Спасибо, – он забрал бумагу.
Вечером, ожидая Питера и Генриха, он почистил картошку:
– Они сказали, что Шиндлер достойный человек, не нацист. Тогда почему он сидел в тюрьме… – Аарону отчаянно захотелось, миновав квартал, оказаться у дома Клары. Аарон знал, что она, с детьми, садится за стол:
– Ей помочь надо. Их трое, Пауль, он особенный… – Аарон увидел ее упрямые, темные глаза, услышал твердый голос: «Все мы не такие». Вымыв руки, он закурил сигарету:
– Клара, не убрала фотографии. Значит, она ждет, надеется. Но я ее люблю, я не могу без нее и детей… – вечером Аарон устраивался с девчонками на диване. Адель и Сабина копошились, показывая рисунки, перебивая друг друга. Темные волосы пахли простым мылом, глаза девчонок блестели. Они хихикали, рассказывая Аарону о каруселях в парке, о том, как они ходили в кондитерскую. Девочки приносили из детской обрезки ткани:
– Мы принцессы, – говорили Адель и Сабина, – у нас шелковые платья, и короны… – Аарон вспомнил фотографию, на камине. Адель, держа за руки родителей, восхищенно смотрела на большую рождественскую елку, в фойе Сословного Театра.
– Адель на него похожа… – Аарон затянулся горьким дымом, закашлявшись, – на мужа Клары. Покойного мужа. Его звали Людвиг. Людвиг Майер… – он был высокий, худощавый, тоже темноволосый, в пенсне. Аарон вспомнил счастливую улыбку на лице Клары, на снимке:
– Она никогда мне так не улыбалась. Она устала, – сказал себе рав Горовиц, – от одиночества, неизвестности. Я привезу ее в Нью-Йорк, с детьми, и она расцветет. Она тоже меня любит… – на плите шипела картошка. Он сидел, на подоконнике, глядя на мелкий дождь, слыша ее шепот, ночью:
– Иди, иди ко мне. Хорошо, так хорошо… – она засыпала, прижавшись к его плечу. Аарон нежно, едва касаясь, целовал сладкие, кудрявые волосы: «Я люблю тебя».
– Завтра, – он поднялся, услышав звонок, – завтра все скажу. Хватит.
Питер и Генрих, приехав по отдельности, встретились на Виноградах, у церкви Святой Людмилы. После визита в Национальную Галерею, они пообедали, в хорошем ресторане, в Старом Городе. Они, все-таки, прошли мимо синагог, посмотрев, хотя бы, на здания. Свободно разговаривать они могли только в музее, или на улице. Питер любовался средневековым, серого камня, фасадом Староновой синагоги:
– В Берлине двенадцать синагог сожгли, в погромах. Господи, накажи их, я прошу Тебя… – Генрих, молча, развернул зонт.
После ночи разбитого стекла, как называли погромы в Берлине, он заметил, что отец изменился. Генрих решил ничего не спрашивать. Старший граф Рабе, после войны, дружил с евреями. У отца, до национализации заводов, было много деловых партеров. Он смотрел на потускневшее лицо графа Теодора:
– Наверное, он помог, кому-то выбраться из Германии. Папа не похож на Макса, или Отто. В нем есть чувства, – после смерти матери, отец оставил Генриха в Берлине. Старшие братья вернулись в швейцарскую школу, а отец ночевал в детской. Он пел малышам колыбельные, расчесывал Эмме волосы и заплетал косички, занимался с Генрихом чтением и математикой.
Генрих не знал, что отец, по ночам, плакал в спальне. Кладбище на Гроссе Гамбургер штрассе разорили, даже граф Теодор не смог бы ничего сделать. Он вспоминал надгробную плиту, серого мрамора, с выбитыми подсвечниками, с причудливыми буквами на святом языке. Камни выломали из земли. Надгробиями собирались мостить берлинские улицы. Кладбище перепахали колеса грузовиков. Теодор смотрел на высокий потолок комнаты:
– Даже в смерти их не оставили в покое… – он, разумеется, ничего не сказал сыновьям. Теодор встретился с давними друзьями по войне, аристократами, генералитетом, и высшими офицерами. Все они сходились на том, что ненормальный ефрейтор тащит Германию в могилу:
– Пусть он туда отправляется, – Теодор, за холостяцким ужином, пыхнул сигарой, – скатертью дорога, никто по нему не заплачет. Однако немцы ни в чем не виноваты. Их одурманил безумец. Наш долг, его остановить… – запершись в кабинете, Теодор долго обдумывал письмо дочери:
– На всякий случай, – он запечатал конверт, спрятав его в сейф, – чтобы девочка знала. Но письмо не понадобится. Ненормальный зарвется, Германия опомнится. Господи, простят ли нас евреи, когда-нибудь… – на встречах они обсуждали возможность контакта с западными странами, Британией, или Америкой.
– Но не с Советским Союзом, – отрезал кто-то, – Сталин и Гитлер скоро договорятся… – они не пришли к решению. Требовалось отыскать кого-то из дипломатов, что, в Берлине, могло быть опасным. Граф успокаивал себя:
– Случись что, мальчиков не тронут. Они на хорошем счету, все трое. Да и не случится ничего… – он старался не думать о холодных глазах Отто, о программе эвтаназии, в которой участвовал средний сын, о том, откуда Макс взял рисунки, и где он собирается добывать картины для новой галереи.
В любом случае, старшие сыновья редко бывали дома. Эмма и Генрих играли в четыре руки. Граф сидел, закрыв глаза, потрескивали дрова в камине:
– Они не такие, Эмма и Генрих. Генрих на мать похож, и Эмма тоже… – он вспоминал веселый, дерзкий голос в телефонной трубке:
– Ирма Зильбер, Berliner Tageblatt. Вы уклоняетесь от разговора, граф, но я вас отыщу, обещаю… -она писала статью о немецких профсоюзах.
– И отыскала… – слушая сонату Бетховена, он видел голубые глаза, длинные, испачканные чернилами пальцы:
– Господи, я виноват перед ней. Я оставил ее одну, тогда, и опять ее не защитил… – Теодор скрыл вздох, незаметно вытерев щеку.
За ужином Аарон рассказал о встрече в пивной. Генрих усмехнулся:
– Твои кузены меня не знают. Я один пойду. Незачем тебе рисковать пощечиной, или дракой… – Генриху надо было найти Шиндлера и удостовериться, что агент в порядке и готов работать.
– Хотя какая работа, – он пережевывал картошку, – судя по тому, что ты говорил, Аарон, герр Оскар не просыхает, с тех пор, как его из тюрьмы выпустили… Очень вкусно, – похвалил он. Лазоревые глаза Питера внимательно посмотрели на рава Горовица: «Аарон, что случилось? У тебя лицо не такое».
– Это не их заботы, – было, сказал себе Аарон, – Питер выполняет задание, нельзя его просить о таком. Он и не сможет ничего сделать. Никто не сможет… – рав Горовиц нарочито долго, спокойно разливал кофе. Питер забрал серебряный кофейник: «Рассказывай все».
В стекло хлестал дождь:
– У него седина в бороде, – заметил Питер, – а ему два года до тридцати… – он, осторожно, кинул взгляд на Генриха. Серые глаза друга потеплели. Он, едва заметно, кивнул.
– Дети, – подумал Питер, – дети… – он спокойно спросил: «Сколько их?».
Аарон сглотнул:
– Пятьдесят разобрали в семьи. То есть пятьдесят один… – он вспомнил маленькую Сабину, – тридцать Авраам везет в Палестину. Сто девятнадцать, – обреченно закончил рав Горовиц: «Питер, они не из Германии, не из Австрии. Невозможно…»
– Я не знаю такого слова, – Питер записал цифру:
– Генрих, ты иди в ресторан. Я в посольство. Паспорт у меня при себе… – кузен улыбался:
– Питер, – осторожно сказал рав Горовиц, – девять вечера, воскресенье…
– Плевать я хотел, – сочно отозвался мужчина, натягивая пальто:
– Если придется разбудить премьер-министра Чемберлена, я так и сделаю… – они с Генрихом сбежали вниз по лестнице. Аарон, перегнувшись через перила, крикнул:
– Что ты вообще собираешься делать?
– Все, что в моих силах… – донесся до него голос кузена.
Дверь хлопнула, они оказались в пустынном дворе. Питер буркнул себе под нос: «Все, что в моих силах и даже больше». Генрих пожал ему руку:
– Петер, ты помни, дети важнее. Я отговорюсь, ничего мне не сделают… – махнув на запад, он повторил: «Дети важнее».
– Я знаю… – они вышли из арки, Питер свистнул: «Такси!». Он повернулся к Генриху:
– Осталось убедить остальных.
Питер открыл дверь машины:
– В ресторане увидимся… – рено вильнуло, исчезая за углом. Генрих стоял, глядя ему вслед:
– Он что-нибудь придумает, – уверенно сказал себе мужчина. Генрих пошел к остановке трамвая.
Охранник в британском посольстве, на Малой Стране, пил чай, листая Daily Mail. Газеты доставляли самолетом из Лондона. Дежурство выпало скучное, по воскресеньям посольство не работало. Охранник, с напарником, слушали радио. Футбольный сезон был в самом разгаре. Они жалели, что здесь нет тотализатора, хотя служащие посольства, негласно, заключали пари. Охранник внес три фунта в кассу тех, кто считал, что до Нового Года Гитлер в Прагу не войдет:
– Он только Судеты взял… – мужчина зашуршал газетой, – ему надо собрать войска, подготовиться. Впрочем, чехи сопротивляться не будут. Германия принесет им цивилизацию, порядок. В Праге до сих пор метрополитена нет… – недовольно подумал охранник. В газете писали о таинственном преступнике, преследовавшем женщин в городе Галифакс, в Йоркшире, с топориком:
– Атаки убийцы из Галифакса продолжаются! – кричал заголовок. Преступник, правда, пока никого не убил, но журналист намекал, что полиция скрывает факты от публики. Петитом сообщалось, что Британия согласилась на итальянский контроль над Эфиопией. В обмен дуче выводил десять тысяч солдат из Испании.
Охранник углубился в спортивные страницы. Они слушали трансляции футбольных матчей и скачек. Мужчина взял карандаш. Хотелось подсчитать, сколько он бы мог выиграть, если бы ставил на победителей. Он шевелил губами, исписывая цифрами поля газеты. Завтра его ждал выходной день, и пиво. В посольстве признавали, что оно здесь не хуже британского.
– В Берлине тоже хорошее пиво, я слышал… – охранник взглянул на календарь. До Рождества оставался месяц. Работники наряжали елку, в большой гостиной посольства, разыгрывали пантомиму, и обменивались подарками. К празднику они рассчитывали на премию.
В комнатке охранников было тепло, по стеклу полз дождь. Двор посольства опустел. В воскресенье обычно приходили шоферы, обслуживать машины его светлости посла, сэра Бэзила Ньютона, и поверенного в делах. По понедельникам, средам и пятницам работало консульство. На календаре было отмечено, что охранник дежурит в среду. Он поморщился:
– Опять в консульстве сидеть… – длинная очередь доходила до дверей церкви Святого Николая, за углом. Люди стояли, зажимая номерки в руках. Охранник справился в большой книге. Счет пошел на тысячи, а консульство принимало едва ли пять человек в день. Каждую заявку на долгосрочную визу посылали в Лондон. Претендент обязан был предъявить приглашение от близких родственников в Британии, и определенную сумму, на банковском счету. Бумаги рассматривались в Уайтхолле, что занимало два-три месяца. Высокий, широкоплечий, рыжий еврей, ходил сюда, как на работу. Охранник, облегченно, вздохнул:
– Кажется, он оформил документы. В Палестину подростков везет, я помню… – в очереди за визами, стояли только евреи. Отсюда было хорошо слышно часы на башне церкви. Пробило девять. У ворот позвонили, охраннник накинул куртку. Скорее всего, у британца, гостя Праги, украли документы. В девять вечера, они, конечно, ничего бы не сделали. По инструкции потерпевшему выдавали адрес полицейского участка на Малой Стране, и уверение, что завтра, утром, его ждут в посольстве, для оформления временных бумаг.
Охранник посмотрел в щель. Проситель не выглядел ограбленным. Невысокий, молодой мужчина покуривал сигарету. Он носил пальто отличного кашемира, расстегнутое, с размотанным шарфом. В свете электрических фонарей, блестел бриллиант в заколке для галстука. Присмотревшись, охранник понял, что похожий галстук, черный, с голубыми полосками, носит его светлость посол:
– Итонский, – вспомнил мужчина, – старый, школьный галстук.
Шляпу визитер сдвинул на затылок, каштановые волосы играли золотыми искрами. Лазоревые, усталые глаза взглянули на охранника.
Акцентом частной школы можно было резать стекло:
– Меня зовут Питер Кроу, я владелец «К и К», – охранник увидел в щель британский паспорт, – вызовите посла, сэра Ньютона… – охранник, было, откашлялся: «Сэр Кроу…»
– Мистер Кроу, – поправил его мужчина, взглянув на золотой хронометр. Охранник не мог не заметить, что запонки у него тоже с бриллиантами:
– Я жду, – со значением добавил мистер Кроу, – посла и атташе, отвечающего за связь с Лондоном. Вы меня понимаете… – охранник, обреченно, открыл ворота. В комнате мистер Кроу сбросил пальто. Мужчина привольно расположился на стуле, найдя чистую чашку:
– Рокфель выиграла дерби, в Эйнтри, – одобрительно сказал мистер Кроу, потянувшись за газетой, – у кобылы большое будущее… – мать и дядя Джон возили их на скачки. Герцог разводил лошадей, но азартом не отличался. Он водил детей в денники, рассказывая о родословных, любуясь английскими скакунами. Юджиния стояла в очереди, к окошечку кассы. Она обязательно покупала билетик на каждого ребенка. Питер помнил осенний, острый воздух Ньюмаркета. Стучали копыта, в воздухе кружилась пыль, золотилось шампанское в хрустальном бокале матери. Юджиния размахивала шарфом, дети залезали на скамейки закрытой ложи: «Давай, давай!». Завтрак они привозили в плетеной корзине. Мать доставала из накрахмаленных салфеток копченого лосося, сконы, яйца по-шотландски:
– Констанца с тетрадью приезжала… – он курил, глядя на результаты скачек, – она в Лондоне все высчитывала, заранее. Никогда не ошибалась… – Констанца сидела на скамье, поджав ноги. Стивен усмехался:
– Как ты предсказывала, фаворит проиграл. Мы получим хорошую выдачу… – глаза цвета жженого сахара удивленно посмотрели на брата: «Я всегда права, Стивен».
– Нам с Маленьким Джоном пятнадцать исполнилось… – охранник говорил в телефонную трубку, косясь в сторону Питера, – Лауре семнадцать. Она в Кембридж тем годом поступила, а Стивен кадетом служил. Тони и Констанце двенадцать было. Констанца пропала, а у Тони мальчик… Интересно, за кого она замуж вышла? За испанца, наверное, из республиканских войск. Он погиб… – Питер услышал осторожный голос охранника: «Сейчас они приедут, ваша светлость…»
– Мистер Кроу, – в который раз поправил его Питер. На тарелке лежали сэндвичи с яйцами и пастой из анчоусов. Похожие бутерброды подавали в кембриджской столовой:
– И в Палате Общин тоже… – Питер сжевал один, – мама меня приводила в парламент, на каникулах. Черчилль, после Мюнхена, выступил с речью. Он утверждал, что войны не миновать. Он прав, конечно… – оставшиеся четверть часа они с охранником говорили о скачках и футболе.
Питер поднялся, завидев открывающиеся ворота, черный, низкий форд. Взяв пальто, он вышел на освещенный двор. Дождь, к вечеру, прекратился. Над Прагой высыпали крупные, яркие звезды. Сэр Ньютон оказался высоким, седоволосым чиновником, с недовольным лицом. Его сопровождал мужчина моложе, с военной выправкой, но в штатском костюме. Он представился третьим атташе, Макдональдом. Питер отдал им паспорт: «Мне надо срочно связаться с Блетчли-парком, господа».
Посол, было, открыл рот, но Макдональд кивнул:
– Меня предупреждали, что подобное может случиться. Сэр Бэзил, – бесцеремонно распорядился атташе, – вы поезжайте домой. Мистер Кроу станет… – атташе поискал слово, – временным гостем посольства. Я обо всем позабочусь… – Ньютон что-то пробормотал, атташе достал из кармана пальто ключи:
– Пойдемте. Мы можем вывезти вас на аэродром Рузине… – они спускались по узкой лестнице, тускло горели лампочки.
Питер отмахнулся:
– Пока не надо. Вам из Блетчли-парка сообщили, что я буду в Праге? – атташе кивнул, пропуская его в голую, подвальную комнату, с деревянными столами:
– Связь безопасная, но я все равно бы не советовал употреблять имена, и тому подобное… – поставив рядом пепельницу, он сел к радиопередатчику.
– А если Маленького Джона там не окажется? – Питер посмотрел на часы:
– У них девятый час вечера. Если он в замке? Дядя Джон болеет… – Питер вздохнул:
– Значит, им позвонят, они приедут в Блетчли-парк. Дело не терпит отлагательств… – атташе передал ему наушник:
– Граф Хантингтон на проводе, мистер Кроу… – Питер услышал, через полтысячи миль, знакомый голос Маленького Джона: «Что случилось?».
Питер все, быстро, рассказал. Он добавил:
– Джон, это дети. Хочешь, я перед тобой на колени встану? Я не смогу работать, если я брошу их, здесь, без помощи. Твой отец…
– У папы второй наушник, – кузен помолчал:
– Он приехал меня проконсультировать, на выходные. То есть шофер его привез. Сейчас много работы… – в Блетчли-парке шел сильный дождь. Горел газовый радиатор, пахло виргинским табаком. Джон обернулся на отца. Герцог сидел, в большом кресле, закрыв глаза, положив наушник на колени.
К подлокотнику была приставлена трость. После Мюнхена отец ушел в отставку. Он стал жаловаться на боли в спине. Герцог больше не мог водить машину, и приезжал в Блетчли-парк с шофером. Джон, в Банбери, поговорил с Тони. Сестра вздохнула:
– Ты его знаешь, милый. Он никогда, ничего не скажет. И тетя Юджиния молчит. Сэр Уинстон гостил, на выходных. Они с папой и тетей Юджинией работали. Может быть, у него спросить? – в спальне сестры пахло лавандой и тальком. Уильям протянул ручку к дяде. Наклонившись над колыбелью, Джон пощекотал мальчика:
– Ты весь в слюнях, дорогой мой. Скоро ожидается первый зуб. Сэр Уинстон тоже ничего не скажет, – мрачно добавил Джон, – вынет сигару изо рта и покачает головой. Я стариков знаю… – он, нарочито небрежно, спросил: «Лаура не приезжала?»
Тони сидела на кушетке, у камина:
– Звонила. У нее работы много. Она обещала на Рождество выбраться. Мы почти не поговорили. Уильям капризничал, она извинилась. Не хотела меня отвлекать… – племянник захныкал, Джон подал его Тони.
В руке у отца посверкивало янтарем виски, в тяжелом стакане. Бледные веки были опущены:
– Он очень похудел, – понял Джон, – двадцать фунтов потерял, а то и больше. И у него боли, по лицу видно… – впалые щеки зашевелились, отец отпил виски. Герцог, неожиданно, улыбнулся: «Трубку мне дай».
До Питера донесся тихий, старческий голос:
– Милый мой, помни, все, что мы делаем, мы делаем для того, чтобы жили люди. Вывози ребятишек в Англию. С твоей матерью я поговорю. Палата допишет в билль какую-нибудь сноску. Судеты, в конце концов, оккупированная территория. Не волнуйся… – отец закашлялся, Джон подал ему платок. Герцог подышав, махнул рукой:
– Вряд ли ты потом в Берлин вернешься. Передай ему, что в декабре начинает работать координатор. Маленький Джон этим занимается. Он без связи не останется. Чтобы с него снять подозрения, мы тебя на аэродроме в Хендоне арестуем, прямо на трапе. Посидишь пару месяцев в тюрьме, – до него донесся смешок герцога, – по нынешним временам это ценный опыт… – они попрощались, в трубке раздался треск.
Маленький Джон, осторожно, поинтересовался: «Папа, ты уверен?»
– Спасающий одну жизнь, будто спасает весь мир, – сварливо отозвался отец, – а иначе, для чего мы здесь сидим… – он обвел рукой комнату:
– И опять же, дорогой мой, если не сейчас, то когда, и если не я, то кто? То есть он, – герцог кивнул на трубку:
– Юджиния мне говорила, что Голландия закрыла границы для еврейских беженцев, а нацисты запретили отправлять детей из немецких портов. Они пытаются прийти к компромиссу с послом Голландии. Питер придумает что-нибудь, – уверенно завершил герцог, – он мальчик умный. В любом случае… – отец попытался встать, Джон поддержал его, – скоро начнется война. Тебе на континент надо поехать, – распорядился герцог, – мы с адмиралом Хью Синклером выбрали координатора… – Джон положил руку на медвежий клык:
– Папа мне не скажет, что за координатор. Сейчас не скажет. Только когда я к отъезду подготовлюсь. Я слышал, адмирал Синклер тоже болеет… – Джон вышел в переднюю, кивнув дежурному:
– Мы наверх, ужинать. Сообщайте, если кто-то выйдет на связь.
Он поднимался вслед за отцом, стараясь не слышать его одышки, повторяя: «Будет война, будет война…».
Попрощавшись с Макдональдом, Питер помахал охраннику. На Малой Стране было тихо, ветер нес рваные, белесые тучи, светила луна. Он выпрямил спину:
– Как будто груз с меня сняли. Хорошо, что дядя Джон придумал арест. Генриха теперь никто не заподозрит. Ничего, – развеселился Питер, – посижу в Пентонвиле, или куда его светлость меня отправит… – он остановил такси: «На Кременцову улицу, пивная „U Fleku“!»
Они открыли вторую бутылку сливовицы. Авраам, одобрительно, подумал:
– Мишель француз, но пьет отменно. Даже не шатается. Только глаза блестят… – в пивной было шумно, к потолку поднимался табачный дым. Авраам поднял стаканчик:
– Как у нас говорят, до ста двадцати лет, всем!
Они заказали вепрево колено, с кнедликами и квашеной капустой, картофельные оладьи, и утопленников, маринованные, свиные сосиски, с луком и острым перцем. На фаянсовой тарелке лежал желтый, мягкий оломоуцкий сыр, маленькие, соленые огурчики, и хрустящие крендельки. Официант принес еще три пинтовые кружки пива, черного, пахнущего карамелью Велкоповицкого Козла. Они чокнулись, Шиндлер сжевал сосиску:
– Не женитесь… – они говорили о женщинах, – я женился в двадцать лет, – немец помотал головой, – и что вышло? Я здесь, жена, – он махнул рукой на восток, – в Цвиттау, то есть в Свитавах. Мужчина не может ограничиваться одной женщиной, – важно сказал герр Оскар, отхлебнув пива, вытерев губы рукавом пиджака, – это противоречит природе… – он пьяно покачал пальцем:
– Но сын у нее не от меня, я больше, чем уверен! Девочка моя, а сын… Она изменяла! – бутылка зеленого стекла наклонилась над стаканчиками. Забулькала сливовица. Шиндлер рассказывал о своей любовнице, фрейлейн Аурелии.
Пошарив по столу, он сунул в рот сигарету из смятой пачки. Мишель щелкнул зажигалкой:
– Вам двадцать шесть лет… – Шиндлер жадно затянулся, – вся жизнь впереди…
Он шутливо вывернул карманы пиджака:
– А я? Но на водку, пиво и табак хватает, пока что. С работы меня уволили… – до ареста герр Оскар трудился клерком в банке Симека, в Праге. О тюрьме он ничего не говорил, заметив:
– В общем, меня за дело взяли. Все равно… – он икнул, вытирая покрасневшие глаза, – все вокруг… – Шиндлер обвел рукой своды пивной, – скоро станет другим. Сюда придут мои, – он мелко захихикал, – соотечественники. Фюрер не пьет, не курит, не ест мяса… – Шиндлер оторвал зубами кусок свинины, – я уверен… – поманив к себе мужчин, он что-то зашептал.
– Ерунда, – усмехнулся Мишель. Шиндлер взял его за лацкан твидового пиджака, жирными пальцами:
– Слухи ходят. Они все ничего не могут, – презрительно заметил немец, – забыл… – он нахмурился, – забыл, как называется. По-ученому…
– Сублимация, герр Оскар, – весело помог Мишель, грызя огурец:
– Нам подобное не требуется. Дай Бог, чтобы и в сто двадцать лет, как Авраам говорит, ничего не изменилось.
– А тебя, не… – посмотрев на Авраама, Шиндлер показал рукой ножницы: «Я видел. Ты, значит, не еврей».
Авраам потрепал его по плечу:
– Я больше еврей, дорогой, чем многие твои знакомые. Моя семья на Святой Земле четыре сотни лет живет, в Иерусалиме. Приезжай в гости… – в голове приятно шумело, на эстраду поднялись скрипачи:
– Или в Париж, – поддержал его Мишель, – я тебя свожу к рынку, в кабачок, где мои предки пили… – Шиндлер пьяно засмеялся:
– Насчет Робеспьера, ты меня разыгрываешь… – он бесцеремонно повертел Мишеля туда-сюда:
– Робеспьер был вроде фюрера, – Шиндлер икнул, – только для своего времени. А у тебя глаза добрые. Но пьяные… – бутылка опустела, Авраам крикнул: «Еще одну сюда!».
Генрих сидел за столиком поодаль, медленно попивая темное пиво. У него имелось описание Шиндлера, полученное в абвере, от подполковника Ханса Остера. Перед ним, несомненно, был герр Оскар, собственной персоной, в мятом пиджаке, с развязанным галстуком, в закапанной пивом рубашке. Генрих прислушался:
– Петер говорил, о его кузенах. Мишель и Авраам, только пьяные. Господи, – он посмотрел на кружку, – хотя бы здесь, я могу напиться? Интересно, что Петеру велят, из Лондона? Хотя понятно, что. Его кузен, – Генрих помнил прозрачные, светло-голубые глаза графа Хантингтона, – достойный человек. Значит, придется нам проститься. Один друг у меня был в Берлине… – Генрих заказал себе стопку водки.
– Идите сюда, уважаемый господин, – Шиндлер поднялся, покачиваясь, – я слышу, что вы берлинец!
За соседним столиком, кто-то, сочно крикнул, по-чешски: «Высер тебе в око!»
– Говно! – огрызнулся Шиндлер. Мишель, недоуменно, поднял бровь, но потом рассмеялся: «Теодор тоже ругается, на стройке… – чехи, неподалеку, вставали, Авраам вздохнул:
– Не надо здесь по-немецки говорить. А на каком языке объясняться? Герр Оскар французского языка не знает. Хотя французов они тоже не любят. В пятницу мы драки избежали, а сейчас, кажется, не сумеем. У меня занятие завтра, с ребятами, тебе в музей идти… Неудобно получится… – давешний немец, невысокий, в хорошем костюме, улыбался:
– У него рыжие в семье были, – понял Мишель, – чем-то они с Питером похожи. Интересно, где сейчас Питер? Он в Германии обосновался.
Немец сбросил пиджак на скамью, закатав рукава рубашки. Чистый, ясный голос перекрывал гомон толпы:
– Подождите. Я сыграю, господа… – он кивнул на эстраду. Чехи, невольно, замолкли. Он взбежал по ступеням, музыканты остановились. Немец откинул крышку фортепьяно, опустившись на табурет. У него была прямая, красивая спина.
– Циона тоже играет… – вспомнил Авраам, – ее любимая мелодия. «Атикву» на эту музыку поют… – пивная замолкла, длинные пальцы бегали по клавишам.
– Сметана… – вздохнул Мишель, – Господи, как красиво. Он отличный пианист… – немец играл «Влтаву», из симфонической поэмы «Моя родина». Он откинул каштановую голову, старое, расстроенное фортепьяно звучало так, будто они сидели не в прокуренной пивной, а в зале филармонии. Он закончил, Мишель услышал всхлипывание. Шиндлер утирал слезы. Сзади закричали:
– Принесите господину выпить, за наш счет. Нет, мы платим… – немец склонил голову:
– Спасибо, господа. Не смею больше прерывать ваш отдых… – Шиндлер почти насильно усадил его за стол:
– Надо обмыть знакомство. Герр Оскар, герр Мишель, герр Авраам… – у немца оказалась крепкая, теплая рука, и серые глаза:
– Генрих. Рад знакомству, господа… – официант поставил перед ними пять бутылок сливовицы: «Подарки от других столов… – Авраам потер руки:
– Генрих, вы очень вовремя. До утра мы отсюда не уйдем…
Питер добрался до Кременцовой улицы к одиннадцати вечера. Он толкнул дверь пивной, до него донесся нестройный, пьяный хор:
Мишель подыгрывал пьяному хору на гитаре. Питер увидел рыжую голову Авраама Судакова. Генрих сидел за столиком, рядом с Шиндлером:
– Генрих мне его описывал, – усмехнулся Питер, – я сейчас напьюсь. Мне надо их нагонять. Напьюсь, а завтра займемся работой. Надо придумать, как ребятишек вывозить. Надеюсь, кузены мне не станут бутылки о голову разбивать… – поймав взгляд Генриха, Питер, едва заметно, кивнув, прошел через толпу. Шиндлер держал Авраама за рукав пиджака: «И у тебя никого, кроме евреек, не было?»
– А где бы я взял других женщин? – почти обиженно, отозвался доктор Судаков. Он долго пытался ухватить пальцами огурец:
– Какой он скользкий… – на столе красовались разоренные блюда с мясом и раскрошенные крендельки:
– Ты просто пьяный… – Генрих прицелился, наколов огурец на вилку: «Держи». Авраам допил сливовицу из горлышка, затянув:
– Кошка лезет в дыру… – Шиндлер не отставал:
– Расскажи мне о еврейках… – Питер, едва не рассмеялся вслух. Он присел за столик:
– Приятного аппетита, господа… – Питер увидел, как похолодели глаза кузена Авраама: «Он пьяный, но соображает, кто перед ним…»
– Мишель, – громовым голосом велел доктор Судаков, – смотри, мерзавец сюда явился… – найдя пустую кружку из-под пива, Питер вылил туда остатки из бутылки сливовицы. Прозрачная жидкость приятно обожгла губы. Бесцеремонно взял у кузена зажженную сигарету, он велел официанту:
– Еще три бутылки. Не надо меня бить гитарой по голове… – он видел хмурое лицо Мишеля, – садитесь, и я все расскажу. Генрих, – он со значением посмотрел на друга, – прогуляйтесь с герром Оскаром в одно местечко. Поговорите о немках, о еврейках… – Шиндлер, покорно дал себя увести, захватив по дороге непочатую бутылку сливовицы.
– Ты как посмел… – начал Авраам. Питер всунул в руки кузенам полные стаканы: «Молчите, и слушайте меня». Опрокинув еще сливовицы, он начал говорить.
В домашней мастерской Клары стояла ножная швейная машинка «Зингер». На ней женщина училась шить, у матери. Клара, быстро, смастерила для Пауля маленький, холщовый фартук. К ее удивлению, мальчик оказался хозяйственным. Клара улыбнулась:
– Он жил на фермах. Здесь у нас коров нет, один Томаш.
Пауль убирал за котом, и кормил его. Он, с девочками, приводил в порядок детскую и даже мыл посуду. Клара начала учить детей готовить. Они устраивались у большого, деревянного стола, на кухне. Пауль показывал девочкам, как месить тесто, для печенья. Он очень гордился тем, что знает буквы. Занимаясь с ним, Клара поняла, что мальчик сможет и читать, и писать. Пауль делал все медленно, однако он был терпелив, и не расстраивался, если у него не получалось. Спал он пока в гостиной, на диване. Клара, оглядывала комнату:
– Надо кабинет Людвига под вторую детскую приспособить. Что нам делать? – Томаш мурлыкал, терся об ее ноги. Из детской доносился нежный голосок Адели. Дочка любила петь, Сабина и Пауль ей подтягивали.
Клара подошла к незаконченному чертежу, на кульмане. Перед тем, как уехать в Германию, прошлой осенью, муж вел курс по архитектурному рисунку. Клара сжала тонкие пальцы:
– Дуомо, в Милане. Мы ездили в Италию, на медовый месяц. Милан, Флоренция, Венеция… – верхний угол чертежа отогнулся. Бумага, немного, пожелтела. Кнопка лежала внизу, на подставке для карандашей. Клара протянула руку к чертежу:
– Сложить кульман, отнести в кладовку. Взять у мамы мою детскую кровать. Пауль не может все время в гостиной ночевать. Он никогда не поступит в университет, и вряд ли даже в школу пойдет. Однако он добрый мальчик, хороший. Руки у него ловкие. Я его обучу, он станет плотником, столяром. В театре всегда нужны рабочие… – Клара укололась кнопкой.
Лизнув палец с капелькой крови, она зло, с размаха, загнала кнопку на место:
– Людвиг жив, я верю. Если немцы его отпустят, он вернется в Прагу. Я не могу его предавать, не могу выходить замуж, и уезжать. Но немцы еще никого не отпускали… – Пауль и Сабина, сначала, называли ее мамой Кларой. Потом и мальчик, и девочка, стали говорить «мама». Адель кивала:
– Конечно, ты наша мамочка… – по вечерам они сидели на диване. Клара читала детям сказки, на немецком языке, из старой книги братьев Гримм. Она целовала светлый затылок Пауля, и темные кудряшки девочек. За окном накрапывал дождь, пахло сладким, домашним печеньем.
Томаш, подняв хвост, независимо вышел из комнаты. Клара усмехнулась:
– Он не любит, когда на него внимания не обращают. Он обжился, словно всегда у нас был… – кот спал то с девочками, то с Паулем. Она смотрела на мокрое, оконное стекло, на серые тучи:
– Мама сказала, что надо о детях думать… Что думать? – Клара сглотнула:
– Он хороший человек, он меня любит. Дети к нему тянутся… – она приложила пальцы к покрасневшим щекам. Аарон сказал, что они могут пожениться в американском консульстве. У Пауля документов не было, Сабина получила временное удостоверение беженца. Пользуясь им, Клара сделала такое же, на имя мальчика. Он стал Гольдблатом, по документам, старшим братом Сабины.
Женщина склонилась над рабочим столом:
– Какая разница? Иначе я не получу свидетельство опекуна, на них двоих. В консульстве присутствие детей не нужно. Нет опасности, что они проговорятся. Впрочем, они друг друга братом и сестрами считают… – Клара сводила Пауля в фотографическое ателье. Мальчик не боялся, уверенно устроившись на табурете. Он ждал птички. По дороге домой, Клара зашла в кондитерскую, купив глазированный пряник:
– Видишь, – ласково сказала женщина, – птичка прилетела. Она знала, что маленький Пауль любит сладости… – мать принесла Кларе одежду для Пауля. Госпожа Эпштейнова заведовала пожертвованиями, что собирали в общине для детей из Судет.
– Он тоже без семьи… – вздохнула мать, примеряя Паулю курточку и ботинки, – тоже сирота… – Пауль прижался щекой к ладони Клары. Мальчик помотал головой: «Мама…».
Клара прошлась по кабинету мужа:
– Что тебе надо? Аарон посадит нас на корабль, в Амстердаме. Его сестра нас приютит, у нее мальчики, двое. Близнецы… – она поправила фотографию, в серебряной рамке. Снимок стоял на рабочем столе Людвига:
– Это из Венеции… – Клара, в легком, шелковом летнем платье, сидела на площади Сан-Марко, – я помню, Людвиг попросил тамошнего фотографа сделать карточку… – Клара кормила голубей. Она бродила, с мужем, по мастерским стеклодувов, на Мурано, они купались в лагуне. Клара вспомнила гондолу, яркую луну, в темном небе, над каналами. Женщина, невольно, всхлипнула: «Людвиг…».
Рав Горовиц говорил Кларе, что устроит ее и детей в Америке, а сам вернется в Европу:
– Ненадолго. Я не могу оставить здешних евреев, любовь моя. Я сниму дом, в пригороде. У вас будет сад, детям понравится. Ты станешь заниматься, с Паулем, и девочками. Начнешь рисовать для журналов, книги иллюстрировать… – закрывая глаза, Клара видела зеленую лужайку, беленый, аккуратный дом, низкую машину в гараже:
– Мой отец, врач, – шептал Аарон, – он о вас позаботится, а потом я вернусь. Ты с детьми ни в чем не будешь знать нужды… – он целовал ей руки, Клара гладила темноволосую голову, стараясь не думать о муже. Она посмотрела на часы:
– Скоро Аарон должен прийти. Вчера он позвонил, извинялся, что занят. И позавчера тоже… – Клара окинула взглядом кабинет:
– Если будем уезжать, надо библиотеку забрать. У Людвига хорошие издания. В Америке европейские вещи дороги. Нельзя здесь книги бросать… – она шла на кухню, вспоминая твердый голос матери: «Делай, как будет лучше для детей, Клара…»
Сверкала белая, чистая плитка на стенах. Дубовые половицы были натерты, над плитой висели медные кастрюли и сковородки. В плетеной корзинке на столе, под накрахмаленной салфеткой, лежало печенье. Томаш аккуратно умывался, сидя у миски. Приоткрыв форточку, Клара чиркнула спичкой. Она увидела знакомую, высокую фигуру. Остановившись у подъезда, рав Горовиц, улыбаясь, помахал Кларе.
Аарон был в хорошем настроении. В понедельник, утром, после молитвы, он долго звонил в дверь квартиры, где жили кузены. Ему открыл Мишель. В передней было полутемно, Аарон услышал громкий храп. Мишель зевнул:
– Дорогой мой, не все встают в шесть утра. Некоторые в это время ложатся. Впрочем, – он похлопал себя по заросшим щетиной щекам, – ладно. Иди на кухню, вари кофе, – скомандовал кузен, – у нас отличные новости.
За кофе выяснилось, что вчера, в пивной, Мишель и Авраам видели Питера. Мистер Кроу поехал в британское посольство, организовывать вывоз из Праги судетских детей. Аарон, смущенно, закашлялся:
– Простите, что я не предупредил о Питере. Я знал, с Берлина… – Мишель залпом выпил кофе:
– Все равно, голова раскалывается. Некоторые спят до обеда, а некоторым, через час, надо появиться в Национальной Галерее. В общем, – он похлопал Аарона по плечу, – Питер все устроит. Он молодец, конечно, – Мишель присвистнул, – смелый человек. Работает под носом у нацистов. Мы познакомились с Генрихом, отличный парень… – Мишель утащил у кузена кофе:
– Ты на чашку смотришь, а мне сейчас он необходим. Вопрос жизни и смерти… – Мишель курил, вспоминая тихий голос Генриха. Они шли пешком по Кременцовой улице. Авраам и Шиндлер, спотыкаясь, ловили на углу такси. Мишель узнал, что похищенные в Мадриде рисунки находятся у старшего брата Генриха, штурмбанфюрера фон Рабе.
– Он хочет картины отсюда вывезти, из Праги… – огонек зажигалки осветил недовольное лицо немца:
– Не волнуйтесь, месье де Лу, с рисунками все в порядк… – он дернул губами: «Рано или поздно, они будут призваны к ответственности, обещаю».
Мишель вздохнул:
– Здешние картины, самые ценные, на этой неделе отправляются в Женеву. Я их сопровождаю, с мандатом от Лиги Наций… – Генрих улыбнулся: «Хорошо. Спасибо, месье де Лу».
Питер заканчивал совещание в британском посольстве, общине предстояло послать детей в Лондон. Однако, по словам Мишеля, никто пока не знал, как. Питер не появился, только позвонил в квартиру раввина, из посольства: «Дело остается неясным, но я не уйду, пока не добьюсь своего».
Аарон помнил требования билля. Дети вывозились из Германии и Австрии по особым карточкам. Бумаги оформляли в британском консульстве. Виза, в таком случае, не требовалась. Под категорию детей подпадали и подростки, до семнадцати лет, но их Авраам отправлял в Палестину. Каждый ребенок мог взять маленький чемодан, с личными вещами. Дети обязаны были привезти пятьдесят фунтов стерлингов, для покупки билета, в случае будущего возвращения домой. В карман им клали картонную бирку, с именем и номером.
Рав Горовиц, быстро, подсчитал:
– Почти шесть тысяч фунтов. Надо платить за транспорт, здесь не Германия, не Австрия… – поезда из рейха финансировались благотворительными организациями, из Британии: «Очень большие деньги…»
Аарон даже Кларе решил ничего не упоминать. Ему не хотелось, чтобы дети, раньше времени, узнали о будущем отъезде
– Если не получится… – он купил розы на цветочном рынке, – им такое будет тяжело. Но Питер сделает все, чтобы спасти детей. Он обещал… – рав Горовиц поднимался по лестнице, думая о темных глазах, о завитках волос, падавших на белую шею. Он хотел поужинать, с детьми, устроиться с ними и Кларой на диване, позволив себе, наконец-то, открыто, обнять ее. Он хотел гладить кота, слушать голоса девочек, помогать Паулю, разбирать буквы в учебнике, и держать Клару за руку.
– Уложу их сегодня спать, спою колыбельную, – Аарон позвонил:
– Она согласится, мы скажем детям. Они обрадуются, обязательно… – замки открылись, на него пахнуло знакомым ароматом выпечки. Клара стояла в передней, в домашней, суконной юбке, в простой, шерстяной кофте на пуговицах.
– Она сама вяжет, шьет… – вспомнил Аарон:
– Господи, как я ее люблю. Я не могу без нее, без детей… – Клара посмотрела на влажные лепестки белых роз. Он снял шляпу:
– Клара, милая, я люблю тебя… – выдохнул Аарон, наклоняясь, прижавшись губами к ее руке:
– Пожалуйста, окажи мне честь. Стань моей женой… – на ее пальцах остались капли воды:
– От цветов. Она вся, как цветок… – Клара молчала, только билась нежная, синяя жилка, на тонком запястье. Лепесток розы упал на потертый ковер. Аарон замер, целуя ее пальцы.
В евангелической церкви святого Мартина, в Старом Городе, было прохладно. Генрих сидел, расстегнув пальто. На белых, гладких стенах, на распятии темного дерева играл свет заходящего солнца. Здесь встречаться было безопасно. Питер, в гостинице, нашел церковь в путеводителе: «Там увидимся».
Они распрощались с кузенами Питера и герром Шиндлером на углу Кременцовой улицы. Мужчины поймали такси, Питер и Генрих пошли в отель пешком. Шаги гулко отзывались среди каменных, спящих домов. Над Старым Городом повис легкий туман, издалека слышался звон курантов.
– Шесть утра… – Генрих зевнул:
– Отличные у тебя родственники, Петер. Я бы тоже такую семью предпочел, вместо моих братьев… – он, мрачно, сплюнул в канаву. Питер не стал ложиться. Отправив Генриха в постель, он поехал в посольство.
Мужчина вернулся вечером. Посмотрев на его лицо, Генрих велел: «Пойдем». Они нашли неплохой ресторанчик, в закоулках Старого Города. За мясом и пивом, Питер, недовольно, заметил:
– Посольство помогать не собирается. Его светлость сэр Бэзил Ньютон ждет распоряжений от министерства иностранных дел. Я говорил с Лондоном… – Питер понизил голос, – завтра в Палате обсуждают правку билля. Мама… – он, неожиданно, нежно улыбнулся, – хочет внести изменения, разрешающие Британии принять детей с оккупированных территорий. Опять же… – Питер повертел вилку, – надо искать приемные семьи, организовывать временные лагеря, на побережье…
Первый поезд из Берлина, с детьми, уходил в начале декабря. В списках значилось двести человек. Малышам нашли приют, но сейчас речь шла о еще ста двадцати. Этих ребятишек тоже надо было отправить, с вокзала, по новым адресам. В Лондоне призывы взять детей звучали по радио:
– Будем надеяться, – Аарон помолчал, – что никто не останется без крова. Здесь полсотни малышей разобрали, в первую неделю. То есть пятьдесят один… – он покраснел. Питер вспомнил: «Тетя Клара. Она, наверное, тоже кого-то взяла. Должно быть, хорошая женщина».
– Со всех оккупированных территорий, – кивнул Генрих: «Правильно». Питер достал маленькую карту Европы:
– Утащил в посольстве. Посидим, подумаем, как лучше детей отправить… – кузен Авраам вез группу в Будапешт, по транзитным визам. Согласно арбитражу, подписанному в Вене, венгерские войска стояли на юге Словакии, но Чехия и Венгрия не воевали. В Будапеште Авраам забирал ждавших его юношей и девушек. Они отправлялись на юг, к Средиземному морю, и садились на корабль, в Салониках.
– Легальный путь, – подмигнул Авраам, – сейчас все ребята с документами. Сто человек, молодых, сильных, для Израиля. В следующем году нам вряд ли посчастливится. Опять стану проводником в пустыне, или горах… – доктор Судаков переводил группы нелегальных иммигрантов из Каира и Бейрута в Палестину. Авраам знал каждый камень на своей земле, и добирался пешком до древней Петры и горы Синай.
– Он даже восходил, на Синай, – вспомнил Генрих:
– Когда все закончится, я отправлюсь путешествовать. Я, из-за проклятого Гитлера, нигде не был… – Генрих, внезапно, понял, что первый раз оказался за границами рейха.
Генрих не мог уехать с Питером в Британию. Он сказал об этом другу, в ресторане. Лазоревые глаза заблестели, Питер кивнул: «Я понимаю».
– Я должен, – вздохнул Генрих, – обязан вернуться. Я не могу ставить под удар Эмму, отца. Надо продолжать работу. Ты уезжай, – велел он Питеру, – все равно, скоро война начнется. Осталось не больше года, – мрачно, заключил мужчина.
По карте выходило, что судетские дети оказались запертыми в Чехии. Везти их обратно на запад, через недавно покинутые Судеты, и Германию, было невозможно. Рейх считал их своими гражданами. Поезд бы задержали на первой станции после границы, детей отправили в места, о которых Питер и Генрих предпочитали не думать.
Питер, угрюмо пил кофе, покуривая сигарету:
– Ребятишки попадут в категорию врагов рейха. Их незаконно вывезли в другую страну, без документов. Гестапо наплевать на чешские паспорта, и британские миграционные карточки.
Они, сначала, думали, что детей можно отправить на юг, в Салоники:
– Очень далеко, нужны пересадки. Даже если Голландия даст разрешение на проезд через свою территорию, – заметил Питер, – я не пошлю сто девятнадцать детей, без сопровождающих, в руки нацистов. Я за них ответственен. То есть мы, – поправил себя мужчина.
В Германии детей везли до голландской границы, в случае, если тамошнее правительство поддалось бы напору британского лобби, возглавляемого леди Кроу. Юджиния лично, собиралась пересечь пролив, и встречать поезда:
– Эстер ей помогает, – усмехнулся дядя Джон, – она врач, детский. Работа ее отвлечет, сам понимаешь, от чего… – в голландских портах детей ожидали паромы.
Путь в Голландию для судетских беженцев не подходил, как невозможно было их отправить и через Вену, территорию рейха. Они вспомнили о Польше, но Питер покачал головой:
– Вряд ли. Они собственных граждан в страну не пускали, когда нацисты их из Германии депортировали. Аарон ездил в Варшаву, чуть ли на коленях не стоял, с другими раввинами. Они не дадут визы нашим детям… – они с Генрихом поймали себя на том, что начали считать своими сто девятнадцать малышей. В любом случае, поляки, после Мюнхенского соглашения, ввели войска в Заользье, территорию на севере Чехии. Отношения между двумя странами, окончательно испортились.
В ресторане, они так ничего и не придумали. Питер поднялся:
– Ладно. Утро вчера мудреней. Пошли спать. У меня голова разболелась, от недовольного жужжания его светлости посла. Мне говорили, что министерство иностранных дел, бастион косности, но я даже не представлял, насколько… – утром Генрих нашел короткую записку от Питера: «Встретимся в церкви, как договаривались».
Утренняя служба закончилась. Генрих смотрел на распятие:
– Господи, помоги, пожалуйста. Ты ведь можешь. Это дети, некоторые совсем малыши. Питер сказал, что со следующего года местных ребятишек тоже будут вывозить, не дожидаясь оккупации… – Генрих понимал, что Чехии недолго осталось существовать. Он закрыл глаза:
– А что дальше? Советский Союз? Япония может опять напасть на русских, с востока. Самураев разгромили под озером Хасан, но это была проба сил. Вряд ли, – горько сказал он себе, – запад выиграл время предательством Чехословакии, а Сталин предаст Польшу. Разделит страну с Гитлером. Но тогда, действительно, начнется война. Сколько евреев мы спасем, вывезем отсюда? – в пивной, герр Шиндлер, долго жаловался Генриху на безденежье и неустроенность:
– Возвращайтесь в свой родной город Цвиттау, – наставительно сказал Генрих, следуя инструкциям, полученным от подполковника Остера, – вас жена ждет. Придите в себя, осмотритесь. Вам помогут, обязательно… – Генрих не представлялся Шиндлеру. Он подозревал, что подполковник Остер был связан с заговорщиками из высшего офицерства. Генриху не стоило оставлять следов пребывания в Праге.
Он услышал сзади шаги. У Питера было усталое, поблекшее лицо. В распахнутых дверях церкви виднелись люди, на Мартиновой улице. Девушки цокали каблучками, неся пакеты из универсальных магазинов. День опять выпал ясный, но прохладный. Луч солнца лежал на серых, каменных плитах пола.
Питер перекрестился, устроившись рядом:
– Дополнения к биллю прошли через сегодняшнее заседание парламента. После обеда проголосует палата лордов. Его светлость Ньютон долго кривился, но разрешил приносить список детей… – Питер достал из внутреннего кармана кашемирового пальто чековую книжку, с готическим шрифтом: «Deutsche Bank».
– Шесть тысяч фунтов, ерунда, – Питер смотрел на распятие, – расходы в Праге я объясню. Выпишу чек на герра Шиндлера. Он обналичит, за процент. Скажу, что хотел помочь немцу в беде, ссудить деньги, для основания собственного бизнеса… – не желая вызывать ненужных вопросов, Питер не мог указывать на чеке имена кузенов.
– И ссужу, – усмехнулся Питер, – думаю, пятьсот фунтов его подбодрят. Он что-то болтал, насчет фабрики, в Цвиттау. За такие деньги, он может две купить, учитывая размах тамошних предприятий… – он встал: «Пойдем. Я неплохой ресторан видел».
На паперти Генрих остановился: «Но это еще не все».
Каштановые волосы золотились на солнце, лазоревые глаза были спокойны:
– Не все, – согласился Питер, – после обеда я еду на аэродром Рузине. Я посчитал… – он опустил глаза к чернильному пятну на пальце, – нужно три самолета. Каждый возьмет на борт по двадцать четыре ребенка. Два вернутся сюда, и вывезут оставшихся. У местной авиакомпании новые Дугласы. Посмотрим, можно ли арендовать машины… – Питер взглянул на ясное, голубое небо:
– Надо платить за керосин, за воздушный коридор, нанимать экипаж. Если не удастся арендовать, – он пожал плечами, – тогда я их куплю. Денег здесь… – он помахал чековой книжкой, – на все хватит. Но вряд ли я смогу вернуться в Германию, Генрих… – банк Питера избавился от евреев, в правлении, и держал у себя счета гестапо. Сведения о подозрительных операциях по вкладам немедленно передавались на Принц-Альбрехтштрассе.
Они, медленно, пошли к ресторанчику: «У святого Мартина».
Питер заметил:
– Моего дедушку так звали. Он погиб на «Титанике», с прабабушкой Мартой. Я рассказывал… – он, внезапно, хлопнул себя по лбу:
– Я дам телеграмму Бромли, в Лондон. Моему адвокату. Он управляет личными счетами семьи, в Coutts & Co. Он переведет деньги, но это довольно большая сумма… – Генрих улыбнулся:
– Ты ссудишь герру Шиндлеру средства. Он банковский клерк, хоть и бывший. Пусть он сведет нас с его работодателем… – Питер тряхнул каштановой головой:
– Кажется, никуда я не уеду. Еще поработаем, мой дорогой. Но все равно, ареста мне не избежать, на британской земле. Не сейчас, так позже… – он пропустил Генриха в теплый, прокуренный зал:
– Надо выпить за удачу, – Питер снял пальто, – она нам понадобится… – он повернулся к метрдотелю:
– Бутылку «Вдовы Клико», – велел Питер, – на льду.
– Делай, как лучше для детей… – Клара прижала цветы к груди:
– Спасибо, рав Горовиц, то есть Аарон… Пойдем… – женщина кивнула на кухню, – малыши играют. Я тебя… Вас кофе напою… – при детях она и Аарон всегда пользовались формальным «вы». Ночью, в темноте, он слышал нежный голос: «Du machst mich glücklich…». Он и сам шептал:
– Я люблю тебя, Клара, люблю…
Она шла впереди, невысокая, с прямой спиной. Кудрявый, темный локон, выбившись из скромного пучка волос, падал ей на шею. Клара пропустила его на кухню и зажгла газ:
– Я сейчас… – она держала букет, – вазу принесу. Спасибо вам… Тебе… – в коридоре она прислушалась. Томаш мурлыкал. Из детской доносился медленный голос Пауля:
– Мама… меня учит… Смотрите, я пишу «А».
Клара взяла вазу старого серебра, с камина, в гостиной:
– Я не могу, не могу. У меня не получится солгать. Даже ради детей… – вода в умывальнике шумела. Клара очнулась, когда она стала переливаться через край вазы:
– Я его не люблю. Нельзя его обманывать. Все, что случилось, моя вина. Я его старше, с ребенком. С детьми, – поправила себя Клара:
– Я себя повела не так, как надо. Детям не будет лучше, – на бледном лице блестели темные глаза.
– Не будет, – твердо сказала себе Клара, – нельзя жить в подобной семье. Я начну притворяться, чтобы не ранить Аарона. Я люблю Людвига, всегда любила. Если он мертв, – Клара тяжело, глубоко вздохнула, – то я об этом узнаю. А если жив… – она присела на край ванной, – то он вернется, я верю. Я должна все сказать.
Она следила за кофе, в оловянном, прошлого века, кофейнике. Аарон смотрел на стройные плечи:
– Нельзя ее торопить. Она права, это важное решение. У нее дети, теперь трое. Она меня старше, правда, всего на два года. Ее мужу сейчас бы тридцать четыре исполнилось… – зачем-то вспомнил Аарон. Томаш зашел в полуоткрытую дверь кухни. Кот запрыгнул ему на колени, свернувшись клубочком:
– Он раньше жил в семье Сабины… – у Томаша была теплая, черная шерстка, – в Судетах, в Ауссиге… – Аарон погладил кота за ушами. Кофе чуть слышно бурлил. Клара молчала, затягиваясь папиросой. Рядом с плитой стояли две чашки, старинные, мейсенского фарфора. Вазу она оставила на камине в гостиной:
– У меня только печенье, я не готовила сегодня… – Клара сняла кофейник с плиты.
– Сабина больше не увидит родителей… – понял Аарон, – Пауль сирота, у Адели отца нет. Я всю жизнь буду о них заботиться, Клара знает. И у нас появятся дети… – он ласково подумал о мальчиках и девочках:
– Большая семья, как у бабушки и дедушки. Папа младшим ребенком был, его и тетю Ривку все баловали. Кто знал, что все так обернется? Что дядя Натан пропадет? Папа последний из семьи… – внезапно, понял Аарон: «И мы трое». У них было много дальних кузенов и кузин, все покойные тети вышли замуж:
– Однако они поменяли фамилии, а Эстер не меняла. Я помню, папа написал, что Давид был очень недоволен. Эстер ответила, что их дети станут Мендес де Кардозо, а Горовицей мало осталось… – зная сестру, Аарон подозревал, что говорила она твердо, даже резко.
– Мы с Меиром так не умеем, – невольно, вздохнул рав Горовиц, – мы в папу… – Клара потушила сигарету в стеклянной, тяжелой пепельнице.
– Людвиг купил в Мурано… – женщина опустила глаза, – пепельницу, бусы. Он меня отправил церковь рисовать, и вернулся со свертком. Темное стекло, с золотом. Мы обедали, в траттории… – она вспомнила, искры звезд, отражавшиеся в бусах, вспомнила его шепот:
– Я тебя люблю, Клара… – женщина, едва заметно вздрогнула. Томаш спрыгнул на пол, исчезая в коридоре. Она отпила кофе:
– Я очень благодарна, тебе… вам, но я не могу… – на длинных ресницах блеснула слеза:
– Не могу, Аарон. Я не люблю тебя, – Клара обхватила чашку пальцами, – я виновата. Не надо было… – покраснев, она отвела взгляд:
– Не надо было… – Аарон молчал, вспоминая ее поцелуи, тепло постели, кудрявые волосы, сладкие, пахнущие пряностями, тонкие пальцы, вцепившиеся в его плечи. Она приподнималась, привлекая его к себе:
– Еще, еще. Хорошо, как хорошо… – он ничего не сказал. Женщина, твердо, продолжила:
– Я люблю своего мужа, Аарон. Если Людвига больше нет… – Клара подышала, – значит, я буду жить дальше, с детьми. Но я не могу, не имею права его предавать, Аарон. Я даже не знаю, жив ли он… – рав Горовиц напомнил себе:
– Нельзя подобного говорить… – он ничего не мог сделать. Открыв рот, он услышал тихий голос Клары:
– Я знаю. Знаю, что ты хочешь сказать. Если… Когда Людвиг вернется, он может не принять Сабину, Пауля… – Аарон отвернулся, что-то пробормотав.
– Никогда такого не случится, – Клара поднялась, он тоже встал.
Женщина вскинула голову:
– Никогда, Аарон. Людвиг замечательный человек, иного я бы не полюбила… – она помолчала: «Я буду ждать его, столько, сколько понадобится».
Аарон посмотрел на твердый, решительный подбородок, на белую шею. Воротник хлопковой блузки расстегнулся, женщина часто дышала. Он хотел сказать, что такое безрассудно, что Гитлер, скоро, не оставит от Чехии камня на камне, что она должна уехать из Праги, с детьми, как можно скорее:
– Она меня не любила… – тикали часы, – она не виновата. Ей было одиноко. Все случилось от безысходности. Я должен был понять… – можно было бы отправить Сабину и Пауля в Лондон, с детьми из Судет:
– Нельзя, – сказал себе рав Горовиц, – нельзя их разлучать. Они семья, так будет всегда. Только без меня… – Аарон, внезапно, спросил:
– У тебя… У вас сохранились документы герра Майера? С фотографиями? – прибавил Аарон.
Клара подалась вперед, он покачал головой:
– Отдай мне их, пожалуйста. Можно… – он запнулся, – можно, я побуду с детьми? Мне после обеда надо в синагогу, на молитву… – Клара смотрела на темную, аккуратно подстриженную бороду:
– Седина. Ему всего двадцать восемь… – она кивнула:
– Конечно, Аарон. Мама ходила к резнику, принесла курицу. Мы будем рады, если ты с нами поешь. Спасибо… – Клара не стала спрашивать, зачем ему документы. Рав Горовиц мимолетно улыбнулся:
– Это вам… Тебе спасибо… – он сунул руку в карман пиджака:
– Я Паулю прописи купил, а девочкам… – он смутился, – кукол, деревянных. Они хотели платья сшить, я помню… – Аарон ушел в детскую. Клара всхлипнула: «Пусть он меня простит, пожалуйста. Я не могла, не могла иначе…»
По дороге в синагогу рав Горовиц заглянул в фотографическое ателье. Хозяин заверил его, что карточки печатаются быстро. На послеполуденную молитву приходили одни старики. Выпив с ними чаю, с печеньем, Аарон поднялся на второй этаж, в кабинет раввина. Он держал старую, оловянную чашку.
Здесь было прохладно, рав Горовиц накинул пальто. Он покуривал папиросу, глядя на документы, разложенные по столу. Здесь был читательский билет Национальной Библиотеки, удостоверение преподавателя, свидетельство члена профессионального союза, и даже годовой билет пражского трамвая. Он изучал лицо Людвига Майера:
– Мы похожи. Оба высокие, темноволосые. У него бороды нет, и он пенсне носит. Ерунда, – сказал себе Аарон, – дело поправимое.
Он взял ручку и бумагу. Сверху листа было напечатано: «VINOHRADSKA SYNAGOGA», на чешском и немецком языках. Аарон полюбовался изящным рисунком здания, двумя высокими башнями. Он, аккуратно, выписал справку о смерти герра Людвига Майера, или Лейба, сына Аарона. Рав Горовиц не знал, почему он дал несуществующему отцу герра Майера свое имя. Приложив печать общины, он расписался, на святом языке. Он видел документы руки бывшего раввина. Подпись получилась похожей. По справке, господин Майер скончался прошлой осенью, тридцати трех лет от роду.
Чай остывал. Он повертел профсоюзный билет Людвига. На фото, в отличие от других документов, печати не было. Аарон видел книги Майера, в кабинете:
– Он знал французский язык… – рав Горовиц смотрел в окно, на медленно темнеющее, осеннее небо, – то есть знает. И я знаю… – Аарон вспомнил шкатулку с паспортами, привезенную доктором Судаковым.
Он допил чай: «А теперь мне нужен Мишель».
Контора банка Ярослава Симека помещалась на Вацлавской площади, по соседству с главным зданием самого крупного чешского издательства, «Мелантрих» и Чешского банка. В огромное, до блеска вымытое окно, виднелись украшенные к Рождеству витрины. Перед шестиэтажным универсальным магазином обуви, фирмы «Батя», возвышалась пышная, в золоченых гирляндах, елка. Вечер был ясным, прохладным, на небе зажигались первые звезды. Кабинет Симек обставил мебелью старого дуба. На шелковых обоях висели Сезанн и Ван Гог.
– Ван Гога я купил за бесценок, два десятка лет назад, – довольно заметил господин Симек, сложив пухлые, белые руки. На пальце посверкивал перстень с агатом. Из крохотной, серебряной чашки, поднимался ароматный, горький дымок. Кофе у Симека варили, пользуясь новинкой, электрической машиной итальянского производства, La Marzocco. Поднос принесла хорошенькая девушка, в строгом, облегающем твидовом костюме. К чашкам и кофейнику полагались крохотные, изысканные бисквиты:
– В Берлине, последним летом, перед войной, была выставка, – открыв палисандровую шкатулку, Симек выбирал сигару, – я тогда предрекал ему, – он повел рукой в сторону картины, – большое будущее. И я не ошибся, – весело заключил банкир. Он подвинул шкатулку Питеру:
– Кубинские сигары, господин Кроу. В моем возрасте, – он усмехнулся, – начинаешь ценить в женщине молодость, а в сигарах и вине, выдержанность.
Вечернее солнце играло на тяжелой раме картины, освещая голубую вазу, яркие, пышные цветы. Симек передал Питеру гильотинку для сигар:
– Видит Бог, – банкир посмотрел куда-то в лепной потолок, – я бы не увольнял вашего друга, герра Шиндлера. У меня, так сказать, частный банк, для узкого круга клиентов. Герр Шиндлер обходительный человек. В нашем направлении бизнеса, если говорить по-американски, подобное ценится. И голова у него на плечах отличная… – Симек пощелкал пальцами, – но его три месяца не видели на работе…
– Семейные неприятности, герр Симек, – легко отозвался Питер, – может случиться у каждого. Впрочем, – он пыхнул сигарой, подняв бровь, – я не затем к вам пришел. Герр Шиндлер уезжает в Цвиттау, на родину… – с Шиндлером Питер попрощался час назад, у подъезда Чешского банка. В кармане Питера лежал пухлый конверт с фунтами стерлингов, для оплаты гарантии на судетских детей.
Шиндлер увозил в Цвиттау процент за услуги. Чек обналичили за пять минут. Герр Оскар долго тряс руку Питеру. Немец даже отер глаза:
– Я никогда, никогда не забуду, герр Петер. Жаль, что мы больше не увидимся.
Питер похлопал его по плечу:
– Этого ни вы, ни я знать не можем, герр Оскар. Посмотрим, вдруг вы и с герром Авраамом встретитесь, и с господином бароном… – Шиндлер понятия не имел, что сидел в ресторане с родственниками Питера. Они решили, что так безопасней.
– В любом случае, – заметил Генрих утром, – он поедет в Цвиттау, пропивать твои полтысячи фунтов… – Питер, с аппетитом, ел сосиски:
– Вряд ли, дорогой мой. Герр Оскар, кажется, ступил на путь трезвости и умеренности. Видишь, – Питер положил руку на записку от портье, – герр Симек согласился на встречу.
– Не из-за Шиндлера, – возразил Генрих, – ты известный промышленник. Симек о тебе слышал.
– Все равно, – Питер взялся за тосты, – Симек не бросил трубку, когда герр Оскар ему позвонил. Значит, наш друг, – Питер улыбался, – произвел на бывшего работодателя хорошее впечатление.
Получив от Питера чек, потрясенно смотря на бумагу, Шиндлер вскричал:
– Приезжайте в Цвиттау, герр Петер! Вы, и Генрих. Ребят я тоже пригласил. Посидим, все вместе… – он покачал головой: «Почему вы это делаете? Мы едва знакомы…»
Питер сомкнул его пальцы на чеке:
– Хочу помочь немцу, попавшему в трудное положение, герр Оскар. Знаете, как говорят: «Wer einen Menschen rettet, rettet die Ganze Welt»… – Шиндлер улыбался: «Откуда это, герр Петер?»
– Пословица, – нашелся мужчина, – народная.
– Кто спасает одну жизнь, тот спасает весь мир… – Шиндлер всхлипнул: «Я запомню, герр Петер».
С аэродрома в Рузине Питер вернулся с хорошими вестями. Чешские авиалинии предоставляли услуги по аренде самолетов, с экипажем. Они могли позаботиться и о воздушном коридоре. На встрече с главой авиакомпании, Питер объяснил, что ему надо отправить в Британию, в аэропорт Хендона, сто девятнадцать человек. Они стояли у большой карты Европы. Собеседник кивнул:
– Три рейса, господин Кроу. В каждом дугласе двадцать четыре места для пассажиров… – Питер прервал его:
– Я знаю. Три самолета забирают первую партию, – задумавшись, он нашел слово, – отъезжающих, а потом делают два дополнительных перелета. Рассчитайте, пожалуйста, – попросил мужчина, – общую сумму, для оплаты услуг.
Рузине он покинул с листами бумаги, где, на печатной машинке, сделали вычисления. Расходы предстояли небольшие. Питер, облегченно, подумал: «Хорошо, что не пришлось покупать самолеты. Хотя, если бы понадобилось, я бы не колебался».
Они с Генрихом обедали в знакомом ресторане, у церкви Святого Мартина. Симек ждал Питера в банке, на Вацлавской площади. Пробуя бордо, Питер сказал:
– Я не хочу связываться с Бромли, пока Симек не даст окончательного ответа. Насколько я понимаю, у него банк для определенного рода операций… – Питер, тонко, усмехнулся, – он хорошо знаком с понятием конфиденциальности… – Шиндлер объяснил Питеру, что банк Симека служил посредником между чешскими предпринимателями, их европейскими и американскими партнерами, и банками Швейцарии.
Питер поднял ладонь:
– Можете не продолжать, герр Оскар. Серые операции, уклонение от налогов, перевод наличности на швейцарские счета, фальшивые отчеты, подставные компании, с номинальными директорами… – в кабинете Симека пахло, как и у Бромли, лондонского адвоката Питера, сандалом, телячьей кожей кресел, хорошим табаком. Пахло деньгами.
Они курили, разглядывая друг друга. Питер надел костюм, сшитый на Сэвиль-Роу, в булавке для галстука переливались бриллианты. Он покачал носком сделанного вручную ботинка, от Джона Лобба:
– Господин Симек, я бы не хотел, чтобы наш дальнейший разговор стал известен кому-то еще… – лазоревые глаза, на мгновение, похолодели, – я в Праге с частным визитом, любуюсь красотами барокко… – Симек вспомнил:
– Пятый по богатству человек в Британии. Семь сотен лет предприятию. Сталь, химия, железные дороги, бензин. Он что, в Чехию собирается деньги вкладывать? Сумасшествие, Гитлер не ограничится Судетами… – Симек, негласно, сворачивал контору. На счетах в Швейцарии лежали средства, позволяющие безбедно жить его правнукам. В паспортах семьи стояли визы. Симек приобрел виллу, на Женевском озере. Банкир не намеревался отдавать Гитлеру деньги, недвижимость, и коллекцию картин:
– Наследники Томаша Бати тоже одной ногой в Новом Свете, – сказал он себе, – после аннексии Судет ни один здравомыслящий человек здесь не останется. Вопрос времени… – банкир откашлялся:
– Господин Кроу, я никогда бы себе не позволил… – Симек прижал руку к пиджаку английского твида, – никогда. Я в деле сорок лет, начинал клерком, у покойного отца. Вы можете быть уверены… – гость стряхнул пепел в хрустальный панцирь черепахи от Рене Лалика: «Очень хорошо, господин Симек».
Услышав сумму, банкир начал торговаться, утверждая, что контора не занимается мелкими операциями. Речь шла о сотне тысяч фунтов. Господин Кроу пожал плечами:
– Вы получите второе вознаграждение за перевод средств на указанные мной счета. Десять процентов, вполне разумная сумма.
Симек просил двадцать пять. Питер, про себя, решил: «Ладно, черт, с ним». Он, спокойно, заметил:
– Господин Симек, мне рекомендовали вас, как надежного человека. Я могу связаться с вашими, так сказать, коллегами в Цюрихе. Они с удовольствием возьмутся за проведение платежа, с тем процентом, который я предлагаю.
На второй чашке кофе они сошлись на пятнадцати. Симек взял ручку с золотым пером. Схема была несложной. Подставная фирма в Швейцарии, «Импорт-Экспорт Рихтера», выписывала счет на некие услуги по таможенному консультированию. Счет отсылали в Лондон, где Бромли готовил договор между мистером Питером Кроу и конторой Рихтера. В Цюрих переводились деньги. Рихтер получал процент, и отправлял их дальше:
– То есть отправляла, – поправил себя Симек, – я помню, вдова Рихтера делом владеет.
Симек никогда не встречался с фрау Рихтер, но ее компания работала отменно. Средства приходили в Прагу, Симек рассчитывался с чешскими фирмами от своего имени. Он обещал Питеру, что в конце недели вся сумма поступит на счета авиакомпании. Имя господина Кроу нигде, кроме Лондона и Швейцарии, не фигурировало.
– Это безопасно, – завершил, про себя, Питер. Он поднялся, пожав руку господина Симека: «Отлично. Передайте мне банковские реквизиты фирмы Рихтера. Я дам распоряжения адвокату».
Питер знал, что Бромли не будет задавать вопросов. Его семья заведовала счетами Кроу больше ста лет, он привык исполнять указания клиента.
Убрав во внутренний карман пиджака лист бумаги, со счетами «Импорта-Экспорта Рихтера» в Цюрихе, Питер легко сбежал по мраморной лестнице. Воздух был вечерним, острым, морозным. Пахло хвоей, на площади, в деревянных ларьках, разливали глинтвейн:
– Рождество отпраздную в Берлине, с Генрихом… – он махнул, черное рено остановилось рядом, – я говорил, рано мне в отставку уходить…
Питер хотел дать телеграмму Бромли, из британского посольства, и поехать на Винограды. Раву Горовицу надо было начинать готовить списки.
Дети облепили лоток со сладостями, в зале отлета аэродрома Рузине.
Рав Горовиц подумал, что здесь, наверное, никогда не видели столько ребятишек разом. Они привезли малышей на арендованных автобусах. Всю неделю в еврейскую гимназию приносили тюки с одеждой. Девочки, в крепких пальто, и сапожках, с вязаными шапочками на головах, размахивали сумками. Мальчишки побросали саквояжи в угол зала. У каждого ребенка имелась картонная бирка, с именем и номером. Шесть тысяч фунтов, наличными деньгами, лежали у рава Горовица в кармане. Он передавал конверт командиру первого дугласа. Самолет, через полчаса, поднимался в воздух. У лотка, доктор Судаков, весело улыбаясь, рассчитывался за конфеты.
Аарон погрел в руках чашку кофе. Борода успела немного отрости.
Вчера они проводили Мишеля, улетавшего в Женеву, с картинами. Питер и Генрих не могли, открыто, появляться на аэродроме. Черный мерседес, как и сейчас, был припаркован в углу стоянки. Они вышли из такси, Мишель прищурился:
– Жаль, что нельзя попрощаться. Но мы вчера хорошо посидели, хоть и дома. Авраам, – распорядился мужчина, – возьми саквояж. Мне надо беречь руки… – длинные пальцы покрывали пятна от чернил, – по нынешним временам, они еще пригодятся… – доктор Судаков подхватил багаж кузена. У входа в зал отлета, Мишель велел раву Горовицу: «Стой».
Он закурил, пряча огонь зажигалки от ветра: «Аарон, зачем тебе паспорта? И почему ты на снимке без бороды?»
Прежде чем идти в фотографическое ателье, Аарон побрился. Никто, ничего не заметил. Борода у него росла быстро. В следующий раз он хотел навестить парикмахерскую в Братиславе. В портмоне у рава Горовица лежал билет на поезд, в столицу теперь независимой Словакии. Через Судеты он ехать не мог. Железнодорожное сообщение с оккупированной территорией было прервано. Через границу пропускали машины, и пешеходов, но Аарон не хотел рисковать. Он добирался до рейха объездными путями. Общине он сказал, что хочет навестить евреев в Братиславе, обещая вернуться после Хануки.
Он вернул Кларе документы мужа. Женщина, внимательно, посмотрела на лицо Аарона. Он отвел глаза, ничего не объяснив.
Аарон пошел с детьми в парк. Адель и Сабина катались на каруселях, а он сидел, рядом с Паулем. Привалившись к его боку, мальчик, медленно, читал слова в букваре. Пауль не расставался с учебником. Пауль держал Аарона за руку, теплыми пальцами. На дорожке, ворковал белый голубь. Уходя с детьми, Аарон ссыпал в карман крошки от хлеба. Он раскрыл ладонь, Пауль улыбнулся. Они покормили птицу. Голубь, вспорхнув, долго вился над их головами. Мальчик вернулся к учебнику:
– Mutter… – шевелил губами Пауль, – vater… – он поднял на Аарона раскосые, голубые глаза.
– Я сделаю, все, что смогу, милый, – пообещал рав Горовиц, поцеловав светлый, пахнущий мылом затылок. Он поднялся: «Повертим карусель для твоих сестер». На дорожках лежали сухие листья, с карусели доносился смех девочек:
– Пауль, ты будешь принцем, а мы принцессами… – Адель и Сабина оставили мальчику красивого, белого коня, с бронзовой упряжью. Рав Горовиц кивнул: «Беги». Карусель была старой, механической. Аарон встал к ручке, девочки велели: «Быстро, пожалуйста!»
Он вертел карусель, глядя на белого голубя. Птица пропала в синем, осеннем небе, улетая к Влтаве.
На аэродроме, он взял у Мишеля сигарету:
– На всякий случай. Я осторожен, пусть у меня будет не один паспорт… – в квартире кантора, Мишель наклонился над рабочим столом. Растворы он, каждый раз, готовил заново. Все ингредиенты должны были быть свежими.
– В общем… – длинные пальцы, в резиновых перчатках, потрясли пробирку, – ничего сложного нет. Лаборатория на дому… – Мишель взял кусок ваты, – дистиллированная вода, поваренная соль, соляная кислота… – чернила на французском паспорте растворялись:
– Это не ты, – Мишель разглядывал фото герра Майера, – однако вы похожи. Кто это?
Аарон отмахнулся: «Просто снимок. Второй паспорт будет с моей карточкой».
– Ты даже побрился… – отложив первый документ сушиться, Мишель открыл следующий.
Вместе с билетом в Братиславу, рав Горовиц держал два паспорта, на имя братьев, Александра и Луи Мальро, уроженцев Страсбурга. Луи, по документам, исполнилось тридцать четыре, Александру, то есть Аарону, двадцать восемь. Американский паспорт рав Горовиц спрятал в тайник, в подкладке саквояжа. Он попросил заняться его устройством Мишеля. Кузен отменно управлялся с подобными вещами. Склонив белокурую голову, кузен орудовал иголкой:
– Такие умения нужны, дорогой мой. Фальшивые документы, вторые полы, тайные перегородки. Руки у меня хорошие… – барон усмехнулся, – я опытный реставратор. Когда знаешь, где предки прятали сокровища, сам учишься подобными вещами заниматься… – Мишель вспомнил о секретном кармане в папке месье Стефана Корнеля, в Прадо:
– Генрих говорит, что с рисунками все в порядке. Ничего… – он аккуратно разгладил шелк, – месье Максимилиан вернет награбленное. Надо коллекцию забрать из банка и отправить в Лондон, – напомнил себе Мишель, – и Теодор пусть так сделает. Хотя зачем? Гитлер побоится выступать против Франции… – подумав об эвакуации коллекций родного музея, он даже зажмурил глаза:
– Джоконда, Ван Эйк, Рембрандт, Рубенс… Не говоря о греческих статуях. Не случится ничего, – бодро сказал себе Мишель:
– Оставлю пражские картины в Женеве, доберусь домой. Надо с Момо поговорить… – он тяжело вздохнул:
– Опять у меня ничего не получится. Она меня любит, ждет, а я… – в Рузине, услышав Аарона, Мишель заметил: «Смотри, ты взрослый человек. У тебя отец, сестра, племянники, брат младший. Не лезь на рожон».
– Просто для надежности, – уверил его рав Горовиц.
Справку о смерти герра Майера он, аккуратно, уложил в папку и сунул в саквояж. В Братиславе Аарон хотел поставить немецкую визу, в паспорт месье Александра Мальро. Он решил через Вену и Зальцбург добраться до Мюнхена, и начать с Дахау, как с более близкого лагеря.
– Посмотрим, – угрюмо сказал себе рав Горовиц, – если герр Майер жив, я найду его и привезу домой, к семье. Я виноват перед ним… – он заставил себя не думать о Кларе:
– Если его больше нет, я тоже все узнаю… – рав Горовиц не хотел просить Питера и Генриха ему помогать:
– Герр Майер моя ответственность. Они рискуют жизнью, каждый день… – в большое окно виднелась стоянка. Черный мерседес не двигался. Генрих и Питер хотели дождаться отлета.
– На посадку, на посадку… – дети выстроились у барьера, Авраам держал списки. Они вышли на поле. Дул теплый, совсем не зимний ветер, небо было ясным, голубым. Три дугласа стояли рядом, с готовыми, металлическими лестницами. Сдвинув кепку на затылок, Авраам подмигнул раву Горовицу:
– Завтра они уезжают, – доктор Судаков указал глазами в сторону стоянки, – меня проводишь, в Будапешт… – группа Авраама садилась на поезд во вторник, – и останешься один… – Аарон купил билет на среду:
– Надо с детьми больше гулять, – сказал себе рав Горовиц, – погода хорошая, наконец-то. Госпожа Эпштейнова занята, Клара работает… – дети, выстроившись по парам, поднимались в самолеты. Кто-то помахал: «Рав Горовиц, приезжайте! И вы тоже, господин Судаков!»
– И вы к нам, в Израиль! – весело крикнул Авраам.
Он рассчитывал вернуться домой в феврале. В кибуце, весной, расцветал миндаль, они ухаживали за фруктовым садом и виноградниками. Авраам вспоминал белую пену деревьев, во дворе общего дома, смех детей, звук двигателя трактора. Мычали коровы, на западе заходило солнце:
– До Песаха дома побуду, – решил он, – со студентами позанимаюсь, поработаю. Потом опять в дорогу… – Авраам усмехнулся, – посмотрим, куда дальше. Может быть, и сюда. Гитлер Чехию в покое не оставит, – мрачно напомнил он себе.
Оставшиеся дети сгрудились вокруг них. Авраам потрепал кого-то из мальчишек по голове:
– Через три часа и вы полетите, дорогие мои… – дугласы выруливали на взлетную полосу. Дети прилипли к иллюминаторам. Доктор Судаков рассмеялся:
– У них леденцы в карманах, не проголодаются. В Англии всех ждет горячий обед… – леди Кроу, с волонтерами-евреями, и квакерами, встречала самолеты в Хендоне. Сто девятнадцать приемных семьей были найдены:
– Никто не останется без крова… – Аарон провожал глазами серые фюзеляжи дугласов, – ни один ребенок. Господи, спасибо Тебе, спасибо…
Они открутили окно мерседеса, чтобы видеть небо над взлетным полем. Питер смотрел на уходящие вверх самолеты:
– Знаешь, я рад, что мы сюда приехали… – он улыбался, покуривая сигарету, – рад, что все так получилось. Они в воздухе… – добавил Питер. Генрих положил ладони на руль:
– Поговоришь с мамой, из посольства, удостоверишься, что все в порядке… – он замолчал, отведя серые глаза.
– И надо уезжать… – согласился Питер:
– Ничего, дорогой мой, мы еще поработаем. Столько, сколько получится, а потом дядя Джон меня арестует… – над Рузине ревели моторы, каштановые волосы Питера шевелил ветер:
– Летят наши дети… – весело сказал он, – третий дуглас поднялся. И в Берлине первый поезд пошел в Голландию, мама добилась своего… – Генрих тоже смотрел на небо.
– Ты в ванной был, а я радио включил, – внезапно, сказал он:
– Передали результаты так называемых выборов, в Судетах. Девяносто семь процентов проголосовало за НСДАП. Впрочем, другой партии в Германии нет… – Питер ткнул сигаретой в пепельницу:
– Я тебе говорил, рано уходить в отставку… – черные точки самолетов растворялись в чистом небе, пропадая на западе.
Эпилог
Амстердам, декабрь 1938
Над входом в Ботанический Сад, мелкий, холодный дождь, поливал пустые, гранитные вазы, установленные на колоннах. Небо было серым, туманным, с Эя дул сырой ветер. Девушка с низкой коляской вышла из ворот на Плантаж Мидденлаан. Она чихнула, уткнув нос в шарф. Через пустынный мост, медленно, проехал черный рено. Из коляски донесся недовольный, громкий плач. Элиза наклонилась:
– Сейчас, сейчас, домой придем… – у нее гудела голова. Элиза пошла мимо парка к дому, на Плантаж Керклаан, напротив оперного театра. Квартиру Давид снял перед свадьбой, в мэрии Мон-Сен-Мартена. Элиза провела здесь одну ночь, а потом они с мужем улетели в Африку. За весну и лето отец обставил комнаты. Барон даже привез старую коляску, в которой мать катала ее и Виллема.
Отец, аккуратно, посылал телеграммы, в Конго, и в Маньчжурию. Три недели назад, в Харбине, Элиза прочла:
– У мамы был еще один приступ. Врачи сказали, что она вряд ли дотянет до Рождества.
Когда в Мон-Сен-Мартен пришла телеграмма о пострижении Виллема, мать слегла. Толкая коляску, Элиза вспоминала тихий голос:
– В Конго найди его, поговори с ним… Я прошу тебя, доченька… – в спальне было полутемно, пахло лекарствами. Мать сидела, подпертая подушками. Гамен свернулся в клубочек на ковре, у большой, старомодной кровати. Тереза перебирала холодными пальцами четки:
– Пожалуйста, Элиза. Пусть мальчик вернется домой… – баронесса всхлипнула, – я хочу его увидеть, перед смертью… – Элиза обняла мать:
– Не говори такого. Господь и Дева Мария милосердны, ты оправишься… – губы матери посинели: «Пусть вернется домой…»
В Бельгийском Конго Элиза не уехала дальше столицы, Леопольдвиля, где они с Давидом покинули самолет. Муж поселил ее в лучшем городском отеле. Он поднимался вверх по реке, к озеру Стэнли-Пул, в полевой госпиталь, где работали эпидемиологи. Давид обещал Элизе вернуться через месяц. Отсюда они летели на восточное побережье Африки. Самолет пересекал Индийский океан, делая остановки в Маниле и Гонконге, перед окончательной посадкой в Харбине. Элиза, было, робко предложила выбрать путь через Бомбей, чтобы повидать кузину Тессу. Муж нахмурился:
– Ни к чему делать крюк. В начале лета я должен вернуться в базовый лагерь. Надеюсь, – он окинул взглядом Элизу, – к тому времени тошнота прекратится. Я бы взял тебя в джунгли, – Давид, небрежно, потрепал ее по щеке, – чтобы ты вела дневник моих достижений, для будущей книги, но, если ты себя плохо чувствуешь… – Элиза, с готовностью, сказала:
– Я могу поехать, милый. Ты знаешь, я готова отправиться за тобой, куда угодно… – Давид, недовольно, подумал:
– Заберу ее в госпиталь, а она, вместо того, чтобы ухаживать за мной, начнет брата искать. Пусть здесь сидит. Ничего, месяц я как-нибудь обойдусь… – он поцеловал ее куда-то за ухо: «Не надо рисковать, милая. Беременность окрепнет. Ты расцветешь, забудешь о недомоганиях…»
– Он очень добрый… – восторженно, подумала Элиза.
Собравшись с духом, девушка попросила:
– Если бы ты мог, Давид… В кармелитской миссии сказали, что святой отец Янссенс в тех краях, на Стэнли-Пул. У него сиротский приют, школа. Виллем туда уехал. Если у тебя найдется время… – она покраснела. Давид пообещал: «Конечно, я разыщу твоего брата, милая».
Ничего подобного профессор Кардозо делать не собирался. Его ждала работа в госпитале. Он совершенно не хотел болтаться по джунглям, разыскивая сумасшедшего шурина. Давид был искренне уверен, что брат жены потерял разум:
– Другие люди монахами не становятся, – думал он, – они по доброй воле отказываются от естественных инстинктов. У них расстройство психики… – жена, аккуратно, ходила к мессе, и читала католические журналы. Давида ее времяпровождение не интересовало. Элиза, правда, однажды заикнулась, что у католиков принято воздержание от супружеских отношений, в определенные дни. Давид, наставительно, сказал:
– Мы разделяем Священное Писание, моя дорогая. Библия, Тора, учат, что жена должна обеспечивать потребности мужа, всегда, когда он такого хочет… – Давид, с удовольствием думал, что наконец-то можно не терпеть неделями, потакая прихотям ненормальной бывшей супруги. Элиза никогда, ни в чем, ему не отказывала. Жена приносила завтрак в постель, крахмалила рубашки, по нескольку раз вычитывала главы монографии, и чистила его ботинки. Давид будил ее по ночам, заставляя варить кофе, и посылал за сигаретами. Вернувшись в столицу, перед отлетом, он развел руками:
– К сожалению, отец Янсеннс и твой брат уехали дальше на восток, в джунгли. Прости… -он подтолкнул Элизу к спальне: «Я очень соскучился, милая».
Элиза нащупала в кармане пальто ключи. Она еле стояла на ногах. Перелет из Харбина в Амстердам занял десять дней. Маргарите исполнилось четыре месяца. В дугласе было зябко. Элиза кутала дочь в кашемировую шаль, укачивала, давала грудь, но малышка, все равно, кричала, не останавливаясь. Элиза краснела, извиняясь перед пассажирами:
– Девочка еще маленькая. Простите за беспокойство.
Она, испуганно, думала:
– Хорошо, что я грудью кормлю. Где бы я здесь смесь подогревала… – Элиза подозревала, что муж разрешил ей кормить только потому, что молочный порошок для младенцев в Маньчжурии было не достать. Маргарита родилась в палатке, посреди пустынной, жаркой, осенней степи. Давид принимал роды, все прошло легко. На следующий день, муж, с неудовольствием, заметил:
– Ты не принесла мне кофе, Элиза. Местные женщины в день родов встают и занимаются домашним хозяйством. Ты здорова, Маргарита крепкий ребенок. Поднимайся, надо работать… – через два месяца они улетели в Харбин. Профессор Кардозо, туманно, сказал:
– Меня приглашает японский коллега, для совместных исследований. Вы с Маргаритой поживете в гостинице… – в Харбине Элиза крестила дочь. Муж был не против церемонии. Он рассеянно кивнул, углубившись в рукопись:
– Устаревшие вещи, отжившие свое… – Давид зевнул, – как обрезание. Бессмысленный обряд… – девочка напоминала отца, черноволосая, кудрявая, с голубыми глазками. Давид полчаса ворковал с чистым, сытым ребенком, а потом запирался в кабинете. Номер был трехкомнатный, дорогой, затянутый китайскими шелками, обставленный лаковой мебелью. Давид выдал Элизе деньги на еду, но аккуратно проверял счета. Муж объяснял:
– Надо ограничивать себя в сладостях, милая. Сахар, это яд. Отказавшись от него, мы продлеваем себе жизнь. Ты очень, много ешь… – заключал Давид: «Кормление, не повод распускаться».
Маргарита надрывалась. Элиза втащила коляску в подъезд. Голова кружилась, блузка промокла от молока. Муж велел гулять с ребенком каждый день, не обращая внимания на погоду. На пересадках Элиза отчаянно хотела спать. В самолете подремать у нее не получалось. Она, с тоской, смотрела на кровать в гостинице, при аэродроме, но все равно несла Маргариту на руках, на улицу. Элиза не помнила, как очутилась в Амстердаме. После Гонконга, Калькутты, Багдада, Стамбула и Цюриха, она с трудом понимала, где находится. Она еще смогла отправить телеграмму отцу, с аэродрома Схипхол, извещая его, что прилетела в Европу. Элиза собиралась отдохнуть, хотя бы пару дней, и поехать с дочерью в Мон-Сен-Мартен:
– Мама увидит внучку… – она села на диван, положив рядом кричащую Маргариту, – ей станет легче, я уверена… – дождь барабанил в стекло. В гостиной, на ковре, валялись чемоданы. Из открытого саквояжа торчала одежда. Оказавшись в квартире, Элиза хотела стереть пыль, но, не раздеваясь, в пальто, рухнула на кровать. Она заснула, с Маргаритой. Дочь разбудила ее криком ровно через полчаса. За два дня, проведенных в Амстердаме, девочка, больше, чем на полчаса, и не смыкала глаз. Виски и затылок Элизы разламывала острая, резкая боль.
Кроме пачки крекеров, купленных на пересадке в Цюрихе, и банки с чаем, в квартире больше никакой еды не было. Крекеры заканчивались. Элиза не знала, где ближайший магазин. Она никогда не бывала в районе, у ботанического сада:
– Эстер в другом конце города живет… – скинув жакет, Элиза расстегнула блузку, – должно быть, поэтому, Давид здесь квартиру снял… – муж отпустил ее в Европу, но велел вернуться, как можно быстрее:
– Ты мне нужна… – он показал на пишущую машинку, – я готовлю статьи, по результатам экспериментов, пишу третью книгу. Начинай работать над моей биографией… – он откинулся в кресле, – я хочу, чтобы она вышла в следующем году… – кормя дочь, Элиза вспомнила о блокнотах, в саквояже:
– Потом… – Маргарита хныкала, не выпуская груди, – в Мон-Сен-Мартене. Я сяду, разберу записи, составлю план… – муж хотел, чтобы Элиза писала только о нем, однако девушка собиралась включить в книгу и рассказы о других врачах:
– Охотники за вирусами… – ласково сказала она дочери, – я и название придумала… – Маргарита, внезапно, замолчала. Элиза опустила веки:
– Как хорошо. Сейчас она заснет, надо убраться, сходить за провизией, купить билет, на поезд. Маме шестидесяти нет. Она выздоровеет, обязательно. Папа не может за мной приехать, ему восьмой десяток, у него мама на руках. Надо самой… – отец написал, что Виллем, почти за год, прислал из Конго две телеграммы. Никто не знал, где сейчас брат. Элиза вздохнула:
– Иисус, Дева Мария, позаботьтесь о нем. В Конго лихорадки, сонная болезнь… – она сказала себе:
– Маргарита ест, с ней все хорошо. Я подремлю, я устала… – Элиза и не почувствовала, как заснула, сидя с дочерью на руках.
Она встрепенулась от мертвенной, пугающей тишины в комнате. Тикали настенные часы. Маргарита лежала в пеленках, голубые глазки закатились. Личико ребенка горело, от Маргариты несло жаром. Девушка покачала дочь:
– Милая, что такое… – Маргарита, жалобно застонав, выгнулась, ее стошнило молоком. Девочка обмякла.
Элиза вскочила:
– Надо вызвать врача. Я не знаю, кому звонить, ничего не знаю… – держа Маргариту одной рукой, она сорвала трубку. Кроме телефона полиции, девушка ничего не помнила:
– Пожалуйста… – крикнула она, услышав спокойный, мужской голос, – у меня ребенок, она умирает… Карету скорой помощи. Плантаж Керклаан, восемь, второй этаж, напротив театра… – она плакала. Маргарита пылала. Элиза зашептала:
– Иисус, Дева Мария, пожалуйста, пожалуйста, не оставьте ее своей милостью… – она ходила по комнате, прижимая девочку к себе. За окном, на набережной, раздались звуки сирены.
На дежурствах доктор Горовиц спала, урывками, на диване в ординаторской родильного отделения университетского госпиталя. Старая, потрескавшаяся кожа обивки приятно пахла кофе и табаком. Она варила кофе, на спиртовке, выкуривала папиросу и сбрасывала туфли. В ее шкафчике лежала кашемировая шаль. Устраиваясь в углу дивана, Эстер закрывала глаза и дремала сидя. Обычно, через четверть часа, кто-то из сестер стучал в дверь. Она, вздрагивая, зевала. Эстер дежурила три раза в неделю. За ночные смены платили больше.
Перед отъездом в Африку и Маньчжурию, бывший муж перевел на ее счет алименты на мальчиков, до конца года, но расходов было много. Близнецы росли быстро. Эстер оплачивала няню, пожилую вдову, еврейку. Она содержала дом, стараясь откладывать кое-что для мальчиков, на будущее. Няню она взяла с проживанием, и ни разу не пожалела. Госпожа Аттали вела хозяйство, готовила, и занималась с мальчиками. Эстер, как она иногда думала, зарабатывала деньги:
– Хорошо побыть мужчиной, – смешливо говорила себе доктор Горовиц, – приходишь домой, в чистоту и порядок. Обед готов, дети вымыты, госпожа Аттали их в синагогу водит… – Эстер дежурила и в шабат. Она зажигала свечи прямо в ординаторской. На подоконнике, стоял серебряный, ханукальный светильник. Эстер принесла его в госпиталь неделю назад, поняв, что ей не удастся забежать домой, перед отъездом на немецкую границу.
Она встретила тетю Юджинию, с волонтерами, на аэродроме Схипхол. Оттуда, они отправились в маленький городок Венло, на границе Голландии с Германией. Поезда с детьми шли по железнодорожному мосту через реку Маас. Еврейская община арендовала дома, малышей кормили горячими обедами. Эстер, с другими врачами, осматривала беженцев. Ребятишек сажали в состав, идущий к побережью, в порт Роттердама. Они добирались в Британию на паромах.
Эстер взяла отпуск, на неделю. Они принимали по два-три поезда в день. Врачи и волонтеры, на кухне, валились с ног. Эстер захватила в Венло черновик диссертации, но даже не открыла первую страницу. Рукопись перекочевала обратно, в ее шкафчик, в госпитале. Женщина потерла глаза, стоя над спиртовкой:
– Тетя Юджиния меня в Лондон приглашала, но я мальчиков редко вижу, не хочется уезжать… – разрешения на вывоз детей бывший муж не дал, как и не подписал религиозного развода. Раввин Эсноги вздохнул: «Госпожа Мендес де Кардозо…»
– Горовиц, – в очередной раз поправила его Эстер. Раввин кивнул:
– Простите. Мы ничего не можем сделать. Голландия светское государство. У нас нет, как бы это сказать, рычагов давления на вашего бывшего мужа. Мы разослали письмо, в европейские общины, в Америку. Люди узнают о его поведении… – Эстер подняла бровь:
– Мой бывший муж последний раз посещал синагогу на нашей свадьбе. Тогда он провел в здании ровно полчаса. Не думаю, что его интересует мнение евреев о его образе жизни… – новый брак бывшего мужа не мог служить основанием для получения развода. Раввин заметил:
– Если бы у нас появилось свое государство, еврейское, основанное на законах Торы, мы могли бы посадить господина Мендеса де Кардозо в тюрьму и держать его в камере, пока он не согласится подписать развод… – Эстер поймала себя на том, что хищно, нехорошо улыбается.
В Венло, ожидая очередного поезда, они с тетей Юджинией сидели в приграничном кафе. Шлагбаум перегораживал дорогу, над будками развевались черно-красные флаги со свастиками. Эстер дернула головой в сторону Германии:
– Я говорила с местными евреями… – женщина помолчала, – они видели, как горела синагога, в Калденкирхене, с другой стороны границы. Здесь всего полторы мили… – она отпила кофе: «Аарон писал, из Праги, что в Берлине двенадцать синагог сожгли. Немецкие евреи пытаются через Маас перебраться, ночью, но голландские солдаты по ним стреляют… – в кафе было пусто, радио наигрывало джазовую песенку.
Эстер заправила за ухо светлый локон:
– Хорошо, что хотя бы детей удалось вызволить, тетя Юджиния. Чем все закончится? – леди Кроу взяла ее за руку: «Милая, может быть, денег ему предложить?»
– Дело не в деньгах, – мрачно отозвалась Эстер, – Давид, обеспеченный человек, и у нее… – Эстер запнулась, – богатая семья… – тетя Юджиния помялась:
– Дядя Виллем и его жена очень переживают. Им неудобно… – Эстер подняла руку:
– Тетя Юджиния, суд вынес решение, что мальчики должны жить с отцом, когда он находится в Европе. В нееврейском доме, среди католиков… – Эстер отвернулась: «Я не хочу о нем говорить».
Она сидела на подоконнике, глядя на тихую, сумрачную набережную. По каналу медленно шла баржа. Ночью, после срочного кесарева сечения, ее старший напарник, доктор де Грааф, велел: «Иди спать. Кажется, никто до утра родить не должен. Отдохни немного». Эстер, с удовольствием, легла на диван, закутавшись в шаль. Она проснулась от запаха кофе и выпечки:
– Семь утра, – подмигнул ей де Грааф, – три часа ты отдохнула. Пора на обход.
День, к радости Эстер, оказался спокойным. За обедом, в столовой для врачей, она успела написать два листа диссертации. Эстер защищалась после Песаха, в Лейденском университете, на кафедре женских и детских болезней. Кафедру эпидемиологии, которой заведовал бывший муж, Эстер обходила стороной.
Она выбралась в Гаагу, в американское посольство. Ее принял консул. Дипломат сказал Эстер, что Соединенные Штаты Америки не могут помочь в ее положении:
– Вы, миссис Горовиц, можете хоть завтра сесть на лайнер в Роттердаме, – консул предложил ей хорошо заваренного кофе и печенья, – однако мы не оформим гражданство и не выдадим визы вашим сыновьям без разрешения… – он помолчал, – бывшего супруга. Таковы правила. Мы не хотим неприятных инцидентов, судебного разбирательства… – голубые глаза Эстер подернулись холодком: «Я понимаю».
От печенья она отказалась. В последний год Эстер ела, как придется, на ходу, сбросив почти двадцать фунтов. Во время процесса она жила на кофе и сигаретах. Эстер не хотелось обедать или ужинать. Она думала пройтись по магазинам, и купить новые платья, но пожимала плечами:
– Зачем? На работе я в халате, а дома, кроме няни и детей, меня никто не видит.
Деньги можно было отложить, а не тратить, что Эстер и делала.
Она достала письмо от отца. В Америке все было в порядке. Аарон пока жил в Праге, и, кажется, не намеревался больше посещать Германию:
– Впрочем, после депортации ему и визы не дадут, – писал доктор Горовиц:
– Меир в столице, но часто навещает Нью-Йорк. В ближайшее время он никуда не собирается, и хорошо, что так. Мэтью передает тебе привет. Он все еще не женился… – Эстер опустила конверт на колени, приоткрыв форточку. Щелкнув зажигалкой, она поежилась от сырого ветерка:
– Папа меня еще во время оно хотел за Мэтью замуж выдать… – усмехнулась Эстер, – я школу не закончила, а он намекал, что Мэтью одиноко, в Вест-Пойнте. Он мой ровесник, двадцать шесть. Звание майора получил… – Эстер привыкла относиться к Мэтью по-родственному. Она выпустила дым:
– У меня двое детей на руках, и я не могу выйти замуж за еврея, пока мамзер упирается… – Эстер сказала тете Юджинии:
– Дело не в деньгах. Его раздражает, что я осталась в Голландии. Он мечтает получить полную опеку над мальчиками, и забыть обо мне, тетя. Как будто меня не было… – Эстер потушила окурок. Телефон зазвонил, она зевнула:
– Четыре часа дня. Два часа продержаться… – она подняла трубку:
– Родильное отделение, доктор Горовиц… – Эстер ахнула:
– Не ожидала тебя услышать! Нет, нет, я очень рада… – она потянулась за блокнотом:
– Отель «Европа», на Амстеле. Знаю, конечно… – она насторожилась. Со двора доносилась сирена кареты скорой помощи:
– В семь вечера я не смогу… – Эстер соскочила со стола, – мне надо забежать домой… – она сунула ноги в туфли:
– В девять, в ресторане… – женщина, внезапно, рассмеялась:
– У нас красивый город, а ты здесь в первый раз. В музей сходи. Все, меня зовут, до вечера… – де Грааф просунул голову в дверь:
– Всего лишь ложный круп, а крика, будто чумного больного, привезли. Прости, – спохватился коллега:
– Мамаша сама ребенок, рыдает. Ты с ними хорошо управляешься… – Эстер кивнула. Кое-как пригладив светлые волосы, она вышла в коридор.
Элиза сидела, зажав руки между колен, глядя на высокую, окрашенную в белый цвет кроватку. В палате было тепло, узкая койка для матери стояла у стены. Ей принесли горячего молока и свежего, вкусного хлеба. На тарелке лежали масло и сыр. Пережевывая бутерброд, Элиза тихо урчала, отрывая зубами куски. Девушка поняла, как проголодалась. Измерив Маргарите температуру, дочь оставили в смотровой комнате, для процедур.
Элиза помнила спокойное лицо высокой женщины, в белом халате. На стройной, красивой шее висел стетоскоп. Пальцы у нее были длинные, уверенные. У самой Элизы тряслись руки:
– Она похудела, – отчего-то подумала девушка, – сильно похудела. Господи, а если она что-то скажет… – она ничего не сказала. Врачи наклонились над тяжело дышащим, кашляющим младенцем, Элиза тихо плакала, в углу:
– Почти сорок градусов жара. Иисус, Дева Мария, уберегите мою девочку, пожалуйста… – кинув быстрый взгляд на Элизу, доктор Горовиц разогнулась:
– Вас проводят в палату, госпожа… – Элизе показалось, что кузина запнулась, – госпожа Мендес де Кардозо. Младенец останется здесь. Надо следить за работой сердца… – забулькала вода, льющаяся в стакан. Доктор Горовиц открыла шкафчик с лекарствами: «Вы кормите грудью?»
Элиза кивнула.
Врач наклонила над стаканом склянку:
– Средство безопасно. Настойка ромашки. Она успокоит вас и младенца… – голубые глаза безмятежно смотрели на Элизу. Девушка выпила воду, залпом:
– Ее зовут Маргарита. Я не успела сказать, все случилось быстро… – взяв историю болезни, доктор Горовиц достала ручку:
– Доктор де Грааф о вас позаботится, – она указала на старшего врача, – проведет в палату. Вы все подробно расскажете. У вашей дочери ложный круп, – женщина скосила глаза на смотровой стол, – она подхватила простуду. Воспаление распространилось на трахею, дыхательные пути. Не волнуйтесь, – врач не улыбалась, – мы успешно лечим заболевание. Доктор де Грааф… – она, со значением, кашлянула. Коллега велел:
– Сестра, заберите госпожу Кардозо. Я сейчас… – дверь закрылась, де Грааф шепнул:
– Мне очень неловко, что все так получилось, Эстер. Если хочешь… – он повел рукой.
Доктор Горовиц вздохнула:
– Я клятву давала, Андреас. Какая разница? Перед нами больной ребенок. Иди, – она подтолкнула де Граафа, – не знаю, как в Лейдене, а в университете Джона Хопкинса нас учили, что хороший анамнез, половина успеха в лечении… – де Грааф усмехнулся: «Профессора в Лейдене с тобой согласны».
Он ушел, Эстер посмотрела на девочку. Ей сделали жаропонижающий укол. Доктор Горовиц надеялась, что удастся избежать трахеотомии. Горло, конечно, было забито пленками. Они собирались сделать промывание.
Ребенок был, как две капли воды, похож на бывшего мужа:
– Давид, наверняка, обрадовался. Он был недоволен, что мальчики светловолосыми родились. Хорошенькая девочка… – потные, черные кудряшки прилипли к белому лобику. Маргарита поморгала длинными ресницами. Попытавшись заплакать, девочка закашлялась:
– Лучше тебе, – Эстер, звонком, вызвала сестру, – мы тебя немного полечим, и станет совсем, хорошо. Потом к маме отправишься, она тебя покормит… – Эстер вспомнила, как болели мальчики:
– Я тоже волновалась, а я врач. Ей всего девятнадцать, она дитя. Она растерялась… – тетя Юджиния сказала Эстер, что жена дяди Виллема слегла, с тех пор, как ее сын постригся в монахи:
– Элиза, наверное, сюда к родителям приехала… – доктор Горовиц, аккуратно, вымыла руки:
– Надо предупредить ее отца. Пусть Андреас позвонит в Мон-Сен-Мартен. Давида здесь нет, – женщина, невольно, усмехнулась, – это понятно. Был бы он в Амстердаме, весь госпиталь, перед ним, на цыпочках бы ходил… – бывший муж славился бецеремонным обращением с ординаторами. Давид заставлял молодых врачей бегать за кофе, и открывать ему двери.
– Как будущему Нобелевскому лауреату… – Эстер взяла резиновую грушу с трубкой. Маргарита затихла, широко открыв глаза:
– Правильно, – почти весело сказала доктор Горовиц, – тебе дальнейшее вряд ли по душе придется. Надо потерпеть, милая моя… – на шейке девочки висело простое, маленькое, серебряное распятие. Эстер, осторожно, расстегнула цепочку:
– Передайте матери, сестра Левенкапм. Младенцам подобные предметы опасны, тем более, когда она еле дышит.
Элиза зажимала крестик в ладони. Она опустилась на койку, не сняв пальто:
– Иисус, Дева Мария, святая Маргарита Кортонская, сжальтесь над моей девочкой. Надо попросить, чтобы капеллан пришел… – поняла Элиза, – из церкви святого Николая… – когда Элиза жила в Амстердаме, она ходила к мессе в главный католический храм города:
– Вдруг придется… – девушка не хотела о таком думать. Она закрывала глаза:
– Моей девочке всего четыре месяца. Она улыбается, она узнает меня, Давида. Господи… – Элиза сползла с койки, встав на колени, – Господи, будь милостив…
– Я бы не советовала, – раздался знакомый голос, на пороге палаты, – пол выложен плиткой, а на вас тонкие чулки. Вы тоже можете простудиться… – Эстер, как ни старалась, не могла ее назвать ни по имени, ни госпожой Кардозо. Золотистые волосы девушки потускнели, спутались, бледное лицо покрывали следы слез:
– У вашей дочери упала температура. Мы сделали промывание горла. Она спит… – доктор Горовиц держала в руках стопку белья:
– Палата с умывальной. Примите горячий душ, переоденьтесь, вам принесут младенца… – Эстер, почему-то, избегала называть ребенка Маргаритой:
– Покормите ее, ложитесь спать… – она указала на темное небо, – в коридоре сестринский пост. Сюда проведен звонок… – женщина взялась за цепочку:
– Если дитя начнет кашлять, вызывайте помощь. Вы здесь пробудете… – Эстер задумалась, – дней пять. Я могу… – голубые глаза взглянули на Элизу, – известить ваших родственников… – Элиза, медленно, поднялась с колен:
– Я хотела поехать в Мон-Сен-Мартен, на поезде. Я только что вернулась из Маньчжурии…
– Я читала историю болезни, – вежливо прервала ее Эстер:
– Здесь халат, рубашка, полотенца, пеленки для больной… – она сложила вещи на койку:
– Никаких поездов. Дитя, скорее всего, простудилось во время путешествия. Пусть вас заберет машина. Насколько я помню… – Элиза услышала ядовитые нотки, – у ваших родственников есть лимузин.
Элиза ехала на лимузине в мэрию, на свадьбу. Девушка надела костюм кремового шелка, и хорошенькую шляпку, с короткой вуалью. В руках лежал букет весенних цветов. Вход в мэрию тоже украсили цветами, на ступенях расстелили ковер. Шахтеры получили выходной. Отец держал Элизу за руку:
– Ты очень красивая, доченька… – шепнул барон, – жаль, что Виллем не смог приехать… – через неделю после свадьбы пришла телеграмма из Рима. У баронессы Терезы случился сердечный приступ, за столом. Элиза, робко, сказала мужу: «Может быть, отложить отъезд, милый? Мама плохо себя чувствует…»
– У твоей матери слабость сердечной мышцы. Я ее осматривал, – отрезал профессор Кардозо:
– Сердце не укрепится, если ты здесь останешься, Элиза. Не бывает чудесных выздоровлений, сколько бы вы месс не заказывали. Меня ждут в Конго, в Маньчжурии… – муж протянул ей руку, она застегнула серебряную запонку на манжете белоснежной рубашки… – у меня есть обязательства перед Лигой Нации, перед больными… – Элиза опустила голову: «Хорошо, Давид».
– Есть лимузин… – Элиза комкала в руках халат. Она чуть не добавила: «Кузина Эстер», но вовремя опомнилась.
– Напишите телефон, – коротко велела женщина, – ваш лечащий врач позвонит.
Элиза покорно взяла предложенную ручку:
– А вы не наш лечащий врач… – она нацарапала цифры на салфетке из больничной столовой.
– Нет, – холодно ответила доктор Горовиц, – я передам записку доктору де Граафу. Он зайдет, в конце дежурства. Желаю вашей дочери скорейшего выздоровления, – дверь захлопнулась, Элиза всхлипнула:
– Надо было прощения попросить. А что бы я сказала? Когда мы вернемся в Голландию, мальчики переедут к нам. Трое детей… – она сняла пальто, – Давид мне помогать не будет. Он занят, у него лекции, студенты, больные. Надо самой… – Элиза пошла в умывальную.
– Не собираюсь я им звонить, – Эстер переодевалась, в ординаторской:
– Это не мое дело. Интересно… – она застегивала блузку, – где Давид квартиру снял? Наверняка, подальше от меня… – женщина, внезапно, застыла:
– В истории болезни написано, откуда карету вызвали. Она с аэродрома приехала, с больным ребенком. Господь его знает, когда барон шофера пришлет. Надо убраться, провизии ей купить. Дитя ни в чем не виновато… – барон Виллем и профессор Кардозо, отец Давида были лучшими друзьями:
– Конечно, – кисло сказала женщина, – он рад, что все так получилось. Госпожа Кардозо, судя по ее комплекции, четыре месяца после родов крекерами питалась. Ребенку, зачем страдать? – перед уходом Эстер нашла де Граафа. Отдав коллеге записку с телефоном, она заглянула в палату. Девушка лежала в постели, Маргарита спокойно сопела рядом.
– Давайте мне ключи от вашей квартиры, – холодно сказала Эстер, – вам надо вернуться в дом, где есть продукты, а не одна пачка крекеров… – отчаянно покраснев, Элиза что-то пробормотала. Эстер уловила: «Неубрано…»
– Значит, будет убрано. Отдыхайте, – она опустила связку в карман. Эстер справилась в записях. Квартира находилась у оперного театра:
– На другом конце города… – она сняла замок с велосипеда, – как я и предполагала. Что в ресторан надеть? «Европа» хороший отель. Интересно, зачем он здесь? – Эстер крутила педали. Вечер был хмурым, но, неожиданно, теплым:
– Я его только на фотографиях видела, в Нью-Йорке. Бедная Констанца, неужели Майорана ее, действительно, убил… – будучи замужем, Эстер слышала много ехидных замечаний от Давида. Доктору Кардозо не нравилось ее пристрастие к женским журналам, и любовь к сентиментальной, как он выражался, дамской литературе. Давид читал книги по медицине, и своего любимого Хемингуэя. На стене кабинета доктор Кардозо держал фотографию из Восточной Африки. Он стоял, с ружьем в руках, над трупом большого льва.
Снимок, как и остальные вещи бывшего мужа, Эстер, с удовольствием, запаковала в ящики, отослав груз в Мон-Сен-Мартен. Давид, наотрез, отказался оплачивать расходы. Бывший муж настаивал, что она должна рассчитаться за выброшенные в канал костюмы и рубашки. Выписав чек для транспортной компании, Эстер отправила копию бывшему мужу. Женщина прибавила, на обороте, несколько сочных слов на идиш.
– Не верю… – она открыла дверь особняка Кардозо, – господин Майорана любил кузину Констанцу. Вряд ли он бы так поступил… – дома уютно пахло выпечкой. Близнецы выглянули из гостиной: «Мама! Мама!». Эстер присела, раскинув руки:
– Идите сюда, мои хорошие… – бывший муж всегда выговаривал ей за пренебрежение правилами гигиены:
– Нельзя обнимать детей, – наставительно говорил Давид, – не посетив, предварительно, ванную комнату. Мыть руки надо не менее пяти минут, тщательно. Что ты за врач, Эстер, если забываешь о простых вещах…
– Хороший врач, – она целовала теплые, мягкие щеки, слышала веселый лепет, – не хуже тебя…
Эстер зажгла с детьми ханукальные свечи. Взяв чашку кофе, она поднялась наверх:
– Все лишь обед, родственный, но не след приходить неряхой… -Эстер достала твидовый костюм, сшитый для будущей защиты диссертации, и выбрала блузку кремового шелка:
– Тебя пригласили в ресторан… – она лежала в ванной, с папиросой, намазав лицо скисшим молоком, положив на веки дольки огурца, – но это не значит, что надо объедаться. Тем более, вечером. Рыба, овощи, салат, никаких десертов. И кофе без сахара, – подытожила Эстер. Она взяла с собой деньги.
В последнее время, Эстер стали приглашать в кафе коллеги. Она всегда оплачивала свою половину счета: «Считайте это американской привычкой». Она помнила, как бывший муж, с карандашом в руках, проверял ее расходы, выговаривая за каждый потраченный гульден.
– Пошел он к черту… – взяв сумочку итальянской работы, она насадила на голову шляпку, – надеюсь, я его больше никогда не увижу.
Она пошла пешком. Вечер был ясным, звездным, ей хотелось подышать после суток в госпитале. Подъезд «Европы» освещала многоцветная, электрическая вывеска. Подъезжали такси, пахло духами, и сигарами. Эстер, внезапно, закрыла глаза:
– Хочется, ненадолго, не думать о цифрах на банковском счете. Хочется швейцарские часы, или драгоценности, в которых мадемуазель Аржан снимают… – в последнем Vogue актрису сфотографировали в брюках и смокинге. Гладко причесанная голова была повернута в профиль, в ушах висели тяжелые, бриллиантовые серьги. Она позировала рядом со скульптурой Бранкузи, в огромной гостиной, со шкурой тигра на половицах черного дерева, с мраморным камином:
– Мадемуазель Аржан у себя дома… – прочла Эстер. Она посмотрела на смокинг:
– Надо и мне такой завести, вместо халата из шотландки. Тем более, халат мне велик, стал. Буду в смокинге кашу детям варить… – она рассмеялась. Тонкие, длинные, унизанные кольцами пальцы актрисы, казалось, никогда в жизни не держали ничего, кроме бокала шампанского.
Она отдала пальто, у входа в ресторан:
– Столик на имя мистера Джона Брэдли. Он ждет… – кузен, по телефону, весело объяснил:
– Я здесь инкогнито, так сказать. Надеюсь, что ты сохранишь тайну… – Эстер оглядела зал. Невысокий, светловолосый юноша, в хорошо сшитом, твидовом костюме, шел к ней, держа букет белых роз. Эстер протянула руку:
– Большое спасибо, мистер Брэдли… – он был похож на отца. Светло-голубые, прозрачные глаза посмотрели на нее. Кузен, почему-то покраснел:
– Вам спасибо… – Джон отодвинул стул, Эстер передала букет официанту: «Я вас только на фото видела».
– Я тоже, – сумел выдавить из себя юноша. Она напоминала греческую богиню, высокая, тонкая, с изящным носом, и большими, пристальными глазами. Светлые волосы падали на плечи. Джон подумал:
– Будто шлем. Она похожа на амазонку. Ты здесь ради дела, не забывай… И вообще, зачем ты ей нужен, мальчишка… – он откашлялся: «Здесь отличное шампанское, кузина».
– Я заметила… – она изучала винный лист. Джон, решительно, сказал официанту: «Бутылку „Вдовы Клико“, пожалуйста». Откинувшись на спинку стула, достав сигарету, Эстер размяла ее длинными пальцами: «Мое любимое шампанское, кузен Джон».
Юноша, облегченно, выдохнул, широко, счастливо улыбаясь.
Отец сказал Джону о задании только за день до отъезда, в городском особняке, на Ганновер-сквер. Леди Кроу почти переселилась на вокзал Ливерпуль-стрит, куда приходили поезда из порта Харидж, с еврейскими детьми, из Германии. Отец и Джон сидели у камина, в библиотеке, под тяжелой, золоченой рамой картины. Ворон держал румпель, на палубе «Святой Марии» пылали мешки с порохом.
Передав отцу стакан с виски, Джон взглянул на картину:
– Стивен на него похож. Бедный, он все никак не верил, что Констанцы больше нет. Она не могла покончить с собой, она здравомыслящий человек… – Джон, все больше, склонялся к мысли, что кузина была убита:
– Мало ли что Майорана в голову пришло… – думал юноша, – он итальянец, вспыльчивый человек. Хотя он мне показался спокойным… – они со Стивеном обшарили все южное побережье Италии, летали в Палермо. Самолет кузена целые дни проводил над открытым морем. Летчик, наконец, мрачно заметил:
– Все бессмысленно. Полиция заверяет, что трупов на берегу не нашли. Три месяца миновало. Здесь средняя глубина, миля, а то и больше… – лазоревые, как море, глаза, внимательно смотрели на легкие волны. Стивен резко потянул на себя штурвал: «Хватит».
Вернувшись, домой, кузен согласился испытывать новый маршрут через Северную Атлантику. Самолет Люфтганзы, Focke-Wulf Condor, впервые совершил беспосадочный полет из Берлина в Нью-Йорк и обратно. Рейс был рекламным, но Питер сообщил, что Люфтганза всерьез рассматривает возможность организации постоянных полетов, не только в Нью-Йорк, но и в Токио. Отец заметил:
– Черт с ними, с пассажирскими перевозками. Подобная модель… – он посмотрел на снимок, – в случае войны, перейдет во владения Люфтваффе. Дальний бомбардировщик, морской разведчик… – взяв палку, он прошелся по библиотеке. Декабрь стоял теплый, в саду зеленела трава. Отец рассматривал голубое небо. Герцог не поворачиваясь, вздохнул:
– В случае войны… Отсюда… – он указал на потолок библиотеки, – до баз Люфтваффе на побережье Северного моря, не больше часа полета, милый мой. Чтобы снести Лондон с лица земли, не понадобятся дальние бомбардировщики… – отец потрещал костяшками сухих пальцев: «Но мы подобного не позволим. Пусть обкатывают полеты через Атлантику, – он махнул рукой на север, – нам пригодится воздушный мост в Америку».
Стивен Кроу отправился в Шотландию, на аэродром Прествик, под Глазго. Машины уходили на запад, к побережью Канады, на базу Гандер, на острове Ньюфаундленд. Пока путь занимал девять-десять часов, но летчики хотели сократить время до семи. Джон даже не знал, какие самолеты используются в Прествике. От западного побережья Шотландии до Ньюфаундленда, было больше двух тысяч миль. Джон разбирался в авиации. Расстояние лежало на пределе возможностей современной техники: «Они пробуют разные модели, – коротко сказал отец, – посмотрим, что получится». Джон, поежившись, представил себе холодную, зимнюю, воду Северной Атлантики.
Рассматривая сад, герцог усмехнулся:
– Юджиния рассказывала. Ее избиратели, в Ист-Энде, в очереди стояли, чтобы детей по домам разобрать. В Ньюкасле, на заводах, то же самое было… – он помолчал:
– Питера в следующем году мы оттуда выдернем. Нельзя больше рисковать. Посидит пару месяцев в тюрьме, об аресте узнают в Берлине… – отец вернулся в кресло.
Они заговорили о финансах.
Питер предложил использовать фирму Рихтера, в Цюрихе, для отправки денег в Берлин. Герцог навел справки. Контора занималась серыми операциями, но была вне подозрений. Герр Рихтер, родившийся в Юго-Западной Африке, долго жил в Аргентине. Предприниматель погиб в автокатастрофе, в Швейцарских Альпах. В полицейском отчете, присланном из Швейцарии, говорилось, что Рихтер не справился с машиной, во время сильного дождя. Он оставил вдову и дочь. Четырнадцатилетняя девочка училась в закрытом католическом пансионе. Судя по досье, Рихтеры поддерживали нацистскую партию. Герцог вздохнул:
– Фирма может оказаться подставной конторой СД, но, в случае войны, никак иначе помощь в Берлин не отправить. Питер вернется сюда, и займется организацией, – он поискал слово, – канала финансирования… – отец задумался:
– Вряд ли ими заправляет СД. Скорее всего, бизнес, как много других компаний, в Швейцарии. Делают деньги, не задумываясь об их происхождении… – они получили снимок надгробия герра Рихтера. Вдову и дочь герцог велел не фотографировать, такое было бы опасно. По донесениям из Цюриха, женщина вела спокойную жизнь. Она выезжала из Швейцарии только на Лазурный Берег, отдыхать. В Германии, или других сомнительных местах, фрау Рихтер не появлялась:
– Очень хорошо, – подытожил отец, – у «К и К» есть договор с компанией Рихтера. Когда придет время, мы, через них, погоним деньги на Фридрихштрассе, для поддержки группы твоего приятеля, – он подмигнул сыну:
– Умный человек Питер. Вывезти больше сотни детей, и не вызвать подозрения… – Питер и Генрих вернулись в Берлин. С Фридрихштрассе пришла радиограмма о продолжении работы.
– Пора сворачивать их активность в эфире, – сварливо сказал отец:
– Они в полумиле от Принц-Альбрехтштрассе, не стоит рисковать. Передатчик в Берлине мы законсервируем, ювелирная лавка останется в качестве безопасного адреса. Туда будут приходить деньги. Связью начнет заниматься новый координатор… – услышав имя предполагаемого координатора, Джон, робко, поинтересовался:
– Вы уверены, папа? Может быть… – он понял, что не так и не увидел Лауру, – может быть, стоит отправить Лауру в какое-нибудь посольство… – герцог сидел, закрыв глаза.
Он дал разрешение Канарейке рассказать обо всем отцу. Джон был уверен в Джованни. В любом случае, отец Лауры никуда не собирался. Опасности, что его перехватят немцы, русские, или японцы, не было, а в Лондоне они внимательно следили за визитерами.
Джон понятия не имел, о чем говорили отец и дочь, но Джованни позвонил ему, пригласив пообедать, по-холостяцки, в Брук-клубе. Они заняли отдельный кабинет. Дверь за официантом закрылась, Джованни развел руками:
– Я не могу запрещать девочке выполнять свой долг. Конечно… – он затянулся папиросой, – надо было раньше меня поставить в известность. Но я прошу тебя, – он зорко посмотрел на Джона, – оставь Лауру здесь. Не надо ее никуда посылать. Она устала, пусть дома побудет.
Джон обещал кузену никуда не отправлять его дочь и намеревался свое обещание сдержать. Он так и сказал сыну, заметив какую-то грусть в его глазах. Маленький Джон, иногда, порывался позвонить Лауре, из Блетчли-парка. Юноша клал трубку на рычаг:
– Зачем? Она тебя не любит, и никогда не полюбит. Не отрывай ее от работы… – Лаура занималась анализом и обработкой информации с Дальнего Востока. Герцог и адмирал Синклер хотели поручить ей ведение досье и по материалам из Европы.
Отец начертил Джону целую схему:
– Как говорится, вдова с детьми, что может быть прекрасней. Вернее, разведенная женщина, согласно веяниям нового времени. Голова у нее на плечах отличная. Юджиния видела ее в деле, с поездами. Прекрасный организатор, хладнокровный человек… – сын возразил:
– Я помню, что хладнокровный человек выбрасывал в канал одежду бывшего мужа… – герцог закашлялся:
– Такое тоже хорошо. Она не боится поступать решительно, в случае нужды. В общем, – подытожил он, – технику подготовили. Езжай в Харидж, садись на паром. Завтра утром будешь в Голландии.
Будущий координатор сидел напротив. Он пил «Вдову Клико», с копченым лососем и расспрашивал Джона о его сестре и племяннике. У нее были нежные щеки, темные ресницы, и внимательные, спокойные голубые глаза:
– У вас есть опыт обращения с детьми, кузен, – Эстер подождала, пока он нальет шампанского, – вы должны у меня отобедать. Иосифу и Шмуэлю осенью два года исполнилось. Посмотрите, что вас ждет в будущем. Прогуляемся в саду Кардозо… – Эстер отмахивалась, когда коллеги заводили разговор о парке: «Деревья ни в чем, ни виноваты, господа. Я привыкла».
Особняк Кардозо они не собирались использовать для работы. В доме жили дети и няня. В случае согласия, для Звезды снимали неприметную квартиру, в рабочем районе города. Туда отправлялся передатчик, на центральном почтамте арендовался ящик для корреспонденции.
– С удовольствием, кузина Эстер… – Джон, с трудом, представлял, как начать разговор. Он стал обсуждать картины Рембрандта. По совету кузины, Джон днем добрался до музея. Принесли рыбу и белое бордо, Эстер взяла серебряную вилку. Длинные, ловкие, без маникюра пальцы управлялись с едой четкими, отточенными движениями хирурга.
Джон вспомнил о Меире:
– Она, скорее всего, знает, чем занимается младший брат. Будет легче предложить… – скрыв тяжелый вздох, он услышал спокойный голос:
– Вы, кузен, приехали сюда не для того, чтобы болтать со мной о живописи, или последнем фильме мадемуазель Аржан… – Джон поднял глаза. Кузина улыбалась. Воротник шелковой блузки был распахнут. Он увидел начало белой, стройной шеи, блеск жемчужного ожерелья.
– Не смотри туда, – велел себе юноша. Выпив сразу половину бокала бордо, он попросил: «Послушайте меня, кузина Эстер».
Стоя на широком подоконнике квартиры бывшего мужа, на Плантаж Керклаан, Эстер мыла окна. День оказался солнечным, почти теплым, вода в канале блестела. У касс оперного театра собралась маленькая очередь. Она взглянула на афиши: «Мадам Баттерфляй». Не оправляя подоткнутой юбки, Эстер переступила нежными, босыми ногами. Женщина наклонилась к ведру:
– От меня уксусом будет пахнуть. Впрочем, уксус лучше, чем госпитальные растворы для мытья полов… – она медленно протирала стекло сухой бумагой. Маргарита выздоравливала. Доктор де Грааф связался с Мон-Сен-Мартеном. Барон, конечно, не мог уехать от постели больной жены:
– Но ты его не пугал? – озабоченно спросила Эстер коллегу:
– Сказал, что с его внучкой все в порядке? – они сидели в ординаторской, за кофе и папиросами.
– За кого ты меня принимаешь? – почти обиженно отозвался де Грааф:
– Я его уверил, что ребенок здоров, мать ребенка чувствует себя отлично, а лимузин просто мера предосторожности. Зима на дворе.
Шофер из Мон-Сен-Мартена приезжал на следующей неделе. Элизу, с дочерью, скоро выписывали. Эстер прибрала в квартире. Сложив, чемоданы в гардероб, она сходила за провизией. У нее был велосипед с плетеной корзиной, как и у многих в Амстердаме. В кладовой особняка Кардозо стояла деревянная тележка, в которой ездили на прогулку близнецы.
Эстер вспоминала голос кузена:
– Возведем город, дорогие мои… – Джон сидел на ковре в гостиной. Близнецы копошились вокруг, роясь в кубиках. Юноша пришел на обед с заманчивыми свертками, из хорошего магазина игрушек. Он принес два букета цветов, госпожа Аттали тоже получила свой. Эстер приготовила жареную курицу, нафаршировала овощи, испекла миндальный пирог с медом. Джон купил не только подарки. Успев забежать в лавку при синагоге, он явился с двумя бутылками кошерного, французского вина. Эстер сварила кофе, близнецы, построив башни, начали зевать. Госпожа Аттали увела мальчиков наверх, в детскую.
Они с Джоном устроились на скамейке, под розами. Эстер подождала, пока кузен щелкнет зажигалкой:
– У нас маленький сад, кузен… – она кивнула в сторону дома, – в старом особняке Кардозо он был больше. Когда-то, здесь жили родители первого мужа той Эстер, что с Вороном плавала… – женщина помолчала:
– Его Давидом звали, как моего… – она осеклась.
Бывший муж гордился родословной. В архивах Эсноги хранились документы шестнадцатого века, свидетельствующие, что первые Мендес де Кардозо перебрались в Амстердам из Лиссабона. Эстер, однажды, заметила:
– Мои предки тоже здесь жили. Сара-Мирьям, жена Элияху Горовица. Он к Шабтаю Цви ушел… – Давид, высокомерно, ответил:
– Если бы она была послушной женой, она бы отправилась за своим мужем, как положено. Разбила семью, из-за упрямства… – Эстер даже закашлялась: «Он стал вероотступником, апикойресом…»
– Что за средневековая косность, – поморщился Давид. Эстер, ядовито, добавила:
– Стремление к прогрессу, дорогой, у тебя в крови. Твой предок подписал указ, изгнавший Спинозу из общины… – муж, в сердцах, хлопнул дверью кабинета.
– Впрочем, – Эстер любовалась серебристым дымком папиросы, – мы не знаем, как та Эстер выглядела. От Ворона хотя бы портрет сохранился… – Джон рассмеялся:
– Картину, о которой я вам говорил, написали через тридцать лет после гибели Ворона. Хотя, может быть, сэр Николас рассказывал об отце… – он, искоса, посмотрел на стройную шею женщины. Закутавшись, в кашемировую шаль, Эстер покачивала острым носком туфли.
Рядом с ней Джон всегда краснел. Он краснел, передавая ключи от снятой на подставные документы, скромной квартиры, рядом с рынком Альберта Кейпа. Эстер кивнула:
– Правильно. На вокзале пассажиры, на рынке покупатели. Они ничего не помнят, кроме цен на картошку и рыбу… – тонкие, розовые губы усмехнулись. Кузина была выше его на полголовы. Обучая ее работать на передатчике, Джон, незаметно, любовался прямой спиной.
– Сидя, такое незаметно… – длинные пальцы отменно управлялись с рычажками контроля:
– Она почти шесть футов ростом… – кузина сняла наушники:
– Пять футов восемь дюймов, мистер Джон… – голубой глаз подмигнул:
– Значит, мне предстоит, и шифровать информацию? – она склонила светловолосую голову.
– А я пять футов пять дюймов… – грустно подумал Джон. Он очнулся:
– А? Да, кузина. Но вы не волнуйтесь, я вас обучу… – юноша вздохнул: «Она очень быстро схватывает. Жаль, я бы здесь хотел дольше пробыть».
Кузина, сразу, сказала:
– Я это делаю не из-за денег. Я была в Венло, встречала поезда с детьми… – Эстер помолчала, – видела нацистские флаги, на той стороне границы. Вы знаете, чем занимается мой старший брат… – Джон кивнул:
– Знаю, кузина. Он замечательный человек, рав Горовиц. Очень смелый. И ваш младший брат… – он вовремя замолчал. Эстер усмехнулась:
– Меир сюда приезжал, прошлым годом, когда тетя Ривка погибла. Я заметила его загар. Вы с ним, что, виделись? – она указала куда-то за окно маленькой квартирки.
Под окнами шумел рынок. Джон приходил сюда каждый день. У него были умелые руки. Он устроил, в кладовой, тайник для радиопередатчика. В маленькой кухоньке стояла газовая плита. Он купил кофе, спички, запас папирос и простую пепельницу. Здесь была всего одна комната, гостиная, она же и спальня.
Джон предупредил Эстер, что, в случае необходимости, в квартире переночуют люди, направляющиеся, как он туманно объяснил, дальше. Кузина принесла из особняка мыло, постельное белье, полотенца и старое, шерстяное, одеяло. Сидя с ней над шифровальной таблицей, Джон замялся:
– Надеюсь, вы понимаете, кузина, нельзя использовать эту квартиру в качестве… – тонкая бровь поднялась вверх: «Мистер Джон, поверьте, я не встречаюсь с мужчинами на работе». Он зарделся.
Этой осенью за Эстер начали ухаживать коллеги из госпиталя и с кафедры, в Лейдене. Все носили обручальные кольца. Эстер наотрез отказывалась от подобных предложений. Были вокруг и молодые доктора, однако женщина чувствовала себя старше ровесников:
– И старше него… – Эстер попросила показать ей медвежий клык. Она принесла Джону старинный кинжал, из шкатулки:
– Он по женской линии передается. Сестра деда моего… – она посмотрела за окно, – бывшего мужа, доктор Мирьям Кроу, подарила его моей бабушке, Бет Фримен. Клинок в Америку вернулся, и опять в Европу приехал… – Джон, было, хотел сказать, что оружие перейдет дочери Эстер, но осекся:
– Она не может выйти замуж, без религиозного развода. Может, за не еврея, но тогда ее дети станут незаконнорожденными. Надо же быть таким упрямцем.
С кузиной он ее бывшего мужа не обсуждал. Эстер, только, коротко сказала:
– У мальчиков сестра есть, Маргарита. Она младенец еще. Когда-нибудь, они, конечно, познакомятся… – близнецы пока говорили на птичьем языке. Эстер смеялась:
– Такие дети позже начинают болтать. Зато они друг друга без слов понимают… – мальчики были веселые, Джону нравилось с ними возиться.
Работая с кузиной, он убедился, что отец хорошо разбирается в людях. Эстер оказалась спокойной, рассудительной женщиной. Они говорили о медицине. Кузина заметила: «Диссертация у меня по хирургии. Кесарево сечение. Пока редкие женщины стоят у операционного стола, но я уверена, все изменится».
Услышав о ее брате, Джон согласился:
– Виделись, кузина Эстер.
Женщина разбирала, с карандашом, шифровальную таблицу:
– Очень жаль, что республиканцы терпят поражение… – Эстер аккуратно писала цифры, – я читала книгу кузины Тони. Замечательно написано. Она будет продолжать? – поинтересовалась кузина. Джон вздохнул:
– Посмотрим. Она в Кембридж вернулась, занимается по переписке, пока Уильям дитя. Наверное, диссертацию защитит, преподавать начнет… – Джон надеялся, что сестра, с ребенком на руках, больше никуда не отправится.
– Войны нет… – успокаивал себя юноша, но вспоминал данные из Германии: «Пока нет».
Эстер закончила протирать окно. Глядя на канал, она думала, что теперь можно ходить в оперу, сшить шелковые платья, и купить швейцарские часы:
– И лосьон, от Элизабет Арден… – почувствовав запах уксуса из ведра, она, невольно, усмехнулась, – и духи. Мальчиков на море вывезти, снять дом, на лето. Хоть бы он… – Эстер дернула углом рта, – подольше в Маньчжурии пробыл. Когда он вернется, он потребует мальчиков сюда отправить… – Эстер оглядела гостиную, – или в Мон-Сен-Мартен. И не поспоришь, у него на руках судебное решение. Он с полицией явится, если я откажусь… – Эстер увидела кузена.
Джон выходил из касс. Она обмолвилась, что давно не была в опере. Юноша, сразу, предложил купить билеты. За первым обедом, в «Европе», счет не принесли к столу. Эстер удивилась, Джон рассмеялся:
– Кузина, меня папа с юных лет учил. Когда мужчина приглашает кого-то в ресторан, например… – он, смутился, – делового партнера, – нашелся Джон, – счет вообще не должен появляться в, так сказать, поле зрения. Я обо всем позаботился… – бывший муж Эстер проверял счет, шевеля губами, в присутствии официанта. Давид бормотал:
– Ты очень, много ешь, Эстер. Надо проявлять умеренность, выбирать дешевые блюда… – она молчала, комкая длинными пальцами скатерть, стараясь не смотреть на непроницаемое лицо официанта. Эстер было стыдно.
Она объяснила Джону, что приводит в порядок квартиру подруги. Эстер, сначала, озорно подумала, что можно спрятать здесь гребень, или шпильки. Женщина махнула рукой:
– Незачем. Эта госпожа Кардозо, ни в чем не виновата. Она и ревновать не станет. Тихонько поплачет, и продолжит хлопотать вокруг него. Ей восемнадцать тогда было, что она понимала? Да и сейчас немногое… – услышав звонок, Эстер соскочила с подоконника. Не оправив юбки, она прошлепала в переднюю.
Дверь открылась. Джон, невольно, опустил глаза. Он видел подобное только на картинах, в Национальной Галерее. Длинные ноги сверкали стройными коленями. Блузка была расстегнута почти до начала груди. Джон вдохнул резкий, щекочущий ноздри запах уксуса. Эстер посмотрела на букет роз:
– Он в лавку забежал, на канале. Он всегда мне цветы приносил…
– Нельзя, нельзя… – велел себе Джон, – она работник, она Звезда… – она скрутила светлые волосы в узел. Ногти на обнаженных ногах отливали красной эмалью.
Эстер помнила издевательский голос бывшего мужа. Они столкнулись на улице, после заседания суда. Давид смерил ее презрительным взглядом:
– Развода в синагоге ты не получишь, не надейся. Впрочем, на тебя, потасканную толстуху, никто не польстится. Умрешь соломенной вдовой… – розы упали на пол, хлопнула дверь. Джон хотел сказать, что взял билеты в ложу, но сразу, все забыл. У нее были горячие, нежные губы, волосы растрепались. Он прижал Эстер к стене передней:
– Она меня выше. Все равно, мне все равно. Господи, я сейчас умру, от счастья…
– В его квартире… – Джон поднял ее на руки, – на его кровати. Больше года ничего не было… – застонав, она откинула голову назад:
– Один раз, – сказала себе Эстер, – чтобы мне стало легче. Ничего не случится, ничего не может случиться. Я его старше, то ли разведенная, то ли замужем, с детьми. Он не еврей. В его квартире… – Эстер почувствовала, что улыбается:
– Так ему и надо, мамзеру… – она закрыла глаза: «Один раз».