Вельяминовы – Время Бури. Книга первая

Шульман Нелли

Продолжение истории семьи Вельяминовых в ХХ веке. Гражданская война в Испании, убийство Троцкого, создание баллистических ракет и начало атомной гонки.

 

© Нелли Шульман, 2014

© Анастасия Данилова, иллюстрации, 2014

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru

 

Пролог

По пятницам в ресторане Санборнса, в Casa de los Azulejos, танцевали танго. Огромные окна первого этажа распахивали в жаркую ночь. Вокруг электрических фонарей кружились белые мотыльки. Скрипка и аккордеон смешивались со звуками автомобильных гудков. Улицу Мадуро наполняли машины. Столичные жители начинали развлекаться ближе к полуночи.

К трем часам утра, в ресторане было накурено. Дым поднимался к разноцветным витражам стеклянного потолка. За коваными перилами галереи виднелись фрески и мозаики. Стены выложили плиткой из Пуэбло, белой с голубыми узорами. Официанты во фраках неслышно скользили среди пар, разнося французское шампанское, текилу и шотландский виски.

Смятую, накрахмаленную скатерть столика в углу засыпал пепел. Перед мужчинами красовались тарелки с остатками закусок, огненных тамале, с начинкой из перца чили, севиче из свежих, океанских креветок, размазанного по фарфору, зеленого гуакамоле. Они курили кубинские сигары. Старший, высокий, грузный человек лет пятидесяти, взял маленький стаканчик. Текила, в свете хрустальных люстр, отливала серебром.

– Это агава с равнин, – одобрительно сказал он, – понюхай, травами пахнет. Я скучал по ней, в Америке, – он пригладил редеющие, темные волосы. Мужчина залпом выпил, вытерев губы шелковой салфеткой.

– Значит, тебе отказали в комиссии на следующие фрески из-за скандала с портретом Ленина? – его спутник достал потрепанный блокнот:

– Ты не намереваешься подать в суд, Диего? Ты можешь получить неустойку, за нарушение контракта…, – он быстро писал: «У газеты есть хороший адвокат…»

– Я художник, – презрительно отозвался Диего Ривера, – а не стряпчий. Нельсон Рокфеллер сначала связывался с Матиссом и Пикассо. Оба оказались заняты, – он махнул официанту: «Еще бутылку!». В стекле играли огоньки свечей на столах, пахло табаком и женскими духами:

– Я сказал, что фреска, произведение искусства, и я должен быть свободен в творчестве. Он согласился, но, увидев портрет Ленина, взвился до небес. Я предложил, – Ривера усмехнулся, обнажив желтые, крупные зубы, – добавить Линкольна, но Рокфеллер был вне себя. Фреску сбили, – он разлил текилу по стаканам:

– Твое здоровье, Хорхе. Пиши, пиши, – он кивнул на блокнот, – я повторил фреску в Мехико, но никогда не мешает поддеть американцев. Тем более, у вас левая газета, – они выпили. Журналист вдохнул сладкий аромат цветов: «Это с улицы, жасмин. Хорошая весна в этом году».

Ривера повторил фреску, по фотографиям, сделанным его помощником. «Человек, управляющий Вселенной» украшал Дворец Изящных Искусств, в Мехико. Кроме Ленина, Ривера написал Маркса, Энгельса, Троцкого и отца Нельсона Рокфеллера. Джон Рокфеллер-младший, убежденный трезвенник, сидел за столиком с дамой, распивая спиртное. Над их головами висела чашка Петри с бледными спирохетами, возбудителями сифилиса.

– Такое понравится американцам, – довольно сказал Ривера, показывая журналистам фреску, в пустых залах Дворца, – непременно опубликуйте фотографии.

– Ты не боишься? – внезапно поинтересовался Хорхе.

– Ты был в России, ты коммунист, а привечаешь у себя Троцкого. Говорят, что Сталин приказал не оставлять сеньора Леона в живых. Он остановился в твоей резиденции…, – Ривера, казалось, его не слышал.

Он смотрел на дубовые, приоткрытые двери ресторана. С улицы доносился шум, визжали тормоза машин.

Высокая, стройная женщина, в скроенном по косой, шелковом, сером платье, сбросила шаль на руки швейцару. Метрдотель поклонился. Она прошла к пустому столику, рядом с эстрадой. В серебряном ведерке, на льду, лежала бутылка «Вдовы Клико». Черные, тяжелые волосы женщина стянула в пышный узел, украсив бриллиантовой заколкой, цветком жасмина. Закинув ногу на ногу, покачивая остроносой туфлей, она курила папиросу в мундштуке слоновой кости, отпивая шампанское. Чулок она не носила. Заиграла музыку, кто-то появился рядом со столиком, Алые губы улыбнулись, она приняла приглашение.

Платье женщины было вырезано на спине, почти до поясницы. На нежной, белой коже, выступали лопатки. Танцевала она мастерски, откинувшись на руки партнеру, подчиняясь ему. Ривера подумал:

– Танго. Мужчина в нем ведет. Мужчина всегда ведет…, – он знал, о связи жены и Троцкого:

– Наплевать. У меня три года ничего не случалось, с Америки. У нас открытый брак…, – он повернулся к журналисту. Художник, наставительно, сказал:

– Хорхе, сеньор Троцкий здесь по приглашению нашего президента, сеньора Карденаса. Я просто приютил изгнанника. Я коммунист, – Ривера выпил текилы, – но это не значит, что я должен подчиняться воле товарища Сталина. Здесь Мексика, а не Советский Союз. Мы от них не зависим. Он потушил сигару в серебряной пепельнице:

– Коммунизм ценен тем, что предполагает свободу собственного мнения, в отличие от национал-социалистов сеньора Адольфо Гитлера, – Ривера отряхнул от пепла хороший, но помятый, льняной костюм.

– Я туда еду, – заметил Хорхе:

– Плыву в Бремен, через Испанию. Я не спортивный журналист, но освещаю Олимпиаду…, – он усмехнулся:

– Редактор считает, что коммунист в моей роли более объективен, чем поклонники сеньора Адольфо и сеньора Бенито. Их, сам знаешь, хватает…, – Ривера долго, тяжело молчал:

– И сеньора Иосифа тоже. В Испании…, – он поднялся, – в Испании скоро начнется переворот, Хорхе. Я бы на твоем месте, – он встряхнул головой, – остался в Кадисе. Попадешь в самую гущу событий…., – он смотрел на тонкие, обнаженные до плеч руки женщины, на крой платья. У Риверы был точный глаз художника:

– От мадам Мадлен Вионне, – понял он, – у Фриды такие наряды есть. Она, наверное, европейка…, – музыка закончилась. Оркестр сразу заиграл следующую мелодию.

– Ты куда? – озабоченно спросил Хорхе. Ривера чуть пошатывался, но, учитывая четвертую бутылку текилы, держался достойно.

– Здоровый он человек, – завистливо подумал журналист, – впрочем, он говорил: «Муралист работает, как в цехе, на фабрике. Технология фресок со времен Рафаэля не изменилась. Я по десять часов в день провожу на лесах».

– Танцевать, – бросил через плечо Ривера. Он пошел к столику, где женщина подняла бокал с шампанским. Заиграли Por Una Cabeza сеньора Карлоса Гарделя, погибшего в прошлом году, в авиакатастрофе.

– Позвольте мне, мадам, – сказал он по-французски, доставая бутылку из ведерка: «Позвольте пригласить вас на танец. И позвольте заказать еще одну, – Ривера оценивающе посмотрел на шампанское, – эта заканчивается».

У нее были серые, огромные, дымные глаза, и длинные, черные ресницы. Пахло от женщины сладко, волнующе, жасмином. На пальце блестело золотое, обручальное кольцо и еще одно, с небольшим алмазом. «Отлично, – подумал Ривера, – замужние сами не заинтересованы в огласке».

– Не слишком ли много позволений? – черная, изящная бровь поднялась вверх. Она говорила по-испански. У нее был низкий, немного хриплый голос и акцент портеньо. За танцем она рассказала Ривере, что приехала в Мехико действительно, из Буэнос-Айреса.

Сеньора Ана улыбнулась, следуя за Риверой:

– Мой муж остался на побережье. У него дела, коммерческие. Мы здесь проездом, собираемся в Париж и на Лазурный берег. Моя семья живет в Аргентине с прошлого века, но я не терплю нашу зиму, и стараюсь проводить сезон на севере. Здесь теплее, – губы приоткрылись. Ривера увидел белые, острые зубы:

– Теплее, сеньор Диего…, – томно протянула сеньора Ана. Откинувшись в его руках, выгнув красивую спину, она достала изящной головой почти до пола. За столиками зааплодировали, Ривера прижал ее к себе. Ловко развернувшись, женщина продолжила танцевать.

Он забыл, что пришел сюда с журналистом. Сеньора Ана пригласила его за столик:

– Я не люблю проводить время на складах или в порту. Муж занимается бизнесом, я решила развлечься…, – он щелкнул перламутровой зажигалкой от Ронсона. Сеньора Ана прикурила:

– Я первый раз в Мехико, сеньор Диего, но много слышала о вашем городе. Пока что…, – женщина лукаво улыбнулась, – столица оправдывает мои ожидания…, – Ривера подумал, что ей чуть за тридцать, не больше. Одна, тонкая морщинка, пересекала высокий лоб. Стряхнув пепел, сеньора сняла длинными пальцами с губ крошки табака. Ногти у нее тоже были длинные, острые, ухоженные, накрашенные новинкой, алым лаком. Ривера вспомнил корриду, лужи крови, дымящиеся на песке, и точные, изящные движения матадора.

– Она танцует, – понял Ривера, – словно матадор, работающий с быком. Сначала подчиняется, делает вид, что бык победил, а потом, исподтишка, наносит решающий удар. Бык умирает счастливым, уверенным в своем превосходстве. Господи, кажется и я…

Сначала, он думал пригласить ее на корриду, но усмехнулся: «Как будто она не видела боя быков, в Аргентине». Женщина представилась сеньорой Аной Рихтер. И она, и ее муж, надежно, по словам сеньоры Аны, засевший в порту Веракрус, и не собирающийся посещать Мехико, происходили из семей немецких эмигрантов.

– Мы швейцарские немцы, – рассмеялась сеньора Ана, – однако, я никогда не была в Европе. Мы хотим увидеть Олимпиаду, – она загибала красивые пальцы, – Альпы, Париж, и остаться до бархатного сезона на Лазурном берегу. Муж встречается с деловыми партнерами, а я собираюсь ходить на примерки, и посещать музеи, – сеньора Рихтер любила живопись. Ривера надеялся, что женщина слышала о нем. Его ожидания оправдались. Сеньора Ана ахнула:

– Боже, не могу поверить. Я читала, в Буэнос-Айресе, о скандале с вашей фреской…, – она положила прохладную, нежную руку на пальцы Риверы:

– Какой позор, сеньор Диего. Художник должен быть свободным в творчестве…, – Ривера заставил себя не закрывать глаза, не выдыхать, так это было хорошо.

– У нее сильные пальцы, – понял Ривера, – мягкие, но сильные…, – он, искоса взглянул на узкие бедра, на тонкую талию, на почти незаметную под шелком платья, маленькую грудь:

– Сейчас в моде формы, но мне такие фигуры больше нравятся. Она должна хорошо носить мужскую одежду…, – Ривера предложил:

– Я делаю эскизы к будущей фреске. Хотите мне позировать, сеньора Ана? – легко покраснев, женщина кивнула. Ривера заказал шампанское, и деревенский кофе, в глиняных горшочках, с корицей и тростниковым сахаром. Сеньора Ана ела фрукты, и наполненные сладким кремом рогалики. Она рассказывала Ривере о Буэнос-Айресе, о семейной эстансии, на западе, у подножия Анд, о ложе в опере и особняке на океанском побережье. Она остановилась в «Эксельсиоре», на Пасео де ла Реформа.

Ривера хмыкнул: «Самый дорогой отель в городе. Когда построят „Мажестик“, на площади Конституции, они будут соревноваться, но пока у „Эксельсиора“ соперников нет».

Ривера научил ее пить «бандеру». Он поставил перед женщиной три стаканчика, с текилой, соком лайма и сангритой.

– Белое, красное, и зеленое, сеньора Ана, – он раскурил сигару, – цвета нашего флага.

Сеньора улыбнулась, принимая маленький поднос:

– Посмотрим, сеньор Диего, сколько знамен мы сможем поднять.

Она играла на фортепьяно. Окутывая ее плечи шалью, Ривера шепнул:

– У меня в мастерской стоит инструмент, сеньора Ана. Договорились. Обедаем вместе, потом приватная экскурсия во Дворец Изящных Искусств. Посмотрите на мои фрески, и отправимся в студию. Весна, свет долго держится…, – подумав о Фриде, он развеселился:

– Представлю ей Ану, как жену мецената. Она и вправду, богата. Может быть, захочет купить картину Фриды, – он едва удержался, чтобы не коснуться губами уха женщины. Троцкий жил в отдельно стоящем доме, среди пышно цветущих глициний, и в большой усадьбе не появлялся. Изгнанник славился осторожностью. В его коттедж даже не провели телефон.

На улице рассветало. Легкий, прохладный ветер носил по булыжнику раздавленные розы и гвоздики, старые газеты. Ривера успокоил себя: «Он к нам в дом не заходит. Сеньора Ана не знает, кто он такой».

Поцеловав женщине руку, Ривера усадил ее в гостиничный «Линкольн», цвета голубиного крыла. Опустив окошко, сеньора Ана помахала:

– Сегодня увидимся, сеньор Диего. Доброго вам утра! – она, озорно, рассмеялась. Машина заурчала, шофер включил фары. Лимузин тронулся, наехав задним колесом на кусок газеты: «Муссолини аннексирует Эфиопию». «Линкольн» исчез за углом. Засунув руки в карманы пиджака, Ривера вспомнил длинную, обнаженную, без ожерелий шею, украшенную маленьким, детским золотым крестиком. Тусклые, старые изумруды бросали отсветы на острые ключицы. Выбросив сигару, Ривера пошел домой, думая о ее серых, спокойных глазах.

Сеньора Ана Рихтер в этот день отказалась от «Линкольна», закрепленного за ее номером, трехкомнатным люксом, на верхнем этаже «Эксельсиора». С мраморного балкона открывалась панорама Пасео де Ла Реформа. Улицу выстроили во времена императора Максимилиана, в прошлом веке, сделав ее похожей на Елисейские поля.

Сеньора Ана сказала портье, что прогуляется по магазинам пешком. Женщина надела дневное, закрытое платье светлого шелка, парижские туфли на высоком каблуке. На плече висела сумочка от Луи Вюиттона.

– И багаж у нее от Вюиттона, – вспомнил портье, – впрочем, она с одним саквояжем приехала. Объяснила, что проведет в Мехико несколько дней. Какая красавица…, – он посмотрел вслед прямой спине. Платье спускалось ниже колен, сеньора Ана чуть покачивала узкими бедрами. Она носила шелковую, небольшую, шляпку, с вуалеткой, украшенную гроздью цветов жасмина. Сеньора Ана предупредила портье, что завтра выезжает, возвращаясь на побережье. Служащий предложил сеньоре Рихтер позаботиться о билетах на поезд. Женщина отмахнулась:

– Приедет мой муж. У него деловая встреча в городе. Большое спасибо, – искренне сказала сеньора Рихтер, – у вас замечательный отель. Я, непременно, порекомендую его друзьям, – портье покраснел от удовольствия. Сеньора Рихтер ушла. Он велел горничной, принести, при уборке номера свежие цветы. Постоялица завтра уезжала, такое было не в правилах, отеля, но портье хотелось еще раз услышать ее похвалу.

Она вернулась вечером. Мальчик в форменной курточке подхватил пакеты. Сеньора Ана заказала в номер легкий ужин, салат и креветок. Попросив кофе, и пачку дорогих папирос, постоялица велела ее не беспокоить. Сеньора вознеслась в сверкающем бронзой лифте на верхний этаж «Эксельсиора», где разместили четыре, лучших в гостинице, номера. Портье долго вдыхал запах жасмина, витавший над стойкой мореного дуба.

Отпустив мальчика с парой монет, сеньора Рихтер долго, внимательно осматривала комнаты.

Она проверила закладку в книге, лежавшей у кровати. Сеньора Ана читала «Таверну «Ямайка», Дафны Дю Морье, на английском языке. Книги подбирались очень аккуратно. Не было даже речи о том, чтобы оставить в номере, или держать дома, авторов, славящихся левыми, радикальными пристрастиями. В Буэнос-Айресе Рихтеры, считались консервативной парой, столпом католической церкви. Они много жертвовали на нужды национал-социалистов.

Пять лет назад в Буэнос-Айресе открылось отделение партии за границей. Сеньор Теодор Рихтер пригласил на обед руководителя бюро, ландесгруппенляйтера Далдорфа. За стейком и красным вином, сеньор Рихтер, доверительно сказал:

– Мы, как аргентинские граждане, не можем вступить в партию. Но, дорогой Юлиус, – Рихтер улыбнулся в красивую, темно-рыжую бороду, – вы можете рассчитывать на нашу поддержку.

В своем особняке, в дорогом районе Буэнос-Айреса, Рихтеры устраивали благотворительные вечеринки, в пользу партийной ячейки. Фрау Анна украшала дом красно-черными флагами, пекла швейцарские и немецкие сладости, играла на фортепьяно народные песни. Она была активисткой «Содружества женщин за границей». Дочка Рихтеров, Марта, ходила на собрания молодежной нацистской ячейки. Марта училась в частной школе Бельграно, и занималась с преподавательницей из оперы. На вечеринках девочка пела красивым сопрано «Хорста Весселя» или гимн Гитлерюгенда:

– Unsere Fahne flattert uns voran! – девочка откидывала назад блестящую старой бронзой волос голову. Зеленые глаза сияли, она поднимала руку в нацистском салюте. Гости, восторженно, хлопали.

Герр Рихтер принес Далдорфу папку с документами. Сеньора Ана лукавила, говоря с Риверой. Рихтеры приехали в Буэнос-Айрес не в прошлом веке, а лишь десять лет назад, из бывшей немецкой колонии в Юго-Западной Африке.

– После британской аннексии территорий, оставаться там стало совершенно невозможно, – недовольно сказал герр Теодор Рихтер, – однако интересы в золотодобыче я сохранил.

Ландесгруппенляйтер, внимательно, просмотрел семейные бумаги герра Теодора. Предок Рихтера приехал в Юго-Западную Африку из Цюриха, в позапрошлом веке, а предок фрау Анны, тоже из швейцарских немцев, и того раньше. Он перебирал свидетельства о крещении и венчании, на желтой, ветхой бумаге, выцветшие дагерротипы. Далдорф листал семейную Библию, отпечатанную в Цюрихе, во времена короля Фридриха Великого. Рихтер был щедрым жертвователем, партия нуждалась в деньгах. Далдорф пожал ему руку:

– Я отправлю документы в Берлин, но, думаю, решение будет положительным, герр Теодор. Передавайте привет семье. Жду вас на пиво, – он похлопал коммерсанта по плечу. Рихтер ему нравился. Далдорф любил степенных, спокойных людей, а герр Теодор был именно таким.

– И в конторе у него все отлично устроено, – Далдорф вспомнил блистающий чистотой зал, хорошеньких секретарш, печатные машинки, телефоны и мощные радиоприемник: «Основательный человек».

Ландесгруппенляйтер присовокупил к бумагам герра Рихтера хвалебную, рекомендацию. Через два месяца он вручил герру Теодору свидетельства о чистоте происхождения. Герр Рихтер был истинным арийцем, как и его жена с дочерью. Документы вернулись в сейф, стоявший в кабинете герра Теодора.

Они ничем не рисковали.

Настоящая семья Рихтеров десяток лет, как лежала в земле, в пустынных, жарких степях юго-запада Африки, рядом с пепелищем фермы. Даже после передачи колонии под протекторат Британии, в тех краях оставалось много немцев. На отдаленные поселения часто нападали кочевники. У всех в памяти была война, устроенная неграми в конце прошлого века. Пожару и убийству поселенцев никто не удивился.

Герр Рихтер занимался импортом и экспортом. Он арендовал банковские ячейки и часто появлялся в хранилищах с элегантным саквояжем от Гойара. Банки строго следили за неприкосновенностью операций. Герр Рихтер оставался в помещении один.

Предварительно он посещал склады в порту. Контора часто получала грузы из Европы. Сеньора Рихтера хорошо знали таможенники. Товары всегда приходили одинаковые. Рихтер импортировал английские ткани, чай, специи. Досмотр проходил формально.

Рихтер сказал Далдорфу, что покидает Буэнос-Айрес. Коммерсант хотел перевести дело на родину предков, в Цюрих. Ландесгруппенляйтер улыбнулся:

– Может быть, сразу в Германию, Теодор?

Они давно называли друг друга по имени. Герр Рихтер покраснел:

– Это большая честь, Юлиус. Посмотрим. Может быть, позже, когда Марта подрастет…, – дочери Рихтеров исполнилось двенадцать. Осенью Рихтеры отправили Марту, в закрытую школу, в Альпах. Они провели зиму в Буэнос-Айресе. Герр Рихтер уволил сотрудников, с тройным окладом, они продали особняк. Далдорф выдал им рекомендательные письма, для руководителя отделения национал-социалистической партии за границей, в Цюрихе.

Для всех, они отплывали из Буэнос-Айреса в Ливорно.

На самом деле, герр Рихтер нанял мощный «Линкольн». Ранним утром они с женой уехали на север, в Монтевидео. За ними отправились ящики с мебелью, коврами и домашней утварью. Груз доставили на пакетбот, идущий в Мексику, в Веракрус. Оттуда имущество Рихтеров ехало в Нью-Йорк, а потом в Италию.

Марта, обреталась не в Швейцарии. Теодор осенью отвез дочь в Америку. Отец поместил ее в школу Мадонны Милосердной, лучший в Нью-Йорке католический пансион для девочек. Марта, как и родители, свободно говорила на английском языке.

– Так лучше, – сказала Анна мужу, – в Мехико мы будем жить раздельно. Марте было бы с нами неудобно. Заберем, все, что нужно, из Нью-Йорка, и отправимся в Европу.

В Нью-Йорке их тоже ждали кое-какие, аккуратно упакованные ящики. Предложение Далдорфа было заманчивым, однако Теодор сказал жене дома, за чашкой кофе:

– Москва на такое не пойдет. Слишком опасно. Мы должны обосноваться в Швейцарии, в центре европейских операций. Оттуда будем наезжать в Берлин, в Париж, да и куда угодно…

Вытащив цветы из вазы, женщина подняла лепестки, ощупывая их длинными, красивыми пальцами. Их особняк в Буэнос-Айресе был чистым. Теодор каждую неделю, лично, проверял проводку, вентиляцию, и телефон. Дом в Цюрихе Рихтеры выбрали по присланным из Москвы фотографиям. Тамошний особняк тоже готовили к проживанию. Сеньора Рихтер знала, что техники не подведут.

– Удобно, что Теодор инженер, – переодевшись, она протерла лицо лосьоном от Элизабет Арден, – он даже доучиться успел, несмотря на все наши, – сеньора Рихтер повела рукой, – путешествия.

– Впрочем, я тоже, – у сеньоры Аны имелся диплом преподавателя языков, из университета Буэнос-Айреса.

Выйдя на балкон, она присела в кованое кресло, с чашкой кофе. Сеньора Ана обещала мужу, что с Риверой все пройдет легко. Теодор жил на безопасной квартире местных резидентов, однако женщин здесь не водилось. Жена Риверы, Фрида Кало, согласно досье, не любила посещать рестораны, и вообще была нелюдимой. Мужчина не годился. Сеньора Ана, в Буэнос-Айресе, пожала плечами:

– Дело двух дней. Оставлю ему записку, что приехал муж, поблагодарю за приятно проведенное время. Ты придешь, – она лежала на кровати, закинув руки за голову, – и починишь телефон, мой дорогой выпускник московского высшего технического училища, – Теодор заканчивал первые два курса в Санкт-Петербурге, но, после революции, завершил образование в Москве. Он провел губами по белой щеке:

– Мы с тобой почти двадцать лет друг друга знаем. Я только сейчас понял. Я в тебя сразу влюбился, на Финляндском вокзале.

– Мне было пятнадцать, – томно сказала Анна, – папа меня вывозил из Швейцарии с документами мальчика. Я надела штаны, какое-то старое пальто, и остригла голову. Не говори ерунды…, – сырой, апрельской ночью, в гудках паровозов, в шипении газовых фонарей, девятнадцатилетний Теодор, с другими товарищами, встречал Ленина на вокзале. Он, почти единственный среди большевиков, умел водить автомобиль. От Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов для приветствия Ленина, прислали большую делегацию меньшевиков и эсеров. Теодор предложил: «Я пригоню машину, на всякий случай. Вдруг будут провокации». Он подрабатывал шофером у председателя правления Волжско-Камского банка. Начальство отбыло на Лазурный берег, форд остался в полном распоряжении Теодора. Стоя на перроне, он все не верил, что увидит Ленина:

– Я, мальчишка, из бедной латышской семьи…, – Теодор Янсон учился в университете по стипендии. Закончив рижское, реальное училище с золотой медалью, он, еще в школе, стал интересоваться техникой. От призыва его освободили, как единственного сына, и студента. Добровольно идти в армию, Теодор не собирался. Война была империалистической. Все большевики были уверены, что она выльется в мировую революцию.

– Тогда, – говорил Теодор, – я встану в первые ряды тех, кто борется с капитализмом, и возьму в руки оружие.

Лил мелкий дождь, поезд из Гельсингфорса прибывал по расписанию. Они слышали шум на площади. Увидеть Ленина пришли тысячи людей, близлежащие улицы оцепили солдаты.

Ленин вышел из вагона в простом пальто, в кепке. Усталое лицо осветилось улыбкой:

– Как вас много, товарищи, я не ждал такой встречи…, – у него была крепкая рука. Ленин, весело, сказал председателю совета, меньшевику Чхеидзе:

– Пойдемте, поговорим с народом. Не стоит их разочаровывать.

– Владимир Ильич…, – растерянно отозвался Чхеидзе, – мы не рассчитывали…,

– Хватит рассчитывать, – резко оборвал его Ленин, – надо делать. Александр Данилович, – он обернулся, – организуйте все. Я на площадь, – он махнул в сторону входа на вокзал. Теодор услышал над своим ухом голос: «Вы еще кто такой?».

Высокий человек, в кожаной, потрепанной куртке, тоже в кепке, завязал вокруг шеи простой шарф.

Голубые глаза сверкнули холодом. Теодор, торопливо, сказал:

– Я товарищ Янсон, из Петроградского совета, занимаюсь студентами…, – он замер, поняв, с кем говорить. Рядом с мужчиной в кожанке стоял долговязый, худой, стриженый мальчишка в коротковатом пальто.

– Горский, – он подал руку.

Позже Теодор узнал, что он всегда так представляется. Он говорил просто: «Горский». Ничего добавлять не требовалось. Ленин, наедине, звал его по имени, так же делал и Сталин.

– Моя дочь Анна, – коротко сказал Александр Данилович Горский, – давайте, товарищ Янсон, если взялись за дело, то работайте. Надо обеспечить безопасность Владимира Ильича, надо позаботиться о багаже…, – он распоряжался, а Теодор смотрел в большие, серые глаза девочки.

– Это ваш первый визит в Петроград? – поинтересовался Янсон. Теодор обругал себя: «Что ты за дурак? Понятно, что она в эмиграции выросла».

Девчонка кивнула:

– Я никогда не была в России. Вы студент? – она порылась по карманам. Теодор, торопливо, чиркнул спичкой:

– Будущий инженер. У меня автомобиль, я умею водить…, – Анна, неожиданно, улыбнулась:

– Я тоже. Меня папа за руль в двенадцать лет посадил, – она обернулась к отцу: «Владимир Ильич начал выступать».

– Беги, – разрешил Горский, отмечая в списке чемоданы и саквояжи.

– Что вы стоите, товарищ Янсон, – ядовито поинтересовался Александр Данилович, – вы говорили об автомобиле. Подгоните машину к входу, она понадобится Владимиру Ильичу. И возвращайтесь сюда. Поможете мне с устройством товарищей на квартиры.

Теодор тогда не услышал речи Ленина.

В Буэнос-Айресе, муж, озабоченно, спросил у Анны:

– А если сеньора Кало заинтересуется тобой, захочет написать портрет? Она известная художница, им не принято отказывать. Придется задерживаться…, – Анна поцеловала его рыжий затылок:

– Дорогой мой, такого никогда не случится. Женщина, даже гениальная, как сеньора Кало, не собирается рисовать предполагаемую любовницу своего мужа. Если бы ты, хоть раз привел домой барышню, ты бы понял…, – у нее были сладкие, такие сладкие губы. Теодор, смешливо пробормотал: «Все собираюсь, двенадцать лет, и все никак не приведу».

Сеньора Кало, неодобрительно, посмотрев на гостью, ушла в студию. Ривера повел сеньору Рихтер к себе. Женщина играла художнику на фортепьяно, они пили вино, Ривера рисовал. Перед уходом сеньора Рихтер, тихо сказала: «Завтра я навещаю магазины, сеньор Диего, а следующий день у меня свободен. Мы можем отужинать вместе».

Он улыбнулся, глядя, как женщина надевает перед зеркалом шляпку: «Отужинать и потанцевать, сеньора Ана. Танго, как вчера». Она попросила разрешения воспользоваться телефоном. Сеньора Рихтер хотела вызвать гостиничный автомобиль. Ривера оставил ее одну, буквально на минуту. Сеньора Рихтер забыла карточку отеля, он пошел искать телефонную книгу. По его возвращению, сеньора Ана грустно сказала, что линия испорчена. Он, растерянно, оглянулся. Сеньора Рихтер предложила:

– Поймайте такси, напишите записку. Я заеду на телефонную станцию, передам вашу просьбу. Не тратьте время на бытовые мелочи, Диего. Вы творец, гений…, – сеньора Ана легко, мимолетно коснулась его руки. Ривера, с наслаждением, понял:

– Завтра. Завтра она станет моей, непременно…, – он так и сделал. Вернувшись, домой, Ривера постучал в мастерскую к жене. Художник, недовольно, сказал:

– Ты могла бы быть приветливее, Фрида. Она богатая женщина, заказала бы портрет…, – жена, наклонив голову, стояла перед чистым холстом. Она отрезала:

– Я все равно не стала бы ее рисовать. У нее глаза, – Фрида пощелкала смуглыми пальцами, – как у нагваля. Глаза мертвеца. Я не хочу такого на моих картинах…, – нагвалем в Мексике звали порождение дьявола, человека, умеющего обращаться в животных и птиц.

– Ты несешь чушь, – сочно отозвался Ривера, захлопнув дверь.

Сеньора Ана потянулась за кашемировой шалью. Она сидела, в одной шелковой пижаме, ночи были еще прохладными. Достав из блокнота рисунок Риверы, женщина полюбовалась изящно выгнутой спиной. Художник устроил ее на кушетке.

Разорвав бумагу, Анна Александровна Горская взяла отделанную золотой насечкой зажигалку. Следов оставлять было нельзя. Она смотрела на пламя в тяжелой пепельнице, на переливающиеся огни Мехико.

Завтра утром, усадьбу Риверы, навещал степенный, рыжебородый монтер, с жетоном телефонной станции. После его визита на безопасной квартире услышали бы все, что говорили обитатели дома Риверы, отвечая на звонки, набирая номера, да и просто лежа в постели. Пока такого было достаточно.

– Остальное потом, – Анна ткнула в пепельницу папиросой, – у нас груз на руках. Мерзавец Шейнман ничего о счетах не знал. Он бы не преминул раззвонить всем и каждому о золоте, которое большевики тайно вывозят на запад.

Бывший председатель Госбанка Шейнман восемь лет назад не вернулся из командировки в Германию. Он жил в Лондоне, избавляться от него было пока не с руки. Шейнману платили небольшое пособие и дали синекуру в конторе Интуриста. Он занимался зарубежными кредитами. Сведениями о средствах, что шли в Буэнос-Айрес и Нью-Йорк, с ним не делились.

Анна все равно, в шифровке, настояла на переводе золотого запаса в Цюрих.

– Швейцария останется нейтральной, – написала она, – а США и Аргентина будут участвовать в грядущем столкновении Германии с Англией и Америкой.

Сталин с ней согласился. Анна и Янсон покидали Южную Америку и обосновывались в Швейцарии, куда перевозилось золото. В Цюрихе находился центр советской разведки в Европе.

– Скоро увижу Марту, – ласково подумала женщина, положив руку на крестик.

Двенадцать лет назад, она сказала Янсону, что купила безделушку в берлинском антикварном магазине. Анна вернулась из Германии, после разгрома гамбургского восстания, со шрамом на левой руке. Сейчас он совсем сгладился.

– Один раз я Теодору солгала, – Анна закрыла глаза, – и никогда не признаюсь, откуда крестик. Пока я жива, никогда. Я не лгала ему об отце Марты. Я сказала, что сделала ошибку. Это правда, – она зажгла новую папиросу. Женщина застыла в кресле, глядя на медленно пустеющую улицу внизу.

Аккуратный, беленый дом стоял в хорошем пригороде Мехико, колонии Хуарес, неподалеку от парка Чапультепек. Занимало особняк двое испанцев, спокойные люди средних лет, вежливые, неприметной внешности. В гараже помещался скромный форд, на крыльце нежилась ухоженная кошка. По документам они считались братьями. Старший работал техником на телефонной станции, младший клерком в городской администрации. Они ходили на корриду, и болели за городскую футбольную команду. По праздникам, братья украшали дом мексиканскими флагами.

Появились они в пригороде лет пять назад. Никто не обращал на них внимания. Братья работали, ужинали на террасе, выходившей в усаженный глициниями сад, и сидели за книгами. Они любили музыку. Соседи слышали оперные арии, доносившиеся из радиоприемника. Братья, всегда, аккуратно выключали музыку с наступлением ночи.

Они приняли гостя, мужчину в хорошем, летнем льняном костюме, с подстриженной, темно-рыжей бородой. Его вообще не было заметно. Только по вечерам он сидел в плетеном кресле, за чашкой кофе, поглаживая кошку, лежавшую на коленях.

У него было безмятежное лицо человека, довольного жизнью.

После визита в усадьбу Риверы Теодор пришел в парк Чапультепек пешком. Общественные уборные здесь были бесплатными, служителей при них не водилось. В кожаной, рабочей сумке, под инструментами, лежали свернутые брюки и рубашка американской модели, со свободным воротом. Уборную Теодор покинул не монтером, а человеком, проводящим законный выходной в парке. Он даже купил в киоске мешочек с зернами. Теодор покормил уток, сидя на зеленой траве, у пруда, покуривая папиросу.

Оказавшись в особняке, он открыл неприметную дверь, ведущую в подвал. Братья, как истинные испанцы, оборудовали винный погреб на две сотни бутылок. В винах они, и вправду, разбирались, добродушно подумал Теодор.

Он проскользнул за деревянную стойку:

– В Грузии тоже хорошие виноградники. Грузины везде остаются грузинами…, – он вспомнил последний обед в Кремле, перед отъездом за границу, в скромной квартире товарища Сталина.

Ленин умер за полгода до этого, не успев увидеть Марту. Девочка родилась в Международный Женский День. Анна с Янсоном сразу сошлись на имени. Они понесли младенца во временный, деревянный Мавзолей у кремлевской стены. Марта спала, на руках у Анны. Оказавшись внутри, девочка оживилась, открыв зеленые, ясные глаза.

– Это Ленин, милая, – тихо сказала Анна дочери, – наш вождь, наше знамя…, – Янсон ласково обнял ее: «Твой отец обрадовался бы Марте, я знаю».

За два года до рождения Марты, Горского, комиссара Народно-Революционной Армии Дальневосточной Республики белогвардейцы сожгли заживо, в топке бронепоезда, под Волочаевкой.

Анна и Янсон тогда служили комиссарами в бригаде Котовского. Осень и зиму, после разгрома антоновского восстания, они провели на Тамбовщине, подавляя последние очаги сопротивления. Потом Анну вызвали в Москву. Ей надо было ехать курьером к товарищам, в Германию. В Гамбурге, немецкие коммунисты готовили восстание. В Москве она узнала, из телеграммы Блюхера, о гибели отца.

В Мавзолее, Янсон, отчего-то подумал:

– И на могилы не прийти. Пепел Горского по ветру развеяли, мать Анны в общей яме лежит…, – Анна не помнила мать. Когда девочке исполнился год, Горский с женой оставили дочь на попечение товарищей в Цюрихе, где родилась Анна. Они, нелегально уехали в Россию, участвовать в восстании. Фриду Горовиц застрелили на пресненских баррикадах. Раненый Горский, получив смертный приговор, бежал из Бутырской тюрьмы. Он делил камеру с Семеном Вороновым, тоже будущим героем гражданской войны. Воронов ждал виселицы за взрыв в здании петербургского суда, где погибли два десятка человек.

– Он тогда совсем юношей был, Воронов, – вспомнил Янсон, – двадцать лет ему исполнилось. Воронов погиб на Перекопе, оставив двоих мальчиков-близнецов сиротами.

– Петр и Степан, – Янсон вздохнул, – двенадцать лет им сейчас. Они присмотрены, но перед отъездом надо их навестить.

Близнецы Воронова родились тоже в Бутырской тюрьме. Их мать отбывала срок за экспроприацию ссудной кассы. Женщина умерла в камере, от чахотки, годовалых мальчишек сдали в казенный воспитательный дом. Воронов, вернувшись из ссылки, еле добился, чтобы ему отдали детей.

– В следующую ссылку, в Туруханск, они с отцом поехали. Товарищ Сталин с ними был, – Янсон обнимал Анну, – потом началась революция, гражданская…, Жалко мальчишек, – он так и сказал Анне. Жена кивнула:

– Конечно, милый. Мы надолго уезжаем. Петр со Степаном в образцовом детдоме, но все равно, отправимся к ним.

Янсон и Анна зарегистрировали брак, когда она вернулась из Германии. Они почти не видели друг друга на гражданской войне. Анна кочевала с отцом, только в польский поход Горский отправился один. Анна и Янсон встретились, когда Горский ушел в Польшу с армией Буденного. Янсон служил комиссаром в Волжско-Каспийской флотилии. Анну отправили к ним, для усиления партийной работы. Вместе с Раскольниковым и Орджоникидзе они высаживались в иранском порту Энзели, чтобы захватить уведенные белогвардейцами военные корабли.

Опять потеряв друг друга, они встретились после войны, на Лубянке. Янсон учил китайский язык. Его собирались послать в Харбин, для внедрения в белогвардейские круги. Анна ездила с короткими миссиями в Европу. Они обедали, пили кофе, ходили к Мейерхольду, и на выступления Маяковского. Янсон все собирался сказать, что любит ее, еще с Финляндского вокзала, однако одергивал себя:

– Партия никогда не разрешит вам пожениться. По отдельности вы ценнее, чем вместе. Ты никогда не шел против воли партии…, – Янсон подозревал, что Анна не останется курьером. Она свободно говорила на трех языках, проведя детство в Швейцарии. Когда она вернулась из Гамбурга, похудевшая, усталая, со шрамом на руке, Янсон, единственный раз в жизни, не стал советоваться с начальством. Теодор просто сказал, что любит ее и будет любить всегда.

Анна ждала ребенка.

Она стояла, засунув руки в карманы кожаной куртки, глядя на пустынную, с редкими фонарями, Лубянскую площадь.

– Я коммунист, – наконец, тихо, сказала девушка, – я не могу лгать товарищу по партии, Теодор. Я никому не говорила, я думала…, – она повела рукой:

– Сейчас такое просто. Один день в больнице, и все. Случилась…, – девушка помолчала, – ошибка.

Он вертел какую-то китайскую безделушку слоновой кости. На Лубянке, в кабинетах иностранного отдела, попадались самые неожиданные вещи, от монгольских шаманских бубнов, до журналов мод из Парижа.

– Анна…, – Теодор взял ее за руку, – это ребенок. Наш ребенок. Я обещаю, так будет всегда. Никто не должен знать…, – Анна повернулась. Янсон заметил под ее глазами темные круги:

– Я не могу ничего скрывать от партии, – она закусила губу, – отец учил меня, что коммунист всегда должен быть честным. И Волк так говорил. Отец мне рассказывал.

Волк, знаменитый революционер прошлого века, один из героев Первого Марта, погиб при покушении, на императора. Бабушка Анны, народоволка Хана Горовиц, умершая в Алексеевском равелине, тоже входила в пантеон жертв царского режима.

Теодор еле доказал Анне, что партию совершенно не интересует, кто отец ее ребенка, он, Янсон, или другой человек.

Анна могла быть такой же упрямой, как покойный Горский. Янсон с ним никогда не воевал, но слышал, что в польском походе, он не отпускал людей с военного совета, пока каждый из тридцати командиров не повторит, дословно, диспозицию будущего боя. Горский лично проверял условия жизни бойцов, ел с ними из одного котла, и спал под одной шинелью. После его гибели Блюхер привез с Дальнего Востока знаменитую, кожаную куртку, в которой Горский ходил со времен революции пятого года, ордена и старый маузер. Больше у отца Анны ничего не имелось. В Москве он спал на походной, холщовой койке, поставленной в передней квартиры Ленина в Кремле.

Они боялись, что Дзержинский и Сталин не одобрят их план. Анна, после Германии, горячо говорила о новой партии Адольфа Гитлера. Она утверждала, что коммунисты не должны обманываться упоминанием социализма в ее названии.

– Надо пристально за ними следить, – заметила Анна на совещании, – пивной путч в Мюнхене, просто проба сил. Они не хулиганы и крикуны, какими их пытаются представить некоторые недальновидные товарищи, – Анна, со значением, помолчала, – они рвутся к власти и получат ее, пользуясь популистскими, обманными лозунгами.

Узнав, что они собираются пожениться, Дзержинский усмехнулся:

– Бросайте китайский язык, товарищ Янсон. Немецкий у вас как родной, у товарища Горской тоже, – Феликс Эдмундович подошел к большой карте мира, – будем думать.

После смерти Ленина, осенью, Анна и Янсон, с Мартой на руках, тайно перешли границу под Себежем. С поддельными французскими паспортами они отплыли из Риги в Гавр. Теодор и Анна отправились на юго-запад Африки, подбирать подходящую семью немецких колонистов.

За винной стойкой братья оборудовали комнату с мощным радиоприемником и записывающей аппаратурой. Здесь собирались слушать разговоры в доме Риверы. Теодор отправил в Москву шифровку о выполнении первой части задания. Он принял от начальника секции нелегальных операций иностранного отдела, Эйтингона, дальнейшие распоряжения.

Отдел прислал досье на некоторых работников американского, как смешливо говорил Теодор, родственного ведомства. В Америке было много коммунистов, с готовностью сотрудничавших с разведкой СССР, однако им требовался человек, не имеющий ничего общего с радикалами, человек, не вызывающий подозрений.

– В министерстве обороны, – пробормотал Теодор, водя карандашом по ровным рядам цифр, – в бюро расследований. Посмотрим, – он, аккуратно, переписал информацию в блокнот, тоже шифром, и сжег черновики. Им с Анной предписывалось, выполнив вторую часть задания, расстаться в Нью-Йорке. Теодор перевозил груз в Цюрих, и открывал контору. В конце лета его ждали в Испании.

Агенты сообщали, что переворот неизбежен. Эйтингон написал, о решении советского правительства. В Испанию отправляли военных специалистов, для поддержки коммунистических сил. Янсон начал летать еще на гражданской войне. Ему поручалась работа с иностранными добровольцами. Они тоже собирались прибыть в Испанию, для противостояния реакции.

– Отличная возможность для вербовки, – Теодор быстро собрал саквояж, – приедут левые, демократы, военные из Франции, Англии, США. Коминтерн будет их организовывать, обучать…, – в Испанию Янсон ехал под настоящим именем, как коммунист и представитель Советского Союза.

Сварив чашку кофе, он вышел на террасу. День был жарким, кошка потерлась об его ноги. Теодор, добродушно, почесал ее за ушами. Он любил животных:

– В Цюрихе можно собаку завести…, – он блаженно закрыл глаза, – дом с участком. Марта порадуется. Будем ездить в горы, кататься на лыжах. Они к зиме из Москвы вернутся, непременно, – Анна и Марта из Нью-Йорка отправлялись в Гавр. В порту их ждал советский сухогруз. Анну вызывали в Москву, для доклада.

– Марту в пионеры примут, – весело подумал Янсон. Потушив папиросу, он поднялся. Пора было ехать в «Эксельсиор», за женой. Теодор приготовил ей маленький подарок.

Портье в гостинице «Эксельсиор» гадал, каким окажется муж сеньоры Рихтер и не ошибся в своих ожиданиях. Заехав за женой на такси, коммерсант не стал отпускать машину, посмотрев на золотой ролекс:

– Мы торопимся, у нас дела в городе.

Сеньор Рихтер носил отличный, льняной костюм, галстук, и золотые запонки. Пахло от него мужским одеколоном, Floris of London. Портье поклонился, принимая у сеньоры Аны записку в гостиничном конверте:

– Для моего друга. Его зовут сеньор Диего, – объяснила женщина, – он зайдет ближе к вечеру. Всего хорошего, большое спасибо, – горничная принесла портье чаевые, оставленные сеньорой Рихтер для персонала. Постоялица оказалась щедра. Портье проследил, как швейцар распахивает дверь для пары:

– Надеюсь, она вернется. Очень приятная гостья.

В записке Анна изменила почерк. Нельзя было оставлять хоть какие-то следы их пребывания в Мехико.

– Куда мы едем? – лукаво спросила Анна, вытянув ноги в парижских туфлях, откинувшись на спинку сиденья. Муж улыбался:

– Сначала пообедаем, а потом тебя ждет подарок. Пакетбот отплыл в Нью-Йорк, не беспокойся за вещи. Все в полном порядке.

Анна ласково пожала его руку. Они давно привыкли к легким разговорам в такси, гостиничных номерах, или ресторанах. Важные вещи они обсуждали дома, на прогулке в парке, или плавая в океане. Терраса ресторана в парке Чапультепек выходила на один из прудов, здесь подавали местную кухню. Анна, за тарелкой чили, сказала:

– Я буду скучать в Европе по такой еде, милый. В Швейцарии вряд ли ее найдешь.

Теодор вспомнил иранский плов, который они с Раскольниковым и Орджоникидзе ели на Каспии:

– Думаю, в Цюрихе можно купить кое-какие специи. Хотя с нашей родной, немецкой стряпней, ничто не сравнится.

В парке было немноголюдно, официант ушел, принеся заказ. Ландесгруппенляйтер Далдорф находился за пять тысяч миль отсюда, в Буэнос-Айресе. В цветах, стоявших на столе, вряд ли спрятали микрофоны. Теодор и Анна все равно, не могли себе позволить хотя бы намеком, или оговоркой, что-то выдать.

Нельзя было доставать и блокнот. Янсон хорошо знал, как развивается оптическая техника. Ближайшие деревья росли метров за двести. Кто угодно мог оказаться в развилке ветвей, с биноклем и фотоаппаратом. Он отпил испанского вина:

– Когда мы окажемся в Европе, можно будет навестить пляжи Средиземноморья.

Теодор иногда ловил себя на том, что они с Анной говорят фразами из учебников иностранных языков.

Жена, понимающе, опустила черные, длинные ресницы.

В саквояже Теодора лежали пистолеты, маленькие Walther PPK, калибра 7, 65. Оружие продавалось свободно, ничего подозрительного в револьверах не было. В аргентинских паспортах супругов Рихтер стояли американские и европейские визы. В Буэнос-Айресе, Рихтеры близко сошлись с дипломатами, приглашая их на званые обеды. Визы они получили за один день, без лишней волокиты. Американский посол был их другом по яхт-клубу. С англичанами Теодор ездил на охоту, в Анды и занимался поло. Рихтеры хорошо держались в седле, объясняя, что в Юго-Западной Африке привыкли к долгим конным прогулкам. Стреляли они отменно, а сеньор Рихтер получил лицензию пилота-любителя, в аэроклубе Буэнос-Айреса.

Незаметно, посмотрев на мужа, Анна вспомнила теплый, майский вечер, в Веракрусе, огоньки кораблей на рейде, свежую воду Карибского моря. Искупавшись, они сидели на белом песке. Анна обхватила руками колени. Она надела американский костюм для плавания, из черного нейлона, с обнаженными плечами. Мокрые волосы женщина скрутила в тяжелый узел. Анна отлично держалась на воде. На Каспии, в Энзели, во время боя с англичанами и белогвардейцами, корабль, где Анна служила комиссаром, получил пробоину. Она прыгнула в море, с десятиметровой высоты, и спасала не умевших плавать краснофлотцев.

Они молчали, передавая друг другу папиросу, глядя на пустынную воду. На востоке поднималась бледная, небольшая луна.

– Он мне вручал золотое оружие, – вдруг сказал Теодор: «Ты тогда в Екатеринбурге была, с отцом. Летом восемнадцатого года. После подавления эсеровского мятежа».

Анна пожала плечами:

– Ну и что? Когда я приехала из Тамбова, именно он мне показал телеграмму от Блюхера, о гибели папы. Я у него на диване спала. Он меня чаем отпаивал, бегал за лекарствами. Я простудилась тогда, – она смотрела куда-то вдаль:

– Теодор, он враг. Партия приняла решение о его, – Анна поискала слово, – устранении. Мы с тобой солдаты партии, и не можем с ней спорить, – она, твердо, пожала руку мужа: «Партия не ошибается».

– Да, – отозвался Янсон. Он видел усталое лицо Троцкого, пенсне, лежавшее на столе, поверх бумаг, слышал веселый голос:

– Товарищ Янсон доложил, что план по ликвидации эсеровского отребья выполнен, а сейчас, – Троцкий порылся в ящике, – у нас есть, о чем доложить товарищу Янсону! – Теодор помнил приказ, за подписью Троцкого:

– За проявленные твердость и мужество в борьбе с врагами советской власти наградить товарища Янсона, Теодора Яновича, именным золотым оружием.

– Даже деньги какие-то дали, – смешливо сказал себе Теодор.

– Товарищ Воронов с Колчаком сражался. Я купил хлеба, сахара, чаю, пошел к его мальчишкам, в детдом. Отличный ужин мы устроили, две буханки на тридцать человек поделили. Как в Библии, – Теодор получал отличные оценки у пастора, в реальном училище.

Маузер с золотой табличкой лежал в сейфе иностранного отдела, на Лубянке, рядом с их советскими документами, партийными билетами и орденами.

Выходя из ресторана, Анна подумала:

– Это мимолетное. Теодор, бывает таким, я его знаю. Во время антоновского мятежа, он сказал, что сам приведет в исполнение смертные приговоры заложникам. Настаивал, что мне будет трудно, среди них женщины, дети…, – Анна не говорила мужу о Екатеринбурге. Теодор знал, что она была в городе, с отцом, а больше, как решила Анна, ему не надо было ничего знать.

Такси привезло их на аэродром Бальбуэна. Зайдя в ангар, увидев двухместный, легкий самолет Boeing-Stearman, она ахнула: «Я не верю, милый!». Янсон рассмеялся:

– Ты любишь летать. Я его арендовал. Доберемся до севера, и пересечем границу пешком.

Он подал жене шлем и очки:

– Возьмем напрокат мощный автомобиль, и поедем в Нью-Йорк. Хочется увидеть Америку не из окна вагона, – техники погрузили саквояжи. Проверив двигатель, Теодор устроил жену на месте пассажира, сзади пилота.

Анна один раз сидела за штурвалом. Теодор, во время антоновского мятежа, руководил химической атакой на силы белых. Анна тогда попробовала управлять самолетом и ей понравилось.

– Надо будет в Цюрихе в аэроклуб записаться, – расправив шелковую, пурпурную юбку, она скинула пиджак, и сбросила туфли. Шлем, она сдвинула на затылок. Из-под темной кожи выбивались пряди черных, пахнущих жасмином волос. Теодор показал на карте маршрут. Из Мехико они летели в Матаморос, на крайнем западе границы. Напротив, стоял город Браунсвилль, в Техасе.

Теодор водил папиросой по карте, разложив ее на полу ангара:

– Потом вдоль побережья в Хьюстон, Новый Орлеан, Саванну, Чарльстон, и Нью-Йорк. Почти две тысячи миль, – довольно сказал муж.

– Будем вести машину по очереди, окажемся в Нью-Йорке раньше нашего пакетбота…, – карта лежала в сумочке от Луи Вюиттона.

Техники убрали лесенку. Выехав из ангара, самолет начал разгоняться.

– Отличный он пилот, – горячий ветер ударил в лицо. Анна натянула очки. Шелковый шарф развевался за ее спиной. Боинг оторвался от взлетной полосы. Самолет, покачиваясь, набирал высоту. Анна всегда любила смотреть на землю сверху. Перегнувшись через борт, она обернулась. Мехико уходил вдаль, под крылом боинга. Шарф сорвало с шеи, она рассмеялась: «Пусть». На нем был только ярлычок модного дома Шанель. Никто бы не увидел, ничего подозрительного в куске шелка. Она следила за его падением. Муж, одной рукой, не отрываясь от штурвала, передал ей блокнот:

– Из Москвы! – закричал он. Анна зашевелила губами.

– Очень хорошо, – решила она, – в Москве я расскажу о его настроениях. Просто слабость, он не связан с троцкистами, я ручаюсь. Но нельзя такое оставлять без внимания. Отец всегда учил, что коммунист, выполняя партийный долг, не колеблется. И Владимир Ильич так поступал. Я должна поставить партию в известность о его сомнениях. Это моя обязанность.

Она подумала, что Марта, наконец-то, сможет поучиться в советской школе, хоть и недолго. Анна дошла до записей мужа касательно досье на американцев.

Теодор выровнял самолет:

– Однофамильцы твоей матери! Мэтью и Меир Горовицы. Судя по сведениям, они какие-то дальние родственники. Молодые, холостые…, – Анна услышала смешок, – нам такие интересны.

Она крикнула в ответ: «Ты прав!»

Читая ряды цифр, Анна вспоминала потрепанный конверт. Девушке его передал Владимир Ильич, после смерти Горского. Анна училась в Швейцарии под фамилией матери. В Россию ее привезли с документами мальчика и, в Петрограде, выписали паспорт на имя Анны Горской. Владимир Ильич, за чаем, вздохнул:

– Александр мне письмо оставил, когда в Читу отправлялся, к Блюхеру. Сказал, что ты его должна получить, в случае…, – поднявшись, Владимир Ильич обнял Анну за плечи:

– Мне очень жаль, милая. Твой отец, он был…, – Ленин помолчал, – редким человеком. Человеком будущего…, – он погладил Анну по голове.

Конверт она открыла в своей крохотной комнате, в гостинице «Метрополь». В номере Анна держала немногие вещи, и отсыпалась в перерывах между поездками на фронт. Анна ожидала увидеть письмо от отца. Однако внутри лежало только ее свидетельство о рождении, выданное мэрией Цюриха, и еще одна бумага.

Анна, сначала, не поверила своим глазам. Ее родителями значились Фрида Горовиц, подданная Российской империи, и Александр Горовиц, подданный Соединенных Штатов Америки. Анна даже повертела бумагу, в поисках ошибки, Из свидетельства о браке, выписанного тоже, в Цюрихе, за два года до ее рождения, следовало, что Александр Горовиц был ровесником Ленина, и появился на свет в столице США. Родителей его звали Дэниел и Сара.

Анна присела на койку, держа бумаги. Она всю жизнь была уверена, что ее отец русский. Горский наизусть знал, чуть ли ни все стихи Некрасова. На вечеринках революционеров, он пел под гитару народные песни. Отец, правда, с детства говорил с Анной по-английски, однако девушка не придавала такому значения. Горский свободно объяснялся и на французском языке, и на немецком.

– Да, однофамильцы, – отозвалась Анна.

Она повторила: «Александр Горовиц, Вашингтон. Дэниел и Сара». Анна подозревала, что Владимир Ильич, друживший с Горским почти тридцать лет, знает о прошлом ее отца. Однако Ленин, никогда, ничего Анне не говорил. Янсону она тоже не стала ничего рассказывать. Конверт лежал на Лубянке, в полной безопасности. Никто бы не стал интересоваться его содержимым.

– Все равно, – сказала себе Анна, – надо поискать. Может быть, остались какие-то родственники, – муж напевал себе под нос. Она потребовала: «С начала, и вместе!»

У Анны было низкое меццо– сопрано.

Белая армия, черный барон, Снова готовят нам царский трон, Но от тайги до Британских морей, Красная Армия всех сильней…

Они спели все песни, что знали, по несколько раз.

Самолет удалялся, становясь точкой на горизонте, пропадая среди синего, полуденного неба, направляясь к американской границе.

 

Часть первая

Северная Америка, лето 1936

 

Нью-Йорк

Девочки в школе Мадонны Милосердной носили форму. Зимой ученицам выдавали шерстяные, темно-зеленые юбки и джемперы, с белой, накрахмаленной блузкой. На свитере вышивали эмблему пансиона, щит с католическим крестом, окруженным лавровыми ветвями и девиз: «Fides, Mores, Cultura».

Летом пансионерки переодевались в хлопковые платья, кремовые, с темно-зеленой полоской, и соломенные шляпки. Марта Рихтер тоже получила форму, хотя директриса школы, мать Агнес, знала, что за Мартой скоро приезжают родители. Телеграмму из Веракруса доставили неделю назад. Мистер Рихтер с женой находились на пути в Нью-Йорк.

В школе преподавали монахини конгрегации Сестер Милосердия, основанной в прошлом веке, матерью Кэтрин Маколи. Мать Агнес иногда думала, что мать Маколи, первая настоятельница, не одобрила бы существования школы. Сестры Милосердия были призваны помогать бедным и заботиться о бесплатном образовании, а не обучать девочек, отцы которых платили по несколько тысяч долларов в год за пансион. Однако мать Агнес напоминала себе, что конгрегации нужны деньги для школ в районах, где жили действительно нуждающиеся люди, бедные иммигранты из Италии и Пуэрто-Рико. Богатые католики из Чикаго и Бостона, с удовольствием, посылали дочерей в одну из самых дорогих школ страны. Девочек в академии училось немного, не больше пяти десятков.

Школа владела участком земли на Лонг-Айленде, выходящим к океанскому заливу. Кроме белокаменного здания академии, теннисных кортов, спортивной площадки и бассейна, здесь возвели отдельные коттеджи для пансионерок. Девочки жили по двое, в просторных комнатах, с отдельными ванными и общей столовой. У каждого класса имелась матрона, надзиравшая за девочками после занятий.

В академии поддерживали строгие правила. Книги, для библиотеки, покупались по списку, одобренному его высокопреосвященством Хейсом, архиепископом Нью-Йорка. Разумеется, в академию не допускали неприличные издания, «Гекельберри Финн», или «Зов Предков». В каждом коттедже для пансионерок устроили гостиную. Девочки проводили свободное время за чтением или разговорами. Академия позволяла только католические журналы, газеты библиотека не выписывала, радио запретили. В гостиных стояли проигрыватели, но пластинки покупали классические, Баха и Моцарта. Матери Агнес даже Бетховен казался сомнительным, не говоря о Вагнере.

– Гитлер любит Вагнера, – она просматривала расписание отъездов учащихся. Занятия закончились в прошлую субботу. Нынешнюю неделю посвятили спорту и экскурсиям. Потом девочек начинали забирать родители. О том, что Гитлер любит Вагнера, мать Агнес узнала случайно, ожидая приема в канцелярии архиепископа, разговорившись с монахиней рядом, в коричневой рясе кармелиток.

Сестра Франциска вернулась из паломничества в Польшу, к Ченстоховской мадонне. Монахиня и сама родилась в польской семье, в Чикаго. Паломники пришвартовались в Бремене. По словам сестры, Франциски, они проехали по Германии, и поняли, что происходит в стране.

Мать Агнес никогда не думала о Гитлере. В католических журналах и газетах писали, что он поддерживает церковь. Ватикан заключил с фюрером конкордат, а остальное мать Агнес не интересовало. Гитлер был европейцем, а не коммунистическим варваром, как Сталин.

Она услышала от сестры Франциски об арестах священников. В Германии говорили о новой программе убийства детей, считавшихся неполноценными. Евреям запретили вступать в браки с немцами и занимать государственные посты. Монахиня вздохнула:

– В Польше шепчутся, что скоро начнется война в Испании. Начнется переворот, коммунисты вырежут католиков…, – мать Агнес перекрестилась: «Да избавит нас от такого святая Мадонна, сестра Франциска».

Она не поверила монахине. Германия была цивилизованной страной, источником просвещения, родиной Гете и Баха. У матери Агнес имелся диплом бакалавра искусств. До войны она закончила Барнард-Колледж, в Нью-Йорке. Монахиня свободно говорила на французском и немецком языках. Девушка приняла обеты, когда ее жених погиб в битве на Марне. Мать Агнес преподавала девочкам языки. Большинство учениц выбирало французский курс, считающийся более изысканным, более подходящим для юной леди из хорошей семьи.

После выпуска из школы воспитанниц ждал год путешествий с родителями, по Европе. Девушки поступали в женские колледжи, где изучали легкие, приятные дисциплины, историю искусств, языки, литературу. На студенческой скамье они выходили замуж. Более красивые быстро получали предложения. Простушкам, если за ними не маячили отцовские деньги, приходилось подождать, работая в школах или на необременительных должностях в конторах. Некоторые девушки поступали в университет Джона Хопкинса, в Балтиморе, лучшую школу медицины в Америке, или технологический институт Массачусетса. Однако в академии Мадонны Милосердной таких учениц не водилось. В школе преподавали математику, физику и химию, но больше внимания уделяли изящным искусствам.

После приема у архиепископа, директриса зашла в собор Святого Патрика. В академии была часовня, девочки пели в хоре, но раз в месяц, в воскресенье, учениц обязательно привозили на мессу в главную католическую церковь страны. Мать Агнес присела на деревянную скамью, перебирая четки:

– Это слухи. Сестра Франциска сама призналась, что плохо владеет немецким языком. Она просто что-то не поняла. Мистер Гитлер, законно избранный глава государства, а не какой-то революционер, вроде Ленина или Сталина. Он культурный человек, и не будет преследовать церковь. Он из Австрии, он католик. Слухи, – твердо повторила сестра Агнес, перекрестившись на статую Мадонны:

– Даже в Америке, что только не болтают. Якобы в интернатах для индейских детей малышам запрещают на своих языках говорить, бьют, насильно крестят…, – мать Агнес всегда говорила монахиням, что к Иисусу человек должен прийти сам.

– Не может быть такого. Государственные учреждения создавали, чтобы индейцы могли получить образование. Как вообще можно бить детей? – она покачала головой. В школе Мадонны Милосердной девочек наказывали лишением экскурсий и дополнительными диктантами. Нужды в таких мерах обычно не возникало. Воспитанницы происходили из хороших, достойных семей, где дочерей учили аккуратности и послушанию.

Мать Агнес внесла в календарь дату приезда супругов Рихтер. Начальница достала папку Марты. Оценки у девочки были отличными. Она преуспевала в языках, музыке, и, неожиданно, в математике. Преподаватель написал, что мисс Рихтер занималась дополнительно, по университетскому учебнику.

– Первое причастие она в Швейцарии примет, – мать Агнес поднялась, – говорят, замечательная страна. Отличный воздух, горы, озера. Здесь, на Лонг-Айленде, тоже здоровый климат. У нас рядом океан, летом свежо, – лето, в Нью-Йорке, обычно было влажным, удушающим.

Сегодня младшие классы, по расписанию, шли в бассейн. Старших девочек мать Агнес и другие монахини везли в город. У них был намечен обычный врачебный осмотр, всегда проходивший в конце года. Потом учениц вели в Музей Естественной Истории, осматривать новую диораму африканской природы.

– Погуляем в Парке, – ласково подумала мать Агнес, – девочки мороженого поедят, вафель…, – родители оставляли ученицам карманные деньги. Открыла сейф, директриса, аккуратно, сверяясь по списку, поданному матронами, отсчитала купюры. После музея девочки получали на руки доллары и могли потратить деньги на лотках в Центральном Парке. В магазины воспитанниц не водили. Если ученица нуждалась в новом гребне, чулках, или белье, заказы выполняла матрона. Помада и румяна в школе запрещались, но мать Агнес знала, что, готовясь к выезду в город, некоторые девочки припрятывают в сумочки косметику, привзенную из дома. Мать Агнес помнила, как покойный жених катал ее на лодке, тоже в Центральном Парке.

– Двадцать три года прошло, – поняла монахиня, – мне за сорок. Иисус, – она перекрестилась, – упокой душу Фрэнка в обители своей, позаботься о нем…, – той весной, в Центральном Парке цвела сирень, а мать Агнес еще звали Агнессой. Она тогда тоже красила губы.

Директриса вышла из кабинета:

– Не надо их ругать. Они молодые девушки, пусть радуются…, – монахиня спустилась вниз.

Девочки стояли в парах, по возрасту. Мать Агнес нашла глазами бронзовые косы мисс Рихтер. Полюбовавшись прямой спиной девочки, монахиня, озабоченно, подумала:

– Она маленькая для своего возраста. Даже до пяти футов не дотягивает. Отец ее высокий. Хотя доктор Горовиц говорит, что с ней все в порядке, и в спорте она преуспевает…, – мисс Рихтер была капитаном команды по хоккею на траве, играла в теннис и отлично плавала.

– Подрастет, – решила мать Агнес: «Станет девушкой, и вытянется. Такое часто бывает». Академия пользовалась услугами известного детского врача, доктора Хаима Горовица. Девочек везли к нему в кабинет, на Пятую Авеню.

– Даже если не вырастет, – мать Агнес вышла вслед за ученицами на ухоженный двор, где стоял школьный автобус, – все равно, она очень хорошенькая. Сделает отличную партию в Швейцарии, выйдет за бизнесмена, промышленника, аристократа…, – девочки рассаживались по местам. В автобусе повеяло сладковатым запахом жевательной резинки. В академии жвачку, как и кока-колу, запрещали. Мать Агнес, неохотно, позволяла воспитанницам несколько пластинок во время поездок в город. Иначе девочки в один голос начинали жаловаться на тошноту.

Она обвела глазами ровные ряды соломенных шляпок. Мать Агнес подумала о своем первом бале, за год перед войной, в отеле Уолдорф-Астория, где она танцевала с покойным Фрэнком. Она помнила девушек в светлых, весенних платьях, изящно причесанные головы, украшенные цветами, юношей во фраках. Перед ее глазами встали фотографии изрытых снарядами полей во Франции, раненые на госпитальных носилках. Мать Агнес, сама не зная зачем, попросила:

– Иисус, только бы не случилось больше войны. Хотя с кем воевать, мы в европейские дела не вмешиваемся…, – она напомнила девочкам:

– От приемной доктора Горовица до музея мы пойдем пешком. Не забывайте о правилах поведения на улице, юные леди. Держим осанку, и, конечно, никакой, – мать Агнес неодобрительно поморщилась, – жвачки. В парке вы получите карманные деньги…, – девочки захлопали в ладоши. Автобус выехал в украшенные гербом школы, кованые ворота.

На утреннюю молитву, в синагогу Зихрон Эфраим, доктор Хаим Горовиц ходил пешком. Он жил на Вест-Сайд, синагога размещалась на другой стороне Манхэттена, однако доктор Горовиц всегда говорил, что врач должен не только советовать пациентам вести здоровый образ жизни, но и сам придерживаться таких принципов.

Миньян начинался в семь утра. Многие дети торопились в школы. Доктор Горовиц приподнимал шляпу, раскланиваясь со знакомыми малышами. Он всегда, был ласков и терпелив на осмотре, и славился легкой рукой. Даже после уколов маленькие пациенты не плакали. В медицинском кабинете Хаим устроил игровую комнату. В потрепанном, докторском саквояже лежал пакетик леденцов.

– Немного сладостей, – улыбался доктор Горовиц, – еще никому не повредили. Тем более детям, аккуратно чистящим зубы.

Он сверился с блокнотом. Сегодня день был легким, без операций. После миньяна он принимал девочек из школы Мадонны Милосердной, а потом шел на вокзал Гранд-Централ, встречать младшего сына. Меир приезжал экспрессом из столицы. Хаим отменил вечерних пациентов. Доктору хотелось побыть с мальчиком. Он провел рукой по еще густым, светлым, поседевшим волосам.

– Пятьдесят шесть, – подумал он, – я выгляжу моложе. Внук осенью появится, или внучка…., – он решил выпить еще чашку кофе. Хаим, согласно правилам, не завтракал перед молитвой. Минху он читал у себя в кабинете, а на вечернюю службу тоже заглядывал в Зихрон Эфраим, когда у него оставалось время после приема или операций. Старики, ходившие на молитву, советовались с ним о болезнях. Хаим, вспоминая отца, внимательно их выслушивал. Доктор Горовиц, называл их стариками, иногда напоминая себе, что и он сам немолод. Рав Горовиц, весело, говорил:

– Я тоже когда-нибудь стану стариком, милый. И я, и ты, и Натан, и даже мама твоя и сестры…, – на кухне было чисто. Миссис Якобсон, приходящая кухарка и уборщица, вчера приготовила обед, оставив тарелки в рефрижераторе от General Electric. Открыв дверцу, Хаим посмотрел на салаты, холодного цыпленка и шоколадный, немолочный торт. Он соблюдал кашрут, на Манхэттене такое было легко. Вокруг Центрального Парка красовалось два десятка кошерных ресторанов.

– Пойдем с Меиром к Рубену, на Пятьдесят Восьмую улицу – весело подумал Хаим, – поедим солонины, хлеба ржаного, огурцов…, – после смерти жены он с детьми, по воскресеньям, всегда обедал у Рубена. Даже когда они выросли, на каникулах, Хаим водил в ресторан всех троих. В Нью-Йорке учился только старший, Аарон. Эстер и Меир уехали, дочь в Балтимор, в университет Джона Хопкинса, а младший сын, в Гарвард.

Аарон, на следующей неделе, возвращался домой. Получив звание раввина в Еврейской Теологической Семинарии, старший сын отправился в Палестину, учиться в ешиве Судаковых. Ешиву так называли до сих пор, хотя покойный Бенцион, подумал доктор Горовиц, после бар-мицвы ни разу не переступал ее порога.

– Словно с вином, – Хаим достал из шкафа старую, медную турку, – мы давно землю Маншевицам продали, при жизни папы с мамой, а все равно, каждый раз я в кошерном магазине слышу: «Вино Горовицей». Маншевицы, наверное, обижаются…, – точной рукой врача Хаим насыпал ровно столько кофе, сколько он любил.

Землю рав Джошуа продал после хупы Натана. Женившись на одной из Бергеров, сын остался в Святой Земле. Хаим собирался изучать медицину.

Доктор Горовиц стоял над газовой плитой. Он был в отца, невысокий, легкий, и глаза у него тоже оказались серо-синие.

– У Меира с Эстер похожие, – он вылил кофе в чашку, – но только у Эстер светлые волосы. Мальчики темноволосые. Меир в меня, маленького роста, а Эстер с Аароном в мать пошли, высокие…, – он прошел в гостиную.

Доктор Горовиц, иногда, спрашивал себя, для чего ему нужна квартира в десять комнат, с двумя балконами, выходящими на Центральный Парк, со столовой, где могло усесться полсотни человек, с мраморными каминами, и тремя ванными. Воздух охлаждался кондиционером, до войны Хаим установил телефон. После смерти Этель доктор Горовиц остался один, с тремя детьми на руках. В этой квартире он вырастил малышей, здесь умерли его родители. Хаим не мог продать апартаменты. Он утешал себя тем, что старшему сыну двадцать шесть.

– Не женился на Святой Земле, но такое не страшно. Натан женился…, – дальше Хаим обычно не думал. Ему, до сих пор, было больно.

– Женится здесь, – сказал себе доктор Горовиц, – пусть невестка сюда переезжает. Я найду холостяцкую квартирку. Возьму отпуск, поеду к Эстер, в Амстердам…, – в университете Хопкинса дочь специализировалась по акушерству и гинекологии. Год назад, едва успев получить диплом, она вышла замуж за Давида Мендеса де Кардозо.

Доктор Кардозо, не достигнув тридцати, издал пять книг, защитил докторат, и преподавал в Лейденском университете. Как и его покойный отец, Давид занимался эпидемиологией. Профессор Шмуэль Кардозо работал с профессором Говардом Рикеттсом, изучавшим пятнистую лихорадку Скалистых Гор. Риккетс и Кардозо открыли переносчика ее бактерий, древесного клеща, а потом заинтересовались тифом.

– Успели понять, что тиф передается через насекомых, – доктор Горовиц курил, глядя на фотографию дочери и ее жениха под хупой, – только не знали, через каких. Через два дня сами заразились тифом, в Мексике, и умерли. Давид в два года отца потерял. Профессор Николь только восемь лет назад получил Нобелевскую премию за исследования по тифу. Вши виноваты, кто бы мог подумать…, – доктор Горовиц болел тифом, на войне. Он пошел в армию, полевым хирургом, и участвовал в битве на Марне.

Давид обретался в Маньчжурии, изучая чуму, однако к осени, к родам жены, обещал вернуться в Амстердам.

Хаим любовался дочерью, высокой, стройной, с украшенной кружевной фатой, светловолосой головой:

– Хорошо, что ребенка увидит. Он бродяга, Давид. Впрочем, эпидемиологи должны в поле работать…, – он радовался, что у сыновей спокойные профессии. Хаим боялся, что Аарон останется в Святой Земле. Кузен Авраам Судаков уговаривал Аарона бросить ешиву, и заняться работой на земле, в кибуце.

Сын Бенциона закончил, Еврейский Университет, в Иерусалиме. Он защитил докторат, по истории, но жил в поселении Кирьят Анавим, основанном его отцом:

Аарон, весело, писал:

– Я, папа, отговорился тем, что евреи пока что ходят в синагоги, а, значит, раввины тоже нужны. Заметь, что Авраам, с его образованием, все равно водит трактор, собирает виноград, и работает на кухне, в кибуце. У них очень хорошо, особенно для детей, – писал Аарон, – маленькая Циона наотрез, отказывается, переезжать в Иерусалим, однако придется. Ей надо учиться музыке, а в кибуце только простые классы, – Ционе Судаковой исполнилось восемь лет. Девочка была двоюродной племянницей и единственной родственницей Авраама.

– Один погром в Хевроне…, – доктор Горовиц смотрел на фотографии, – и никого не осталось. Ни Бенциона, несмотря на его дружбу с арабами, ни его жены, ни родителей Ционы. Девочку, как ни странно, арабы спасли. Ей всего годик тогда исполнился. Авраам, хотя бы, не коммунист, как покойный Бенцион был. Они начнут воевать, без стычек с британцами не обойдется. Иначе государство не построить, – Хаим ездил на Святую Землю, на хупу старшего брата. Он помнил ухоженные плантации в кооперативном поселении, в Петах-Тикве, и ровные ряды беленых домов.

– Теперь они университеты открыли, и даже музыку преподают…, – Хаим, как и его покойные родители, много жертвовал на нужды сионистов. Перед шабатом они с Этель всегда клали деньги в бело-голубую копилку. Фонды шли на покупку новых земель и помощь евреям, приезжавшим в Палестину.

Он потушил папиросу в медной, чеканной пепельнице. Мебель в квартире стояла старая, времен родителей. Землю в Калифорнии продали вовремя, хотя Хаим не любил так думать. За год перед землетрясением, разрушившим город, он увез родителей на восток. Рав Джошуа и миссис Горовиц не оправились от смерти старших дочерей. Родители умерли в одну неделю.

– Сначала мама ушла, – Хаим смотрел на ровные ряды книг матери, – а потом папа, через два дня. Хоронили их вместе…, – младший сын, став юристом, работал в Федеральном Бюро Расследований, у мистера Гувера. Юноша уверял отца, что занимается исключительно бумагами. «Кузен Мэтью военный, – улыбался Меир, – а я просто клерк, папа». Доктор Горовиц хотел верить словам сына, и у него почти получалось.

– Он еще не скоро женится, – Хаим поднялся, – двадцать один год мальчику.

Он обвел глазами снимки покойных сестер. Кроме него, из детей Горовицей осталась жива только Ривка, вернее, Роксанна Горр, звезда немого кино, снимавшаяся с Чарли Чаплином. Сестре было почти шестьдесят, она четыре раза выходила замуж, не под хупой, и сейчас жила в Лос-Анджелесе, с последним мужем, продюсером.

– Надеюсь, что последним, – смешливо пробормотал доктор Горовиц, подхватывая пустую чашку, – от Ривки, то есть Роксанны, всего можно ожидать.

Он весело подмигнул Роксанне, на плакате для фильма. Сестра, в бальном платье, при жемчугах, опиралась на мраморную колонну. Из-за угла высунулся человек в индийском тюрбане, с пистолетом.

– Роксанна Горр: В погоне за бриллиантами Могола, – Хаим ласково улыбнулся. Они с Ривкой удачно продали права на экранизации романов матери. По книгам миссис Горовиц снимали звуковые фильмы. Вестерн стал очень модным жанром.

Детей у сестры не появилось, однако Хаим ездил по всей Америке на бар-мицвы и свадьбы. Дети покойных сестер давно выдавали замуж и женили потомство.

Помыв чашку, он отряхнул пиджак.

– Кто мог подумать, что нас мало останется? Я неправ, насчет Натана, – одернул себя доктор Горовиц, – несчастье случилось не потому, что он женился. Не стоило ему после смерти жены из Иерусалима уезжать, но я сам в этой квартире не мог оставаться, когда Этель не стало. А здесь дети жили. У них-то детей не родилось. Тем более, ему пост в ешиве предложили. Он в Европу и отправился. Кто знал, что война начнется? – последнее письмо от брата пришло летом четырнадцатого года, из Слуцка, где преподавал Натан.

После войны, Хаим написал на Святую Землю, раву Мельцеру, бывшему главе знаменитой ешивы, и другу Натана. Рав Мельцер еле выбрался из Советского Союза, где оказался Слуцк после переворота и гражданской войны. Рав Мельцер ответил, что летом четырнадцатого года, Натан взял отпуск, и поехал в Варшаву, но оттуда не вернулся:

– Больше, – писал рав Мельцер, – никто о раве Горовице не слышал. Ешиву с началом войны распустили, не восстановив занятия.

Рав Мельцер посоветовал доктору Горовицу читать кадиш по старшему брату в июне. Тем месяцем Хаим получил от брата последнюю весточку, двадцать два года назад.

Доктор Горовиц так и делал. Хаим спустился вниз, по широкой, гранитной лестнице. В доме, имелись лифты, но Хаим почти ими не пользовался.

Раскланявшись с консьержем, негром, пожелав доброго утра, доктор Горовиц пошел на восток, к синагоге.

Фото родителей, с президентом Линкольном, стояло у доктора Горовица в кабинете, на рабочем столе. Марта, на первом приеме, осенью, восторженно спросила:

– Ваши родители знали Линкольна? А кто они, Странник и Странница? – девочка указала на подпись. Хаим не удивился тому, что мисс Рихтер узнала президента. Портрет Линкольна печатали на пятидолларовых купюрах, и во всех учебниках истории. Он, немного, рассказал девочке об истории семьи: «Мы в Америке триста лет живем, мисс Рихтер».

Марта, сама не зная, зачем, запоминала все, что ей говорил доктор Горовиц. У девочки была отличная память. Преподаватели математики, и здесь, и в школе Бельграно, в Буэнос-Айресе, удивлялись ее способности быстро, в уме, умножать четырехзначные числа. Посмотрев на задачу, или уравнение, Марта знала, как ее решать, и никогда не ошибалась. Отец говорил ей: «Станешь инженером, как я. Или будешь заниматься языками, как мама. К ним у тебя тоже отличные способности».

Марта знала, кто такие ее родители. Мать и отец рассказывали ей о Советском Союзе, о Москве, о съездах партии и пионерских отрядах, о Красной Армии, сражавшейся против белогвардейцев, и о великих стройках. Девочка могла указать на карте, где находятся тракторные заводы, где возводятся новые города. Вечером, лежа в постели, она мечтала о времени, когда ей повяжут красный галстук пионера, когда она увидит мавзолей Владимира Ильича, а, может быть, и товарища Сталина. Родители называли его Иосифом Виссарионовичем.

Марта вспоминала о деде, герое Гражданской Войны, соратнике Ленина и Сталина, о бабушке, погибшей на баррикадах, о прабабушке, умершей в Алексеевском равелине. Девочка хотела пройти в колонне пионеров и комсомольцев по Красной Площади, строить заводы и фабрики, управлять самолетом, бороться против капитализма.

Однако пока ей надо было посещать часовню, учить Библию, носить крестик, быть всегда вежливой, улыбчивой и молчать. Марта давно к такому привыкла. В Буэнос-Айресе у нее были подруги. Девочка ездила на эстансии, проводила время на пляже, играла в теннис и каталась на лошадях. Марту в школе любили. Она была аккуратной, исполнительной, получала хорошие оценки и скромно одевалась.

На собраниях молодежной нацистской ячейки ее тоже хвалили. Марта отлично пела, играла на фортепьяно, разучивала с другими подростками «Хорста Весселя». Она помогала устраивать праздники. В ячейке отмечали день рождения фюрера, годовщину пивного путча, день матери и день труда. Марта хорошо разбиралась в музыке, и делала доклады об операх Вагнера. Она не могла вступить в Jungmädelbund, младшее отделение Лиги Немецких Девушек, часть Гитлерюгенда. Как и в партию, туда допускались только граждане Германии.

Узнав, что Марта, с родителями, возвращается в Швейцарию, руководитель ячейки выдал девочке рекомендательное письмо. Нацист хвалил фрейлейн Рихтер, как носительницу истинно арийского духа. Конверт лежал у Марты в блокноте.

В академии Мадонны Милосердной Марта ничего о Гитлере не говорила. Она была просто девочкой из Аргентины, дочерью богатого коммерсанта. Марта близко сошлась со своей соседкой по комнате, Хелен Коркоран. На рождественские каникулы девочка ездила в поместье ее родителей, тоже на Лонг-Айленде. Марта рассказывала об Аргентине, о поездках в Анды. Она пела песни гаучо, имея большой успех у молодых людей, родственников Коркоранов, собравшихся в поместье на Рождество. Она даже потанцевала.

На следующий день после Рождества, старшие Коркораны уехали на обед к соседям. Молодежь сначала играла в снежки. Когда слуги, накрыв на стол, ушли, Хелен завела патефон. Звучал джаз. Дома, в Аргентине, родители таких пластинок не держали. Фюрер был против джаза, называя его музыкой дегенератов. У Рихтеров ставили только Баха, Моцарта, Бетховена и Вагнера, истинно арийских композиторов.

Марта не знала, как танцевать под такую музыку. Брат Хелен, учившийся на первом курсе Гарварда, пообещал, что научит ее. Фредди отлично танцевал. Он, одобрительно, сказал:

– Вы быстро схватываете, мисс Рихтер. Мы с вами будем, как Джинджер и Фред. Он мой тезка, – юноша расхохотался.

О Фреде Астере и Джинджер Роджерс Марта знала. В Буэнос-Айресе родители часто смотрели американские фильмы. Впрочем, герр Рихтер, на вечеринках, говорил, что предпочитает немецкое кино. В Буэнос-Айресе показывали новые ленты из Германии. На премьерах Рихтеры всегда сидели в одном из первых рядов.

Им с Фредди Коркораном аплодировали. Танец назывался свинг, Марта его хорошо запомнила. После каникул, в академии, они с Хелен практиковались в свинге, закрывшись в спальне, напевая себе под нос. В школе преподавали танцы, но о свинге и речи быть не могло. Учительница и танго считала неприличным. Девочки могли танцевать вальс.

Марта, однажды, сказала Хелен:

– В прошлом веке вальс запрещали. И вообще, – губы цвета спелой черешни улыбнулись, – общество меняется. Раньше девушки дипломов не могли получить, – Марта пока не знала, кем хочет стать. Она колебалась между инженерией и авиацией. Отец объяснил ей, что это смежные области.

– Выучишься на летчицу, – пообещал ей Теодор, – будешь строить новые модели самолетов, испытывать машины. Когда-нибудь, – он погладил Марту по голове, – на всей земле восторжествует коммунизм, и закончатся войны. Самолеты начнут перевозить людей на большие расстояния, без остановок…, – Чарльз Линдберг только восемь лет назад, впервые, пересек Атлантику на самолете, в одиночку.

Кумиром Марты была знаменитая американская летчица, Амелия Эрхарт. Марта вырезала из газет статьи о мисс Эрхарт и складывала в особую папку. Пока через Атлантику летали только дирижабли. Рихтеры, с гордостью, говорили, что самый большой цепеллин в мире, «Гинденбург», построен в Германии.

Пасхальные каникулы Марта тоже провела у Коркоранов. Она научилась играть джаз на фортепьяно, по слуху. Молодежь устроила танцевальную вечеринку. Девочка сказала Фредди Коркорану, что, в начале лета, уезжает с родителями в Европу. Марта заметила какую-то непонятную грусть в его глазах, но только хмыкнула: «Мы сдружились, поэтому он так на меня смотрит».

Она, иногда, жалела, что у них нет родственников.

В Буэнос-Айресе Марта приглашала домой подруг, но сначала должна была предупредить родителей. Она восхищалась отцом и матерью. Девочка, иногда, думала:

– Я бы так не сумела. Никто не догадывается, что они коммунисты, из Советского Союза…, – Марта говорила об этом с матерью. Анна вздохнула:

– Ты все умеешь, милая. Ты нам очень помогаешь, запомни. Спасибо тебе…, – Анна обняла дочь. Они немножко посидели, держась за руки.

Марта решила рассказать матери о докторе Горовице.

– Они однофамильцы, – поняла девочка, – с моей бабушкой. Пусть мама знает. Я и адрес его увидела…, – адрес Марта запомнила, посмотрев на конверт, лежавший на столе врача. Доктор жил у Центрального Парка.

Девочка, в сопровождении монахини, ушла. Хаим пробормотал:

– На редкость здоровый подросток. Она маленького роста, но вытянется, – он внес измерения в папку мисс Рихтер. Девочка была ростом ровно в пять футов, и весила немногим меньше девяноста фунтов.

– В теннис играет, – вспомнил доктор Горовиц, – плавает. Она хрупкая, но сильная…, – положив в портмоне чек от директрисы, он взглянул на фотографию родителей. Семейный кинжал дочь забрала в Амстердам. Хаим улыбнулся:

– В который раз он Атлантику пересекает. Может быть, наконец-то, в Европе останется.

Запирая кабинет, он вспомнил, что мисс Рихтер уезжает в Швейцарию. Доктор Горовиц пошел к подземке. День был теплым, он остановился на углу Пятой Авеню:

– Бедный Александр в Швейцарии погиб. Четырнадцать лет мальчику было. Тетя Аталия до конца жизни не оправилась. Утонул в Женевском озере, тело не нашли. Авраам покойный по нему кадиш читал. А теперь Мэтью по отцу читает…, – полковник Авраам Горовиц сгорел заживо под Аррасом, управляя одним из первых танков.

– Одни сироты, – отчего-то подумал доктор Горовиц, – Мэтью в шесть лет отца лишился. Господи, только бы они были счастливы, – Хаим пошел на платформу четвертой линии. Он ехал на вокзал Гранд-Сентрал, встречать младшего сына.

Вагон-ресторан в «Колумбе», экспрессе из столицы в Нью-Йорк, обслуживали официанты, негры. Негром был и бармен. Ресторан, как и весь поезд, был сегрегированным. В купе висело расписание обеда. Пассажиры из цветных вагонов посещали ресторан после белых.

«Колумб» шел со скоростью восемьдесят миль в час. За большими окнами виднелись зеленые, летние поля Нью-Джерси. Шуршали газеты, пахло сигарами и кофе. В тяжелых стаканах с янтарным виски позванивали кусочки льда. Толстый ковер скрадывал шаги, бармен ловко орудовал стальным шейкером. Официанты разносили стейки, и гамбургеры с жареной картошкой. Невысокий, темноволосый молодой человек, за столиком, в углу, внимательно, с карандашом в руках, изучал какие-то бумаги. Официант заметил цифры, столбики вычислений:

– Бухгалтер, наверное. Еще и очки носит…, – на носу юноши, действительно, красовались круглые очки в черепаховой оправе. Коротко подстриженные волосы немного растрепались. Молодой человек был одет в хороший, темно-синий костюм, и рубашку с открытым воротом. Галстук он снял, засунув в карман пиджака. В ресторан разрешалось приходить без галстука, но сбросить пиджак было нельзя. Джентльмены, в общественном месте, так не поступали.

В кабинете, в Бюро Расследований, Меир трудился в одной рубашке, закатав рукава. Он, бывало, еще и клал ноги на стол. Зайдя к Меиру, на прошлой неделе, мистер Гувер застал агента в таком виде. Босс усмехнулся. Меир, вскочив, спешно проглотил жвачку. Гувер похлопал его по плечу:

– Отдыхай. Правительство США, в отличие от бывшего твоего босса, не требует, чтобы мы носили галстуки,– Гувер подмигнул ему:

– Заканчивай экспертизу. Твой бывший работодатель скоро будет знакомиться с обвинительным заключением.

В Гарварде Меир специализировался на финансовом праве. Он мог бы поступить стажером в одну из крупных адвокатских контор на Манхэттене, но юноша, на третьем курсе, на каникулах, приехал в столицу. Кузен Мэтью Горовиц, тогда лейтенант, едва закончивший Вест-Пойнт, пожал плечами:

– Не понимаю, зачем тебе это нужно. Работая на правительство, денег не сделаешь, – недовольно сказал Мэтью, – хотя бы на меня посмотри.

До войны покойный Авраам Горовиц продал имение в Ньюпорте и городской особняк, вложив деньги в акции сталелитейных и химических компаний. Вдова полковника, мать Мэтью, в игре на бирже не разбиралась. Женщина поручила управление портфелем адвокатам. Она жила в хорошем доме на Дюпонт-Серкл. Мэтью учился в Вест-Пойнте. В черный четверг, семь лет назад, Горовицы потеряли все. Дом пришлось продать за долги. Миссис Горовиц слегла с ударом, и вскоре умерла.

Мэтью, в семнадцать лет, оказался круглым сиротой, без единого цента в кармане. Учился он за счет правительства. Получив звание лейтенанта и назначение в министерство обороны, юноша снял небольшую квартирку на Дюпонт-Серкл, рядом с галереей Филипса. Меир подозревал, что отец предлагал кузену Мэтью деньги. Доктор Горовиц не играл на бирже, не покупал акции, и не пострадал от финансового краха.

– Однако Мэтью гордый, – Меир, незаметно рассматривал красивое, жесткое лицо кузена, – он никогда на такое не согласится.

Меир просто ответил:

– Мне кажется, я смогу принести больше пользы Америке, именно здесь. Мистер Рузвельт избран президентом, стране надо встать на ноги…, – Мэтью хмыкнул, но узнал, по своим каналам, когда мистер Гувер, руководитель Бюро Расследований, собирается говорить с кандидатами на должность агента. К Гуверу обычно брали людей с военным опытом, или полицейских. Меир пришел в Бюро с потрепанным, студенческим портфелем, где лежали его работы по финансовому праву, бухгалтерии и математическому анализу. Гувер посмотрел на очки, на искренние, серо-синие глаза, в длинных ресницах:

– Стрелять вас научат, мистер Горовиц. Дело наживное. Такое…, – он положил руку на стопку отпечатанных на машинке листов, – не каждый умеет.

После окончания Гарварда Меир переехал в столицу. Он делил квартиру с Мэтью. Юноши пополам оплачивали счета и приходящую уборщицу, пожилую еврейскую женщину. Миссис Зильбер относилась к ним, как к собственным внукам, готовила обеды и пекла мальчикам, как она называла Мэтью и Меира, торты. Кузен успел стать капитаном. Денег появилось чуть больше, Мэтью позволил себе маленький, подержанный форд. Они старались, в немногие совпадавшие выходные, поехать за город, на Потомак, в Мэриленд или Виргинию.

– В конце концов, – говорил Мэтью, – мы оба дышим пылью над бумагами. Надо развеяться.

Они не спрашивали друг у друга, чем занимаются, Меир предполагал, что кузен, в министерстве обороны, работает в отделе анализа информации. По субботам они ходили в синагогу, часто получая приглашения на семейные обеды к отцам незамужних дочерей. Кузен Мэтью качал головой:

– Пока я не заработаю достаточно денег, чтобы вернуть образ жизни, которым славились Горовицы, о браке не может быть и речи. Я должен обеспечивать семью, детей…, – обрывая себя, он погружался в рабочие бумаги.

Меиру было двадцать один, о женитьбе юноша не думал.

– Аарон скоро невесту найдет, – юноша, рассеянно, погрыз карандаш, – ему двадцать шесть. В синагогах не любят холостых раввинов нанимать…, – осенью у них должен был появиться на свет племянник, или племянница. Юноша весело улыбнулся: «Можно в Амстердам съездить, если мистер Гувер мне отпуск даст».

Последние полгода Меир провел в Чикаго, трудясь младшим бухгалтером в известной на Среднем Западе конторе адвоката Бирнбаума. В Бюро давно подозревали, что Бирнбаум, помимо подготовки юридических бумаг и представления в суде известных фирм, ведет серую, подпольную документацию, обеспечивая безопасность незаконных операций чикагских гангстеров.

Меир нанялся к Бирнбауму с чужим паспортом. По документам он стал мистером Фельдхаймом, выпускником школы счетоводов, уроженцем Бруклина. Мистера Фельдхайма, исполнительного юношу, с отличными рекомендациями, в конторе ценили. Меир, аккуратно, посещал утренний миньян и субботнюю службу в синагоге, куда ходил патрон. Бирнбаум был соблюдающим человеком.

В конторе работала сотня счетоводов, но Меир, попадаясь на глаза, примелькался адвокату. Бирнбаум, пару раз, поговорил с ним на идиш, остановившись у стола. Мать Меира родилась в Польше. Все дети доктора Горовица отлично знали язык.

– Вы вроде юноша сообразительный, – заметил мистер Бирнбаум, – продолжайте отменно работать, и вас ждет повышение.

Меира допустили к документам, которые видели только доверенные лица адвоката. Ночами, в дешевой комнате на Южной Стороне Чикаго, в доме, где жили еврейские иммигранты, Меир внимательно, по памяти, записывал все, что узнавал за день, в блокноты. Он и в конторе, вечером, копировал нужные сведения. Мистера Фельдхайма хвалили за усердие. Юноша появлялся на рабочем месте раньше всех и уходил позже всех. После Песаха счетовод уволился, сославшись на несчастье в семье.

Быший патрон Меира сейчас занимал камеру в тюрьме Джолиет, под Чикаго. Он знакомился с делом, в котором было три тысячи страниц.

– Бери отпуск, – велел глава бюро, – побудь с отцом, с братом…, – Меиру показалось, что Гувер еще что-то хочет сказать. Босс пожевал папиросу:

– Стрелять ты не научился, дорогой агент Горовиц. Зато калькулятором орудуешь отлично, – на столе у Меира красовалась последняя модель электромеханической счетной машинки, фирмы Монро.

Меир покраснел. Он собирался сходить в тир, но ему было неловко. Юноша с четырнадцати лет носил очки, и считал, что никогда в жизни не попадет даже в край мишени. Мэтью Горовиц стрелял отменно. Кузен, два раза в неделю, занимался в тире. Меир вырос на Манхэттене, и даже не умел водить машину. В Нью-Йорке автомобили имелись только у хозяев загородных поместий. Меир ходил в школу пешком. После занятий он играл с друзьями в Центральном Парке или пробирался, через служебный вход, в Музей Метрополитен. Меир любил живопись, особенно старых мастеров.

– Еще научат, – сказал ему глава Бюро, но, как потом понял Меир, не объяснил, кто.

Допив кока-колу, он расплатился. Меир подхватил потрепанный портфель, студенческих времен:

– Я с Хануки папу не видел. Аарон вообще два года назад в Палестину отправился.

Улыбнувшись швейцару, он сам открыл дверь ресторана:

– Надо в Европу съездить. Увидеть Эстер, Давида, родственников, в Париже, в Лондоне…, – доктор Горовиц, аккуратно, писал и во Францию, и в Англию.

– Я никогда не был в Европе, – оказавшись в пустынном вагоне, Меир посмотрел на простые, наручные часы:

– Можно вздремнуть. Я последние две недели спал по четыре часа в сутки…, – Меир не заметил невидного мужчину в темном костюме, следовавшего за ним. Мужчина методично жевал стейк в ресторане, закрывшись New York Times, посматривая на затылок Меира. Когда юноша вышел, он тоже поднялся.

Меир шел по вагону для белых, думая об отце, брате, о том, что когда-нибудь, обязательно, в Америке исчезнет сегрегация. По документам они были белыми, но доктор Горовиц никогда не скрывал, что бабушка Бет цветная.

– И мы тоже, немного, – поезд тряхнуло на стыке рельс. Пошатнувшись, Меир едва удержался на ногах. Дверь купе по его правую руку отъехала назад, юноша оказался внутри. Невидный мужчина, подняв портфель, запер дверь изнутри, ключом проводника.

Океанские корабли, прибывающие в Нью-Йорк, швартовались у причалов на реке Гудзон. На корме «Графа Савойского», в летнем солнце, развевался итальянский флаг. Над палубой метались чайки. Подняв голову, Аарон Горовиц заметил голубей, порхавших рядом.

– Недалеко от суши, – он прищурился, – небоскребы видны.

Нос корабля усеивали пассажиры с биноклями, суетились матросы. «Граф Савойский» шел медленно, маневрируя за лоцманским катером. Лайнер брал на борт почти две тысячи человек. Здесь был кинотеатр, казино, и бассейны. От Яффо до Ливорно Аарон, с кузеном Авраамом Судаковым, добирался на простом корабле. В гавани, увидев «Графа Савойского», Авраам весело сказал:

– Окунешься в роскошь, после двух лет страданий без водопровода.

Аарон подтолкнул его: «Мне кажется, из меня вышел неплохой водонос».

В кибуце Кирьят Анавим, в Иудейских холмах, под Иерусалимом, водопровода не имелось. Кирьят Анавим основал покойный Бенцион Судаков. Землю под Цфатом, раньше принадлежавшую семье, безвозмездно передали кооперативным поселениям. На месте старой плантации этрогов давно стояли дома, Иерусалим рос вширь. Очутившись в Кирьят Анавим, Аарон поинтересовался у кузена, почему они не выращивают этроги. Авраам фыркнул:

– Папа хотел свиней завести, Аарон. Ты моего отца не знал, – Авраам усмехнулся, – он считал, что синагоги отвлекают евреев от классовой борьбы. Сейчас нам важнее обретение независимости – добавил кузен, – но только рав Кук поддерживает наше стремление к созданию еврейского государства.

Когда Аарон приехал в Палестину, рав Кук был болен, и редко вел занятия в ешиве Мерказ-а-Рав. Аарон успел, немного, поучиться с ним. Он вспомнил седую бороду, маленькие, внимательные глаза, старые очки, тихий голос:

– Я знаю, что многие нам вслед плюют, считают, что мы апикойросы, отступники. Покойный рав Судаков первым дал благословение поселенцам…, – они с раввином сидели напротив друг друга, разложив на столе тома Талмуда. За открытым окном стояла полуденная, блаженная тишина Иерусалима.

Аарон, привык к автомобилям, рефрижераторам, подземке, шуму радио на Таймс-сквер. По ночам он ворочался, таким спокойным был город. В Иерусалиме машины можно было пересчитать по пальцам. На них ездили только представители британской администрации. В кибуцах старые, запыленные грузовики, возили и ящики, и людей. Аарон жил в доме Судаковых, в сердце еврейского квартала, за углом от Стены. Кузен Авраам отдал ему ключи:

– Воду придется носить из колодца. Газа нет, и электричества тоже. Дом пятнадцать лет пустует, с тех пор, как мои родители Кирьят Анавим основали.

Авраам переехал в кибуц семи лет от роду. Он рос в палатке, работал на земле, и жил в крохотной, простой комнате. На стене висел флаг сионистов, портрет Герцля и семейные фотографии. Поступив в Еврейский Университет, Авраам, все равно, не оставил кибуц. Юноша, каждые выходные, приезжал в Кирьят Анавим. Аарон, гостя в кибуце, трудился наравне со всеми, на плантациях винограда, во фруктовом саду и на первой в стране молочной ферме. Рав Горовиц научился доить коров, водить трактор и стрелять. В Кирьят Анавим, как и во всех кибуцах, создали отряд самообороны.

В иерусалимском доме стояла мебель прошлого века, фортепьяно бабушки Полины. В библиотеке Аарон нашел книги пятидесятилетней давности. Он рассматривал старые альбомы с фотографиями рава Судакова и его жены Дины. Они, немного не дотянули до ста лет. Здесь был и дедушка Аарон Корвино, переваливший за сотню, и его жена. Кузен Авраам показал раву Горовицу их могилу на христианском кладбище.

– Дедушка Аарон в нашем саду умер, – Авраам положил камешек на белый мрамор, – под гранатовым деревом. Мне отец рассказывал. Весна была, после Пурима, все цвело. Дедушка сидел на скамейке, и улыбался, а вокруг него вились голуби, – Авраам, отчего-то вздохнул:

– Дед его, тоже священник, лежит у Гефсиманского сада, – кузен помолчал, – францисканцы ухаживают за могилой.

Они с Авраамом смотрели на тонкий крест, над именами Аарона и Полины, на изящные буквы: «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь».

– Первое послание Иоанна, – сказал Авраам. Рав Горовиц, удивленно, посмотрел на кузена. Авраам рассмеялся:

– У меня докторат по истории средневековья, по крестовым походам. Я Евангелие наизусть знаю. И латынь у меня почти родной язык, как и у отца…, – Бенцион Судаков, окончив Сорбонну, защитил диссертацию по первым философам-утопистам, Томасу Мору и Кампанелле. Отец Авраама преподавал историю в первой еврейской гимназии, основанной в Палестине.

Дул теплый ветер, над Иерусалимом сияло солнце. Аарон повторил: «Кто не любит, тот не познал Бога. Это правильно, конечно».

Когда они шли по Виа Долороса к Яффским воротам, рав Горовиц спросил:

– Но хупу твой отец поставил?

Авраам развел руками:

– Дедушка Исаак еще был жив. Ему девяносто восемь исполнилось. И дедушка Аарон, и бабушки. Они папу и тетю Шуламит с младенчества вырастили, после гибели родителей. Папа просто не мог не пойти под хупу. Но это был последний раз, когда он в синагоге появился, – Авраам взглянул на кузена:

– Хорошо, что дедушка Исаак нового века не перевалил. Ему вряд ли бы понравилось, что тетя Шуламит из Вены с ребенком вернулась.

Шуламит Судакова училась в Венской консерватории, играла с оркестром Малера, но в Европе оставаться не стала, приехав обратно в Палестину с годовалым сыном, Амихаем. Об отце мальчика она ничего не говорила. Аарон видел фотографии покойного Амихая. Рав Горовиц покашлял:

– Авраам, он, как две капли воды, похож…, – Авраам Судаков кивнул:

– Похож. Одно лицо. Тетя Шуламит всегда молчала, а папа, разумеется, у нее не спрашивал. Она музыкальную школу основала, в Тель-Авиве. Амихай тоже музыку преподавал, и жена его. Они все пианисты были. И Циона будет, хотя она Бетховену предпочитает марши Бейтара, – Циона Судакова жила, с детьми кибуца, в общем доме. Учились они вместе, но к Ционе, два раза в неделю, приезжала госпожа Куперштейн, учительница музыки.

Аарон помнил высокую, сероглазую, рыжеволосую девочку, в коричневых шортах и рубашке Бейтара, молодежного крыла правых сионистов. В спальне детей кибуца висел портрет Иосифа Трумпельдора, героя сионистов, погибшего от рук арабов. Малыши сделали плакат с девизом Бейтара: «В крови и в огне пала Иудея, в крови и в огне она возродится!».

Подростков учили стрельбе из пистолета, военной дисциплине, они маршировали под барабанный бой. Госпожа Куперштейн, приехавшая в Палестину, два года назад, из Берлина, тихо сказала Аарону:

– Знаете, рав Горовиц, я видела, в Германии, штурмовиков Гитлера. Они тоже в коричневой форме ходят…, – она покачала поседевшей головой: «Не надо бы такого еврейским детям».

Аарон завел разговор с кузеном. Серые глаза Авраама похолодели:

– Здесь не диаспора, – отрезал Авраам Судаков, – здесь будущее еврейское государство. Хватит идеализма. Мой отец считал, что евреи и арабы могут жить в мире, если все станут коммунистами. Моего отца убили, арабы. Моего деда убили арабы, моего прапрадеда…, – он стал загибать сильные пальцы на больших, натруженных ладонях, – достаточно? Или бабушек прибавить, кузена Амихая и его жену? – зло поинтересовался Авраам:

– Мы должны сражаться с арабами, и освободиться от гнета британцев. Каждый еврей обязан участвовать в нашей борьбе.

За окном комнаты слышались детские голоса:

Бейтар! Из прaхa и пeплa, Из пoтa и крoви Пoднимeтся плeмя Вeликoe, гoрдoe плeмя; Пoднимутся в силe и слaвe Йoдeфeт, Maсaдa, Бeйтaр.

– Это Жаботинский написал, – вспомнил Аарон.

Зеев Жаботинский был лидером правых сионистов и кумиром Авраама Судакова.

Рав Горовиц подозревал, что в кибуце Кирьят Анавим, есть не только сады и молочная ферма. В Иудейских холмах, рядом с Иерусалимом было удобно хранить оружие и обучать добровольцев Иргуна, военизированной организации. По словам Авраама Судакова, Иргун создали для защиты еврейских поселений. Аарон сомневался, что дело ограничится только защитой, но напоминал себе, что он здесь гость.

Ему и не давали забыть. Приятель кузена Авраама по университету, поэт Яир Штерн, усмехнулся, когда Аарон, осторожно сказал:

– Мировое еврейство присоединилось к бойкоту немецких товаров, а в Палестине они продаются на каждом углу…, – сионистская федерация Германии, Англо-Палестинский банк и немецкое правительство подписали соглашение. Евреи Германии, покидавшие страну, должны были положить тысячу фунтов на счет в банке. Деньги использовались для покупки вещей, произведенных в Германии, и наводнивших Палестину. Евреи Америки, после прихода Гитлера к власти, отказывались приобретать немецкие товары.

– Не в Палестине, а в Израиле, – резко поправил его Штерн: «Нас не интересуют ваши бойкоты, Аарон. Если для освобождения от британского гнета нам придется сотрудничать с Гитлером и сражаться на его стороне, мы так и сделаем, понятно?»

– Людьми торгуете, – сочно заметил Аарон, затягиваясь папиросой. Они сидели у входа в каменный барак, над Иудейскими холмами заходило солнце. Пахло нагретой за день землей. Дети обливались водой у колодца. С фермы доносилось мычание коров, заканчивалась вечерняя дойка.

– Торгуем, – пожал плечами Авраам Судаков.

– Не забывай, нашему государству нужны люди. Молодые, здоровые еврейские юноши и девушки, а не старики, как госпожа Куперштейн и ее муж. Для этого мы ездим в Европу, выступаем перед евреями…, – Авраам подмигнул кузену: «Старики пусть едут в Америку. У вас богатая страна. Нам они ни к чему».

Вспомнив рассказы госпожи Куперштейн о Германии, рав Горовиц пообещал себе:

– Когда вернусь домой, не буду молчать. Все должны знать, что происходит, каждый еврей. Наша обязанность, помочь общинам Германии. Сказано: «Не стой над кровью брата своего».

Американское еврейство ограничивалось митингами. Осуждая Гитлера, ораторы призывали отказаться от немецких товаров.

– Этого мало, – вздохнул рав Горовиц, – пойду в «Джойнт». Папа к ним обращался, после войны, когда пытался дядю Натана найти. Евреям в Германии нужна помощь. У меня американский паспорт, я могу свободно въезжать в страну…, – он никому не стал рассказывать о своих планах, и даже отцу ничего не написал.

– Потом, – решил Аарон, – не надо, чтобы папа волновался.

Кузен Авраам плыл с ним в Ливорно. Он ехал в Рим, работать в библиотеке Ватикана. Авраам еще успевал готовить книгу о крестовых походах. Потом доктор Судаков отправлялся в Польшу, выступать перед тамошними евреями. На корабле, Аарон, смешливо спросил:

– У нас британские родственники имеются. Не выгонят тебя, из Иргуна, за коллаборационизм? – они стояли на палубе, глядя на бесконечный простор Средиземного моря.

Авраам почесал рыжие волосы. Голову он, конечно, не покрывал.

– Насколько я знаю, дядя Джон занимается европейскими делами. Очень бы не хотелось, чтобы он обратил внимание на Израиль, – кузен Авраам, упорно, назвал Палестину Израилем, и не собирался жениться, пока не увидит на своей земле еврейское государство.

– Не под хупой, разумеется, – весело заметил ему Аарон, – твой отец бы, не одобрил, – в кибуце шабат не соблюдали. Авраам отмахивался:

– Кроме рава Кука, остальные раввины мешают нашему делу. В старые времена, на Масаде, они сражались плечом к плечу, со всеми. Такое могло бы случиться и сейчас…, – он, со значением, посмотрел на Аарона. Рав Горовиц ничего не ответил.

– Не одобрил, – согласился Авраам: «Ты не представляешь себе, насколько мой отец был атеист».

Меру атеизма Бенциона Судакова рав Горовиц оценил, когда они с кузеном купались на тель-авивском пляже. Авраам объяснил:

– В моем поколении много таких юношей. Наши отцы все социалистами были. Во многих кибуцах, действительно, свиней разводили. Мне не мешает, – он похлопал Аарона по плечу: «Девушкам все равно».

Отношения в кибуце были легкие, пары сходились и расходились, приезжали гости из других поселений. Авраам, много раз, говорил раву Горовицу:

– Я бы на твоем месте не терял времени. Наши девушки другие, для них такое проще. Жениться не обязательно, здесь не Америка.

Мужчины и женщины называли друг друга не мужем и женой, а товарищами.

В Старом Городе все было иначе. Аарона, несколько раз, пытались сватать. Рав Коэн, глава сватов города, неодобрительно говорил:

– Вам двадцать шесть, рав Горовиц. В ваши годы у меня пятый ребенок родился. Не надо со свадьбой затягивать.

Оставшись один, Аарон покачал головой:

– Не могу. Папа всегда говорил, что надо ждать любви, и она придет, обязательно.

Он посоветовался с равом Куком. Наставник улыбнулся:

– Конечно. А вообще, – раввин откинулся на спинку кресла, в окно был слышен щебет птиц, – хорошо, что ты приехал, Аарон, – он помолчал: «Хорошо, когда евреи живут на своей земле».

Рав Горовиц рассматривал знакомую панораму Манхэттена, слушая крики чаек.

– Здесь тоже моя земля, – сказал себе Аарон, – здесь, в Германии. Везде, где живут евреи, везде, где я нужен…, – он подумал, что отец ждет на причале, в неизменном, сером костюме:

– Два года я их не видел. Папу, Меира…, И к Эстер не было времени заехать. Заеду,– решил Аарон, – когда в Германию отправлюсь.

Он вдохнул свежий, океанский ветер. Корабль огибал Манхэттен с юга. Аарон видел толпу людей на набережной, слышал гудки машин. Над палубой порхали белые голуби. Рав Горовиц достал из кармана крошки от хлеба. Аарон бросил их за борт, птицы захлопали крыльями, закружились над водой. «Граф Савойский» подходил к берегу.

 

Вашингтон

Второй отдел штаба армии США, занимавшийся военной разведкой, располагался в маленьких, душных комнатах, в глубинах старого здания, на Конститьюшен-авеню. Постройку возвели во время войны, как временное пристанище для разросшегося персонала штаба. Оглядывая пыльные углы и горы папок, вдоль стен в коридорах, Мэтью Горовиц напоминал себе, что нет ничего более постоянного, чем временные вещи.

Ходили разговоры, что скоро штаб переедет в новое здание, однако пока они ютились здесь, без кондиционеров, и кухни. В комнате стоял только электрический чайник. В такую погоду, подумал Мэтью, вытирая пот со лба, рефрижератор был бы уместнее. Коллега, капитан Мэллоу, перелистывал газету, положив ноги на стол.

– В Мичигане сто десять градусов, – сообщил Мэллоу, жуя жвачку, – сотни людей обращаются за медицинской помощью. Даже озера не помогают…, – Мэтью вспомнил коричневую, горячую на вид воду Потомака:

– Я хотел к океану поехать, на выходные. С отпуском Меира, с выходными можно распрощаться.

Они с кузеном оплачивали квартиру пополам, но Меир сказал, что вернется только осенью. Прикинув в уме, Мэтью понял, что придется брать дополнительные дежурства. Ему надо было рассчитаться с уборщицей, оплатить газ, и электричество. Вспомнив, что бензина в форде осталось мало, он махнул рукой: «Какой океан!».

Когда они с Мэтью уезжали на выходные, кузен, аккуратно, оплачивал свою часть расходов. Меир вообще был деликатным человеком. У доктора Горовица имелись деньги. Мэтью понимал, что кузен не бедствует, однако Меир не возражал против скромных пансионов и дешевых закусочных. Он всегда рассчитывался за бензин:

– Я не вожу машину, Мэтью. Мне неудобно, что ты за рулем.

Они ездили в Мэриленд и Виргинию. На пляже Мэтью видел компании, садившиеся в мощные катера. Он слышал смех девушек, наблюдал за их спутниками, красивыми, хорошо одетыми молодыми людьми. Он, незаметно, сжимал кулаки:

– Выскочки, дети недавних иммигрантов, водят дорогие автомобили, пьют шампанское, не считают каждый цент…, – Мэтью считал. Получая приглашения на обеды, капитан Горовиц напоминал себе, что отказываться невежливо. Визиты случались почти каждую неделю. В синагоге знали, что Горовицы пострадали от биржевого краха, но никто не подозревал, насколько.

Надо было купить цветы хозяйке дома, и почистить смокинг. Для приемов в загородных особняках требовалось такси. Мэтью никогда не садился за руль выпившим. После каждого обеда, капитан Горовиц, изучая банковский баланс, хотел зажмуриться. В конце месяца на счету оставалось не больше пары десятков долларов, хотя он отчаянно экономил, покупая самую дешевую еду. В добавление, во втором отделе никто не ходил в форме. Военным разведчикам ее не выдавали. Начальник штаба армии во всеуслышание заявлял, что небольшой департамент, пора закрыть.

– Никому они не нужны, – замечал генерал Крэйг, – Америка ни с кем не воюет, и не собирается. Доктрина вице-президента Вулфа и президента Адамса, провозглашенная президентом Монро, ясна, господа. Америка для американцев. Мы не вмешиваемся в европейские дела, а, тем более, в азиатские, – Крэйг добавлял:

– Мы защищены океанами, нам некого бояться. Мы послали войска в Европу, долг союзников велел нам оказать помощь, но больше такого не повторится.

На одежде было никак не сэкономить, но требования оставались строгими. На работе все служащие департамента появлялись в костюме. Расстегнув ворот рубашки, Мэтью распустил узел галстука. В кабинете царила невыносимая жара. Он понимал, что будущие дежурства окажутся такими же скучными, как рабочие дни. Документов поступало мало. На сводку они с Мэллоу тратили едва ли полчаса. Передав донесение, секретарю начальника штаба, они читали газеты, изредка перебрасываясь ленивыми замечаниями. Сводки поступали от военных атташе американских посольств в Европе и Азии. Мэтью, иногда, жалел, что пошел в армию. В Государственном Департаменте можно было бы быстрее продвинуться по службе. Мэллоу развеял его заблуждения. Кузен жены сослуживца трудился в Государственном Департаменте.

– Похожее болото, – сочно заметил офицер, – пока человека пошлют куда-нибудь за границу, он успеет геморрой заработать, сидя над бумагами. В точности как мы с тобой, – он широко зевнул.

Мэтью не забыл, как стрелять. Он два раза в неделю ходил в тир, и меткости, которой был знаменит в Вест-Пойнте, не потерял. Он иногда думал попросить перевод в действующую, вернее не действующую армию, но, судя по рассказам штабных офицеров, инспектировавших базы, в соединениях царила такая, же скука.

– Везде одно и то же, – Мэтью вспомнил сегодняшнюю сводку, – докладывать нечего.

Введя войска в Рейнскую область, покончив с демилитаризацией, Германия успокоилась. Судя по всему, немцы занимались только подготовкой к Олимпиаде.

– Войска, – презрительно хмыкнул Мэтью, – три батальона переправились на западный берег Рейна. Шум стоял такой, будто три армии на нем оказались, – они ожидали, что французы будут действовать. В конце концов, Германия нарушила версальские соглашения. Ничего не произошло. Британия, как выразился генерал Крэйг, пожала плечами: «Немцы зашли к себе на огород».

– Только Черчилль был против невмешательства, – Мэтью, поморщившись, отпил теплого кофе, – выступая в палате общин, он говорил, что Британия должна помочь Франции. Но в чем помогать? Французы даже мобилизацию армии не объявили, а теперь поздно спохватываться. Шахты и заводы Рура не лежат под пушками французов, а защищены штыками немецкой армии. Гитлер умный политик, надо отдать ему должное.

– Макс Шмелинг нокаутировал Джо Луиса в двенадцатом раунде, – Мэллоу закурил папиросу. В комнате запахло дешевым табаком.

– Молодец немец, я на него ставил, – Мэллоу, посчитав на пальцах, ухмыльнулся, – двадцатка в кармане. Миссис ожидает приятный сюрприз…, – они заговорили о боксе. Джо Луис был цветным. Офицеры долго спорили, кто лучше держится на ринге, цветные или белые.

– В любом случае, – подытожил Мэтью, – негры нечасто проигрывают белым. И бегают они быстрее. Хотя бы на Джесси Оуэнса посмотри…, – Мэллоу расхохотался:

– Потому, что они с плантаций удирали, до гражданской войны.

Мэллоу родился в Виргинии, предки офицера сражались на стороне конфедератов. Сослуживец этим гордился.

Больше за день ничего не произошло. После обеда принесли расшифрованные донесения из Токио. После создания в Маньчжурии марионеточного государства, японцы вели себя тихо. На совещаниях говорили, что вряд ли, в ближайшее время, можно ожидать большой войны в Китае.

– Им требовался плацдарм для нападения на Советы, – Мэтью просматривал радиограммы, – и они его получили. Островным государствам тяжело вести войну. Британия давно это поняла, и не вмешивается в европейские дела. Сталин занят своими заботами…, – из Москвы ничего интересного не сообщали. В Испании мог случиться военный переворот, сведения из Мадрида были довольно определенными. Подобное, как говорило начальство, оставалось внутренним делом страны.

– Нас такое вообще не касается, – император Хирохито назначил генерала Сиро Исии командующим отдела по предотвращению эпидемий, в Квантунской Армии. Мэтью вспомнил:

– Кузен Давид в Маньчжурии, чуму изучает. Охота человеку ездить в дикие места. Хотя он врач…, – штаб заканчивал работу ровно в пять вечера, по звонку. Мэллоу всегда торопился домой, к жене и ребенку. Он жил в пригороде столицы, в домике, купленном в рассрочку.

Мэтью пошел на Дюпонт-Серкл пешком. Вечер был жарким, на тротуарах гудела толпа. Надев легкие, шелковые платья, женщины сняли чулки. Пахло духами, над куполом Капитолия висело медное, огромное солнце. Мэтью подумал, что можно сходить в кино. Дома, с отъездом Меира, стало совсем одиноко. Подсчитав деньги в кошельке, капитан приуныл. Кино отменялось. Мэтью смотрел на девушек, стучавших каблуками по мостовым, на пробку из дорогих автомобилей, на горящие, многоцветные рекламы новых фильмов.

Когда умерла мать, дядя Хаим предложил Мэтью деньги, безвозмездно: «Мы семья, милый. К чему расчеты?». Мэтью, кадет Вест-Пойнта, отказался. Ему не хотелось чувствовать себя зависимым от родственников, пусть даже и от дяди Хаима, хотя деликатнее человека было не найти.

– Аарон с Меиром на него похожи, – засунув руки в карманы пиджака, Мэтью разглядывал бывший особняк Горовицей, – это семейное. Праведники, – зло сказал капитан Горовиц, – хорошо быть праведником с квартирой у Центрального Парка. В прошлом веке никого из них в приличное место не пустили бы. Бабушка Бет была цветная. Все об этом забыли. Как забыли о нашем доме…, – над мраморным портиком развевался красный флаг. В особняке Горовицей, с довоенного времени, размещалось сначала русское, а теперь советское посольство.

Сплюнув на мостовую, Мэтью закурил папироску. По дороге домой он прошел мимо бывшего особняка Бенджамин-Вулфов.

– Кузен Теодор его с большой выгодой продал, – Мэтью посмотрел на кованые ворота, – успел, до биржевого краха. Впрочем, у него денег достаточно. Строит виллы на Лазурном Берегу, для богачей. У всех есть деньги, кроме меня…, – он решил отправиться на Дюпонт-Серкл. В спальне он спрятал неплохой журнал, с фотографиями. Такие вещи открыто не продавали, но у Мэтью имелись знакомые среди агентов Бюро, занимавшихся рейдами на подпольные публичные дома. Мэтью не рисковал проститутками. Он был брезглив, и не хотел тратить деньги.

Не выдержав, Мэтью свернул к отелю Вилларда. Капитан Горовиц часто так делал. Он хотел посмотреть на дорогие автомобили, на уверенных мужчин, с золотыми запонками, в хороших костюмах. Они сопровождали ухоженных красавиц в шелковых платьях. Стеклянные двери крутились, к отелю подъезжали такси. На противоположной стороне Пенсильвании-авеню, Мэтью жадно разглядывал электрические огни, огромную, хрустальную люстру в вестибюле, мраморную лестницу отеля и вазы со свежими, пышными цветами.

В баре гостиницы было тихо. Официанты, негры, ловко наклоняясь над столиками, неслышно принимали заказы. Отложив The Washington Post, мужчина с темно-рыжей бородой поднес к губам тяжелый, хрустальный бокал с шотландским виски, двадцатилетней выдержки. Пахло осенью, дымом костра, палыми листьями. Высокий, красивый молодой человек, в дешевом, поношенном костюме, застыл напротив отеля. Теодор хорошо знал это голодное выражение глаз. Попросив официанта повторить выпивку, он достал блокнот. Теодор открыл страницу, испещренную цифрами, выглядевшими, как биржевые котировки. Он подчеркнул одну из строчек, серебряным карандашиком.

– Oh, what a tangled web we weave

When first we practice to deceive! – пробормотал Теодор себе под нос.

Резко повернувшись, юноша пошел на север. Янсон записал, на чистой странице блокнота, шифром: «Операция Паутина».

Немного посидев за виски, Янсон поднялся в номер. Мистер и миссис Рихтер занимали трехкомнатный люкс, на верхнем этаже отеля. С балкона открывалась панорама Вашингтона. Заходило солнце, над куполом Капитолия развевался американский флаг. Сбросив пиджак на кровать, Теодор устало закурил папиросу, облокотившись на гранитные перила.

Отсюда не было видно советского посольства, однако он помнил красное знамя над входом. Янсон закрыл глаза: «Как хочется домой».

Аргентина и Советский Союз не поддерживали дипломатических отношений. В Мексике посольство закрыли. За двенадцать лет они едва ли десяток, раз видели флаг Родины. В Буэнос-Айресе они были совсем одни, связь шла через радиограммы. Теодор каждые несколько месяцев менял дешевые квартиры в рабочих кварталах. Иногда их извещали, что в порту ожидается советский корабль. Они передавали домой отчетность, и получали московские газеты.

В Аргентине писали о великих стройках социализма, о достижениях СССР, однако ничто не могло заменить «Правды», с портретами ударников, с репортажами из Сибири и Дальнего Востока. Они читали, об открытии метрополитена в Москве, о трудовом подвиге Стаханова. Товарищ Чкалов собирался совершить перелет по «Сталинскому маршруту», из СССР в США, без посадок. Увидев глаза мужа, Анна погладила его по щеке:

– Скоро, милый. Мы добьемся торжества коммунизма, ты вернешься к авиации. Будешь возить пассажиров, – она отобрала у него газету, – испытывать новые самолеты…, – от нее пахло жасмином. Теодор вздохнул:

– Я знаю, милая. Надо работать, делать свое дело…, – он улыбнулся: «Ты пойдешь в школу, преподавать языки, заниматься с детьми…»

Оказавшись в Аргентине, они попросили разрешения, у Москвы, на второго ребенка. Малыш придал бы сеньору и сеньоре Рихтер еще больше правдоподобности. Им позволили беременность, однако ничего не получалось. Теодор, иногда, думал, что это его вина. Анне, он, конечно, ничего такого не говорил. Он никогда не спрашивал у жены об отце Марты.

– Я обещал, – напоминал себе Теодор, – я коммунист, и должен быть верным своему слову. Любой может сделать ошибку. Марта моя дочь, и так будет всегда, – она, действительно, была его ребенком.

В Москве, когда Марта была младенцем, Теодор вставал к ней, ночами, купал и менял пеленки. Дочка пошла, когда они жили в Юго-Западной Африке. Он водил ее за руки, слыша веселый, детский смех. Янсон заставлял себя не вспоминать ребенка настоящих Рихтеров, тоже девочку, двух лет от роду. Никого нельзя было оставлять в живых, от этого зависела безопасность операции и будущее страны. Он расчесывал бронзовые волосы Марты, заплетал ей косички и думал о разнесенном пулей затылке девочки. Ее мать умерла, держа ребенка на руках.

– Они не страдали, – сказал себе Теодор, – все случилось быстро. Они не поняли, что произошло. А Рихтер вообще спал.

– Моя вина, – он смотрел на вечерний, затихающий город.

Днем он вернулся с Юнион-стейшн, посадив Анну на экспресс «Колумб», отправляющийся в Нью-Йорк. Портье в гостинице Вилларда Теодор сказал, что у него назначены деловые встречи в столице. Потом он собирался присоединиться к жене.

Лето было жарким. Когда Теодор и Анна ехали с юга в Вашингтон, они часто останавливались на пляжах. «Линкольн», взятый в аренду, в Техасе, был чистым. Теодор все проверил. Вряд ли в захолустном городке Браунсвилле им бы подсунули машину с микрофонами.

Богатая пара ни у кого не вызывала подозрения. Они осматривали города по дороге, обедали в хороших ресторанах. В Чарльстоне Рихтеры сняли номер в отличной гостинице, и немного отдохнули. Они говорили о досье, поступившем из Москвы. В нем значилось около тридцати фамилий, но Теодор и Анна оставили только холостяков.

– Семейные люди опасны, – задумчиво сказала жена, – их легче разоблачить. Человек не может все время носить маску. Даже мы с тобой, – она смотрела вперед, уверенно держа руль, – иногда ее снимаем, – Теодор заметил какую-то грусть в ее серых глазах. Янсон сказал себе:

– Она устала. Нельзя все время быть в напряжении. Не надо ничего докладывать в Москву. Она отправится домой, с Мартой, отдохнет. Поживут на правительственной даче…, – дочь появилась на свет на такой даче, на Воробьевых горах. Анна собиралась поехать в родильный дом на Арбате, но схватки начались неожиданно. Им пришлось вызвать по телефону врача. Все прошло быстро, Марта родилась на рассвете, в неожиданно ясный, свежий, солнечный день начала весны. Теодор привез жене букет красных гвоздик.

Он и сейчас, на вокзале, купил ей фиалки. Теодор проверил, как она устроилась в купе первого класса. За кофе, в вокзальном ресторане, Анна указала глазами на вывеску: «Для цветных», над задней комнатой. Незаметно, под столом, пожав ей руку, Янсон сказал, одними губами: «Мы боремся и против такого, любовь моя». Они проехали южные штаты, видели уборные и фонтанчики с питьевой водой, для цветных, универсальные магазины и рестораны, с вывеской: «Только для белых». Они читали о сегрегации в Америке, но в первый раз встретились с ней воочию.

– Не в первый, – покачала головой жена, – индейцы в Аргентине не живут в городах, но к ним тоже относятся, как к скоту. В царские времена, похоже, обращались с евреями, поляками, латышами…, – они говорили дочери, что революция покончила с чертой оседлости, разрушила тюрьму народов и освободила угнетенную женщину.

– Любой человек может учиться в университете, – улыбалась Анна, – получить образование. Женщины становятся депутатами, заседают в Советах, ставят трудовые рекорды. Ты у нас будешь гражданином нового общества, милая, – она целовала бронзовые, теплые волосы.

Теодор стоял на балконе, думая о жене и Марте. Он должен был увидеть семью через несколько дней, после окончания операции.

Анна, по телефону, забронировала номер в «Уолдорф-Астории». У нее имелась доверенность, выписанная мистером Рихтером, на получение вкладов из банковских ячеек. У аргентинской конторы были счета и в Америке. Резиденты в Нью-Йорке, по документам, работали торговыми представителями. Некоторые счета закрыли. Средства лежали на складах, под видом американских товаров, отправлявшихся в Европу. Остальное получала Анна. Пакетбот из Веракруса выгрузил домашнюю утварь в Нью-Йорке, ящики ждали в порту. Груз уплывал в Ливорно, с Янсоном, а жена и дочь ехали в Гавр.

– Мы ненадолго расстаемся, – сказал себе Теодор, – до зимы. Может быть, – он вздохнул, – когда Анна отдохнет, все получится. Ей всего лишь тридцать четыре…, – он хотел еще ребенка.

В Цюрихе он открывал контору, нанимал персонал и размещал, груз в банковских ячейках. Они привозили в Швейцарию золотой запас партии, неприкосновенные средства. Они очень аккуратно, отчитывались по тратам. Драгоценности покупались с разрешения Москвы. Анна относилась к золоту и бриллиантам, как к достоянию Родины, и не считала их личным имуществом. Теодор понял, что у них и нет личного имущества, только несколько чемоданов с одеждой.

В Цюрихе его ждал французский паспорт. С ним Теодор ехал в Испанию. Их руководитель, Эйтингон, тоже летел в Испанию, под именем генерала Котова. Судя по всему, в Мадриде собиралось много представителей иностранного отдела, однако все они представлялись военными специалистами.

Составив короткий список из двенадцати человек, они передали сведения в Москву. Теодор встречался с третьим секретарем посольства, ответственным за разведывательную работу, в парке на берегу реки Потомак или в скромных ресторанах. За каждым из двенадцати установили негласную слежку. Теодор и Анна сами посмотрели на этих людей.

Он проводил капитана Мэтью Горовица до здания штаба армии, на Конститьюшн-авеню, и видел, как Меир Горовиц садится в поезд «Колумб». Теодор лично проверил их квартиру, записывая наблюдения в блокнот. То же самое сделали и с остальными десятью. Когда Анна уезжала, решение из Москвы еще не пришло.

Вернувшись с балкона в комнату, он, аккуратно, повесил пиджак на плечики. Теодор сказал жене, что Москва, скорее всего, какое-то время будет раздумывать. В конце концов, человек, которого они надеялись получить сейчас, был не однодневкой.

Разговаривая с Москвой, Теодор узнал, что для устранения Троцкого будут использоваться агенты в коммунистических кругах США и Франции. Это была его идея. Янсон, из Мехико послал радиограмму Эйтингону. Он напоминал, что Троцкий подпускает к себе только проверенных людей. Теодор все время слышал голос Анны: «Партия приняла решение, и мы должны его исполнять. Мы солдаты партии, а она не ошибается, Теодор».

– Не ошибается, – Янсон сидел на краю ванны, наполнявшейся чистой, горячей водой: «Это сантименты, слабость…, Анна права». Он вытер запотевшее зеркало.

– У меня морщины, – понял Янсон, – тридцать восемь исполнилось. Кажется, революция только вчера случилась, только вчера я Анну встретил…, – Янсон вспомнил, как они купались в Каспийском море, с матросами.

– Жара стояла, – лежа в ванной, он медленно курил папиросу, глядя в потолок, – совсем, как здесь.

Агент, которого они надеялись получить сейчас, должен был работать на будущее. В Москве знали об опытах в лаборатории Резерфорда, в Кембридже, о работе Нильса Бора, в Копенгагене, о деятельности нобелевского лауреата Гейзенберга, в Германии, об итальянском ученом Ферми. Ядерную физику ждал успех. Теодор написал Эйтингону, что рано или поздно кто-то получит действующее атомное оружие. В Советском Союзе велись подобные исследования, однако до результата было далеко.

– Все для блага коммунизма, – сказал себе Теодор, – после краха капиталистической системы гонка вооружений закончится. Пока нам надо быть начеку, мы окружены врагами. Даже в Советском Союзе есть лазутчики Запада…, – получив разрешение из Москвы на вербовку Паука, Янсон решил ничего не говорить Анне. Их направляли в Европу. Паук, после завершения операции, переходил под непосредственный надзор Эйтингона. Анна с ним бы никогда не встретилась. Янсон, после начального этапа, передавал Паука американскому отделу.

Теодор потушил окурок в серебряной пепельнице.

– Паук однофамилец ее матери, но все равно, не надо ей знать. Мало ли что. Во многих знаниях, как известно, многие печали, – он помнил тихий голос пастора на уроках Закона Божьего. Ребенком, Теодор ходил с матерью на мессу, в Риге. Янсон, иногда, ловил себя на том, что ему нравится в церкви. Он никому не упоминал о таком, даже Анне.

– Они однофамильцы, – повторил Теодор, – не родственники. Горовицей много, пять страниц в городской телефонной книге. Анна говорила, что Фрида Горовиц была единственным ребенком.

Теодор подозревал, что у половины работников иностранного отдела, есть родня за границей. Дзержинский, однажды, ядовито заметил: «У меня братья и сестры в панской Польше. Может быть, вы, товарищи, и меня отстраните от работы?».

– Дзержинский приговорил к расстрелу собственного брата, – Янсон закинул руки за голову, – за контрреволюционную деятельность. Ленин отменил приказ, велел Феликсу Эдмундовичу его отпустить. Ленин был мягким человеком, добрым…, – в иностранном отделе могли перестраховаться и отозвать Анну в Москву, не разрешив ей дальнейшую работу за границей. Теодор махнул рукой: «Эйтингон написал, что мать Анны и будущий Паук однофамильцы. Анна больше его не увидит. Никакой опасности нет».

Набросив халат, он заказал кофе в номер. Работать предстояло всю ночь. Завтра Теодор предполагал познакомиться с Пауком лично.

Мальчик в форменной курточке принес кофейник. Негр белозубо улыбнулся, приняв деньги: «Спасибо, сэр!». Теодор проводил глазами черные, кудрявые волосы под фуражкой:

– Все ради детей. Марты, этого мальчика. Чтобы они жили в другом мире, мире без войн, без угнетения…, – Теодор включил лампу под зеленым абажуром.

– Как у Владимира Ильича, – отчего-то подумал он, – в кремлевской квартире. Марта скоро пойдет в Мавзолей. Они годовщину революции в Москве встретят…, – седьмого ноября Анна готовила торжественный обед, для семьи. Они сидели с Мартой, рассказывая ей о революции и гражданской войне, о Ленине и Сталине, слушая ее восторженный голос. Теодор и Анна обещали дочери, что очень скоро она поедет в Советский Союз, и увидит, своими глазами, мощь Родины и новое, социалистическое общество. Теодор посмотрел на часы: «Анна скоро в Нью-Йорке будет».

Жену встречал гостиничный лимузин. Следующие несколько дней она занималась делами, а потом забирала Марту из школы. Включив радио, Теодор поймал Берлин. Передавали «Страсти по Матфею» Баха, дирижировал Караян. Он слушал знакомые строки Евангелия. Низкий, женский голос запел:

Erbarme dich, mein Gott, Um meiner Zähren willen!

– Сжалься над нами, Господи, – Теодор начал писать.

Паук часто проходил мимо отеля Вилларда. О его привычках доложили следившие за ним люди, да и сам Теодор в этом удостоверился. После завтрака, Теодор пошел в галерею Филипса. В первый раз Янсон навестил музей, когда проверял квартиру на Дюпонт-Серкл, где жил Паук и его дальний кузен. Второй мистер Горовиц тоже был в коротком списке, однако, они колебались.

Юноше исполнился двадцать один год. Для вербовки часто предпочиталась молодежь. Мистер Горовиц, тем не менее, занимал должность агента в Бюро Расследований, и не имел отношения к армии, или государственным секретам.

– Они ловят гангстеров, – спокойно заметила Анна, – пусть он дальше этим занимается.

Теодор с Анной, в столице, следили за людьми из списка по отдельности. Так предписывали правила безопасности. Они были супругами, но даже супруги, смеялась Анна, не могли проводить все время рядом. Теодор ходил по залам, любуясь картинами. Он думал о времени, когда мировое искусство станет доступным народу. В Буэнос-Айресе они посещали и оперу, и художественный музей, с хорошей коллекцией импрессионистов.

Герр Рихтер, правда, всегда говорил, на вечеринках, о художественном гении арийских живописцев. Герр Теодор предпочитал классическое, одобренное партией искусство. В квартире висели пейзажи родной Швейцарии и копия портрета фюрера. Немецкий культурный центр распространял репродукции среди соотечественников.

Теодор остановился перед «Завтраком гребцов» Ренуара.

Они с Анной уехали из Москвы, когда город оправлялся после гражданской войны и разрухи. На многих домах, после октябрьских боев семнадцатого года, виднелись следы пуль и снарядов. Окна заколотили, в подворотнях, у костров, спали беспризорники.

– Советский Союз позаботился о каждом ребенке, – подумал Теодор, – здесь, после финансового краха миллионы людей потеряли сбережения, остались на улице. Никого их судьба не интересовала. Взять, хотя бы Паука…, – он внимательно читал досье предполагаемого агента. Осмотр квартиры принес еще больше информации.

В гостях, Теодор и Анна всегда запоминали мелочи. Они знали, что на мелочах, и проваливаются разведчики. Перед каждой вечеринкой, они проверяли комнаты. Впрочем, у них и не было ничего подозрительного. Радиопередатчик Теодор держал в чемодане, перевозя его с квартиры на квартиру. Корреспонденцию из Москвы они, немедленно, сжигали.

Он рассматривал веселые лица, улыбки девушек на картине.

– Столица преобразилась, – Теодор помнил фотографии первомайских парадов, – москвичи катаются на лодках, дарят цветы, ходят в рестораны. Ради такого мы и сражались, – Янсон спокойно относился к вещам. На гражданской войне, он, кроме именного оружия, возил только мешок с кое-какой одеждой и брошюрами Ленина. Ему нравились счастливые лица молодежи СССР.

– Они были детьми, во время гражданской войны, – думал Янсон: «Они вошли в светлое будущее, о котором мечтали Маркс, Энгельс и Ленин. Мы сделаем все, чтобы они никогда не узнали ужаса капитализма». Когда они ехали по Америке, Теодор сказал жене:

– Я уверен, что мы скоро построим социализм во всей планете. На бутылке «Кока-колы» напишут: «Произведено народным предприятием в городе Атланта».

Он улыбнулся, вспомнив разговор. Теодор посмотрел на золотой ролекс. У него оставалось пять минут.

Теодор направился к мужской уборной:

– Интересно, чем занимаются мальчишки Воронова? Двадцать четыре им, совсем взрослые. Степан авиацией бредил. Расспрашивал меня о воздушной атаке во время антоновского мятежа. Наверное, летчиком стал. Анна их найдет, когда в Москве окажется…, – в мужской уборной было тихо, пахло сосновым освежителем воздуха.

Теодор зашел в третью кабинку справа, рядом зажурчала вода. Быстро нагнувшись, он отдал блокнот, с планом операции «Паутина». Информацию посылали в Москву. Теодор узнал бы о положительном ответе в записке на имя мистера Рихтера, оставленной у портье, в отеле Вилларда.

Подождав, пока человек из посольства уйдет, он вымыл руки. Теодор продолжил смотреть картины. Коллекция здесь была отменной:

– В Москве, тоже много импрессионистов. Когда все закончится, стану пилотом гражданской авиации, Анна пойдет преподавать, в школу. Будем каждые выходные ходить в музеи, ездить за город…

Днем он гулял по Вашингтону, думая о Пауке.

На квартире, Теодор многое понял о предполагаемом агенте. Он осматривал комнаты в кожаных перчатках, медленно, аккуратно двигаясь, прислушиваясь к шагам на лестнице. В кармане у Теодора, как мера предосторожности, лежал вальтер.

Оба Горовица работали в правительственных учреждениях, и днем дома не появлялись. Они держали уборщицу. Служба наружного наблюдения сообщила, что пожилая женщина приходит раз в неделю.

– Молодые парни, – поморщился Теодор, – могли бы и сами пол вымыть. Я все умел, в их возрасте, – мать Янсона умерла, когда мальчику было шестнадцать. Реальное училище он заканчивал круглым сиротой, бегая по частным урокам.

Теодор перебирал вещи Паука:

– Он в семнадцать матери лишился, а отца и того раньше. Если бы он жил в нашей стране, он вырос бы совсем другим. Он еще может оказаться в Советском Союзе…, – Теодор сказал Москве, что Паука на страхе не завербуешь. Шантажировать его было нечем. Любви к социализму, у него тоже, пока, не имелось. Людей с левыми настроениями в правительственные органы не нанимали. Эйтингон предложил обыграть Паука в карты. Теодор, хоть и был хорошим картежником, не согласился.

– Паук не азартен, – написал Теодор, – он холоден и расчетлив. Мы используем логику, и любовь к порядку.

Сначала они думали подвести к Пауку девушку, но в посольстве, под рукой, никого не было. Ждать они не хотели.

– Потом, – сказал себе Теодор, – мы найдем ему постоянную подругу. Девушка за ним присмотрит, – он вспомнил о тонкой стопке журналов, под матрацем в спальне Паука. Теодор покачал головой:

– Отвратительное наследие буржуазного строя жизни, эксплуатация человеческих слабостей…, – просмотрев письма из банка, Янсон узнал баланс на счету. Он понял, сколько потеряла семья будущего агента, после банковского кризиса. Он ворошил поношенные рубашки и белье, вычищенные, старые костюмы, поднимал обувь и смотрел на стертые подошвы.

У Паука, неожиданно, имелись книги.

Теодор листал старый еврейский молитвенник. Он знал, что Паук и его кузен ходят в синагогу. Кроме молитвенника, на полке стояли романы. Паук читал Хемингуэя, Фицджеральда и Джека Лондона. Рядом лежал старый сборник стихов Байрона. На первой странице, выцветшими чернилами, значилось: «Аталия Вильямсон». Это была бабушка Паука. Янсон изучил его родословную. Его деда, генерала Горовица, похоронили на Арлингтонском кладбище. Теодор хотел найти семейный альбом, но оставалось мало времени. Он махнул рукой:

– Все ясно. Его отец погиб на войне, его дядя утонул, подростком, его мать умерла. Он совсем один…, – Теодор закрыл дверь: «Ему нужна семья».

Он смотрел на коричневую, жаркую воду Потомака. К вечеру стало еще жарче.

– Он романтик, – думал Теодор, – журналы ничего не значат. Это все, – Теодор поискал слово, – временное. По ночам он читает «Великого Гэтсби», представляя себя в дорогом особняке, на Лонг-Айленде, с любимой женщиной…, – Янсон усмехнулся: «Расчетлив, но романтичен. Это нам очень на руку». Теодор знал, что Паук не станет работать из лояльности к Советскому Союзу. Юноша не был замечен в коммунистических симпатиях.

– Не надо его пугать, – написал Теодор в плане операции, – не надо относиться к нему свысока. Мы помогаем человеку, оказавшемуся в тяжелом положении.

Он шел к гостинице, вспоминая тканое, индейское одеяло, и томагавк на стене спальни. Дед Паука, генерал Горовиц, погиб на индейских войнах. Его отец тоже служил на западе. «Резервации, – вздохнул Теодор, – такая же косность, как и сегрегация. Скоро Америка станет другой, и весь мир, вместе с ней».

В гостинице его ждал неподписанный конверт. Теодор прочел записку:

– У меня деловое свидание. Я вернусь, с партнером. Поужинаем здесь. Оставьте столик в ресторане, – поклонившись, портье, немного завистливо, посмотрел вслед ухоженному, холеному немцу.

– Говорят, они грубияны, – портье поднял телефонную трубку, – колбасниками называют. Мистер Рихтер настоящий джентльмен. Я слышал, что мистер Форд, поклонник мистера Гитлера…, Правильно, стране нужна твердая рука…, – он следил за широкими плечами мистера Рихтера. Немец пересек улицу, направляясь на Конститьюшен-авеню.

Теодор отлично знал, каким путем Паук ходит с работы. У молодого человека было три костюма, серый, синий, и темно-коричневый. Сегодня он надел серый пиджак. Теодор, невольно, улыбнулся:

– Коричневый, с экономным образом жизни, Паук мог бы еще носить. А серый не будет.

Янсон, по дороге, купил кофе навынос, в бумажном стаканчике.

– В Москве, наверняка, такие стаканы есть, – подумал Теодор: «Простая вещь, а очень удобно». Кофе остыл. Янсон не хотел обжигать будущего агента.

Держа стаканчик, он остановился на углу Конститьюшен-авеню. Было без пяти пять. Из дверей штаба армии потянулись на улицу первые, слабые стайки служащих. Сначала появились секретарши, в строгих платьях, или костюмах, с маленькими сумочками, с химическими кудрями. Девушки щебетали, застегивая жакеты, подкрашивая губы, охорашиваясь.

Паук, вышел на улицу, Теодор спокойно выбросил папиросу. Дождавшись, пока юноша минует угол, Янсон вывернул навстречу. Неловко, пошатнувшись, он вылил остывший кофе прямо на пиджак и рубашку Паука.

Визитную карточку, на хорошей, дорогой бумаге, Мэтью вложил в «Прощай, оружие» Хемингуэя. За распахнутым окном спальни, выходившим на Дюпонт-Серкл, стояла жаркая, тихая вашингтонская ночь. На выходные столичные жители разъезжались из города, устремляясь к океанским пляжам, на восток. Звенели цикады. Изредка слышался шорох автомобильных шин, звук тормозов. По беленому потолку комнаты метались отсветы фар.

Мэтью сидел на подоконнике, держа на коленях раскрытую книгу. Он смотрел на огонек папиросы, на пустые, черные окна домов напротив. В глубоком, темном небе мерцал, переливался Млечный Путь.

– Я выхожу, и мы идем по коридору и я ключом отпираю дверь и вхожу и потом снимаю телефонную трубку и прошу, чтобы принесли бутылку капри бьянка в серебряном ведерке полном льда и слышно как лед звенит в ведерке…, – Мэтью читал, при свете папиросы.

В ресторане Вилларда, на крахмальной скатерти, в ведерке со льдом, стояла запотевшая бутылка «Вдовы Клико». Принесли персики и клубнику, спелые, сладкие вишни. Они ели вальдорфский салат, холодный вишисуаз, отличный, мягкий, едва прожаренный стейк. Официант подал блюдо с французскими сырами. О многих Мэтью читал, но никогда их не пробовал. На фарфоровых тарелках, рядом с ореховым пирогом, блестели шарики ванильного мороженого. Они пили шампанское. К мясу мистер Теодор заказал отличное, красное бордо, десятилетней выдержки. Перед ними поставили кофе, но не из дешевого порошка в жестяных банках, который покупал Мэтью, а в изящных, серебряных чашках. Вдохнув ароматный, горький дымок, Мэтью услышал добродушный голос:

– Кофе сварили по-итальянски, мистер Горовиц, – каре-зеленые глаза улыбались, – очень рекомендую.

К десерту полагались маленькие рюмочки с ликером, пахнувшим, горьким апельсиновым цветом. Мистер Теодор сказал, что это Grand Marnier Cuvée du Centenaire, выпущенный десять лет назад, к столетнему юбилею компании. Мэтью никогда так не обедал, даже на званых приемах. Он не увидел, как мистер Теодор расплатился. Счет не принесли к столу. Новый знакомец поднял руку: «Мистер Горовиц, вы мой гость. Я чувствую себя виноватым, из-за моей неловкости».

Серый, потертый, облитый кофе пиджак, грязную рубашку, старый галстук завернули в фирменный пакет универсального магазина «Лорд и Тэйлор». Мэтью незаметно, щупал дорогой, ирландский лен нового костюма. Галстук тоже был новым, итальянского шелка, цвета голубиного крыла, с легкой, серебристой искрой. Ботинки остались теми же самыми, поношенными. Мэтью думал, что метрдотель обратит на них внимание, однако у мистера Теодора обувь оказалась тоже не новой. В Америке любили блестящие, скрипевшие при ходьбе ботинки. Мистер Теодор, будто догадался, о чем думает Мэтью. Он заметил, изучая меню:

– Английские аристократы, мистер Горовиц, никогда не появляются в новой обуви. Ботинки разнашивает кто-то из слуг, желательно, – он смешливо поднял бровь, – под проливным дождем, в грязи. Потом их может надеть лорд.

– Дядя Джон лорд, – вспомнил Мэтью. Принесли иранскую черную икру, на поджаренном, ржаном хлебе. Мэтью соблюдал кашрут только дома. Отец ходил в ортодоксальную синагогу, но поступал точно так же. Авраам Горовиц говорил:

– На улице, на службе, мы должны быть американцами, милый мой. Горовицы здесь триста лет живут. Мы не должны отличаться от всех остальных.

Мать Мэтью родилась в Филадельфии, в старой, хорошей еврейской семье. Родственники Мэтью не ставили рождественскую елку, но не видели ничего плохого в опере, театрах и светских книгах. Мать научила Мэтью играть на фортепьяно.

Он отлично знал французский и немецкий языки, разбирался в литературе, но в генеральном штабе такое никому не было нужно. Сослуживцы ничего, кроме служебных циркуляров, и газет, не читали. Говорили только о спорте. Особой популярностью пользовались скачки и бокс. Мэтью хорошо боксировал, и еще лучше стрелял, но нельзя, же было бесконечно обсуждать лошадей и нокауты.

Когда кузен Меир переехал в столицу, Мэтью стало легче. Меир тоже много читал. Они даже сходились во вкусах. Оба любили Хемингуэя, и Джека Лондона. За книгами Мэтью представлял себя таким же, как герои романов, человеком, не знающим страха, спокойным, и уверенным. Меир улыбался: «Не надо отправляться за Полярный Круг, чтобы стать героем, Мэтью. Можно просто, честно, служить своей стране».

Мэтью тогда читал книгу об экспедиции Амундсена на Северный Полюс. Амундсен, с покойным сэром Николасом Кроу, Вороном, открыл Северо-Западный проход. Они пробрались среди льдов, на крохотном шлюпе «Йоа», с командой из шести человек.

– Посмотри, – наставительно сказал Мэтью, – Амундсен, в предисловии, пишет: «Если бы Ворон был жив, он бы, без сомнения, пошел со мной к Северному полюсу». Но все открыто, – грустно добавил Мэтью, – исследовать нечего.

Серо-синие глаза кузена опасно заблестели. Мэтью удивлялся тому, как Меир, невысокий очкарик, на вид подросток, мог, иногда, преобразиться.

– Он, наверное, похож на дедушку Меира, который в Войне за Независимость участвовал, – думал Мэтью: «Его портретов не сохранилось, а жаль. Хотел бы я на него посмотреть». Сняв очки, кузен протер стекла платком:

– Ворон, дорогой мой, не только погиб где-то во льдах, но и потащил за собой жену, оставив двоих детей сиротами, без единого цента. Он продал все имущество покойной бабушки Мирьям, далеко не бедной женщины, чтобы финансировать экспедицию на поиски корабля, который, если и дошел триста лет назад до Антарктиды, то давно лежит на дне морском!

Укоризненно покачав головой, кузен вернулся к документам. Углубившись в книгу, Мэтью вспомнил, что Ворон был женат на сестре нынешнего герцога Экзетера, леди Джоанне.

– Ушли в экспедицию и не вернулись, – он переворачивал страницы, – никто о них больше, ничего не слышал. Но тело отца Ворон привез в Англию, нашел его могилу на севере, когда с Амундсеном обретался.

Мэтью подумал о замке дядя Джона, о сталелитейных и химических заводах «К и К». Европейская промышленность от американского биржевого краха не пострадала:

– Кузену Питеру в этом году двадцать один исполняется, – Мэтью отпил темно-красное бордо, – нравится это тете Юджинии, или нет, однако она должна передать сыну управление концерном. Ее, наверное, в палате общин склоняют на все лады, – леди Юджиния Кроу была депутатом от партии лейбористов. Питер Кроу, как намекали в письмах лондонские родственники, ушел из семьи, студентом Кембриджа, из-за дружбы с сэром Освальдом Мосли. Питер стал членом «Британского союза фашистов и национал-социалистов». Юноша руководил молодежной организацией чернорубашечников, как их называли, и с родственниками связей не поддерживал.

– Интересно, – подумал Мэтью, – он может в Германию перевести производство, когда войдет в права наследования. Если он поклонник мистера Гитлера, пусть рядом обосновывается, – за обедом они с мистером Теодором о политике не говорили.

К удивлению Мэтью, человек, неловко обливший его кофе, оказался русским инженером. Мистер Теодор приехал в Америку изучать постановку дел на автомобильных заводах. Советский Союз очень интересовал прогрессивный опыт американцев. Мэтью никогда еще не встречал русских. Отец кузена Питера был русским, однако он погиб на войне. Русским был и кузен Теодор, живший в Париже. Мэтью хотел сказать об этом новому знакомцу, но вовремя прикусил язык. Отца кузена Теодора убили, на гражданской войне. Кузен, с матерью, еле выбрался из России. Он был ярым, правого толка монархистом.

– Он коммунист, – Мэтью смотрел на спокойное, красивое лицо, мистера Теодора, – не надо ему о таком знать.

Выяснилось, что мистер Теодор в партию не вступал.

– У нас демократическая страна, мистер Горовиц, – объяснил инженер, – в конституции гарантирована свобода слова, свобода печати и собраний. Я сделал хорошую карьеру, пользуясь вашим языком, будучи беспартийным человеком, – мистер Теодор трудился старшим инженером на новом, автомобильном заводе, на реке Волге. Он показал Мэтью советский паспорт и дал ему визитную карточку:

– Я провел три месяца в Детройте, мистер Горовиц, не вылезал с конвейера. Мне кажется, я заслужил отдых, – мистер Теодор рассказывал о советских стройках, о красотах страны. Юноши, ровесники Мэтью, в Советском Союзе, командовали военными соединениями, и получали под ответственность заводские цеха.

– Мы ценим молодежь, мистер Горовиц, – заметил русский, – и даем ей развиваться. Любые поездки, обучение…., – он повел рукой, – со мной здесь работала целая делегация, ребята вашего возраста, – он улыбнулся.

Мэтью понял, что такие поездки оплачивало государство, как и отдых в гостиницах на побережье, как образование, от школы до университета, или обучение языкам. Английский у мистера Теодора был отменным. До революции он закончил инженерный факультет. Мистер Теодор водил машину, и даже самолет. Мэтью знал военных пилотов. Он и сам, иногда, думал пойти в авиацию. Однако в воздушных силах царила такая же скука, как и в остальной армии. Приятель, инспектировавший авиационную базу, сказал, что, кроме одного тренировочного полета в неделю, больше ничего в войсках не происходило.

– Как и везде, – мрачно подумал Мэтью:

– Только в Советском Союзе интересно. Они строят новые города, исследуют Арктику, летают через Тихий океан…, – они с мистером Теодором говорили о литературе. Русский читал и Хемингуэя, и Джека Лондона. Они даже поспорили. Мистер Теодор сказал:

– Хемингуэй, отличный писатель. Но в его книгах, к сожалению, царит уныние. Понятно, – он курил дорогие папиросы, поблескивали золотые запонки, – после войны Европа лежала в развалинах. Молодое поколение потеряло иллюзии, ориентиры. Сейчас другое время, мистер Горовиц, – он подмигнул Мэтью, – мне еще не исполнилось сорока, но, когда я смотрю на ваших ровесников, молодых командиров, инженеров, я себя, чувствую стариком…, – мистер Теодор подарил ему журнал «СССР на стройке», на английском языке.

Они расстались у отеля Вилларда. Мистер Теодор жил в советском посольстве. Мэтью, сам того не ожидая, улыбнулся: «Это наш семейный особняк. Его до войны продали. Я в нем никогда не был».

– Приходите, – радушно предложил русский.

– Я вам все покажу. Конечно, дом перестроили, но все равно, вам бы, наверное, было интересно посмотреть. В общем, – заключил мистер Теодор, – звоните мне в любое время, – он написал телефон на карточке, автоматической ручкой Паркера, с золотым пером.

Отложив Хэмингуэя, Мэтью взял журнал. «СССР на стройке» напоминал дорогие издания, которые Мэтью видел в книжных магазинах, Atlantic Monthly, New Yorker, Town and Country. Их читали ухоженные, уверенные юноши, которым завидовал Мэтью. В журнале, тоже были молодые лица, красивые, глянцевые фотографии.

Мэтью читал о своем ровеснике. Юноша, в двадцать четыре года, руководил строительством гидростанции. Под началом у молодого инженера было три тысячи рабочих. Он нашел статью о девушке, враче, уехавшей из столицы на Дальний Восток. Она отвечала за участок размером с четверть Франции. Девушка, светловолосая, высокая, в белом халате, напомнила Мэтью кузину Эстер.

– Эстер никуда не поедет, – усмехнулся Мэтью, – откроет кабинет в Амстердаме, и будет принимать богатых пациенток. Она у Центрального Парка выросла. Дядя Хаим тоже лечит соседей. Какой Дальний Восток! Я уверен, что кузен Давид, чуму изучает не ради помощи людям, а ради Нобелевской премии. Профессор Кардозо не успел ее получить, а Давид своего добьется. Все из-за денег…, – он читал о московском метрополитене, о театрах, рассматривал фотографии ресторанов на реке, счастливых, смеющихся людей. Здесь не было нищих, или безработных, носящих на себе рекламные плакаты. Здесь, казалось, не существовало горя, несчастий и болезней.

Мэтью повертел визитную карточку. Мистер Теодор признался, что еще не видел ничего в столице. Инженер приехал из Детройта после обеда:

– И сразу вас облил, – он развел руками, – прошу прощения. Я боялся, что вы на меня в суд подадите. Я слышал, у американцев национальный спорт, судиться друг с другом. Но я обязан возместить вам ущерб, – он рассчитывался у кассы, в «Лорде и Тэйлоре».

Мэтью, конечно, не стал бы подавать на мистера Теодора в суд. Адвокаты стоили немало, а денег у капитана Горовица не водилось. Мэтью понял, что русский не интересовался тем, где работает новый знакомец.

– Он гость нашей страны, – сказал себе юноша, – надо оставить у него хорошее впечатление об американцах…, – Мэтью соскочил с подоконника. Он хотел еще раз услышать добродушный, с легким акцентом голос, увидеть каре-зеленые, веселые глаза. Мистер Теодор не был похож на отца, но почему-то Мэтью подумал о покойном полковнике Горовице. Отец очень любил Мэтью, и всегда с ним возился. Юноша, взглянул на фото, висевшее на стене. Мэтью, трехлетний, сидел на пони, отец ласково придерживал его за плечи. От мистера Теодора пахло сандалом. Мэтью помнил этот аромат, с детства. Он и сам бы покупал эссенцию, однако флакон стоил дорого. Юноша пользовался дешевой, резкой туалетной водой.

На часах было почти одиннадцать.

– В любое время, – вспомнил Мэтью, поднимая телефонную трубку, – покажу ему город. Завтра я полдня дежурю. Обыкновенная вежливость, в конце концов.

Он набрал номер, сверяясь с карточкой.

Янсон ночевал в посольстве, у телефонного аппарата. Они с третьим секретарем, пили кофе. На столе лежал советский паспорт, с вклеенной фотографией Янсона, визитные карточки, журналы, письма от несуществующей семьи несуществующего инженера.

Третий секретарь был настроен скептически.

– Не позвонит он, Теодор Янович, – сказал коллега, – зачем ему? Он обыкновенный американец, ограниченный янки. Его интересуют только деньги и бокс.

– Вы у него дома не были, Дмитрий Иванович, – уверил его Янсон, – не обедали с ним, о книгах не говорили. Это наш юноша, – Янсон положил руку на сердце, – здесь, внутри. Только он еще сам об этом не знает…, – затрещал телефон. Подняв трубку, Янсон указал собеседнику на кнопку, рядом с аппаратом. Секретарь поспешно ее нажал. Все разговоры с Пауком записывались.

Положив ноги на стол, закурив, Янсон подмигнул третьему секретарю.

– Нет, нет, мистер Горовиц, вовсе не поздно. Я рад вас слышать…, – Янсон, улыбаясь, рассказывал Пауку, что сидит над отчетом о командировке.

– Будто со своим сыном говорит, – третий секретарь поднялся. Он хотел принести еще кофе, ночь обещала стать долгой.

 

Нью-Йорк

Завизжали тормоза потрепанного форда. Столб пыли повис над вытоптанной площадкой, над высоким, мощным железным ограждением, в три человеческих роста. По верху стальных щитов шла колючая проволока. На воротах висели таблички: «Собственность Правительства США. Проход строго воспрещен».

– Мистер Горовиц, – почти ласково сказал пожилой мужчина, сидевший на месте пассажира, – за сорок футов до маневра начинаете уводить руль вправо. Резко срываете ручной тормоз, крутите руль влево. Не до отказа, пожалуйста. Просто даете направление автомобилю. Поверьте, машину и без вашего дальнейшего участия развернет. Выжимаете сцепление, отпускаете ручник, руль на место. Сцепление оставляете в покое, даете по газам, – насвистывая какую-то джазовую песенку, мистер Чарльз безмятежно закурил папироску:

– Еще раз. Называется, бутлеггерский разворот. Ваши приятели в Чикаго им хорошо владеют. Вперед, – он указал на уходящую за жаркий горизонт, пустынную дорогу.

Меир, вцепившись в руль, тяжело дышал. Его обучили водить машину ровно за день. На следующий день он приехал на пароме сюда, в Хобокен. Инструктор, мистер Чарльз, не представившийся по фамилии, ждал Меира на форде, у ворот. Меир, сначала, думал, что они будут практиковаться в Хобокене. Мистер Чарльз кивнул на место водителя:

– Повозите меня по Нью-Йорку, мистер Горовиц. Я не местный. Покажете мне город, – он улыбнулся, в прокуренные усы. У мистера Чарльза был похожий с Меиром акцент. Юноша предпочел это не обсуждать.

Машину оборудовали вторым комплектом педалей. Только благодаря этой предосторожности экскурсия не завершилась преждевременно, в приемном покое госпиталя. Мистер Чарльз требовал от Меира рассказов о достопримечательностях Нью-Йорка, мимо которых они проезжали. На форде висела табличка «Ученик». Полиция, несмотря на многочисленные остановки, и виляние машины, на них внимания не обращала.

– У нас номера, – коротко заметил мистер Чарльз, – особые.

Какие это были номера, инструктор не объяснил. Меиру вообще, мало что объясняли.

В тире с ним занимался мистер Лео, человек средних лет, с резким, бруклинским акцентом. Меир, с удивлением, заметил, что мистер Лео тоже носит очки.

– Первый раз я их надел в десять лет, мистер Горовиц,– инструктор, разложил перед Меиром целый арсенал, – но на войне они мне не помешали получить Медаль Почета. И вам не помешают, обещаю.

Меир открыл рот. Он еще никогда не видел человека, награжденного Медалью Почета. Мистер Лео не снимал старой шляпы. Под ней, как подозревал Меир, армейский снайпер носил кипу.

Со стрельбой дело пошло веселее. Меир понял, что попадает вовсе не в край мишени, а туда, куда надо. Полигон выходил на океан. Воду тоже отгородили стальными щитами. Его учили водить катер, и нырять. Плавал Меир отменно, как любой мальчишка, выросший в Нью-Йорке, но с аппаратом Рукероля никогда еще не погружался, и вообще не видел такой конструкции.

Катером, впрочем, оказалось, управлять гораздо легче, чем автомобилем. Щиты, загораживавшие акваторию, поднимались. Инструктор, обучавший Меира, позволил ему выйти в море, под наблюдением.

Меир, в двадцатый раз, повторял проклятый маневр. Все его наставники были молчаливы. Человек, сидевший в купе «Колумба», с Washington Post, тоже говорил немного. Незнакомец носил простое, старомодное пенсне и покуривал короткую трубку. Получив портфель, Меир оглянулся. Мужчина напротив, махнул рукой. Двое, в невидных костюмах вышли, дверь закрылась.

Меир не испугался. Он покраснел, как обычно с ним случалось, когда он злился. Юноша, ядовито, начал:

– Здесь территория Соединенных Штатов Америки, мистер. Я американский гражданин, извольте объясниться…, – в его руке очутилась стальная фляга с кофе. Незнакомец, весело улыбнулся:

– Прошу прощения, мистер Горовиц. Мне, то есть нам, необходимо было с вами поговорить. Наедине, без посторонних глаз и ушей. Вы присаживайтесь, – предложил мужчина в пенсне, – до вокзала Гранд-Сентрал полтора часа. У нас есть время.

Он заинтересованно, посмотрел на Меира: «Вы покраснели. Вас что-то смутило?»

– Меня смутило, – саркастически отозвался Меир, – что я до сих пор не знаю, как обращаться к вам, дорогой мистер, – человек вынул у него из рук портфель.

– Пейте кофе, – посоветовал он, – моя жена варила, утром. Александр Македонский, как известно, отбирая солдат, давал им пощечину. Покрасневших людей, он ставил в первые ряды, а побледневших…,

– Во вторые, – кофе был крепким и горьким. Вытащив из кармана пиджака пачку папирос, Меир вопросительно посмотрел на собеседника. Мужчина кивнул.

– Во вторые, – повторил Меир, – потому что такие солдаты, хоть и не бросаются на врага, очертя голову, однако и они хороши в бою. Они выносливей. Бледнеть я тоже умею, – Меир, сам того не ожидая, рассмеялся.

– Не сомневаюсь, мистер Горовиц, – одобрительно заметил его собеседник. Он представился мистером Алленом Даллесом, работником, Государственного Департамента и секретарем Совета по Международным Отношениям. Меир слышал о них, краем уха. В Совет входили и демократы, и республиканцы. Неправительственная организация, Совет, как говорили, неофициально определял внешнюю политику страны.

– Я не дипломат, мистер Даллес, – растерянно, покашлял юноша, – я агент Бюро по Расследованиям, занимаюсь финансовыми преступлениями. Мистер Гувер….,

– Мистер Гувер поддерживает наше предложение, – прервал его Даллес, – он вас порекомендовал, мистер Горовиц. Не беспокойтесь, вы вернетесь в Бюро, после отпуска. На какое-то время, разумеется, – в окне проносились мирные, сонные городки Нью-Джерси.

Юноша напротив, вежливо ждал. Даллес думал, что Гувер, конечно, прав. Глава Бюро отлично разбирался в людях.

– Жалко его отдавать, – заметил Гувер, – но чего не сделаешь, ради безопасности страны. Не смотри, что он на подростка похож. Такие люди, как он, в бою лучше, выносливей. В любом бою, – Гувер подписал приказ о переводе агента Горовица.

– С доктриной Монро мы скоро покончим, – Даллес выбил трубку, – в следующем году Япония откроет войну против Китая. Самураи побеспокоят Советский Союз, на восточных границах. Европа, мистер Горовиц, скоро вспыхнет, как сухое сено. Америка не может оставаться в стороне, нам надо подготовиться. Понадобятся надежные работники, вроде вас…, – Меир, внимательно слушал. Юноша, честно сказал:

– Я знаю языки, но, мистер Даллес, я не умею стрелять, никогда в жизни не водил машину…, – Даллес отмахнулся:

– Вас научат, мистер Горовиц. Через две недели явитесь на службу. Потратите отпуск на знакомство с новым местом работы. Семья ваша не должна ни о чем знать. Вы получите телеграмму, отзывающую вас обратно в Вашингтон, в Бюро.

– А куда я поеду на самом деле? – поинтересовался Меир.

Даллес вскинул бровь: «Вы все узнаете, в нужное время».

Ежедневные отлучки в Хобокен Меир объяснял визитами в нью-йоркское отделение Бюро. Аарон каждое утро, после миньяна, тоже куда-то уходил. Брат говорил, что работает в библиотеке Еврейской Теологической Семинарии, но Меир видел какую-то грусть в его темных глазах.

Они с отцом обедали в ресторане Рубена. Доктор Горовиц расспрашивал старшего сына о Палестине, а младшего о Вашингтоне. Отец, следующей осенью собирался навестить Эстер, в Амстердаме, где проходил международный медицинский конгресс. Дочь написала, что Давид председательствует на секции эпидемиологов.

– Можем вместе поехать, – предложил доктор Горовиц, – посмотрите на племянника, или племянницу, увидим Лондон и Париж. Если вам отпуск дадут, – торопливо прибавил отец.

– Конгресс в ноябре, после праздников, – он взглянул на старшего сына, – с общиной не должно быть затруднений. Ты отправил письма? – Аарон намеревался предложить свою кандидатуру синагогам в Нью-Йорке. Доктор Горовиц обрадовался. Хаим не хотел, чтобы сын уезжал из города.

– Эстер в Европе, Меира я не вижу, – ласково сказал он, – хотя бы ты меня не бросай.

Старший брат кивнул. Меир, краем глаза, увидел, что Аарон покраснел.

Мистер Чарльз, наконец, отпустил его, что-то пробормотав на прощанье. Меиру хотелось думать, что он услышал похвалу, однако юноша не обольщался на счет своих способностей к вождению. Он быстро добежал до простой, деревянной душевой. Для занятий Меир привез в Хобокен старые, времен Гарварда джинсы, потрепанные теннисные туфли и пару спортивных рубашек. Растираясь полотенцем после душа, Меир заметил конверт, в шкафчике. Ему предписывалось явиться на полигон через два дня, в девять вечера.

– С одним вещевым мешком, – гласил постскриптум, – и вашим паспортом.

Вещевой мешок, армейского образца, красовался рядом с его костюмом и ботинками.

– Здесь даже аэродрома нет, – подумал Меир, – наверное, на машине поедем, куда-нибудь.

Он попрощался с молчаливыми охранниками. Брат ждал его в ресторане Рубена, на ланч. Паром отходил через четверть часа. Оглянувшись, Меир увидел форд, с мистером Чарльзом за рулем. Машина выезжала из ворот.

– Садись, – велел инструктор, – подброшу. Держись крепче, – Меир едва успел схватиться за ручку над головой. Форд заревел, стрелка подобралась к восьмидесяти милям в час. Он крикнул: «Я не знал, что можно так быстро водить!»

– Тебе нельзя, пока еще, – отрезал мистер Чарльз. Машина наклонилась на крутом повороте, не снижая скорости. Меир широко улыбнулся.

В ресторане Рубена было шумно, звенел колокольчик за стойкой. Официанты разносили тарелки со знаменитыми, огромными сэндвичами, из ржаного хлеба, солонины и маринованных огурцов. Кока-колы здесь не держали. Рубен подавал имбирное пиво, и лимонад. Аарон сидел у большого окна, выходившего на Пятьдесят Девятую улицу. Мимо пробегали мальчишки-разносчики, с коричневыми пакетами. На улице царила полуденная толчея, гудели такси, автобусы были разукрашены рекламами бродвейских мюзиклов и новых фильмов.

Клерки стояли в очереди к прилавку, где делали сэндвичи на вынос, бизнесмены в шляпах, заказывали ланчи, девушки устроились стайкой в углу. Хорошенькая брюнетка глядела на Аарона. Смутившись, она отвела глаза. Шляпа раввина Горовица лежала на стуле. Темные, вьющиеся волосы прикрывала черная, бархатная кипа. Архивариус «Джойнта», с которым Аарон работал в нью-йоркской конторе, носил похожую кипу.

Не сказав ничего отцу, рав Горовиц пошел в «Джойнт», через два дня после возвращения в Нью-Йорк. Его принял вице-президент, мистер Джеймс Розенберг.

Аарон едва успел сказать, что вернулся из Палестины, где слышал о политике нацистов по отношению к евреям. Розенберг устало прервал его: «Хорошо, рав Горовиц, что вы хотите собрать деньги, в общине, для помощи евреям Германии. У нас есть фотографии, есть люди…»

Аарон откашлялся:

– Вы меня не так поняли, мистер Розенберг. У меня нет общины. Здесь, я имею в виду, – Аарон указал за окно: «В Нью-Йорке. Я хочу, – он поднял темные глаза, – работать в Германии, мистер Розенберг».

В открытое окно слышался шум автомобилей, на Пятой Авеню. Из репродуктора доносилась какая-то джазовая песенка. Розенберг помолчал: «Я позвоню членам совета, рав Горовиц. Будем говорить серьезно».

Все оказалось просто. Нацисты были заинтересованы в том, чтобы на Олимпиаду приезжали туристы. Они легко давали визы американцам, даже еврейского происхождения. В паспорте Аарона не указывалось, что он еврей, однако, как кисло, заметил мистер Розенберг, вряд ли в нью-йоркском консульстве Германии, кто-то бы принял его за китайца. Тем не менее, Аарон, при визите, кипу надевать не стал. В консульстве он впервые, не на фотографии, увидел черно-красный флаг со свастикой. В его паспорте теперь красовалась такая же свастика, на визе. Аарону было неприятно смотреть на страницу.

В августе его ждали в Hochschule für die Wissenschaft des Judentums, берлинской семинарии для раввинов. Доктор Лео Бек, глава семинарии, брал его преподавателем Талмуда. Главным местом работы Аарона становилось представительство Джойнта в Берлине. Европейская контора находилась в Париже. В Берлине Джойнт помогал немецким евреям покинуть Германию. Увидев цифры, Аарон побледнел:

– Мистер Розенберг, почему из ста тысяч человек, в городе, эмигрировало, за год, только шестьсот? Им мало запрета на профессии, мало, что у них отняли немецкое гражданство, мало законов о чистоте расы? – Розенберг курил, сидя на краю стола.

– Рав Горовиц, – зло отозвался он, – они бы уехали, поверьте, но на эмиграцию в Палестину существует квота, а наша с вами страна тоже не всем выдает визы. Ваша задача, отправить этих людей прочь из Германии, каким хотите образом.

– Но куда? – Аарон смотрел на ворох нацистских газет, на фотографию костра перед Бранденбургскими воротами.

– Наш самый опасный враг, еврей, и тот, кто зависим от него. Еврей может думать только по-еврейски. Когда он пишет по-немецки, то он лжёт, – читал Аарон. Рав Горовиц вздрогнул. Розенберг положил руку ему на плечо: «Das war ein Vorspiel nur, dort, wo man Bücher, Verbrennt, verbrennt man auch am Ende Menschen. Гейне они тоже сжигали, рав Горовиц».

– В месте, где сжигают книги, потом будут жечь и людей, – вспомнил Аарон.

Розенберг добавил:

– Куда хотите, рав Горовиц. Туда, где наших братьев примут. Подальше от подобного, – он с отвращением посмотрел на Völkischer Beobachter.

Аарон отплывал в Бремен, через два дня. Отцу он, пока, ничего не сказал. Рав Горовиц намеревался посоветоваться с младшим братом.

– Меир здесь остается…, – Аарон заставил себя не вспоминать архивные папки, над которыми он сидел в Джойнте. Мистер Левин, человек в черной кипе, трудился здесь пятнадцать лет. Он помнил отца Аарона. Доктор Горовиц приходил в «Джойнт», в надежде найти брата. Аарон читал свидетельства евреев, уехавших из Германии, пролистывал нацистские публикации, разбирался в Нюрнбергских законах. Левин педантично занимался работой, собирая документы, наклеивая новые ярлычки на папки.

Они говорили на немецком языке, Аарону надо было практиковаться. Однажды, он спросил: «Что случилось в Польше, мистер Левин?». Аарон знал, что Советская Россия и Польша воевали, но больше ничего ему не было известно. Газеты он тогда не читал. Аарону в двадцатом году исполнилось всего десять лет. Левин, оценивающе, посмотрел на него. Зашаркав куда-то в глубины большой, комнаты, пожилой человек принес потертые папки, Аарон их принял. Левин, внезапно сказал:

– Ваш отец ничего не видел, рав Горовиц. Не надо, чтобы…, – архивист повел рукой.

Он принес Аарону свидетельства людей, выживших в погромах. Рав Горовиц знал о погромах в царской России, но его мать привезли в Америку маленькой девочкой. Все предки Аарона по отцовской линии были американцами. Дойдя до середины первой папки, Аарон быстро, накинул пиджак. Он и сам не понял, как оказался на пожарной лестнице. Сидя на железной ступени, вдыхая горький дым папиросы, Аарон плакал, кусая губы. Вымыв лицо, он вернулся в кабинет. Рядом с папками стоял стакан чая, Левин надписывал ярлычок. Архивариус поднял седую голову: «В Германии случится то же самое, рав Горовиц. Если не хуже».

– Не случится, – Аарон сжал зубы: «Для этого я туда и еду, мистер Левин».

Меир влетел в ресторан, запыхавшись, сразу заметив брата. Аарон сидел, над стаканом лимонада, глядя на улицу. Меир обернулся. Красивая, высокая женщина, в летнем, серого шелка костюме, шла к Центральному Парку, неся пакет из Bloomingdales. Черные, тяжелые волосы, падали на плечи.

– Залюбовался, и есть на что, – смешливо подумал юноша, – жениться ему пора.

Свернув за угол, женщина пропала из виду. Меир остановил официанта: «Два сэндвича, со всем, что полагается, и быстрее, пожалуйста».

Он только сейчас почувствовал, что проголодался.

– И горячих сосисок, и пирожков, с картошкой и кашей, – крикнул Меир вслед официанту. Он пробрался к столику брата через обеденную толкотню ресторана.

За красной дверью салона Элизабет Арден, на Пятой Авеню, царила тишина. Легко, приятно пахло цветами, из кабинетов доносились приглушенные, женские голоса. Миссис Рихтер, позвонив из отеля «Уолдорф-Астория», записалась на парижский массаж лица, маникюр и педикюр. Клиентке предложили передать пакет из универсального магазина, на хранение в гардероб. Женщина улыбнулась: «Спасибо. Пусть побудет со мной». В пакете было белье и чулки. Под ними лежал пухлый, запечатанный конверт.

Закрыв глаза, Анна вытянулась на массажном столе. Ее переодели в шелковый халат, убрав волосы под косынку. Дела в Нью-Йорке были закончены. Из столицы пришла телеграмма. Мистер Рихтер приезжал сегодня, на вокзал Гранд-Централ, вечерним экспрессом. «Мои встречи прошли удачно, – читала Анна отпечатанные, черные буквы, – очень скучаю о вас».

Анна забрала дочь из школы, они гуляли по Центральному Парку. Анна тихо рассказывала, как они поедут в Москву, как Марта увидит Кремль и Мавзолей, как ее примут в пионеры. Дочь крепко, доверчиво, держала ее за руку. От Марты пахло чем-то детским, сладкой жвачкой, ванильным мороженым. Нежная щека разрумянилась. Анна мучительно, думала: «Все ради нее, только ради нее…, Я хочу, чтобы Марта была в безопасности».

В Bloomingdales Анна купила дочери джинсы, рубашки, платья и юбки. Марта и Анна навестили музей Метрополитен и дневное представление в зале Карнеги. Играли Чайковского. Анна рассказала, что композитор дирижировал, на открытии зала, в конце прошлого века.

– Мои встречи прошли удачно, – сильные пальцы массажистки разглаживали ее лоб, – удачно….

Москва, скорее всего, дала согласие на вербовку одного из двенадцати, но муж никогда бы не сказал об этом Анне. Правила безопасности требовали, чтобы каждый из них знал как можно меньше. Такое было важно при аресте. Медицина продвинулась далеко вперед. Под влиянием новых препаратов, скополамина, амобарбитала и тиопентала натрия человек рассказывал все, даже без применения пыток. Анна была уверена, что в Москве тоже используют лекарства. Единственное, что она могла сделать, это приложить список двенадцати к материалам, запечатанным в конверт.

В Центральном Парке они взяли лодку, Марта отлично гребла. На середине пруда они говорили о Москве, о том, что Марта увидит парад в годовщину революции. Анна смотрела на играющие бронзой волосы дочери: «Если что-то случится, ее не пощадят». Случиться могло все, что угодно. Анна не знала, зачем ее вызывают в Москву. Официально, в радиограмме, говорилось о докладе.

– Теодора отправляют в Испанию…, – они сидели в летнем кафе, за бельгийскими вафлями с шоколадом, – нас разлучают. А если в Москве видели документы отца…, – Анна была почти уверена, что, кроме Владимира Ильича, никто не подозревал о настоящем происхождении Горского.

– Почти уверена, – повторяла она себе, – но папа дружил с Иосифом Виссарионовичем. Папа и с Троцким дружил. Троцкий подписал указ о награждении Теодора…, – Троцкий подписывал указы о награждении сотен человек. Партя приговорила Троцкого к смерти. Все люди, которые когда-то с ним встречались, стали подозрительными.

– Радек, – думала она, – Каменев, Зиновьев, Пятаков, Сокольников, Бухарин. Не Бухарин. Он был любимцем Ленина, и не Каменев, он чист…, – Анна подавила желание опустить голову в руки:

– Я ночевала у Троцкого на квартире, он за мной ухаживал, когда я болела. За двенадцать лет в Москве все изменилось, – впервые поняла Анна, – все другое. Я хотела доложить о настроениях Теодора, а если он меня опередил? Но ведь он меня любит…, – слушая болтовню дочери, она заставляла себя улыбаться.

В Америке, ей начал сниться Екатеринбург. В отеле Вилларда она поднималась, накидывая халат, и выходила на балкон. Она затягивалась папиросой, глядя на огни Вашингтона. Анна вспоминала темный, душный подвал, крики людей, свист пуль и тяжелый, металлический запах крови.

– Это не я его убила, – думала Анна, – не я выстрелила в мальчика. Вокруг было много людей, во главе с отцом. Стреляли все. Это была не моя пуля…, – она слышала незнакомый, холодный женский голос:

– Искупление еще не свершилось. До него далеко…, – она не понимала, кто говорит. Перед глазами вставал серый туман. Анна, пошатываясь, обхватывала голову руками: «Не надо больше, пожалуйста». Она не знала, у кого просит пощады.

В Вашингтоне, улучив момент, Анна зашла в публичную библиотеку. Пролистав подшивки газет, она нашла объявление о рождении отца, нашла некролог, спустя четырнадцать лет. Александр Горовиц утонул в Женевском озере, во время путешествия в Европу. Тело подростка не нашли.

– Утонул, – Анна пила слабый, горький кофе в какой-то дешевой забегаловке, – чтобы стать Александром Горским.

Ее дед был генералом, дядя, старший брат отца, погиб на войне. Анна поняла, что Мэтью Горовиц, ее кузен. В Нью-Йорке, дочь рассказала ей о докторе Хаиме Горовице и даже продиктовала адрес, у Центрального Парка. Анна ласково улыбнулась:

– Однофамильцы твоей бабушки, милая. Горовицей много, – она принесла телефонную книгу из передней гостиничного номера, – полсотни страниц.

Анна еще в столице узнала и о докторе Горовице, и о его детях.

– Мой отец был американским гражданином, – думала Анна, – и я, и Марта можем получить здешние паспорта, если я заберу документы из Москвы. Если нас выпустят обратно, если Теодора не арестуют. Или меня не арестуют, или нас обоих, – она не хотела думать о таком.

– Если он донес на меня…, – Анна закрывала глаза, чувствуя его поцелуи, обнимая мужа, – но о чем доносить? Троцкий, покупал мне аспирин и поил чаем, когда мой отец погиб. Даже о таком…, – она застонала: «Я тебя люблю, люблю…». Анна надеялась, что Теодор не сообщил ничего в Москву. Глядя в его спокойные, каре-зеленые глаза, женщина напоминала себе:

– Я тоже хотела рассказать о его сомнениях. Если он меня опередил? Если он хочет отдалиться от жены с троцкистскими связями? Марта ему не дочь, по крови. Он расстреливал детей, во время антоновского восстания. Белогвардейцы его называли, Латышским Зверем. Он и глазом не моргнет, если Марта…., – Анна обрывала себя. Такое было слишком больно.

– Но ведь и я, – она кусала губы, сдерживая стон, – я стреляла в девочек, моих ровесниц, в мальчика…., – услышав тяжелое дыхание мужа, Анна позволила себе всхлипнуть. Заплакать было бы подозрительно, она так никогда не делала. Это могло вызвать у Янсона вопросы.

Поехав на Арлингтонское кладбище, Анна постояла над могилами деда, прадеда, и дяди. Женщина смотрела на шестиконечные, еврейские звезды, на даты гибели. Горовицей было много. На старом, камне, серого гранита, было выбито: «Капитан Хаим Горовиц, Война за Независимость». В темно-синем, жарком небе кружили птицы.

Анна, оглядывалась, сжимая сумочку. Она села не в первое такси, а в третье, и не стала брать машину у отеля Вилларда. Она дошла до Пенсильвании-авеню, зная, что муж может пустить за ней слежку. Женщина велела себе быть осторожной. Анна вытерла глаза: «Я давно не плакала. Теодор ничего не увидит. Я вернусь в отель раньше него».

Прищурившись, она заметила русские буквы на надгробии, православный крест, над именем. Анна прочла фамилию. Женщина сжала руки в кулаки, до боли:

– Он мне рассказывал. Его дед здесь похоронен. Его бабушка была американкой. И он американец, он родился на Панамском канале, где его отец работал инженером. То есть он русский…, – Анна помнила шуршание дождя за окном, серые, мокрые, берлинские крыши. Женщина быстро сунула руку в карман пиджака. Она вцепилась зубами в шелковый платок, сдерживая вой.

– Я плакала, – она быстро, не оглядываясь, шла к выходу, – плакала, смеялась. И он тоже. Это в первый раз случилось, у меня, у него. Не думай о нем, – велела себе Анна, – забудь. Ты его никогда не увидишь…., – она положила руку на крохотный, золотой крестик, услышав его шепот:

– Он семейный, со времен незапамятных. Возьми его, возьми, любовь моя, – у него были нежные, такие нежные руки. Она села в такси:

– Всего неделя, тринадцать лет назад. Я не хочу о нем думать, не буду. Я не знаю, где он сейчас, и никак не узнать…, – машина стояла в пробке. Анна сомкнула пальцы на изорванном, шелковом платке. Надо было купить новый, точно такой же, а чек выбросить. По дороге к отелю Вилларда, она сделала массаж лица, в салоне при универсальном магазине. Веки почти не припухли. Анне показалось, что муж ничего не заметил.

Служащая одобрительно сказала:

– У мадам почти нет морщин. Вы, наверняка, ведете очень спокойный образ жизни.

Рассчитавшись, Анна оставила двадцать процентов на чай.

Марта ждала ее в гостинице. Анна купила дочери стопку женских журналов. Марта призналась, что в школе такое чтение запрещали. Женщина просмотрела глянцевые страницы, с фотографиями голливудских звезд, и модами сезона. Марта, с открытым ртом, изучала осенние платья от Шанель. Анна, ласково, подумала:

– Пусть. Я в двенадцать лет гранки вычитывала, для «Искры». Пусть…, – перед уходом она обняла дочь. Девочка вздохнула:

– Жаль, что мы с папой расстаемся. Но ведь ненадолго, мамочка? – Марта подняла ясные, зеленые глаза. Анна проверила номер, когда вселялась. Она не была инженером, но знала, где обычно размещают микрофоны. На первый взгляд, все было в порядке, однако она предупредила дочь, что свободно говорить они могут только в парке. Сейчас опасности не было. Мистер Рихтер, бизнесмен, много путешествовал. Его дочь, конечно, скучала по отцу.

– Ненадолго, – уверила ее Анна.

Муж отплывал завтра, на «Графе Савойском», в Ливорно. Ящики с грузом и домашней утварью лежали в трюме корабля. Резиденты в Нью-Йорке продолжали содержать безопасную квартиру, и переходили под начало вашингтонских товарищей. Проводив Янсона, Анна и Марта отправлялись в Гавр, в каюте первого класса французского лайнера.

В Гавре они сходили на берег, по аргентинским паспортам, и снимали номер в гостинице. Остальное было заботой работников, ждавших на советском сухогрузе.

Поймав четвертое по счету такси, Анна велела шоферу ехать на Брод-стрит, в Нижний Манхеттен, в деловой квартал. Она договорилась о встрече с адвокатской конторой Салливана и Кромвеля, крупной и уважаемой юридической практикой.

В машине, закурив папиросу, Анна велела себе не думать о том, что от Гавра два часа на поезде до Парижа.

– Во-первых, ты пока ничего не знаешь. Незачем разводить панику.

Она скосила глаза на пакет:

– Просто, – женщина поискала слово, – страховка. На всякий случай. Она мне понадобится, если придется спасать Марту. Во-вторых, – она вцепилась длинными пальцами в платок, – если бы он знал, что я его дочь, он бы первый меня пристрелил, я уверена. Он воевал, подростком, с отцом. И потом, на Перекопе…, – Анна помнила его голубые глаза, в рыжих ресницах, мозоли на больших, натруженных, руках рабочего.

– Он учился у Вальтера Гропиуса, в Веймаре…, – Анна сглотнула, – а в Берлин приехал практикантом, на стройку. Двадцать три ему тогда исполнилось. Сейчас тридцать шесть, он ровесник века. Где его искать…, – женщина сжала зубы:

– Нельзя бежать. Надо ехать в Москву, делать свое дело. Но Марта…, – она не могла оставить дочь в Нью-Йорке, или во Франции. Такое было равносильно признанию вины, и Марту все равно бы нашли. Вспомнив расспросы дочери о параде на Красной площади и Кремле, женщина прижала к себе пакет: «Ничего не случится. Просто страховка».

Она сидела в кабинете партнера, мистера Ламонта, любуясь панорамой Манхэттена. Фирма располагалась на тридцатых этажах небоскреба. Бесшумные лифты обслуживали мальчики в форменных курточках. «Салливан и Кромвель» приняли от миссис Рихтер, на ответственное хранение, пакет. Разумеется, юристы не интересовались тем, что в нем находится. Миссис Рихтер оставила четкие указания. Каждые полгода, в июне и декабре, от нее должно было прийти письмо, на абонентский ящик конторы. В случае неполучения корреспонденции, «Салливан и Кромвель» передавали пакет доктору Хаиму Горовицу, по оставленному миссис Рихтер адресу.

За чашкой хорошего кофе, Анна поинтересовалась, как ей получить американское гражданство. Ламонт, предупредительно, щелкнул зажигалкой: «Пользуясь свидетельством о браке вашего отца, миссис Рихтер, вы сможете заказать копию его метрики, в любом американском консульстве. По получении документа, вам и вашей дочери оформят паспорта».

Заплатив за пятилетнее обслуживание, миссис Рихтер ушла.

Вдыхая запах жасмина, адвокат думал о ее дымных, серых глазах, о черных прядях волос, падавших на стройную шею. Он вспомнил золотое, обручальное кольцо: «Редкая красавица, повезло ее мужу». Ламонт, аккуратно внес в календарь даты получения писем от миссис Рихтер. Он вызвал мальчика, звонком. Конверт отнесли в подвальное хранилище, укрепленное стальными щитами. Даже в случае взрыва здания «Салливан и Кромвель» гарантировали сохранность бумаг клиентов.

Анна возвращалась в гостиницу пешком. Она шла мимо витрин магазинов, думая о содержимом конверта. Она писала в блокнотах, сидя на скамейке в Центральном Парке. Анна указала сведения о тайных счетах в американских банках, имена людей в коммунистических кругах страны, работавших на Советский Союз, информацию об агентах в Британии и Европе.

– Отчет, – она закусила губу, – отчет, за двенадцать лет. Имена двенадцати человек тоже в конверте. И моего кузена, и сына доктора Горовица. Но я не могла, не могла иначе…, – к блокнотам она приложила письмо, на имя Хаима Горовица. Объяснив, кто она такая, Анна просила родственника, не распечатывая пакета, передать содержимое конверта лично президенту Соединенных Штатов Америки. Анна, посмотрела на доктора Горовица, в ресторане Рубена. Врач обедал со своими сыновьями. Женщина была уверена, что доктор Горовиц выполнит ее просьбу.

– Страховка, – она стояла на перекрестке, глядя на дамские часики, – просто страховка.

Ей надо было зайти в гостиницу и забрать Марту. Миссис Рихтер и мисс Рихтер встречали мужа и отца на вокзале. В гудках машин, в шуме, висевшем над улицей, Анна опять уловила голос: «Искупление еще не свершилось». Она услышала визг тормозов:

– Можно самой все закончить. Нельзя, – велела себе Анна, – пока Марта в опасности, нельзя. Я за нее отвечаю, я ее мать.

Подняв подбородок, выпрямив спину. Анна пошла к «Уолдоф-Астории», где ее ждала дочь.

С тех пор, как Эстер уехала в Амстердам, доктор Горовиц сам зажигал субботние свечи. Он потрепал младшего сына по голове:

– Помнишь, как ты у сестры всегда спички отнимал? – Хаим посмотрел на старшего сына. Рав Горовиц стоял, глядя на летний, ясный закат над Центральным Парком. Жара спала, с океана дул свежий, прохладный ветер. Вчера утром привратник принес телеграмму для младшего мистера Горовица. Меира вызывали в столицу, в Бюро. «Осенью я приеду, – весело заметил Меир, – проведу с тобой праздники, папа».

– Со мной и Аароном, – удивился отец. Меир не стал его поправлять. Выслушав старшего брата, в ресторане у Рубена, он твердо сказал:

– Папа должен знать, Аарон. Нельзя его обманывать. Он будет волноваться…, – вытащив из кармана маленький молитвенник, брат зашевелил губами. Закончив, Аарон закурил папиросу. Рав Горовиц взглянул на брата красивыми, темными глазами:

– Я не собирался ничего утаивать. Это наш отец. Я просто не знал…, – рав Горовиц замялся, – как лучше сказать. Он опять один остается.

– Во-первых, – рассудительно заметил Меир, – я буду его навещать. Четыре часа на поезде, недалеко, – с новой должностью, поездки могли оказаться затруднительными, однако юноша напомнил себе, что, после отпуска, он возвращается в Бюро. Никто не собирался посылать агента Горовица в Европу, или еще куда-нибудь.

– Во-вторых, – Меир загнул палец, – тебе дали визу на год. Надо будет получать новое разрешение на проживание. Приедешь в Амстердам, повидаешься с папой, с Эстер, увидишь племянника, или племянницу…, – Меир подмигнул брату. Аарон подтолкнул его в плечо: «Бухгалтер».

– Юрист, – весело улыбаясь, поправил его Меир, – но и бухгалтер тоже.

После исхода субботы, брат отплывал в Бремен. Меир отправлялся в Хобокен. Ему не сообщили, какие вещи брать в поездку. Подумав, Меир остановился на паре костюмов, джинсах и рубашках.

– Лето жаркое, – он сунул в мешок теннисные туфли, – но ботинки все равно понадобятся, и галстуки тоже. Вдруг мы отправляемся туда, где строгие правила насчет одежды.

Они с отцом повернули на восток, к синагоге. Меир шепнул брату:

– Сейчас. Я тебя знаю, во время шабата ты о таком говорить не станешь.

– Шабат начался, – усмехнулся Аарон. Дождавшись отца, Меир, нарочито громко сказал:

– Я побегу. Хочу с ребятами знакомыми поболтать, если в Нью-Йорке оказался.

Он быстро пошел вперед, маленький, легкий, с прямой спиной. Доктор Горовиц посмотрел на темные, растрепанные волосы:

– И в детстве он таким был. Вроде причешется, а потом опять голова в беспорядке. Мальчик мой…, – он почувствовал прикосновение руки старшего сына:

– Папа, – тихо начал Аарон, – ты послушай меня, пожалуйста.

Они останавливались, ожидая зеленого света, на перекрестках. В пятничной пробке, ползли такси и автобусы, играли, переливались рекламы. Из уличных репродукторов, гремели песенки. Пахло газом, духами, распустившимися цветами из парка, солью океанского ветра. Рестораны были ярко освещены, на террасах сновали официанты.

Хаим подумал:

– Завтра будет то же самое. Выпью кофе, пойду с мальчиками на молитву. Сядем за стол, поедим холодного цыпленка, салат, поговорим о проповеди раввина. Разделим газету, на три части, устроимся в гостиной, почитаем вслух. Кто-то из друзей помолвлен, у кого-то ребенок родился…, После шабата я запишу, что надо поздравление послать. Мирная жизнь, – доктор Горовиц вспомнил фотографии парадов в Берлине, знамена со свастикой, штурмовые отряды, маршировавшие по городу. Он, внезапно, остановился:

– Милый, будь осторожнее, пожалуйста. Я люблю тебя…, – доктор Горовиц пожал руку сына. Аарон, нарочито бодро, отозвался:

– Папа, евреи в беде, и мой долг, туда отправиться. Я американский гражданин, въезжаю в Германию легально. Никто меня не тронет. Обещаю, – он обнял отца, – я буду писать каждую неделю. Следующей осенью увидимся, в Амстердаме. Проводите меня, завтра, Меир на вокзал поедет…

– А я останусь совсем один, – завершил, про себя, доктор Горовиц. Он вздохнул:

– Нельзя их удерживать. Они взрослые люди, они служат нашему народу, нашей стране. Надо молиться за них…, – Аарон был выше. Потянувшись, отец погладил старшего сына по голове, как в детстве.

На каменные ступени синагоги падал яркий, электрический свет. Они, издалека, услышали смех. Меир стоял со старыми приятелями, из воскресной школы, Сдвинув на затылок кипу, он держал пиджак на одном пальце, за спиной, закатав рукава рубашки. Меир помахал отцу со старшим братом.

Усевшись на места Горовицей, пристроив галстук обратно на шею, он взглянул на Аарона. Рав Горовиц, едва заметно, кивнул. Меир, одними губами, сказал: «Молодец». Подмигнув брату, Аарон увидел, что отец улыбается. Доктор Горовиц обнял обоих сыновей за плечи:

– Здесь им бар-мицвы делали, здесь они под хупу встанут. Может быть, Аарон кого-нибудь в Германии встретит, привезет ее сюда. Кто спасает одну человеческую жизнь, тот спасает весь мир…, – напомнил себе Хаим:

– Сказано, что все евреи ответственны друг за друга, – открыв молитвенник, он услышал такие знакомые слова: «Славьте Бога, ибо Он благ, ибо вовек милость его».

Субботний вечер выдался свежим. Осматривая комнаты, Анна сказала дочери:

– Надень плащ, если собираешься на палубу. Ветер сильный.

Они занимали одну из лучших кают на «Нормандии», новом океанском лайнере Французской Трансатлантической Компании. На лайнере были бассейны, кинотеатр, столовая, отделанная хрустальными колоннами от Lalique, зимний сад, парижское бистро, и курительные комнаты в египетском стиле. Балкон каюты выходил на корму. К мадам Рихтер и ее дочери приставили вышколенную горничную. В гостиной каюты красовался кабинетный, палисандровый рояль. «Граф Савойский» час назад отплыл в Ливорно.

Прощаясь с мужем, Анна заставила себя не вспоминать его шепот, ночью:

– Если что-то, что-то получится, телеграфируй, немедленно…, – женщина думала о конверте, где-то в глубине хранилища фирмы «Салливан и Кромвель».

– Он хотел ребенка, – сильные руки мужа, обнимали ее, – но ничего не получалось. Мы расстаемся, я не знаю, что случится. И он не знает…, – они с Теодором не говорили о работе. Когда Марта ушла спать, на балконе, за чашкой кофе, муж коротко заметил: «В столице все прошло гладко. Впрочем, я и не сомневался в успешном исходе дел».

Янсон, действительно, остался доволен. Он, несколько раз, встречался с Пауком. Они пили кофе, обедали, гуляли по городу. Янсон познакомил Мэтью с товарищем, тоже инженером. Мистер Серж, как представил его Янсон, оставался в Америке на год, в длительной командировке. Юноша отлично говорил по-английски. Он был почти ровесником Паука, всего на несколько лет старше:

– Не спугните его, Сергей Васильевич, – проинструктировал Янсон молодого коллегу, – просто подружитесь. Начинайте работать, когда поступят указания из Москвы. Ходите с ним в театры, на концерты, занимайтесь боксом. Он рассказывал о спортивном клубе. Запишитесь туда, завяжите знакомства с его приятелями. В Москве подберут нужную девушку, пришлют ее на помощь. К тому времени Паук будет у нас на крючке и никуда не денется.

Теодор ничего не стал рассказывать жене, но отчитался в Москву. Начало операции «Паутина», судя по всему, оказалось удачным.

Когда Янсон заснул, Анна неслышно встала и прошла в ванную. В Вашингтоне, сходив к врачу, она купила все необходимое. Анна никогда не пользовалась такими вещами, но все оказалось просто. Умывшись, почистив зубы, женщина напомнила себе, что утром ей надо провести в ванной немного больше времени, чем обычно.

– Он не заметит, – подумала Анна, – он будет завтракать в постели. Пакетик положу в карман халата, а потом спрячу в ридикюле. Он не станет рыться у меня в сумочке.

Она не хотела рисковать ребенком, не зная, что ждет ее и дочь в Москве.

Марта закатила глаза: «Мамочка, лето на дворе». Бежевый плащ от Burberry девочка, небрежно, бросила поперек обитого шелком кресла.

– Все равно, – Анна поцеловала бронзовые волосы, – не хочется, чтобы ты простудилась, и я тоже, – она надела шерстяной жакет из новой коллекции Шанель, серого твида. Анна провела по шее пробкой от флакона Joy. Запахло жасмином. Марта накинула плащ: «Когда я вырасту и стану летчицей, куплю такие духи».

– Обязательно, – Анна заперла дверь каюты: «Попрощаемся с Америкой, и отправимся ужинать».

«Нормандия» была самым быстроходным из океанских лайнеров. Через пять дней они швартовались в Гавре. На палубе пассажиры рассматривали в бинокль сверкающие огни Манхэттена. Небоскребы уходили в огненный, алый закат. Марта прижалась к матери:

– Папиного корабля не видно. Тем более, он другим курсом шел. А этот лайнер…, – она прищурилась, – почти таким же, как и мы. Немецкий корабль, мама, – радостно сказала девочка. Заметив веселые искорки в ее глазах, Анна громко проговорила:

– В таких кораблях мы видим мощь Германии, милая, и гений фюрера.

Хорошо одетый мужчина, искоса посматривал на Анну. Брезгливо поморщившись, он отошел.

Бронзовые волосы Марты развевались по ветру. Анна смотрела на готические буквы по борту: «SS Bremen», на черно-красный флаг, со свастикой, за кормой.

– Ты ее еще увидишь, – прозвучал знакомый голос, в шуме ветра, – увидишь, обязательно. Просто будь твердой…, – Анна прижала к себе дочь. Девочка ахнула: «Мамочка! Голуби!»

Белые птицы кружились над темной водой океана, следуя за «Бременом». Корабли погудели, «Нормандия» вырвалась вперед. Марта смотрела на мерцающие огоньки Нью-Йорка, на удаляющиеся острова.

– Впереди Москва, – сказала себе девочка, – я начну ходить в советскую школу, стану пионеркой. Мамочка будет рядом…, – за год Марта соскучилась по родителям. Девочка была рада, что они с матерью возвращаются домой.

– С папой мы скоро встретимся, – твердо напомнила себе Марта, – жаль только, что ему не написать. Он выполняет задание партии, в Испании, где готовится революция…, – Марта, мимолетно, пожалела, что им нельзя поехать с отцом. Она услышала веселый голос матери:

– Одна девочка, кажется, проснется с насморком. Жаль, она могла бы завтра искупаться. Здесь есть бассейн, и даже вышка. Пять метров высотой, – Марта отлично прыгала в воду. Дочь спохватилась, запахнув плащ:

– Я готова съесть горячий бульон.

Анна расхохоталась. Они, держась за руки, пошли, в столовую первого класса.

Меир все никак не мог поверить своим глазам.

Они с отцом проводили Аарона. Юноша, ласково сказал:

– Я до вокзала доберусь, папа. Езжай домой, ты устал. Хорошей тебе недели. Я напишу, из Вашингтона.

Доктор Горовиц пробормотал: «Не делай из меня старика», но спорить не стал. Сын довез его в такси до Центрального Парка. Они обнялись, на прощание. Вещевой мешок Меира со вчерашнего утра лежал в камере хранения на причале паромов, отправлявшихся в Нью-Джерси. Меир оказался перед воротами полигона без четверти девять вечера. На горизонте поблескивали огни Хобокена, он услышал шум автомобильного мотора. Форд остановился рядом, мистер Даллес пожал ему руку: «Давай паспорт, он останется здесь».

Ворота открылись, Даллес вручил ему новые документы. Меир понял, что фото взяли из его личного дела в Бюро. Он помнил, как делал карточку в столице, прошлым годом. Теперь его звали Марком Хорвичем. Дата и место рождения не изменились.

– Добро пожаловать в Секретную Службу Соединенных Штатов, Ягненок, – усмехнулся Даллес. Щиты, загораживавшие акваторию, подняли. У причала, в свете прожекторов, юноша увидел что-то темное. Меир открыл рот, Даллес подтолкнул его:

– Мы с тобой оба маленького роста, очень удобно. Багажа много на нее не возьмешь. Все, что понадобится, купишь…., – он, неопределенно, махнул в сторону моря. Меир раньше видел подводные лодки только на фотографиях, и в кинохронике. В экипаже было пятеро молчаливых моряков. Меиру выделили каюту, скорее, закуток, с узкой койкой и предупредили, что курение на борту запрещено.

– Потерплю, – с готовностью отозвался юноша. Он понял, что не знает, куда направляется лодка.

Переодевшись в джинсы и спортивную рубашку, он стоял, рядом с Даллесом, в рубке, зачарованно глядя на темный экран. Меир знал, что такое телевидение. У них дома приемника не было, однако юноша встречал их в магазинах. Пока что регулярных передач не существовало, телевизионные программы выпускались радиостанциями.

– Это телевизор? – поинтересовался Меир у моряка, за экраном.

– Это техника, – коротко ответили ему. Меир кивнул: «Понятно». На экране начали передвигаться какие-то огоньки. Моряк сверился с отпечатанными на машинке листами:

– «Граф Савойский», он идет другим курсом, и «Нормандия» с «Бременом»…, – Меир вспомнил: «Аарон на «Бремене».

До отхода подводной лодки, Меир быстро рассказал Даллесу, куда плывет брат.

– У меня тоже брат есть, – отозвался босс, – партнер у «Салливан и Кромвель», на Манхэттене. Год назад, когда я из Германии вернулся, я Джону рассказал, что происходит в Берлине. Они закрыли тамошний офис, – Даллес, молча, смотрел на мерцающие огоньки. Наверху солнце касалось крыш небоскребов, дул холодный, океанский ветер. Здесь было тихо, только изредка переговаривались моряки. Почти неслышно шумела вентиляция.

– Неужели мы тоже в Германию отправляемся? – подумал Меир.

Даллес, будто услышав его, покачал головой: «Пока нет».

– Курс на Лиссабон, – велел он.

Проскользнув между двумя огоньками на экране, субмарина пошла на запад.

 

Интерлюдия

Варшава, лето 1936 года

Над столиками кабаре висел папиросный дым, оркестр наигрывал какую-то джазовую песенку. В полутьме пахло духами, вином. По стенам развесили афиши еврейских мюзиклов. Мужчина в хорошем, летнем льняном костюме, пожевал сигару:

– Три миллиона евреев в Польше. Театры, радио, кино, книги, газеты, кабаре. Словно в Нью-Йорке, золотой век, – он наклонился к своему спутнику:

– Яблоку упасть некуда. Или это потому, что вы здесь, мистер Джордж? – он подмигнул. Пан Ежи Петербургский ставил автограф на афишке. Он убрал ручку:

– Сегодня исполняют мою новую песню, пан Гарри. Я хотел, чтобы вы посмотрели на певицу. Танго на польском, – он подмигнул американцу, – мне кажется, вы не забыли язык.

Гарри Сандерс, один из вице-президентов Метро-Голдвин-Майер, закатил глаза. Сойдя на землю Америки, на острове Эллис, его отец, первым делом поменял фамилию, и дал детям английские имена. Сандерс родился Гиршем-Цви Сандлером, в Познани. Он отлично говорил и на идиш, и на польском, и на немецком языке.

Поездка в Европу шла отлично. Французы и немцы, с удовольствием, закупали голливудские фильмы. В Польше, Сандерс тоже провел удачные переговоры. Он отплывал в Америку из Бремена, с подписанными контрактами в кармане. Босс, Луис Майер, должен был остаться доволен.

Сандерс никогда еще не навещал Берлин. Город ему понравился. Столица готовилась к Олимпиаде, блистала новыми, только что законченными зданиями, низкими, дорогими автомобилями, широкими дорогами. Сандерса повезли на киностудию в Бабельсберге. Техническое оснащение Universum Film AG было отменным. Они ходили по павильонам, знакомились с режиссерами и актерами. Сандерс пытался не слышать ядовитый голос Фрица Ланга, звеневший у него в голове:

– Я еле выбрался из Германии, как человек еврейского происхождения, а сейчас Майер и Сандлер собираются продавать нацистам американские картины.

– Фриц, – успокаивающе заметил Сандерс, – они хорошо платят. Твои фильмы они все равно не купят, поверь мне. Ты художник, занимайся своим делом, а бизнес оставь продюсерам, – «Ярость», первый голливудский фильм Ланга, только что появился на экранах. Картина обещала стать хитом, как они говорили, нынешнего года.

– Не надо его обижать, – напомнил себе Сандерс, – они все не от мира сего. Даже Чаплин, даже Дитрих, даже Роксанна Горр. Ланг нужен, он приносит деньги. Не спорь с ним.

Сандерс взглянул на освещенную прожекторами, пустую сцену кабаре. Бархатный занавес раздвинули. Перед отъездом Сандерс обедал у Роксанны Горр, на ее огромной вилле. Дом в испанском, колониальном стиле выходил на океан. Вокруг бассейна мерцали свечи, официанты разносили хрустальные бокалы с «Вдовой Клико».

Приехали Чаплин с Полетт Годдар, Марлен Дитрих, подруга дивы. Чаплин рассказал, что думает над сценарием комедии о Гитлере:

– Его тупость остается только высмеивать, Роксанна. Юмор убивает зло.

Выпрямив красивую спину, закинув ногу на ногу, Роксанна покуривала сигарету в серебряном мундштуке. Большие, серо-голубые глаза опасно заблестели. Темные волосы дива небрежно уложила на затылке. Подол шелкового, вечернего платья, цвета глубокой лазури, от Эльзы Скиапарелли, раздувался океанским ветром.

– Говорят, она не носит Шанель, – вспомнил Сандерс, – потому что Коко не нанимает еврейских манекенщиц.

Роксанна не держала дома вещей, произведенных в Германии. Дива не посещала приемы в немецком консульстве. В прошлом году, на церемонии вручения Оскара, она прилюдно отказалась пожимать руку послу рейха. Продюсер помнил знаменитый, низкий, немного хрипловатый голос: «Я родилась Ривкой Горовиц. Я не хочу касаться нациста, даже кончиком пальца».

– Ты прав, Чарли, – неожиданно согласилась Роксанна.

– Однако, поверь мне, – она отпила шампанского, – рано или поздно юмора окажется недостаточно. В Германии заполыхали костры, как во времена инквизиции. Мои предки тоже на них всходили, – накрашенные губы искривились, – в незапамятные времена, за то, что отказывались креститься. Если мы промолчим, то же самое, произойдет и в Берлине, – она резко ткнула сигаретой в мраморную пепельницу. «Евреи, ведущие дела с нацистами, – дива, со значением, взглянула на Майера и Сандерса, – по крайней мере, обязаны помочь своим братьям в беде».

Майер, неуверенно потер лысину:

– Но, Роксанна, все в безопасности. Марлен здесь, хоть она и не еврейка, Ланг здесь. В Швейцарии Ремарк, Цвейг в Англии, Брехт в Дании. Фрейд в Австрии, в конце концов, хоть он и не артист, – пожал плечами президент студии.

– А остальные? – ядовито поинтересовалась Роксанна, щелкнув пальцами: «Филипп, принеси письмо от моего племянника».

Четвертый муж Роксанны, красавец-француз, на двадцать лет ее младше, игравший героя-любовника в последнем фильме дивы, послушно отправился за конвертом.

– Мой племянник, – сообщила Роксанна, – раввин Горовиц, мог бы остаться здесь, работать в богатой общине, где-нибудь на Лонг-Айленде. Однако он поехал в Берлин, помогать тамошним евреям.

– Дорогая тетя, – начала Роксанна, – как раввин, я не могу ходить в кабаре, но, даже если бы и мог, то все равно, было бы некуда. Еврейским артистам запрещено выступать перед арийской аудиторией, будь то театр, фильм, или даже симфонический концерт. Из берлинской оперы уволили всех музыкантов-евреев. Зрители неарийского происхождения не могут посещать кинотеатры и театры для арийцев. У евреев осталось несколько частных театров и кабаре, но денег на билеты у людей нет, многие остались без работы. Музыканты, актеры и певцы выживают, кто, как может…, – Роксанна гневно сказала:

– Наш долг им помочь, господа. Мой племянник не разбирается в искусстве, поэтому я, лично, отправлюсь в Германию, и устрою прослушивания. Сделаю вид, что хочу посетить Олимпиаду, – Роксанна тонко улыбнулась.

– Ты, Луис, – она взглянула на Майера, – поедешь в столицу, поговоришь с конгрессменами. Нужна отдельная квота на визы, для артистов…, – Сандерс покашлял:

– Роксанна, я не сомневаюсь, что они талантливые люди, однако они не знают английского языка…

– Я выучила, – резко заметила Марлен Дитрих.

– И Фриц Ланг выучил. И они выучат, не беспокойтесь…, – она взяла руку Роксанны: «Спасибо тебе».

Дива подняла ухоженную бровь: «Просто мой долг, как еврейки, и как артистки».

– И ведь она поехала, с мужем, – почти восхищенно подумал Сандерс, отпивая вино.

Перед отплытием в Германию, Роксанна успела выступить на двух ралли в Лос-Анджелесе, в поддержку еврейских поселений в Палестине. Весь Голливуд знал, что Роксанна, каждый год, перечисляет большие деньги Еврейскому Национальному Фонду. Сандерс вспомнил флаги сионистов, огромный, забитый людьми бальный зал отеля «Билтмор». Роксанна, в роскошном, цвета слоновой кости платье, пела «Атикву», с оркестром.

Музыканты закончили мелодию. Конферансье, весело сказал, на идиш:

– Дамы и господа, наша несравненная, пани Анеля Голд, самая красивая девушка Польши!

Пан Ежи Петербургский усмехнулся:

– Она в прошлом году получила корону, на конкурсе мисс Полония. Она Гольдшмидт, на самом деле. Пан доктор ей свою фамилию дал, как многим сиротам.

Паном доктором в Варшаве называли Генрика Гольдшмидта, директора еврейского детского дома, на Крохмальной улице.

– Восемнадцать лет ей, – шепнул пан Ежи, – она снялась, в двух фильмах, на идиш.

Аудитория замерла, Сандерс, невольно, сглотнул. Низкий, страстный, немного хрипловатый голос запел:

– Teraz nie pora szukać wymówek

fakt, że skończyło się…

На сцену вышла Роксанна Горр, только, подумал Сандерс, на сорок лет моложе.

– И выше, – прикинул он, – она пять футов десять дюймов, кажется. Даже без каблуков.

Она сколола в узел темные, тяжелые волосы. Серо-голубые глаза сверкали, переливались в свете прожекторов. Щеки, цвета смуглого, нежного персика, разрумянились. Зрители, казалось, забыли, как дышать. Он смотрел на стройную шею, на узкий, с горбинкой нос, на четкий очерк упрямого подбородка.

To ostatnia niedziela dzisiaj się rozstaniemy, dzisiaj się rozejdziemy na wieczny czas….

Кабаре взревело. Поклонившись, пани Голд звонко сказала: «Аплодисменты пану Ежи, господа, автору танго!» Она подмигнула аудитории: «Сейчас потанцуем!». Пани Анеля убежала за кулисы. Сандерс хмыкнул:

– Английского она, конечно, не знает. Правильно Марлен говорила, выучит. Восемнадцать лет, цветок в росе. Она отлично держится на сцене. Надо найти ее фильмы. Наверняка, она и перед камерой хорошо работает. Мы из нее сделаем новую Гарбо, обещаю…, – Подняв голову, Сандерс открыл рот. Он сам был таким мальчишкой, в Познани, в старом, с отцовского плеча костюме, в большой, съезжающей на затылок, кепке, в растоптанных ботинках. Пани Анеля, приплясывала, звенела скрипка.

Зал взорвался. Сандерс успел подумать: «Она и в комедиях будет отлично смотреться, как Полетт…»

Az der Rebbe Elimeylekh Iz gevorn zeyer freylekh, Iz gevorn zeyer freylekh, Elimeylekh…., —

Усидеть на месте было невозможно. Оставив пиджак на спинке стула, он вспомнил бар-мицвы в Нижнем Ист-Сайде, и танцы, с другими мальчишками. Сандерс, тяжело дыша, вернулся за столик. Пани Анеля крикнула: «Нахес, иден!». Пан Ежи, добродушно заметил: «Понравилась вам пани Голд».

Сандерс, мысленно подбирая ей подходящий псевдоним, вытирая пот со лба, кивнул. Пан Ежи развел руками:

– Пани Анеля нас покидает. Уезжает в Париж, на следующей неделе. Кабаре просто, – композитор указал на сцену, – увлечение. Пани Анеля заведует швейной мастерской, на Крохмальной, в детском доме. Она послала свои эскизы в ателье мадам Скиапарелли, и ее взяли ассистенткой. Пан Ежи поднял бокал: «Скорее, мы услышим о модном доме Голд».

– Не страшно, – сказал себе Сандерс.

– Даже хорошо. Французы не слепые, они ее не пропустят. Она выучит язык, приобретет знакомства. Потом ей придется платить больший оклад, как звезде, но Марлен тоже себе имя в Германии заработала. Так и сделаем. Подождем, года два, и найдем мадемуазель Аннет, – он занес имя девушки в блокнот: «Шампанского, пан Ежи. Я угощаю».

В уборной, Анелю, как обычно, ждали букеты и конверты. Цветы она забирала для своих малышек, на Крохмальной. Письма, пробежав несколько строк, девушка выкидывала. Ей приходили приглашения на обеды от еврейских и польских промышленников, адвокатов и даже депутатов Сейма. Анелю звали в Закопане, или на морское побережье, обещали снять квартиру на Маршалковской и повезти в Париж.

– Я и еду в Париж, – умывшись, девушка быстро переоделась в костюм своего кроя, из серо-голубого, тонкого льна.

На Крохмальной, работникам детского дома, позволяли носить любую одежду. Доктор Гольдшмидт вздыхал: «Хватает и того, что дети в форменных костюмах ходят». Анеля выросла в необычном детском доме. Они издавали газету и журналы, играли в театре.

Пятилетней малышкой, Анеля впервые оказалась на сцене. До этого времени все думали, что девочка онемела. Она плохо помнила раннее детство. Пан доктор сказал, что, первые три года, в Варшаве, она только повторяла свое имя, на разные лады: «Хана. Ханеле». Однако спектакль Анеля, до сих пор, помнила отлично. Репетировали ханукальное представление. На сцене стояли греки и евреи, зажигались светильники, пели гимн: «Ма оз цур».

Анеля забралась на задние ряды, ее никто не заметил. Она следила за репетицией, широко открытыми глазами. Услышав что-то знакомое, девочка вспомнила низкий, красивый голос, огоньки свечей, блестящий, белый снег за окном. Она ощутила крепкие, теплые руки, положила голову на его плечо.

– Ханука, Ханеле…, – ее покачали. Девочка протянула ручку к огонькам: «Ханука, тате!». До нее донеслась песня. Анеля, в первый раз за три года, улыбнулась. Уверенно встав, она пошла к сцене.

Девочка быстро начала болтать, на польском языке и на идиш. Доктор Гольдшмидт, к тому времени собрал несколько консилиумов, приглашая педиатров из Берлина, и даже учеников доктора Фрейда, из Вены. Анализировать ребенка, было бесполезно. Кое-кто предложил подвергнуть ее гипнозу. Пан Генрик, резко отозвался:

– Я запрещаю. Это опасная, сомнительная практика. В ее случае, после всего, что она перенесла, она просто может не очнуться.

Когда девочку привезли в Варшаву, ей, на вид, было около двух лет. Весила она меньше годовалого ребенка, и кишела вшами. Малышка ползала на четвереньках, раскачиваясь, подражая, как поняли врачи, животным. Ее нашли польские крестьяне, в конце лета двадцатого года, в глухом лесу, под Белостоком. Окрестности города недавно оставила армия Советов, под командованием Тухачевского, с конницей Буденного и Горского.

Местечки лежали в руинах. Сиротские дома в Белостоке наполняли потерявшие родителей дети. Девочка могла сказать только свое имя, Хана. По ночам она не спала, забираясь под кровать, жалобно крича, словно зверек. Пан Генрик сидел с ней, укачивая ребенка, напевая колыбельные. После двух операций, врачи обещали доктору Гольдшмидту, что Хана никогда не узнает о случившемся.

– В таком возрасте, – профессор смотрел на маленькую, хрупкую фигурку на кровати, – девочки обычно умирают, после подобного. Внутренние разрывы, кровотечение. Ей посчастливилось. Она, видимо, вырвалась, успела убежать. Повреждения были только внешними. Мы все привели в порядок.

В палате было тихо, ребенок лежал под наркозом. Пан Генрик погладил девочку по темноволосой голове. Ресницы дрогнули, она что-то прошептала.

– Хана, – улыбнулся доктор Гольдшмидт, – Ханеле. Все будет хорошо, милая.

Хана ни о чем не подозревала. Девочка знала, что она сирота, однако на Крохмальной все были сиротами. Пан Генрик сказал, что ее нашли под Белостоком, а больше, как объяснил доктор, им ничего известно не было. Она, иногда, просыпалась, слыша ласковый, женский голос, стрекот швейной машинки. Пахло чем-то сладким, ее касались, мягкие руки. Это была мамочка.

– Маме, – Анеля натягивала на себя одеяло, – мамеле.

Ни у кого из них не было родителей, но Анелю, многие, считали счастливой. Она была слишком маленькой, и ничего не помнила. На Крохмальной жили дети, видевшие, как убили их отцов и матерей.

Собрав цветы, попрощавшись со служителем у артистического входа в кабаре, девушка выглянула наружу. Прошел быстрый, летний дождь, в лужах отражались крупные звезды. Крохмальная была за углом, Анеля всегда ходила пешком. Она посмотрела на освещенные окна. В кабаре еще играл оркестр, танцевали пары. Анеля помотала головой:

– Все потом. Мне надо создать себе имя, открыть мастерскую…, – учителя, в детском доме, хвалили ее за серьезность и сосредоточенность. У нее были отличные способности, Анеля свободно говорила на французском языке. Когда детей водили в художественный музей, девочка зарисовывала картины. Пан Генрик пригласил к ней преподавателя из академии. У Анели оказался верный глаз и чувство пропорции. Девочка рисовала каждый день, чтобы набить руку. Дети занимались в швейной мастерской, Анеля стала делать эскизы платьев и шляпок. Голос у нее тоже оказался отменный. Пан Гольдшмидт, было, предложил Анеле поступить в консерваторию. Девочка отказалась:

– Я хочу стать модельером, пан доктор. Как мадам Скиапарелли, – покупая женские журналы, Анеля внимательно изучала крой платьев. Девочка легко повторяла модели, в мастерской. Она шила и по своим эскизам.

Для Парижа требовались деньги. С шестнадцати лет Анеля пела в кабаре. Ее заметил продюсер, с киностудии, где производили фильмы на идиш. Девушка сыграла две роли, маленькие, но со словами, танцами и песнями. Анелю даже похвалили в еврейских газетах. Деньги она аккуратно откладывала, отдавая часть заработков в детский дом. Пану доктору всегда нужны были средства, сирот меньше не становилось. Она не выступала в шабат, всегда зажигала свечи и клала монеты в копилку, для Еврейского Национального Фонда.

Корона мисс Полонии тоже принесла злотые. Анеля отправилась на конкурс ради смеха. Ее подговорили девчонки из швейной мастерской. Девушка легко прошла все этапы, и стала одной из десяти финалисток. Еврейские газеты в Польше пестрили фотографиями: «Сирота с Крохмальной, королева красоты».

Анеля спала в маленькой комнатке, увешанной рисунками, учила девочек шитью, и раздавала еду в столовой. Весной этого года, скопив достаточно денег на билет до Парижа, она послала мадам Скиапарелли свои альбомы.

Анеля позвонила у дверей детского дома. Сторож впустил ее, усмехнувшись:

– Девчонки не спят. Цветов ждут, как обычно.

На третьем этаже крыла, где размещались девочки, пахло пудрой и духами. Поднявшись наверх, Анеля возмутилась: «Первый час ночи идет, куда это годится!». Девчонки, в ночных рубашках, сидели кружком на старом ковре общей гостиной. Облепив Анелю, они разобрали цветы.

– Что с вами делать, – вздохнула девушка, – и корону принесу.

Корону мисс Полонии примерила каждая девочка в детском доме, даже совсем малышки. Анеля сидела с девчонками, расчесывая косы, напевая новое танго пана Ежи. Кто-то из девочек прижался к ней:

– Жалко, что ты уезжаешь, Хана. Но все равно, ты словно принцесса, что жила в заточении…, – Анеля рассмеялась, скалывая волосы шпильками на затылке:

– Обычно за принцессой приезжает прекрасный принц, на белом коне, а я еду в Гдыню, в вагоне третьего класса, и плыву в Гавр, почти в трюме.

Через Данциг Анеля отправляться не хотела, хотя из тамошнего порта кораблей ходило больше. Они знали, что происходит в Германии. Некоторые евреи, уехавшие из рейха, получали польские визы, и обосновывались в Варшаве. Здесь были еврейские школы, театры, газеты, радиостанции. Немецкие евреи говорили о запрете на профессии, о том, что им не разрешается вступать в браки с немцами. Нацисты могли арестовать тебя даже за связь вне брака.

Анеля, иногда, мимолетно, думала о юношах. Обучение на Крохмальной было совместным, она привыкла к мальчикам с детства. Ничего особо интересного в них Анеля не находила. В любом случае, мужскую одежду, всегда шили мужчины. Она отменно кроила и пиджаки с брюками, но предпочитала дамские платья.

– Вовсе я не жила в заточении, – твердо сказала Анеля, окинув взглядом стены гостиной, – я буду очень скучать по нашей Крохмальной, и по всем вам, мои дорогие!

Пан доктор гордился успехами выпускников. На стенах гостиной преподаватели вешали вырезки из газет, местных и палестинских. Многие юноши и девушки уезжали на Святую Землю. Анеля нашла глазами объявление. Завтра, в зале еврейской гимназии, выступал посланец из Палестины, Авраам Судаков. Она подогнала девочек:

– Давайте спать. Завтра уборка, а потом, – Анеля указала на афишу, – послушаем о кибуцах. Споем «Атикву», все вместе…

Раввины запрещали женское пение, однако пан доктор не был религиозным человеком. Гольдшмидт считал, что девочки могут изучать музыку и выступать на сцене. Анеля даже носила брюки, собственного кроя, но не на улице. В Варшаве новая мода пока не прижилась, хотя в Голливуде брюки надевали и Марлен Дитрих, и другие дивы.

Она проследила, как укладываются девочки. У себя в комнате, Анеля растворила ставни, присев на подоконник. Внизу шуршали шины автомобилей. Анеля полюбовалась большой, яркой луной, поднявшейся над Варшавой. Между листами блокнота она вложила польский паспорт, билеты, и письмо. Его Анеля перечитывала каждый день:

– Дорогая мадемуазель Гольдшмидт! Я могу предложить вам должность ассистентки, в моем ателье, на полный рабочий день…, – Анеля послала мадам Скиапарелли свои фото, в собственноручно сшитых платьях. Модельер написала, что мадемуазель Гольдшмидт должна демонстрировать модели ее студии.

Анеля купила путеводитель по Парижу, с картой. Она отметила адреса ателье мадам, крупных парижских магазинов и Лувра. Анеля обвела карандашом Монмартр и Монпарнас, где жило много художников. В Латинском квартале, сдавались дешевые комнаты. Она собиралась подрабатывать натурщицей. Анеля знала, что в ателье начнет с раскроя и обметки петель, но ее это не пугало. Ее вообще ничего не пугало. Захлопнув блокнот, она замерла. Внизу послышался стук копыт.

– Пролетка, – сказала себе Анеля, – или телега. Ничего страшного.

Анеля заставила себя умыться и лечь в кровать. Она заснула, едва ее голова коснулась подушки. Девушка ворочалась, что-то бормотала. На половицах комнаты лежала дорожка лунного света, ветер шевелил простую, холщовую занавеску. Темно-красные, изящно вырезанные губы задвигались.

– Александр, – внезапно, прошептала Анеля, – Александр.

Большой зал еврейской гимназии украсили флагами, на стене висела нарисованная детьми карта Палестины. Приезжая в Европу, Авраам выступал на немецком, в Праге и Вене. Он отлично знал язык, хотя в семье Авраама говорили только на иврите. Покойный Бенцион Судаков наотрез отказывался, живя на земле Израиля, произнести хотя бы слово на другом языке. Мать Авраама приехала в Палестину из Польши.

– Папа за ней начал ухаживать, – смешливо подумал Авраам, – а мама тогда на иврите едва ли десяток слов знала. Но договорились как-то, – мать научила Авраама идиш и польскому языку. Работая в библиотеке Ватикана, Авраам пользовался итальянским языком. В Риме его называли доктором Судаковым. Для него, такое обращение было еще непривычно. Авраам защитил диссертацию в прошлом году. Его приглашали остаться на кафедре, в Еврейском Университете, но Авраам взял себе один курс, разведя руками:

– Сами понимаете, в кибуце много работы.

В Риме Авраам жил в скромной комнатке, рядом с Ватиканом. Он много времени проводил в библиотеке, но успел выступить перед местной общиной. Евреи Италии никуда уезжать не собирались, многие вступили в фашистскую партию. В отличие от Гитлера, дуче заявлял, что итальянские евреи, такие же итальянцы, как и все остальные.

– Это ненадолго, – заметил Авраам, гуляя по Риму с Карло Леви, – увидишь. Ты в Париж отправляешься, а лучше бы, – Авраам остановился, – в Палестину. Ты еврей.

Они с Карло познакомились на выступлении Авраама, в римской синагоге. Леви, создавшего антифашистскую группу «Справедливость и свобода», сначала держали в тюрьме, а потом сослали в глушь, на юг Италии. Он был освобожден, по амнистии, и собирался обосноваться во Франции.

Они стояли на берегу Тибра, любуясь замком Святого Ангела. Коричневая вода подбиралась к опорам моста. Лето, даже здесь, было дождливым.

Карло щелчком выбросил папиросу в реку:

– Еврей, Авраам. Однако я, прежде всего, антифашист. Моя обязанность, сражаться с нацистами, с дуче…, – Карло указал, на фашистские штандарты, украшавшие мост.

– Например, в Испании, – прибавил он, – потому что именно там все начнется. Ты бы мог туда поехать, – он посмотрел на Авраама, – ты отлично стреляешь…, – Авраам пожал широкими плечами:

– Это не моя война, Карло. Я не коммунист, и даже не социалист. Мне важнее, чтобы Израиль обрел независимость от британцев, чтобы арабы убрались с нашей земли…, – Карло, было, открыл рот, однако напомнил себе: «Не надо. Его родителей арабы убили. И когда все только закончится?»

Вслух, он сказал:

– Как знаешь. Евреи, все равно, не должны пачкать себя сотрудничеством с нацистами, даже ради обретения собственного государства. А здесь…, – Карло присвистнул, – здесь случится то же самое, что и в Германии, обещаю. Тем более, если папа будет молчать. Итальянцы слушают его святейшество.

Пока что, папа Пий воздерживался от осуждения нацизма. Ходили слухи, что в Германии арестовывают католических священников, высказывающихся против расовой политики Гитлера. В Ватикане знали, что Авраам еврей, однако он занимался среди ученых, пусть и монахов со священниками. За папиросами и кофе, в обеденный перерыв, они предпочитали обсуждать средневековье, а не политику Гитлера, или Муссолини.

– В средневековье случилось то же самое, ничего нового, – мрачно подумал Авраам: «И во времена римлян, и вообще…». Он вспомнил неожиданно веселый голос Карло Леви. Они рассматривали стены Колизея, увешанные фашистскими знаменами.

– Говорят, – приятель кивнул на здание, – у императора Тита была любовница, еврейка. Не Береника, еще одна. У них даже сын родился. Тит ее из Иерусалима привез, после разрушения Храма.

– Такое никак не проверить, – усмехнулся Авраам.

Оглядывая зал, он отчего-то вспомнил римский разговор. Людей пришло много. Авраам, с удовлетворением, думал, что и в Праге, и в Вене, он уговорил кое-какую молодежь отправиться в Палестину. Несмотря на его настойчивость, это было непросто. Евреи в Австрии и Чехословакии не страдали от ограничений на профессии, или от антисемитизма, как в Германии.

Выступая, Авраам объяснял, что земля Израиля меняется. В Иерусалиме и Хайфе открыли университеты, появились театры, кино, и даже консерватория. По приезду, ему надо было забрать Циону из кибуца. Племянница отправлялась в школу при Еврейском Университете, где устроили интернат, для одаренных детей. Авраам вздохнул:

– Ционе переезд не понравится. Но госпожа Куперштейн говорит, что ей надо серьезно заниматься музыкой. В кибуце такое невозможно. Конечно, с ее дедом…, – покойная тетя Шуламит, всегда держала фото отца Амихая на фортепьяно. Официально считалось, что она училась у Малера. В семье об этом не говорили. Бенцион, после смерти сестры, заметил сыну:

– Она из Вены уехала потому, что Малер на другой женщине женился. Ей предлагали контракты в Нью-Йорке, в Париже. В то время она считалась одной из самых одаренных пианисток Европы.

Госпожа Куперштейн ничего не знала о деде девочки, но говорила, что у Ционы редкий исполнительский талант.

– Придется ее переупрямить, – решил Авраам. Раздались аплодисменты, он начал говорить. Здесь, в Польше, он выступал на идиш. Рассказывая о жизни в кибуцах, он всегда упоминал, что города, Иерусалим, Тель-Авив и Хайфа, постепенно становятся все более современными.

Авраам вырос в деревне, но любил, подростком, гостить у тети Шуламит, в Тель-Авиве. Тетя жила в Неве Цедек, по соседству с домом писателя Агнона. В ее салоне собирались журналисты, музыканты, ученые. В ее гостиной Авраам познакомился с Давидом Бен-Гурионом. Кузен Амихай тоже учился в Венской консерватории, и встретил будущую жену в Австрии. Девушка приехала вслед за ним в Палестину. В салоне тети Шуламит говорили на иврите, но часто переходили на французский и немецкий языки. Отец Авраама саркастически, замечал: «Интеллектуалы должны присоединиться к нам, и обрабатывать землю, а не писать в газетах».

– Ты сам интеллектуал, папа, – весело отзывался подросток. Бенцион отмахивался:

– С тех пор, как мы основали кибуц, с философией покончено. Нужны трактористы и солдаты, а не философы.

– Папа был неправ, – понял Авраам: «Нужны все, не только рабочие и солдаты. Нужен каждый еврей». Он говорил, что для Израиля ценен любой человек, говорил о газетах и театрах, об архитектуре и музыке, о школах и университетах. Авраам заметил детей и подростков, одетых в форму:

– Ребята мне рассказывали. Они из сиротского дома, на Крохмальной. С ними учительница пришла. Но какая красавица…, – высокая, тонкая девушка, в светлом, летнем костюме, при шляпке, сидела рядом с малышами. Авраам, невольно, улыбнулся, глядя на стройную шею, на темные волосы, спускавшиеся на плечи. Спели «Атикву». Авраам слышал ее голос, низкий, мелодичный. Начали задавать вопросы, на столах готовили кофе и чай, а он все следил глазами за девушкой. Она, вместе с детьми, занималась устройством ярмарки. Ученики принесли сюда поделки, и продавали их в пользу Еврейского Национального Фонда. Авраам пообещал себе, что непременно, к ней подойдет.

– Я просто хочу поговорить, – он понял, что краснеет, – узнать, как ее зовут…

Приезжая в Тель-Авив, или в другие кибуцы, он никогда не стеснялся знакомиться с девушками. Они в Палестине были другими, особенно те, что тоже родились в стране. Дома все было легко, а здесь в диаспоре, люди вели себя иначе.

– Она, может быть, помолвлена, – угрюмо напомнил себе юноша. Авраам разозлился: «Подойдешь к ней, и все узнаешь».

Девушка его опередила. Он услышал веселый голос:

– Господин Судаков, где вам шили костюм? В Палестине? Меня зовут Хана. Хана Гольдшмидт…,– она протянула Аврааму тонкую руку, юноша, осторожно, ее пожал. У нее, неожиданно, оказались жесткие кончики пальцев. Авраам подумал: «Наверное, тоже музыкой занимается».

Анеля, из-под ресниц, посмотрела на него:

– Какой высокий. И рыжий, как огонь. А глаза серые. У нас я таких юношей и не видела…, – он держал ее руку. Анеля услышала стук копыт лошадей, скрип двери, почувствовала крепкие, надежные ладони. Кто-то поднимал ее, прижимал к себе, накрывал чем-то теплым. У Анели забилось сердце. Она даже поморгала, чтобы успокоиться. Юноша не отводил от нее глаз, признавшись:

– Да. В Тель-Авиве, портной. Он из Берлина приехал. Вам не нравится? – озабоченно, поинтересовался, Авраам. Девушка склонила набок изящную голову:

– Отчего же. Отменный крой. Я сама портниха, – объяснила она.

За чаем, они говорили о Палестине. Пани Анеля уезжала в Париж. Юноша, все время думал:

– Она похожа на Аарона, странно. Та же стать. У Аарона только глаза темные. Он говорил, что у его сестры и брата светлые глаза, серо-голубые. Как у нее…, – на нежных, смуглых щеках девушки играл румянец. Пани Анеля рассказала, что осталась круглой сиротой после погромов двадцатого года:

– Дядя Натан здесь пропал, в Польше, – вспомнил Авраам, – когда война началась. Не надо ей о таком говорить, она родителей потеряла…, – он предложил:

– Приезжайте к нам, пани Гольдшмидт. Откроете мастерскую, в Тель-Авиве. Я бы у вас первым клиентом был, – отчаянно добавил Авраам, – или вы на мужчин не шьете?

Темно-красные губы улыбались:

– Я на всех шью, господин Судаков. И вяжу…, – она достала из сумочки вязаную, белую кипу с голубым щитом Давида:

– Мои девочки продают. Возьмите, на память…, – Авраам, хоть и не покрывал голову, но кивнул:

– Я буду ее беречь, госпожа Гольдшмидт…, – он хотел предложить девушке сходить вечером в кино, или театр, но не успел. Она прощалась, желая ему удачи. Авраам заставил себя сказать: «Вам тоже, в Париже».

Пани Анелю позвали девочки, Авраама обступила молодежь из варшавского клуба Бейтар. Он смотрел вслед темным волосам, пока девушка не пропала в толпе. Авраам вздохнул: «Счастья ей, где бы она ни была».

 

Эпилог

Гранада, август 1936 года

Белокаменные дома на Пуэрто Реаль, заливало безжалостное, яркое солнце, журчал фонтан. Кафе вынесли на булыжную площадь кованые столы, легкий ветер трепал холщовые зонтики. Репродуктор, на углу, транслировал американскую песенку. До музыкальной программы передали новости из столицы. Диктор, уверенным голосом, говорил, что мятежники, под предводительством генерала Франко, скоро будут разбиты.

Силы путчистов продвигались от португальской границы на восток, к Мадриду. Страна разделилась на две части. Северо-запад, и север, кроме тонкой полоски побережья вокруг Бильбао, перешел на сторону военных, попытавшихся, месяц назад, устроить переворот. В Гранаде, в глубине республиканской территории, о войне ничего не напоминало. Девушки, оправляя короткие, чуть ниже колена юбки, сверкали смуглыми, гладкими ногами. На щитах были развешаны афиши американских фильмов. В Гранаде показывали «Ярость» Фрица Ланга, и «Даму с камелиями». Главную роль играла дива, Грета Гарбо.

Пахло цветами, изредка, по площади, лениво урча, проезжал автомобиль. На столах поблескивали стаканы с орчатой, миндальным молоком. Посетители потягивали лимонад и кофе. Для вина еще было рано, на больших часах стрелка едва подбиралась к десяти утра. Издалека доносился звон колоколов, над городом царила благословенная тишина выходного дня. Официанты разносили тарелки с медовыми печеньями, жаренными в оливковом масле, с покрытыми белым шоколадом пирожными альфахор. Выпечка в этом кафе была отменной. Над столиками реял папиросный дым, люди, зевая, шуршали газетами. Республиканская пресса писала, что мятеж захлебывается.

Высокий молодой человек, с волосами темного каштана, с неожиданно синими для испанца глазами, углубился в передовицу мадридского издания ABC. Месяц назад самая популярная газета в стране раскололась. В столице издание контролировали левые силы, законно избранные представители Народного Фронта. В Севилье печатали газету ABC, поддерживающую националистов, устроивших путч. Девушка за соседним столиком, облизав ложку от мороженого, вздохнула. Сколько бы взглядов она ни бросала в сторону молодого человека, он, упорно, не отрывался от газеты.

– Северянин, наверное, – подумала девушка, – у него глаза голубые. Он красивый…, – она посмотрела на широкие плечи, на смуглые, сильные руки. Молодой человек закатал рукава белоснежной рубашки, на спинке стула висел хороший, летний, пиджак, светлого льна. Галстук он не носил, и расстегнул ворот рубашки, американского покроя. Крестика на шее не имелось. Социалисты и коммунисты их и не надевали.

Девушку политика не интересовала. Она хотела сходить субботним вечером в кино, посмотреть на Грету Гарбо, в парижских нарядах, и, может быть, даже позволить молодому человеку поцелуй. Она, в последний раз, стрельнула глазами в его сторону. Юноша не поднял головы. Надув губы, девушка отвернулась.

Отхлебнув лимонада, молодой человек затянулся папиросой. Он курил, разглядывая пустынную площадь. В отличие от посетителей кафе, юноша знал, что путчисты получают оружие и финансовую поддержку от Италии и Германии. Франция, несмотря на премьера-социалиста, под нажимом Британии, объявила полное эмбарго на экспорт оружия в Испанию.

Три человека в Париже, под фальшивыми именами, занимались регистрацией, по южноамериканским документам, фирм, призванных обойти запрет. Из Франции купленные самолеты перегоняли в Голландию, а оттуда, на республиканские территории Испании. Итальянские и немецкие бомбардировщики очистили от республиканских кораблей Гибралтарский пролив. Войска мятежников, из Марокко, беспрепятственно переправлялись на юг Испании, в Кадис, в анклав, удерживаемый путчистами.

Юноша хорошо помнил карту:

– Если Франко разделит силы, возьмет Мадрид в клещи, повернет на юг…, Ничего, – успокоил себя молодой человек, – за нами Барселона, восток страны. Республиканцы уступят нашему давлению, позволят сформировать интернациональные бригады…, – его начальник, генерал Котов, он же Наум Эйтингон, руководитель отдела нелегальных операций в ОГПУ, сейчас был в Мадриде.

Кроме переговоров с республиканским правительством, он выяснял, кто из итальянских и немецких коллег, как их весело называл Эйтингон, прибыл в Испанию. Они были уверены, что националисты, кроме помощи оружием, получили от дуче и фюрера военных советников, как гласных, так и негласных. Негласные считались их главной заботой. Еще в Москве, готовясь к отлету в Барселону, Эйтингон сказал:

– То, что мы сейчас начинаем, дело не одного дня, дорогой мой. Твоя задача, вызвать к себе доверие, познакомиться с ними, дать себя завербовать. Мы должны понять, с кем из них надо работать.

Лимонад в здешнем кафе подавали сладкий, такой, как любил молодой человек. Перед отъездом они с братом пошли в парк Горького. Сидя на скамейке, у Москвы-реки, они тоже пили лимонад. Проходящие мимо девушки, искоса, смотрели на брата. Он носил орден, полученный за летные испытания, две недели назад. Они не говорили о работе, но брат, невзначай, заметил:

– Я подал рапорт об отправке в Испанию. Когда ты вернешься, меня здесь может не оказаться.

Молодой человек кивнул. Они с братом делили трехкомнатную квартиру, в новом доме на Фрунзенской набережной. В Москве вряд ли кто из юношей их возраста мог похвастаться таким жильем, однако брат был, как их называли, сталинским соколом. Он участвовал в воздушных парадах, и проверял новые модели истребителей. Не было ничего неожиданного в том, что им дали квартиру. К тому же, именем их отца, героя гражданской войны, назывались улицы, поселки и теплоходы.

– Именем Горского тоже, – молодой человек, с удовольствием, съел медовое пирожное.

Кукушка, Анна Горская, вернулась с дочерью в Москву. Сокол, он же Янсон, работал здесь. Он, как и Эйтингон, как и молодой человек, изображал военного советника. Увидев его в Барселоне, Янсон не удивился. Он потрепал молодого человека по плечу:

– Я знал, что мы когда-нибудь встретимся. Жаль, что ты с моей женой и дочерью разминулся. Они благополучно добрались до дома. Если и твой брат сюда приедет, то они с вами не познакомятся. Пока, – добавил Сокол.

Молодой человек предполагал, что брата в Испанию не пошлют. Для работы такое было неудобно. Они с братом были похожи, как две капли воды, даже почерка у них были одинаковые. В школе брат писал за него контрольные по математике, а молодой человек сдавал за двоих языки.

Пробило одиннадцать, он заказал еще кофе: «Однако немецкий он выучил, и английский тоже. С акцентом, но говорит».

Молодой человек, в добавление к немецкому и английскому, знал еще и французский с испанским языком. Он легко копировал любую манеру речи, любой говор. В Барселоне, он пару дней поработал с каталонскими товарищами. Оказавшись на юге, он понял, что теперь все его принимают за каталонца. Юноша никого не разуверял, хотя его, как и всех советских специалистов, снабдили французскими документами.

Брат не знал, что он в Испании. Никто не знал, кроме Эйтингона и других членов делегации. Брату он сказал, что улетает на Дальний Восток, выполнять правительственное задание.

О документах, в сейфе на Лубянке тоже никто не знал. Эйтингон поручил ему подготовить возвращение в Москву Кукушки. Горской выделили квартиру в Первом Доме Советов на улице Серафимовича, прикрепили к распределителю, выписали эмку. Машины только недавно стали производить на Горьковском автомобильном заводе. Документы Кукушки и Сокола лежали в запечатанном пакете. Молодой человек понял, что к ним двенадцать лет никто не притрагивался. На полки только клали очередные коробочки с орденами.

Получив пакет, разбирая бумаги, он нашел старый, пожелтевший конверт. Молодой человек, разумеется, аккуратно его вскрыл. Партия учила, что у коммунистов не может быть секретов друг от друга. Прочитав документы, юноша долго сидел за столом, вглядываясь в нежное, зеленоватое небо весенней Москвы. Партия велела, в случае сомнения, советоваться со старшими товарищами.

Юноша решил миновать и Эйтингона, и народного комиссара Ягоду. Нарком, впрочем, был обречен. После процесса Зиновьева и Каменева Ягоду снимали с поста. Он пошел к лучшему другу отца. Именно он, в детстве, приезжал к ним с братом, привозя сахар и чай. Он утешал мальчишек, когда с Перекопа пришла весть о гибели Семена Воронова.

Старший товарищ просмотрел документы:

– Хорошо, что ты проявил бдительность. Партия знала об Александре Даниловиче. Он был чистый, честнейший человек…, – Сталин выбил трубку, – он ничего не скрывал от своих товарищей. Скрывать нечего, – Иосиф Виссарионович пожал плечами, – мы интернационалисты, для партии такие вещи неважны.

Заклеил конверт, вернув его к другим документам, юноша больше ни с кем об этом не говорил.

– Сокол нам тоже сахар и чай привозил, – вспомнил молодой человек, – когда его именным оружием наградили. Маузер в сейфе остался, с табличкой, за подписью председателя Реввоенсовета Троцкого, – он потер чисто выбритый, упрямый подбородок: «Посмотрим, как все сложится».

Эйтингон, о дальнейшей судьбе Сокола, пока что, не распространялся.

В любом случае, его жена и дочь оставались в Москве. Юноша был уверен, что Сокол пойдет на многое, чтобы их спасти.

– Он отлично провел операцию «Паутина», – думал юноша, – но, может быть, он все делает по заданию троцкистского подполья. Ему нельзя доверять. Он слишком много времени провел за границей. Или это Кукушка? – услышав, как остановилась машина, он встрепенулся.

Невысокий, легкий юноша, с растрепанными, темными волосами, в круглых очках, захлопнув дверцу, вразвалочку направился к свободному столику. Из кармана пиджака торчал английский путеводитель по Испании. Молодой человек, на плохом испанском языке, обильно жестикулируя, заказал кофе. Он углубился в изучение карты города. На машине висели прокатные номера: «Все равно туристы приезжают, – подумал юноша, – войны не боятся».

С противоположной стороны площади раздался гудок. Расплатившись, молодой человек пошел к потрепанному форду. Эйтингон сидел за рулем, в неизменной, старой кепке. Начальника, черноволосого, кареглазого, все принимали за испанца. На подбородке генерала Котова красовался шрам, наводящий на мысли о ранении, полученном где-нибудь на энсьерро, беге от быков. Эйтингон тоже свободно владел испанским языком.

Он бросил молодому человеку на колени конверт:

– Полюбуйся. Мы его в Мадриде сфотографировали. Кажется, представитель наших берлинских коллег при штабе генерала Франко. Некий Максимилиан фон Рабе. Граф, между прочим, – смешливо добавил Эйтингон, виляя по узким улочкам арабского квартала.

– Тебе с ним предстоит работать. Надо будет попробовать хоть что-то о нем узнать…, – молодой человек рассматривал фото, сделанное в кафе. Немец, судя по всему, был лишь немного его старше, высокий, изящный, светловолосый, в отменно скроенном костюме.

– Истинный ариец, – Эйтингон прикусил зубами папиросу, – отправим радиограмму в Москву. Когда Сокол вернется, посидим, подумаем, как лучше подобраться к господину фон Рабе.

– А где Сокол? – молодой человек перебирал карточки, разглядывая фото безмятежными, синими глазами.

– Сокол встречается с зятем мэра Гранады, – объяснил Эйтингон.

– Человек с левыми симпатиями, кумир Испании. Люди к нему прислушиваются. Он должен выступить в поддержку Народного Фронта, в газетах. Сокол хорошо работает с интеллектуалами, – Эйтингон пощелкал пальцами, – он университет заканчивал, хоть и технический, – он зевнул:

– Шесть часов за рулем. Быстрее бы до квартиры добраться. Зятя зовут Федериго Гарсия Лорка, – Эйтингон сплюнул за окно. Форд остановился у невидного дома. Развернувшись, машина задом въехала в узкий двор: «Поэт. Слышал ты о нем?»

– Очень хороший, – одобрительно сказал Петр Воронов, засовывая в карман пиджака конверт с фотографиями. Закрыв деревянные ворота, юноша добавил, по-русски:

– Пойдемте, Наум Исаакович, я кофе сварю. Колбаса есть, сделаю яичницу.

– Не колбаса, а чоризо, – расхохотался Эйтингон. Они нырнули в прохладу беленого полуподвала.

Мистер Марк Хорвич путешествовал по Испании легально. У него имелась трехмесячная виза, выданная консульством в Лиссабоне, до попытки переворота, и бумага из Университета Саламанки. В справке говорилось, что сеньор Хорвич записан на курсы испанского языка, начинающиеся в сентябре.

Меир иногда, жалел, что не сможет остаться в стране подольше и действительно, выучить испанский. Он быстро схватывал. Меир теперь мог прочесть заголовки газет и объясниться в кафе. Для всех он был американским туристом, вооруженным стопкой путеводителей и неизменным фотоаппаратом Кодака.

В Лиссабоне они с Даллесом расстались. Мистер Аллен полетел в Швейцарию, организовывать, в Берне, базу Секретной Службы в Европе. Меиру велели получить визу, сесть на поезд и добраться до Мадрида. В столице его ждали.

На фотоаппарате красовалась наклейка фирмы Кодак, однако камера была, как усмехнулся Даллес, уникальной.

– Экспериментальный образец, – он подмигнул Меиру, – берегите его, Ягненок.

Аппарат делал отличные, четкие снимки с большого расстояния и даже в темноте. Задание оказалось простым. Мистеру Хорвичу предстояло собрать альбом, по словам Даллеса, интересных для правительства США людей. В Мадриде Меир работал с представителем Государственного, Департамента, скромным юношей, его возраста, отлично знавшим испанский язык.

– Я из Техаса, – пожал плечами новый знакомый, – я с детства на нем говорю.

Меир не знал, как, на самом деле, зовут коллегу. Он представился Фрэнком. Фрэнк водил Меира по городу, показывая кафе, где собирались журналисты и политики, здания министерств, парламента, редакции газет и офисы партий, Народного Фронта, Фаланги, анархистов, и сторонников реставрации монархии, карлистов.

Даллес приказал Меиру ни в коем случае не лезть на рожон. Меира даже не снабдили пистолетом, мистеру Хорвичу оружие было ни к чему. Он только смотрел, слушал и запоминал. Через две недели мистеру Хорвичу предстояло вернуться в Лиссабон, и сесть на американский корабль. В Вашингтоне, Меир приводил в порядок заметки, получал отпечатанные фотографии и делал доклад на совместном заседании представителей военного ведомства, государственного департамента и Бюро.

По словам Фрэнка, в столице ходили упорные слухи, что правительство разрешит создание интернациональных, добровольческих бригад. Гуляя по Мадриду, Меир иногда думал, что и сам бы, с удовольствием, записался в подобную бригаду.

– Аарон в Германии, – говорил он себе, – он выполняет долг порядочного человека, еврея. А я? Я тоже, – твердо напоминал себе юноша:

– Когда понадобится, я возьму оружие в руки, и буду бороться с нацизмом. Но, если можно обойтись без кровопролития…, – увидев афиши новой выставки Дали, Меир пошел в галерею. Смотря на странный квадрат, из человеческих рук и ног, на низкий, пустынный, жаркий горизонт Испании, Меир вспоминал «Расстрел повстанцев» Гойи, человека в белой рубашке, поднявшего руки, зло кричащего что-то в лица солдат.

Меир бы, с удовольствием, проводил в музеях целые дни, но Даллес разрешил ему только съездить в Саламанку и записаться на курсы. Улучив немного времени, Меир завернул в Толедо. Он бродил по улицам бывшего еврейского квартала, слушая звон колоколов, вдыхая жаркий ветер.

– Если можно добиться мира…, – повторял себе юноша, – то надо это сделать.

В Мадриде никто не обращал внимания на забавного, молодого американца, в круглых очках, с картой города и фотоаппаратом. Меир снимал церкви и достопримечательности, уличные сцены. Часто в кадр попадали люди, сидящие в кафе. У него набралось материала на три альбома. По вечерам они с Фрэнком встречались в каком-нибудь дешевом ресторане, где Меир передавал коллеге пленки. Он слушал разговоры за соседними столами, на немецком и французском языках. Юноша запоминал имена, заносил сведения в блокноты, аккуратно, как будто бы Меир еще трудился счетоводом в адвокатской конторе мистера Бирнбаума. Даллес говорил, что в Испании, после путча, соберутся представители немецкой, итальянской и советской разведок. В Вашингтоне, они собирались сличить фотографии Меира с имеющимися данными, и начать собирать досье.

По ночам Меир сидел на подоконнике, в своей комнате, в дешевом студенческом пансионе. Испанцы начинали развлекаться после полуночи. Звенели гитары, на черном, жарком небе блестели звезды. Меир, несколько раз, заглядывал в подвальчики. Вино в Мадриде было отменным, и очень дешевым. Здесь, как и в Нью-Йорке, предпочитали свинг, и девушки тоже не обращали внимания на Меира. Он к такому привык, и не расстраивался. Юноша, все равно, отлично танцевал.

Фламенко он увидел в первый раз. Меир, сначала, не поверил своим глазам, так это было красиво. Он покуривал, слушая перебор гитары, чьи-то веселые голоса. Юноша вспоминал слова Даллеса, сказанные в Лиссабоне:

– Испания, полигон, Ягненок. Для нацистов, фашистов, русских. Страна, которую можно перетянуть на свою сторону, где можно получить поддержку идеям, испытать новое оружие…, – они стояли на берегу океана.

– Танки, – Даллес загибал пальцы, – самолеты, автоматические винтовки, пушки, – начальник повел рукой на восток, – такое для них важно. Испания и ее народ никого не интересуют.

– Войны не будет. Мы этого не позволим, – упрямо сказал себе Меир, сидя за столиком кафе в Гранаде.

Он приехал сюда, следуя за русскими. Оба, впрочем, отменно говорили на испанском языке. Меир, заметив их в Мадриде, пошел за парой, услышав незнакомые слова. Меир ничего не понял, но разобрал имена Сталина и Гитлера. Он дал клички русским, называя их, про себя, Бородой и Кепкой. Они жили в респектабельном отеле, по соседству с офисом Народного Фронта, и целые дни проводили с коммунистами. Меир не хотел рисковать и узнавать в гостинице их имена. Понятно было, что они приехали в Испанию с фальшивыми документами.

Борода и Кепка собирались на юг. Меир услышал о планах русских, сидя за два столика от них, в ресторане. Юноша начал разбирать испанский, до него донеслось слово «Гранада». Взяв в аренду старый форд, Меир переехал из своего пансиона в другой отель, напротив гостиницы русских. Они покинули Мадрид ранним утром. Меир поехал за ними, держа расстояние в две мили между машинами. У мистера Хорвича при себе был отличный бинокль. Он не боялся, что упустит русских из виду.

Меир сделал фото Красавца, щеголеватого парня, которого Кепка забрал из кафе.

– Борода пропал, – Меир сидел, попивая кофе, – Кепка его где-то высадил, что ли? Знать бы где…., – он уловил, в потоке испанского языка, по соседству, знакомое имя. Молодые люди, по виду, напоминали студентов. Меир мысленно составил нужную фразу. Он спросил, с акцентом, но довольно бойко:

– Извините, мне, наверное, послышалось. Вы говорили о поэте Лорке?

В Мадриде, Меир купил в лавке подержанных книг путеводители. Юноша наткнулся на поэтический сборник. Посмотрев на заглавие, он пошевелил губами: «Цыганское романсеро».

На полях красовались пометки карандашом. Задние, чистые листы были исписаны. Бывший хозяин книги, судя по всему, занимался переводами на английский язык.

Увидев фламенко, Меир понял, что раньше и не подозревал о настоящем танце. Со стихами случилось то же самое. Меир не знал, что можно так писать. Он засыпал и просыпался, бормоча:

Y que yo me la llevé al río creyendo que era mozuela, pero tenía marido. Fue la noche de Santiago….

День святого Иакова, покровителя Испании, отмечали в июле. В августе ночи остались жаркими, сухими, пахнущими цветами и вином. Каблуки женщин стучали по булыжнику, шептали струны гитары, шуршали шины автомобилей.

То было ночью Сант-Яго, и, словно сговору рады, в округе огни погасли и замерцали цикады. Я сонных грудей коснулся, последний проулок минув, и жарко они раскрылись кистями ночных жасминов…

Открывая глаза, Меир шарил по полу. Он затягивался папиросой, надевал очки и читал о цыганке-монахине, о зеленом цвете, пока в окне не вставал нежный мадридский рассвет.

Студенты немного говорили по-английски. Они объяснили Меиру, то есть мистеру Хорвичу, что Лорка обосновался в Гранаде, уехав из Мадрида после путча. Поэт выступал со статьями, готовилась постановка его пьесы. Ребята уверили Меира, что он, совершенно спокойно, может зайти к Лорке домой и попросить у него автограф.

– У него всегда открыта дверь, – заметил один из студентов, – он гордость Испании, у нас нет другого такого поэта. Он вне политики…, – его, конечно, прервали, начался спор. Меир решил:

– Завтра зайду, с утра. Я читал, он в Нью-Йорке учился. Мы сможем объясниться. Скажу ему, скажу…, – юноша не придумал, что скажет. Он увидел на противоположной стороне Пуэрто Реаль знакомую по Мадриду фигуру. Борода, оглянувшись, присел на кованый стул кафе. У Меира имелись его фотографии. Он ждал, кто подойдет к русскому.

Янсон остался доволен встречей. Лорка, хоть и водил знакомства и с коммунистами, и с фалангистами, придерживался левых взглядов. Лорка ездил в Буэнос-Айрес, но никакой опасности не существовало. Сеньор Рихтер не посещал выступления опасного авангардиста, им с Лоркой нигде было не встретиться. Янсон пришел к поэту с рекомендациями от его знакомцев, испанских коммунистов.

Эйтингон разрешил Теодору сказать, что он представляет Советский Союз, и защищает Испанию от фашизма. Лорка требовался, как знамя, как символ борьбы.

– Если он поддержит интернациональные бригады, – заметил Эйтингон, – это большая победа для нас.

Наум Исаакович зевнул: «Еще большей победой будет, если его убьют мятежники. Такого Испания им не простит, никогда».

Они с Лоркой отлично поговорили о Маяковском, Мейерхольде, Эйзенштейне и французских авангардистах. Теодор любил классическую музыку, и старых мастеров, но помнил, что когда-то авангардом считался импрессионизм. Картины Моне и Дега давно висели в музеях. Он читал Лорку, в библиотеке, в Буэнос-Айресе. Дома Рихтеры не могли держать столь сомнительную литературу. Лорка обрадовался, что гость знает его стихи. Темные глаза улыбнулись: «Я не думал, что вы так хорошо владеете испанским языком. В России меня, кажется, не переводили».

– Переведут, товарищ Лорка, – уверенно сказал Янсон.

– У нас отличные поэты…, – ему очень хотелось услышать, как Лорка читает стихи, но Янсон вздохнул:

– Ты здесь ради дела. Вы договорились. Он поедет в интернациональные бригады, напишет серию статей…., – Янсон вспоминал зимнюю, июльскую ночь, в Буэнос-Айресе, близкий шорох моря, белый песок.

– Даже не связаться с Анной, – тоскливо подумал Янсон, – и она мне не может написать. Ни она, ни Марта…, – он только знал, что жена и дочь, благополучно, добрались до Москвы.

– Может быть, получилось, с ребенком…, – он услышал мягкий голос Лорки:

– Давайте, я вам прочту кое-что, товарищ. Может быть, вы это знаете. Я вижу, что вы о близком человеке думаете…, – он помолчал. Янсон согласился: «О жене, товарищ Лорка. Она в Москве сейчас…»

У Лорки, несмотря на его юношескую легкость, оказался низкий, красивый голос. Он читал о ночи Сантьяго, о переливающихся голосах цикад, а Янсон вдыхал запах жасмина, видел ее нежные, цвета жемчуга плечи, черные волосы, падавшие на спину.

Он решил не возвращаться сразу на безопасную квартиру, а немного посидеть, вспоминая стихотворение.

Y que yo me la llevé al río creyendo que era mozuela, pero tenía marido. Fue la noche de Santiago…

Янсон, устало, закрыл глаза. Задание было выполнено, отсюда он ехал в Барселону. В Каталонию пригоняли самолеты из Голландии. Он обучал местных ребят и летчиков из будущих интернациональных бригад.

– Мы от Франко и камня на камне не оставим, – весело подумал Теодор, – вместе с дуче и фюрером. Они узнают, что такое коммунистическая солидарность…, – рядом отодвинули стул.

– Сеньор Рихтер! – раздался веселый голос. Человек говорил на французском языке.

– Не ожидал, увидеть вас, в испанской глуши. Где сеньора Рихтер, где Марта, наша маленькая принцесса…, – Марта любила его рассказы о других планетах, о затерянных в пустынях волшебных городах. Она просила, маленькой девочкой: «Придумайте сказку только для меня, сеньор Антуан».

– Он обещал придумать, – вспомнил Теодор.

– Он, наверное, сюда, как журналист приехал. Я не могу скрывать такое от Эйтингона. Мы провалим операцию, он меня раскроет…, – приятель по аэроклубу в Буэнос-Айресе носил не форму почтового пилота, а обыкновенный штатский костюм.

– Я оставил семью на побережье, – Теодор помахал официанту, – и решил, досконально, изучить средневековую архитектуру. Очень, очень рад вас видеть, – он радушно пожал руку Антуану де Сент-Экзюпери. Янсон заказал еще два кофе.

Невысокий юноша в спортивном, американского кроя пиджаке, в круглых очках, ходил вокруг фонтана в центре площади, фотографируя его с разных сторон. Молодой человек сел в форд, машина медленно поползла прочь. Ленивые гранадские голуби, даже не поднялись с булыжника. Проводив глазами прокатные номера, Теодор заставил себя спокойно улыбнуться Экзюпери.

На кухне безопасной квартиры пахло кофе и хорошими, американскими сигаретами. Эйтингон сидел, бросив кепку на стол, глядя на Янсона. Теодор выяснил, что Экзюпери, действительно приехал сюда журналистом, от французской газеты «Энтрансижан». Янсон беспечно болтал, делая вид, что жена и дочь купаются на средиземноморских пляжах.

Экзюпери, озабоченно, сказал: «Плохое вы время выбрали для отдыха, сеньор Рихтер. Испания тлеет, и скоро вспыхнет, как стог сена». Теодор уверил его, что семья Рихтеров не собирается здесь долго оставаться. Янсон не упоминал о Лорке, но было понятно, что Экзюпери, писатель, посетит самого известного поэта Испании. Месье Антуан заметил, что встречается с Лоркой завтра:

– Я пропустил его визит в Буэнос-Айрес, – улыбнулся француз, – но здесь его увижу. Возьму интервью. Вы слышали о Лорке? – Янсон заставил себя покачать головой. Они распрощались. Сеньор Рихтер упомянул, что завтра уезжает обратно на побережье. Теодор шел на безопасную квартиру, вспоминая, как они с Экзюпери, в аэроклубе, летали вдвоем. Француз рассказывал о песках Сахары, где он служил пилотом на почтовой линии.

– Холмы под крылом самолета уже врезали свои черные тени в золото наступавшего вечера. Равнины начинали гореть ровным, неиссякаемым светом; в этой стране они расточают свое золото с той же щедростью, с какой еще долгое время после ухода зимы льют снежную белизну…, – шептал Теодор:

– Это он о Патагонии написал. Когда Марта была маленькой, он рассказывал ей сказки, о далеких планетах…, – Янсон остановился у края арабского квартала. В его голове билось: «То было ночью Сант-Яго, ночью Сант-Яго…». Он, внезапно, подумал, о том, чтобы развернуться и уехать из Гранады. У него при себе были деньги и французский паспорт. Он мог спокойно исчезнуть.

– Нельзя, – велел себе Теодор:

– Анна и Марта в Москве, в заложниках. Их не пощадят, если я…, – увидев ясные, зеленые глаза дочери, он тяжело вздохнул. Янсон ничего не скрыл от Эйтингона. Наум Исаакович выслушал его:

– Дурацкая случайность, Теодор Янович, от подобного никто не застрахован. Берите машину, поезжайте в Барселону, как предписывает задание. Мы с Петром обо всем позаботимся.

Янсон не предполагал, что один из братьев Вороновых станет чекистом. Петр рассказал Янсону, что Степан, его брат, испытывает новые истребители. Теодор усмехнулся: «Степа, еще в детстве, авиацией бредил, а ты как в чекисты пришел, Петр? Ты, вроде бы, никогда не говорил, что хочешь в НКВД работать».

– По комсомольскому набору, товарищ Янсон, – Петр поднял спокойные, синие глаза.

– Когда юридический факультет закончил, в университете. Степан в летном училище был, в Крыму. Я три года под началом товарища Эйтингона служу, в иностранном отделе, – Янсон не мог забыть двенадцатилетних мальчишек, которых они с Анной навещали, в детском доме, перед отъездом из Москвы.

– Марта тогда младенцем была, – подумал Янсон, – как время летит. Ее в пионеры приняли, она пойдет на парад, в годовщину революции…, – на гражданской войне, Янсон не встречался с отцом близнецов. Семен Воронов, рабочий, металлист из Петербурга, стал большевиком. Воронов устраивал взрывы и экспроприации, бежал из тюрем, отбывал ссылку с товарищем Сталиным. Он служил комиссаром у Фрунзе. Воронов погиб на Перекопе, когда остатки армии Врангеля чуть ли ни зубами вцепились в промерзлую крымскую землю, защищая последний оплот белогвардейцев.

– Все равно, мы их в море сбросили, – Теодор затянулся папиросой: «Ваш отец гордился бы вами, Петр».

Отца братья почти не помнили. Они жили с ним в Туруханске, маленькими детьми. После февральской революции, отец, покинув ссылку, привез их, пятилетних в Петроград. Воронов ушел в подполье, а Петра и Степана передавали с квартиры на квартиру. После Октября, их отправили в Москву, в детский дом. Судя по одной, сохранившейся фотографии, они были похожи на отца, тоже высокого, широкоплечего, с волосами темного каштана. В царское время близнецы считались незаконнорожденными, появившись на свет без церковного брака.

– Мы в тюрьме родились, – вспомнил Петр, – как мать Горской. То есть Горовиц. Отец ее Горовиц, а все думали, что он русский. Но Иосиф Виссарионович сказал, что мы интернационалисты. Сюда много иностранцев приедет, – Янсон занимался вербовкой добровольцев, из числа членов интербригад. С опытом жизни за границей, со знанием языков, он, как нельзя лучше подходил для задания.

Петр собирался подобраться ближе к Максимилиану фон Рабе. Воронова иностранный отдел готовил на роль двойного агента. Все понимали, что Гитлер не ограничится только Германией. В иностранном отделе говорили о возможном пакте с Италией и Японией, о грядущем столкновении двух капиталистических систем. В такой ситуации, Советскому Союзу требовалось знать о дальнейших планах нацистов.

Теодор не спросил, что собираются делать Эйтингон и Воронов.

– Я бы сделал то же самое, – собрав вещи, он завел форд, – то же самое. Этого требует безопасность операции, требует революционный долг. Анна говорила, что мы солдаты партии. Будь солдатом, места для сантиментов нет, – в темном небе Гранады мерцали, переливались, звезды, слышался треск цикад. Воронов стоял на балконе, затягиваясь папиросой. Юноша помахал: «Езжайте спокойно, Теодор Янович. Мы все, – он помедлил, – организуем. В Барселоне увидимся».

Эйтингон открыл деревянные ворота:

– Всю ночь не гони, почти семь сотен километров впереди. Передохни где-нибудь, Сокол…, – он потрепал Янсона по плечу. Включив фары, Янсон заставил себя не оглядываться. Он выезжал на дорогу, ведущую из города на восток, к побережью. Добравшись до моря, он собирался повернуть на север. Огоньки Гранады остались за спиной. Янсон нажал на тормоз, почти на вершине холма. Машина, дернувшись, застыла. Он глядел на сверкающий Млечный Путь. Теодор кусал губы:

– То было ночью Сант-Яго, ночью Сант-Яго…, Господи, – опустившись на пыльную, каменистую землю, он спрятал голову в ладонях, – Господи, прости меня, я не мог, не мог иначе…,– сверху послышался рокот. Увидев темные очертания самолетов, он велел себе вернуться за руль. Эскадра итальянских и немецких бомбардировщиков, шла с юга, из Кадиса, оказывать воздушную поддержку наступлению Франко. Янсону надо было ехать в Барселону, и делать свою работу.

Эйтингон вернулся в дом. На кухне горела керосиновая лампа, электричества сюда не провели. Петр вертел в длинных пальцах монетку:

– Француз, или испанец, Наум Исаакович? Или оба? Пистолет у меня готов. Где живет Лорка, я знаю, и Экзюпери тоже быстро найду…, – Эйтингон вспомнил:

– Он читал Лорку, он говорил. Какая разница, – рассердился начальник отдела. Он забрал у Воронова монету:

– Герр Рихтер нам еще понадобится, а Лорке Сокол представлялся своим настоящим именем. Нечего, – он прищелкнул пальцами, – здесь раздумывать. Убийство француза, журналиста, будет подозрительным. Лорка все равно обречен, – Эйтингон чиркнул спичкой:

– Убери кольт. Мы руки пачкать не собираемся.

– А как иначе? – удивился Петр. Эйтингон вздохнул: «Учись и запоминай. Закончим дела, и вернемся в Мадрид, вплотную знакомиться с твоим будущим опекуном, графом фон Рабе».

Петр, аккуратно, писал анонимное письмо о связи Лорки с московскими агентами. Он поинтересовался:

– Наум Исаакович, а что, – юноша указал на потолок, – из Москвы не поступало распоряжений насчет Сокола?

– Пока нет, – пожал плечами Эйтингон. Он пробежал глазами письмо:

– Отлично. Завтра, после такого, – он помахал бумагой, – Лорку совершенно точно арестуют и расстреляют. Испанские товарищи будут благодарны. Теперь фалангистов возненавидят еще больше, – он отправил Воронова подбрасывать письмо в штаб-квартиру гранадской Фаланги. Налив бокал хорошего, сухого вина, Эйтингон устроился на балконе, рассматривая звезды:

– Ничего, скоро здесь будет не протолкнуться от писателей. Появятся книги об испанской революции. Лорка, небольшая потеря. Товарищ Сталин всегда повторяет слова Горского, в нашей борьбе не избежать косвенного ущерба…, – операция «Паутина» началась отлично. Паук, пока не поставлял информации, но Эйтингон был уверен, что это время не за горами.

– Твое здоровье, Наум Исаакович, – смешливо сказал себе Эйтингон, – прекрасная работа.

Он потягивал сухое вино, купаясь в тепле августовской ночи.

Меир пришел к дому Лорки после завтрака. В роще миндальных деревьев распевались птицы. Держа томик стихов, юноша, удовлетворенно повторял про себя, испанские фразы. Меир несколько раз написал слова в блокноте. Ему хотелось сказать Лорке, что он еще никогда не слышал такой музыки, никогда не засыпал и не просыпался, думая о стихах. Над головой Меира шелестели серо-зеленые листья, сухая земля рассыпалась под ногами.

– Наверное, такое случается, – понял юноша, – когда любишь. Когда я встречу девушку…, – он покраснел, – я ей обязательно прочитаю эти стихи…., -прислушавшись, Меир замедлил шаг.

От дома доносились какие-то голоса. Меира с дороги заметно не было, юношу, надежно, скрывали деревья. Он увидел заведенную машину, и троих мужчин в синих рубашках фалангистов, с оружием. Лорка садился в старый форд. Меир узнал поэта по фотографиям. Он шагнул вперед, прижимая книгу к груди, забыв, что у него нет оружия, забыв, что ему нельзя вызывать подозрения, забыв обо всем.

Он только помнил жаркую ночь, шорох деревьев, плеск реки, темные косы, разметанные по белому песку. Юноша прошептал:

– То было ночью Сант-Яго, ночью Сант-Яго…, – машина рванулась с места. Выбежав на дорогу, Меир заметил залепленные грязью номера. Книга выпала в белую пыль, трещали цикады. Подняв стихи, Меир вытер обложку рукавом пиджака. Ему предстояло вернуться в Мадрид, и выполнять задание.

 

Часть вторая

Осень 1936 года

 

Лондон

Двухместный, лазоревый Jaguar SS100 с открытым верхом несся по Грейт-Рассел стрит. Машина ревела, виляя в потоке автомобилей, меняя полосы. Не снижая скорости, водитель свернул на Музеум-стрит и ловко припарковался у паба. Дверца распахнулась, высокая девушка в твидовой, темно-коричневой юбке по колено, сунула под мышку свернутые газеты, лежавшие на пассажирском сиденье. Белокурые волосы прикрывала шерстяная беретка. Прозрачные, светло-голубые глаза посмотрели на террасу паба.

Осень стояла отменная. На серой брусчатке тротуара шуршали рыжие листья. В голубом небе Блумсбери сияло полуденное солнце. Маленький самолетик кружил над крышами, таща рекламный лозунг зубной пасты Colgate. Завидев кого-то на террасе, девушка улыбнулась, сверкнув белыми зубами. Помахав приятелю, она подхватила из машины сумочку, потрепанной кожи, больше похожую на офицерский планшет. Обедающие мужчины, исподтишка провожали ее глазами. Каблуки девушки стучали по каменным ступеням. Она вздернула острый подбородок. Человек, ожидавший ее, поднялся. Они были почти одного роста. Поцеловав его в щеку, она попросила официанта: «Принесите мне кофе, пожалуйста».

– Поешь, – предложил ее приятель, высокий, темноволосый, в хорошо скроенном, но сильно помятом костюме. Рядом с тарелкой стояла переполненная пепельница, валялся исписанный блокнот.

– Мы на Флит-стрит перекусили, – отмахнулась девушка. Она сунула мужчине газету: «Полюбуйся, Джордж».

Он пролистал: «Социалистического рабочего»:

– Процессы в Москве представляют собой новый триумф в истории прогресса…, – на первой полосе газеты красовался отчет о суде над членами, как говорилось в газете, троцкистко-зиновьевского террористического центра.

Выхватив у него газету, девушка разъяренно смяла лист:

– Гарри Поллит, и все коммунисты Британии лижут задницу Сталину, – громко сказала она, принимая от официанта кофе, – однако они еще пожалеют.

За столиками по соседству наступило молчание. Девушка обвела глазами террасу и твердо повторила:

– Да, лижут задницу, господа поклонники тирана, живущие в Блумсбери. Пока вы пьете свое пиво, подумайте о жертвах Сталина, погибающих в Сибири. Надеюсь, пинта у вас застрянет в глотке…, – она достала из сумочки пачку папирос:

– Джордж, – девушка понизила голос, – я договорилась. Меня отправляют в Испанию, корреспондентом. Кембридж подождет, – она стряхнула пепел, – успею получить степень.

Он помолчал: «Тебе восемнадцать лет. Твоему отцу вряд ли такое понравится».

– Я не собираюсь у него ничего спрашивать, – небрежно заметила девушка, – тем более, мой брат в Кембридже. Он, кажется, никуда не собирается ехать. Я хочу писать репортажи о войне, а не сидеть на скучных лекциях…., – она положила руку на его пальцы:

– Джордж, ты должен отправиться в Барселону. Ты сможешь создать великую книгу, ты гений…, – мужчина покраснел. Девушка порылась в сумочке:

– Контакты товарищей из ПОУМ, рабочей партии марксистского единства. Они позаботятся о тебе, в Париже, переправят в Испанию.

Девушка, мечтательно, посмотрела куда-то вдаль:

– Я поеду к Троцкому, в Мексику, на интервью…, – мужчина пожал ее руку:

– Тони…, – у него были красивые, темные глаза:

– Тони, может быть, в Барселоне…, – он отвел глаза от белой, стройной, немного приоткрытой воротником жакета шеи. Крестика она, конечно, не носила. Подумав о жене, он разозлился:

– К черту! Я люблю Тони, она любит меня. Наверное, – напомнил себе он.

Они пока что только целовались, на вечере, устроенном в пользу борцов с фашизмом. После выступлений и ярмарки начались танцы. Он сразу заметил высокую, белокурую девушку, горячо спорившую в углу, с Гарри Поллитом и другими коммунистами. Девушка ударила кулаком по стене: «Сталин, гнусный палач, товарищ Поллит! Вы не можете отрицать того, что, убивая соратников, он расчищает дорогу к власти!». Вокруг зашумели, на эстраде пианист заиграл танго Гарделя. Собравшись с духом, Джордж подошел к девушке:

– Я с вами полностью согласен, товарищ. Может быть, – он кивнул на зал, – мы обсудим политику Сталина за танцем? – у нее были свежие, розовые губы, пахло от нее ландышем.

Позже она рассказала ему, чья она дочь. Девушка пожала плечами:

– Папа не в восторге от моих занятий, однако, Британия, свободная страна. Мне никто не может запретить коммунистические симпатии…, – она закончила, первый курс в Гиртон-колледже, в Кембридже, где изучала историю, и с шестнадцати лет печаталась в газетах. Она подписывалась настоящим именем и фамилией:

– Холландов много. Никто не подозревает, что это я. Семья, конечно, знает…, – он осторожно спросил у нее о кузене-фашисте. Тони презрительно искривила губы:

– Наш общий позор. Бедная тетя Юджиния, она от Уайтчепела избиралась в парламент. Мистер Кроу, – выплюнула девушка, – постоянно говорит, что надо выселить из Англии всех евреев, то есть тех, кто голосовал за его мать. Он с нами не видится, и хорошо, – подытожила Тони, – иначе я бы лично его пристрелила, мерзавца, вместе с его приятелем, сэром Освальдом Мосли.

– Может быть…, – она нежно улыбалась, – когда мы встретимся в Барселоне…, – девушка достала кошелек:

– Не спорь, я всегда плачу за себя сама. Увидимся в Испании, Джордж, – она легко поцеловала темноволосый, с едва заметный сединой висок. Девушка взглянула на золотые часики: «Мне надо в библиотеку, поработать с архивом бабушки Джоанны, для статьи об истории движения анархистов».

– Ты говорила, что не хочешь слушать скучные лекции, – напомнил ей мужчина. Тони вспомнила темный закуток в рабочем клубе, в Уайтчепеле, где они познакомились, и его шепот:

– Я тебя полюбил, сразу, когда увидел…, – Тони с шестнадцати лет научилась отвергать авансы женатых мужчин. На Флит-стрит, среди газетчиков, многие были не прочь завязать интрижку на стороне, с красивой девушкой.

– Посмотрим, в Барселоне, – сказала себе Тони, – как все сложится. В любом случае, надо в Испании избавиться от девственности. Стыд какой-то, в мои годы. Словно я Констанца, – она едва не фыркнула от смеха, – и ничем не интересуюсь, кроме физических экспериментов…, – она пожала плечами:

– Это не лекции, а бумаги бабушки Джоанны. Они, как раз, очень интересны. Мне пора бежать…, – она уходила, стуча каблуками. Джордж Оруэлл смотрел ей вслед:

– Интересно, а она как в Барселону попадет? Ей восемнадцать, у нее паспорта нет…, – он полюбовался прямой спиной, гордым разворотом стройных плеч:

– Попадет. Тони ничто не остановит, – на первой странице The Times он увидел сообщение о женщине-авиаторе, Берил Маркхэм, и ее рекордном, одиночном трансатлантическом полете. Мисс Мархкэм благополучно приземлилась в Нова-Скотии, в Канаде.

– Машину она водит, как не всякий мужчина умеет, – вспомнил Оруэлл, – стреляет. Может быть, и за штурвалом сидит. Ее кузен, сэр Стивен Кроу, знаменитый ас. В двадцать четыре года майор, новые самолеты испытывает…, – затягиваясь папиросой, он думал о голубых глазах Тони. Джордж повторил парижский адрес и телефон, в записке.

– Тиран…, – взяв «Социалистического рабочего», он посмотрел в глаза Сталину на фото, – человек, расчищающий пусть к власти. Тони права. Что бы случилось с нами, если бы мы жили в Советском Союзе? – взял блокнот, Оруэлл начал быстро писать.

Тони еще никогда не пользовалась архивом бабушки, хотя у нее, имелся читательский билет библиотеки. Девушку провели в маленький кабинет. Повертев справку из канцелярии Гиртон-колледжа, человек в нарукавниках поджал губы: «Обычно мы пускаем в архив ученых со степенью, мисс….»

– Леди, – ядовито поправила его Тони: «О чем сказано в бумаге, у вас в руках, уважаемый сэр. Леди Антония Холланд». Она редко пользовалась титулом, но Тони признавала, что иногда было полезно оказаться леди.

– Более того, – сладко прибавила она, – в правилах пользования архивом говорится: «Доступ к материалам должен быть открыт для исследователя любого пола, интересующегося историей социалистической мысли». Студент он, или нет, подобное не важно, – Тони выставила вперед стройную ногу в парижской туфле: «Я жду, уважаемый сэр!»

Дверь скрипнула. Веселый, мужской голос сказал:

– Слышу свою нетерпеливую племянницу. Мистер Блэк, – он кивнул служащему, – оформите доступ для леди Холланд. Я пока заберу ее попить чай…, – директор архивов Британского музея переложил костыль в левую руку. Дядя поздоровался с Тони.

– Дядя Джованни, – девушка покраснела, – я бы сама…, – Джованни ди Амальфи распахнул перед ней дверь:

– Я все равно по коридору проходил. Пойдем, – он подтолкнул Тони, – Лаура здесь. Утром прилетела из Рима, через Париж. Узнаешь первой о политике дуче, не дожидаясь пресс-конференции министра иностранных дел, – он ловко ковылял рядом с Тони.

Девушка подумала:

– Двадцать лет, как он ногу потерял, на войне. Папу газами отравили. И опять война может начаться. Кузен Аарон в Германии, евреям помогает. Ничего, – сказала себе Тони, – и я еду воевать. Пером, а, если понадобится, то пулей и штыком.

– Лаура дипломат, дядя Джованни, – недовольно пробормотала девушка, – она напрямую никогда ничего не скажет…., – в кабинете дяди пахло виргинским табаком. Темноволосая девушка, в брюках и мужской рубашке, положив ноги на стол, изучала пожелтевшую, ветхую брошюру.

– Она еще красивей стала, на Средиземноморье, – весело подумала Тони, – главное, чтобы она в Кембридж не ездила. Мой брат совсем с ума сойдет. Джон на два года младше Лауры, он еще студент, а она в посольстве работает. Джон для нее ребенок…, – Лаура ди Амальфи обернулась:

– Тони! Мы с тобой с прошлого лета не виделись. Папа, – она взяла Джованни за руку, – где ты такое нашел? – Лаура кивнула на брошюры. Джованни ласково погладил обложку:

– Здесь, моя милая, архивы еще описывать и описывать. Издания типографии Пьетро ди Амальфи, «Мученичество бронзового креста»…, – он порылся в столе:

– Кстати, о Японии. Кузен Наримуне заканчивает год в Кембридже. Ты его не встречала никогда, Лаура. Съезди, познакомься…, – Тони шепнула Лауре:

– Я его редко видела. Он пишет докторат, однако он тебе понравится. Он очень умный…, – на загорелых щеках Лауры виднелись мелкие веснушки. Она смешливо потерла нос: «Если ты, Тони, меня отвезешь. У тебя, наверняка, новая машина…»

– Спортивный Ягуар, подарок от папы, – гордо ответила леди Холланд.

– Он выдает сто миль в час. Поехали, – она подмигнула дяде Джованни, – не волнуйтесь за вашу дочь. Мы присмотрим за восходящей звездой министерства иностранных дел, – Лаура, искоса взглянула на отца:

– Не буду ничего говорить. Когда из Кембриджа приеду, не раньше. Еще ничего не решено. Официально я должна вернуться в Рим…, – принесли чай. Лаура жевала свежую булочку с изюмом:

– Потом. Встречусь с начальством, сделаю доклад о положении дел в Риме…., – она заставила себя не вспоминать тихий голос дяди Джона: «Япония нам очень интересна». Вслух, девушка бодро сказала:

– Отличные булочки. У вас хорошо кормят сотрудников, папа, в отличие от Уайтхолла.

Они болтали о полете мисс Маркхэм, о триумфе Джесси Оуэнса на Олимпиаде. Лаура, смотрела на побитые сединой волосы отца:

– Я два года в Риме провела. Опять папа один останется…, – она облизала сладкие пальцы. Джованни ласково сказал:

– Я попрошу, чтобы вам в дорогу булочек дали. Хотя с твоей скоростью вождения вы в Кембридже через час окажетесь, – подмигнул он Тони.

– Раньше, дядя Джованни, – уверила его девушка.

Зал Британского Союза Фашистов и Национал-Социалистов, в Бетнал Грине, усеивали красные флаги. Белая молния, в синем круге, прорезала знамена наискосок. На стенах висели портреты Муссолини и лидера Союза, сэра Освальда Мосли, Гитлера и штурмовиков СС. Над большим столом, над разложенными картами, склонились двое, невысокий, легкий юноша, в черной рубашке и брюках, форме офицеров Союза и мужчина постарше, в костюме хорошего твида, с небрежно причесанными, светлыми волосами. Власти разрешили марш трех тысяч фашистов через лондонский Ист-Энд. Юноша уверил собеседника, что чернорубашечники придут на митинг вооруженными.

– Евреи, – брезгливо сказал юноша, – пожалеют, что на свет родились. Мы берем пример с вас, герр фон Рабе, и пользуемся уроками великого фюрера. Британии нужны законы о чистоте крови, – в расстегнутом вороте рубашки сверкал крохотными бриллиантами золотой крестик. Крепкая, смуглая шея и загорелое лицо юноши, наводили на мысли об отдыхе на Средиземноморье.

В Германии, фон Рабе слышал о Питере Кроу. Освальд Мосли, на встрече с фюрером, назвал мистера Кроу своей правой рукой. Британец хвалил его за работу с молодежью.

Максимилиан оказался в Лондоне ненадолго. Задание исходило непосредственно от руководителя, рейхсфюрера СС Гиммлера. Фон Рабе должен был прощупать почву, и понять, куда надо двигаться дальше. Он смотрел на спокойное, красивое лицо юноши, на выгоревшие на концах волосы, темного каштана:

– Очень богатый человек. Он получил в управление концерн, летом. Повезло нам…, – Максимилиан напомнил себе, что, по возвращении в Испанию, он должен завербовать кого-то из русских.

– Добровольцы, в Интербригадах, – фон Рабе, покуривая, слушал мистера Кроу, – люди ненадежные. Сталин не доверяет иностранцам, и правильно делает. Нужен русский, коммунист…, – Максимилиан, тихонько, вздохнул:

– Такое непросто. Ему надо предложить деньги, или поймать на связи с девушкой. Они пуритане, им не прощают подобного поведения. По своей воле никто из этих коммунистических фанатиков к нам не придет…, – Максимилиан вступил в СС студентом, не достигнув двадцати лет, по личному разрешению Гиммлера. Фон Рабе два года, как работал в СД.

Макс пришел в службу безопасности рейха после окончания юридического факультета в университете Гейдельберга. Он, мимолетно, вспомнил о соученике, Виллеме де ла Марке. Виллем был на два курса младше фон Рабе. Когда-то семьи дружили, но с войной добрые отношения закончились. Замок де ла Марков разрушили во время немецкого наступления на Бельгию. Увидев имя Виллема в списке новых студентов, фон Рабе попытался пригласить его на пиво. Не подав руки, юноша отчеканил:

– Я о вас читал, герр фон Рабе, в газете. «Лидер нацистской молодежи в Гейдельберге». Извольте покинуть мою комнату. Я не хочу принимать у себя фашиста, – позже фон Рабе узнал, что молодой барон де ла Марк славится левыми взглядами.

– Бельгия станет частью Великой Германии, – пообещал себе Максимилиан, – как и вся Европа. Господину барону, с его социалистическими симпатиями, придется несладко.

Максимилиан носил звание гауптштурмфюрера. В следующем году к СС присоединялся Отто, их средний брат, закончивший медицинский факультет. Отто занимался программой обязательной стерилизации умственно отсталых и психически больных людей. Мистер Кроу очень заинтересовался опытом Германии в этой сфере.

– Вы все увидите, – пообещал Максимилиан, – меня, к сожалению, не будет в городе, – он развел руками, – дела. Вас встретит наш младший брат, Генрих, на аэродроме Темпельхоф. Он работает в министерстве экономики, считает народные деньги…, – фон Рабе улыбнулся. Генрих, по возрасту, еще не мог вступить в СС, но, конечно, был членом партии, как и отец, Теодор фон Рабе.

По инициативе графа предприятия фон Рабе национализировали. Отец получил золотой значок почетного члена НСДАП. Гитлер и руководство рейха обедали в берлинском особняке фон Рабе. Младшая сестра, двенадцатилетняя Эмма, была активисткой в младшем отделении Союза Немецких Девушек. Она не знала матери. Графиня умерла, когда девочке исполнился всего год. Эмму баловали и старшие братья, и отец. Максимилиану еще надо было расспросить мистера Кроу о лондонских магазинах. Фон Рабе хотел послать подарки младшей сестре:

– Если в Испании дело затянется, – Максимилиан записывал адреса, – то я еще нескоро в Берлин вернусь.

В Англию фон Рабе приехал легально, с визой, остановившись в посольстве, на случай слежки. Макс проверялся по дороге сюда, в Бетнал Грин, но никого не заметил:

– Англичане не знают, чем я занимаюсь, – успокоил он себя, – я навещаю Лондон. Это не запрещено, как не запрещено осматривать Кембридж.

Питер Кроу Максу понравился. Фон Рабе любил деловых, спокойных людей, юноша был именно таким. Они обсудили программу визита главы «К и К» в рейх. Сэр Освальд Мосли, на следующей неделе, женился в Берлине. Фюрер обещал стать свидетелем на свадьбе. Лидеры фашизма в Англии собирались приехать в немецкую столицу. Кроме торжества, главу «К и К» ждали деловые встречи с немецкими фирмами. Питера, юноша просил называть его по имени, интересовали сталелитейные и химические производства.

– Мой отец все организует, – пообещал Макс, – он, хоть и отдал заводы фон Рабе немецким трудящимся, однако у него осталось много друзей среди промышленников.

Питер пожал руку гостю: «Большое вам спасибо, граф фон Рабе. Жаль, что мы не увидимся, в Берлине…»

– Просто Макс, – попросил фон Рабе, – какие церемонии. Мы с вами члены одной партии, Питер, – юноша зарделся:

– Я не могу быть членом НСДАП, я иностранец. Это огромная честь…, – Макс потрепал его по плечу:

– Когда вы переведете производство в Германию, мистер Кроу, вы сможете принять гражданство…, – герр Кроу коротко кивнул: «Дело не одного дня, Макс. На меня работает пятьдесят тысяч человек, но я обещаю, рано или поздно мои заводы окажутся в рейхе».

Завершив планировать марш фашистов в Уайтчепеле, Питер посмотрел на золотые, наручные часы:

– Меня ждет самолет. Я в Ньюкасл отправляюсь, на заводы. Надо навестить производство, перед отпуском…, – он, тонко улыбнулся:

– Я за рулем, герр фон Рабе. Подбросить вас, куда-нибудь? – предложил Питер. Фон Рабе приехал сюда на такси. Он, искренне, ответил: «Большое спасибо!»

Автомобилем мистера Кроу, оказался роскошный роллс-ройс. По пути на вокзал Кингс-Кросс они болтали об Олимпиаде. Мистер Кроу пропустил состязания, потому что вступал в права наследования. Макс уверил его, что постройки, возведенные к состязаниям, служат народу Германии, и мистер Кроу сможет их посетить. Они распрощались у вокзала. Вечер был тихим, светлым, у входа продавали цветы. Провожая Макса на платформу, герр Кроу купил букет белых роз.

– На свидание идет, наверное, – смешливо подумал фон Рабе, устраиваясь в купе, разворачивая газету, – перед отлетом.

Однако мистер Кроу на свидание не собирался. Вернувшись в машину, Питер положил букет на соседнее сиденье, и завел роллс-ройс. В семь вечера, его ждали на аэродроме Хендона, где стоял самолет «К и К».

Джованни вручил девушкам, в дорогу, пакет с булочками. Он попросил Тони, по возможности, не превышать скорость. Джованни водил, до войны, но после ранения, пользовался только такси, и автобусами. Вернувшись в кабинет, он привел в порядок рабочий стол. Скоро за ним заезжала Юджиния. Обычно, после вечернего заседания в парламенте, леди Кроу отвозила Джованни домой. Загородный дом ди Амальфи продали. Отец Джованни купил городской особняк, на Брук-стрит, за углом Ганновер-сквер. Юджиния сохранила усадьбу Кроу, в Мейденхеде. Питер вырос в деревне, с детьми сэра Николаса Кроу, с Лаурой, дочерью Джованни, с Джоном и Тони Холланд.

Налив остывшего, китайского чая, Джованни закурил папиросу. Он сидел в большом, прошлого века кресле, глядя на семейные фотографии, украшавшие стену, на снимки родителей, умерших до войны. Франческо ди Амальфи служил посланником в Риме. Отец женился на девушке из старой, аристократической семьи Маттеи. Сам Джованни обвенчался рано, студентом, тоже в Италии. Его жена была из рода графов Дориа.

– Лаура родилась, за год до войны, – он стряхнул пепел, – Юджиния тогда замужем была. Бабушка Марта успела увидеть, как внучка ее к алтарю идет. Она к той поре Люси похоронила, Джон и Джоанна у нее на руках остались…, – отец нынешнего герцога погиб на бурской войне. Герцогиня Люси умерла, когда Джон и Джоанна были подростками. Джованни помнил похороны, на кладбище в Банбери. Люси работала с Мари и Пьером Кюри, изучая новые, радиоактивные материалы. Она умирала долго, постепенно слабея, но, все равно, ездила в кембриджскую лабораторию.

– Ее внучка тоже с радиацией работает, – вздохнул Джованни, – восемнадцать лет Констанце, а она Кембридж закончила. В четырнадцать лет поступила в Гиртон-колледж. Самый талантливый молодой физик Европы. Надеюсь, она осторожна. Николас вернулся из Арктики, с телом отца, и закружил голову Джоанне. Леди Холланд за него замуж вышла, а потом они оба сгинули во льдах. Дети сиротами остались, с титулом и без гроша денег, – когда Николас Кроу и его жена отплыли в Антарктиду, Констанце исполнился всего год, а ее брату, Стивену, семь.

Джованни, как всегда, пожалел, что после смерти жены, в двадцатом году, от испанки, не сделал предложение леди Юджинии.

– Просто Юджинии, – поправил себя Джованни, – титул она получила, став депутатом парламента. Однако зачем я ей нужен был, калека. И Лаура мать помнила. Да и Юджиния, Михаила любила так, как больше бы никого не полюбила…, – он помнил венчание на Ганновер-сквер и веселый голос бабушки Марты: «Я хочу правнуков увидеть, милые мои».

– Не увидела, – вздохнул Джованни:

– Погибла на «Титанике», с Мартином и его женой. И Михаил погиб, на войне, в Галиции. Кузен Петр в русской армии служил, военным инженером, Жанна в санитарном поезде работала, сестрой милосердия. Питер тоже отца не знал…, – дочь, в Париже, виделась и с кузеном Теодором, и с кузеном Мишелем, бароном де Лу.

– Они оба преуспевают, папа, – заметила Лаура, – Теодор по всей Франции строит, его в Америку приглашают. Он очень популярен, у миллионеров, – девушка хихикнула: «Тетю Жанну я не встречала. Кузен Теодор сказал, что она болеет, живет в деревне».

Они говорили то же самое, по просьбе Теодора.

Джованни услышал хмурый голос племянника:

– Мишель знает, но я вас прошу, дядя Джованни, тетя Юджиния, не надо, чтобы еще кто-то…, – он отвернулся, глядя голубыми, отцовскими глазами куда-то за окно особняка на Ганновер-сквер:

– Я нарушаю закон тем, что мама на рю Мобийон осталась. Сиделка надежная, мадам Дарю, консьержка, тоже не проболтается, и врач у меня свой, но все равно…, – Юджиния кивнула:

– Конечно, милый. И, может быть…, – Теодор сморгнул рыжими ресницами:

– Кузина Юджиния, маме за шестнадцать лет легче не стало, и никогда не станет. Ей просто лучше на рю Мобийон. Я помню, что было, когда я ее из Крыма вез…, – он покусал губы. Джованни, со значением, взглянул на леди Кроу. Больше они о таком не говорили.

– Тридцать шесть лет, – Джованни взглянул на старую фотографию племянника, времен учебы в Веймаре, у Вальтера Гропиуса.

– Не женился пока, но у него мать на руках. И Мишеля он вырастил…, – после гражданской войны, вернувшись с больной матерью в Париж, Теодор нашел кузена в холодной, огромной квартире на набережной Августинок. Барон Пьер де Лу погиб на войне. Восьмилетний Мишель ухаживал за лежавшей в чахотке матерью, ходил в школу, и убирал комнаты. Теодор отправил родню на Лазурный Берег, но было поздно. Баронесса умерла, а Мишель остался на попечении кузена.

– Вырастил, выучил…, – Джованни взял костыль, – Мишель реставратор, в Лувре работает. Тоже коммунист, – он усмехнулся:

– Все коммунисты, и у всех титулы. Тони, Мишель, молодой барон де ла Марк. Интересно, как старший Виллем к такому относится…, – когда Юджиния или Джованни заводили разговор о Тони, герцог отмахивался: «Детское увлечение, ей восемнадцать лет. Все пройдет».

– У бабушки Джоанны не прошло, – кисло заметил Джованни, себе под нос, складывая брошюры в стопку. Он надеялся, что Лауру не пошлют обратно в Италию, а оставят в министерстве, в Уайтхолле. Джованни скучал по дочери. Лаура, после Кембриджа, начала работать в министерстве иностранных дел. У девушки, как и у Джованни, был дар к языкам. Лауру отправили в посольство, в Рим.

– И японский она знает, – Джованни вымыл чашку в боковой каморке, – Наримуне будет, с кем поговорить.

Граф Дате Наримуне, тоже дипломат приехал в Англию год назад. Наримуне взял отпуск, чтобы завершить докторат по истории. Юноша писал об эпохе императора Мэйдзи.

– Не юноша, – Джованни взял шляпу, – двадцать шесть лет. Должно быть, он помолвлен, в Японии. Наримуне ничего не говорил, но японцы скрытные. Бабушка Эми отказывалась ставить свою фамилию под переводами. Мол, такое нескромно…, – Джованни проверил крыло. Исследователи разошлись, в маленьком читальном зале, было полутемно. Мистер Блэк запирал двери кабинета:

– Ваша племянница, мистер ди Амальфи, – сказал он недовольно, – оставила список документов, на две страницы. Надо снять фотокопии, послать ей в Кембридж…, – Джованни успокоил его: «Я вам помогу, мистер Блэк».

Роллс-ройс Юджинии ждал у служебного входа в библиотеку. Джованни, забираясь внутрь, поцеловал кузину в щеку. Она была в твидовом костюме, каштановые, коротко подстриженные волосы, спускались на стройную шею. Шляпу Юджиния бросила на заднее сиденье.

– Как прошло заседание? – поинтересовался Джованни, чиркнув спичкой. Выдохнув дым в полуоткрытое окно, Юджиния тронула машину:

– Консерваторы опять пытались меня дискредитировать. Лейбористы призывают к борьбе с Гитлером, то есть не все лейбористы, а только я, – усмехнулась леди Кроу, – настаивают на предоставлении убежища немецким евреям, а их собственные сыновья…, – она выбросила окурок за окно.

Сумерки прорезал свет фар. Покинув темные улицы Блумсбери, они выехали на Тоттенхем-Корт-Роуд. Улица забили автобусы и машинаы, сверкали рекламы, доносился шум толпы и джазовая музыка из репродукторов. Люди стояли в очередях на «Даму с камелиями», и новый фильм Чаплина. Они застряли в пробке, Юджиния смотрела прямо вперед.

Герцог строго запретил разговаривать в роллс-ройсе, еще четыре года назад.

– Я тебя на Ганновер-сквер высажу, и дальше поеду, по делам, – леди Кроу свернула к Мэйферу. Джованни оглянулся. Рядом со шляпой стоял саквояж от Гойяра. Он кивнул, коснувшись красивой, со старым, обручальным кольцом, руки: «Хорошо, Юджиния». Выйдя на Брук-стрит, у подъезда своего дома, он долго смотрел вслед удаляющимся огням роллс-ройса.

– Даже не попросил привет передать, – Джованни достал ключи: «Хотя такое тоже опасно». Он постоял, вдыхая прохладный воздух осени, любуясь огненным закатом. Опираясь на костыль, Джованни поднялся по ступеням особняка и захлопнул за собой дверь.

Юджиния гнала роллс-ройс к деревеньке Хитроу. Улетали они с базы королевской авиации в Норхольте, в пяти милях к западу от поселка. Из Хендона отправляться было нельзя. Тамошним аэропортом пользовались частные самолеты, на поле мог болтаться кто угодно.

В Хитроу Юджиния оставляла машину, и брала комнату на несколько дней, в местном пабе, под чужим именем. В деревеньке к ней привыкли. Существовала опасность, что ее узнают, по газетным фотографиям, однако пока ничего не произошло.

– Пусть звонят журналистам, – сказала Юджиния герцогу, – пусть сообщают, что депутат парламента встречается здесь с любовником. Пусть сюда хоть вся Флит-стрит явится, главное, чтобы…, – она осеклась. Джон помолчал: «Юджиния, мы делаем все, чтобы обеспечить его безопасность. Поверь мне».

Они с герцогом гуляли по Гайд-парку. Ничего подозрительного во встрече не было. Родственники могли встретиться на чашку чая, в кафе у Серпентайна. На Ладгейт-Хилл или в доме у герцога Юджиния, опасаясь слежки, появляться, не хотела. В любой из городских резиденций или в Мейденхеде, вести разговоры было опасно. Джон не гарантировал, что в особняках не установлены микрофоны. За Банбери и дом в Саутенде герцог ручался, но в деревню они приезжали только на выходные, несколько раз в месяц. Юджиния знала, что за ней наблюдают люди Мосли. В последний год, она заметила, что слежка ослабилось.

– Ему стали доверять, – объяснил ей герцог, – но все равно, нельзя терять бдительности.

Они не теряли.

В парке, Юджиния, подняв рыжий лист дуба, вспомнила о дереве на кладбище, в Мейденхеде, у церкви Святого Михаила. Четыре года назад, когда все было решено, перед отъездом сына в Кембридж, они пошли к бабушке Марте. Питер и Юджиния стояли у памятника погибшим на морях. Здесь сэр Николас Кроу похоронил своего отца. Мирьям лежала на родовом кладбище Мендес де Кардозо, в Амстердаме. Сын погладил строчки из Псалма: «Выходящие на кораблях в море, работники на водах великих, те видели творения Господа, и чудеса Его, в пучинах».

– Жалко, – тихо сказал Питер, – что я не знал бабушку. И папу тоже…, – он посмотрел на шпиль церкви. Юджиния улыбнулась:

– Мы с твоим папой здесь венчались, в храме его святого покровителя. Во дворе усадьбы шатер поставили…, – сын весело спросил: «Ты без наручников к алтарю шла?»

Юджиния Кроу приковала себя к ограде Букингемского дворца, в знак протеста, против очередного отказа предоставить женщинам избирательные права. Левой рукой она держала плакат: «Позор британскому парламенту». Сзади раздался мягкий, красивый голос, с акцентом: «Мисс, позвольте присоединиться к вашему негодованию».

В полицейском участке, куда за Юджинией приехала бабушка Марта, выяснилось, что они родственники. У ограды, молодой человек, невысокий, с волосами темного каштана, и лазоревыми глазами, успел сказать Юджинии, что он русский, из Санкт-Петербурга. Девушка открыла рот, чтобы сообщить о родне в Санкт-Петербурге, но рядом зазвучали свистки полисменов. В участке их разделили, из соображений приличия. Юджиния рассказала бабушке о молодом человеке.

– Только я не знаю, как его зовут, – девушка покраснела. Марта, решительно, заметила: «Узнаем». Она, внимательно, склонив голову, посмотрела на внучку:

– Воды выпей, ты дышишь часто, – буркнув что-то, Юджиния залпом опрокинула стакан.

Увидев арестованного, Марта рассмеялась:

– Михаил! Телеграмма из Парижа третьего дня пришла. Ты почему к Букингемскому дворцу отправился, а не на Ганновер-сквер? – юноша зарделся: «Хотел посмотреть на королевский дворец, бабушка Марта».

– И посмотрел, – подытожила Марта. Оставив залог в полицейском участке, она усадила внучку с Михаилом в автомобиль. Марта оказалась за рулем на седьмом десятке, но водила лучше многих мужчин.

Сын Николая Воронцова-Вельяминова приехал в Европу повидаться с родней. Четыре года назад, в здании суда, в Санкт-Петербурге, раздался взрыв. Погибло два десятка человек, среди них и судья Воронцов-Вельяминов, и его жена. Михаил, в то время практикант, заканчивал юридический факультет. По счастливой случайности, юноша не пришел тем утром в суд.

Он потерял и родителей, и младшего брата. Арсения Воронцова-Вельяминова, или Семена Воронова, по его большевистской кличке, арестовали, как организатора взрыва. Юношу приговорили к смертной казни, однако Арсений бежал из тюрьмы.

С тех пор, Михаил о брате ничего не слышал. Молодому человеку исполнилось двадцать пять, он сдал экзамены на звание присяжного поверенного.

Михаил сделал Юджинии предложение, в день, когда слушалось их дело, в суде. Юджинии предписали уплатить штраф, за нарушение общественного порядка. Михаил отделался замечанием. Судья предположил, что юноша, слабо владея английским языком, как любой иностранец, не понял плакат. Михаил, было, открыл рот. Бабушка дернула его за руку:

– Молчи, ради Бога, – прошипела Марта, – иначе тебя из страны вышлют. Ты, кажется, – она зорко посмотрела на молодого человека, – такого не хочешь.

Юджиния стояла на месте обвиняемого, маленькая, хрупкая, с прямой, гордой спиной, откинув изящную голову с узлом каштановых волос. Михаил, покраснев, что-то пробормотал.

Оставшись в Англии, он устроился юристом в контору мистера Бромли. Они с Юджинией поженились.

– Джованни тогда был женат, – леди Кроу держала сына за руку, – Николас обвенчался с Джоанной, Джон женился. Все овдовели, шестеро сирот на троих осталось. Но вырастили детей, слава Богу…, – после смерти отца, на «Титанике», Юджиния, в двадцать три года, оказалась главой концерна. Через год началась война, Михаил пошел добровольцем в армию. Он стал офицером в соединении, где служил дядя Юджинии, Петр Степанович Воронцов-Вельяминов.

– И Федор, – Юджиния всегда называла кузена русским именем, – при отце состоял, ординарцем. С четырнадцати лет он в армии. И тетя Жанна в госпитале работала…, – муж погиб мгновенно, при разрыве немецкого снаряда. Через три месяца после его смерти родился Питер.

Юджиния знала о племянниках мужа. Михаил, в тринадцатом году, ездил в Россию. Вернувшись, муж, мрачно, сказал:

– Семен, то есть Арсений, детей забрал и увез в ссылку…., – получив письмо от знакомых Михаила в тюремном управлении, извещавшее о рождении малышей, они решили растить мальчиков в Лондоне:

– Каким бы ни был мой брат, – отрезал Михаил, – дети ни в чем не виноваты. И они семья. Папа всегда нам…, мне, – он помолчал, – мне говорил, что нет ничего дороже семьи.

Юджиния положила голову ему на плечо:

– Конечно, милый. Мы их воспитаем, поставим на ноги…, – услышав, что дети в Сибири, Юджиния возмутилась: «Зачем твоего брата вообще к ним допустили! И почему его не повесили, до сих пор?»

Муж, угрюмо, затянулся папиросой:

– Арсений попал под амнистию государя. Он, правда, успел еще один срок заработать. Поехал в Туруханск, детей туда повез. Он, все-таки отец…, – вздохнул Михаил.

Свернув к деревеньке, Юджиния припарковалась у освещенного паба. В пятницу вечером завсегдатаи сидели допоздна. Из полуоткрытых дверей пахло табачным дымом, фермеры пили свою пятничную пинту.

Леди Кроу думала о лете, когда Федор, наконец, добрался до Европы, с остановкой в Стамбуле. Устроив Жанну на рю Мобийон, наняв хорошую сиделку, отправив Мишеля и его мать на юг Франции, кузен приехал в Лондон. Питер тогда был пятилетним ребенком. Юджиния не стала рассказывать сыну, что его дядя, Семен Воронов, убил Петра Степановича Воронцова-Вельяминова, и не стала, разумеется, говорить, что случилось с Жанной.

– Он тоже погиб, Семен…, – юноша помотал рыжей головой:

– Я никогда себе не прощу, что не увез маму в Ялту, что она осталась с отцом, на Перекопе…, – он вытер глаза. Юджиния, ласково сказала:

– Твоя мама с шестнадцати лет рядом с твоим отцом была, милый. Ты знаешь, ни на один день они не расставались. Она не могла его бросить. Не вини себя, может быть…, – заметив, как похолодели глаза Федора, она осеклась.

– Мама никогда не оправится, – сказал юноша, – болезнь…, – он помолчал, – не остановить, лекарств не существует. Просто вопрос, – Федор справился с собой, – времени. Разум к ней не вернется, – он все-таки заплакал. Юджиния наклонилась, обнимая его широкие плечи, шепча что-то ласковое. Когда большевики захватили Владивосток, из города отплыли последние корабли с остатками белой гвардии. Федору пришло письмо из Харбина, от его знакомца, детских лет, Гриши Старцева. Внук Алексея Старцева, переправившего Марту через Аргунь, служил у атамана Семенова. Церковь в Зерентуе, где венчались родители Федора, разрушили. Храм сжег комиссар Горский, загнав туда взятых в плен белых казаков.

– Кладбище тоже не сохранилось, – написал Федор из Парижа, – могилы Воронцовых-Вельяминовых перепахали снарядами. Юджиния, если бы я мог, я бы сам убил Горского, однако он тоже погиб…, – перо кузена остановилось. Федор, наконец, дописал:

– Что касается детей Воронова, Юджиния, то никто о них не слышал, и никто не знает, где они….

Когда сын подрос, Юджиния рассказала ему об отце, но о кузенах упоминать не стала. Михаил, до войны, защищал в суде суфражисток и отстаивал права рабочих. Она говорила о Петре Степановиче Воронцове-Вельяминове, строившем железную дорогу до Тихого океана, о его деде, декабристе. Питер, внимательно, слушал. Сын, тихо спросил:

– И никак могилы не найти теперь, мамочка, и церковь не восстановить?

Они сидели над картой Советского Союза. Юджиния вздохнула:

– Никак, милый. Дядя Натан тоже пропал, старший брат дяди Хаима. В Польше, когда война началась…, – Питер встряхнул головой:

– Все равно, мамочка. Когда-нибудь, я туда поеду, и все разыщу. Обязательно.

Пока что сын летел в Германию, что заставляло Юджинию, второй месяц, волноваться. Она напоминала себе, что раввин Горовиц тоже сейчас в Германии. Аарону, как еврею, это было опаснее, чем Питеру.

– Он мальчик, Джон…., – отчаянно сказала Юджиния герцогу, – ему всего двадцать один. Он четыре года жизнью рискует, с Мосли и его бандой. Может быть, отказаться от поездки? – Юджиния понимала, что такой шанс упускать нельзя. Питер в Берлине получил бы драгоценную информацию о военном потенциале Германии, и о будущих намерениях Гитлера.

Подхватив саквояж, забрав у хозяина ключи, Юджиния шмыгнула на черную лестницу. Леди Кроу успела открыть дверь комнаты, и разбросать постель. Сзади раздался знакомый, немного надтреснутый голос: «Машина ждет».

Герцог носил обычный, потрепанный пиджак, и старый пуловер из шотландской шерсти. Он пригладил коротко стриженые, светлые, с почти незаметной сединой волосы. Они все были почти ровесниками, однако Юджиния подумала:

– Джованни моего возраста, а выглядит старше Джона.

Герцогу было пятьдесят два:

– Он рано поседел, Джованни, – Юджиния вдохнула знакомый запах дымного леса, палой листвы. Женщина, отчего-то, сказала: «Я пистолет везу».

Джон подхватил ее саквояж:

– В Германию Питер оружие не возьмет, не надейся. Это все равно, что разгуливать по Берлину с плакатом: «Я сообщаю сведения британской разведке». Я его проинструктирую, чтобы он даже не приближался к раввину Горовицу. Впрочем, – Джон спустился вниз, – им и встречаться негде, – усадив Юджинию в черную, закрытую машину, герцог устроился за рулем.

На поле авиационной базы, Юджиния поняла: «Он не кашлял сегодня. Он говорил, что, волнуясь, не кашляет». Джона отравило ядовитыми газами под Ипром. В том сражении, тяжело ранило нынешнего барона де ла Марка, а во втором эшелоне, под обстрелом армейского госпиталя, погиб Пьер де Лу.

– Лаура приехала, Джованни ее в Кембридж отправил, – Юджиния поднялась по узкой, металлической лесенке на борт военного дугласа. Герцог подождал, пока закроют дверь:

– Я знаю, я заезжал в Уайтхолл, с утра. Ее в Японию, скорее всего, пошлют.

– Бедный Джованни, – Юджиния сняла шляпу. Самолет задрожал, разгоняясь:

– Ничего. Мы здесь, мы поможем…, – молодежь ничего не знала о Питере, так было безопасней. Она приняла от сержанта жестяную кружку с горячим кофе. В салоне было полутемно, в открытой двери кокпита, тускло светилась приборная доска. Лондон, россыпью мерцающих огней, уходил вдаль. Дуглас взял курс на север, к Ньюкаслу.

 

Ньюкасл

Большой, дубовый стол в кабинете Питера, в здании главного офиса концерна «К и К» остался с прошлого века. За ним сидели дед Питера, прадед, и прапрадед. На темном дереве виднелись пятна чернил. Когда-то на столе лежали чертежи первой железной дороги в Англии, лондонского метрополитена, химического завода, производившего бензин для автомобилей.

После войны мать перестроила здание, возвышающееся в центре Ньюкасла. Из огромного окна кабинета главы концерна виднелось Северное море, доки и склады в порту. Контору оснастили лифтами, телефонами, телеграфной комнатой, и внутренней пневматической почтой. На верхнем этаже устроили выход на террасу. Над столом висела золоченая эмблема, силуэт летящего ворона, и буквы: «К и К, Anno Domini 1248».

Держа чашку с остывшим кофе, Питер смотрел в окно, на вечернее небо, на огоньки города. Совещание закончилось час назад. Он отпустил людей по домам, или на рабочие места. На заводах «К и К» производство было непрерывным. Химические процессы, или плавка металла велись без выходных дней.

На заводах, никто, никогда не осмелился хотя бы намекнуть на политические пристрастия хозяина. Даже в Брук-клубе никто об этом не упоминал. Взгляды джентльмена не подлежали обсуждению, оставаясь его собственным делом. Питер знал, что в клубе есть люди, симпатизирующие Гитлеру, и снабжающие деньгами Британский Союз Фашистов. Перед отлетом в Берлин, Мосли сказал, что на свадьбе лидера нацистов Британии будет присутствовать фюрер, и высшее руководство НСДАП.

– Мы могли бы устроить двойное празднество, – подмигнул Мосли, – мою свадьбу, твою помолвку…, – Питер отшутился. Мосли говорил о своей будущей свояченице. Юнити Митфорд. Дочь барона Редсдейла, два года не давала Питеру прохода. Девушка болталась у него под ногами, напрашиваясь в гости. В Лондоне, Питер снимал холостяцкую квартиру в Сити, в доме для бизнесменов. На выходные его соседи уезжали к семьям, в деревню. Питера тоже обычно приглашали на уикенды, в поместья сторонников партии Мосли. Питер пока удачно уклонялся от авансов мисс Митфорд. Юноша вздохнул:

– Она в Берлине, с Дианой. Какая разница, – разозлился Питер, – скажу ей, нет, вот и все. Она мне не нравится, валькирия, – юноша, невольно, усмехнулся.

Мисс Митфорд, высокую, выше его, голубоглазую блондинку, фюрер, по слухам, называл эталоном арийской женщины.

Допив кофе, он спустился вниз, на личном лифте. Встречи в Ньюкасле были безопасными. В отличие от Лондона, здесь за Питером и леди Кроу не следили. На заводах Питер водил Mercedes-Benz 500K, подарок из Германии. На пассажирском сиденье машины лежал букет белых роз. Питер видел мать несколько раз в год, и всегда привозил ей цветы. Официально считалось, что он порвал с родней. Передача дел по управлению концерном, происходила усилиями поверенных. Питер и его мать не встречались. Ночами, в холостяцкой квартире, лежа на диване, закинув руки за голову, юноша думал о времени, когда он полетит на север. Дядя Джон привозил в Ньюкасл мать. Они гуляли по берегу моря, рассказывая друг другу, что случилось за время разлуки.

Питер сам предложил подобраться ближе к сэру Освальду Мосли. Он пришел к дяде Джону, закончив Итон.

– Будет очень достоверно, – спокойно сказал Питер, – если Маленький Джон внезапно, станет фашистом, никто это не купит. У него есть еврейская кровь. Он в Итоне дрался с теми, кто считал, что нацисты правы, преследуя евреев. А я не дрался, – смешливо заметил Питер, – я, дядя Джон, год над планом работал. Послушайте меня, – юноша начал рисовать схему.

Герцог предупредил Питера, что никто из ровесников не должен подозревать о его истинных взглядах.

– Слишком опасно, – объяснил дядя Джон, – я, твоя мать, и дядя Джованни не проболтаемся. У моего сына, у Стивена, у девочек, много друзей. Если до Мосли дойдут какие-то слухи, тебя не пощадят, Питер…, – лазоревые глаза погрустнели: «Рискну остракизмом родственников, дядя Джон. Ставь благо государства выше собственного блага, как вы говорите».

Питер отлично подходил для внедрения в среду фашистов, у него не было еврейской крови. Герцог никогда не скрывал, что его прабабушка была еврейкой, хоть и крещеной. Лейтенант Стивен Кроу гордо говорил о своей бабушке, докторе Кроу, одной из первых женщин-врачей в Англии. Покойный отец Питера, правда, был русским, но в Китае, и в Америке среди русских эмигрантов создавались фашистские партии.

– Он осторожен, – герцог изучал схему, оставленную юношей, – осторожен, умен. Он в прабабушку Марту такой вырос, в деда, в Юджинию. Питер никогда не очерствеет. У него сердце, как у отца его, как у деда. И у тебя сердце, – сказал себе герцог. Он вспомнил лазоревые глаза леди Кроу:

– Надо было сделать предложение, когда Элизабет умерла. Но у меня четверо на руках осталось, Джон, Тони, Стивен, Констанца. Я инвалид, мы кузены с Юджинией. Не думай о ней, – подытожил герцог.

Две недели назад герцог сходил к врачу. Джон привык к постоянному кашлю, и забеспокоился, когда он стал ослабевать. Доктор, на Харли-стрит, наблюдавший его с войны, развел руками:

– Ваша светлость, два десятка лет прошло. Легкие восстановили свою функцию. Вы здоровый человек…, – Джон поднял телефонную трубку. Пора было созывать совещание.

Свет фар мерседеса прорезал темноту ночной, деревенской дороги. Через три дня Питер улетал из Хендона в Берлин, Люфтганзой, через Амстердам. Он понимал, что не сможет увидеть кузину Эстер и кузена Давида, хотя со дня на день у них должен был родиться ребенок. Антисемиту Питеру Кроу не пристало встречаться с еврейскими родственниками.

Питер не превышал скорость. Он всегда водил аккуратно, и за три года стажа не получил ни одного замечания от полиции.

Следя за стрелкой спидометра, Питер думал, что кузен Аарон в Берлине, борется с нацизмом. Мать постоянно вносила запросы в парламент, об увеличении квоты на визы для немецких евреев, имеющих родственников в Британии. Питер напоминал себе, что надо обязательно рассказать дяде Джону о графе фон Рабе и его поездке в Кембридж. Он был уверен, что Максимилиан мог встретиться с графом Дате Наримуне. Ходили слухи о возможном пакте между Японией и Германией.

– Наримуне, – сказал себе Питер, – наверняка, шпион. Или Лаура, она должна была в Англию вернуться, я помню…, – он даже затормозил:

– Какая чушь мне в голову лезет! Лаура англичанка. Она, никогда в жизни не станет работать против своей страны. Я вообще прекратил доверять людям, с бандой Мосли…, – увидев мать, в свете фар, у кованых ворот усадьбы, он резко осадил мерседес.

Подхватив цветы, даже не выключив газ, он побежал к маме. Машина урчала, леди Кроу распахнула руки. Питер оказался в знакомых с детства, теплых, надежных объятьях. Юноша, невольно, всхлипнул:

– Мамочка…, Я скучал, скучал…, – он обнимал мать. Юджиния гладила его по голове:

– Ничего, ничего, сыночек. Скоро все закончится, милый мой…, – в ночном небе раздался рокот самолета с ближней авиационной базы. Питер прижал к себе мать, будто защищая ее от удаляющегося, грозного звука.

Самолет «К и К» приземлился на новом аэродроме, открытом в прошлом году, в деревне Вулсингтон, под Ньюкаслом. Поле было гражданским, открытым посторонним взглядам. Герцог привозил Юджинию на военный аэродром, где базировалась летная часть. К владениям армии примыкала усадьба, где они встречались с Питером.

Майор Стивен Кроу служил в Оксфордсшире, на новой базе королевских ВВС в деревне Бриз-Нортон. Он летал в составе двадцать четвертой эскадрильи. Соединение называли кузницей асов. Кроме испытаний новых самолетов, эскадрилья занималась перевозкой королевской семьи и правительства страны.

Электричество в старую усадьбу не провели. Джон и Питер сидели в гостиной при свете керосиновой лампы. С кухни доносился запах угольной гари и жареного мяса. Леди Кроу готовила ростбифы. Между герцогом и Питером красовался глиняный кувшин с элем, и два стакана. Табличка на рукоятке пистолета блестела тусклым, старым золотом: «Semper Fidelis Ad Semper Eadem». Юджиния не пользовалась оружием, но поменяла старую модель, на маленький, изящный дамский браунинг. Повертел его, юноша поймал укоризненный взгляд герцога. Джон протянул руку:

– Ваш семейный пистолет хорошо известен. Люди знают, что он, не в музее хранится. Не надо рисковать. И в любом случае, – Джон убрал оружие, – оно тебе не понадобится.

Перед ними лежала карта Берлина. Джон остался доволен. Питер, отлично, ориентировался в городе, разбираясь в метрополитене и трамваях. Мистер Кроу заселялся в отель «Адлон», на Унтер-ден-Линден. Из трехкомнатного люкса открывался вид на Бранденбургские ворота. Тем не менее, герцог считал, что знание транспорта еще никому не мешало.

– Держи, – Джон протянул юноше серебряный портсигар, – и повтори, что тебе надо сделать.

Питер вздохнул:

– В нем сломана защелка. На третий день по приезду, я должен прийти в ювелирный магазин на углу Фридрихштрассе и Кохштрассе. У них есть мастерская по ремонту. Мне надо сказать: «Это семейный портсигар, очень дорогой». Ответ:

– Не извольте беспокоиться, все будет в порядке…, – герцог, внезапно, усмехнулся:

– Лавка, кажется, со времен Фридриха Великого на том углу помещается. Династия сложилась…, – он затянулся папиросой: «А дальше?»

– На следующий день я забираю портсигар, – отчеканил Питер, – и нахожу в тайном отделении место и время встречи с человеком из антигитлеровского подполья. Получаю материалы, увожу сюда. Дядя Джон, – он поднял лазоревые глаза, – а почему вы ничего не положили в портсигар? – спросил Питер: «Сейчас, я имею в виду».

– У группы есть радиопередатчик, – сварливо, ответил герцог:

– Если узнаешь что-то срочное и важное, приходи опять в мастерскую. Материалы принесешь в портсигаре, шифровать ты умеешь…, – Питер отлично разбирался в математике. Кивнув, он стал рассказывать герцогу о семье графа фон Рабе. Джон, записывая, напряженно думал:

– Наримуне? Или, может быть, Лаура? Чушь. Лаура чиста, она вне подозрений…, – мисс ди Амальфи два года отработала в посольстве в Риме. Для всех она была младшим секретарем, ответственным за выдачу виз. Для Джона и Уайтхолла, ее звали Канарейкой. Канарейка собирала информацию о военном потенциале Италии и предполагаемом альянсе страны, с Германией и Японией. Формально она подчинялась министерству иностранных дел. Отчитывалась Лаура Хью Синклеру, своему непосредственному руководителю, в Секретной Разведывательной Службе, и Джону, ответственному за безопасность короны и страны в целом. Джованни не подозревал о настоящей работе дочери, хотя Лаура получила разрешение все рассказать отцу. Джованни доверяли, но, насколько знал Джон, девушка, пока молчала.

Граф Наримуне сразу привлек его внимание. Джон знал, что ученые и дипломаты, на поверку, часто оказываются разведчиками. Он не мог попросить сына следить за кузеном. Джон никогда такого не делал, считая наблюдение за родственниками недостойным занятием. Агенты, из Кембриджа, докладывали, что граф проводит время в библиотеке, с наставником, пьет чай с кузинами и занимается греблей. Наримуне, судя по всему, действительно писал диссертацию, и не интересовался ничем, ему не положенным.

– Например, лабораторией Резефорда, – кисло, подумал Джон.

Джона беспокоило то, что он не знал, откуда явился Максимилиан фон Рабе.

– Скорее всего, он в Испании обретался – Джон внес в таблицу сведения о среднем фон Рабе, – сейчас все на полуострове собрались. Маленького Джона можно было бы туда послать, однако он нужен, в Кембридже…, – для всех Джон заканчивал последний год университета.

Он, действительно, получал диплом и оставался на кафедре математики. Сын отвечал за безопасность лаборатории Резерфорда. Граф Хантингтон не знал о Канарейке, Лаура тоже о нем не подозревала. Джон решил:

– Экклезиаст был прав, во многих знаниях, многая печаль. Когда надо будет, они по-настоящему познакомятся…, – Джон поймал себя на том, что набрасывает на полях женское лицо. Это была не Канарейка, не дочь, не племянница. Чтобы спасти, ситуацию, он быстро пририсовал женщине бороду.

Питер видел портрет вверх ногами. Юноша одобрительно заметил:

– У вас хорошо получалась мама, дядя Джон, а теперь вы из нее лорда Биконсфильда сделали. Борода козлиная, – юноша расхохотался, герцог покраснел.

Леди Констанца Кроу два года работала в лаборатории, под началом Резерфорда. К восемнадцати годам она напечатала десяток статей в научных журналах. Констанца изучала процессы, происходившие при распаде атома. Племянница поступила в Кембридж в четырнадцать лет, оказавшись самым юным студентом, и училась по королевской стипендии.

Джон, до сих пор, не мог простить покойному сэру Николасу Кроу того, что кузен обдурил, как выражался Джон, младшую сестру герцога, леди Джоанну.

Николас вернулся из Арктики, триумфально пройдя до крайней западной точки острова Виктория, разыскав могилу отца. Исследования севера, в начале века, оставались модной темой. Николас выступал с открытыми лекциями, его фотографии печатались в газетах, сэра Кроу пригласили в Букингемский дворец. Николасу, к тому времени, было под сорок. Ворону отказала Жанна де Лу, девчонкой, и, насколько знала семья, больше предложений он никому не делал.

– И Джоанне не сделал бы, если бы я не приставил пистолет к его виску, – мрачно подумал Джон: «Ей двадцать лет едва исполнилось, что она понимала? Отец погиб, когда она девчонкой была. Мама, к тому времени, с постели не вставала. Бабушка Марта за ней ухаживала. Джоанна и призналась бабушке, что ждет ребенка».

Леди Мирьям Кроу, не практиковала, по возрасту, но все еще учила студенток. Мать Николаса предложила девушке обо всем позаботиться, при условии, что Джоанна поведет себя тихо. Марта, на восьмом десятке, взвилась до небес. Женщина пригрозила леди Кроу арестом, тюремным заключением, а, если понадобится, и смертной казнью. Джон поехал к Ворону. Держа его на прицеле, герцог выбил у кузена обещание жениться.

– Родился Стивен, – Джон вздохнул, – Николас продал приданое Джоанны, и ушел в экспедицию Амундсена. Джоанна за ним поехала, с ребенком на руках. Жила с инуитами, ждала мужа, – Джон чуть не выругался:

– Тетя Мирьям умерла, началась война…, – Ворон перед войной уехал изучать Тибет, оставив жену с малолетним ребенком на попечение родственников. Он пытался покорить гору Джомолунгма, но потерпел неудачу. Сэр Николас вернулся в Англию, родилась Констанца. Продав имущество матери, Ворон снарядил экспедицию в Антарктиду. Он отплыл на юг, с леди Джоанной, когда малышке исполнился год. Больше их никто не видел, а герцог еще пять лет оплачивал долговые расписки зятя. Джон помнил, как блаженно затуманивались глаза сестры, когда леди Джоанна говорила о Вороне. Герцог разозлился:

– Слава Богу, Констанца на мать не похожа. У нее нет чувств, один холодный расчет. Она еще и дурнушка, хотя нельзя такое говорить…, – Констанца уверяла дядю, что работа в лаборатории совершенно безопасна. Помня, как медленно и мучительно умирала мать, Джон всегда просил племянницу быть осторожной.

Он решил, по возвращении в Лондон, на всякий случай, телеграфировать сыну, шифром. Джон хотел усилить охрану лаборатории. К сожалению, у них не было никакого оправдания аресту графа фон Рабе. Джон объяснил это Питеру, юноша пожал плечами: «Я понимаю, дядя Джон. Просто обратите на него внимание».

За обедом они говорили о новостях. В Америке журналисты соревновались, кто быстрее совершит кругосветное путешествие, на самолете. Джон напомнил Питеру, что в Берлине ему нельзя будет даже пальцем пошевелить, для помощи евреям, или кузену Аарону. Юноша мрачно кивнул, Юджиния заметила:

– Мы постараемся сделать все, чтобы Британия приняла, хотя бы, тех несчастных, у кого здесь родственники имеются, – леди Кроу каждый день ездила в офис своего округа, в Уайтчепеле. Она составляла списки немецких евреев, со слов избирателей. Фамилии отправлялись в британское посольство, в Берлине, где люди получали визы на выезд в Лондон.

Джон шутил с Питером и Юджинией, но думал о данных Канарейки. Судя по всему, через три недели, ожидалось подписание секретного протокола об альянсе между Италией и Германией. Канарейка отправлялась в торговый отдел британского посольства в Токио. Лаура, как и ее отец, свободно владела японским языком.

– Она через Бомбей и Сингапур полетит, – понял Джон, – увидит Тессу…,

Доктор Тесса Вадия, ровесница Лауры, работала в детской благотворительной клинике, основанной ее бабушкой и дедушкой. В Бомбее докторов Вадия называли святыми. Джон, вслух сказал:

– Интересно, когда Элизу и Виллема канонизируют? Они блаженными признаны. Надо у Джованни спросить…, – Юджиния улыбнулась: «Это дело долгое, мне кажется».

Джон помнил, как они танцевали на первом балу Юджинии. Он тогда был помолвлен, с дочерью герцога Девонширского.

– Восемнадцать лет ей исполнилось, – подумал Джон, – а мне двадцать четыре. Я обвенчался, Михаил приехал, из России…, – герцог всегда давал матери и сыну попрощаться наедине. Питер уезжал на рассвете, а герцог с Юджинией, обычно, ложились отдохнуть.

Джон покуривал, на заднем крыльце, глядя на серую, влажную, дымку, над аэродромом. Дугласы прогревали моторы. Он услышал шорох шин, сзади раздались легкие шаги. Запахло сандалом. Леди Кроу всегда пользовалась мужской эссенцией. На белых щеках Джон заметил следы от слез. Опустившись рядом, Юджиния забрала у него папиросу.

Она курила, глядя прямо перед собой. Джон, наконец, сказал:

– Все с ним будет хорошо. Он твой сын, сын Михаила. Он справится. Марш фашистов, в твоем избирательном округе, не закончится кровопролитием, я обещаю. Питер мне рассказал о планах. Мы подготовимся…, – коснувшись ее руки, герцог, сам того не ожидая, вздрогнул. Юджиния прижалась щекой к его плечу:

– Только бы они все были счастливы…, Джон, – герцог увидел темные тени под лазоревыми глазами, – а если начнется война…

– Не начнется…, – длинные ресницы дрожали. Дуглас за оградой аэродрома, взревел, набирая скорость. Джон поцеловал опущенные, мокрые веки:

– Не начнется, Юджиния. Юджиния…, – она скользнула ему в руки, всхлипнув:

– Джон, давно, так давно…, – каштановые волосы щекотали ему губы. Краем глаза Джон увидел дуглас, несущийся над полем. Самолет уходил в низкое небо, пробивая пелену туч, исчезая в густом, холодном, северном тумане.

 

Кембридж

За окнами лаборатории моросил мелкий, надоедливый осенний дождь. На большом столе, среди стопок аккуратно сложенных бумаг, стояли старые, корабельные часы. Девушка в холщовом халате, с коротко стрижеными, рыжими волосами, перевернула колбу. Медленно падали белые песчинки. Под глазами цвета жженого сахара виднелись темные круги. Тонкие, хрупкие пальцы, покрывали чернильные пятна.

– Поставь подпись, – мужчина оторвался от документа, подсунув бумагу девушке, – патент, по праву, должен стать и твоим, Констанца.

Она помотала головой:

– Идея твоя, Лео. Я просто отвечала за эксперименты. Втайне от Крокодила, – тонкие губы, неожиданно, улыбнулись. Девушка заговорила, подражая голосу Резерфорда:

– Каждый, надеющийся, что преобразования атомных ядер станут источником энергии, исповедует вздор, господа!

Она хихикнула:

– Нет, Лео, мысль о цепной ядерной реакции принадлежит тебе. Я была на подхвате, – повертев часы с барка Амундсена, Констанца решительно вернула колбу на место. Подписавшись, Лео Силард хмуро заметил:

– Патент я отсылаю в Адмиралтейство, так безопаснее. Ферми, – неожиданно прибавил Силард, – зовет меня в Италию, – он почесал преждевременно поседевший висок.

Констанца внимательно читала патент, кусая кончик карандаша:

– В Италии, Лео, скоро случится то же самое, что и в Германии. Лучше езжай к Бору, в Копенгаген, а еще лучше, – Констанца исправила какие-то строчки, – в Америку. У Ферми жена еврейка, его в покое не оставят. И тебя не оставят, тебя из Берлинского университета уволили, – Силард, угрюмо, молчал, глядя за окно. Констанца, рассудительно, сказала:

– Лео, Гитлер может запретить евреям выезд за границу. Ты хочешь этого дождаться? Хочешь угодить в тюрьму и работать под охраной штурмовиков, на благо государства, лишившего тебя гражданства?

Вернув Силарду бумаги, девушка нашла на столе папиросы:

– Я, по их законам, тоже еврейка. Моя бабушка была еврейка. Или пусть, Крокодил ходатайствует за тебя, – оживилась Констанца, закуривая, – ты гениальный физик. Я уверена, что тебе разрешат остаться в Англии…, – посмотрев на лицо Силарда, она спохватилась:

– Прости. Тебе надо семью вывезти из Германии. Я уверена, – вздохнула Констанца, – что безумие скоро закончится, Лео.

Крокодил болел, Констанца и Силард наблюдали за его экспериментами. Ничего не афишируя, они вели и свои. Ученые пытались определить скорость управляемой цепной реакции, необходимую для извлечения из процесса распада атомов энергии. При Крокодиле Констанца, благоразумно, не упоминала о таких идеях. Резерфорд, решительно, отметал возможность подобного, называя эксперименты бессмысленной тратой времени и денег. Сидя за лабораторным столом, Констанца смотрела на стрелку часов. Большая часть работы состояла в ожидании. Кузина Тони давно прекратила интересоваться опытами Констанцы.

Они с Тони делили комнаты. Констанца, однажды, сказала:

– Я не делаю ничего интересного, Тони. У меня есть некие, – девушка пощелкала пальцами, – приборы. Внутрь помещаются материалы…

– Радиоактивные, – прервала ее Тони. Устроив ноги на столе, девушка просматривала черновик статьи. Кузина, дома, всегда носила брюки. Констанца, мимолетно, подумала:

– Ей идет мужская одежда. Она высокая, стройная…, – сама Констанца едва переросла, пять футов. Она тоже была стройной.

– Костлявой, – мрачно поправила себя Констанца, – с кривыми зубами, и маленькими глазками.

У леди Холланд, были большие, красивые, глаза, прозрачной, чистой голубизны.

– Радиоактивные, – согласилась Констанца, – но со времен Марии Кюри и бабушки Люси много воды утекло. Они тогда совсем не разбирались во влиянии новых элементов на здоровье человека. Ставили эксперименты, что называется, голыми руками. Все изменилось, – Констанца затянулась папироской:

– Материалы обрабатываются. Мы снимаем показания приборов, обсчитываем результаты. Либо наша гипотеза подтверждается, либо нет…, – девушка усмехнулась: «Если подтверждается, мы готовим статью, публикуемся…»

– Получаем Нобелевскую премию…, – весело встряла Тони.

Констанца покраснела:

– Мне до такого далеко, и не в премиях дело. Статью печатают, мы получаем критические отзывы, повторяем эксперимент. То же самое происходит, если гипотеза оказывается неверной. Я, большую часть времени, провожу за столом, за бумагами…, – она посмотрела куда-то вдаль:

– В точности как Джон.

Кузен занимался математикой, и часто помогал Констанце с вычислениями. Девушка вспомнила голубые глаза, коротко стриженые, светлые волосы, загорелое лицо. Джон был капитаном сборной по гребле и много времени проводил на воде.

– Оставь, – Констанца посмотрела на острые колени в простых чулках, – он твой кузен. Он будущий герцог, а ты бесприданница, и уродина, – Констанца иногда думала, что природа ошиблась и наделила ее старшего брата красотой, предназначавшейся ей. В Бога она не верила.

Констанца не помнила ни отца, ни матери. Стивен, в детстве, редко видел Ворона. Он говорил сестре, что девушка напоминает леди Джоанну.

– У тебя волосы мамины, – улыбался брат, – только более рыжие.

У Констанцы имелись и веснушки, не сходившие даже зимой. Стивен, как две капли воды, походил на покойного сэра Николаса Кроу, высокий, широкоплечий, с волосами темного каштана и лазоревыми глазами.

Констанца внимательно, записывала показания приборов. Они с Лео Силардом снимали цифры по отдельности, потом сверяя результаты. Девушка думала о Питере Кроу:

– Бедная тетя Юджиния, кто мог знать, что Питер фашистом станет? Маленький Джон о нем разговаривать не хочет, а они дружили, комнату в Итоне делили…, – взяв линейку, Констанца отчеркнула столбец. Существовала надежда, что, по окончании экспериментов, они нащупают путь к созданию прототипа, работающего ядерного двигателя.

Констанца заносила цифры в следующую графу:

– Распад атомов принесет благо человеку. Нам не придется добывать и сжигать нефть с углем. Рабочие будут трудиться в белых халатах. На энергетических станциях воцарится чистота…, – Констанца знала о влиянии радиации на здоровье человека, но в лаборатории они были надежно защищены. Физики, иногда, говорили, что ядерная реакция может послужить основой для создания оружия. Констанца, в ответ, горячо, замечала:

– Наука должна быть мирной, господа. Мадам Кюри, и моя бабушка, герцогиня Экзетер, работая вместе, не предполагали, что их открытия послужат, – Констанца морщилась, – грязным целям. Необходимо беречь честь ученых, и отказываться от подобных предложений.

Патент на цепную ядерную реакцию передали Адмиралтейству исключительно ради спокойствия. Констанца решила поговорить с тетей Юджинией о визах для Силарда и его семьи. Она надеялась, что правительство разрешит физику проживать в стране, если Силард займется проектами военных.

– Надо попробовать, – подытожила Констанца. Девушка погрузилась в столбцы цифр. Эксперимент был непрерывным, физики установили три смены. Констанца и Силард взяли послеобеденные часы. Они перекусили, не отходя от приборов.

Лабораторию обслуживали молчаливые, неприметные люди. Крокодил говорил, что они обеспечивают безопасность здания и ученых. Констанца подозревала, что техники подчиняются ведомству дяди Джона. Принесли сэндвичи и чай, на подносе, а потом пришли их сменщики. Попрощавшись с Лео, Констанца вернулась в свой кабинет. За окном шуршал дождь. Лаборатория стояла на окраине Кембриджа, здесь было тихо. Физики почти не пользовались автомобилями, предпочитая велосипеды. Крокодил ходил пешком, отмахиваясь от предложений завести машину: «Я до седьмого десятка дожил без них. Обойдусь и дальше».

Констанца не умела водить. В четырнадцать лет став студенткой, в семнадцать она получила диплом, и поступила в лабораторию. В Кембридже машина была ни к чему, а в Лондон она выбиралась редко. Все нужные книги доставлялись из столицы. Подняв голову от расчетов, Констанца посмотрела на стол. Стопки бумаг были докторатом. Девушка надеялась получить степень через год. Она знала, что о ней говорят, как о гении, однако никогда о таком не задумывалась. Крокодил получил нобелевскую премию, но не было человека скромнее его.

– Бабушка Люси тоже была скромной, дядя Джон рассказывал, – Констанца отхлебнула остывшего чая, – мадам Кюри говорила, что она не успела получить премию, из-за ранней смерти. Хотела бы я с ней повстречаться…, – стены кабинета Констанцы украшали семейные фотографии, прабабушек Марты и Полины, бабушек Мирьям и Люси. Герцогиню сняли в лаборатории, за опытом. Рядом она устроила портрет родителей, Ворона и леди Джоанны, и деда, погибшего бурской войне. Констанца записала в ежедневник: «Позвонить тете Юджинии, насчет Лео и его семьи». Она вспомнила, что кузен Аарон сейчас в Берлине. Авраам Судаков тоже вывозил евреев, в Палестину:

– Везде квоты. Палестина управляется британским правительством. Американцы дают визы только ученым, занимающимся вооружениями. Отвратительно, – твердо сказала Констанца, – пользоваться отчаянным положением людей, выкручивать им руки, заставлять делать то, чего они не хотят…, – в черновик доктората девушка вложила письмо молодого итальянского физика, Этторе Майорана. Он работал с Энрико Ферми, и прочел последнюю статью Констанцы, вышедшую летом. Майорана прислал свои размышления о скорости распада ядер. Углубившись в ровные строки, Констанца услышала стук в дверь.

– Мисс Констанца, – вежливо сказал служитель, – майор Кроу приехал, во дворе ждет.

В лаборатории они называли друг друга по именам. У Крокодила имелся баронский титул, и даже герб. Резерфорд подсмеивался над Констанцей: «Мы с вами похожи, леди Кроу. У меня птица киви на гербе, а у вас ворон». Констанца почти не вспоминала о том, что она леди.

Брат служил на базе Бриз-Нортон. Майор навещал Констанцу обычно по выходным, если у него не случалось дежурств. Стивен купил небольшой ягуар. Они, впятером, с графом Наримуне, ездили на пикники. Юноши играли в футбол, летом все купались. Констанце нравился молчаливый, вежливый кузен из Японии. Весной они выяснили, что граф, к двадцати шести годам, стал советником японского императора. Наримуне покраснел:

– Семейная традиция, леди Кроу-сан. Мой отец был советником, мой дед…, – девушка закатила глаза: «Просто Констанца, кузен». Леди Холланд, прислонившись к стволу дерева, согласилась: « И Тони, а не леди Холланд-сан».

Констанца сбежала по мокрым, гранитным ступеням. Дождь прекратился, зеленый газон у кирпичного здания был еще мокрым, гомонили птицы. Ветер нес на восток серые тучи, в разрывах появилось яркое небо. Крылья ягуара покрывала грязь. Стивен, неожиданно, в штатском костюме, покуривал папироску. Брат всегда носил кольцо Кроу, и держал при себе кортик Ворона, с золотым, изукрашенным кентаврами и наядами, эфесом. Заметив блеск серого, неземного металла, девушка, отчего-то, положила руку на золотой медальон. Констанца тоже никогда его не снимала. Майор Кроу раскрыл объятья, Констанца нырнула в его руки, как в детстве. Она помнила, крепкие, надежные ладони брата. Стивен учил ее ходить, терпел капризы, сидел с Констанцей, когда она болела. От брата пахло привычно, кедровой туалетной водой, авиационным бензином, табаком.

– Почему не в форме? – Констанца, отстранившись, пристально смотрела на его по-летнему смуглое лицо: «Что случилось, Стивен?»

Майор Кроу никому не должен был рассказывать, куда собирается. Несколько асов, по частной инициативе, взяли отпуск в армии, и встречались в Плимуте. На аэродроме, их ждал транспортный самолет. Совещание провели две недели назад, в подвальчике рядом с собором Святого Павла, за устрицами, шабли и жареной рыбой. Обзванивая ребят, Стивен мимолетно подумал, что они могут наткнуться на дядю Джона. Летчик успокоил себя: «Никому не запрещено есть устрицы, в компании друзей». За сигарами и кофе, Ворон, как Стивена звали в авиации, добродушно сказал:

– Кого не тянет лететь в Испанию, того мы не заставляем. Я не коммунист, и не социалист. Я просто хочу, – лазоревые глаза посмотрели куда-то вдаль, – чтобы мистер Гитлер, мистер Франко и мистер Муссолини получили урок, – он посерьезнел, – от нас, господа. Может быть, это их чему-то научит.

У испанских республиканцев были самолеты. Стивен точно знал, что эмбарго обходится стороной. Ходили слухи, о помощи Советского Союза испанцам, оружием и военным специалистами. Однако у франкистов имелись последние модели немецких истребителей, пилотируемые асами Люфтваффе. Британские летчики решили, что испанские антифашисты нуждаются в их опыте. Подумав о Германии, Стивен мрачно вспомнил родственника-нациста:

– У него хватает ума нам на глаза не попадаться. Он, наверняка, заводы в Германию переведет, если уже не начал этого делать. Бедная тетя Юджиния…, – Стивен и Констанца именно ее считали матерью. Леди Кроу вырастила их после ранней смерти жены дяди Джона.

– Констанца не проболтается, она только физикой интересуется, – решил Стивен. Наклонившись, майор прошептал что-то в ухо девушки. Констанца ахнула, он развел руками:

– Я не могу оставаться в стороне, сестренка, – красивые губы улыбнулись. Стивен добавил:

– Мы быстро фашистов разобьем, я взял отпуск на два месяца. Не было смысла просить на больший срок. Война надолго не затянется…, – они стояли, держась за руки, Констанца вздохнула:

– Будь осторожней, пожалуйста. Не лезь, как говорит дядя Джон, на рожон…, – майор поцеловал ей руку: «Обещаю, сестричка». Констанца была младше на шесть лет, но Стивен смотрел на нее снизу вверх. Он был просто выпускником военной академии, летчиком и офицером, а сестра состояла в переписке с Эйнштейном и Ферми, и печатала работы, в которых Стивен понимал только слова, да и то не все.

– Здесь безопасно, – напомнил себе Стивен, – лаборатория защищена, здание под охраной. Дядя Джон свое дело знает. Рядом Тони, Маленький Джон, Наримуне. Констанца не заскучает, – он так и сказал сестре. Девушка закатила темные глаза:

– У меня нет времени скучать. Ты привози, – она подтолкнула брата в плечо, – девушку оттуда. Тебе жениться пора, а мне, с твоими детьми возиться…., – к четырнадцати годам Констанца твердо решила, не выходить замуж и даже не терять девственности. Крокодил говорил, что подобное отвлекает от работы. О девственности он, конечно, не распространялся, однако Резерфорд, много раз, наставительно, замечал:

– Ваша бабушка могла себе позволить научную карьеру. Она была обеспечена и не знала, что такое хлопоты по дому. Вы, дорогая моя, бесприданница, красотой не отличаетесь. Аристократ или богач на вас не польстится. Значит, остается, ученый, как и вы. Ученые, моя милая, как все другие мужчины, требуют еды на столе, три раза в день. Дети, стирка, уборка…, – Резерфорд морщился: «Я еще не видел женщины, ученого, со счастливой семейной жизнью. Они все выглядят, как старые клячи. Не надо загонять себя в кабалу, если можно такого избегнуть…, – Констанца делала скидку на то, что Крокодил, дитя прошлого века, но доля правды в его словах была.

– Стивен тоже, – напоминала она себе, – вроде бы прогрессивный человек, а отказывает женщинам в праве, садиться за штурвал.

– Не бывает хороших женщин, пилотов, – коротко замечал майор Кроу, – ладно бы они сами погибали, но ведь тащат за собой технику, пассажиров…, – Констанца сказала себе:

– Девушки в Испании, все старомодные. Кухня, дети, церковь, как говорится. Стивену такое и нужно. Я его знаю. Он мечтает о жене, которая будет печь кексы и рожать маленьких Кроу…, – девушка едва не хихикнула.

– Посмотрим, – усмехнулся брат.

Они распрощались, охранники открыли высокие, железные ворота. Ягуар Стивена выехал на дорогу, ведущую от Кембриджа на юг. До города здесь ходил автобус. Майор Кроу поднял верх машины. Молодой человек, по виду студент, светловолосый, в твидовом костюме, и кепи, при трубке, сидел на остановке, углубившись в книгу. В зеркало заднего вида, маойр заметил, что сестра, в потрепанном халате, машет ему вслед.

– Я скоро вернусь, сестренка, – пообещал майор Кроу, нажав на газ, проезжая остановку. Мужчина в кепи, отложив книгу, достал из кармана бинокль. От ворот его видно не было, он мог спокойно разглядывать фрейлейн Констанцу Кроу и ее визитера. Максимилиан фон Рабе знал, что у девушки имеется брат, летчик:

– Скатертью дорога. Нет, но какая, – Макс поискал слово, – жаба. Смотреть противно. Бабушка у нее еврейка…, – Макс признавал, что есть полезные, нужные рейху евреи, но, все равно, думая о них, преодолевал брезгливость. Его средний брат, Отто, признался, что тоже борется с тошнотой, делая евреям операции по стерилизации.

– Отто очень чистоплотный, – подумал Макс, – но врачу это положено.

Ворота закрылись, мисс Кроу пропала из виду, Убрав бинокль, он внес наблюдения в блокнот, шифром. Фон Рабе не собирался подходить к мисс Кроу прямо сейчас. Операцию требовалось тщательно подготовить, изучив привычки, склонности и пристрастия девушки. Для этого гаупштурмфюрер фон Рабе и приехал в Кембридж. Захлопнув блокнот, он закурил папироску. Вытянув длинные ноги, Максимилиан засвистел «Марш Гренадеров», как полагалось англичанину, стойко ждущему запаздывающий автобус.

К вечеру опять полил дождь. Констанца, с тоской, посмотрела за окно. Иногда ее забирала Тони, после лекций. Кузина два дня назад уехала в Лондон, пообещав привезти Констанце новые, заказанные ей книги. В лаборатории сидела ночная смена физиков. Побродив по коридорам, девушка, решительно, взяла старый, времен первого курса плащ. На улице было холодно. Надвинув на голову капюшон, она вывела велосипед из деревянного сарая. Констанца, было, думала подождать автобуса, но вечером они ходили редко. Крутя педали, миновав остановку, девушка бросила мимолетный взгляд, в сторону мужчины, устроившегося на скамейке. Лицо было незнакомым. Констанца пожала плечами: «Наверное, чей-то гость». В лабораторию приезжали физики со всей Европы, навещали их и американцы. Макса дождь не пугал. Он хотел немного подождать и довести фрейлейн Кроу до ее комнат.

Макс знал, где живет Констанца, проследить за ней оказалось легко. Девушка делила квартиру с какой-то студенткой. Соседка, высокая, стройная, голубоглазая, с белокурыми волосами, Максу понравилась. Он даже, мысленно, прикинул на нее форму Союза Немецких Девушек, темно-синюю юбку и белую блузку. Результат ему пришелся по душе. Макс хотел подобраться к фрейлейн Кроу через соседку, однако девушка уехала, на спортивной машине. Пользуясь настоящим паспортом, он снял комнату в благопристойном пансионе. У него имелся фотоаппарат. Макс гулял по городу, делая снимки, любуясь старинными зданиями колледжей. По ночам он думал о белокурой девушке.

Членам СС воспрещались связи с неарийскими женщинами. Однако соседка фрейлейн Кроу, скорее всего, была англичанкой. Они, в отличие, от французов, считались потомками древних германских племен, как и скандинавы.

– Отто бы ее измерил, – смешливо подумал Макс, – у них есть инструменты, определяющие расовую чистоту. Но я уверен, что она близка к идеалу, – брат был помешан на расе ариев. Отто утверждал, что на севере, в просторах Арктики сохранились следы древних германцев. Он показал Максу и Генриху карту Гренландии:

– Никто не знает, что случилось с поселениями европейцев. Они могли уйти дальше, на север, на запад. У них чистая кровь…, – голубые глаза брата восторженно заблестели, – чище не бывает…, – Макс его поддержал, но, про себя, подумал:

– Вряд ли, столько лет прошло. Скорее всего, они умерли, от голода, от эпидемий…, – Отто считал их младшую сестру образцом арийской девушки. Он отослал параметры Эммы в Главное управление СС по вопросам расы и поселения, для использования в качестве эталона. Фон Рабе, с легкостью прошли проверку на чистоту крови. Родословная семьи прослеживалась по прямой линии, до семнадцатого века. Все предки фон Рабе трудились рудокопами, в горах Гарца.

– Отличная немецкая кровь, – с гордостью говорил их отец, – чистая и крепкая.

Макс думал о стройных, длинных ногах, высокой груди неизвестной девушки. Ожидалось, что члены СС создадут хорошие арийские семьи, для рождения и воспитания детей, будущих солдат фюрера и великой Германии. Случайные связи запрещались, но девушки, маршировавшие на съездах партии, часто возвращались домой беременными. Средний брат пожимал плечами:

– Какая разница? У их потомства будет хорошая, арийская кровь. Рейху понадобится много детей, Макс. Впереди война.

О войне в Германии говорили часто. Фюрер хотел присоединить к рейху Австрию, и другие, исконные, немецкие территории. В Силезии, Эльзасе, Лотарингии, Судетах тоже жили немцы. Предполагалось распространить власть фюрера на Европу, и на весь мир. Отто принес домой проект, по которому в Скандинавии собирались создать особые дома, для местных женщин.

– Они практически арийцы, – бодро сказал Отто, – им только надо подлить нашей крови. Женщина сможет обратиться в местное расовое управление, ей подберут…

– Самца-производителя, – сочно заметил младший брат, Генрих:

– Не забывай, Отто, фюрер учит, что крепкая семья, основа государства. Семья, а не дома терпимости, – юноша усмехнулся:

– Если тебе, или Максу, не терпится стать отцами, то женитесь. Я думаю, папа будет рад, – они сидели на террасе виллы фон Рабе, в Шарлоттенбурге, в окружении ухоженного парка, выходящего на озеро, с причалом для яхты. Фон Рабе держали свору овчарок и доберманов, в конюшне стояли кровные лошади. Семья ездила на морское побережье, под Росток, на виллу, и в Баварию, в охотничье шале, где они осенью стреляли куропаток, а зимой катались на лыжах.

Французские двери, ведущие в гостиную, распахнули, оттуда доносилась музыка. Эмма играла Бетховена. Макс любил «Аппассионату», ему всегда казалось, что в Бетховене воплотился дух арийской нации. Максу нравился и Моцарт, однако партия и фюрер предписывали слушать Вагнера. В опере, Макс всегда усаживался в задний ряд ложи фон Рабе, стараясь не зевать прилюдно. Во время долгих представлений он думал о работе.

Гауптштурмфюрер фон Рабе, в Кембридже, взял в аренду велосипед. Приезжая к лаборатории, рано утром, Макс прятал его в густых кустах на окраине дороги. По пути в Кембридж он вспомнил, что у пресловутого любителя коммунистов, барона де ла Марка, есть сестра. Семьи не поддерживали дружеских отношений, однако Макс увидел портрет на стене, когда пытался пригласить Виллема на пиво. Белокурую, хрупкую девушку сфотографировали в пышном платье, перед первым причастием.

– Они католики, – Макс въехал в город, – католики неблагонадежны. Они слушают своего римского папу, а не фюрера.

Занятия в колледжах закончились, студенты, несмотря на мелкий дождь, высыпали на улицу. Окна пабов и кафе осветились. Юноши и девушки торопились по тротуарам, под зонтиками, в плащах. Кто-то помахал фрейлейн Кроу. Макс решил не рисковать, девушка могла его заметить. Он свернул в боковую улицу. От лавки букиниста, отлично просматривался вход в квартиру фрейлейн Кроу. Макс остановился у плетеных корзин со старыми книгами, под холщовым навесом лавки, рассеянно, перелистывая какие-то брошюры. Давешняя, спортивная, лазоревая машина красовалась на тротуаре. Фрейлейн Кроу ахнула: «Лаура!». Изящная, темноволосая девушка, в твидовом костюме, поцеловала фрейлейн в щеку. Белокурая соседка открывала багажник.

– Мы заехали к «Фортнуму и Мэйсону», – Тони вытащила пакеты, – купили «Вдовы Клико». Не каждый день блудная дочь возвращается в alma mater, – подтолкнув Лауру, она передала Констанце свертки:

– Иранская икра, копченый лосось из Шотландии, перепелиные яйца, фуа-гра. Поднимаемся наверх и звоним моему брату, – Тони, весело, подумала:

– Может быть, Джон, объяснится, наконец. Но Лаура ему откажет, у нее карьера, а Джон мальчишка еще…, – вслух, Тони заметила:

– Сыграешь нам, Лаура. У нас есть инструмент. Мой брат гитару принесет…, – дверь, ведущая на лестницу, захлопнулась. Макс вписал имена девушек в блокнот. Он повторил, едва заметно улыбаясь: «Тони».

Телефон зазвонил, когда Маленький Джон сидел над правкой магистерской диссертации. Его наставником в Кембридже стал Уильям Пенни, из Пемброк-колледжа. Ученый, в тридцать лет защитил два доктората, по математике и математической физике. Пенни помогал с расчетами в лаборатории Резерфорда. Его все считали гением, но Пенни отмахивался:

– Мне далеко до вашей кузины, граф Хантингтон. Она физик уровня мистера Бора, мистера Ферми, мистера Гейзенберга, в Германии. Поверьте, мы еще увидим, как она будет управлять цепной ядерной реакцией и создаст работающий атомный двигатель.

С Пенни Джон занимался линейной алгеброй и дифференциальными уравнениями. Диссертацию он писал по теории аналитических функций, засыпая и просыпаясь с классической монографией Гурвица «Vorlesungen über allgemeine Funktionentheorie und Elliptischen Funktionen». Гурвиц давно умер. Глядя на ряды уравнений, Джон вспомнил, что ему рассказывал Пенни. После указа нацистов об изгнании евреев с преподавательских должностей, министр образования рейха, Руст, спросил у самого уважаемого математика страны, профессора Гильберта:

– Как обстоят дела с математикой в Геттингене, после чистки предмета от еврейского влияния?

Гильберту, на восьмом десятке лет, нечего было бояться. Профессор, коротко, ответил: «Математики в Геттингене больше нет».

Джон, внимательно, с карандашом в руках, проверял вычисления. Когда в Кембридж приехал кузен Наримуне, Джон предложил ему поселиться вместе. Два года прожив один, юноша отчаянно скучал. Сестра и Констанца обосновались по соседству, но Джон, в Итоне, делил кров с кузеном Питером. Он привык, что рядом всегда кто-то есть. Джон, до сих пор, не мог поверить, что кузен стал фашистом. В начале первого года в Кембридже, увидев у Питера на стенах плакаты Британского Союза Фашистов, Джон, изумленно, спросил:

– Ты умом тронулся? Тебя, может быть, в реку окунуть, чтобы ты в себя пришел?

Лазоревые глаза кузена похолодели:

– Евреи, паразиты на здоровом теле Британии. Мистер Гитлер правильно сделал, что ограничил…, – Джон прервал его:

– Еще одно слово, и ты сильно пожалеешь, что заговорил о таком. У меня есть еврейская кровь, и я не позволю…, – Питер захлопнул дверь перед его носом. На следующее утро, Джон обнаружил на кухне записку. Кузен извещал, что нашел себе новую квартиру. С тех пор они, ни разу не разговаривали.

Питер разгуливал по Кембриджу в форме штурмовиков Мосли, и организовывал фашистские собрания. Кузен не общался даже с тетей Юджинией. Маленький Джон потерял мать семилетним ребенком. Он не верил, что человек, по собственной воле, может отказаться от родителей.

– Отказаться от мамы…, – вздохнул он, ровняя стопки листов, – бедная тетя Юджиния, она его одна вырастила. Его, и всех нас. Она всем была, как мама. А теперь…, – Джон, несколько раз, пытался поговорить с отцом о Питере. Герцог разводил руками:

– Милый мой, он взрослый человек. Совершеннолетний. И потом, – отец усмехался, – мало ли кто чем увлекается, в молодости. Посмотри хотя бы на Тони.

Сестра выступала на коммунистических собраниях, писала в радикальные газеты, водила дружбу с левыми активистами. Джон считал, что, в любом случае, коммунисты не так опасны, как нацисты. Он закинул руки за голову:

– Сталин, как Гитлер, тоже начал избавляться от соперников. Но евреев он не трогает. Наоборот, принимает беженцев из Германии, помогает антифашистам…, – после испанского путча Джон попросил разрешения у отца поехать в Мадрид.

– Нечего тебе делать в Испании, – отрезал герцог, – твои занятия в Кембридже, важнее.

Отец имел в виду не дифференциальные уравнения. Лаборатория Резерфорда была известна на весь мир, в ней работали знаменитые физики. Констанца изучала процесс распада ядер атома. Похожими исследованиями занимались Ферми, в Италии, Гейзенберг, в Германии, Нильс Бор, в Копенгагене.

– И русские. И американцы, – устроившись на подоконнике, Джон закурил папиросу, – я больше, чем уверен…, – кузен Мэтью трудился в министерстве обороны, в Вашингтоне. Дядя Хаим написал, что его старший сын уехал в Берлин, помогать тамошним евреям. Джон помрачнел:

– А я сижу здесь и устраиваю проверки систем безопасности в лаборатории. Но такое тоже важно…, – днем Джону принесли шифрованную телеграмму от отца.

Они дождались гостя, некоего гауптштурмфюрера СС, Максимилиана фон Рабе. Джон не стал звонить отцу и спрашивать, откуда герцог знает о визите. Отец приложил описание немца, Джон хорошо его запомнил. Однако искать Рабе в городе было затруднительно. Хозяева пансионов не записывали данные паспортов постояльцеы. Джон, все равно, решил завтра отправить двух агентов по местным гостиницам, и держать глаза открытыми. Кембридж был небольшим городом. Констанце он ничего говорить не хотел, не стоило излишне волновать кузину. Джон помнил, как физики относятся к охране лаборатории. Крокодил, много раз, говорил ему:

– Мой юный друг, мы не воюем, и не собираемся. Мы ведем исключительно мирные исследования, никого они не заинтересуют, – Джон заметил Резерфорду:

– Поверьте, все делается для вашего спокойствия. Вы и не увидите наших, – Джон поискал слово, – сотрудников.

С приездом кузена Наримуне, Джону стало немного веселее. Граф оказался тихим, скромным юношей. Кузен никогда не упоминал о своем титуле, не говорил, что его отец дружил с покойным императором Тайсе. Семья Дате была близка ко двору еще со времен деда нынешнего императора Хирохито, реформатора Мэйдзи. Бабушка, и мать Наримуне служили фрейлинами у императриц. Кузен лишился родителей в тринадцать лет, после великого землетрясения Канто, в Токио.

– Они навещали столицу, – спокойно сказал Наримуне, – а я жил в Киото. Я имел честь учиться с младшим сыном императора Тайсе, принцем Такамацу, – красивое лицо кузена даже не дрогнуло. Джон вспомнил:

– Лаура рассказывала, что они никогда не проявляют чувств на людях, не плачут. В землетрясении больше сотни тысяч человек погибло, но все равно, речь идет о его родителях…, – на стене комнаты Наримуне висел формальный, официальный портрет графа и графини, сделанный на свадьбе, после русско-японской войны.

Отец кузена носил форму полковника, графиня сидела в роскошном кимоно, с высокой прической. Мать Наримуне была дочерью маркиза Ямаути, из княжества Тоса. Родовой замок в Сендае стоял пустым, кузен жил в Токио, где работал в министерстве иностранных дел. Джон поинтересовался крестом из бронзовых хризантем. Наримуне улыбнулся:

– Уважаемый император Мэйдзи провозгласил свободу исповедования религий. В Сендае много христиан, они молятся у священной реликвии…, – кузен, через две недели, возвращался домой. Наримуне защитил диссертацию, и готовил ее к изданию, отдельной книгой.

Джон понял, что ему будет не хватать кузена. Они, по очереди, убирали квартиру и ходили в магазины. Наримуне отлично знал английский, французский, и немецкий языки. Он признался, что покойный отец готовил его к карьере военного.

– Мой уважаемый отец был инженером, как и мой уважаемый дед, в честь которого я назван, – Наримуне всегда говорил о своих предках стоя, – однако мне больше нравится история, дипломатия…, – Джон кивнул:

– Дядя Джованни говорил, что твой дед строил первую железную дорогу в Японии. Он учился здесь, в Кембридже.

Они с кузеном остановились на мосту через реку, любуясь шпилями церквей:

– Поэтому я и хотел сюда поехать, в память о моих уважаемых предках, – закончил Наримуне.

Кузен отлично водил машину, плавал, играл в футбол. Он обучил Джона фехтованию, объяснив:

– На западе оно вышло из моды, а у нас каждый самурай владеет боевыми искусствами, – в седле Наримуне тоже держался отменно. Они с Джоном часто брали лошадей. Джон, в свою очередь, наставлял кузена в гребле. Юноша, однажды, поинтересовался: «Ты тоже самурай?»

Наримуне опустил весла, от удивления:

– Как иначе? Я прямой потомок Одноглазого Дракона, моему роду восемьсот лет. Конечно, я самурай, – молодой человек кивнул, – я служу императору и своей стране.

На стене гостиной висело родословное древо. Наримуне разглядывал тонкий рисунок:

– У нас тоже есть такая гравюра, в Японии. К сожалению, моему отцу пришлось сражаться против уважаемого отца кузена Теодора, во время войны. Очень надеюсь, что этого никогда больше не случится, – Джон не обсуждал с кузеном политику, захват Японией Маньчжурии и предполагаемый альянс родины кузена с Италией и Германией. Прошлой осенью, он попытался спросить о будущих планах императора. Наримуне прервал его:

– Почтительно прощу прощения, Джон-сан, но я не имею права обсуждать воплощение божества…, – Джон закатил глаза и больше, ни о чем не упоминал.

Сестра велела ему принести гитару. Тони хихикнула в телефон:

– Мы позвали подружек, за тобой кузен Наримуне и юноши. Устроим настоящую вечеринку. Мы с Лаурой давно не виделись…, – положив телефонную трубку, Джон понял, что краснеет.

– Зачем я ей нужен, – юноша пошел в ванную, – она меня на два года старше. Она дипломат, государственный служащий…, – Джон, недовольно, посмотрел на загорелое, неприметное лицо:

– Тони красавица, а я на папу похож, как две капли воды, – на крепкой шее висел медвежий клык в тусклой, медной оправе. Быстро вымывшись, взяв чистую рубашку, Джон обзвонил приятелей. Подхватив старую, семейную гитару, привезенную прадедом из Южной Африки, он постучал к Наримуне. Кузен спал на кровати, но устроил в комнате угол, где повесил свиток с каллиграфией. На стене красовался отцовский меч.

Выслушав Джона, юноша улыбнулся:

– Я буду очень рад познакомиться с Лаурой-сан. Джованни-сан много о ней говорил, – Наримуне задумался:

– Надо, наверное, смокинг надеть…, – он, озабоченно, взглянул на Джона. Юноша расхохотался:

– Мы идем не на светский прием, и не в императорский дворец. Рубашку смени…, – кузен был в хорошем, твидовом пиджаке. Он провел рукой по черным, коротко подстриженным волосам: «Я быстро».

– Интересно, – Джон, покуривал в передней, – он ничего о девушках не говорит. Впрочем, он скрытный. Такое у них считается личным…, – потушив папироску, юноша услышал голос кузена: «Надо зайти за цветами, по дороге».

– Ожидается десяток девушек, – усмехнулся граф Хантингтон, – можно без букетов обойтись. Зонтик возьми, моросит, – Наримуне твердо повторил: «Значит, купим десять букетов».

– Они не только скрытные, – весело сказал себе Джон, сбегая по лестнице, – они еще и упрямые. Констанца тоже такая. Кровь Ворона, ничего не поделаешь. Интересно, кузен Стивен будет на вечеринке, или он дежурит? Полсотни миль до базы, вряд ли он приедет…, – выйдя на сумеречную улицу, юноши направились к цветочной лавке.

На кухне царила лабораторная чистота. Лаура поняла, что кузины ничего не готовят, только варят кофе и, может, быть, яйца. Она так и сказала Тони. Девушка усмехнулась:

– Мы еще тосты делаем. Хорошо, когда в квартире живет физик. Все электрические приборы работают…, – она обвела рукой кухоньку:

– Рефрижератор, тостер, чайник…, – здесь не имелось даже фартука. Сняв жакет, Лаура повязала вокруг талии чистое кухонное полотенце. Девушка подозревала, что оно редко использовалось. Начав готовить закуски, Лаура отправила замерзшую, чихающую Констанцу в ванную. За стеной гудела газовая колонка, на кухне было тепло. Кроме ящика шампанского, студенты собирались принести вино и виски.

– Не так часто мы тебя видим, – Тони сидела на подоконнике, – надо отметить встречу. Познакомишься с кузеном Наримуне, он очень приятный…, – Тони, искоса посмотрела на изящную голову кузины. Лаура стянула в узел волосы, замотав локоны шелковым шарфом.

– Интересно, – Тони покачала стройной ногой, – ей двадцать три года. Она, наверное, давно…, И не спросишь, – Тони посмотрела на загорелые щеки кузины, – неудобно. Она одна в Риме квартиру снимает. Наверняка у нее кто-то есть. Тетя Юджиния мне все рассказывала, но, может быть, поинтересоваться…, – Тони ничего не решила. Констанца, закутавшись в старый халат из шотландки, всунула взъерошенную, рыжую голову на кухню: «Помочь?»

Кузина напоминала Тони воробья, тонкими, немного кривоватыми, ногами, с острыми коленками. Констанца покупала одежду в детских отделах универсальных магазинов. Девушка, до сих пор, носила школьные вещи, плиссированные, шерстяные юбки ниже колена, чулки темного хлопка и разумные, как их называла тетя Юджиния, туфли, на плоской подошве, с перепонкой. Размер ноги у кузины был детский. Хрупкие ручки покрывали несмываемые пятна чернил. Тони отмахнулась:

– Мы сами справимся. Платье надень, все же вечеринка.

Под напором тети Юджинии, Констанца сшила шелковое платье, по модели из парижского журнала. В нем кузина казалась девочкой, нарядившейся в одежду матери. Туфли на высоком каблуке Констанца покупать отказалась, углубившись в какие-то формулы. Тони поняла, что кузину заинтересовало распределения давления на поверхность, в зависимости от высоты каблука. Тони обменялась взглядами с тетей Юджинией. Женщина, со значением, покачала головой. Дама из обувного отдела в Harrods, молча, унесла коробки.

Тетя Юджиния одевалась в Париже. Леди Кроу летала во Францию два раза в год, на показы коллекций модельеров. Она и Тони приучила к отлично скроенным вещам. Тетя носила брюки, но не прилюдно. Голливудские дивы появлялись в брюках на публике, но в Европе женщины пока надевали их только на загородные прогулки, или для езды на велосипеде. Тони считала такое косностью. Она не только смело ходила по Кембриджу в брюках, но и на теннисном корте играла в шортах. Девушка пожимала плечами:

– Американки все так делают. И все носят открытые купальники, – приехав в университет, Тони пошла в бассейн в американской модели купальника, из двух частей. Девушки в Британии такое не надевали. Она помнила завистливые взгляды студенток и шепоток за ее спиной. Тони рассказала Лауре о купальнике. Кузина отозвалась:

– Я видела похожие модели, в Италии. На Капри, в Портофино. Итальянки отлично одеваются, – Лаура задумалась, – но, на мой вкус, немного вызывающе. Я предпочитаю парижский стиль.

Гардероб Лаура оставила в Лондоне, взяв в Кембридж только саквояж. Тони помогала его разобрать. Она поселила Лауру в своей комнате:

– Констанца в семь утра на велосипед садится, чтобы в лабораторию ехать, а мы с тобой поспим. Завтра суббота, торопиться некуда, – Тони, с одобрением, смотрела на шелковое платье девушки, от Мадлен Вионне, на парижские чулки и шарф от Hermes.

Лаура виделась в Париже с обоими кузенами. Мишель провел ее в реставрационные мастерские Лувра, где он работал. Тони думала о записке, которую она передала Джорджу Оруэллу, в Лондоне. Мишель де Лу помогал переправлять журналистов и бойцов интернациональных бригад в Испанию. Тони знала, что барон де Лу коммунист:

– Очень хорошо. Может быть, мы с ним встретимся. Кузен Теодор, конечно, никуда не поедет. Он политикой не интересуется, и левых не поддерживает. Скорее, наоборот, – Тони, невольно, улыбнулась. Констанца сказала, что виделась с братом. Майор Кроу отправлялся в Испанию из Плимута. Девушка спохватилась: «Только это секрет!». Тони, уверенным голосом, ответила:

– Мы никому не расскажем, можешь не волноваться.

Слушалая рассказы Лауры об итальянской Ривьере, Тони считала в уме. До Плимута было чуть больше двухсот миль. По словам Констанцы, дуглас вылетал в понедельник утром. Тони собиралась оказаться в Плимуте в воскресенье днем, и остановиться в «Золотом Вороне», у мистера Берри. Ей еще предстояло попасть на самолет.

В Лондоне Тони зашла в Coutts & Co, на Парк-лейн, где отец открыл ей счет. Девушка сняла достаточно средств наличными, чтобы обустроиться в Испании. Ни брату, ни отцу она ничего говорить не хотела, предполагая послать им письмо. В Плимуте она собиралась сходить в дамский салон, и сделать короткую прическу. Тони пока не знала, как проберется на дуглас. К майору Кроу подходить было бесполезно, кузен шутить не любил. Майор отвел бы ее в полицию, предварительно позвонив отцу, в Лондон.

– Его не соблазнишь, – подумала Тони, – Стивен джентльмен…, – она твердо решила избавиться в Испании от девственности.

– Хотя бы с Джорджем, – сказала себе Тони, – он меня любит. И туда кузен Мишель может приехать. Я видела фото, он очень красивый. Светловолосый, как я…, – чиркнув спичкой, она подмигнула Лауре:

– Пикники на пляже, моторные катера, аристократы, поездки в казино. Жизнь дипломата кажется очень привлекательной…, – в темных, больших глазах Лауры промелькнул какой-то холодок.

Девушка прислушалась:

– Кажется, Констанца готова. Пора на стол накрывать. Я вам Шопена сыграю, – пообещала Лаура, – твой брат его любит, – она понесла в гостиную сэндвичи. Тони смотрела на стройную спину в шелковом платье:

– За ней, наверняка, какой-нибудь итальянский граф ухаживает, или даже герцог. У нее и мать, и бабушка тамошние аристократки, – Лаура раскладывала сэндвичи на фарфоровые тарелки.

Поступив в Кембридж, Констанца поселилась в этой квартире, под надзором пожилой вдовы. Девочке было всего четырнадцать. Юджиния сказала герцогу:

– Не надо ее одну оставлять, мало ли что. Она ничего неразумного не сделает, но на всякий случай.

Потом вдова съехала, в квартире появилась Тони. Герцог прислал из Банбери ящики со старым серебром и фарфором, гравюры, ковры, книги и кабинетное фортепьяно. Тони играла, но предпочитала джазовые мелодии, и танго.

Тони поставила тяжелые подсвечники, на фортепьяно:

– Так романтичней, – весело сказала девушка.

Лаура перебирала ноты, глядя на трепещущие огоньки свечей. В Риме окна ее квартиры выходили на купол собора святого Петра. Лаура иногда ходила туда, к воскресной мессе, однако предпочитала маленькие церкви.

– Надо в Лондоне исповедоваться, – напомнила себе девушка, – в Бромптонской оратории. Я почти год не исповедовалась, с прошлого лета…, – в Риме Лаура не рисковала. За работниками посольства следили люди из контрразведки Муссолини. Формально, священники не могли раскрывать тайну исповеди. Однако, по Латеранским соглашениям, папа получил от Муссолини не только суверенную территорию Ватикана, но и пятьдесят миллионов британских фунтов. Деньги вложили в ценные бумаги, обеспечивающие святому престолу безбедное существование. Прелаты сообщали чернорубашечникам о настроениях прихожан.

Лаура выбрала ноктюрн Шопена. Она часто играла его в Риме, оставаясь одна. Поездки на Капри и в Портофино, полеты в Венецию на личных самолетах поклонников и лыжи в Альпах были работой. За Лаурой ухаживали крупные военные чины, и дипломаты. Она должна была держать уши открытыми, запоминать информацию, полученную в светских разговорах, и передавать сведения в Лондон.

– Дуче подписывает соглашение с Германией, – горько подумала Лаура, – без войны не обойтись…, – она обвела глазами прибранную гостиную. Констанца, в шелке мышиного цвета, устроилась на диване, погрузившись в тетрадь с вычислениями. Тони укладывала в серебряное ведерко бутылки шампанского. Лаура предполагала, что теперь она поедет в Токио. Девушка не знала, как сказать об этом отцу:

– Разберусь. Есть телеграф, в конце концов, есть почта…, – из Рима Лаура писала Джованни аккуратно, каждую неделю.

– Если и Япония присоединится к пакту, – присев рядом с Констанцей, Лаура вынула тетрадь из ее рук, – столкновения не избежать. Британия остается одна, хотя есть французы, чехи, поляки, наши союзники. Американцы не помогут, они не вмешиваются в европейские дела, – Констанца возмутилась: «Я только начала считать!»

– Вечеринки, – со значением сказала Лаура, – устраивают, чтобы танцевать, Констанца. Веселиться…, – она отнесла тетрадь в спальню кузины. Девушка пробормотала: «Я и танцевать не умею».

К облегчению Констанцы, ее никто не приглашал. Вечер она провела на диване, со знакомым юношей, мистером Тьюрингом, соучеником Маленького Джона, обсуждая тензорное исчисление и работы Эйнштейна.

Лаура передала ей бокал шампанского, но Констанца, даже на семейных обедах, не пила ничего, крепче воды. Ей не нравился вкус спиртного. Она пожимала плечами:

– Почему я должна пить то, что мне неприятно?

Как и обещала Тони, юноши принесли виски. Леди Холланд играла на фортепьяно свинг, все танцевали, а потом к инструменту села Лаура. Джон никак не осмеливался пригласить ее. Юноша решил:

– И не надо. Я буду в Лондоне, она тоже…, – поток темных, мягких волос падал на узкую спину. Кузина немного покачивалась, в такт музыке. Джон помнил ноктюрн, его часто играла тетя Юджиния. Леди Кроу говорила, что это была любимая музыка бабушки Марты. Гостиная затихла, мелодия вырывалась в открытые окна.

Сидя на подоконнике, Джон полюбовался тусклыми звездами. Улицы опустели. На противоположной стороне, он заметил какого-то прохожего, высокого, в твидовом костюме и кепи.

– Просто скажи ей, что ты хочешь с ней встретиться, – велел себе Джон:

– Перед портретом бабушки Тео, в Национальной Галерее…, – девушка опустила веки, длинные пальцы бегали по клавишам.

– Она со мной не танцевала, – Джон разозлился:

– Конечно, не танцевала, дурак ты этакий. Ты ее не приглашал. Она только одно танго и танцевала, с Наримуне. Она очень хорошо двигается…, – после танго Лаура и Наримуне уселись куда-то в угол. Юноша хмыкнул:

– Они на японском языке говорят. Наримуне здесь его почти не использует, только со своим наставником, ориенталистом. Они родственники, и довольно близкие…, – им с Наримуне надо было рано уходить, каждое утро они занимались греблей. Собравшись с духом, Джон отвел Лауру в сторону. Смуглые щеки кузины раскраснелись. Юноша откашлялся:

– Лаура, я в Лондон собираюсь. Может быть, сходим в Национальную Галерею?

Большие, темные глаза кузины блестели. Наримуне, вежливо попрощавшись, ждал на лестнице. Джон услышал из гостиной голос сестры:

– У нас еще несколько бутылок виски, предлагаю сыграть в правду или действие!

Джон успокоил себя:

– Констанца спать отправилась, ничего с Тони не случится. Одни девушки остались. Мы последними из юношей уходим.

Лаура кивнула: «Я на следующей неделе в Лондон возвращаюсь. Позвони мне, Джон». Юноша спустился по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, что-то насвистывая:

– Скажу ей, что она мне давно нравится, что она…, – Наримуне открыл дверь на улицу. Джон поинтересовался: «Как тебе кузина Лаура?»

– Очень достойная девушка, – коротко ответил граф. Замотав шею шарфом, кузен сунул руки в карманы пиджака. Больше от него Джон ничего не добился.

Тони проснулась от головной боли. В гостиной было темно, она услышала чье-то сопение. Девушка, с трудом, слезла с дивана, оправив измятое платье. Наступив на пустую бутылку, Тони, вполголоса чертыхнулась. К горлу подступила тошнота. На ковре виднелись очертания спящих людей. Тони смутно помнила, что Лаура пошла, спать, а она с подругами начала соревноваться, кто залпом выпьет больше стаканчиков с виски.

Тони добралась до ванной:

– Виски, шампанское, вино, кто-то принес эль…, – голова гудела. Едва удержавшись на ногах, Тони подергала ручку ванной. Дверь, изнутри, закрыли на защелку. Тони не хотела выяснять, что происходит. Она, на ощупь, добралась до кухни. В раковине громоздились грязные тарелки. Пахло табаком, потом, духами. Тони увидела в углу лужицу подсыхающей рвоты. Девушку едва не стошнило. На столе стояла недопитая бутылка виски:

– Прополощу рот. Я зубы не почистила, перед тем, как на диван упасть. Виски все дезинфицирует, – часы пробили два ночи. Она отхлебнула виски. Девушку едва не вывернуло.

– На улице никого нет, – сказала себе Тони, – я подышу воздухом, все пройдет…

У нее не было сил надеть туфли. Тони босиком, спустилась вниз, в лицо ударил свежий ветер с реки. Она согнулась вдвое. Девушку начало тошнить, прямо на углу дома. По ногам потекла теплая жидкость. Тони поняла:

– Я никогда так не напивалась, даже на первом курсе…, – она закашлялась, виски рванулось вверх. Тони ощутила у себя на плече чью-то крепкую руку:

– Тихо, тихо, – сказал незнакомый голос, – сейчас вам станет лучше…, – Тони икнула. Ее опять вырвало, перед глазами все плыло.

– Я вас отведу домой, мисс, – предложил незнакомец. Тони ткнула рукой куда-то наверх:

– Я здесь, здесь живу…, – к ее губам приложили флягу. Тони, невольно, глотнула. Жидкость обожгла ей горло, в голове опять зашумело.

– Пойдемте, мисс, – ее подтолкнули, Опершись на его руку, девушка блаженно, пьяно закрыла глаза.

Сквозь сон, Тони услышала шуршание дождя. Протянув руку, она попыталась найти рядом коробочку папирос. Тони всегда клала их на столик, у кровати.

– Встану, – сказала себе Тони, – и сделаю кофе. Крепкий, горький. Выпью две чашки, залпом, покурю и заберусь под холодный душ…, – Тони именно так избавлялась от похмелья. На первом курсе они с подружками часто выпивали. Все приятельницы Тони родились в обеспеченных семьях. Родители оплачивали девушкам квартиры, и переводили ежемесячное содержание. Кузина Констанца зарабатывала сама. Герцог помогал племянникам, но Констанца и в школе, и в университете получала стипендию, и умудрялась кое-что откладывать. Деньги за свои статьи Тони быстро тратила. Девушка любила ходить в театры и устраивать вечеринки.

– Больше никогда не буду пить, – в который раз пообещала себе Тони, – где проклятые папиросы?

Приподнявшись, Тони замерла. Комната оказалась совершенно незнакомой. Оглядевшись, Тони заметила на простом комоде часы. Стрелки показывали без четверти шесть. Она помнила прохладный ветер с реки.

– Я была на улице, – поняла Тони, – а что случилось потом? Мы пили, с девочками. Лаура и Констанца пошли спать. Что произошло? – на потрепанном ковре лежало ее помятое платье. Рядом Тони заметила белье. Форточку приоткрыли, на улице моросил мелкий дождь. Все тело болело. Тони не представляла, где она находится. Комната была пуста, шкаф раскрыт. На вешалке болтались плечики.

Тони взялась руками за голову. Белокурые волосы растрепались. Скосив глаза на грудь, она заметила несколько свежих синяков. Заставив себя не дрожать, Тони скинула простыню. Девушка взглянула на свои ноги, в темных потеках засохшей крови. Почувствовав тупую, саднящую боль внутри, Тони, с усилием встала. Голова закружилась, она схватилась за спинку кровати.

– Я ничего не помню…, – поняла девушка, – совсем ничего…, – в зеркале отражались распухшие, искусанные губы, темные круги под большими глазами. На шее красовались синяки. Она прислушалась, вокруг было тихо. Толкнув дверь в углу, Тони оказалась в скромной ванной. На выложенном плиткой полу валялись влажные полотенца.

Тони залезла под ледяной душ.

Она поливала себя, стуча зубами от холода. В голове постепенно прояснялось. Тони вспомнила довоенную брошюру бабушки Мирьям. Девушка нашла экземпляр в кипе старых книг, в библиотеке, на Ганновер-сквер.

– Нужна спринцовка, кристаллы Конди. Дома они есть, в аптечке. Промыть слабым раствором. Поздно…, – девушка, с отвращением, кое-как, вытерлась полотенцем.

– Не пришлось ждать Испании, – Тони одевалась, – но какой мерзавец. Он воспользовался тем, что я была пьяна. Джентльмен бы никогда так не поступил…, – мужчина, кем бы он, ни был, привел ее в какой-то пансион. Туфель Тони не нашла. Она наклонилась над кроватью. Подавляя тошноту, Тони старалась не рассматривать пятна. На подушке она увидела несколько светлых, коротких волос. Больше ни одного следа постояльца в комнате не осталось. Вдохнув запах пота, крови, чего-то кислого, девушка, босиком, выскользнула за дверь.

У комнаты оказался отдельный вход. Съежившись от холода, вздрагивая, Тони обежала трехэтажный дом, с вывеской пансиона. На улице было пустынно, Кембридж спал. На углу красовалась табличка с названием улицы. Тони была в десяти минутах ходьбы от дома. Девушка и не помнила, как миновала переулки.

Тони взлетела по своей лестнице. Дверь квартиры была полуоткрыта, внутри царила тишина. В гостиной храпели подруги. Тони, на цыпочках, прокралась в спальню. Лаура, свернувшись в клубочек, уткнула темноволосую голову в подушку. Тони взяла из гардероба чистое белье, американские джинсы и фланелевую рубашку с высоким воротом. Забрызганное вином и рвотой платье, отправилось в корзину, в ванной.

Стоя над плитой, затягиваясь папиросой, Тони следила за кофе.

По закону, прервать беременность, можно было только в случае угрозы жизни матери. Тетя Юджиния, семь лет назад, участвовала в подготовке билля. Леди Кроу, с женщинами-врачами, и активистами лейбористской партии, хотела основать ассоциацию по реформе законодательства об абортах, но пока ничего не изменилось. Аборт запрещали даже в случае изнасилования.

– Официально закон таков, – Тони пила крепкий кофе, морщась, глотая дым, – но, я уверена, есть врачи, делающие операции, и не только среди бедняков, в Уайтчепеле. С папой нельзя говорить и с Джоном тоже. Надо пойти к тете Юджинии. А если, – она глубоко затянулась, – если болезнь…, – Тони не хотела думать о таком.

– Испания католическая страна, – сказала она себе, – но и там есть врачи. Так даже лучше. Никто, ничего, не узнает…, – засучив рукава рубашки, девушка убрала кухню. Когда Констанца, в халате, зевая, прошла в ванную, квартира сияла чистотой. Выбросив пустые бутылки, девушка вымыла посуду, и сделала кофе с тостами, для подружек. За завтраком, слушая и не слыша болтовню о вечеринке, Тони поняла, что в Кембридже посещать врача нельзя. В маленьком городе могли пойти слухи.

– Я не собираюсь отказываться от своих планов, из-за подонка, – зло сказала себе Тони, – я еду бороться с фашизмом, и ничто меня не остановит. В Испании найду надежного доктора…, – она решила вернуться в пансион и попытаться выяснить имя неизвестного мужчины.

– Он мог остановиться в гостинице, просто как мистер Джон Смит, – мрачно поняла Тони, – но мне надо узнать, кто он такой. Я его найду, отомщу…, – она, небрежно, заметила Констанце и проснувшейся Лауре, что завтра уезжает на север, в Манчестер, готовить статью о профсоюзном движении. У Тони было свободное расписание, она уже начала работать над тезисами. Тони писала об истории социалистической мысли в прошлом веке. Гиртон-колледж, без возражений, освободил Тони от посещения лекций.

Лаура собиралась на кафедру ориенталистики, встретиться с учителями. Кузина повертела тонкую чашку:

– Кузен Наримуне тоже придет. Он обещал мне показать коллекции дедушки Джованни и бабушки Эми…, – Лаура, немного, покраснела. На вечеринке она говорила с Наримуне о Японии. Кузен рассказывал ей о своих родителях. Он отлично танцевал. Лаура похвалила его, Наримуне смутился:

– Я бываю на приемах, Лаура-сан, но я не люблю светской жизни. В Токио я всегда занят, работаю, а в Сендае, дома, все просто, по-деревенски. Конечно, – поправил себя граф, – у нас есть замок, но в нем только слуги обитают…, – Лаура, в детстве, рассматривала фотографии прабабушки Эми, высокой, с прямой спиной, с уложенными в старомодную прическу волосами. В особняке на Брук-стрит, в библиотеке, стояло полное собрание книг бабушки Вероники. Маленькой девочкой Лаура больше всего любила устроиться в кресле, с коробкой конфет. Перелистывая пожелтевшие страницы, она читала о смелых капитанах, арктических путешествиях, итальянских патриотах и мормонах. Отец посмеивался: «На здоровье, милая». Кузен Наримуне тоже был знаком с книгами.

Он смущенно улыбнулся:

– Ваш уважаемый отец, Лаура-сан, показывал мне библиотеку. Я читал «Цветок вишни»…, – темные глаза юноши блестели смехом:

– Вероника-сан немного, как бы это сказать…, – Наримуне замялся.

– Изменила историю, – согласилась Лаура:

– Бабушка Эми спасла своего будущего мужа, а не наоборот. Но в книге тоже хорошо получилось, Наримуне-сан…, – она вытащила папиросу. Изящные, красивые, смуглые руки щелкнули зажигалкой. Лаура заметила, что кузен покраснел.

– Что со мной, – рассердилась Лаура, – можно подумать, что я с мужчиной ни разу в жизни не танцевала, не говорила…, – принимая ухаживания итальянцев, в Риме, Лаура держала поклонников на расстоянии, не позволяя им ничего, кроме редких поцелуев. Лауру воспитывали католичкой, ее покойная мать была очень набожной, отец дружил со священниками. Лаура намеревалась хранить девственность, до свадьбы. Пока что ей ничего не мешало. Лаура не испытывала тяги к приударявшим за ней мужчинам. С легкой руки Муссолини, идеалом в Италии считался властный, напористый, самолюбивый человек, желательно военный.

Поклонники Лауры относились к женщинам свысока, видя в них, согласно урокам дуче, бессловесных, хорошеньких пустышек. Лаура защитила магистерскую диссертацию по Данте, однако ее итальянских знакомых поэзия не интересовала, как и ее знание языков, и любовь к искусству. Женщине полагалось сидеть в шезлонге, на корме яхты, загорать, купаться и щебетать о голливудских дивах.

Она, отчего-то вспомнила кузена Мишеля.

– Он тоже такой, – подумала Лаура, – как Наримуне. Он меня слушал. Я соскучилась по разговору с умным человеком, – вздохнула девушка, – устала все время быть начеку, все запоминать, все анализировать. Я не хочу работать. Я в отпуске, в конце концов…, – девушка не упоминала ни парижским кузенам, ни Наримуне, что ее могут послать в Японию.

На следующей неделе Лаура возвращалась в Лондон, для доклада на совещании представителей Секретной Разведывательной Службы, министерства иностранных дел и военного ведомства. Она, мимолетно, вспомнила о предложении кузена Джона сходить в Национальную Галерею. Девушка улыбнулась: «Он мне картины Холландов покажет».

В Париже Мишель устроил ей экскурсию по Лувру, в день, когда музей закрывали для посетителей. Лаура видела картину, над которой работал Мишель, «Мадонну канцлера Ролена», Яна ван Эйка. Она следила за длинными, ловкими пальцами кузена. Он, осторожно, касался ярких, совсем не потускневших красок. На рабочем столе лежала коробка, присланная из Национальной Библиотеки. Мишель занимался и манускриптами, реставрируя миниатюры и бумагу.

Он водил Лауру в ночные клубы, они танцевали, говорили о живописи и музыке. Лаура остановилась в хорошей гостинице, у Люксембургского сада. Кузен Теодор жил по соседству, снимая квартиру, у Сен-Жермен-де-Пре. Апартаменты на рю Мобийон, как он сказал, были сданы. Старший кузен достраивал виллу на Лазурном берегу. Улучив время, он привел Лауру и Мишеля на выставку. Мишель не только реставрировал картины, но и писал об искусстве.

– У меня старомодные вкусы, – сказал он весело, – мой отец собирал импрессионистов. Вы видели, кузина, коллекция небольшая, но хорошая. Но на подобные вещи…, – Мишель остановился перед чашкой и блюдцем, с приклеенным мехом, – мои симпатии не распространяются…, – он склонил голову:

– Теодор дружит с этой компанией, экспрессионистами, сюрреалистами, но ограничивается архитектурным рисунком, – Мишель указал на изящные гравюры:

– Архитектура требует умения держать в руках карандаш…, – понизив голос, он предупредил Лауру:

– При нем не критикуйте чашку, кузина. Творение его любовницы, мадемуазель Оппенгейм…, – высокая, худая девушка, в брюках и асимметричной, болтающейся на костлявых плечах хламиде, стояла перед собственным фотографическим портретом.

– У нее грудь есть, – озорно подумала Лаура, – а в такой одежде и не скажешь. Смелая девушка, снимается обнаженной, и не против, выставлять фотографии…, – мадемуазель Оппенгейм громко рассуждала о свободе искусства. Чашка с мехом олицетворяла подавленную буржуазным обществом женскую сексуальность, наконец-то получившую возможность самовыражения.

– Одна из любовниц, – со значением, прибавил Мишель.

– Кузен Теодор в Париже, известен, как бы это сказать, вольным образом жизни, – они с Мишелем сходили на представление «Креолки» Оффенбаха, в театре Мариньи. Заглавную партию пела американка, мулатка, мадемуазель Жозефина Бейкер. По словам Мишеля, она была близко знакома с кузеном Теодором.

– И Аннабелла с ним дружит, – Мишель указал на афиши, на Елисейских полях, – она звезда кино, снимается с Жаном Габеном…, – Лаура весело замахала рукой: «Я поняла, поняла, кузен Мишель».

Лаура и Наримуне договорились, по возвращению в Лондон, сходить в Британский музей, в галереи Кроу.

– Просто встретимся, – Лаура одевалась в спальне, – он родственник, дальний. Он в Токио возвращается, на следующей неделе. Но, если меня пошлют в Японию, мы увидимся…, – девушка присела на кровать, держа чулки:

– Ничего не случится, – твердо решила Лаура, – он дворянин, хоть и японский. Но я заметила, как он смотрел на меня…, – она вспомнила голубые глаза кузена Мишеля, в Париже. Барон де Лу провожал ее, на вокзале Гар-дю-Нор. Свистели поезда, пахло гарью. Он вздохнул:

– Приезжайте, кузина Лаура. Может быть…, – молодой человек помолчал, – возьмете отпуск. Вы Бельгию никогда не навещали. В Мон-Сен-Мартене очень красиво. Дядя Виллем восстановил замок, после войны. В церкви саркофаги бабушки Элизы и дедушки Виллема, к ним паломники со всей Европы собираются…, – Лаура рассмеялась: «Вы коммунист, кузен, вам не положено верить в Бога».

Мишель улыбался:

– Меня крестили, кузина. И первое причастие у меня было, в церкви Сен-Сюльпис, нашей семейной. Теодор меня на занятия водил. Он меня вырастил, после смерти родителей…, – Лаура покачала головой: «Вы его критикуете, в статьях».

Мишель развел руками:

– Когда он строит что-нибудь уродливое, кузина. Я не любитель стиля месье Гропиуса. Впрочем, Теодор не обижается. Да и что ему критика? Он самый дорогой архитектор в стране. У него очередь на три года вперед…, – у кузена, действительно, в работе, одновременно, было с десяток зданий и квартир. В его бюро трудились пятнадцать человек.

Лаура подошла к зеркалу. Загорелые щеки покраснели.

– Наримуне вежливый человек, – сердито сказала себе девушка, – и кузен Мишель тоже. Им нравится со мной разговаривать. Наконец-то, я могу не делать вид, что интересуюсь только Марлен Дитрих и лаком для ногтей, – решительно стянув волосы в узел, она выбрала строгий, твидовый костюм. Констанца уехала в лабораторию, Тони ушла в библиотеку. Накинув плащ, Лаура взяла зонтик. Кузен Наримуне ждал ее в полдень, у входа в Гиртон-колледж. Они договорились пообедать:

– В кафе. Он бы тебя не пригласил домой, такое не принято. Он дворянин, джентльмен…, – Лаура шла к Гиртон-колледжу, думая о его красивых, темных глазах.

Тони, конечно, не отправилась в библиотеку. Тщательно одевшись, она разыскала пансион. Тони захватила последний номер «Известий Королевского Общества». Она помнила номер комнаты, где проснулась утром. Все оказалось просто. В передней гостиницы приятно пахло кофе и жареным беконом. Пожилой хозяин всплеснул руками. Мисс, хоть и принесла обещанный постояльцу журнал, но разминулась с гостем. Он выехал рано утром, не оставив адреса. Хозяину не было известно, куда он отправился. Тони вспомнила расписание поездов. Мужчина мог быть где угодно. Спрашивать о его имени было подозрительно, однако Тони, обаятельно улыбнувшись, попросила у хозяина стакан воды. Старичок направился в столовую. Девушка, быстро, справилась в книге постояльцев.

Попрощавшись, она вышла на улицу. Тони стояла под мелким дождем, подняв воротник плаща, сжимая журнал.

– Немец, – повторяла она, – Максимилиан фон Рабе. Клянусь, я его найду, и убью, – она зашагала к дому. Пора было собираться. До рассвета Тони намеревалась выехать в Плимут.

 

Плимут

На двери двухэтажной пристройки, во дворе гостиницы «Золотой Ворон», висела табличка: «Сегодня музей закрыт». На зеленом, сочном газоне, под серым небом, разгуливали вороны. Внутри пахло воском для полов и солью. Дул ветер с моря. Мистер Сэмуэль Берри упер руки в бока, разглядывая визитера, седоволосого человека с тростью. Склонившись над застекленным стендом, он внимательно изучал карту работы первого Ворона.

– Сэр Джеффри, – недовольно сказал Берри, – когда откроют музей, я все отдам.

Сэр Джеффри Календер, директор будущего морского музея, в Гринвиче, убрал лупу. Он, терпеливо заметил:

– Мистер Берри, я привез письмо от его величества, с благодарностью за то, что вы передаете коллекцию стране. Музей открывается в следующем году. Надо привести в порядок экспонаты, сделать каталоги. У меня личный вагон. Я обещаю, что все будет доставлено в Лондон, в целости и сохранности. И, конечно, помещено в комнаты Берри. Они так и будут называться, с табличкой…, – Берри, прихрамывал. На войне он служил поваром, и несколько раз был ранен. Хозяин гостиницы прошел к подоконнику:

– Поймите меня, сэр Джеффри. Четвертый век здесь «Золотой Ворон» стоит. Четвертый век моя семья вещи собирает…, – сэр Джеффри помнил папки с картами и письмами, личные вещи капитанов, флаг Британии, из тонкой, оленьей кожи. Он улыбнулся:

– Вас, и семью, приглашают на открытие музея, мистер Берри. В присутствии его величества и принцессы Элизабет…, – над черепичной крышей «Золотого Ворона» появилась какая-то тень. Истребитель Supermarine Spitfire шел низко, на бреющем полете. Он пронесся на юг, к заливу. Берри проводил его глазами:

– Стивен за штурвалом. Завтра они в Испанию отправляются.

Приехав в Плимут в штатском, летчики остановились в «Золотом Вороне». Их было пятеро, из разных эскадрилий, все они испытывали новые модели самолетов. В первый вечер, за сигарами и виски, майор Кроу сказал:

– Английских машин в Испании нет. Сядем на французские истребители, Dewoitine. Они тоже неплохи. Или, может быть, – улыбнулся он, – русские пустят нас за штурвалы И-15. На них, говорят, можно на вираже догнать свой хвост, – Ворон поднял стакан:

– От винта, господа. Мистер Гитлер и его шайка пожалеют, что на свет родились.

Авиаторы, каждое утро, в машине Ворона, ездили на летное поле. Берри видел, какие вещи они вытворяют в небе. Хозяин гостиницы вздыхал:

– Господи, хоть бы они живыми вернулись.

Стивена хозяин гостиницы помнил мальчишкой. Семьи Кроу и Холландов привозили в Плимут детей, показать реликвии Берри, и выйти на яхте в открытое море.

– Больше не мальчишка, – Берри показалось, что истребитель, озорно, покачал крыльями, – двадцать четыре года. Спросил, где у нас надежные девушки.

Надежные девушки в Плимуте, на базе королевского флота, всегда были под рукой. Постояльцы вели себя тихо, не напивались, и не устраивали драк с моряками. После обеда они сидели в библиотеке у Берри, разбираясь в авиационных чертежах, изучая карты Испании, а вечером уезжали в город, на танцы, или в кино. Летчики возвращались за полночь, с теми самыми девушками.

– В Испании, – весело сказал майор Кроу, – у нас ничего такого не случится, мистер Берри. Мы в отпуске, – он подмигнул хозяину гостиницы, – мы имеем право, отдохнуть, – закинув сильные руки за голову, он сладко потянулся.

Оправив старый пиджак, Берри вздернул подбородок:

– Начну авиационную коллекцию, сэр Джеффри, если вы у меня морскую забираете. Или вы и авиационный музей собираетесь устраивать? – ядовито прибавил хозяин гостиницы.

Сэр Джеффри развел руками: «Авиации, мистер Берри, едва ли два десятка лет. Рано еще…»

– Начну, – решительно тряхнул головой Берри.

– Пойдемте, сэр Джеффри. Сегодня пирог с бараниной и устрицами, камбала жареная, лобстер в винном соусе, и пирог яблочный. Лучший английский эль…, – на стоянке для автомобилей стоял забрызганный грязью, лазоревый, спортивный ягуар.

– Дорогая машина, – он открыл дверь перед гостем, – постояльцы, что ли, какие-то приехали? Не было телеграммы, и номера все заняты, – в гостинице имелось три десятка комнат. Они никогда не пустовали. Летом здесь жили отдыхающие, у «Золотого Ворона» был свой участок пляжа. Зимой и в межсезонье у Берри останавливались моряки и летчики с аэродрома.

Сэр Джеффри пошел к себе, переодеться к обеду. Берри задержался у стойки портье, просматривая газеты. Ворон предупредил, чтобы Берри не болтал о миссии. Хозяин даже обиделся:

– Помилуйте, сэр Стивен, со времен короля Якова такого не было, чтобы мы рот открывали. Все, что здесь происходит, – Берри обвел рукой старые, закопченные дубовые балки на потолке пивной, – здесь и остается. Вы просто отдыхать приехали.

В газетах предсказывали победу президента Рузвельта, в Америке. Он шел на второй срок. Об Испании ничего не писали. Берри свернул The Times:

– И не будут. Считается, что это внутреннее дело испанцев. И очень зря. Правильно Ворон говорил, начинается борьба с Гитлером…, – Берри подумал, что сыну всего двадцать лет. Мальчик работал на аэродроме, заведуя столовой. Берри получил контракт от министерства обороны на снабжение провизией морской и летной баз.

– Еще, не приведи Господь, – он похромал в пивную, – мистер Гитлер вздумает на Францию напасть, или на Польшу. Мы будем обязаны вмешаться, американцев Европа не интересует. Они только на исходе войны солдат во Францию послали…, – Берри остановился перед большой картой мира, украшавшей стену пивной, рядом с фотографиями моряков, авиаторов, самолетов и кораблей. Берри разглядывал очертания стран:

– Русские, коммунисты, однако они против Гитлера. Все, кто против него, нашими союзниками будут…, – Берри обвел глазами зал. Перед обедом всегда царило затишье. Высокий, коротко стриженый, белокурый паренек потягивал из стакана с элем. Одет он был по-американски, в ковбойские штаны и рубашку в клетку. На полу, лежала потрепанная, кожаная сумка. Паренек обернулся. Берри узнал большие, светло-голубые, прозрачные глаза.

Тони добралась до Плимута к обеду, выжимая из ягуара все, на что была способна машина. Она предполагала, что кузен Стивен остановился в «Золотом Вороне». Тони не собиралась попадаться ему на глаза. Всю дорогу она повторяла имя немца. Тони решила никому не говорить о том, что случилось.

Девушка курила, приоткрыв окно машины, вдыхая влажный воздух:

– С последствиями, я сама разберусь. Папа сможет найти этого…, – она поморщилась, – но зачем? Не надо папу волновать. У него много работы, он занимается безопасностью страны…, – в Кембридже Тони сочинила письмо отцу и брату. Бумага лежала в сумке. Тони призывала их не волноваться, обещая вернуться из Испании через год. Она собиралась стать настоящим корреспондентом, и написать книгу о войне.

Тони пила горький, скверно заваренный кофе на какой-то заправке: «В следующий раз все будет по любви. Я ничего не помню, – она покраснела, – ничего не поняла. В следующий раз все случится иначе».

В Плимуте, в простой парикмахерской, она коротко постриглась. Хозяйка, неодобрительно, смотрела на джинсы и рубашку Тони, однако от чаевых не отказалась. Голова немного мерзла. Тони напомнила себе, что в Испании надо купить теплую куртку и шапку. Она не знала, куда идет дуглас, но предполагала, что не в Мадрид. Тони слышала, что столицу Испании осадили войска Франко.

– Наверное, в Барселону, – обрадовалась Тони, – на востоке республиканцы, коммунисты, ПОУМ…, – у Тони имелись редакционные удостоверения трех левых газет. Испанского языка она не знала, однако отлично говорила на французском и немецком языках.

– Подхвачу, – уверенно сказала себе Тони, – я способная. Лаура, то ли пять, то ли шесть языков знает, а дядя Джованни еще больше.

Паренек слез со стула, розовые губы улыбнулись:

– Мистер Берри, – смущенно сказал юноша, – вы меня не помните, наверное. Мы с отцом и братом у вас жили, давно. Тони Холланд, – Берри пожал протянутую руку:

– Отчего же не помню, леди Холланд? Очень хорошо вы мне известны, – он улыбался в седоватую бородку.

– Присядем, мистер Берри, – решительно велела Тони, – надо поговорить. Хотите эля? – она, внезапно, покраснела: «Простите, вы здесь хозяин…»

– Хочу, – весело отозвался Берри, забирая у нее стакан. Тони боялась, что хозяин «Золотого Ворона» ей откажет. Он повертел журналистские удостоверения:

– Все в Испанию собираются. А ты откуда знаешь, что майор Кроу туда летит? – он зорко взглянул на девушку.

– Сестра его сказала, Констанца, – удивленно ответила Тони:

– Мы с ней квартиру снимаем, в Кембридже. Мистер Берри, мне надо машину вернуть, в Лондон, и отправить письмо моему отцу, – Тони протянула конверт:

– Только, пожалуйста, – она покраснела, – майор Кроу не должен знать, что я улетела. Здесь военная база…, – Берри цедил свой эль. Он смешливо заметил: «Улетишь. Не ты первая, не ты последняя, дорогая моя. Отец тебя, что ли, послал?»

Вспомнив: «Если врешь, то ври до конца», девушка, решительно, кивнула: «Да».

Берри принес ей пирога с бараниной и устрицами. Устроившись в библиотеке, с кофе, папиросами, и газетами, Тони подождала машины. Сын Берри, тоже Сэмуэль, провез ее на аэродром вечером, в маленьком грузовике. Тони спряталась среди ящиков с овощами, накрывшись холщовыми мешками. Похолодало, шел мелкий дождь. Охранники летного поля только мельком взглянули в кузов. Младший Берри остановил грузовик у транспортного самолета. Люки, ведущие в багажное отделение, были открыты. Летчики брали в Испанию, несколько ящиков сигар и виски. Сын Берри устроил Тони в темном углу, под парашютами, предупредив, что курить здесь нельзя. У Тони была маленькая, стальная фляга, тоже с виски.

Она лежала, подсунув сумку под стриженую голову. Тони думала об отце и брате. Она попросила мистера Берри отправить письмо не сейчас, а через неделю. Для всех Тони уехала в Манчестер.

– Они не будут волноваться, – твердо сказала себе девушка, – все говорят, что к Рождеству фашистов разобьют. Я вернусь домой с материалами для книги. Поеду в Мексику, возьму интервью у Троцкого…, – в Испании она хотела купить оружие и найти Оруэлла.

– И кузена Мишеля, – Тони натянула на себя куртку из провощенного холста, – я сказала, что в следующий раз все случится по любви…, – она заснула, опасаясь, что увидит прошлую ночь. Однако Тони приснилась их баржа, «Чайка», идущая по узкой, тихой реке в Банбери. Она видела зеленые ветви деревьев, слышала блаженный, ласковый детский смех. Маленький, годовалый ребенок, белокурый, толстенький, ковылял по палубе. Тони улыбалась во сне.

На рассвете техники начали прогревать моторы дугласа. Поднявшись в кабину, летчики убрали лесенку и задраили дверь. Майор Кроу сам сел за штурвал, приняв от штурмана метеопрогноз:

– Нас поболтает над Бискайским заливом, но не в первый раз. Посадок не делаем, да и негде. К обеду увидим собор Саграда Фамилия. Вряд ли его в этом году достроят, – в кокпите раздался дружный смех.

Стивен первый раз поднялся в воздух четырнадцатилетним кадетом, с инструктором.

– Яносил васнаорлиныхкрыльях, и принес васк Себе…, – майор легким, привычным движением потянул на себя штурвал. Заревели двигатели, дуглас разгонялся, взмывая вверх, пробивая серую пелену туч. Машина ушла в голубое, утреннее небо, на высоту в десять тысяч футов. Вороны вспорхнули с травы аэродрома. Птицы парили в воздухе, будто провожая самолет на юго-запад, в простор открытого моря.

 

Лондон

Тусклая, красная лампочка освещала лоток для проявления фотопленки. В крохотной, темной комнатке стояла тишина. В подвале немецкого посольства на Белгрейв-сквер оборудовали лабораторию. Макс фон Рабе смотрел на медленно проступающие черно-белые очертания. Он, еще раз, поздравил себя с тем, что предусмотрительно выяснил имя соседки фрейлейн Кроу. В писчебумажной лавке, по соседству с квартирой, Макс купил хороший блокнот в кожаной обложке. Он сделал вид, что хочет послать одной из девушек подарок:

– Только, к сожалению, я не помню ее фамилии. Высокая блондинка, ее зовут Тони. Мы в библиотеке познакомились.

– Леди Холланд, – одобрительно сказал владелец лавки. Макс едва не выронил кошелек.

– Она однофамилица, – сказал себе гауптштурмфюрер, – просто совпадение.

В Берлине отлично знали, кто такой Джон Холланд, герцог Экзетер, близкий друг члена парламента от консервативной партии, Уинстона Черчилля. Считалось, что политическая карьера Черчилля закончена, он давно не занимал никаких постов в кабинете. Рейхсфюрер СС Гиммлер этому не верил.

– Мы увидим его второй взлет, – заметил Гиммлер, – или третий? Неважно, в общем. Такие люди, как Черчилль, добровольно политику не покидают, – Черчилль выступал против нынешнего премьер-министра Британии, Болдуина, критикуя подписание военно-морского договора с Германией. Соглашение шло вразрез с версальскими договоренностями, но все понимали, что итоги войны скоро окажутся пересмотренными.

Джон Холланд не входил в кабинет министров, но было известно, что он отвечает за внутреннюю безопасность Британии. Из лавки, Макс пошел в публичную библиотеку. Справившись у Дебретта, он понял, что у герцога двое детей, наследник титула, граф Хантингтон, двадцати одного года, и леди Антония, восемнадцати лет.

– Тони, – пробормотал Макс. Вернувшись к дому, где размещалась квартира девушек, он стал терпеливо ждать. Фон Рабе и не предполагал, что ему повезет. Макс рассчитывал, что кто-нибудь появится на улице, однако не надеялся, что увидит саму леди Антонию. Девушка едва стояла на ногах.

В кармане у Макса лежал билет на первый, шестичасовой поезд в Лондон. Он был совершенно уверен, что девушка не только не запомнила его лица, но и вообще ничего не запомнила.

– Она поймет, что случилось, – Макс закурил папиросу и вынул пленку из проявителя, – однако она понятия не имеет, кто я такой и где меня искать. В пансион она не пойдет, ей будет стыдно…, – Макс собирался сам напечатать фотографии. Аппарат у него был отличным. Гауптштурмфюрер, ночью, еще раз убедился в надежности модели. Нести пленку в обыкновенную лабораторию было невозможно. Увидев снимки, любой фотограф немедленно позвал бы полицию.

Закончив, Макс развесил сырые отпечатки. Его лицо в кадр не попало, гауптштурмфюрер всегда отличался предусмотрительностью. Он достал блокнот, с вырезкой из прошлогоднего номера The Lady. Макс полюбовался фотографией. Леди Антонию Холланд, в бальном платье, при жемчугах, сфотографировали с пятью другими дебютантками:

– Очаровательная дочь герцога Экзетера представлена ко двору, – прочитал Макс:

– Она все, что угодно сделает, только бы снимки не попали в прессу. А они попадут, и непременно, если леди Холланд не будет вести себя так, как надо. А как надо, – Макс потушил окурок, – я ей расскажу. Она у меня на крючке, а, значит, и фрейлейн Кроу тоже, – в блокноте у Макса лежали исчерпывающие сведения о расписании фрейлейн Констанцы, о ее привычках и склонностях, о режиме охраны лаборатории.

Он поднялся: «В любом случае, мы пока подготавливаем почву».

Фрейлейн Кроу должна была работать на благо Германии. Фон Рабе получил исчерпывающие распоряжения. Нобелевский лауреат, гордость немецкой науки, Вернер Гейзенберг назвал фрейлейн Кроу самым талантливым физиком Европы. То же самое утверждал и Вернер фон Браун, занимавшийся созданием реактивных двигателей и ракетостроением.

– Надо к ней кого-нибудь подвести, – фон Рабе собирал высохшие фотографии в конверт, – не арийца. Она почти еврейка. Ее отец был евреем, по матери. Даже ради выполнения задания нельзя идти на преступление против расы. У нас, наверняка, есть какие-то евреи, выполняющие наши указания, не могут не быть. Или итальянца, француза. Она женщина, хоть и уродливая. Женщина всегда подчиняется мужчине. Как леди Антония подчинится мне…, – фотографии Макс намеревался забрать в Испанию. Оставлять их в посольстве или пересылать в Берлин было опасно. Собрав негативы, Макс уложил их отдельно. Конверт уходил с дипломатической почтой в Берлин, и ложился в сейф на Принц-Альбрехштрассе, в здании СД, где работал Макс.

По возвращении в Мадрид, Максу предстояло подобрать нужного русского и попробовать его завербовать. Он привел в порядок лабораторию и закрыл дверь. Гауптштурмфюрер собирался отправить шифрованную радиограмму, сообщающую о выполнении задания и пройтись по магазинам, рекомендованным герром Кроу. Макс хотел послать подарки младшей сестре.

Завтра он уезжал в Испанию через Париж. Республиканцы не контролировали северо-восток страны, в Бильбао и вокруг обосновались франкисты. Перейти границу было легко. Насвистывая «Хорста Весселя», Макс поднялся наверх, в комнату, где сидели связисты.

Джон устроился на бархатном диване, глядя на портрет мадемуазель Бенджаман. Женщина, гордо, поднимала голову. Смуглые щеки, темные, огромные глаза напомнили Джону о Лауре. Он позвонил кузине вечером, когда закончилось совещание на Ладгейт-Хилл. Гауптштурмфюрер фон Рабе действительно провел в Кембридже несколько дней. Однако, к тому времени, когда обнаружили данные о его регистрации, немец покинул город. Искать его в Лондоне было равнозначно охоте за иголкой в стоге сена. Джон видел, что отец недоволен, но герцог развел руками:

– Резефорд отказывается переводить лабораторию, – отец пощелкал пальцами, – в более уединенное место. В чем-то он прав, ученые не могут покидать университет…,– отец иногда, украдкой, поглядывал на часы.

– Он хорошо выглядит, – понял юноша, – словно отдохнул. Но какой отдых, с кризисом короны…, – монарх твердо решил жениться на миссис Симпсон, американке, еще не разведенной со вторым мужем. После совещания, сидя с Джоном в подвальном ресторанчике, за устрицами, герцог вздохнул:

– Смотрите за лабораторией, как следует. Понятно, что фон Рабе сюда приезжал не ради Наримуне-сан. Япония войдет в альянс с Германией, но цель его визита была другой. Все равно, – отец отпил вина, – у нас не было никаких причин его арестовывать. А ты что, – он зорко взглянул на сына, – грустный какой-то? Упустили немца? Не страшно, – отец потрепал его по плечу, – дождемся следующего гостя. Он был не последний, я уверен.

Джон ничего не сказал отцу о встрече с Лаурой. На вечеринке Джон играл Scarborough Fair. За окном шелестел мелкий, осенний дождь. Он смотрел на темные волосы Лауры, на длинные ресницы, на едва заметный румянец на смуглых щеках. Юноша вспомнил: «Then she’ll be a true love of mine». Он, зачем-то, положил руку на медвежий клык, висевший на шее.

– Может быть, – подумал Джон, – Лаура его возьмет, как память. Может быть, она мне напишет…, – услышав сзади легкие шаги, он вскочил, оправляя твидовый пиджак. Лаура пришла в строгом, официальном костюме, при шляпе. Джон сглотнул: «Здравствуй. Ты, наверное, прямо из Уайтхолла сюда?»

Лаура, устало, кивнула. Совещание продолжалось почти всю ночь. На рассвете она приехала на такси домой. Джованни, впустив ее, ничего не спрашивая, велел дочери ложиться спать. Она не стала говорить отцу, что летит в Токио. Лаура упала на кровать: «Потом, все потом».

На следующей неделе она улетала через Каир в Бомбей, а оттуда в Сингапур. Кузен Наримуне, оказывается, плыл в Токио. Лаура прибывала в Японию раньше него. Она оставалась Канарейкой, в ее обязанности входил сбор сведений о японской армии. На совещании утверждали, что японцы не ограничатся созданием марионеточного государства, а рано или поздно, откроют войну в Маньчжурии. Начальник Секретной Службы, руководитель Лауры, Хью Синклер, заметил:

– Мы интересуемся активностью Японии в Китае и на Тихом океане. У нас Гонконг, Сингапур, рядом Индия, Бирма, Австралия. Я уверен, что американцы и русские держат агентов в Токио. У американцев военный флот, у русских тоже, да еще и Дальний Восток. Японцы непременно попробуют на прочность их оборону…, – Лаура пока не придумала, как ей сказать отцу о новом назначении.

Они с Джоном гуляли по галереям, а потом пришли обратно к портрету мадемуазель Бенджаман. – Они чем-то похожи, – юноша, искоса, глядел на Лауру, – хотя они не родственники. Не прямые родственники, то есть. Кузен Теодор, в Париже, он прямой потомок мадемуазель Бенджаман. Но портрет миссис ди Амальфи писала…, – Джон напомнил об этом Лауре. Девушка улыбнулась:

– У нас есть пастели ее руки, семейные. Очень интересно их рассматривать. Бабушка Изабелла была отличный живописец…, – они сидели на диване, немного поодаль друг от друга. Джон, наконец, собрался с духом. Волосы Лаура убрала под шляпу, на загорелый висок спускалась темная прядь. Закинув ногу на ногу, девушка обхватила колено тонкими пальцами.

– Лаура…, – Джон откашлялся, – я давно хотел сказать, в Кембридже, два года назад…, – он зарделся:

– Ты мне очень нравишься, Лаура, и, если я тебе по душе, то…, – юноша смешался: «Я понимаю, у тебя работа…»

Лаура помотала головой:

– Не работа, Джон. Спасибо тебе, – она поднялась, Джон сразу встал:

– Просто…, – Лаура отвернулась, – просто мне нравится другой человек, – Джон пожал протянутую руку. Стук ее каблуков затих, юноша попросил: «Пусть она будет счастлива, пожалуйста».

Сбежав по ступеням Национальной Галереи, Лаура огляделась в поисках такси. День стоял яркий, свежий. Над Трафальгарской колонной кружились птицы, площадь забили автобусы, люди торопились в подземку. Замахав, Лаура рванула на себя дверцу автомобиля:

– Ничего не хочу загадывать, – она выдохнула, – ни о чем не хочу думать. Скажу ему, вот и все. Я знаю, где он остановился, он мне говорил, – бешено, прерывисто билось сердце.

– В Блумсбери, пожалуйста, – выдавила из себя Лаура. Она сжала руки в кулаки: «Как будет, так и будет».

Сидя в такси, она повторяла:

– Нельзя, нельзя. Если о таком узнают в Уайтхолле, а, тем более, если слухи дойдут до Хью или дяди Джона, меня с волчьим билетом выгонят из министерства. Это смерть карьеры. Дядя Джон не посмотрит на то, что я родственница, – чтобы отвлечься, Лаура закурила папиросу. Девушка нашла в сумке телеграмму от кузины, из Бомбея. В особняке семьи Вадия устроили благотворительную детскую клинику, Тесса жила при больнице. Ожидая самолета в Сингапур, Лаура заселялась в гостиницу. Тесса обещала за ней присмотреть, пока кузина гостила в городе.

– Она моя ровесница, – Лаура комкала телеграмму, – получила в Бомбее, диплом врача. Отец ее был врачом, и дед. Мистер Грегори, что на леди Джейн женился. Они помогали прокаженным, лечили их. Тетя Юджиния говорила, что их в Индии святыми называют, как бабушку Элизу и дедушку Виллема, – блаженные Елизавета и Виллем Бельгийские считались покровителями целомудрия. Паре молились об избавлении от запретных страстей.

– И мне надо помолиться, – Лаура сжала руки, – меня совсем не такому учили. Мы никогда не поженимся, он не католик, я не японка. Они войдут в альянс с Гитлером, – Лаура рассердилась:

– Пакт здесь совсем не причем. Наримуне любит свою родину, он благородный человек…, – такси остановилось на светофоре. По словам тети Юджинии, Тесса, хоть и ходила в церковь, но стала буддийской монахиней.

– Так разве можно? – недоуменно спросила Лаура. Женщина развела руками:

– Ее отец лечил покойного Далай-Ламу, того, что три года назад умер. Тесса с детства в Лхасе росла, мать ее в Китае родилась. Она крестилась, чтобы обвенчаться, но все равно…, – леди Кроу улыбалась:

– Тесса училась у Далай-Ламы, девочкой, а пять лет назад обеты приняла. Буддисты не видят ничего плохого в том, что она церковь посещает, а священники в Индии к такому привыкли.

Лаура решила: «Если я его не застану, то развернусь и уйду».

Наримуне жил в хорошем, скромном пансионе неподалеку от Британского музея. Они с кузеном бродили по галереям Кроу, рассматривая индийские, китайские и японские вещи. Наримуне говорил о японском искусстве. В замке, у него был сад камней и сад воды. Кузен описывал горные деревни, к западу от Сендая, буддистские монастыри, водопады, старые сосны, и соколов, кружащихся в небе. Наримуне читал стихи Сайге и отрывки из «Записок у изголовья».

Лаура рассказывала о тосканских городах, о Сиене и Сан-Джиминиано, о каменных башнях, фресках Джотто и венецианских палаццо. Они не касались друг друга. Наримуне открывал для нее дверь, и отодвигал стул, в ресторане. Они, изредка, краснея, смотрели друг на друга. У него были длинные, темные ресницы, красивые, глубокие глаза.

Кузен называл ее Лаурой-сан, терпеливо, вежливо поправляя ее ошибки в японском языке. Лаура, в Кембридже, попросила его говорить по-японски, ссылаясь на то, что ей необходима практика. О своем предполагаемом, а теперь случившемся назначении, она не упоминала.

– Развернусь и уйду, – девушка, подняла руку к звонку, – значит, не судьба, значит…, – дверь распахнулась, она отпрянула.

Он ворочался всю ночь, вспоминая темные волосы, нежную, смуглую шею, тонкие щиколотки, в туфлях на высоком каблуке. Она играла Шопена, склонившись над фортепьяно, в ее локонах золотыми искрами отражались огоньки свечей. На вечеринку пришло много девушек, но Наримуне никого не видел, кроме нее. Длинные пальцы бегали по клавишам, он вдыхал запах цветов.

Ночью, сидя на подоконнике своей комнаты, он слушал шум капель, стучавших по крыше, и писал стихи. Так было положено поступать, когда человек чувствовал то, что сейчас переполняло его, горькую, пронзительную боль. Наримуне говорил себе, что больше никогда ее не увидит. Он отплывал в Японию, а Лаура оставалась в Европе. Юноша написал о дожде, шуршащем у входа в горную хижину, о мокрой траве на лужайке, об одиноком крике птицы, высоко, в скалах. Он, конечно, сжег бумагу. Как и всех аристократов, его учили стихосложению, однако Наримуне не испытывал иллюзий относительно своих способностей. Он сдул пепел со смуглой ладони:

– Больше ничего не случится. Вы встретитесь в Лондоне, а потом расстанетесь.

Юноша напоминал себе, что самурай не должен поддаваться страстям.

– Она не японка, – говорил себе Наримуне, – вы родственники, но люди разных стран. Ничего не получится…, – он одевался, чтобы пойти на Брук-стрит, когда за дверью раздались шаги.

– Если Лауры дома не окажется, – пообещал Наримуне, – развернусь и уйду. Значит, не судьба. Попрощаюсь письмом и уеду…, – она стояла, сжимая сумку. На Музеум-стрит, ветер вздувал желтые, осенние листья. Девушка часто дышала, темно-красные губы разомкнулись:

– Наримуне-сан, – Лаура смотрела вниз, – я знаю, что вы скоро уезжаете. Я хотела сказать, сказать…, – переступив через порог, он привлек девушку к себе, не думая о прохожих. Лаура задохнулась, оказавшись в его руках. Сумка и шляпа полетели куда-то в угол передней. Он, не глядя, захлопнул дверь. От мягких, теплых волос пахло цветами.

– Вишня, – понял Наримуне, – это вишня. Она вся, как цветок…, – Лаура, приникла к его губам:

– Ночью, когда ждешь своего возлюбленного, каждый легкий звук заставляет тебя вздрагивать: шелест дождя или шорох ветра. Я ждала, так ждала тебя…, – опустившись на колени, целуя ее ноги, он прижался головой к теплым коленям. Лаура оказалась рядом, на ковре. В передней было полутемно, он услышал слабый, легкий стон. Наримуне шептал что-то неразборчивое, нежное, целуя ее шею, маленькую, смуглую грудь, поднимая ее на руки, унося в спальню.

Лаура добралась на Брук-стрит, к вечеру. Она боялась, что отец окажется дома. Наримуне хотел поехать к Джованни и попросить ее руки, однако Лаура уверила его, что предложение можно сделать и позже. Ей пришлось сказать, что она едет в Токио. Они лежали, держась за руки. Наримуне зарылся лицом в ее волосы:

– Очень хорошо, любовь моя. Можно сразу пожениться. Я знаю, ты католичка, но нашим священникам, в храме, такое неважно…, – он поцеловал стройные плечи:

– Мы разберемся. Можно написать римскому папе, попросить разрешения на венчание. В Токио есть католический собор, прошлого века. И у меня в семье были католики. Или поедем в Сендай, – он приподнялся на локте, – на Холм Хризантем…, – Лауре не хотелось думать ни об Уайтхолле, ни о Секретной Разведывательной Службе, ни о дяде Джоне, ни о карьере.

Она даже не предполагала, что такое бывает. Лаура немного знала, чего стоит ждать, однако не чувствовала ни боли, ни страха. Она счастливо закрывала глаза, и смеялась, обнимая Наримуне.

– Только бы папа ничего не заметил, – в ванной, Лаура привела себя в порядок, – или тетя Юджиния. Хотя она обычно на обед не остается, привозит папу и уезжает…, – завтра с утра Лауру ждали в Уайтхолле. Начиналась подготовка к ее новому назначению. Потом они с Наримуне ехали в сады Кью. Лаура застыла с чулками в руках:

– А потом…, – она даже пошатнулась, так это было сладко, – потом…, В Токио я сниму квартиру. Мы сможем свободно встречаться, ночевать друг у друга…, – услышав голоса, Лаура заторопилась. В зеркале отражалось счастливое, разрумянившееся лицо. Быстро натянув домашнее платье, она закрутила волосы узлом на затылке.

– Надо сходить к врачу, женщине, – сказала себе Лаура, – хотя мы были осторожны. Он меня старше, он в таком разбирается. Но все равно, надо быть уверенной. Схожу, перед отъездом, – она спустилась вниз.

Роллс-ройс тети Юджинии поворачивал с Брук-стрит на Ганновер-сквер. Отец стоял у открытой двери, опираясь на костыль. Лаура взглянула на его поседевшую, темноволосую голову:

– Он опять один остается. Когда я выйду замуж, за Наримуне, я в Японии обоснуюсь…, – Лаура, мимолетно, подумала о войне. Девушка успокоила себя:

– Ничего не случится. Даже если Япония вступит в конфликт с Китаем, или Советским Союзом, Британии это не коснется. Папа обрадуется, Наримуне наш родственник…, – в пансионе, она сказала:

– Милый, если ты сейчас сделаешь предложение, папе будет нелегко. Я уезжаю, он меня давно не видел. Я получу отпуск, мы вернемся в Англию, и поговорим…, – Наримуне тяжело вздохнул:

– Хорошо. Это твой уважаемый отец, ты его дочь. Я не могу прекословить. Я просто хочу…, – он провел губами по ее запястью, Лаура чуть слышно застонала, – хочу, чтобы ты стала моей женой, милая. Как можно скорее…, – она уверенно сказала: «Через год, обещаю».

– Придется уйти из министерства, – успела подумать Лаура. Почувствовав его руку, она откинулась назад, на подушки, и все стало неважно.

– Ты вся сияешь, – добродушно заметил Джованни, любуясь ее стройной фигурой в темном платье.

– Никогда не думал, что музей благотворно влияет на цвет лица, – он усмехнулся: «Кажется, что ты плавала, или в теннис играла».

Лаура забыла, что ходила в Национальную Галерею.

– Напишу Джону, – решила она, – попрощаюсь, поблагодарю его. Он хороший человек, пусть будет счастлив. И кузинам напишу, они меня приютили…, – от пиджака отца пахло архивной пылью, и виргинским табаком.

– У него морщины, – поняла Лаура, – на лбу, вокруг глаз, а ему пятидесяти не исполнилось. Он порадуется, когда узнает. В Японию самолеты летают, всего десять дней, и ты на месте. Очень быстро, – она, как в детстве, положила голову на плечо отца:

Лаура помолчала:

– Папа, я в Токио еду, на следующей неделе. Но у меня отпуск, через год, – торопливо прибавила девушка, – и я буду писать, телеграфировать…

Джованни гладил темные волосы:

– На Холме Хризантем помолись, – наконец, сказал отец, глядя в открытую дверь на синее, яркое, осеннее небо:

– Я все…, – он прервался, – все понимаю, милая…, – Лаура всхлипнула:

– Давай завтра к мессе сходим, – она обнимала Джованни, – как в детстве, помнишь? После войны…, – девочкой, отец водил ее на воскресную мессу в Бромптонскую ораторию. После службы они всегда шли в Гайд-парк, и сидели в кафе. Лаура ела мороженое с вафлями, Джованни пил кофе. Он подхватывал костыль: «Мне кажется, кое-кто нас заждался».

Лаура, в бархатном пальто, бросала кусочки вафель птицам. Утки и лебеди толкались у берега пруда, отец крепко держал ее за руку.

– Сходим, доченька, – ласково отозвался Джованни, – и помни, главное, чтобы ты была счастлива…, – Лаура постояла, прижавшись к нему. Девушка подтолкнула отца:

– Ты проголодался. Сделаю флорентийские бифштексы, откроем бутылку вина, из тех, что я привезла. Я кофе сварю, поиграю тебе Шопена…, – она говорила, а Джованни вспоминал карту:

– Господи, как далеко. Ничего страшного, – успокоил он себя:

– Лаура взрослая девочка, разумная. Я не один остаюсь, здесь Юджиния, Джон, дети. Лаура вернется, выйдет замуж, буду возиться с внуками, – он поцеловал теплые, пахнущие вишней волосы: «Спасибо тебе, доченька».

Косой свет пробивался через высокие окна Палаты Общин. На скамьях оппозиции ободрительно зашумели, закричали: «Слушайте, слушайте!»

Глядя на министра здравоохранения, Юджиния, упрямо повторила:

– Я, как депутат от Бетнал Грин и Боу, настаиваю, ваша светлость, на полном отчете о ходе расселения трущоб. Позорно, что в наше время, когда мы пользуемся водопроводом и канализацией, в центре Лондона люди живут в худших условиях, чем где-нибудь в Экваториальной Африке…, – кабинет Юджинии располагался в сердце Ист-Энда, на Брик-лейн.

Леди Кроу приезжала в избирательный округ на метро. Юджиния считала невозможным появляться в Ист-Энде на роскошной машине. Она пешком обходила улицы, говорила с людьми, выслушивала жалобы на домовладельцев, поднимающих арендную плату, встречалась с врачами, обслуживавшими избирателей. Женщина обедала в дешевой забегаловке, сидя за столом с докерами и ремесленниками. Юджиния опекала убежище для женщин и детей, основанное покойной тетей Полиной. Она свободно объяснялась с избирателями-евреями. Леди Кроу хорошо знала немецкий язык. За восемь лет, что она пробыла депутатом от Уайтчепеля, Юджиния начала немного говорить на идиш.

Министр здравоохранения, сэр Кингсли Вуд огладил седоватую бороду:

– Согласно предложенному вами и вашими коллегами плану, уважаемый депутат, – он поклонился в сторону Юджинии, – каждый месяц мы расселяем около двадцати пяти тысяч человек, по всей стране. Конечно, есть затруднения…

– Разумеется, ваша светлость, – Юджиния сжала губы:

– Из разговора с моими избирателями стало ясно, что многие домовладельцы отказываются предоставлять жилье людям с большими семьями.

Она со значением посмотрела на министра здравоохранения:

– Мы настаиваем на рассмотрении каждого такого случая. Мы просим обратить внимание на то, чтобы пожилые люди и семьи с маленькими детьми, если они переселяются в многоэтажные дома, были бы обеспечены лифтами…, – на скамьях консерваторов кто-то закатил глаза, но Юджиния не обратила на это внимания.

В первый раз, услышав ее в Палате, герцог, весело, заметил:

– Ты словно бульдог. Вцепишься в бедных министров, и не оставляешь их в покое, пока не добьешься своего. Думаю, тебе до конца жизни место в Палате обеспечено. Избиратели тебя никуда не отпустят.

В Уайтчепеле, как ни странно, люди были деликатными и не говорили с Юджинией о ее сыне. Кто-то из докеров, на приеме, вздохнул:

– Разные вещи случаются, леди Кроу. Это не ваша вина…, – извинившись, он перевел разговор на что-то другое. Питер, вчера улетел в Берлин, через Амстердам. Провожать его было невозможно. Сына, как обычно, окружали штурмовики Мосли.

– Только бы все хорошо сложилось, – попросила Юджиния, слушая голос министра здравоохранения, – только бы он не рисковал, мальчик мой…, – герцог уверил ее, что визит Питера в Германию безопасен, однако сын встречался с руководством нацистской партии, и лично с Гитлером.

– Я бы не смогла, – внезапно, поняла леди Кроу, – не смогла бы сохранить спокойствие…, – дослушав министра, она вежливо сказала:

– Я ожидаю к декабрю получить полный отчет о расселении в моем избирательном округе и в других округах, где мы имеем дело со скоплением трущоб…, – лейбористы стали аплодировать. Опустившись на скамью, Юджиния поняла, что краснеет.

Она заставляла себя не думать о Джоне. В Ньюкасле, все оказалось просто. Они пошли наверх, и задернули шторы. Оказавшись в его руках, Юджиния, наконец-то, позволила себе заплакать. Она лежала, уткнувшись лицом в его крепкое плечо. Женщина бормотала:

– Пусть бы Питер вернулся, Джон, пусть бы вернулся…, – у него были сухие, ласковые, горячие губы. Почувствовав его поцелуй, Юджиния, устало, облегченно закрыла глаза.

– Вернется, – слышала она шепот, – я тебе обещаю, милая. Все с ним будет хорошо…, – в комнате пахло дымным, осенним лесом, она распустила узел каштановых волос, старая кровать заскрипела. Юджиния, застонала: «Господи, как долго. Я и забыла, как это бывает».

Герцог предложил пожениться, тихо, без излишнего шума. Однако Юджиния знала, что, в случае брака, ей придется оставить парламентскую скамью. Герцог был государственным служащим, хотя это не афишировалось. Она лежала, перебирая сильные пальцы. Джон улыбался:

– Я все-таки джентльмен, дорогая моя. Но ты права…, – Юджиния обняла его.

Джон, вдруг, сказал:

– Я, в общем, давно такого хотел. Но все, – он повел рукой, – не складывалось. А теперь сложилось, – он поцеловал теплый висок, – надеюсь, до конца наших дней…, – его сердце билось ровно, размеренно. Юджиния, слушая четкие удары, неожиданно, поинтересовалась:

– Давно хотел, говоришь. А чего ты ждал тогда?

– У тебя имелся…, – недовольно отозвался Джон, – прямой потомок Шарлеманя, или как его…, Я всего лишь наследник какого-то римского офицера, сидевшего на стене Адриана и сражавшегося с дикими пиктами. До времен Вильгельма Завоевателя у нас титула не было. Куда мне с ним тягаться? – Юджиния расхохоталась.

В один из ее визитов в Париж, Мишель познакомил тетю с французским графом, вдовцом. Племянник реставрировал его семейные картины.

– Я не смогла встречаться с мужчиной, проводившим больше времени перед зеркалом, чем я сама, – задумчиво сказала Юджиния:

– По тебе видно, что ты перед зеркалом только бреешься. Я тебе новый пуловер куплю, в Лондоне. В старом, – она взглянула на ковер, – моль дырки проела.

– Можно заштопать, – он окунул руки в распущенные, тяжелые, каштановые волосы:

– Старое, оно не всегда негодное, Юджиния…, – она прикусила губу, сдерживая стон.

Юджиния очнулась от голоса кого-то из консерваторов:

– Уважаемая депутат долго и горячо говорила о нуждах своих избирателей. А известно ли уважаемому депутату, что ее избиратели подвергаются опасности, являясь мишенью для отвратительных, антисемитских выходок членов так называемого «Британского Союза Фашистов», где, на первых ролях, подвизается сын уважаемого депутата, мистер Питер Кроу? – консерваторы затопали ногами. Юджиния, сжав зубы, заставила себя поднять голову.

После дебатов, добравшись до кабинета, она попросила секретаря принести крепкого кофе. Консерваторы внесли билль о запрещении ношения униформы гражданскими лицами. Штурмовики Мосли, во главе с Питером, пока что свободно разгуливали по Лондону в черных рубашках. Мистер Адамс, депутат от Лидса, известный антифашист, прямо назвал Питера опасным сумасшедшим.

– Все, как обычно, – Юджиния взялась за почту: «Что Адамс говорил? Мы три года бездействуем, наблюдая появление нового британского фюрера, мистера Мосли, и его правой руки, мистера Кроу».

Сверху лежала телеграмма. Юджиния распечатала ее:

– Дорогие родственники, вчера появились на свет мальчики, близнецы, по шесть фунтов каждый, здоровые и крепкие. Эстер себя отлично чувствует, посылаем нашу любовь…, – телеграмму подписал Давид Мендес де Кардозо:

– Добрался из Маньчжурии, или где он обретался. Успел к родам. Хаим обрадуется, два внука. А у меня, когда появятся? – подумав о Маньчжурии, Юджиния вспомнила, что Наримуне отплывает на следующей неделе в Японию. Лаура, по словам герцога, получила назначение в Токио.

– Они встретятся, – Юджиния закурила папироску, – но бедный Джованни. Италия почти рядом, а теперь Лаура далеко, на краю света…, – Юджиния сама читала почту и отвечала на письма.

Погрузившись в работу, она встрепенулась, когда заскрипела дверь. Леди Кроу поднялась, оправляя бежевый, твидовый жакет от мадам Скиапарелли: «Чем я обязана, сэр Уинстон…»

У него было лицо бульдога, твердое, упорное.

– Я вашему секретарю велел еще две чашки кофе принести. Голова болит, – Черчилль помолчал, – погода меняется. Бабье лето закончилось, – он, неожиданно легко, опустился в кресло.

Юджиния еще никогда не разговаривала наедине с хорошим другом герцога, бывшим членом кабинета министров, а ныне просто депутатом парламента. В бытность Черчилля министром внутренних дел он отдавал приказы о подавлении демонстраций суфражисток, в которых участвовала тогда еще мисс Юджиния Кроу.

Он пил кофе, покуривая сигару:

– У вас подбородок вашей бабушки, леди Кроу. Я имел честь ее знать, когда она еще, так сказать, в отставку не ушла. Вы в то время с плакатами разгуливали, добиваясь предоставления женщинам избирательного права. Ее подбородком железо можно было резать, вашим тоже. Вы сегодня хорошо держались, в Палате, – он стряхнул пепел.

Юджиния вскинула подбородок:

– Добивались, и добились, сэр Уинстон. Вы у меня хотели что-то спросить? – он покачал головой:

– В общем, нет. Считайте, что я пришел сказать вам комплимент, леди Кроу.

У двери Черчилль оглянулся:

– Вам и вашей семье. Вы четыреста лет служите Британии, и, я уверен, будете делать это и дальше.

Он обвел рукой кабинет:

– Здесь, на ваших заводах, и даже, – Черчилль повернул бронзовую ручку, – на континенте, – серые глаза потеплели:

– Мы этого не забудем, обещаю.

Черчилль тихо вышел, Юджиния оперлась на стол:

– Он знает. Джон говорил, что три человека знают, кроме меня, самого Джона и Джованни. Даже король ничего не подозревает. Так безопасней…, – по Лондону ходили слухи, что миссис Симпсон, предполагаемая жена короля, близка с новым послом нацистской Германии, Иоахимом фон Риббентропом. Юджиния присела на край стола: «Знает. Он пришел, чтобы поддержать меня».

Возвращаясь в кабинет, он думал, что политика умиротворения Гитлера, ведущаяся премьер-министром, рано или поздно покажет полную непригодность. Он понимал, что Британии придется выбирать между бесчестием сделки с нацистами, и войной, и она, скорее всего, выберет бесчестие. Остановившись у окна, он посмотрел на серую Темзу:

– То есть войну. Другого не случится.

Вода вздувалась под сильным ветром с востока, по мосту тек поток автомобилей, над Темзой кружились чайки. Черчилль знал, что Британия не была готова к войне:

– Надо готовиться, – разозлился он, – правильно Джон говорил. Вооружать авиацию, менять истребители, заниматься военным флотом. Когда я стану премьер-министром, – решил Черчилль, – я ее заберу в кабинет. Возьмет на себя промышленность, она отлично разбирается в производстве. Сын ее, наверняка, в армию захочет пойти, но я его не отпущу. Пусть управляет концерном. Нам понадобится сталь, много…, – он вздохнул:

– Если он доживет до войны.

Черчилль слышал, как депутаты осторожно обходят его по дуге, стараясь даже не дышать. Он еще немного постоял, и пошел к себе.

За обедом, на Ганновер-сквер, Юджиния упомянула о визите Черчилля. Джон усмехнулся:

– Он хотел на тебя поближе посмотреть. Должно быть, какие-то планы строит, на будущее…, – Юджиния оглядела отделанную каррарским мрамором столовую: «Джованни совсем один остается, надо ему помочь».

– Поможем, – согласился герцог, помахав телеграммой, что Юджиния принесла из палаты:

– Поедем в Harrods, выберем подарки. Скоро и мы с тобой, – он взял ее руку, – внуков дождемся, – они говорили свободно, герцог ручался за особняк. Юджиния сначала стеснялась приходить сюда. В особой комнате, на первом этаже круглосуточно дежурили охранники. Джон поднял бровь:

– На шестом десятке мне неудобно пользоваться нашим традиционным способом ухаживания, то есть люком в крыше. Люди у меня проверенные, никаких слухов не пойдет.

В кабинете герцога, над камином, висел: «Подвиг сэра Стивена Кроу в порту Картахены». Они разожгли огонь. Погода, действительно, менялась, вечер был сырым. Юджиния, посмотрела на золотистые искорки в бокале портвейна:

– Стивен на него похож, – она кивнула на портрет, – лицо упрямое. Зачем он отпуск взял, ты мне говорил? – герцог погладил теплый шелк платья на плече:

– Должно быть, в Испанию отправился, с приятелями, – отозвался он:

– Такого им никто запретить не может. Решили провести отпуск на юге…, – Юджиния прижалась головой к его груди:

– Кровь Ворона. Впрочем, и у нас она имеется, и у Холландов. У всех, в общем…, – проводив сына в Кембридж, Джон велел ему держать глаза открытыми и сообщать обо всех подозрительных визитерах. По словам Маленького Джона, Тони уехала в Манчестер, писать статью о профсоюзах.

– Пройдет, – успокоил себя герцог, – это юношеское. Бабушка Полина курьером у Маркса подвизалась, по молодости лет. Тони получит диплом, встретит хорошего человека, выйдет замуж…, – дальше он старался не думать. Джон вообще, в последние дни, предпочитал думать только о делах. Канарейка готовилась к отлету. Они надеялись, что теперь получат, свежую информацию о планах японских военных.

– Давид работал в Маньчжурии, – вспомнил Джон, – однако он врач. Он с японской армией, должно быть, и не сталкивался.

– Надо Хаиму поздравление отправить, – сказал он вслух, забирая у Юджинии хрустальный бокал.

– Но я пока что не дед, а ты не бабушка…, – она шептала что-то ласковое, а Джон вспоминал разложенные по столу рентгеновские снимки, в кабинете врача, на Харли-стрит.

– Но я почти прекратил кашлять, – растерянно сказал Джон. Указка обвела светлое пятно на левом легком.

Доктор сочувственно посмотрел на него:

– Ваша светлость, вы прекратили кашлять, потому, что легкие оправились. Следы отравления исчезли. Болезнь…, – он замялся. Джон прервал его: «Опухоль».

– Опухоль, – согласился врач, – к вашему давнему поражению отношения не имеет. Кашель вернется. Начнутся боли, слабость…, – Джон застегнул потрепанный пиджак: «Я знаю, доктор. Моя мать умерла от рака, когда ей еще пятидесяти не исполнилось. Сколько мне осталось?»

Он вдыхал пряный аромат сандала, целовал обнаженное, белое плечо, слышал легкий стон:

– Два года. Может быть, три. Три, пожалуйста. Мы не готовы к войне, совсем не готовы. Господи, дай нам хотя бы немного времени…, – Джон поцеловал лазоревые глаза Юджинии, нежные веки:

– Я тебя люблю, – сказал он тихо, – так люблю.

Юджиния замерла в его руках. Джон обнимал ее, слыша шорох осеннего дождя за окном.

 

Часть третья

Париж, осень 1936.

Он любил приезжать на стройку рано утром, перед рассветом, когда рабочие еще не приходили, и здание было тихим. Он касался ладонью стен, чувствуя надежность прохладного, крепкого камня. Вилла стояла на своем участке, в Нейи-сюр-Сен, примыкая к Булонскому лесу. Гропиус, в Веймаре, учил их, что здание должно быть функциональным и простым.

– Как сама природа,– говорил архитектор, – в ней нет излишеств. Функция диктует форму, а не наоборот. У каждого животного и растения есть своя ниша. Занимая ее, они обретают наиболее подходящие очертания. Подобное должно случиться и с вашими постройками. Сделайте их частью окружающего пространства.

Оставив на дороге низкий, черный лимузин Renault, он открыл ворота, грубо сваренные из серой, индустриальной стали. Участок обнесли оградой из портлендского камня. Материалы для виллы заказывались в Англии и Америке. Он не вел дела с Италией и Германией. Один из поставщиков, предложил немецкие краски, по очень выгодной цене. Он разъярился:

– Мой учитель, месье Гропиус, еле вырвался из нацистской Германии. Пока я жив, ни в одном моем здании, не будет и гвоздя, произведенного в странах, где правят Гитлер и Муссолини.

В его архитектурном бюро, из пятнадцати работников, треть была недавними эмигрантами из Германии. Поехав к министру внутренних дел, он убедил чиновника, что эти люди принесут пользу Франции. Гропиус был в безопасности, в Англии, однако Мис ван дер Роэ, тоже его учитель, не мог выехать из Германии. Школу Баухауса, его колыбель, рагзгромили штурмовики.

Он смотрел на еще не отделанную виллу. Участок, естественным образом, понижался к юго-западу. Оценивая местность, он вспоминал дома в Оклахоме, Техасе и Аризоне.

– Солнце, – пробормотал он, – заходящее солнце, и простор.

Все получилось именно так, как он хотел. Сдела низкую террасу перед юго-западным фасадом, он поставил на стену огромные окна. Вилла будто следила за солнцем. Здание вписывалось в рельеф участка, поднимаясь вверх, простираясь по склону небольшого холма. Выстроенная из белоснежного, драгоценного колорадского мрамора вилла, напоминала раковину, опоясанную лентой сверкающего в рассветном солнце стекла.

Он, иногда, подумывал о переезде в Америку, где он получил две таблички. В Филадельфии, он выстроил синагогу, из серого гранита, напоминающую диковинный цветок, а в Сан-Франциско, в долине Напа, на берегу озера, возвел загородную виллу для местного магната. Здание, казалось, вырастало из тихой, зеркальной воды.

Фрэнк Ллойд Райт обещал ему отличные комиссии в Америке. Он считался самым талантливым из молодых архитекторов Европы. У него имелось американское гражданство. Он родился на Панамском канале, где его отец заведовал возведением шлюзов.

Однако в Америку надо было плыть на лайнере. С матерью на руках, путь был невозможен, как невозможно было ее оставить во Франции. Он позволял себе уезжать не больше чем на два-три месяца, иначе матери становилось хуже. Она привыкла к его визитам, дважды в неделю. Каждый раз, когда ему надо было отлучиться, он долго и терпеливо объяснял матери, что непременно вернется.

Голубые глаза были детскими, доверчивыми, она отворачивалась, смотря куда-то вдаль. Он, несколько раз, повторял свои слова. Тогда мать начинала понимать, хотя бы немногое.

Неврологический сифилис протекал медленно, однако ноги матери уже парализовало, несколько лет назад. Она постепенно теряла зрение, и страдала припадками. Он вез ее из Ялты в Стамбул, в грязном, забитом людьми трюме одного из последних пароходов. Мать лежала, свернувшись в клубочек. Она стонала, едва слышно, будто раненое, умирающее животное. Он боялся, что мать, бродя, не в себе, по деревням на Перекопе, заразилась тифом, однако жара у нее не было. Он не успел, вернувшись с ней в Ялту, позвать врача.

Толпа осаждала пароходы, стреляя в воздух, падая с трапов в холодную, ноябрьскую воду Черного моря. Выл ветер, гремели обледеневшие снасти. Махновцы форсировали Сиваш и прорвали оборону белой гвардии. Ходили слухи, что взяты Джанкой и Симферополь, что красные, каждый день, расстреливают сотни военнопленных и гражданских.

За два месяца до этого отец отправил его с Перекопа в Ялту. Он, сначала, сопротивлялся. Отец вздохнул:

– Поучишься немного, милый мой. Ты с четырнадцати лет воюешь. В Ялте много профессоров, из Москвы, из столицы. Надо думать о будущем, Федька, – отец потрепал его по рыжей голове. Отец руководил строительством укреплений на Перекопе, мать заведовала медицинскими сестрами. Федор перед отъездом зашел в полевой госпиталь. Он обнял мать, наклонившись, вдыхая тонкий аромат ландыша. Она не доходила сыну головой и до плеча. Белокурые волосы она убрала под серый, сестринский платок. Голубые, яркие глаза улыбнулись.

– Я за отцом присмотрю, – пообещала Жанна Генриховна, – не волнуйся. Возьми, – она стянула с пальца, кольцо с алмазом, – может быть, в Ялте девушку встретишь, что по душе придется. Все здесь собрались…, – мать помолчала, – а тебе двадцать лет, милый…, – поцеловав мать в теплый, высокий лоб, он повесил кольцо на цепочку от крестика.

Если бы он тогда не забрал алмаз, то камень, конечно бы, сгинул, как сгинул отец, расстрелянный комиссаром Вороновым на глазах у матери, как угас ее разум, как пропало все.

Он стоял, засунув руки в карманы английской, замшевой куртки, глядя на виллу.

В Ялте он месяц поучился у профессора из Академии Художеств, черчению и архитектурному рисунку. На Перекопе было спокойно, но потом гонец от Врангеля привез известия, что красные перешли в контрнаступление, окружив часть, где служил отец, где размещался госпиталь матери.

Федор поехал на север. По словам Врангеля, отца расстреляли, а мать пропала без вести. Выслушав генерала, Федор угрюмо сказал:

– Я, ваше превосходительство, демобилизованный. Штатский. Студент. Вы не можете запретить мне перейти линию фронта. Я должен найти тело отца, должен…, – он запнулся. Врангель кивнул: «Не могу, Федор Петрович. Бог вам в помощь».

Тело отца он не отыскал. Оно, наверное, до сих пор лежало в пустынных просторах Северного Крыма, в неизвестной могиле.

– Как церковь в Зерентуе, – Федор поднял желтый, осенний лист, – один пепел от храма остался. Прах и пепел…, – мать он нашел в разоренной красными деревне, за линией фронта. В поселке стояла какая-то кавалерийская часть.

Отца расстрелял комиссар Воронов. Федор знал, кто такой Воронов на самом деле. Покойный дядя Михаил, до войны рассказал все его отцу, а отец ничего от Федора не скрывал. Врангель сообщил Федору, что Воронова убили через два дня после смерти полковника Воронцова-Вельяминова. Сжав зубы, Федор заставил себя не материться.

Он бродил по деревням, в тулупе и шапке. Конец осени оказался неожиданно холодным. Федор притворялся крестьянином, строителем. Он и не ждал, что мать жива, однако, в одной из деревень услышал, что красные держат при себе какую-то женщину, безъязыкую, потерявшую разум.

Для него не составило труда, ночью, пробравшись в избу, где стояли командиры, перестрелять пять человек. Федор воевал с четырнадцати лет, и отлично владел оружием. Он вытащил мать из чулана, почти обнаженную, в рваной рубашке, со сбившимися в колтун волосами, с порезанными, грязными ногами. Федор не поверил крестьянам, сказавшим, что женщина не в себе. Однако все оказалось правдой. Мать так и не оправилась.

Денег у них не было. Все вклады отца лежали в Волжско-Камском банке. Средства, как и все остальное, как и вся прошлая их жизнь, превратились в прах. В Париже их ждала квартира, в Лондоне жила родня, однако до Европы надо было доехать. Устроившись в Стамбуле грузчиком, Федор отправил телеграмму тете Юджинии. Он, наконец, привел мать к врачу. Прошло два месяца, как они отплыли из Крыма. Доктор сказал, что, если бы лечение начали сразу, то сифилис мог бы остановиться.

– Сальварсан очень эффективен, – врач развел руками, – но мы потеряли время. Боюсь, теперь болезнь будет прогрессировать.

Мать сидела, сложив руки на коленях, глядя куда-то вдаль. Федор заставил себя успокоиться. Юноша, тихо, спросил: «Она даже меня не узнает. Долго…, долго так будет продолжаться?»

– Может быть, – врач ободряюще взглянул на него, – когда вы довезете ее до Франции, до привычной обстановки, что-то изменится. Я, к сожалению, видел много женщин, бежавших из России. Женщин, девочек…, Пережитое ими, господин Воронцов-Вельяминов, неописуемо. Человеческий разум часто не может с таким справиться…, – в Стамбуле Федор отдал матери кольцо, в надежде, что она узнает камень. Чуда не случилось. Она не узнавала ни иконы Богородицы, ни семейного клинка. Вещи остались в Ялте, отец не брал реликвии на Перекоп. На рю Мобийон, матери, действительно, стало немного легче. Она бродила, ощупывая стены. Федор даже заметил на ее лице тень улыбки.

Мадам Дарю, похудевшая, из-за войны, но бодрая, всплеснула руками:

– Месье Теодор, не беспокойтесь. Моя кузина отменная сиделка, всю войну прошла. Мы о мадам Жанне позаботимся. Вы займитесь месье бароном…, – Федор сначала не понял, о ком говорит консьержка. Дядя Пьер погиб, в сражении при Ипре, но Федор помнил его сына годовалым, толстеньким, белокурым ребенком.

В квартире на набережной Августинок он нашел высокого, худого, восьмилетнего мальчишку. Мишель ухаживал за больной матерью, ходил в школу, и каждый день занимался рисунком в Лувре. Кузен хотел стать реставратором, он любил историю, и отлично знал все картины в музее.

– Я еще бабушку Марту помню, – Федор, невольно, коснулся шеи. Тринадцать лет он носил простой, серебряный крестик.

– Из нас, молодых, никто ее не знал. А я помню…, – он увидел подернутые, сединой, бронзовые волосы, вдохнул запах виргинского табака, почувствовал прикосновение крепкой, маленькой руки.

Приходя на рю Мобийон, Федор обнимал мать, но редко дожидался ответных объятий. Руки у Жанны слабели. Она сидела в инвалидном кресле, на балконе, глядя на крыши, Сен-Жермен-де Пре. Медсестра читала ей газеты и книги. Федор купил патефон, и пластинки с любимой музыкой матери, Моцартом и Шопеном. Гулять она не могла, с тех пор, как ей парализовало ноги. Жанна не любила покидать квартиру. Она дрожала, слыша гудки машин, и закрывала голову руками. Врач навещал мать каждую неделю, но Федор, знал, что остается только ждать.

Когда он учился у Гропиуса, в Германии, он каждые два месяца ездил домой, повидать мать.

– Если бы я взял кольцо в Берлин, – подумал Федор, – я бы его отдал. Я бы ей все отдал…, Тринадцать лет прошло, – рассердился он на себя, – оставь, забудь. Ты ее больше никогда не увидишь. Где ее искать, немку по имени Анна…, – он больше ничего о ней не знал.

Каждую ночь, тринадцать лет, он искал ее рядом, видел дымные, туманные серые глаза, целовал черные, пахнущие жасмином волосы. Он держал в потайном отделении блокнота рисунок, сделанный в его комнате, в Митте. За окном хлестал дождь. Она лежала, обнаженная, закинув тонкую руку за голову. На жемчужной коже виднелся розовый, свежий шрам, немного выше локтя.

Федор тогда не спросил, откуда он.

– Забудь, – он посмотрел на часы, – оставь, Федор Петрович.

Он должен был успеть на два ремонта, встретиться с новым заказчиком, заехать к матери, с провизией от Фошона. Вечером кузен ждал его в кабаре Le Gerny, на Елисейских полях. Пела малышка Пиаф. Федор хотел позвонить какой-нибудь подружке, но махнул рукой.

Обед предполагался холостяцким. У кузена гостил его коммунистический приятель, Джордж Оруэлл. Писатель в Париже не оставался, а ехал в Испанию. Мишель, кажется, в Мадрид, не собирался. Федор, думая об этом, облегченно выдыхал. Он вырастил и выучил мальчишку, и совсем не хотел, чтобы кузен, в двадцать четыре года, сгинул где-нибудь в окопах.

– Он стрелять не умеет, – пробормотал Федор, – а я до сих пор не забыл, как это делается. Он коммунист, – Федор закурил «Галуаз», – но лучше коммунист, чем нацист. Бедная тетя Юджиния…, – ворота заскрипели, он обернулся.

– Месье Корнель! – удивился десятник, месье Эвре: «Вроде все в порядке. Сегодня отделкой занимаемся, как положено».

В Европе и Америке, Федор строил под именем Корнеля, так было удобнее. Он понимал, что в России ему никогда, ничего не возвести.

– Папа Транссибирскую дорогу прокладывал, мосты проектировал. Дорога осталась, а отца больше нет. Ничего нет…, – он аккуратно выбросил окурок в ящик для мусора. Федор штрафовал рабочих за грязь на участке.

– Я ненадолго, месье Эвре, – они прошли в деревянную времянку. Федор, сбросил куртку: «Дайте-ка мой наряд».

Старую, холщовую куртку и штаны покрывали пятна краски и мела. Взглянув в расписание работ на стене, он похлопал десятника по плечу: «У меня есть время, месье Эвре».

Лестницы уходили вверх, на второй этаж. У стен огромной гостиной стояли леса. Федор подхватил ведро со штукатуркой: «Начнем».

Рабочий кабинет Мишеля в Лувре помещался в крыле Денон, выходящем на Сену. Для реставрации был важен свет, а река отражала солнце, даже в пасмурный день. Сияние наполняло просторную, с высоким, лепным потолком, комнату. Вдоль стены выстроились картонные ящики. Наследники Эдмона де Ротшильда, умершего два года назад, согласно завещанию, передали музею коллекцию барона, четыре тысячи гравюр, три тысячи рисунков, пять сотен картин, лежавших в подвале, и рукописные книги. Мишель предпочитал не интересоваться точным количеством ценностей, понимая, что разбор коллекции займет года два.

На работу он ходил пешком, вдоль Сены, вспоминая год, проведенный в Италии. Мишель учился в Сорбонне, а потом Теодор отправил его на юг. Кузен заметил, что ни один архитектор или художник еще не миновал Рима и Флоренции.

– Теодор сам туда ездил, – Мишель сидел на подоконнике, любуясь Левым берегом, – тогда Муссолини уже был диктатором. Вернувшись, он сказал, что больше и ногой не ступит в фашистские страны. Он не берет никаких заказов из Италии, или Германии. Впрочем, в Германию его никто и не пригласит, – на столе у Мишеля лежала L'Humanité с его статьей о нацистской чистке немецких музеев от «дегенеративного» искусства. Так в Германии называли экспрессионизм, сюрреализм, и архитектуру Баухауса.

Мишель не был поклонником новых стилей, однако написал, что месье Эгон Шиле, был и остается великим художником, а президент Имперской Палаты Изобразительных Искусств, месье Адольф Циглер, должен стыдиться, что запятнал свое имя гонениями на признанных мастеров. В статье цитировались слова Циглера:

– Уродливые строения Гропиуса, и его учеников, в частности, дегенеративные проекты герра Корнеля, не имеют права называться архитектурой.

До прихода Гитлера к власти, кузен успел, вместе с Гропиусом, выстроить во Франкфурте жилой квартал с доступными домами, для рабочих.

– Теодору понравится, – усмехнулся Мишель, – надо взять газету, в кабаре. Как Циглер может писать такое? Он сам художник и неплохой…, барон легко соскочил с подоконника.

В кабинетах запрещали держать чайники, или электрические плитки. За кофе Мишель ходил вниз, в столовую для работников музея. Курил он во дворе. Картины, и графика не любили табачного дыма. Посреди мастерской, на мольберте, укрытое холстом, стояло «Купание Батшевы» Рембрандта. Мишель проводил обыкновенный, ежегодный уход за картиной. Приподняв холст, он посмотрел на золотистые волосы обнаженной женщины. Модель Рембрандта всегда напоминала ему кузину Элизу, из Мон-Сен-Мартена. Мишель, глядя на нее, невольно покраснел. Когда кузина Лаура гостила в Париже, он, украдкой, любовался ее темными волосами, тонкими, красивыми руками. На набережной Августинок стояло фортепьяно матери Мишеля. Кузина, приходя на обеды, играла Моцарта и Шопена.

– Оставь, – сказал себе Мишель, – у нее карьера, она государственный служащий. Она родственница. И кузина Элиза тоже.

Мишель каждый год ездил в Бельгию. Во время войны коллекцию де ла Марков надежно укрыли в подвалах. Мон-Сен-Мартен пострадал от артиллерийских обстрелов, но замок восстановили. С картинами, несмотря на четыре года войны, ничего не случилось. Дядя Виллем, все равно, приглашал Мишеля присмотреть за коллекцией.

Молодой барон де ла Марк был его ровесником, юноши сдружились. Виллем даже взял Мишеля в шахты, посмотреть, как добывают уголь. Отца Виллема тяжело ранило, на войне. Когда сын закончил Гейдельбергский университет, и вернулся в Бельгию, дядя Виллем передал управление делами в его руки. Элизе исполнилось семнадцать. Кузина училась в монастыре траппистинок, в Флерюсе. На летние каникулы девушка приезжала домой. Мишель, осторожно, поинтересовался, собирается ли она получать университетский диплом. Элиза удивилась:

– Разумеется, кузен. Я хочу стать журналистом, поступлю в Лувен. Я в монастыре, – девушка улыбнулась, – но это просто семейная традиция. Мама тоже в пансионе училась, и вообще…, – Элиза повела рукой:

– Мама и папа, очень набожные люди. Им было бы тяжело, если бы я отказалась в обители жить. У нас хорошая школа, – гордо добавила Элиза, – и математику преподают, и физику. У многих сестер есть дипломы.

Де ла Марки ездили в паломничества, в Рим, на благословение к его святейшеству, в Лурд, и в Лизье, в строящуюся базилику Святой Терезы. Блаженная Елизавета Бельгийская, мать дяди Виллема, дружила со святой. Тереза, в «Истории святой души», назвала баронессу духовной наставницей.

В Мон-Сен-Мартене, в храме Иоанна Крестителя, стояли саркофаги Элизы и Виллема. В городок стекались католические паломники со всей Европы. Дядя Виллем рассказал Мишелю, что его родители умерли в один день, почти в одно мгновение. Они стояли в церкви, глядя на вышивки святой Бернадетты, на письма святой Терезы. Дядя Виллем вздохнул:

– Они долго прожили. Всегда были рядом, всегда вместе. Папа Пий меня уверил, что через несколько лет их канонизируют, – барон перекрестился. Мишель, отчего-то подумал: «Интересно, как это, быть сыном двух святых?»

Дядя Виллем, тихий, скромный человек, признался Мишелю, что хотел принять обеты.

– Но мама и папа сказали, что и в мире можно праведником быть, – он развел руками, – как они делали. Я поздно женился, после сорока…, – тетя Тереза, жена дяди Виллема была на десять лет его младше. Она провела почти всю жизнь в монастыре. Девушка покинула обитель, оказавшись единственной наследницей графского титула. Ее неженатый, младший брат, погиб в Бельгийском Конго, во время научной экспедиции. Тете Терезе, когда она вышла замуж, было за тридцать. Мишель, иногда, подозревал, что дядя Виллем и его жена, после появления детей, решили вести такую же жизнь, как и его родители. Однако у кузенов он, конечно, об этом не спрашивал.

Мишель поинтересовался у дяди Виллема, почему тот пошел в армию. Барон удивился:

– Как иначе, милый? Это моя страна, моя родина. Надо было ее защищать. Я верующий человек, но и кюре воевали, капелланами. Гитлер поплатится за то, что в Германии происходит, с католиками…, – дядя Виллем помрачнел:

– Убивать детей, лишать людей права завести семью…, – немецкие паломники, приезжавшие в Мон-Сен-Мартен, рассказывали об арестах священников. По слухам, в особых центрах, врачи умерщвляли умственно отсталых детей, и стерилизовали психически больных. Папа Пий пока молчал, а, значит, молчали и католики. Мишель был уверен, что это ненадолго.

– Невозможно, – он спустился вниз, – невозможно, чтобы так продолжалось. Кузен Аарон в Берлине, пытается спасти несчастных…, Господи, – он перекрестился, – помоги им, пожалуйста. И Джордж в Испанию едет…, – Оруэлл жил у него в квартире, на набережной Августинок.

Летом франкисты устроили попытку переворота. Мишель, по заданию партии, помогал переправлять в Испанию европейских коммунистов. На набережной Августинок, в рабочем кабинете, Мишель устроил мастерскую. Он отлично работал с бумагой и печатями, подделывал любой почерк, и снабжал товарищей нужными документами. Теодор ни о чем не подозревал. Мишель опасался, что кузену такое не понравится. Он привык относиться к Теодору, как к отцу. Родного отца Мишель не помнил. Барон де Лу отправился в армию, начальником госпиталя, когда мальчику исполнилось два года.

– Ладно, – успокоил себя Мишель, – Теодор у меня нечасто бывает. Я аккуратен, всегда все прячу.

Он курил, отпивая крепкий кофе, щурясь от яркого солнца, слыша гудки автомобилей на набережной. Мишель размышлял, какие краски использовал Рембрандт для волос Батшевы, цвета старого, тусклого золота. Ему, внезапно, пришло в голову, что он бы пригодился и в Германии. Он бы мог обеспечивать евреев проездными документами.

– Надо поговорить с товарищами, – сказал себе Мишель. Над ухом раздался голос служителя: «Месье де Лу, возьмите почту, чтобы к вам не подниматься. И вам записка, месье Верне вызывает».

Директор музея просил Мишеля зайти. Юноша почесал белокурую голову:

– Наверняка, поторопит меня с разбором картин Ротшильдов.

Прислали гранки его статьи о Рембрандте, пришло письмо из музея в Ренне. Мишеля просили сделать экспертизу картин, недавно предложенных дарителями.

– Еще время надо найти, – хмыкнул Мишель, – хотя можно заодно посмотреть, как обстоят дела в отеле Монтреваль.

После войны, де ла Марки подарили здание государству. В особняке разместили, городскую художественную галерею. Охотничий дом стоял в долине Мерлина. Де ла Марки, приезжая во Францию, часто его навещали. Сверху лежала телеграмма. Распечатав ее, Мишель улыбнулся. Кузен Давид сообщал о рождении близнецов.

– Надо съездить, подарки купить, – Мишель взглянул на часы: «Сначала к директору».

Он предполагал, что месье Верне будет интересоваться, как обстоят дела с каталогом коллекции, но директор помахал перед его носом официальным письмом на бланке Лиги Наций.

– Вы отправляетесь в Мадрид, месье де Лу, – Верне оценивающе глянул на Мишеля:

– Я помню, вы диссертацию по испанской живописи писали. Лига Наций рекомендовала Музею Прадо эвакуировать коллекции, на случай, – Верне пощелкал длинными пальцами, – непредвиденных обстоятельств. Поедете представителем от европейского художественного сообщества, с мандатом Лиги Наций, – он остановился у огромного окна, выходящего на Квадратный Двор. Мишель понимал, что непредвиденными обстоятельствами может оказаться штурм Мадрида войсками франкистов.

– Они испанцы, – сказал себе Мишель, – они не станут стрелять по национальным сокровищам, по Веласкесу, Эль Греко, Гойе…, – Мишель хорошо знал испанский язык, со времен поездок в Мадрид, где он занимался с куратором в Музее Прадо.

– Довоенных поездок, – поправил он себя.

У него оставалось две недели на профилактику Рембрандта, и передачу коллегам работы по коллекции Ротшильда. Потом его ждали в Мадриде. Спускаясь в подвалы, Мишель напомнил себе, что надо проверить гранки статьи, и написать в Ренн. Он прислонился к стене:

– Теодор будет волноваться. Но я не могу не поехать, это моя обязанность, как художника, как реставратора, а вовсе не как коммуниста, – Мишель, невольно, улыбнулся: «Теодор поймет. Он сам архитектор».

Мишель, решил, до отъезда, сделать черновой каталог. Он внес в документы две сотни холстов, сверяясь с бумагами, полученными от наследников барона. Для каждой картины требовалось определить провенанс, разобраться с авторством и оценить состояние живописи.

В подвалах было тихо. Он работал у большого стола, рядом с полукруглым, выходящим во двор окном. Электричества сюда не провели. В сумерках Мишель включал реставрационный фонарик.

– Как шахтеры, – Мишель склонился над столом, – они тоже лампы на голове носят. Только у меня каски нет…, – достав из ящика очередную картину, он, осторожно, открыл холст.

– Не может быть такого…, – пробормотал Мишель. Он быстро поднялся наверх, в комнату служителей, где стоял телефон. Кузен, на его счастье, оказался в бюро. Мишелю не пришлось искать его по строительным площадкам.

– Приезжай немедленно в Лувр, – велел Мишель, – ты должен все увидеть.

Во дворе, в окнах крыла Сюлли играло низкое, вечернее солнце. Дул ветер с реки, звонили колокола Нотр-Дам. Мишель вспомнил четкий, красивый почерк на обратной стороне картины, выцветшие чернила. Он глубоко затянулся папиросой:

– Не думал я, что такое случится.

О картине Мишелю рассказывал Теодор. Кузен слышал о холсте от бабушки Марты. Он, единственный, из молодежи, видел ее, в Лондоне. Кузену исполнилось тринадцать, когда бабушка, с дядей Мартином, и его женой, погибла, на «Титанике».

Ожидая кузена, Мишель принес холст наверх, в кабинет. Он вспомнил кладбище в Мейденхеде, с гранитным памятником, тем, кто не вернулся с морей. Мишель, отчего-то, подумал:

– Кузен Стивен летчик. Он не коммунист, однако, он вряд ли останется в стороне от борьбы с фашистами.

Они знали, что Питер Кроу, поклонник Гитлера. Мишель не встречал сына тети Юджинии. Когда юноша навещал Лондон, кузен уже порвал с семьей.

– Как он может, – поморщился Мишель, – долг любого просвещенного человека, сейчас, бороться с нацистами…, – Мишель, аккуратно устроил, холст на рабочем столе. Он предполагал, что не встретит затруднений у директора музея. Картина числилась в составе коллекции Ротшильдов, но в каталоге проходила, как творение неизвестного художника, конца восемнадцатого века.

– Надо сообщить тете Юджинии, – размышлял Мишель, – она говорила, что бабушка Марта оставила описание картины, в конторе у Бромли.

В провенансе говорилось, что холст купили в семидесятых годах прошлого века, у парижского антиквара. Мишель повертел расписку от продавца картины:

– После Коммуны. Тетя Марта в Париже жила, во время Коммуны. Мне Теодор рассказывал, – Мишель не застал бабушки Эжени, она умерла до его рождения.

– И тетя Жанна после Коммуны родилась…, – Мишель навещал тетю. Она, правда, его не узнавала, и не могла узнать, однако Жанне нравилось рассматривать художественные альбомы, что ей приносил племянник. Мишель хорошо помнил, как болела и умирала его мать. Уходя с рю Мобийон, он заворачивал в церковь Сен-Сюльпис и садился куда-нибудь на задние ряды. Он не молился, только просил, чтобы тете Жанне и кузену стало немного легче.

Мишель вступил в партию студентом Эколь де Лувр. Он учился в те времена, когда и дня в университетах не обходилось без стычек между социалистами и сторонниками правых, радикальных движений, Аксьон Франсез, и лиги «Огненных крестов».

Мишель, хоть и был наследником титула, отказался вступать в Аксьон Франсез. Они поддерживали восстановление во Франции монархии. Мишель, терпеливо, замечал:

– Господа, Третьей Республике шесть десятков лет. Если вы хотите пересмотреть итоги революции, то для подобного уже поздно.

К чести Аксьон Франсез, они не разделяли фашистских идей. Тем не менее, Мишель прекрасно понимал, что молодчики из правых союзов не любят Гитлера и Муссолини просто за то, что они не французы, а вовсе не из-за недовольства их политикой. Мишелю всегда был противен антисемитизм. Когда речь заходила о том, что иностранцы ничего хорошего Франции не принесли, он напоминал о «Джоконде».

– Король Франциск Первый, – усмехался Мишель, – вас бы не поддержал, господа монархисты. Вы бы, дай вам волю, и Леонардо изгнали из Франции.

Он пришел в коммунистическую партию потому, что для него не оставалось другого выбора. Мишель посещал церковь, но не был верующим католиком, и не признавал авторитета папы. Правые силы были откровенно неприятны. Оставались только левые. С кузеном они о таком говорили редко. Теодор, монархист, ходил на службу в православный собор, на рю Дарю, но всегда брезгливо отзывался о тех кругах в русской эмиграции, что проповедовали идеи фашизма.

Теодор хмуро сказал:

– Хватает и того, что в русском общевоинском союзе, антисемит на антисемите. Когда я в Берлине жил, – кузен усмехнулся, – несколько раз, как бы это выразиться, наглядно объяснял, что русский дворянин никогда себя подобной грязью не пачкал, – он, со значением посмотрел на кулак:

– Мальчишкой я себе мог позволить подраться. Сейчас иногда тоже хочется, – почти весело добавил Теодор.

Кузена часто приглашали на разные монархические съезды, но Теодор отмахивался:

– Я предпочитаю работать, а не болтать языком. Я не политик, и никогда им не стану. Тем более, – ядовито добавлял кузен, – они даже не могут договориться, кто является законным наследником престола…, – Теодор, в общем, был не против демократической формы правления в России. Он замечал, что надо трезво смотреть на вещи:

– Россия, какой она была, ушла, и более, никогда не вернется, – грустно говорил он: «И мы туда тоже не вернемся».

– У него есть родственники в Советском Союзе, – вспомнил Мишель.

– Дети Воронова, мальчики. Теодор не собирается им мстить, не такой он человек, да и где их найдешь. Семью разбросало…, – отца Мишеля похоронили в братской могиле, под Ипром. Мать была погребена в Ницце, где она умерла, но Мишель всегда посещал Пер-Лашез. Каждое первое мая на склепе появлялись красные гвоздики. Коммунисты приносили букеты к надписи: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Мишель тоже приходил на Пер-Лашез с цветами. Он стоял, читая высеченные в мраморе буквы:

– Господь, будучи верен и праведен, простит нам грехи наши и очистит нас. Теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше. Будь верен до смерти, и я дам тебе венец жизни. Dulce et decorum est pro patria mori. Пролетарии, всех стран, соединяйтесь! – юноша думал, что и тетю Жанну, и его, Мишеля, тоже похоронят здесь.

Над золотой водой Сены парили речные чайки.

– Нашел, о чем размышлять, – рассердился Мишель, – тебе двадцать четыре года. У тебя вся жизнь впереди. Ты еще девушку не встретил…, – он не спрашивал у кузена, собирается ли Теодор жениться.

Кузен жил в огромной квартире, с отдельной студией, и верхним светом, на последнем этаже хорошего дома у аббатства Сен-Жермен-де Пре. Убирала у него консьержка. Кузен предпочитал, обедать с персоналом и рабочими, в бюро или на стройках, но часто устраивал вечеринки. Теодор приглашал писателей, художников, политиков, актрис и просто красивых моделей. Кузен постоянно менял подружек, ни одна из них в студии надолго не задерживалась.

– Я им звоню, – заметил Теодор, – когда мне надо, как бы это выразиться, отдохнуть. Иногда после такого хорошие идеи в голову приходят, – он усмехнулся, Мишель покраснел. Кузен, богатый человек, отлично зарабатывал проектами. Мишель и сам не бедствовал, хотя на счетах у него лежало меньше денег, чем у отца, до войны. Франция только к концу двадцатых годов оправилась от военных потерь. Потом начался банковский кризис в Америке, затронувший и европейские финансы.

Коллекция импрессионистов, стоила дорого, но Мишель не собирался ее продавать. Иногда он даже покупал на аукционах новые этюды и наброски. У него были и Ван Гог, и Модильяни, и Таможенник Руссо.

– Надо будет в Испании пройтись по лавкам, – решил он, – Веласкеса я не найду, но, может быть, что-то интересное попадется. И девушки в Испании красивые, я помню…, – дверь скрипнула. Кузен, с порога, смешливо поинтересовался: «Очередной сомнительный Леонардо?»

– Не сомнительный, – отозвался Мишель, указывая на картину. Голубые, обычно холодные глаза кузена потеплели.

Наклонившись над столом, они смотрели на изящную, стройную, маленькую девушку в черном сюртуке. Она сидела на камне у ручья, в тени большого дуба, чуть повернув голову. Бронзовые волосы блестели в лучах заходящего солнца. Девушка лукаво, одними губами, усмехалась.

Мишель перевернул картину: «Мадам Марта де Лу, Париж, 1778».

– В духе Ватто, – наконец, сказал Мишель: «Твой прапрадед был отличный художник, Теодор».

Кузен кивнул:

– Бабушка Марта была бы рада. Надо ее в Лондон отправить, тете Юджинии. Пусть займет свое место, где положено, рядом с бабушкой Мартой и миссис де ла Марк…, – Федор помнил портреты на Ганновер-сквер.

Над рабочим столом Мишеля висела гравюра в рамке, его собственной руки, герб рода де Лу. Взглянув на белого волка, в лазоревом поле, на три золотые лилии, Федор положил руку на плечо Мишелю:

– Правильный у вас девиз. Je me souviens. Спасибо, что меня позвал, – кузен улыбался. Мишель велел себе: «Сейчас».

К его удивлению, Теодор не стал ворчать:

– Я тебя в тир отведу, в субботу. Ты оружия никогда в жизни в руках не держал, а я отлично стреляю.

– Зачем? – запротестовал Мишель:

– Я еду с мандатом Лиги Наций, я работаю в музее…, – кузен прервал его:

– В России я видел, что с музеями делали, и как расстреливали людей с разными мандатами. Купим тебе револьвер, перед отъездом. Считай его подарком, – они осторожно убрали картину. Теодор посмотрел на часы:

– Пора к маме. В десять встречаемся на Елисейских полях, у клуба…, – оглянувшись, он окинул Мишеля долгим взглядом: «Молодец, что в Испанию ехать не отказался».

– Это мой долг, – просто ответил Мишель. Солнце садилось над крышами Левого Берега, птицы стаей летели над рекой, дул свежий, прохладный, осенний ветер. Устровшись у стола, он зажег лампу. Надо было отослать письмо тете Юджинии.

В крохотной артистической уборной кабаре Le Gerny пахло пудрой и табачным дымом. В окруженном электрическими светильниками зеркале отражалась маленькая, хрупкая девушка. Она стояла в центре уборной, приподняв подол черного, строгого, закрытого платья. Девушка, было, открыла рот. Темноволосая подруга, опустившись на колени, быстро подшивала платье. Анеля замахала рукой. Закатив глаза, Пиаф пыхнула сигаретой. Анеля сделала последние стежки: «Нельзя говорить, если на тебе что-то шьют. Иначе память зашьешь».

– Иногда такое к лучшему, – сочно заметила Пиаф, присаживаясь к зеркалу, встряхнув коротко стрижеными, черными, кудрявыми волосами:

– Я бы предпочла кое-что не помнить, дорогая моя, из прошлой жизни, – она зорко посмотрела на Анелю:

– Мы с тобой похожи. Ты в детстве не разговаривала, я слепой была…, – они познакомились в ателье. После выступлений в цирке Медрано, и в мюзик-холле «ABC», на Больших Бульварах, Пиаф стала звездой Франции. Она рассказала Анеле, что еще год назад жила в комнатушке на Монмартре, и пела на улицах. Пиаф пришла в ателье с наставником, поэтом Ассо. Он учил девушку одеваться, двигаться на сцене, писал для нее песни.

Анеля обустроилась в Париже, сняв комнатку в Латинском квартале, неподалеку от Сорбонны. Девушка купила в рассрочку швейную машинку. По выходным Анеля подрабатывала портнихой. В ателье, на площадь Вендом, она ходила пешком. Мадам Скиапарелли, просмотрев эскизы Анели, одобрительно кивнула:

– Пойдете ко мне ассистенткой, мадемуазель Гольдшмидт.

Мадам Эльза внимательно осмотрела ее:

– Будете демонстрировать модели, с вашей фигурой преступно этого не делать.

Анеля покраснела.

Девушка просыпалась рано. Она варила кофе и яйца на маленькой электрической плитке и садилась на подоконник комнатки. За окном уходили к горизонту черепичные крыши Парижа, рядом возвышался купол Пантеона. Пахло сухими, осенними листьями, перекликались птицы. Анеля, иногда даже щипала себя, не веря, что все вокруг правда.

Работы было много. Она появлялась в ателье одной из первых, готовила расписание примерок, занималась черновой отделкой одежды, и участвовала в показах. Когда Анеля впервые вышла на подиум, в Le Bon Marche, в ателье, на ее имя, начали приходить письма. Девушку звали в Довиль, на Лазурный Берег, обещали снять ей квартиру.

Анеля выбрасывала конверты, к такому она привыкла в Польше. Цветы она раздавала по дороге домой, девочкам, торговавшим на улице. У других моделей в студии были покровители, политики, адвокаты, промышленники. Анеля слышала о вечеринках в Сен-Жермен-де-Пре, о коктейлях и автомобильных прогулках, о полетах в Ниццу и Лондон. Она пожимала плечами: «Я здесь не для этого».

На осенние праздники она ходила в синагогу. У Анели имелось рекомендательное письмо от пана Генрика, доктора знала вся Европа. На женской галерее Анеля рассматривала бронзу и мрамор, хрустальные люстры, шелковые туалеты дам. В Варшаве сирот водили в простую синагогу, неподалеку от Крохмальной. В Париже люди тоже говорили о преследовании евреев в Германии. Одна из девушек в студии приехала в столицу из Кельна.

– Мне повезло, – темные глаза Розы похолодели, – мои родители из Эльзаса. Мы имеем право на французское гражданство, а остальные…, – она посмотрела куда-то вдаль. Анеля кивнула, помогая ей надеть вечернее платье:

– Я знаю. У нас в Польше много беженцев из Германии. Но, Роза, такое не может продолжаться. Рано или поздно…, – девушка повернулась к ней и отчеканила:

– Рано или поздно Гитлер захватит всю Европу. И тогда мы все, – красивые губы искривились, – будем тереть мостовые зубными щетками, под смех штурмовиков, как это делали мои родители! Они проезжали мимо магазина папы, увидели на вывеске еврейскую фамилию…, – сглотнув, Роза перевела разговор на что-то другое.

По воскресеньям Анеля ходила в Лувр. Служащие привыкли к высокой, темноволосой девушке, сидевшей на диванах с альбомом. Ее принимали за художницу. В букинистических лавках, в Латинском квартале, Анеля покупала старые номера модных журналов и книги по искусству. Она запоминала, как рисует мадам Скиапарелли, точными, уверенными движениями. Ателье занималось не только одеждой. Мадам создавала и украшения, и шляпы и даже духи. Она говорила:

– Ни одна деталь образа женщины не должна ускользнуть от нашего внимания. Пуговицы мы делаем особые, подходящие только к своей модели платья или костюма.

Мадам Эльза работала с художниками и писателями. В студии появлялись Жан Кокто, Альберто Джакометти, мадемуазель Мерет Оппенгейм.

Анеля вела дневник, записывая высказывания художников, рисуя модели платьев, шляп и обуви. Мадам Эльза хвалила ее за серьезность и сосредоточенность. Каждую неделю девушка ходила вольнослушательницей на лекции по истории искусства, в Эколь де Лувр. Мадам Эльза шила на будущую жену британского короля, миссис Симпсон. Они надеялись, что ателье получит комиссию по созданию свадебного платья. Анеля помнила сказку о Золушке. Девушка, иногда, думала:

– Миссис Симпсон тоже, наверное, не подозревала, что выйдет замуж за монарха. И я, могла ли я представить…, – Анеля хотела несколько лет провести у мадам Эльзы, накопить денег и открыть собственное ателье, пусть и маленькое. Многие девушки подрабатывали натурщицами. Анеля тоже, по выходным, отправлялась на Монмартр, где позировала художникам. Она, правда, отказывалась от обнаженной натуры, хотя за такие сеансы платили гораздо больше.

Девушка открыла счет в Лионском Кредите. Анеля аккуратно пополняла его, каждую неделю. Она почти не тратила денег, завтракая и ужиная чашкой кофе, и яйцом. Обед мадам устраивала в ателье. Рассыльный от Фошона приносил сыры и салат для девушек. Наряды Анеля шила сама, покупая ткань в еврейских лавках, в Марэ. Многие хозяева магазинов говорили на идиш, перебравшись во Францию из Польши после войны. Анеля торговалась, и ей всегда везло. Она выбирала отличную английскую шерсть, твид, итальянские шелка. Взяв несколько уроков у мастеров, в ателье мадам, Анеля даже научилась делать шляпки.

Она обнаружила несколько лавок, где обувь шили на заказ, дешевле, чем в универсальных магазинах. В кабаре она надела туфли на высоком каблуке, серой кожи, и серое, отливающее жемчугом, низко вырезанное вечернее платье.

Пиаф, на примерке в ателье, пригласила ее на выступление:

– Я тебе велю столик оставить, – она подмигнула девушке:

– Я тебе говорила, но как ты похожа на Роксанну Горр! Одно лицо.

Мадам Эльза тоже заметила, что Анеля напоминает актрису. Девушка долго разглядывала фотографии дивы в старом кинематографическом журнале. Цвета глаз было не разобрать, но Анеле почему-то казалось, что у мадам Горр они тоже серо-голубые.

– Потому, что она еврейка,– Анеля хихикнула: «Ривка Горовиц, я читала биографию».

– Видишь, она стала дивой, – наставительно сказала Пиаф, ожидая, пока Анеля заколет на ней раскроенное платье:

– Тебе надо появляться в свете, а не ужинать вареными яйцами, в одиночестве, под звуки патефона…, – девушки, невольно, рассмеялись. Анеля купила старый патефон, и американские пластинки. Английского языка она не знала, но несколько исполнителей пели на идиш. Анеля улыбалась, слыша знакомые слова.

– Тебя заметит какой-нибудь продюсер, – Пиаф повертелась перед зеркалом, – предложит роль, в кино, покровительство…, Ты работала перед камерой.

Анеля, с мелком в зубах, опустившись на колени, делала пометки на выкройке:

– Я хочу стать модельером, – неразборчиво сказала она, – я не для кино сюда приехала, Момо, – Пиаф не любила, когда ее звали по имени. Девушка настаивала на прозвище, придуманном покойным владельцем кабаре Le Gerny, наставником Пиаф, Луи Лепле.

– Одно другому не мешает, – отрезала певица:

– Надевай вечернее платье и приходи. Вареных яиц, правда, в клубе не подают, – Момо потрепала Анелю по голове:

– Я сама так ужинала, год назад. Выпьем шампанского…, – когда Анеля отдавала накидку в гардеробе, месье Ассо позвал ее:

– Мадемуазель Гольдшмидт, у Момо заминка с платьем…, – Пиаф зацепилась подолом за стул, из ткани торчали нитки. Анеля всегда носила в сумочке швейный набор.

Момо подмазала губы темно-красной помадой:

– Ты знаешь, что путь из артистической уборной в зал лежит через сцену? Я слышала, как ты поешь, – маленькая ручка уверенно легла на плечо Анели, – давай выступим, дуэтом, с вашей песней, – Пиаф пощелкала пальцами, – ты мне ее ставила. О девушке и юноше, – Пиаф, иногда, приходила в гости к Анеле. Она говорила, что хочет вернуться во времена молодости, когда Момо жила в комнатке на Пляс Пигаль.

– Ей всего двадцать один, – иногда, думала Анеля, – а глаза у нее пожилой женщины. Обо мне все заботились, я выросла в любви и ласке, а она подростком на улице оказалась, пела за сантимы, жила с мужчинами, дочка у нее умерла…, – Анеля подхватила сумочку:

– Хорошо. Тряхну стариной, что называется…, – они с Пиаф пели вместе. У них были почти одинаковые голоса, низкие, сильные.

– У нее сильнее, – вспомнила Анеля, – она могла бы стать оперной певицей…, – Момо отправилась посмотреть, свободен ли зал. Они хотели отрепетировать выступление. Вернувшись, Пиаф развела руками:

– Яблоку негде упасть. Пришел, кстати…, – оборвав себя, она потянула Анелю за руку:

– Раймонд организует инструмент, позову пианиста…, – они вышли в полутемный коридор. Большие глаза Пиаф блестели:

– Интересно, – подумала девушка, – кто в зале сидит? Знакомые ее, какие-то? Она весь Париж знает…, – Пиаф шла впереди, маленькая, с прямой спиной. Она, внезапно, обернулась:

– Знаешь, как говорят? Je ne regrette rien, я ни о чем не жалею…, – она пробормотала:

– Надо запомнить…, Сегодня такой день, – загадочно добавила Пиаф, – когда не надо ни о чем жалеть…, – она деловито подтолкнула Анелю:

– Пошли, что ты встала. У нас десять минут до начала программы.

Фортепьяно нашлось в заваленной костюмами репетиционной комнате, месье Ассо привел пианиста. Момо велела: «Начни, он подхватит мелодию». Анеля запела:

Vos ken brenen un nit oyfhern? Vos ken benken, veynen on trern?

Пиаф, опираясь на фортепьяно, мрачно заметила:

– Сердце, конечно. Что еще может плакать без слез?

Она потушила окурок: «Еще раз, месье Франсуа. Скоро наш выход».

К вечеру пошел мелкий, холодный, осенний дождь. Лимузин Федора застрял в пробке на набережной, дворники размазывали по стеклу капли воды. В лужах отражались размытые огни фар, переливались огоньки светофоров. Гудели машины, ветер рвал из рук прохожих зонтики. Он привез на рю Мобийон провизию, и отпустил медсестру прогуляться. Федор сидел, держа в ладонях тонкую руку матери. На пальце играл синий алмаз.

Он рассказал, что Мишель нашел в Лувре семейную картину, считавшуюся потерянной. Федор говорил, что почти завершил строительство виллы, что встреча с новым заказчиком была удачной. Голубые, поблекшие глаза матери смотрели куда-то вдаль, она кивала. Федор не знал, понимает ли мать, кто перед ней. Иногда она гладила его по голове, как в детстве, называя Феденькой. Такое случалось редко, несколько раз в год. Федор потом приходил в студию, выпивал, залпом, стакан водки, и пытался заплакать. Ничего не получалось.

Последний раз он плакал тринадцать лет назад, дождливым, сырым берлинским летом. Вернувшись в свою комнату, в Митте, Федор нашел записку. Анна прощалась, и просила не искать ее. Он держал листок, глядя на ее почерк. Из глаз, сами собой, покатились слезы. Федор всхлипнул, вытирая лицо рукавом рабочей куртки. Присев на постель, он взял подушку. От холщовой наволочки пахло жасмином. Он разрыдался, уткнувшись в нее лицом:

– Зачем, зачем…, Что я сделал, что сказал?

Он долго вспоминал, что могло случиться, но в голову ничего не приходило. Не пришло и сейчас.

Пробка не двигалась. Открыв окно, вдыхая влажный, напоенный дождем и дымом, парижский воздух, он раздраженно закурил. Передавали последние известия. Диктор скороговоркой сообщил, что Германия и Япония собираются подписать антикоминтерновский пакт, направленный, как он выразился, на преодоление коммунистической угрозы. Начались спортивные новости. Федор сочно выматерился, по-русски.

Он всегда пресекал попытки втянуть его в эмигрантские политические игры. Федор говорил:

– Мой покойный отец воевал за Россию потому, что был русским аристократом, и не мог поступить иначе. России больше нет, воевать не за что. На карте, к востоку от Польши, – мрачно добавлял он, – находится другая страна. К России она отношения не имеет, господа.

– Пусть, – сказал себе Федор, – пусть что хотят, то и делают с Совдепией. Пусть поделят ее между собой, не жалко, – он выключил радио:

– Гитлер не посмеет напасть на Польшу, на Францию. Есть международные соглашения, он побоится поднять оружие. Не так много времени прошло, с конца войны. В Германии здравомыслящие люди. Рано или поздно, они избавятся от сумасшедшего…, – до прихода Гитлера к власти, Федор ездил к своим учителям, в школу Баухауса, но Берлина он избегал. Это было слишком больно.

Он помнил сырой, летний вечер, серую, как ее глаза, воду Шпрее. Закрывая глаза, он целовал прохладные, нежные губы. Он пришел в кафе Жости прямо со стройки. Федору исполнилось двадцать три, он два года учился в Веймаре, у Гропиуса. Мэтр впервые поручил ему отдельный проект, в Райниккендорфе, на северо-западе города, где строили квартал дешевых домов для рабочих. Страна только начинала оправляться после войны, но Берлин, несмотря, ни на что, оставался Берлином.

В тихом Веймаре, Федор привык ходить на лекции, заниматься в студии, и, по пятницам, сидеть с другими студентами за пивом. Отправляя его в Берлин, мэтр весело заметил:

– Возьмешь рекомендательные письма, познакомишься с писателями, режиссерами. Архитектура, часть общего художественного процесса, – оказавшись в Берлине, Федор не поверил своим глазам.

В первый месяц он только ходил по кабаре, театрам и кафе. Вывески красовались на каждом углу, в каждом втором подвальчике ставили пьесы и читали стихи. Федор познакомился с Брехтом, они были почти ровесниками. Он подрабатывал сценографией, оформляя спектакли многочисленных театриков. Утром и днем Федор пропадал на стройке, вечером сидел на представлениях, и возвращался в свою комнатку в Митте, в мансарде у Хакских Дворов, за полночь. Выходные Федор проводил на Музейном Острове, с альбомом. В этом году публике открыли доступ к бюсту Нефертити. Он копировал вавилонские плитки, и картины старых мастеров.

Федор избегал западных районов города. В Берлине обосновалось много выходцев из России, но Федор не хотел втягиваться в обычные склоки, которых ему хватило в Стамбуле и Париже. Он отлично знал, как эмиграция относится к новым стилям в искусстве. Для большинства беженцев из России даже импрессионизм был слишком смелым, а Федор учился в школе Баухауса, и оформлял спектакли левых режиссеров.

Однажды Федор все-таки забрел на Курфюрстендам. У дверей универсального магазина Kaufhaus des Westens, он столкнулся с бывшим соучеником. Родители Федора вернулись в Россию в тринадцатом году. Он успел попасть в Тенишевское училище.

Федор, еще в Веймаре, прочел в газете об убийстве бывшего лидера партии кадетов, господина Набокова. Стоя перед его сыном, он понял:

– Господи, мы почти десять лет не виделись. С июня четырнадцатого года, когда училище на каникулы распустили. Потом война началась…, – Набоков преподавал в Берлине английский язык и писал в эмигрантские газеты.

После исчезновения Анны, Федор пришел к соученику, с бутылкой шнапса. Он почти ничего не говорил, только, мрачно, заметил:

– Словно с Россией, дорогой мой. Мы думали, что она нас любит, а оказалось…, – он вылил остатки шнапса в стакан: «Оказалось, что нет». С Набоковым они вспоминали Россию. Позже Федор увидел в эмигрантской газете стихи о звездной ночи, об овраге, полном черемухи:

– Я ему рассказывал, – вспомнил Федор, – как меня расстреливали красные, когда мы с папой у Деникина служили. Я бежал, спасся. Восемнадцать лет мне исполнилось. И Анне тоже рассказывал. Я ей все рассказывал…, – Федор поморщился. Машины начали двигаться, он свернул на мост.

Набоков с женой пока оставались в Берлине. Такое было опасно, потому, что жена друга происходила из еврейской семьи:

– Надо их в Париж вытащить, – велел себе Федор, – а лучше в Америку отправить. От греха подальше, он великий писатель. Брехт, слава Богу, в Копенгагене, далеко от сумасшедшего, что книги жжет, и картины из музеев выбрасывает, – перед съездом с моста автомобили опять загудели.

В кафе Жости Брехт читал стихи.

Обжившись в Берлине, Федор замечал, как смотрят на него молоденькие актрисы, в театрах, где он оформлял спектакли. Он вспоминал слова матери:

– Надо дождаться любви, милый мой. Я в твоего отца влюбилась, когда увидела его. Мне восемь лет исполнилось, – голубые глаза засверкали смехом:

– В шестнадцать, в Сибирь за ним поехала, на Лену. Тетя Марта меня через всю Россию провезла, до Зерентуя…, – Федор шел к Потсдамер Плац, в прохладном, зеленом берлинском вечере. Церкви, где венчались родители, больше не существовало.

– Ничего нет, ничего не осталось…, – толкнув дверь кафе, окунувшись в табачный дым, Федор услышал сильный, немного хрипловатый голос Брехта:

Und auch den Kuss, ich hätt' ihn längst vergessen Wenn nicht die Wolke da gewesen wär Die weiß ich noch und werd ich immer wissen Sie war sehr weiß und kam von oben her. Сказать по правде, я б забыл и поцелуи, Когда б ни облако в ту пору в вышине. Не о тебе, о нём сейчас тоскую, О белом облаке в дневной голубизне…

Федор остановился, будто наткнувшись на что-то. Он увидел коротко стриженые, черные, тяжелые волосы, белую, нежную шею, серые, туманные глаза.

Откинувшись на старом, рассохшемся стуле, девушка покуривала, кутаясь в простой, темный жакет, закинув ногу на ногу. Он смотрел на тонкую щиколотку в потрепанной туфельке, на длинные пальцы, державшие папиросу, на розовые, изящно вырезанные губы.

– Белое облако…, – Федор исподтишка, любовался ее высокой грудью. Девушка взглянула прямо на него, он почувствовал, что краснеет. Люди захлопали, кто-то присел к расстроенному пианино. Федор понял:

– Я и танцевать не умею. Когда мне было научиться? Я шесть лет воевал. Потом тюки таскал, в Стамбуле, теперь на стройке все время провожу…

Она умела танцевать. Девушка учила его, нежно, терпеливо, положив красивую руку на плечо. Ее звали Анна, она говорила не с берлинским акцентом, а с каким-то, Федору доселе неизвестным. Оказалось, что она родилась в Цюрихе. Федор понял, что она недавно в Берлине, в кафе ее никто не знал. Анна объяснила, что в городе она проездом, и направляется дальше. Куда, она не сказала, но Федору было все равно. От нее пахло жасмином, тонко, едва уловимо. Она не говорила, где остановилась, но это тоже было неважно. Они оба понимали, что с Потсдамер Плац уйдут вместе.

Они добрались до Шпрее, все еще не касаясь друг друга. Шуршал дождь, грохотали поезда метро над головой, на станции Фридрихштрассе. Федор, собравшись с силами, взял ее за руку. Он чувствовал, как стучит ее сердце, слышал, как она взволнованно, часто дышит, Анна скользнула ближе, и Федор больше ничего не мог сказать.

Он, до сих пор, видел ее всю, от нежных щиколоток, до свежего, круглого, розового шрама повыше локтя. Он помнил ее худые, выступающие ключицы, высокую, маленькую грудь. Он каждую ночь целовал мягкую, белоснежную кожу, длинные, влажные, черные ресницы. Улыбаясь в полутьме комнаты, освещенной уличными фонарями, и огнями реклам, Анна повторяла:

– Как хорошо, милый, как хорошо…., – у нее тоже все случилось в первый раз. Федор целовал ей руки:

– Я люблю тебя, Анна, люблю так, что и не знаю…, – она приложила палец к его губам:

– Я тоже, я тоже…, – черные волосы разметались по подушке, она стонала, а потом закричала. Они скатились с кровати на потрепанный ковер, Федор успел подумать: «Никого, никого мне больше не надо, никогда…»

Тринадцать лет, он ждал, что когда-нибудь, с кем-нибудь, забудет ее. Такого не случилось.

Проснувшись к вечеру, они не вставали с постели, ни ночью, ни весь следующий день. Федор рассказывал о войне, о том, что потерял отца, о том, что его мать болеет, и живет в Париже. Он показал ей родовой клинок, и образ Богородицы. Глаза девушки оставались серыми, спокойными, будто подернутыми туманом. Мать научила Федора играть на гитаре, он привез инструмент в Берлин. На вечеринках, в театрах, он пел русские романсы, красивым, низким баритоном. Они с Анной говорили на немецком языке, русский ей знать было неоткуда. Не удержавшись, Федор сыграл ей, как он сказал, не романс, а просто стихи. Он прочел их в эмигрантской газете, и подобрал музыку.

Божьи думы нерушимы, Путь указанный. Маленьким не быть большими, Вольным связанными…

Анна сидела на кровати, обхватив обнаженные колени руками. Глаза девушки заблестели, будто она хотела заплакать, и не могла.

Лимузин, наконец-то, вырвался на Елисейские поля. Федор пробормотал:

– Неделя, всего неделя, тринадцать лет назад. Я ее звал, моя маленькая. Она высокой была, мне, конечно, не вровень, – в Федоре было больше двух метров роста, – но все равно…, – он вздохнул:

– Брехта я ей тоже читал, о Ханне Каш. Она тоже была Анна. Может быть, и не Анна, но я об этом никогда не узнаю…, – он брал ее лицо в ладони, розовые губы улыбались. Он шептал:

С глазами черней, чем омут речной, В юбчонке с десятком заплаток, Без ремесла, без гроша за душой, Но с массой волос, что черной волной Спускались до черных пяток, Явилась, дитя мое, Ханна Каш, Что накалывала фраеров, Пришла с ветрами и ушла, как мираж. В саванну по воле ветров…. – Пришла с ветрами и ушла, как мираж…

Ловко прижавшись к обочине тротуара, Федор отдал ключи мальчику в форменной курточке, выбежавшему из высоких, стеклянных дверей кабаре, навстречу лимузину. Моросил дождь, пахло гарью, над Парижем собрались серые, тяжелые тучи. Когда он прощался с матерью, Жанна перекрестила его. Склонив рыжую голову, Федор поцеловал медленно слабеющие, немного дрожащие пальцы.

– Я Анне предложение делал, – он смотрел на мокрые деревья, на толпу под зонтиками, на яркие афиши голливудских фильмов, – отдал крестик. Я хотел, чтобы мы всегда были вместе, как у Брехта:

Полсотни лет его верный страж, Одна с ним душа и плоть. Такова, дитя мое, Ханна Каш, И да воздаст ей Господь.

– Одна с ним душа и плоть…, Брось, Федор Петрович, никогда такого не случится…, – он шагнул в ярко освещенный, увешанный афишами, вестибюль. Стряхнув капли воды с рыжих волос, Федор расстегнул пальто.

Метрдотель ждал его у входа в зал. Федор мог получить стол в лучших ресторанах города, только подняв телефонную трубку, но сейчас его приглашал кузен.

– Все равно, – смешливо подумал он, – шампанское не помешает. Момо его любит, я помню, – он, несколько раз звал Пиаф на вечеринки.

– Начнем с пяти бутылок, – Федор прошел в заботливо распахнутую дверь, – потом посмотрим. Икры, водки, как обычно…, – метрдотель почтительно, кивнул.

– И да воздаст ей Господь, – пронеслось у него в голове:

– Пусть будет счастлива, где бы она ни была. Я никогда ее не забуду…., – Федор помахал кузену, сидящему с Оруэллом. Поправил шелковый галстук с бриллиантовой булавкой, он пошел к столику, пробираясь между танцующими парами.

После закусок и шампанского принесли петуха в вине. Они заказали бордо, речь зашла о статье Мишеля в L’Humanite.

– Это не в первый раз, – почти весело сказал Федор, – гитлеровские газеты меня полоскали, вместе со школой Баухауса.

Он взял золотой портсигар:

– Для меня честь быть упомянутым в одном параграфе с моим учителем. Архитектура до сих пор дело цеховое, как в средние века. С тех времен мало что изменилось, – Федору, неожиданно, понравилось говорить с Оруэллом. Они обсуждали судебные процессы в Советском Союзе. Оруэлл пожал плечами:

– Большевики не выполнили обещаний. Вместо бесклассового общества, которое предполагалось построить, возник новый, правящий класс, более безжалостный и беспринципный. Наполовину гангстеры, наполовину патефоны, – презрительно добавил писатель, – они только могут, как шарманка, повторять сталинскую ложь…, – он внимательно оглядел Федора:

– Вы, мистер Корнель, как я понимаю, в Россию не собираетесь.

– Я оттуда еле вырвался, шестнадцать лет назад, – отозвался Воронцов-Вельяминов, – во время гражданской войны я даже в плен к ним попал. Правда, всего на два дня. Меня на расстрел водили, – он вспомнил запах черемухи, жаркую, июньскую ночь на Кубани.

В Добровольческой Армии генерала Деникина отец руководил инженерной частью, мать была сестрой милосердия. Федора определили в порученцы к Антону Ивановичу. В плену юноша оказался случайно, наткнувшись, в ночной разведке, на разъезд красных.

– Я помню комиссара, что меня избивал, – понял Федор, – Янсон его звали. Латыш. Молодой, немногим старше меня. Тоже рыжий. Он приказал меня расстрелять. Хорошо, что дело ночью случилось…, – пока его держали в сарае, Федор перетер веревки, ударил часового по затылку, забрал винтовку и бежал.

– Лето восемнадцатого года, было хорошее, – он покуривал, глядя на пустую эстраду, – теплое, дружное. Мы взяли Екатеринодар, пошли на Москву. Государя императора тем летом расстреляли, в Екатеринбурге. Его и семью…, – Федор тяжело вздохнул.

Он ездил к Деникину в гости. Старик любил Федора и радовался его визитам. Месяц назад, сидя у Антона Ивановича за чаем, Федор завел разговор об антикоминтерновском пакте.

– Я ему сказал, что пусть Германия и Япония воюют с Россией, пусть ее поделят…., – Федор услышал сильный, низкий голос Деникина:

– Дурак ты, Феденька. Твой батюшка покойный тебе, то же самое бы сказал, – отставной генерал прошелся по обставленной скромной мебелью гостиной. Он зорко посмотрел на Федора:

– Ничего у нас нет, кроме России…, – Федор, было, открыл рот. Деникин замахал рукой:

– Знаю, все знаю. Тем не менее, Феденька, повторяю тебе, без России мы ничто. Без нее русского языка не останется, книг наших, песен наших…

– Они давно о бандитах поют, Антон Иванович, – мрачно сказал Федор:

– Вы читали, что они с крестьянами сделали, с деревней. Расстреливают людей, потому, что у них корова имеется, – в эмигрантских газетах подробно освещали создание так называемых коллективных хозяйств.

Деникин отрезал:

– Поверь мне, Феденька, когда Гитлер нападет на Россию, нашим долгом будет помочь родине, – он помолчал:

– Русские люди поднимутся против большевиков, обещаю. Все вернется на круги своя.

– А нападет? – поинтересовался Федор. Из распахнутого окна тянуло сухим, острым ароматом осенних листьев. В голубом небе плыли на юг журавли.

– Вор у вора дубинку украл, – сочно отозвался Антон Иванович. Пришли его жена и дочка, и больше они о таком не говорили.

Он слушал разговор кузена и Оруэлла о Сталине, вспоминая слова Деникина: «Нашим долгом будет помочь родине».

Смотря на зал кабаре, Федор вспоминал ресторан Донона, где обедал с родителями весной четырнадцатого года, после Пасхи. Они жили в огромной квартире на Петроградской стороне. У отца был автомобиль, мать шила туалеты у парижских портных. Федор ходил в Тенишевское училище, играл в футбол и теннис, отец научил его водить машину. Они снимали роскошную дачу на курорте в Сестрорецке, с причалом для яхты. Отец работал главным инженером Путиловского завода, читал лекции в Технологическом институте, и консультировал по всей России.

Федор родился на Панамском канале, но первые годы жизни провел в Лондоне, под крылом бабушки Марты. Поехав на русско-японскую войну, родители оставили его в Британии. Он был единственным малышом в семье, кузина Юджиния училась в школе. Бабушка его баловала. Федор улыбнулся:

– Джон и Джоанна тоже подростками были. Увидеть бы ее сейчас, бабушку…, – после войны отец вернулся к строительству Транссибирской магистрали. Федор, с матерью, оставался рядом. Они путешествовали в особом вагоне. Родители учили его языкам, математике, и другим гимназическим предметам. Федор увидел и Байкал, и Амур, и Тихий океан.

– И хорошо выучили, – весело подумал он, – в Санкт-Петербурге, я отличником был.

Он помнил рождественскую елку на Петроградской стороне, дневное представление «Щелкунчика», родителей, уезжавших в оперу, или на бал, отца, в форме полковника инженерного ведомства, с орденами, мать, в шелковом платье с декольте, с уложенными в пышную прическу, белокурыми волосами.

– Началась война, – Федор налил себе половину хрустального бокала водки, – переворот, опять война…, – заиграл оркестр. Он, залпом, даже не поморщившись, выпил.

Федор поймал взгляд кузена:

– Вы тоже с Джорджем попробуйте. Говорят, в Испании есть советские посланцы. Познакомитесь с ними, они вас водку пить научат. Думаю, они еще не забыли, как это делать, в отличие от всего остального, – тяжело добавил Федор.

У Федора даже не спрашивали, собирается ли он ехать в Испанию.

– Да и зачем? – он слушал танго:

– Это не моя война. Хотя они против Гитлера. Как Мишель говорил? Долг каждого просвещенного человека, бороться с безумием. Я помню, отец отмахивался, когда дядя Михаил упоминал о большевиках. Папа считал их сумасшедшими, был убежден, что народ за ними никогда не пойдет. А немцы? – внезапно, остро подумал Федор:

– Неужели они подчинятся Гитлеру? Но Россия подчинилась. Ленину, Сталину. А кто не подчинился, тот бежал, как мы. Крысы покинули тонущий корабль…, – он разозлился на себя:

– Лучше, наверное, затонуть вместе с кораблем и сгинуть. Борьба бесполезна. Брехт уехал, Ремарк уехал. Их книги жгли на площадях. Зачем им, после такого, оставаться в Германии? – отогнав эти мысли, Федор щелкнул пальцами:

– Хватит о политике, господа. Мы в кабаре, положено танцевать. Я вижу Момо, – он прищурился, – с подружкой. Хорошенькая, кстати. Раздобудем третью девушку, – он подмигнул Оруэллу, – и посидим, как следует, – Федор послал за столик Пиаф бутылку «Вдовы Клико».

Он смотрел на изящный профиль подружки Момо. Темные, пышные, собранные на затылке волосы, переливались в свете прожекторов, щеки цвета смуглого персика раскраснелись. Девушка была в жемчужно-сером, вечернем платье.

– Она похожа на Роксанну Горр, – подумал Федор, – то есть тетю Ривку. Сестру дяди Хаима…, – вспомнив, что раввин Горовиц сейчас в Берлине, он решил:

– Сделаешь все, что угодно, а Набокова вывезешь и отправишь в Америку. Надо съездить к Корбюзье, составить список немецких архитекторов, художников, надавить на чиновников. Франция только выиграет, эти люди, признанные таланты. Франция и Америка…, – у Федора имелось два паспорта. Гражданство он получил сразу по возвращении в Париж. Все предки матери по отцовской линии были французами.

Девушка поднесла к губам бокал с шампанским, заиграли «Кумпарситу».

Федор поднялся:

– Начнем развлекаться, господа. Момо споет, но сначала пригласим дам за столик…, – он так и сделал. Пиаф кивнула. Подружка, высокая, тонкая, часто, взволнованно дышала. Девушка молчала, изредка подрагивая длинными ресницами. Глаза у нее были серо-голубые, большие. Федор заставил себя не вспоминать танго, что он танцевал с Анной, в Берлине. Он только сказал, что его зовут месье Теодор. Девушка выдавила из себя:

– Аннет…, Мадемуазель Аннет, месье…, – когда принесли бутылку шампанского, Пиаф шепнула:

– Месье Корнель, самый известный архитектор Франции, после Корбюзье. Я у него пела, на вечеринках. Очень богатый человек. И его кузен…, – Момо, отчего-то покраснела, – он в Лувре работает, художник. То есть реставратор…, – Пиаф, решительно, отпила «Вдовы Клико».

– Не надо ни о чем жалеть, – пробормотала она себе под нос. Месье Корнель появился у столика, и Анеля больше ни о чем не могла думать.

– Вы очень хорошо танцуете, – наконец, пролепетала она. Федор усмехнулся:

– Спасибо. Я вообще все хорошо делаю, мадемуазель. На совесть…, – он решил отвезти девушку домой, после программы.

– Отдохну, – подумал он. Танго закончилось. Федор склонил рыжую голову:

– Закажем еще шампанского, послушаем Момо…, – он даже не обернулся, уверенно направившись к своему столику. Федор знал, что девушка пойдет за ним. По дороге он велел официанту принести еще пять бутылок, и закусок, для дам. Такие девчонки обычно ужинали вареными яйцами. Отодвинув стул, он усадил Аннет. Момо успела позвать третью девушку, миленькую блондинку, устроив ее рядом с Оруэллом.

Федор потянулся за водкой: «Начнем веселиться, дамы и господа».

Анеля еще никогда не видела таких мужчин.

За танцем, Анеле приходилось поднимать голову, чтобы посмотреть на него. Обычно мужчины были одного с ней роста, или даже ниже. Она видела его голубые глаза, рыжие ресницы, вдыхала теплый, пряный аромат. У Анели кружилась голова. Руки у него были уверенными, большими, с жесткими ладонями. Месье Теодор улыбнулся:

– Я архитектор. Я сам, бывает, с мастерком управляюсь. А вы шьете…, – он мимолетно провел пальцами по ее запястью, – я помню, вы говорили, что у мадам Скиапарелли работаете, – Анеля едва заставила себя устоять на ногах, так это было хорошо.

Когда за столом оказались дамы, разговор с политики перешел на кино и светские сплетни. Появившись на эстраде, Момо спела «Гимн легионеров». Зал взревел. Анеля поняла:

– Она не танцевала. Она за столиком сидела, с месье де Лу…, – щеки Момо отчего-то раскраснелись. Вернувшись в зал, выпив бокал шампанского, певица загадочно сказала:

– Скоро вас ждет маленький сюрприз, господа.

Оруэлл и его блондинка собрались уходить. Через неделю они с Мишелем ехали в Бордо. Оруэлл пересекал границу по фальшивым французским документам, изготовленным Мишелем. Барон ехал в Испанию вполне легально, с мандатом Лиги Наций. Оставшись за столиком с Момо, Мишель, внезапно, подумал:

– Надо ее пригласить танцевать, хотя бы из вежливости…, – Пиаф отмахнулась:

– Я никогда не танцую, месье де Лу, если можно избежать такого…, – она помолчала:

– Я помню, на последней вечеринке месье Корнеля вы рассказывали, что нацисты делают с искусством. Я тогда не дослушала, мне петь надо было…, – Момо, на мгновение, коснулась его руки: «Сейчас у меня есть время. Мне очень интересно, месье де Лу».

Момо, горько повторяла себе:

– Оставь. Он выпускник Эколь де Лувр, барон. У него титул времен королевы Марии Медичи…, – на одной из вечеринок Пиаф слышала, что гости говорят об истории. У него была красивая, совсем, юношеская улыбка, и большие, голубые глаза. Она, незаметно, любовалась его руками, длинными, ловкими пальцами, с едва видными пятнами краски. Поймав ее взгляд, Мишель рассмеялся:

– Они намертво въедаются, Момо. То есть, простите…, – он покраснел, – мадемуазель Пиаф…

Тонкая бровь взлетела вверх, она прикурила от зажженной спички:

– Просто Момо, месье де Лу. Я давно привыкла к такому имени. Или Пиаф…, – Мишель посмотрел в глубокие, темные глаза. Момо повела рукой:

– Я знаю, Гитлер запрещает легкую музыку, джаз. Он хочет, чтобы все маршировали в лад, как его штурмовики. Он велел не играть Мендельсона, потому что он еврей, – Момо скривилась. Они заговорили о музыке. Мишель любил Шопена и Сен-Санса, его покойная мать была хорошей пианисткой. Пиаф вздохнула:

– Вы тоже сиротой остались, ребенком совсем. Меня бабушка вырастила, – женщина коротко улыбнулась, – она бордель содержала, в Нормандии. Девочки меня любили, баловали…, – Мишель решительно поднялся:

– Пойдемте, Момо. Когда вы станете великой певицей, я буду рассказывать, что танцевал с Пиаф…, – бледные щеки женщины зарумянились. Она и вправду была, подумал Мишель, как птичка, как воробышек, маленькая, хрупкая.

– Нам с Аннет пора на сцену, – сказала Момо, когда оркестр замолк, – но мы еще увидимся, месье де Лу.

– Мишель, Момо, – попросил он. Женщина повторила хрипловатым голосом: «Мишель».

– Она, конечно, великая певица, – Мишель вспоминал ее детскую, тонкую руку в своей руке, – а ей всего двадцать один. Подумать только, она могла пропасть на улице. Мало ли таких девчонок на Монмартре прозябает…, – Теодор усмехнулся:

– Я не знал, что коммунисты хорошо танцуют. И где только научился? У меня на вечеринках ты вечно в углу стоишь, и критикуешь сюрреалистов, ретроград, – он похлопал кузена по плечу.

За танцем, с мадемуазель Аннет, они говорили мало. Федор заметил акцент в ее французском языке. Девушка, смущаясь, объяснила, что она приехала из Польши, сирота, и не помнит своих родителей. Звали ее, как выяснилось, мадемуазель Гольдшмидт. Ей исполнилось восемнадцать. «Вот почему она на тетю Ривку похожа, – сказал себе Федор, – она тоже еврейка. И у дяди Хаима такие же глаза, серо-синие».

Дядя Натан, старший брат дяди Хаима, пропал в Польше, во время войны, но, Федор, конечно, девушке о таком говорить не стал. От нее легко, неуловимо пахло цветами. Темный локон щекотал немного оттопыренное, смуглое, нежное ухо. На стройной шее билась синяя жилка:

– Анна, ее тоже зовут Анна. Брось, просто девчонка из ночного клуба. Их у тебя было десятки, и десятки будет. Привезешь ее домой, подаришь какую-нибудь безделушку…, – Федор никогда не пускал подружек в свою жизнь. Он удовлетворялся тем, что может позвонить по любому из телефонных номеров в записной книжке, заказать столик в хорошем ресторане, и приехать с девушкой в студию. Он никому не показывал семейных реликвий. Они хранились у матери, на рю Мобийон. Федор никому не рассказывал о войне и перевороте.

– Только с Анной я о таком говорил, – рука Аннет доверчиво лежала в его руке, девушка легко, изящно двигалась, следуя за ним, в танго, – только с ней…

В квартире Федор держал книги, старые, с пожелтевшими страницами, Пушкина и Достоевского, с посвящением автора отцу, с еще не стершимся шифрованным посланием на титульной странице. Они стояли в кабинете, на полке, рядом с рабочим столом. Туда девушкам хода не было.

Аннет призналась, что собирается петь, дуэтом с Момо. Федор, весело заметил:

– У вас много талантов, мадемуазель Гольдшмидт.

Девушка зарделась:

– Я снималась в кино, дома, в Польше. Правда, фильмы были на идиш. Их только евреи смотрят…, – увидев на эстраде девушек, в зале захлопали. Певица, сильным голосом, перекрывая шум, сказала:

– Песня с родины моей подруги, мадемуазель Аннет! Сердце может плакать без слез, а любовь, – Момо вздохнула, – никогда не заканчивается.

Федор узнал мелодию. Десятилетним мальчиком, он с родителями гостил в Америке. Кузина Юджиния прошлым годом вышла замуж за дядю Михаила, на свадьбу собралась вся семья. Родители решили показать ему, как смеялся отец, родину Федора. У дяди Хаима родился первый сын, Аарон. Они были на обрезании, в синагоге, и на банкете, в одном из кошерных ресторанов, на Манхэттене.

– Тетя Ривка, то есть Роксанна Горр, еще в кино снималась…, – вспомнил Федор: «Все Горовицы приехали, и она тоже». Роксанна и пела тогда, на банкете.

Сейчас перед ним стояла тоже она, высокая, изящная, темноволосая. Он слышал низкий, томный голос:

Meydl, meydl, kh'vil bay dir fregn, Vos ken vaksn, vaksn on regn?

– Шейне мейделе, – весело пробормотал Федор. Они с отцом воевали в Галиции, где жило много евреев:

– Надо ей сказать, что она на Роксанну Горр похожа…, – прислушавшись, он похолодел. За соседним столом говорили на русском языке. Поняв, о чем идет речь, Федор сжал зубы:

– Нельзя начинать драку. Кроме меня, здесь русского никто не знает…

Высокий человек в смокинге поднялся, с бокалом в руках. Расплескивая шампанское, он пьяно крикнул, на французском языке: «Жиды все заполонили! Бейте жидов, господа!». Он швырнул бокал на сцену. Пианист отскочил от инструмента, девушки взвизгнули. Федор велел кузену: «Немедленно уведи их с эстрады и не пускай в зал!». Люди свистели, сцена опустела, однако русские никак не могли угомониться. Давешний господин, покачиваясь, заорал:

– Я покажу, что мы делали с жидами, когда я служил в белой гвардии!

Воронцов-Вельяминов засучил рукав рубашки. Господин не успел хоть что-то прибавить. Федор, встряхнув его, одним ударом, сломал ему нос.

Пошевелившись, Мишель открыл глаза. В спальне было темно, сквозь задернутые шторы пробивались лучи света. Почувствовав тепло рядом, он, неожиданно, улыбнулся. Мишель увел девушек со сцены, но мадемуазель Гольдшмидт наотрез отказалась садиться в такси. Она стояла, высокая, вровень Мишелю, серо-синие глаза сверкали гневом. Из кабаре слышался звон стекла, чей-то крик и свистки полицейских.

– Даже и речи о таком быть не может, – девушка вскинула подбородок, – позаботьтесь о Момо, месье де Лу, а я вернусь туда, – она махнула в сторону зала.

– Мадемуазель Гольдшмидт, – умоляюще сказал Мишель, – не надо. Вы слышали, что говорили эти люди…, – он, зло, подумал:

– Какой позор, в наше время, в цивилизованной стране. Очередные поклонники Гитлера, не иначе.

– Я такое не в первый раз слышу, месье де Лу, – выхватив у него сумочку, мадемуазель Аннет добавила, через плечо:

– Надо помочь месье Теодору…., То есть месье Корнелю…

Мишель, было, открыл рот, чтобы поинтересоваться, как мадемуазель Гольдшмидт собирается помочь кузену. Момо потянула его за рукав смокинга. Пиаф не доставала ему головой до плеча. Маленькие, хрупкие ручки оказались неожиданно сильными. Мадемуазель Гольдшмидт, решительно, скрылась за бархатной портьерой:

– С Аннет все будет в порядке, – услышал он смешливый шепот Момо, – не волнуйтесь. Отвезите меня домой, месье де Лу…, То есть Мишель…, – от черных, кудрявых, немного растрепанных волос пахло табачным дымом и шампанским. Ее тонкие пальцы легли в ладонь Мишеля. Он кивнул: «Конечно, Момо».

Она жила на Левом Берегу, на Монпарнасе. Такси ехало по мосту, посреди ночного, освещенного огнями реклам Парижа. Мишель говорил себе:

– Нельзя, нельзя. Ты ее не любишь, такое бесчестно. Вы никогда не будете вместе…, – он услышал шепот: «Не надо ни о чем жалеть…», ощутил легкое прикосновение сухих, ласковых губ. Мишель успел постучать в стекло, отделявшее салон такси от шофера:

– На набережную Августинок, пожалуйста.

Момо лежала, устроившись у него под рукой. Она едва слышно дышала, спокойно, как ребенок. Мишель поцеловал мягкие, черные волосы, провел губами по худому, детскому плечу. Она сонно, нежно сказала:

– Хорошо. Спасибо тебе, спасибо…, – зевнув, Момо опять задремала. Мишель гладил ее по голове, смотря на разбросанную по ковру одежду. Надо было позвонить кузену. Осторожно поднявшись, Мишель привел в порядок спальню. Под кровать закатилась пустая бутылка бордо. Он усмехнулся:

– Это я еще помню. Я Момо, говорил, что вино хорошего урожая. Почти десять лет, – Мишель отчего-то вздохнул. Он стоял над газовой плитой, следя за кофе, глядя на башни собора Парижской Богоматери. Ранее утро было серым, пасмурным. Над Сеной метались речные чайки, по мосту изредка проезжал автомобиль.

– Надо ей сказать…, – сняв кофейник с плиты, он достал чашки, – сказать…, – Мишель не придумал, что сказать. Из передней раздался звонок. Пока Мишель шел к телефону, он успел представить себе, что кузен в тюрьме, или того хуже, в госпитале. Он отхлебнул горького кофе: «Слушаю».

Голос Теодора звучал неожиданно бодро, и, удивился Мишель, даже весело. Кузен хохотнул: «Спал, должно быть. Ты Момо довез домой?»

– Довез, – Мишель покраснел. Кузен всегда мог понять, когда Мишель врал. Юноша надеялся, что по телефону это не заметно:

– Мадемуазель Гольдшмидт, в кабаре осталась, отказалась уезжать. С ней все в порядке? – спросил Мишель.

– Более чем, – уверил его кузен, – как и со мной. Кажется, мое здоровье тебя волнует меньше, – он рассмеялся:

– Шучу. Спи дальше, у тебя выходной, а у меня на пяти участках работа кипит.

Кузен отключился, напомнив Мишелю, что ждет его после обеда на Елисейских Полях, у оружейного магазина:

– Поедем в Булонский лес, – наставительно сказал Теодор,– пристреляем новый револьвер. Я свои обещания помню. За подарки кузену Давиду не беспокойся, я все организую, – Мишелю, опять, почудился смешок в его голосе.

Он аккуратно пристроил трубку на аппарат:

– Кажется, все обошлось. Впрочем, было много свидетелей. Мерзавец устроил скандал, в общественном месте…, – Мишель посмотрел на чашку кофе:

– Вернешься в спальню, и все скажешь. Нельзя лгать. Случаются ошибки…, – он взял поднос.

Момо проснулась.

Она сидела, придерживая простыню у плоской груди, покуривая сигарету, рассматривая картину Кеса ван Донгена, довоенный портрет матери Мишеля, напротив кровати. Отец заказал картину в двенадцатом году, когда родился Мишель. Он и не помнил мать такой, светской красавицей, в широкополой, по довоенной моде, шляпе. Мать заболела чахоткой, когда Мишелю исполнилось пять лет, и пришло известие о гибели отца под Ипром. До смерти матери, он видел ее только усталой, бледной, кашляющей в платок, с запавшими, болезненными глазами.

– Это твоя мама? – голос был нежным, тихим. Мишель кивнул: «Надо поговорить с Момо, надо…»

– Она была очень красивая, – ласково сказала Пиаф:

– Спасибо. Не беспокойся, я выпью кофе и уеду. Поймаю такси…, – ее глаза, немного, опухли. Мишель, внезапно, присел на кровать:

– Подожди…, – он взял маленькую ручку, коснулся тонких пальцев, – подожди, Момо. Я…, – залпом выпив кофе, она потушила окурок:

– Не сейчас. Потом…, – в полутьме ее глаза блестели, – потом ты все скажешь…, – Момо кивнула на гравюру с гербом рода де Лу, – Волк. Я тебя так ночью называла, – ощутив прикосновение его губ, она заставила себя не дрожать: «Ты, наверное, не помнишь…»

Он помнил. Момо шептала что-то ласковое, Мишель успел подумать: «Надо ей хотя бы сказать, что я в Мадрид еду…»

Оказалось, что об Испании он тоже говорил.

Момо, тяжело дыша, уткнулась головой в его плечо:

– Я знаю, Волк, – Мишель почувствовал, что она улыбается,– знаю. Ты делай свое дело, а я…, – женщина прервалась, – я буду петь…, – она прижалась к нему, Мишель поцеловал темные глаза:

– Спи. И я буду спать. Пообедаем, и я тебя провожу домой. С моим кузеном все хорошо, и с мадемуазель Гольдшмидт тоже…, – Момо хихикнула:

– Я тебе говорила. Спи, милый…, – слушая хрипловатый, низкий голос, он, сам того не ожидая, заснул. Момо, погладила его по щеке:

– Буду петь. И буду ждать тебя, мой Волк.

Она подавила вздох. Обняв, его, Пиаф задремала, крепко, без снов.

Федор вышел в приемную полицейского участка восьмого округа, рядом с президентским дворцом, когда на улице светало.

Дело было ясным, никто его задерживать не собирался. Господин, швырнувший бокал на сцену, получил обвинение в нарушении общественного порядка. Месье проводил время в камере. Полиция, уставшая от бесконечных маршей и протестов Аксьон Франсез и правых группировок, шутить с такими вещами не любила. Тем более, премьер-министр страны, месье Блюм, был евреем. Полицейский следователь, допрашивавший Федора, похлопал по бланку протокола:

– Месье Воронцов-Вельяминов, десяток свидетелей все подробно описали. Молодчики устроили дебош, бросали пустые бутылки, оказывали сопротивление полицейским. Вы вмешались, встали на защиту дам, так сказать, – полицейский улыбнулся, – любой судья вас поймет.

– Дам, так сказать…, – Федор отряхивал пиджак в крохотном, холодном туалете участка. В мутном зеркале виднелась разбитая бровь, и рассеченная губа. Коснувшись ссадины, он поморщился:

– Ладно. Мама вряд ли обратит внимание, – Федор умылся ледяной водой, – а остальным объясню, что произошел инцидент на стройке. У нас такие вещи случаются…, – голова болела. Он жадно выпил воды из-под крана. Заломило в затылке. Федор, с тоской, подумал о луковом супе, в забегаловке на Центральном Рынке, горячем, остром, тягучем.

– И стопку водки, – встряхнув головой, он сразу пожалел об этом, – прямо туда и поеду. Только надо позвонить Мишелю, узнать, что с девушками…, – он помнил низкий, сильный, уверенный голос:

– Оставьте меня в покое! Со мной все в порядке! Прекратите совать мне визитную карточку!

– Ерунда, – Федор старался не смотреть в сторону облицованной кафельной плиткой дыры в полу, – ей нечего было делать в кабаре…, – выпив еще воды, он наклонился над дырой.

Стало немного легче. Умывшись, он оперся спиной о стену:

– Или щей суточных. Русские рестораны закрыты. Бери такси, поезжай на Центральный Рынок, – разозлился Федор, – пусть бокал вина нальют. Но это был ее голос, я точно помню. Шейне мейделе, – он усмехнулся, – надо ее найти, через Момо…

Искать не пришлось.

Шейне мейделе, в шелковом, вечернем платье, сидела на деревянной скамье приемной. Держась за сумочку, девушка обеспокоенно глядела на дверь. Когда она открылась, Анеля вскочила: «Месье Корнель, с вами все в порядке?»

Анеля, отчего-то подумала:

– Он похож на господина Судакова, что в Варшаве выступал. Только он красивей, и выше. Господи, – разозлилась девушка, – о чем ты? Он не еврей, и женат, должно быть. Такие мужчины всегда женаты, – все мужчины, предлагавшие ей содержание, были старше ее, обеспечены, известны, и, конечно, у них имелась семья.

– Ты здесь, чтобы справиться, как у него дела, – напомнила себе девушка, – он благородный человек. Он за тебя вступился…, – приехав на такси, домой, Анеля не успела переодеться:

– Ему поесть нечего будет…, – девушка взяла медную кастрюльку, – найдется у них какая-то плитка…

На всю переднюю, упоительно, пахло курицей.

Она стояла, глядя в голубые глаза. Девушка спохватилась:

– У вас бровь рассечена. Надо промыть, у меня есть…, – зардевшись, Анеля вынула из сумки пузырек. На модных показах девушки часто пачкали платья губной помадой. Спирт отлично выводил пятна с шелка и шерсти. Анеля всегда носила склянку в сумочке.

Она, было, достала носовой платок. Вытащив зубами пробку, месье Корнель выпил половину пузырька:

– Очень вовремя, мадемуазель Гольдшмидт, – одобрительно сказал он, – большое спасибо. А это что? – он кивнул на кастрюльку.

Анеля даже ахнуть не успела, только приняла склянку:

– Куриный бульон. Наш, еврейский, я сама его варила. Я подумала, вы будете голодны, и привезла…

Месье Корнель жадно ел горячий, острый бульон. Анеля, бездумно, перебирала вещи в сумочке, вертя визитную карточку на дорогой бумаге: «Месье Альберт Пинкович, продюсер, Réalisation d'art cinématographique». Внизу нацарапали: «Позвоните мне касательно кинопроб».

– Я кричала на того мужчину, – вспомнила Анеля, – неудобно. Надо позвонить, из студии, извиниться…, – он отставил пустую кастрюльку. Анеля настояла на том, чтобы протереть его ссадины. Она касалась лица Федора, нежными, прохладными, длинными пальцами. Он, внезапно, весело сказал:

– Я вас домой хотел пригласить, мадемуазель Гольдшмидт.

– Зачем, месье Корнель? – серо-синие, большие глаза посмотрели на него. Федор покраснел: «Показать…». Он чуть не добавил, вспомнив рассказы бабушки Марты: «Коллекцию минералов».

Улыбаться было больно, но Федор все равно улыбнулся:

– Мои эскизы, проекты. Я думал, что вам будет интересно. И ваши наброски я бы посмотрел, с удовольствием. Спасибо, что меня спасли, – он указал на кастрюльку. Анеля прошептала:

– Это вы меня спасли, то есть меня и Момо. Я не думала, что в Париже такое бывает…, – она отвернулась.

– В Париже разные люди живут, – мрачно сообщил Федор, подавая ей руку. Он, было, хотел добавить, чтобы мадемуазель Гольдшмидт не боялась, потому что, если он будет рядом, то никогда больше такого не случится. Федор оборвал себя:

– Девушке восемнадцать лет. Зачем ты ей нужен? Она добрая душа, вот и все…

От нее пахло цветами и немного пряностями.

– Я вам хотел сказать, в кабаре…, – Федор взял кастрюлю, они вышли на пустынную, рассветную улицу:

– Вы очень похожи на американскую кинозвезду, Роксанну Горр. Она моя родственница, – Федор остановил такси, – дальняя.

– Мне говорили, – слабо улыбнулась Анеля.

Они ехали в полном молчании, отодвинувшись друг от друга. Девушка вспоминала:

– Он меня приглашал посмотреть эскизы, в студию. Конечно, он женат. Женатые мужчины всегда так делают…, – такси остановилось у ее двора. Федор, выйдя, открыв дверь, замялся:

– Если вы не заняты, в понедельник вечером…, Мне надо выбрать подарки, в Le Bon Marche, в честь рождения детей. Мы могли бы поужинать, на правом берегу…, – урчал двигатель рено, прохладный ветер играл прядями темных волос, Анеля прижимала к груди кастрюльку. Подняв глаза, она, дерзко, спросила:

– Подарок вашей жене, месье Корнель? У вас родился ребенок?

– Я холостяк, – хмуро ответил Федор, – бездетный. Подарок для моих кузенов, в Амстердаме. У них мальчики на свет появились, близнецы. Поможете? – она быстро, мимолетно, кивнула. Застучали каблучки, Федор проводил глазами стройную спину.

По дороге в студию, остановив такси у открытой цветочной лавки, он послал мадемуазель Гольдшмидт белые розы.

Деревья в Булонском лесу блестели ярким золотом, в тихом воздухе, медленно плыла паутинка. Мадемуазель Гольдшмидт подобрала сухой, цвета старой бронзы, лист. Федор заехал за ней, на лимузине. Она вышла во двор в твидовых брюках и коротком пальто. Темные волосы были непокрыты. У него даже, на одно мгновение, перехватило дыхание. Увидев его, мадемуазель Гольдшмидт, покраснела. Она сидела рядом с Федором, забросив ногу на ногу. Ведя машину, он, наконец, спросил: «Как прошли пробы?»

Анеля, из студии, позвонила месье Пинковичу. Девушка извинилась, объясняя, что была взволнована. Прервав ее, продюсер перешел на идиш. Он тоже оказался уроженцем Варшавы, переехавшим в Париж после войны.

– Госпожа Гольдшмидт, – весело сказал Пинкович, – я успел связаться с коллегами, в Польше, навел справки. Я понял, что у вас есть опыт работы перед камерой. И темперамент, – Анеля поняла, что месье Пинкович улыбается.

За ней прислали автомобиль. Анелю отвезли в Булонь-Бианкур, на западе Парижа, в киногородок. Месье Пинкович оказался быстрым, пожилым человеком, в отменно сшитом костюме, с вечно дымящейся папиросой в руке. Он провел Анелю по съемочным павильонам. В зале, на эстраде, где стояло фортепиано, месье Пинкович и еще несколько человек внимательно слушали ее пение. Они попросили девушку подвигаться по сцене и прочитать что-нибудь. Анеля выбрала басню Лафонтена, из тех, что она учила в Польше.

Ей принесли чашку кофе. Месье Альберт заметил:

– Вам это, наверное, постоянно говорят, но вы, действительно, очень похожи на Роксанну Горр. Она давно не снимается, однако зрители, – Пинкович повел рукой, – соскучились по такому типажу. Не очередная безликая крашеная блондинка, а женщина, – он стал загибать пальцы, – с характером, с волей, с умением привлечь мужчин…, – насчет последнего Анеля откровенно сомневалась, но велела себе молчать.

В Le Bon Marche, рассматривая с месье Корнелем детские кроватки из кедра, кружевные пеленки и серебряные погремушки, Анеля краснела. Девушке казалось, что их принимают за супругов. На кассе, когда месье Корнель рассчитывался, продавщица предложила отправить покупки на адрес резиденции мадам и месье.

Погремушки уехали в Амстердам.

Они с месье Корнелем отобедали в хорошем ресторане, на бульваре Осман. На улице, в магазинах Анелю принимали за обеспеченную женщину. Драгоценностей она не носила, но одежда у нее была отличного кроя, из дорогих тканей, обувь изящная. Сумочки Анеля делала сама, она умела работать с кожей и замшей.

Она знала, как вести себя в ресторанах. Анеля записалась в публичную библиотеку. Девушка читала пособия по этикету. К мадам Эльзе часто приходили знакомые художники и писатели. Обед сервировался в студии, вызванными поварами. Анеля, украдкой, наблюдала за манерами гостей.

Они с месье Корнелем говорили об искусстве. Он рассказывал Анеле о своих проектах:

– Мое приглашение остается в силе, мадемуазель Гольдшмидт. Я вижу, – он окинул Анелю пристальным взглядом, – у вас верная рука и точный глаз. Мне было бы интересно посмотреть на ваши модели.

Он отпил шампанского:

– Я рисую, каждый день. Вы могли бы мне позировать…, – Федор, отчего-то, не хотел думать о ней, как о десятках девушек, чьи телефоны значились у него в записной книжке.

– Нет, – поправил он себя, – о них я вообще не думаю. А о ней…, – о ней он думал часто, особенно, вечерами, у чертежной доски, медленно куря папиросу. Смотря на четкие линии, он понимал, что ему хочется показать проект шейне мейделе, как, смешливо, называл ее Федор.

В ресторане он коротко сказал, что воевал, подростком, юношей лишился отца, а его мать болеет и живет в деревне. О рю Мобийон в Париже никто, кроме Мишеля, доверенного врача, и сиделки, не подозревал. Федор не собирался ничего менять. По закону, мать надо было поместить в закрытую больницу. Федор не мог и подумать о таком. Он объяснил мадемуазель Гольдшмидт, что был в Галиции, на войне, и помнит несколько слов на идиш.

Ее серо-синие глаза заблестели:

– Я только знаю, месье Корнель, что меня под Белостоком нашли. Крестьяне, двухлетним ребенком. Советы с Польшей воевали, – Анеля вздохнула, – много евреев погибло, и мои родители тоже. Они местечки разоряли…, – Федор помнил, о комиссаре Конармии Горском, что потом сжег церковь в Зерентуе. Он, незаметно, сжал в кулаке, серебряную вилку:

– Не надо ей об этом говорить. Бедная девочка, в два года осиротеть…

Мадемуазель Гольдшмидт рассказывала ему о детском доме, где выросла. Когда речь зашла о Палестине, Федор отозвался:

– У меня и в Иерусалиме семья имеется. Господин Судаков, о котором вы говорили, он мой родственник. У меня есть…, – он осекся. Родословное древо хранилось на рю Мобийон. Мать любила его рассматривать, хотя Федор не был уверен, что она понимает написанное. Жанна держала на коленях большой рисунок, в рамке красного дерева, гладя его дрожащими пальцами.

– Что? – поинтересовалась Анеля. Он вздохнул:

– Проекты из Палестины. Некоторые мои соученики обосновались в Тель-Авиве, когда Гитлер, – Федор дернул щекой, – пришел к власти.

Они заговорили о Роксанне Горр. Федор рассказал девушке, что мадам Горр поехала в Берлин, вывозить еврейских артистов.

– Я, то же самое собираюсь сделать с художниками и архитекторами, – прибавил он, – на неделе встречаюсь с Ле Корбюзье. Будем решать, как им помочь.

Мадемуазель Гольдшмидт, внезапно, коснулась его руки:

– Спасибо вам, месье Корнель…, месье Теодор, – она покраснела.

Федор, почти, сварливо сказал: «Долг порядочного человека. Ешьте рыбу, она в этом ресторане всегда хорошая».

В Сен-Жермен-де-Пре, он долго стоял у окна, смотря на осенний закат, вспоминая быстрое, нежное прикосновение ее пальцев:

Божьи думы нерушимы, Путь указанный. Маленьким не быть большими, Вольным связанными…, — Федор разозлился:

– Придумал себе что-то, на старости лет. Она не Анна, и никогда Анной не станет. Красивая девушка, талантливая, с ней приятно появиться в обществе. Пройдет пробы, начнет сниматься, сделает коллекцию одежды, выйдет замуж за какого-нибудь Ротшильда. В общем, за еврея. Она тебе говорила, что синагогу посещает. Тебе с ней не по пути…, – подытожил Федор.

Они, все равно, ходили в рестораны, и в оперу. Федор подвозил ее домой на лимузине, и называл мадемуазель Гольдшмидт.

Девушка сидела, глядя вперед, на золотистые, багровые деревья по обеим сторонам дороги:

– Пробы прошли хорошо, месье Корнель. Месье Пинкович обещал подобрать эпизодическую роль, – Анеля обхватила пальцами колено, – а потом посмотрим. Мне псевдоним придумали, – темно-красные губы улыбнулись, – на киностудии сказали, что мадам Горр тоже не под своей настоящей фамилией играла. И мадам Гарбо…, – Анеля услышала уверенный голос продюсера:

– Я могу финансировать кинофильмы, как Пинкович. В титрах меня не указывают. Для французской публики нужна французская фамилия, дорогая моя.

– И Момо под псевдонимом выступает…, – вспомнила Анеля.

Момо появлялась на примерках со счастливыми, туманными глазами. Придя в комнатку к Анеле с пирожными от Фошона, Пиаф сказала:

– Я ничего не загадываю, милая. Но и не о чем не жалею…, – она сидела на подоконнике, затягиваясь папиросой: «Как будет, так и будет».

Анеля взяла ее руку:

– Я очень рада за тебя. И я обещаю, ничего не спрашивать.

– И как вас назвали? – припарковав машину, Федор открыл для нее дверь:

– Вам очень идет наряд, – он склонил голову, – отличный крой. Я вижу, что это ваша рука…, – Анеля долго вертелась перед зеркалом в дверце гардероба. Девушка тряхнула головой:

– Ничего страшного, если я надену брюки на загородную прогулку. Марлен Дитрих их носит, в конце концов.

– Спасибо…, – она засунула руки в карманы короткого пальто, темные волосы разметались по плечам:

– Я все сама шила, как обычно. А называли меня, – Анеля помолчала, – Аннет Аржан.

– Отлично, – Федор кивнул, – коротко, начинается на первую букву алфавита и запоминается. Аржан, потому, что вы Гольдшмидт, – они пошли к безлюдному озеру.

Федор хотел показать ей почти готовую виллу.

Анеля остановилась:

– Как здесь хорошо, месье Корнель. Я очень люблю осень…, – она держала бронзовый лист дуба. Анеля вспомнила тусклое, светящееся золото волос Батшевы на картине Рембрандта. Месье де Лу, перед отъездом, устроил ей приватную экскурсию в Лувр. Холст висел на своем месте. Анеля замерла:

– Это вы его реставрировали, оказывается…, – она смотрела на сидящую женщину. Анеля, внезапно, услышала мягкий, ласковый голос, стрекот швейной машинки, детский смех. На нее повеяло теплым ароматом пряностей:

Rozhinkes mit mandlen Slof-zhe, Chanele, shlof….

Анеля, незаметно, помотала головой:

– Спи, Ханеле, спи. Мама моя так пела, наверное. Колыбельную об изюме и миндале. Я знаю песню, ничего удивительного…, – закрываяя глаза, она видела светлые волосы. Откуда-то, в голове появилось имя.

– Бася,– девушка рассердилась:

– Ты на картину смотришь, где Батшева нарисована. На идиш Батшева будет, Бася. Нечего больше придумывать.

Федор стоял, отведя от нее взгляд.

Он проводил кузена на вокзале Аустерлиц. Мишель и Оруэлл уезжали в Бордо. Федор был спокоен за мальчишку. Они купили хороший револьвер Colt-Browning. Кузен оказался неожиданно метким. Мишель пожал плечами: «Ты архитектор. В нашем деле важен верный глаз».

– Ты на рожон не лезь, – велел Федор, рассматривая спокойное лицо кузена. Мишель улыбался, глаза были немного, туманными:

– Влюблен, что ли? – насторожился Воронцов-Вельяминов:

– Давно пора, двадцать четыре года…, – Мишель перезарядил пистолет:

– Я не стрелять туда еду, Теодор, а обеспечивать сохранность полотен, отправлять их подальше от Мадрида, – Мишель вскинул револьвер:

– Но, если надо будет применить оружие, чтобы спасти людей, или живопись…, – он выпустил несколько пуль в мишень, – я так и сделаю, не сомневайся.

– Кто бы сомневался, – хмыкнул Федор, глядя на твердый подбородок, на упрямые, голубые глаза кузена.

Мишель почти опоздал к отправлению поезда. Федор, ядовито, заметил:

– В Испании окажись вовремя, иначе пропустишь штурм Мадрида франкистами.

От кузена пахло женскими духами, горьковатым, слабым ароматом цитрона.

– Интересно, что за дама? – Федор помахал вслед поезду:

– Рубашку он криво застегнул. Двадцать четыре года, я на год младше был, в Берлине…, – отогнав мысли об Анне, он пошел к выходу на стоянку для автомобилей.

Ведя мадемуазель Гольдшмидт к вилле, Федор вспоминал, как осенью тринадцатого года, он, с родителями, ездил в Царское Село. Он слышал голос отца, видел букет сухих, багровых листьев в руках матери. Его подергали за рукав, робкий голос проговорил:

– Месье Корнель…, Так красиво…, – Анеля, еще никогда не видела подобных зданий, даже на фотографиях. Белый мрамор блестел в лучах солнца. Вилла, казалось, вырастала из склона холма. Анеля подумала:

– Словно ракушка, на берегу моря. Будто она всегда здесь стояла…, – девушка обернулась. Голубые глаза месье Корнеля блестели. Он забрал осенний лист: «Знаете, что сегодня за день?»

– Девятнадцатое октября…, – недоуменно, отозвалась Анеля: «А почему…»

Федор смотрел куда-то вдаль:

– Я вам стихи почитаю, русские. Пушкина, – Федор вспомнил:

– Отец их читал, в Царском Селе, – он закрыл глаза: «Господи, как давно я их не слышал».

У него был красивый, низкий голос: Роняет лес багряный свой убор, Сребрит мороз увянувшее поле, Проглянет день как будто поневоле И скроется за край окружных гор…

Листья шуршали, в синем, чистом небе плыло белое облако. Приподнявшись на цыпочки, Анеля коснулась губами его щеки.

Анеля обычно позировала в маленьких студиях на Монмартре, уставленных старой мебелью. У стен стояли холсты, пол усыпал пепел. Отопления в них не водилось. Комнатка Анели, в Латинском квартале, обогревалась печкой, работавшей на угольных брикетах. Хозяйка объяснила, что в таких каморках в прошлом веке жили слуги, работавшие в огромных, буржуазных квартирах на нижних этажах здания.

Анеля не унывала.

У нее было окно, выходящее на черепичные крыши. Она видела купол Пантеона, и порхающих в парижском небе голубей. Панорама стоила того, чтобы несколько раз в день взбираться по узкой, крутой лестнице на шестой этаж. Отдельной ванной в комнате не было. Жильцы ходили в общую умывальную, с каменными полами, и несколькими раковинами.

В подвале дома располагалась прачечная. Анеля взяла у хозяйки старый, оловянный таз. Девушка, ради экономии, стирала сама. Гладила она тоже сама, в дом провели электричество. Анеля, скрепя сердце, купила дорогую американскую новинку, утюг.

Мадам Эльза настаивала на безукоризненном внешнем виде девушек. Анеля встречала клиенток в приемной, помогала на примерках, вела календарь мадам. Ей требовалось выглядеть безупречно. Она внимательно следила за обувью и сумочками, отпаривала и гладила костюмы, носила хорошие чулки.

Незаметно вздохнув, Анеля посмотрела вниз, на те, самые чулки. Месье Корнель велел ей сесть в кресло на подиуме. Анеля сначала подражала мадам Эльзе и клиенткам. Выпрямив спину, девушка сомкнула ноги. Мадам никогда не перекрещивала щиколоток. Анеля, в метрополитене, практиковала такую позу.

Месье Корнель, рассмеявшись, отложил альбом:

– Нет, нет, мадемуазель Гольдшмидт, вы не магазинный манекен. Вы читаете газету, рядом камин…, – на коленях Анели лежала свернутая Le Figaro.

Войдя в студию, Анеля подавила восхищенный вздох.

Квартира занимала верхний этаж элегантного дома, неподалеку от аббатства Сен-Жермен-де Пре. В крыше устроили окна. Комнату заливал мягкий, рассеянный, свет осеннего дня. Анеля подумала, что это, скорее, зал во дворце, с высокими потолками, с мраморным камином. На полу, черного дерева, лежала шкура тигра. Пахло кедровыми поленьями, потрескивал огонь. В углу, на подиуме, стоял рояль, на стенах висели картины. Анеля заметила несколько статуй.

Месье Корнель собирал сюрреалистов и экспрессионистов. Он называл имена Пикассо, Дали, Жоана Миро и Кандинского. Кандинский учил месье Корнеля, в школе Баухауса. Месье Корнель показал ей скульптуры Бранкузи и Генри Мура. Глядя на картину Пикассо, Анеля робко спросила:

– Меня вы тоже в этом стиле нарисуете?

Он весело отозвался:

– Нет, мадемуазель Гольдшмидт. Я люблю современное искусство, но рисую академически, с юношеских лет.

В Булонском лесу, она, с часто стучащим сердцем ожидала ответного поцелуя. Он случился, но совсем не такой, каким его представляла девушка. Взяв ее руку, месье Корнель, осторожно, нежно прижался к ней губами. Анеля заставила себя не дрожать.

– Спасибо вам, – серьезно сказал мужчина, – я давно не вспоминал стихи. Спасибо за сегодняшний день, мадемуазель Гольдшмидт…, – месье Корнель довез ее до дома. Оказавшись в своей комнатке, Анеля расплакалась:

– Ты ему не нравишься, – мрачно сказала себе девушка, раздеваясь, – незачем что-то придумывать.

На следующий день он позвонил в студию. Анеля не могла отказать, не могла прекратить встречи. Она засыпала и просыпалась, думая о его голубых глазах. Девушка вспоминала сильные, надежные руки, рыжие, цвета ярких, осенних листьев, волосы.

– Читайте, – велел месье Корнель. Анеля откинулась на спинку большого кресла, забросив ногу на ногу.

– Я с шести утра на стройках. Радио только в машине слушаю. Хоть новости узнаю, – он рисовал быстрыми, точными, уверенными движениями.

В газете ничего интересного не было. Франкисты стояли под Мадридом. Анеля, обеспокоенно, спросила:

– Как вы думаете, месье Корнель, месье де Лу в Испании?

Почта из осажденного Мадрида не доставлялась. Федор вздохнул:

– Почти неделя прошла. Думаю, что да. Вернется он в Париж, мы все узнаем.

Республиканцы перевозили самые ценные картины, рисунки и сокровищницу испанских монархов на восток, в Валенсию. Война на тех территориях, пока не шла. Мишель развел руками:

– Если что-то случится, существует договоренность с правительством Швейцарии. Холсты отправят в Женеву, через Марсель, морским путем. Мы проводим картины.

Кузену, с кураторами Прадо, надо было упаковать пятьсот холстов и рисунков, не считая корон, скипетров, драгоценных часов и безделушек. Федор строил в Испании, до войны. Он повторил, про себя:

– До войны. Теперь это так будет называться.

Он помнил картины Эль Греко и Веласкеса. Федор сидел перед «Менинами», зарисовывая их, проведя в зале несколько часов. Любая из картин на черном рынке стоила миллионы франков.

– Не говоря о золоте, – сказал себе Федор, – в Испании случится то же самое, что и в России. За золото будут убивать.

Он заставлял себя не волноваться за кузена. Мишель был спокойным человеком, не склонным к необдуманным поступкам, внимательным и аккуратным. Федор набрасывал изящную, склоненную голову мадемуазель Гольдшмидт:

– Все равно. Я видел, как война меняет людей…, – девушка зашуршала газетой. Федор отложил альбом: «Отдохните, я кофе сварю».

– Я бы сама…, – запротестовала мадемуазель. Он усмехнулся:

– Вы гостья, мадемуазель Гольдшмидт. Я за вами поухаживаю.

Студию, от жилой части квартиры отделяла тяжелая, промышленного дизайна дверь. Здесь помещалась большая спальня, с отдельной ванной, и выходом на балкон, кабинет, запертый на ключ, и просторная кухня, в американском стиле.

По дороге, Федор проверил спальню. С утра приходила уборщица. В вазе работы Генри Мура стояли белые розы. Шелковое, постельное белье, пахло сандалом, горел камин. Федор стоял у плиты, глядя на стальной, простых очертаний кофейник.

Он не хотел торопить девушку, но видел, как блестят ее серо-голубые глаза. Мадемуазель Гольдшмидт часто дышала, и краснела, садясь в лимузин. Сегодня Федор отвез ее на завтрак в «Риц». Он часто появлялся в ресторане, по выходным дням. В зале сидела мадам Шанель. Окинув мадемуазель Гольдшмидт неприязненным взглядом, женщина отвернулась. Шанель завтракала с хорошо одетым, светловолосым, молодым мужчиной. Федор уловил в его французском языке немецкий акцент.

– Новый любовник, не иначе, – шепнул он мадемуазель Гольдшмидт, когда официант, налив им кофе, отошел:

– Он ее младше лет на двадцать, но мадам Коко таким славится…, – Анеля кивнула:

– Она в ателье никогда не заходит. Мадам Эльза и она…, – смешно закатив глаза, девушка провела пальцем по шее.

Скиапарелли и Шанель даже не здоровались.

Достав серебряные, датского дизайна чашки, Федор разлил кофе. Проснувшись сегодня с мыслями о шейне мейделе, он решил больше не откладывать.

– Она от меня уйдет, – Федор лежал в постели, рассматривая американскую люстру над головой, – я не еврей. Она снимется в кино, ее заметит Голливуд. Поедет в Америку, выйдет замуж за банкира, или промышленника…,

Он сладко потянулся: «Но просто так я ее отпустить не могу». Он предполагал, что станет у девушки первым, но, на всякий случай проверил шкатулку, в кедровом шкафчике, в ванной. Федор перенес ее в спальню, поближе к кровати. В рефрижераторе охлаждалось белое бордо. Он взял поднос:

– Видно, что она хочет карьеры, хочет добиться успеха. Долго она со мной не пробудет. Пока она влюблена, надо пользоваться моментом…, – он остановился в коридоре:

– Дурак ты, Федор Петрович. Ты и сам…, – Федор разозлился: «Хватит. Один раз я любил женщину, ничем хорошим это не закончилось. Больше я такой ошибки не сделаю».

Они пили кофе, Федор курил, присев на ручку кресла, просматривая альбом Анели. Девушка захватила свои эскизы. Анеля смотрела на красивый профиль, на расстегнутую, белоснежную, льняную рубашку, с закатанными рукавами. На крепкой шее висел маленький, серебряный крестик. От него пахло знакомо, теплыми, кружащими голову пряностями. Анеля поняла, что, если бы она не сидела, то вряд ли бы удержалась на ногах. Он напевал что-то, на русском языке, переворачивая листы.

Анеля понимала, что он не еврей, что он, никогда на ней не женится. Девушка сжала зубы:

– Все равно. Я никогда, никогда такого не чувствовала. Сейчас новое время, на это не обращают внимания. Я хочу быть с ним, столько, сколько получится…, – вздрогнув, она очнулась. Месье Корнель улыбался:

– Очень, очень хорошо…, – он вернул альбом. Сильные пальцы погладили ее ладонь:

– У вас точный глаз, мадемуазель Гольдшмидт…, – Федор провел губами по темному завитку волос над ухом, – точный глаз, верная рука. Я мог бы заниматься с вами рисованием…, – альбом соскользнул с ее колен. Анеля задохнулась, откинув голову. Это был поцелуй, который она себе представляла, оставшись одна. Оказавшись у него в объятьях, Анеля едва слышно, сладко застонала. Девушка ощутила его руку, на колене. Пальцы поднимались выше. Анеля, счастливо закрыла глаза.

Темнота. Свет, резкий, бьющий в лицо. Дверь слетает с петель. Треск выстрелов. Цокот копыт. Запах гари. Кто-то кричит, на улице, страшно, пронзительно. Какой-то ребенок, испуганно плачет, под кроватью.

– Бася, – слышит ребенок, – Бася, бери Ханеле, бери…., Бегите, бегите все…, – ребенок узнает голос. Девочка идет, всхлипывая, протягивая руки: «Тате! Тате!». Опять свет. Смех, лица людей сливаются в одно пятно. Их много, они держат в поводу лошадей. Светлые волосы, распущенные, сбившиеся, испачканные темным.

– Маме, – ребенок задыхается, рыдает, – мамеле…, – грубые, жесткие руки, опять крик:

– Нет! Нет! Ханеле! Отпустите дитя…

Боль, мгновенная, острая, раздирающая все тело. Голубые, холодные глаза. Боль, земля пахнет кровью, рядом копыта лошадей. Она ползет, пытаясь подняться. Откуда-то, несется:

– Ханеле! Беги! Александр, я прошу тебя, не надо, не надо…, – ее поднимают с земли, за волосы, бросают куда-то, смеются. Блестит выставленный штык. Она падает в знакомые, теплые руки отца, кричит, штык пронзает его тело, она вся в крови. Она слышит задушенный вопль: «Ханеле, беги!». Человек с голубыми глазами выдергивает винтовку. Люди, окружающие мать, расступаются. Кровь заливает девочке лицо. Она хочет стать невидимой, хочет спрятаться, хочет не быть.

Федор едва поймал ее.

Она ползла на четвереньках, подвывая, как зверь, раскачиваясь, мотая головой. Серо-голубые, остановившиеся глаза, невидяще взглянули на него. Она что-то шептала. Прислушавшись, Федор уловил имена, Ханеле и Бася. Он попытался прижать ее к себе, успокоить. Девушка оскалила зубы, закричала, забилась. Федор удержал ее, тихо говоря что-то ласковое, неразборчивое. Ее трясло, она выгибалась, пыталась вырваться.

Анеля обмякла, свернулась в клубочек, засунув большой палец в рот. Девушка лежала на полу, подергиваясь, дрожа. Федор видел припадки, у матери, но здесь у него были только слабые, успокоительные капли. Встречаяясь с мадемуазель Оппенгейм, он держал лекарство наготове при визитах любовницы. Художница славилась неуравновешенностью.

Федор боялся оставлять Аннет одну. Он попробовал поднять ее, девушка не стала сопротивляться. Она доверчиво прижалась головой к его груди. Девушка мычала какую-то песню на идиш, похожую на колыбельную.

В спальне он устроил ее на кровати, сняв туфли и жакет, и принес капель. Аннет покорно их выпила. Девушка залезла под одеяло. Она копошилась, а потом затихла. Федор похолодел:

– Нора. Она себе сделала нору. Она говорила, ее в лесу нашли. Господи…, – он поискал под шелком руку. Пальцы были холодными. Федор следил за пульсом, пока не понял, что Аннет задремала. Одеяла он поднимать не стал, и дверь в спальню оставил открытой.

В кабинете он взял телефонную книжку. Жак оказался дома, они с женой обедали. Федор, несколько раз, извинился, Лакан прервал его:

– Ничего страшного. Говори, я врач, у нас нет выходных.

Федор, сам не ходил к аналитикам, но читал Фрейда, и был заинтересован в его исследованиях. Лакан выслушал его:

– Ты все правильно сделал. Она ничего не вспомнит, когда проснется, не волнуйся. Будь рядом, и я должен начать с ней работать, немедленно.

Федор договорился о расписании визитов, об оплате, поблагодарил аналитика и повесил трубку. Он пометил в блокноте, что надо найти карту Польши, подробного масштаба, и сходить в парижский офис «Джойнта». Дядя Хаим искал пропавшего брата именно через «Джойнт». У них могли иметься сведения о погромах в Польше, пусть и двадцатилетней давности.

– И Аарон в «Джойнте» работает…, – выкурив сигарету, он вернулся в спальню. Ее пальцы, под одеялом, потеплели.

Он держал Аннет за руку:

Ландыш, ландыш белоснежный, Розан аленький! Каждый говорил ей нежно: «Моя маленькая!»

– Моя маленькая…, – ласково повторил Федор:

– Не бойся, я здесь, я с тобой. Все будет хорошо, я обещаю…, – прижавшись щекой к изящным пальцам, он вдохнул запах цветов. Одеяло чуть приподнималось, Аннет спала. Федор сидел, боясь пошевелиться, слушая легкое, детское дыхание.

 

Часть четвертая

Германия, осень 1936

 

Берлин

Высокие, кованые ворота городской резиденции графов фон Рабе, украшала эмблема компании, террикон, окруженный готическими буквами: «Für die Größe von Deutschland». Черный кабриолет притормозил. Генрих фон Рабе улыбнулся:

– Девиз появился в прошлом веке, герр Кроу. Концерн принадлежит немецкому народу, но мы не забываем о нашем прошлом.

Младший фон Рабе заехал за Питером в отель «Адлон». Утром, портье, почтительно передал герру Кроу конверт с гербом. В изящном приглашении, отпечатанном, на атласной бумаге, говорилось, что граф Теодор фон Рабе ждет герра Кроу на обед. На приглашении красовалась свастика, такую же свастику Питер заметил на правой створке ворот виллы.

День был теплым, ярким, Унтер-ден-Линден усеивали золотые листья лип. Генрих предложил не поднимать верх кабриолета. Питер согласился:

– Заодно полюбуюсь Берлином, герр фон Рабе. В последние два дня, – Питер посмотрел на золотые часы, – кроме деловых встреч, у меня больше ни на что не оставалось времени.

Генрих встречал его на аэродроме Темпельхоф. Он, как и Питер, ходил в штатском, в безупречном, цвета голубиного крыла, костюме, в накрахмаленной рубашке. Сверкнули бриллиантовые запонки, юноша протянул крепкую руку. Он был лишь немного выше Питера, с каштаново-рыжими волосами, с внимательными, серыми глазами. По дороге Генрих рассказал, что закончил математический факультет в Геттингене, но не стал принимать предложение остаться при кафедре, а поступил в рейхсминистерство экономики, к герру Ялмару Шахту.

– Однако теперь, – Генрих затянулся папиросой, – создано Управление по четырёхлетнему плану, под началом рейхсштатгальтера Пруссии, Германа Геринга. Мы переводим производство на военные рельсы, герр Кроу. Я работаю в управлении 1-А, занимающемся горнодобывающей и промышленной продукцией…, – за два дня, проведенные в Берлине, Питер еще не привык к здешним рассуждениям о войне, как о чем-то обыденном, неизбежно долженствующем произойти.

Вчера, на встрече в управлении по четырехлетнему плану, бывший промышленник, а ныне рейхскомиссар Кеплер, руководитель управления планирования, прямо заметил Питеру, что Германия нуждается в потенциале заводов «К и К».

– У вас отличная сталь, – Кеплер стал загибать пальцы, – прекрасное химическое производство. После немецкого бензина ваш считается лучшим в Европе…, – Питер отпил хорошо заваренного кофе.

Бензин «К и К» был чище произведенного в Германии, но Питер предпочел не спорить, а кивнул. Кеплер подошел к большой карте Европы, на стене. Он широким жестом указал на запад:

– Мы поддерживаем генерала Франко, герр Кроу, не только потому, что должны остановить, коммунистическую заразу. Нам требуется полигон для испытания новых вооружений. Мы отправляем в Испанию авиационный легион «Кондор»…, – Питер, спокойно слушал, и задавал вопросы.

У него был назначен визит на предприятия «ИГ Фарбениндустри». Начальник отдела исследований и развития, герр Краух, обещал познакомить его с новейшими разработками немецких химиков.

Когда Генрих приехал в «Адлон», они выпили кофе, в вестибюле. Питер рассказал фон Рабе о будущих встречах с учеными. Граф рассмеялся:

– Мой старший брат, Отто, звонил сегодня. Он успевает к обеду, несмотря на занятость. В его центре используется продукция фирмы Degesch. Отто гордится, что медики и химики работают рука об руку, на благо Германии. Он вас отвезет взглянуть…, – Генрих точным, изящным движением вытащил ложечку из чашки, – на их результаты.

Берлин усеивали черно-красные, нацистские флаги, на каждом углу висели портреты фюрера.

На встречах, Питер делал только короткие пометки в своем блокноте. Все остальное было бы подозрительным. Главная работа начиналась вечером, когда он возвращался с приемов. В первый день Мосли и свиту приветствовал министр народного просвещения и пропаганды Геббельс. Вечером они посетили оперу. Пели «Лоэнгрина» Вагнера, постановка была отменной. Питер, сидя в ложе, вспоминал:

– Из оркестра уволили всех музыкантов-евреев, запретили исполнять Мендельсона…, – кузен Аарон был здесь, но Питер не мог и шагу сделать в сторону Ораниенбургерштрассе, где помещалась главная берлинская синагога. За ним не следили, по крайней мере, Питер такого не заметил, однако он не хотел рисковать.

За обедом, после оперы, они слушали рассуждения председателя имперской палаты изящных искусств, герра Циглера. Художник рассказывал, как Германия освобождается от еврейского влияния в музыке и живописи. Обедали они в элегантном ресторане, на Унтер-ден-Линден. Члены СС, приставленные к британской делегации, обещали посещение настоящей берлинской, рабочей пивной, и свиные ножки.

– Нашими объедками мы заткнем горло жидам, – усмехаясь, заметил один из эсэсовцев, – заставим их давиться свиными костями.

Мисс Митфорд, со старшей сестрой, навещала Мюнхен. Женщины намеревались появиться в Берлине к свадьбе, назначенной через неделю, в гостиной особняка Геббельса. Питер, облегченно, выдохнул.

Возвращаясь в номер, он заказывал кофе и начинал вспоминать. Дядя Джон запретил записывать, что бы то ни было. Даже говорить, сам с собой, Питер не имел права. Его люкс было не проверить, а техника развивалась очень быстро. Номер могли оборудовать фотоаппаратами и устройствами, фиксирующими речь.

Питер включал радио, Моцарта, Бетховена или Баха. Он откидывался в кресле, медленно куря папиросу. Он позволял себе встать, только обработав информацию, полученную за день. Питер был уверен, что по возвращении в Лондон все вспомнит. Он мог воспользоваться радиопередатчиком группы на Фридрихштрассе, однако пока Питер не выяснил ничего срочного. Модели истребителей, численность добровольцев Люфтваффе в Испании и планы рейха по переводу промышленности на военные рельсы могли подождать. Питер не хотел, без нужды, подвергать риску человека, взявшего у него портсигар.

Все оказалось легко.

Портье порекомендовал герру Кроу ювелирный магазин на Фридрихштрассе: «Очень уважаемая фирма, им двести лет». Питер пешком дошел до магазина. Портсигар принял пожилой человек, седоволосый, с лупой на голове. Услышав пароль, он отозвался:

– Не извольте волноваться, через два дня будет готово.

Сунув квитанцию в кошелек, Питер выпил кофе, в кондитерской напротив. Сердце стучало. Он велел себе успокоиться:

– Они рискуют гораздо больше, чем ты, постоянно находясь здесь. И Аарон рискует. Это твоя работа, на ближайшие несколько лет…, – война, судя по всему, была неизбежной.

Магазины на Фридрихштрассе бойко торговали, висели афиши голливудских фильмов. Он вдыхал запах осенних листьев, женских духов. Девушки, цокающие каблучками по тротуару, иногда, искоса поглядывали на Питера. У многих, на лацканах жакетов, виднелись значки со свастикой. Юноши носили похожие повязки на рукавах пиджаков. На улице было много людей в форме, прохаживались полицейские. Унтер-ден-Линден сияла чистотой, у подъездов отелей и магазинов стояли дорогие автомобили.

На обеде после оперы, он поднял, тост за процветание экономики рейха, и призвал всех покупать немецкие товары. Утром Питер отправился на Курфюрстендам, внеся вклад в процветание нацистской промышленности.

– В Лондоне все выброшу, – Питер, ожидая Генриха, фон Рабе, переодевался в номере, – ботинки ни в чем не виноваты, но противно.

Ботинки сшили из лучшей итальянской кожи.

– Сотрудничество наших стран, – важно заметил владелец магазина, – есть первооснова существования Европы. Берлин и Рим стоят на страже границ, не пропуская коммунистических идей…, – «Фолькишер Беобахтер» захлебывалась панегириками гению фюрера, подписавшего договор с Италией. Питер свернул газету:

– И с Японией подпишет. Тройственный пакт…,– он оглядел ресторан «Адлона», где сервировали завтрак. Питер увидел в углу японцев. Сидели здесь и американцы, бизнесмены, и венгры, и французы. Кормили в отеле отменно, но Питер преодолевал тошноту, глядя на антисемитские карикатуры в газете.

Выбирая ботинки, он заметил хозяину магазина:

– Над кассой, судя по всему, – Питер указал на стену, – раньше висело старое название.

Немец усмехнулся:

– Я сделаю ремонт, после рождественской распродажи. Фирма ариизирована, бывший владелец, – он брезгливо поморщился, – покинул страну.

Выяснилось, что новый хозяин раньше служил в магазине, старшим продавцом.

– Ариизирована, слово, какое придумали, – угрюмо сказал себе Питер.

Ворота распахнулись, они въехали на усыпанную мраморной крошкой дорогу, ведущую к массивному, выстроенному из серого гранита зданию виллы. Старший граф фон Рабе, Теодор, консультировал рейхсминистерство экономики и лично Германа Геринга. Отто работал в некоем центре, в Хадамаре, в земле Гессен. Генрих объяснил, что там лечат душевнобольных. Младшая сестра, Эмма, ходила в школу.

– С Максом вы встречались, – весело сказал Генрих, – он, к сожалению, очень занят. Постоянно разъезжает, обеспечивает безопасность рейха…, – где сейчас обретался гауптштурмфюрер фон Рабе, Генрих не упоминал. Питер предполагал, что Макс из Лондона отправился в Испанию.

– Непонятно, что он делал в Кембридже, – вздохнул Питер, – а Наримуне отплыл в Японию. Бесчестно подозревать человека в шпионаже, на основании его национальности, – рассердился Питер:

– Я уверен, что Наримуне не поддержит пакты. Хотя он дипломат, он рискует карьерой…, – Циглер, за обедом, пригласил Питера навестить мастерскую.

Генрих фон Рабе, гордо, сказал:

– Герр Циглер писал портрет нашего отца, и делал эскизы Эммы, как идеала арийской девушки. Непременно посетите его ателье, герр Кроу. Он любимый живописец фюрера, – серые глаза Генриха восхищенно заблестели, он заговорил о величии художественного гения Гитлера. Питер, устало, пожелал: «Заткнись, патефон проклятый».

Семья ждала на гранитных ступенях.

Старший граф фон Рабе, высокий, с остатками рыжих волос на голове, носил штатский костюм, с золотым значком почетного члена НСДАП. Партийный значок красовался и на груди у Отто. Молодой человек, почти вровень отцу, изящный, был в форме военного медика, старшего лейтенанта. Коротко постриженные, снежной белизны волосы шевелил теплый ветер, на Питера взглянули прозрачные, голубые глаза. Он вскинул руку в нацистском приветствии. Питер подумал:

– Истинный ариец, что называется. Они здесь все такие…, – у девочки тоже были белокурые волосы, темно-синяя юбка Союза Немецких Девушек и белая, накрахмаленная, рубашка, украшенная значками со свастикой.

– Хайль Гитлер! – услышал Питер звонкий, детский голос. Он заставил себя поднять руку: «Хайль Гитлер, господа!»

– Обед, обед, – добродушно заметил старший фон Рабе:

– Очень рад вас видеть, герр Кроу, – оказывается, они могли и просто подать руку новому знакомому. Питер пожал большую ладонь, сзади залаяла собака. Генрих фон Рабе держал на поводке ухоженную, холеную овчарку.

– Это Аттила, – улыбнулся молодой человек, – он родился в Дахау, в лагере для исправления врагов рейха. Их перевоспитывают, путем труда и обучения…, – Аттила зарычал.

Питер увидел глаза Генриха, спокойные, пристальные, оценивающие. Он потрепал овчарку по голове:

– Отличный пес. Пойдем, милый, – Генрих передал ему поводок. Они направились к выходящей на озеро террасе, где накрывали обед.

Окна квартиры раввина Горовица, на Гроссе Гамбургер штрассе, выходили на старое еврейское кладбище. Надгробных камней отсюда видно не было, вдоль ограды росли высокие, старые тополя. Аарон снял комнаты за полную рыночную цену, у пожилой еврейской пары, уехавшей в Америку. Он аккуратно, каждый месяц, перечислял плату через банк. Если бы не раввин Горовиц, то квартиру бы конфисковали. Официально такое называлось ариизацией недвижимости.

В государственных учреждениях, показывая американский паспорт, Аарон видел, как менялись лица чиновников. Не открывая документ, заметив только герб США, служащие любезно улыбались. У Аарона была борода, однако в Берлине их носили многие мужчины. Темные глаза, и вьющиеся волосы тоже ничего не означали. Гитлер, и Геббельс были темноволосыми. Взгляд чиновников падал на первую страницу, выражение лиц менялось. Аарон упрямо сжимал губы, зная, что с ним ничего не могут сделать. Он был иностранным гражданином, находился в Германии легально, его виза истекала только следующей осенью. Аарон напоминал себе, что ему надо быть осторожным. Он не имел права преступать закон. Его работа в Берлине была хоть какой-то гарантией того, что евреи города смогут покинуть Германию.

Отсюда, до синагоги на Ораниенбургерштрассе, где Аарон преподавал в раввинском колледже, где помещался его кабинет, было ровно пять минут хода, медленным шагом. После утренней молитвы он занимался Талмудом с наставником, главой колледжа, раввином Беком, потом приходили студенты. Во второй половине дня Аарон принимал посетителей.

Все было просто.

Евреи Берлина знали, что, если есть какая-то возможность найти их родственников, эмигрировавших в Британию, или Америку, пусть и в прошлом веке, то рав Горовиц это сделает. Он терпеливо выслушивал рассказы о двоюродных дядьях, или сестре прадеда, до войны, отправившейся из Гамбурга в Нью-Йорк. Аарон заносил данные в папки, и шел в американское или британское посольство. Чиновники Государственного Департамента, работавшие в Берлине, не отличались скоростью работы, но Аарон их не подгонял. Он знал, что если приглашение от американских родственников получено, и лежит в посольстве, то выдача визы непременно состоится.

Главным, как он объяснял посетителям, было найти родственников. Данные по Америке, Аарон отправлял в «Джойнт», в Нью-Йорке. Сведения об эмигрантах в Британию, уходили тете Юджинии, в Лондон. Люди меняли фамилии, имена, переезжали с места на место. Аарон, уверенно, говорил:

– Пожалуйста, не беспокойтесь. Их найдут, непременно.

В большинстве случаев так оно и происходило. После звонка представителя «Джойнта» американцы высылали приглашение берлинским родственникам. На визы, тем не менее, существовала квота. Очередь, по расчетам Аарона, простиралась примерно на два года.

– На два года, – пробормотал он. Аарон стоял над плитой, ожидая, пока закипит кофейник:

– Значит, ты здесь проведешь еще два года. И вообще, столько, сколько понадобится…, – открыв форточку, он закурил папиросу.

Прослышав о раввине Горовице, в Берлин стали приезжать евреи из других городов. Аарон принимал всех, кого мог, уходя из кабинета после полуночи. Он устраивал людей на ночлег, успокаивая их: «Не бывало такого, чтобы я не выслушал человека».

Аарон успевал ходить в дом престарелых, два раза в неделю, вести утреннюю молитву. Рав Горовиц хоронил, людей умирало много. Он наблюдал за кашрутом в благотворительной столовой, при синагоге, и занимался с детьми. Пока нацисты не выгоняли ребятишек из государственных школ, в отличие от учителей еврейского происхождения. Аарон видел синяки на лицах мальчиков, угрюмые глаза подростков. Рав Горовиц понимал, что рано или поздно они прекратят посещать классы, где на стене висел портрет Гитлера, а на уроках читали выдержки из «Майн Кампф».

Эмиграцию в Палестину Британия, жестко, ограничивала. Леди Кроу, и другие депутаты парламента пытались увеличить квоты. Дети, в классах при синагоге, учили иврит, ремесла, и привыкали к обработке земли. В Берлине работали представители сионистских организаций. Приходя к ученикам, слыша «Атикву», Аарон горько спрашивал себя, доберется ли хоть кто-нибудь из них до Палестины.

– Не надо отчаиваться, – напоминал он себе, – тетя Ривка и ее друзья добились у Государственного Департамента увеличения квоты на визы для профессиональных артистов. Почти триста человек уехало, по программе. Не надо терять надежды…, – в первый раз Аарон потерял надежду, когда очередные, разысканные «Джойнтом», американские родственники, отказались высылать приглашение.

Рав Горовиц не знал, как сказать о таком паре, с двухлетним ребенком, сидевшей перед ним. Девочка возилась на диване с куклами. К Аарону приходили на прием всей семьей. Рав Горовиц держал в кабинете игрушки и детские книги, на иврите. Их привозили в Германию из Палестины.

Он смотрел в темные глаза герра Эдуарда Бронфмана, своего ровесника, бывшего преподавателя гимназии. Аарон видел надежду во взгляде его жены, бледной, взволнованной. Рав Горовиц не мог даже открыть рот. Он не представлял, как объяснить герру Бронфману, что его троюродный брат, живущий в Филадельфии, не захотел подписывать гарантию. Документ требовалось предоставить, при выдаче визы, в посольство. В гарантии говорилось, что родственники обязуются обеспечить финансовую поддержку новым эмигрантам, в Америке.

– Я буду работать, – растерянно сказал герр Бронфман, – рав Горовиц, я молодой человек, здоровый, я выучу английский язык. Где угодно, на стройке…, – он поднял руки, – я и сейчас…, – он не закончил.

Большинство берлинских евреев выживало, устраиваясь, за грошовую плату, на фабрики, заводы, и стройки. В городе оставались магазины, принадлежащие евреям. Туда, по закону, нельзя было нанимать арийцев, но мест в лавках на всех не хватало. Бывшие учителя, юристы, и музыканты давали частные уроки. Врачи могли обслуживать только евреев, женщины перебивались шитьем и уборкой.

Фрау Бронфман заплакала, тихо, чтобы не услышала девочка. Аарон посмотрел на кудрявую голову ребенка: «Я что-нибудь придумаю, герр Бронфман, обещаю».

В синагоге Аарон долго сидел, глядя на Ковчег Завета, перелистывая молитвенник, чувствуя, как собираются слезы в глазах.

Тетя Ривка была в городе. Роксанна, с мужем, ездила по Германии, прослушивая артистов, но сейчас вернулась в Берлин. Аарон отправился к ним на квартиру, Роксанна снимала апартаменты у Хакских Дворов. Тетя, в американском паспорте, значилась Роксанной Горр. В Германии никто не подозревал о ее еврейском происхождении. Тем не менее, Роксанна, наотрез, отказывалась посещать театры и концертные залы, куда пускали только арийцев.

– Мне там делать нечего, – кисло говорила тетя, – последним евреем в берлинской филармонии оставался бюст Мендельсона, но и его убрали.

Филипп сварил им кофе. Аарон рассказал тете о Бронфманах:

– Как он может, этот человек, из Филадельфии? Это его родственники, он еврей. Сказано, что все евреи ответственны друг за друга, тетя…,– Роксанна, внезапно, нежно, погладила племянника по голове:

– Разные люди бывают, милый. Впрочем, ты сам знаешь…, – она щелкнула пальцами:

– Филипп, принеси список. Сделаем Бронфманов, – Роксанна почесала нос, – не знаю, музыкантами, что ли…, – Аарон старался не злоупотреблять тетиной квотой, как он ее называл.

Кофейник засвистел, Аарон потушил папиросу.

Он покупал провизию в кошерных магазинах, но кофе в таких местах не водилось. Хозяева не могли себе позволить заказывать дорогие продукты из-за границы. В первый месяц жизни в Берлине Аарон перебивался эрзацем из цикория. Ему было противно заходить в магазины, где висело объявление: «Только для арийцев». Для зерен кофе кашрут не требовался, но Аарон, все равно, не мог преодолеть нежелание посещать такие лавки. Потом приехала тетя Ривка с мужем, они привезли кофе и американские сигареты.

– А потом…, – Аарон, улыбнувшись, прислушался. В ванной лилась вода, из-за двери доносилось сильное, высокое сопрано:

Die Lieb versüßet jede Plage, Ihr opfert jede Kreatur….

Аарон подпел:

Sie würzet unsre Lebenstage, Sie winkt im Kreise der Natur…

Он заглянул в спальню. Чулки валялись на ковре, юбка и шелковая блузка лежали рядом с кроватью, где они соскользнули, вчера, поздно вечером. Твидовый жакет висел на стуле. Лацкан украшал значок со свастикой. Сладко, уютно пахло ванилью. Аарон погладил теплую подушку.

– Mann und Weib und Weib und Mann,

Reichen an die Gottheit an…

Сопрано, казалось, взлетело вверх.

Аарон вспомнил:

– Мудрецы так говорили, о муже и жене. О том, что между ними Бог. Они, конечно, были правы.

Они, как понял Аарон, во всем оказались правы.

Спохватившись, что кофе остынет, рав Горовиц пошел в ванную, где тоже пахло ванилью. Натыкаясь в квартире на ее вещи, флакон с духами, пудреницу, сумочку, Аарон всегда улыбался.

Она сидела с мокрой головой. Рыже-золотые, как листья тополей на улице, волосы, покрывала белая пена американского шампуня. Бутылки привезла тетя Ривка. Устроившись на краю ванной, передав ей чашку кофе, Аарон засучил рукава халата. Он нежно, аккуратно тер худую спину. Рав Горовиц помялся:

– Габи, я договорился, в консульстве. Заключим брак, ты с тетей Ривкой и ее мужем отплывешь из Бремена. Папа и Меир тебя встретят в Нью-Йорке…,– мочалка упала в воду. Девушка независимо дернула плечами:

– Нет, Аарон. Я никуда не поеду. Мы поставим хупу, – красивая рука махнула в сторону двери, – сходим в консульство и я останусь здесь. С тобой. Моим мужем, – вздернув упрямый, прусский подбородок, она посмотрела на него глазами васильковой синевы. На изящном носу висела капля воды.

Аарон поцеловал ее в каплю. Он, умоляюще, сказал:

– Совет Евреев Германии обязан подавать все сведения о заключенных в синагоге браках в это ваше расовое ведомство…

– Их расовое ведомство, – ледяным тоном поправила его девушка. Она залпом допила кофе: «Передай мне полотенце, пожалуйста».

– Я сам, – вздохнул Аарон. Он вытирал ей голову, говоря, что она рискует концентрационным лагерем. По закону, немцы с еврейскими корнями, не имели права возвращаться в иудаизм. Данные о таких случаях отправлялись в министерство имперской безопасности.

Габи прервала его, завернувшись в полотенце:

– Доктор Лео Бек обещал, что раввинский суд потеряет мою папку. Гитлер мне, полукровке второй степени, запретил выходить замуж за немца. Об американцах в законе ничего не сказано, – она хлопнула дверью, Аарон отправился за ней в спальню.

Она сидела на кровати, натягивая чулки. Опустившись рядом, на ковер, он провел губами по нежной, белой коже, где-то под коленом:

– Габи, я вернусь в Америку, через два года, обещаю. Если ты мне не доверяешь, то есть не доверяешь браку без хупы…, – Аарон замолчал. Она, ласково стукнула его гребнем по голове:

– Я тебе доверяю, рав Горовиц. Жизнью своей. Я не хочу…, – она смотрела на золотые тополя в окне, – не хочу, чтобы мы расставались. И вообще, тебе на молитву надо…, – Габи отвернулась. Аарон поднялся, обнимая ее:

– Половина седьмого, любовь моя. Есть время. Я прошу тебя, прошу. Ты не можешь здесь оставаться. Пока никто не знает о твоей бабушке, но если узнают…,– он целовал теплые губы, слыша ее стон, думая, что у нее нет свидетельства об арийском происхождении.

Габи объяснила Аарону, что бумага требовалась только при устройстве на государственную службу. Успев закончить берлинскую консерваторию в прошлом году, до принятия нюрнбергских законов, она не стала поступать в оперную труппу. Габриэла фон Вальденбург знала, что для подтверждения арийской родословной ей придется предоставить свидетельства о рождении предков, до третьего колена. Никто не догадывался, что мать Габи была дочерью крестившейся еврейки.

Знали ее родители, однако они умерли. Габи угрюмо заметила:

– И очень хорошо. Папа бы не пережил нюрнбергских законов. Он Гитлера ненавидел, считал его необразованным, опасным сумасшедшим…, – Раймунд фон Вальденбург был генералом в отставке, известным военным историком.

– Я преподаю, частным образом, – отмахивалась Габи, – пою в концертах, тоже частных. Народные песни, – она горько смеялась:

– Немецкий фольклор не виноват, что ненормальный запретил Мендельсона и джаз, но все равно противно. Бумага мне, ни к чему, – бодро завершила Габи, – замуж я выходить не собираюсь…, – разговор случился два месяца назад. С тех пор фрейлейн фон Вальденбург, как ее шутливо называл Аарон, изменила свое мнение касательно брака.

Аарон лежал, гладя все еще влажные волосы. Он, тихо, сказал:

– Я тебя люблю. Мы что-нибудь придумаем…, – рав Горовиц вздохнул:

– В конце концов, можно пожениться только в консульстве. Тебя никто не тронет, станешь супругой американца. Подадим на получение гражданства…, – он поцеловал раскрасневшуюся щеку. Приподняшись на остром локте, Габи покачала головой:

– Ты раввин, у тебя должна быть хупа.

Аарон усмехнулся: «Твои предки тоже были такими упрямыми?»

– Какой из них? – поинтересовалась Габи:

– Принц Фридрих Людвиг Христиан Прусский, или раввин, который там похоронен, – она указала в сторону еврейского кладбища, – учитель Моше Мендельсона?

– Оба, – почти весело ответил Аарон: «Ты на этой неделе опять перед нацистами выступаешь?»

– Я перед ними все время выступаю, – мрачно отозвалась Габи:

– Народные песни. Какие-то гости из Британии, фашисты. Герр Мосли и его приятели. Я пою в особняке у Геббельса…, – Аарон одевался, чтобы идти в синагогу:

– Нельзя, чтобы она рисковала. Рано или поздно узнают, найдут архивные документы. Пока ее все принимают за арийку, но надо пожениться, пусть едет в Америку…, – он посмотрел на стройную спину. Габи причесывалась, перед зеркалом:

– Два года, без нее. Я без нее и дня не могу прожить, – понял Аарон. Рав Горовиц, нарочито бодро, сказал: «Кофе заканчивается».

– Я принесу, – отозвалась Габи. Девушка взяла его лицо в ладони:

– Я тебя люблю, рав Горовиц. Я к тете Ривке зайду, по дороге на урок. Ты отправляйся, – она нежно улыбнулась, – делай свое дело. И правда, – Габи потерлась головой о рукав его пиджака, – придумаем что-нибудь.

Проводив Аарона, она сделала себе чашку кофе.

На еврейском кладбище, за окном, был похоронен и Моше Мендельсон, и его учитель, предок Габи по материнской линии, главный раввин Берлина, Давид Франкель.

– И прабабушка с прадедушкой там лежат…, – Габи застыла над раковиной.

Из Берлина ей нельзя было уезжать и еще по одной причине, о которой раву Горовицу знать было не нужно. Она, с отвращением, надела жакет с нацистским значком. Девушка подхватила сумку, с рукописными нотами. На Гроссе Гамбургер штрассе было еще безлюдно. У обочины стоял низкий, черный автомобиль. Девушка прищурилась: «Он что здесь делает?»

Габи узнала графа Теодора фон Рабе. Она, несколько раз, пела на званых вечерах семьи. Граф постоял, несколько минут, не заходя на кладбище. Фон Рабе вернулся за руль, мерседес рванулся с места. Габи пожала плечами:

– Решил проехаться по утреннему Берлину, или они собрались кладбище сносить? С них станется, – дернув углом рта, она заперла дверь своими ключами.

Свернув на Ораниенбургерштрассе, Габи дождалась раннего трамвая. В восемь утра, она встречалась на станции Фридрихштрассе с руководителем подпольной группы.

Мастерская герра Циглера располагалась на верхнем этаже дома, неподалеку от Музейного Острова. Окна выходили на Шпрее. На тихой, серой воде реки покачивались лебеди. Вверх по течению шел прогулочный теплоход с нацистским флагом на корме.

Услышав, что Питер интересуется искусством, герр Циглер пригласил его на особый тур в берлинские музеи. Он показывал Питеру бесконечные картины с истинно немецким, как его называл Циглер, духом. Потом они пошли в здания, с археологическими коллекциями, к воротам Иштар и алтарю Пергамона. По словам Циглера, любимый архитектор Гитлера, Шпеер черпал вдохновение в творениях древних мастеров. Питер согласился, что нацистская архитектура, действительно, похожа на египетские храмы.

Делегации из Британии устроили просмотр фильма фрау Рифеншталь, «Триумф воли», посвященного «Съезду единства и силы», ежегодному собранию членов НСДАП в Нюрнберге. На экране шли бесконечные колонны штурмовиков. Красивые девушки, в купальниках и белых платьях, несли штандарты с орлом и свастиками. После фильма, Мосли громко сказал:

– Когда-нибудь, мы пройдем по улицам Лондона, в нацистской форме, и никто нас не остановит!

– Молодежь и студенты будут маршировать первыми! – поддержал его Питер, выкрикнув: «Хайль Гитлер!»

Он почти привык к этому приветствию.

Их привезли в клуб Гитлерюгенда, на занятие, посвященное нюрнбергским законам. Руководитель группы, начертив на доске схему, наставлял детей в бдительности по отношению к соученикам.

– Особенно опасны полукровки, – указка поползла по схеме, – они скрывают истинную сущность, притворяются немцами. Они даже могут с вами дружить. Настоящий арийский мальчик, верный сын фюрера, никогда не сядет за одну парту с полукровкой, не пойдет к нему в гости…, – Питер, предполагал, что евреи забрали детей из государственных школ.

На занятии дети рассказывали, как они избивали еврейских соучеников. Зашла речь о еврейских чертах лица, по рядам передавали папку с вырезанными из «Фолькишер Беобахтер» карикатурами. Питер едва сдержал тошноту.

Руководитель группы пригласил на занятие работника Главного управления СС по вопросам расы и поселения. Мальчишки восхищенно смотрели на молодого человека в черной форме. Унтерштурмфюрер показал особые инструменты, для измерения черт лица:

– Может быть, кто-то желает послужить примером истинно арийского происхождения?

Питер не рисковал. После обеда у графа фон Рабе его измерял Отто, в качестве, как угрюмо подумал Питер, десерта. Питер не мог понять, шутил ли Отто, или врач, действительно, получил задание, ненароком, проверить его арийские корни.

Мерки оказались идеальными. Отто пожал ему руку:

– Поздравляю. Если бы вы были мертвы, я бы использовал ваш череп для музея, – прозрачные, голубые глаза пристально его рассматривали. Питер заставил себя рассмеяться:

– Я завещаю свое тело для, нужд арийской науки, граф фон Рабе.

– Просто Отто, – попросил доктор: «Мы товарищи, Петер, какие церемонии…»

В гитлерюгенде все прошло отлично. Эсэсовец назвал Питера образцом арийской расы. За обедом в отеле Мосли подмигнул ему:

– Ты с Юнити составишь красивую пару, Питер. Нам нужны дети чистокровных родителей…, – Мосли пустился в рассуждения о евреях, портящих хорошую английскую кровь. Он похлопал Питера по плечу:

– Когда Юнити приедет в Берлин, сходите с ней в оперу, прогуляйтесь в парке…, – Питер, незаметно, сжав зубы, велел себе кивнуть.

Циглер повел его к бюсту Нефертити. Заходя в ротонду, где помещалась скульптура, художник умолк. Питер, облегченно, вздохнул:

– Слава Богу. Иначе я бы его задушил. Он чувствует, что при ней нельзя нести всякую чушь…, – мягкий, туманный свет падал сверху, в ротонде царила тишина. Питер любовался длинной, стройной шеей, миндалевидными глазами, устремленным куда-то вдаль взглядом. Он видел Нефертити, на фотографиях, но Питер понял, что они не могли передать всего очарования ее лица.

Он, отчего-то подумал:

– У Эммы фон Рабе, тоже такой разрез глаз. Интересно, откуда? Братья на нее не похожи. Еще одна шарманка…, – поморщился Питер.

Девочка говорила только о гении фюрера, и о занятиях в младшей группе Союза Немецких Девушек. После обеда она сыграла Бетховена. Питер, в первый раз, позволил себе выдохнуть. Эту сонату, медленную, плавную, любила мать.

– Вернусь домой, – пообещал себе Питер, – дядя Джон привезет маму на север. Мы с ней погуляем по берегу моря, она мне расскажет о Парламенте, о семье…, – вспомнив о легионе «Кондор», отправляющемся в Испанию, он усмехнулся:

– Стивен, наверняка, в стороне не останется. Полетит сражаться с Люфтваффе. Лаура в Японии будет работать…, – Япония, судя по всему, рассматривала возможность присоединения к пакту между Италией и Германией. Отто заметил, что фюрер назвал японцев почетными арийцами.

Упомянув об арийцах, Отто не мог остановиться. Он рассказал Питеру об экспедиции в Тибет. Путешествие планировало историческое общество «Аненербе». По слухам, в горах жили потомки древних ариев, голубоглазые, высокие блондины.

– У кузины Тессы мать китаянка, – вспомнил Питер. Он видел кузину только на фото. Черты лица у нее были европейские, но у отца Тессы была всего четверть индийской крови.

Отто принес карту Гренландии. Питер слушал теории о судьбе населявших остров потомков викингов. Он едва сдерживал зевоту, но долго терпеть не пришлось. После Бетховена Эмма, бравурно, заиграла «Хорста Весселя». Семья запела хором, Питер больше не рисковал тем, что заснет, под жужжание среднего фон Рабе.

Через несколько дней они с Отто и Генрихом ехали в Гессен. Генрих сопровождал Питера в его визитах на промышленные предприятия. Отто собирался показать гостю, как немецкая медицина использует разработки химиков.

Питер любовался Нефертити. Он очнулся от надоедливого голоса Циглера:

– Скульптура, достояние не только немецкого народа, герр Кроу, но и всего человечества. Фюрер часто приходит сюда, вдохновляясь красотой, сияющей через века…, – Циглер не упомянул, что археологу, нашедшему бюст Нефертити, Людвигу Борхардту, закрыли въезд в Германию, из-за еврейского происхождения его жены.

Питер не услышал от Циглера имени Генриха Симона, банкира-еврея, финансировавшего экспедции Борхарда. Симон подарил огромную коллекцию египетских ценностей Германии. В вестибюле, где висели таблички, с фамилиями патронов музея, Симона Питер тоже не нашел.

В мастерской Циглер надел испачканный краской халат:

– Становитесь в позу знаменосца, герр Кроу. Я пишу картину, прославляющую немецкую молодежь. Вы будете на первом плане. Вы, хоть и небольшого роста, – он, оценивающе, склонил голову, – однако черты лица у вас идеальные. Вечная, античная красота…, – Питер едва не закатил глаза, но приказал себе терпеть.

Циглер рисовал, рассказывая Питеру о чистке немецких музеев от произведений дегенеративного искусства.

– Здания мы тоже разрушим, – пообещал художник, – избавимся от миазмов Баухауса, отравляющих нашу землю. Останется только здоровое, арийское искусство, отображающее радостных, сильных людей…, – обведя глазами мастерскую, Питер застыл.

В окне, из-за туч, показалось солнце. Лучи заиграли в золотисто-рыжих волосах неизвестной, обнаженной девушки на картине. Она сидела, повернув изящную голову направо, будто кого-то ожидая. Увидев длинные ноги, маленькую грудь, Питер понял, что краснеет.

– Да, да…, – одобрительно отозвался Циглер, – например, наша берлинская артистка, Габриэла фон Вальденбург, на холсте. Она исполняет народные песни, выступала перед рейхсминистром Геббельсом. Старая, прусская семья. Образчик чистоты крови, как и графы, фон Рабе. Ее покойный отец воевал, дослужился до генерала…, – Питер слушал и не слышал. Он смотрел на упрямый очерк подбородка, на длинную, красивую шею.

На рисунке Циглера Питер получился римским легионером, в современном костюме. Он стоял, гордо вскинув голову. Художник заметил:

– Разумеется, на картине все будут обнажены. Красота тела, как у древних спартанцев…, – Питер еле вырвался из мастерской, сославшись на деловые встречи.

Он дошел пешком на Фридрихштрассе и забрал портсигар. В людных местах открывать его было нельзя. Выпив чашку кофе, Питер направился в Тиргартен. У входа в парк висела табличка, извещающая о запрете посещения для евреев. Здесь было безопасно. Питер позволил себе, опустившись на скамейку, крепко выругаться.

Вокруг было пустынно, погода испортилась, над Берлином повисли тяжелые тучи. Он прочел крохотную записку, вложенную в потайное отделение. Его ждали в Тиргартене, завтра, в церкви святого Матфея на утренней мессе, на третьей скамье справа. Питеру предписывалось спросить, у соседа, когда возвели храм.

В ответ он должен был услышать:

– При короле Фридрихе-Вильгельме, по образцу церквей в Северной Италии.

Питер сжег записку. Он смотрел на золотые кроны деревьев, вспоминая солнечные зайчики, в локонах девушки на картине.

– Габриэла фон Вальденбург, – откинувшись на спинку скамьи, Питер отчего-то улыбнулся, – я ее найду, обещаю.

На шумной станции Фридрихштрассе, по застекленному мосту грохотали поезда. Габи сидела на скамье, поставив сумку на колени. Рукописные ноты были шифром, разработанным руководителем Габи. Он показал девушке систему записей. Габи рассмеялась:

– Очень знакомо. Я с пяти лет музыкой занимаюсь, не забывай.

Следя за большими часами, Габи думала, стоит ли сказать руководителю о визите графа фон Рабе на еврейское кладбище.

– Даже не о визите, – поправила себя девушка, – он просто машину остановил. Если они решат уничтожить могилы, мы никак не сможем вмешаться.

Руководитель, наверное, единственный в Берлине, если не считать рава Горовица, и других раввинов, знал о происхождении Габи. Знал он и о раве Горовице. Габи все рассказала ему два месяца назад. Руководитель вздохнул:

– Уезжай, конечно…, – Габи раздула ноздри:

– А кто будет флиртовать с Геббельсом и остальной мразью? Ты знаешь, женщине они рассказывают сведения, которые не расскажут мужчине. Мы считаемся, – Габи постучала себя по лбу, – пустоголовыми красавицами. Мы все мечтаем выйти замуж за истинного арийца и рожать солдат для фюрера…, – они, медленно, прогуливались по аллеям Тиргартена.

Руководитель, искоса, посмотрел на девушку.

– Двадцать один год, – подумал он, – Господи, и все остальные молоды. Да и я сам…, – несмотря на возраст, он, иногда чувствовал себя стариком. В министерствах, особенно иностранных дел и экономики, и в армии, собралось много недовольных Гитлером людей из старых, аристократических семей, таких, как его собственная, или как семья Габи. Однако руководитель не мог рисковать и вводить их в подпольную группу. Он ограничивался ровесниками, бывшими соучениками, теми, за кого он ручался.

Он предполагал, что в Берлине есть и другие организации подпольщиков, но устанавливать с ними связь было опасно. Скорее всего, люди, входившие туда, принадлежали к социалистическим и коммунистическим кругам, и работали на Москву. Он не был антикоммунистом, хотя он, верующий человек, ходил в церковь, единственный из семьи. Искать контактов с коммунистами было невозможно. Члены партии, остававшиеся в Германии, ушли в подполье.

Сотрудничать с Британией он стал три года назад, учась в университете.

– Студенческий обмен, – усмехнулся руководитель, – визит из Кембриджа. Кто бы мог подумать. Хорошо, что я это сделал. Не так стыдно просыпаться каждое утро…, – он знал, что работает не против своей страны, а на ее благо. Он ненавидел Гитлера, презревшего нормы христианства, и отбросившего Германию в средние века.

Он закурил папиросу:

– Если станет известно, что ты вышла замуж за еврея, Габи, ты не сможешь появляться в обществе, и превратишься в парию. Не говоря о том, что тебя могут отправить в концлагерь…, – девушка топнула ногой, в изящной туфле:

– Не могут. Они не тронут жену американца, они…, – руководитель устало прервал ее:

– Ты еще не поняла? Ты не поняла, что им плевать на паспорта, визы и все остальное? Рава Горовица посадят в Дахау, а президент Рузвельт может хоть каждый день отправлять ноты Гитлеру. Никто их не прочитает, поверь мне. Я был в концентрационных лагерях, – горько прибавил руководитель, – я знаю, что это такое.

Он, разумеется, никогда не видел рава Горовица, но, судя по рассказам Габи, американец был достойным человеком. Руководитель, наставительно, заметил:

– Твой жених совершенно прав. Выходи за него замуж, тихо. Паспорт у тебя в порядке…, – Габи прервала его: «Ты бы оставил свою жену?»

– Я холостяк, и не намереваюсь это менять, – буркнул мужчина:

– Габи, не будь такой упрямой. Не рискуй своей жизнью, и жизнью рава Горовица. Ты говоришь, что через два года он вернется в Америку. Жди его, в безопасности…, – он посмотрел на еще летнюю, зеленую листву деревьев. Олимпиада только закончилась, в парке царила безукоризненная чистота. Они сели на скамейку с табличкой: «Только для арийцев». Габи, повозила ногой по песку: «Как ты не понимаешь? Я не могу оставить Аарона здесь, одного…»

Руководитель, мимолетно, подумал, что в спинку скамейки могут быть встроены микрофоны. СД оборудовало записывающими устройствами рестораны, кафе, номера в отелях, и даже церкви. Он рассердился на себя:

– В Тиргартене пять сотен скамеек. Я помню их бюджет. У них не было такой расходной статьи. Впрочем, наверняка, финансовое управление СД ведет серую бухгалтерию. Добраться бы до цифр…, – он коснулся руки девушки:

– Это приказ, он не обсуждается. Женитесь в консульстве, и уезжай отсюда.

Он поднялся:

– Ты вольная птица, а у меня обеденный перерыв заканчивается. Пора вешать номерок, – он пошел к выходу из парка.

– Не уехала, – недовольно думал руководитель, идя по платформе к скамейке, где сидела Габи. Он полюбовался золотисто-рыжими волосами девушки. Габи была в твидовом, цвета осенних листьев, костюме. Скрестив стройные ноги, она мечтательно смотрела на закопченный, стеклянный свод станции.

Руководитель часто пользовался метрополитеном. На станциях было удобно встречаться с членами группы. Три года назад, он услышал:

– В транспорте нет людей. В нем только пассажиры. Никто, никого не запоминает.

На работе, он пользовался репутацией серьезного человека, заботящегося о благе Германии. Страна готовилась к войне. Армия нуждалась в бензине, о чем он никогда не забывал упомянуть. Он поправил круглый значок НСДАП на лацкане хорошо скроенного пиджака. В университете он руководил ячейкой национал-социалистического союза студентов, и ходил в коричневой рубашке. В партию он вступил на последнем курсе. Через четыре года ему предстояло присоединиться к СС. Он, облегченно думал, что форму ему придется носить только по торжественным случаям. Члены СС, трудившиеся в министерствах, ходили в штатских костюмах.

Формы ему хватило на всю жизнь. Впервые он надел рубашку Гитлерюгенда семилетним мальчишкой, став одним из первых воспитанников. В своей комнате, он хранил грамоты и награды, полученные в детстве. Он бы, с удовольствием, сжег хлам, или выкинул его на свалку, но такого делать было нельзя.

– Поговорю, завтра с пастором, – вздохнул он, – все равно я на мессу иду. Хоть и по делам, – он, коротко, усмехнулся.

Пастор приезжал в Берлин редко. Он считался пацифистом, и врагом государства, его уволили с преподавательской должности в университете Берлина. Сейчас он учил студентов в подпольной семинарии, на востоке, и нечасто навещал столицу. Когда пастор бывал в городе, он служил мессу в церкви, где он получал сан священника, в Тиргартене.

Руководитель был вынужден посещать официальные храмы. Никто не знал о его связи с Исповедующей Церковью. Протестанты, выступавшие против гитлеровского режима, находились под наблюдением тайной полиции.

– Еще и священников вздумают арестовать, – горько подумал руководитель, – католические пастыри, выступавшие против Гитлера, в концлагерях сидят. Римский папа молчит. Сейчас нельзя молчать…, – коротко кивнув, он опустился рядом с девушкой.

Габи передала ему тетрадь с нотами. На работе, они ни у кого не вызывали подозрения. Он играл на фортепьяно, его научила покойная мать. Она умерла, когда мальчику исполнилось десять лет. Слушая музыку, он вспоминал прохладные, ласковые руки, и тихий голос. Именно с матерью он ходил в церковь, с раннего детства.

Габи почудилось, что глаза руководителя отчего-то заблестели. Он посмотрел на часы:

– Я уезжаю, в командировку, на несколько дней.

Он никогда не говорил, куда направляется. Габи и не спрашивала.

– Потом прием, у Геббельса…, – Габи помолчала. Рейхсминистр всегда приглашал ее на концерты. Геббельс ухаживал за девушкой, и настаивал, чтобы Габи начала работать на радио и записывать пластинки. Индустрия развлечений в рейхе подчинялась государству. Исполнителям предписывалось предъявить свидетельство чистоты арийского происхождения. Габи отговаривалась неопытностью, но Геббельс не оставлял попыток переубедить ее.

Руководитель поморщился:

– В честь свадьбы Мосли. Я туда не приду, – он закатил глаза, – я британских доморощенных фюреров видеть не могу. Свой Гитлер, свой Гиммлер…, – он посмотрел куда-то вдаль:

– Познакомься с ними, пофлиртуй. Они могут быть полезны. Связь, как обычно, – они обменивались письмами по городской почте. Ничего подозрительного в этом не было. Руководитель, и Габи происходили из кругов старой аристократии, их отцы знали друг друга. Габи бывала у руководителя дома.

Она проводила глазами крепкую спину в сером пиджаке, хороший портфель итальянской кожи. Выйдя на Фридрихштрассе, мужчина направился в центр, на Вильгельмплац, к министерству. Он не сказал Габи, что завтра, в церкви, встречается со связным из Лондона. Его учили, что сведения, которыми владеют члены группы, надо сводить к минимуму. Руководитель неоднократно убеждался в правоте наставников.

У него оставалось время до начала рабочего дня. Взяв чашку кофе, за столиком уличного кафе, он развернул «Фолькишер Беобахтер». Внизу страницы, петитом, сообщалось, что Рузвельт разгромил своего соперника на выборах, и начинает второй президентский срок.

– Очень хорошо, – облегченно подумал мужчина, – можно не беспокоиться, что в Америке появятся нацисты. Рузвельт такого не допустит. И в Англии их не будет. Мосли со свитой, просто клоуны, шарманки…, – он шел к министерству, легко помахивая портфелем, улыбаясь.

На квартире у Габи они оборудовали тайник. В нем лежали поддельные паспорта, на случай необходимости побега, деньги, и листовки, что они расклеивали в городе. О ювелирном магазине на Фридрихштрассе, о радиопередатчике, знал только он и хозяева лавки. Руководитель подозревал, что торговцы обосновались в Берлине еще до его рождения. Перед отъездом Габи, он собирался перенести тайник в другие апартаменты. Руководитель решил заняться этим после возвращения из командировки.

Поднявшись по гранитным ступеням министерства, завидев сослуживца, мужчина вскинул руку в партийном приветствии.

Первый урок у Габи был в одиннадцать утра, у Музейного Острова. Апартаменты Роксанны Горр находились по дороге. Девушка всегда заходила к ней на завтрак. Дива усмехалась:

– В Америке я раньше двух пополудни глаза не открываю. Здесь, с восьми утра, начинают передавать нацистские гимны, по уличному репродуктору. Волей-неволей проснешься.

Ее муж поехал в Бремен. Филипп надзирал за тем, чтобы артисты, получившие визы, сели на лайнеры, отправлявшиеся в Америку. В Нью-Йорке их встречали представители гильдии киноактеров США и профессионального союза артистов театра. Они организовывали для новых эмигрантов прослушивания и кинопробы. Роксанна заметила:

– Тебе было бы легче. Для оперы английский язык не требуется…, – Габи говорила с Аароном на немецком языке, а с его тетей по-французски.

Роксанна взяла ее руку:

– Впрочем, ты больше на сцену не выйдешь. Жаль, – она затянулась сигаретой, – голос у тебя отличный. Ты могла бы поступить в труппу Метрополитен-опера…, – Габи смутилась: «Тетя Ривка, вы знаете…»

– Знаю, знаю, – серо-синие глаза весело посмотрели на нее:

– Жена раввина не может петь публично. Будешь домашние концерты устраивать, для семьи.

Габи видела фотографии будущих родственников, знала о квартире у Центрального Парка, где жили Горовицы. Роксанна успокаивала девушку:

– Твой будущий свекор прекрасный человек, и дети его тоже. Сделаем, по дороге, остановку в Амстердаме. Познакомишься с Эстер, ее мужем. У них малыши на свет появились…, – Роксанна, со значением, поднимала бровь. Габи краснела.

Если бы не Роксанна Горр, Габи никогда бы не познакомилась с Аароном.

Подруга Габи по консерватории, Ирена Фогель, сказала, по секрету, что в еврейском кафе, на Ораниенбургерштрассе, прослушивают артистов. После принятия нюрнбергских законов Ирена ушла с последнего курса консерватории. Ее отца уволили из оркестра Берлинской филармонии, а мать была вынуждена покинуть школу, где преподавала музыку. Ирена не знала о бабушке Габи, девушки просто дружили. Габи приносила Фогелям кофе, и устраивала им частные уроки.

– Я спою джаз, – решительно заявила Ирена, тряхнув черноволосой головой, – хватит запретов сумасшедшего.

Габи пришла на вечер, чтобы поддержать подругу, но Ирена уговорила ее появиться на сцене. Девушка пела арию Рахили из «Еврейки» Галеви. Вагнер восторженно отзывался об опере, однако ее тоже запретили, вместе с музыкой Мейербера. Габи устала от бесконечных арий Вагнера. Девушка выбрала «Еврейку» потому, что любила партию Рахили. Четыре года назад, Габи, без всяких опасений, пела ее на занятиях.

Аарон потом признался ей, что никогда в жизни не посещал оперы.

Рав Горовиц развел руками:

– Я я в тебя сразу влюбился, когда зашел в кафе, за тетей и услышал твой голос. Увидел тебя…, – сердце Габи сильно, прерывисто, забилось. В кафе она заметила молодого, высокого мужчину, сидевшего в задних рядах. Темные волосы прикрывала кипа. Габи поняла, что не может отвести от него глаз. Она закончила арию, не глядя в его сторону, чувствуя, как раскраснелись щеки. Познакомила их тетя Роксанна. Мадам Горр велела Аарону проводить Габи домой.

Поднимаясь по лестнице в апартаменты Роксанны, девушка прислонилась к стене.

– Недавно расстались, – поняла она, – и я скучаю. Два года, два года без него…, – всхлипнув, Габи сжала сумку:

– Не могу, никак. Останусь здесь. Иначе нельзя, иначе я умру…, – она подышала:

– Он в Берлине совсем один, и тетя его уезжает. Я не имею права его бросать.

Она так и сказала Роксанне, в столовой. Дива завтракала вареным яйцом, черным кофе и сигаретами. Роксанна говорила, что ее мерки, со времен братьев Люмьер, не изменились.

Габи, мрачно, ковырялась в своем омлете. Роксанна улыбалась. Мадам Горр потушила окурок, зашуршал шелковый халат:

– Я все слышала, дорогая моя, но я слышала и моего племянника. Он вчера сидел здесь, – тонкая рука протянулась к стулу Габи, – и говорил, что не имеет права подвергать тебя опасности…, – в передней стояли сложенные чемоданы.

Роксанна, шепнув что-то, ласково поцеловала золотисто-рыжий затылок. Девушка подняла, васильковые глаза: «А если не получится?»

Дива развела руками:

– Я в Бога не верю, но на все воля Божья, как говорят. У тебя месяц остался, просто не пользуйся…, – она повела рукой. Габи зарделась.

Они с равом Горовицем мало что знали.

Аарон, как он говорил, читал мудрецов. Габи помнила рассказы замужних подруг. Мать Габи умерла несколько лет назад, девушка еще училась в школе. Кроме мадам Роксанны, как тогда называла ее Габи, ей больше было некуда пойти. Роксанна успокоила ее, объяснив, что такое случается и от волнения тоже. Она дала девушке адрес доктора Граффенберга, известного гинеколога. Врача, как и других евреев, уволили из государственной клиники. Нацисты запретили продавать и выписывать средства предохранения. Габи поняла, что в Берлине их доставали у еврейских докторов.

Граффенберг объяснил, что еврейские семьи сейчас воздерживались от рождения детей: «Незачем рисковать, – хмуро сказал он, – неизвестно, что случится завтра».

– Тебе веселее будет, – подытожила Роксанна, – с ребенком. Два года незаметно пролетят, Аарон вернется…, – Роксанна не стала говорить девушке, что племянник мог решить остаться в Германии. Аарон о таком не упоминал, но женщина видела упрямое выражение его глаз.

Габи высморкалась:

– Я с Аароном поговорю. Спасибо вам, тетя Ривка…, – они вздрогнули. Репродуктор, под окном, заиграл «Хорста Весселя». Восторженный голос диктора сообщил:

– Последние известия! В конце месяца, в Берлине, будет подписан антикоминтерновский пакт между рейхом и японской империей. Войска генерала Франко победоносно атакуют Мадрид…, – с треском захлопнув форточку, Роксанна задернула шторы:

– Доедай и будем собирать вещи.

Не проявленные пленки и записи из отеля «Адлон», на рассвете, курьер доставлял на улицу Принц-Альбрехтштрассе, в дом номер восемь. Здание возводили для коллекций берлинского музея декоративных искусств. По соседству возвышались деревянные щиты, загораживающие строительные участки. СД разрасталось, работникам требовалось больше места. Под нужды службы безопасности отошла и гостиница «Принц Альбрехт», и прилегающие постройки. Лаборатории СД размещались в подвале. В «Адлоне» оборудовали особый номер, где круглосуточно дежурили два сотрудника, наблюдавшие за аппаратурой.

Время было ранним, распогодилось, на улице сияло солнце. На ступенях управления, было еще пусто. Едва пробило семь утра. Шелленберг, сидя на краю стола, курил американскую сигарету, поигрывая линейкой. Пахло хорошим, крепким кофе. На столе лежали непросохшие отпечатки.

– Пора коллекцию собирать, – рассмеялся Макс фон Рабе, рассматривая фотографии. Гауптштурмфюрер приехал из Франции поздним вечером, на машине, и провел ночь в управлении. Сегодня он улетал с аэродрома Темпельхоф в Испанию, с добровольцами легиона «Кондор». Семью Макс посещать не собирался, он навестил Берлин только для доклада.

Шелленберг, весело, сказал:

– Снимки леди Антонии, мой дорогой, значительно более, – он пощелкал пальцами, – привлекательны. Сама леди Антония тоже. Где она сейчас? – поинтересовался Шелленберг

Макс удивился:

– В Кембридже, Вальтер. Куда она денется? – Макс и Шелленберг познакомились шесть лет назад, на семинаре по юриспруденции, в Гейдельберге. Шелленберг учился в Бонне, но приехал в университет Макса делать доклад.

– Мы с ним ровесники, – Макс рассматривал черно-белые фото обнаженной девушки, раскинувшейся на кровати, – он меня ниже на два ранга, однако он продвинется по службе. Вальтер только звание обершарфюрера получил, но Гиммлер его ценит…, – кабинет Гиммлера был прямо над их головами, на верхнем этаже здания.

Макс не гнался за шевронами. Чин гауптштурмфюрера ему дали благодаря просьбе отца. Отец и рейхсмаршал Геринг дружили, с войны.

Макс был недоволен, но граф Теодор развел руками:

– Милый мой, я не мог позволить, чтобы старший сын и наследник титула прозябал в ефрейторах…, – Макс, сварливо отозвался:

– Фюрер был ефрейтором, папа. Ладно, – вздохнул он, – я понимаю, ты хотел как лучше.

На работе, Макс никогда не упоминал о титуле. В Берлине он обедал в простой столовой, с остальными сотрудниками. По пятницам фон Рабе сидел с ребятами в пивной. В СС было мало людей с высшим образованием, хотя рейхсфюрер Гиммлер всегда подчеркивал, что для работника безопасности важно разбираться в истории и философии. У самого Гиммлера имелся диплом агронома. Рейхсфюрер любил возиться с землей. Он устроил в кабинете зимний сад, и радовался, получая в подарок редкие цветы. Макс и Шелленберг были одними из немногих работников СС, получивших университетские дипломы. Они дружили, Шелленберг часто обедал на вилле фон Рабе и проводил с ними выходные.

– Ребятам, в «Адлоне», не повезло, – присвистнул Макс, собирая фотографии:

– Думаю, они надеялись на большее, когда фрейлейн Митфорд начала раздеваться, – он вернул Шелленбергу конверт. Вальтер поскреб чисто выбритый подбородок:

– Что касается леди Антонии, то я, Максимилиан, просмотрел ее писания. Думаю, в Кембридже, она долго не просидит. Более того, я уверен, что леди Холланд на пути в Испанию. Ее могут завербовать русские, нам надо их опередить. Она должна работать на нас, и фотографии, которыми ты удачно обзавелся, помогут, – Шелленберг потушил сигарету:

– Забери их в Мадрид. Операция «Ловушка». Это ты отлично придумал.

– Медовая ловушка, – весело протянул Макс.

Они с Шелленбергом поговорили о результатах работы с мадам Шанель. Клиентки салона были женами министров и генералов. Разведку рейха интересовали разговоры, на примерках. Представившись сотрудником немецкого посольства в Париже, Макс посылал женщине цветы, возил ее на прогулки и осыпал комплиментами. Мадам Коко была его старше почти на тридцать лет, однако по женщине этого было не видно. Больше всего Макс боялся, что Шанель к нему привяжется. Он утверждал, что любит и боготворит ее, но вынужден, из-за работы, часто отлучаться из Парижа.

– Если я в городе, – Макс, на коленях, целовал ее руки, – я сразу, сразу, свяжусь с тобой…, – Шанель показала ему ателье. Макс внимательно смотрел на стены, на расположение мебели, прикидывая места для будущих микрофонов. В Париже он поймал себя на мыслях о фрейлейн Констанце Кроу.

– Потому, что я вынужден изображать любовь к старухе, – сердито сказал себе Макс.

– Констанца полукровка. Мы ее похитим, запрем в Дахау, или еще где-нибудь. Она начнет работать на благо рейха…, – ведя машину по отличным немецким автобанам, он вспоминал рыжие волосы, глаза цвета жженого сахара, простой, лабораторный халат, не приподнимающийся на плоской груди девушки.

Макс велел себе успокоиться:

– Если леди Антония в Испании, она от меня никуда не денется. Я у нее был первым, для женщин такое важно. Она ничего не помнит, но я ей напомню…, – он взял у Шелленберга сигарету:

– Как фрейлейн Митфорд оказалась у него в номере? Вальтер, признавайся, ты ее подослал, – Макс улыбался.

Шелленберг поднял красивые, изящные ладони:

– Клянусь, что нет. Частная инициатива фрейлейн Юнити, от начала и до конца. Должно быть, уговорила горничную, ей открыли комнаты. Герр Кроу хладнокровный человек, – он соскочил со стола, – даже глазом не моргнул, – Шелленберг нажал на кнопку новинки, магнетофона компании AEG.

Качество записи оставляло желать лучшего, однако они явственно слышали гневный голос герра Кроу:

– Мисс Митфорд, немедленно оденьтесь и покиньте номер! Фюрер учит, что семья есть основа национал-социалистического государства. Я не собираюсь потакать вашей распущенности. Я не хочу вас позорить, и не буду сообщать фюреру Мосли о безнравственной выходке…, – Шелленберг выключил запись:

– Вообще, Макс, он чист. Обедал у тебя дома, твой отец возил его в Люфтваффе, к рейхсмаршалу Герингу, твои младшие братья отправляются с ним в Гессен. Герр Питер ни в чем не замечен. Даже снимки из ванной нам ничего не дали, – Шелленберг, тонко, усмехнулся.

Макс настоял на проверке Питера Кроу. Со времени их свидания в Лондоне, Макс, вспоминая спокойные, лазоревые глаза, отчего-то ежился.

– Он растерялся, – недовольно заметил гауптштурмфюрер, – потому, что к нему ввалилась эта валькирия. Она его выше на голову, Вальтер. Нет, нет, – Макс тоже встал, – надо найти подходящую девушку. Будет прием, в честь свадьбы Мосли. Рейхсминистр приглашает актрис, певиц. Посмотри, на кого обратит внимание герр Кроу, вызови ее сюда. Это ее долг, как арийской девушки, ради Германии, ради фюрера…, – Шелленберг кивнул.

Он был уверен, что Макс преувеличивает. Герр Кроу, судя по всему, был вне, каких бы то ни было, подозрений.

– Ладно, – Шелленберг скрыл зевок, – дополнительная проверка не помешает, Макс прав. Герр Кроу вернется из Гессена, и я все устрою.

Они с фон Рабе обсудили будущую операцию «Крючок». Шелленберг заказал досье на молодых европейских физиков. Просмотрев сведения, они остановились на Этторе Майорана, ученике Энрико Ферми.

– Тоже гений, судя по отзывам, – Шелленберг, потянулся, – они в постели будут физические процессы обсуждать. Главное, выманить фрейлейн Кроу на континент, а об остальном мы позаботимся.

Майорана пока не дал согласия на работу. Шелленберг, лично собирался полететь в Рим, чтобы, по душам, поговорить с итальянцем.

Спускаясь в подвальную столовую, на завтрак, Шелленберг, внезапно, остановился:

– Ты говорил, что Генрих в церковь ходит.

Макс пожал плечами:

– Это у него от мамы. Он младший ребенок, мы ближе к отцу были. Мама всегда с Генрихом возилась. Она была очень, верующая женщина, – Максу исполнилось пятнадцать, когда отец приехал за ними в швейцарский пансион. Отто и Макс учились в Альпах с конца войны, потом к ним присоединился Генрих.

Отец хмуро сказал мальчикам, что у них родилась сестра, Эмма, а графиня Фредерика умерла. В Берлине, дети увидели годовалую, толстенькую, белокурую девочку. Эмма бойко ходила и даже начала лепетать.

– Эмма на свет появилась, но папа нам ничего не написал, – понял Макс, – мы о ней через год узнали. Она болела, наверное. Папа с мамой решили нас не волновать…, – доверчиво подойдя к Максу, подростку, девочка протянула маленькую ручку. Гауптштурмфюрер фон Рабе понял, что улыбается:

– Даже дома не побывать. Надеюсь, ей понравились подарки…, – из Лондона он отправил сестре, свитера шотландской шерсти, и альбом для нот, от Aspinal. Макс хотел послать Эмме духи, но Союз Немецких Девушек не одобрял использование косметики. Стоя у прилавка в Harrods, он вздохнул: «Куплю ей духи, когда она замуж выйдет. Впрочем, до такого еще далеко».

Макс пока жениться не собирался. С его работой было легче оставаться холостяком.

Брат посещал мессу в новом, мемориальном храме Мартина Лютера. Здание украшали свастики, в нем служили лояльные фюреру священники, из контролируемой государством Имперской Церкви.

– Ходит, – кивнул Макс, – но если ты хочешь, чтобы Генрих сообщал сведения о пасторах, не поддерживающих фюрера, то моему брату неоткуда их взять. Генрих никогда в жизни не зайдет в церковь, где служат всякие Нимеллеры…, – фон Рабе скривился.

– Бонхофферы и прочие Лихтенберги, – поддержал его приятель. Они зашли в столовую. Шелленберг добавил:

– Впрочем, последний католик, но какая разница. Так называемым пасторам место в лагере готово. Пишут жалобы, проповедуют о правах евреев…, – они взяли хлеба, сыра, ливерной колбасы и кофе. В столовой было шумно, многие служащие предпочитали завтракать именно здесь. Сюда поднималась и ночная смена, обслуживающая тюремное крыло. Они пили кофе перед уходом с работы.

– Пока мы курим, – Шелленберг выложил на стол сигареты, – но говорят, что скоро партия запретит табак на рабочих местах, – Макс отхлебнул кофе:

– Будем подчиняться приказу партии, Вальтер, – они надеялись, что леди Антония будет поставлять им сведения из Лондона, и устроит встречу фрейлейн Кроу и ее итальянского поклонника. Макс увидел, на мгновение, немного грустные, темные глаза фрейлейн Кроу. Он заставил себя слушать Шелленберга:

– Забудь о ней, – велел себе Макс. Вслух, он заметил:

– Служба наблюдения Бонхоффера потеряла. Герр пастор, наверняка, на пути в Берлин. У него остались какие-то прихожане…, – Макс поморщился.

Шелленберг, было, решил, после завтрака, сходить к коллегам из отдела IV B 2, занимавшимся протестантами. Бонхоффер получил сан священника в церкви святого Матфея, в Тиргартене. Пастор мог навестить храм. Шелленберг хотел указать коллегам, что туда стоит послать агентов, но махнул рукой:

– Это не мое дело. Я не отвечаю за внутреннюю безопасность, мои заботы лежат за границей.

Они с Максом заговорили о будущей работе разведки рейха с членами, так называемых интернациональных бригад, воевавших на стороне республиканского правительства Испании.

Питер, медленно шел по берегу канала Ландвер. Утро было ясным, свежим. Траву покрывали желтые, осенние листья. Они лежали и на дорожке серого булыжника, по краю воды. Питер поднялся рано, и был одним из первых на завтраке. Он просматривал газету:

– Я все правильно сделал. Дядя Джон предупреждал, что за мной начнут следить.

Мужчина, незаметно, поморщился:

– Для моей репутации, может быть, стоило…, – он и думать о таком не хотел.

Мисс Митфорд, яростно, хлопнула дверью. Налив себе французского коньяка, из бара, он, устало опустился в кресло. Питер курил, разглядывая вечерний, освещенный бульвар Унтер-ден-Линден, красивый силуэт Бранденбургских ворот. Его номер, один из лучших в «Адлоне», располагался на углу. Отсюда был виден и Тиргартен. Верхушки деревьев золотились в закатном солнце.

Питер закрыл глаза:

– Оставь. Габриэла, наверняка такая же шарманка, как и остальные. Верная дочь фюрера и рейха. Но подозрительно, если я вообще не стану обращать внимания на девушек…, – Питер знал, что с приходом Гитлера к власти гомосексуалистов начали отправлять в концентрационные лагеря. Он тяжело вздохнул:

– Могут пойти слухи. В Лондоне я тоже избегаю свиданий…, – закинув руки за голову, он потянулся. Питеру были противны женщины, привечающие фашистов. На выходные, он ездил в загородные поместья сторонников Мосли, но проводил время за бильярдом, охотой, или в библиотеке. К тому же, он совсем не был уверен, что Мосли его не подозревает.

– Тоже хороший ученик фюрера, – Питер сидел с закрытыми глазами, – они здесь все друг за другом следят.

Мосли мог попросить кого-то из знакомых женщин втереться к Питеру в доверие. Он, все равно, подумал о картине, в мастерской у Циглера:

– Может быть, она не такая, Габриэла, – с надеждой сказал Питер, – есть здесь хорошие девушки…, – впервые, за последние три года, он захотел обнять кого-то, кроме, матери, вернуться в теплый дом, сесть у камина, и рассказать о своем дне:

– Я вымотался, – Питер покачал головой, – я всегда в напряжении. Но если я найду, Габриэлу, я не смогу ей рассказать правды о себе. Это опасно…, – Питер, внезапно, разозлился:

– Понятно, что начнется война. Парламент наложит запрет на игры в фашизм. Мне недолго осталось притворяться. Надо встретить ее, и, если я придусь ей по душе…, – Питер не хотел искать девушку через нацистов, приставленных к делегации. Такое могло показаться странным и вызвать опасения.

– Звонить ей нельзя, – он бросил взгляд на справочник номеров Берлина, у аппарата, – даже если у нее есть телефон. Что я ей скажу? «Здравствуйте, я видел вас на картине. Вы мне понравились, и я хочу с вами встретиться», – Питер поймал себя на улыбке:

– Она испугается и будет права. Надо как-то увидеть ее, на концерте…, – рейхсминистр Геббельс отмечал свадьбу Мосли и Дианы Митфорд торжественным приемом. Он пообещал делегации лучших артистов Берлина:

– Может быть, и она придет…, – Питер заснул, вспоминая золотисто-рыжие волосы, длинные ноги, стройную, прямую спину.

Наклонившись, он подобрал сухой лист с дорожки. Сзади слышались размеренные удары колокола. В Лондоне Питер не посещал церковь, фашисты туда не заглядывали. Когда Питер виделся с мамой в Ньюкасле, они ходили в простой, деревенский храм. На мессе, Питер вспоминал семейную церковь, в Мейденхеде. Маленьким мальчиком, он сидел рядом с мамой, держа теплую руку, листая молитвенник. Юджиния видела, как блестят его глаза. Женщина шептала:

– Потерпи немного, милый. Скоро все закончится, ты вернешься домой…

Питер бросил лист в канал:

– Все удивятся. Никто не догадывается, кроме мамы, дяди Джона, и дяди Джованни. Придется объяснять, что все ради дела…, – он засунул руки в карманы кашемирового пальто:

– Интересно, чем Отто фон Рабе занимается, в центре? Как они используют достижения химиков? Наверное, фармация какая-нибудь…, – Питер знал об опытах бактериолога Флеминга с плесневыми грибами. Он читал статью ученого о новом веществе, пенициллине, однако Питер понимал, что до клинических образцов еще далеко.

– А если немцы добились успеха? – подумал Питер:

– Может быть, в больнице у Отто применяют пенициллин? У IG Farben отличные лаборатории. Люди с нездоровой психикой тоже страдают обыкновенными заболеваниями…, – за обедом, в присутствии младшей сестры, отец семейства и братья не говорили о работе.

Они обсуждали Олимпиаду. Средний фон Рабе, как идеальный образец арийца, участвовал в церемонии открытия игр. Отто гордо сказал:

– Партия поручила мне быть знаменосцем, с другими отборными представителями расы…, – заговорив о черной заразе, как ее называл Отто, они перешли на евреев. Отто и Генрих высказывались об опасности загрязнения, чистой, немецкой крови. Питер рассматривал элегантный, мейсенский фарфор, хрусталь и серебро:

– Господи, скорей бы все закончилось. Мне в Гессен ехать, с ними…, – Отто и Генрих, отличные спортсмены, занимались плаванием и теннисом. Эмма тоже ходила в бассейн. Питер, с детства, играл в теннис. Генрих сказал, что они, непременно, должны встретиться на кортах, в его клубе.

– Встретимся, – мрачно пожелал Питер, поднимаясь по гранитной лестнице, к церкви. Храм стоял на берегу канала. В записке указали, что месса начинается в половине восьмого утра. Питер, завтракая, понял, что в воскресенье в Берлине никто рано не просыпается.

Он шел через пустынную площадь Потсдамер-плац, думая о времени, когда город освободится от черно-красных флагов и свастик:

– Это помешательство, – сказал себе Питер, – недолгое. Немцы разумные люди. Они не потерпят Гитлера. Видно, что фюрер сумасшедший. В Англии за Мосли стоит всего кучка людей…, – Питер вспомнил бесконечные колонны штурмовиков на партийных съездах. Перед ним встали стеклянные, холодные глаза Отто фон Рабе:

– Расовое ведомство СС приняло решение о создании коллекции черепов неполноценных народов. По мнению фюрера, славяне тоже к ним относятся. Вы говорили, что ваш отец русский…, – он окинул Питера быстрым, цепким взглядом.

Питер, надменно, ответил:

– Мой отец, по прямой линии, происходил от варягов. Викингов, следы которых вы хотите найти. Вы можете не ездить в Гренландию, Отто – Питер усмехнулся, – я здесь, перед вами…, – он вскинул подбородок. Питер увидел, как Отто, мимолетно, почти незаметно облизал губы кончиком языка. Ему совсем не хотелось посещать центр, где работал доктор фон Рабе, однако отказываться было поздно.

Отто признался, что общество «Аненербе», изучающее историю и наследие арийцев, планирует экспедицию в Тибет. Отто был активистом во всей этой, как подумал Питер, откровенной ерунде. Доктор фон Рабе надеялся, что его отберут в участники.

– Очень хорошо, – обрадовался Питер, – в Тибете горы, ледники. Пусть он себе шею сломает…, – Питер потянул на себя тяжелую дверь церкви.

Она, и вправду, была построена в стиле храмов Северной Италии, изящная, из розового песчаника, с высокой колокольней. Питер, мимолетно, подумал:

– Дядя Джон говорил, что священники, и католические, и протестантские, сообщают в службу безопасности о настроениях паствы. Но если бы место было опасным, подпольщики не назначили бы здесь встречу…, – в зале сидело не больше двух десятков человек. Месса только началась. Священник, высокий, крепкий, с лысоватой головой, носил старые очки, в стальной оправе.

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, – сильным голосом сказал пастор. Община начала креститься. Питер, не глядя, скользнул на третью скамью справа, где сидел мужчина, в штатском костюме. Повесив пальто на спинку скамейки, прихожанин углубился в молитвенник.

– Исповедую Богу всемогущему. Блаженной Марии всегда Деве. Блаженным Михаилу Архангелу, Иоанну Крестителю, святым Апостолам Петру и Павлу, всем святым, и вам, братья, что я согрешил много мыслию, словом и делом…, – Питер, осторожно, бросил взгляд на соседа. Он застыл, увидев серые, спокойные глаза Генриха фон Рабе.

Питер, невольно, отодвинулся.

Пастор, с министрантом, прочитал покаянную молитву. Община начала: «Господи, помилуй». Месса шла на немецком языке. Листая страницы молитвенника, Питер понял, что не может сложить знакомые буквы в слова. Младший фон Рабе спокойно шептал молитву, крестясь, в положенных местах.

– Слава в вышних Богу и на земле мир, людям Его благоволения…, – запела община. Питер, бессильно, подумал:

– Кто знал, что он здесь окажется. Почему он именно на этой скамье сидит? Если за мной следили? Если люди на Фридрихштрассе, подставные марионетки, а настоящие хозяева лавки давно в гестапо? Но дядя Джон мне описал приметы человека, все сходилось. Я бы не стал отдавать портсигар, если бы увидел кого-то, незнакомого…

Если записку в портсигаре прочитали, на улице Принц Альбрехтштрассе, то Питеру надо было молчать. Произнести пароль означало расписаться в сотрудничестве с британской разведкой. Вряд ли после такого он бы покинул Берлин живым. Питер посмотрел на простой крест, темного дерева, над алтарем.

– Господи, – попросил он, – пожалуйста, помоги мне. Я совсем, совсем не знаю, что делать…, – почувствовав слезы на глазах, Питер выдохнул:

– Успокойся. Во-первых, не думаю, что СД догадывается о магазине на Фридрихштрассе. Люди, конечно, могут быть двойными агентами…, – он сжал руки в кулаки:

– Хватит. Хватит подозревать все и вся. Если я встану, и уйду, то я не выполню задание. Это, во-первых. Во-вторых…, – община, в унисон, читала Символ Веры:

– Во-вторых, я уверен, что не все немцы разделяют сумасшествие Гитлера. Может быть, Генрих, из таких людей…, – Питер решил рискнуть.

Мать учила его, что в делах надо соединять тщательный расчет и стремление к новому.

– Твоя прабабушка, – улыбалась Юджиния, – на восьмом десятке лет настояла на строительстве, в Ньюкасле завода по производству бензина. Папа убеждал ее, что для автомобилей много горючего не требуется, а она указывала пальцем в небо: «Мартин, поверь, скоро аппараты братьев Райт начнут перевозить людей из Лондона в Париж».

– В конце концов, – вздохнул Питер, – о Фридрихштрассе я им не скажу. Я им вообще ничего не скажу, я уверен. Но, если это подпольщики, то я себе никогда не прощу молчания. Им гораздо тяжелее, чем мне…, – в церкви было прохладно, Питер остался в пальто. Он обвел глазами зал. На мессу пришли, в основном, пожилые люди. Молодежи он видел мало, и совсем не было детей.

– Здесь нет свастик, – понял Питер, – нет нацистских флагов. Я видел, они, и храмы своими символами украшают. Священники не чураются в партийной форме ходить, и вскидывать руку…, – здешний священник носил потрепанный серый костюм, и старую, шелковую столу. Пастор читал Евангелие, любимый отрывок Питера, о Марфе и Марии:

– Марфа, услышав, что идет Иисус, пошла навстречу Ему…, – прошептал Питер:

– Иисус сказал ей: Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет. И всякий, живущий и верующий в Меня, не умрет вовек. Веришь ли, сему? Она говорит Ему: так, Господи! я верую, что Ты Христос, Сын Божий, грядущий в мир.

Началась проповедь, Питер подался вперед. Священник говорил сильным, низким голосом. Сняв очки, он вертел пенсне в руках, иногда откладывая на кафедру, иногда вытирая высокий лоб платком. Пастор говорил, что надо верить в Иисуса. Сын Божий прекратит страдания людей, и на земле наступит мир:

– Но недостаточно верить, находясь дома. Каждый христианин должен сейчас выйти навстречу Иисусу и помогать ему. Мы помним о заключенных, принимающих муки в застенках, во имя своих убеждений, и не отрекающихся от них…,

Община читала молитву за людей, терпящих поношения. Пастор, вздохнул:

– Господи, позаботься о братьях наших, детях Авраама, верующих в Единого Бога. Дай им покой и утешение на их стезе, дай нам силы помочь им…, – Питер сглотнул:

– Если бы Генрих работал на нацистов, он бы никогда в жизни не пришел в такую церковь. Даже ради того, чтобы меня арестовать. Все прихожане…, – они запели гимн, – рискуют концлагерем, и священник в первую очередь…, – заставив себя успокоиться, Питер передвинулся на скамье.

Лицо Генриха фон Рабе не изменилось. Он, как ни в чем, не бывало, пел.

– У него голос хороший, – отчего-то подумал Питер, – красивый тенор. Он говорил, он умеет на фортепьяно играть, как и Эмма. Его мать покойная научила…, – на пиджаке фон Рабе не было значка НСДАП. Питер положил руку на свой крестик: «Помоги мне Бог».

Фашисты не посещали церкви, но Питер, все равно, носил крест. Глядя на тусклое золото, на крохотные бриллианты, он вспоминал упрямый подбородок миссис де ла Марк, на старой картине, в библиотеке на Ганновер-сквер, и японскую гравюру, где прабабушка Марта сидела, выпрямив спину, вскинув голову.

– Они справились, – говорил себе Питер, – и ты справишься.

Гимн закончился, пастор раскладывал Святые Дары.

Питер, тихо, откашлялся: «Вы не знаете, когда построили этот храм?»

Длинные, темные ресницы дрогнули. Генрих отложил молитвенник:

– При кайзере Фридрихе-Вильгельме, по образцу церквей в Северной Италии. Если вы интересуетесь архитектурой, я покажу приделы, после службы.

Больше они ничего не сказали.

Пастор благословил хлеб и вино. Они подошли, с общиной, к причастию. Питер, в последний раз, причащался в Ньюкасле, когда видел мать. С неизвестно откуда взявшейся злобой, он пообещал себе:

– Когда все закончится, буду ходить в церковь каждое воскресенье. Туда, где меня крестили, на Ганновер-сквер, или в наш семейный храм, в Мейденхеде. И обвенчаюсь, непременно. Какое венчание? – вздохнул он: «Война скоро начнется…»

– И закончится, – твердо сказал Питер, возвращаясь на свое место:

– Гитлер не посмеет напасть на Британию. Если он поднимет оружие против Чехословакии, Польши, мы вмешаемся. Мы обязаны, по договорам…, – пастор поднял руки. Улыбка у него была неожиданно добрая. Питер понял:

– Он не всегда такой. Видно, каким он был до Гитлера, до того, как все здесь стало другим.

– Идите с миром и служите с радостью, – пастор перекрестил их. Генрих тронул Питера за плечо: «Я обещал экскурсию, герр Кроу».

Они пили кофе в крохотном кабинете священника. Пастора звали Дитрих Бонхоффер. Он руководил тайной семинарией Исповедующей Церкви, на востоке Германии.

– Мы скрываемся от властей, – он развел руками, спохватившись:

– Берите печенье, Петер. Имбирное, очень вкусное. Прихожане приносят. Раньше женщины стол накрывали, после службы, а теперь…, – он не закончил. Окно кабинета было открыто в парк. Солнце медленно поднималось над каналом, Питер услышал пение птиц. Генрих, улыбаясь, сидел на подоконнике, с чашкой в руках.

Бонхоффер приехал в Берлин тайно. Священник объяснил, что в этом храме он получил сан. Здесь служил пастор, принадлежавший к Исповедующей Церкви:

– Пока нас не запретили, – вздохнул герр Дитрих, – но все к тому идет.

Генрих представил Питера, как гостя. Они говорили о книге пастора, о Нагорной Проповеди. Бонхоффер поднялся:

– Должны принести ребенка крестить. Вы знаете, Петер, – он помолчал, – я слышу, что у вас акцент, но не буду спрашивать, откуда вы. Помните, – пастор надел очки, – сейчас христианин не просто избегает греха, а бесстрашно исполняет волю Бога. Бог, – пастор указал за окно, – Он не с ними. Рано или поздно все закончится…, – он перекрестил Питера:

– Но пока надо, как говорится, идти навстречу Иисусу. Даже если вы будете проходить долиной смертной тени.

Они с Генрихом забрали пальто. У купели стояла семья, в скромной одежде. Дитя, просыпаясь, хныкало. Генрих, почти весело, подтолкнул его к двери: «Пойдемте, не будем мешать. Нам есть о чем поговорить, Петер».

Они уселись на скамейку, рядом с каналом. Генрих глядел на противоположный берег:

– Вы отменно притворяетесь, герр Кроу. Я и не предполагал, что подобное возможно. Я вам поверил, да и кто бы ни поверил. Все равно, будьте осторожны. Я точно не знаю…, – он помолчал:

– Но думаю, что ваш номер в «Адлоне» оборудован, – Генрих повел рукой, – техническими приспособлениями.

Питер рассказал о визите мисс Митфорд.

Генрих, задумчиво, заметил:

– Они вас проверяли. Говорите, девушка и в Лондоне вам прохода не давала…, Наверное, они решили, что вы здесь расслабитесь. Это не последняя проверка…, – Генрих выбросил окурок в воду:

– Может быть, сказать ему о Габи? Нет, зачем? Видно, что он осторожен и ничего себе не позволит, на приеме. Габи не надо о нем знать, она скоро уедет…, – Питер, было, хотел поинтересоваться у Генриха о Габриэле фон Вальденбург, но покачал головой:

– Ни к чему. Видно, что у него много забот. Он глава подпольной группы, он не обязан искать понравившуюся тебе девушку. Сам справишься…, – они говорили о будущем визите в Гессен, об информации, что Питер отвезет в Лондон. Генрих встал:

– Я вас накормлю завтраком, неподалеку. Место тихое, никто не помешает…, – они направились к выходу из парка. Питер остановился, глядя в серые глаза мужчины:

– Генрих…, Вы были в центре, где ваш брат трудится?

– Был, – фон Рабе смотрел куда-то поверх его головы. В каштановых волосах играло утреннее солнце:

– Отто очень гордится своей работой. Вы все увидите, – Питеру показалось, что Генрих собирается продолжить, однако фон Рабе посмотрел на часы:

– Завтра утром мы с Отто заберем вас из «Адлона», на машине. Возьмите саквояж. Мы дня три в Гессене проведем.

– Увидите…, – Питер вспоминал тихий голос пастора: «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной…»

– Не убоюсь зла, – повторил Питер. Он пошел вслед за Генрихом фон Рабе.

 

Хадамар, Гессен

В коридоре клиники пахло хлорной известью, кафельные полы блистали чистотой. Питер рассматривал плакат на стене. Врач в белом халате, немного похожий на Отто фон Рабе, положил руку на плечо пациенту, в больничной одежде.

– Содержание человека, страдающего наследственными болезнями, стоит, в среднем, шестьдесят тысяч рейхсмарок. Гражданин, это и твои деньги тоже, – Питер увидел призыв: «Читайте орган Расового Бюро НСДАП, журнал «Новый Человек».

Питер успел познакомиться с подшивкой «Нового Человека». Врачи и медсестры жили при клинике, здесь были и комнаты для гостей. В Хадамар часто приезжали доктора из других больниц, на семинары и для обмена опытом. Центр считался в Германии передовым. В общей комнате стояло радио и фортепьяно, по стенам развесили репродукции работ нацистских художников. На книжной полке лежали красочные номера «Нового Человека». Питер, вечером, просмотрел несколько номеров. Все было привычным. Журналисты писали об опасности еврейской крови. В статьях говорилось, что долг каждой арийской семьи, иметь много детей, а душевнобольные люди представляют собой обузу для государственного бюджета.

Питер рассматривал глянцевые фотографии, с идеальными немецкими родителями и детьми. Он перевернул страницу: «Программа по стерилизации выполняется успешно». Он пробежал глазами большой материал о клинике в Хадамаре. Отто фон Рабе улыбался, наклонившись над операционным столом.

За обедом доктор фон Рабе рассказал, что работает в центре два года, приехав сюда после окончания медицинского факультета.

– Макс учился в Гейдельберге, – Отто не сводил глаз с лица Питера, – Генрих отправился в Геттинген, а я не стал покидать Берлин. Разумеется, – он долил Питеру сидра, – я не посещал лекции профессоров-евреев. Это было до того, как фюрер, в его великой мудрости, подписал нюрнбергские законы. Я поэтому закончил, университет годом позже, – Отто усмехнулся:

– Предметы, что вели евреи, я изучал экстерном…, – Питер, искоса, взглянул на Генриха. Младший фон Рабе спокойно ел:

– Отличные сосиски, Отто. Видно, что вы здесь в окружении фермеров. Очень свежее мясо, в Берлине такого не найдешь, – вытерев губы салфеткой, Генрих бросил на Питера короткий, предостерегающий взгляд.

До приезда в клинику они с Генрихом два дня провели на фабриках Гессена. Питер увидел химический завод IG Farben, завод фотоаппаратов фирмы Leica и предприятие, где выпускали народный автомобиль, фольксваген. Они высадили Отто фон Рабе у ворот клиники. Мерседес вернулся на шоссе, Генрих закурил:

– В машине можно говорить спокойно, Петер. Один из моих, – он поискал слово, – ребят, работает в Люфтваффе. Он инженер, проверяет мерседес, почти каждую неделю. За автомобиль, – Генрих, почти ласково погладил руль, – я ручаюсь.

Больше ни за что ручаться было нельзя.

По дороге Генрих объяснил Питеру, что СД может прослушивать какое угодно помещение, включая рестораны, пивные, театры, и церкви. Остановившись в гостинице, на автобане, между Франкфуртом и Кельном, они пошли гулять. Генрих сказал:

– Фотоаппараты, что ты видел, поступают в свободную продажу. Для СД Leica выпускает особые модели, ими снабжаются агенты. Мой брат, например…, – мужчины, сидели на скамейке, среди вечернего, тихого леса. Неподалеку блестело маленькое озеро. Питер подумал: «Здесь могут быть микрофоны….»

Генрих, будто услышав его, покачал головой:

– СД не подслушивает разговоры, ведущиеся в захолустном лесу, в Гессене. Но во всех общественных местах, надо быть осторожным. У меня это в крови, – он закинул руки за голову:

– Возвращаясь к фотоаппаратам, такими устройствами, думаю, оборудован твой номер в «Адлоне». Они тебя фотографировали в постели, в ванной…, – Питер покраснел, Генрих добавил: «Мисс Митфорд, разумеется, тоже».

Питер заметил, что, для большей достоверности, ему, по возвращении в Берлин надо пофлиртовать с какой-нибудь девушкой. Он, было, хотел упомянуть о Габриэле фон Вальденбург, но прикусил язык. Генрих рассмеялся:

– На прием, в честь свадьбы, придет член моей группы. Я передам твою просьбу…, – серые глаза потеплели:

– Она очень хорошая девушка. Слава Богу, помолвлена с американцем, и скоро уезжает…, – Генрих повел рукой. В Гессене, было теплее, чем в Берлине. Они пошли гулять без пальто. Питер посмотрел на птиц, прыгавших по зеленой траве:

– А ты…, – в поездке они перешли на «ты», – не хочешь уехать, Генрих?

Он бросил птицам крошки хлеба:

– Я немец, Петер. Это моя страна, мой народ. Они больны, они страдают, и я не могу их оставить…, – Генрих помолчал:

– Я христианин. Иисус здесь, в Германии, он мучается с заключенными в лагерях. Он в центрах, где так называемые врачи, вроде моего брата, – его лицо исказилось, – издеваются над больными. Иисус всегда с гонимыми людьми, Петер. Мы, христиане, должны оставаться с Ним, – твердо заключил Генрих. Он вздохнул:

– Я надеюсь, что мой отец, Эмма, не такие люди, как Макс и Отто. Остерегайся Макса, – Генрих поднялся: «Он очень умный человек, и очень опасный, Петер. Думаю, тебя проверяют, именно по его инициативе».

Генрих не рассказывал Питеру, как он стал работать на Британию. Он только упомянул, что это случилось в университете, три года назад.

– Я тогда к фашистам пришел, – рассмеялся Питер. Он замер:

– Три года назад, на втором курсе. Маленький Джон в Германию ездил, в Геттинген. По обмену, на две недели.

Они возвращались к гостинице, Генрих остановился:

– Передавай привет, – он подмигнул Питеру:

– Я знаю, он в Кембридже, на кафедре. Он очень хороший математик …, – фон Рабе посмотрел на заходящее солнце, – хотя недолго нам осталось заниматься наукой. Скоро война. Меня в армию не отпустят, – он покусывал травинку, – я считаюсь ценным специалистом. Шахт и Рейнгардт меня любят, – Генрих заведовал математическими расчетами по программе статс-секретаря министерства финансов, Фрица Рейнгардта, призванной ликвидировать безработицу в Германии, за счет льгот промышленникам, создающим новые рабочие места.

– Профсоюзы они уничтожили, – горько заметил Генрих, когда Питер похвалил автобан, – люди, лишенные защиты, вынуждены довольствоваться низкой заработной платой, строить автобаны, или трудиться на конвейере, без права на забастовку.

Почти всех профсоюзных лидеров арестовали:

– Католиков, протестантов, социалистов, коммунистов…, – фон Рабе махнул рукой, – Гитлер не делает между ними различия.

Гитлер собирался присутствовать на свадьбе Мосли. Питер, осторожно, спросил Генриха: «Какой он?»

Красивое лицо закаменело:

– Сумасшедший, – отчеканил Генрих, – как мой средний брат. Вы делаете из него законно избранного политика, человека, с которым можно вести переговоры. Запомните, с тем же успехом вы можете пытаться говорить с душевнобольным…, – они замедлили шаг, у входа в гостиницу. Генрих выбросил травинку:

– Он заразил безумием всю Германию, Петер. Война, просто вопрос времени. С вами, или со Сталиным…, – Генрих указал на восток: «Передай что, Гитлер и Сталин могут объединиться».

– Он коммунист, – удивился Питер, – а Гитлер….

– Два мерзавца быстро договорятся, поверь мне, – сочно ответил Генрих, посмотрев на часы:

– Пошли, здесь хорошая говядина. В клинике у моего брата придется, есть больничную пищу, если он не раскошелится нам на сосиски…, – доктор фон Рабе не употреблял алкоголь, не курил, не ел сладкого и был вегетарианцем, как фюрер.

Отто постоянно мыл руки, даже во время обеда, отлучаясь из-за стола.

Врач улыбался:

– Ничего не поделаешь, привычка. Мы, доктора, славимся чистоплотностью. Благодаря мерам по антисептике, применяемым в центре, меньше одного процента женщин умирает после операции. Это лучшие показатели по Германии, – Питер, сделав усилие, кивнул: «Очень впечатляет». Отто провел их по больничным палатам и операционным. Согласно закону, принятому три года назад, стерилизации, по решению особых судов, подлежали умственно отсталые, психически больные, и страдающие алкоголизмом. Доктор повел рукой:

– И другие, не имеющие ценности для общества, люди. Американцы тоже проводят программы гигиены общества. К нам приезжали коллеги. В Америке, как и в Германии, запрещены межрасовые браки.

Питер хотел заметить, что не во всех штатах, однако оборвал себя, увидев, как посмотрел на него младший фон Рабе. Пациентов в центр привозили на автобусах, из других городов. Они проводили здесь несколько недель, а потом возвращались в свои больницы.

– Мы пока применяем только хирургические методы, – они стояли в чистой операционной, – однако исследователи работают над процессом химической стерилизации, – объяснил Отто:

– Радиоактивное облучение, использование йода, нитрата серебра, дешевле, чем операции. Многие из пациентов не имеют родственников. Государство платит за их пребывание в клинике. Мы хотим сэкономить деньги рейху, – Отто похлопал младшего брата по плечу: «Генрих всегда о таком напоминает».

– И буду, – весело отозвался Генрих: «Нельзя забывать, что впереди война, Отто».

Готовясь к войне, медики, совместно с химиками, разработали новую процедуру по, как выразился Отто, радикальному решению проблемы неполноценного населения.

Младший фон Рабе стоял рядом, тоже изучая плакат. Питер думал:

– Как он может? У него лицо не меняется, никогда. У меня мама, дядя Джон, я знаю, что все скоро закончится. Ему даже поговорить не с кем. С пастором, но ведь он нечасто в Берлин приезжает.

Еще на заводах, Генрих сказал:

– Они мои братья, но такое неважно. Они оба мерзавцы. Я даже не знаю, кто из них хуже. Они не христиане. Отто язычеством увлекается, – Генрих поморщился, – а Макс вообще ни во что не верит, только в партию и фюрера. И в деньги, конечно, – фон Рабе усмехнулся:

– Макс ждет начала войны, чтобы, как следует, нажиться. Драгоценности, картины…, -Генрих, коротко, вздохнул:

– Отец не такой. Он дружит с Герингом, но это ничего не значит. Папа аристократ, был монархистом. Я надеюсь, привлечь Эмму к работе, когда она подрастет. Она умная девочка…, – Генрих не закончил. Питер попросил: «Ты будь осторожней, пожалуйста».

– Я математик, – отозвался Генрих, – я всегда, все просчитываю.

Отто ушел готовить процедуру, оставив их в коридоре. Питер, шепотом, спросил: «Христиане, не протестуют против программ по стерилизации?»

– Те, кто протестует, отправляются в лагеря, – тихо отозвался Генрих:

– Папа римский ничего не говорит, а католики его слушают…, – Отто поднимался по лестнице, смотря на каштановые волосы герра Кроу.

– Нельзя, нельзя…, – велел себе врач:

– Опасно, он может донести. И Генрих здесь. Но, как хочется, чтобы это был он…, – Отто оборвал себя.

Для процедуры Отто выбрал ребенка, умственно отсталого мальчика восьми лет.

Доктор фон Рабе не любил детей. Отто никогда не уводил их на особую консультацию, как он именовал прием в кабинете. Он забирал подростков и молодых мужчин, глухонемых. Это было гарантией того, что они ничего не расскажут. Впрочем, думал Отто, даже если бы они и могли говорить, никто бы им не поверил. Однако доктор фон Рабе не хотел рисковать.

– Ради него бы я рискнул, – мучительно подумал Отто, – рискнул бы всем. Надо излечиться. Это расстройство, временное. Надо найти девушку, арийку. Надо жениться, завести детей…, – Отто знал, что его, как он выражался, порок, наказывается заключением в лагере. Фон Рабе ничего не мог сделать. Им привозили папки будущих пациентов. Отто, мысленно, отмечал тех, на кого он хотел бы посмотреть лично. Приезжали автобусы, Отто сравнивал фотографии и лица людей, и принимал решение.

Он был добр к больным, и приносил им сладости. Умственно отсталые, в большинстве своем, были доверчивы, и улыбались знакомому врачу. Отто, в кабинете, гладил их по голове и кормил конфетами. Некоторые, потом, плакали, от боли, Отто их утешал.

Мистер Кроу повернулся, Отто увидел лазоревые глаза. Врач, невольно, покраснев, заставил себя успокоиться:

– Он здесь ночует. Не смей, ты ставишь под удар карьеру. Он донесет, даже если ничего не случится. А если он и сам такой? – внезапно, подумал Отто:

– Он не говорил, что у него есть невеста. Хотя он молод. Забудь, – строго велел он себе. Врач откашлялся:

– Все готово. Процедурная в подвале, я вас провожу. Мы делали такие…, – Отто помялся…, – вмешательства. В этот раз все тоже пройдет удачно…, – он провел рукой по белокурым, стриженым под машинку волосам. Отто сбил невидимую пылинку с сияющего чистотой халата. В разговоре с Питером Генрих пожал плечами:

– Не знаю, что они придумали. Может быть, действительно, как ты говоришь, лечат пенициллином. Понятно, что они не хотят распространяться о новом лекарстве, раньше времени.

Глаза Отто фон Рабе светились восторгом.

– Вы увидите будущее немецкой медицины, – гордо сказал врач, распахивая дверь на лестницу. Ощутив холод, снизу, Питер поежился. Отто пошел вперед. Они стали спускаться по выложенным плиткой ступеням.

Окон в подвале не имелось, он освещался белым, электрическим светом. Комнату отделали таким же белым кафелем. Процедура была экспериментальной, помещение подготовили месяц назад. Фон Рабе и другие врачи колебались, выбирая метод. Американские коллеги поделились опытом умерщвления людей, приговоренных к смертной казни. Больше десятка лет в Америке использовались газовые камеры.

На совещании в Берлине, посвященном будущей программе по дезинфекции рейха, как ее называли доктора, личный врач фюрера, Карл Брандт, заметил:

– Американцы правы. Инъекции требуют расходов. Надо покупать лекарства у фармацевтических фирм, оплачивать работу врачей и медсестер…, – его поддержал главный медицинский советник Берлина, доктор Конти:

– Более того, господа, пропускная способность центров должна увеличиваться. У нас есть план, – Конти указал на бумаги, разложенные по столу, – и мы не будем от него отступать. Мы выполняем волю фюрера.

Контролем исполнения воли фюрера, занимался начальник его личной канцелярии, партайгеноссе Боулер, тихий человек в круглых очках, известный пристрастием к витиевато написанным документам. Он не вмешивался в дискуссию врачей.

Боулер только, мягко, заметил:

– Не забывайте, господа, у нас есть три года, чтобы наладить процесс. За это время вы должны добиться идеальных результатов. Ваши находки будут использоваться, в отношении представителей неполноценных рас.

Медики работали, рука об руку, с инженерами и химиками. Американцы устраивали отдельные помещения для дезинфекции. Газ, пущенный в больничную палату, мог распространиться по коридорам, и отравить медицинский персонал. В Америке такое несчастье произошло с охранниками тюрьмы, где впервые использовался метод. Кроме беспокойства о здоровье работников, существовала проблема стоимости дезинфекции. Угарный газ был незаметен для человека, люди просто задыхались. Однако, чтобы его получить, требовалось жечь бензин. Партайгеноссе Боулер не преминул напомнить врачам, что рейх закупает нефть за золото:

– Пока мы не добрались до каспийских промыслов, надо экономить горючее.

Фирма Degesch выпускала пестицид, на основе синильной кислоты, под названием Циклон-Б. Вещество разработали два десятка лет назад, в группе под руководством нобелевского лауреата, химика Габера. Габер, еврей, покинул рейх. Экономисты подсчитали, что, использование газа обойдется дешевле. Боулер добавил:

– Персонал, занимающийся дезинфекцией, надо проинструктировать об утилизации золотых зубов, – он поправил очки, – присутствующих во рту объектов. Особые пометки в бумагах, на телах, и так далее…, – рейх нуждался в золоте.

На семинаре они говорили и об изъятии головного мозга у объектов дезинфекции. Коллеги, изучающие наследственные и психические болезни, были заинтересованы в образцах.

Восьмилетний мальчик Пауль, ничего этого не знал. Он только знал, что сегодня было тепло. Ему дали сладкую конфету. Он сидел, наклонив светловолосую голову, на кафельном полу. Пауль все время улыбался. Он был ласковым ребенком, хотя и не умел говорить, а только мычал, на разные лады. Мальчик любил возиться с игрушками. Утром у него появилась новое занятие, деревянная пирамидка. Пауль сосредоточенно снимал кольца, моргая раскосыми глазами. Он был сиротой, сыном неизвестного отца. Мать оставила его в детском приюте. На папке Пауля сделали пометку, отобрав ребенка для опытов с новой программой дезинфекции. Комната была ему незнакома, но Пауля увлекла игрушка. Он даже не обратил внимания, что тяжелая, железная дверь захлопнулась. Мальчик остался один.

Отто обернулся к гостям:

– Все просто. Гранулы отравляющего вещества попадают в камеру по специальным трубам. Они подвергаются воздействию воды, и начинают испускать газ. Объект умирает в течение десяти минут…, – Отто посмотрел на часы:

– В случае детей, как сейчас, все занимает меньше времени. Мы собираемся, в будущем, использовать камеру для массовых операций…, – он положил ладонь на рычаг:

– Перед вами, Петер, процедура, которая изменит рейх, очистит его от вредных элементов…, – Питер стоял, молча, не двигаясь.

Мальчик, подняв голову, широко улыбнулся.

Посмотрев на Генриха фон Рабе, Питер даже испугался. Серые глаза блестели ледяным огнем, Генрих побледнел.

– Думаю, Отто, – спокойно сказал Генрих, – не стоит использовать камеру для одного объекта. Тратить газ, электричество, твое время, в конце концов. Мы поняли ход процесса, большое спасибо. Я уверен, что в будущем программу ждет успех…, – Генрих похлопал брата по ладони. Белые, ухоженные пальцы Отто лежали на рычаге:

– Вы молодцы. Наше министерство поощряет экономию ресурсов рейха. Он ведь, – Генрих коротко кивнул на дверь, – никуда не убежит. Присоединишь его к массовой акции…, – Отто помялся:

– Я хотел, чтобы Петер увидел наши достижения, работу химиков…

– Я увидел, – Питер, изо всех сил, заставлял себя удержаться на ногах:

– Прогресс медицины рейха, науки, расцветающей под мудрым руководством фюрера, очень впечатляет…, – борясь с тошнотой, он велел себе:

– Нельзя! Не сейчас! Ребенок еще в камере…, – Генрих фон Рабе снял руку брата с рычага:

– Надо открыть дверь, Отто. Ты говорил, что объекты могут испугаться, производить шум…

– Поэтому мы оборудуем камеры в подвалах, – пожал плечами Отто фон Рабе.

Брат был прав. Гранулы газа расходовались в соответствии с планом. Пауль ожидал других детей, которых должны были доставить в центр. Процедура над ним была личной инициативой Отто. Доктор, со вздохом, открыл дверь. Показав собранную пирамидку, ребенок захлопал в ладоши. Генрих проследил глазами за братом, Отто вел мальчика наверх. Питер покачнулся, Генрих прошипел, сквозь зубы: «Не здесь! Терпи, слышишь меня!»

Его рвало. Он стоял на коленях, перед унитазом, в маленьком туалете их комнаты, обессилено дыша, плача, хватая ртом воздух. Генрих осторожно, аккуратно, поддерживал его голову.

– Дай пистолет, – шепотом потребовал Питер, – немедленно. Я его лично застрелю…, – его опять вывернуло. Питер жалобно разрыдался, опустив в ладони мокрое от слез, испачканное рвотой лицо:

– Дай пистолет, иначе…, – он вспоминал ласковую улыбку мальчика. Выходя из камеры, ребенок что-то весело промычал.

– Дай пистолет, – Питер кусал губы, – они все…, – Генрих довел его до умывальника.

– Звери и мерзавцы, – он подождал, пока Питер плеснет себе в лицо ледяной водой. Генрих протянул ему полотенце: «Пистолета я тебе не дам».

– Потому, что это твой брат, – мрачно сказал Питер, присев на край ванны. Он поискал по карманам сигареты. Руки тряслись. Забрав у него зажигалку, Генрих устроился рядом:

– Дурак, – устало сказал фон Рабе, – он мне не брат. Он бешеное, больное животное, как и все они. Пистолета я тебе не дам, потому что у меня его нет, это, во-первых, а во-вторых, если ты его убьешь, это ничего не изменит. Тебя повесят, – Генрих вздохнул, – а на его место придет другой…, – фон Рабе выругался.

– Пусть лучше меня повесят, – Питер, сгорбившись, курил, – я не уверен, что смогу после такого жить дальше.

Генрих, внезапно, грубо встряхнув его за плечи, ударил по лицу.

Рука фон Рабе оказалась тяжелой:

– Я живу, – коротко сказал мужчина, – выполняя свой долг, человека и христианина. И ты должен жить, Петер. Если не мы…, – он распахнул дверь в комнату, – то все будет продолжаться дальше. Вставай, приведи себя в порядок, и отправляйся на знакомство с врачами центра, куда тебя пригласил Отто. Извинись, скажи, что у меня дела…, – Генрих достал из гардероба саквояж.

Питер не двигался:

– Мальчика все равно убьют, Генрих, – окурок жег Питеру пальцы, – зачем все, если его убьют…, – Питер опустился на свою кровать.

– Не убьют, – Генрих фон Рабе надел пиджак:

– За это отвечаю я. Постарайся отдохнуть, тебе завтра машину вести. Я вернусь поздно вечером.

Комната выходила на служебный двор клиники. Больные подметали золотые листья, лежавшие на камнях. Небо было синим, ярким, почти летним. Питер, в первый раз, обратил внимание на осколки стекла, по верху мощной ограды. Мерседес Генриха выехал из кованых ворот.

– Он здесь один, маленький. Все остальные взрослые…, – ребенок сидел на крыльце, в суконной курточке, в старой шапке, перебирая кольца пирамидки. Взяв со ступеней рыжий лист, мальчик рассматривал его, наклонив голову. Питер всхлипывал, не стирая слез с лица: «Не убоюсь зла, не убоюсь зла….»

Питер нашел в себе силы сходить на вечеринку. Медсестра играла на пианино «Хорста Весселя», сотрудники пели хором, зал украшали плакаты со свастикой. Отто фон Рабе познакомил его с персоналом центра, Питер даже выступил с коротким сообщением о фашизме в Британии. Ему аплодировали.

Сославшись на то, что ему надо посидеть с материалами, с заводов, Питер заперся в комнате. В сумерках он подошел к зеркалу, над умывальником. Лазоревые глаза, немного, припухли. Питер устало смотрел на свое отражение. Коснувшись седого волоса на виске, он зажег лампу и разложил на столе блокноты. Питер шевелил губами, запоминая информацию, но видел перед собой не цифры, а раскосые глазки мальчика, добрую, широкую улыбку.

Генрих вернулся за полночь. Питер еще не ложился спать. Выйдя из ванной, Генрих коротко заметил:

– Все хорошо. Дождемся…, – он повел рукой…, – и уедем. Ложись, пожалуйста, – попросил он Питера, – ты устал.

Генрих сидел на подоконнике, покуривая в форточку, глядя на освещенные окна палат. Больные отправлялись спать. На рассвете, у ворот должна была появиться простая телега. Генрих вспоминал куриц, уток, и коров, ферму, где он побывал сегодня. В рейхе отлично велась документация. Ребенка не могли отправить сюда из детского приюта без согласия родственников.

– Родственники за ним и приедут, – подытожил Генрих, – они задержались, потому, что неграмотные. Пришло письмо, они живут в глуши, в Вестервальде. Пока они к пастору сходили, пока он весточку прочитал…, – Генрих смотрел на крупные, яркие звезды:

– Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им, ибо таковых есть Царствие Божие. Как дальше? Отвечая ему, Иисус спросил: чего ты хочешь от Меня? Слепой сказал Ему: Учитель! чтобы мне прозреть. Иисус сказал ему: иди, вера твоя спасла тебя. И он тотчас прозрел и пошел за Иисусом по дороге. Господи, – Генрих перекрестился, – дай Германии прозреть, прошу тебя…, – он долго оставался у окна, прислонившись виском к прохладной стене, слушая дыхание Питера.

Завтракали они в отдельной столовой, для врачей. Отто за столом не появился. Доктор пришел, когда Питер и Генрих пили кофе.

– Простите, – недовольно сказал Отто, усаживаясь, – с утра пришлось заниматься бумажными делами. За вчерашним ребенком приехали родственники…, – он взял свежий хлеб и тушеной капусты, – непонятно, откуда они взялись. Приют утверждал, что у Пауля нет семьи…, – Генрих пожал плечами:

– Должно быть, послали письмо, по последнему адресу пребывания матери. Его из родильного дома передали. Это процедура, так всегда делают.

– Они говорят, что, мол, это их внук, – Отто энергично жевал, – семь лет они о себе знать не давали, а сейчас нашлись…, – Питер, молча, размешивал сахар в чашке с кофе. Генрих, ободряюще, сказал: «Не расстраивайся, Отто. Не последний у тебя объект».

– Они еле расписаться могут, Рейнеры, – презрительно заметил доктор фон Рабе, – совсем неграмотные люди. Стыдно, Петер, перед вами, – он вздохнул, – у нас цивилизованная страна, а здесь такое…,

В столовой было тихо, врачи ушли на обход:

– Что вы, Отто, – улыбнулся Питер, – они, наверняка, старики. У вас отличный центр. Я непременно расскажу о нем, когда вернусь в Британию…, – он велел себе: «Подай ему руку!»

У доктора фон Рабе были холодные, длинные пальцы. Питеру показалось, что Отто, легонько, погладил его ладонь. Мужчина вздрогнул: «Почудилось. Надо руки помыть».

Во дворе Питер увидел пожилую женщину, в простом, фермерском платье, и темном, старом пальто, с потрепанной шляпой на голове. Мужчина, в жилетке и пиджаке, в грязных сапогах, курил трубку на козлах телеги.

Завидев Питера и Генриха, сняв кепку, он, почтительно, поклонился. Пауль сидел на сене, в курточке, прижимая к груди пирамидку. Женщина устроилась рядом, ласково обняв мальчика. Ее муж тронул лошадей, телега выехала из ворот больницы. Пауль помахал им.

В мерседсе, на шоссе, Генрих заметил:

– Они очень хорошие люди, Рейнеры. Христиане. У нас есть…, -мужчина помолчал, – есть такие адреса. Надежные. На случай чего-то подобного.

Питер вел машину, они включили радио. Берлин передавал «Волшебную флейту». Питер, осторожно, заметил:

– Ты слышал, что говорил…, – Питер понял, что не может назвать его по имени, – твой брат. Программа заработает через три года. Кто-нибудь донесет, что у Рейнеров умственно отсталый внук. Суд вынесет решение, его заберут…, – Генрих, устало, закрыл глаза:

– Они христиане, Петер. Они скорее сами пойдут на эшафот, чем позволят убить невинную душу. И я тоже, конечно, – дальше они ехали в полном молчании. Вдоль автобана золотились осенние перелески, Питер снижал скорость, когда впереди появлялись деревни. Дорога шла на северо-восток, к Берлину.

Питер понял:

– Вчера ночью, я проснулся, и плакал. Господи, спасибо, что Ты спас дитя. Как хочется побыть с кем-то рядом, положить голову на плечо….. – по радио пели дуэт Mann und Weib:

– Даже девушка из группы Генриха, будет танцевать со мной по заданию…, – Питер взглянул на указатели. Генрих, не открывая глаз, зевнул:

– Прямо, никуда сворачивать не надо. Я дорогу из Берлина во Франкфурт и Кельн наизусть знаю.

У певицы было красивое, высокое сопрано. Питер, сам того не ожидая, спросил:

– Ты знаешь такую артистку, Габриэлу фон Вальденбург…, – поняв, что краснеет, Питер пробурчал:

– Я ее на картине видел, в мастерской у Циглера…,– краем глаза, он увидел, что Генрих улыбается:

– Она с тобой флиртовать будет, на приеме. Я ее предупрежу…, – Генрих подумал, что Габи может обмолвиться раву Горовицу, но успокоил себя:

– Он совершенно точно, никому, ничего не разболтает. Да и кому говорить? Где рав Горовиц, и где Петер? Они не увидятся, в Берлине…, – Питер вспоминал слова Генриха:

– Она помолвлена, с американцем…, – он, горько, мимолетно вздохнул: «Пусть будет счастлива».

Пообедали они в какой-то деревне. Репродуктор играл марши, на ресторане развевался нацистский флаг.

Питер и Генрих устроились в саду, с пивом и сосисками.

Питер не мог забыть прозрачные, холодные глаза Отто, ухоженную руку, лежавшую на рычаге. Он даже, незаметно, передернул плечами. В общественных местах, они с Генрихом почти не разговаривали. Сил на верноподданническую болтовню не было, а все остальное могло оказаться опасным.

Питер курил, опираясь на крыло мерседеса, глядя в небо. Журавли плыли на юг, пахло сухими листьями. Он, отчего-то спросил: «А ты жениться не собираешься, Генрих?»

Фон Рабе заливал воду в двигатель. Он отряхнул руки:

– Нет. Если я пойду на эшафот, то моя жена и дети отправятся в концлагерь. Я был в Дахау. Пока все не закончится, – он посмотрел на черно-красное знамя, – я не имею права подвергать близких людей опасности. Отца и Эмму не тронут, они от меня отрекутся, – Генрих горько улыбнулся, – а мои братья, сами накинут петлю мне на шею…, – подхватив ведро, он ушел к ресторану.

Питер выбросил окурок:

– Все только началось. Он прав. Мне тоже ничего нельзя. Господи, я уеду, а Генрих здесь останется, один. У него группа, но все равно…, – выехав на шоссе, Питер велел: «Спи. Я часто один езжу, ничего страшного».

Он вел машину к Берлину, Генрих дремал. Опера закончилась. Диктор важно сказал: «Прослушайте беседу о превосходстве арийской крови, подготовленную специалистами из Расового Бюро НСДАП». Питер, поморщившись, выключил радио.

 

Берлин

Рейхсминистр народного просвещения и пропаганды Германии, гауляйтер Берлина, доктор Йозеф Геббельс никогда не танцевал. На искалеченной детским остеомиелитом, укороченной правой ноге он носил металлический ортез и особый ботинок. Геббельс хромал, и стеснялся маленького роста.

Сэр Освальд Мосли тоже не танцевал, даже со своей женой. Мосли был ранен на войне, и волочил ногу. Свита Мосли пришла на прием в черной форме британского союза фашистов. Члены СС тоже надели черные мундиры. Остальные гости появились в коричневых, партийных кителях. Только женские наряды переливались яркими цветами. Диана, хоть это и был ее второй брак, выбрала светлое, шелковое платье.

Женщина танцевала. Геббельс, устроившись у окна, следил за прямой спиной, за белоснежными плечами:

– Она похожа на «Венеру» Боттичелли, – подумал рейхсминистр, – очень красивая женщина. И она высокая, под стать фюреру Мосли.

Мосли во всем подражал Гитлеру, даже усы у него были такие же. Фюрер уехал, когда начали разносить шампанское, после отрывка из «Тристана и Изольды» Вагнера. Все знали, что Гитлер не пьет.

Свадьба была тихой. На церемонии, в кабинете Геббельса присутствовали только новобрачные, фюрер и сестра Дианы. Гитлер был шафером у Мосли, а Юнити, подружкой невесты.

Геббельс, как гауляйтер Берлина, имел право заключать браки. Он выдал Мосли и Диане свидетельство, зная, что они не собираются афишировать свадьбу. По возвращении в Лондон штурмовики Мосли должны были вплотную, как говорил герр Петер Кроу, заняться евреями в Ист-Энде. Он сам и Мосли рисковали тюрьмой. В таких обстоятельствах подвергать опасности близких людей было неразумно. Сестра Дианы тоже танцевала, с кем-то из СС. Геббельс посмотрел на Юнити:

– Неудивительно, что она фюреру нравится. Словно сошла с оперной сцены. У нее даже второе имя, Валькирия.

Дед Юнити дружил с Рихардом Вагнером, кумиром Гитлера.

Геббельс предпочитал изящных женщин.

– Как фрейлейн Габриэла, – он улыбнулся, – скоро я ее услышу.

Габриэла фон Вальденбург выступала с народными песнями. В большой гостиной Геббельса было шумно, слуги с подносами закусок ловко пробирались между гостями. Подавали русскую икру, на поджаренном, ржаном, немецком хлебе, устрицы из Остенде, паштет из гусиной печени. На ужине их ждал хагепетер, оленина из Тюрингии, айсбайн с кислой капустой, свежие креветки и копченый угорь, лучшие рейнские вина и венгерский токай. Кондитеры привезли торт с белым марципаном, баварский крем и баумкухен.

Музыканты из филармонии сыграли несколько сонат Бетховена. Геббельс любил классическую музыку. Среди верхушки рейха у него одного было хорошее, академическое образование и докторат по немецкой литературе.

Геббельс, удовлетворенно, понял, что герр Питер Кроу интересуется искусством. На первом приеме, они обсуждали стихи Гете. Герр Петер даже читал их наизусть. Герр Кроу прислал в подарок Геббельсу редкую книгу, первый перевод «Страданий юного Вертера» на английский язык, сделанный в конце восемнадцатого века. Питер купил том у букиниста на Чаринг-Кросс. Экземпляр, с пометками Байрона, находился в архиве покойной бабушки Джоанны, однако Питер не собирался раздаривать сокровища Британского музея нацистам.

Они и сейчас говорили об искусстве, устроившись на диване, с бокалами шампанского. Питер упомянул, что был в мастерской Циглера, и ездил на заводы, в Гессене. Он восхитился немецкими живописцами, воспевающими физический труд, во славу рейха. Циглер написал портрет Геббельса, сделав его суровым, арийским красавцем. Рейхсминистр держал картину в кабинете, и часто ловил себя на том, что исподтишка ей любуется. Герр Кроу, оказывается, тоже позировал мэтру. Геббельс, весело сказал:

– Значит, увидим вас на картине, посвященной немецкой молодежи, герр Петер. И может быть, – он тонко улыбнулся, – вы начнете чаще посещать Германию? Мы старались, чтобы вам понравилось…, – на совещаниях, где присутствовал Геббельс, неоднократно говорилось, что Германии нужна сталь и бензин заводов Кроу. Герр Петер любовался танцующими парами.

Играли венский вальс. Гитлер любил музыку Штрауса, Кальмана и Легара. Геббельс, озабоченно подумал:

– Ходили слухи, что у Штрауса дед был еврей. Он принял католицизм, но все равно…., Легар на крестившейся еврейке женат, а Кальман и просто еврей. Надо что-то с ними делать…, – в рейхе существовал статус «почетных арийцев».

Ученые и деятели искусства могли его получить, но Геббельс понимал, что Цвейг и Фейхтвангер, предпочтут умереть, нежели чем вернуться в рейх, пусть и с почестями.

– И Брехт, и Ремарк…, – Геббельс поморщился:

– Они не евреи, они немцы. Гениальные немцы…, – рейхсминистр отлично разбирался в литературе. Оставшиеся в рейхе писатели годились только на то, чтобы точить карандаши Фейхтвангеру и Ремарку. Геббельс услышал голос герра Кроу:

– Я начал учить немецкий язык в семнадцать лет, рейхсминистр, когда поступил в Кембридж. Я восхищаюсь гением фюрера, вашей страной…, – лазоревые глаза герра Кроу блестели. Геббельс, мимолетно, подумал:

– Если он переедет в Германию, у меня будет с кем поболтать о музыке, о книгах…, – говоря с Геббельсом, Питер видел ласковую улыбку мальчика Пауля:

– Все ради него, – напоминал себе Питер, – ради него, и других детей. Ради больных, над которыми измываются так называемые врачи, ради евреев Германии. Ради страны. Правильно Генрих говорил, когда мы к Берлину подъезжали. Мы работаем для того, чтобы немцы прозрели. Поэтому терпи, и делай свое дело.

Немецкий язык Питер начал учить в четыре года, с французским и русским. Мать хотела, чтобы он знал язык покойного отца. По-русски Питер давно не говорил, и пообещал себе:

– Когда все закончится, когда я вернусь домой, опять начну заниматься. Стивен даже лучше меня справлялся. Он в Испании, наверняка. Туда много добровольцев поехало, из Советского Союза тоже…, – Питер учился с детьми Холландов. Кузина Тони тоже знала русский язык, как и Маленький Джон, как и Констанца Кроу.

– Они сами захотели на занятия ходить, – смешливо подумал Питер, – не могли перенести, что я учу язык, которого они не знают. Господи, семью бы увидеть…, – они с Геббельсом перешли на обсуждение голливудских лент. Питер старательно избегал упоминаний о Фрице Ланге и Марлен Дитрих. Он помнил тихий голос дяди Джона:

– Геббельс, по слухам, лично занимается нацистским кинематографом. Он большой любитель актрис, певиц. Ты понимаешь, о чем я.

Питер кивнул: «Конечно».

По возвращению в Берлин они с Генрихом играли на кортах, в его спортивном клубе. У сетки можно было поговорить спокойно. Генрих предупредил фрейлейн фон Вальденбург. Девушка собиралась принять ухаживания Питера.

– Все равно ненадолго, – почти весело заметил Питер, подбросив мяч, – скоро мы уезжаем…, – посмотрев на лицо Генриха, он обругал себя:

– Мог бы прикусить язык. Ты уезжаешь, а он остается. И Габриэла покидает Германию…, – фон Рабе, неожиданно, улыбнулся:

– Ничего. У меня хорошие ребята. Мы справимся. Помни, – он забрал мяч у Питера, – фрейлейн Юнити на тебя больше не обращает внимания, но это ничего не значит. За тобой следят, и будут следить. На приеме, скорее всего, появится кто-то из СД.

Шелленберг тоже не танцевал, он был на работе.

Стоя у стены, он, внимательно рассматривал герра Питера Кроу. Раньше Вальтер видел его только на фото. Шелленбергу герр Кроу понравился. Несмотря на небольшой рост, осанка у него была отличная, спортивная. Шелленберг вспомнил досье:

– Он увлекается греблей и теннисом, в футбол играет, как все англичане. Отец его на войне погиб, он был русский…, – русские эмигранты, консультировавшие СД, объяснили Шелленбергу, что покойный отец герра Кроу происходил из семьи, по крови старшей, чем Романовы.

– У них никогда не было титула, – задумчиво ответил Шелленберг. Он услышал смешок:

– Герр Вальтер, подобным людям титул не нужен. Они дальние родственники царской династии. Воронцовы-Вельяминовы, по прямой линии, происходят от варягов, или викингов, как вы их называете.

Глаза у герра Кроу были спокойные, пристальные, лазоревые. Он углубился в разговор с Геббельсом. Молодой человек, изредка, посматривал на кружащиеся пары. Шелленберг напомнил себе:

– Надо обратить внимание, на ту, кого он пригласит. Пока он не танцевал, но только третий вальс. К тому же, из женщин здесь леди Мосли и Юнити, – Шелленберг, невольно, улыбнулся, вспомнив фотографии мисс Митфорд, – и оперные дамы…, – очередь до легких жанров пока не дошла. На приеме пели любимые актрисы Геббельса.

Вальс закончился, музыканты поклонились. Геббельс шепнул Питеру:

– Сейчас выступит наша молодая певица, Габриэла фон Вальденбург. Старая песня, прошлого века…, – рейхсфюрер вздохнул:

– Очень трогательная, герр Кроу. Моя любимая…, – бархатные шторы, скрывавшие устроенный в гостиной подиум, отдернулись. Он услышал аплодисменты:

Циглер, оказывается, преуменьшил ее красоту.

Золотисто-рыжие волосы, заплетенные в косы, падали на стройную спину. Габриэла оделась в традиционный костюм женщин из гор Гарца, жен и дочерей рудокопов. Черная, пышная, юбка едва закрывала колени, на белую, кружевную блузу девушка накинула расшитую шаль. Длинные ноги в простых, крестьянских туфлях сверкали летним загаром. Она пела высоким, сильным сопрано:

Ich hab die Nacht geträumet wohl einen schweren Traum, es wuchs in meinem Garten ein Rosmarienbaum….

Геббельс всхлипнул, Питер сжал зубы:

– Все они такие. Гитлер со мной о собаках разговаривал. Об овчарке своей…, – Питер заставил себя успокоиться:

– Мелкие чиновники. Неудачники, дорвавшиеся до власти, оболванившие страну…, – он помнил влажное, холодное пожатие вялой руки Гитлера. Питер потом пошел в умывальную, и долго тер ладони мылом.

Габриэла пела о золотом кувшине, выпавшем из рук. Среди осколков виднелись алые капли.

Was mag der Traum bedeuten? Ach Liebster, bist du tot?

Геббельс прошептал:

– Ах, герр Кроу, как это прекрасно…, – зал взорвался аплодисментами. Габриэла поклонилась:

– Следующую песню я посвящаю нашим доблестным штурмовикам! Я уверена, что мне будут подпевать!

– Im Wald, im grunen Walde…, – Габи маршировала по сцене, эсэсовцы довольно ревели. Питер слышал ее голос:

– Ach Liebster, bist du tot? Может быть, мой любимый мертв…, – он твердо сказал себе: «Ерунда. Я с ней потанцую, отвезу ее домой, и все. Никакой опасности нет».

Питер попросил: «Представьте меня фрейлейн фон Вальденбург, пожалуйста».

После выступления фрейлейн фон Вальденбург переоделась в сшитое по косой, струящееся платье сиреневого шелка. У нее была узкая, нежная спина, пахло от девушки свежими цветами. Косы Габриэла уложила на затылке. Геббельс подвел к ней, как выразился рейхсминистр, ближайшего помощника фюрера Мосли. Габи подала герру Кроу руку для поцелуя.

Габи получила письмо от Генриха, городской почтой. В короткой записке говорилось: «Дорогая фрейлейн фон Вальденбург, прилагаю ноты заинтересовавшего вас отрывка из Бетховена». Габи сидела над нотами, с карандашом в руке: «Герр Питер Кроу. Конечно, я с ним потанцую».

Аарону о задании знать было не нужно. Габи потихоньку готовилась к отъезду, передавая уроки знакомым частным преподавателям. Генрих хотел перенести тайник в другую квартиру. Габи надо было выбрать безопасное время для визита группы.

– Не сегодня, – решила она, танцуя с Питером, – сегодня Аарон у меня ночует…, – Габи, невольно, покраснела. От квартиры рава Горовица было ближе до синагоги, но Аарон часто оставался у нее. Он даже принес посуду.

– Мне хочется, чтобы тебе было уютно, – Аарон обнимал ее, – ты здесь выросла, а я снимаю комнаты.

В первый раз все случилось тоже в ее квартире, когда Аарон пошел провожать Габи, после вечеринки в еврейском кафе. У двери подъезда, рав Горовиц, повертел шляпу:

– Фрейлейн фон Вальденбург, я не знаю, как это сказать, и вы меня, наверное, посчитаете сумасшедшим…, Аарон прервался:

– Я такого никогда в жизни, никому не говорил, фрейлейн фон Вальденбург…, – Габи теребила сумочку. Рав Горовиц рассказывал ей о Святой Земле, и о Нью-Йорке. Габи очнулась, когда они все-таки добрались домой, через три часа после того, как ушли из кафе.

Они стояли у ограды кладбища на Гроссе Гамбургер штрассе. Рав Горовиц упомянул, что здесь похоронен Моше Мендельсон. Габи кивнула:

– Я знаю. Рядом и мои семейные могилы. Моя бабушка крестилась, рав Горовиц, – васильковые глаза взглянули на него, – но нацистам все равно. Я для них полукровка, не немка, а для евреев…,

– А для евреев вы еврейка, – у него был низкий, мягкий голос, – фрейлейн фон Вальденбург…, – она сглотнула:

– Просто Габриэла, рав Горовиц, пожалуйста…, – Габи была готова гулять всю ночь, слушая его. Они исходили все Митте, стояли на берегу Шпрее, Габи читала ему Гейне:

Но та, кто всех больше терзала Меня до последнего дня, Враждою ко мне не пылала, Любить – не любила меня…,

Гейне в рейхе запретили, и выбросили из школьных программ, но Габи, конечно, его помнила. Помнил и Аарон:

Твои глаза – сапфира два, Два дорогих сапфира. И счастлив тот, кто обретет Два этих синих мира…

Габи, тихонько, вздохнула.

Аарон смутился:

– У вас тоже синие глаза, фрейлейн фон Вальденбург. То есть Габриэла, простите…, – Габи знала, что он раввин, что его нельзя трогать, но у подъезда, поднявшись на цыпочки, коснулась губами его щеки: «Тогда и я потеряла рассудок, рав Горовиц».

Все оказалось просто. Аарон, позже, признался ей, что первый раз в жизни пропустил молитву в миньяне.

– С тех пор, как мне тринадцать лет исполнилось, – весело сказал рав Горовиц, обнимая Габи, целуя пряди распущенных, золотисто-рыжих волос, – но я не мог, не мог оставить тебя, и никогда не оставлю…, – за окном давно поднялось солнце, звенели трамваи. Репродуктор, внизу, трещал что-то, голосом Геббельса. Габи задернула шторы, в спальне стало тихо. Она закрыла глаза, от счастья:

– Господи, я не верю, что такое бывает. В первый раз, и так хорошо…, – Аарон рассказал ей еврейскую легенду, о том, что ангелы, охраняющие людей, встречаются на небесах, и решают, кто кому предназначен.

– Я знал…, – он приник губами к белой шее, – знал, когда собирался сюда ехать, что ты здесь, что я тебя встречу. Так и случилось…, -репродуктор замолк. За окном перекликались голуби:

– Цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей…, – Аарон шептал ей, что в Германии, все непременно изменится, что безумие не может продолжаться долго:

– Мы вернемся сюда, или поедем на Святую Землю, или останемся в Америке…, – Габи прикладывала палец к его губам: «Я даже еще не еврейка, милый».

Раввинский суд уверил ее, что Габи надо просто окунуться в микву. Раввин Лео Бек, пригласив ее в кабинет, за чаем, тяжело вздохнул:

– Но не здесь, фрейлейн фон Вальденбург, – он почесал в седоватой бороде:

– Не надо ставить под удар нашу работу. Вы сами знаете, что они…, – раввин махнул в сторону Ораниенбургерштрассе, – следят за каждым нашим шагом. Нацисты могут выслать рава Горовица из Германии. Тогда евреи окажутся без помощи, без поддержки…, – Габи, опустив голову, глядела на половицы:

– Он раввин, – тихо сказала девушка, – нельзя, без хупы…, – сняв простые очки, доктор Бек протер их носовым платком:

– Фрейлейн фон Вальденбург, Габриэла, через два года вы встретитесь и поставите хупу. Рав Горовиц…, – он помолчал: «Я знаю, что у него особенная душа, Габриэла. Он всегда будет с вами, что бы ни случилось».

Аарон рассказал ей, что раву Беку много раз предлагали уехать из Германии, и обосноваться в Британии, или Америке. Глава общины отказывался, ссылаясь на то, что пока евреи живут в Берлине, он должен оставаться с ними.

Танцуя, Габи в первый раз подумала, что Аарон тоже может захотеть, потом, вернуться в Германию. Девушка вздохнула, про себя:

– Что делать? Это его долг, иначе нельзя…, – она почувствовала слезы на глазах. Герр Кроу шепнул: «Простите. Я, наверное, неловок. Я очень, давно не танцевал».

Питер, действительно, в последний раз танцевал четыре года назад, когда он еще жил дома, на Ганновер-сквер:

– С кузиной Лаурой, – вспомнил Питер, – она из Кембриджа приехала, на каникулы. Сейчас она в Японии…, – Питер, в Лондоне, и в деревне, в поместьях сторонников Мосли, избегал танцев. Он знал, что фрейлейн Габриэла помолвлена, но, все равно, подумал:

– Господи, как бы я хотел не притворяться больше. Обнять любимую девушку, поговорить с ней…, – во время танца и на балконе, где Питер курил, они болтали о пустяках.

Габи рассказывала Питеру о народных песнях. Девушка, украдкой, поглядывала на часики. Аарон еще был в синагоге. Вечером он занимался со студентами, и принимал посетителей, не дождавшихся очереди утром:

– Я его оттуда заберу, – решила Габи, – поедем домой…, – она, блаженно, закрыла глаза.

Завтра, на Ораниенбургерштрассе, в еврейском кафе, тетя Ривка устраивала прощальную вечеринку с артистами. Люди, что называется, сидели на чемоданах, ожидая паспортов с американскими визами. Фогели, всей семьей, уезжали по программе. Габи пока не говорила подруге о предполагаемом браке. Ирена, всхлипывая, обещала писать, а Габи, озорно, думала: «Она удивится, когда миссис Горовиц ей позвонит, в Америке».

Миссис Горовиц Габи становилась во вторник, в американском консульстве. В конце недели, она получала паспорт с визой, и ехала в Бремен. Билеты на лайнер были куплены. Ключи от квартиры Габи Аарон передавал семье с четырьмя детьми. Хозяин выселил их из дома, не желая сдавать комнаты евреям, люди ютились у родственников. Габи брала только семейные альбомы. Она заплатила сторожу на кладбище, рав Горовиц обещал присмотреть за могилами ее родителей. В синагоге для нее приготовили рекомендательное письмо, раввинскому суду, в Нью-Йорке.

На газонах виллы Геббельса, расставили фонарики, из гостиной слышались звуки вальса. Говоря с девушкой, Питер понимал, что она думает о чем-то другом. Васильковые глаза нежно, томно блестели, она часто дышала. Габи не слушала голос герра Кроу. Она надеялась, что в Бремене все станет ясно:

– Я успею Аарону сказать, – поняла Габи, – он обрадуется. Я ему телеграфирую, из Нью-Йорка. Дядя Хаим врач, все будет хорошо. В июне, в начале лета мальчик родится, или девочка. Или сразу двое, как у сестры Аарона, – озабоченно подумала Габи.

Аарон прочел ей письмо от Эстер. Мальчиков назвали Иосиф и Шмуэль, однако про обрезание сестра Аарона ничего не писала. Рав Горовиц пожал плечами:

– Давид, мой зять, он вольнодумец, современный человек. Он даже под хупу не хотел идти, но Эстер настояла на своем…, – Аарон усмехнулся:

– Мы все мягкие, и я, и Меир, и папа, но сестра у нас с твердым характером. Вы с ней увидитесь, на детей посмотрите…, – лайнер два дня стоял в порту Амстердама, прежде чем отправиться дальше, в Гавр и Нью-Йорк. Аарон рассказывал Габи о семье. Получив записку от Генриха, девушка рассмеялась:

– Аарону я не буду говорить о его кузене, мало ли что. Им не встретиться, нигде…, – Габи обвела глазами шелковые портьеры, мраморные перила балкона: «Не встретиться».

Питер, неслышно, попросил:

– Встаньте ближе, пожалуйста. Мы потанцуем, сядем рядом, на ужине, и я вас отвезу домой…, – их губы легонько соприкоснулись. Кто-то сзади закашлялся: «Простите…»

Габи даже не увидела его лица.

Девушка покачала головой:

– Вы у «Адлона» выйдите. Я не домой еду, вам туда…, Габи помолчала, – нельзя. Позвоните мне завтра, – она сунула Питеру в руку визитку, – пригласите на обед…, – он кивнул, обнимая Габи: «Они слушают мой телефон».

Они танцевали еще два вальса. Ведя фрейлейн фон Вальденбург к столу, герр Кроу громко заметил, что рассчитывает с ней завтра увидеться. Габи нежно, смущенно улыбалась.

Шелленберга, конечно, к обеду не пригласили. Обершарфюрер СС на такое и не рассчитывал. Увидев и услышав то, что ему было нужно, Вальтер спустился в гараж. Он перекусил сосисками и пивом, с другими шоферами и охранниками. На Принц-Альбрехтштрассе для нужд слежки держали незаметные, черные опели, с залепленными грязью номерами. Для полиции, у Шелленберга имелось удостоверение работника СД.

Он дождался, пока герр Кроу и фрейлейн фон Вальденбург выйдут на ступени особняка. За ними приехало такси. Шелленберг вел машину на восток, в центр, удерживая безопасное расстояние. Герр Кроу мог повезти девушку в «Адлон», или решить провести ночь на ее квартире. Шелленберг махнул рукой:

– Даже если они поедут к Габриэле, ничего страшного. Вызову ее, поговорю по душам. Она хорошая немецкая девушка, и поможет рейху.

К его удивлению, у освещенного подъезда «Адлона» герр Кроу покинул машину один.

– Джентльмен, – недовольно пробормотал Шелленберг, – не проводил даму. Или она хочет набить себе цену, получить безделушку, прежде чем ноги раздвинуть? – обершарфюрер не испытывал иллюзий касательно нравов современных женщин. Он убедился в своей правоте, увидев фотографии, сделанные фон Рабе в Британии. Подобные снимки продавали из-под полы, в сомнительных кварталах.

– Газеты обрадуются, – заметил Шелленберг, – скандал гарантирован. Леди Антония Холланд…, – он добавил сочное словечко. Фон Рабе усмехнулся:

– Пришлось отвесить ей пару пощечин, прежде чем она поняла, что надо делать. Леди Холланд, разумеется, ничего не вспомнит. Она едва на ногах держалась.

Такси свернуло с Фридрихштрассе на Ораниенбургерштрассе. Машина остановилась напротив входа в синагогу. Ночь была тихой, еврейский квартал спал, только в нескольких окнах горел свет. Шелленберг нахмурился:

– Живет она здесь, что ли? Но здесь и жить негде…, – на другой стороне улицы, вокруг дворца Монбижу, был разбит парк.

Фрейлейн фон Вальденбург вышла из синагоги под руку с высоким мужчиной, в шляпе. Шелленберг выругался себе под нос. Фотоаппарата он не взял, а ехать за камерой было нельзя, иначе он бы упустил девушку и ее спутника.

– Еврей, – Вальтер следовал за такси, – теперь фрейлейн фон Вальденбург все, что угодно сделает ради рейха. За такое в концлагерь отправляют, – такси высадило парочку рядом с шестиэтажным домом, неподалеку от Музейного острова. Квартира, как понял Шелленберг, располагалась на последнем этаже. Увидев свет в окнах, он развернул опель.

На Принц-Альбрехтштрассе, Шелленберг принес из столовой крепкого кофе и разбудил дежурного. Он велел к утру составить полное досье на фрейлейн Габриэлу фон Вальденбург. Шелленберг загибал пальцы:

– Сведения о ее родителях, бабушках, дедушках, учителях, подругах. Все, что найдете, в общем…, – он смотрел на пустынный, ночной Берлин в окне кабинета:

– Они поцеловались, у входа в синагогу. Еврей тоже рискует концлагерем. Вот и славно, – потушив сигарету, Шелленберг принялся за работу.

После нацистских вечеринок, Габи всегада лежала в ванной. Она вышла на кухню, в старом, шелковом халате, с закрученными на голове, влажными косами, Аарон сделал чай. Рав Горовиц принес из синагоги печенье. Ночь была теплой, они устроились на подоконнике. Аарон обнимал Габи. Девушка тихо сказала:

– Все равно, милый, два года…, – рав Горовиц прижал ее к себе:

– Я буду писать, любовь моя. Каждый день. Ты мои письма начнешь выбрасывать, их будет много…, – Габи всхлипнула:

– Я их все буду хранить, и читать, каждый день. Я пошлю тебе фотографию маленького. Аарон, – она испугалась, – а обрезание? Ты на нем должен быть…, – почувствовав его теплые, ласковые руки, Габи блаженно закрыла глаза:

– Родится девочка, я уверен, такая же красивая, как ты, – смешливо сказал Аарон, – а потом мальчик. И еще мальчик, или девочка. Спой мне, пожалуйста, любовь моя…, – Габи, едва слышно, запела:

Was mag der Traum bedeuten? Ach Liebster, bist du tot? ….

Она смотрела в наполненное звездами небо. Аарон шепнул:

– Я здесь, мое счастье. Здесь, с тобой, и мы никогда не расстанемся.

Белый голубь, сорвавшись с крыши дома напротив, раскинул крылья. Девушка кивнула: «Никогда, Аарон».

Кабачок, куда их привезли эсэсовцы, неожиданно, понравился Питеру. Назывался он Zur Letzten Instanz, «У последней инстанции». Трехэтажный, беленый дом стоял на улице Вайссенштрассе, неподалеку от Музейного Острова, в квартале Николаифиртель. Отсюда, когда-то, начинался Берлин. Чуть ли не самая старая пивная в городе размещалась в одном и том же здании с шестнадцатого века. Над крышами квартала возвышался двойной шпиль древней церкви Святого Николая. В ней служил пастором отец мученика Хорста Весселя, героя рейха. Делегацию из Британии возили к мемориалу Хорста Весселя. Мосли, с Питером, возложил венки на могилу.

Питер услышал столько о Хорсте Весселе, Герберте Норкусе, юноше из гитлерюгенда, убитом коммунистами, и последней жертве, как выражались эсэсовцы, мирового еврейства, главе НСДАП в Швейцарии, Вильгельме Густлоффе, что мог бы сам читать лекции о жизни героев. Мосли сказал, что британская молодежь тоже должна чтить память мучеников. Питер кивнул: «Я подготовлю встречи со студентами, по возвращении в Лондон».

Густлоффа застрелил еврейский студент, Давид Франкфуртер. Питер понимал, что Гитлер запретил проводить ответные акции против евреев Германии, потому, что впереди была Олимпиада. Фюрер не хотел международного бойкота.

– Соревнования закончились, теперь у них развязаны руки, – мрачно подумал Питер, когда эсэсовцы везли их по Юденштрассе, к пивной, – они могут, как угодно издеваться над евреями. Полмиллиона их осталось, в Германии, – эсэсовец, за рулем мерседеса, хохотнул:

– Здесь еврейское гнездо, в Митте. Юденштрассе, Ораниенбургерштрассе. Синагоги, кладбища, лавки. Обещаю, мы очистим город от жидовской заразы…, – он широко повел рукой.

В пивной они устроились за сдвинутыми столами, в углу зала. Питер обвел глазами посетителей. Как и обещали эсэсовцы, здесь собирались рабочие. Стены украшали черно-красные флаги нацистов и плакаты НСДАП, но Питер заметил, что мало у кого из посетителей имелись значки членов партии. Эсэсовцы шумели, заказывая пиво и айсбайн. Питер никак не мог отделаться от чувства, что на него кто-то смотрит.

Шелленберг действительно, пристально изучал герра Кроу.

Со своим правильным, но не запоминающимся лицом, Вальтер сливался с толпой людей. Обершарфюрер много раз убеждался, что объекты слежки не обращают на него внимания. Все эсэсовцы надели черную форму. Вальтер был уверен, что герр Кроу не станет разглядывать невысокого, светловолосого мужчину, похожего на сотни других берлинцев. Шелленберг отхлебнул белого, берлинского пива, с малиновым сиропом. Они решили начать с Berliner Weisse, а к сосискам и айсбайну с кислой капустой заказали крепкий сорт доппельбок.

Утром Шелленбергу принесли досье на фрейлейн певицу, как весело называл ее Вальтер. Он внимательно изучил данные, однако, на первый взгляд, ничего подозрительного не увидел. Перед обедом позвонили из «Адлона». Герр Кроу пригласил фрейлейн фон Вальденбург в хороший ресторан на Унтер-ден-Линден. Шелленберг отправил туда двоих агентов, мужчину и женщину.

Зал не оборудовали микрофонами. Вопреки слухам, о которых Шелленберг отлично знал, СД не ставило аппаратуру во все общественные заведения. У них и бюджета на такое не имелось. Служба безопасности опиралась на хозяев пивных и кафе. Люди, с готовностью, доносили о разговорах гостей. Никому не хотелось терять дело, и оказываться на улице. Герр Кроу и фрейлейн певица болтали о красотах Берлина, о музыке, и даже не держались за руки.

Шелленберг был разочарован. Он впервые подумал, что герр Кроу может обладать иными пристрастиями:

– Англичане все такие…, – Вальтер, почти не глядя, листал досье фрейлейн, – он в закрытой школе учился. Какой нормальный мужчина выгонит женщину, что сама пришла, сама разделась. Фрейлейн Юнити довольно привлекательна, не говоря о Габриэле. Она попросту красавица…, – Шелленберг бросил взгляд на страницу. Перед ним лежала копия свидетельства о венчании, прошлого века. Прочитав готический шрифт, он поздравил себя с удачей.

Бабушка фрейлейн Габи, по материнской линии, в девичестве звалась Фанни Франкель. Единственная дочь Мозеса и Ребекки Франкель, Фанни крестилась двадцатилетней девушкой, перед венчанием. Шелленберг велел принести справку о Франкелях. Фрейлейн Габи, по прямой линии, происходила от главного раввина Берлина, учителя философа Мендельсона. Отпустив дежурного, Шелленберг задумался. По нюрнбергским законам, фрейлейн фон Вальденбург считалась полукровкой, второй степени.

– Она любимица Геббельса…, – Вальтер покусал карандаш, – если фрейлейн, как бы это выразиться, уступит ухаживаниям рейхсминистра, Геббельс устроит ей свидетельство арийки, несмотря на свой антисемитизм.

Геббельс славился пристрастием к красивым женщинам.

Вальтер вспомнил еврея, с которым фрейлейн Габриэла приехала домой:

– Мы ее заберем на Принц-Альбрехтштрассе. Сделаем вид, что не знаем о ее, так сказать, тайне. Может быть, – понял Вальтер, – она и сама не имеет представления о еврейской крови. Таких людей много. Скажем, что нам известна ее запрещенная связь. Если Геббельс узнает о таком, фрейлейн Габи распрощается с карьерой. Пообещаем, что она спасет себя от концентрационного лагеря, если уложит герра Кроу в постель. Она ему ничего не говорила об жиде…,– Шелленберг, в который раз, пожалел, что у него не оказалось при себе фотоаппарата. На Ораниенбургерштрассе, ночью, он заметил, что еврей высокого роста, и у него темная борода.

– Таких жидов в городе полсотни тысяч, – кисло подумал Вальтер, – где его искать? Впрочем, нам он не понадобится. Нам нужна фрейлейн Габи…, – он решил лично приехать на квартиру фрейлейн во вторник, с утра:

– Может быть, и ее любовник в постели окажется, – улыбнулся Шелленберг, – застанем их тепленькими…

Когда принесли свиные ножки, разговор зашел о названии кабачка. В двадцатых годах неподалеку возвели здание суда, поэтому пивную переименовали.

– У последней инстанции, – рассмеялся кто-то, залпом осушив бокал с пивом, – обратной дороги нет! И у жидов не будет, мы их уничтожим…, – эсэсовцы затянули «Хорста Весселя», на столах появился шнапс. Питер, устало, подумал:

– Надо потерпеть до конца недели, до отлета. Генрих меня проводит. Еще один обед в резиденции фон Рабе, на этот раз без среднего брата, слава Богу…, – Питер поймал взгляд незаметного, среднего роста эсэсовца, светловолосого, с голубыми глазами:

– Он похож на гауптштурмфюрера фон Рабе. Только Максимилиан выше. Моя тень…, -в ресторане, заметив пару, за соседним столом, Питер подмигнул фрейлейн Габи. Весь обед они обсуждали берлинские музеи и сонаты Бетховена. Помня наставления Генриха, Питер воздерживался от сомнительных разговоров в публичных местах.

– Надо его запомнить, – велел себе Питер, проглатывая шнапс, – и описать Генриху. Наверняка, коллега его брата по СД. Обершарфюрер…, – Питер хорошо разбирался в эсэсовских знаках, различия.

В «Адлоне», он, каждый вечер, садился в кресло, глядя на Бранденбургские ворота, и слушал музыку. По возвращении в Британию, Питер намеревался посетить заводы в Ньюкасле. Им с дядей Джоном предстояла долгая работа. Генрих передал зашифрованные материалы о потенциале немецкой экономики, развитии Люфтваффе и военно-морского флота. Генрих не распространялся о таком, но Питер понял, что в его группе есть инженеры, дипломаты, и военные. Фон Рабе объяснил:

– Мои соученики, знакомые нашей семьи. Старые, аристократические фамилии. Многие в Германии ненавидят Гитлера. Когда-нибудь чаша терпения переполнится, и его…, – Генрих повел рукой:

– Партия без Гитлера долго не проживет, Петер. Она распадется, лишится лидера…, – они с Генрихом сидели на скамье в Тиргартене.

Питер, замявшись, пожал плечами:

– Я не уверен. Есть Геринг, Геббельс, Гиммлер, в конце концов. Есть СС. Ты говорил, что в нем служат одни фанатики…, – Генрих кивнул:

– Они все такие Петер. Но не забывай, в Германии остались люди, голосовавшие за социалистов и коммунистов, остались христиане…, – кроме информации от Генриха, Питер повторял, слова, сказанные за день, на встречах. Он перебирал данные, запоминая самые мелкие подробности. В отеле «Адлон», он, внезапно, понял:

– Меня никто не будет слушать. У меня нет документов о программе дезинфекции. Никто не поверит, что в наше время, в цивилизованной стране, можно убить ребенка, потому, что он умственно отсталый…, – вспомнив улыбку мальчика, Питер разозлился:

– Поверят. Если понадобится, я вернусь сюда, и привезу доказательства. Надо прекратить безумие, Германия должна опомниться…, – он сидел, закрыв глаза:

– Все знают о Нюрнбергских законах, о стерилизации душевнобольных. Знают, и не разорвали отношения с Гитлером. Миру все равно, – горько понял Питер, – все равно, что происходит в Германии. Внутренние дела страны. Пока Гитлер не поднимет оружие, никто не пошевелится, – Генрих, в Тиргартене, спокойно сказал:

– Сначала Австрия, Петер. На юге хватает нацистов. Мы, то есть они, просто введем туда войска. Австрия добровольно присоединится к Германии. Потом…, – взяв палочку, он стал рисовать на песке дорожки, – потом Судетская область. В ней много немцев…

– И в ней уран, – мрачно заметил Питер: «Он гораздо важнее, чем все судетские немцы, вместе взятые».

Генрих кивнул:

– Да. А потом…, – фон Рабе помолчал, – потом Польша. Сначала Гитлер договорится со Сталиным. От Польши ничего не останется, восток отойдет советам, а запад присоединится к рейху.

Забрав палочку, Питер яростно стер линии:

– Чехословакия не отдаст Судеты Гитлеру. С какой стати? Это историческая часть страны, и международное сообщество…, – Генрих устало прервал его:

– Международное сообщество заботится о своей выгоде, а не о восточных славянах. И Сталину интересны территории на западе Советского Союза. Конечно, – фон Рабе взглянул на Питера, – если бы Франция, Британия и Америка объединились со Сталиным…, – Питер покачал головой:

– Никогда такого не случится. Как говорят в Британии, большевизм, наш главный враг.

Они с Генрихом долго сидели, молча, глядя на Бранденбургские ворота, где развевались нацистские флаги.

Гремел «Хорст Вессель», они передавали по кругу бутылку со шнапсом. Кто-то из эсэсовцев, пьяно, крикнул:

– Неподалеку жиды! Надо им показать, кто хозяева в Берлине, и во всей Германии! Мы найдем жидовское сборище, заставим их лизать подошвы наших сапог…, – эсэсовцы и британцы, покачиваясь, бросали на залитый пивом стол купюры. Вспомнив о внимательных глазах неизвестного обершарфюрера, Питер заставил себя рассмеяться:

– Поучимся у товарищей по партии! Нам предстоит сделать то же самое в Ист-Энде! Бей жидов! – Мосли обнял его: «Я знал, Питер, что ты мой самый верный соратник! Бей жидов!»

Толпа, перекликаясь, хохоча, повалила к машинам, припаркованным на Вайссенштрассе.

В отдельный кабинет кафе Зильберштейна, на Ораниенбургерштрассе, за плотно закрытую дверь, доносилось низкое, томное контральто фрейлейн Ирены Фогель:

Summertime and the livin' is easy Fish are jumpin' and the cotton is high Oh, your daddy's rich and your ma is good lookin» So hush little baby, don't you cry…

Девушка пела почти без акцента.

Аарон вспомнил:

– Габи мне говорила. Фогели полгода английский язык учили. Они молодцы, конечно, – рав Горовиц успевал бесплатно преподавать язык тем, кто ждал виз. Аарон не мог подумать о том, чтобы брать с людей деньги. Когда отыграли музыканты, герр Зильберштейн, хозяин кафе, шепнул раву Беку:

– Я в отдельную комнату чаю принес. Сейчас дамы будут петь…, – поднявшись, рав Бек зааплодировал:

– Аванс, дорогие фрау и фрейлейн, – заметил раввин, – в знак восхищения вашими талантами.

По вечерам в кафе подавали чай, домашний лимонад и выпечку. Кухней заведовала жена хозяина. Утром и днем здесь, за средства «Джойнта», кормили благотворительными обедами еврейских стариков. Аарон приходил к Зильберштейну наблюдать за кашрутом. Он смотрел на пожилых людей, на женщин, еще покрывавших головы, на седые волосы и пальто, довоенного кроя:

– Они никому не нужны. У них нет денег, чтобы уехать в Святую Землю…, – в первые, месяцы, в Берлине, Аарон несколько раз спорил с представителями сионистских организаций, разумеется, не публично. Он заставлял себя сдерживаться:

– Конечно, будущему государству требуется молодежь, сильные, здоровые люди, дети. Но те, кому шестьдесят, и семьдесят, они тоже евреи…, – посланец со Святой Земли окинул Аарона долгим взглядом: «Везите их в Америку. Не вам рассуждать о нуждах еврейского государства, рав Горовиц. Вы оттуда сбежали, как трус».

Аарон, ядовито, отозвался: «Конечно, сбежал. В самое безопасное для евреев место, в Германию».

– Чтобы воровать у нас евреев! – взорвался молодой человек, его ровесник. Аарон, что с ним бывало редко, разъярился: «Это не состязание, господин Бен-Цви! Евреи имеют право выбирать, где им жить!»

– Всякий еврей, осташийся в галуте, – надменно сказал Бен-Цви, – предает свой народ, рав Горовиц, – велев себе ничего не отвечать, Аарон, преувеличенно аккуратно, закрыл дверь. Старики считали, что американским родственникам они ни к чему, и даже не появлялись в очереди у кабинета Аарона.

Два раза в неделю, рав Горовиц вел молитву, в благотворительном доме, содержавшемся еврейской общиной. Завтракая со стариками, Аарон, невзначай выспрашивал у них, о семье. Ничего не говоря, он заносил сведения в списки, и появлялся у своих подопечных, с конвертами. Старики изумлялись тому, что нашли их двоюродных племянников или дальних кузенов. Аарон разводил руками: «Понятия не имею, как это случилось. Должно быть, ваша родня сама пришла в «Джойнт».

В кабинете, собрались одни раввины. За чаем и печеньем они обсудили празднование Хануки, уроки в еврейской школе. Голос фрейлейн Ирены затих, раздались аплодисменты.

– Габи тоже петь будет, – ласково улыбнулся Аарон:

– Дуэтом с фрейлейн Иреной, из Мендельсона…, – кафе Зильберштейна размещалось в полуподвале, наискосок от синагоги. Окна выходили на Ораниенбургерштрассе. Изредка по улице громыхал трамвай, а в остальном воскресный вечер был тихим. Редкие фонари качались под ветром, отбрасывая полосы света на темную улицу. Аарон увидел отблеск автомобильных фар, раздались гудки. Машины остановились, они услышали хохот: «Кафе Зильберштейна! Сюда, ребята!»

– Габи…, – Аарон поднялся, – нельзя, чтобы Габи видели. Только бы она не успела на сцену выйти…, – дверь распахнули. Зильберштейн прошептал:

– Служебный вход открыт. Приехало СС, уходите, немедленно уходите…, – в кафе повисла тишина, раздался выстрел. Аарон, было, рванулся в зал. Рав Бек схватил его за руку:

– Уводите фрейлейн фон Вальденбург и мадам Горр. И не смейте сами возвращаться…, – они заметили в коридоре черные кители. Эсэсовцы закричали: «Ни одному жиду не удастся спрятаться. Тащите их в зал, ребята!». У Аарона, в кармане пиджака, лежал американский паспорт. Он посмотрел на раввинов:

– Я здесь самый молодой, раву Беку седьмой десяток идет, – Аарон первым вышел из комнаты. Он остановился перед невысоким, светловолосым эсэсовцем, с нашивками обершарфюрера:

– Господа, это всего лишь вечеринка. Нам не запрещено собираться, такого закона нет…, – обершарфюрер презрительно взглянул на него. Лениво подняв руку, он ударил Аарона по лицу: «Без разговоров, я сказал! А то на коленях в зал поползешь!». Аарон успел подумать:

– Только бы Габи за сценой осталась…, – дуло пистолета уперлось ему в спину, щека горела. Аарон, подняв голову, пошел в зал.

Эстраду в кафе Зильберштейна закрывали потертые, бархатные занавеси. Уволенные еврейские актеры и музыканты выступали здесь, по вечерам. По рядам пускали поднос, но Зильберштейн отказывался забирать процент: «Еще чего не хватало. Это заповедь, мицва. У меня пока свое кафе, а людям есть нечего». На первом отделении концерта, сидя рядом с Аароном и тетей Ривкой, Габи поняла:

– Пришло много пар. Юноши, девушки. Господи, они на свиданиях. Все равно, несмотря ни на что…, – она, невольно, отерла глаза. Аарон незаметно взял ее за руку. Рав Горовиц не отпускал ее ладони, до конца сонаты Моцарта, что играл отец Ирены Фогель.

Аарон смешливо шепнул ей: «Раввины удаляются». Габи улыбнулась:

– Мое последнее выступление, на публике. У нас хупа через два года, но все равно, я стану женой Аарона…, – по нюрнбергским законам, брак, заключенный в консульстве, или за границей, в обход правил, считался недействительным. Габи и Аарона такое не волновало. Она не собиралась показывать брачное свидетельство нацистам. В конце недели Габриэла получала американскую визу. В Нью-Йорке она подавала прошение о гражданстве США:

– Маленькая родится американкой, – весело сказал Аарон, – наша Этель…, – они хотели назвать ребенка в честь покойной матери рава Горовица.

Тетя Ривка пришла за кулисы, помочь Габи с Иреной переодеться в концертные платья. Подруга быстро скалывала черные косы на затылке, устроившись перед зеркалом. Кафе Зильберштейна было маленьким, на вечеринку собралось больше сотни человек. Роксанна застегивала молнию на спине Габи. Они услышали грохот сапог и пьяный смех. Миссис Горр велела девушкам:

– Ни слова! Даже не дышите. И вообще…, – она толкнула Ирену в угол:

– Сидите здесь, обе!

Роксанна накрыла девушку платьями, та прошептала:

– Фрау Горр, но мои родители…, – Габи уцепилась за руку Роксанны:

– Тетя Ривка, но Аарон…, – Роксанна смотрела в зал, через щель в занавесе. Она повернулась к девушке: «Тихо!»

Габи, внезапно, вскинула голову:

– Я пойду туда, я должна…, – она закусила губу. Роксанна встряхнула ее за плечи:

– Ты должна выжить и уехать отсюда! Не делай ничего безрассудного…, – она попыталась оттолкнуть девушку от кулис. Габи заметила Питера Кроу, в черной форме штурмовиков Мосли. Столы в кафе перевернули. Эсэсовцы и британцы согнали посетителей в угол, держа их под пистолетами. Женщины тихо всхлипывали, мужчины подняли руки. Габи узнала самого Мосли. Девушка, мимолетно, подумала:

– Светловолосого эсэсовца я где-то встречала. У него самое обычное лицо…, – она услышала шепот тети Ривки:

– Габи, милая, не смотри, не надо. Отвернись, я прошу тебя…, – в начале века, молоденькой театральной актрисой, Роксанна участвовала в концертах, в Нью-Йорке, в помощь пострадавшим от погромов в царской России. Она видела фото разоренных местечек. Роксанна подумала:

– Натан, должно быть, в погроме погиб. С войны о нем никто, ничего, не слышал. Вот как это было…, – она не хотела, чтобы Габи смотрела в зал.

– Тетя Ривка…, – она услышала шепот девушки, – что они делают…, – эсэсовцы плевали на пол. Мосли закричал:

– Пусть они вылижут пол, на наших глазах! Нет…, – расхохотавшись, британец расстегнул брюки:

– Пусть узнают, где их место! Питер, помогай…, – он обернулся.

Питер узнал кузена Аарона. Он помнил фотографии, в семейном альбоме, на Ганновер-сквер. Темные глаза рава Горовица блеснули ненавистью. Он опустился на колени, в центре зала, с другими раввинами. Эсэсовцы и свита Мосли окружили их, смеясь, плюя в их лица. Питер слышал звук пощечин. Пожилого человека схватили за бороду и прижали к половицам, заставляя вылизывать плевки. Сзади, кто-то из женщин шептал: «Господи, сделай что-нибудь. Господи, накажи их, пожалуйста…»

– Это все не со мной, – подумал Питер, – это страшный сон, он закончится. Я не смогу, я никогда не смогу. Кузен Аарон меня узнал, у них есть снимки…, – Аарон, действительно, узнал Питера. Он пытался вытереть лицо от слюны, слыша хохот над головой. Кто-то разбил ему рот, кровь потекла по бороде, он почувствовал резкий запах мочи: «Господи, дай мне силы все вынести. Это только начало…».

Роксанна Горр не сводила глаз с Питера. Она вспомнила фотографии:

– Фашист, мерзавец. Бедная Юджиния, как у нее могло вырасти такое чудовище…, – Питер, медленно, будто нехотя, пошел в центр зала. Роксанна вздрогнула, сзади раздался отчаянный голос Габи:

– Тетя Ривка, герр Кроу здесь не случайно…, – Габи нельзя было рассказывать о Питере, однако девушка разозлилась:

– Это его родственники! Они должны знать, что герр Кроу выполняет задание, что он против нацизма. Иначе они никогда в жизни ему не простят…

Роксанна выслушала быстрый, задыхающийся шепот Габи. Она даже не спросила, откуда девушка все это знает. Актриса тряхнула темноволосой головой:

– Господи, бедный мальчик…, – Роксанну любили все режиссеры, у которых она снималась. Дива славилась тем, что понимала указания сразу, без лишних объяснений.

– Жаль, что я сама так и не встала по ту сторону камеры, – Роксанна, незаметно, спустилась в зал, – впрочем, у меня есть время. Чарли бы понравилась такая мизансцена, она в его стиле. Надо ему рассказать, когда я в Америку вернусь. Если вернусь, – поправила себя Роксанна. Она перегородила дорогу Питеру. Дива была его выше на голову.

Он поднял глаза:

– Это тетя Ривка, то есть Роксанна Горр. Она еще не уехала из Германии…, – Питер не успел отклонить голову.

– Будьте вы прокляты, – прогремел знаменитый, низкий, хрипловатый голос. Роксанна Горр, набрав полный рот слюны, плюнула в лицо Питеру. Кто-то из эсэсовцев схватил ее за руку. Роксанна, победно, улыбнулась:

– Немедленно отпустите меня! Я американская гражданка, сюда приедет посол США! – она вытащила из кармана жакета от Скиапарелли паспорт. Золотой орел заблестел под лампами, эсэсовцы расступились. Шелленберг увидел бриллианты, переливавшиеся на длинных пальцах женщины:

– Черт ее сюда принес. Туристка, богатая. Одно дело, наши местные жиды, а с иностранцами не надо связываться. Она и не еврейка, скорее всего. Американцы все такие, защищают черных, евреев…, – он, в последний раз, ударил сапогом кого-то из раввинов. Эсэсовцы потянулись прочь из зала. Питер, выходя вслед за Мосли, поймал взгляд тети Ривки. Женщина, едва заметно, кивнула.

Питер вытер лицо:

– Должно быть, фрейлейн Габриэла здесь оказалась. Генрих говорил, что у нее жених американец. Наверное, какой-нибудь артист, приехал сюда с тетей Ривкой. Господи, спасибо, спасибо тебе…, – Питер выдохнул. Мосли подтолкнул его в плечо:

– Не расстраивайся. В Уайтчепеле мы повстречаемся лицом к лицу, с жидами. Надо еще выпить, – крикнул Мосли, эсэсовцы одобрительно зашумели. Питер сжал руку в кулак:

– Напьюсь так, чтобы ничего не помнить. Нельзя…, – он болезненно поморщился:

– Ничего нельзя. Надо смотреть, слушать и запоминать…, – завернув в крохотный туалет, умывшись, Питер пошел на улицу, где эсэсовцы рассаживались по машинам.

Габи осталась за кулисами.

Она сидела на покосившемся стуле, в концертном платье, и плакала. Ирена увела родителей. Столы в кафе поставили на место, пол вымыли. Габи трясло, она вспоминала окровавленное лицо Аарона, его поднятые руки:

– Господи, пусть они сдохнут. Прямо сейчас, прямо сегодня…, – Габи вскинула голову. Ему подбили глаз, на скуле виднелся синяк, кровь засохла в бороде. Аарон выбросил испорченный пиджак. Кто-то из посетителей, отдав ему рубашку, ушел домой в одном свитере. Мыться здесь было негде. Он кое-как привел себя в порядок, в туалете.

Габи прижалась щекой к его руке. Аарон погладил ее по голове: «Тетя Ривка мне все объяснила, как могла. А теперь объясни ты, Габи».

Она только мелко закивала.

Рав Горовиц отменил занятия со студентами и утренний прием. Поднявшись на рассвете, Аарон долго смотрел на золотые кроны деревьев, у ограды кладбища, на легкую, белую дымку, над улицей. Приоткрыв окно, он закурил, вдыхая сырой, влажный воздух, морщась от боли в разбитой губе. Синяк под глазом пожелтел. Аарон усмехнулся:

– В консульстве, наверняка, таких женихов еще не видели.

Габи рассказала ему все в кафе. Рав Горовиц вздохнул:

– Не надо было ничего от меня скрывать, милая. Впрочем, – он обнял девушку, – скоро все закончится, для тебя…, – васильковые глаза заблестели, Габи прижалась к нему: «Пойдем к тебе, милый».

На квартире она заставила его лечь в ванну, принесла кофе и папиросы. Она ласково мыла ему голову:

– Тебе нельзя приходить в «Адлон», милый. За герром Кроу следят. Мне кажется, я узнала обершарфюрера, который…, – Габи отвернулась. Она смотрела на выложенную белой, кафельной плиткой стену. Девушка заставляла себя не плакать:

– Аарону тяжелей, чем тебе. Надо быть сильной, ради него. Надо позвонить Генриху…, – обычно они не злоупотребляли телефонными разговорами. В аппарат фон Рабе, могли поставить микрофоны. Однако сейчас нельзя было тянуть.

Утром она набрала номер Генриха в первом, попавшемся по дороге кафе, у Хакских дворов. Девушка щебетала, рассказывая о приеме у Геббельса, сожалея, что Генрих не смог прийти. Габи спохватилась:

– Я вас заговорила, граф фон Рабе. Я сегодня еду на прогулку, в Груневальд. Говорят, что деревья у озера Крумме Ланке особенно красивы. Я даже перенесла послеобеденный урок, в три часа дня. Tschüss!

СД могло послать к озеру Крумме Ланке хоть сотню агентов. Никого, кроме берлинцев, прогуливающих собак, они бы в парке не обнаружили. Генрих понял, что его ждут в три часа дня у выхода из одноименной станции метрополитена. По дороге туда, рав Горовиц ловил удивленные взгляды пассажиров. Он был хорошо одет, однако на лице виднелись следы побоев.

Он вышел со станции без двух минут три. Габи описала ему Генриха фон Рабе. Рав Горовиц заметил невысокого мужчину, с каштановыми волосами. Он стоял спиной к метро, изучая афиши берлинских кинотеатров. Солнце вышло из-за туч. Аарон, неожиданно, улыбнулся:

– У него кто-то рыжий был в семье. Интересно, – он замедлил шаг, – где сейчас Авраам? Наверняка, он не останется в стороне. Он говорил, что в Польшу поедет, после Рима. Его и сюда могут прислать…, – глаза у Генриха оказались серые, спокойные, внимательные, рука, крепкая. Они медленно пошли по направлению к предыдущей станции метро, Онкель Томс Хютте.

На улице разговаривать было безопасней, чем в кафе или пивной. Генрих посмотрел на часы:

– Я должен вернуться на работу, рав Горовиц. Я сделал вид, что иду к дантисту. Хорошо, что у нас, так сказать, свой дантист…, – он усмехнулся.

Генрих предполагал перенести тайник из квартиры Габи в кабинет дантиста. Франц был сыном зубного врача, лечившего всю семью. Они с Генрихом дружили с детства. Отец Франца работал в рейхсминистерстве здравоохранения, заведуя ариизацией практик, принадлежавших врачам-евреям. Полгода назад отец предложил юноше кабинет. Франц, разговаривая с Генрихом, скривился:

– Не могу. Врача с тридцатилетним стажем выбросили на улицу, потому, что он еврей…, – Генрих, твердо, велел:

– Это надо для дела. Отец тебе обеспечит больных. Ты знаешь, что люди в кресле нервничают. Они успокаиваются, когда врач с ними болтает.

– Ты не нервничаешь, – рассмеялся Франц. Генрих вздохнул: «Поверь мне, у меня много других поводов для тревоги».

Габи рассказала Аарону о тайнике. Рав Горовиц, недовольно заметил:

– Как вы могли? Она девушка, такое опасно…, – Генрих остановился:

– Аарон, в группе есть и другие девушки. Габи живет одна, у нее безопасная квартира. Была, – Генрих помолчал:

– Обершарфюрер, друг моего старшего брата. Его зовут Вальтер Шелленберг. Насколько я знаю, он в СД занимается разведкой за границей. Думаю, они хотели использовать Габи, чтобы ближе подобраться к Петеру…, – они присели на скамейку. Мимо проезжали редкие машины. День был серым, ветреным, солнце исчезло, по мостовой крутились опавшие листья. Генрих, искоса, посмотрел на рава Горовица. Под глазом у мужчины красовался синяк, он упрямо сжал губы.

– Простите, – вдруг, сказал Генрих, – простите нас. Немцев. Я не знаю, как…, – Аарон молчал. Маляр, на противоположной стороне улицы, орудовал кистью, закрашивая снятую с магазина вывеску:

– Ломбард. Прием вещей на комиссию. Юлиус Голд…, – дальше шел синий, свежий цвет. Аарон затягивался сигаретой:

– Знаете, я читал о погромах, в царской России. Во время войны, тоже убивали евреев. Мой дядя пропал, без вести, в Польше. Старший брат моего отца. Но я не думал, что сейчас…, Вы говорили, что у Шелленберга, университетское образование? Впрочем…, – прервал себя Аарон, – у Геббельса тоже…, – они поднялись.

Генрих слушал, как рав Горовиц рассказывает о своей работе:

– Чуть больше, чем три тысячи человек в этом году уехало, из Берлина. В городе сто тысяч евреев. Господи, не успеть, никому не успеть…, – он прервал рава Горовица:

– Я прошу вас, прошу. Сделайте все, что угодно, надавите, на кого хотите, в Америке, в Британии, но спасите хотя бы детей…, – Аарон покачал головой: «Родители никогда не отпустят детей одних, Генрих».

– Это пока, – коротко заметил фон Рабе. Они расстались у входа в метро. Генрих велел Аарону погулять четверть часа по улице.

– Я постараюсь устроить вам встречу с Петером, до его отъезда, – пообещал фон Рабе, – вы родственники. Я подумаю, как все сделать безопасным образом, – он взял у Аарона его адрес.

В тайнике, на квартире у Габи, не было оружия. В нем лежали только поддельные паспорта и запас рейхсмарок, на случай, как объяснил фон Рабе, нужды. Он пожал плечами:

– Еще можно уехать. Пока не началась война…, – Аарон, внезапно, подумал:

– Даже если начнется, я не покину Германию, Европу. Пока я могу спасти евреев, надо это делать, любой ценой. Я американский гражданин. Америка, скорее всего, останется нейтральной.

Они с Генрихом договорились встретиться в восемь утра, у дома Габриэлы. Вечером в понедельник Аарон дошел туда пешком. Габи открыла дверь, он улыбнулся:

– Все хорошо, любовь моя. Завтра мы поженимся, в конце недели получишь паспорт, и забудешь обо всем…, – он посмотрел в ее васильковые глаза:

– Плакала. Бедная моя девочка…, – Габи указала за окно, где, на соседнем доме развевался нацистский флаг:

– Вряд ли забуду, – мрачно сказала девушка. Она спохватилась: «Давай, я хотя бы чаю сделаю…»

Аарон помог вскрыть половицы в гостиной и сложить паспорта с деньгами в саквояж. Генрих относил его в другое место, тоже надежное. Габи и Аарон собирались гулять по Берлину до открытия консульства. Заключение брака назначили на десять утра. Тетя Ривка была свидетельницей.

– Даже кольца не купил…, – Аарон запер дверь квартиры. На миньян он тоже не пошел, помолившись дома. Он хотел остаться у Габи, но потом вздохнул:

– Отдохни. Это не хупа, но все равно, не положено жениху и невесте сейчас видеться. Спи спокойно, мое счастье. Я буду думать о тебе…, – цветочные лавки были еще закрыты. Аарон решил:

– По дороге в консульство за букетом зайду. Кольцо я ей перед хупой отдам. Господи, ребенку, к тому, времени, полтора года исполнится. Она ходить начнет, лепетать. Габи мне пошлет фотографии.

Габи сказала, что в Бремене все станет ясно.

Аарон шел к Музейному Острову, думая, как проводит жену в Бремене, как получит телеграмму из Нью-Йорка, что Габи, благополучно, добралась до Америки. Посчитав, он понял, что ребенок родится в июне. Он видел не серый, утренний, тихий Берлин, не нацистские флаги, а Центральный Парк и Габи, на скамейке, рядом с низкой коляской. У них в кладовке лежала такая коляска. В ней возили и самого Аарона, и его брата, и сестру.

Аарон почему-то был уверен, что родится девочка, похожая на Габи. Летнее солнце играло золотистыми искрами в волосах жены, над ее головой шелестела летняя, пышная листва.

Свернув на улицу, где жила Габи, рав Горовиц остановился, будто натолкнувшись на что-то. У подъезда припарковали два черных мерседеса.

– Это ничего не значит…, – шторы на ее окнах были задернуты: «Мало ли, зачем они приехали». Номера машин залепили грязью. Аарон взглянул в конец улицы. Генрих фон Рабе, стоя на набережной Шпрее, тоже не двигался с места. Чайки кружили над серой водой. Генрих засунул руки в карманы пальто. Невозможно было подойти к раву Горовицу. Генрих не видел, остался ли кто-то в машинах. Фон Рабе, отчего-то, взглянул на часы:

– Половина восьмого утра. Они следили за Габи. Вчера, в метро, когда мы встречались с Аароном, я никого не заметил. Паспорта и деньги у нее на квартире…, – документы и купюры никак не указывали на группу Генриха. В бумаги даже не вклеили фото.

Генрих знал, как допрашивают в СД. Старший брат, иногда, делился с ними подробностями работы. Генрих ездил в Дахау, когда занимался математическими расчетами по эффективности содержания концентрационных лагерей.

Габи могла выдать и его, и других членов группы. Он понимал, что ему надо уйти, сейчас, надо предупредить других, надо уехать из Берлина. Польская граница охранялась хуже, до Одера было ближе. Стиснутые пальцы болели:

– СД тоже это понимает. Они все перекроют. Или отправиться на север, к морю, уйти с рыбаками, куда угодно…, – в рейхе отлично наладили связь. Габи могла заговорить сегодня. К вечеру данные о разыскиваемых СД людях отправились бы в региональные отделения службы безопасности, по всей Германии. У Генриха не было еще одного паспорта. Он мог пойти на Фридрихштрассе, Габи об этих людях не знала, но знал Петер.

– Петера не выпустят живым из Берлина, – бессильно подумал Генрих. По улице проехала машина, на тротуарах начали появляться люди. Рав Горовиц, вскинув голову, глядел на окна Габи.

– Его отправят в Дахау…, – у Генриха не было при себе оружия. Он понял, что за Габи приехало, по меньшей мере, пятеро гестаповцев.

Их, действительно, было пятеро, во главе с Шелленбергом. Они позвонили в дверь в четверть восьмого. Габи, на кухне, в халате, варила кофе.

Девушка, непонимающе, обвела глазами людей на лестничной площадке:

– Это он, – поняла Габи, – обершарфюрер, вчерашний. Он был на приеме у Геббельса, я вспомнила…, – сердце быстро, часто колотилось. Подумав, что Аарон и Генрих идут на квартиру, Габи успокоила себя:

– У подъезда машины будут стоять. Они всегда на машинах приезжают…, – Габи, нарочито спокойно, сказала: «Я не понимаю, господа…»

– Оденьтесь, фрейлейн фон Вальденбург…, – Вальтер обругал себя за то, что не взял на арест кого-то из женщин-агентов. Фрейлейн певица не собиралась надевать платье при мужчинах, а Вальтер не хотел выпускать ее из виду. Вальтер обвел глазами старые портреты, прошлого века, мозаичный столик с нотными папками, вдохнул запах выпечки.

– От нее пахнет…, – понял Шелленберг. Девушка придерживала у шеи воротник халата:

– Может быть, еврей здесь…, – он вспомнил вчерашнего раввина, которому он дал пощечину:

– Он тоже был высокий, темноволосый…, – убрав жетон СД, Шелленберг повторил:

– Одевайтесь, фрейлейн, и проследуйте с нами. Осмотреть квартиру! – велел он эсэсовцам. Васильковые глаза расширились, она отступила к высокой двери гостиной. Шелленберг успел схватить ее за руку: «Вы останетесь здесь».

Еврея они не нашли. В квартире, кроме фрейлейн, никого не оказалось. Открыв принесенный саквояж, увидев бланки паспортов и пачки денег, Шелленберг присвистнул:

– Большая удача, но теперь ее никак не использовать в операции с герром Кроу. Гестапо заберет фрейлейн себе, и не успокоится, пока она все не расскажет. После такого она будет годна только для эшафота в Моабите, куда и отправится. Хотя можно с ними договориться, разработать комбинацию, держать ее под присмотром…, – Вальтер поинтересовался содержимым саквояжа. Фрейлейн, отвернувшись, ничего не ответила.

Он не стал настаивать, зная, что на Принц-Альбрехтштрассе она станет более сговорчивой. Вальтер еще не видел людей, у которых бы в тюремном крыле, не развязывался язык.

– Переоденьтесь, – он кивнул на спальню, – при открытой двери. Я жду, фрейлейн…, – у нее была прямая, узкая спина.

Габи вошла в комнату, где пахло ванилью, от разобранной постели.

– Я все расскажу, – она взяла из гардероба какое-то платье, – все. Я боюсь боли, всегда боялась. В первый раз, с Аароном, тоже. Но я просто забыла обо всем, так мне было хорошо…, – комкая шелк платья, она подошла к окну. Девушка посмотрела вниз, на улицу. Небо было еще серым. Она увидела Аарона. Рав Горовиц не сводил глаз с ее подъезда.

– И Генрих здесь…, – Габи сбросила с плеч халат, – надо, чтобы они ушли, оба. Я знаю обо всей группе, знаю о герре Кроу…, – Шелленберг даже закрыл глаза, ослепленный белой кожей, распущенными, тускло блестящими волосами. Услышав резкий треск рамы, он крикнул: «Держите ее!»

– Аарон мне говорил, – Габи вскочила на подоконник, – говорил, как в микву окунаются. Именно так. Господи, пусть он будет счастлив, пожалуйста…, – раскинув руки, Габи шагнула вниз.

Ударившись о капот мерседеса, она соскользнула на дорогу. За телом тянулся кровавый след. Она скорчилась на булыжнике мостовой, волосы разметались в луже. Она дрогнула, в последний раз, вытянувшись у колеса машины. Тонкая рука замерла, пошарив по камням. Из подъезда выскочили эсэсовцы, Аарон узнал Шелленберга. Они побежали к телу Габи.

Генрих фон Рабе свернул на набережную. Аарон, быстрым шагом, пошел прочь, не видя, куда идет, сдерживая слезы. Миновав две улицы, Аарон нашел какую-то подворотню. Он упал на колени, рыдая, уткнувшись лицом в стену. Рав Горовиц вздрогнул от бравурного марша. Репродуктор над головой ожил, Аарон услышал «Хорста Весселя». Он закрыл голову руками: «Ненавижу! Господи, прокляни их, прошу тебя, прошу!». Он раскачивался, радио звенело детскими голосами:

– Высоко знамя реет над отрядом,

Штурмовики чеканят твердый шаг…

Аарон вспомнил высокий, ласковый голос: «Ach Liebster, bist du tot?», нежные руки, шепот: «Мы никогда, никогда не расстанемся…»

– Никогда, – поднявшись, он протянул руку. Аарон был выше шести футов ростом. Репродуктор, захрипев, захлебнулся. Посмотрев на вырванные с мясом провода, Аарон брезгливо отшвырнул их прочь.

Он вытер лицо, рукавом пальто, заставляя себя твердо держаться на ногах. Рав Горовиц вышел на улицу, сжав руки в кулаки. Он пробирался между прохожими, повторяя:

– Никогда, никогда. Пока я жив, пока я могу бороться, я останусь здесь.

Некролог Габриэлы фон Вальденбург опубликовали в Berliner Tageblatt, единственной газете в Германии, где министерство пропаганды разрешало не печатать антисемитские материалы, и статьи, пропагандирующие нацизм. Сделано было это для сохранения видимости существования в Германии свободной прессы. Редактором газеты назначили Пауля Шеффера, известного на западе журналиста. В некрологе, за подписью генерального музыкального директора Германии, Герберта фон Караяна, говорилось о трагической смерти юной, одаренной певицы, о большой потере для немецкого искусства.

Эмма фон Рабе, за обедом, вздохнула:

– Жалко фрейлейн Габриэлу. Моя учительница сказала, что она случайно сорвалась из окна. Выронила что-то, не удержалась, поскользнулась…, – Генрих, и Питер обменялись короткими взглядами.

Обед накрыли в малой столовой. С утра лил мелкий, надоедливый дождь. Аттила лежал у французских дверей, с тоской поглядывая на мраморную террасу. Граф фон Рабе посетовал:

– Не погулять тебе, как следует, милый. Генрих, возьмите зонтики, плащи. Хотя бы немного пройдитесь. Герр Кроу, – граф Теодор улыбнулся, – вы у нас теперь будете частым гостем?

Лазоревые глаза мужчины были спокойны, он отпил рейнского вина:

– Да, я решил снять апартаменты, пока не подберу себе что-то постоянное. Благодаря мудрой политике ариизациии, в городе много подходящих квартир и особняков.

Питер отставил бокал: «Перевести мои предприятия в Германию, дело не одного дня».

Питер въезжал в апартаменты у Хакских дворов, что занимала тетя Ривка.

Когда мужчины пришли на квартиру, Аарон сидел на большой, просторной кухне, держа в руках чашку кофе, уставившись в стену. Генрих рассказал Питеру о смерти Габи, приехав вечером понедельника в «Адлон», отведя его в Тиргартен. Они медленно шли по аллее. Питер, твердо, сказал:

– Я должен увидеть Аарона, Генрих. Что хочешь, то и делай, но мы обязаны встретиться. И я решил, – прикрыв спичку от ветра, он глубоко затянулся, – решил снять квартиру. Обещал в вашем министерстве, что сверну производство в Англии…, – он посмотрел на затянутое тучами небо: «Это долгий процесс, не меньше двух лет. Думаю, мне удастся поводить их за нос».

Генрих запретил Питеру приближаться к делам подпольщиков:

– Не надо рисковать. Занимайся светской жизнью, езди по заводам и фабрикам. Девушку…, – он осекся: «Прости, пожалуйста».

Они долго молчали, стоя на развилке аллей. Питер выбросил окурок:

– Я что-нибудь придумаю. Ты мне запрещаешь, – его голос похолодел, – но у меня и своя информация появится. Я каждые два месяца собираюсь летать в Англию. Если будет что-то срочное, пользуйтесь радиопередатчиком. Но, если я здесь, удобнее посылать сведения через меня. Я пока вне подозрений…, – он дернул краем рта. Генрих коснулся его плеча: «У тебя волосы седые, на виске».

Ничего не ответив, Питер поднял воротник пальто:

– С тобой мы будем встречаться в свете. Играть в теннис, ходить в бассейн. Введешь меня в хорошее общество…, – тяжело вздохнув, Питер напомнил Генриху: «Аарон».

– Я все сделаю, – пообещал фон Рабе. В пятницу, после завтрака, портье подал Питеру записку. Генрих ждал его у Музейного Острова. Питер дошел туда пешком, проверяясь, но слежки не заметил.

Тетя Ривка встретила их в передней квартиры. В углу стояли чемоданы. Он открыл рот, чтобы представить Генриха, миссис Горр отмахнулась:

– Я знаю, милые. Аарон мне рассказал.

Наклонившись, она обняла Питера:

– Бедный мой мальчик. Прости, что я…, – тетя погладила его по щеке. Питер заставил себя улыбнуться:

– Вам спасибо, тетя. Если бы не вы…, – от нее пахло парижскими духами, у нее было мягкое, как у мамы, плечо. Питер подавил в себе желание уткнуться в него и заплакать. Роксанна указала на кухню:

– Побудьте с ним. Он ко мне пришел, в понедельник. Я хотела врача вызвать, испугалась. Вроде оправился он, но все равно…, – Роксанна понизила голос:

– Я ему велела не провожать меня в Бремен. Ему тяжело будет. Останьтесь с ним, – Роксанна окутала шею песцом. На улице похолодало. Дива, перед отъездом, скупила ткани в еврейских лавках.

– На меня с десяток портних шьет, – Роксанна взяла сумочку, – хотя бы дам людям заработать.

Дверь хлопнула, Генрих вспомнил:

– Аарон говорил. Она по всей Германии ездила, прослушивала еврейских артистов. Ей шестой десяток…, – взглянув на дверь кухни, он услышал голос Питера: «Пошли».

Они просто сидели рядом с Аароном. Питер заметил, как запали его глаза. Аарон вздохнул:

– Я, конечно, никому, ничего не скажу, и тетя Ривка тоже…, – поднявшись, он постоял у окна, выходившего на закрытый, ухоженный, с вазами для цветов двор.

Аарон не мог даже сходить на погребение. В некрологе было сказано, что Габриэлу похоронят рядом с родителями. Аарон поднялся с постели, в среду, и дошел до синагоги. Рав Бек позвал его к себе в кабинет. Аарон, было, хотел, извиниться, но глава общины покачал головой:

– Не надо, милый. Фрау Горр позвонила, все объяснила…, – обычно добрые глаза раввина изменились. Он замялся:

– Аарон, ты молодой человек, тебе тридцати не исполнилось. Если с тобой что-то случится, то евреи этой страны пострадают. Пожалуйста, – раввин положил большую, теплую ладонь на его пальцы, – я прошу тебя, не надо…, – он замолчал. Аарон, смотря на половицы, кивнул:

– Я все понимаю, рав Бек. Я больше не буду…, – он вышел. В большом зале синагоги было пусто. Сев на первую попавшуюся скамью, Аарон зашептал:

– Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной…, – Аарон прочитал кадиш, громко, глядя на, задернутый бархатным занавесом Ковчег Завета, прося Бога дать ей покой в присутствии Своем. Он все равно решил добавить имя Габриэлы к надгробию ее прабабушки.

Питер и Генрих ушли, Аарон, в ванной, посмотрел на себя в зеркало. Генрих напомнил о еврейских детях. Питер кивнул:

– Когда я увижу маму, то попрошу, чтобы лейбористы подготовили проект такого билля. На всякий случай. Мало ли что…, – он обнял Аарона за плечи:

– Ты помни, то, что ты делаешь, оно…, – Питер не договорил.

Аарон помнил.

Он разглядывал свое лицо. Синяк под глазом почти пропал. Он, на мгновение, ощутил прикосновение ее рук, вдохнул запах ванили. Взяв портфель, Аарон запер дверь. Его ждали люди, на послеобеденном приеме.

Старший граф фон Рабе проводил глазами сына. Генрих шел рядом с герром Кроу. Эмма тоже взяла дождевик. Дочь вела Аттилу за поводок, а потом отпустила его. Теодор стоял у дверей, выходивших на террасу, глядя на собаку, бегающую по мокрым газонам. Дочь смеялась, бросая овчарке палочку. Сын и герр Кроу о чем-то разговаривали:

– Хорошо, что он здесь обоснуется, – граф курил сигару, – Макс в разъездах, Отто в своем центре. Генрих много работает, ему нужна компания. Герр Кроу образованный человек…, – он, все-таки, не выдержал.

Взяв плащ из гардероба, граф Теодор спустился на лифте в подземный гараж. Шофер играл в карты, с охранником, в служебной комнате. Завидев хозяина, он поднялся. Теодор улыбнулся: «Ничего, Альберт. У меня голова разболелась, мне за рулем легче».

Граф поехал на восток, в Митте. Проезжая по Фридрихштрассе, он увидел над крышами золотой отблеск. Купол синагоги уходил в туманное, дождливое небо:

– Три года я у них не был, – фон Рабе свернул на Ораниенбургерштрассе, – после пожара Рейхстага последний раз их навещал. И кладбище тоже…, – он оставил в синагоге деньги, для ухода за могилой. Даже зная, что надгробие будет в порядке, Теодор, все равно, просыпался ночью, вспоминая серый мрамор, тусклую бронзу надписи. Гитлер пришел к власти, у него на руках были дети, он больше не мог позволить себе появляться на еврейском кладбище. Он смотрел в белый потолок спальни, слушая тишину виллы: «Опять я ее оставил. Как тогда, как тогда. Опять она одна».

Теодор ездил по Гроссер Гамбургер штрассе, изредка, рано утром и поздно вечером, останавливая машину. Он делал это, когда был уверен, что улица пуста, что его никто не увидит. Тихие похороны прошли одиннадцать лет назад. На кладбище давно никого не погребали, однако Теодор попросил раввина выполнить его просьбу. Здесь стояли надгробия предков женщины, которую он любил. Она, иногда, смеялась: «Обещай, что меня похоронят здесь. Не хочу покидать Митте. Я в нем родилась, в нем и останусь».

Теодор обнимал ее: «Ты меня на двадцать лет младше, любовь моя. Никто не умрет».

– Никто не умрет. Потом было пышное погребение…, – граф заставлял себя не думать о смерти жены:

– Она оставила записку, говорила, что не могла пережить такого. Фредерика была верующая женщина. Самоубийство грех, грех…, – припарковав машину на углу, он закурил папиросу, из пачки шофера. Граф вдыхал дым едкого табака. Над кронами деревьев кружились белые голуби. Двое, молодой мужчина, и пожилая дама, вышли из ворот.

– Должно быть, мать и сын, – понял Теодор, – они похожи.

Роксанна взяла племянника под руку:

– Очень хорошо получилось, милый. Просто Габриэла, так и надо. Пойдем…, – она похлопала Аарона по рукаву пальто, – я обед приготовила, и пора на вокзал…, – заметив черный мерседес, Аарон отвернулся:

– Такая же машина, как те. Не могу больше об этом думать, не буду…, – сердце болело постоянной, привычной болью. Белые голуби расхаживали по краю лужи, хлопая крыльями, вода пузырилась, бежала по брусчатке Ораниенбургерштрассе. Прогремел трамвай, украшенный свастикой. Аарон вздохнул:

– Как будто свет ушел из мира. Господи, и теперь так будет всегда. Надо просто жить, дальше, надо делать свое дело…, – пара пропала из виду. Теодор курил, глядя на кладбище. Могилу он мог бы найти с закрытыми глазами, в женском ряду, третьем справа.

– Эмма тогда с няней осталась. Когда я вернулся, она ручки ко мне протянула и спросила: «Мама…»

– Господи, если бы я не уехал, я бы привез врача, спас ее. Воспаление легких, от этого не умирают. Еще тридцати ей не было. Никто не узнает, – твердо сказал себе граф:

– Никто не знал, кроме меня и Фредерики. Она мертва, а я ничего, никогда не скажу. Ни Эмме, ни другим. Пока я жив, и даже после смерти…, – он завел машину и поехал домой, к семье.

 

Часть пятая

Мадрид, осень 1936

Хранилище коллекции графики размещалось на втором, нижнем ярусе служебных помещений музея Прадо. Здесь всегда было полутемно и сухо, бумага боялась сырости и света. Рисунки и офорты лежали в папках, на деревянных стеллажах, расставленных вдоль большой, с высокими сводами, комнаты. Мишель спустился со стремянки, осторожно неся обеими руками очередную папку.

Картины Эль Греко, Веласкеса и Гойи позавчера, особым поездом, отправились в Валенсию. Из Мадрида уехала сокровищница Прадо. По слухам, часть золотого запаса республиканского правительства, тоже покинула столицу. Слитки, как шептались в городе, грузили на корабли, уходящие в Советский Союз. Армия Франко стояла у западных окрестностей Мадрида, но все кафе и рестораны были открыты. Город не затихал до рассвета. Говорили, что у Франко двадцать пять тысяч вооруженных бойцов.

На прошлой неделе немецкие юнкерсы, с летчиками Люфтваффе, впервые бомбили Мадрид. На площади Плаза де Колон осколки убили шестнадцать человек, больше сотни было ранено. Мишель слышал звуки атаки краем уха. Они с коллегами упаковывали картины. Вечером, по дороге в пансион, он увидел на стенах домов республиканские плакаты. Легион «Кондор» обвинялся в смерти гражданских людей. Летчики расстреляли очередь за бесплатным молоком для детей. В толпе, на которую сбросили бомбы, стояли почти одни женщины.

Из открытых кафе слышались звуки фламенко. Осень стояла теплая, сухая. На мостовой Пасео дель Прадо валялись раздавленные гусеницами танков каштаны. Ветер носил по городу листовки, сброшенные с итальянских самолетов: «Испанцы! Жители Мадрида! Сдайте город, иначе националисты сотрут столицу с лица земли!».

Русские танки шли колонной на запад, по бульварам, с железнодорожного вокзала. Тротуары были усеяны людьми, развевались красные флаги Народного Фронта и ПОУМ. Женщины всхлипывали, бросая под машины цветы. Пахло гарью и сухой испанской землей, ревели двигатели. Мишель тогда подумал: «Все только начинается». Танки отправились из города прямо в сражение.

В кафе, за вином, бойцы республиканской армии рассказывали о стычках на западе и юге. До прибытия советского подкрепления, республиканцы останавливали продвижение колонн Франко только бутылками с горючей смесью. У националистов были итальянские и немецкие танки. Оружие доставляли в Испанию через Лиссабон и северные порты. Мишель сидел за одним столом с ровесниками, в армейской форме, с обожженными, забинтованными руками, со следами пороха на лицах. Мужчина напоминал себе: «Ты здесь не для сражений. У тебя есть задание, есть работа. Если все уйдут в окопы, картины останутся без защиты».

С началом осады Мадрида, музеи закрыли для публики. Кураторы упаковывали живопись и драгоценности, составляли списки картин, отправляющихся на восток, и очищали залы, перенося коллекции в подвалы. Все надеялись, что Прадо не будут бомбить.

В городе говорили, что у франкистов есть помощники, пятая колонна, люди, готовые сдать Мадрид. Мишель замечал, как, иногда, смотрят друг на друга посетители кафе. В их взглядах читалась смесь подозрения и опаски. Франкисты находились в каких-то десяти километрах от центральных районов. У республиканцев армия была больше, однако в воздухе они отчаянно проигрывали. Мадрид защищал жалкий десяток французских истребителей, доставленных кружным путем, через Голландию. Франция и Британия строго соблюдали эмбарго на ввоз оружия в Испанию.

Кузен Стивен, за бутылкой риохи, сочно сказал:

– Гитлеру и Муссолини наплевать на эмбарго. Ничего, – майор Кроу закинул руки за голову, – скоро приедут русские чато, появятся интернациональные бригады…, – он выпустил дым к потолку кабачка, – станет немного легче. Мерзавцы, – Стивен выругался, – из Люфтваффе, пожалеют, что на свет родились…, – с майором Кроу Мишель столкнулся случайно, на Пасео дель Прадо.

Он, еще в Париже, подозревал, что кузен не останется в Англии, зная о гражданской войне. Мишель, остановившись, даже открыл рот. Они шли по бульвару, в летных комбинезонах, со шлемами. Кто-то из прохожих крикнул: «Ура! Ура нашим доблестным летчикам!». Мишель увидел, как широко улыбается кузен: «Стивен такой же».

В последний раз они виделись четыре года назад, в Лондоне. Кузен Питер еще не стал фашистом, Мишель учился в Сорбонне, а Стивен летал с нашивками лейтенанта.

– Стивен! – позвал Мишель по-английски. Кузен повернулся, лазоревые глаза блеснули смехом: «Товарищ барон! Не ожидал тебя увидеть». В Мадриде майора Кроу окрестили Куэрво, как и его предка, Ворона. Заказывая третью бутылку, Стивен подмигнул Мишелю:

– У меня на фюзеляже три птицы, мой дорогой. Два юнкерса и один итальянец. Остальные звезды рисуют, а я воронов…, – Стивен посерьезнел:

– Немцы хорошие пилоты. В скорости мы пока проигрываем, французские машины устарели. Но бомбить город мы не позволим. Еще чего не хватало, убивать женщин, детей…, – раскурив сигару, он передал коробку Мишелю:

– Отличные, кубинские. Пока докуриваем запасы из дома, но скоро попробуем местный табак…, – Мишель уезжал в Валенсию, с последним поездом из Прадо. Майор кивнул:

– Очень хорошо. С подонков станется, они и на музей бомбы сбросят, – он залпом выпил стакан риохи:

– Не смей здесь сидеть, товарищ барон, – он зорко посмотрел на Мишеля: «У тебя хотя бы револьвер есть?»

В Мадриде почти все ходили с оружием. Мишель похлопал по карману пиджака:

– Браунинг. Кузен Теодор мне купил, в Париже. И стрелять он меня научил.

Стивен хохотнул:

– Тогда я спокоен. Но в воздух не просись, – он покачал головой, – гражданских лиц мы на базу не пускаем.

Военный аэродром республиканцев располагался в Барахасе, по соседству с закрытым, после начала войны, аэропортом.

Зашла речь о переброске интербригад из Барселоны на мадридский фронт. Стивен вздохнул:

– По воздуху было бы удобнее. Но, пока чато сюда не прибыли, мы не сможем обеспечить защиту авиамоста. Придется ждать поездов…, – он помялся. Кузен, неожиданно покраснел:

– Мы с ребятами хотели в музей сходить, Мишель, но у вас закрыто. Может быть…, – Мишель подтолкнул его в плечо:

– Помнишь, как мы с тобой и Лаурой в Национальной Галерее бродили, четыре года назад? Приводи летчиков. Устрою вам экскурсию.

– Экскурсию…, – Мишель смотрел на стройную, в сером холщовом халате спину девушки, склонившейся над столом. Темные волосы были убраны в узел. На голове, как и у Мишеля, светила реставрационная лампа:

– Знал бы я, что все так обернется, с экскурсией…, – она записала что-то в большой журнал, справа от офорта:

– Мишель! Мы не закончили с Гойей, а у меня вечером свидание, – девушка невольно хихикнула, – и завтра приезжает Антония, из Барселоны. Мне надо приготовить ей комнату.

Помощник куратора отдела графики разогнулась: «Долго я буду ждать следующей папки? Эту надо упаковывать».

Рисунки и офорты заворачивались в папиросную бумагу. На столе лежал Modo de volar, из серии Los Disparates, с личной подписью Гойи. Мишель заглянул коллеге через плечо. Она пристально смотрела на темное небо, на людей с крыльями, парящих на гравюре.

– Гойя все знал, – тихо сказала девушка, – все предчувствовал. Он будто сейчас рисовал…, – она деловито велела: «Продолжаем».

Они приступили к следующей папке. Мишель, осторожно, сказал:

– Изабелла, не стоит в Мадриде оставаться. Даже правительство уезжает в Валенсию, слухи такие ходят, – торопливо добавил Мишель, увидев, как похолодели ее темные глаза: «Поезд через три дня отправляется…»

Ее светлость Изабелла Мария Луиза Фернандес де Веласко, герцогиня Фриас вздернула изящный нос:

– Значит, мы устроим вечеринку, в честь твоего отъезда, дорогой Волк. Я никуда не двинусь, пока Куэрво здесь, – отчеканила она:

– Когда франкистов отбросят от Мадрида, мы улетим в Британию, и обвенчаемся…, – девушка аккуратно вносила в список офорты из новой папки:

– Посмотрю на картину, что ты в Лондон отправил…, – Мишель взглянул на ее длинные, испачканные пятнами краски пальцы: «У вас тоже Гойя есть, ты говорила».

Изабелла кивнула: «Портрет моего прапрадеда. Он в Бургосе висит, в замке».

Герцог Фриас, отец Изабеллы, оставался в Бургосе, на территории франкистов. Наследный герцог, ее старший брат, служил полковником в войсках националистов. Он, судя по всему, сейчас осаждал Мадрид. Изабелла пожимала плечами:

– Они решили продать честь испанских грандов за содержание от фашистов. Мы получили титул от Фердинанда Арагонского, в пятнадцатом веке. Мы кровные родственники герцогов Медина-Сидония, через дочь принцессы Эболи. Хочется им втаптывать историю нашего рода в грязь, пусть занимаются таким и дальше, – она хмыкнула:

– Я с ними в ссоре, с той поры, когда уехала в университет, в Саламанку. Они считают, что женщине дипломы ни к чему…, – по завещанию деда по матери, графа Фонтао, Изабелла получала большое содержание.

– Он был просвещенный человек, – сказала девушка Мишелю, – инженер. Я у него единственная внучка, все остальные мальчики, – Изабелла рассмеялась: «Он меня очень баловал, в детстве».

Герцогиня снимала большую квартиру на Пасео дель Прадо. Мишель удивился, когда она заговорила о леди Антонии Холланд. Изабелла объяснила, что девушки познакомились в мадридском штабе Народного Фронта. Изабелла знала многих республиканцев, хотя сама не принадлежала к партии. Герцогиня замечала:

– Я просто испанка. Меня заботит моя страна, Мишель. Война ничего хорошего не принесет, и мне противно…, – она морщилась, – что по моей земле разгуливают нацисты.

Мишель совершенно точно знал, что Изабелла ходит к мессе. Она улыбалась: «В некоторых вещах я старомодна».

Мишель, искоса, посмотрел на маленькую грудь под халатом:

– Интересно, в каких еще? Но Стивен джентльмен, он никогда себе не позволит…, – на экскурсии, в залах Прадо, Мишель заметил, как майор Кроу смотрит на Изабеллу. Мишель позвал коллегу, когда они пошли в собрание графики. На следующий день, выходя из музея, Мишель натолкнулся на кузена, в гражданском костюме, с букетом цветов. Стивен что-то промямлил, по мраморной лестнице застучали каблуки. Мишель услышал голос, с милым акцентом: «Дон Эстебан! Рада вас видеть!».

Изабелла учила английский язык в университете. Когда у нее жила Тони, герцогиня практиковалась с леди Холланд, преподавая ей испанский. Кузина Тони прислала телеграмму. Она приезжала с интербригадами из Барселоны, военным корреспондентом. Мишель аккуратно спросил, знают ли в Лондоне, что Антония здесь. Коллега подняла бровь:

– Разумеется. Она летом письмо его светлости отправила. Антония очень разумная девушка, – одобрительно добавила испанка, – я такими себе и представляла англичанок. Моя покойная мать, – Изабелла перекрестилась, – служила фрейлиной у ее величества Виктории Эухении. Виктория тоже англичанка, – королевская семья пять лет находилась в изгнании, хотя на стороне Франко сражалось много монархистов:

– Как мой брат, – призналась герцогиня, – но такое бесчестно, Мишель. Нельзя продавать страну нацистам, даже ради того, чтобы вернуть на трон его величество…, – Мишель все пытался уговорить Изабеллу покинуть Мадрид. Девушка, наотрез, отказывалась. Сидя с ней и Стивеном в кафе, Мишель заметил, что они, украдкой, держатся за руки. Он понял, что герцогиня и кузен собираются пожениться, в Лондоне.

– Пусть будут счастливы, – весело думал Мишель. На него тоже смотрели девушки. Изабелла, даже, несколько раз, пыталась познакомить его с подругами. Однако Мишель вспоминал большие, доверчивые глаза Момо. Пиаф, поднявшись на цыпочки, поцеловала его, в передней парижской квартиры: «Я буду ждать тебя, Волк».

Он лежал на узкой кровати, в дешевой комнате пансиона:

– Нельзя. Надо сказать Момо, что я ее не люблю…,– Мишель обещал себе: «Скажу. Доберусь до Парижа, и скажу».

Картины и графика, пока что, оставались в Валенсии, рядом собирался обосноваться и Мишель. Неизвестно было, что случится с шедеврами дальше, но, в любом случае, Мишель был обязан обеспечить их безопасность.

– И обеспечу, – угрюмо сказал он, запирая хранилище. Изабелла убежала на свидание с кузеном, оставив после себя легкий аромат лаванды. Мишель поднялся наверх. Почти все кураторы уехали на восток, музей опустел. Он шел по огромным залам, мимо голых стен, вспоминая, где висели «Менины» и «Обнаженная маха». Женщина, чем-то напоминала Мишелю Момо.

Отдав ключи, сторожу, он остановился рядом с выходом, который тоже назывался в честь Гойи. Мишель, с наслаждением закурил. Бронзовый Гойя, напротив, стоял, опираясь на трость. Лицо художника было упрямым.

– Все будет хорошо, – пообещал ему Мишель, прищурившись от заходящего солнца, – картины уехали, а скоро мы графику отправим.

Небо было тихим, самолетов он не увидел. Гранитный постамент памятника пестрил республиканскими плакатами: «Все на защиту Мадрида!». Сверившись с часами, он решил, что надо сначала перекусить. В Мадриде, занимаясь офортами и рисунками, он начал писать статью о серии «Капричос».

– Бутылку вина, – размышлял Мишель, идя к Пасео дель Прадо, к открытым кафе, – каких-нибудь тапас, а кофе я в пансионе сварю.

Хозяйка разрешала постояльцем пользоваться кухней. Дешевый кофе привозили в республиканские порты из Латинской Америки.

Мишель не заметил невысокого, молодого человека, по виду студента, в круглых очках и твидовом пиджаке. Темные волосы немного растрепались. Поднявшись со скамейки, юноша сунул в карман блокнот и последовал за Мишелем.

Мистер Марк Хорвич легко продлил испанскую визу в республиканском консульстве, в Нью-Йорке. В анкете он написал, что хочет продолжить изучение языка. Мистер Хорвич говорил с консулом по-испански. У него был сильный акцент, но, в остальном, юноша бойко справлялся даже с довольно сложными оборотами. Консул развел руками:

– Саламанка занята мятежниками, Мадрид в осаде, но вы можете поехать в Барселону, в Валенсию. Там отличные университеты, – мистер Хорвич уверил его, что так и сделает. Будущему студенту выдали визу на год. Оказавшись на улице, посмотрев на страницу паспорта, он, хмуро, сказал себе под нос: «Неизвестно, что случится через год». Купив на лотке кошерный хот-дог, юноша пошел в Центральный Парк. Отец не знал, что Меир в городе.

После первого визита в Испанию, Меир объяснил доктору Горовицу, что его ждет очередное задание в Бюро, для которого надо будет разъезжать по всей стране. Отец поцеловал его в лоб:

– Что делать, милый. Пиши…, – доктор Горовиц замялся, – когда будет возможно. Аарон молодец, каждые две недели весточки посылает. И ты меня не забывай.

В Лиссабоне Меир получил сообщение от мистера Даллеса. Ему предписывалось сделать доклад в Вашингтоне и вернуться в Испанию. Босс предупредил, что командировка продлится несколько месяцев. Паспорт Хорвича Меир оставил на базе, в Хобокене. Здесь лежало и его оружие, небольшой, удобный браунинг. Даллес велел ему ничего не говорить кузену о новой работе. Приехав в столицу, Меир повторил Мэтью ту же историю, о задании с разъездами. Он, озабоченно, подумал:

– Как теперь Мэтью будет за квартиру платить? У него немного денег…, – к удивлению Меира, кузена новости не особо взволновали.

В квартире было чисто. Меир заметил несколько хороших, новых костюмов кузена, шелковые галстуки и ботинки, судя по всему, ручной работы. Ездил Мэтью на старом форде, но в рефрижераторе лежали французские сыры. На кухне появилась винная стойка, с бордо и бургундскими винами. Мэтью курил хорошие сигареты. Он купил электрическую машинку, для помола кофе. В гостиной Меир наткнулася на коробку кубинских сигар. Пахло от кузена сандалом, пряно, волнующе. Мэтью повел рукой:

– У меня новая должность. Я представитель второго отдела штаба армии при некоторых научных учреждениях. Вспомнили, что у меня были отличные оценки по математике и физике, – Мэтью усмехнулся, – что я знаю языки…, – кузен загорел, в кладовой стояла доска для серфинга.

Меир понял, какие научные учреждения опекает Мэтью. Он присвистнул:

– Предусмотрительно. У профессора Лоуренса, в Беркли, изучают структуру ядра атома. И в Кембридже, у Резерфорда тем же занимаются. Кузина Констанца тоже физик…, – они, правда, не знали, где работает кузина Констанца. Тетя Юджиния сообщила, что девушка досрочно закончила, университет, и пишет докторат:

– В восемнадцать лет, – восхищенно подумал Мэтью, – впрочем, она в четырнадцать в Кембридж поступила. Я европейскую родню только на фото видел. Кроме кузена Давида, конечно.

Отец сказал Меиру, что близнецам не делали обрезания:

– Давид, как врач, считает, что процедура, – доктор Горовиц усмехнулся, – отжила свое. При нынешних стандартах гигиены она больше не нужна…, – они с отцом сидели в ресторане Рубена. Меир поперхнулся солониной: «Папа, что за чушь…»

Доктор Горовиц похлопал сына по спине:

– Кто я такой, чтобы спорить с будущим Нобелевским лауреатом? Я лечу детей от свинки и накладываю гипс, милый мой. Тем более, он отец…, – Хаим вспомнил строки из письма дочери: «Мы с Давидом поссорились, однако я не смогла его переспорить. В Европе многие евреи отказались от обрезания. К нам приезжают евреи из Германии, те, у кого здесь живут родственники. Они говорят, что никто не хочет рисковать судьбой детей…, – сын, из Берлина, уклончиво писал, что евреям тяжело, однако он делает все возможное, для помощи общине. Хаим поймал себя на том, что у него началась бессонница. Ночами он сидел в кабинете, читая статьи по медицине, покуривая. Он брал семейный альбом, рассматривая лица детей:

– Уже не дети. Может быть, уговорить Давида и Эстер сюда переехать? Но Гитлер не нападет на Голландию, на Францию. Он не нарушит международные соглашения…, – дочь прислала фото близнецов. Младенцы лежали в одной колыбели. Хаим улыбнулся:

– Следующей осенью поеду в Амстердам. Увижу Аарона, ему визу продлевать надо. На конгрессе побываю, где Давид выступает…, – доктор Мендес де Кардозо собирался год провести в Голландии, работая над новой монографией о чуме. Потом зять хотел вернуться в Маньчжурию.

Хаим испугался, что Эстер тоже намеревается поехать с мужем, да еще и забрать с собой малышей, однако дочь решила через год взять няню, и вернуться к приему пациенток.

Меир, прожевав солонину, отпил лимонада. Юноша кисло сказал:

– Я помню. Он хупу не хотел ставить. Собирался отделаться походом к мировому судье. Хорошо, что у Эстер твердый характер…, – Меир скучал по сестре. Он был на три года младше. Эстер пыталась им верховодить, Меир сопротивлялся. Аарон всегда мирил их, после ссор:

– И по Аарону скучаю, – вздохнул Меир, – может быть, мистер Даллес даст мне отпуск, следующей осенью. Я бы тоже в Амстердам съездил, побыл с семьей…, – пока, что Меиру надо было оставаться в Мадриде.

Он приехал в столицу, высадившись в Валенсии. Меир добрался до Европы на сухогрузе. Корабль шел из Нью-Джерси в Ливорно, со стоянкой в Испании. Несколько кают занимали его коллеги. Меир понял, что эти люди отправляются в Швейцарию, к Даллесу. Он познакомился с ними на совещании, в Вашингтоне. Они встречались в течение недели, в неприметном особняке, неподалеку от Дюпонт-Серкл, приходя к завтраку, и прощаясь после темноты. Вел заседания Даллес. Речь шла о создании баз американской разведки в Европе и Азии.

Они сидели вокруг овального стола, усеянного бумагами, картонными стаканчиками с остывшим кофе и коробками из-под сэндвичей и гамбургеров. Даллес курил короткую трубку, остальные зажигали папиросы во время перерывов. Называли они друг друга по именам. Меир заметил среди коллег несколько человек с военной выправкой, но здесь было больше гражданских людей. Кроме Даллеса, все были молоды, а самым молодым был как раз Меир.

Юношу, впрочем, это не смутило. Альбом вызвал большой интерес, особенно части, касающиеся русских. Даллес выбил трубку:

– В Испанию отправятся добровольцы из левых кругов, коммунисты. Разумеется, – прибавил он, – я не собираюсь подозревать в каждом человеке, сражающемся с фашизмом, агента Советов, но мы должны быть осторожны. В Испании появятся представители русской разведки. Уже появились….

Как они не старались, но настоящие имена изображенных на снимках людей остались тайной. Меир держал альбом в сейфе, в подвале особняка, не принося его в квартиру на Дюпонт-Серкл. Юноша не подозревал, что кузен Мэтью мог бы с легкостью узнать человека, которого он, про себя, называл Бородой.

В Мадриде, Меир должен был постараться найти этих людей. То же самое относилось и к светловолосому, высокому, изящному немцу. Меир много раз фотографировал его в кафе. Сравнив лица с данными досье, они поняли, что немец встречался с представителями итальянского и германского посольств. Летом, эти страны поддерживали дипломатические отношения с правительством республиканцев. Сейчас, официально, все связи были разорваны. Летчики Люфтваффе бомбили Мадрид.

– Официально, – Меир шел по Пасео дель Прадо, засунув руки в карманы пиджака. Пистолет он носил при себе, ничего подозрительного в этом не было. Половина Испании ходила с оружием. В кафе и ресторанах винтовки прислоняли к краю столика.

Меир приехал в Мадрид с одним саквояжем, где лежала одежда, бритва, зубная щетка, и томик Лорки. По ночам, в пансионе, он садился на подоконник, перелистывая страницы. Меир никому не говорил о том, что он видел на дороге в Гранаде, в роще апельсиновых деревьев. Он знал, что Лорка пропал без вести. Меир повторял:

– Я виноват. Надо было вмешаться…, – он шептал:

– То было ночью Сант-Яго, ночью Сант-Яго…, – Меир понимал, что в Гранаде он ничего не смог бы сделать, но сердце все равно болело. Он устало закрывал глаза:

– Больше ты не останешься в стороне, никогда. Даже если тебе нельзя рисковать, все равно рискуй. Ты умный парень, Меир Горовиц, – он чувствовал, что улыбается, – ты что-нибудь придумаешь.

Зрительная память у Меира была отменной. В детстве, бродя по Музею Метрополитен, он легко запоминал расположение картин. Лица на семейных фотографиях он тоже знал, назубок. По приезду в Мадрид, Меир хотел сходить в Прадо. Музей оказался закрыт. Объясняясь со сторожем, юноша услышал шаги на лестнице. Подняв голову, он быстро попрощался со стариком.

Он понятия не имел, вспомнит ли его кузен Мишель де Лу, юноши никогда не виделись, но Меир сейчас не собирался с ним здороваться. Кузен носил холщовый халат, работника музейного фонда. На скамейке, за памятником Гойе, Меир закурил:

– Он реставратор в Лувре. Наверное, сюда приехал картины эвакуировать…, – Меир подождал, пока кузен выбросит папиросу и вернется в музей.

Разговорчивый сторож подтвердил что, коллекции, действительно вывозят. Вечером, оставшись у Прадо, Меир увидел и Мишеля, и кузена Стивена Кроу. Летчик пришел в форме армии республиканцев, с букетом. Мишель покинул музей с хорошенькой, высокой, темноволосой девушкой. Меир понял, что за ней ухаживает не Мишель, а Стивен. Он довел родственников до кафе, и услышал, что девушку зовут Изабеллой:

– Они в безопасности. Стивен здесь тоже летает. Вообще, это не моя забота. Хотя кузен Мишель коммунист…, – Меир рассердился: «Бесчестно подозревать человека в шпионаже, только потому, что он коммунист».

Кузен был в хорошем, серого твида пиджаке, в расстегнутой на крепкой шее льняной рубашке. Меир старался не терять из вида белокурую голову, играющую золотом в лучах вечернего солнца. За столиками кафе рассаживались люди. По мостовой ехали военные грузовики: «На Франко!» – было написано на деревянном борту: «Бей нацистов!».

Бойцы, в кузове, подняли красное знамя ПОУМ, с серпом и молотом. Ребята затянули:

Negras tormentas agitan los aires nubes oscuras nos impiden ver…

«На баррикадах» была гимном анархистов, но в республиканской Испании ее пели все. Меир тоже успел выучить слова.

– Товарищи! – крикнули из-за столика: «Все на борьбу с фашизмом!». Свернув в боковую улицу, кузен спустился в какой-то подвальчик. Меир окинул взглядом толпу на бульваре, женщин, торговавших цветами, мальчишек с газетами, машины с флагами:

– Пятая колонна, проклятая пятая колонна. Она существует, наверняка…, – то, что Меир собирался сделать, противоречило всем указаниям начальства. Однако он просто не мог поступить иначе.

Меир не знал, что заставило его вернуться к Прадо на следующий день, однако юноша об этом не пожалел. Вечером кузен опять вышел из музея со знакомой девушкой. Они распрощались на углу площади, где Меир увидел знакомое лицо.

– Вот оно как, – только и сказал юноша: «Он тоже здесь. Впрочем, этого следовало ожидать».

В тайнике, в саквояже, у него лежали фотографии. Ночью, при свете лампы, Меир достал снимки, убедившись, что никакой ошибки нет. Одна из карточек сейчас была при нем.

В беленом зале он взял у стойки бокал с риохой. Набрав на тарелку тапас, картошки в томатном соусе, анчоусов, козьего сыра, Меир огляделся. Кузен сидел в углу, склонившись над блокнотом.

Меир подошел к его столику: «Простите, здесь не занято?»

– Можете говорить по-английски, – рассеянно сказал кузен. Меир заметил, что листок испещрен рисунками, цифрами, и стрелками:

– Это Гойя, – понял Меир: «Капричос». Он, должно быть, офорты изучает…, – Меир осторожно сказал: «Здравствуйте, месье де Лу. То есть, кузен Мишель».

Глаза у кузена были голубые, яркие, на пальцах Меир заметил пятна от краски. Он, растерянно, ответил:

– Здравствуйте, только я…, – Мишель нахмурился:

– Кузен Меир. Сын дяди Хаима, из Америки. Я вас только на фото видел. Что вы…, – Меир отпил вина:

– Все потом. И тише, – он усмехнулся, – если хотите ко мне правильно обращаться, то меня зовут мистер Хорвич. Марк Хорвич…, – щека кузена покраснела:

– Послушайте, – нарочито спокойно сказал Мишель, – я не знаю, чем вы занимаетесь в Мадриде, но я здесь с заданием от Лиги Наций, с мандатом…, – Меир стащил из пачки кузена сигарету:

– Очень хорошо. Я в ваши дела вмешиваться не собираюсь, – он щелкнул зажигалкой, – но за вами следят, кузен. Этот человек, – Меир выложил на стол карточку:

– Он знает, где вы живете, знает, где квартира вашей коллеги, сеньоры Изабеллы, – прибавил Меир.

Мишель, раздраженно, поинтересовался: «Вы тоже за нами следили?».

Сняв круглые очки, кузен протер стекла платком:

– Так получилось, Мишель. Вы знакомы? – он кивнул на фото.

– Первый раз в жизни его вижу, – искренне ответил Мишель, разглядывая высокого, изящного, светловолосого мужчину, снятого за столиком кафе. Он пил кофе и читал испанскую газету:

– Кто это? – у кузена, за очками, оказались серо-синие, большие глаза, в длинных ресницах:

– Двадцать один ему, – вспомнил Мишель:

– Совсем мальчишка. Или нет…, – Меир, грустно, посмотрел на него:

– Понятия не имею. Я знаю, что он немец, вот и все…, – он твердо добавил:

– Мн не нравится, что он отирается у Прадо, кузен Мишель. Будьте осторожней, вы, и ваша коллега. И кузена Стивена предупредите, – Мишель открыл рот, но юноша растворился в толпе, осаждавшей стойку.

– Даже на вечеринку его не пригласил…, – пробормотал Мишель:

– Какая вечеринка, он здесь с чужим паспортом…, – на столе осталась карточка. Сзади, карандашом, было написано: «Пансион „Бельградо“, номер 14. Мистер Марк Хорвич». Дальше шел телефонный номер. Мишель убрал фото в блокнот: «Вот и познакомились, кузен Меир».

На Меркадо Сан Мигуэль было шумно. Покупатели толпились у лотков с овощами, выбирали хамон и сыры. На деревянных стойках висели гирлянды чеснока, в холщовых мешках виднелась копченая паприка из Эстремадуры, в бочках плавала живая форель. Мадрид пока не голодал, франкисты окружали город только с запада.

Изабелла сидела за столиком кафе, макая чурос в крепкий, сладкий кофе с молоком, блаженно жмурясь. Утреннее солнце заливало булыжники узкого прохода теплым, нежным светом. Над рынком плыл колокольный звон, в церквях начиналась утренняя месса. Через неделю город отмечал праздник Мадонны Альмуденской, святой покровительницы Мадрида. Изабелла подозревала, что даже франкисты в это день не будут атаковать или поднимать самолеты в воздух.

Подумав о самолетах, она вспомнила Куэрво. Девушка, озабоченно перекрестилась: «Мадонна Лоретская, святой Иосиф из Купертино, святая Тереза, сохраните моего жениха, пожалуйста». Изабелла спросила в церкви, кто покровительствует авиации. Девушка аккуратно молилась, всем троим святым. Она хотела дать Куэрво четки, освященные в Лизье, в базилике святой Терезы, но майор улыбнулся: «Пусть у тебя останутся. Я привык с кортиком летать». Изабелла, восхищенно, смотрела на золотых наяд и кентавров, украшавших эфес. Она разбиралась в старинном оружии. В Бургосе, в замке, его было много.

– Четыреста лет эфесу, – думала девушка, – его носил первый Куэрво. Как только он сохранился? – Стивен никогда не расставался с кортиком.

– Ты все увидишь, любовь моя, – пообещал майор Кроу, – наши картины семейные. Они все нашлись, благодаря Мишелю. Познакомишься с моей сестрой…, – Изабелла немного боялась встречи с сеньорой Констанцей. Жених уверял ее, что девушки подружатся.

– Она очень умная, – вздыхала Изабелла, – мне Антония рассказывала. Она докторат пишет…, – Стивен обнял ее:

– И ты напишешь. Бриз-Нортон недалеко от Оксфорда. Будешь ездить, заниматься в библиотеке…, – он замялся:

– На базе все просто. Это деревня, а ты привыкла…, – он обвел глазами обставленную антикварной мебелью гостиную, в квартире Изабеллы, на Пасео дель Прадо. Девушка сидела в большом, прошлого века кресле, поджав ноги. Стивен устроился рядом. Она рассматривала тускло блестящее, металлическое кольцо у себя на ладони. Изабелла никогда не видела метеоритов. Стивен рассказал ей и о семейном медальоне, что носила Констанца. Он нежно поцеловал девушку в щеку:

– Возьми кольцо, любовь моя. Пожалуйста, – Стивен указал за окно, – к Рождеству мы отбросим франкистов от города, улетим в Лондон и обвенчаемся. Констанца станет подружкой, хоть она и в Бога не верит…, – Изабелла покачала головой:

– Нельзя, милый, не положено. Ты мне кольцо только на венчании отдашь. Иначе это плохая примета…, – майор Кроу пожал плечами: «Мы помолвлены».

– Тайно, – герцогиня покраснела:

– Но, я думаю, Мишель догадывается. Он видел нас. И Антонии я скажу, если она сюда приедет…, – жених спрашивал у Изабеллы, как леди Антония попала в Испанию. Девушка разводила руками: «Не знаю. Наверное, через Францию, как все остальные. Она мне не говорила».

– Ладно, – пробурчал майор Кроу, забирая кольцо:

– Будь, по-твоему, кастильская упрямица, – он рассмеялся: «Значит, дядя Джон разрешил Антонии остаться здесь».

– Да, – удивилась Изабелла:

– Отец ей телеграмму прислал, до начала осады. А что ты говорил о деревне…, – девушка прижалась темноволосой головой к его руке, – это неважно, милый. Я тебя люблю, и хочу быть твоей женой.

Ведя машину в Барахас, на летное поле, Стивен думал, что у него за душой нет ничего, кроме майорского жалования. Дядя Джон платил за их с Констанцей образование, они жили в особняке на Ганновер-сквер, или в Банбери, а летом ездили в Саутенд. Герцог воспитывал их, как собственных детей, тетя Юджиния была для них матерью. Подростком, Стивен понял, что покойный отец лишил их с Констанцей состояния. Сэр Николас Фрэнсис, перед арктической экспедицией, продал дом покойной матери на Харли-стрит, парижскую квартиру, виллы в Ницце и Остенде.

– Бабушка Мирьям ему всю жизнь деньги давала, на путешествия, – мрачно вспомнил Стивен: «Отец и нас с Констанцей хотел в Антарктиду взять. Мама даже вещи наши собрала».

Стивену тогда исполнилось восемь лет. Он хорошо помнил отца, вернувшегося из Гималаев, с горным загаром. Отец рассказывал о Лхасе. Сэр Николас виделся с доктором Вадия и его семьей. Он говорил о покорении Тибета, о шерпах, яках, морозах, сковывающих горные реки, и ветрах, сбивающих человека с ног. Сэр Николас возил Стивена на верфи, где строился «Ворон». Отец намеревался сделать мальчика юнгой. Констанце шел второй год. Леди Джоанна покупала детям теплую одежду, складывала учебники Стивена: «Побудешь с отцом. Ты его редко видел…»

Стивен вообще его не видел.

Отец уехал в Тибет еще до войны. Сэр Николас пробыл в Индии, Непале и Китае почти четыре года, изучая горный хребет, составляя подробную карту. Стивен знал отца по фотографиям, с мистером Амундсеном, на борту шлюпа, что прошел Северо-Западным проходом, с мистером Скоттом, погибшим в Антарктиде, тем годом, когда родился Стивен, с другими путешественниками.

Пока отец путешествовал в Тибете, Стивен и леди Джоанна жили на Ганновер-сквер. В спальне матери висела фотография, сделанная в Арктике. Леди Джоанна, в парке и эскимосских штанах, стояла у иглу, держа на руках маленького Стивена. Мать водила его на семейное кладбище, в Мейденхед, к могиле деда. Сэр Николас привез останки с острова Виктория, однако больше ничего не нашел. Слухи о кладбище европейских моряков, о том, что на острове живет загадочное племя эскимосов, остались слухами.

Они были почти готовы к отплытию, когда из Европы вернулся дядя Джон. Его жена, за год до этого, умерла от испанки. Маленький Джон и Антония жили в Мейденхеде, с Питером Кроу. Стивен помнил гневный голос дяди:

– Джоанна, подумай, что ты делаешь! Твой муж не знает, что такое ответственность за семью, но ты мать! Ты не повезешь детей во льды, рискуя их жизнями. Хватит и того, что ты больше года провела в Арктике, потащив туда ребенка. Я не позволю тебе убивать моих племянников, – дядя, в сердцах, хлопнул дверью.

Стивен стоял за углом коридора. Он быстро поднялся в детскую.

– Может быть, – думал мальчик, – папа и мама возьмут меня, а Констанцу оставят…, – он прошел в соседнюю комнату. Няня гладила, в гардеробной. Констанца, свернувшись в клубочек, спала в кроватке. Стивен посмотрел на рыжие волосы сестры:

– Я тебя никогда не брошу, – пообещал он, – никогда.

К удивлению Стивена, родители не спорили с дядей Джоном. Через месяц они отплыли из Плимута. Стивен, с пирса, помахал вслед корме «Ворона». Дымок удалялся за горизонт. Море было чистым, темно-синим, кричали чайки. Они приехали в Плимут всей семьей и жили в «Золотом Вороне», у мистера Берри. Констанца сидела на руках у тети Юджинии, в холщовом платьице. Девочка весело смеялась: «Птицы! Птицы летают!». Сестра начала говорить в восемь месяцев, а к полутора годам могла читать.

– Они вернутся, обязательно, – Стивен поморгал. Мальчик не хотел, чтобы остальные видели, как он плачет. Тогда он видел родителей в последний раз в жизни. Стивен запомнил широкие плечи отца в брезентовой, морской куртке, рыжие, коротко стриженые волосы матери. Он до сих пор чувствовал запах соли и слышал шум волн.

Майор Кроу хотел, когда-нибудь, взять длительный отпуск, для исследования Антарктиды на самолете. Для этого были нужны деньги, которых у Стивена не имелось.

Он остановил машину перед воротами аэродрома:

– Я знаю примерный маршрут экспедиции. Мимо островов, где первый Ворон обретался, и потом на юг. Папа был уверен, что сэр Николас и леди Констанца тем же путем шли. Я помню, он мне рассказывал.

Кроме средств, для путешествия требовалось еще и мирное время. Стивен понимал, что больше такой роскоши не ожидается.

Он спал со своими ребятами, в общей комнате. Майор Кроу не знал другой жизни. В шестнадцать лет, покинув Итон, он поступил кадетом в летную школу Королевских Военно-Воздушных сил, в Уилтшире, а потом обосновался на базе в Шотландии. Год назад, получив нашивки лидера эскадрильи, или майора, как его бы называли в сухопутных войсках, Стивен приехал на базу Бриз-Нортон, и стал заниматься испытаниями новой техники. Он снял в деревне, домик, но майор в нем только ночевал, да и, то не всегда.

– Изабелла в замке выросла…, – на стене деревянной будки висело расписание вылетов. Ребята были в воздухе. Стивен посмотрел в жаркое небо:

– Скорей бы сюда чато перегнали, из Барселоны. Говорят, у русских отличные летчики…, – герцогиня, много раз, убеждала его, что она жила в Саламанке, снимая комнату с другими студентками.

– Я и готовить умею, и стирать…, – девушка улыбалась, – буду за тобой ухаживать, как положено…

Стивен должен был ждать, пока вернутся истребители. Он, все, равно, переоделся в комбинезон и взял шлем. Самолеты обслуживали испанские механики, отличные ребята. Англичане объяснялись с ними на пальцах, но техника везде была похожа. Трава на поле зазеленела, несколько ночей подряд шли дожди. Присев на землю, майор Кроу закурил сигарету. Над полем кружились вороны, было тихо:

– Ничего, мы справимся. Мы любим, друг друга, все будет хорошо.

В Барахас не доносились артиллерийские залпы. Аэродром находился на севере, далеко от позиций франкистов.

Увидев Изабеллу, Стивен не мог отвести от нее глаз. Он не надеялся, что девушка согласится на свидание, но на следующий день, приехал в Прадо с букетом цветов. Они ходили в кино, Изабелла водила его в кафе, где танцевали фламенко. Она и сама выходила в зал, в длинной, черной, отделанной кружевами юбке, пристукивая каблуками, с гитарой. Герцогиня родилась на севере, в Кастилии, но знала южные танцы. Стивен слушал ее низкий, красивый голос:

– Зачем я ей? Я просто офицер, летчик…, – начиналось танго, она лежала в его руках, тонко, едва уловимо пахло лавандой. Она поднимала темные глаза: «Вы отлично танцуете, дон Эстебан». Алые губы улыбались. Стивен краснел: «Спасибо, сеньора Изабелла».

Через неделю после знакомства он сделал предложение, ни на что не рассчитывая. Он вспомнил, как в воздухе, испытывая самолеты, шел на рискованные маневры: «Откажет, так откажет. Но я всегда, всегда буду любить ее, пока я жив…»

Она согласилась, а потом призналась:

– Я боялась, что я просто…, – Изабелла смутилась, – просто приключение, что ты улетишь…, – Стивен стоял на коленях, целуя ее руки: «Только вместе с тобой».

Герцогиня никогда не поднималась в воздух. Майор Кроу, с удовольствием представлял, как посадит ее в кокпите, на свободное кресло, как дуглас разбежится по взлетной полосе и возьмет курс на север. Он уверил Изабеллу, что в Лондоне они быстро получат разрешение на венчание от архиепископа Вестминстера, его высокопреосвященства, Артура Хинсли. Дядя Джованни был его хорошим другом. Стивен предложил написать еще и папе римскому. Девушка покачала головой:

– Хватит и архиепископа. Не хочу тянуть. Не беспокойся, позволение отца мне не нужно…, – большие глаза погрустнели:

– Мне почти двадцать три, я совершеннолетняя. Я с отцом и братом, не виделась, с тех пор, как в Саламанку отправилась, в университет.

Стивен встрепенулся. Через поле бежал механик, размахивая телеграммой.

– Чато, чато…, – майор Кроу забрал бумагу. Телеграмма была на испанском языке, однако все, что надо, он понял. Три десятка чато шли сюда из Барселоны, с русскими летчиками. Командовал эскадрильей, как значилось в подписи, товарищ Янсон. Стивен посмотрел на горизонт. Истребители возвращались с патрулирования города. Посчитав черные точки, майор понял, что сегодня, пока что, обошлось без потерь. Стивен потрепал механика по плечу: «Todo irá bien, camarada».

Расплатившись, Изабелла подхватила плетеную корзинку с яйцами, бургосской морсильей, сыром манчего и овощами. У нее лежала отличная ветчина, хамон. Для вечеринки она купила бочонок вина из бодеги Вега Сицилия, в Вальядолиде, лучшего в Испании. Девушка проводила глазами высокого, широкоплечего молодого человека, в коричневой форме республиканцев, с трехцветной повязкой на рукаве кителя. Солнце играло в каштановых, выгоревших на концах, волосах. Он тоже нес корзинку с провизией. Юноша исчез в толпе. Изабелла томно подумала: «Он похож на Стивена. Глаза такие же, лазоревые».

Кроме покровителей авиации, она усердно, молилась блаженной Елизавете Бельгийской. Стивен обещал свозить ее в Мон-Сен-Мартен, к саркофагам блаженных, после венчания. Герцогиня едва не рассмеялась: «К тому времени это не понадобится». Изабелла напоминала себе, что порядочная девушка должна стоять у алтаря такой же, как вышла из купели. Удержаться было трудно, но все знали, что блаженная Елизавета помогает избавиться от подобных желаний. «Посмотри на леди Антонию, – сердито сказала себе Изабелла, – она ведет себя, как положено. Ей всего восемнадцать, а она очень серьезна. За ней ухаживали офицеры, когда она в Мадриде жила, однако она только книгой занималась. Надеюсь, она хотя бы на фронт не поедет…, – герцогиня вышла на бульвар. Утро было жарким. Леди Антония приезжала сегодня вечером, завтра они собирались устроить праздник, почти семейный. Прищурилась, Изабелла увидела знакомую машину, припаркованную у обочины.

Стивен забрал у нее корзинку:

– Я приехал ради лучшего завтрака в городе, любовь моя. К нам вчера пришли чато, – он указал на небо, – я познакомился с русскими летчиками. Отличные ребята. Видишь, – он прислушался, – у нас сорок истребителей сегодня в воздухе. Мадрид больше не будут бомбить, – город, действительно, был тихим, даже колокола замолкли. Началась месса.

– Все, кто не на мессе, и не на рынке, – они зашли в прохладный подъезд, – спят еще. Суббота…, – подумала Изабелла. Дверь захлопнулась, она ахнула, оказавшись в его сильных руках. Корзинка стояла на полу, Стивен целовал ее, девушка шепнула:

– Мне кажется, ты здесь не только ради завтрака…, – она откинула голову назад, темные волосы упали на спину: «Пойдем, наверх, скорее…»

Высокий, светловолосый молодой человек, в штатском, прислонился к углу дома напротив. Он покуривал папиросу, закрывшись газетой. О герцогине Фриас Максу рассказал ее брат, герцог Альфонсо. Полковник националистов нелестно отзывался о сестре. Испанец был уверен, что шлюха, как он называл девушку, начала раздвигать ноги в Саламанке, и продолжила в Мадриде:

– Наш отец ее давно вычеркнул из завещания, – пожал плечами дон Альфонсо, – она пошла против его воли, уехала учиться. Живет одна, работает. Позор семьи, – сеньора Изабелла, как, оказалось, была куратором в музее Прадо. В Испании царила неразбериха. Из страны, без особых трудностей, можно было вывезти ценные картины.

Макс хотел начать коллекцию. Фон Рабе стал следить за сеньорой Изабеллой. В Испании он обретался с хорошими французскими документами, и свободно переходил линию фронта. Он слышал, что Изабелла и ее приятель, тоже сотрудник Прадо, обсуждают леди Антонию Холланд:

– Вальтер был прав. Она здесь, в Испании. Очень хорошо, с ней мы разыграем операцию «Ловушка».

Вчера в Барахасе приземлились русские летчики. Об этом говорил весь Мадрид. Максу надо было выбрать подходящего человека.

– И брат фрейлейн Констанцы здесь…, – к его удивлению, шторы в квартире не задернули. У Макса было хорошее зрение. Сеньора Изабелла хлопотала на кухне, сэр Стивен раскрыл окно. Присев на подоконник, летчик закурил:

– Может быть, герцог Альфонсо и неправ, касательно сестры…, – хмыкнул Макс:

– Хотя какая мне разница? Мне фрейлейн Изабелла нужна, чтобы оказаться в Прадо. А с леди Антонией я сам разберусь…, – в Мадриде Макс и коллеги оборудовали безопасную квартиру, на третьем этаже хорошего дома, неподалеку от Королевского Театра. В апартаментах должна была пройти «Ловушка». Макс был уверен в успехе операции. Он знал, что леди Антония, увидев фотографии, будет готова на все.

– Я посмотрю, как она развлекается, – усмехнулся Макс, – но сначала напомню о ее кембриджских приключениях. На трезвую голову, так сказать.

Свернув газету, он быстро пошел к рынку.

Изабелла сделала тортилью и кофе. Они со Стивеном устроились на подоконнике:

– Я гитару возьму, в Англию, – сказала девушка, – Мишель хочет свою купить. Он теперь хорошо играет.

– И мне будешь играть…, – Стивен поцеловал теплый затылок, пахнущий лавандой:

– Каждый вечер. Песню, о Вороне и донье Изабелле. Я ее с детства помню. Дядя Джон тоже на гитаре играет. И он, и его сын. Ты, получается, родственница той Изабеллы…, – герцогиня была дальним, потомком принцессы Эболи, сестры легендарной возлюбленной Ворона.

– Ты наследник Ворона, – девушка повернулась: «Тоже Куэрво. У тебя больше птиц на фюзеляже появится, если чато теперь летают…»

– Очень бы хотелось обойтись без такого, – сварливо заметил Стивен, – и увидеть, что франкисты убрались отсюда восвояси. Спой мне, – попросил майор Кроу.

Она пела, низким голосом:

Descansa el fondo del mar Verdes comos los ojos Su nombre era Isabel Ella muria por amor…,

Стивен обнимал ее, смотря в чистое, утреннее небо Мадрида.

Поезд подходил к вокзалу Аточа.

Вагон качало на стыках, окно открыли. В купе вливался жаркий, послеполуденный воздух. Антония, закинув ногу за ногу, затягиваясь папироской, внимательно читала письмо. Девушка была в коричневой, военного образца юбке, и таком же кителе, в крепких, запыленных ботинках. На деревянной полке валялась небрежно брошенная, холщовая сумка, с пачкой отпечатанных на машинке листов. Из вагона слышалось пение «Интернационала». Антония, невольно, улыбнулась.

Оруэлл остался в Барселоне, в бараках Ленина, где обучались прибывающие в Испанию бойцы интернациональных бригад. Встретившись с ним в штабе ПОУМ, Тони посмотрела в темные глаза:

– Как все далеко. Лондон, споры на собраниях, ухаживания. Не хочу даже думать о таком…, – в первый вечер Оруэлл пригласил ее в кафе, на бульваре Лас Рамблас. Антония снимала комнату, неподалеку. Девушка поняла, что Оруэлл хочет у нее остаться. Она не позволила проводить себя, покачав головой:

– Нет, Джордж. Здесь не Лондон. Если в городе узнают, что ты ночевал у меня, то все другие выстроятся в очередь к моей двери…, – светло-голубые глаза были прозрачными, спокойными. Оруэлл вытащил кошелек:

– Как хочешь. Я слышал, ты много времени проводишь с анархистом, товарищем Буэнавентурой. Видимо, он оказался расторопнее…, – Антония холодно прервала Оруэлла:

– Ты рискуешь пощечиной. Товарищ Дурутти, один из героев моей будущей книги. Ты знаешь, что я интересуюсь анархизмом и троцкизмом…, – Антония оплатила свою половину счета сама.

Почта на республиканских территориях пока работала неплохо. Тони получала длинные, подробные письма, от герцогини Изабеллы. Она знала, что кузен Мишель в Мадриде, знала, что майор Кроу и подруга обручились. Тони надеялась, что летчик не станет выспрашивать, как Тони оказалась в Испании. На всякий случай леди Холланд придумала историю о поездке через Францию.

В Барселоне, оказавшись на аэродроме, девушка подождала, пока экипаж уйдет. Она быстро выскользнула из дугласа. Добравшись до вокзала, Тони первым поездом отправилась в Мадрид. В столице, в штабе Народного Фронта, она предъявила рекомендательные письма от левых газет, и познакомилась с Изабеллой. Тони уехала обратно в Барселону, когда стало известно, что англичане перелетают в столицу.

– Ладно, – девушка покусала карандаш, – Стивен на меня внимания не обратит. Тем более, я сказала Изабелле, что папа прислал телеграмму. Может быть, он действительно, со мной связался…, – Тони, примерно, предполагала, что написал отец. Она честно отправила весточку из Барселоны, указав, что ей надо отвечать до востребования, на городской почтамт. Тони больше там не появлялась. Она понятия не имела, сколько писем и телеграмм ее ждет. Проверять корреспонденцию она не хотела. Девушка, все равно боялась, что отец либо сам приедет в Испанию, либо пришлет Маленького Джона.

– Но на этот случай, – Тони помахала письмом, – у меня есть путь отступления.

Книга была почти готова.

Тони не хватало нескольких глав, прежде всего, рассказа о русских добровольцах. В Барселоне она проводила время с анархистами. Посланцы из Советского Союза в их штаб не заглядывали. Они не появлялись и на мероприятиях ПОУМ, куда ходила Тони. ПОУМ поддерживала Троцкого, не разделяя политику Сталина. В любом случае, в Барселоне были только советские летчики, а к аэродрому Тони старалась не приближаться. Майор Кроу мог в любой момент прилететь из Мадрида.

– Все равно придется его увидеть, – поняла Тони:

– Ладно, он меня познакомит с кем-то из советских ребят. Заодно русский язык буду практиковать. Стивен, наверняка, тоже с ними по-русски говорит…, – она, еще раз, просмотрела письмо. Из Барселоны Тони отправила весточку знаменитой американской коммунистке, Джульетте Пойнц. Ходили слухи, что Пойнц ездила в Москву. По возвращении, товарищ Пойнц выступила на собрании партии, где яростно критиковала Сталина. Судя по разговорам, она видела в Москве процессы над так называемыми агентами троцкистского шпионского центра. Осужденных, во главе с Зиновьевым и Каменевым, расстреляли. Тони понимала, что шестнадцатью казнями Сталин не ограничится.

Пойнц ждала Тони в Нью-Йорке. Она была готова дать подробное интервью о своем пребывании в Москве:

– Ваша книга, товарищ Холланд, послужит делу разоблачения Сталина, как тирана, извратившего принципы коммунизма.

Товарищ Пойнц посоветовала Тони сначала навестить Троцкого, в Мексике. Товарищ Джульетта обещала отправить ему рекомендательное письмо. Паспорт у леди Холланд был в порядке. Тони хотела дождаться, пока франкистов отбросят от Мадрида, поговорить с русскими добровольцами, и отправиться в порт Валенсии. Она неплохо объяснялась на испанском языке. Девушка была уверена, что сможет и в Мехико писать в газеты.

– А потом Америка…, – Тони просматривала блокнот:

– До Рождества в Испании все закончится. Республиканцы вернутся к власти, мятеж подавят…, – Тони прикидывала, как ей пробраться в Советский Союз. Она хотела своими глазами увидеть империю зла, как ее называла девушка:

– Советский народ не виноват, – напомнила себе Антония, – они коммунисты. Они верят в идеалы Маркса и Энгельса. Сталин извратил наследие классиков, изменил принципам равенства и братства, заветам революции…, – с настоящим паспортом в Советский Союз было никак не въехать. Тони писала в левые газеты под своим именем:

– Что-нибудь придумаю, – подытожила девушка. Она подставила лицо солнцу:

– Можно изготовить фальшивые документы. Джордж с такими бумагами приехал, очень хорошей работы. Он паспорт где-то в Париже достал. Притворюсь туристкой, получу визу…, – дверь купе отворилась. Товарищ Буэнавентура сверкнул белыми зубами: «Товарищ Тони, ирландцы отказываются петь без вашего соло».

Анархист, как и все остальные, сначала, пытался за ней ухаживать. Тони, строго, сказала: «Товарищ Дурутти, мы в Испании ради торжества идей социализма, а не для бездумных развлечений. Если бы я хотела танцевать, я бы осталась в Лондоне».

Тони, наотрез, отказывалась, от приглашений в кино и рестораны, от прогулок на барселонский пляж:

– Я подожду любви, – говорила себе девушка, – кузен Мишель в Мадриде. Может быть, с ним все случится…, – Тони не помнила, что с ней произошло в Кембридже. Она боялась последствий, но ничего не произошло. В Барселон врач уверил ее, что девушка совершенно здорова. Испания, была католической страной, но за несколько лет республики, здесь стало возможно купить средства, давно и свободно продающиеся в Британии. Тони так и сделала. Девушка даже приобрела их с запасом, на всякий случай. Потушив папироску, девушка натянула коричневую пилотку, с трехцветной кокардой республиканцев:

– Интересно, Изабелла и Стивен…, Нет, нет, она католичка, верующая, а Стивен джентльмен. Они будут ждать до венчания. Целуются, наверное, и все, – Тони скрыла улыбку:

– И я буду целоваться. И не только, – она надеялась, что с кузеном Мишелем все получится:

– Он тоже коммунист, – вспомнила Тони, – у нас общие интересы, общие цели. Подонок фон Рабе пусть горит в аду, я даже лица его не помню. И не хочу помнить…, – бойцы сидели на деревянных скамьях вдоль вагона. Завидев девушку, они зашумели:

– Товарищ Тони! Без вас песня не складывается…, – отец научил Маленького Джона и Тони играть на гитаре. Тони тряхнула коротко стрижеными, белокурыми волосами: «С удовольствием, товарищи!»

Бойцы республиканской армии не пили. В Испании вообще пили мало. Герцогиня за вечер не заканчивала один бокал риохи. Изабелла пожимала плечами:

– Зачем? Надо терять голову от музыки, от танцев, а вовсе не от спиртного…, – Тони и сама заказывала в кафе и ресторанах один бокал. Девушка, иногда, горько думала: «Если бы я не была такой дурой, в Кембридже. Ничего, больше такого не повторится…»

Гитара зазвенела, Тони запела, высоким сопрано

The people's flag is deepest red, It shrouded of our martyred dead.

Бойцы подхватили:

Then raise the scarlet standard high. Within its shade we live and die.

Поезд медленно въезжал на вокзал. На перроне развевались алые флаги Народного Фронта. Состав встречали мадридцы. Бойцы, во главе с Бонавентурой, маршем отправлялись, в западные предместья, на фронт. Тони, в тамбуре, подхватила сумку и портативную печатную машинку. Она пожала руку анархисту:

– Я в понедельник приеду в окопы, товарищ Дурутти. Увидимся, – девушка соскочила на платформу. Бойцы строились в колонну, гремел «Интернационал». Тони, счастливо, подумала: «Так будет на всей земле, очень скоро…».

Забежав в штаб мадридского фронта, Тони выпила кофе с корреспондентами. Девушка договорилась, что понедельник утром сядет на машину, идущую в Карабанчель, где ожидались особенно ожесточенные бои, с участием танков. Спускаясь по широкой, увешанной плакатами лестнице, Тони едва не натолкнулась на кузена Стивена. Юноша, в форме республиканцев, извинился, с каталонским акцентом. Тони выдохнула:

– Он просто похож. Волосы каштановые, глаза синие. И он загорел. Впрочем, мы все загорели…, – она кивнула: «Ничего страшного, товарищ». Девушка спустилась вниз. Молодой человек стоял, глядя вслед ее длинным, загорелым ногам, стройной спине, в коричневом кителе.

Тони шла по Пасео дель Прадо, помахивая футляром от пишущей машинки, ловя восхищенные взгляды мужчин. Сиеста закончилась, кафе понемногу открывались.

Она заглянула в подвальчик напротив дома Изабеллы: «Сеньор Фернандо, рада вас видеть!»

– Сеньора Антония! – всплеснул руками хозяин:

– Вы еще похорошели. Писать будете? – он, лукаво, кивнул на футляр. Летом Антония, под каштаном, сидя за кованым столиком, писала первые главы книги.

– Просто выпью кофе с молоком, – весело отозвалась Тони.

Сеньор Фернандо, принес ей и чурос. Откинувшись на спинку стула, девушка покачала ногой:

– Пробуду здесь до Рождества, а потом в Валенсию, и оттуда, в Мексику. Поверить не могу, я увижу Троцкого. За книгу издатели передерутся…

– Здравствуйте, сеньора Антония, – раздался рядом вежливый голос. Высокий, изящный, молодой человек, галантно приподнял шляпу: «Вы позволите присесть?»

– Я вас не знаю, – недоуменно сказала Тони, но махнула рукой: «Пожалуйста». От него пахло осенней, палой травой. Пристальные, голубые глаза, спокойно смотрели на Тони. Светлые, коротко подстриженные волосы шевелил ветер.

– Вы журналист, – тихо сказал молодой человек. Тони поняла:

– У него акцент. Не могу понять, какой. Может быть, он русский? Это большая удача…, – незнакомец наклонился к ней:

– Я читал ваши статьи, сеньора, в барселонских газетах. У меня есть информация, которая вам будет интересна. О пятой колонне…, – Тони едва не поперхнулась кофе, но велела себе успокоиться. О пятой колонне она услышала в штабе Народного Фронта. Подозревали, что Мадрид наводнен не только сторонниками Франко, но и немецкими агентами.

– У меня машина, – он указал на рено, припаркованный у обочины, – я отдам вам бумаги, и привезу сюда. Надо быть осторожными, за мной могут следить.

Прожевав чурос, Тони залпом допила кофе. Бросив на столик серебро, девушка устроилась на месте пассажира, поставив пишущую машинку на пол. Надев шоферские перчатки, молодой человек тронул машину с места. Рено взревел. Машина нырнула в переулок, направляясь на север, к дороге в Барахас.

Из Барселоны в Мадрид Петр Воронов, с Эйтингоном, летел на транспортном самолете ТБ-3. Янсон сидел за штурвалом. Они пока не получили указаний из Москвы относительно дальнейшей судьбы Сокола. Эйтингон заметил:

– Думаю, скоро все станет ясно. Но нельзя выпускать его из виду, Петр. Мало ли что…, – в Барселоне, Янсон, с другими советскими специалистами обучал испанских летчиков и добровольцев интернациональных бригад. Эйтингон и Петр занимались вывозом золотого запаса Испании в СССР, и разрабатывали будущую мадридскую операцию. Петру требовалось найти графа фон Рабе, познакомиться, и позволить себя завербовать. Через Воронова советская разведка хотела снабжать немцев дезинформацией.

Пока никто не знал, с кем Гитлер вступит в войну, но, по мнению Эйтингона, скорее всего, сражения ждали капиталистические страны.

– Что нам очень на руку, – хохотнул генерал Котов. Они сидели на балконе безопасной квартиры. На горизонте виднелись очертания собора Саграда Фамилия. Город спал, над морем вставал нежный, теплый осенний рассвет. Разлив кофе, Воронов опустился на плетеный стул: «Гитлер займется войной на западе, а мы ударим с востока. Восстановим власть рабочих и крестьян в Польше, и во всей Европе».

– Именно, – одобрительно кивнул Эйтингон:

– Гамбургское восстание не удалось, но я уверен, что трудовой класс Германии встретит наши войска цветами. Мы увидим, как весь мир объединится, под знаменем Ленина и Сталина.

Пока что надо было избавиться от Троцкого. Первый процесс в Москве прошел успешно. Коллеги искали и выявляли предателей, получавших указания от изгнанника. Эйтингон велел Петру:

– Это не твоя забота. С Троцким поработает подготовленный человек, наш соратник, с запада. Нам необходимо обезглавить троцкизм в его логове, в Америке…, – у них имелся список американских соратников Троцкого. Первой значилась Джульетта Пойнц. Эйтингон скривился:

– Проклятая змея. Втерлась в доверие к СССР, работала в Коминтерне, ездила с миссиями в Китай, а теперь выступает с лживыми обвинениями. Ей мы займемся в первую очередь, и Миллером тоже.

Генерала Миллера, нынешнего председателя РОВСа, организации белогвардейцев в Европе, ждала судьба его предшественника, генерала Кутепова. Того похитили шесть лет назад, в Париже. Эйтингон участвовал в операции по его захвату. Петр тогда учился в университете, и ничего, разумеется, об этом не знал. Эйтингон коротко сказал: «Кутепова мы до Москвы не довезли, но с Миллером такой ошибки не сделаем».

Занять место Миллера в РОВС должен был давно завербованный советской разведкой, бывший белогвардейский генерал Скоблин, он же Фермер.

– В случае войны с Гитлером, – сердито сказал Эйтингон, – нам не нужна пятая колонна, бывшие русские. Они, уверяю тебя, сразу побегут записываться в нацисты.

Эйтингон и Петр не боялись, что Янсон, из Барселоны, перелетит к франкистам. Линия фронта проходила далеко от города. Чато поднимались в воздух только для тренировок.

– В Мадриде, – напомнил Эйтингон, – надо следить за Соколом. В столице английские летчики, интернациональные бригады, десять километров до позиций франкистов. Сам знаешь, сейчас в Испанию, кто только не едет, и анархисты и троцкисты. Сокол может ожидать связного, от своего руководителя, – мрачно заметил Эйтингон.

Москва пока не сообщала своего решения, однако они были уверены, что Янсон связан с Троцким. Он работал в Мехико, с Кукушкой, он получал от Троцкого наградное оружие. Сокол мог, все эти годы, скрывать свое истинное лицо.

– Кукушка тоже, – размышлял Петр, – в списках, осужденных по первому процессу, ее не значилось, но в Москве просто следят за ее связями. Они хотят ликвидировать шпионское гнездо одним ударом. Она никуда не денется, у нее дочь на руках. Дочь, наверняка, тоже заражена троцкизмом, с такими родителями…, – пока они летели в Мадрид, Петр, незаметно, разглядывал широкие плечи Янсона.

Дверь в кокпит оставили открытой, на всякий случай. Второй пилот и радист были вне подозрений, но Эйтингон и Воронов не хотели рисковать. Им совсем не улыбалось оказаться в расположении франкистов, если бы Янсон вздумал изменить курс самолета. В этом случае они бы начали стрелять, но у Сокола тоже имелось оружие. Он мог, до вылета, завербовать остальной экипаж. Только когда самолет сел в Барахасе, Эйтингон и Петр позволили себе отвести глаза от кабины пилотов.

Сокол был, как обычно, спокоен и приветлив. Он шутил с Петром, сожалея, что не увидит его брата. Им, изредка, присылали весточки из дома. Степан сообщил, что в рапорте ему отказали. Брат готовил выступление летчиков на большом авиационном празднике, в честь годовщины революции.

Петр не ожидал появления брата в Испании, но, все равно, облегченно выдохнул. Ему не хотелось, чтобы в Мадриде оказался человек, похожий на него, как две капли воды. С точки зрения работы такое было неудобно. Янсон, в разговоре с Петром, улыбнулся:

– Ничего. Скоро полетим в Москву, ты Степана увидишь, я семью…, – Петр заметил грусть в каре-зеленых глазах Сокола.

Янсон дождался радиограммы от жены.

Марта пошла в школу, в седьмой класс. Дочь приняли в пионеры. Анна работала в иностранном отделе ОГПУ. Иностранный отдел сейчас назывался седьмым отделом Главного Управления Государственной Безопасности, но Анна пользовалась привычным названием. Янсон долго вертел в руках бумагу. Радиограмму, конечно, полагалось, сжечь, что он и сделал. Перед расставанием, в Нью-Йорке, он хотел попросить Анну о каком-то знаке, в будущих радиограммах, который бы указывал, что жена и дочь в безопасности. Янсон оборвал себя:

– Зачем? Неужели ты не доверяешь советскому государству, своей колыбели? Анну вызывают на доклад, зимой вы увидитесь в Цюрихе…, – скомкав листок, он щелкнул зажигалкой. Янсон смотрел на пламя в медной пепельнице, думая, что весточку мог отправить кто угодно. Анна знала расстрелянных троцкистских шпионов, Зиновьева и Каменева. Янсон, в Петрограде, возил Зиновьева на форде, когда тот был председателем городского совета, после революции. Янсон выбросил пепел за окно.

Анна могла быть мертва. Он понял, что не хочет размшлять о таком, а тем более, о том, что могло случиться с дочерью, после ареста Анны. Он лежал в своей комнате, в домике, где помещались летчики, на барселонском аэродроме, слушая тишину ночи:

– Или она назвала иностранный отдел, как и раньше, пытаясь дать мне понять, что это она писала радиограмму? Анна не может быть троцкисткой, она чиста перед партией. Троцкий покупал ей аспирин и готовил чай. Она никогда не поддерживала его взгляды. Я бы знал, она бы выдала себя…, – Янсон затягивался папиросой:

– Не смей подозревать свою жену, такое бесчестно…, – по телефону с Анной было не поговорить. Ему оставалось надеяться, что в Москве все, действительно, в порядке. Он представлял Марту, в пионерском галстуке. Янсон, невольно, улыбался:

– Анна получит приглашение на Красную площадь, Марта увидит парад…,– он успокаивал себя: «Все будет хорошо».

В самолете, Воронов просматривал досье на генерала Миллера, полученное из Парижа: «Интересно, почему я хорошо справляюсь с языками? У Степана к ним мало способностей. Зато он разбирается в математике, в физике».

В детском доме преподавали немецкий язык. Вел уроки политический эмигрант, коммунист, покинувший страну после Гамбургского восстания. Петр начал заниматься в тринадцать лет. Через год подросток свободно говорил, с берлинским акцентом, похожим на речь товарища Фридриха, их учителя. То же самое случилось и с другими языками. По-французски Воронов объяснялся, как парижанин. Когда он начал учить французский, в университете, Петр, иногда, просыпался ночью, слыша далекие звуки. Он хмурился, пытаясь понять, кто это. Петр помнил сугробы на улице, старую избу, свет керосиновой лампы, и низкий, мужской голос. Человек пел песню, на французском языке.

– Это ссылка, – думал Петр:

– Туруханск, где мы с отцом жили. Странно, что я все запомнил. Нам со Степаном два года тогда исполнилось. Даже не Туруханск. Курейка. Деревня на Енисее. Это не Иосиф Виссарионович, он не знает французского языка. А кто тогда? Отец тоже не знал. Должно быть, их кто-то навещал, в ссылке…, – в биографии отца говорилось, что Семен Воронов трудился рабочим-металлистом, на Обуховском заводе. Ему негде было выучить французский язык.

Петр хотел спросить у брата, не помнит ли он такого гостя, но махнул рукой: «Ерунда. Детским воспоминаниям нельзя верить». Однако, он мог повторить слова, услышанные от неизвестного мужчины, во сне:

Au clair de la lune Mon ami Pierrot 1 Prête-moi ta plume Pour écrire un mot.

Как потом узнал Петр, это была французская колыбельная.

В Мадриде они с Эйтингоном остановились на безопасной квартире, у рынка Сан-Мигуэль. Им требовалось следить за Янсоном и постараться найти графа Максимилиана фон Рабе. Все надеялись, что прибытие эскадрильи чато и бригад добровольцев остановит продвижение франкистов. Город несколько раз бомбили юнкерсы. В штабе фронта боялись, что, с продолжением осады гражданское население может взбунтоваться и перейти на сторону националистов. Шептались, что в городе много агентов франкистов и немецких разведчиков.

– Одного из них надо найти…, – стоя на лестнице штаба, Петр вспоминал неизвестную девушку, с которой он столкнулся. Воронов понял, что она не испанка. У нее были коротко стриженые, белокурые волосы, прозрачные, голубые глаза и легкий акцент в языке. Короткая, чуть ниже колена юбка, едва прикрывала загорелые ноги. Она даже коснулась его грудью, мимолетно, на одно мгновение.

У него еще ничего такого не случалось. Он подозревал, что и у Степана тоже. Мимолетные связи считались признаком буржуазного образа жизни. Комсомольцы и коммунисты должны были воздерживаться от подобных вещей. В Москве Петр и не думал о подобном. Оказавшись в Испании, он понял, что ему не нравятся советские девушки.

Незнакомка, на лестнице, носила полувоенную форму. Она двигалась изящно, спина у нее была прямая. Девушка шла, покачивая узкими бедрами. Петр подумал:

– Она, наверное, хорошо танцует, как и все здешние девушки…, – он вел машину к Барахасу, представляя незнакомку без ее юбки и кителя. Петр оборвал себя: «Ты ее больше никогда не увидишь». У нее были свежие, розовые губы и длинные, темные ресницы. Петр, в Москве, никогда не встречал таких женщин.

– Ноги, – понял он, – летом девушки в Москве тоже ходят без чулок. Но у нее были гладкие ноги. Я и не знал, что такое возможно…, – он остановил машину на запыленной, деревенской дороге. На западе разгорался ветреный, алый закат. Тройка истребителей шла на посадку. Подышав, успокоившись, он завел рено.

Воронов ехал не на аэродром. Республиканское правительство приняло решение о расстреле заложников, из городских тюрем. Арестовывали священников, симпатизировавших националистам, политиков, жен и детей офицеров Франко. Перед отъездом в Валенсию, правительство передало полномочия по обороне города спешно сформированному совету. Руководителем комитета общественной охраны назначили Сантьяго Каррильо, коммуниста. Он, вместе с генералом Орловым и Эйтингоном, представителями советской разведки, организовывал расстрелы.

Заключенных, грузовиками, вывозили на поля в Паракуэльос-де-Харама. Трупы хоронили в общих рвах. Расстрелы начинались вечером и продолжались всю ночь. Воронов припарковал рено рядом с вереницей пустых машин. Два грузовика стояли прямо в поле.

Петр заметил Эйтингона, в неизменной кепке. Генерал Котов внимательно наблюдал за взводом республиканских солдат. В Испании быстро темнело. Полоса заката едва виднелась на горизонте. В штабе фронта Петру сказали, что у них нет досье на предполагаемых немецких агентов. Воронов, в общем, и не надеялся его получить. Понятно было, что фон Рабе придется искать самим.

За грузовиками солдаты копали ров, оттаскивая трупы. Петр пожал руку Эйтингону. Начальник усмехнулся:

– Жаль, ты не видел. Янсон приезжал, научил товарищей, как правильно расстреливать. При казни белогвардейцев, после антоновского восстания, они использовали пулеметы. Сокол отлично владеет оружием, хоть сейчас в окопы…, – Эйтингон указал на несколько чешских пулеметов ZB-26, расставленных по полю.

Заревел мотор очередного грузовика, солдаты откинули борта. Эйтингон похлопал Воронова по плечу:

– Невозможно разговаривать в таком шуме. Поехали в город, на квартиру. Здесь все будет в порядке, – он обернулся, – сегодня в плане стоит пять сотен человек. Ребята его выполнят.

Воронов безучастно посмотрел на женщин с детьми. Солдаты выстраивали их вдоль наспех возведенной стены, из деревянных щитов. Было ветрено, развевались подолы платьев. Дети плакали, матери прикрывали их головы руками. Заработали пулеметы, Воронов поморщился: «Действительно, самого себя не слышишь. Машина рядом, Наум Исаакович».

Они пошли к дороге, на поле настала тишина. Эйтингон посмотрел на часы:

– Дело пошло веселее. Янсон сегодня летал в связке с английским пилотом. Очень его хвалил. Некий майор Стивен Кроу. Запомни его, – велел разведчик, – надо ближе к нему присмотреться.

Кивнув, Петр открыл Эйтингону дверь машины.

В квартире на Пасео дель Прадо было тихо. С улицы слышался шум голосов, музыка. Скрипели тормоза, издалека доносились гудки автомобилей. По высокому потолку метались отсветы фар. Тони лежала, в своей комнате, не зажигая электричества, затягиваясь папиросой.

Она добралась на бульвар после полуночи. Рено вилял по узким улицам Мадрида. Она сидела, молча, глядя прямо вперед. Девушка надеялась, что Изабеллы дома не окажется. Поднявшись на второй этаж, по выложенной плиткой лестнице, Тони позвонила в тяжелую, старомодную дверь квартиры. Подождав несколько минут, она приподняла цветочный горшок на подоконнике. Летом они оставляли здесь ключи. Связка придавливала записку: «Ушла на свидание с майором Кроу, буду поздно. Надеюсь, ты благополучно добралась до Мадрида. На кухне сыр и хамон. Целую, приятных снов».

Тони смогла открыть дверь и поставить пишущую машинку на пол. Бросив сумку, она опустилась на деревянные половицы, уронив голову в ладони. Девушка скривила лицо от боли, часто дыша, беззвучно завывая.

Машина не доехала до Барахаса. Рено даже не покинул центр города. Миновав Королевский театр, молодой человек припарковал автомобиль у элегантного дома. Тони узнала кафе, на первом этаже, куда они с Изабеллой часто ходили, летом. Водитель вежливо подал ей руку. Вздернув подбородок, Тони подхватила машинку: «Спасибо, товарищ, я сама».

Его глаза, на мгновение изменились.

– Третий этаж, – коротко сказал молодой человек, – дверь справа. Можете не волноваться, место безопасное.

В полном молчании они поднялись наверх. Водитель открыл дверь квартиры, Тони увидела большое зеркало в передней, столик черного дерева с телефонным аппаратом. Она повернулась к молодому человеку: «Давайте…»

Девушка осеклась. Он стоял, едва заметно улыбаясь, держа в руке браунинг. У Тони был свое оружие:

– Наверняка, франкист. Но у него акцент в испанском языке. Немец? – она не успела потянуться к висевшей на плече сумке. Не сводя с нее оружия, водитель легко снял ремень и пристроил торбу на крючок:

– Вещи побудут здесь, леди Холланд. Пойдемте, – он указал браунингом на двери, у Тони за спиной.

– Он знает мой титул…, – Тони оказалась в скромно обставленной гостиной. Девушка заметила радиоприемник, патефон и старомодный шкаф. На полках лежало несколько испанских книг, стол покрывала кружевная скатерть. Вторые двери были приоткрыты. Тони, краем глаза, увидела кровать. Он даже отодвинул для нее венский стул.

Дуло пистолета уперлось ей в висок. Холодный голос, размеренно, сказал:

– Сейчас я буду говорить, а вы слушать. Понятно? – он пошевелил пистолетом. Тони заставила себя кивнуть. Она скосила глаза в сторону окон. Их в гостиной было два, они выходили во двор. Молодой человек, коротко, заметил:

– Не советую производить шума, леди Холланд. Иначе свидание закончится, – он щелкнул пальцами свободной руки, – неприятным образом.

Он знал о Тони очень многое. Он рассказал, что девушка училась в Кембридже и писала в левые газеты, что она дочь герцога Экзетера, близкого друга Уинстона Черчилля, и у нее есть старший брат, наследник титула. Незнакомец не представился. Тони, внимательно, слушала его:

– У него не английский акцент, и не французский. Кажется, он немец. Максимилиан фон Рабе…, – она вспомнила запись в книге постояльцев, в пансионе, в Кембридже:

– Я уверена, это он. Он за мной следил, и в Англии и здесь…,– лицо леди Антонии дернулось:

– Сучка. Она ходила в пансион, и выяснила мое имя. Она слышит акцент…, – Макс заставил себя успокоиться: «Ничего страшного. Когда она увидит фотографии, она все забудет, даже как ее зовут».

Разложив отпечатки веером на столе, он придавил снимки браунингом. Рядом Макс пристроил вырезку из журнала «Леди». Увидев животный ужас в ее глазах, фон Рабе поздравил себя: «Все пройдет отлично».

Макс подготовил схему квартиры. Он собирался провести леди Антонию по обозначенным в ней точкам, и обучить девушку правильным, как это называл Макс, позициям. Он хотел получить фотографии с отчетливо изображенными лицами. В Кембридже он делал снимки сам. Макс боялся, что они получатся размытыми, однако немецкая техника не подвела. Квартиру оборудовали несколькими камерами и микрофонами. Звук Максу тоже был важен. Он хотел, чтобы леди Антония и ее гость не проводили время молча.

– Вряд ли такое случится, – усмехнулся он про себя, – я помню, она довольно громкая девушка. Но мне нужно, чтобы русский тоже говорил. Значит, так и будет.

Тони не могла поверить своим глазам. Она никогда в жизни не видела таких снимков. Девушку затошнило, она прижала руку ко рту, но справилась с собой. Она смотрела на вырезку из «Леди»:

– Я помню платье. Из шелка, цвета слоновой кости. Я надела мамины жемчуга. Папа подарил маме ожерелье, когда я родилась…, – Тони, с другими дебютантками, делала реверанс его величеству, и принцу Уэльскому. Тони помнила имена девушек, помнила вкус чая, в Букингемском дворце:

– Ее величество рассказывала, как меня крестили…, – мать Антонии, леди Элизабет, была фрейлиной у Марии Текской. Королева стала крестной матерью девушки:

– Принцесса Уэльская спрашивала, не хочу ли я стать фрейлиной. Его величество сказал, что очень ценит заслуги моего отца перед короной…, – Антония не могла отвести глаз от фотографий, четких, резких. Лица мужчины видно не было. Тони, наконец, нашла силы поднять голову:

– Вы мерзавец, мистер фон Рабе! Это насилие, я могла бы пойти в полицию…, – она осеклась, заметив его усмешку:

– Но не пошли, леди Холланд, а отправились в Испанию. Меня, право, – он поморщился, – не интересуют ваши занятия, статьи…, – Макс повертел браунинг: «Я предлагаю вам сотрудничество».

Все было просто и понятно. Мистер фон Рабе обещал Тони, что, в случае отказа, фотографии отправятся в редакции лондонских газет.

Закурив, он подвинул ей пачку папирос:

– В Британии свобода прессы. Уверяю, леди Холланд, – он перешел на английский язык, немецкий акцент стал сильнее, – редакторы обрадуются. Я вижу…, – он весело сощурил голубые глаза, – вижу верстку полосы. Фото из «Леди», или другое, из светского журнала, а рядом…, – Макс поднял снимок. Тони смотрела на себя, стоящую на коленях: «Не надо. Пожалуйста, не надо…»

– Леди Антония в будуаре, – издевательски сказал мужчина, – на спине, на четвереньках…, – Тони, не выдержав, заплакала. Она была журналистом, и знала, что мистер фон Рабе прав. Девушка вспоминала газеты на Флит-стрит, которые называли таблоидами, Daily Mail и The Daily Mirror. Владелец, покойный лорд Хармсворт, славился пристрастием к сенсационным материалам. После его смерти издания продолжали похожую политику:

– Папа…, – бессильно подумала Тони, – папе придется уйти в отставку. Господи, почему я была такая дура? Я не смогу семье в глаза смотреть, после такого…, – она вспомнила тихий голос отца: «Ставь благо государства выше собственного».

– Если папа уйдет в отставку, – поняла Тони,– это плохо для страны. Мы начнем войну с Гитлером, рано или поздно. Папа обеспечивает безопасность Британии, и Маленький Джон тоже…, – она курила, пальцы тряслись. Тони вдыхала едкий дым, глядя на белое, обнаженное тело, на раздвинутые ноги. На фотографии она наклонилась над столом. Лицо, прижатое к скатерти, смотрело прямо в камеру.

– У вас был спусковой трос, – внезапно, сказала Тони. Она разбиралась в фотографии и делала отличные снимки. В сумке лежала американская камера. Торба висела в передней, добраться до нее было невозможно, но Тони поняла, что никогда не забудет его лица.

Он стряхнул пепел: «Думаю, нет смысла обсуждать тонкости фотографической техники, милая моя. Принимайте решение».

Потушив окурок, Тони велела руке не дрожать: «Что мне надо сделать?». Кивнув, немец начал говорить. Он обещал, что, после выполнения задания, Тони получит в свое полное распоряжение отпечатки и негативы. Негативы лежали в сейфе, на улице Принц Альбрехт-штрассе. Макс, разумеется, не собирался отдавать их леди Антонии.

– Она на крючке, – поздравил себя Макс, показывая девушке фото будущего гостя, – и никуда с него не сорвется. Она подведет нас к фрейлейн Кроу, будет поставлять информацию, которой владеет ее отец…, – Макс замер:

– Она родственница герра Петера Кроу. Мы ее уложим к нему в постель. Вальтер может не найти подходящую девушку в Германии. Герр Петер пока вне подозрений, но дополнительная проверка не помешает…, – рассматривая фотографию, леди Антония вздрогнула.

На аэродром в Барахасе гражданским лицам хода не было, но Макса это не остановило. Фотоаппарат у него был отменным, объектив мощным. Макс парковал рено за полкилометра от ворот. Снимки выходили отличной четкости. Они с коллегами долго просматривали фото, но людей среднего возраста отмели сразу.

– С одной стороны, – задумчиво сказал Макс, – они боятся не только партии, но и жен. С другой стороны, их жены в России. Семейные мужчины, страдают без ласки. Ей восемнадцать, у нее длинные ноги, на нее любой клюнет. Однако молодежь более перспективна, если мы говорим о долговременных отношениях. Не с Далилой, – такое имя они дали леди Антонии, – а с нами, – они выбрали юношу, появлявшегося в обществе так называемого генерала Котова. Настоящее имя человека в кепке им узнать не удалось. Макс, презрительно, скривился:

– Еврей. У меня на них чутье. Среди коммунистов много евреев. Фюрер, в своей мудрости, отправил их в концлагеря…, – Макс ожидал, что Сталин, рано или поздно, поступит так же. Юноша евреем не был. Они промерили его лицо особыми, миниатюрными инструментами. Имени его они пока не знали, но это была работа Далилы.

Макс объяснил, что девушке надо познакомиться с объектом и привести его на квартиру, где они сидели. Белокурая голова клонилась все ниже. Он услышал тихий голос: «И все?»

– Конечно, нет, – удивился фон Рабе, поднимаясь:

– Не волнуйтесь, леди Антония. Я все покажу и расскажу…, – Тони вдохнула горький запах осенней травы. Длинные пальцы расстегнули пуговицы на ее кителе, рука скользнула под шелк рубашки Тони, погладила маленькую грудь. Она не могла двинуться с места. Фон Рабе провел губами по ее шее:

– Запоминайте, что вам надо сделать и где. Целоваться можете в передней, поцелуи нас не интересуют.

Макс поднял ее со стула:

– Здесь должен сидеть я, а вы должны стоять…, – заставив ее опуститься на колени, он расстегнул брюки:

– Вы такое делали, в Кембридже. Фотографии тому подтверждение. Неловко, правда, но я вас обучу…, – Тони поняла, что камеру встроили в раму картины, висящей на стене.

Он, небрежно, потрепал ее по голове:

– Лучше. Он должен раздеть вас и сам раздеться. Можете помогать, он будет взволнован…, – Тони стояла в шелковых панталонах и короткой рубашке, отведя глаза. Фон Рабе схватил ее за подбородок:

– Не отворачивайтесь, милочка. На фото у вас должен быть страстный взгляд. Если бы я хотел нанять проститутку, я бы так и сделал…, – он снял с девушки белье:

– Теперь стол. В Кембридже вы стояли, постоите и здесь. Непременно заставьте его сделать это…, – Тони, невольно, застонала. Он усмехнулся, снизу:

– Мы одни, но с гостем будьте раскованной, смелой…, – она вонзила ногти в кружевную скатерть, возненавидев себя за это. Тони, задыхаясь, попросила:

– Пожалуйста. Не надо, чтобы я…, – девушка услышала, как он улыбается:

– У меня все приготовлено, моя дорогая. Но с гостем придется быть безрассудной. Иначе он начнет задавать вопросы…, – Тони тяжело дышала, стол раскачивался, скрипел. Она скомкала скатерть и засунула себе в рот.

– Очень хорошо…, – похвалил ее фон Рабе:

– Повернитесь. Он подхватывает вас на руки, снимок вместе, и пусть несет вас в спальню…, – Тони оказалась у него на руках. Девушка, на мгновение, закрыла глаза: «Это не со мной, это дурной сон…»

В ванной ей стало больно. Она заплакала:

– Пожалуйста, не надо, зачем…, – фон Рабе наставительно, сказал:

– У вас не будет никаких средств под рукой. Терпите, так вы сможете избежать нежелательных последствий. О болезнях не беспокойтесь, у коммунистов с этим строго…, – Тони сдавленно рыдала, стоя на четвереньках, уронив голову на холодную плитку. Потом он разрешил ей принять ванну. Макс положил голову девушки себе на плечо:

– Улыбайтесь, леди Холланд. Вы утолили страсть, что называется. У вас должно быть довольное, счастливое лицо, и у него тоже. Запомните, куда вам надо смотреть, – он, почти ласково, поцеловал Тони в лоб: «Все получится, непременно».

В понедельник вечером, после поездки на фронт, Тони надо было вернуться в штаб армии. Фон Рабе сказал, что будущий гость, рано или поздно, там появится:

– Пофлиртуете, коснетесь его руки. Он молодой человек, он не устоит. Ведите его танцевать, и сюда, – фон Рабе курил, она одевалась.

Тони скорчилась на половицах:

– Может быть, меня убьют, в понедельник. Так было бы для всех лучше. Он обещал, что я должна сделать только это…, – тело, до сих пор, болело. Фон Рабе предупредил, что за квартирой на Пасео дель Прадо следят. В руках Тони была жизнь ее подруги и кузена Стивена:

– Не вздумайте бегать в республиканскую милицию, – фон Рабе вез ее домой, – тогда ваши фото отправятся в Лондон, а герцогиня Фриас и ваш кузен живыми Мадрид не покинут.

Тони знала, что так и произойдет. Девушка видела это в его голубых, спокойных глазах. Она повернулась на бок:

– Я все сделаю, и забуду о нем, навсегда. Уеду в Америку…, – Тони помнила каштановые волосы юноши, с которым она столкнулась на лестнице, в штабе фронта, слышала голос, с каталонским акцентом.

– Он русский, – горько подумала Тони, – русский, коммунист. А я его предаю…, – она выдохнула: «Только один раз».

В патефоне крутилась пластинка. Низкий голос покойного Гарделя пел о губах, что целуя, уносят грусть. В темном, звездном небе виднелись белые, блуждающие огни. Франкисты пока не поднимали самолеты в воздух по ночам, но майор Кроу сказал, что от них всего можно было ждать. На кухне горел свет, девушки готовили закуски. В гостиной, вспыхивали огоньки папирос. Стивен и Мишель сидели на подоконнике.

– Во время ночных налетов нельзя зажигать электричество, – майор Кроу смотрел на небо, – они будут бросать бомбы на освещенные дома, – летчик помолчал: «Впрочем, ты этого не увидишь. Завтра поезд уходит?»

Мишель кивнул. Состав немного задержался. Кураторы решили вывезти как можно больше картин, но сейчас все было готово. Завтрашним утром Мишель, на вокзале Аточа, в последний раз проверял вагоны. Днем он возвращался в Прадо, где Изабелла готовила к переносу в подвальные хранилища остатки коллекции графики, а вечером отправлялся в Валенсию.

– Очень хорошо, – пробормотал майор Кроу:

– Я бы, конечно, хотел, чтобы она, – майор коротко кивнул в сторону кухни, – с тобой уехала. И Антония тоже…, – он поморщился. Кузина Тони, увидев летчика, сказала, что отец разрешил ей поехать в Испанию. Майор Кроу отчего-то в этом сомневался. Девушка отводила глаза и краснела.

– Не просить же ее показать телеграмму от дяди Джона…, – недовольно подумал Стивен:

– Она совершеннолетняя, ей восемнадцать. Я здесь не в качестве дуэньи, в конце концов…, – он даже улыбнулся. У герцогини Фриас, в детстве, была дуэнья. Изабелла закатывала глаза:

– Она меня до семнадцати лет водила в школу, и встречала после уроков. Потом я стукнула кулаком по столу…, – Стивен поймал нежные пальцы и поцеловал их, – и уехала в Саламанку, одна…, – почувствовав его губы на запястье, Изабелла скрыла дрожь:

– Господи, скорей бы…, – Стивен поднял лазоревые глаза:

– Хочешь…, – он вдыхал запах лаванды, – хочешь, мы здесь обвенчаемся? В Мадриде. Прямо сейчас…, – длинные ресницы дрогнули: «Ты не католик».

– Могу стать, – неразборчиво ответил Стивен:

– У меня в семье много католиков. Дядя Джованни, кузина Лаура, родня с континента. А кто не католики, те евреи…, – он рассмеялся. Девушка поцеловала его:

– Скоро, милый. Осталось совсем немного, – Изабелла хихикнула: «Я слышала, русские против церкви, как наши республиканцы. Я только одного коммуниста знаю, который к священникам уважительно относится».

– Мишеля, – кивнул майор Кроу. Он вспомнил: «А я знаю и второго».

С мистером Теодором они, неожиданно, много говорили о Библии.

Стивен хорошо знал Писание. В Итоне, и в летной школе, он любил посещать службу. Мать не водила его в церковь. Леди Джоанна, как и Ворон, была неверующей. Стивен сам начал бегать в храм святого Георга, на Ганновер-сквер. Мальчику нравился запах ладана, медленный, успокаивающий порядок молитв. Поднимая самолет в небо, он шептал: «Я носил вас будто на орлиных крыльях, и принес вас к Себе». Когда Стивен служил в Шотландии, он часто летал над океаном. В низком, сером небе, он был один. Ревели моторы истребителя, под крылом простиралась бесконечная, водная гладь:

– Интересно, когда человек преодолеет барьер атмосферы? Поднимется в безвоздушное пространство? Господь, конечно, знает, что рано или поздно мы это сделаем. Полетим на другие планеты…, – Стивен, весело, хмыкал: «Я бы полетел, конечно».

Мистер Теодор привез из города, книгу француза, летчика Антуана де Сент-Экзюпери. Стивен прочел ее за одну ночь. Француз служил почтовым пилотом в Сахаре. Он писал о том, что Стивен и сам чувствовал, только не мог подобрать подходящих слов. Мистер Теодор улыбнулся, когда Стивен возвращал книгу:

– Я знаю, о чем вы, майор Кроу. Каждый летчик такое испытывал, хотя бы один раз. Когда…, – он повел рукой. Стивен, тихо, сказал: «Когда знаешь, что над тобой, крылья Бога, когда понимаешь, что ты в Его руке. Словно ты птенец, и в первый раз срываешься с края гнезда».

Каре-зеленые глаза русского потеплели. Он долго молчал, глядя в пустынное небо.

Приехав расстреливать заложников, Янсон рассказал Эйтингону о майоре Кроу. Англичанин был хорошим летчиком. Теодор поднимался в воздух, с его звеном:

– Он, конечно, молод, всего двадцать четыре года. Ему надо наработать опыт. Он с шестнадцати лет за штурвалом, испытывает самолеты…, – он увидел огонек интереса в глазах Эйтингона. Янсон добавил: «Он не коммунист, и даже не социалист. Верующий, ходит в церковь. Он помолвлен с местной девушкой, католичкой….»

Генерал Котов оттопырил губу:

– Ты тоже в церковь ходил, Сокол. А меня к Торе вызывали, в тринадцать лет. Работай с ним, – коротко велел Эйтингон, – а я постараюсь достать его досье. Придется заказывать материалы кружным путем, через Париж…, – Янсон кивнул.

Он продолжал говорить с майором Кроу о книгах и живописи. Янсон успокаивал себя тем, что досье пока не доставили, а подобные беседы тоже были частью вербовки. Ему требовалось приучить к себе будущего агента. Майор Кроу, по службе, имел доступ к новой технике, а, значит, был нужен советской разведке. О том, что происходит с Пауком, Янсон у коллеги не спрашивал. Теодор видел, что Эйтингон в хорошем настроении.

Генерал Котов, действительно, остался доволен донесениями из Америки. Паук получил новую, перспективную должность, такую, какая была им нужна. Он снабжал приятеля, советского инженера, информацией о разработках американских ученых. Эйтингон собирался, в будущем году, навестить Паука, познакомиться с агентом лично, и привлечь его к устранению Джульетты Пойнц.

– И Петра возьму в Нью-Йорк, – размышлял Эйтингон, – они ровесники, подружатся. Паук еврей, мы с ним найдем общий язык, – Эйтингон, в случае нужды, пользовался своим происхождением. Он знал, что Янсон тоже так делает. Эйтингон хлопал его по плечу:

– Правильно, Сокол. Если майор Кроу хочет говорить о Библии, и этом…, – Наум Исаакович пощелкал пальцами:

– О Бахе, – усмехнулся Янсон. Эйтингон кивнул: «О нем, да. Пусть говорит, ты для такого лучший собеседник».

Они с кузеном помолчали. Стивен вздохнул:

– Изабелла не уедет, несмотря на то, что я много раз ее просил. Антония тоже упрямая девушка. На фронт собралась, – майор покрутил головой. После прибытия интернациональных бригад, и целого дня беспрерывных боев на западе, линия фронта стабилизировалась. Республиканцы отбили университетский квартал. Они хотели использовать затишье для дополнительного укрепления города.

Мишель потушил папиросу: «Сейчас». Переписав адрес кузена Меира, то есть мистера Марка Хорвича, в блокнот, он стер карандаш с обратной стороны фотографии. Мишель понимал, что не стоит объявлять всем и каждому, где живет родственник. В Стивене и других он был уверен, но все равно, осторожность не мешала.

– Карточка ко мне попала совершенно случайно, – предупредил Стивена Мишель: «Мне сказали, что этот человек, немец, следит за Прадо. Ты его не видел, на аэродроме?»

Стивен повертел снимок:

– Гражданских лиц в Барахас не пускают, у нас строго с такими вещами. Тем более, с тех пор, как русские приехали. Нет, – майор Кроу задумался, – никогда в жизни его не встречал, – он зажег фонарик и внимательно рассмотрел человека на фото: «Но я его запомню. Девушкам не говори, – велел Стивен, – незачем им волноваться. А как его зовут?»

Тони замерла на пороге гостиной, с фарфоровым блюдом в руках.

Она чуть не сказала: «Максимилиан фон Рабе».

Девушка сжала тарелку:

– Молчи. Он обещал, что убьет всех, Изабеллу, Стивена. Стивен каждый день, жизнью рискует. Молчи. Сделай все, что надо, получи фото, уезжай в Валенсию, а оттуда в Америку. Фон Рабе не будет меня преследовать, я ему больше не нужна…, – Тони старалась не думать о неизвестном, русском юноше:

– Он даже не узнает, кто я такая…, – поняла Тони:

– Только мое имя, и все. Он не пойдет в штаб фронта, не станет выяснять мою личность…, – фон Рабе сказал, что она не должна больше встречаться с юношей: «Один раз, – улыбнулся гауптштурмфюрер, – ничего другого от вас не требуется, леди Холланд».

– Это пока один раз, – прибавил, про себя, Макс, – а там посмотрим. Леди Холланд у нас на крючке. Она уложит его в постель столько раз, сколько понадобится для дела. Я бы их даже поженил, – фон Рабе расхохотался, разговаривая с коллегами, – но такого никогда не случится. Их обоих, в этом случае, расстреляют, а нам подобный исход не нужен. Мы хотим, чтобы Муха работал долго и продуктивно, на благо Германии.

Фон Рабе не хотел называть агента Самсоном, еврейским именем. Он не мог преодолеть брезгливость. Русского решили окрестить Мухой:

– Он сядет на мед, – весело сказал Макс, – да и кто бы ни сел…, – встречаясь с леди Холланд, Макс поймал себя на том, что представляет фрейлейн Кроу.

– Прекрати, – разозлился фон Рабе, – прекрати вспоминать еврейку с кривыми ногами и плоской грудью. Леди Антония всегда в твоем распоряжении. Она раздвинет ноги по щелчку пальцев…, – девушка сдерживала крик, а он слышал голос фрейлейн Кроу, видел рыжие, коротко стриженые волосы:

– У нее только одна бабушка еврейка. Можно выписать ей свидетельство почетной арийки. Она гениальный физик, она нужна рейху. Она согласится, непременно. Она ученый, разумный человек. Не хочет же она всю жизнь просидеть в Дахау, пусть и в особом блоке. Получит свидетельство, и я на ней женюсь…, – Макс, не выдержал и застонал, так это было хорошо:

– Привяжу ее к себе. Женщина никуда не убежит от мужчины. Леди Антония тому пример…, – он держал девушку за плечи. Тони лежала на боку:

– Уберите голову в подушку. Нужно, чтобы его лицо четко отразилось в объективе.

Тони покачнулась, но заставила себя выпрямиться: Она позвала:

– Стол готов, а потом потанцуем.

Она посмотрела на белокурые волосы Мишеля:

– Если я ему понравлюсь, если он меня отведет в свой пансион, я ему все расскажу. О фотографиях, о фон Рабе. Но тогда он пойдет в республиканскую милицию. Стивен обо всем узнает…, – они зажгли свечи на кухне. Тони надеялась, что все спишут румянец на близкие огоньки:

– Господи, какой стыд. Только бы он поцеловал меня, только бы захотел…, – кузен ей сразу пришелся по душе. Тони рассказывала о Барселоне и Оруэлле. Мишель, весело, заметил:

– Я ему документы сделал, кузина. У меня мастерская в Париже оборудована. Когда здесь все закончится…, – он повел рукой, – я хочу в Германию отправиться. Кузен Аарон евреев вывозит, я буду ему помогать, с фальшивыми бумагами, – спокойно прибавил Мишель. Майор Кроу, одобрительно, проворчал:

– Молодец. Надо выпить за то, чтобы Гитлер, наконец, провалился в тартарары, вместе со всей бандой…, – они чокнулись. Герцогиня, серьезно, кивнула: «Так оно и случится».

В гостиной играл патефон, они танцевали танго Гарделя. Тони надела шелковое, купленное в Барселоне платье, чуть ниже колена. Она взяла у герцогини парижские духи и тоже пахла горьковатой лавандой. Девушка, незаметно, оглянулась на подругу и майора Кроу. Она шепнула на ухо Мишелю:

– Кажется, мы немного мешаем. Давайте, убежим на кухню, покурим…, – Тони первой присела на подоконник. Она закинула ногу на ногу, край платья задрался, белая кожа мерцала в огоньках звезд. Мишель велел себе отвести глаза от стройной ноги. Во время танго она прижималась к нему маленькой грудью. Белокурые, коротко стриженые волосы, были совсем рядом, она легко, неслышно дышала. Тони затягивалась папиросой. Девушка посмотрела на него, большими, прозрачными глазами:

– Моя прабабушка Полина, что в Иерусалиме похоронена, и прадедушка тоже на вечеринке встретились, в Уайтчепеле. Коммунистической вечеринке, – смешливо прибавила девушка:

– Они влюбились друг в друга, с первого взгляда. Испытали взаимное влечение…, – понизив голос, Тони придвинулась ближе к Мишелю: «Вы верите в любовь с первого взгляда, кузен?»

Он вспомнил темные глаза Момо, ее шепот: «Я буду тебя ждать, мой Волк…».

– Верю, – кивнул Мишель. Рука девушки легла ему на плечо:

– И я верю. И во влечение тоже…, – за дверью слышалась музыка:

– Давайте потанцуем здесь…, – Тони скользнула ближе, – только мы с вами. Или пойдем к вам, в пансион…, – Мишель выбросил окурок за окно:

– Нельзя. Такое бесчестно. Хватит и того, что Момо…, – он соскочил с подоконника:

– Верю, кузина. Но не здесь, и не сейчас. Мне надо идти, завтра меня ждут на вокзале, на рассвете. Спасибо за вечеринку, рад был познакомиться…, – дверь хлопнула. Тони опустила голову, глотая слезы: «Значит, так тому и быть».

Утром Изабелла осталась в хранилище графики одна. Мишель, с рассветом отправился на вокзал Аточа. Пять вагонов с картинами и графикой охраняли республиканские солдаты. Поезд шел по территории, не занятой франкистами, но правительство не хотело рисковать национальным достоянием Испании.

Изабелла описывала и складывала в свободные папки оставшиеся рисунки, гравюры и офорты. Подняв голову от кураторского журнала, девушка, внезапно, вздохнула. Вчера Мишель ушел, Тони отправилась спать, а они со Стивеном долго оставались в гостиной. Изабелла, краснея, вертела ручку:

– Почти ничего не случилось. Но я и не знала, что может быть так хорошо. После свадьбы будет еще лучше…, – жених, ласково взял ее лицо в ладони:

– Я уверен, что мы вернемся в Мадрид, любовь моя, – тихо сказал Стивен:

– Франкистов разобьют, мы приедем в Испанию. Я знаю, ты будешь скучать по своей стране…, – прикусив губу, Изабелла коротко, сдавленно всхлипнула:

– Буду, милый. Но я не боюсь, ты со мной…, – от распущенных, темных волос пахло лавандой. Стивен зарылся в них лицом, поцеловал круглую косточку на шее, горячее ухо. Он что-то зашептал, Изабелла хихикнула:

– Я видела, что ей Мишель понравился. Но, мне кажется, что у товарища барона, есть девушка, в Париже. У него лицо такое…, – Стивен целовал ее глаза, немного влажные, белые щеки, тонкие ключицы.

Город затих, но по небу блуждали белые огни. Прожектора стояли на аэродроме Барахас. Республиканцы боялись ночных налетов. На фронте царило затишье, но франкисты могли воспользоваться передышкой, чтобы неожиданно атаковать город.

В призрачном свете ее глаза блестели. Изабелла чуть слышно, сдерживаясь, стонала:

– Иди, иди ко мне. Я тоже хочу…, – Стивен увидел белый свет на ее волосах:

– Словно она поседела. Господи, скорее бы война закончилась…, – даже когда он чувствовал ласковую, ловкую руку, когда и сам сжал зубы, чтобы не закричать, Стивен повторял себе: «Это только начало».

Он сказал это Изабелле, имея в виду совсем другое. Девушка лежала головой на его плече. Она вся была теплая, близкая, она еще не успела отдышаться:

– Только начало. Я буду ждать продолжения, мой Ворон. С большим нетерпением, – Изабелла, внезапно, приподнялась на локте: «А ты летал ночью?»

Стивен закинул руки за голову. Лазоревые глаза улыбнулись:

– Много раз. И с тобой полетаю. Это как будто бы…, – приподнявшись, он устроил ее у себя на груди, – как будто бы видишь Бога, Белла. Как сейчас…, – Стивен обнял девушку, она задремала. Изабелла спала, а он повторял: «Только начало, только начало…»

Он отнес Изабеллу в ее комнату и устроил под одеялом. Утром он летел с мистером Теодором, и русскими ребятами, на патрулирование города. Стивен вел машину по ночному Мадриду, вспоминая ее поцелуи, ее задыхающийся шепот:

– Я люблю тебя, Ворон, так люблю…, – он посмотрел в звездное небо. Лучи прожекторов встретились, все вокруг залил резкий, яркий свет. Стивен, невольно, перекрестился.

Изабелла взяла конверт, лежавший перед ней. Рисунок было не отправить на вокзал. Она хотела отдать его Мишелю, и попросить довезти до Валенсии в багаже.

Набросок Веласкеса, для картины: «Христос и христианская душа», хранился в библиотеке Института Ховельяноса, на севере Испании, в Хихоне. Старший куратор отдела графики связался с коллегами летом. Рисунок прислали в Мадрид. Это был один из шести сохранившихся набросков, руки мастера. Остальные пять были упакованы. Хихон находился в республиканском анклаве, прямой путь на столицу отрезали франкисты. Конверт добрался до Прадо сегодня утром, через Памплону, кружным путем, с надежными людьми.

Изабелла осторожно, вынула завернутый в папиросную бумагу эскиз, набросок фигуры ангела, стоявшего на картине справа. Полотно хранилось в Лондоне, в Национальной Галерее. Изабелла знала его только по репродукциям.

– В Лондоне сразу отправлюсь туда…, – она рассматривала четкие, резкие линии, – увижу эту картину, «Венеру с зеркалом». Стивен обещал мне показать галереи в Британском музее, основанные его семьей…, – свинцовый карандаш Веласкеса был уверенным, бумага лишь немного пожелтела. Изабелла любовалась искусно нарисованными складками мантии.

Сзади раздался кашель. Вежливый голос, на хорошем испанском языке, с легким акцентом, сказал:

– Прощу прощения, сеньора Фриас. Сторож меня направил сюда. Я корреспондент L’Humanite, в Мадриде. Товарищ Лоран. Филипп Лоран…, – Изабелла окинула взглядом высокого, изящного, светловолосого молодого человека, в сером костюме, с трехцветной повязкой республиканцев, на рукаве пиджака. Он смутился: «Я, наверное, не вовремя».

– Жаль, что Мишель на вокзале, – подумала Изабелла. Девушка протянула руку, перейдя на французский язык: «Рада познакомиться, сеньор Лоран».

Месье Филипп долго совал ей паспорт и редакционное удостоверение. Изабелла отмахнулась:

– Я запомнила, как вас зовут. Вы, должно быть, знаете Мишеля де Лу. Он мой коллега. Он представляет Лигу Наций, организовывает эвакуацию картин. Он говорил, что писал для вашей газеты…, – в планы фон Рабе встреча с французом, пока что, не входила.

Он разглядел на столе у девушки какой-то рисунок, однако Макса видел сторож. Ему надо было покинуть Прадо без ненужных инцидентов. Макс, всего лишь, хотел узнать время отправления поезда на Валенсию и режим его охраны. Он мог бы рискнуть и дождаться самого Мишеля де Лу, но Макс, услышав, что француз, оказывается, сотрудничал с L’Humanite, изменил планы.

– Он помнит журналистов, – сказал себе фон Рабе, – он может задать ненужные вопросы…, – паспорт и удостоверение были сделаны отменно, в Берлине, но Макс не хотел провала личной, как он ее называл, операции.

Слушая рассказ Изабеллы о поезде, он писал в блокнот. Девушка улыбнулась:

– Рисунок Веласкеса мы получили только сегодня, из Хихона. Сеньор де Лу возьмет его на вокзал.

Макс отлично знал, где живет сеньор де Лу. Фон Рабе намеревался зайти к нему в пансион, вечером. На поезд нападать было, разумеется, бессмысленно. Состав шел по республиканской территории, под охраной. Он бросил взгляд на Веласкеса: «Отлично. Не картина, но тоже ценная вещь».

Месье Лоран распрощался, обещав прислать сеньоре газету, со статьей о том, как республика заботится о сохранении культурных ценностей. Проводив его взглядом, Изабелла вернулась к работе. Она стояла на стремянке, доставая последние папки, когда на пороге появилась белокурая голова Мишеля.

На вокзале Аточа, проверяя вагоны, Мишель говорил себе:

– Я поступил правильно. Нельзя размениваться, надо ждать любви. Момо меня любит…, – Мишель, каждый раз, вспоминая девушку, краснел:

– Зачем я это сделал? Она ждет, надеется. Доберусь до Парижа, и сразу с ней поговорю.

Мишель вспомнил руку кузины Антонии, у себя на плече: «Никогда больше я такого не позволю».

– С поездом все в порядке…, – позвал он. Изабелла, неловко переступила ногами. Стремянка закачалась, папки полетели на каменный пол. Мишель крикнул: «Стой спокойно, я подберу». Опустившись на колени, он замер. В свете реставрационного фонарика, на голове у Изабеллы, он увидел под стеллажом запыленную папку.

Они перебирали старые, пожелтевшие гравюры. Герцогиня, недовольно, сказала:

– Должно быть, одна из папок, присланных Национальной Библиотекой. У них плохо с описями единиц хранения…, – девушка поискала на папке штамп, – видишь, даже не понять, откуда все собрано.

– Из Франции, – Мишель внимательно, смотрел на гравюры:

– Судя по орфографии языка на подписях, семнадцатый век. Датированная вещь, – обрадовался Мишель:

– 1634 год, царствование Людовика Тринадцатого…, – перед ними, судя по всему, была чья-то частная коллекция. Мишель пожал плечами:

– Очень бессистемно. Виды городов, ботанические рисунки, иллюстрации к Библии. Хозяин, кажется, скупал все, что ему под руку попадалось…, – папка была старой, выцветшей кожи, с потускневшими, медными застежками. Мишель провел по ней пальцами:

– Дай-ка лупу и включи мою лампу.

Мишель реставрировал старинные инкунабулы. Он знал, что переплет книги может скрывать потайные карманы. Нащупав уплотнение в папке, Мишель даже задышал как можно тише. Изабелла принесла скальпель. Длинные пальцы порхали над переплетом. Он работал медленно, что-то бормоча себе под нос.

Мишель не хотел повредить то, что находилось внутри, хотя в тайнике мог оказаться совершенно ненужный документ. Мишель, однажды, нашел в обложке Библии шестнадцатого века долговую расписку.

Сначала он вытащил пожелтевшую, свернутую бумагу. За ней лежало еще что-то, но Мишель велел себе не торопиться. Почерк был четким, красивым, летящим. Чернила сильно выцвели. Он читал, не веря своим глазам:

– Дорогой Франсуа, если ты меня переживешь, знай, что содержимое папки скрывает самый ценный рисунок, из всех, что я когда-либо видел. Я приобрел эскиз в Нижних Землях, у старьевщика, не догадывавшегося об авторстве вещи. Картина, для которой делался набросок, к сожалению, утеряна. Нам остается довольствоваться линиями, оставленными рукой мастера из Брюгге. Всегда любящий тебя, Стефан Корнель.

Он слышал, как бьется сердце Изабеллы. Герцогиня, робко, спросила:

– Корнель, планироваший сады Люксембургского дворца? Твой предок, дальний. Я знаю, он работал в Испании, в Эскориале.

– Он здесь умер, – Мишель смотрел на записку:

– Он привез сюда папку, где хранилось лучшее, из его коллекции. Шевалье де Молиньяк, его друг, на месяц месье Корнеля пережил. Похоронил Стефана и сам умер. Им обоим седьмой десяток шел. Тело отправили во Францию, папка осталась здесь, и пролежала в Мадриде почти триста лет. Мастер из Брюгге, – Мишель глубоко вздохнул:

– Ладно, – сказал он себе, – я картину дедушки Теодора отыскал, по случайности. Но такое, такое…, – Изабелла помотала головой:

– Невозможно, Мишель. Два молодых куратора не находят в какой-то заброшенной папке рисунок, рисунок…, – она не могла произнести имя.

Мишель отложил записку:

– Я ему верю. Он был декоратором, художником. Он разбирался в таких вещах. Надо посмотреть…, – руки подрагивали. Сначала они очистили место на столе. Мишель напомнил себе, что, если месье Корнель прав, то рисунку пять сотен лет. Они должны были быть особенно осторожными.

Перед ними лежала бумага, плотной, флорентийской работы. Он рисовал серебряным карандашом, с добавлением охры. Мишель понял, что никакой ошибки нет. Это была та же рука, что и на «Святой Варваре», та же четкость линий, и проработка деталей.

Мишель видел эту руку в Лувре, почти каждый день. Он часто поднимался к «Мадонне канцлера Ролена», любуясь неземным, чистым светом, заливавшим полотно, изящной головой Богоматери, нежным лицом.

Обнаженная женщина, с распущенными, тронутыми охрой волосами, стояла в тазу, служанка держала наготове полотенце. Под ногами, мешалась маленькая собачка. На стене висело зеркало, с узорной рамой, в нем отражалась узкая спина купальщицы. Свет шел слева, через окно с мелким переплетом. Внизу они увидели подпись: «ALS IK KAN. 1433»

– Как я мог, – прошептала Изабелла:

– Бартоломео Фачио писал, что у племянника герцога Урбинского была картина, с обнаженной женщиной, со служанкой, с зеркалом. Мишель, остались только копии. В Антверпене и в музее Фогга, в Америке, очень плохого качества…, – Мишель видел антверпенскую копию. На холсте женщина отворачивалась, закрывая глаза. Здесь она глядела прямо вперед, откинув голову. Натурщица была худощавой, с плоской грудью, невысокой. Они разглядывали собачку, ковер на половицах, раму зеркала, испещренную завитушками. Мишель, тихо, сказал:

– В Лондоне, в Национальной Галерее, посмотришь на портрет четы Арнольфини. Ковер очень похож. Его рисунок, никаких сомнений.

Он посчитал на пальцах. В мире осталось двадцать три работы ван Эйка. Десять были подписаны и датированы.

– Теперь одиннадцать, – поправил себя Мишель:

– Давай его упаковывать, с Веласкесом. Когда я доберусь до Валенсии, я передам эскиз старшему куратору. После войны…, – он твердо повторил, – после войны устройте выставку, обязательно. И меня пригласите, – он, весело улыбнулся: «На твое венчание со Стивеном я не попаду, но сюда приеду».

Изабелла заворачивала рисунок: «Но если месье Корнель твой родственник…»

Мишель закатил глаза:

– Папка триста лет в Испании провела, пусть здесь и остается. И вообще, – рисунок скрылся под тонкой бумагой, – это ценность, принадлежащая всему миру. То есть, у него нет цены, конечно…, – Изабелла снабдила его папкой. Мишель поцеловал ее в щеку:

– Обещаю, все будет в полной сохранности. До сих пор не верю…, – он строго велел:

– Начинай диссертацию писать, в Оксфорде. Думаю…, – он обвел глазами пустынное хранилище, – когда-нибудь все закончится, и мы вернемся к мирной жизни.

Проводив Мишеля, Изабелла вспомнила, что Тони сегодня поздно вернется с фронта. Девушка спохватилась:

– Я не сказала Мишелю о визите корреспондента, месье Лорана. Ничего страшного, он просто журналист…, – ей надо было перенести оставшиеся папки в хранилище, и забежать на рынок. Завтра майор Кроу патрулировал город. Вечером Изабелла пригласила его на ужин.

– Только ужин…, – напомнила себе Изабелла, – и больше ничего.

Девушка собрала гравюры в папку месье Стефана:

– Все равно надо их описать. Порядок есть порядок. Коллекция триста лет лежала в разных закоулках.

Изабелла открыла чистый разворот кураторского журнала. Девушка, начала, красивым почерком:

– Номер один. Гравюра, датированная 1634 годом, изображение Нового Моста и острова Ситэ, в Париже….

Утром Мишель торопился на вокзал и не успел сложить саквояж. Расплатившись с хозяйкой, сварив себе последнюю чашку кофе, он отдал сеньоре Мартинес зерна: «Не везти же мне пакет до Валенсии». Сеньора приняла бумажный фунтик. Женщина, немного замешкавшись, перекрестила Мишеля:

– Хоть вы и коммунист, сеньор де Лу, но я видела, вы церковь навещаете. Храни вас святая Мадонна. Спасибо, что музей спасаете…, – сеньора Мартинес вздохнула. Мишель, в Мадриде, часто навещал храмы, рассматривая фрески и картины. После первой бомбежки, он пошел в маленькую церковь, по соседству с пансионом. Мишель преклонил колени перед распятием: «Господи, пожалуйста, вмешайся, сделай что-нибудь. Сказано: «Да не поднимет народ на народ меча, и не станут больше учиться воевать».

– Вам спасибо, – Мишель коснулся губами сухой, загорелой руки. До мятежа у сеньоры Мартинес жили студенты университета. Сейчас вокруг университета вырыли окопы. Мишель знал, что где-то среди войск республиканцев, младший сын сеньоры Мартинес. Старший, армейский офицер, воевал на стороне Франко.

– Как у Изабеллы, – Мишель вращал ручку мельницы для кофе. Он поднялся наверх, с фаянсовой чашкой. Папка с рисунками лежала на столе, саквояж красовался на полу. До отхода поезда оставалось два часа:

– Или это не ван Эйк…, – Мишель рассердился на себя:

– Композиция, детали, все, как на утерянной картине. Видно, что это его рука. В России были три ван Эйка, – вспомнил Мишель, – они продали картины, чтобы собрать деньги на индустриализацию. Господи, какие безумцы. Продали Рафаэля, Тициана, Синайский Кодекс Библии,….– «Портрет четы Арнольфини» попал в Британию после наполеоновских войн.

– Войска Веллингтона неплохо здесь поживились. Рисунок ван Эйка, несомненно,– Мишель осторожно открыл конверт, – только на утраченной картине женщина сама держит полотенце. Из соображений скромности, – он даже усмехнулся. Мишель наклонился над папкой. Ему надо было сложить вещи и отправляться на вокзал Аточа, однако мужчина пообещал себе:

– Четверть часа. Занесу в тетрадь все детали. Может быть, на бумаге есть водяные знаки. Может быть, ван Эйк оставил не только подпись, но и еще что-нибудь…, – он протянул руку за лупой. В хранилище, Мишель заметил, что рама круглого зеркала, за спиной купальщицы, украшена резьбой:

– Какие-то странные узоры…, – пробормотал он, – они больше похожи на буквы. Только я никогда не видел таких букв…, – если это был язык, то не европейский. Пошарив по столу, Мишель нашел блокнот и карандаш. Это, конечно, могли быть просто узоры, но средневековые художники часто оставляли на картинах и миниатюрах зашифрованные послания. Он положил перед собой тетрадь, в дверь постучали.

Гауптштурмфюрер фон Рабе был уверен, что у француза нет никакого оружия. Месье де Лу не выглядел человеком, хоть когда-нибудь, державшим в руках пистолет. Фон Рабе сказал себе: «Минутное дело». На его Walther PPK поставили глушитель. Пансион месье де Лу не отличался обилием жильцов, но Макс не хотел привлекать к себе внимания.

Фон Рабе надо было вскоре оказаться в доме у Королевского театра. Двое коллег следило за штабом мадридского фронта. Они должны были удостовериться, что первая часть операции «Ловушка» прошла удачно. Коллеги собирались препроводить Далилу и русского в кафе, и довести их до безопасной квартиры. Техника стояла в соседнем помещении. Макс хотел услышать все, что будет говориться этой ночью. Он дежурил с работником СД, из прибалтийских немцев. Эсэсовец знал русский язык. Макс привлек его к операции для немедленного перевода слов будущего агента. После обработки фотографий Макс намеревался лично встретиться с Мухой. Ему надо было понять, что выболтает русский, на квартире. Макс подготовил подборку статей леди Антонии Холланд. Увидев материалы, русский, как любил говорить фон Рабе, забыл бы собственное имя.

Обсуждая операцию, в Берлине, с Шелленбергом, Макс расхохотался:

– Она в каждой статье называет Сталина тираном, извратившим принципы коммунизма. Русского расстреляют, немедленно. Поклонница Троцкого, у них с таким шутить не любят.

– Кто там еще? – недовольно пробормотал Мишель. Сунув блокнот в карман рубашки, он взял браунинг. Откинув засов, мужчина успел подумать:

– Меир был прав. Он следил за Прадо, он знает, где мы живем. Надо найти Изабеллу, немедленно…, – он даже не успел поднять пистолет. Почувствовав резкую боль в груди, Мишель опустил глаза вниз. Рубашку заливала темная, быстрая кровь, он покачнулся. Фон Рабе, подхватив его, опустил на половицы. Макс не стал рисковать еще одним выстрелом, в голову. Он просто ударил рукоятью пистолета по белокурому, испачканному кровью затылку. На половицы натекла лужа. Голубые глаза закатились, он обмяк.

Переступив через тело, Макс подошел к столу. Положив набросок Веласкеса в конверт, он безучастно посмотрел на рисунок, под включенной лампой. Обнаженная женщина напомнила ему фрейлейн Кроу, только у той были короткие волосы. В углу рисунка Макс увидел дату. Фон Рабе пожал плечами:

– Наверняка, ученическая вещь. Подражание мастерам Ренессанса. Может быть, Мишель и делал. Покойный Мишель, – он усмехнулся. Женщина смотрела прямо на него. Макс, сам не зная, зачем, устроил набросок рядом с Веласкесом:

– Ценности он не представляет, но пусть будет при мне. В Берлине его в кабинете повешу. Все равно скоро фрейлейн Констанца станет моей женой…, – Шелленберг летел в Рим, для разговора с герром Этторе Майорана. Сначала они хотели использовать для знакомства физиков Далилу. Закрывая дверь номера, Макс решил:

– Незачем. Далила пусть остается вне подозрений, в Британии. Она понадобится для герра Питера Кроу. Пусть даже за него замуж выйдет, я разрешу. Для Кроу и для работы с русским…, – убрав конверт в карман пиджака, Макс закурил, насвистывая какую-то голливудскую песенку:

– Герр Майорана сам познакомится с фрейлейн Кроу. Они ученые, оба не от мира сего. Они найдут общий язык. Познакомится, сделает вид, что очарован, пригласит ее в Италию…, – потом в дело вступало СД. Макс не сомневался в успехе операции. Он шел по узкой улице, направляясь к Королевскому театру. Вечер был теплым, в кафе сидели бойцы республиканской армии, с девушками. Опустившись на кованый стул, он заказал кофе с молоком. У него еще оставалось время.

– Затишье, – он посмотрел на темное, почти ночное небо, – но это ненадолго. Скоро легион «Кондор» преподнесет городу сюрприз. Хорошо, что мы знаем о налете. Не хочется погибать под дружественным огнем. Но я и не погибну, – Макс вытянул длинные ноги, покуривая, рассматривая девушек:

– Я увижу торжество идей фюрера, увижу моих детей, в форме Гитлерюгенда. Увижу, как Эмма замуж выходит, как Отто и Генрих женятся…, – он вспомнил колонны штурмовиков, на партийном съезде, в Нюрнберге:

– Рейх будет простираться от Атлантического океана до Сибири, – уверенно сказал себе Макс, – от Гренландии, и до Ганга. Гений фюрера осветит нашу жизнь, мы получим новое оружие, оружие возмездия. Германия станет хозяином мира, – расплатившись, он исчез в шумной, вечерней толпе.

Табльдот в пансионе «Бельградо» накрывали в общей столовой, но постояльцы могли забрать тарелку наверх. Сеньор Хорвич, обычно, уносил еду в комнату. Меир любил читать за обедом. Когда Меир был ребенком, отец всегда журил его за эту привычку.

Меир устроился на подоконнике, с тарелкой бобов и картошки. Свинины он не ел, приходилось, чтобы не вызвать подозрений, выдавать себя за вегетарианца. Такое в Европе считалось американской блажью, никто не задавал лишних вопросов.

Меир пережевывал несоленые бобы, читая газету:

В Нью-Йорке, первым делом, пойду к Рубену. Поем солонины, хот-догов, закажу гамбургер. Два гамбургера…, – картошка была поджаристой, вкусной. Меир улыбнулся: «Ее я бы еще съел, с удовольствием».

Меир следил за аэродромом Барахас. Он, много раз, видел старых знакомых, Кепку и Бороду. Он понял, что Борода летчик, однако оба русских носили штатское. Молодого человека, которого он в Гранаде назвал Красавцем, Меир в Барахасе не встречал, не попадался он и в городе. Впрочем, в Мадриде скопились десятки тысяч людей, беженцы с территорий, занятых франкистами. В такой неразберихе Меиру, вряд ли, удалось бы, кого-то найти, однако он не терял надежды. Отставив пустую тарелку, юноша закурил:

– Кузен Стивен с русскими летает. Надо его перехватить, в городе, когда он к невесте поедет. Поговорить, объяснить, что я не слежу за русскими, мне просто надо знать их имена…, – Меир покрутил головой:

– Стивен мне не поверит. Он укажет на дверь, и будет прав. Не надо родственников в работу вмешивать…, – он услышал старческий голос из-за двери: «Сеньор Хорвич! Вас к телефону».

Повесив трубку, Меир посмотрел на часы. Аптеки были еще открыты. Форд-кабриолет, взятый напрокат, он парковал во дворе пансиона. Меир завел машину:

– Бензина хватит. Мерзавец, как осмелел. Разберусь с Мишелем, посажу его на поезд, и вернусь в штаб мадридского фронта. Разрешения у меня нет, но плевать я хотел на разрешения. Зло надо наказать. У него в кармане, в конце концов, национальное достояние Испании.

Он застал Мишеля, в одних брюках, босиком, с тряпкой в руке. В комнате стоял металлический запах крови. Меир забрал тряпку: «Сядь, пожалуйста. Тебя едва не убили, а ты вздумал пол мыть».

– Неудобно…, – лицо кузена было бледным, – перед сеньорой Мартинес. Если бы ни блокнот, в кармане…, – на полу валялись остатки тетради.

– Его заметки по Гойе, – Меир достал из кармана пиджака аптечный пакет:

– Обработаю твою рану…, – он посмотрел на засохшую кровь на груди у кузена, – выпьешь вина, и поедем догонять поезд. О немце не беспокойся, я обо всем позабочусь. Он только Веласкеса забрал? – Мишель морщился от боли.

Очнулся он тоже от боли. Пробив блокнот, пуля засела под кожей, на груди. Мишель ее вытащил, стараясь не кричать, закусив руку зубами. Затылок ныл, но оказался целым.

– Я не могу говорить, что это ван Эйк, – кузен медленно, аккуратно бинтовал его, – не было экспертизы, ничего не было…, – он принял от Меира чистую рубашку:

– Веласкес и еще один рисунок. Неизвестный фламандский мастер, – Мишель покачнулся. Меир велел:

– Не делай резких движений. Ты много крови потерял. Пей…, – он налил Мишелю половину стакана риохи.

– Статью я восстановлю…, – Мишель собрал остатки окровавленной рубашки.

Он повертел блокнот:

– Мой предок, Робеспьер, стрелял в предка кузена Питера Кроу. У того была в кармане икона. Она сейчас у Теодора, в Париже. Образ остановил пулю. А меня Гойя спас…, – Меир забрал у кузена саквояж:

– Машина на улице. Я знаю, как идет железная дорога. Нагоним твой поезд…, – Меир вел машину. За городом, он выжал из форда все, на что был способен. Стрелка колебалась у отметки восьмидесяти миль. Дорога на восток была пустынной, деревни спали. Мишель сидел, закрыв глаза:

– Повезло ему, – Меир, искоса, посмотрел на кузена, – ничего не скажешь. Очень хочется, чтобы кто-нибудь пристрелил мистера Питера Кроу, фашиста…, – дорога шла рядом с полотном. Меир оглянулся. Увидев дальние огни локомотива, он прибавил скорости. Оказавшись у железнодорожного переезда, Меир резко остановил форд. Кузен встрепенулся: «Что ты делаешь?»

– Называется, бутлеггерский разворот. Хорошо, что здесь шлагбаума нет, иначе пришлось бы его сносить. Никак иначе они нас не заметят…, – загнав машину на рельсы, Меир повернул форд ветровым стеклом к западу. Он посмотрел на часы: «Через пять минут они окажутся здесь». Наверху сиял Млечный Путь, они услышали шум моторов. Чато патрулировали ночной Мадрид.

Мишель пожал Меиру руку: «Я знаю, ты найдешь немца».

– Найду, – юноша подтолкнул кузена:

– Иди, занимайся своим делом. Волк, – смешливо прибавил Меир. Он включил аварийный свет. Мишель вылез из машины и замахал приближающемуся поезду.

Петр Воронов приехал в штаб мадридского фронта, чтобы свериться со списками бойцов интербригад. Они с Эйтингоном хотели найти людей, которые могли оказаться полезными, в будущем. Социалисты и коммунисты их не интересовали. Члены партии охотно сотрудничали с разведкой СССР. Генерал Котов, наставительно, сказал:

– Добровольцы, как майор Кроу. Люди с образованием, с хорошими связями…, – Эйтингон помахал расшифрованной радиограммой из Парижа. У майора Кроу имелась младшая сестра, выпускница Кембриджа. Он состоял в родстве с известными английскими капиталистами, владельцами «К и К», его покойная мать была аристократкой. Летчик университета не заканчивал, но это ничего не значило. Сокол отзывался о нем, как о знающем, начитанном человеке.

– Он имеет доступ к новой технике, – устроившись в отдельном кабинете, Воронов потер глаза: «Накурили-то как». На фронте царила тишина. Франкисты, обломав зубы о прибывшее из Барселоны подкрепление, отошли на старые позиции. Среди колонн Дурутти было много анархистов и членов ПОУМ, но воевали они отменно.

Москва пока не присылала никаких распоряжений, относительно Сокола. Янсон летал на патрулирование Мадрида, обучал советских и западных добровольцев, и, как весело сказал Эйтингон, устраивал застолья. Они держали Сокола под присмотром, за это отвечал Наум Исаакович. В случае приказа об аресте Янсона, они отправляли изменника в Барселону, куда приходили советские корабли. В Испанию доставляли военную технику и специалистов, в СССР шел золотой запас страны. Петр в Барахасе не появлялся. Ему надо было найти Максимилиана фон Рабе. Немец, как сквозь землю провалился.

В кабинете было пусто, ветер шевелил развешанные по стенам плакаты: «Испанцы! Все на защиту Мадрида! Отбросим войска франкистов!». Петр, обычно, носил коричневую, республиканскую форму, но сегодня надел штатский костюм, с трехцветной повязкой.

Окно распахнули в теплый, томный вечер, звонили колокола. Завтра начинался праздник Мадонны Альмуденской, покровительницы города. Эйтингон хохотнул:

– Франкисты навестят церковь, налетов и атак ждать не стоит. Мы будем патрулировать город, но, мне кажется, все пройдет спокойно.

На улице слышалась музыка, шумела толпа. По дороге в штаб, Петр поймал себя на том, что надеется увидеть давешнюю, голубоглазую девушку. Спрашивать о ней Воронов не хотел. Слухи о его интересе могли дойти до генерала Котова, такое могло показаться подозрительным. Петр хорошо знал, какое значение на службе придается бдительности. Английские летчики свободно ездили в город, ходили в кафе, и танцевали с девушками.

– Они не только танцуют, – Петр, не выдержав, закурил сигарету, дыма было столько, что это ничего не меняло, – у майора Кроу местная невеста имеется. И не боится, вдруг она с франкистами связана…, – Петр вспомнил длинные, гладкие, смуглые ноги, в короткой юбке, стройную шею, с коротко стрижеными, белокурыми волосами, узкие бедра. Ночами, на безопасной квартире, Воронов просыпался, думая о ней. Он жил один, Эйтингон часто ночевал в Барахасе. Петр, все равно, не мог себе ничего позволить. Квартиру могли оборудовать техникой. Петр не знал, есть ли здесь камеры, но не хотел рисковать.

– В детдоме никаких камер не было…, – он лежал, закинув руки за голову, спрягая французские глаголы, ожидая, пока пройдет боль:

– И в университетском общежитии тоже было легче…, – Петр, невольно, улыбнулся. Ему, все равно, казалось, что девушка рядом. Он даже слышал ее легкое дыхание. Петру захотелось положить голову на смуглое плечо, и заснуть, обнимая теплую спину.

– Ты ее больше никогда не увидишь, – сердито напомнил себе Петр, занося в блокнот фамилии добровольцев и место их службы. Списки отпечатали по алфавиту. Он дошел до некоего Джона Брэдли, уроженца Лондона, двадцати одного года от роду, профсоюзного активиста. К сожалению, мистер Брэдли был, всего лишь, автомехаником. Судя по списку, он сражался в батальоне Тельмана. Подразделение, в составе двенадцатой интербригады, защищало университетский квартал. Воронов погрыз карандаш. Автомеханик им был ни к чему.

Дверь скрипнула, Петр поднял голову. В белокурых волосах играли золотые отсветы электрической лампы. Она стояла, в форменной юбке, в республиканском кителе, с потрепанной, холщовой сумкой через плечо. На рукаве виднелась трехцветная повязка. Розовые губы улыбнулись:

– Товарищ, у вас не найдется сигареты? Мы приехали с фронта, раздали пачки бойцам…, – фон Рабе велел Антонии молчать о том, что она журналистка:

– Такое подозрительно, милочка, – Макс погладил ее пониже спины, – мы не хотим, чтобы гость насторожился. Вы студентка, изучаете испанский язык, работаете переводчиком…, – Тони так и сказала. Юноша, покраснев, щелкнул зажигалкой. Наклонившись над огнем, Тони не стала сразу распрямляться. Поднимаясь по лестнице, она расстегнула верхние пуговицы кителя. Увидев белоснежную кожу, тускло блестевшую жемчугом, Петр даже забыл, что на столе лежат списки бойцов.

Тони бросила взгляд на машинописный лист:

– Так я и знала. Хорошо, что мы сегодня к университету не ездили, а были в Каса дель Кампо. Завтра попрощаюсь с Изабеллой, скажу, что мне надо в Барселону…, – Тони понимала, кто такой, на самом деле, автомеханик Джон Брэдли. Брат мог найти ее в любой момент, это был просто вопрос времени. Она присела на угол стола, покачав ногой:

– Вы из интербригад? – Тони кивнула на списки:

– Но у вас каталонский акцент. Я его слышала, я жила в Барселоне…, – круглое, гладкое, загорелое колено уходило под небрежно вздернутую юбку. Тони успела забежать домой и поменять обувь. На фронт она ездила в ботинках армейского образца, но танцевать в них было нельзя. Изабелла, в холщовом фартуке, на кухне, мариновала баранину:

– Мне теперь на работу не надо, – грустно сказала девушка, – музей окончательно закрыли…., – она помолчала:

– Хочешь, пообедай завтра с нами, я Стивена пригласила…, – Тони коснулась губами белой щеки:

– Я не хочу мешать, схожу куда-нибудь с журналистами…, – она улыбнулась:

– Складывай вещи, будущая леди Изабелла Кроу…, – герцогиня, нежно покраснела: «В Лондоне увидимся».

Юноша объяснил Тони, что он русский, из специалистов, приехавших в Испанию. Он работал военным переводчиком, с интербригадами. Стивен, на вечеринке, рассмеялся:

– Я знание русского языка держу при себе. Они с подозрением к такому относятся. У нас Теодор в родственниках, эмигрант…, – майор Кроу, добавил:

– Я, конечно, не позволяю себе слушать разговоры русских. Это бесчестно, порядочный человек себя так не ведет. Хотя ругательства я запомнил, – добродушно прибавил майор, – мистер Энтони, в детстве, нам ничего такого не преподавал…, – их учил русскому языку белоэмигрант, бывший офицер.

Тони не стала говорить юноше, что знает русский язык. Заходя в штаб фронта, она огляделась. Двое мужчин, в серых, неприметных костюмах, читали газеты в кафе. Один из немцев отогнул лист. Он указал Тони глазами на высокие двери подъезда.

– В кафе мы будем танцевать…,– обсуждая с юношей линию фронта, Тони рассматривала карту: «Они ничего не услышат, на мне нет микрофонов. Техника еще до такого не дошла. Наверное, – мрачно прибавила Тони про себя:

– Я должна, я обязана это сделать. Потом будь что будет…, – она надеялась, что юноша ей не откажет.

Его звали Петром, фамилии он не упомянул. От нее пахло чем-то горьковатым, свежим, она, прикуривая, касалась его руки. Воронов разозлился:

– Какого черта? Англичане ходят на свидания с местными девушками, и остальные тоже. Но я не знаю, что делать…, – он покраснел. Тони, лукаво, сказала:

– Здесь очень жарко. Если вы закончили дела, – она кивнула на списки, – я бы выпила лимонада, в кафе. Или холодной риохи…, – глаза у нее были светло-голубые, большие, прозрачные. Петр поймал себя на том, что ему наплевать на бдительность:

– Один раз, – сказал он себе, – один только раз. Никто не догадается. Или не один…, – ему, отчаянно, хотелось прикоснуться губами к длинным, темным ресницам:

– Не один раз, много. Всю жизнь…, – Тони соскочила со стола, они стояли совсем рядом. Девушка была высокой, но все равно, ниже его. Белокурые волосы немного растрепались:

– Подождите внизу, сеньора Антония, – попросил Петр, – я отнесу списки, и мы пойдем в кафе…, – он быстро сгреб документы. Тони застучала каблучками по лестнице. Воронов отправился в канцелярию. Из-за двери товарища Каррильо доносился ядовитый, голос:

– Вы мне предлагаете искать в Мадриде высокого, светловолосого, голубоглазого мужчину, отлично владеющего оружием? Предложили бы сразу искать иголку в стоге сена!

Петр насторожился.

Второй голос гневно возразил:

– Да, я не знаю его имени! Я только знаю, что он немец, и у него в кармане ваше национальное достояние, бесценный рисунок. Он покушался на убийство! Пошлите телеграмму в Валенсию, в конце концов. Вам все подтвердят, сеньор Каррильо! Я приходил сюда вчера ночью, но вас не застал…, – мужчина говорил на бойком испанском языке, но у него был сильный акцент.

– Я был на фронте, – глава комитета охраны порядка чиркнул спичкой, – чего, судя по всему, нельзя сказать о вас. Я не видел ваших документов, и не уверен, что они у вас вообще есть. Вы мне предлагаете напечатать плакаты о розыске, на основании непроверенных сведений…, – дверь задергалась, голоса стали неразборчивыми.

Отдав списки, Петр остановился на лестничной площадке:

– Фон Рабе ищут. Англичане или американцы. У того человека похожий акцент. Надо предупредить немца, он нам нужен. Но как его найти…, – Петр сбежал вниз. Они пошли в кафе у Королевского театра. Тони слушала его рассказы о Москве, о Советском Союзе. Они пили лимонад, а потом заказали бутылку риохи.

Город готовился к празднику, несмотря на осаду. Улицы и дома украсили цветами. Завтра процессия, со статуей Мадонны, шла с Пласа Майор на площадь, к кафедральному собору, на торжественную мессу. Тони лукаво указала на музыкантов: «В Советском Союзе танцуют танго, Петр?»

У него были лазоревые, большие глаза в темных ресницах:

– Танцуют, сеньора, но я много работал. Я не умею…, – Петру совсем не хотелось лгать девушке. Антония объяснила, что у нее много знакомых коммунистов, однако сама девушка к партии не принадлежала. Ей было всего восемнадцать. Петр рисковал должностью, партийным билетом, и даже, наверное, жизнью. Он повторил себе:

– Мне наплевать. Неужели я умру, не узнав, что это такое…, – посмотрев в угол кафе, он заставил себя улыбнуться:

– У меня не было времени научиться, сеньора.

Он, незаметно, взглянул туда еще раз:

– Интересно. Значит, они за нами следили. Пусть сеньора Антония поведет меня в танго. Посмотрим, чем все закончится…, – заиграли «Кумпарситу».

Она прижималась к нему маленькой грудью, у нее были нежные, прохладные пальцы. Приблизив губы к его уху, девушка шепнула, по-русски:

– Товарищ, я тоже коммунист. Товарищ, я должна предупредить, это ловушка…., – Тони услышала смешок в его голосе:

– Я понял, товарищ Антония. Вы не беспокойтесь, я с вами…, – Петр едва не прибавил: «Теперь так будет всегда». Облегченно, закрыв глаза, Тони ощутила его твердую, уверенную руку на талии. Петр едва удержался, чтобы не опустить ладонь ниже. Все складывалось, как нельзя лучше.

Они кружились по залу, переливался аккордеон, звенела скрипка. Петр коснулся губами ее шеи, мимолетно, на одно мгновение. Она откинула голову, щеки запылали, девушка ловко выгнула стройную спину, белокурая голова легла ему на плечо. Петр усмехнулся: «Фон Рабе останется доволен новым агентом, обещаю».

Тони не стала рассказывать Петру о фотографиях. Девушка, за танцем, повторяла:

– Он связан с разведкой, это понятно. Я не хочу в такое встревать. Фон Рабе отдаст фотографии, сегодня ночью. Завтра утром я уеду, в Валенсию, и сяду на корабль. В Мексике, в Америке, меня никто не найдет, ни фон Рабе, ни русские. В Нью-Йорке отнесу рукопись в издательство. Вернусь сюда, если продолжатся бои…, – Тони, все равно, невольно запоминала все, что говорил ей Петр о Советском Союзе.

Он оказался такой же шарманкой, как и остальные. В Барселоне, Тони иногда читала советские газеты. Их привозили в Испанию с кораблями. Она морщилась, пролистывая бесконечные славословия великому Сталину:

– Пуля, метившая в Сталина, метила и в наши сердца. Она должна была пройти миллионы сердец, ибо Сталин есть общее достояние наше, наша слава и честь. На швейной фабрике им. Тинякова стахановцы пальтового цеха внимательно знакомились с обвинительным заключением по делу троцкистко-зиновьевской банды…, – Тони, гневно, швырнула «Правду» в угол комнаты:

– Сталин избавляется от соперников. Какая чушь! Троцкий не состоит на содержании у Гитлера. Шестнадцать человек расстреляно. И это только те, о ком в газете написали. Их ждет большой террор, – поняла Тони. Закурив папироску, она вышла на балкон. В Барселоне стояла осенняя жара, поблескивало море. На углу, ребята с нарукавными повязками ПОУМ перешучивались с девушками:

– Как в Германии, когда Гитлер убил Рема, Штрассера, их сторонников. Ночь длинных ножей. Только, кажется, в Советском Союзе ночь станет вечной…, – взяв тетрадь, Тони начала быстро писать.

Петр говорил о новой Москве, о канале, строящемся от столицы до Волги, о еще одном канале, между Балтийским и Белым морями. Он рассказывал о заводах и фабриках, об освоении Дальнего Востока, о комсомольцах, покоряющих природу. Тони, вздохнула:

– Комсомольцы. Лучше бы признался, сколько заключенных погибло на стройках, сколько крестьян сослано в Сибирь, за то, что они владели землей. Ленин провел реформу, установил новую экономическую политику. Советский Союз мог стать примером для всего мира, образцом социалистического государства, но превратился в вотчину тирана. Сталин ничем не лучше Гитлера…, – Тони сделала вид, что немцы познакомились с ней случайно:

– Я знала, – шептала она Петру, – знала, что они хотят завербовать кого-то из русских. Я согласилась потому, что я коммунист. Я понимаю, вам важно иметь доступ к планам нацистов. И вы мне…, – Тони не закончила, ее щека зарделась:

– Вы мне…, – она заговорила о чем-то другом.

– Я ей нравлюсь…, – он все, никак не мог поверить:

– Нравлюсь. Наплевать, что они сделают фотографии. Расскажу все Науму Исааковичу. Антония разделяет наши идеалы. Мы всегда будем вместе, поедем домой, в Москву…, – Тони, шепотом, призналась, что в квартире стоят камеры и микрофоны. Она ощутила его горячее дыхание:

– Я обещаю, товарищ Антония, нацисты получат то, что хотят. Остальное предоставьте мне…, – он бросил на стол пару купюр. Тони поднялась на цыпочки: «Здесь, на третьем этаже…».

Ночь была звездной, ее глаза блестели, она легко, часто дышала. В арке, ведущей во двор дома, Тони закинула ему руки на шею. С улицы слышались гудки проезжающих машин, играла музыка, неподалеку:

– Один раз, – напомнила себе Тони, – для того, чтобы фон Рабе, оставил меня в покое. Петр не знает, кто я такая, и никогда не узнает. Он и фамилии моей не спрашивал, и я его тоже…, – у него были сухие, ласковые губы, горячие руки. Они быстро поднялись по лестнице на третий этаж. Вручив Тони, ключи от квартиры, при первой встрече, фон Рабе заметил:

– Не забудьте включить свет. Не стройте из себя скромницу. Нам нужны четкие, хорошие кадры.

Все было, понял Петр, как в его снах.

Оказавшись в передней, он забыл, что квартира оборудована техникой, что немцы слушают каждое их слово. Опустившись на колени, он целовал ее ноги, снимая туфли, прикасаясь губами к тонкой, загорелой щиколотке, вдыхая горьковатый аромат. Петр помнил запах, с того дня, когда они столкнулись на лестнице:

В кафе они говорили на испанском языке, но сейчас перешли на английский:

– Тони, иди ко мне, иди сюда…, – он еле вспомнил, что им надо быть в гостиной, еле понимал, что происходит. Она схватила его за руку:

– Сюда, сюда…, – Тони щелкнула рычажком выключателя. Все должно было случиться так, как ей велел фон Рабе. Тони не хотела вызывать у немца никаких подозрений:

– Петр не виноват, – она усадила юношу на стул, – не виноват, что оболванен тираном. Они все оболванены. Когда-нибудь, Советский Союз опомнится, обязательно. Нельзя подвергать его риску. Пусть выполняет задание, а я уеду, исчезну…, – Петр понял, что сны были просто снами.

– Я не мог себе представить…, – положив руки на растрепанную, белокурую голову, он потянул Тони к себе, расстегивая пуговицы кителя, чувствуя ее рядом, теплую, нежную, с длинными, гладкими ногами. Юбка упала на пол, он сбросил пиджак, затрещали пуговицы на рубашке.

Он не знал, что женщины, под военной формой, могут носить шелк. Под шелком все было гладким, обжигающим губы, сладким, как сахар. Он никогда не слышал, как стонет женщина.

Не осталось ничего вокруг, кроме нее. Он целовал белую, нежную шею, сжимая пальцы, комкающие скатерть, слышал ее крик. Он и сам закричал, счастливо, облегченно. Тони оказалась у него на руках, в спальне загорелся свет, он опустил ее на большую кровать. Девушка притянула его к себе, откидываясь на прохладные простыни.

В ванной, она лежала мокрой головой на его плече, счастливо, сонно улыбаясь. Петр, обнимая ее, под водой, вспомнил лихорадочный шепот:

– Сейчас нельзя. Я покажу тебе, что делать. Только осторожно…, – она закусила губу, выгнув спину, стоя на четвереньках. Это было так хорошо, что он, невольно, всхлипнул. Петр наклонил голову, целуя теплую талию, Тони помотала головой:

– Милый, еще, еще…, – постель пахла лавандой. Он прижимал Тони к себе, не в силах отпустить. Петр целовал ее плечи, слыша ровное, размеренное дыхание. Он шептал, по-русски: «Тонечка, я так люблю тебя, Тонечка…»

Микрофоны встроили в спинку кровати, провода шли в соседнюю квартиру. Сидя в наушниках, фон Рабе вопросительно посмотрел на соседа. Коллега написал в блокноте: «Ich liebe dich». Макс, удовлетворенно поднял большой палец вверх. Он посмотрел на часы. Далила должна была покинуть квартиру, как только русский крепко заснет. Макс взял комплект фотографий из Кембриджа. Катушки магнетофона медленно крутились. Они услышали шорох в наушниках. Далила одевалась.

– Я сейчас, – одними губами сказал Макс коллеге, – когда он проснется, надо за ним проследить. Он не знает, где живет Далила, поэтому пойдет к себе, скорее всего. В квартиру, у рынка…, – коллега кивнул.

На лестничной площадке горела одна, тусклая лампа. Антония покуривала папироску. Короткие волосы были еще влажными, капельки воды блестели в электрическом свете. Она застегнула пуговицы на воротнике кителя. Фон Рабе скрыл улыбку:

– Судя по всему, герр Петр на ней живого места не оставил. Я с удовольствием полюбуюсь на фото, и он тоже. Не говоря о подшивке статей леди Антонии. Связь с троцкисткой. Его сразу, как они говорят, поставят к стенке…, – Далила тоже прислонилась к стене:

– Как будто на расстрел пришла, – девушка стояла прямо, развернув плечи, – как будто она в Моабите…, – голубые, прозрачные глаза презрительно посмотрели на Макса. Антония, молча, протянула руку. Она сомкнула пальцы на фото: «Негативы, мистер фон Рабе».

Макс насторожился, но вспомнил, что Далила появилась в кафе без сумки:

– У нее нет оружия. Она меня не пристрелит, побоится. Она знает, что я здесь не один…, – Макс, внезапно, прижал девушку к стене. Она даже не могла пошевелиться:

– Негативы я отдам, когда посчитаю нужным…, – от него пахло табаком, у него были ловкие, цепкие пальцы. Тони попыталась вывернуться:

– Оставьте меня в покое. Вы получили, то, что хотели…, – Макс раздул ноздри:

– Милочка, заткнитесь. Я решаю, что делать…, – сучка вцепилась зубами ему в запястье. Фотографии полетели на пол. Макс ударил ее по лицу, из носа девушки закапала кровь:

– Молчите, – он развернул ее лицом к стене, – я ваш хозяин, и не вздумайте от меня убегать. Я вас найду, и вы об этом пожалеете…, – коленом раздвинув ей ноги, он задрал юбку к пояснице. Тони дернулась, сжав руки в кулаки:

– Если его не убьют русские, то убью я, обещаю. Рано или поздно я его застрелю…, – она почувствовала горячее, липкое у себя на ногах. Фон Рабе застегнулся:

– Поняли, леди Антония? Если нет, я могу повторить. Я могу сдать вас русским. Герр Петр, – он кивнул на дверь квартиры, – вас лично пристрелит, когда узнает, кто вы такая.

Он вытер руку об окровавленное лицо девушки:

– Ведите себя тихо, подчиняйтесь мне…, – фон Рабе ушел. Глубоко выдохнув, девушка собрала фотографии.

– Ему не жить, – зло подумала Тони, спускаясь вниз, – он мертвец. Его ищут и скоро найдут…, – Тони вспомнила фото в руках у Мишеля.

Проскользнув в туалет открытого кафе, девушка вымыла лицо. В маленьком зеркале отражались растрепанные волосы, круги под глазами:

– Кузен Мишель в Валенсии…, – девушка помотала головой:

– Нет, нет, он мне отказал. Ты встретишь человека, который тебя полюбит, и ты полюбишь его…, – закрывшись в хлипкой кабинке, Тони закурила. Унитаза здесь не было, только выложенная плиткой дырка в полу. Она медленно, методично рвала фотографии на мелкие кусочки:

– Когда это случится, я все расскажу. Он меня будет любить, он поймет…, – Тони дергала за цепочку, пока не увидела, что все обрывки исчезли.

Тщательно вымыв руки, она пошла домой.

– Изабелле объясню, что возвращаюсь в Барселону…, – на Пасео дель Прадо девушка услышала, шелест каштанов, под ветром:

– Сяду на первый поезд, в Валенсию, а оттуда в Мексику…, – она, обессилено, прислонилась к стволу дерева.

Наверху сверкал Млечный Путь:

– Мы обсуждали московские процессы, с Джорджем, в Барселоне. Он удивлялся, что обвиняемые признавались в несуществующих преступлениях…, – Тони горько улыбнулась:

– Иногда тебе угрожают чем-то, чего ты не можешь перенести, о чем не можешь подумать. Тогда ты говоришь:

– Не делайте этого со мной, сделайте с кем-нибудь другим…, – она подышала, вспомнив лазоревые глаза Петра.

Ей в голову пришли слова песенки, которую Тони выучила девочкой, в скаутском отряде:

Underneath the spreading chestnut tree I loved him and he loved me…

Она шепнула:

Под развесистым каштаном Продали средь бела дня, Я тебя, а ты меня… -

Тони съехала вниз, на брусчатку бульвара:

– Фон Рабе прав. Петр отдаст меня немцам, когда узнает, кто я такая. Надо забыть о нем, навсегда. Я так и сделаю. И я его отдам, чтобы спасти свою жизнь.

Тони подняла голову. В звездном небе слышался шум самолетных моторов. Проводив глазами республиканские истребители, девушка нашла в кармане кителя ключи. Пора было собираться. Тони хотела попасть на первый утренний поезд.

Утром бойцам батальона Тельмана разрешили отправиться в Мадрид. Они занимали окопы рядом с университетом. Франкисты отошли дальше, к западу. Товарищ Ренн, командир батальона, на поверке, сказал:

– Оставим дежурных, из каждой роты, а остальные…, – немец повел рукой в сторону города, – получают увольнительную, до полуночи.

У Ренна была отличная выправка. Во время войны он служил офицером в королевском саксонском лейб-гренадерском полку. Немцы рассказали англичанам, что Ренн происходил из старой, аристократической семьи. Его отец служил воспитателем у саксонских принцев. Командира, когда-то, звали Арнольд Фридрих Фит фон Гольсенау. Сменив имя, он отказался от титула, когда вступил в партию. И он, и комиссар батальона, товарищ Бредель, прошли через арест и превентивное заключение в концлагере. Многие бойцы батальона, где служил Джон Брэдли, знали, что такое тюрьма и Дахау. Немцы о таком говорить не любили. Джон, конечно, их и не расспрашивал.

Он обслуживал несколько танков и автомобили, приданные батальону, старые рено и форды. Ребята знали, что Джон не коммунист, но здесь воевали, разные люди. У них были немцы, англичане и русские. Советские ребята, пригнавшие в Мадрид танки, обучали бойцов управлению машинами.

Джон успел побывать за рычагами Т-26. Вечером он сидел, привалившись к закопченной стене университета, тяжело дыша. Рядом опустился командир его танка. Русский не понимал английского языка, в бою они объяснялись на пальцах. Джон не хотел показывать свое знание русского. В беспрерывном грохоте, чувствуя, как трясется, броня, в запахе гари, юноша успел подумать:

– Слова незнакомые, те, что он кричит. Мистер Энтони нас такому не учил…, – потом Джон узнал, что они означают. Вдалеке, на горизонте, догорали расстрелянные итальянские танки. Над разоренным университетским парком стелился тяжелый, черный дым. Бой начался в шесть утра. Ребята с передовой подняли батальон, в окопах франкистов начиналось движение. Над пробитыми снарядами, черепичными крышами университетских зданий, играл багровый закат.

Они с русским оказались тезками. Офицер на вид, был только немного старше Джона. Они передавали друг другу русскую папиросу. Джон морщился, ссадина на лице болела. Он ободрал щеку о край танкового люка, вытаскивая из машины раненого стрелка, передавая его санитарам. Русский потрепал его по плечу: «Молодец». Джон, невольно, улыбнулся: «Gracias, camarada».

– Первый бой…, – Джон стоял, в ряду других бойцов:

– С тех пор, сколько их было. Я здесь вторую неделю, и только вчера настало затишье.

Отец вызвал его из Кембриджа, когда пришло письмо от сестры. По телефону отец сказал, что хочет видеть его в Лондоне, немедленно. Ведя машину в столицу, Джон думал, что объявился немец, фон Рабе, следивший за лабораторией Резерфорда. Однако все оказалось хуже.

– Если может быть хуже…, – Джон вертел письмо с испанскими марками:

– Я виноват, я за ней не уследил. Но Тони сказала, что уезжает в Манчестер…, – отец сидел на подоконнике, покашливая, затягиваясь сигаретой, разглядывая купол собора святого Павла.

– Документы на столе, – коротко сказал он, – отплываешь из Плимута, послезавтра. Я бы тебя на самолете отправил, – поднявшись, герцог прошелся по голым половицам кабинета, – но сейчас ничего под рукой нет. За Кембридж не беспокойся, я туда пошлю человека. Как Констанца? – отец, зорко, посмотрел на Джона. Юноша, растерянно, сказал:

– Работает. Папа, – он замялся, – я ничего не знал, правда. Тони мне не говорила…

Он, впервые, заметил темные круги под глазами отца. Герцог носил старый, твидовый пиджак, с заплатками на локтях, потрепанный пуловер. Джон, отчего-то, положил ладонь на оправленный в медь клык, у себя на шее. Остановившись рядом, отец обнял его за плечи:

– Не знал, конечно. Да и кто бы мог знать…, – он поморщился, как от боли:

– В общем, рыбаки тебя высадят на северном побережье, на республиканской территории. Доберешься до Барселоны, найдешь Тони, привезешь ее домой. Сам не погибни только, – коротко усмехнулся отец:

– Шучу. Ты у нас человек осторожный, весь в меня. Майор Кроу там сейчас…, – он достал из кармана пиджака письмо:

– Теодор пишет, что Мишеля тоже в Мадрид отправили, музей Прадо эвакуировать…, – герцог передал сыну паспорт: «Согласно семейной традиции. Ты с двенадцати лет машину водишь, в технике разбираешься».

В Барселоне Тони не оказалось. Потолкавшись в штабах анархистов и ПОУМ, Джон выяснил, что сеньора Антония отправилась в Мадрид. Он пришел с профсоюзным билетом и удостоверением члена лейбористской партии в бараки Ленина. Через три дня, Джон сидел за рулем грузовика. Машина везла в Мадрид пушки и артиллерийские снаряды. Юноша надеялся, что в столице ему удастся найти сестру, однако, приехав с оружием в батальон Тельмана, он остался на позициях. Невозможно было бросать товарищей на передовой. Джон и не собирался такого делать.

– У католиков сегодня праздник, – сказал Ренн по-немецки. Командир перевел свои слова на английский, со скрипучим акцентом:

– Атак со стороны мятежников не ожидается. Съездите в город, – Ренн, неожиданно рассмеялся, – погуляйте, с девушками познакомьтесь…, – в Барселоне, Джон, исподтишка любовался испанками, но одергивал себя:

– Ты здесь не для такого. Найдешь Тони, доставишь ее в Англию. Папа ее запрет в Банбери, в компании с полицейским постом…, – Джон наливал бензин в старый форд, куда собиралось набиться, по меньшей мере, десять человек. Ренн разрешил взять батальонные машины:

– Пешком вы только к вечеру до Мадрида доберетесь.

Юноша вытер руки тряпкой:

– Как она может? Папе шестой десяток, у него виски седые. Он все нам отдал, один нас воспитывал, и не только нас, и Стивена с Констанцей. И Питера…, – Джон, в сердцах, сплюнул на землю:

– Мерзавец здесь не появится, хотя он и фашист. Он шкуру бережет…, – шествие штурмовиков Мосли по Кейбл-стрит закончилось, когда жители Уайтчепеля встретили их на баррикадах. Отец, весело, заметил:

– Избиратели тети Юджинии не подвели. Полиция пыталась навести порядок, – он развел руками, – на разрешенном мероприятии, но что-то мне подсказывает, сэру Мосли недолго осталось маршировать по Лондону в униформе, – кузена Питера, как понял Джон, в Уайтчепеле не было.

– Шкуру бережет, мерзавец…, – Джон завел форд. Юноша крикнул бойцам, курившим у входа в университет: «Машина подана!». Утро стояло отличное, солнечное, небо было совершенно пустым.

– Ни облачка, – Джон поднял голову, – ноябрь, а такая жара. Я здесь загорел…, – каждый день, стоя в очереди к зеркалам в университетском туалете, с бритвой, он думал:

– У меня лицо неприметное, как у папы. Стивен красавец, и Наримуне тоже. Не говоря о парижских кузенах, те в кино сниматься могут.

Они делали больше шестидесяти миль в час, в лицо бил теплый ветер. Джон затянул, высоким тенором:

It's a long way to Tipperary, It's a long way to go. It's a long way to Tipperary To the sweetest girl I know!

Гитару он сюда не привез, но в батальоне в них не было недостатка. Джон успел выучить и немецкие песни, и даже русский «Авиамарш».

Goodbye, Piccadilly

Farewell, Leicester Square! – подхватили англичане.

Джон решил:

– Сначала схожу на Пласа Майор, откуда шествие начинается. Тони, скорее всего, там окажется. Она журналист, она такого не пропустит…, – навстречу ехал форд-кабриолет. В облаке пыли Джон увидел водителя, молодого, в круглых очках:

– Лицо очень знакомое. Наверное, я его в Барселоне встречал…, – в центре города, Джон велел приятелям: «Смотрите в оба. С парковкой сегодня будет плохо». Они, наконец, приткнули машину в каком-то дворе. Колокола звенели, люди шли с цветами. Джон проводил глазами высокую, красивую темноволосую девушку:

– Запомните, где машина стоит. Я вас по всем городским кафе искать не собираюсь, тем более, навеселе…, – в батальоне ввели сухой закон, но на увольнительные он не распространялся.

– Мне даже вина не выпить…, – Джон нашел девушку, но опять потерял ее из виду. Пласа Майор была запружена людьми. На носилках, колыхались статуи Мадонны. Пожилые женщины пришли в пышных юбках и кружевных мантильях. Над площадью плыли удары колоколов. Изабелла поднялась на цыпочки:

– Я ему сказала, чтобы стоял у статуи короля Филиппа. Правильно, столько людей, что немудрено, разминуться…, – Изабелла, утром, нашла на кухне записку от леди Антонии. Девушка уехала в Барселону. Герцогиня покраснела:

– Она ни о чем не подозревала. Она очень деликатная, конечно…, – достав бутылку хорошего вина, она перестелила постель, вдыхая запах лаванды. У Стивена сегодня был свободный от полетов день:

– И ночь тоже…, – девушка остановилась, с простынями в руках, – я не хочу больше ждать, не могу…, – она перекрестилась:

– Святая Мадонна, блаженная Елизавета, простите меня. Но мы любим, друг друга…, – завидев Изабеллу, Стивен пошел ей навстречу.

Она надела шелковое, ниже колена платье, гранатового цвета, на белой шее переливался тонкий, золотой крестик. Изабелла помахала, проталкиваясь через толпу.

Джон, открыв рот, смотрел на медленно двигающуюся процессию. Сквозь колокольный звон, он услышал какой-то звук, далекий, жужжащий, становящийся сильнее. Подняв голову, он увидел черные точки в голубом небе. Джон, даже не думая, закричал: «Воздух!»

Стивен успел ощутить пожатие теплой руки. Изабелла, внезапно, толкнула его на землю. Он вспомнил темную гостиную в квартире, легкое дыхание рядом.

– Мы думали, что франкисты не поднимут самолеты…, – он попытался перевернуться, защитить ее своим телом, прижать к булыжникам площади.

Загрохотали бомбы. Три юнкерса пронеслись над Пласа-Майор, прицельно расстреливая бегущих людей. Джон заметил черные кресты на крыльях. В голове зазвенело, она стала легкой.

– Контузия, – юноша почувствовал тянущую боль в затылке, – папа рассказывал, его ранило и контузило, в начале войны. Осенью четырнадцатого. Ему дали отпуск, а я родился летом пятнадцатого. Потом его под Ипром газами отравило…, – вокруг все гудело. Казалось, еще били колокола.

Джон заставил себя открыть глаза. Вокруг валялись расколотые, окровавленные куски статуй, растоптанные цветы. Юноша закашлялся. Над Пласа Майор висела белая, каменная пыль. Рядом бился отчаянный, женский крик, кто-то стонал. Джон сделал несколько шагов, среди неподвижно лежащих людей.

– Будьте вы прокляты, – повторяла женщина, – прокляты, убийцы, фашисты…, – раненый полз, оставляя за собой кровавый след. Мужчина стоял на коленях, спиной к нему, раскачиваясь. Джон услышал хриплый, низкий вой:

– Нет, нет, Господи, я прошу тебя, не надо…, – Джон замер, посмотрев в лазоревые глаза. Кузен, казалось, не узнавал его. Он плакал, удерживая в руках тело. Джон понял:

– Девушка, что я видел. Она была жива, а теперь…, – темные волосы покрыла каменная пыль. Джон подумал: «Будто поседела». Он глядел на кровь, текущую по рукам кузена, на изуродованную осколком голову девушки. Стивен поднялся и пошел куда-то, обнимая ее, неразборчиво бормоча. Джон, было, хотел догнать его, но пошатнулся и упал. Перед глазами встала пелена. Бил колокол, свистели пули, Джон опять заметил черные кресты на крыльях истребителей, проносящихся над площадью. Жалобно застонав, он потерял сознание.

Высокий, светловолосый, изящный молодой человек с утра обосновался в кафе, у рынка Сан-Мигуэль. Республиканские флаги на углах улиц приспустили. Ветер колыхал траурные банты. Согласно спешно напечатанным плакатам, при вчерашнем налете погибло более семидесяти человек. Около двухсот, было ранено. Максу очень не понравилось, что дом на бульваре Пасео дель Прадо, где обреталась леди Антония, оказался разрушенным. Он прошелся по улице вечером, после бомбежки. От здания остались одни руины, на булыжнике валялись обгорелые куски мебели. Кровь на тротуарах замыли. Большой каштан, напротив, дымился. Дерево раскололо на две части.

У легиона «Кондор» имелись координаты зданий в Мадриде, считавшихся нужными для оперативной деятельности. Макс, недовольно, закурил сигарету:

– Не скажешь им ничего. Люфтваффе есть Люфтваффе. Начнут объяснять, что при воздушном налете невозможно избежать, как они говорят, косвенного ущерба.

Косвенным ущербом могла стать леди Антония. Максу это было совсем не по душе. Его люди, осторожно, проверили мадридские госпитали. Среди раненых девушка не числилась, однако такое, ничего не значило.

– Ладно, – сказал себе Макс, – если она выжила, я ее найду.

Негативы, он уничтожать не собирался. Кембриджские снимки остались в Берлине, а мадридские были у него в кармане. Фотографии отпечатали утром. Проснувшись, русский дошел, как и предполагал Макс, до своей квартиры.

– Конечно, – размышлял гауптштурмфюрер, – они говорили в кафе, когда танцевали. На квартире она ничего подозрительного не выболтала, не сказала свою фамилию. Но Муха узнает от меня о леди Холланд. Не думаю, что за танго она ему что-то шептала, кроме милых глупостей. Леди Антония понимала, что не стоит ей себя выдавать…, – смерть Далилы ничего не меняла. Увидев фотографии, советские немедленно бы арестовали Муху.

Макс увидел русского, в республиканской форме. Юноша вышел из подъезда дома, где большевики, как подозревал фон Рабе, оборудовали безопасную квартиру.

Когда Петр проснулся, Антонии рядом не оказалось. Он понимал, что девушка не оставила записку, из соображений безопасности. Сбитая постель пахла лавандой, на подушке Петр заметил белокурые волоски. Он лежал, закинув руку за голову, куря папиросу:

– Я ее найду, обязательно. Найду и увезу в Советский Союз. Она наша девушка, коммунистка. Мы всегда останемся вместе…, – Петр понимал, что сейчас его тоже могут фотографировать, но не выдержал, и поднес к губам белокурый волос: «Тонечка…». Он вспомнил лихорадочный, быстрый шепот:

– Хорошо, так хорошо, милый…, – Петр улыбнулся:

– Она мне не откажет. Я люблю ее, и она тоже любит меня, я уверен. Ей надо было уйти, чтобы не подвергать меня опасности…, – по дороге домой, на рассвете, Петр заметил, что за ним следят. Он скрылся в подъезде: «Подожду, когда появится герр фон Рабе, собственной персоной».

Во время бомбежки Петр был в штабе мадридского фронта. Стекла в здании вылетели, но никто не пострадал. Он пришел на Пласа Майор, когда на площади стояли санитарные машины:

– А если она была здесь…, – испуганно подумал Петр:

– Но как ее найти, я даже фамилии ее не знаю…, – телефонная линия с Барахасом была нарушена. Петр дозвонился Эйтингону только вечером. Он коротко сказал, что немцы вступили в контакт, и он ожидает встречи с фон Рабе. Эйтингон хохотнул:

– Молодец, доложишь все подробно. У нас здесь…, – Наум Исаакович сочно выматерился:

– У нашего приятеля, майора Кроу, невеста при налете погибла. Я сказал Соколу, что в таком состоянии его и надо вербовать. Он не понимает, что вокруг происходит. Хорошо, конечно, что Сокол его водкой поил…, – слышно было, как Эйтингон закуривает:

– Но такого мало. Достаточно было просто немного нажать, что называется. Товарищ Янсон меня по матери послал. Улетел, с англичанами, бомбить аэродром франкистов. Не запретишь ему…, – Эйтингон, опять, выругался: «Хотя бы у тебя хорошие новости, Петр».

– Хорошие новости…, – Петр оглядел узкую улицу, кафе на углу.

Фон Рабе покуривал, вольготно раскинувшись в плетеном кресле. На рукаве пиджака немца красовалась трехцветная повязка республиканцев. Товарищ Каррильо уехал на фронт, но, насколько знал Петр, плакатов о розыске фон Рабе пока не печатали. Оставалось неизвестным, с кем говорил Каррильо. Воронов повторил себе:

– Англичане или американцы. Здесь есть шпионы западных стран, несомненно. Они хотят завербовать советских специалистов…, – проходя мимо столика фон Рабе, Петр услышал низкий, тихий голос:

– Сеньор, у меня есть информация, которая может оказаться для вас полезной…, – юноша обернулся, лазоревые глаза спокойно взглянули на него: «Я не знаю, кто вы такой».

– Я вам представлюсь, – пообещал фон Рабе, – непременно. Здесь неудобно говорить…, – он кивнул в сторону Королевского театра: «Встреча не займет много времени, обещаю». Они оказались у дома, знакомого русскому. Фон Рабе заметил, что юноша побледнел:

– Я не понимаю…, – он положил руку на карман кителя. Макс шепнул:

– Не надо доставать оружие, сеньор Петр. Подобное не в ваших интересах, поверьте…, – они поднялись на третий этаж, Макс открыл дверь квартиры:

– Планировка, вам, кажется, знакома. Гостиную найдете сами…, – в глазах русского метался страх.

Макс, невольно, потянул носом. Ему показалось, что в квартире, до сих пор, пахнет лавандой.

– Садитесь, сеньор Петр…, – он поставил перед юношей пепельницу и положил пачку немецких сигарет. Молодой человек вздрогнул:

– У меня есть…, – рука поползла в карман. Макс навел на него вальтер:

– Я вам не советовал совершать необдуманные поступки, сеньор Петр. Или товарищ Петр…, – он вынул из конверта фотографии. Гауптштурмфюрер остался довольным. Снимки получились отличного качества. Записи с микрофонов тоже оказались прекрасными. Макс подошел к магнетофону. Прибор, утром, водрузили рядом с радио. Фон Рабе нажал кнопку.

– Кажется, все происходило здесь…,– задумчиво сказал Макс, слушая женский крик: «Еще, еще…, Я хочу тебя, так хочу…». Русский не отводил глаз от фотографий.

– За столом…, – Макс наклонился над его плечом:

– И на стуле, и на кровати. Интересные снимки из ванной. За такие фото любой порнографический журнал заплатит хорошие деньги. Между прочим, – фон Рабе покашлял, – в Америке, во многих штатах, подобные практики наказываются тюрьмой. А как с этим обстоит дело в Советском Союзе? – он перемотал пленку на магнетофоне.

– Тонечка, – услышали они шепот, – я люблю тебя, Тонечка…, – у русского тряслись губы. Он попытался встать:

– Можете отправлять фото, куда хотите, – сеньор Петр откинул голову:

– Нет никакого преступления в том, что мужчина и женщина…, – Макс положил ему руку на плечо:

– Не торопитесь, товарищ Петр. Смотря, какая женщина…, – заставив юношу сесть, он отдал ему папку со статьями леди Антонии.

– Вы знаете языки, – небрежно заметил Макс, – разберетесь. Здесь и снимок имеется…, – он, ловким жестом, подсунул Петру вырезку из Freedom, – думаю, вам хорошо знакомо лицо девушки. И тело тоже…, – он рассмеялся. Freedom была органом британских анархистов.

Петр не верил своим глазам. С фото на него смотрела Тонечка, как он называл, про себя девушку. Она стояла на трибуне, под черным флагом анархистов. В подписи говорилось: «Антония Холланд выступает на собрании партии».

– Холланд, – одними губами, незаметно, прошептал Петр. Он знал, что запомнит ее имя, навсегда.

– Газеты ПОУМ, из Барселоны, – Макс расхаживал по гостиной, – тоже очень интересное чтение, товарищ Петр. Вы, в «Правде», пишете, что Троцкий и его банда находятся на содержании у нацистов. Мы читаем ваши публикации, – Макс поднял бровь:

– Мне кажется, – гауптштурмфюрер пощелкал пальцами, – все очень, как бы сказать, сходится. Связь с поклонницей Троцкого. У вас за такое недавно шестнадцать человек расстреляли. Несомненно, – он упер руки в стол, – вы тоже, товарищ Петр, получаете задания от шпионского центра в Мехико…, – Воронов слушал и не слышал его. Он знал, что Тонечка ошибается.

– Она молода, – сказал себе Воронов, – ей восемнадцать лет. Она запуталась. Когда мы с ней встретимся, я обязательно раскрою ей глаза. Она полюбит товарища Сталина, поймет, что именно он является лидером мирового коммунизма…, – Эйтингону о Тони рассказывать было нельзя. Как бы хорошо начальство не относилось к Петру, подобных ошибок не прощали. Он бы никогда не смог доказать своей невиновности.

– Даже Иосиф Виссарионович мне не поверит…, – горько подумал Петр, – но нельзя ничего скрывать от партии.

Он разозлился:

– Кукушка скрывала своего отца, американца. Зря, что ли, документы в запечатанном конверте лежали? Иосиф Виссарионович, правда, сказал, что партия знала о Горовице, но все равно…, – Петр поднял лазоревые глаза: «Что вы хотите?»

– Слышу голос разумного человека, – одобрительно отозвался фон Рабе: «Я сварю кофе, и мы с вами подробно поговорим, товарищ Петр».

Воронов уходил с квартиры с адресом безопасного ящика, в Париже, куда надо было отправлять письма. Фон Рабе пообещал, что его найдут, в Москве. Макс провожал взглядом спину Мухи:

– Очень хорошо. Он, все, что угодно сделает, только бы фотографии не попали в руки его начальства, в Москве. Будет поставлять сведения…, – Муха сказал, что у республиканцев есть приметы высокого, светловолосого немца. Макс, про себя выругался:

– В музее я представлялся французом. Неужели парень выжил? Но как? Я совершенно точно его застрелил. Ладно, – он оглядел квартиру, – хватит здесь болтаться. Ребята присмотрят за Мухой. Мне пора заняться фрейлейн Констанцей, и ее работой на благо рейха. Моей будущей женой, – Макс, почувствовал, что улыбается.

Петр встречался с Эйтингоном в штабе мадридского фронта. Он придумал историю о своей вербовке, о том, что он позволил себе изобразить пьяного.

Воронов шел, повторяя себе:

– Если все это правда, то они, действительно, держат меня в руках…, – Петр поднял голову. В небе барражировали самолеты:

– Я найду Тонечку. Это просто комбинация нацистов, ее оболгали. Иначе быть не может. Мы навсегда останемся вместе, – посмотрев на часы, Воронов прибавил шаг.

Добровольца Джона Брэдли отпустили из госпиталя спустя сутки после воздушного налета. Он очнулся еще в санитарной машине. Джон не был ранен, но врач сказал, что за всеми контуженными положено наблюдать, в течение дня. Джон лежал в большой палате. В темном окне гуляли лучи прожекторов. Иногда они скрещивались, в белом свете он видел силуэт истребителя. Летчики патрулировали Мадрид. Вечером, издалека, донесся грохот артиллерийских орудий. Джон подозревал, что войска республиканцев пошли в атаку, поддерживаемые авиацией:

– А я здесь сижу. А если…, – он приподнялся на узкой койке, – если Тони была на Пласа Майор? Я слышал, в приемном покое, больше семидесяти человек погибло. И кузен Стивен, надо его найти…, – Джон помнил остановившиеся, лазоревые глаза, слезы, текущие по загорелому лицу. Утром юноша, решительно, заявил, что чувствует себя отлично, голова у него не болит, и не кружится. Он, Джон Брэдли, должен был вернуться к месту службы, в батальон Тельмана.

Поводив у него перед глазами пальцем, врач заставил Джона пройти от стола к табуретке: «Что с вами делать, сеньор? Выписывайтесь».

В госпитале Тони не оказалось.

Джон проверил вывешенные внизу списки убитых и раненых. Многие в них значились без фамилий, просто с приметами. На праздник люди пришли без документов, без документов их убили.

Заметив очередь, тянущуюся по лестнице вниз, Джон вздохнул. Перед ним стояли родственники людей, не вернувшихся с Пласа Майор. В подвале размещался морг. Белокурая девушка в списках не значилась. Джон, все равно, решил поехать в Барахас и увидеть Стивена.

Оказавшись на улице, юноша понял, что юнкерсы бомбили не только центральную площадь. Джон шел мимо разрушенных домов, огибая куски черепицы, валявшиеся на земле. Он лукавил, сказав доктору, что у него не болит голова. Затылок еще ныл.

Зайдя в первое попавшееся кафе, юноша попросил крепкого кофе, без сахара. На улице было шумно, грохотали грузовики с добровольцами. Джон выпил кофе у стойки, покуривая сигарету, слушая последние известия по радио. На вокзал Аточа пришло три поезда с бойцами. Республиканская авиация вечером и ночью атаковала аэродромы и позиции франкистов. Истребители сбили три юнкерса, потеряв две машины.

– А если Стивен…, – испуганно, подумал, Джон:

– Он не станет, после такого, садиться за штурвал…, – пожилой хозяин, молча, протирал стаканы:

– Пусть немцы горят в аду, – наконец, заметил он, – Гитлер, и его подручные. Стрелять в невинных людей, в детей. Да хранят Иисус и все святые души убиенных мучеников, – он перекрестился. Джон кивнул: «Аминь». Машина, как ни странно, не пострадала. Джон нашел ее в том же дворе, где и оставил. Ребята, те из них, кто выжил, мрачно поправил себя Джон, либо лежали в госпиталях, либо сами добрались до университетского квартала.

Он вел форд на север, думая, что кузен Мишель тоже в городе. Музей Прадо легион «Кондор» не тронул, но кузен мог быть на площади, где вчера собралась половина Мадрида. Джона, несколько раз останавливали, проверяя документы. Он выехал на северную дорогу, когда солнце припекало. Джон вспоминал темноволосого юношу, в круглых очках, которого он видел за рулем форда-кабриолета:

– Очень знакомое лицо. Может быть, папа мне его показывал, в Лондоне, в досье. Итальянец, наверное, или франкист. На немца он не похож…, – Джон остановил машину перед воротами аэродрома. На заросшем травой поле стояли только старые, французские машины. Все чато были в воздухе. Джон протянул охранникам удостоверение бойца интербригад:

– Я с донесением, из батальона Тельмана. Для майора Стивена Кроу. Меня товарищ Ренн послал, наш командир, – добавил Джон. Он не хотел представляться родственником Стивена. Джон был здесь с чужими документами, ему совсем не улыбалось подводить кузена.

– Куэрво в небе, – охранник указал пальцем вверх: «Еще с утра. Ждите».

Джон закурил папироску:

– Все-таки полетел. Кто же эта девушка вчера была? Наверное, он ее здесь встретил. Бедный Стивен…, – двое мужчин прогуливались у деревянного домика диспетчеров.

Третий, в летном комбинезоне и шлеме, сидел, привалившись к колесу французского истребителя. У него была темно-рыжая, ухоженная борода. Он, недовольно, покусывал травинку.

Когда до Барахаса дошли вести о налете, Янсон поднял в воздух звено истребителей. Догнав «Кондор», они успели сбить один юнкерс, но и сами потеряли машину. Вылезая из кабины, Янсон заметил Эйтингона. Котов стоял у края поля, засунув руки в карманы пиджака. Завидев Янсона, он усмехнулся:

– Твой приятель из города приехал, Сокол. У него невеста на площади погибла. Пойди, поговори с ним…, – Янсон застал майора Кроу в комнате, где жили летчики. Англичанин сидел на койке, опустив руки на колени, раскачиваясь. Янсон смотрел на следы крови у него под ногтями, припорошенные каменной пылью волосы.

– Я сейчас, Стивен, – тихо сказал Янсон, – сейчас вернусь.

Он принес майору бутылку водки. Теодор не отходил от него, пока Стивен не выплакался. Он оставил невесту в морге:

– Дом ее тоже разбили. Моя кузина погибла…, Никого, никого не осталось…, – мальчик, как его про себя называл Янсон, уткнулся лицом ему в плечо:

– Дайте мне взлететь, мистер Янсон. Я не могу, я должен…, – Янсон никаких полетов не разрешил. После бутылки водки и пары стаканов виски, он велел майору спать:

– Я на твоей машине полечу, – Янсон, как ребенка, погладил его по голове: «Обещаю, что к твоим воронам, добавится звезда».

Летчики вернулись с ночной бомбежки аэродрома франкистов, с двумя сбитыми юнкерсами. Один из самолетов числился за Янсоном. Было за полночь, однако он сам нарисовал на фюзеляже, рядом с тремя черными воронами, алую звезду. Увидев ее, майор Кроу кивнул: «Вернусь еще с одной»

– И не остановить его, – Янсон смотрел в небо:

– Впрочем, кажется, он выправился немного, после вчерашнего.

На аэродроме было тихо, пахло бензином и нагретой травой, трещали кузнечики. На земле остался Янсон и еще несколько летчиков. Все остальные были в патруле.

Он вздохнул:

– Как бы я себя повел, если бы Анну, на моих глазах убили? Анну, или Марту. Не хочу думать о таком, – Янсон говорил себе, что его подозрения ничем не оправданы. Анна была чиста перед партией. Он ожидал увидеть жену и дочь зимой, в Цюрихе:

– Я Эйтингона, по матери, послал, – внезапно рассердился Янсон, – и правильно сделал. Майор Кроу вчера только и мог, что плакать. Он бы не понял, что я ему говорю…, – Янсон заметил черную точку на горизонте. Самолет шел с запада.

Наум Исаакович Эйтингон остался доволен. При встрече в штабе, Петр подробно рассказал о графе фон Рабе. Воронов рассмеялся:

– Надо готовить дезинформацию, Наум Исаакович. Всего лишь, стоило изобразить пьяного. Фон Рабе ко мне подсел, в кафе…, – лазоревые глаза юноши были спокойными, безмятежными:

– Немцы меня собираются Мухой звать. Даже обидно, я рассчитывал на что-то более, героическое…, – они сидели на подоконнике, в отведенном для советских специалистов кабинете, держа фаянсовые чашки с кофе:

– После налета, – задумчиво сказал Эйтингон, – нацистов здесь еще больше возненавидят. Такое нам на руку. Что касается имен…, – он протянул Воронову расшифрованную радиограмму из Москвы, – Сокол улетает. Вечером препроводишь его в Барселону. Разумеется, – Эйтингон, щелчком, выбросил окурок на улицу, – пока говорить ничего не стоит. Отзывают для доклада, как и Кукушку. Окажется в Москве, – генерал Котов ощерил зубы, – и сам все поймет. Кукушка, думаю, тоже поняла, хотя нам не сообщали, что с ней…, – Петр был уверен, что Кукушку, по возвращении в Москву, расстреляли.

Янсон, правда, показывал ему радиограмму от жены, но Воронов знал, что текст мог написать кто угодно, из коллег, на Лубянке. Эйтингон хмыкнул:

– На процесс его выводить не собираются. Он мелкая сошка, связной Троцкого. Думаю, они оба, с гражданской войны, продались с потрохами мерзавцу. Твой брат, судя по всему, на Дальний Восток полетит. Японцы скоро к нам полезут.

– И обломают зубы, – весело отозвался Петр. Горский, то есть Горовиц, сражался на Дальнем Востоке, комиссаром у Блюхера:

– Когда Горский бежал из тюрьмы, вместе с отцом, он через Америку до Европы добирался. Отец в подполье ушел, а Горский был в Японии…, – говоря с Эйтингоном, Петр заставлял себя улыбаться. Он все время думал о Тонечке. Воронов обрадовался, услышав, что сопровождает Янсона в Барселону:

– Если она писала для газет ПОУМ, она могла туда уехать. Я ее отыщу, обязательно. Я объясню, что она ошибается, что я ее люблю…, – Петр вспоминал ее поцелуи, нежные руки, белокурую голову, лежавшую у него на плече.

Янсон что-то кричал. Эйтингон взял бинокль. Возвращающийся истребитель горел. На фюзеляже виднелись черные птицы и алая, пятиконечная звезда. За самолетом неслись два юнкерса. Даже отсюда они заметили кресты на крыльях.

Джон привстал, сжав кулаки:

– У них есть самолеты. Неужели они не помогут…, – рыжебородый летчик приказал, по-русски: «По машинам, все!». Джон посмотрел в сторону тех двоих. Человек в потрепанной кепке улыбался. Юноша, в республиканской форме, наклонился к его уху.

– Он на кузена Стивена похож, – понял Джон, – наверное, его ровесник…, – юнкерсы висели на хвосте у чато, не давая ему сесть. Истребители кружили в жарком, синем небе. Эйтингон, выслушал Петра: «Незачем волноваться. Пусть взлетит. В последний раз, так сказать».

Он помахал Янсону. Сокол забрался в кабину французского истребителя: «Удачи, Теодор Янович!». Сокол поднял большой палец вверх. Самолеты уходили в небо, один за другим.

– Все будет хорошо, – облегченно подумал Джон. Один из охранников закричал: «Смотрите!»

Горящий самолет держался, на одном крыле, из-за горизонта выскочили еще три юнкерса. Джон сжал в пальцах клык на шее. Он облизал засохшие губы:

– Господи, пожалуйста, помоги. Я носил вас на орлиных крыльях, и принес вас к Себе. Пожалуйста…, – французский самолет, попав под огонь юнкерса, вспыхнул ярким цветком. Джон отвернулся: «Не могу смотреть».

Сверху слышался рев моторов, раздался взрыв. Чато все еще горел, но, выправившись, уходил от юнкерсов. Еще один французский самолет завис рядом. Затрещали пулеметы. Обломки сбитого истребителя, оставляя за собой пелену дыма, падали на свежую, зеленую, траву аэродрома.

Глаза Янсону заливал пот. Французские истребители были тихоходными, старыми. Юнкерсы, штурмовики, превосходили их по скорости и маневренности. За штурвалами сидели лучшие пилоты Люфтваффе.

Крыло у истребителя майора Кроу горело, однако пилот все равно стрелял. Чато оснащали четырьмя пулеметами Максима, приспособленными для авиационных нужд, с запасом в три тысячи патронов. Янсон видел, как взорвался истребитель, однако велел себе не думать об этом.

Их осталось четверо, вместе с чато, против пяти юнкерсов. В небе метался рев моторов и звуки пулеметных выстрелов. Скосив глаза на ребят, он быстро выбросил два пальца вверх. Янсон хотел, чтобы две оставшиеся французские машины отвлекли самолеты немцев.

Он надеялся, что вместе с майором Кроу справится с оставшимися тремя. Янсон заметил брызги крови на плексигласе кабины одного из юнкерсов.

– Так тебе и надо, – злорадно подумал Сокол. Немецкий летчик бессильно скорчился над штурвалом.

– Мальчик молодец. На горящей машине справляется, противника сбил…, – потеряв управление, юнкерс задымился. Чато, разгоняясь, разворачивался. Ребята, пулеметными очередями, отгоняли юнкерсов от аэродрома. Пылающий немец взорвался. Они с мальчиком остались вдвоем, против двух самолетов противника.

– То есть нас полтора, – успел улыбнуться Янсон, – я на консервной банке, а мальчик горит. Хорошо, что крыло, а не фюзеляж…, – капитан Кроу резко бросил самолет вверх. Янсон, невольно, открыл рот. Он еще никогда не видел, чтобы на горящем самолете делали боевой разворот. В Европе маневр называли иммельманом, в честь немецкого летчика, первым выполнившего его, на войне.

– Я безоружен, пока я ниже, – вспомнил Янсон слова Иммельмана:

– Он был прав. Иммельман в двадцать пять погиб. Мальчику двадцать четыре…, – потянув на себя штурвал, Янсон выжал из французского корыта все, на что оно было способно. Два юнкерса уходили, преследуемые ребятами. Он выдохнул: «Хорошо». Янсон оказался рядом с Куэрво. Через плексиглас колпака он видел упрямые очертания подбородка.

Юнкерсы карабкались вверх. Янсон понял, что Куэрво не просто так пошел на разворот. Чато набирал скорость, за крылом висел черный дым. Почувствовав, как немецкие пули вонзаются в обшивку его самолета, Янсон бросил истребитель в петлю. Он знал, что хочет сделать Куэрво:

– Не позволю. Он слишком молод. Надо, чтобы он жил…, – чато, завывая, понесся навстречу юнкерсу. Поставив самолет хвостом вверх, Янсон вошел в штопор. Куэрво задел горящим крылом кабину немца, юнкерс рванулся к напарнику. Янсон прошептал:

– Надо, чтобы жил…, – в реве моторов, перекрывая шум, в кабине послышалась музыка. Янсон, одними губами, попросил:

– Erbarme dich, mein Gott. Помилуй нас, Господи…, – перед ним встали зеленые глаза дочери, Анна обнимала его.

– Я вас люблю, милые мои…, – самолет, на полной скорости, врезался в фюзеляж юнкерса. Вторая машина, рядом, тоже загорелась. Пылающий истребитель расстреливал противника, с близкого расстояния. Стивен не снимал левую руку с пулемета. Он плакал, кусая губы:

– За него, за него. Он меня спас, я хотел пойти на таран. Спас, как Изабелла, закрыл своим телом…, – над аэродромом стелился тяжелый, черный дым. Эйтингон закинул голову вверх:

– Некого тебе сопровождать в Барселону, Петр. Более того, ему звание Героя дадут. Первый таран на войне…, – Наум Исаакович похлопал Воронова по плечу:

– Думаю, в Москве, на процессе, и без его показаний справятся. Пошли, – он посмотрел на часы, – надо отправить радиограмму в Москву, о подвиге товарища Янсона. У него семья…,– коротко добавил Эйтингон: «Им сообщат, если еще осталось, кому сообщать».

Зеленую траву поля усыпали хлопьями гари, пахло бензином и огнем. Джон понял, что плачет. Чато садился неуверенно, на одном крыле. На закопченном фюзеляже виднелись очертания трех черных воронов и пятиконечная, алая звезда.

Механики подставили лесенку, кабина открылась. Стащив с головы авиационный шлем, он медленно поднялся. Куэрво смотрел в небо. Истребители, отогнавшие юнкерсов, возвращались. Перекрестившись, Стивен спустился вниз. Механики, молча, расступились. Он пошел по полю, изредка нагибаясь, подбирая что-то, складывая в шлем.

Джон сжал кулаки:

– Ничего не осталось, не могло остаться. Двое немцев, русский. Смерть всех уравняла…, – кузен упрямо, медленно, обходил аэродром. Широкие плечи, в летном комбинезоне, скрылись за пеленой дыма.

Джона пустили внутрь, когда механики и бойцы убрали поле.

Он нашел кузена за деревянным столом в общей комнате. Стивен, сгорбившись, не отводил глаз от шлема. Джон увидел измученное, постаревшее лицо, запавшие лазоревые глаза. Куэрво провел ладонью по заросшим каштановой щетиной щекам. Джон вспомнил:

– Он рассказывал, в Англии. В день полета не бреются.

В комнате пахло горелой плотью. Джон откашлялся:

– Стивен, я все видел. Я тоже здесь воюю, в батальоне Тельмана, с чужими документами…, – Джон вздрогнул. В его руке оказался стакан.

– Я тебя помню, – кузен налил себе, до краев, – помню, на Пласа Майор. Я не знал, привиделся ты мне, или нет…, – Джон оглянулся, кузен велел:

– Пей. Это русская. Сейчас ребята еще принесут. Надо помянуть…, – он кивнул на шлем. Стивен залпом, не отрываясь, выпил стакан водки. Джон опрокинул половину своего: «Я сюда за Тони приехал. Она была здесь, в Барселоне…»

Закурив, кузен перебросил Джону пачку русских папирос. Юноша пошарил пальцами в картонной пачке, с очертаниями северной Европы.

– Беломорканал, – невольно, по складам, прочел он:

– Какой табак крепкий. У наших танкистов тоже такие папиросы есть…, – Стивен вздохнул:

– Тони у Изабеллы…, – он вытер глаза, – у Изабеллы жила, на квартире. Дом разбомбили, Джон…, – Стивен подошел к окну. Его чато потушили. Сегодня, до вечера, надо было отдать самолет в руки механиков, и подготовить машину для завтрашнего вылета. Он хотел нарисовать на фюзеляже еще одного ворона, и две звезды, в память о Янсоне. Потушив папиросу в простой, оловянной пепельнице, майор вернулся к столу. Мальчик уставился на бутылку водки, по лицу текли слезы. Стивен хотел налить ему еще, но Джон всхлипнул:

– Не надо, Ворон. Спасибо…, – светло-голубые глаза взглянули на него: «Мне машину вести, обратно на позиции».

Стивен присел:

– Уезжай домой, милый. Скажи дяде Джону, что Тони больше нет, никого нет…, – его голос оборвался. Джон сжал зубы:

– Ты здесь остаешься, ты будешь летать…, – к домику, через поле, шли летчики. Стивен кивнул:

– У меня отпуск, до Рождества, а потом придумаю, что-нибудь…, – Джон вспомнил завывание юнкерсов, кровь на булыжниках Пласа Майор, женский крик:

– Я никуда не уеду. Тони могла выжить. Я не верю, что она погибла. Я буду воевать дальше.

Не выдержав, Джон налил себе немного водки. Она, как и все вокруг, пахла гарью. Выпив, юноша пожал руку Стивену:

– Увидимся. Не отправляй меня домой, – кузен открыл рот, – я взрослый человек. Разберусь, что мне делать…, – услышав шум в передней, юноша, нарочито громко, сказал: «Я передам ваше донесение товарищу Ренну, майор».

Боец Джон Брэдли отдал честь летчикам, входившим в комнату. Оказавшись у ворот, Джон понял:

– Двое, следившие за небом, они не пилоты. Ушли куда-то…, – он запомнил их лица, и запомнил лицо человека, который час назад, покусывая травинку, безмятежно улыбался:

– Я даже не знаю, как его зовут, – Джон завел машину, – он спас Стивена, пожертвовал своей жизнью, ради него…, – выезжая на шоссе, Джон оглянулся.

Дым рассеялся, над аэродромом простиралось бескрайнее, жаркое небо. Наверху парил черный, большой ворон. Посмотрев на часы, на приборной доске форда, юноша прибавил газу. Он хотел до вечера прибыть на позиции батальона.

Джон Брэдли в эту ночь стоял в дозоре, в передовых окопах батальона Тельмана. За прошедшую неделю линия фронта несколько раз менялась. От барселонских колонн Дурутти, осталось едва ли триста человек, из четырех тысяч. Анархиста тяжело ранили, во время наступления. Он умер следующим днем.

Италия и Германия признали законным правительство мятежника Франко. Националисты, несколько раз, выводили на нейтральную полосу машину с репродуктором, передавая известия своего радио. Потом включалась запись. Диктор, наставительным голосом, говорил:

– Испанцы! Братья! Коммунисты водят вас за нос, присылая на нашу землю шпионов Сталина! Убивайте комиссаров, переходите на сторону правительства генерала Франко…, – после двух передач испанские ребята пришли к товарищу Ренну с просьбой ударить по машине прямой наводкой. Батальон так и сделал. Франкисты замолчали, и стали реже атаковать. Ходили слухи, что армия националистов истощена, и они ждут подкрепления от Гитлера.

Джон сумел, несколько раз съездить в Мадрид. Он внимательно просматривал списки погибших при бомбежках, ходил в морги, но сестру не нашел. Из Мадрида телеграмму в Лондон можно было послать только кружным путем, через Барселону. Джон не хотел сообщать отцу такие вести по почте:

– Потом, – решил он,– потом, когда я доберусь до Британии. Бедный папа, он всегда баловал Тони…, – мать Джона умерла от испанки, когда мальчику исполнилось шесть лет. Тони тогда была трехлетней малышкой. Девочка плакала, спрятавшись в руках у отца: «Мамочка, мамочка…». Джон вспомнил белокурые волосы сестры: «У Изабеллы хотя бы могила есть…»

Майор Стивен Кроу похоронил невесту на кладбище Альмудена, рядом с надгробием ее деда. Родовое кладбище герцогов было в Бургосе, на франкистской территории. Стивен вздохнул:

– Вряд ли ее отец тело примет. Деда она любила, всегда говорила о нем…, – на кладбище приехали английские летчики, те, кто еще не погиб. Вместе с Куэрво их осталось четверо. Из русских на похороны никто не пошел. Изабеллу отпевали в церкви, майор заказал по невесте погребальную мессу.

Джон смотрел на кузена, в республиканской форме. Куэрво, склонив голову, смотрел, как гроб опускают в сухую, красную землю. За поясом кителя поблескивал золоченый эфес кортика, загорелое лицо было хмурым. Стивен взял в ладонь комок земли. Перекрестившись, майор бросил его на крышку гроба:

– Девочка моя, прости меня, прости, пожалуйста…, – почти каждый день, возвращаясь с вылетов, он рисовал на фюзеляже чато силуэт черного ворона. Сердце все равно, болело. Слушая мессу, вспоминая Изабеллу, на Пласа Майор, Стивен тихо плакал. Он ощущал пожатие теплой руки. Ворон чувствовал, как ее пальцы холодеют, видел остановившиеся, мертвые глаза, вдыхал запах гари. Даже сбитые юнкерсы не помогали.

После смерти Янсона он стал командиром эскадрильи. Джон поздравил его, кузен коротко усмехнулся

– Я, видишь ли, в отпуске. Королевские военно-воздушные силы вряд ли примут во внимание мой боевой опыт…, – кузен взглянул на него прозрачными глазами:

– Это пока, Стивен, – после похорон они пошли в кафе, вдвоем, – все только начинается, – Джон обвел рукой столики, с бойцами в форме республиканской армии.

Майор кивнул. Летчики понимали, что впереди большая война. Русские ребята говорили о будущем столкновении с Японией, на Дальнем Востоке. В Европе, если не считать Испании, все было тихо. Стивен рассматривал карту:

– Ненадолго. Гитлер не ограничится Германией…, – они с Джоном избегали упоминать имя кузена Питера. Стивен, как-то раз, горько сказал:

– Хорошо, что юнкерсы пока не на его бензине летают, и на бомбы не его металл идет. Но, как ты говоришь, все впереди…, – на летном поле они с ребятами сделали маленький памятник, из обгоревших кусков сбитых самолетов. На монументе написали имена погибших пилотов, русских, англичан, испанцев. Первым Стивен поставил имя Янсона. Русский, однажды, весело сказал:

– Ворон, значит. Меня на гражданской войне Соколом звали. Войну мы, коммунисты, выиграли, и в схватке с нацизмом тоже победим…, – он похлопал Стивена по плечу. Майор Кроу, не говорил русским летчикам, что его родственник сражался на стороне белых и потерял на гражданской войне отца:

– Это их дело, – угрюмо сказал себе Стивен, – незачем в подобное вмешиваться. Мистер Янсон погиб, как герой. Не все ли равно, был он коммунистом, или нет…, – на аэродроме из русских остались только летчики, все остальные уехали.

Стивен помнил только похожего на испанца генерала Котова, а на остальных он просто не обращал внимания. Авиаторы проводили в небе по двенадцать часов. После патрулирования, оставались силы только на то, чтобы добраться до койки и заснуть. Иногда они сидели с гитарой, но Стивен, вспоминая Изабеллу, извинялся. Он не мог слышать испанские песни. Ему до сих пор казалось, что рядом звучит ее низкий, красивый голос.

Привалившись к стене окопа, Джон затягивался папироской. Ночи были прохладными, от земли тянуло сыростью. Вечером шел дождь, запах крови размыло. Повеяло ароматом свежей, зеленой травы. Джон понял, что ему придется добираться на северный берег кружным путем, через Памплону:

– Или сразу в Париж поехать…, – он вздохнул:

– Будет быстрее, наверное. И я с кузенами повидаюсь…, – Стивен сказал ему, что Мишель, до бомбежки, отправился в Валенсию. Он посмотрел на упрямо сжатые губы кузена:

– Джон, если бы Тони была жива, она бы дала о себе знать. Я здесь, в Мадриде. Она со мной виделась, она бы меня нашла…, – Джон решил, что ему надо вернуться на восточное побережье, побывать в Барселоне и Валенсии. Оставшись один, юноша сказал себе:

– Стивен прав, конечно. Ах, Тони, Тони…, – Джон даже не мог плакать, вспоминая сестру.

– Я должен вернуться к папе, – напомнил себе юноша, – ему тяжелее, он отец…, – каждый день Джон говорил себе, что надо уехать. Просыпаясь рядом с товарищами, он мотал головой: «Не могу».

Потушив окурок, юноша насторожился.

На востоке, над разбитыми франкистской артиллерией зданиями университета, поднимался ранний, слабый рассвет. Джон услышал стрельбу со стороны окопов националистов. Темноволосый человек быстро полз по взрыхленной пулями нейтральной полосе. Земля рядом с его головой брызнула фонтаном пыли. Подхватив винтовку, с оптическим прицелом, несколькими выстрелами заставил франкистов, ненадолго, замолчать. С их стороны заработал пулемет. Невысокий, легкий человек в грязном, штатском костюме, перевалился, тяжело дыша, через бруствер окопа. В руке он держал Browning High-Power. Джон навел на него винтовку.

Он смотрел на круглые, надколотые очки и не верил своим глазам. Джон вспомнил фотографии в альбоме, на Ганновер-сквер. Дядя Хаим, наклонившись, обнимал за плечи детей. Младший сын, в костюме, при галстуке, в кипе, широко улыбался, блестя очками:

– Бар-мицва Меира, – увидел Джон выгравированные на карточке буквы. Почесав пистолетом бровь, юноша поправил очки:

– Здравствуйте, кузен Джон.

Франкисты успокоились. Они передавали друг другу русскую папиросу и фляжку с крепким кофе. Кузен сказал, что здесь с чужими документами. Джон усмехнулся: «Я тоже». Меир потрепал его по плечу:

– Спасибо за поддержку огнем. Я бы, конечно, как полагается, линию фронта перешел, без шума, но…, – Меир махнул себе за спину, – некий полковник Альфонсо де Веласко слишком пристально интересовался моими американскими бумагами. Пришлось в спешке покинуть штаб франкистов…, – кузен заметил, как помрачнело лицо Джона: «Что такое?»

Выслушал его, Меир обнял кузена за плечи:

– Мне очень, очень жаль, Джон. Но, поверь мне, если тела не нашли, то Тони, может быть, жива…, – Меир подумал:

– Гауптштурмфюрер Максимилиан фон Рабе. Ради такого стоило рисковать. У нас хотя бы появилось имя…, – Меир, искоса, посмотрел на Джона:

– Значит, Борода погиб. Не буду спрашивать об именах русских, да он их не знает…, – понял Меир:

– Он один раз Барахас навещал. Придется остаться в Мадриде, или в Барселону поехать…, – Меир провел две недели за линией фронта, представляясь американским журналистом.

Франкисты, как и немецкие советники при штабе, охотно с ним говорили. Меир видел знакомого, высокого, светловолосого немца. Осторожно расспрашивая собеседников, он выяснил имя и звание мистера Максимилиана, как, мрачно, называл его юноша.

Рисунки, конечно, были при эсэсовце. Меир не мог рисковать, пытаясь их украсть. Джону он ничего этого рассказывать не стал. Меир только заметил:

– Думаю, ни я, ни ты не будем болтать, что видели друг друга, мистер Брэдли.

– Конечно, мистер Хорвич, – кивнул Джон. Над их головами зажужжали моторы чато. Джон достал полевой бинокль: «Смотри, кузен Стивен летит».

Джон проводил глазами крыло истребителей, самолет с алыми звездами на фюзеляже. Над позициями франкистов раздался грохот, проснулась артиллерийская батарея батальона. Джон взглянул на часы:

– Сейчас будет шумно. Ракета вверх пошла, – он прищурился, – Ренн на шесть утра назначил атаку. Надо отбить холмик, с которого в тебя стреляли…, – кузен сбросил пиджак: «Меир, ты уверен?»

– Марк, – поправил его кузен. Он протянул руку:

– Уверен, Джон. У тебя хотя бы имя свое осталось…, – юноша широко улыбнулся. Джон вспомнил: «Он мой ровесник, двадцать один». Он ощутил пожатие крепких, испачканных в грязи пальцев. Джон, озабоченно, спросил: «А очки?».

Меир протер стекла рукавом пропыленной рубашки:

– Очки мне никогда не мешали, и здесь не помешают…, – Джон обернулся.

Ребята из взвода бежали к окопам. Над их головами развевалось трехцветное знамя, на востоке вставало золотое, огромное солнце. Выждав, пока кто-то из франкистов поднимет голову, кузен выстрелил.

– Отлично, – уважительно пробормотал Джон. Он устроился рядом, с винтовкой.

 

Часть шестая

Москва, осень 1936

 

Электропоезд Мытищи – Москва подходил к Ярославскому вокзалу. Мокрый снег залеплял окна. В начавшейся метели проносились полустанки с кумачовыми лозунгами: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». «Стахановцы! Повышайте производственные показатели!». «Дело Ленина-Сталина живет и побеждает!».

Внутри вагона, на белом потолке, мягко светили плафоны. Время было послеобеденное, хмурое. В окнах виднелось серое небо. Над деревянными, золотистыми, реечными сиденьями, в веревочных сетках, покачивался багаж. Буковая, раздвижная дверь, отделявшая вагон от тамбура, открылась, повеяло запахом табака. Высокий, молодой человек, в хорошем пальто из ратина, вернулся на свое место. Взяв журнал «Смена», он снял кепку, и размотал шерстяной шарф. Белокурые, едва начавшие отрастать волосы были немного влажными. Юноша только что курил, у открытого окошка тамбура.

Расстегнув пальто, он закинул ногу на ногу и внимательно осмотрел ботинки. На них не было ни пятнышка, черная, мягкая кожа блестела. Молодой человек вынул из кармана пальто складную, маленькую шахматную доску. Юноша погрузился в решение задачи, на последней странице журнала. Фибровый, аккуратный чемодан, с обитыми медью уголками, стоял под лавкой.

Под «Сменой» оказался новый номер «Науки и Жизни», и «Вечерняя Москва», с передовицей: «Навстречу VIII Всесоюзному съезду Советов. Обсуждение проекта Конституции». Молодой человек увидел фото: «Майор Степан Воронов возглавит выступление сталинских асов на авиационном параде, в честь годовщины Великой Революции». Безучастно посмотрев на улыбку майора Воронова, он передвинул белую королеву, поставив мат в три хода. Задачу прислал в журнал воспитанник Беломорской трудовой колонии НКВД, гражданин Никушин, несомненно, способный шахматист.

– Несомненно, – хмыкнул молодой человек. У него были голубые, спокойные, яркие, как летнее небо глаза. Он просмотрел отрывок из романа Кассиля «Вратарь республики», стихи Суркова: «Тот, кто всех мудрее и моложе, наших дней и судеб рулевой». Следующей шла статья народного комиссара по иностранным делам, товарища Литвинова, о важности изучения иностранных языков.

На канале молодой человек каждый день занимался французским и немецким языками. Бабушка начала говорить с ним по-французски, когда ему исполнилось пять лет. К тому времени его родители год, как умерли. Юноша почти их не помнил. После переворота, как называла его бабушка, отец и мать, хорошо поживились во взбудораженной Москве.

Они были почти готовы к отъезду. По словам бабушки, отец не собирался оставаться в России. Он хотел перевести дело на запад, в Варшаву, где родилась его жена, или даже во Францию. Надежные люди переправляли семью через финскую границу. Последним делом родителей стал налет на хранилище Наркомфина. Кто-то из банды, судя по всему, состоял на содержании у чекистов. Раненая мать умерла на мостовой Маросейки. Отца, через три дня, по приговору трибунала, расстреляли в Бутырской тюрьме. Тела родителей бабушке не отдали. Юноша не знал, где они похоронены.

– В общей могиле…, – он листал журнал, – как зэки на канале. Товарищи отдыхающие, будут рассматривать берега, с борта своих теплоходов, но рвов не увидят…, – каждый день, из бараков, выносили трупы умерших. Тела складывали у ворот, украшенных кумачом: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». В клубе висел алый стяг: «На свободу с чистой совестью». Вокруг красовались портреты членов Политбюро, и товарища Сталина.

Языками юноша занимался с политическими, в библиотеке подобных учебников не водилось. Он бы никогда и не появился на пороге культурно-воспитательной части. За все два года он ни разу не вышел на работу, предъявляя освобождения от врачей, или проводя время в бараке усиленного режима. В камере он играл сам с собой в шахматы, делая фигурки из хлебного мякиша. Бабушка говорила, что отец тоже был отличным шахматистом. Она затягивалась папиросой:

– Когда батюшка твой в Бутырке сидел, во время бунта пятого года, он с большевиками в шахматы играл. Со знаменитым Горским, – она усмехалась тонкими, морщинистыми губами:

– Горский его в бесовскую партию звал, – сухая, красивая рука тушила окурок в фарфоровой пепельнице, – однако твой отец, и подумать не мог…, – пальцы сжимались в сильный кулак:

– Они, – бабка махала за окно, – пусть, что хотят, то и делают. У нас свои законы. Так всегда было, и так будет…, – голубые глаза смотрели на него:

– Никакой партии, никакого комсомола, – она брезгливо морщилась, – никаких, советских учреждений…

Слова «советский» и «большевики» бабка произносила, как самые грязные ругательства.

На канале, два года, он держал порядок, разбирал, как его покойный отец, ссоры, и хранил общую кассу, куда воры сдавали дань. Он надзирал за картежниками, следил, чтобы воры не обижали простых заключенных, и получал письма с воли. Передачи ему, как упорно отказывающемуся от работы, запретили, но такое ничего не значило. На столе у него всегда имелся белый хлеб, масло, колбаса и даже икра.

Он мог бы и не садиться, но так было положено. Человек его ранга должен был каждые несколько лет появляться на зоне. Он дал себя взять на ограблении магазина. Показаний от него не дождались, но советская власть была гуманной. Юноша, с двенадцати лет был хорошо известен милиции Рогожско-Симоновского района, но ему дали всего два года, по статье 162, часть «д». На бумаге он значился экспедитором Пролетарского госторга, работником, имевшим доступ в государственные склады и хранилища. Максимальный срок наказания по этой статье был пять лет. Прокурор, на суде, заявил, что гражданин Волков заслуживает снисхождения, и непременно перекуется. Он скрыл усмешку, оглядывая пустой, холодный зал Пролетарского народного суда. Район переименовали, в двадцать девятом году, но бабушка наотрез отказывалась произносить это слово. Она настаивала, что родилась на Рогожской заставе, и здесь умрет.

В «Смену» был заложен конверт. Он не хотел перечитывать письмо. Он и не надеялся, что бабушка встретит его у ворот зоны. Ей шел девятый десяток. Судя по весточкам, из Москвы, она ждала его освобождения, чтобы попрощаться. В последнем письме она просила его не задерживаться, по дороге в столицу:

– Ты знаешь, где меня хоронить, – писала она, – рядом с твоим прадедом, на Рогожском кладбище, и знаешь, где найти священника, – бабушка посещала тайные службы, в домашних молельнях.

Они еще имелись кое у кого, на Рогожской заставе. Советская власть закрыла монастыри и храмы старообрядцев. Из архиереев только один оставался на свободе, а не сидел на зоне, или в ссылке. Только в Покровском соборе, неподалеку от их дома, пока шли службы. Православных, отказавшихся принять ересь митрополита Сергия, и сотрудничать с властью большевиков, советская власть тоже преследовала. Бабушка кисло сказала, читая газету:

– До бунта пятого года православные нас третировали. Теперь сами поймут, что это такое.

Он тоже ходил в Покровский собор, на Рождество, Пасху, и престольные праздники. Максим всегда, даже на зоне, устраивал обед на свои именины. Они выпадали, очень удачно, на начало ноября. Бабушка смеялась, накрывая на стол:

– Они годовщину переворота празднуют, а мы помолимся блаженному Максиму Московскому, твоему святому покровителю.

Храм Максима Исповедника, на Варварке, большевики закрыли, снесли купола с крестами, но Максим бегал туда мальчишкой. Церковь не была сергианской. Бабушка заметила:

– В ней блаженный Максим похоронен. Он коренной москвич, как и ты, мой милый. Мы в Москве со времен Ивана Калиты поселились. Отец твой на Воробьевых горах родился, ты здесь, на заставе Рогожской…, – родители, как и бабушка, не венчались. Отец привез мать из Варшавы. Она была дочерью польского, как его называла бабушка, коллеги. Бабушка разводила руками: «Я с твоим дедом тоже перед алтарем не стояла. Ничего страшного». Когда она впервые рассказала Максиму о деде, мальчик, даже не поверил. О Волке говорилось в главе учебника истории, посвященной народовольцам. Бабка кивнула:

– Именно он, мой дорогой. Отец твой на него был похож, как две капли воды, и ты тоже…, – она ласково поцеловала белокурый затылок:

Максим пробежал глазами следующую статью, о самой молодой советской парашютистке, Лизе Князевой. Под фотографией хорошенькой девушки, в летном комбинезоне, значилось:

– В четырнадцать лет Лиза получила звание мастера спорта. Она посвятила свой пятидесятый прыжок товарищу Сталину. Воспитанница детского дома в Чите, комсомолка Князева, выступит на параде в Москве…, – Максим, незаметно, закатив глаза, посмотрел на часы.

Под манжетой накрахмаленной рубашки у него красовалась татуировка, первая, голова волка, с оскаленными зубами. Максим сделал рисунок в двенадцать лет, после привода в милицию, за кражу. Потом к ней прибавились другие, но посторонние ничего увидеть не могли. Если бы он носил на лацкане пиджака комсомольский значок, его можно было бы принять за отличника учебы, или молодого инженера.

Он просмотрел, краем глаза, статью о войне в Испании и очередное славословие товарищу Сталину, рассказывающее о его юношеских годах, в Гори. Следующим шел материал, как самому сделать телевизор. Максим хорошо разбирался в технике, и всегда получал отличные оценки по математике и физике. Он любил учиться, но закончил только восемь классов. К четырнадцати годам, у подростка имелось столько приводов в милицию, что его попросту выгнали из школы.

Бабушка пожала плечами: «Твой отец гимназию и университет экстерном заканчивал». Максим хотел сдать экзамены за десятый класс, однако он знал, что высшее образование ему недоступно. Для института, даже заочного, надо было стать комсомольцем. Такого он, разумеется, делать не собирался.

В справке, лежавшей в кармане пиджака, говорилось, что Максим Михайлович Волков, двадцати одного рода от роду, отбыл наказание и вступил на путь честного труда. По бумаге родная рогожская милиция должна была выдать ему паспорт. Максима ждало старое место экспедитора. Начальник Пролетарского торга, осторожный человек, предпочитал не переходить дорогу московским ворам.

Мытищинские ребята встретили его у ворот зоны, и отвезли на теплую, зимнюю дачку. Он, с удовольствием попарился, и переоделся в хороший костюм и пальто. Максим выслушал новости из столицы, не те, что печатали в газетах. Ребята предлагали ему задержаться в Мытищах и отдохнуть, обещая доставить на дачку несколько девушек, но Максим отказался. Бабушка просила его не медлить.

Он вспомнил, что в «Науке и Жизни» была интересная статья о расщеплении ядра атома. В Москве Максим собирался начать занятия по математике и физике, не для сдачи экзаменов, а для себя.

– И языки, – напомнил он себе, складывая журналы, – найду преподавателей, из университета…, Пока товарищ Сталин еще не всех в троцкисты записал, – он дернул углом красивого рта. Московские ребята пригнали бы эмку для его встречи, но Волк не любил привлекать излишнего внимания.

Тем более, он хотел проехаться на метрополитене. Сокольническую линию, первую в столице, открыли год назад. Агитаторы на зоне чуть ни вывернулись наизнанку, описывая мрамор и хрусталь в подземных дворцах. Максим подобные сборища не посещал. Когда мужики вернулись из клуба, он лежал на нарах, закинув руки за голову:

– Лучше бы сообщили, сколько зэка захоронено, в сталинском метрополитене. Рельсы по трупам идут…, – кто-то из сук оглянулся. Максим лениво открыл глаза:

– Кто сейчас побежит кумам стучать, до рассвета не доживет.

Он обвел глазами барак. Все молчали.

– Хорошо, – подытожил Максим, укладываясь обратно: «Я рад, что все здесь понятливые».

Волк намеревался выйти на Охотном Ряду и добраться до Рогожской заставы на трамвае, по Маросейке и Садовому кольцу.

В окне виднелась платформа Ярославского вокзала, репродуктор в вагоне надрывался:

Широка страна моя родная Много в ней лесов, полей и рек! Я другой такой страны не знаю, Где так вольно дышит человек.

Песня звучала в новом кинофильме, «Цирк». Ленту привозили на зону, но Максим ее не видел. Кино показывали в клубе, где он не появлялся.

– Где так вольно дышит человек…, – повторил Максим:

– Суки, не стесняются такие тексты писать. В следующем году сто лет со дня смерти Пушкина. Они и его к своим нуждам приспособят, не сомневаюсь, – он любил читать, но не притрагивался к советским книгам. Бабушка растила его на Пушкине, Достоевском, Толстом и Гюго.

До войны она ездила в Париж и Остенде, Венецию и Лондон, шила туалеты в ателье Поля Пуаре, играла в рулетку. Бабушка усмехалась, когда Максим спрашивал, почему она не вышла замуж:

– К чему? Я не встретила человека, что на деда твоего был бы похож. Хотя встречала многих, – лукаво, добавляла Любовь Григорьевна.

– Только бы она не страдала, – попросил Максим:

– Я с ней до конца буду. Все сделаю, что надо, найду священника…, – после переворота усадьбу Волковых уплотнили. Ссылаясь на то, что она одна воспитывает сироту, бабушка добилась передачи им двух комнат, и даже собственной кухни с ванной. Они не бедствовали. Драгоценностей, спрятанных в надежных местах, хватило бы и внукам Максима. Когда в Москве все успокоилось, и Ленин объявил политику НЭПа, бабушка собрала немногих, оставшихся в живых, коренных московских воров. Жизнь пошла по-старому. Она хранила общую кассу, к ней приезжали гости из других городов. Максим с бабушкой проводил лето в Крыму, где раньше стояла дача Волковых, или в Кисловодске.

Электричка остановилась, Максим подхватил чемодан. Надев кепку, плотнее замотав шарф, он пошел по перрону, под мокрым снегом.

Парашютистов, участников парада, разместили в общежитии летной школы Осоавиахима, рядом с аэродромом в Тушино. Лиза Князева оказалась единственной сибирячкой. Остальные девушки и парни собрались в столицу из Ленинграда, и других больших городов. Подходя к окну комнаты, где жила она, и еще семеро, товарок, Лиза видела далекие крыши авиационных заводов, окружавших Тушино, трубы фабрик. Она переводила взгляд на трибуны аэродрома. Лиза никак не могла поверить, что она в Москве.

Весной, совершив пятидесятый прыжок, она получила удостоверение мастера спорта. Руководитель читинского Осоавиахима пообещал, что добьется приглашения Лизы в Москву, на парад. Девочка покраснела:

– Я уверена, что есть более опытные парашютисты.

Руководитель поднял вверх палец:

– Не твоего возраста. Ты в комсомол вступила, активистка…, – он взял перо:

– О тебе статью в «Забайкальском рабочем» напечатали…, – статья была у Лизы при себе, как и вырезка из журнала «Смена». Журналистка приехала в Тушино, на эмке, с фотографом. Она хотела, чтобы Лиза снялась для журнала в платье. Сама девушка носила красивый, тонкого твида костюм, с шелковой блузкой, и комсомольский значок. Аккуратно уложенные светлые локоны спускались на горжетку рыжей лисы. Лиза никогда не видела, комсомолок в подобных нарядах. Журналистка, осмотрела, два ее платья, и юбку из грубой шерсти:

– Наденьте комбинезон, товарищ Князева. Сфотографируем вас на летном поле.

Она долго пыталась добиться от Лизы веселого лица: «Подумайте о чем-нибудь приятном, товарищ Князева. Об отдыхе в Гаграх, например».

Лиза представила себе первый шаг, из самолета, в бездонную пропасть неба. Журналистка обрадовалась: «Именно то, что надо». Лиза и сейчас, глядя на серые тучи, незаметно улыбалась. Метеорологи, обещали, что погода, к параду, прояснится.

– Похолодает, – заметил товарищ Чкалов, собрав их на совещание, – но появится солнце. Парад пройдет успешно, – Лиза смотрела на товарища Чкалова, открыв рот. До этого она видела знаменитого летчика только на фотографиях, как и товарища Осипенко, женщину, летчика-истребителя. Товарищ Осипенко тоже участвовала в параде, и была очень ласкова с Лизой.

– Я сама в летную школу с птицефермы уехала…, – призналась товарищ Осипенко.

Лиза была уверена, что обязательно сядет за штурвал. Она хотела поступить в первую военную школу летчиков имени Мясникова, где училась Полина Денисовна, и майор Воронов. С ним парашютисты тренировались на аэродроме. Когда они заканчивали прыжки, транспортный самолет садился, в небо поднимались истребители. Лиза любовалась фигурами высшего пилотажа.

В Чите, ночами, лежа в детдомовской спальне, она представляла карту Советского Союза:

– Беспосадочные перелеты, по сталинскому маршруту, постоянное воздушное сообщение с Дальним Востоком…, – в Москву Лиза ехала в общем вагоне читинского поезда, под присмотром проводника. На Ярославском вокзале ее встречала эмка Осоавиахима. В Москве открыли метрополитен, но Лиза побоялась попросить хотя бы спуститься вниз. В Чите они рассматривали фотографии подземных дворцов в газетах. Девочки взяли с Лизы обещание, обязательно побывать в метро.

– Может быть, – Лиза стояла у окна, – экскурсию по Москве устроят, после парада. Хочется увидеть Кремль, Мавзолей…, – в Москве она в первый раз проехалась на машине.

Прошлым летом детей возили из Читы в Зерентуй, на старом, дребезжащем автобусе. Учитель истории поехал с ними на могилы декабристов. Лизе было интересно, она и сама родилась в Зерентуе, но ничего не помнила. Девочка выросла в детдоме. В метрике у Лизы значилась только мать, Марфа Ивановна Князева, на месте имени отца стоял прочерк. Отчество у нее было: «Александровна». Лиза подозревала, что его дали в детском доме.

– Наверное, в честь Пушкина, – думала девочка, готовясь к урокам по литературе, – сейчас и не узнать, кто мой отец был.

В личном деле Лизы было отмечено, что мать ее умерла, в эпидемии тифа, когда девочке исполнился всего год от роду. С тех пор она жила в читинском детском доме. В Зерентуе, кроме могил декабристов, их ждал концерт в рудничном клубе. В детском доме преподавали музыку. Девочки из хора выступали с торжественными кантатами о товарище Сталине. Лиза не пела, хотя, по словам учителя, у нее был хороший слух. Она стеснялась выходить на сцену, и всегда краснела, получая почетные грамоты. Только в небе, оставаясь одна, падая вниз, она позволяла себе, во весь голос, закричать что-то веселое, раскинув руки, чувствуя теплый ветер на лице.

Рудничный клуб стоял на главной площади поселка, рядом с бюстами Ленина и Сталина, и памятником красным партизанам. Здесь воевала армия Блюхера, где служил комиссаром знаменитый Горский, герой гражданской войны, соратник вождей. При входе в клуб висела мемориальная доска, в его память. Горского в двадцать втором году сожгли в паровозной топке белогвардейцы, под Волочаевкой.

– В феврале он погиб, – Лиза, рассматривала доску, – и я родилась в феврале двадцать второго. Летом двадцать первого Горский освободил, Зерентуй, с партизанским отрядом…, – склонив черноволосую голову, она прочла:

– В память о верном сыне трудового народа, Александре Даниловиче Горском, установившем в Зерентуе власть Советов. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! – на доске высекли резкий, хорошо знакомый Лизе по учебнику истории, профиль Горского.

Лиза задумалась:

– Интересно, что здесь до клуба стояло? Здание красивое…, – девочки распевались, в главном зале.

На дубу зеленом, Да над тем простором, Два сокола ясных, Вели разговоры. А соколов этих Люди все узнали: Первый сокол – Ленин, Второй сокол – Сталин…

У входа в клуб, за стойкой вахтера сидела пожилая женщина, в черной косынке, с вязанием. Спустившись по лестнице, Лиза вежливо покашляла: «Извините, товарищ, а что здесь было раньше, до клуба?».

– Церковь в память воина Федора Стратилата, – буркнула старуха, не поднимая головы:

– Храм в прошлом веке построили, благодетельница…, – женщина вскинула глаза. Лиза никогда не видела, чтобы люди так бледнели. Внезапно посиневшие губы разомкнулись, старуха перекрестилась:

– Отойди от меня, сатанинское семя. Прочь, прочь отсюда…, – она шмыгнула в дверь за стойкой, клубок ниток упал на пол. Лиза пожала плечами: «Сумасшедшая какая-то».

На кладбище, у памятника декабристам, им объяснили, что церковь, как источник опиума и одурманивания трудового народа, снесли. На ее месте возвели клуб. Памятник тоже был общим. Могил не сохранилось, при взятии Зерентуя красными партизанами, здесь шли бои с казаками.

В Тушино Лиза заметила деревянные заборы, с вышками. Девочка не удивилась. Шло строительство канала «Москва-Волга». Они читали в газетах, что здесь перековывается и возвращается к достойной жизни много заключенных. Детдом стоял неподалеку от железной дороги, ведущей из Читы на восток, в Хабаровск. На прогулках дети часто видели поезда, украшенные кумачовыми флагами. Добровольцы ехали осваивать Дальний Восток. Детдомовцы тоже собирались на великие стройки. Все мальчики хотели пойти в армию. Они знали, что скоро Япония нападет на Советский Союз. На границе с Маньчжурией все время происходили стычки.

Провожая взглядом другие поезда, без лозунгов, с наглухо запертыми товарными вагонами, Лиза напоминала себе:

– Сейчас много троцкистов, врагов советской власти. Они хотят покуситься на жизнь товарища Сталина, других вождей. Надо быть особенно бдительными. Тем более, здесь, где рядом капиталисты. Они засылают шпионов…, – даже зажим для пионерского галстука мог стать подозрительным. Некоторые, рассматривая булавку, видели в ней профиль Троцкого и нацистскую свастику. После процесса Каменева и Зиновьева, в детдоме устроили собрание, где пионеры и комсомольцы обещали разоблачать врагов народа. Одна девочка написала стихи, проклинающие выродков. Их напечатали в «Забайкальском рабочем», на первой странице.

Девочки обедали, а Лиза поднялась в спальню раньше. Она хотела, в одиночестве, перечитать статью в «Смене». При всех такое было делать неудобно, товарки могли подумать, что она хвастается. Ей даже прислали несколько отпечатанных фотокарточек. Достав снимки из журнала, Лиза услышала веселый голос, с порога: «Товарищ Князева! А я вас в столовой искал».

– Я поела, товарищ Воронов, – Лиза, как всегда, покраснела. Он прислонился к косяку двери, высокий, широкоплечий, в летной, кожаной куртке. На каштановых волосах таяли снежинки. Лазоревые глаза взглянули на нее:

– Я за вами приехал, товарищ Князева. Вы сегодня одиночные прыжки отрабатываете, на точность приземления…, – майор Воронов работал в Научно-испытательном институте ВВС РККА в Щелкове, занимаясь проверкой новых моделей самолетов. Майор усмехнулся:

– На параде я и товарищ Чкалов возглавим звено сталинских соколов, и заодно, – он подмигнул парашютистам, – послужим воздушными извозчиками.

У майора, как и товарища Чкалова, была своя машина, но Лиза еще никогда на ней не ездила. Обычно их доставляли на аэродром в автобусе.

– Побуду вашим шофером, товарищ Князева, – Воронов махнул в сторону двора, – когда вы станете знаменитой летчицей, напишу воспоминания, как я вас возил.

Он был очень скромным человеком. Лиза только из разговоров в столовой, узнала, что Воронов, сын героя гражданской войны и сам, в двадцать четыре года, орденоносец. Он всегда ходил в простой гимнастерке, и ел вместе со всеми, как и товарищ Чкалов.

– Вам фото прислали, – одобрительно заметил Степан:

– Я читал статью, очень хорошая. Товарищ Князева, – он, внезапно, рассмеялся, – вы уедете обратно в Читу, в летную школу поступите, и мы с вами долго не увидимся…, – Лиза вертела карточку. Девочка взглянула на него серо-голубыми глазами.

– Как небо, – подумал Степан, – после дождя. Тучи уходят, видна синева, появляется солнце. Вот и оно…, – Лиза робко улыбнулась. Он добавил:

– Если бы вы мне карточку подарили, товарищ Князева, я был бы очень благодарен…, – отчаянно зардевшись, девочка протянула ему фото.

– А надписать? – красивая бровь взлетела вверх:

– Иначе никто не поверит, что я с вами знаком…, – в его глазах играл смех. Лиза хихикнула: «Хорошо, товарищ Воронов».

Она быстро написала внизу карточки: «Степану Семеновичу Воронову, на добрую память, от Лизы Князевой».

Майор кивнул: «Я буду ее беречь». Степан уложил фото в нагрудный карман гимнастерки. Взглянув на небо, он подогнал Лизу:

– Пойдемте. В плане три прыжка, надо добиться идеальной точности. На парад приедет товарищ Сталин, парашютисты приземляются перед трибуной Политбюро…, – натянув драповое пальто, Лиза насадила на голову вязаную шапку. Девушка спустилась по узкой лестнице, на заснеженный двор, где урчала эмка майора.

За большим окном из особого, пуленепробиваемого стекла, бушевала метель. Конец октября стал неожиданно холодным, но прогноз погоды, в «Вечерней Москве», обещал, что к празднику тучи рассеются. Горожан ждала солнечная, морозная неделя. Площадь Дзержинского была еле видна. Напротив, в домах на Варварке, зажгли свет. Уличные фонари пока не горели, но машины ехали с включенными фарами.

В кабинете, мерцала лампа под зеленым абажуром, пахло парижскими духами. На дубовом столе остывала фарфоровая чашка с кофе. Короткую шубку темного соболя небрежно бросили на большой, обитый кожей диван. На стене висело две карты, большая, политическая, с воткнутыми в нее булавками, от Америки до Японии, и лист поменьше, с очертаниями Испании. На испанской карте красивым, ученическим почерком было написано: «Дорогая мамочка, поздравляю тебя с годовщиной Великой Революции! Любящая дочь Марта».

Карту девочка нарисовала сама. Дочь вручила ее Анне на прошлой неделе, за завтраком: «Чтобы ты слушала новости, и отмечала победы коммунистов». Анна так и делала, каждое утро. У нее в кабинете, как и у всех работников иностранного отдела, стоял мощный радиоприемник, однако флажки на карте она переставляла после совещания, когда приносили расшифрованные радиограммы из Мадрида.

Насколько она знала, Янсон пока был жив, но, конечно, в радиограмме можно было написать все, что угодно. В Мадриде работали Эйтингон и генерал Орлов, он же руководитель группы советских разведчиков в Испании, Лев Никольский. Отлично зная обоих коллег, Анна понимала, что радиограммам за подписью мужа верить нельзя.

– Как и моей радиограмме, – затянувшись папиросой, она отпила кофе. Утреннее совещание на Лубянке проводилось на рассвете. Анна уезжала из Дома на Набережной в половине шестого. Она сама водила эмку. Вторая машина, прикрепленная к ним, отвозила Марту в образцовую, двадцать пятую школу, в Старопименовском переулке. Дочь училась в седьмом классе. Она сразу подружилась со Светланой Сталиной.

– Василий за мной ухаживает, – фыркнула Марта:

– Мы на даче кино смотрели. Он рядом сел, когда ты, мамочка, с товарищем Сталиным работать ушла. В школе он вечно вокруг на перемене болтается…, – Василий был на три года старше Марты. Подросток хотел стать военным летчиком.

– Как Степан Воронов…, – Анна, рассеянно, посмотрела на «Вечернюю Москву».

С майором Вороновым она пока увидеться не смогла. Работы оказалось столько, что она возвращалась в квартиру к трем часам утра. Иногда Анна, и вовсе ночевала на диване в кабинете. Водитель привозил дочери обед из кулинарии ресторана при гостинице «Москва». Отель был новым, все номера НКВД оборудовало микрофонами. В гостинице останавливались приезжающие в столицу иностранные делегации. Анна и сама хотела сходить в знаменитый ресторан, однако времени пока выкроить не удалось.

Она предполагала, что молчаливый водитель второй эмки приставлен к ним по распоряжению нового наркома внутренних дел, товарища Ежова. Шофер, Иван Алексеевич, разумеется, сообщал сведения в отдел внутренней безопасности.

Анну подобное не волновало. Она понимала требования работы, да и сообщать было нечего. Анна проводила время либо на Лубянке, либо в Кремле, в квартире Иосифа Виссарионовича. Марта училась, занималась музыкой, репетировала праздничное представление в школе и приглашала домой друзей. Она сразу сошлась с одноклассниками. Анна даже удивилась. Дочь словно и не провела двенадцать лет за границей, вдалеке от Родины.

Учитель русского языка и литературы прислал записку Анне, где хвалил хорошую подготовку дочери. Марта отлично справлялась с заданиями. В Буэнос-Айресе, они каждый день занимались русским языком. Познакомившись с детьми Иосифа Виссарионовича, Марта помялась:

– Мамочка, можно я Василия и Светлану буду домой приглашать? У них нет матери, товарищ Аллилуева умерла…, Анна обняла дочь: «Конечно». Зная, что дочь разумная девочка, Анна не беспокоилась за вечеринки одноклассников:

– Даже если они танцуют, – смешливо подумала Анна, – танцы не запрещены. В каждом магазине пластинками торгуют, в парке Горького оркестр играет…, – она сама не танцевала с Вашингтона. Женщина томно потянулась: «Мы с Теодором в гостиничном ресторане танцевали. Танго, как в Мехико».

На столе лежали данные прослушивания дома Троцкого. На Лубянке постепенно готовили операцию «Утка». На совещаниях, они очертили круг людей, подлежащих устранению советской разведкой. Европейские акции должны были координироваться из Цюриха, из предполагаемого центра, куда направлялись Теодор и Анна.

Глядя на список, Анна впервые поняла, что им могут запретить взять Марту в Швейцарию. «Придумают легенду…, – горько подумала Анна, – якобы Рихтеры отправили дочь в закрытый пансион. Она станет заложницей, в Москве…, – Анна оборвала себя:

– Не смей! Как ты можешь подозревать родину, свою колыбель. Хватит и пакета, оставленного в Нью-Йорке, – на совещаниях речь об Америке не заходила. Анна понимала, что и не зайдет. Америкой занимался лично Эйтингон, в круге обязанностей Анны США не значились.

– Как и Япония…, – потушив папиросу, она зажгла новую, вдыхая горький дым:

– Но Рихард, кажется, в совершенной безопасности. Сведения от него поступают отличные…, – Анна и Зорге познакомились в Германии, когда она ездила к тамошним коммунистам курьером.

Она долго ничего не слышала о Зорге, и только в Москве узнала, что Рамзай, как называли Рихарда, работает в Токио, корреспондентом немецких газет. На совещаниях Анна настаивала, что им необходимо найти подходящего человека в Берлине.

– Агенты в Париже, в Америке…, – она загибала пальцы, – прекрасно, но, товарищи, нельзя недооценивать Гитлера. Я двенадцать лет назад говорила о таком. Я уверена, что у англичан есть люди, поставляющие информацию. В преддверии грядущей войны, агенты в Германии должны появиться и у нас.

Начальник иностранного отдела, товарищ Слуцкий, ее поддерживал:

– Когда вы с Теодором Яновичем обоснуетесь в Цюрихе, вербовка станет вашей первейшей задачей, товарищ Горская. Помимо координации акций в Европе, и, так сказать, банковской деятельности, – он тонко улыбнулся.

Золотой запас надежно разместили на счетах импортно-экспортного предприятия герра Рихтера. Анна видела отчет, присланный в Москву мужем, и осталась довольна. Она забрала из сейфа заклеенный пакет, с цюрихской метрикой и свидетельством о браке родителей. Судя по всему, за двенадцать лет к конверту никто не притрагивался. Анна положила документы в запертый на ключ ящик стола в спальне, в Доме на Набережной. В шкатулке хранился золотой крестик, с тусклыми изумрудами. Когда на совещаниях речь заходила об эмигрантских кругах в Европе и Америке, она ловила себя на том, что хочет и боится услышать знакомую фамилию. Однако, пока что, ее никто не произносил:

– Может быть, он умер, – думала Анна, – и, в любом случае, я его больше никогда не увижу.

Она хотела взять документы в Швейцарию, и оформить себе и Марте гражданство США, втайне от мужа:

– Если кто-то узнает, даже Теодор, – Анна глядела на потеки снега по окну, – меня отзовут в Москву и немедленно расстреляют. И Марту тоже. Подобного не прощают. А если станет известно о пакете…, – об этом она не хотела думать. Пакет в хранилище Салливана и Кромвеля был ее смертным приговором, и, одновременно, спасением. В случае ареста, Анна смогла бы протянуть время, торгуясь, пытаясь, хотя бы, спасти жизнь дочери. Она все курила:

– Посмотрим, как дело пойдет в Цюрихе. Если мы доберемся до Цюриха, конечно, – бывшего наркома внутренних дел Ягоду перевели в комиссариат связи, что означало опалу. Нового наркома, Ежова, Анна еще не видела. Он не приходил на совещания иностранного отдела.

Сидя у себя, на седьмом этаже, она подумала о подвалах здания, уходящих под площадь Дзержинского, о внутренней тюрьме. Анна бывала в подземных коридорах двенадцать лет назад. Она с Янсоном допрашивала арестованных диверсантов из группы Савинкова. Анна даже не знала, кто, сейчас, содержится в тюрьме:

– Может быть, бывший хозяин нашей квартиры. Хотя, она не наша, казенная. Мы в ней тоже не хозяева, – мебель в шести комнатах стояла антикварная, отличной сохранности, красного дерева, но с инвентарными номерами. Марта рассматривала текинские ковры, картины Айвазовского, рисунки Серова, американский рефрижератор, немецкий радиоприемник, концертный рояль Бехштейна, в огромной гостиной. Девочка повернулась к матери: «Это нам дарит партия?»

– Не дарит, – улыбнулась Анна, – все принадлежит партии и стране Советов. Мы просто пользуемся вещами.

Марта подошла к окну, выходившему на Москву-реку. Мощные стены Кремля отражались в спокойной воде. Бронзовые, заплетенные в косы волосы, тускло светились в наступающих сумерках. Дочь не хотела коротко стричься. Марта сморщила нос:

– Когда я стану летчицей, тогда придется их отрезать. Пока так красивее…, – девочка огладила школьную блузу, итальянского шелка, твидовую, темно-синюю юбку. Анну прикрепили к закрытому распределителю для народных комиссаров и членов Политбюро. Молчаливый шофер привозил пакеты с тепличными овощами, французской минеральной водой, икрой и сырами. На Анну и Марту шили в правительственном ателье. От драгоценностей Анна отказалась. Просмотрев каталог ювелирных изделий, она покачала головой:

– К чему? Члены партии должны быть скромными. Тем более…, – она вернула альбом, – в Большой театр я не хожу, дипломатические приемы не посещаю…, – на Лубянке Анна вела занятия с молодыми коллегами, которых в скором времени посылали в Европу. Она преподавала языки, и, как весело называл предмет Слуцкий, благородное обхождение. На уроках они слушали классическую музыку, учили правила этикета. Анна замечала:

– Если вам поручено выполнение литерной операции, вы не должны привлекать к себе внимания. Провал из-за простого незнания правил поведения в обществе, не простим.

Литерными операциями назывались тайные убийства политических эмигрантов и сторонников Троцкого.

Марта кивнула:

– Я понимаю, мамочка. У нас…, – девочка помолчала, – никогда не будет дома. Потому что наш дом, вся советская родина.

– Именно так, – Анна поцеловала бронзовый, теплый затылок. Марта села за фортепьяно:

– Сыграю тебе Шопена, – девочка широко улыбнулась: «Наконец-то, можно исполнять не только немецкую музыку».

Петр Воронов тоже работал на Лубянке. Слуцкий сказал Анне, что брат Степана выполняет правительственное задание. Она не интересовалась, чем занимается чекист Воронов, подобное было не принято. Анна и о Янсоне никому не говорила. Работая с Иосифом Виссарионовичем, она только упомянула, что Янсон получил наградное оружие от Троцкого, после подавления эсеровского мятежа. Сталин выбил трубку в пепельницу:

– Я с Троцким обедал и чай пил. Меня, наверное, тоже надо в троцкисты записать, – он подмигнул Анне, и больше они о таком не говорили.

Дверь заскрипела. Вскинув голову, женщина поднялась. Анна узнала его по портретам в газетах и здесь, в здании комиссариата. Он был ниже ее, почти на голову, в гимнастерке. Свежее, выспавшееся лицо, улыбалось, темные волосы были еще влажными.

– Товарищ народный комиссар внутренних дел…, – начала Анна. Ежов отмахнулся:

– Что вы, Анна Александровна. Пришел посмотреть, как вы обустроились. Прощу прощения, что сразу не навестил вас…, – он развел руками: «Только месяц, как в новой должности».

Вспомнив об огромной махине комиссариата, о великих стройках Урала, Сибири и Дальнего Востока, о готовящемся процессе троцкистских шпионов, Анна покраснела: «Все хорошо, товарищ нарком. Большое спасибо за вашу заботу…»

– Николай Иванович, – весело поправил ее Ежов. Он указал на диван: «Позвольте присесть?». Горская заказывала чай и бутерброды по внутреннему телефону. Ежов любовался хорошо подстриженными, черными волосами, падавшими на воротник твидового костюма, длинными ногами в шелковых чулках.

У нее были изящные, со свежим маникюром пальцы:

– Когда только успевает? – Ежов закурил ее «Казбек», особого производства, в дорогой, распахивающейся коробке:

– Четыре часа дня, затишье. Вечером Иосиф Виссарионович проснется, начнется работа…, – многие семейные сотрудники после обеда уезжали домой. Отужинав, они возвращались в комиссариаты. Горская оставалась в кабинете. Ее дочери после обеда все равно не было дома. Девочка занималась фортепьяно в училище Гнесиных, на Арбате, или ходила в кружки, в школе.

Ежов знал о Горской все.

Товарищ Сталин пока не давал распоряжений относительно ее, или Янсона, но велел Ежову, каждый день, сообщать, что делает Горская, и ее дочь. Сведения поставлял шофер, педагоги в школе, и некоторые сотрудники иностранного отдела. Ничего подозрительного Ежов не замечал, но Сталин приказал провести еще одну проверку.

– Иосиф Виссарионович прав, – размышлял Ежов, болтая с Горской о предстоящем авиационном параде, – она молодая женщина, немного за тридцать. Она давно не видела мужа. Должно быть, тоскует…, – народный комиссар, незаметно, усмехнулся:

– В постели она может рассказать что-то о себе, или Янсоне. То, чего мы пока не знаем. Однако узнаем, – мысленно, перебрав людей, он покачал головой:

– К Чкалову с подобным подходить не стоит. Он, конечно, дамский угодник…, – Ежов поморщился, вспомнив собственную жену, – однако он меня пошлет по матери, наш сталинский сокол. И нельзя использовать писателей, журналистов…, – вздохнул Ежов:

– Кукушка и в Москве, почти на конспиративном положении. Вдруг ее решат использовать в дальнейшей работе. Запрещено ее раскрывать…, – он пил крепкий, сладкий чай. Нарком улыбнулся:

– Я знаю, кто подойдет. Поговорю с ним, завтра…, – Ежов блаженно вытянул ноги, в начищенных сапогах:

– Мне они чай никогда так не заваривают, Анна Александровна. Расскажите, кого вы в столовой подкупили, или я вас расстреляю…, – они оба, расхохотались. Анна смотрела на спокойное лицо Ежова: «Все будет хорошо. Надо доверять своей родине, помни».

Двор бывшей усадьбы Волковых, в переулке Хлебниковом, перегораживали веревки с бельем. Мокрый снег падал на заржавевшие санки, старые, разбитые велосипеды, на пристройки, откуда шел дымок буржуек. Когда особняк уплотняли, людей вселили не только в барские, как их называла Любовь Григорьевна, комнаты, но и в бывшие склады, и даже в подвальную молельню.

Прошло пятнадцать лет, жильцы менялись. Сейчас никто не знал, что за старуха занимает две комнаты на втором этаже, с кухней и ванной. Шептались, что она бывшая дворянка, или купчиха. Жилица, каждый день, выходила на улицу. Она была прямая, тонкая, носила черное, старомодное пальто, и довоенную шляпу. Из-под широких полей виднелись совершенно седые волосы, лицо покрывали глубокие морщины. Старуха не принимала гостей, по крайней мере, днем. Она посещала только магазин, или Покровский собор. Она не боялась, что ее увидят в церкви. На девятом десятке лет Любови Григорьевне было ничего не страшно.

Утром она принесла домой, в кошелке, картошку, лук и кусочек соленого сала, в вощеной бумаге. За пятнадцать лет, в бывшей гастрономической лавке купца Климентьева, а ныне магазине Пролетарского госторга, за прилавками не осталось знакомых. Место приказчиков заняли продавщицы, девчонки из подмосковных деревень. Любовь Григорьевна могла бы поехать к Елисееву, за сырами, копченой осетриной, и черной икрой, однако она только достала из шкафчика на кухне бутылку «Московской», с зеленой этикеткой. Она вывесила водку за окно, в холщовой авоське. Соседи не могли увидеть, что лежит в сумке. Любовь Григорьевна, по старой привычке, вела себя осторожно.

Гости появлялись после темноты, и вели себя тихо. Любовь Григорьевна заваривала хороший чай, и ставила на стол свежие пирожные. Ее посетители пили мало, а многие, помня заветы старообрядцев, вообще не притрагивались к алкоголю.

– Мальчик пусть выпьет, – Любовь Григорьевна чистила картошку, – он в отца своего, деда. Волк пил, но не пьянел. Михаил такой же был. И я выпью…, – она посмотрела на старинные часы с кукушкой, – последнюю стопку.

После расстрела сына, чекисты, пришедшие с обыском, вывезли из усадьбы все, вплоть до медных тазов и оловянных кастрюль. Любовь Григорьевна, держа за руку четырехлетнего Максима, смотрела на обыск спокойно. Она давно научилась не привязываться к вещам, плакать по мебели и тряпкам было смешно. Золото и бриллианты хранились в надежных местах. Ее обязали отмечаться на Лубянке каждую неделю. Чекисты пригрозили, что отправят мальчика в детский дом, как сына бандита, врага советской власти. Оставшись в разоренных, с поднятыми половицами комнатах, Любовь Григорьевна задумалась.

Она уложила Максима спать, убаюкав его, вытерев мальчику слезы. Она ничего не скрывала от внука. Любовь Григорьевна сказала ребенку, что его родителей убили большевики. Максим уткнулся лицом в ее плечо: «И я их убью, бабушка». Любовь Григорьевна кивнула:

– Когда вырастешь, мой хороший мальчик. Но я всегда, всегда останусь с тобой…, – внук дремал, лежа на полу, укутанный в ее пальто. После обыска не оставили кровати. Чаю было не вскипятить. Чекисты забрали чайник, и увезли вещи из гардеробной. Любови Григорьевне швырнули пальто и шляпу. Она сидела, вытянув ноги в ботинках, сшитых в Париже, до войны, покуривая папиросу.

Она могла бы наплевать на распоряжения чекистов, взять Максима и уехать в столицу. Любовь Григорьевна всегда называла Санкт-Петербург столицей, а Москву первопрестольной. У нее имелось золото, она знала, где можно купить оружие. Надежные люди были готовы перевести ее и ребенка через финскую границу.

Она погладила белокурую голову мальчика. Если бы ее застрелили на границе, ранили, или отправили в тюрьму, Максим был бы обречен.

Любовь Григорьевна слушала мертвенную тишину дома. Половицы во всех комнатах вскрыли. При обыске она стояла, скрестив руки на груди, молча. Волкова только поинтересовалась, когда ей можно забрать тела сына и невестки. Дзержинский, Любовь Григорьевна узнала его по портретам, издевательски усмехнулся: «Зачем они вам, гражданка Волкова?»

– Похоронить по-христиански, – отчеканила Любовь Григорьевна. Чекисты вспарывали обивку заказанной в Париже и Вене мебели. Иконы валялись на полу. Два человека сдирали золотые и серебряные оклады. Дзержинский лично руководил обыском. В Хлебников переулок приехало четыре десятка человек.

– Надо выяснить, – велела себе Любовь Григорьевна, – кто из ребят Михаила в ЧК бегал. Подобное не прощают, никогда не прощали…, – Дзержинский, широко шагая, прошел к ней:

– Не думайте, что я не знаю, кто вы такая, гражданка Волкова. Мать бандита, свекровь налетчицы, дочь…, – Любовь Григорьевна перекрестилась:

– Мой покойный отец был купцом, господин Дзержинский. Не возводите поклепы на душу умершего человека. Вас крестили, такое не по-христиански…, – глаза Дзержинского похолодели. Максим плакал, держась за платье Любови Григорьевны, грохотали сапоги. Дзержинский встряхнул ее за плечи: «Говори, сука! Говори, где золото, где бриллианты? Где ценности, что твой сын награбил, у советской власти!»

– Вор у вора дубинку украл, – сочно отозвалась Любовь Григорьевна. Женщина протянула к его лицу длинные, сильные, немного скрюченные пальцы:

– Ищите, ищите, господа хорошие. Хоть обыщитесь. Москва большая, не такие вещи прятали…, – она вспомнила дробный смешок отца:

– Либерея Ивана Грозного в Москве осталась, я тебя уверяю…, – Григорий Никифорович сидел в большом, покойном кресле, попивая чай:

– Поляки ее не нашли, Бонапарт не нашел, и никто не найдет. Ей наши люди занимались, – он подмигнул дочери, – если легендам верить. В надежном месте книги хранятся…, – Дзержинский отвесил ей пощечину: «Курва!»

Любовь Григорьевна помнила польские ругательства, которым учила ее невестка, но рядом был внук. Она презрительно сказала: «Шляхтич. Дворянин». Дзержинский плюнул на пол: «Ломайте стены, в них тоже могут быть тайники».

Ночью, слушая дыхание ребенка, Любовь Григорьевна велела себе:

– Нельзя. Мой внук не сгинет в казенном доме. Он круглый сирота. Подожди, заляг на дно, как отец тебя учил, как Волк делал. Потом, может быть, удастся пробраться в Польшу, или Латвию…, – чекистский надзор с нее сняли к тридцатому году. К тому времени границы заперли на замок. Любовь Григорьевна, глядя на внука, понимала:

– Он меня не бросит. Нельзя его одного отправлять в Европу, он мальчик еще. Если его застрелят, если он под трибунал пойдет, я себе никогда такого не прощу…, – Максим и сам никуда не собирался уезжать.

– Я Волков, – заметил подросток, – мы испокон века Москвой правили. Так оно было, и так будет, бабушка…, – хозяин Москвы сидел на венском стуле, у покрытого накрахмаленной скатертью стола. Максим вслух читал бабушке статью из «Науки и жизни», о расщеплении атома.

Любовь Григорьевна, потихоньку, обставила квартиру. После конца бунта, как она называла революцию, и гражданскую войну, антикварную мебель продавали за сущие копейки. Она даже купила несколько картин малых голландцев. В красном углу висели иконы старообрядческого письма. Почти все молельни в Рогожской слободе уничтожили. Зная о будущем аресте и ссылке, хозяева приносили образы в безопасные места. Любовь Григорьевна была уверена, что ее не тронут. Она охотно принимала иконы. Кое-что попадало в музеи, однако она пожимала плечами:

– Капля в море. На каждую икону, что в Третьяковской галерее висит, приходится сотня тех, по которым чекисты сапогами ходили.

Когда взорвали храм Христа Спасителя, она заметила:

– Теперь и Василию Блаженному не устоять, и кремлевским соборам. Люди строили, храмы от поляков спасали, от Бонапарта. Господь антихристов накажет, – твердо завершила Любовь Григорьевна.

На кухню и в ванную еще до войны провели газ. Максим помылся, и переоделся. Он хотел пожарить картошку, но бабушка усадила его за стол:

– Ты два года на казенных харчах обретался. Дай мне за тобой поухаживать.

Она знала, что любит внук. На кухне пахло жареным салом, луком, картошка скворчала. Любовь Григорьевна нарезала свежий, ржаной хлеб. Она достала из холодного шкафа купленную вчера, пряную селедку. Бабушка стояла над плитой, с лопаточкой в руках:

– Скоро, значит, ни угля не понадобится, ни газа. Все на электричестве заработает. Я помню, когда я твоего батюшку на Лазурный берег возила, в девяносто первом году, мы в Париже остановились. В салоне Годфре мне волосы электричеством сушили, под шлемом…, – Любовь Григорьевна помахала рукой у седой головы:

– Тогда телефонную линию проложили, между Парижем и Лондоном. В Ниццу я ездила с одним французом, он музыку писал. На десять лет меня младше был. Меня с ним покойная Надежда Филаретовна познакомила, фон Мекк…, – Любовь Григорьевна повернулась к внуку:

– Тем годом в Ницце барон Гинцбург отдыхал, со своей, – она рассмеялась, – спутницей жизни, негласной. Не поверишь, милый мой, мадам Мирьям шестой десяток разменяла, но больше, чем тридцать лет, ей никто не давал. Слухи ходили…, – наклонившись над ухом внука, она что-то прошептала.

– Не бывает таких препаратов, бабушка, – отозвался Максим:

– Профессор Замков шарлатан, хоть ему и свой институт дали. Вечная молодость невозможна…, – Любовь Григорьевна пожала плечами:

– Тогда она душу кое-кому продала, не к ночи будь, помянут…, – она принесла к столу медную сковороду: «Немножко мне налей, на донышке».

Максим смотрел на бабушку:

– Она больной не выглядит. Сама готовила, водку пить собирается…, – теплая, знакомая ладонь легла ему на пальцы. Бабушка улыбалась:

– Хорошо, что ты вовремя приехал, милый. Теперь и умирать можно, – они чокнулись хрустальными стопками, Любовь Григорьевна пригубила:

– Мальчик взрослый, он справится. Отомстит за родителей, я ему кольцо отдам. Только правнуков не увижу…, – она вздохнула, водка закружила голову. Любовь Григорьевна, ворчливо велела: «Ешь, а то остынет».

Вахтера в подъезде предупредили, что в квартиру товарища Горской придут гости. Дочь Горской, вернувшись с занятий, в сопровождении шофера, сказала:

– Пять человек, Петр Ильич, но четверо здесь живут, в других подъездах. Только Василий приедет, вы его знаете, – вахтер был тезкой Чайковского. Марта всегда улыбалась, разговаривая с ним. В училище она занималась фортепьяно с товарищем Цфасманом. Александр Наумович, хоть и предпочитал джаз, но заканчивал Московскую консерваторию. Он весело, говорил Марте:

– Как бы вас отвлечь от самолетов, и заинтересовать концертной деятельностью? Вы можете стать гастролирующей пианисткой, играть с оркестрами, или сама себе аккомпанировать, – добавлял учитель. Преподаватель вокала хвалила Марту. У девочки было красивое, лирическое сопрано. Марта, наконец-то, прекратила петь Вагнера. Она, с удовольствием, разучивала русские романсы, и революционные песни. На школьном празднике, она собиралась петь «Варшавянку», и участвовать в композиции, в память героев гражданской войны, читая стихи о своем деде. Оставив на кухне пакет из распределителя, шофер попрощался.

– До завтра, Иван Алексеевич, – Марта заперла дверь. На кухне лежала записка от матери: «Хорошего тебе дня и удачной встречи с одноклассниками. Я буду поздно».

– Как всегда, – открыв дверь американского рефрижератора, Марта сунула палец в банку с черной икрой. Она оглядела аккуратные лотки из кулинарии. На обедах в квартире товарища Сталина кормили грузинской едой. Марте она нравилась, однако девочка скучала по хорошим стейкам и гамбургерам. На выходные, мать жарила Марте большой кусок мяса. Анна смеялась: «Ешь на здоровье, ты растешь».

– Расту, – пробормотала Марта, потянувшись за ложкой. Она опустила глаза вниз. Пионерский галстук удачно прикрывал начавшую появляться грудь.

В Америке, в школе Мадонны Милосердной, медицинская сестра рассказывала девочкам об изменениях, происходящих в их возрасте. Школа была католической, однако в ней преподавали естественные науки, и показывали ученицам анатомические таблицы. Сестра водила указкой по картинкам. Марта шепнула соседке, Хелен: «Мне до такого далеко, я надеюсь».

Все началось здесь, в Москве, когда они с матерью добрались в столицу, в конце лета. Обняв дочь, Анна поцеловала теплый висок:

– Время летит, Марта. Скоро поступишь в летную школу, выйдешь замуж…, – она объяснила Марте, все, что требовалось. Девочка задумалась:

– Ты с дедушкой росла, бабушка погибла. Кто тебе все рассказывал?

Анна рассмеялась: «Врач, в Цюрихе. И в школе у нас тоже биологию преподавали». Она посмотрела вслед хрупкой фигурке дочери:

– Пока не вытянулась. Может быть, сейчас расти начнет. Я высокая, и Теодор тоже. То есть он высокий…, – Анна, на мгновение, прикрыла глаза:

– Шесть футов пять дюймов. У него ладонь была в два раза больше моей…, – она помнила низкий, ласковый голос: «Маленьким не быть большими, вольным связанными…». В Берлине, всю неделю она заставляла себя не говорить по-русски. Каждый день, просыпаясь в блаженном, сладком тепле, Анна напоминала себе:

– Надо встать и уйти. Он враг, он белый эмигрант. Он бы тебя расстрелял, если бы знал, кто ты такая…, – он рассказал, что отец Анны сжег церковь, которую построила его бабушка. В храме венчались его родители. Голубые глаза помрачнели:

– Согнал пленных казаков, заколотил двери, и сжег. Священника распял, на кресте, жену его красные партизаны, на глазах у детей…, – он махнул рукой:

– Ей горло перерезали и детям тоже. Никто не выжил, а семья эта испокон века священниками была, в Зерентуе. Мне письмо прислали, из Шанхая, казаки, которым спастись удалось. Старшую дочь священника он себе забрал, – лицо Федора дернулось, – наверное, тоже убил…, – Анна молчала. Отец повел ее в подвал дома Ипатьевых, в Екатеринбурге. По каменным стенам цокали пули, пахло свежей кровью. Наклонившись над телом бывшего императора, отец пошевелил его ногой: «Собаке собачья смерть». Она, незаметно, сжала длинные пальцы:

– Я ему не верю. Отец бы подобного никогда не сделал. Все было ради торжества революции. Во время переворотов, потрясений, не избежать косвенного ущерба…, – отец не взял ее на польский фронт. Анна служила комиссаром в Каспийской флотилии, ходила в иранский поход. С Янсоном, она отправилась в Тамбов, подавлять антоновский бунт. Вернувшись в Москву, Анна узнала, что отец уехал за Байкал, комиссаром в отряды красных партизан. Горский оставил ей несколько писем.

Больше отца она не видела. После известия о его смерти, Анна нашла в Москве сослуживцев отца по армии Тухачевского. Ее уверили, что Александр Данилович, по своему обыкновению, воевал геройским образом, вникал в нужды красноармейцев, и не жалел врагов революции.

– Твой отец всегда их сам убивал, Анна, – расхохотался один из комиссаров:

– Ксендзов, раввинов, дурманивших трудовой народ ложью. Я помню, лично одному горло перерезал, под Белостоком. Вообще, – комиссар повел рукой, – как говорил Александр Данилович, лес рубят, щепки летят. В годину революционных потрясений сложно обвинять трудовые массы в том, что они поднимаются против угнетателей. Красноармейцы иногда, – комиссар пощелкал пальцами, – сами расправлялись с еврейской и польской буржуазией, с местечковыми воротилами, грабившими простой народ…, – Анна кивнула: «Конечно».

В Берлине она говорила мало, не упомянув, что свежий шрам на ее руке остался от ранения, полученного при нелегальном переходе границы.

– Я уйду, – каждый день повторяла Анна, – мне надо ехать в Гамбург, к товарищам. Я здесь с поручением партии. Завтра уйду…, – рыжие, длинные ресницы дрожали. Он спал, положив голову ей на плечо, и улыбался во сне. Анна прижималась к его боку. Она задремывала, крепко, как в детстве, смутно помня руки, качавшие ее, голос, певший колыбельную:

– Rozhinkes mit mandlen

Slof-zhe, Chanele, shlof.

Отец сказал ей, в детстве, что ее мать родилась еврейкой.

– Разумеется, – строго заметил Горский, – такой факт ничего не значит, Анна. Твоя мать большевичка, дочь народоволки, замученной царским режимом. Она стала героем, умерев на баррикадах во имя торжества идей коммунизма. Евреи, русские, французы, немцы, – отец поморщился, – отжившие понятия. У коммуниста нет родины, кроме его идей, нет другого языка, кроме того, которым говорят Маркс, Энгельс и Ленин.

– То есть немецкого языка, папа, – хихикнула девочка. Горский рассмеялся:

– Это пока мы в Цюрихе. Россия станет первым в мире коммунистическим государством, и во всем мире заговорят на русском языке…, – из комнаты дочери раздались звуки патефона. Анна щелкнула зажигалкой:

– Папа тоже был евреем. Все считали, что он русский. Владимир Ильич знал, конечно, что папа еврей, что он родился в Америке. Не мог не знать, папа был его лучшим другом. Но Иосиф Виссарионович не знает, – она присела на табурет у фортепьяно:

– Я получу американское гражданство, для себя и Марты, на всякий случай. Арендую банковскую ячейку и сложу туда документы. Марта никогда, ничего не услышит, о нем. О своем отце, – заставила себя сказать Анна: «Обещаю». Рояль отозвался нежным звуком. Анна вздрогнула:

– Папа тоже хорошо играл и пел. На фортепьяно, на гитаре. Революционные песни, Марсельезу, Интернационал…, – Анна поняла, что дочь завела джазовую пластинку. Женщина усмехнулась: «Пусть».

Переодевшись в джинсы и американскую, клетчатую рубашку, Марта сделала бутерброды. Фрукты стояли в хрустальной вазе, на столе, персики, черный, крымский виноград, французские зимние груши, кавказский инжир.

Девочка насвистывала песенку Утесова, о героическом американском инженере, Кейси Джонсе, спасшем пассажиров от крушения поезда. Марта слышала мелодию в Америке, и упросила учительницу вокала разрешить ей выучить слова. Женщина вздохнула:

– Это эстрада, Марта, но что с тобой делать…, – в дверь позвонили.

Сказав матери, что на вечеринку придут одноклассники, Марта, немного, лукавила. Светлана Сталина лежала с ангиной, она хотела оправиться до авиационного парада. Девочки договорились, что будут стоять вместе, на трибуне. Марта, в школе, показала Светлане новый номер «Смены», со статьей о комсомолке, парашютистке, Лизе Князевой.

– Ей четырнадцать лет, – восторженно сказала Марта, – а она совершила пятьдесят прыжков. Я тоже так хочу…, – Светлана, рассудительно, заметила:

– Сначала надо попросить разрешения у твоей мамы. Товарищ Князева будет на параде, – оживилась девочка, – мы с ней познакомимся.

Марта пригласила двоих, одноклассниц, а мальчики были из класса Василия, старше их.

По дороге в переднюю, она бросила взгляд на фотографии в гостиной. Снимки занимали почти всю стену. Дед стоял с Лениным, Сталиным, Буденным, Ворошиловым, Блюхером и Тухачевским. Портретов с Троцким не осталось. Анна сказала дочери, что Троцкий, Зиновьев и Каменев обманывали партию, вкравшись к ней в доверие, планируя убийство Иосифа Виссарионовича. Здесь висело единственное фото Горского и его жены, цюрихских времен. Фрида Горовиц, держа на руках новорожденную Анну, смотрела на мужа с нескрываемым восхищением. Горский сидел, закинув ногу на ногу, в безукоризненном костюме, с резким, сильным, знакомым Марте по учебникам, лицом.

Мать повесила рядом портреты пером, тоже из учебника, народоволки Ханы Горовиц, и знаменитого Волка, соратника Маркса и Энгельса. Фото родителей сделали в Иране, в порту Энзели. Отец надел персидский халат, и чалму. Янсон, с бородой, действительно напоминал пашу. Мать носила чадру, но откинула вуаль. Она улыбалась, блестя глазами. Внизу была подпись: «Товарищ Янсон освобождает женщин Востока».

Марта, невольно, вздохнула:

– Как папа, в Испании? Мама приносит радиограммы, но все равно, хоть бы его услышать, – она волновалась за отца, но фронт, судя по новостям, стабилизировался.

Рассевшись на ковре, за бутербродами и ситро, они обсуждали Испанию. Мальчики были уверены, что война долго не продлится.

– Потом, – заметил Василий, – мы разобьем Гитлера на его территории и освободим немецких трудящихся. Надеюсь, что я успею закончить, летное училище и сесть за штурвал. А ты, Марта, не успеешь…, – он подтолкнул девочку. Марта сморщила нос: «Еще посмотрим».

Она завела пластинку оркестра Утесова, пары танцевали фокстрот. Присев на подоконник, рядом с Василием, Марта забрала у него папиросу. Девочка затянулась, Василий поинтересовался: «Тебя мама не ругает, за курение? Или ты ей не говоришь?»

За окном шел мокрый снег, слабо, едва заметно светились самоцветы в звездах Кремля. Марта пожала плечами:

– Я ей все говорю, она мама. Ой…, – девочка коснулась руки Василия: «Прости».

– Я привык, – отозвался подросток, искоса взглянув на Марту. Она выпустила дым, тонкие губы цвета спелой черешни улыбнулись:

– В общем, мама не против курения. Она сама с дедушкой, – Марта указала на фото Горского, – курила, в моем возрасте…, – Марта выбросила папиросу в форточку:

– Я тебе жвачки дам, американской, чтобы не пахло. Ты говорил, твой папа не хочет, чтобы…. – Василий кивнул:

– Спасибо. Отец против того, чтобы я курил, хотя сам курит…, – мальчик полез в карман полувоенной гимнастерки:

– Хочешь? Или можно ситро разбавить…, – Василий приносил на вечеринки флягу с коньяком, но Марта всегда отказывалась. В Америке, в гостях у Хелен Коркоран, она попробовала пунш, сваренный студентами Гарварда:

– Не понимаю, как можно пить такую гадость. То ли дело шампанское…, – Марта, восторженно, закатила глаза. Хелен согласилась: «Мне оно тоже нравится. Родители разрешают мне половину бокала, на Рождество».

Марта помотала бронзовой головой:

– Когда ты, Вася, принесешь шампанское, я его с удовольствием выпью…, – Утесов допел о самоваре, Марта устроилась у рояля:

– Сначала песня о Кейси Джонсе, а потом джаз, – объявила девочка: «То есть свинг. Готовьтесь танцевать, как я вас учила!».

Она пела:

Casey Jones, mounted the cabin, Casey Jones, with the orders in his hand. Casey Jones, he mounted the cabin, Started on his farewell Journey to the promised land…

Марта, насвистывая, пристукивала ногой в изящном ботинке. Свет выключили, бронзовые волосы переливались в огнях фонарей. Василий любовался ясными, зелеными, глазами девочки.

Анна добралась до дома к половине четвертого. Оставалось два часа, чтобы поспать, принять душ и перекусить. Она заглянула на прибранную кухню. На столе лежала записка: «Мамочка, поешь что-нибудь. Я тебя люблю».

Не снимая шубки, Анна прошла в комнату дочери. Остановившись на пороге, она оглядела фотографии, карту Испании, республиканскую пилотку, которую Марта сшила в школе, на уроке труда. На столе, на стопке нот и книг, красовался дневник. Анна посмотрела на две пятерки, по немецкому языку и математике. Она присела у кровати. Дочь свернулась в клубочек, рассыпав по пледу бронзовые косы, уткнув лицо в подушку. Анна тихо плакала, не стирая слез с лица, вдыхая запах жасмина:

– Все для нее, только для нее…, – она вздрогнула. Медленно забили часы на Спасской башне. Отсчитав четыре удара, Анна заставила себя встать. Протерев лицо парижским лосьоном, она наполнила ванну. Женщина лежала в теплой, пенной воде, откинув голову на бортик, куря папиросу:

– Только для нее. Я на все пойду, чтобы спасти Марту.

Летом Степан Воронов обосновался в общежитии научно-исследовательского института ВВС РККА, в Щелково. Он жил в маленькой, чистой комнатке, выходившей на летное поле. Степан, с детского дома, полюбил наводить порядок. Он всегда сам убирал, и мыл пол. К этажу старших офицеров приставили горничную, пожилую, деревенскую женщину. Когда она приходила с ведром, Степан улыбался:

– Я лучше чаю принесу, Прасковья Петровна. Садитесь, расскажете о внуках.

Мальчики служили в РККА, уборщица за них волновалась. Все говорили о грядущей войне. Степан успокаивал женщину, говоря, что конфликт с Японией ожидается коротким. К стенам комнаты были пришпилены чертежи самолетов, на столе лежали тетради. Он учился, заочно, в авиационном институте. Степан хотел стать конструктором, но пока что надо было готовиться к войне, проверять опытные модели истребителей и бомбардировщиков, гонять машины на дальние расстояния, за Полярный Круг, на Урал и в Сибирь.

Получив распоряжение об участии в параде, Степан обрадовался. Он был доволен, что полетает с Чкаловым. Ас звал его участвовать в беспосадочном полете из СССР в США, однако Степан беспокоился, что он молод, и не справится с ответственной задачей.

– Тебе двадцать четыре, Степа, – заметил Чкалов, сидя с ним в Щелково, за бутылкой, – у тебя два ордена, звание майора. Войдешь в историю, – он потрепал Степана по плечу:

– Звание Героя тебе обеспечено. Тем более, – Чкалов посмотрел на темнеющее, пасмурное небо, – скоро нам придется приобретать боевой опыт, а не ставить рекорды. Кто-то уже приобретает, – летчик помрачнел.

Степан подумал, что Чкалов, наверное, тоже подавал рапорт об отправке в Испанию. Майор Воронов предполагал, что ему отказали из-за брата. Он, правда, не знал, где сейчас Петр, но подозревал, что брат работает в осажденном франкистами Мадриде.

– Конечно, такое неудобно, – вздохнул Степан, – мы с ним похожи, как две капли воды.

Они с братом не знали, кто из них старший, а кто младший. Степан, иногда, думал, что и покойный отец этого не знал. По крайней мере, Семен Воронов никогда не упоминал об этом. Отправляясь в Москву, Степан надеялся, что в квартире на Фрунзенской, в почтовом ящике, найдется весточка от брата, но особо на конверт не рассчитывал. Петр бы не стал посылать письма обычной почтой, а радиограммы в ящик не бросали. Так оно и оказалось.

Квартира была пустой, запыленной, с лета в комнаты никто не заглядывал. Майор засучил рукава гимнастерки.

– Хотя бы паркет вычищу, – пробормотал Степан, наливая воду в ведро, – до следующего лета.

Три года назад, они не знали, где покупают мебель. Братья всю жизнь провели на чужих квартирах, или в детском доме, где спали в комнате с десятью мальчиками. Поступив в университет, Петр переехал в общежитие, а Степан отправился в училище. Когда они получили квартиру, брат подмигнул Степану: «Предоставь все мне».

У них появилась хорошая, антикварная мебель, бухарские ковры, и даже картины. Степан не спрашивал, откуда доставили вещи. Брат отмахнулся:

– Работники нашего комиссариата имеют льготы.

Степан, смутно, понимал, что они живут в окружении конфискованной у врагов народа собственности. Майор говорил себе:

– В конце концов, вещи не наши. Если партии что-нибудь потребуется, мы сразу все отдадим. Как отдадим себя, свою жизнь, ради торжества коммунизма. Как сделал отец…, – у них не осталось вещей отца, впрочем, у Семена Воронова их и не было. Со времен революции пятого года, отец ходил в одной кожанке, и брился старой бритвой. Отец, изредка, несколько раз, приезжал в детский дом. Он, как и Сталин, привозил хлеб и сахар, устраивая чаепитие для мальчишек.

– И Теодор Янович так делал…, – Степан улыбнулся, – после разгрома эсеровского мятежа. Когда отец погиб, он с нами возился, часто навещал, на самолете нас прокатил. Я тогда авиацией заболел. Он тоже выполняет задание партии, наверняка. И товарищ Горская, – Степан помнил красивую, черноволосую женщину. Двенадцатилетним ребятам она казалась взрослой, как и Янсон, но Степан понял:

– Ей всего двадцать два года исполнилось, когда Ленин умер. Младше нас, нынешних. Они говорили, что пожениться собираются. Увидеть бы их сейчас…, – он привел в порядок ванную. Степан повертел почти пустой флакон туалетной воды, от Floris of London. Петр, куда бы он ни отправился, решил его не брать.

Квартира блистала чистотой. Заварив чаю, Степан встал у окна, на кухне. Он покуривал, глядя на серую реку, на мокрый снег, на верхушках деревьев Нескучного Сада, напротив. В детском доме Степан научился готовить:

– Петр вернется, надо в ресторан сходить. Не щами же мне его кормить, после командировки. В «Москву»…, – майор Воронов никогда не заглядывал в новую гостиницу, хотя многие знакомые летчики там побывали. Они рассказывали о джазовом оркестре, мраморных полах, кавказской кухне. Степан усмехнулся:

– Потанцевать можно. Я с училища не танцевал. Петр умеет, наверное, с его работой…, – брат не говорил, чем занимается на Лубянке, но Степан понимал, что со знанием четырех языков, Петр, вряд ли, разносит почту.

Брат отлично одевался, разбирался в винах, любил оперу, а Степан предпочитал песни, с товарищами, во время застолий, на аэродромах. У него даже не было штатского костюма. В детском доме он ходил в суконной форме, c пионерским галстуком, а потом надел гимнастерку и комсомольский значок, сменившийся партийным.

На западе, над Воробьевыми горами, рассеивались тучи. В разрывах виднелось голубое, блеклое небо. Метеорологи оказались правы. Степан думал о параде, о выступлении своего звена, о парашютистах. Он вспоминал серо-голубые глаза читинской девушки, Лизы.

По дороге на аэродром, они заговорили о метрополитене. Степан уверил ее:

– Не волнуйтесь, товарищ Князева, вам обязательно организуют экскурсию по столице. В подземные дворцы вы тоже спуститесь. Я спускался, – Лиза, восхищенно, открыла рот. Степан, действительно, первым делом проехался по Сокольнической линии. Конечная станция, «Парк Культуры», была недалеко от их дома. Майор Воронов вышел в город:

– Очень удобно. Хотя, сколько мы на квартире бываем? Но когда-то женимся, дети появятся. Моей жене придется за мной ездить, или мы вместе служить начнем…, – Лиза, робко, расспрашивала о летном училище, Степан охотно отвечал. При взлете майор разрешил девушке посидеть в кресле второго пилота. Он положил ее фото в партийный билет, Степан с ним никогда не расставался.

На стене гостиной висела фотография отца с Дзержинским. Иосиф Виссарионович подарил им портрет, когда Вороновы вступили в партию. Фото сделали осенью девятнадцатого, отец носил чекистскую кожанку. По словам Сталина, Семен Воронов тогда работал в Москве. Иосиф Виссарионович улыбнулся:

– Он попросил меня, вас навещать. Семен занимался ликвидацией банд налетчиков, шайкой знаменитого вора, некоего Волка. Ему не с руки было в городе показываться. Когда Волка расстреляли, ваш отец уехал на Перекоп…

– И погиб на Перекопе…, – Степан разглядывал отца, высокого, широкоплечего. Старший Воронов, в детском доме, садился к старому, расстроенному фортепиано. Отец пел с мальчишками «Интернационал» и «Варшавянку».

– Он рабочим был, металлистом, на заводе, – Степан знал биографию отца наизусть, ее можно было найти в любой книге о героях гражданской войны, – как он научился играть? Хотя, он знал Горского. Горский родился дворянином, гимназию почти закончил, прежде чем в революцию уйти. Четырнадцать лет ему исполнилось, когда он от родителей отказался, и бежал в Швейцарию, к Плеханову…, – каждый пионер страны советов слышал историю о том, как Саша Горский доехал зайцем, на поездах, из России до Цюриха:

– Потом Горский с Лениным познакомился…, – Степан пригладил коротко стриженые волосы, темного каштана:

– Наверное, Горский и давал уроки отцу. Горский в Цюрихе университет закончил, диплом получил, знал языки…, – Степан удивлялся тому, как хорошо Петр справляется с языками.

Начав учить немецкий в тринадцать лет, брат через год болтал с берлинским акцентом и читал газеты. Степан занимался каждый день, но речь давалась трудно. Он вообще не любил говорить, и никогда не выступал на комсомольских и партийных собраниях, ссылаясь на стеснительность. Он и вправду, краснел, оказываясь на трибуне. После процесса троцкистских шпионов в Щелково провели не одно, а несколько собраний. Сослуживцы бойко рассуждали о расстреле врагов народа Каменева и Зиновьева. Год назад портреты вождей носили на демонстрациях.

Степану, как руководителю летчиков-испытателей, полагалось выступить. Он не стал, вдохновенно, призывать, к поискам троцкистов в рядах партии, кричать и стучать кулаком по трибуне. Он прочел по бумажке текст, написанный заранее, вечером, когда он посидел с газетами. Это были не его слова. Майор собрал цитаты из писем трудящихся, и немного их, как мрачно подумал Степан, обработал. Своих слов он найти не мог, да и не хотел. Он доверял партии, товарищ Сталин не ошибался, а об остальном Степан предпочитал не размышлять. Секретарь бюро похвалил его:

– Видите, товарищ Воронов, вы хороший оратор. Незачем отнекиваться, это ваш партийный долг, как и проверка новой техники.

Зазвонил телефон. Степан, невольно подумал:

– Петр, должно быть, вернулся. Он помнит, что я в Щелково, я ему говорил. Наверное, о параде прочел…, – друзья Степана, летчики, знали номер. Он улыбнулся:

– Даже если не Петр, то все равно, стоит собрать ребят, посидеть, отметить годовщину революции.

Голос оказался незнакомым, вежливым: «Товарищ Воронов, говорят из Народного Комиссариата Внутренних Дел. Спускайтесь, за вами выслана машина».

– У меня своя…, – растерянно сказал майор. Повторив: «За вами выслана машина», голос отключился.

Надев шинель, сунув в карман папиросы, майор сбежал в пустынный, заснеженный двор. Дети были в школе, служащие в учреждениях. Дул пронзительный, морозный ветер, он засунул руки в карманы:

– Пожалуйста. Только бы с Петром все было в порядке. Пожалуйста…, – он не знал, кого просит. Степан ни разу в жизни не навещал церковь. В детском доме они с братом ходили в кружок воинствующих безбожников. Детям рассказывали, как попы, муллы и раввины обманывают народ, и наживаются за счет трудящихся. Руководитель водил их в закрытые московские храмы, показывая разрубленные топорами иконы, и снятые, валяющиеся на земле кресты.

– Пожалуйста, – черная эмка въехала во двор. Степан заставил себя пойти к остановившейся у подъезда машине.

К вечеру метель усилилась. Задернув шторы, Максим усадил бабушку в большое, прошлого века кресло. Он заметил на бледных губах улыбку, Любовь Григорьевна повела рукой: «Пластинку поставь. Ты знаешь….»

Максим знал. Он устроился на ручке кресла, гладя длинные, до сих пор сильные пальцы. Игла патефона немного подпрыгивала. Нейгауз играл «Лунный свет» Дебюсси. Любовь Григорьевна закрыла глаза:

– Клод мне играл, в Ницце. Я виллу сняла, в гостиной рояль стоял. Осень жаркая была, море тихое. Мы выключили свет и окна раскрыли. Свечей зажигать не стали. Он играл, при свете луны, по памяти. Еще раз…, – попросила она.

Максим вырос на классической музыке. Любовь Григорьевна дружила с покровительницей Чайковского, Надеждой фон Мекк, знала и самого композитора. Когда Максим был ребенком, они с бабушкой почти каждую неделю ходили в консерваторию. Обняв стройные плечи, он услышал слабое, прерывистое дыхание. Любовь Григорьевна сжала его ладонь:

– Пора мне, милый. Врача…, – бабушка помолчала, – не надо…, – сердце медленно, неохотно сокращалось. Десять лет назад Любовь Григорьевна сходила к довоенному знакомцу, профессору Самойлову, из университета. Проверив сердце, доктор показал бумажную ленту, с пиками и провалами:

– Аритмия, госпожа Волкова, – вздохнул он, – впрочем, в вашем возрасте…., – Александр Филиппович всегда обращался к ней в старомодной манере. Любовь Григорьевна поджала губы: «Сколько мне осталось?». Самойлов уверил ее, что с таким сердечным ритмом, пациенты могут прожить десятки лет.

– Десяток…, – она приподняла веки: «Слушай меня, Максим».

После смерти сына и невестки Любовь Григорьевна осторожно расспрашивала знакомцев о людях в банде Михаила. Ребята рассеялись, кого-то казнили, кто-то исчез из виду. Сын не приводил подельников в усадьбу, где жила Любовь Григорьевна и маленький Максим. Банда обреталась в подвалах Хитрова рынка. Они кочевали с места на место, навещая и Замоскворечье, и Марьину Рощу. Только Зося, невестка, иногда ночевала в Рогожской слободе. Она приносила Любови Григорьевне адреса, где Волк прятал золото и драгоценности. Зося, в Варшаве, занималась карманными кражами. Любовь Григорьевна, вспоминая невестку, смеялась:

– Родители твои, Максим, до войны, хорошо в Европе погуляли. В Бадене-Бадене, в Карлсбаде, в Ницце. Они оба красавцы были, хорошего воспитания, знали языки. Они таких людей обворовывали…, – бабушка указывала пальцем на потолок:

– У них по десятку паспортов имелось, с дворянскими титулами. Им в любой гостинице были рады. В тринадцатом году, в Париже, твой отец магазин Бушерона ограбил. Громкое дело было, все газеты написали. Летом пятнадцатого, батюшка твой сел. Ты осенью родился, через два года Михаила выпустили, а потом…, – Любовь Григорьевна вздыхала.

Два года она разыскивала подельников сына, собирая сведения о тех, кто пропал в суматохе бунта. Волкова нашла почти всех, в тюрьмах, на кладбищах, или получив сведения из-за границы. Только об одном человеке ничего известно не было. Осенью девятнадцатого, после разгрома банды, он пропал, как сквозь землю провалился. У Любови Григорьевны имелось его словесное описание. Вора звали Семен, а фамилии его никто не знал. Вчитываясь в приметы неизвестного, Любовь Григорьевна задумалась. Сын рассказывал ей о камере в Бутырках. Во время бунта пятого года Михаил сидел со знаменитым Горским. Потом администрация отделила уголовников от политических. Горского перевели к Семену Воронову, бомбисту, ждавшему виселицы за взрыв в здании петербургского суда.

– Высокий, – читала Любовь Григорьевна, – широкоплечий, волосы каштановые, глаза синие. Хороший голос, любил петь…., – прочитав в «Московских ведомостях», о взрыве в столичном суде, она вспомнила невысокого, легкого юношу, с красивой улыбкой. Любовь Григорьевна перекрестилась:

– Господи, даруй рабу божьему Николаю и рабе божией Наталии вечный покой, и прости им прегрешения их. Какие прегрешения…, – горько сказала Любовь Федоровна:

– Написано в некрологе, что более гуманного судьи российская юстиция не видела, и вряд ли увидит. Жена его сиротские дома опекала, больницы, церкви строила, пусть и никонианские…, – госпожа Воронцова-Вельяминова была единственной дочерью крупного уральского промышленника, установившего на заводах восьмичасовой рабочий день. На предприятиях Ларионовых весь персонал, от сторожа до главного инженера, получал трехнедельный, оплачиваемый отпуск.

Любовь Григорьевна затянулась папиросой.

В некрологе говорилось, что у Воронцовых-Вельяминовых остался единственный сын, Михаил, студент юридического факультета, чудом избежавший взрыва. Ее, все равно, что-то беспокоило. Любовь Григорьевна поехала на Воздвиженку, в публичную Румянцевскую библиотеку, читательский билет которой у Волковой имелся с прошлого века. Она сидела, с блокнотом, над «Санкт-Петербургскими ведомостями».

У Воронцовых-Вельяминовых было два сына. Старшего звали Арсений, а младшего Михаил. Она нашла имя Николая Воронцова-Вельяминова в адрес-календаре столицы. В начале века, за два года до первого бунта, семья жила на Петроградской стороне. Арсений значился студентом первого курса Технологического института. Михаил был его на два года младше и ходил в гимназию. Любовь Григорьевна попросила принести бесовский листок, как она называла «Правду». Комиссар Семен Воронов погиб в двадцатом году, на Перекопе. Остальное оказалось просто. Она даже узнала, в каком детском доме живут его сыновья.

Она говорила медленно, иногда останавливаясь, чтобы глотнуть воздуха. Любовь Григорьевна пошевелила рукой: «Вечерку принеси». Максим, не веря тому, что услышал, положил бабушке на колени газету. Длинный палец уткнулся в фото:

– Он, и у него брат есть, Петр. Ты помни…, – газета упала на пол, рука задвигалась, – помни. За родителей надо отомстить…, – в свете настольной лампы, под зеленым абажуром, безмятежно улыбался майор Воронов. Посмотрев в медленно тускнеющие, голубые, обрамленные морщинами глаза, Максим кивнул. Любовь Григорьевна покусала губы:

– Они не знают, чьи дети, наверняка. Их дед достойным человеком был, – старуха помолчала:

– Отец их, родителей своих убил, твоих родителей. Отомсти…, – Любовь Григорьевна слабо застонала:

– Воды мне дай…, – Максим побежал на кухню. Воды ей не хотелось, но Любовь Григорьевна не собиралась доставать кольцо при внуке. Оно было зашито в белье, женщина никогда не расставалась с драгоценностью. Она подпорола длинным ногтем нитки:

– Дзержинский не стал личный досмотр мне устраивать, старухе семидесяти лет. И очень хорошо, на мне тогда не только кольцо хранилось…, – Максим поднес к ее губам воду. Заставив себя дышать ровно, бабушка что-то вложила в его руку:

– Твой дед мне подарил. Отдай той, кого полюбишь. Иди сюда…, – попросила бабушка. Опустившись на ковер, Максим положил голову ей на колени. Он тихо плакал, знакомая, ласковая рука поглаживала его волосы. Кольцо было на женский палец. Змея из белого золота раскрывала пасть, держа сверкающий бриллиант. Глаза у змейки были темно-синие, сапфировые, тело усеивали мелкие алмазы.

– Той, кого полюбишь, мой хороший…, – услышал он голос бабушки:

– Не плачь, не надо, мальчик мой. Ты справишься, Волк…, – Максим обнял бабушку. Он чувствовал, как медленно, слабо бьется ее сердце, прижимался мокрой щекой к ее холодеющему лицу.

– Волк…, – шепнула она, – прощай, мой мальчик…, – морщинистые, бледные веки дрогнули. Она дернулась, седая голова свесилась набок. Максим, подавил рыдание: «Я все сделаю, бабушка». Патефонная пластинка все еще крутилась.

Он повесил кольцо на цепочку, рядом с простым, старообрядческим крестом. Волк никогда не снимал распятие. На зоне он немало отсидел в бараке усиленного режима, отказываясь отдать крест чекистам. Надо было перенести бабушку в спальню и зажечь свечу. Утром он хотел пойти в Покровский собор, попросить кого-то из тайных монахинь, прийти для чтения Псалтыря, и поговорить со священником о погребении. Потом требовалось переступить порог милиции, чтобы легавые выдали справку о смерти.

Еще надо было добраться до майора Степана Воронова, и разыскать его брата, но здесь Волк затруднений не предвидел. Он устроил бабушку в спальне. Перед иконами переливалась лампада, слабо пахло парижскими духами. Любовь Григорьевна и после переворота покупала флаконы у спекулянтов. Максим едва успел закрыть бабушке глаза и перекреститься. В передней зажужжал звонок. Вздохнув, он пошел открывать дверь.

Пожилая, слепая женщина, жившая в деревянной, хлипкой пристройке, в Сокольниках, весь день беспокоилась. Обычно она сидела на сундуке, подняв причесанную на прямой пробор голову, шевеля губами. Однако сегодня ее спутница заметила, как слепая водит руками, будто ищет что-то. Горела буржуйка, в каморке было сыро, за стенами билась метель. Слепая указала на икону Богоматери, в красном углу. Получив образ, она затихла. Женщина принесла ужин, кашу с хлебом. Слепая велела: «Одевайся».

Женщина удивилась. Дом был безопасным, их приютили всего несколько недель назад. К слепой, как всегда, приходили люди, но милиция еще о них не узнала. Не было нужды искать другое пристанище.

Слепая, неожиданно, мягко улыбнулась: «Мы вернемся. Надо поехать, ненадолго».

– Матушка, – вздохнула женщина, – куда? Вечер на дворе, метель…, – у слепой не было глаз, только веки. Ходить она не могла, каждый переезд был труден, требовалось искать извозчика, из немногих сохранившихся. На автомобиль у них денег не было.

– Надо, – твердо повторила слепая:

– Поедем, голубушка…, – одевая слепую, она услышала неразборчивый шепот:

– Она бы не поехала, наверняка. А я поеду. Впрочем, нельзя об умерших людях такое говорить…, – слепая велела спутнице взять Псалтырь. Извозчик, у новой станции метрополитена, в Сокольниках, оказался добрым человеком. Он помог устроить слепую на сиденье. Мокрый снег бил в лицо, она нахохлилась, подняв воротник старого, потрепанного пальто, закутавшись в шаль. Женщина поняла, что не знает, куда ехать: «Матушка…»

– Хлебников переулок, в Рогожской слободе, – попросила слепая. Извозчик буркнул: «Через весь город тащиться».

Лошадь мерно цокала копытами. Древняя пролетка держалась у края тротуара, ее обгоняли машины и грузовики. Слабо мерцали электрические фонари. Слепая держала за руку спутницу:

– Я жила у нее, несколько недель, тем годом. Хорошая женщина, упокой Господи душу ее, – слепая перекрестилась, – в старой вере крепка была…, – слепая хотела почитать Псалтырь по рабе божией, усопшей Любови, и удостовериться, что с мальчиком все будет в порядке.

– Я ему скажу…, – снег бил в лицо, – скажу, что все в руке Божией. Она тоже, наверное, это поняла, перед смертью. Зачем все было…, – думая о той, что умерла перед ее рождением, слепая почувствовала боль:

– Она считала, что Господу помогает. Получилось, что люди умерли, невинные. И опять погибали. Сколько горя, сколько страданий, – слепая покачала головой, – и сколько случится. Пусть их меньше будет…, – пролетка раскачивалась.

Она видела белых, голубей, над серой, морской водой. Такая же птица приснилась ее матери, когда слепая еще не родилась. Мальчик, улыбаясь, бегал за курицами, на деревенском дворе:

– Говорить начал…, – ласково подумала слепая, – о нем позаботятся, обязательно…, – она твердо, напомнила себе:

– Скажи мальчику, что все в руке Божьей. Он старой веры человек, он послушает. А об остальном…, – слепая решила, – не говори. Права она была, не след о дурных вещах упоминать. Он и не спросит, ни о чем таком…, – она увидела незнакомую, широкую, увешанную черно-красными флагами улицу, вдохнула сладкий аромат цветущих лип. Солнце играло искорками в бронзовых волосах. Слепая услышала далекий, тихий голос: «Они встретятся». Она согласилась:

– Встретятся. Но все могло бы быть проще, если бы…, – дымно-серые, невидящие глаза посмотрели на нее. Женщина отрезала:

– Такого ни ты, ни я, знать не можем. Ты видела…, – слепая видела огненное, обжигающее, странное облако, на горизонте, и тело, покачивающееся в петле. Она видела и многое другое, но молчала. Она только сказала своей спутнице: «Из Москвы уезжать не надо. Это святой город, сердце России».

– Он не уедет, – пролетка, наконец, добралась до Хлебникова переулка:

– То есть уедет, когда я ему скажу. Не сейчас, позже…, – слепая протянула маленькую ручку:

– Второй этаж. Его Максимом величают, Максимом Михайловичем.

Волк, никогда не жизни, не видел маленькой, невзрачной женщины, в старомодном пальто, стоявшей на площадке. В тусклом свете крохотной, пыльной лампочки, было заметно, как она покраснела:

– Меня Зинаида Владимировна зовут, – она откашлялась, – Максим Михайлович. Во дворе извозчик. Я за матушкой Матроной ухаживаю…, – женщина смутилась:

– Она настояла, что надо к вам приехать. Она у вашей бабушки жила. Покойной, – добавила женщина. Максим замер.

Расплатившись с извозчиком, Волк осторожно перенес матушку на руках в квартиру. Она была маленькая, как ребенок. Матушка быстро ощупала тонкими пальцами его лицо. Волк сделал женщинам горячего чаю и предложил поужинать. Матрона помотала головой:

– Мы поели, милый, спасибо. Зинушка, ты иди к усопшей, Псалтырь почитай, а мы здесь…, -Матрона замялась, – поговорим.

Максим хотел устроить ее в кресле, но Матрона отказалась: «Мне на сундуке привычней, милый». Она поманила его рукой:

– Иди сюда. Тебе бабушка, как умирала, сказала кое-что…, – Матрона прервалась:

– Не надо такого делать, милый. Не надо больше злобы…, – ее губы, беспрестанно, двигались, бледное лицо было сосредтоточенным. Максим вздохнул:

– Матушка, так положено…, – она, внезапно, улыбнулась:

– Ты Библию читал, Евангелия. Я знаю, что Господь заповедовал, что Иисус наставлял, хоть я и слепая, и неграмотная…, – из-под закрытой двери спальни мерцала свеча. Тянуло холодком, Максим открыл форточку.

Слепая заговорила, быстро, напевно:

– Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию, ибо написано: Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь. У Меня отмщение и воздаяние, когда поколеблется нога их; ибо близок, день погибели их, скоро наступит уготованное для них…, – она выдохнула:

– Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем. Ты помни, милый, любовь, а не страдание…, – Максим закусил губу:

– Я сиротой из-за их отца стал, матушка…, – Волк ничему не удивлялся. Ребенком, в храмах, он видел юродивых. Его святым покровителем был Максим Московский, тоже юродивый и блаженный.

– Бог всякую неправду отыщет, – вспомнил он слова святого. Матрона кивнула:

– Именно. Твоя бабушка меня призрела, когда ты в казенном доме был, – она, мимолетно, коснулась руки Максима:

– И тебя она призрела, сироту. И они сироты, мальчики эти…, – Матрона махнула в сторону газеты: «Вся Россия нынче сироты, милый. Не надо боль множить». Она подняла голову:

– Ты об отце их говорил, так сказано: «Почему же сын не несет вины отца своего?» Потому что сын поступает законно и праведно, все уставы Мои соблюдает и исполняет их; он будет жив. Душа согрешающая, она умрет; сын не понесет вины отца, и отец не понесет вины сына, правда праведного при нем и остается, и беззаконие беззаконного при нем и остается…, – она сжала ладонь Максима: «Господь обо всем позаботится, милый. Отнеси меня, – она кивнула на дверь, – помолюсь за душу бабушки твоей…»

– Она все знает, – понял Максим, – все видит.

Матрона улыбалась:

– Не я, милый, а Господь Бог. Ты мстить хотел, но были те, кто мстил…, – слепая помрачнела, – не надо такого. Месть Господу оставь, а сам люби…, – Максим вспомнил о кольце на цепочке, рядом с крестом. Слепая кивнула:

– Ты его отдашь, но не скоро. А ее скоро увидишь…, – Матрона заставила себя не говорить обо всем остальном: «Отнеси, я Зинушку сменю».

Волк помялся:

– Матушка, оставайтесь в квартире. Здесь тепло, я деньги буду приносить. Здесь безопасно, – Матрона погладила его по голове:

– Ко мне люди приходят, милый. Искать меня будут. Бог не велел, чтобы ты пожалел…, -Максим покраснел: «Матушка, что вы…»

Он провел ночь в кресле, в гостиной, перечитывая бабушкино Евангелие. Матрона заснула на сундуке, свернувшись в клубочек, положив под щеку кулачок. Максим сказал ее спутнице, чтобы они ни о чем не беспокоились и отдыхали. Волк добавил, что в Сокольники их доставят на машине. Помывшись, переодевшись, он вышел в Хлебников переулок, когда магазины еще не открыли. Волк постоял на пустынной мостовой, глядя в серое, утреннее небо.

– Скоро ее увижу, – вспомнил он слова Матроны: «Понять бы еще, кто она. Москва большая». Максим решил навестить милицию, отправив женщин обратно в Сокольники. Не след было их показывать легавым, Максим понимал, что они в столице на птичьих правах. Волк шел к Рогожскому кладбищу, по Владимирскому тракту:

– Сын не понесет вины отца. Это правда, конечно, – впереди Максим увидел знакомые очертания купола Покровского собора. Из-за туч, на мгновение, показалось ясное солнце. Тонкий лед в лужах заиграл, заискрился золотом.

Максим вздохнул:

– Так тому и быть. Но, в любом случае, – он вспомнил статью в газете, – хотя бы посмотрю на него. Вообще, – он снял кепку, поднимаясь по ступеням, – я два года по карманам не шарил…, – Волк, невольно, размял длинные, ловкие пальцы:

– В Тушино вся Москва соберется. Привезу ребят, улов ожидается отличный, – Волк, с двенадцати лет, воровал в трамваях.

– В метрополитен тоже надо людей отправить, – перекрестившись, он зашел в собор, – пассажиры на мрамор и хрусталь смотрят, а за карманами не следят…, – заутреня еще не начиналась. Взяв свечу, положив рядом медную монету, Максим пошел к иконе Спасителя. Он хотел помолиться за душу бабушки.

За два дня до авиационного парада метель прекратилась, подморозило. Над Москвой сияло чистое, голубое небо. Трибуны аэродрома в Тушино украсили алыми флагами, кумачовые лозунги трепетали на легком ветру. Лед хрустел в лужах. Автобусы, идущие в Тушино из центра города, наполняла толпа. Над аркой, у трибун, висели портреты членов Политбюро, Сталин красовался посередине.

Максим собрал ребят в неприметной пивной на Таганке. Он звонил из разных телефонных будок, на Садовом кольце. В усадьбе Волковых установили телефон в начале века, однако при обыске линию перерезали. Покойная Любовь Григорьевна ее не восстановила. Так было безопаснее.

Волк похоронил бабушку на Рогожском кладбище, рядом с могилой своего прадеда, Григория Никифоровича. На скромное погребение, кроме Максима и священника, пришло только несколько старух-богомолок, из Покровского собора. Максим отправил матушку Матрону и ее спутницу обратно в Сокольники, на эмке, появившейся в переулке после темноты. За рулем сидел один из его парней. Максим передал Зинаиде Владимировне пачку сторублевок:

– Слышать ничего не хочу. Вас мой человек будет навещать, каждый месяц…, – он увидел на лице слепой слабую, мимолетную улыбку:

– Мы еще увидимся, милый, – Волк устроил Матрону на сиденье эмки: «И не один раз». Она перекрестила Максима. Волк кивнул: «Я Зинаиде Владимировне оставил телефон. По нему меня всегда можно найти». Надежный номер принадлежал коммунальной квартире на Покровке, где жила мать одного из его ребят, бывшая воровка. Женщина перенесла удар, ходила с палкой, никто ее ни в чем не подозревал. Туда можно было звонить без опасений.

Максим успел появиться в милиции, и получить паспорт. В Пролетарский торг он зашел выпить чаю. Начальник принес в кабинет заполненную трудовую книжку:

– Рад вас видеть, Максим Михайлович, в добром здравии…, – до революции глава торга успел постоять за прилавком гастрономического эмпориума купца Климентьева, рогожского Елисеева, как его звали на заставе. Павел Игнатьевич отлично помнил отца Волка. Он знал, с кем имеет дело. Волк, лениво, полистал документ: «Договоримся, Павел Игнатьевич». До ареста он приходил в торг два раза в месяц, за окладом. Максим намеревался поступать так и дальше.

В пивной, за подсоленными ржаными сухариками, и воблой, Волк сказал:

– Начинаем работу только на аэродроме. Незачем к себе раньше внимание привлекать. Легавых ожидается много, не хочется, чтобы кто-нибудь зря погорел. Пусть трудящиеся, – он отпил темного, «Мартовского», пива, – сначала потратят деньги, расслабятся, посмотрят на выступление парашютистов. По дороге, в давке, они за карманами следят, а в Тушино потеряют, как говорится, бдительность, – Максим отсалютовал стаканом плакату со Сталиным, на стене.

Ребята у него были отменные, Волк сам их подбирал. Кое-кто сел, пока он проводил время на канале, однако Максим не хотел рисковать новыми людьми. В шайке всегда работало не больше десятка человек, они считались лучшими карманниками Москвы. Волк наметил планы на будущее. Требовалось осваивать метрополитен.

– Особенно, – весело сказал он, – станцию, рядом с вокзалами. Гости столицы беспечны. В общем, впереди много дел, – он стал загибать пальцы, – балет, рестораны…, – Максим славился тем, что лихо вытаскивал кошельки у иностранцев в Большом театре. Они и представить не могли, что вежливый, элегантный юноша, в хорошем костюме, столкнувшийся с ними в буфете, шарит у них по карманам.

Волосы у него отрастали быстро. Собираясь в Тушино, Волк усмехнулся: «Скоро можно выйти в свет». Он оделся в скромное, аккуратное пальто, и взял ушанку. Максим не пользовался заточенными монетами или лезвиями. Длинные, ловкие пальцы могли вытащить кошелек даже из внутреннего кармана пиджака. Как и все трудящиеся, он поехал в Тушино на переполненном автобусе. Здесь отирался один из его парней. Они только обменялись коротким взглядом. Волк знал, что остальные тоже подтягиваются на аэродром.

Для зрителей предназначались деревянные скамейки. По бокам стояли лотки с пирожками, и горячим чаем. Отыскав свободное место, у края, Волк достал бинокль, немецкой работы. Закрытая трибуна для правительства охранялась милицией. Волк подозревал, что чекисты на аэродроме переоделись в штатское. Он ожидал, что майор Воронов, рано или поздно, появится рядом с трибунами для почетных гостей. Волк, сам не зная, зачем, хотел рассмотреть майора ближе. Бинокль, купленный у спекулянта, был скромным, но с отличными линзами. Рядом с трибуной правительства стояли несколько лож, пониже.

Максим навел бинокль на одну из трибун. Солнце играло бронзовыми искрами в волосах какой-то девочки. Она стояла без шапки, лацкан пальто украшал красный бант. Рядом была еще одна, ниже ростом и младше. Они разговаривали, старшая девочка показывала на самолеты, вдоль взлетной полосы. Большие, зеленые глаза девочки улыбались. Сзади появилась высокая, черноволосая женщина, в собольей шубке:

– Наверное, мать ее, – подумал Волк:

– Туда не подобраться, а жаль. Хотя вряд ли они кошельки принесли. Они денег в руки не берут. Им все бесплатно из распределителей доставляют…, – репродуктор на деревянном столбе заорал:

– Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек…, – люди зашумели. Волк, поднявшись, направился к толпе, осаждавшей лотки. Пора было начинать работу.

Анна обняла дочь за плечи:

– Я договорилась, с руководителем Осоавиахима. После прыжков товарищ Князева подойдет к трибуне. Она здесь приземляется, – Анна показала на круг, очерченный рядом с правительственной ложей, – она прыгает с красным флагом, в честь годовщины революции. Мы сможем спуститься и познакомиться. Смотрите, – она прищурилась, – машины с летчиками. Товарищем Чкаловым, товарищем Вороновым. Давайте помашем, – Анна, незаметно, сжала правую руку в кармане. Длинные ногти вонзились в ладонь.

Песня закончилась. Диктор, низким, красивым голосом, сказал:

– На трибуну поднимаются руководители партии и правительства, во главе с товарищем Иосифом Виссарионовичем Сталиным…, – скамейки взревели.

Анна заставляла себя не думать о фотографии девушки в летном комбинезоне. Дочь, вчера, показала ей журнал «Смена». Марта восторженно заметила:

– Лиза родилась в Зерентуе, где дедушка советскую власть устанавливал. Ей четырнадцать лет, а она мастер спорта. Мамочка…, – Марта прижалась щекой к ее плечу, – я тоже хочу прыгать с парашютом, можно? И можно, мы со Светланой познакомимся с ней…, – тонкий палец дочери указал на фото:

– Смотри, мамочка, – хихикнула Марта, – она на тебя похожа, как будто она твоя дочь. И волосы темные, и лицо твое…, – Анна велела себе улыбаться. Лиза Князева смотрела на нее. Анна вспоминала его голос:

– Священника отец Иоанн звали. Иоанн Князев. Они с начала прошлого века в Зерентуе служили. Мне бабушка о его предке рассказывала. Горский всю семью вырезал, и старшую дочь себе забрал…, – Анна подавила дрожь в руке, державшей папиросу:

– Совпадение. Лиза никакого отношения к папе не имеет. Папа бы не поступил подобным образом, никогда. Он был чистый, честный человек…, – Анна привлекла к себе дочь:

– Конечно, вы с ней встретитесь. Я все устрою. Ты на бабушку свою похожа, у нее тоже рыжие волосы были. И на папу…, – Анна, на мгновение, закрыла глаза: «На папу…»

Сталин, с трибуны смотрел на дочь, стоявшую рядом с дочерью Горской. Женщина что-то показывала девочкам, на поле. Все сведения говорили, что Горская чиста. Из Испании сообщали, что Янсон тоже не делает ничего подозрительного.

– Все равно, – размышлял Сталин, – с отцом, обманывавшим партию…, Семен был честным человеком, – вспомнил он Воронова, – он не скрывал своего происхождения. Он мне в Туруханске рассказал, из какой он семьи. Мальчики его не знают, и не надо, чтобы знали. Они плоть от плоти советской власти. Петр проявил бдительность, принес документы, которые Горский скрывал от товарищей. Степан справится, я уверен, – Ежов доложил Сталину, что майор Воронов, не колеблясь, согласился участвовать в операции, по проверке Горской.

– Я тебе говорил, – усмехнулся Сталин, – говорил, Николай Иванович, что он солдат партии, и сделает все, что она прикажет. Как его брат, как его отец покойный. Когда мы получим сведения, компрометирующие Горскую, можно ее арестовывать. Насчет Янсона, – он помолчал, – распоряжение в Испанию уйдет на днях. Его надо привлечь к процессу, не дожидаясь результатов проверки. Он получил наградное оружие от Троцкого…, – Сталин поморщился, – был в его доме. Думаю, кроме установки микрофонов, он там еще кое-чем занимался. Впрочем, – Сталин прошелся по кабинету, Ежов стоял навытяжку, – он все расскажет, здесь, в Москве. У нас под рукой его жена и дочь…, – рассматривая заснеженный, кремлевский двор, Сталин вспомнил большие, зеленые глаза Марты Янсон. Он кивнул: «Расскажет».

Он подозревал, что Ленин знал об истинном происхождении Горского. Двое были лучшими друзьями со времен первой эмиграции Ленина. Владимир Ильич познакомился с Горским в Швейцарии, у Плеханова.

– Он женился, Горский, – вспомнил Сталин, – на Фриде. Нельзя доверять дочери человека, лгавшего партии. Когда Горский бежал из тюрьмы, он навещал Японию, Америку. Все подозрительно. Хотя она могла ни о чем не знать, пакет был заклеен…, – глядя на черные волосы Горской, он решил:

– Посмотрим, как пройдет проверка. Даже если она ничего не разболтает, Янсона скоро привезут в Москву. На очной ставке она заговорит, обязательно, – в репродукторе диктор рассказывал о рекордах доблестных сталинских соколов. Летчики выстроились у истребителей. Майор Воронов стоял рядом с Чкаловым. Сталин полюбовался каштановыми волосами, разворотом широких плеч:

– Мальчики на отца похожи. Семена не хватает…, – вздохнул Сталин. Они услышали рев моторов. Машины, одна за другой, уходили в небо. Марта, зачарованно глядя вверх, ощутила на плече теплую, надежную руку матери.

– Когда-нибудь, – тихо сказала девочка Светлане, – я тоже сяду за штурвал, обязательно. Истребители рванулись вверх, разлетаясь в разные стороны, выстраиваясь в боевой порядок. Из репродукторов лилась музыка, над полем реяли алые воздушные шары. Марта, не отрываясь, следила за самолетами.

Только по огоньку лампочки, на пульте кабины, Степан понял, что дверь открылась. Начались прыжки. Он даже не помнил, как прошло выступление звена истребителей. Посадив машину, майор пошел к транспортному самолету, где собирались парашютисты, Чкалов нагнал его:

– Лихо ты сегодня летал, Степа. Совсем, как я, в молодости…, – Чкалов посмотрел на часы: «Отлично, укладываемся в график. Я вечером ребят собираю, в гостинице «Москва», в ресторане. Приезжай, – летчик подмигнул ему. Поднимая в воздух транспортный самолет, Степан понял, что за штурвалом истребителя думал не о фигурах высшего пилотажа. Он представлял себе несущуюся навстречу самолету землю, резкий удар, и темноту. Тогда все закончилось бы прямо здесь. Ему бы не пришлось после парада идти к трибуне, где стояла она.

Несколько раз, на новых машинах, Степан попадал в нештатные ситуации. Майор понимал, что самолет ему не подчиняется. Еще немного, и он не смог бы удержать машину в небе, заставить ее вернуться под свое управление. С того хмурого дня, когда черная эмка въехала во двор комиссариата внутренних дел, на Лубянке, он ощущал похожее чувство. Услышав от Чкалова о гостинице «Москва», Степан едва не вздрогнул.

Нарком, расхаживая по огромному кабинету, остановился под портретом Сталина:

– Не волнуйтесь, Степан Семенович, – ободряюще сказал Ежов, – у вас все получится. Номер заранее подготовят, вам передадут ключ. Вы подниметесь наверх, вас…, – Ежов пощелкал пальцами, – примут в свои руки наши техники. Мы должны слышать беседу с товарищем Горской. За столом, во время танцев…, – раньше Степан видел Ежова только на фотографиях, в газетах. Нарком усадил его на диван, принесли чай. Ежов опустился рядом. Степан нашел в себе силы спросить:

– Товарищ народный комиссар внутренних дел, если что-то случилось с моим братом…, Я знаю, он сейчас в командировке…

– Ешьте бутерброды, Степан Семенович, – посоветовал Ежов:

– С товарищем Вороновым все в порядке. Он выполняет задание партии и правительства…, – Степан, облегченно, выдохнул. Положив на резной столик черного дерева коробку дорогого «Казбека», Ежов щелкнул золотой зажигалкой:

– Партия, товарищ Воронов, хочет поручить вам важное дело…, – Ежов, исподтишка, рассматривал майора: «Иосиф Виссарионович прав, как всегда. Красавец, младше ее на десять лет. Он будет осыпать ее комплиментами, подарит цветы. Она не устоит, никто бы ни устоял».

Степан, сначала, даже не понял, о чем говорит нарком. Ежов потушил «Казбек» в тяжелой, хрустальной пепельнице. Майор очнулся:

– Товарищ Ежов, я помню товарища Горскую, и ее мужа, товарища Янсона. Они к нам в детский дом приезжали, давно. Они честные люди, герои гражданской войны, они не могут…, – развернув «Правду», Ежов положил газету перед Степаном:

– Товарищ Воронов, с той поры много воды утекло. Троцкисты очень опасны, они пробираются в партию, даже в Политбюро. Каменев и Зиновьев признали свою вину. Они организовали злодейское убийство товарища Кирова, замышляли покушение на товарища Сталина…, – Ежов положил ему руку на плечо:

– Степан Семенович, ваш долг, помочь работе нашего комиссариата, работе вашего брата, в конце концов. Мы разоблачим посягательства агентов Троцкого на безопасность нашей родины, Советского Союза. Вы член партии, страна доверяет вам новую военную технику. Мы вам доверяем, – со значением, добавил Ежов:

– Мы, коммунисты. В мирное время, Степан Семенович, зачастую, сложнее, чем на войне. Троцкисты метят в нас из-за угла, усыпляют нашу бдительность. Мы должны использовать против них, их же оружие.

Ежов, разумеется, не говорил майору Воронову о подготовке второго процесса. Его планировали на начало следующего года. Обвиняемыми проходили Радек, Серебряков, Пятаков и Сокольников. Бухарина и Рыкова пока решили оставить в живых.

Летом умер Горький. Товарищ Сталин дал распоряжение провести его смерть, как террористический акт троцкистов. В ней предполагалось обвинить Бухарина и Рыкова. Горская и Янсон требовались для второго процесса, в качестве связных между Троцким и его московской агентурой. Они не вышли бы на открытое заседание, получив расстрел по приговору трибунала, но показания использовались бы в обвинении. Ежов надеялся, что, оказавшись в люксе гостиницы «Москва» Горская начнет болтать. Они собирались узнать сведения, компрометирующие женщину, или Янсона.

Степан слушал Ежова:

– Партия не ошибается, никогда. Гордись, что тебе поручили ответственное задание…, – он вспоминал веселые, каре-зеленые глаза Теодора Яновича, маузер, с золотой табличкой, ласковый голос:

– Ешьте, ешьте, ребятишки. Мне премию выписали, лично товарищ Троцкий. И наградили оружием…, – они восторженно крутили маузер. Янсон заварил чай и нарезал хлеб. Мальчишки сидели в детдомовской столовой. Янсон рассказывал о взятии Смольного, о том, как он возил Владимира Ильича, в революционном Петрограде:

– Товарищ Горская о своем отце говорила, – Степан даже не вникал в наставления Ежова, – о том, как они с Янсоном и Раскольниковым в Иране сражались. Они не враги, они не могут быть врагами. Но если партия решила…, – оказавшись у подъезда дома на Фрунзенской, Степан понял: «Я не сказал товарищу Ежову самого главного». Он не знал, что ему делать.

Краем глаза, смотря на приборы, он снижал самолет. Групповые прыжки парашютисты делали из машины Чкалова. Степан услышал в динамике треск. Голос руководителя полетов, с земли, бодро велел:

– Молодцы, товарищи пилоты. Парашютисты на поле, сажайте машины.

Ежов сказал, что Горская будет на параде.

– Ничего необычного, – успокоил его нарком, – она ваша знакомая. Вы давно не виделись, хотите поболтать за дружеским застольем. Она примет приглашение, уверяю вас, – Ежов не сомневался, что Горская клюнет на приманку.

Он стал ходить на совещания иностранного отдела, но не для того, чтобы послушать сотрудников. Ежов каждое утро получал расшифрованную стенограмму от Слуцкого. Он исподволь наблюдал за Горской. Женщина была, невозмутима, приветлива, но Ежов заметил, что она, в случае необходимости, умеет настоять на своем.

– Словно клинок в ножнах, – подумал Ежов, – под безмятежностью скрывается страстная натура. Надо ее разбудить. Молодой, влюбленный мужчина, герой, летчик. Она просто не сможет отказать.

Шасси самолета мягко коснулись взлетной полосы, Сняв шлем, проведя рукой по лбу, Степан велел себе успокоиться. Парашютисты собрались у круга, куда приземлялись прыгавшие на точность. Красный флаг развевался на трибуне правительства:

– Лиза со знаменем прыгала. Она похожа, на Горскую…, – подождав немного, Степан пошел туда, где виднелась черноволосая, непокрытая голова. Зрители аплодировали. Вдохнув свежий, морозный воздух, он даже пошатнулся:

– Не смей! Партия поручила тебе ответственное задание. Ты говорил, что отдашь жизнь за товарища Сталина. Они могут быть врагами. Сейчас все обязаны проявлять бдительность. Тем более ты, как офицер…, – он, на мгновение, пожелал, чтобы брат оказался на его месте:

– У Петра бы такое лучше получилось, – мрачно подумал Степан. Он зажмурился, от яркого, полуденного солнца.

Волк опустил бинокль:

– Посмотрел, Максим Михайлович? Вот и славно. Вы с майором больше никогда не увидитесь…, – Воронов направлялся к парашютистам. Еще раз, взглянув на поле, Волк увидел давешнюю женщину в собольей шубке, девочку с бронзовыми волосами. Они стояли рядом с парашютисткой Лизой Князевой. Волк помнил девушку, по журналу «Смена». В бинокль он заметил большие, серо-голубые глаза.

– Она будто сестра, черноволосой женщины, – хмыкнул Максим, – очень похожа. Еще одна сирота…, – по словам бабушки, у майора Воронова был брат. Волк, кисло, подумал:

– Хватит и того, что я на летчика полюбовался. Даже искать второго не буду.

Максим передал парню, собиравшему добычу, несколько кошельков. Улов ожидался отличный, но Волк велел ребятам не зарываться. Тушинский аэродром кишел милицией. Рано или поздно, трудящиеся, обнаружили бы пропажу сбережений. Он, в последний раз, посмотрел на тускло светящиеся бронзовые волосы, на летный комбинезон Лизы, на черноволосую женщину, говорившую с майором Вороновым. Максим убрал бинокль. Надо было уходить.

Марта никак не могла поверить, что тоже прыгнет с парашютом. Лиза оставалась в Москве еще на несколько дней, выступая, по поручению Осоавиахима в столичных клубах. В Тушино, привозили ребят, которые хотели попробовать себя в спорте. Марта подергала мать за рукав шубы: «Пожалуйста…». Анна подумала, что вблизи девушка еще больше похожа на нее.

Она напоминала себе, что надо улыбаться, и быть приветливой:

– Она похожа на него, на отца…, – услышав, что перед ней, дочь Александра Горского, Лиза ахнула:

– Я товарища Горского на мемориальной доске видела, в Зерентуе, где я родилась. Он в поселке советскую власть устанавливал…, – Анна комкала в руке шелковый платок:

– Вы прекрасно прыгали, товарищ Князева. Я горжусь, что в нашей стране, стране советов, перед женщинами открыты все дороги…, – Лиза, открыв рот, смотрела на товарища Горскую.

Девушка встречала таких женщин только в кинохронике.

Они стояли на трибунах съездов партии, или давали интервью, в научных лабораториях. Руководитель московского клуба Осоавиахима объяснил Лизе, что товарищ Горская крупный партийный работник, и занимает ответственный пост. От женщины пахло чем-то сладким, волнующим. Черные, тяжелые волосы падали на воротник шубки. Заблестели жемчужные зубы, сильная рука с маникюром пожала руку Лизы. Девушка впервые увидела маникюр только в Москве, у журналистки, приезжавшей в Тушино.

Анна, незаметно, разглядывала упрямый, отцовский подбородок девушки, длинную шею, узкий, изящный нос. Она будто смотрелась в зеркало. Спрашивать, как звали мать Лизы, было нельзя, но услышав имя Марты, она обрадовалась:

– Мою маму так звали. Марфа Ивановна. Она умерла, когда я еще младенцем была.

– Вас вырастила страна советов, товарищ Князева, – Анна положила руку на плечо дочери:

– Наша партия, наше государство. Я уверена, что вы будете его достойны…, – в голове билось:

– Отец Иоанн, отец Иоанн Князев. Старшую дочь он себе забрал…, – вспомнила Анна его хмурый голос, – наверное, тоже убил…, – Марта вскинула зеленые, ясные глаза:

– Можно мне приехать в Тушино? Наши ребята, из школы, наверняка, сюда отправятся. У нас есть кружок Осоавиахима, – весело сказала девочка, – я туда хожу, товарищ Князева.

– Просто Лиза, – девушка покраснела, – мы почти ровесницы.

Светлана Сталина, с братом, болтала с другими парашютистами. Анна кивнула: «Конечно, милая. Иван Алексеевич тебя привезет».

– Это твой отец? – спросила Лиза. Марта хихикнула:

– Нет, папа в командировке. Наш шофер. У нас две машины, но мама сама водит. Я тоже учусь водить…, – Лиза никогда не видела людей, у которы была даже одна машина, а тем более, шофер. Девочки смеялись, Марта говорила, что тоже хочет стать летчицей. Анна приказала себе:

– Забудь. Даже если все правда, она уедет в Читу, выучится на пилота, и вы больше никогда не увидитесь. Забудь, не думай…, – она услышала мужской голос: «Товарищ Горская!»

Лиза, внезапно, покраснела. Девушка шепнула Марте:

– Майор Воронов сидел за штурвалом самолета, когда мы прыгали. Он друг Чкалова…, – узнав, что Лиза никогда не спускалась в метро, Марта оглянулась. Мать и майор Воронов о чем-то говорили. Девочка тряхнула головой:

– Я тоже не видела метрополитен. Мы с тобой подумаем, как проехаться под землей, – у Марты была теплая, узкая ладонь. Она тихо сказала:

– Я тебе дам наш телефон, и мы все устроим. Мне пора, мама зовет. Я очень рада, что мы познакомились…, – Лиза посмотрела ей вслед. Майор Воронов держал летный шлем. Солнце освещало каштановые волосы мужчины.

Горская сразу его узнала. Степан провожал взглядом стройную спину, в темной шубе. Ветер взметнул черные волосы, обнажив белоснежную, немного приоткрытую воротником шею. Твидовая юбка едва покрывала колени. Длинные ноги, в туфлях на высоком каблуке, уверенно ступали по полю. Передав ему кусочек картона с телефоном, она велела позвонить:

– Я с удовольствием схожу с вами в ресторан, товарищ Воронов. То есть Степан…, – розовые губы двигались, он вдыхал запах жасмина:

– Посидим, поболтаем, вспомним старые времена. Вы отлично летали, – Горская ушла, а он все не мог забыть ее дымно-серые, непроницаемые, спокойные глаза.

Каждое утро народному комиссару внутренних дел приносили данные прослушивания рабочего и домашнего телефонов Горской. Пока разговоры никаких подозрений не вызывали. Из кабинета Горская звонила только дочери. Служебные темы она обсуждала по внутреннему телефону. Ежов знал, что у нее стоит вертушка. Правительственной связью кабинет Горской оснастили по личному распоряжению Иосифа Виссарионовича. Нарком покусывал золотую, перьевую ручку:

– Товарищ Сталин ей звонит. Она бывает у него на квартире, в Кремле. На дачу к нему ездила, с дочерью. Они со времен гражданской войны знакомы…

За окном едва брезжил слабый рассвет. Утром большинство работников наркоматов уезжали домой, на несколько часов. Товарищ Сталин отдыхал, до обеда, с ним спала и Москва. Второй спокойный промежуток случался перед ужином, а потом начиналась ночная работа. На Лубянке, впрочем, многие оставались круглосуточно. Сюда привозили арестованных, в подвальной тюрьме шли допросы, а иностранный отдел вообще не обращал внимания на часы. Они поддерживали связь с Азией и Америкой. Из-за разницы во времени совещания могли проводиться и глубокой ночью, и ранним утром. Ежов боялся, что товарищ Сталин может использовать так называемую проверку Горской против него, наркома.

– Комедия, – Ежов, зло, пожевал папиросу, – Горская играет, мерзавка. Она двенадцать лет провела в глубоком подполье, притворство у нее в крови. Сталин поручил проверить меня. Я всего месяц в должности наркома, он меня испытывает…, – руки задрожали. Глотнув дым, Ежов закашлялся.

Ягода сидел в наркомате связи, что было равнозначно смертному приговору. Стряхнув пепел, промахнувшись, нарком испачкал отполированное дерево стола. Он, невольно, позавидовал товарищу Томскому. Глава советских профсоюзов, прочитал сообщение в «Правде». Прокуратура, на основании показаний Зиновьева и Каменева, начала расследование преступной деятельности Бухарина, Рыкова и его, Томского. Он немедленно застрелился на даче, в Болшеве.

– Кто бы мог подумать…, – окурок жег пальцы Ежову:

– Томский не воевал. Он был хилый, в очках. Не стал продлевать агонию, молодец, – Ежов приказал себе успокоиться. Он понятия не имел, о чем говорили Сталин и Горская по вертушке или, во время встреч. Нарком вспомнил серые, непроницаемые, холодные глаза женщины:

– Она и мужа могла сдать, с нее станется. Волчица, одно слово. Сталин еще решит наградить ее, посадит на мое место. Она герой гражданской войны, комиссар, дочь соратника Владимира Ильича…, – Ежов одернул себя:

– Успокойся! Ничего не известно. Занимайся делом. А если и майор Воронов, тоже играет? Его отец дружил с Иосифом Виссарионовичем, они вместе ссылку отбывали…, – Ежов, с тоской, посмотрел на огромное окно кабинета. Десять лет назад Борис Савинков выбросился с пятого этажа здания во внутренний двор. После самоубийства комнаты оснастили особо прочным стеклом и коваными решетками. Наркому захотелось уронить голову на стол и завыть.

Вытерев слезы с глаз, он подвинул к себе записи с домашнего телефона Горской. Аппаратом пользовалась только дочь. Девочка говорила с матерью или щебетала с одноклассниками:

– И дочь такая же, – Ежов, стиснул зубы, – с малых лет выучила, что надо притворяться…, – он наткнулся на запись беседы девочки, вчерашним вечером. Звонок сделали из телефонного автомата, в школе Осоавиахима, в Тушино. Ежов пробежал глазами ровные машинописные строчки:

– В метро, значит, хотят прокатиться…., – позвонив, он приказал принести материалы по участникам воздушного парада.

– Князева, – размышлял Ежов, ожидая папок, – она из Читы. Рядом граница, Китай, Маньчжурия. Она может быть агентом японцев, передавать распоряжения Горской, через дочь…, – Лизе Князевой исполнилось четырнадцать, а Марте Янсон двенадцать. Год назад ЦИК и СНК приняли постановление о введении всех мер уголовного наказания для детей, начиная с двенадцати лет. Обеих девочек можно было расстрелять за шпионаж.

Нарком, напомнил себе, что авиаторов, отобранных для парада, проверяли не три, а тридцать три раза, изучая родословную. Перед ним были чистые, советские люди, но осторожность еще никому не мешала. Найдя документы Князевой, Ежов, облегченно, выдохнул. Девочка родилась у семнадцатилетней прачки, от неизвестного отца.

– Он мог быть белым казаком…, – насторожился Ежов, – Забайкалье тогда еще не стало советским. Хотя она появилась на свет в Зерентуе. Горский воевал в тех местах. Или ее отец был красным партизаном? Пойди, пойми сейчас, – Ежов разозлился:

– Ее мать умерла от тифа. Лиза в детском доме выросла. Где бы ее нашли японские агенты? – он, все равно, решил послать в метро несколько человек из отдела внутренней безопасности.

Дочь Горской придумала довольно хитрый план. Водитель эмки каждый день забирал девочку из школы в Старопименовском переулке и вез на Поварскую улицу, в училище Гнесиных, где она занималась фортепиано и вокалом. Потом Марту доставляли домой. Девочка сказала Лизе, что предъявит в школе записку от матери, разрешающую ей, Марте, отправиться из школы в училище пешком.

– Ивану Алексеевичу я объясню, что у меня дополнительная репетиция, – читал Ежов, – и попрошу его приехать на два часа позже. В училище я предупредила, что не приду на занятия, из-за школьного концерта. Все просто…, – в расшифровке значилось: «Смех».

– А твоя мама? – в стенограмме ничего такого не печаталось, но Ежов представил себе, как Лиза, озабоченно, закусила губу: «Она не будет против такого?»

Ежов услышал, как Марта вздыхает: «Она ничего не узнает, Лиза. Я любым почерком могу писать, и правой, и левой рукой. Еще с детства».

– Яблочко от яблоньки…, – пробормотал Ежов.

Нарком решил не предупреждать водителя эмки о намерениях девочек, а просто проследить за ними. Они встречались на станции метро «Охотный ряд», в три часа дня, и собирались прокатиться до «Чистых прудов» и обратно. К пяти Марте надо было вернуться в школу.

– Еще и с парашютом прыгала…, – Ежов просмотрел записи сведений от шофера эмки. Марта Янсон успела побывать на Тушинском аэродроме. Девочка сделала два прыжка, с другими школьниками, из клуба Осоавиахима.

Сам нарком никогда в жизни не мог бы подумать о таком. Он боялся летать. Впрочем, ему и не требовалось пользоваться самолетом. Система прекрасно работала, он доверял людям на местах. Он сопровождал товарища Сталина, однако Иосиф Виссарионович никогда еще не всходил на борт самолета, предпочитая поезда. Отхлебнув остывшего чаю, Ежов посмотрел на телефон. Читинские коллеги находились в разгаре рабочего дня. Можно было бы приказать, дополнительно, проверить покойную мать Князевой. Ежов сверился со швейцарским хронометром. В иностранном отделе начиналось совещание.

– Проверять нечего, – рассердился нарком, – прачка, умершая тринадцать лет назад. Наверняка, из крестьянской семьи, или дочь ссыльного, – он оправил габардиновую гимнастерку. От наркома пахло «Шипром». Он вспомнил: «Воронов тоже им пользуется».

Номер в гостинице «Москва» готовили к завтрашнему дню. Майор Воронов позвонил Горской. Женщина обещала приехать в ресторан на собственной машине. Ежов обрадовался. Теперь майор мог больше времени провести с техниками, оснащающими его микрофонами. Ежову было важно слышать разговор майора и Горской, хотя он подозревал, что в ресторане, танцуя, она не будет болтать о важных вещах.

– Все это останется на потом…, – навестив «Москву», Ежов остался доволен. Отличный, двухкомнатный, с огромной кроватью, номер оснастили записывающей аппаратурой. Фотоаппараты были ни к чему, снимки Горской и майора для операции не требовались. Ежов велел поставить в рефрижератор шампанское, принести кавказской минеральной воды и не забыть о свежих фруктах. Воронов объяснил Горской, что живет в гостинице, как один из участников парада. У братьев имелась квартира на Фрунзенской, но рядом были соседи, что могло создать неудобства.

Он пришел в кабинет Слуцкого, на совещание, через четверть часа после начала. Горская, как обычно, выглядела отменно. Черные волосы она аккуратно уложила в тяжелый узел. Женщина откинулась в кресле, юбка обнажила круглое, обтянутое шелком колено. Длинные пальцы держали чашку с кофе. Речь шла об Испании. Слуцкий расхаживал у большой карты, обводя указкой линию фронта. Республиканцы пока стойко держались под Мадридом. Начальник иностранного отдела заметил:

– От колонн Дурутти, прибывших из Барселоны, остались жалкие сотни бойцов, что нам очень на руку. Необходимо провести чистку республиканской армии от всех…, – Слуцкий поморщился, – поумовцев, анархистов. Они только дискредитируют идеалы коммунизма…, – отпив кофе, Горская, спокойно, предложила:

– Организуем операцию, которая выставит ПОУМ в дурном свете перед испанцами. Например, – она почесала бровь карандашом, – передадим командирам батальонов ПОУМ ложные координаты важных военных объектов, удерживаемых националистами.

Женщина, на мгновение, задумалась:

– Скажем, штаба франкистской дивизии, или, даже, легиона «Кондор». На самом деле там будет монастырь, больница, или детский приют. Последнее лучше всего, – розовые губы улыбались. Слуцкий, весело, кивнул:

– Отлично, Анна Александровна. Все равно это дети франкистов, капиталистическое отродье. Замечательная идея. ПОУМ, после такого, никогда не отмоется. Провести артиллерийскую атаку по испанским сиротам…, – Горская пожала стройными плечами:

– Комбинацию не я придумала, Абрам Аронович. Мой отец подобное делал, во время польского похода. Узнав, что поляки расстреливали монастыри и детские приюты, крестьяне переходили на сторону Красной Армии, – Ежов покуривал, рассматривая ее свежее лицо. На коленях у Горской лежали бумаги. Она опустила серые глаза, просматривая стопку.

Анна изучала расшифрованную радиограмму от генерала Котова, из Мадрида. Операция «Невидимка» была почти готова. Исполнение наметили на следующий год. «Невидимкой» в иностранном отделе называли похищение американской сторонницы Троцкого, Джульетты Пойнц. Женщину собирались привезти в Москву, для получения подробной информации о близких к изгнаннику людях. «Невидимка» была, всего лишь, малой частью «Утки», организации убийства Троцкого, но акции придавали большое значение. Пойнц должна была указать на тех, кому Троцкий доверял, кого пускали в его дом. Эйтингон уезжал в Нью-Йорк. Анна подозревала, что он отправится туда не один.

– Паук тоже будет в городе, – читала она, – он поможет в проведении акции.

Пауком окрестили агента НКВД в Вашингтоне. Анна понятия не имела, кто он такой. Она только могла, перебирать двенадцать имен, из списка, лежавшего в хранилище Салливана и Кромвелля. Среди двенадцати значился ее кузен Мэтью, и Меир Горовиц, тоже родственник. Кузен, по досье, работал в генеральном штабе, другой мистер Горовиц был агентом ФБР. Остальные десять человек тоже могли стать «Пауком». Среди них имелись офицеры, дипломаты, и журналисты.

– Кто угодно…, – мучительно, размышляла Анна. В декабре ей надо было отправить очередное письмо в юридическую фирму. Вся корреспонденция, посылавшаяся из Советского Союза, за рубеж, перлюстрировалась, однако Анна была спокойна. До декабря она собиралась оказаться либо в Цюрихе, с мужем, либо во внутренней тюрьме НКВД. Письмо, так или иначе, все равно бы ушло в Нью-Йорк. За него Анна хотела купить жизнь дочери.

Она отложила бумаги. Вечернее платье серого шелка, висело в гардеробной, в Доме на Набережной, рядом стояли туфли на высоком каблуке. Вскинув голову, Анна безмятежно посмотрела в темные, пристальные глаза Ежова.

Марта никогда не ходила пешком по Москве, хотя они с матерью бывали в музеях и театрах. Марта видела «Баню» и «Даму с камелиями», у Мейерхольда. После «Оптимистической трагедии», в Камерном театре она, восхищенно, сказала:

– Мамочка, это ты! Ты Комиссар. Товарищ Вишневский служил в Каспийской флотилии, пулеметчиком. Значит, он мог тебя встретить.

Ведя машину к Дому на Набережной, Анна покраснела:

– Не я, а товарищ Рейснер, покойная жена товарища Раскольникова. Она с нами в десант ходила, в Энзели…, – дворники счищали снег с ветрового стекла эмки. Анна вспоминала жаркую ночь на Каспии, запах гари от пылающих английских судов, медленно погружавшихся в море:

– Мы тогда вчетвером сидели…, – эмка въехала на Большой Каменный мост, – Лариса умерла, Федор сейчас в Болгарии, полпредом. Он женился, во второй раз. Интересно…, – Анна свернула к шлагбауму, закрывавшему вход в арку, – если меня расстреляют, Теодор женится? Если он сообщил в Москву, что я была близка с Троцким? Его послали в Испанию, чтобы фрау и фрейлейн Рихтер могли спокойно исчезнуть из виду, – охранник проверил пропуск Анны, шлагбаум поднялся.

– Теодор объяснит, что мы попали в автокатастрофу. У него и бумаги соответствующие появятся, – Анна припарковала машину:

– Женится, конечно. Я ему не родила ребенка, а он хотел. Если бы родила, может быть, он бы меня пощадил. Не стал бы доносить. На Марту ему наплевать…, – дочь дремала на заднем сиденье. Анна повторила: «Она не умрет, не сгинет в детском доме. Моя дочь будет жить». Марта поморгала длинными ресницами:

– Товарищ Коонен такая красивая. Почти как ты, мамочка…, – девочка потерла лицо: «В Цюрихе, нам с тобой надо записаться в аэроклуб. Папа летает, и мы тоже начнем».

Спускаясь по улице Горького, миновав бульвары, Марта вспоминала первый, самый страшный шаг, из самолета в синюю, бездонную пропасть. Лиза была рядом, но Марта, все равно, закрыла глаза. Она крепко держалась пальцами за кольцо. Сердце замерло, она посчитала до тридцати, как учил инструктор, и дернула. Парашют раскрылся с мягким шорохом. Почувствовав прохладный ветер на лице, девочка, робко, подняла веки. Это было красиво, так красиво, что, оказавшись на земле, Марта, немедленно потребовала: «Еще!». При втором прыжке она внимательно, следила за землей. Раскинув руки, девочка закричала что-то неразборчивое, радостное. Лиза улыбнулась:

– Я всегда так делаю. В детском доме, замечательные ребята, но наверху я такая счастливая, – девочка показала на небо, – что не знаю, как сказать…, – девочки сидели на земле. Марта восторженно, тяжело дыша, стянула шлем. Лиза наклонила голову:

– Тебе косы надо будет остричь, с ними неудобно. Как у меня…, – девочка провела рукой по коротким, вороным волосам.

– Она все-таки очень похожа на маму…, – подумала Марта, когда девочки, собрав парашюты, возвращались к ангару, где обучали новичков.

Марта не говорила Лизе, что скоро уезжает из Москвы. В школе тоже никто, ничего не знал, но к подобному привыкли. Родителей часто отправляли в длительные командировки или переводили в другие города. На доске почета, у кабинета директора, фотографии некоторых отличников заменялись другими школьниками. Марта помогала выпускать пионерскую стенную газету. У девочки был отличный почерк, она бойко печатала на машинке. В школе Мадонны Милосердной преподавали стенографию и секретарское дело.

В школьной библиотеке хранилась подшивка газет за последние два года, с аккуратно заклеенными белыми бумажками строчками из статей. Марта видела в учебнике истории, в главах, посвященных революционному Петрограду, зачеркнутые чернилами фамилии. Это были Зиновьев и Каменев. Троцкого, конечно, ни в одном учебнике давно не было, и быть не могло.

Миновав лоток с мороженым, Марта вздохнула. Нельзя было и подумать о том, чтобы есть пломбир на холоде. Летом, в Нью-Йорке, они с матерью сидели в открытом кафе, с мороженым и вафлями.

– В Цюрихе теплее, – Марта поправила кашемировый шарф, – может быть, мама с папой мне разрешат не только дома мороженое есть.

Она носила хорошо сшитое, твидовое пальто, беретку, и аккуратные сапожки. Ранец пришлось взять с собой. Все считали, что Марта отправилась в училище, на Поварскую улицу. Девочка остановилась напротив Моссовета, у щита с наклеенной «Правдой». Республиканцы, в Мадриде, и по всему фронту, продолжали удерживать позиции. Марта, тоскливо, подумала:

– Хоть бы папа чаще радиограммы присылал, мы волнуемся. Он летает, у него нет времени…

Рузвельт выиграл президентские выборы. В Америке, Марта не обсуждала с одноклассницами политику, девочки ей не интересовались. Фредди Коркоран, старший брат Хелен, поддерживал Рузвельта:

– Он спас нашу страну во время кризиса, мисс Рихтер, – серьезно заметил юноша, – мы нуждаемся в таких людях, как он.

Марта вспомнила белые бумажки в стенгазете. Мать объяснила, что Зиновьев и Каменев были агентами Троцкого, организовали убийство Кирова, и покушались на жизнь Сталина:

– Даже если все правда, – внезапно, сказала себе Марта, – зачем убирать их имена из истории? В американских учебниках написано, кто убил президента Линкольна…, – она пробежала глазами статью о будущей сталинской Конституции.

– Конституцию двадцать четвертого года принимал съезд советов, – Марта пошла дальше, – он собрался через пять дней после смерти Ленина, но в учебнике не написано, что конституция была ленинской. А эта сталинская, хотя Иосиф Виссарионович жив…, – из входа в метро пахнуло теплом, Марта потянула тяжелую дверь. Подняв голову, она полюбовалась бронзовыми светильниками.

Лиза, по секрету, призналась, что подарила майору Воронову фотографию. Марта рассмеялась:

– Если он попросил снимок, значит, ты ему нравишься…, – старшая девочка густо зарделась. Марта подтолкнула ее:

– Дай ему адрес, в Чите. Он летчик, ты хочешь стать пилотом. Ничего неудобного нет.

Лиза отвернула красивую голову: «Он офицер, сын героя гражданской войны и орденоносец. А я в детском доме выросла и мать у меня прачка».

– Какая чушь! – возмущенно, сказала Марта:

– Мы в Советском Союзе, здесь все равны…, – вспомнив золотые часы одноклассниц, личные машины, ждавшие детей во дворе школы, квартиру с видом на Кремль, Марта замолчала. Лиза, в Тушино, жила с семью другими девочками, и говорила, что в комнате их очень мало. В Чите, в спальне, размещалось двадцать учениц:

– Майор Воронов в детском доме воспитывался, – упрямо, подытожила Марта, – мои родители его давно знают. Дай ему адрес…, – она взяла маленькую, крепкую руку Лизы и ласково ее пожала.

Лиза стояла рядом с телефоном-автоматом, в старом, драповом пальто и вязаной шапке.

– Какая она красивая все-таки…, – зачарованно подумала девочка, увидев Марту, – и товарищ Горская тоже…, – Лиза не размышляла о своем лице. В детском доме у них было одно зеркало на двадцать девочек. Раз в неделю их водили в баню, а в остальное время они мылись в большой, холодной комнате, под кранами с водой. Она только иногда, замечала, как смотрят на нее юноши на улице. Лиза краснела:

– Я первый раз в Москве. Я смотрю по сторонам, открыв рот, и выгляжу глупо. Вот они и смеются…, – доехав на автобусе до Белорусского вокзала, Лиза пошла к Красной площади. Она не боялась, у нее в кармане лежала маленькая карта. Марта, в Тушино, начертила ей схему. Лиза съела мороженое. Зубы заломило от холода, однако оно было вкусное, такое вкусное, что девочка пожалела:

– Если бы можно было его до Читы довезти, со всеми поделиться. У нас мороженого не продают, – обертку от пломбира Лиза свернула и аккуратно положила в карман. Девочки, в Чите, просили ее ничего московского не выбрасывать.

Марта велела ей дать майору Воронову читинский адрес. Лиза, сердито, сказала себе: «Он обо мне забыл. Он после парада в Тушино не появлялся. Наверное, в Щелково уехал, в институт».

Заметив Лизу, Марта подбежала к ней: «Пошли, купим билетики». Девочка полезла в карман пальто, Марта отмахнулась:

– Оставь. Мама мне на буфет деньги дает. В училище я кофе покупаю, и пирожные, – Лиза, никогда в жизни, не пила кофе.

Проезд стоил пятнадцать копеек. Бросив в автомат монеты, Марта потянула ручку справа. В окошечке слева показались бумажные талоны. Можно было бы их купить в кассе, но Марта тряхнула головой:

– Скоро все автоматизируют. Везде появятся эскалаторы, вместо лестниц…, – Марта ездила на метро, в Буэнос-Айресе, и в Нью-Йорке, видела эскалаторы в универсальных магазинах. Она похлопала Лизу по рукаву пальто:

– Не бойся. Ты парашютистка…, – Лиза, все равно, держалась за ее руку. Девочки шагнули на ступеньку, Лиза ахнула. Они поехали вниз, не обратив внимания на двух мужчин, в серых пальто, следовавших за ними.

На станции «Чистые пруды» Марта с Лизой перешли на другую сторону платформы. Лиза озиралась, блаженно улыбаясь:

– Словно в сказке…, – Марте метро тоже понравилось, особенно вагоны. Здесь были мягкие сиденья, матовые, стеклянные плафоны. Никто не оставлял на полу скомканных газет или картонных стаканчиков с кофе, как в Нью-Йорке:

– Потому, что метро новое, – весело сказала себе Марта, – когда москвичи привыкнут, все станет, как в Америке. Появится кофе навынос, и гамбургеры. Фонтаны для содовой воды здесь есть…, – Марта жалела, что в Москве не делают айс-крим-соду. Дома у них стоял сифон, но Марта вспоминая юношей, в американских аптеках, которые всегда с ней заигрывали, морщила нос: «Дома, это совсем не то».

Вагон был полупустым. Утром Волк хорошо поживился в метро, и не хотел больше рисковать. Выйдя на «Дзержинской», Максим усмехнулся, посмотрев на здание комиссариата внутренних дел. Он освободился от кошельков, сложив деньги в портмоне, и перекусил в скромной столовой, на Сретенке. Волк называл улицы их исконными именами. К тому же, ему неприятно было даже произносить имя Дзержинского.

Он дошел до ЦУМа. Во время обеденного перерыва магазин всегда наполнялся. Волк потолкался у витрин. Некоторые гражданки, очень неосторожно, держали сумки открытыми. Вернувшись к метро, он решил поехать в парк, выпить законную кружку пива, перед вечерней давкой. День выдался отменным, солнечным. Волк, с наслаждением думал, как сядет на скамейку, с папиросой и будет смотреть на реку.

Взглянув в конец вагона, Максим узнал бронзовые волосы. Девочка с аэродрома сидела рядом с парашютисткой, Лизой Князевой, они о чем-то болтали.

Волк заметил двух мужчин, в серых пальто, у дверей:

– Вряд ли меня пасут. Для чекистов я птица невысокого полета. У них на лицах написано, что они с Лубянки. Девчонок сопровождают…, – девочка с бронзовыми волосами улыбалась тонкими, цвета спелой черешни губами. Вокруг изящного носа рассыпались веснушки.

Поезд замедлил ход. Девчонки поднялись, чекисты последовали за ними. Волк тоже встал, сам не зная зачем. У эскалатора, ведущего вверх, сгрудилась толпа колхозников, в бараньих шубах и сапогах. Волк шумно вздохнул. Колхозники, наконец, решились сделать шаг, кто-то толкнул девочку. Протянув руку, Максим поддержал ее за локоть.

Обернувшись, Марта увидела голубые, яркие, как летнее небо, спокойные глаза. Белокурая, непокрытая голова играла золотом, в свете станционных ламп. Она вдохнула острый, тонкий запах:

– Будто палые листья. Словно осенью идешь по лесу…, – рукав его пальто немного поднялся вверх. Марта увидела белоснежную манжету рубашки и какой-то рисунок. Оказавшись на эскалаторе, рядом с Лизой, она поняла:

– Татуировка. Голова волка…, – она приложила ладони к горящим щекам. Лиза удивилась: «Что такое?»

– Жарко, – пробормотала Марта. Девочка оглянулась, но белокурые волосы пропали в толпе, поднимавшейся по эскалатору. Пристроившись за одним из чекистов, Максим не отказал себе в удовольствии выудить у него кошелек.

Переходя Крымский мост, он остановился. Река блестела под солнцем. На Воробьевых горах и в Нескучном саду виднелась рыжая, золотая листва деревьев.

– Как ее волосы, – подумал Волк, – а глаза у нее, как трава летняя. От нее жасмином пахло, я помню…, – он услышал голос Матроны: «Ты ее увидишь, скоро».

– Я ее больше никогда не увижу, – сочно заметил Волк, себе под нос:

– Такие барышни, как она, в метро только по случайности оказываются. Наверняка, дочка какого-нибудь чекиста. К ней даже охрану приставили, – закурив папироску, он пошел к белым колоннам парка.

Метрдотель ресторана при гостинице «Москва» стоял, с блокнотом, у застеленного накрахмаленной скатертью стола. Молодой человек, в безукоризненном, английской шерсти, костюме, наставительно сказал:

– Вы поняли. Солянка, уха с расстегаями, пожарские котлеты и жареный поросенок, с гречневой кашей. Каша с луком и белыми грибами, разумеется. Икра, осетрина…

– Шашлыки…, – робко предложил метрдотель. Гость коротко взглянул на него. Блеснул бриллиант в золотой булавке для галстука, голубые глаза подернулись холодком: «Не надо». В ресторане стояла тишина, час обеда прошел. Официанты готовили столы для ужина. В большие окна, выходившие на Манежную площадь, било солнце.

– Грузинские вина, шампанское, – заторопился метрдотель, – фрукты, мороженое для дам…

– Водку, и армянский коньяк, – велел молодой человек:

– Дам не будет, собирается мужская компания. Фрукты, – он кивнул, – пусть будут фрукты. И сыры, – стол накрывали на шесть человек.

Второй день подряд, Максим получал поздравительные телеграммы, со всего Советского Союза, от Киева до Хабаровска. Сегодня он собирал в «Москве» узкий круг. За стол он пригласил друзей, приехавших из столицы, как Максим называл Петербург, и московских приятелей. С ребятами он посидел, вчера, в той самой пивной на Таганке.

Метрдотель исподтишка, смотрел на юношу. Ни партийного, ни комсомольского значка на лацкане костюма не имелось. Белокурые волосы были хорошо пострижены, шелковый галстук завязан виндзорским узлом. Пахло от молодого человека мужским одеколоном от Creed. Метрдотель, до революции, начинал официантом в гостинице «Савой», на Рождественке. Он хорошо помнил подобных гостей.

– Может, быть, он врач…, – метрдотель видел длинные, ловкие пальцы, отполированные ногти, – или инженер. Выпускник института, приглашает родственников…, – молодой человек принял от официанта пальто:

– Найдите гитару. Здесь где-нибудь оставьте…, – он повел рукой.

– У нас джазовый оркестр, – гордо сказал метрдотель. Гость поднял бровь: «Хорошо. Но не забудьте про инструмент».

– Музыкант, – решил метрдотель, провожая взглядом сильную, прямую спину: «У него и пальцы такие. Пианист, наверное».

Волк остановился перед большим зеркалом, в вестибюле гостиницы. Перекинув пальто через руку, он купил в газетном киоске «L’Humanite». Максим велел портье, по-французски:

– Un café, s'il vous plaît.

Кроме коммунистических газет, никаких других зарубежных изданий в Москве не продавали. Волк, закинув ногу на ногу, закурил папиросу:

– Хоть что-то. Преподаватель велел каждый день читать, и не Флобера, а современные тексты.

Волк занимался языками с доцентом Сергиевским, из ИФЛИ, а математикой и физикой с доктором Гельманом, из физико-химическо института. Уроки шли на немецком языке. Гельман уехал из нацистской Германии, потому что его жена была еврейкой.

– Такое нас еще ждет, – Волк просматривал статью о нацистской чистке немецких музеев, – товарищ Сталин найдет, кого объявить неблагонадежными. Закончив с троцкистами, он примется за остальных. На каждом углу кричат о коммунистическом интернационализме, но ненадолго, – Волк всегда пожимал плечами:

– Мне все равно, с кем работать. У легавых и воров нет национальности, – в его шайке были и евреи, и татары, и поляки. Статья ему, неожиданно, понравилась, хорошим слогом автора. Волк посмотрел на подпись:

– Мишель де Лу. Бабушка говорила, у моего деда были родственники во Франции. Племянник, племянница. Тоже Волк, – Максим, иногда, жалел, что не увидит Лувра и галереи Уфицци, однако напоминал себе: «Не загадывай. Все в руке Божьей, мало ли что случится». Он взглянул на тяжелые, бронзовые двери гостиницы:

– И он здесь…, – Волк закатил глаза:

– Я думал, что больше с ним не столкнусь, – майор Воронов, в летной шинели, при фуражке, прошел к лифтам. Свернув газету, Максим поднялся:

– Очень надеюсь, что в ресторане я его не увижу. Не хочу портить именинный обед встречей с мерзавцем. Такая же большевистская тварь, как и его отец.

Вспомнив голос метрдотеля:

– Мороженое для дам…, – он посмотрел на часы. Девочек привозили на уединенную дачку, в Лосином Острове. Максим хотел заехать туда и лично проверить кадры. Майор Воронов скрылся в лифте. Надев пальто, Волк пошел к дверям, предупредительно распахнутым швейцаром.

Степана готовили к операции в номере, где, как он понял, все и должно было случиться. Он оглядел дубовый паркет, большую кровать, с шелковыми покрывалами, ковры, и акварели с видами Москвы. За отдернутыми шторами виднелись звезды на кремлевских башнях. Гимнастерку пришлось снять. Техники оснащали ее мощным микрофоном. Руководитель, в сером костюме, с партийным значком, провел Степана по комнатам. Он показал места, где вмонтировали остальные, как он выразился, технические средства.

Он не представился, но, уважительно, называл майора Степаном Семеновичем:

– Не волнуйтесь, – весело сказал чекист, – фотографии, по распоряжению наркома, не делаются. Не надо будет думать о наиболее выигрышной, – он мелко рассмеялся, – позиции. Запомните места расположения микрофонов. Главный, в спинке кровати…, – Степан заставил себя успокоиться. Спросить было некого. На ужине с Чкаловым и другими летчиками, майор хотел поинтересоваться таким, но осадил себя:

– Невозможно. За кого тебя примут? Надо самому…, – на ужине они танцевали, с какими-то девушками. Степан, все время, думал:

– С ней я тоже буду танцевать. Надо ей сказать, что я здесь живу, как велел товарищ Ежов. Предложить выпить кофе, в номере. Мы сможем спокойно поболтать, в тишине, товарищ Горская…, – Степан выучил наизусть все, что говорил Ежов. Он записалл фразы в блокнот. Дополнительные микрофоны стояли в гостиной, где и предполагался кофе, а в ванной, как заметил чекист, их было ставить ни к чему.

– Вода помешает, – развел он руками, – у нас пока нет приспособлений, справляющихся с таким препятствием, Степан Семенович. Но мы работаем над усовершенствованием техники, – торопливо добавил инженер.

Чекист, оценивающе, взглянул на майора:

– Он бледный какой-то. Как бы ни закончил фиаско. Однако объект, судя по всему, опытный. Она поможет Степану Семеновичу, – осматривая ванную, инженер подумал, что у немцев, наверняка, появились микрофоны, справляющиеся с напором воды. Он знал о магнетофоне, новинка имелась у НКВД. Аппарат стоял в смежном номере, где находились техники, следившие за звуком.

– Вы сядьте, – почти ласково сказал чекист, – в кресле нет микрофонов. Сядьте, Степан Семенович, выпейте чаю. Букет сюда принесут, – он подмигнул летчику. Объекту предназначались отличные, крымские розы, темно-красные, будто кровь. В цветы микрофонов не ставили. Им хватало техники, вшитой в гимнастерку майора. Нарком распорядился не сажать в ресторане дополнительных людей из службы наблюдения. Ежов сказал, что у объекта большой опыт агентурной работы. Она могла заметить что-то неладное.

Принесли чай, чекист заметил:

– Нам повезло, что объект сама приезжает в ресторан. Больше времени для инструкций, вы отдохнете…, – он откинулся в соседнем кресле: «Помните, надо, чтобы объект расслабился, выпил шампанского, ни о чем не подозревал…»

Чекист говорил, Степан смотрел на Кремль:

– Объект…, Они товарища Горскую так называют. Анну Александровну. Я не смогу, не смогу…, – он помнил наставительный голос Ежова:

– У вас все получится, Степан Семенович. Она женщина, она не из камня сделана. Объясняйтесь в любви, целуйте ей руки. В общем, не мне вас учить, – нарком усмехнулся.

Степан видел ее серые, спокойные глаза:

– Не из камня. Она замужем, за товарищем Янсоном. Я не верю, что она его предаст, что она…, – майор так и сказал Ежову. Нарком отмахнулся:

– Ни одна женщина перед вами не устоит, Степан Семенович. Помните, троцкисты коварны. Вы имеете дело с агентом предателей. Они собираются ударить, исподтишка, в сердце советской власти. Вас вырастила родина, – Ежов, ободряюще похлопал его по плечу, – она в опасности. Встаньте на ее защиту, Степан Семенович.

Ему вернули гимнастерку. Осмотрев его с ног до головы, чекист остался доволен:

– Дайте портмоне, – велел он, – последний штрих, так сказать.

Он опустил в кошелек какой-то бумажный пакетик: «Затруднения нам ни к чему, товарищ Воронов». Майор понятия не имел, что лежит внутри, и не хотел узнавать.

Он покуривал папиросу, отхлебывая чай. Принесли букет, чекист посмотрел на часы:

– Пора. Вы ее должны встречать в вестибюле, с розами, помочь раздеться…, – внизу из ресторана слышалась какая-то джазовая мелодия. Степан сразу заметил Горскую. Она не опоздала. Женщина надела туфли на высоком каблуке, темную, соболью шубку. Черные волосы падали на плечи, тяжелой волной.

Анна вела эмку к Манежной площади:

– На нем будут микрофоны. Они собираются нас слушать, потом он пригласит меня наверх. Теодора проверяли, нацисты, в Буэнос-Айресе. Пригласили на обед в честь дня рождения фюрера и подсунули какую-то блондинку. Он мне говорил, она, чуть ли не за танцем раздеваться начала…, – Анна свернула к Манежу:

– Теодор ей сказал, что он семейный человек и любит свою жену. Я скажу то же самое, но тогда Сталин не пощадит мальчика…, – Анна помотала головой. Понятно было, что проверка проводится по указанию Иосифа Виссарионовича. Она вспомнила двенадцатилетних мальчишек в серой, суконной детдомовской форме, стриженые головы. Анна вздохнула:

– Надо что-то придумать. Если Степан не справится с заданием, ему такого не простят. Я не могу обрекать его на смерть, – она припарковала эмку рядом с гостиницей. Анна посидела за рулем, куря в открытое окно. Вечер оказался светлым, прохладным, на небе зажигались звезды.

Начальник иностранного отдела кивнул, когда Анна попросила отгул. Она поняла, что нарком известил Слуцкого о внешней операции, в которой участвует Анна.

– Ежов, конечно, не сказал, в какой…, – она взяла сумочку от Скиапарелли:

– Ладно. В конце концов, можно напоить Степана. Было бы хорошо, если бы он устроил скандал. К нему отнесутся снисходительно. Чкалов пьет, я слышала. Это менее подозрительно, чем, если я просто откажу ему…, – майор Воронов ждал ее с букетом роз. Анна сбросила ему на руки шубку:

– У него даже губы побледнели. Он не мог ничего сделать. Ежов сказал, что это задание партии, правительства, что я агент Троцкого…, – она подала руку Степану:

– Большое спасибо. Я слышу музыку, – она лукаво улыбалась, – я сегодня намерена танцевать…, – Анна вскинула голову. Потолок ресторана украшали фрески. Иосиф Виссарионович, в окружении рабочих и крестьян, шел к башням Кремля.

Метрдотель суетился, устраивая цветы в тяжелой, хрустальной вазе. Степан, вежливо, отодвинул стул. Анна села, зашуршав серым шелком, незаметно, осмотрев зал. Она увидела пристальные, заинтересованные глаза хорошо одетого, белокурого молодого человека. Он сидел в мужской компании, дам за их столиком не было. Подождав, пока Степан нальет ей шампанского, Анна поднесла бокал к губам:

– Я очень рада, что нам удалось встретиться, товарищ Воронов. То есть Степан…, – на него повеяло жасмином, белая, ухоженная рука с изящными пальцами, коснулась его руки: «Очень рада».

Волк узнал черноволосую женщину:

– Утру нос майору. Она его старше, она и меня старше. Но такое ничего не значит, – он щелкнул пальцами, официант мгновенно согнулся:

– Бутылку сухого шампанского за столик той дамы, – лениво приказал Волк. Он бросил взгляд на гитару: «Потом. Сначала танго». Столичный коллега разлил водку, они чокнулись. Кто-то рассмеялся: «С именинами тебя, Максим!»

Ангел-хранитель, решил Волк, собирался сделать ему неожиданный, но приятный подарок. Выпив, он кивнул:

– Как говорится, первая колом, вторая соколом, а третья мелкими пташечками, – Максим широко улыбнулся, потянувшись за «Московской».

Когда принесли бутылку шампанского, Анна заметила:

– Это мое любимое, Степан. У вас хороший вкус…, – она поняла, что бутылку прислал давешний молодой человек. Анна, исподтишка, рассматривала столик, где сидели и мужчины средних лет, и пожилые. Все были отлично одеты, но, ни у одного Анна не увидела партийного значка. Юноша, по возрасту, должен был быть комсомольцем.

Анна следила за его небрежными, уверенными манерами. С приборами он управлялся изящно, почти не глядя, так, как она учила своих подопечных, молодых агентов, на Лубянке. Анна поняла, что у молодого человека день рождения. Сквозь шум голосов и музыку до нее донесся тост. Майор Воронов почти ничего не ел. Анна расспрашивала его о работе, рассуждала о политике, об испанской войне. Женщина, все время, думала:

– В гостинице чекисты. Не здесь, не в ресторане. Я бы их увидела. Они наверху. Они слушают все, что мы сейчас говорим.

Анна разбиралась в технике. Микрофон спрятали где-то в габардиновой гимнастерке майора. Заиграли «Дружбу» Козина, Степан поднялся. Женщина, принимая его руку, решила:

– Надо на него шампанское выплеснуть, или воду. Микрофон испортится. Только лучше, чтобы не я это делала. Я должна быть вне подозрений. Я уеду, – женщина скрыла улыбку, – но это не страшно. Понятно, что незачем оставаться, с пьяным дебоширом…, – Степан, неожиданно, хорошо танцевал. Анна похвалила его, майор покраснел:

– Спасибо, товарищ Горская. В училище устраивали вечера, каждую неделю…, – белая шея пахла жасмином. Степан понял:

– Я никогда не целовал девушку. Надо было взять адрес, у товарища Князевой, то есть у Лизы. Может быть, она бы разрешила ей писать, – у Горской была узкая спина. Степану показалось, что под тонким, прохладным шелком платья, она больше ничего не носила. Женщина прижималась к нему мягкой, небольшой грудью:

– Просто Анна, Степан. Мы с вами давние знакомые…, – она не хотела вызывать тревогу, у техников, ведущих запись.

Анна легко кружилась в его объятьях, изредка посматривая на белокурого молодого человека: «Он другой, у него не такие глаза, как у всех нас. И у его гостей тоже…, – официанты почтительно хлопотали над столиком юноши.

В ее работе надо было уметь рисковать. Анна не смогла бы, одна, напоить Степана. Майор действовал по инструкции, полученной, как предполагала женщина, непосредственно от Ежова. За столиком, Степан подливал ей шампанское:

– Потом начнутся вина…, – от него пахло «Шипром». Анна, на мгновение, вспомнила мужа:

– Если Теодор на меня донес, что делать дальше? Я пройду проверку, но как жить, зная, что он…, – Анна велела себе думать только об операции:

– Все потом. Надо спасти Марту, и себя. Постараться, чтобы Степан тоже не закончил расстрелом. Они велели ему меня напоить, пригласить на кофе, в номер…, – Воронов тяжело дышал.

Степан напоминал себе, что перед ним, может быть, агент шпионского центра. На стройной, белоснежной шее она не носила ожерелья, или цепочки. Пальцы у нее были без колец, длинные. Горская ласково поглаживала его плечо во время танца. Он, конечно, чувствовал подобное, с другими девушками, но тогда он знал, что ничего не случится. Комсомольская и партийная мораль строго относились к распущенности, и легким связям. За такое могли даже исключить из училища. На собраниях повторяли, что нравственный облик советского гражданина, офицера, должен быть безупречным. С братом они ничего не обсуждали. Петр, однажды, принес домой иностранный журнал. Степан помнил фотографии женщин, в шелковых платьях, с декольте, с длинными, стройными ногами. Он не встречал таких дам, в Советском Союзе.

– Если бы Петр оказался здесь…, – мучительно, подумал майор, – он бы мне помог. Подсказал, что делать. Надо заговорить с ней, за столиком, о любви. Сказать, что я ей восхищаюсь, давно, и сейчас, когда я ее увидел…, – Горская напоминала ему фотографии, из журнала.

Удобно устроившись на стуле, женщина приняла у него шампанское. Вспомнив, что в зале нет чекистов, Степан обрадовался. Некому было увидеть, как он покраснел. Он начал говорить, запинаясь. Горская, рассеянно, отщипывала виноград с тяжелой грозди на хрустальной тарелке. Красиво вырезанные губы испачкал сок. Степан, невольно, подумал: «Будто кровь». Анна услышала звуки танго Гарделя:

– Он объяснится, пригласит меня на кофе. Я, конечно, могу сказать, что верна Теодору, подняться и уехать, но тогда его отсюда увезут на Лубянку. Сталин такого не простит. Я буду чиста, но какой ценой…, – на нее повеяло запахом палой листвы. Мягкий, низкий голос проговорил:

– Позвольте пригласить вас на танец…, – бросив взгляд на молодого человека, Степан, облегченно, кивнул. Ему надо было собраться с мыслями, и вспомнить дальнейший сценарий. Он пожалел, что не положил в карман блокнот.

У юноши были уверенные руки, он отлично двигался. Анна заметила виндзорский узел на шелковом галстуке. Накрахмаленная рубашка сияла белизной. Она, на мгновение, опустила глаза. Часы он носил простые, стальные, но это был швейцарский ролекс. Присмотревшсь, Анна облегченно выдохнула. Она поняла, кто сидел за столиком. Оставалось уговорить юношу помочь ей:

– Я очень рискую…, – она, незаметно, сжала зубы, – но никто другой здесь…, – она посмотрела на танцующие пары, – для подобного не годится…

Анна помнила слова к танго. Женщина, едва слышно, напевала, на испанском языке.

– Вы говорите по-испански…, – Анна была высокой, но ей пришлось поднять глаза:

– Да, – ощутив твердую ладонь у себя на талии, она развернулась, – и по-французски тоже…

Французский язык у него оказался бойким, но с акцентом. Анна ничему не удивлялась. Она вспомнила:

– Я не знаю, как его зовут. И я ему не представлялась. Неважно, мы больше не увидимся. Такие люди избегают государства, и правильно делают, – невольно, подумала женщина. Волк решил не спрашивать о девочке, с бронзовыми волосами:

– Может быть, она и не мать ей. Вряд ли, Максим Михайлович, тебе сегодня удастся уехать отсюда с дамой. Понятно, что она о, другом думает…, – Волк, в общем, не расстраивался. Во-первых, ему хотелось утереть нос чекистам, и напоить товарища майора, а во-вторых, в Лосином острове, его ждали отличные девочки.

Он вдохнул сладкий, тревожный запах жасмина:

– От девочки, похоже, пахло. Той, с бронзовыми волосами. Да что такое, – рассердился на себя Волк, – ты ее больше не увидишь, девчонку. И женщину не увидишь. Матушка говорила, что я ее скоро встречу, ту, которой кольцо отдам. Москва большая, – напомнил себе Волк. Танго закончилось, он склонил белокурую голову: «Спасибо». Максим, одними губами, добавил: «Я все сделаю».

Отведя ее к столику, он заметил, как майор, залпом, выпил стопку водки:

– Не последняя твоя рюмка, – весело пообещал Волк: «Надо помочь женщине, если она просит». Он отправил гостей в Лосиный Остров, две эмки ждали на Манежной площади: «У меня появились кое-какие дела, – объяснил Волк, – но я приеду, обязательно».

Максим не хотел вмешивать ребят. Он предпочитал, лишний раз, не показываться милиции, но сейчас Волк не ожидал, что легавые им заинтересуются. Он собирался покинуть ресторан, до их появления. Максим прошел к эстраде, шепнув что-то пианисту, вложив в его руку сторублевку. Музыкант подвинул микрофон:

– Наш гость хочет исполнить замечательную, народную песню. «Милая, ты услышь меня», авторства Якова Пригожего…, – зал захлопал. Волк скинул пиджак:

– Дедушка ее пел, в «Яре», для бабушки…, – он провел пальцами по струнам. Изящная бровь женщины дрогнула, она чуть заметно кивнула.

Низкий, красивый баритон разносился по ресторану:

Милая, ты услышь меня,

Под окном стою, я с гитарою…

Волку подпевали. Тряхнув белокурой головой, он пошел прямо к ее столику:

– Так взгляни ж на меня, хоть один только раз,

– Ярче майского дня, чудный блеск, твоих глаз…

Он пьяно качнулся, отдав гитару официанту, зал взревел. Волк щелкнул пальцами:

– Выпьем за доблестных, сталинских соколов, защищающих рубежи нашей родины! Ура нашим летчикам, товарищи! Две бутылки водки сюда! Нет, три…, – не дожидаясь приглашения, Волк присел. Он протянул руку:

– На брудершафт, товарищ майор! – Волк распустил узел галстука, но рукава рубашки закатывать не стал:

– У него татуировки, – поняла Анна:

– Он стал бы отличным агентом. У него природный талант, сразу видно…, – Максим налил водку в хрустальный фужер: «Как говорят, в авиации, от винта!»

Волк, разумеется, никогда бы в жизни не мог бы себе представить, что ему придется пить с товарищем Вороновым. Майор взялся за водку, подумал Максим, словно никогда в жизни ее не видел:

– Чего не сделаешь ради красивой женщины…, – он подливал Воронову, Анна потягивала шампанское. Волк, туманно, объяснил, что в Москве проездом, в командировке. У Максима был коренной, московский говор, однако он заметил, как пьяно блестят лазоревые глаза майора. Волк усмехнулся: «Он завтра не вспомнит, как его зовут».

Анна внимательно, следила за входом в ресторан. Судя по всему, пока никаких подозрений у чекистов не возникло. Голос юноши они бы записать не смогли. Во время танца она велела молодому человеку сесть на ее место, за столиком. Устроившись рядом со Степаном, Анна беспрерывно болтала о театральных постановках, и кино. Ее голос заглушал слова неизвестного юноши. Они начали третью бутылку. Посмотрев на молодого человека, Анна указала глазами на выход, прикрытый бархатными портьерами. Он опустил веки.

– Я сейчас вернусь…, – прошелестела Анна, на ухо Степану. Женщина поднялась, юноша встал. Воронов тоже попытался. Она, с удовольствием, увидела, что майор едва держится на ногах. В гардеробе Анна забрала шубку. Выйдя в холодную, ветреную ночь, закурив, она подождала. Из ресторана доносилась музыка, шум. Перекрывая все, загремел отборный мат. Анна узнала голос Воронова. Зазвенело стекло, женщина испуганно закричала, кто-то звал милицию. На нее пахнуло сухими листьями, Анна обернулась. В голубых глазах играли веселые искры:

– Он получил цветами по лицу, я на него опрокинул вазу с водой, а дальше, – юноша, бесцеремонно, забрав у нее папироску, затянулся, – дальше ваш приятель сам справился. Он дерется сейчас…, – Анна, внезапно, коснулась губами его теплой щеки:

– Спасибо. Может быть, вас подвезти? У меня машина.

– И почему я в этом не сомневался? – молодой человек подмигнул ей:

– Товарищ Каганович подарил москвичам метрополитен, проблема передвижения по городу, решена. Рад был познакомиться, – он наклонился над пальцами Анны, – мадам.

Он ушел к входу в метро. В ресторане переливались свистки милиционеров. Не удержавшись, Анна поднялась на цыпочки, заглянув в окно. Стол был перевернут, фрукты и цветы разбросаны. Степан, в мокрой гимнастерке, пошатываясь, стоял в углу, держа сломанный стул. Он что-то кричал. Анна прислушалась:

– Я позвоню товарищу Чкалову, он мой друг! Наркому авиации…

В зал вбежали двое, в серых костюмах. Усмехнувшись, женщина направилась к эмке.

Окна кабинета Сталина в Кремле выходили на внутренний двор и здание Арсенала. Он покуривал трубку, глядя на птиц, прыгающих по брусчатке. День выдался светлым, но солнце не выглянуло из-за серых туч. Палые листья кружились по булыжнику. Тускло поблескивал золоченый купол колокольни Ивана Великого. Мерцала медь и самоцветы на новых звездах, увенчивающих башни.

Сталин вспомнил буквы, огибавшие колокольню: «Изволением святыя Троицы повелением великого государя царя и великого князя Бориса Федоровича, всея Руси самодержца и сына его благоверного великого государя царевича князя, Федора Борисовича всея Руси сий храм совершен и позлащен во второе лето государства их». Храм начинали итальянцы, но достраивал русский мастер, Федор Конь.

– И собор Василия Блаженного русские строили…, – за кремлевской стеной переливались многоцветные купола, вороны порхали над Красной площадью. Забили куранты на Спасской башне, заиграл «Интернационал». Птицы, каркая, рванулись вверх.

При реконструкции Кремля, разрушении церквей и соборов, Сталин приказал сбить фреску шестнадцатого века, со Спасом Смоленским, выходившую на Красную площадь. От нее остался только прямоугольник штукатурки. Однако мемориальную, мраморную табличку, висевшую ниже, Сталин распорядился не трогать. Ее сняли и отправили в музейный запасник. Русскую надпись, с внутренней стороны башни, оставили. Сталин любил ее читать:

– В лето 1491 иулиа Божией милостию сделана быст сиа стрельница повелением Иоанна Васильевича. Государя и самодержца вся Руси, и великого князя Володимерского, и Московского, и Новгородского, и Псковского, и Тверского, и Югорского, и Вятского, и Пермского, и Болгарского, и иных, в тридцатое лето государства его, а делал Петр Антоний от града Медиолана.

В проекте нового Дворца Советов, возводимого на месте уничтоженного храма Христа Спасителя, имелась статуя Ленина, увенчивающая огромное здание. Дворец должен был стать выше американского небоскреба, Эмпайр Стейт Билдинг, и сохранившихся московских церквей. Сталин, удовлетворенно, подумал:

– Правильно. Таблички, надписи, ерунда. Древние владыки при жизни ставили изображения в храмах и на площадях. Народ видит своих вождей, героев…, – дочь, в сопровождении охранников, спускалась к машине. В школе проводили последнюю репетицию праздничного концерта. Послезавтра ожидался парад на Красной площади. Город усеивали кумачовые лозунги, портреты Ленина и Сталина. Светлана улыбнулась, завидев его у окна. Девочка помахала, охранник захлопнул дверцу низкой, черной машины. Вороны метались над зубцами кремлевской стены. Сталин вспомнил:

– Горский меня водил по Лондону, в седьмом году. Меня, и других делегатов съезда партии. У него был свободный английский язык. Я тогда удивлялся, откуда у гимназиста из Брянска, недоучившегося, знание английского? Ладно, французский язык, немецкий…, Горский играл на фортепьяно, отлично знал историю. Философ…, – Сталин поморщился:

– Он докторат успел защитить, в Цюрихе. Любимец Плеханова. Правда, Горский с ним порвал, отказался от меньшевизма…, – Александр Данилович, носил в Лондоне отлично сшитый костюм английского твида, котелок, и трость черного дерева:

– Он одевался, как…, – Сталин вспомнил слово, – джентльмен, когда в Европе жил. В России, он из кожаной куртки не вылезал. Но все равно, было видно, что он дворянских кровей…, – получив настоящие документы Горского, Сталин заперся в библиотеке. Он взял словарь Брокгауза и Ефрона.

Он не хотел заказывать справку о Горовице через посольство в Вашингтоне. Пока что о бумагах знали только Сталин и тот, кто принес пакет. В Петре Воронове Сталин был уверен. Мальчик, как и его отец, болтать бы не стал:

– А второй…, – Сталин курил, наблюдая за машиной, скрывшейся в воротах,– ладно, все потом. Ежов ждет. Подождет…, – он слышал робкое дыхание наркома. Ежов вытянулся у большого стола.

Сталин слышал фамилию Горовиц, в связи с Америкой. У Брокгауза он прочел статью о сражении при реке Литтл-Бигхорн. Горский оказался сыном американского генерала, известного безжалостностью, по отношению к индейцам, героя гражданской войны между Севером и Югом. Дед Горского, полковник, погиб на мексиканской войне, прадед был заместителем генерального прокурора США. Дойдя до прапрадеда, Сталин захлопнул тяжелый том:

– Депутат Конгресса, заместитель министра финансов. Неудивительно, что Горский хотел забыть своих родственников, и удостовериться, что остальные о них никогда не услышат. Гимназист из Брянска…, – Сталин едва не выругался:

– Он, как свои пять пальцев, знал Европу и Америку. Он в Лондоне себя чувствовал, словно рыба в воде. Плеханов знал, кто он такой на самом деле. И Ленин знал, не мог не знать…, – Сталин услышал звуки «Аппассионаты».

Горский играл Ленину, вернувшись с польского фронта. Сталин помнил резкий очерк упрямого подбородка, седые виски, холодные, голубые глаза Александра Даниловича. Длинные пальцы бегали по клавишам. Соната закончилась. Ленин помолчал:

– Всякий раз, когда ты играешь, Саша, хочется милые глупости говорить, и гладить по голове людей, создавших такую красоту…, – сильная рука Ленина сжалась в кулак на подлокотнике кресла:

– А сейчас такого делать нельзя! – кулак стукнул по дереву: «Иначе руку откусят! Надо бить по головам, безжалостно, как в Польше».

– Мы будем бить дальше, – Горский прикурил от свечи: «Царской семьи больше нет, западные границы мы обезопасили. Врангеля сбросили в море. Остается Дальний Восток». Тонкие губы улыбнулись: «Туда я и отправлюсь».

Показывая им Тауэр, Горский говорил о воронах, в крепости. Сталин смотрел на птиц над Кремлем:

– Пока в Лондоне, вороны, британская монархия незыблема. Чушь, конечно. Японцы к нам полезут, а они полезут, но мы их отбросим обратно в Маньчжурию. Гитлер не посмеет на нас напасть. Он займется Европой. Мы мешать не собираемся, – Сталин, невольно, улыбнулся. Он посидел с картой Польши, прикидывая, какие территории можно потребовать в обмен на невмешательство в войну.

– Польша…, – Сталин затянулся трубкой:

– Горский, в Польше, отлично себя проявил. Тухачевский и Блюхер говорят, что не знали лучшего комиссара. Спал с бойцами, в окопах, ел с ними из одного котла. Семен тоже так делал…, – Сталин, невольно, вздохнул. Он сам, за всю гражданскую войну, один раз выезжал на фронт, под, Царицыном:

– Тухачевский и Блюхер. Тухачевский дворянин. Он знаком с де Голлем, французским военным. В лагере для пленных сдружились, в Германии. Блюхер долго болтался на Дальнем Востоке, в Китае подвизался, советником. Когда Горский из тюрьмы бежал, он добирался до Европы через Японию и Америку. Одно к одному, как говорится…, – Сталин опустил глаза к папке, на подоконнике:

– Обманывал партию. Семен был кристально чистым человеком. Он мне в Туруханске сказал, что его брат в Англии живет, женился…, – Сталин вспомнил донесения с Перекопа:

– Семен встретил родственника, врангелевского полковника. Он его расстрелял, конечно…, – Воронов пел колыбельную мальчишкам, на французском языке:

– Они не запомнят, – отмахнулся Воронов, – им двух не исполнилось.

Выла метель, от русской печи тянуло теплом. Мальчишки сопели на лавке, укрытые бараньим тулупом. Сталин посмотрел на каштановые головы: «Ты запомнил, Семен».

Воронов пожал плечами:

– Мне отец пел, Коба. Мне, и брату моему. У него был красивый голос. Я Александровский лицей заканчивал, – Воронов усмехнулся, – меня языкам хорошо учили. Ребятишкам, – Семен кивнул на детей, – ни к чему о подобном знать. У меня нет другой матери, кроме партии большевиков.

– Семен бы со мной согласился, – решил Сталин:

– Он поручил мне детей, уезжая на Перекоп. Он бы так же поступил…, – Сталин повернулся к Ежову.

Лицо наркома побледнело, он покусал пересохшие губы. Пройдя к столу, Сталин налил кавказской, минеральной воды, в тяжелый, хрустальный стакан. Заставив себя сдержаться, он пристально посмотрел на Ежова. Темные волосы на виске наркома блестели от пота. Пахло от него «Шипром», и перебивая аромат лесного мха и сандала, страхом.

Наркому он воды не предложил. Раскрыв папку, Сталин пробежал глазами ровные, машинописные строчки:

– Чтобы я о мерзавце больше не слышал, и не видел его. Нарком авиации подписал приказ о понижении его в звании до лейтенанта и переводе…, – Сталин издевательски улыбнулся, – куда Макар телят не гонял. Пусть попробует еще дебоширить, сволочь…, – он, внезапно, грохнул кулаком по столу.

Струйка пота стекала между лопаток Ежова.

Майор Воронов сидел на гауптвахте Московского военного округа, в бывшем Крутицком подворье, на Таганке. Его отвезли в камеру прямо из гостиницы «Москва». Ежов тем вечером был на Лубянке. Нарком приехал в «Москву», когда майор отправился, в милицейской машине, по месту отбытия предварительного наказания.

Операция провалилась, блистательным образом. На ленте магнетофона ничего интересного не оказалось. Горская была разговорчива, но болтала о невинных вещах. Спросить, что происходило в ресторане, до начала дебоша, оказалось не у кого. Директор развел руками:

– Сегодня пришло больше сотни гостей, товарищ народный комиссар внутренних дел. Документы мы у них не требуем.

Когда милиционеры скрутили майора, ресторан почти опустел. Ежов, выйдя на Манежную площадь, в сердцах сплюнул: «Кто знал, что он тайный алкоголик? Летчик-истребитель, мать его так…»

– Орденов мы его лишаем, – подытожил Сталин, – и выносим строгий выговор, с занесением в учетную карточку.

Он смерил наркома взглядом:

– Вы предлагаете его исключить из партии? – Ежов был председателем Комиссии Партийного Контроля, при ЦК. Той ночью нарком написал торопливую докладную записку Сталину. В ней говорилось о предполагаемом исключении майора.

Нарком заставил себя кивнуть. Сталин покачал пальцем:

– Не надо. Партия строга, но справедлива. Лейтенант Воронов будет служить…, – Сталин бросил взгляд на карту, – в Уккурее…, – Ежов вспомнил: «Четыреста километров к северо-востоку от Читы. Истинно, куда Макар телят не гонял».

– Будет служить…, – Сталин поднялся и прошелся по кабинету, – и посмотрим на его поведение. Исключать его не надо. Он дурак, но не шпион, не троцкист. Честный дурак. Пусть честно служит, искупая свою вину. Распустили мерзавца! Он кричал, что сын героя гражданской войны. А если он продолжит свои выходки, то положит на стол партбилет…, – Сталин замолчал. Ежов позволил себе спросить: «Товарищ Сталин, а его брат? Он в Испании сейчас…»

– А что брат? – удивился Сталин:

– Петр Семенович отличный работник, как следует из ваших докладов. Брат за брата не отвечает, и сын за отца тоже, как я указывал. Надо помнить мои слова…, – наставительно добавил Сталин. Он захлопнул папку Воронова. Говорить о мерзавце больше нужды не было.

Вторая папка, без наклейки, лежала на подоконнике. Радиограмму принесли ночью. Ежов о ней еще не знал. У Сталина была своя линия связи с командиром группы советских военных специалистов в Испании, генералом Доницетти, или Яном Берзиным. Радиограмму Сталину доставил начальник разведывательного управления РККА, Урицкий. Расшифровку всунули в папку.

– Сын за отца не отвечает…, – вспомнил Сталин. Он сухо велел: «Вы свободны». Ежов повернул тяжелую ручку двери, Сталин добавил: «Найдите мне Горскую».

Сцену школьного зала украшали лозунги: «Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи!», «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!», «Жить стало лучше, жить стало веселее!». Прожекторы освещали портреты Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Звенело высокое сопрано:

– Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас грозно гнетут…

Анна сидела в затемненном зале, бросив шубку на спинку скамейки.

Приехав на Лубянку, она не стала интересоваться, что случилось с майором Вороновым. В иностранный отдел сводка происшествий по Москве не поступала. В «Вечерке» тоже бы о таком не написали. Анна просматривала досье на командиров военизированных соединений ПОУМ, в Испании:

– Его понизят в звании, лишат орденов, переведут куда-нибудь, из Москвы, но не расстреляют. Троцкистский шпион не устроит пьяную драку…, – за окном кабинета поднимался серый, туманный рассвет:

– Он будет спасен. А мы? – она вернулась к досье. Последняя радиограмма от мужа пришла десять дней назад. Анна щелкнула зажигалкой:

– Сталин мог распорядиться арестовать Теодора, привезти его сюда. Тогда я буду виновата. Я упоминала Иосифу Виссарионовичу о наградном оружии, которое Теодор получил от Троцкого…, – Вспомнив голубые, веселые глаза неизвестного юноши, Анна, невольно, ему позавидовала:

– Он свободен, от всего…, Как ты можешь? – она ткнула папиросой в пепельницу:

– Ты говорила, что надо доверять своей стране, так доверяй. Случаются временные трудности, – твердо сказала себе Анна, – но Троцкий, действительно, противник социализма. Они завидуют нашей мощи, нашей силе…, – Марта закончила петь. Учителя, в зале, захлопали. Музыкальный руководитель, от рояля, заметил: «Теперь хоровая кантата о товарище Сталине, и композиция в память героев гражданской войны. Хор готовится. Пока отрепетируем вынос портретов и стихи».

Дочь стояла на сцене, маленькая, хрупкая, бронзовые косы светились в скрещении прожекторов. Анна посмотрела на резкое, красивое лицо отца. Марта держала его портрет.

Анна шла, вслед за Горским, в подвал дома Ипатьевых, в Екатеринбурге, держа маузер. Она услышала сдавленные крики, вдохнула запах крови. Отец, наклонившись, разнес пулей затылок бывшего императора:

– Без жалости…, – Анна дрогнула веками, – отец всегда говорил, что у коммуниста не может быть жалости к врагам. Волк его наставлял. Странно, юноша, из гостиницы, похож на портреты Волка. И татуировка у него такая…, – Анна вздохнула:

– Портреты Волка были сделаны охранкой, на основании словесного описания, после убийства Александра Второго. Мы не знаем, как Волк выглядел…, – похожая история произошла и с портретом Ханы Горовиц, умершей в Алексеевском равелине. Все документы народоволки уничтожили. Рисунок, помещенный в учебники, создали после революции, опросив оставшихся в живых соратников Желябова и Перовской.

– Я, хотя бы, лицо моей матери видела…, – Горский рассказал дочери, что Фрида приехала в Цюрих учиться на акушерских курсах. Девушка знала, что ее мать участвовала в покушении на царя:

– Однако, у нее была буржуазная семья…, – Горский поморщился, – евреи тоже эксплуатировали своих единоверцев. Угнетали и русских, и поляков. Они мельницу держали. Когда ее родственники умерли, Фрида порвала с прошлой жизнью, и отправилась в Швейцарию. Твоя мама хотела приносить пользу людям…, – Горский погладил дочь по голове.

Отец и мать познакомились на социалистической вечеринке, за год до наступления нового века. Фриде едва исполнилось восемнадцать. Горский, прямо, о таком не говорил, но Анна поняла, что после вечеринки Фрида переселилась в его цюрихскую квартиру. Бросив курсы, девушка посвятила себя революции:

– И мужу, – Анна вспомнила восхищенное лицо матери, на фотографии.

– Они меня, годовалую, перепоручили заботам друзей по партии. Уехали в Москву, на баррикады. Мама бы за ним босиком в Сибирь пошла. Она, судя по всему, чуть ли ни молилась на мужа…, – так делали и все остальные женщины.

Анна понимала, что отец, после смерти матери, не женился, вовсе не из-за того, что любил Фриду, и не из-за того, что не хотел мачехи для Анны:

– Папа не желал связывать себя…, – Александр Данилович строго смотрел на нее, с портрета, совсем, как в детстве, когда он выговаривал Анне за удовлетворительные оценки в школе. Анна росла, привыкнув к женщинам, менявшимся в квартире.

– Иногда они и не менялись,– хмыкнула Анна, – одна на кухне хлопотала, другая вычитывала гранки «Искры», третья с рынка провизию приносила, четвертая папины рубашки крахмалила. Папа все мог сам делать. Ему просто…, – Анна задумалась, – такое нравилось. Они, кажется, и дома по очереди оставались…, – русские, француженки, немки, бегали с поручениями Горского. Любовницы отца водили Анну в школу, убирали квартиру, и безропотно терпели его отлучки. Горский ездил на партийные совещания, куда он обычно брал одну из поклонниц, или с тайными миссиями в Россию. Анна думала о Зерентуе и той девушке, Лизе Князевой:

– Все слухи, – зло сказала себе женщина, – он был белоэмигрант, он мог легко тебе солгать…, – Анна вздохнула:

– Семен Воронов расстрелял его отца, на Перекопе. Шла война, – Анна сжала длинные пальцы, – его отец служил полковником, у Врангеля. Он думал, что Воронов отпустит врага? Теодор его бил, когда в плен взял, а он бы Теодора убил, и меня тоже. Кто не с нами, тот против нас. Как сказал товарищ Горький, если враг не сдается, его истребляют…, – зеленые глаза дочери были ясными, безмятежными.

Марта, звонко, начала читать:

Горский! Звенит это имя набатом,

Горский! Ты партии верным солдатом,

Шел вслед за Лениным. Знамя подняв,

Сталина верным соратником став…,

Анну тронули за плечо, она обернулась.

– Товарищ Горская, вас к телефону, – шепнул директор школы, – срочно.

Анна отпросилась у Слуцкого, начальник отдела кивнул: «Если понадобится, я вас вызову, Анна Александровна». Подхватилв шубку, женщина, незаметно выскользнула, раздвинув бархатные, тяжелые портьеры. Продолжая читать, Марта проводила мать глазами:

– Жаль, что мамочка всей композиции не увидит…, – она, отчего-то, все еще вспоминала юношу, поддержавшего ее, в метро. Лиза позвонила из Тушина, попрощаться, Марта взяла адрес читинского детского дома. Девочка обещала писать, как она сказала, по мере возможности: «Моих родителей могут отправить в командировку, – предупредила Марта, – я поеду с ними».

Лиза, весело, сказала:

– Наверное, в Сибирь, или на Дальний Восток, на стройки? Мы окажемся ближе.

Марта согласилась: «Да». Даже здесь, в Москве, среди советских людей, нельзя было говорить, чем занимаются ее родители. Это была государственная тайна. Марта, с раннего детства, научилась ее хранить.

– Оставь, – напоминала себе девочка по ночам, – он вежливый человек, и помог тебе. Он за тебя волновался. Эскалатор новая техника…, – Марта видела спокойные, яркие, голубые глаза, голову волка, с оскаленными зубами, на запястье. Она никогда не встречала человека с татуировкой.

– Волк, – шептала девочка, в полудреме, – Волк…, – отогнав эти мысли, Марта выше подняла портрет деда:

– Сталин! Пусть сияет его слава,

Пусть веками мужество живет,

Расцветает и растет держава,

И советский крепнет наш народ!

Учителя зааплодировали.

Анна шла по коридору, накинув на плечи шубку, видя голубые глаза отца, тонкие губы, носок сапога, шевеливший голову расстрелянного императора.

– Я тогда под мальчика стриглась, – вспомнила женщина, – ходила в кожанке и галифе. Папа велел, чтобы я держала язык за зубами, что это военная тайна. Он повел меня в дом Ипатьевых. Я помню, они кричали. Тела сожгли, облили кислотой. Папа сказал, что в Алапаевске тоже все прошло, как надо. Людей живыми в шахту сбросили…, – Анна, внезапно, увидела серые, дымные, туманные глаза:

– Искупление еще впереди…, – она узнала голос.

Выпрямив спину, Анна зашла в кабинет директора. Черная, эбонитовая трубка лежала на столе, Сталин улыбался с портрета, рядом с лепным, советским гербом. Она подняла трубку: «Горская». Выслушав, Анна коротко ответила: «Еду».

Женщина, на мгновение, прислонилась лбом к холодному стеклу. Листья носились по серому асфальту, зажигались фонари:

– Вот и все, – подумала Анна, – вот и все.

Она заставила себя пойти вниз, к машине.

Ожидая Горскую, Сталин перечитывал радиограмму, с распоряжением об аресте Янсона. Приказ послали в Испанию два дня назад, до проверки Горской:

– Я был неправ, – понял Сталин, – я тоже ошибаюсь. Товарищ Янсон был чистым, честным человеком. Он погиб, как истинный коммунист, спасая жизнь соратника. Пусть не большевика, но товарища по оружию…, – на сообщении о гибели Янсона он пометил, красным карандашом: «Представить к званию Героя Советского Союза, посмертно».

В кабинете было тепло, смеркалось, горела настольная лампа, с зеленым абажуром. Сталин велел принести крепкого, сладкого чая:

– Она не отвечает за отца. Она, верно, служила Родине. Она уехала из гостиницы, – Сталин вздохнул, – а какой бы коммунист остался наблюдать отвратительные, пьяные выходки мерзавца? Ничего, в Москве он больше не появится. Если начнется война, пусть воюет. Разберемся…, – перелистывая папку Горской, он решил, что женщина не лжет. Она понятия не имела о происхождении отца.

– Семен мальчикам тоже ничего не говорил…, – Сталин записал в книжечку, что надо представить Петра Воронова к ордену, за отличную работу. Из Испании сообщили, что он вошел в доверие к нацистским агентам, и будет поставлять им дезинформацию. Сталин решил:

– Первоначальный план изменять не надо. Посмотрим, как Горская себя проявит, в Европе, но я уверен, что она останется солдатом партии, – дверь, неслышно, открылась. Анну пропустили в кабинет. Она посмотрела на склоненную, темноволосую, в седине, голову Сталина. Он просматривал какие-то документы, шевеля губами. Анна не двигалась, велев себе улыбаться:

– Отсюда меня могут увезти на Лубянку, в тюрьму. Если Теодора доставили из Испании? Марту забрали из школы? Они будут нас пытать, у него на глазах? Или наоборот? Или я сейчас увижу Теодора, с Ежовым? Если он меня начнет избивать…, Меня, Марту…, – подняв глаза, Сталин встал:

– Анна…, Я хотел, чтобы ты от меня услышала, первой. Мне очень, очень жаль…, – женщина рыдала, на диване, тихо, уткнувшись лицом ему в плечо, жадно пила воду. Он думал:

– Я был прав. Она любила своего мужа, она любит свою Родину. Она коммунист, комиссар, она никогда меня не обманет…, – Анна вытерла глаза:

– Простите, Иосиф Виссарионович. Мне надо Марте сказать…, – она не почувствовала ничего, кроме облегчения:

– Теодор меня не предавал. Даже если и предал, то мне не придется жить, зная о таком. И я его не предавала…, – крепкая, теплая рука Сталина легла ей на плечо:

– Теодор Янович будет Героем Советского Союза, Анна. А вы с Мартой…, – он помолчал, – вернетесь к месту основной работы. Получишь свидетельство о смерти мужа, в автокатастрофе…, – он пожал длинные пальцы:

– У тебя наш золотой запас, Анна, помни. Все акции в Европе, будут координироваться тобой. Страна Советов знает, что ты ее боец…, – она зажала ладонями стакан воды. Женщина тяжело вздохнула: «Спасибо, Иосиф Виссарионович». Он распорядился, чтобы дежурный шофер сел за руль ее эмки. На прощанье, Сталин велел:

– Пусть Марта у нас на даче каникулы проведет, со Светланой. Они теперь не скоро увидятся. Вам в конце месяца надо отправляться в Европу. Ты перед отъездом круглосуточно будешь занята…, – он посмотрел вслед узкой спине: «Она похожа на Горского, но только внешне. Она не лжет, не притворяется».

Анна не помнила, как ее довезли домой. Она курила на заднем сиденье эмки. Женщина безостановочно повторяла:

– Сталин мне верит. Он ничего не знает о документах отца. Я увезу пакет в Цюрих, оформлю себе и Марте американское гражданство, на фамилию Горовиц. Положу бумаги в банковскую ячейку. Гарантия…, – подумала Анна:

– Как в Нью-Йорке. О ней никто не догадывается. Когда я окажусь в Америке, я заберу пакет у «Салливана и Кромвеля» и сожгу. Он больше не понадобится…, – осторожно открыв дверь квартиры, Анна услышала знакомые звуки. Дочь, в гостиной, играла Шопена. Анна стояла, не в силах, сделать шаг.

– Папа играл…, – Анна сжала руки, – я помню. За два года до начала войны. Мне десять исполнилось. Я вернулась из школы, папа сидел, при свечах. Ноктюрн E flat major, opus 9.2…, – на крышку фортепиано отец положил New York Times. Анна, девочкой, не обратила внимания на газету. Женщина пошатнулась:

– Весна двенадцатого года. Я читала, в Вашингтоне, в публичной библиотеке, некролог. Его мать умерла весной двенадцатого. Моя бабушка…, – Марта закончила играть.

Дочь плакала, свернувшись в клубочек, на коленях Анны. Женщина шептала, что она должна гордиться отцом, что они, скоро, отправятся в Цюрих. Анна вспоминала тусклый, золотой крестик, в конверте, в ящике стола:

– Марта ничего не узнает, – пообещала себе Анна, – она дочь Теодора. Никогда, ничего, не узнает…, – девочка всхлипывала, Анна обнимала ее. Бронзовые косы светились в мерцании кремлевских, звезд.

– Искупление…, – пронеслось в голове у Анны, – искупление. Оставь, теперь все будет хорошо. Степан жив, и будет жить, и мы в безопасности. Навсегда…, – она прижала к себе дочь. Анна долго сидела, укачивая ее, шепча что-то ласковое. Темный, огромный силуэт Кремля возвышался над ними.

 

Пролог

Нью-Йорк, июнь 1937

Продавец кошерных хот-догов в Центральном парке отсчитал сдачу невысокому, легкому молодому человеку, в джинсах и спортивной рубашке, с темными, немного растрепанными волосами. На носу юноши красовались круглые очки в простой, стальной оправе. Весна в городе выдалась дождливой, а у молодого человека был ровный, красивый загар.

– Наверное, во Флориде побывал, – вздохнул продавец, – на пляжах. На юге круглый год жарко. Миссис и детей надо, хотя бы, в Катскилл вывезти…, – в горах Катскилл, в ста милях к северо-западу от Нью-Йорка, было много кошерных отелей и пансионов. Продавец весело закричал: «Сосиски! Лучшие сосиски в городе!»

Давешний юноша устроился на скамейке, вытянув ноги, поставив рядом потрепанный, кожаный саквояж. Он жевал сосиску, и блаженно жмурился. Продавец решил: «Студент какой-нибудь. Наверное, на каникулы приехал. Акцент у него местный».

Меир сидел в тени дерева, покуривая сигарету. Он соскучился по Нью-Йорку. В поезде ему захотелось пройтись до дома пешком, а не спускаться в подземку. Загар у Меира был средиземноморский. Он всего месяц, как вернулся из Барселоны.

Меир уехал из Испании после бомбардировки Герники. Легион «Кондор» снес баскский город с лица земли. Насколько Меир знал, и кузен Стивен, и кузен, как его называл юноша, Джон Брэдли, покинули Мадрид. Столица пока держалась.

Даллес, в Вашингтоне, заявил:

– Ненадолго. Националисты постепенно окружают город. Если бы республиканцы занялись отражением атак, вместо того, чтобы стрелять, друг в друга…, – за месяц, прошедший с отъезда Меира, в Барселоне коммунисты, окончательно, переругались с анархистами, и партией ПОУМ. В городе вспыхнуло восстание. Поумовцы и анархисты объявили всеобщую забастовку, на улицах появились баррикады. Прибытие пяти тысяч полицейских из Валенсии остановило кровопролитие, но, все равно, силы республиканцев раскололись.

Меир получил отпуск, до осени. Он собирался в конце лета, отплыть с отцом в Амстердам:

– Аарон приедет, за визой…, – Меир выбросил окурок и закинул руки за голову, – Давид на медицинском конгрессе выступит. Тетя Ривка с Филиппом написали, что тоже в Европу плывут. У них встречи, с тамошними прокатчиками. На мальчишек посмотрим…, – Меир предполагал, что у отца есть фотографии близнецов, однако юноша их еще не видел. Он даже не сообщил доктору Горовицу, что приехал в Америку. В Вашингтоне, в секретной службе лежали письма Меира, помеченные разными датами. Конверты, во время его отсутствия, аккуратно отправляли в Нью-Йорк.

– Сделаю папе сюрприз, – весело подумал Меир, – он обрадуется.

После Амстердама Меир ехал обратно в Испанию. Его новым местом службы, опять под именем мистера Хорвича, становилась интернациональная бригада имени Авраама Линкольна, где сражались американские добровольцы. Даллес заметил Меиру:

– Постарайся не лезть на рожон. Мы придаем тебя бригаде в качестве, так сказать, работника безопасности. Мы подозреваем, что нацисты, как и русские, в преддверии большой войны, могут, – Даллес протер очки, – заинтересоваться американскими гражданами. Ты узнал имя фон Рабе, – начальник улыбнулся, – очень хорошо. Думаю, он опять появится в Испании, – в Барселоне, Меир увиделся с кузеном Мишелем. Картины Прадо перевезли из Валенсии в Каталонию. Полотна отправляли морем, через Марсель, в Женеву. Мишель их сопровождал.

Они сидели в уличном кафе, пригревало весеннее солнце. Меир, впервые, заметил легкие морщины в уголках глаз кузена:

– У него шрам, – вспомнил юноша, – от пули фон Рабе. И у меня шрам…, – в батальоне Тельмана, Меира зацепило осколком, при обстреле, задев левое плечо. Говорить о ранении отцу он не хотел.

– Очень жаль кузину Тони, – Мишеля погрустнел, – всего восемнадцать лет. Стивен потерял невесту… – над крышами города возвышались шпили Саграда Фамилия, щебетали голуби на булыжной мостовой. Мишель бросил им крошки от булочки, птицы толкались вокруг столика. Кузен посмотрел на Меира: «Значит, ты сюда вернешься?»

– Судя по всему, да…, – юноша затянулся папиросой. На углу здания развевался черно-красный флаг анархистов. Внизу криво налепили плакаты: «Товарищи! Республиканцы пляшут под дудку Сталина! Записывайтесь в батальоны ПОУМ!».

– Если бы они между собой не грызлись…, – устало подумал Меир: «ПОУМ, анархисты и коммунисты выясняют отношения, а клещи вокруг Мадрида сжимаются». Советская разведка настояла на чистке республиканской армии от противников Сталина. Юноша выругался про себя:

– Советский Союз здесь тоже диктатуру ввел, только на чужой территории. Расстреливают священников, семьи франкистских офицеров. На войне севера и юга, подобного не устраивали. Испанцы учатся у русских.

Меир пообещал кузену, что, при встрече с фон Рабе, попробует забрать рисунки. Мишель отозвался:

– Он успел три раза в Берлин съездить, и обратно. Веласкес давно у него на вилле красуется. И фламандский мастер…, – Мишель, чуть не сказал: «Ван Эйк», – тоже.

О ван Эйке он помалкивал. Кроме него, Мишеля, и покойной Изабеллы, рисунка никто не видел. Невозможно было доказать, что он вообще существовал. Мишель, из Валенсии, написал Теодору, в Париж, давая знать, что жив. Кузен прислал веселый ответ, из которого следовало, что мадемуазель Аннет Гольдшмидт переехала в апартаменты у аббатства Сен-Жермен-де Пре. Мишель усмехнулся:

– Я рад за них. Она очень красивая девушка, талантливая …, – Аннет снималась в новом фильме, в эпизоде, под псевдонимом «Аржан». Она продолжала работать у мадам Скиапарелли:

– Может быть, Теодор, наконец, семью заведет, – Мишель сидел на подоконнике своей комнаты, в пансионе, глядя на море, – ему сорок скоро…, – Мишель не стал писать Момо. Он, каждый раз, повторял себе:

– Доедешь до Парижа, скажешь ей правду. Бесчестно давать девушке надежду. Ты ее не любишь, и никогда не полюбишь…, – кузен прислал весточку, от дяди Виллема, из Бельгии. Барон приглашал Мишеля на лето в Мон-Сен-Мартен, чтобы, как обычно, поухаживать за коллекцией. Мишель обрадовался:

– Увижу кузину Элизу, младшего Виллема. Он мой ровесник, двадцать пять. Наверное, он помолвлен…, – кузина летом выпускалась из монастырской школы, и начинала занятия в университете Лувена. Мишель хотел поехать в Бельгию из Женевы, удостоверившись, что с картинами Прадо все в порядке. В Валенсии он сходил в республиканскую милицию, со старшим куратором отдела графики. Они подали заявление о краже рисунка Веласкеса. Мишель тогда еще не знал имени фон Рабе. Встретившись в Барселоне с Меиром, мужчина хмыкнул: «Мне сказали, что невозможно искать человека за линией фронта. Сейчас, то же самое повторят, я уверен».

Мишель заметил Меиру:

– Если ты в Амстердаме со своим старшим братом встречаешься…, – мужчина помялся, – пусть он знает, что я готов Германию навестить. Сам понимаешь, для чего…, – он достал кошелек. Меир отмахнулся: «Оставь. Мистер Хорвич деньги под отчет получает».

– Я тоже, от Лиги Наций, – рассмеялся Мишель:

– В общем, следующий отпуск я проведу в Берлине. Посмотрим, может быть, удастся организовать передачу документов, из Франции. Или лучше…, – он задумался:

– Пусть Аарон мне найдет художников, граверов. Я их обучу…, – Мишель повел рукой. Меир понимал, что речь идет о фальшивых паспортах и визах:

– Но никак иначе евреев не спасти. Квоты, что квоты? Сколько людей из Берлина уехало, даже с работой Аарона? Капля в море. Надо их спасать, пока есть возможность…, – он искоса посмотрел на Мишеля:

– Я слышал, фашист, в Берлине обосновался…, – об этом Меиру сказал кузен Джон, в Мадриде. Джон точно ничего не знал, но пожал плечами:

– Парламент Британии, наверняка, примет закон о запрете партии Мосли. Пусть он…, – Джон выругался, – катится куда подальше, и лижет задницу Гитлеру. Невелика потеря, только тетю Юджинию жалко.

Попивая колу, из стеклянной бутылки, Меир любовался девушками. Начало лета выдалось жарким, они сняли чулки. Подолы легких платьев развевались где-то у колена. Приехав в столицу, Меир хотел остановиться у кузена Мэтью. Оказалось, что родственник тоже отправляется в отпуск, в горы Адирондак, удить рыбу и заниматься греблей. Меир удивился: «Ничего страшного, я ключи уборщице оставлю».

– Неудобно, – Мэтью поправил шелковый галстук, – у меня теперь другая квартира. Я переехал. И уборщица другая, – добавил он.

Кузен щеголял отличным, калифорнийским загаром, золотой булавкой в галстуке и дорогими сигаретами, в инкрустированном слоновой костью портсигаре:

– Девушку, что ли, завел? – подумал Меир:

– Скорее, женщину, замужнюю, – юноша почувствовал, что краснеет, – девушку он бы не скрывал.

Кузен много времени проводил с учеными. Мэтью не углублялся в подробности своей новой должности, но Меир понял, что он отвечает за безопасность научных лабораторий, работающих на военное ведомство.

– Я много езжу, – у Мэтью были холеные руки, с отполированными ногтями:

– В столице, я хорошо одеваюсь, – кузен усмехнулся, – а в командировках, – он указал глазами куда-то вдаль, – я большую часть времени провожу в армейских штанах и походных ботинках, – элегантно закинув ногу на ногу, он отпил кофе из фарфоровой чашки. Пригласив его в ресторан при отеле Вилларда, кузен сам оплатил счет:

– Мы давно не виделись. У меня теперь другой оклад, – сообщил Мэтью:

– Скоро я стану майором. Сумасшествие Гитлера идет нам на пользу, талантливые люди бегут из Германии. Конечно, кое-кто из ученых выбирает Британию, однако рано или поздно они приедут сюда. Когда начнется война в Европе, – легко добавил Мэтью.

– В Америке тоже начнется, – Меир ел форель, с молодой спаржей. Кузен заказал креветки и стейк, истекающий кровью, с бутылкой старого бордо.

– Никто не посмеет напасть на Америку, – высокомерно сказал Мэтью.

Меир с ним не спорил. С коллегами, в Вашингтоне, они говорили, что Япония, судя по всему, хочет попробовать на прочность Советский Союз, на Дальнем Востоке. Даллес предупредил:

– У них большие амбиции, Маньчжурией они не ограничатся. Юго-Восточная Азия, Филиппины, Индонезия…, – Меир посмотрел на стальные, немного поцарапанные в Испании, в окопах часы. Юноша поднялся: «Папа должен быть дома, шестой час вечера». Он прошел через парк, помахивая саквояжем. На Пятой Авеню было шумно. Меир вспомнил, как они с отцом и Аароном, год назад, отправлялись в синагогу, на шабат:

– Завтра с папой сходим, – ласково подумал Меир, – а в субботу я музей навещу. Давно я там не был…, – витрины Barnes and Noble, неожиданно, украсили республиканскими, трехцветными флагами.

– Земля крови, – прочел Меир, – новый, сенсационный документальный роман о войне в Испании. Предисловие Льва Троцкого.

Меир зашел в магазин. Книгу покупали бойко. Он полистал томик, написанный неким Энтони Френчем. Юноша понял, что автор, совершенно точно, воевал в Испании.

– Знает, о чем пишет…, – Меир задумался:

– Наверное, журналист какой-то. Их в Мадриде сотни, всех не упомнишь…, – на обложке напечатали слова Хемингуэя: «Мистер Френч разоблачает злодеяния нацистов, как истинный журналист, безжалостно и бескомпромиссно». Здесь даже была глава о бомбежке Мадрида, где погибла кузина Тони. Меир вздохнул:

– Я сам в Испании год провел. Не хочу о войне читать.

Положив книгу на место, Меир купил «О мышах и людях» Стейнбека. Выходя из магазина, с бумажным пакетом под мышкой, Меир увидел высокую, белокурую девушку. Стоя к нему спиной, она рассчитывалась с таксистом. Юноша полюбовался падающими на плечи, светлыми волосами. Юбка тонкого льна обтягивала узкие бедра. Стройные ноги, в туфлях на высоком каблуке сияли гладкой, загорелой кожей. Меир проводил взглядом прямую спину, в хорошо сшитом жакете. Девушка пошла вверх, по Пятой Авеню.

Меиру больше нравились, как он говорил, старомодные формы. Он помнил портрет Ренуара, виденный подростком в музее Барнса, в Филадельфии:

– «Перед баней», правильно. У девушки на картине волосы темные. Она очень красивая. Хотя эта девушка, конечно, тоже, – признал Меир. Он обернулся, но блондинка пропала в толпе.

Ключей от квартиры у Меира не было, он позвонил. Швейцар, внизу, узнал его:

– Мистер Горовиц! Давно не виделись. Надеюсь, в столице все в порядке. Доктор Горовиц дома, недавно пришел…, – Меиру, показалось, что швейцар подался вслед, будто хотел что-то добавить.

Меиру долго не открывали, он прислушался. Из-за высокой, дубовой, с глазком двери, доносилось какое-то шуршание. Меир наклонился к замочной скважине: «Папа! Это я!».

Неожиданно для шести вечера, в будний день, доктор Горовиц отпер замки в старом, довоенном, шелковом халате. В передней Меир заметил саквояж. Юноша переступил порог, отец обнял его. Меир, отчетливо, почувствовал запах женских духов:

– Вот как, – Меир скрыл улыбку, – хорошо, что десять комнат в квартире. Пусть приведут себя в порядок, не буду мешать…, – он поцеловал отца в щеку:

– Я рассчитываю на твой кофе, папа. Я сейчас, – Меир подхватил саквояж, – разложу вещи и приду.

Меир провел полчаса в своей комнате. На полке, еще стояли его школьные учебники. Он покуривал на подоконнике, листая Стейнбека. Книга ему понравилась. Посмотрев на стенные часы, немецкой работы, Меир, осторожно, приоткрыл дверь. В коридоре витал запах кофе и специй, из столовой доносились голоса.

Отец переоделся в костюм. Женщину звали миссис Фогель. Она носила льняное платье, чулки и хорошенькую сумочку. Меир подумал, что она лет на десять младше доктора Горовица. За кофе выяснилось, что миссис Фогель приходила к доктору Горовицу за рецептом. Она не застала своего семейного врача в кабинете. Саквояж в передней уезжал, с доктором Горовицем, в горы Катскилл, сегодня вечером. Отец брал отпуск, на две недели. Меир понял, что миссис Фогель отправлялась туда же.

– Опера закончила сезон, – смущенно сказала она, – репетиции новой постановки только в июле начинаются. Меня отпустили…, – миссис Фогель работала аккомпаниатором. У нее был заметный немецкий акцент:

– Мы по квоте вашей тети уехали из Берлина, мистер Горовиц. Если бы ни она, если бы не ваш брат…, – миссис Фогель Меиру понравилась. У женщины были добрые глаза, цвета каштана, в едва заметных морщинках, пухлые руки, и большая, уютная грудь. Меир подозревал, что имбирное печенье, на столе, появилось из сумочки миссис Фогель. Он разгрыз одно:

– Очень вкусное. Моя сестра тоже его печет. Пожалуйста, просто Меир…, – отец курил, немного покраснев. Меир заставил себя не подмигивать доктору Горовицу.

– Давно пора, – сказал себе Меир, – папа столько лет один живет. У него внуки. Пусть будет счастлив, – миссис Фогель овдовела прошлой осенью. Ее муж, в Берлине, после увольнения из оркестра, жаловался на боли в сердце. Женщина вздохнула:

– Он умер, через две недели, после того, как мы сюда приплыли. Упал на улице…, – миссис Фогель посмотрела куда-то в сторону:

– Все равно, Гитлер его убил. Господи, только бы с вашим братом, мистер Горовиц, то есть Меир, ничего не случилось. Рав Горовиц столько для евреев делает, сколько никто…, – она достала кружевной платочек.

Миссис Фогель и отец познакомились в синагоге, куда она пришла устраивать погребение мужа.

– С Аароном все будет хорошо, миссис Фогель, – весело сказал Меир, – обещаю. Получит новую визу, вернется в Берлин. Я думаю, конгресс увеличит квоты на эмиграцию. И британский парламент тоже, – Меир вспомнил разговор, на позициях батальона Тельмана. Стояло затишье, франкисты не атаковали. Они с Джоном прислонились к земляному откосу окопа. В посеченной артиллерийскими снарядами роще неподалеку, щебетали птицы. Джон поскреб в закопченной, светловолосой голове:

– Ребята сегодня воду греют. Помоемся, как следует, а не в одном умывальнике на двадцать человек, – он щелчком, отбросил папиросу:

– Я уверен, – Джон помолчал, – что наше правительство, в конце концов, поймет, что с Гитлером нельзя вести никаких переговоров. Его надо застрелить, как бешеную собаку, – губы юноши дернулись:

– Ты видел, что легион «Кондор» делает, слышал, что наши немцы говорят. В Германии много тех, кто голосовал за коммунистов, за социалистов. Они поднимутся, восстанут против Гитлера. Безумие закончится, – Джон прикрыл глаза:

– Евреев надо вывозить из Германии, от греха подальше. Это не внутреннее дело их страны, это наша обязанность, – твердо заключил юноша, – как порядочных людей, даже если мы не евреи. Не стой над кровью ближнего своего, – процитировал он: «Это ко всем относится».

Дочь, миссис Фогель, Ирена, играла в еврейской труппе Кесслера, на Второй Авеню. В квартале было много мюзик-холлов и театров, где представления шли на идиш. Доктор Горовиц часто водил туда детей, когда они росли. В начале лета театры снимались с места и отправлялись в Буэнос-Айрес, где начинался сезон. Ирена не плыла в Аргентину, а оставалась в Нью-Йорке. Девушка хотела стать джазовой певицей, и пробиться на радио. Ей требовался хороший английский язык, без акцента.

– Или с южным акцентом, – добавила миссис Фогель:

– Как негры поют. Ирена занимается, с преподавателем. Ваш брат учил нас, в Берлине, – она повела рукой:

– Я музыкант, мне подобное неважно, а певица должна звучать идеально…, – миссис Фогель взглянула на доктора Горовица, отец кивнул:

– У Ирены сегодня последнее представление, закрытие сезона. Очень хорошая оперетта, Di sheyne Amerikanerin. Я ей позвоню…, – Меир, было, открыл рот, но подумал:

– Я в театре давно не был, года два. Надо цветы купить. Рубашки чистые у меня есть, костюмы в порядке…, – миссис Фогель вернулась в столовую:

– Ирена вас встретит у служебного входа, без четверти семь…, – Меир проводил отца и миссис Фогель. Доктор Горовиц замялся, в передней:

– Ты прости, что все так получилось…, – Меир обнял его. От отца пахло привычно, кофе, табаком, леденцами. Доктор Горовиц всегда носил конфеты в кармане пиджака, для маленьких пациентов.

Меир шепнул:

– Отдыхай спокойно, папа. Ты заслужил, в конце концов. Я за тебя рад, и никому ничего не скажу…, – миссис Фогель надевала шляпу, перед зеркалом в гостиной. Отец развел руками: «Все равно, милый, неудобно. В мои годы…».

– Ничего неудобного, – твердо ответил Меир. Выйдя на балкон, он помахал отцу и миссис Фогель, садившимся в такси. Посмотрев на часы, юноша спохватился. Через час ему надо было оказаться у служебного подъезда театра Кесслера, на Второй Авеню.

Поехав туда на подземке, Меир понял, что совершил ошибку. Метро было переполнено. Люди покидали Мидтаун, собираясь, домой. Линия шла в Бруклин. Меиру пришлось пропустить два поезда, прежде чем он ухитрился пролезть в вагон. Он обрадовался, что не стал покупать цветы у Центрального Парка. В давке от букета бы ничего не осталось. Впрочем, такси бы тоже не помогло. Вечерние пробки перекрыли город:

– Папа сегодня устроится на террасе пансиона, у озера, в прохладе, с миссис Фогель.., – Меир, вылетел на платформу станции Вторая Авеню. Вытирая пот со лба, он оправил помятый костюм. Галстук сбился. У него оставалось ровно пять минут, но, на его счастье, цветочный лоток помещался рядом с выходом. Меир схватил фиалки: «Сдачи не надо!». Лавируя между машинами, он перебежал дорогу.

У касс театра Кесслера бурлила толпа, пахло духами и воздушной кукурузой, слышался женский смех. Парни с Нижнего Ист-Сайда, в длинных пиджаках, с накладными плечами, широких брюках, в федорах, подпирая углы, покуривали, ожидая девушек. Меир посмотрел на многоцветные афиши, на идиш. «Прекрасная Американка, в заглавной роли мисс Ирена Фогель». Мисс Фогель, на фотографии, весело улыбалась, сдвинув шляпку набок.

– Хорошенькая, – подумал Меир, – она на мать похожа…, – поправив галстук, юноша завернул за угол. Он едва не опоздал, но успел сделать вид, что ждет у двери четверть часа, а, то и больше. Мисс Фогель оказалась ниже его, кругленькая, уютная. Под шелковым платьем колыхалась большая грудь. У нее были материнские глаза, цвета каштана и красивый голос:

– Мистер Горовиц…, – она протянула руку, – очень, очень рада. Мама предупредила. Спасибо за цветы…, – девушка покраснела. Меир вспомнил: «Двадцать один ей, мать говорила. На год меня младше».

– Я вас на хорошее место усажу, – пообещала мисс Фогель. Она шла впереди, по узкому коридору. Меир никогда не заглядывал за кулисы театра, в чем и признался актрисе.

Девушка смутилась:

– Если хотите…, Мы после спектакля идем в Кафе Рояль, на Двенадцатой улице…, – у нее были темно-красные, пухлые губы. Широкие бедра немного покачивались. На Меира повеяло запахом фиалок

Юноша не выспался. Вчера, в столице, последнее совещание закончилось почти на рассвете. Меир напомнил себе: «Она недавно в Америке, отца потеряла. Понятно, что ей одиноко. Надо ее поддержать».

– Хочу, мисс Фогель, – девушка провела его в пустую ложу и устроила в первом ряду:

– Здесь бинокль не нужен. Только оперетта на идиш, мистер Горовиц…, – у нее был сильный немецкий акцент:

– Рав Горовиц, ваш брат, знает идиш, а вы? – она накрутила на палец прядь черных, кудрявых волос. Девушка, решил Меир, напоминала купальщицу Ренуара.

– Я тоже знаю, – уверил ее Меир:

– Мы все на идиш говорим. Наша мама покойная в Польше родилась. Вы будете петь арию, – он рассмеялся, – где агитируете еврейских женщин бороться за свои права…, – оперетта была об американской девушке, приехавшей в довоенную Польшу. Ирена кивнула:

– Мы в старых костюмах играем. В корсетах…, – она хихикнула: «Встречаемся у служебного входа». Мисс Фогель убежала. Зрители рассаживались по местам, потертый бархат кресел блестел в свете хрустальных люстр.

– Хорошая девушка, – добродушно подумал Меир. Он закурил, под звуки увертюры.

Стену небоскреба Флэгга, на углу Пятой Авеню, и Сорок Восьмой улицы, украшали огромные буквы: «Чарльз Скрибнер и сыновья». Подходя к зданию, рассматривая надпись, Тони вспомнила золоченую эмблему «К и К», над подъездом особняка Кроу, в Лондоне, на Ганновер-сквер. Девушка сказала себе:

– Он фашист. Я уверена, он не останется в Лондоне, а переедет в Берлин. Скатертью дорога.

Зиму Тони провела в Мехико, где писала для местных газет и занималась книгой. Ее интервью с Троцким опубликовали в New York Times. Тони отправила синопсис и первые главы книги в издательство Скрибнера. Они печатали Фицджеральда и Хемингуэя. «Земля крови» вышла три недели назад. Редактор Тони заметил, что продажи обогнали самые оптимистичные прогнозы.

– Очень хорошо, – одобрительно сказал мистер Адамс, – что вы не пошли путем художественной прозы. Война в разгаре, публика хочет читать репортажи с места событий. Романы и пьесы еще появятся, а пока нужны свежие сведения. Кровоточащие, так сказать. Кровь, мистер Френч, двигатель нашего дела, – редактор усмехнулся: «Вы газетчик, вы это знаете».

В Мехико Тони обещала себе:

– Я напишу папе, Джону. Дам знать, что я жива. Когда выйдет книга, когда я вернусь в Испанию…, – об этом плане она никому не говорила, даже Троцкий ничего не знал. Тони расспрашивала изгнанника о Советском Союзе, практикуя язык. Она понимала, что пока ей не избавиться от акцента, но это было неважно. Тони хотела, в Барселоне, купить хорошие местные документы. По-испански она объяснялась свободно.

– Или достать французские бумаги…, – размышляла она, идя за мистером Адамсом по коридору, в кабинет президента издательства, – получить советскую визу…, – Троцкий и Ривера, за ней ухаживали, немного по-стариковски. Тони не принимала ничьих авансов, даже молодых мексиканских журналистов, а юношей вокруг было много.

Сняв скромную комнату в пансионе, она почти каждый день бывала у Троцкого, и работала. Иногда Тони выбиралась в кафе, выпить вина и потанцевать. В Нью-Йорке, девушка остановилась в отеле «Барбизон», на Шестьдесят Третей улице. Мужчины в гостинице дальше фойе не допускались. Тони обычно презрительно отзывалась о подобных местах, но сейчас она, с удовольствием, возвращалась в отель. В «Барбизоне» отыскать ее было невозможно.

Тони пользовалась английским паспортом. Книгу она написала под псевдонимом, придуманным в море, по дороге из Испании в Мексику. На свет появился мистер Энтони Френч. Девушка хотела, чтобы он прожил долгую и успешную жизнь. Оказавшись в Мехико, она, иногда, просыпалась, видя голубые, холодные глаза фон Рабе. Тони облегченно, вздыхала: « Здесь он меня не найдет. Он меня вообще больше не найдет».

Тони, изредка, покупала английские газеты, боясь увидеть свои фотографии. За почти год никто, ничего не опубликовал. Она была уверена, что с продолжающейся в Испании войной, гауптштурмфюрер забыл о снимках.

– Здесь он меня, не достанет, – Тони вошла в огромный кабинет мистера Скрибнера, – а в Барселоне я задерживаться не собираюсь. Куплю фальшивый паспорт, поеду в Париж, а оттуда, в Москву. Мисс Пойнц много рассказывала о Советском Союзе, однако Тони молчала о своих намерениях. Интервью с мисс Пойнц было началом новой книги. Тони назначила с ней еще одну встречу, а потом девушка отплывала в Барселону.

Пойнц предупреждала Тони о шпионах. По словам женщины, в Америке скрывалось много агентов Сталина.

– Сейчас в Москве…, – Пойнц махнула рукой на восток, – началась большая чистка. После январского процесса, Радека, Пятакова и Сокольникова, он принялся за армию…, – женщина затянулась папиросой:

– В Москве я близко сошлась с крупным советским офицером. Он примыкал к троцкистской оппозиции, потом раскаялся, как они это называют…, – Пойнц откинулась в кресле. Они с Тони сидели в отдельном кабинете Женского Клуба, на Махэттене, за кофе. Коротко постриженные, каштановые кудри Пойнц, сверкали едва заметной сединой. Вокруг карих глаз женщины залегли легкие морщины. Пойнц длинным ногтем сняла крошку табака с губ:

– Тебе незачем его имя знать. Он, скорее всего, арестован, и будет расстрелян, как и все они. Однако, когда мы с ним встречались, – Пойнц покачала ногой в безукоризненно начищенной туфле, – он о многом рассказывал. Об убийстве Кирова, о сети советских агентов…, – Пойнц, на прощание, заметила:

– Мне тоже надо быть осторожной. Тебе я доверяю, ты подтвердила непричастность к сталинизму, а остальные…, – она напомнила Тони: «Завтра. Услышишь, что мне русский любовник говорил. Это станет сенсацией».

Тони пожала руку мистеру Скрибнеру. Принесли турецкий кофе, в крохотных, серебряных чашечках. Адамс и Скрибнер просматривали контракт Тони. Она покуривала египетскую папиросу, глядя на панораму Манхэттена. День был светлым, солнечным, в кабинете открыли окна. По каменной террасе разгуливали птицы. Тони решила:

– Возьму кофе навынос и пойду в Центральный Парк. Блокнот в сумочке. Расшифрую вчерашнее интервью с Джульеттой, поработаю над первой главой книги…, – она чувствовала на себе взгляд Скрибнера. Тони любезно заметила:

– Я была бы вам очень обязана, если бы мое настоящее имя нигде не фигурировало. В дополнительном приложении к договору, мои адвокаты, «Салливан и Кромвель», обязуются переводить гонорары, на счет, открытый на мое имя, в Банке Нью-Йорка. Надеюсь, вы понимаете, – закинув ногу за ногу, Тони не стала оправлять юбку, – что с моими журналистскими интересами, не стоит кричать на каждом углу о том, кто я такая, – президент издательства посмотрел в прозрачные, светло-голубые глаза.

– Девятнадцать лет, – подумал Скрибнер, – бестселлер написала. Другие в ее возрасте в кино ходят, танцуют, в колледже учатся. И второй напишет, если она из России вернется, – «Скрибнер и сыновья» не могли упустить предложение. Книг о нацистской Германии хватало. Гитлер, пока что, свободно выдавал визы желающим посетить страну. Конечно, многого им не показывали, но приезжавшим в Советский Союз, показывали еще меньше.

«Возвращение из СССР», Андре Жида, изданное в конце прошлого года, резко критиковало Сталина. Прочитав книгу, Скрибнер остался недовольным:

– Все очень мягко, – сказал он главному редактору издательства, – если бы он был нашим автором, я бы заставил его прибавить подробностей. Где расстрелы, где пытки чекистов, где люди, умирающие в лагерях?

– В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение. Впрочем, сознание людей сформировано таким образом, что этот конформизм им не в тягость, он для них естествен, они его не ощущают, и не думаю, что к этому могло бы примешиваться лицемерие. Действительно ли это те самые люди, которые делали революцию? Нет, это те, кто ею воспользовался. Каждое утро «Правда» им сообщает, что следует знать, о чем думать и чему верить…, – Скрибнер, с треском, захлопнул книгу. Издатель ядовито добавил:

– Это все, на что он способен? С тем же успехом можно было написать: «В Советском Союзе есть отдельные недостатки, однако они исправляются». Передовица «Правды», а не книга.

Скрибнер знал, что Сталин пригласил в Москву Леона Фейхтвангера:

– Он, тем более, передовицу напишет, – кисло думал издатель, – очередной панегирик. Он коммунист, чего еще от него ждать?

Мистер Френч поставила серебряную чашку на блюдце. В уголке розовых губ Скрибнер заметил след от кофе.

Она вынула из кармана твидового жакета шелковый платок. Девушка широко улыбнулась:

– Никто вам больше такой книги не предложит, мистер Скрибнер. Империя зла, – ухоженная бровь поднялась вверх, – взгляд изнутри.

Они рисковали смертью автора, однако мистер Френч обещала, что, даже в таком случае, издательство получит написанные главы:

– Я найду способ переправить манускрипт на запад, – небрежно заметила девушка, – не забывайте, я свободно знаю русский язык.

Подписывая контракт, Скрибнер подумал, что стоит пригласить мистера Френча на обед.

– По-стариковски, – сказал себе издатель, – мне пятый десяток, а ей двадцати не исполнилось. Зачем я ей нужен? Но приятно поговорить с умной, красивой девушкой…, – шелк цвета слоновой кости облегал высокую, маленькую грудь. Пахло от мистера Френча тонко, волнующе, лавандой. Белокурые волосы падали на плечи. Редактор ушел забирать копии договора у секретарши. Скрибнер, осторожно, поинтересовался, где остановился мистер Френч.

– В «Барбизоне», мистер Скрибнер, – невозмутимо отозвалась девушка:

– В отель воспрещен вход мужчинам. У меня много дел, – добавила она, – я беру интервью, для моей будущей книги…, – она ушла, покачивая бедрами. Издатель хмыкнул:

– Может быть, у нее другие вкусы. Коммунистки подобным славятся. Она троцкистка, но какая разница…, – Скрибнер подошел к окну. Мистер Френч, на обочине, ловил такси. Солнце играло в светлых волосах девушки. Он вздохнул:

– Даже если русские ее арестуют, продажи обеспечены. В таком случае, они, тем более, будут обеспечены. Раскроем ее псевдоним, опубликуем фотографию. Сталин убил честного журналиста, молодую девушку. Публика в очередь выстроится, – у издательства не было фото мистера Френча, но Скрибнер не видел препятствий. В секретном приложении к договору говорилось, что, в случае подтвержденной смерти или трехлетнего безвестного отсутствия автора, «Салливан и Кромвель», дает разрешение издательству на публикацию настоящего имени и фотографий. Скрибнер предполагал, что легко найдет снимки. Леди Антония Холланд раньше не скрывала своего имени.

– Три года мы ей дали на книгу…, – Скрибнер задумался, – к тому времени война может начаться. Она профессионал, она выполнит контракт…, – свободное такси проехало мимо мистера Френча. Машина остановилась ниже по улице, где поднимал руку молодой человек, в хорошем, летнем льняном костюме, с непокрытой головой. Каштановые волосы золотились на концах.

– Вот же эти таксисты, – пробормотал Скрибнер.

Молодой человек сел в автомобиль, машина поехала задом. Тони, недовольно, топнула ногой: «Мало того, что он мимо проехал, он сейчас пробку создаст, на всю Пятую Авеню». Машины гудели, дверца такси открылась. Тони отшатнулась. На нее взглянули знакомые, лазоревые глаза, длинные пальцы коснулись ее руки.

– Тонечка, – тихо сказал Петр Воронов, по-русски, – здравствуй, Тонечка.

В столице капитан Мэтью Горовиц посещал роскошную синагогу Адат Исраэль, на Шестой Улице, построенную в мавританском стиле. Перед войной, в Адат Исраэль ставили хупу его родители, здесь Мэтью делали обрезание. Он сидел на месте, отмеченном табличкой: «Семья Горовиц». С недавних пор, Мэтью, без лишнего шума, начал жертвовать деньги на нужды общины. За последний год, он еще более преуспел в обычной аккуратности и педантичности в делах.

Получить новую должность оказалось легко. Бригадный генерал Маршалл, служивший с покойным отцом Мэтью на войне, приезжал в Вашингтон, с побережья Тихого океана. Ходили слухи, что Маршалл, в будущем, станет начальником штаба армии. Маршалл и полковник Авраам Горовиц были лучшими друзьями. Мэтью достаточно было, в присутствии Маршалла, несколько раз поговорить о современных исследованиях физиков. Капитан Горовиц разбирался в подобных вещах. Он всегда получал отличные оценки по техническим дисциплинам.

На совещаниях штаба, обсуждая европейскую политику, Мэтью, невзначай, демонстрировал знание немецкого и французского языков, переводя с листа газетные статьи. Маршалл ничего не сказал, но Мэтью ловил его заинтересованный взгляд. Через пару недель после отъезда генерала Маршалла в Калифорнию, Мэтью вызвал действующий начальник штаба. Генерал Крэйг велел: «Ознакомьтесь с приказом».

Из второго отдела Генерального Штаба, Мэтью переводился непосредственно в распоряжение военного министерства. Он поступал под начало министра, Гарри Вудринга. На первой встрече все стало ясно. Мэтью поручали охрану существующих лабораторий, занятых проектами военных, и работу с учеными:

– Вы образованный человек, капитан, – ободряюще сказал министр, – в армии, к сожалению, такое до сих пор редкость.

Мэтью приняли в командно-штабной колледж, в Форте Ливенворт. Он должен был приезжать два раза в год в Канзас, для сдачи экзаменов. Министр намекнул, что потом его ждет академия генерального штаба сухопутных войск. У армии имелись большие планы на Мэтью. Капитан не собирался разочаровывать начальников.

Мэтью много времени проводил в Калифорнии. В Пасадене, в технологическом институте, он работал с профессором фон Карманом, занимавшимся созданием ракетных двигателей, и с физиками, нобелевскими лауреатами, Милликеном и Андерсоном. В Беркли, Эрнест Лоуренс проводил эксперименты с ядерными реакциями, на первом в мире циклотроне. В тамошнем университете преподавал профессор Оппенгеймер, исследовавший искусственную радиоактивность химических элементов. В Массачусетском технологическом институте строили радары для военно-морского флота и авиации.

Мэтью разъезжал по Америке, читал научные журналы, собирал сведения об ученых, которые могли быть полезны военному ведомству. В Форте Ливенворт он близко сошелся со слушателем колледжа, майором Лесли Гровсом, военным инженером. Гровс тоже собирался поступать в академию генерального штаба. Они обедали, удили рыбу, на реке Миссури, и занимались стрельбой, в тире.

В столице Мэтью ходил в свой спортивный клуб. На ринге они с мистером Сержем, русским инженером, говорили мало. У Мэтью были и другие партнеры для спарринга, не стоило привлекать излишнее внимание предпочтением одного человека. В холщовой сумке Мэтью, рядом с теннисными туфлями, полотенцем и мылом, обычно лежал неподписанный, запечатанный конверт. Он заходил в душевую, оставляя сумку в шкафчике. У мистера Сержа имелся дубликат ключа. По дороге домой Мэтью забирал из сумки конверт, с наличными деньгами, в купюрах мелкой деноминации.

Он открыл несколько депозитных счетов, в Нью-Йорке, в Бостоне, и Лос-Анджелесе. На текущем счету капитана Горовица, в столице, ничто не могло вызвать подозрений. Туда, военное министерство перечисляло его оклад.

Новую квартиру Мэтью обставил довольно скромно. Он поменял модель форда, но машину капитан Горовиц купил в рассрочку. Костюмы он шил, у портного и расплачивался наличными деньгами.

В столице, к Мэтью два раза в неделю приходила уборщица, рекомендованная мистером Сержем. Мэтью подозревал, что женщина работает в русском посольстве. Она была молчаливой, и во время визитов ничего не говорила. Капитан Горовиц подозревал, что она и не знала английского языка. Мэтью понял, что женщина его немного старше. Ей, судя по всему, шел четвертый десяток. Фигура у нее была отменной, и все остальные качества, как весело думал Мэтью, тоже не оставляли желать ничего лучшего. Уборщица проводила у него три часа. Времени, чтобы привести в порядок пустую квартиру, хватало с лихвой. Имени женщины Мэтью не знал. Откровенно говоря, оно капитана не интересовало. Даже больше, чем визиты уборщицы, ему нравились письма из банков, с ежемесячными отчетами. Мэтью полюбил конверты с эмблемами. Ему было приятно смотреть на состояние своего баланса.

Капитан Горовиц хорошо знал Нью-Йорк. Подростком он часто гостил у дяди Хаима. Мэтью помнил дорогу к синагоге, адрес которой он нашел в последнем, полученном от мистера Сержа конверте, с деньгами. Во время спарринга, русский объяснил, что в Нью-Йорк приезжает новый руководитель. Он хотел познакомиться с Мэтью лично. В письме указывался и пароль, с отзывом.

Для всех Мэтью сейчас находился в горах Адирондак, в двухнедельном отпуске. После выполнения задания, он, действительно, намеревался отправиться на север. Мэтью приехал в Нью-Йорк окольными путями, через Балтимор и Филадельфию. Он остановился в Нижнем Ист-Сайде, в кошерном пансионе, где жили молодые клерки и студенты. Мэтью ничем от них не отличался. Он взял сюда старые костюмы, не желая мозолить глаза английским твидом, и рубашками ирландского льна. Мэтью напоминал себе об осторожности:

– Мне надо преуспеть в своем деле, – думал капитан Горовиц, – мне доверяют, и будут доверять. Потом…, – он, в общем, не задумывался о будущем, однако предполагал, что держава, на которую он работал, о нем позаботится.

Его ждали в пятницу, на утренней молитве, в синагоге Бейт-а-Мидраш-а-Гадоль. Согласно правилам, Мэтью не стал завтракать. Он выпил по дороге чашку кофе, в кошерной булочной Йоны Шиммеля. В квартале пока проснулись только мужчины. Они стояли в очереди к прилавку, в федорах и кипах, с зажатыми под мышкой портфелями. Здесь не было преуспевающих чиновников, и адвокатов, с которыми Мэтью молился в Вашингтоне. В Нижнем Ист-Сайде жили мелкие клерки, ремесленники, ученики ешив, раввины, и уличные торговцы.

На всю булочную, упоительно, пахло книшами, пирожками с кашей и картошкой. В медных, огромных котлах томили борщ, для ланча. Мэтью сказал себе:

– Можно пригласить его позавтракать. Надо же, в синагоге со мной встречается. Значит, коммунисты не все забыли…, – зайдя в большой, наполненный людьми молитвенный зал, Мэтью прикоснулся пальцами к мезузе. В записке от мистера Сержа говорилось, что ему надо устроиться в третьем ряду справа. Скинув пиджак, он закатал левый рукав рубашки, шепча благословение. Он накладывал тфилин, когда рядом раздался шорох. Человек пробормотал «Амен». Незнакомец поинтересовался, на идиш: «Можно будет потом у вас одолжить тфилин?»

У него были черные, в чуть заметной седине волосы, веселые карие глаза и шрам на подбородке. Мэтью знал идиш. Он рос вместе с кузенами Горовицами, те свободно владели языком.

– Разумеется, – улыбнулся Мэтью, – это мицва, заповедь. Сосед протянул крепкую руку:

– Мистер Нахум. Нахум бен Исаак. Рад встрече.

Они опустились на деревянную, вытертую до блеска скамью. Кантор, из переднего ряда, запел утренние благословения.

– Благословен Ты, Господь, наш Бог, Царь Вселенной открывающий глаза слепым…. – община ответила «Амен». Слыша знакомые с детства слова, Эйтингон ласково подумал:

– Прав был Сокол покойный. Хороший мальчик. Мы его не оставим, никогда. Он наш человек, советский. За ним вся страна…, – он шепнул:

– После молитвы сходим, позавтракаем…, – капитан Горовиц кивнул. Голос кантора взлетел вверх, к бронзовым дверям Ковчега Завета. Эйтингон, удовлетворенно, закрыл глаза.

В маленькой комнатке, на потертом ковре, играли лучи заходящего солнца. За открытым окном виднелась черная, чугунная, пожарная лестница. Вечер был теплым, со двора звенели голоса детей:

Nelly Kelly loved baseball games, Knew the players, knew all their names. You could see her there ev'ry day, Shout «Hurray» When they'd play. Her boyfriend by the name of Joe Said, «To Coney Isle 4 dear, let's go», Then Nelly started to fret and pout, And to him, I heard her shout…

О кирпичную стену пансиона ударился мяч. Мальчишка, возмущенно, закричал: «Играйте по правилам!». Пошевелившись, Тони осторожно посмотрела на часы. Хронометр, вместе со скомканной юбкой, жакетом, и порванной, шелковой блузкой, валялся на полу.

Приподняв растрепанную голову с подушки, Тони скосила глаза направо. Он спал, улыбаясь во сне. Длинные, каштановые ресницы дрожали, лицо покрывал ровный загар. На крепкой шее Тони заметила свежий синяк. Девушка усмехнулась: «У меня тоже достанет, я уверена». Перед зеркалом, в скромной ванной, она решила: «Завтра, на интервью с Джульеттой, надену джемпер, с высоким воротом». Тихо умывшись, Тони подобрала с ковра его рубашку. Накинув на плечи прохладный, пахнущий сандалом лен, она присела на подоконник, за шторой.

Во дворе дети играли в бейсбол. У забора, рядом с курятником, девочки, возились с куклами. Тони услышала квохтанье птиц. С улицы доносились звуки машин и свист газетчика:

– Последние известия! Президент Рузвельт открыл мост Золотые Ворота, в Сан-Франциско! В Чикаго полиция расстреляла десять забастовщиков! Завтра миссис Симпсон венчается с герцогом Виндзорским!

Миссис Симпсон в Америке считали, чуть ли не национальной героиней. О европейских новостях в Нижнем Ист-Сайде было не услышать, но Тони знала, что премьер-министром Британии стал Чемберлен:

– Папа его терпеть не мог, – вспомнила Тони. Девушка твердо сказала себе:

– Я напишу из Барселоны, чтобы они не волновались. Хорошо, что в Нью-Йорке меня никто не увидел. Не хватало на дядю Хаима наткнуться. Меир и Мэтью, скорее всего, в Вашингтоне сидят. Здесь опасности нет…, – пансион, куда ее привез Петр, помещался в дешевом квартале. Тони и не предполагала, что юноша живет в «Плазе».

Он стал ее целовать еще в такси. Он шептал:

– Я скучал по тебе, скучал. Я здесь переводчиком, с нашей делегацией, с дипломатами…, – Тони не поверила ни одному его слову. Незаметно улыбаясь, она отвечала на поцелуи:

– Он мне нужен. Не здесь, а в России. Он, несомненно, чекист…, – Тони даже закрыла глаза, так это было хорошо. Она понимала, что Петр мог увидеть ее фото в анархистских газетах, в Испании. Когда такси стояло в пробке, она оторвалась от его губ:

– Я тебе должна что-то сказать…, – Тони сделала вид, что порвала с анархистами, с ПОУМ, с поддержкой Троцкого:

– Я ошибалась, – она покраснела, – я была молода. Я читала работы Ленина, Петр. Товарищ Сталин истинный коммунист…, – его лазоревые глаза были туманными, счастливыми. Он стоял на коленях, целуя ее ноги, не обращая внимания на таксиста. Тони напомнила себе:

– Надо еще раз поговорить с ним, позже, когда он в себя придет. Он, сейчас, кажется, ничего не понимает…, – Петр, действительно, не понимал. Он видел Тонечку, снившуюся ему в Испании. У нее были гладкие, теплые, стройные ноги, маленькая грудь под шелком блузы, белокурые, пахнущие лавандой волосы. Захлопнув дверь номера, Петр прижал ее к стене:

– Тонечка, моя Тонечка…, Я люблю тебя, люблю…, – Воронов не рисковал.

Эйтингон отпустил его, велев, как следует, познакомиться с Нью-Йорком. Наум Исаакович с утра встречался с Пауком, собираясь провести с агентом целый день. Воронов должен был увидеть Паука завтра, на операции «Невидимка».

Паук хорошо знал город. На стоянке, рядом с Центральным Парком их ждал прокатный форд. Невидимку, то есть Пойнц, везли в пансион, паковали, как смеялся Эйтингон, и доставляли в Нью-Джерси. В порту стоял советский сухогруз, на котором Петр и Эйтингон прибыли из Барселоны. За Пойнц следили резиденты в Нью-Йорке, однако Эйтингон не хотел привлекать их к операции.

– Незачем, – генерал Котов, недовольно, пожевал папиросу, – мало ли что. Мы с тобой уедем, Паук отправится обратно в столицу, а им здесь трудиться…, – Паук подходил к Пойнц, в Центральном Парке, представляясь журналистом.

Невидимка, почти все время, проводила в Женском Клубе, на Вест-Сайд, куда мужчинам вход закрыли. Наблюдения за подъездом ничего не дали. Эйтингон, отбросил описания сотни женщин, посещавших Клуб каждый день:

– Блондинки, брюнетки, рыжие. Может быть, она не встречается ни с кем, а сидит и пишет. В клубе номера имеются, как в гостинице. Надо сказать спасибо, что она в парке гуляет.

Петр, сначала, вызвался сам похитить женщину. Наум Исаакович запретил:

– У тебя акцент в английском языке, и ты в Нью-Йорке третий день. Невидимка очень подозрительна, – Эйтингон передавал Пауку несессер. В нем лежал стеклянный шприц, с отличным, новым препаратом. Эйтингон не вникал в исследования химиков, но видел действие лекарства. Через пять минут после укола, человек погружался в глубокий сон, где и пребывал три-четыре часа. Времени было более, чем достаточно, чтобы довезти Невидимку до Нью-Джерси, в приготовленном заранее ящике, стоявшем в номере у Эйтингона.

Петр, в Испании, все время думал о Тони. Он много работал, обеспечивая безопасность интернациональных бригад, иногда встречаясь с фон Рабе. Немцы, через Воронова, получали отличную дезинформацию. Петр говорил себе:

– Я ее найду. Объясню ей, что она ошибается. В душе она советская девушка. Она меня любит…, – увидев ее на улице, в Нью-Йорке, Петр не поверил своим глазам. Тонечка объяснила, что здесь случайно. Она ласково прижалась к Петру:

– Я порвала с поддержкой Троцкого…, -

Он облегченно выдохнул.

В Испании они с Эйтингоном анализировали записи, привезенные из Мехико. Включив очередную ленту, узнав акцент, Петр застыл. Воронов не стал ничего говорить Эйтингону. Наум Исаакович пробормотал:

– Не русская. Она из Европы, из Америки. Пока у нас нет человека в доме Троцкого, мы будем гадать…, – человека готовили, но операция обещала затянуться. Из Парижа агент отправлялся в Америку. Они хотели, чтобы Пойнц выдала сведения о троцкистах США, которым изгнанник особенно доверял, и допускал в дом.

– Она поедет со мной в Москву…, – в передней, Воронов поднял ее на руки и понес в комнату. Тонечка целовала его, шептала что-то смешное, нежные руки были совсем рядом. Она стонала, обнимая его:

– Милый, милый…, – Петр задремал, чувствуя ее родное тепло. Белокурые волосы щекотали губы. Он зевнул, сладко, как в детстве:

– Спи, любовь моя. Мне надо уехать, послезавтра, но мы встретимся в Барселоне, и никогда больше не расстанемся…, – брата надо было все-таки поставить в известность о будущей свадьбе. Степана понизили в должности и отправили из Москвы за Байкал, после пьяного дебоша. Узнав о скандале, Петр едва не выругался вслух:

– В тихом омуте черти водятся. А еще коммунист. Зачем мне такая обуза?

В Испании ему передавали длинные письма от брата. Степан клялся в преданности партии, правительству и лично товарищу Сталину. Он успел стать старшим лейтенантом. Петр отбрасывал конверты:

– Война скоро начнется. Может быть, его убьют. Не придется всю жизнь краснеть, за алкоголика. Хотя, если бы он в Щелково остался, все могло по-другому повернуться. Пусть лучше пьет…, – в армии шли процессы троцкистов. Шпионы пробрались всюду, от высшего командования, до батальонов и даже рот. Петр, вернее, человек на Лубянке, посылал брату за Байкал короткие открытки, на праздники.

Тонечка дышала ему в ухо. Не выдержав, Петр ласково перевернул ее на бок:

– Не могу заснуть, любовь моя. Рядом с тобой нельзя спать…, – сжав ее руку, он услышал низкий стон:

– Никогда, никогда тебя не оставлю…, – Петр напомнил себе: «Надо дать Тонечке безопасный адрес, в Цюрихе. На всякий случай…»

Кукушка, вдова Героя Советского Союза, спокойно сидела в Швейцарии, управляя делом безвременно погибшего в автокатастрофе герра Рихтера. Фрау Рихтер, с дочерью, ходила в церковь. Она посещала собрания содружества нацистских женщин за границей. Женщина устраивала вечеринки в пользу партии и пекла немецкие сладости. Фрейлейн Рихтер была активисткой в ячейке Союза Немецких Девушек. Они легко получили швейцарские паспорта. Воронов никогда не посещал Цюрих. Он видел Кукушку, ребенком, в детском доме, и на фото, в личном деле. Петр понятия не имел, как выглядит ее дочь:

– Партия знала, о Горском…, – размышлял Петр:

– Иосиф Виссарионович мне тогда сказал, что все в порядке. Кукушке, наверное, тоже звание Героя дадут, рано или поздно…, – в Цюрихе оборудовали квартиру НКВД. В случае надобности, Кукушка переправляла людей в Советский Союз. Эйтингон объяснил Петру:

– Мы ей не подчиняемся, она занимается европейскими операциями. Устранением, так сказать, людей, по списку…, – Наум Исаакович усмехнулся:

– Если тебя привлекут к заданиям, перейдешь в ее ведомство, временно, – кроме троцкистов, они внимательно следили за резидентами НКВД в Европе и дипломатами. Существовала опасность, что в случае отзыва в Москву, работники не исполнят приказ, а решат остаться в Европе. В таком случае они были обречены на смерть.

Петр лениво, сонно открыл глаза. Он просто полежал, любуясь стройной спиной Тонечки, вдыхая запах лаванды, оставшийся на смятых простынях. Соскочив с подоконника, девушка принесла на кровать пепельницу. Петр устроил Тонечку рядом. Они курили, Воронов рассказывал о Цюрихе. Тонечка кивнула:

– Я запомнила, милый. Но зачем, – она, озабоченно, приподнялась на локте:

– Тебя не убьют, потому что, если убьют…, – светло-голубые глаза наполнились слезами. Петр испугался:

– Не плачь, пожалуйста. Меня не убьют. Мы поедем домой, в Москву, поженимся…, – она лежала, ничком, закусив зубами простыню, сдерживая крик. Тони, торжествующе, улыбалась:

– Цюрих тоже появится в книге. Нет, не сенсация. Бомба. Он чекист, он мне все расскажет. Жена чекиста, что может быть лучше…, – она застонала: «Люблю тебя!». Петр даже заплакал: «Тонечка, моя милая…»

– Фон Рабе меня в Москве совершенно точно не найдет, – в такси она, кое-как, прикрыла жакетом порванную блузку. Девушка томно, часто дышала:

– Он меня любит, конечно. Он гонит дезинформацию фон Рабе. Рано или поздно Германия и Советский Союз будут воевать. Пусть убивают друг друга. Я к тому времени окажусь далеко, – в передней, на коленях, Воронов целовал ей руки: «Осенью, любовь моя. Осенью увидимся, в Барселоне».

Огни машины исчезли в сумерках. Мисс Ирена Фогель, у раскрытого окна, проводила взглядом форд:

– Какая девушка красивая. Одета хорошо, что она делала в дешевом пансионе? – мисс Фогель покраснела. Она зажгла субботние свечи, пробормотав благословение. Девушка обвела взглядом крохотную квартирку, с тремя комнатками и узкой кухней. В спальне Ирена повесила театральные афиши.

Завтра они с мистером Горовицем шли в музей, и обедали у Рубена.

– Он джентльмен, – сказала себе Ирена, – он проводит меня до дома…, – Ирена, немного боялась думать, что случится потом. Убрав квартиру, девушка накрахмалила постельное белье. Ирена испекла штрудель, по рецепту бабушки и купила хороший кофе в зернах.

Девушка сжала руки:

– Он мне нравится, очень нравится…, – сердце часто забилось. Ирена вспомнила его серо-синие глаза:

– Откажет, так откажет. Но я не могу, не могу не попробовать…,– велев себе успокоиться, она села к старому фортепьяно: «Надо выбрать, что ему спеть».

Низкое, красивое контральто, вырвалось в открытое окно. Петр услышал: «Summer, time, and the living is easy…». Он задремал, под медленный джаз, думая о Тонечке.

Светловолосый, молодой человек прошел мимо фонтана Бетесды, в Центральном Парке. Он остановился, глядя на журчащую воду. Бронзовый ангел, расправив крылья, простирал руку к мраморному пьедесталу.

Субботний вечер был тихим, горожане устремились на пляжи, на карусели Кони-Айленда, в рестораны на берегу океана. Над головой Мэтью шелестели вязы. Он, покуривал сигарету, засунув руку в карман пиджака. Мэтью понравился мистер Нахум. Вчера, гуляя по Нижнему Ист-Сайду, они говорили о Советском Союзе. Русский рассказывал о великих стройках. Мистер Нахум, внезапно, погрустнел:

– Мистер Теодор, к сожалению, скончался. Несчастный случай на производстве. Даже у нас такое пока случается…, – Мэтью решил, что русскому идет четвертый десяток, однако руководитель, все равно, напоминал ему отца. Он и вел себя, как отец. Мистер Нахум выслушал соображения Мэтью о его дальнейшей карьере:

– Все верно, милый мой. Твои сведения бесценны, они помогают развитию нашей страны. Твоей страны…, – он положил руку на плечо Мэтью. Капитан Горовиц, на мгновение, почувствовал себя ребенком. Америка еще не воевала, Мэтью исполнилось три года. Они с родителями ездили в загородный клуб, в столице. Отец сажал его на пони, мягко, ласково, придерживая за плечи:

– Молодец, сыночек. Не бойся, я с тобой…, – от отца пахло хорошим табаком, лошадьми, автомобильным бензином.

Вечером они ехали домой. Мэтью дремал на коленях у матери, иногда приоткрывая глаза. Большие руки отца уверенно лежали на руле. Дома папа нес его в детскую, и укладывал спать, напевая колыбельную. Когда мать получила из Франции похоронное извещение, Мэтью рыдал:

– Я не хочу! Не хочу, чтобы папа погиб! Мамочка, пусть Бог вернет папу…, – ему еще нельзя было читать кадиш, это делал дядя Хаим:

– И за отца он читал, – вздохнул Мэтью, – и за дядю Александра, утонувшего, и за дядю Натана. Столько смертей…, Правильно, мистер Нахум сказал:

– Мы работаем, чтобы установить мир. Америка не будет воевать, но надо противостоять Гитлеру. Советский Союз это делает, и я ему помогаю…, – Мэтью подозревал, что Америка, как и на той войне, не захочет вмешиваться в европейские дела. Он понимал, что, кроме СССР, бороться с нацизмом, некому. Значит, надо было встать на сторону СССР. Он так и сказал мистеру Нахуму. Мужчина согласился:

– Ты прав. Помни, пожалуйста, что ты солдат, как и те, что пойдут на фронт. Потом…, – мистер Нахум улыбнулся: «Ты своими глазами увидишь Советский Союз, обещаю». В конце разговора, он повел рукой:

– Мы постараемся познакомить тебя с хорошей девушкой, милый. Уборщицы, – карие глаза усмехнулись, – дело временное. Мы подберем тебе жену, не вызывая подозрений. Еврейку, конечно…, – Мэтью, весело, заметил:

– Я был бы очень рад. Но, мистер Нахум, с моей должностью, я обязан получить согласие военного министерства на брак. Девушку проверят. Невозможно, чтобы она была русской, советской…, – мистер Нахум поднял бровь: «Посмотрим, как все сложится». Разговаривая с Мэтью, Эйтингон думал о дочери Кукушки:

– У нее швейцарское гражданство, ничего подозрительного. Она еврейка, по нашим законам. Мэтью может поехать в отпуск, в Европу. Он говорил, у него родственники во Франции. Покатается на лыжах, познакомится с красивой барышней…, – дочери Кукушки исполнилось тринадцать лет, но Эйтингон никуда не торопился. Паука ждала долгая и блистательная карьера. Наум Исаакович собирался беречь агента. Подобной удачи еще не случалось.

Мэтью познакомился с мистером Петром. Перед началом операции, они посидели в ресторане, в Центральном Парке. За гамбургерами и колой компания говорила о киноактрисах. Никто не мог бы ничего заподозрить. Хорошие приятели решили отдохнуть, в субботу вечером.

Мистер Петр ему тоже понравился. Они были ровесниками. Эйтингон, подмигнул Пауку:

– Может быть, вы увидитесь, в столице. Сейчас, – он посмотрел на старый, скромный швейцарский хронометр, – пора двигаться.

Форд подогнали к воротам парка, выходившим к замку Бельведер, готической фантазии из серого камня. На аллее было совсем безлюдно. Они хорошо знали маршрут Невидимки. Женщина, ради моциона, каждый день, проходила через парк, с запада на восток и обратно. Петр ждал Мэтью в кустах, под склонами скалы, где возвышался замок.

Работники, следившие за Невидимкой, расписали ее маршрут по минутам. Мэтью сверился с наручными часами: «Как в аптеке».

Высокая, сухощавая женщина, в твидовом костюме, шла по узкой дорожке, размахивая левой рукой. В длинных пальцах дымилась папироса. Заходящее солнце играло в каштановых кудрях, с едва заметной сединой. Мэтью показали фотографии Пойнц. Женщину они собирались погрузить в форд. Полицейских ждать не стоило, Центральный Парк охранялся плохо. Если бы вдруг попался какой-то прохожий, он бы тоже не увидел ничего странного. Два приличных молодых человека помогали даме, которой стало дурно.

У Мэтью был столичный акцент, он собирался представиться журналистом из Washington Post. У него даже имелось оправдание для разговора. В Barnes and Noble Мэтью купил «Землю Крови». Книга ему понравилась. Мистер Френч, кем бы он ни был, лихо писал. Слог напомнил любимого Мэтью Хемингуэя. Капитан Горовиц хмыкнул:

– Может быть и сам Хемингуэй. Он в Испании сейчас. Но зачем ему под псевдонимом публиковаться? Хотя здесь сплошные восхваления Троцкого, еще и предисловие, им написанное…, – мистер Нахум, увидев книгу, вздохнул:

– Это ты хорошо придумал, милый. Но имей в виду, в книге ложь на лжи, и ложью погоняет. Автор троцкист, враг Советского Союза…, – в любимой главе Мэтью ничего о троцкизме не говорилось. Мистер Френч описывал короткий роман с испанской девушкой, республиканкой. Капитан Горовиц подозревал, что текст, из соображений приличия, отредактировали. Но даже в таком виде глава заставила его тяжело задышать:

– Я полюблю, обязательно, – сказал себе Мэтью:

– Хорошую девушку. Мистер Нахум обо всем позаботится…, – книга лежала в кармане, с приготовленным шприцом. Средство не было внутривенным, его можно было колоть, куда угодно.

Поравнявшись с Пойнц, он, вежливо, приподнял шляпу:

– Мисс Пойнц, меня сюда направили из Женского Клуба. Я Фрэнк Смит, из Washington Post…., – Мэтью, осторожно, вынул книгу: «Что вы думаете о романе мистера Френча, мисс Пойнц?».

Карие глаза женщины похолодели:

– Я не разговариваю с незнакомцами, мистер Смит. Я позову полицейского…, – у Мэтью была твердая рука. Шприц воткнулся в твидовый жакет, Пойнц не успела закричать. Подхватив женщину, Мэтью зажал ей рот ладонью.

Дорожка была пуста, Петр торопился к нему, от кустов. Веки женщины опустились, она что-то пробормотала. Внимательно оглядев траву, Мэтью подобрал книгу, и окурок, испачканный красной помадой. Шприц вернулся обратно в несессер. Как и предсказывал мистер Нахум, дело заняло меньше трех минут. Невидимка не стояла на ногах. Мэтью и Воронов, осторожно, повели ее к воротам, где ждал форд, с Эйтингоном за рулем.

Мисс Ирена Фогель никогда не ходила на свидания. В Берлине девушка вздыхала:

– Мужчинам нравятся стройные женщины. Как Габи…, – в субботу, собираясь поехать в Метрополитен-музей, где ее ждал мистер Горовиц, Ирена вспомнила Габи. Девушка всхлипнула: «Жалко ее…».

С тех пор, как подруга сорвалась с подоконника, Ирена запрещала матери мыть окна. Миссис Фогель всегда боялась высоты. Ирена в Нью-Йорке сама занималась уборкой. Мать много работала и приходила домой только к полуночи. Кроме оперы, она успевала давать частные уроки. Ирена тоже занималась музыкой с детьми, но в Нижнем Ист-Сайде жили небогатые люди. Они не могли позволить себе дорогих преподавателей:

– Еще надо учителю английского платить…, – Ирена, осторожно, натянула чулки, – и одежду покупать. Я актриса. Я не могу прийти на прослушивание в обносках.

Аккуратно уложив черные, тяжелые волосы, девушка выбрала новое платье. Ирена повертелась перед зеркалом, в крохотной передней:

– Мистер Горовиц хорошо танцует…, – в Кафе Рояль, после спектакля, они пили шампанское, играл джаз. Ирена не танцевала с Германии. В Нью-Йорке, почти каждый вечер она была занята в театре, времени на развлечения не оставалось. Гитлер запретил джаз и свинг, но в Берлине, молодежь, все равно, слушала такую музыку. Ирена пела на подпольных вечеринках. Девушка рассказала мистеру Горовицу, как гости, однажды, убегали из кафе через черный ход.

– Кто-то донес, – объяснила Ирена, – из соседей. Приехал патруль СС…, – Меир смотрел в глаза цвета каштана:

– Она была в Германии, прошла через все то, о чем Аарон пишет…, – мисс Фогель смеялась, откидывая голову, и лукаво смотрела на него. Девушка слушала его рассказы о Европе. Меир не говорил, чем он занимался в Испании, только упомянув, что навещал Мадрид. Юноша, торопливо, добавил:

– До войны. Осенью я опять еду в Европу, но не в Испанию. В Амстердам, вместе с отцом. Увижу сестру, Аарона…, – от мисс Ирены пахло фиалками. У нее были мягкие, маленькие руки. После одного из танцев, девушка, внезапно сказала:

– Мистер Горовиц, если бы ни ваша тетя, не рав Горовиц, мы бы и сейчас в Германии оставались…, – Ирена вспомнила вечер, в еврейском кафе, на Ораниенбургерштрассе. Она коснулась пальцев Меира:

– Ваш брат, он праведник, мистер Горовиц…, – Ирена помолчала. Меир улыбнулся: «Сказано, мисс Фогель: «Все евреи ответственны друг за друга».

В музее Ирена, с удивлением, поняла, что мистер Горовиц хорошо разбирается в живописи. Взяв кофе навынос, они устроились на скамейке в Центральном Парке. Вечер был светлым, тихим. Ирена расправила складки платья:

– Он меня в корсете видел, на сцене. В кафе я пришла в хорошем наряде, с декольте…, – в музей девушка надела дневной, скромный туалет. Юбка прикрывала колени. Ирена знала, что у нее красивые ноги, но все остальное было не таким стройным. Мать называла ее фигуру, на идиш: «зафтиг». В кафе Ирена заметила, что мистер Горовиц, иногда, поглядывал на ее грудь.

Меир, искоса, смотрел туда, сидя под вязом в Центральном Парке, покуривая сигарету, говоря об искусстве. Он рассказал мисс Ирене, как в школе, прогуливал занятия, пробираясь в музей со служебного входа. Девушка хихикнула:

– Мы тоже так делали. Мы рядом с Музейным островом живем. То есть жили, – поправила себя Ирена. Она махнула в сторону Вест-Сайд:

– Я у вас была дома, мистер Горовиц. Ваш отец…, – Ирена покраснела, – приглашал меня и маму на обед. Очень красивая квартира. Я не знала, что вестерны по книгам вашей бабушки снимают…, – доктор Горовиц показал полку, в библиотеке, с романами его матери. Меир кивнул:

– Первая книга называлась «В погоне за Гремучей Змеей». Это был военный преступник, конфедерат. Бабушка и дедушка его в Чарльстоне разоблачили. Вы их фото с Линкольном видели, – юноша встал, предложив ей руку:

– Пойдемте. Если мы опоздаем, мистер Рубен за наш столик кого-то другого посадит. Я у него с детства обедаю, знаю его привычки…, – Меир, смешливо, подмигнул девушке.

За обедом, в ресторане у Рубена, Меир вспоминал, как они с Иреной танцевали, в кафе. Длинные, черные ресницы девушки дрожали, голова лежала у него на плече:

– Нельзя…, – сказал себе Меир, – ты ее не любишь. Ты хочешь ее поддержать, вот и все. Нельзя…, – он вспомнил кольцо старого золота, с темной жемчужиной. Драгоценность досталась бабушке Бет, от отца, мистера Фримена.

Меир никогда не думал о том, что у него в предках, вице-президент США. В столице, в ротонде Капитолия, стоял бюст дедушки Дэниела. Жесткое, красивое лицо, со шрамом на щеке высекли из белого мрамора. Скульптор работал по сохранившимся портретам вице-президента. Шрам Дэниел получил во время Бостонского чаепития.

– Мэтью на него похож, а вовсе не мы…, – хмыкнул Меир:

– Хотя нет, Эстер дедушку Дэниела немного напоминает. Мэтью ему даже не кровный родственник. В семьях такое бывает…, – он не стал рассказывать Ирене о кольце. Отец собирался взять жемчуг в Европу и отдать Аарону, в надежде, что старший сын найдет себе невесту. Кроме того, дедушка Дэниел, хоть и подарил кольцо бабушке Салли, но не женился. О таком, мрачно подумал Меир, на свидании говорить было совсем ни к чему.

В парке, он смотрел на тонкие щиколотки, в изящных туфлях, на легкую, летнюю ткань платья. Ворот был высоким, но Меир помнил, как Ирена, в театре появилась в корсете. Он тогда, мимолетно, пожалел, что девушки больше так не одеваются. У нее была тонкая талия и широкие бедра, под шелком старомодного туалета.

После ресторана Меир довез ее домой на такси. В машине пахло фиалками, они ехали по вечернему, почти пустынному городу. Поняв, что в квартире у Ирены никого не будет, юноша одернул себя:

– Еще чего не хватало! Она не собирается тебя приглашать домой. Подобное неприлично…, – Меир знал, что делать. Он был сыном врача, доктор Горовиц считал, что дети должны получать такие сведения:

– Аарон все по Талмуду изучал, – неожиданно весело подумал Меир, – а мудрецы писали более откровенно, чем нынешние авторы. Но все равно…, – расплатившись с таксистом, он отпустил машину, – все равно, я ее не люблю. А она? – мисс Фогель крутила сумочку. Они стояли на тротуаре, напротив дешевого, кошерного пансиона. В доме светились всего два окна, по соседству. Форд, с прокатными номерами, задом заезжал во двор пансиона, через арку. Было сумрачно, фонари на улицах не зажгли, над Нижним Ист-Сайдом простиралось огромное, закатное небо. Из открытых окон квартир слышался джаз. Диктор, на радио, кричал:

– Ди Маджо выбивает хоум-ран! Вы не можете представить, что творится на трибунах…, – шла прямая трансляция из Кливленда. «Янкиз», второй день подряд, играли с «Индейцами», местной командой. Билеты на летний сезон имелись, с большой наценкой, только у оборотистых ребят, отиравшихся у касс бейсбольного стадиона в Бронксе. Меир еще не видел новую звезду «Янкиз», Джо Ди Маджо. Он посмотрел в сторону машины, однако огни форда скрылись во дворе.

Юноша, внезапно, предложил:

– Я сейчас в отпуске, мисс Фогель. До конца лета остаюсь в Нью-Йорке. Если вам нравится бейсбол, мы могли бы сходить…, – она кивнула кудрявой головой: «Нравится…». Ирена велела сердцу не биться так часто:

– Мистер Горовиц, может быть, вы хотите кофе? У меня штрудель есть, свежий…, – над крышами метались чайки, легкий ветер с океана колыхал развешанное на веревках белье.

В маленькой гостиной Ирена села к пианино. Меир помнил слова мудрецов, о женском голосе. Юноша, со вздохом, понял, что они были правы. Он слушал низкое контральто, сидя на подоконнике, с чашкой кофе и сигаретой. Освещенные окна пансиона зашторили, за ними двигались какие-то тени. Она пела «Summertime» и «My funny Valentine». Голос плыл над узкой улицей, сладкий, убаюкивающий:

But don't change a hair for me

Not if you care for me

Stay little valentine, stay

Each day is Valentines Day…, -

Меир вспомнил, как он читал Лорку, в Мадриде:

– Не могу. Не получается. Это не то, не то, что я хотел…, – маленькие пальцы лежали на клавишах, Ирена прикусила пухлую губу. Отставив чашку, Меир подошел к фортепиано. От черных, тяжелых волос пахло фиалками. Ему показалось, что в комнате, до сих пор звучит музыка. Меир наклонился, обнимая ее плечи, слыша частое дыхание:

– Спой еще, Ирена. Пожалуйста…, – он провел губами по мягкой щеке. Ее руки, нежно, медленно, касались клавиш.

Все и случилось, подумал Меир, нежно. Она шепнула, устроившись у него на плече: «Я думала, что тебе не нравлюсь…». По беленому потолку маленькой спальни метался свет фар. Ветер раздувал занавеску:

– Нравишься…, – Меир обнимал теплую спину, целовал волосы, разметавшиеся по подушке: «Нравишься, Ирена. Но у меня работа, я не могу сейчас…, – приподнявшись, девушка закрыла ладонью его рот:

– Твой папа говорил, что ты в столице, в Федеральном Бюро Расследований, что ты много ездишь…

Меир улыбнулся: «В общем, да. И в Европу тоже». Он напоминал себе, что так нельзя, что Ирена порядочная девушка, что он обязан сделать предложение, прямо сейчас, и поставить хупу. Она бы, конечно, согласилась. Меир видел это в больших, карих глазах, слышал в легком, нежном стоне. Она приникла к нему, помотав головой:

– Хорошо…, Я боялась, что будет больно.

Было хорошо, но не так, как ожидал Меир. Было спокойно, будто они были давно женаты, и за стеной спали дети. Он лежал с закрытыми глазами, баюкая Ирену, думая о береге белого песка, о жаркой, южной ночи, о шуршании тростников, о темных, шелковистых косах другой, неизвестной девушки.

Меир поцеловал ее:

– Надеюсь, ты мне найдешь зубную щетку…, – он понял, что улыбается:

– Или нет. Я схожу в аптеку, пока ты будешь кофе варить…, – в аптеке надо было купить еще кое-что. В Нижнем Ист-Сайде, соблюдающие владельцы магазинов закрывали их на Шабат, зато по воскресеньям все лавки работали:

– Потом, – Меир почувствовал рядом ее пышную, тяжелую грудь, – потом съездим на Кони-Айленд, я тебя стрелять научу, в тире…

– Ты умеешь стрелять? – Меир услышал в ее голосе удивление.

– Умею, – он усмехнулся:

– Мой предок тоже работал на правительство, во время войны за независимость. Разоблачал британских шпионов. Его, как и меня, Меиром звали. Потом…, – он целовал мягкие плечи,– потом пообедаем у нас, на Вест-Сайде. Я хорошо готовлю…, – Ирена мелко закивала, ее глаза блестели:

– Она славная девушка, правда. Мы поженимся, наверное. Просто не сейчас…, – Ирена обняла его за шею, стало совсем жарко. Меир, с наслаждением, разрешил себе, хотя бы ненадолго, не думать о Гитлере и Сталине.

Ирена пошла в ванную, а он курил, вернувшись на подоконник. Со двора пансиона выезжал давешний форд. Меир прищурился. Очки Ирена, осторожно, переложила на туалетный столик. Меиру было лень их забирать, он чувствовал сладкую, блаженную усталость. Лица водителя отсюда было не разглядеть, но Меир нахмурился: «Мэтью?»

– Ерунда, – юноша затянулся сигаретой, – Мэтью в горах Адирондак, что бы ему здесь делать? – сзади раздалось шуршание. Ее грудь оказалась рядом, распущенные по плечам волосы падали на спину:

– Пойдем…, – Меир потянул к себе Ирену, – пойдем, у нас много времени…, – форд завернул за угол:

– Привиделось, – твердо сказал себе Меир. Он окунулся в ее тепло, в ласковый шепот. Обнимая Ирену, он забыл о светлых волосах шофера, блеснувших в огнях фонарей, о резком, знакомом профиле.

 

Интерлюдия

Мон-Сен-Мартен, лето 1937

Из раскрытых, высоких, бронзовых дверей церкви Святого Иоанна доносилось пение хора. Шла обедня у саркофагов блаженных Елизаветы и Виллема Бельгийских. В правом притворе храма выставили реликвии, вышивки святой Бернадетты, письма святой Терезы, послания от римских пап.

Мишель сбежал по белым, мраморным ступеням церкви. Оглянувшись, он полюбовался уходящим в небо, острым шпилем.

После войны нынешний барон перестроил поселок. Шахтеры получили крепкие, каменные дома. Все, кто трудился на «Угольную компанию де ла Марков» больше двадцати лет, имели право больше не выплачивать рассрочку. Особняки перешли во владение работников. Дядя Виллем открыл в Мон-Сен-Мартене новую, хорошо оборудованную больницу, школу и библиотеку. На главной площади, перед церковью, разбили сад, с фонтаном, и детской площадкой. В долине, до сих пор, не продавали спиртное, только пиво. Кузен Виллем пожимал плечами:

– Традиция, мой дорогой. Со времен бабушки Элизы Мон-Сен-Мартен славился трезвостью, – они с Виллемом, иногда, сидели в одном из шахтерских кабачков. Здесь подавали вишневый и малиновый крик, и белое, пшеничное, пиво из Брабанта, золотистое, как волосы кузины Элизы.

Мишель открыл кованую калитку сада, раздался звонкий лай. Комок черного меха, подняв закрученный бубликом хвост, высунув алый язык, ринулся ему наперерез. Щенка шипперке звали Гамен, было ему полгода. Барон и баронесса подарили собаку дочери, к окончанию школы. Элиза поступила в католический университет Лувена. Девушка уже писала для французских и фламандских газет.

Кузены знали оба языка. Дядя Виллем говорил: «Мы, хоть и во французской Бельгии, но обязаны понимать соседей». Мишель потрепал Гамена по голове. Пес, восторженно, заплясал по песку дорожки, Мишел, оглядевшись, бросил ему палочку. Гамен, со всех ног, понесся по лужайке. В воскресенье весь Мон-Сен-Мартен посещал обедню, в парке было тихо.

Кузен Виллем покуривал на скамейке, вытянув ноги в шахтерских, холщовых штанах. Солнце играло в золотисто-рыжих волосах, серые глаза были закрыты. Мишель опустился рядом:

– Дядя Виллем и тетя Тереза молятся, и твоя сестра тоже. Как они ее, одну, в Амстердам отпускают?

У Виллема были большие, сильные руки, с заживающими царапинами, с угольной каймой под ногтями:

– И меня отпускают, – смешливо сказал барон де ла Марк, – в Париж…, – он подмигнул Мишелю:

– Я Францию последний раз навещал, когда ты еще в Эколь де Лувр учился, а я в Гейдельберге. Сходим в музей, пообедаем с кузеном Теодором и его невестой. Жаль, что фильм с ее участием еще на экранах не появится.

– Осенью выйдет, ты его в Испании увидишь. Не на фронте, конечно, в Барселоне…, – Мишель скосил глаза на кузена: «Тебе двадцать пять, а Элизе восемнадцать…»

– Во-первых, – рассудительно сказал Виллем, – она в Амстердам едет на месяц, перед университетом. Занятия начинаются в октябре. Будет жить в католическом пансионе, учить голландский и писать для местных газет. Во-вторых, кузина Эстер в городе. И все Горовицы приезжают. Найдется, кому за Элизой присмотреть…, – он задумался:

– Папа говорил, что Давид сейчас в Конго, но возвращается на конгресс, осенью. Мы его только на фото видели, Давида, – Виллем усмехнулся:

– Свадьба у них в Америке была. Он бродяга, ездит все время…, – кузен потушил окурок в аккуратной, медной урне. В Мон-Сен-Мартене, на улицах, царила чистота, занавески местных хозяек блистали белизной. Если бы ни терриконы шахт, поселок можно было бы принять за курорт.

Замок возвышался на холме, над западной окраиной поселка. Поросшие соснами склоны гор уходили вдаль. Барон де ла Марк не охотился. Оленей подкармливали, куропатки порхали прямо над головами, в ветвях деревьев.

С кузенами они удили рыбу, в порожистом, холодном Амеле, и жарили ее на костре. Наверху, на замшелых сводах каменного моста, возведенного при Арденнском Вепре, висели капельки воды. Кузина Элиза, подоткнув простую, холщовую юбку, шлепала по дну, собирая речных устриц в проволочную сетку. Гамен носился в реке, лаял, Элиза смеялась: «Он всю форель распугает». Золотистые косы падали на крестьянскую блузу девушки. Под легким льном виднелась маленькая грудь, ветер играл широкими рукавами.

Мишель приехал в Мон-Сен-Мартен из Женевы. Картины Прадо перешли под защиту Лиги Наций, он мог беспрепятственно вернуться в Лувр. Из Швейцарии Мишель написал кузине Эстер, в Амстердам, взяв адрес ее старшего брата. Рав Горовиц быстро ответил Мишелю. Он обещал к зиме найти надежных людей, художников и граверов:

– Многие уехали, – читал Мишель четкий почерк Аарона, – благодаря кузену Теодору. Он целый список составил. Американское и французское посольства потихоньку выдают визы его протеже. Мы ему очень благодарны…, – Мишель свернул бумагу:

– Хотя бы так поможешь…, – он брал в Берлин паспорта и визы, которыми снабжал коммунистов, едущих в Испанию.

Один из паспортов лежал в саквояже кузена Виллема. Родители юноши ничего не знали. Для всех Виллем ехал в Париж, заниматься в школе горных инженеров. Он даже сестре ничего не говорил. Снабдив кузена именами надежных людей, в Барселоне, Мишель предупредил:

– Ты не коммунист, хотя симпатизируешь партии. Республиканцы потеряли самостоятельность, в их войсках все решают советские военные специалисты. То есть НКВД, – сказал Мишель по-русски. Он перевел: «Тайная полиция. Они с тобой говорить не будут. Ты аристократ…»

– Ты тоже, – прервал его кузен. Сняв рыбу с костра, Мишель крикнул Элизе: «Все готово! Мы ждем устриц!». Гамен весело кружил рядом с ними, пахло свежей водой и гарью. Мишель поворошил дрова:

– Аристократ. Но я не военный инженер, не артиллерист. У меня есть пистолет, но я из него никогда не стрелял. Я могу быть хоть трижды коммунистом, я куратор, художник. В общем, – заключил Мишель, – иди в штаб ПОУМ. Они тебя приставят к делу.

Открывая устрицы, выжимая лимон, Мишель подумал, что спорить с Виллемом бесполезно:

– Арденнский Вепрь, – Мишель, незаметно, оглядел мощные плечи кузена, упрямый, высокий лоб: «В кого он такой? Дядя Виллем кроткий человек, и тетя Тереза тоже…, – облизав пальцы, Элиза указала на обрыв:

– Здесь дом стоял, где папа родился. Особняк снесли, когда с дедушкой случилось несчастье, в шахтах…, – небо было летним, синим, жарким. Подложив под голову холщовую куртку, Мишель затянулся папиросой: «Из Лондона написали, что кузен Питер окончательно в Берлин перебрался. Квартиру покупает, производство развертывает…»

– Элиза, отойди, – велел кузен. Девушка закатила серо-голубые, цвета лаванды глаза:

– Виллем, если ты думаешь, что наследницы лучших семей Бельгии не знают подобных слов, то ты очень ошибаешься…, – она бросила в брата камешком:

– Пошли, Гамен! Пусть ругается, сколько хочет…, – девушка убежала вверх, на мост.

Виллем сплюнул в костер: «Snokker!». Мишель согласился: «Ты прав». Виллем пробормотал еще что-то, на местном, валлонском диалекте. Мишель прислушался: «Лихо выражаетесь». Кузен повел рукой:

– В шахте мы не стесняемся. Конечно, при маме и папе, я такого не говорю…, – Мишель, озабоченно, спросил: «Не свалится Элиза, мост скользкий…»

– Она здесь трехлетней малышкой играла…, – Виллем помахал сестре:

– Спускайся. Фон Рабе, – он повернулся к Мишелю, – о котором ты мне рассказывал, мой соученик, по Гейдельбергу. Тогда я его попросил выйти из комнаты, вежливо, а теперь, – Виллем посмотрел на свой кулак, – время вежливости закончилось.

Мишель слушал звон колоколов. Сегодня, после обеда, они втроем, уезжали в Брюссель. Виллем устраивал сестру в Лувене, в снятой бароном квартире. Вместе с Мишелем кузен отправлялся в Париж. Оттуда Виллем собирался в Барселону, и на фронт, где республиканцы осаждали Сарагосу. Кузен отлично стрелял, был хорошим математиком и намеревался заняться инженерным делом, в войсках.

От ворот парка раздался веселый голос: «Кузен Мишель! Мы вас потеряли!». Гамен бросился к хозяйке, Элиза расхохоталась. Шипперке лизал ей руки.

– Они очень преданная порода, кузен, – заметила девушка:

– Папа и мама ждут в машине. Сегодня угри в соусе из пряных трав и рагу из говядины…, – она поправила ошейник на собаке:

– Ты побежишь за автомобилем, мой дорогой, как в средние века. Потом в поезд сядем…, – Мишель посмотрел на стройную спину девушки, в льняном платье. Она шла через площадь к черному лимузину. Барон и баронесса были в возрасте, и не ходили в церковь пешком.

– Твои письма, я, конечно, буду отправлять, – углом рта заметил Мишель Виллему. Молодой де ла Марк похлопал его по плечу:

– Спасибо. Зря, что ли, я, пять десятков написал? – он подогнал Мишеля:

– Багаж на станции. Таких угрей, как мама готовит, ты еще долго не поешь, и я тоже. Вряд ли на фронте меня ждут изысканные обеды…, – лимузин загудел. Элиза, с места шофера, крикнула: «Быстрее!»

– Не ждут, – подтвердил Мишель.

Люди расходились из церкви по домам, хозяева таверн открывали ставни. На доске у ресторанчика значилось: «Сегодня кролик в пиве». Пахло кофе, на тротуарах прыгали дети, над поселком плыл звон колоколов. Мишель, отчего-то, перекрестился:

– Господи, помоги ему, – неслышно сказал он, глядя на рыже-золотую голову кузена, – помоги нам. Как здесь спокойно…., – Мишель обвел глазами цветы в деревянных кадках. Кюре, на ступенях церкви, говорил с шахтерами. Старики, получавшие пенсию от компании, устраивались за столиками, разворачивая воскресные газеты, отхлебывая пиво. Мишель постоял на площади:

– Все равно будет война…, – заставив себя не думать об этом, он пошел к лимузину де ла Марков.

 

Часть седьмая

Амстердам, ноябрь 1937

В парке Кардозо, на зеленой, влажной траве, у маленького пруда, расхаживали утки. Осень стояла теплая. Цветы в розарии распустили немного поникшие лепестки, белые, и алые будто кровь. Дети, в шерстяных пальтишках, в шортах и юбочках, с голыми коленками, толпились в очереди к старомодным качелям, на чугунных цепях. Звенел смех, мальчики постарше перебрасывались мячом, из киоска пахло свежевыпеченными вафлями.

Доктор Горовиц забрал бумажный пакет. Эстер сидела у пруда. Мальчишки дремали в низкой коляске, но, как весело подумал доктор Горовиц, должны были скоро проснуться. Светлые волосы дочери прикрывала шляпка с узкими полями. Эстер курила, закинув ногу на ногу, покачивая изящной туфелькой. Хаим пошел к пруду. Самолет зятя, через два дня, приземлялся в Голландии.

– Не боится летать, – хмыкнул доктор Горовиц, – после крушения «Гинденбурга». Хотя там дирижабль был.

Воздушный путь из Конго в Европу, с остановками, занимал пять дней.

Медицинский конгресс начинался на следующей неделе. Хаим с младшим сыном приехал в Амстердам в сентябре. Эстер развела руками: «Давид извиняется, в телеграмме, но не может ничего сделать. Он в самом разгаре изучения сонной болезни. Он много времени вне поля провел».

– Много времени…, – кисло сказал доктор Горовиц, – когда, ты говоришь, он в Африку отправился? Когда мальчикам два месяца исполнилось?

– Шесть, папа, – Эстер, немного, покраснела: «Когда он докторат получил, в Лейдене. Папа, Давид исследователь, ученый. Его ждет Нобелевская премия. Я не могу обрубать ему крылья, и держать на привязи».

– Конечно, – вздохнул Хаим.

Доктору Горовицу не нравилось, что зять, при первой возможности, норовил сбежать то в пустыню, то в джунгли. Сыновья поддержали Эстер. Аарон рассмеялся:

– Папа, Давид утром, перед хупой пошел в библиотеку заниматься. Ученые, они такие люди…, – старший сын, немного опасался, что немецкое посольство не продлит его визу. Однако рав Горовиц, с легкостью, получил еще один штамп, со свастикой. Аарон заметил: «Когда все закончится, поменяю паспорт. Противно на него смотреть. Тетя Ривка с Филиппом тоже собираются».

Обновив немецкую визу, дива отправилась с мужем в Кельн, Дюссельдорф и Франкфурт. Квоту Государственного Департамента на людей творческих профессий только что расширили. Ривка сказала брату:

– Все равно, капля в море. Пять сотен человек на всю страну, а в одном Берлине евреев сто тысяч. Но я рада, – она поцеловала Хаима в щеку, – рада, что у тебя, на старости лет…, – мадам Горр подмигнула.

– Ты меня всего лишь на год старше, – заметил Хаим. Он, добродушно, улыбнулся:

– Мне повезло. Амалия хорошая женщина, и дочка у нее замечательная. Они с Меиром дружат, в кино ходят, на бейсбол…, – Ривка, проницательно, посмотрела на брата. Женщина приложила ладонь к светлому шелку, облегавшему еще красивую грудь:

– У мальчиков сердце, дорогой мой…, – посоветовавшись с мужем, она решила ничего не рассказывать брату о Габи и Аароне. В Амстердаме она отвела в сторону племянника:

– Боль у него в глазах. Бедный…, Но ничего, он оправится…, – Аарон выслушал ее:

– Спасибо, тетя. Это все…, – он даже не закончил.

В Берлине Аарон жил тихо, не встречаясь с Питером и Генрихом. Такое было слишком опасно. Превозмогая отвращение, он просматривал «Фолькишер Беобахтер». Рейхсминистр пропаганды Геббельс ухватился за переезд герра Кроу в Берлин, как за манну небесную. Газета публиковала фото Питера на производствах, с нацистским значком. Авторы статей рассыпались в панегириках гению фюрера, привлекающему в Германию лучших ученых и промышленников. О людях, уезжавших из страны, писали, как о предателях, если разговор шел о немцах. То, что печатал Геббельс о евреях, Аарон читать не мог. Его тянуло достать где-нибудь пистолет и расстрелять к чертям все нацистское руководство.

Ничего такого делать было нельзя, да рав Горовиц и не умел стрелять. Он сидел на подоконнике спальни, глядя на тополя вдоль Гроссе Гамбургер штрассе:

– Я бы не смог так себя вести, как Питер, как Генрих. Я бы себя выдал, обязательно. Какие они оба смелые люди…, – Габи часто снилась Аарону. Золотисто-рыжие, словно осенняя листва, волосы, лежали на его плече. Она тихо смеялась, шепча что-то ласковое. Аарон лежал, закинув руки за голову, ожидая, пока пройдет боль. Оказавшись в Амстердаме, Аарон не стал никому говорить о Питере. Тетя Ривка тоже молчала. Отец отдал Аарону кольцо с темной жемчужиной, обняв его, как в детстве:

– Тебе двадцать семь, милый. Может быть…, – отец замялся. Аарон заставил себя кивнуть: «Спасибо, папа». Рав Горовиц убрал кольцо, в старом, потертом, бархатном мешочке, в портмоне. Он велел себе не вспоминать Габи. Вместо этого он попросил младшего брата научить его стрелять. Меир, испытующе, посмотрел на Аарона: «Ладно. А почему ты считаешь, что я умею стрелять, кстати?»

Рав Горовиц удивился:

– Ты агент Бюро. Мне казалось, вы все умеете стрелять.

– Ну да, – Меир подхватил одного из племянников. Эстер их различала, а они с отцом, братом и тетей Ривкой махнули рукой. Мальчики были светленькие, с большими, серо-синими глазами, еще пухлые. Они, оба, начали ходить и лепетать. Иосиф был старше на полчаса, а больше братья ничем не отличались. Второй близнец спокойно сидел на полу детской, грызя деревянное кольцо.

– Иосиф? – неуверенно сказал Меир, пощекотав мальчика. Племянник засмеялся.

– Это Шмуэль, – возразил Аарон, – кажется. Впрочем, – рав Горовиц повел носом, – мыть их придется обоих. Пошли, – он поднял второго малыша, – научу тебя, как это делать. Пусть Эстер отдохнет. Я маме помогал, когда ты родился, – обернулся рав Горовиц к брату, заходя в красивую, большую ванную, примыкавшую к детской.

Они жили в старом, перестроенном доме Кардозо, на канале Принсенграхт, напротив парка, разбитого в память Шмуэля и Авиталь. На кованой ограде висела медная, мемориальная табличка, рядом Горовицы часто замечали цветы. Эстер улыбалась:

– Давид мне рассказал о традиции. Студенты-медики сюда перед экзаменами приходят. Дедушка Шмуэль стал кем-то вроде святого в Амстердаме. Еврейского…, – Эстер хихикнула. Тетя Ривка и Филипп поселились в гостинице. Дива сказала племяннице:

– Не то, чтобы я критиковала особняк, но у меня одна ванная больше, чем ваш этаж. Я люблю жить просторно…, – Эстер обняла тетю:

– Я видела, сколько у вас чемоданов. И здесь, действительно, тесновато. Трое мужчин, двое малышей…, – доктор Горовиц шел к пруду, вспоминая низкий, хрипловатый голос Роксанны:

– Не торопи мальчиков, Хаим. У них сердце, как у папы нашего…, – дива ласково посмотрела на брата:

– И у Эстер сердце…, – Хаим заметил морщинку между бровями сестры, но больше она ничего не сказала.

Опустившись рядом с дочерью, он поправил одеяло на мальчиках. Близнецы, как обычно, спали в обнимку. Хаим посмотрел на длинные, темные ресницы:

– На редкость здоровые дети. Эстер могла бы еще кормить, однако она работать хочет. Давид здесь зиму проведет, после конгресса, поможет ей. Хотя она няню берет…, – Элиза, в сентябре, возясь с детьми, весело сказала:

– Если бы я не училась, Эстер, я бы к тебе в няни пошла. Для того, чтобы каждый день видеть сладких мальчиков…., – Хаим, искоса, посмотрел на дочь. Четкий, резкий профиль всегда напоминал ему бюст вице-президента Вулфа, в Капитолии:

– Характер у нее такой же…, – из пакета упоительно пахло выпечкой:

– Но Давид ее слабое место…, – дочь потушила папиросу. Хаим сунул ей в руку вафлю:

– Я кофе купил. Посидим немного, и пойдем. Мальчики с вокзала вернутся, пообедаем с ними и Элизой…, – Элиза приезжала в Амстердам, на конгресс. Она писала большую статью в католический женский журнал, о борьбе с эпидемиями.

– Куда мне вафли есть…, – Эстер расстегнула пальто. Она не хотела шить новые вещи, в надежде на то, что похудеет.

Уезжая в Конго, муж, недовольно, заметил:

– Надеюсь, к моему возвращению, ты приведешь себя в порядок. Кормление не повод запускать внешность, и я объяснял, что кормить больше не нужно. В современных смесях есть все, что требуется…, – Эстер вскинула упрямый подбородок: «Меня кормили грудью, и я буду. Когда я отлучу детей, я похудею».

– Хотелось бы, – ядовито заметил муж, – иначе придется расширять дверные проемы…, – Эстер почувствовала слезы на глазах. Блузки на пуговицах она давно не носила, перебиваясь джемперами, но с пальто было ничего не сделать.

Мальчишки зевали, просыпаясь, Эстер и отец взяли их на колени. Хаим разломил вафлю и дал внукам. Они сидели, слушая сопение малышей. Дети захотели встать на ноги, отец ласково сказал: «Отдохни. Я с ними погуляю». Эстер закурила еще одну папиросу, вспоминая рысь на рукоятке кинжала, тусклого золота, с крохотными, изумрудными глазами:

– Может быть, у нас девочка родится. Ей отдам. Хотя Давид твердо сказал, что больше не хочет детей. Заповедь он выполнил. Не то, чтобы его интересовали заповеди…, – лебеди скользили по серой воде пруда. Отец водил близнецов по лужайке, Эстер слышала их лепет. Высокий, красивый человек в сером пальто, медленно шел по дорожке. Белые, как лен, коротко стриженые волосы были не прикрыты. Отто фон Рабе остановился:

– Она, наверное, голландка. По измерениям голландцы почти арийцы. Они немцы, и язык у них немецкий. Просто диалект, как на севере…, – женщина поднялась. Отто оценил высокий рост, большую грудь, прямую спину:

– Отличная стать…, – женщина пошла к пожилому человеку, тоже светловолосому. Он держал за руки двух малышей:

– Наверное, ее отец, дети. Она замужем, должно быть. Нет, надо найти девственницу. Арийскую девственницу…, – приехав в Амстердам делать доклад, на медицинском конгрессе, Отто поселился в хорошей гостинице. В отличие от Германии, здесь он мог не прятаться. В городе было много баров, где встречались мужчины, и дешевых пансионов, сдающих комнаты по часам. Отто, каждый день, боролся с собой:

– Я здесь для того, чтобы вылечиться. Не смей…, – хватало и того, что герр Кроу постоянно болтался на вилле. Приезжая из Хадамара домой, Отто, ночью, представлял себе герра Петера. Он запрещал себе думать о подобном, но все было тщетно.

Женщина и ее отец говорили на английском языке. До него донеслось имя: «Эстер». Он едва подавил тошноту:

– Еврейка. Евреи, подобные ей, опаснее всего. Они притворяются арийцами, пользуются своей внешностью…, – выходя из сада, он заметил медную табличку на ограде. Прочитав ее, Отто плюнул на землю:

– Знал бы я, что парк в честь евреев назван, ногой бы сюда не ступал. Ничего, мы все переименуем, как в Германии.

Посмотрев на часы, Отто надел шляпу:

– Куплю пару журналов. В Германии за хранение таких вещей в концлагерь отправляют. Потом я их выброшу…, – он перешел через мост. Отто направлялся на улицу Зеедик, где помещалось кафе Mandje. Отто приметил его несколько дней назад. Судя по виду патронов, в баре, из-под прилавка, продавали нужные доктору фон Рабе журналы.

Серые башни кино-паласа Авраама Тушинского, самого большого кинотеатра в Амстердаме, возвышались над черепичными, влажными городскими крышами. На углу площади Рембрандта еще работал цветочный магазин. Аарон велел брату: «Надо букеты купить». Меир протер очки от капель дождя:

– Это не свидание. Мы ведем в кино сестру и кузину, – старший брат подтолкнул его в плечо:

– Все равно. Эстер и Элизе будет приятно. Эстер полгода одна провела. Элизе, кроме брата, цветы дарить некому, а Виллем сейчас в Париже…, – они встретили кузину на вокзале. Выйдя из вагона с Гаменом на поводке, девушка рассмеялась. Пес бросился к Аарону и Меиру. Младший юноша присел:

– Не забыл ты меня. На канале Принсенграхт кое-кто тебя ждет…, – Эстер, сначала, хотела оставить Элизу у себя, и даже приготовила ей комнату. Однако девушка отказалась:

– Не хочу тебя обременять. Я телеграммой забронировала номер, в своем старом пансионе. Буду приходить с Гаменом, каждый день, гулять с мальчиками, помогать тебе…, – девушки мыли посуду на кухне. Эстер вздохнула:

– Хорошо. Аарон еще не уехал. Ты права, такое неудобно.

Гамена оставили в доме Кардозо. Доктор Горовиц отпустил дочь в кино:

– Мы сами справимся, – близнецы, гонялись за собакой, – сходи, отдохни. Перекусите в кафе кошерном. Чтобы раньше десяти вечера дома не появлялись, – велел отец: «Я мальчишек спать уложу, не волнуйся». Эстер прижалась щекой к его щеке:

– Спасибо, папа. Мы с Элизой по магазинам прогуляемся…, – Давид, уезжая, оставил жене деньги, но доктор Кардозо настаивал на полном отчете о тратах. Муж не одобрял бездумных, как говорил Давид, покупок. Отец, в сентябре, приехав в Амстердам, отдал Эстер конверт. Доктор Горовиц пробормотал: «Ерунда. Побалуй себя». Эстер баловать себя не стала. Она завела счет в банке, на свое имя. На подобное разрешения мужа больше не требовалось.

– На всякий случай, – Эстер открыла зонт, выходя из банка, – Давиду знать не обязательно. Он тоже передо мной не отчитывается. Я понятия не имею, сколько он зарабатывает…, – муж не был скупым человеком, но всегда наставительно говорил, что деньги любят счет. Сотню долларов из подарка отца Эстер спрятала в кошелек. Она не хотела покупать новую одежду, пока не похудеет:

– Но можно посмотреть сумочку, обувь. Давиду скажу, что тетя подарила. Он проверять не станет, а тетя в Париж собирается, из Кельна…., – они с Элизой договорились сходить в парикмахерскую. Баронесса де ла Марк никогда не делала маникюр.

Эстер удивилась, Элиза махнула рукой:

– Моя мама на внешность внимания не обращает, это суетное. В монастыре, тем более, эмали для ногтей не имелось. Я в прошлом году сорняки пропалывала, на огороде, – девушка расхохоталась.

Эстер нравилось проводить с ней время. Переехав в Европу, она растеряла американских подруг. Она ходила только к друзьям Давида, университетским преподавателям, людям старше Эстер. Она скучала по танцам, кафе и кинотеатрам. Иногда Эстер думала съездить в Лондон. Тетя Юджиния ее приглашала, но с двумя младенцами на руках путешествие становилось тяжелым, если не невозможным.

– Все равно съезжу, – Эстер надела шляпку:

– В Лондон самолеты летают. Мальчики подрастут, навестим родственников…, – она не предполагала, что муж отправится с ней. В Амстердаме Давид, все время, проводил в библиотеке, в университете, или в госпитале. Эстер восхищалась мужем. Он считался самым талантливым из молодых медиков Европы, выпустил две монографии, и готовил третью. Давид защитил докторат, получал премии за статьи и твердо намеревался стать нобелевским лауреатом. Муж, однажды, сказал:

– Жаль, что папа умер, не успев понять механизм заражения сыпным тифом, от вшей. Иначе премия ему, и Риккетсу, была бы обеспечена.

Эстер напомнила себе:

– Ему два года исполнилось, когда профессор Кардозо скончался. Давид не знал отца. Неудивительно, что он так говорит…, – она уважала трудолюбие и упорство Давида, однако, иногда, не соглашалась с мужем. Доктор Кардозо пренебрежительно относился к простым медикам:

– Такие люди, как твой отец, как ты, не двигают вперед науку. Он вправляет вывихи, а ты принимаешь роды. Вас тысячи, а нас, ученых, по пальцам можно пересчитать, – Эстер давно прекратила спорить с мужем на такие темы. Давид был упрямым, и она тоже. Обычно все заканчивалось тем, что кто-то из них, в сердцах, хлопал дверью, и уходил ночевать в кабинет.

– Чаще Давид…, – горько сказала себе Эстер, идя к пансиону кузины:

– Он каждый раз в кабинете спит, когда я в микву хожу. Хочет меня отучить. Говорит, это антисанитарная, средневековая привычка…, – она посмотрела на руки:

– Не похудела, а обещала. Хоть ногти в порядок приведу. Скоро в госпиталь возвращаться…, – с нового года Эстер брала няню. Она выходила на должность ординатора в родильном отделении больницы при Амстердамском университете.

Рассчитываясь за розы, Меир вспоминал Ирену. Когда доктор Горовиц и миссис Фогель вернулись в город, они с Иреной, по выходным, стали уезжать на Лонг-Айленд. Меир говорил отцу, что занят на работе, Ирена отговаривалась ночевками у подруг. Меир вдохнул тяжелый, сладкий запах цветов:

– Она меня любит, будет ждать. А я? – он понял, что покраснел:

– Надо сначала закончить воевать. Разберемся. Хотя неизвестно, сколько времени все протянется…, – они с братом вышли на узкую улицу. У касс кинотеатра выстроилась очередь, Меир прищурился: «Идут. С пакетами, как я тебе и говорил».

Рав Горовиц усмехнулся:

– Женишься, мой дорогой, и поймешь, что жену надо баловать. Сказано, что мужчина должен одеваться ниже своих возможностей, а жену содержать, как королеву. И быть добрым, и непритязательным, конечно. Забери пакеты у кузины Элизы, – скомандовал Аарон, – а я позабочусь об Эстер.

Девушки свернули зонтики. Элиза, весело, сказала:

– Мы выбрали отличные сумочки, обувь, шарфы…, – Элизе, немного, нравился старший кузен Горовиц. С ним было интересно, Аарон рассказывал ей о Святой Земле. Элиза заметила:

– Мы знаем, чем вы в Берлине занимаетесь, кузен. Папа и мама говорят, что долг каждого католика, тоже помогать евреям. Они наши братья, дети Авраама.

Папа Пий, на Пасху, выпустил энциклику Mit brennender Sorge, где осуждал нацистский режим. Копии послания тайно ввозились в Германию и зачитывались на службах, в католических церквях. Аарон сказал об этом Элизе. Девушка тряхнула головой:

– Бог накажет Гитлера за все, что он делает с евреями, со священниками, с несчастными людьми, которых лишают права на рождение детей. Мы молимся за вас, кузен Аарон, – просто добавила девушка.

В фойе пахло табаком, кофе, женскими духами. Аарон купил сестре и Элизе пирожные. В кинотеатре работало кошерное кафе, а после фильма их ждал столик в ресторане, у Эсноги.

– Попробуешь нашу кухню, – заметила Эстер кузине:

– Я по-американски готовлю, а у них настоящая сефардская еда. Жареная рыба, фаршированные овощи, курица с чесноком и пряностями…

У афиш, они немного поспорили, на какой фильм идти. Меир настаивал на американском кино, «Впереди Калифорния».

– Гонки на грузовиках, – восторженно сказал юноша:

– Вы никогда не видели подобного. Соревнование между грузовиками и поездами…, – Меир ходил на фильм с Иреной, но хотел посмотреть его еще раз. Сестра закатила глаза:

– Я не для того первый раз за два года выбралась в кино, чтобы смотреть на грузовики, Меир. «Жизнь Эмиля Золя», или этот…, – она указала на афишу: «Молодой и невинный». У Хичкока всегда хорошие фильмы…, – шло еще нацистское кино, с Зарой Леандр, «К новым берегам». Они не собирались и ногой ступать в зал, где на экране показывали заставку, со свастиками.

Отто фон Рабе покупал билет на немецкий фильм. Доктор узнал давешнюю женщину из парка, в хорошем костюме, с букетом роз. Девушка, младше ее, и ниже ростом, сказала что-то, компания рассмеялась:

– Тоже еврейка, наверное, – подумал Отто:

– И эти двое евреи. Кинотеатр еврею принадлежит, у нас бы его давно ариизировали. Я бы и не пошел сюда, но я не смогу гулять по городу. Я вернусь в кафе, то самое…, – Отто пару часов провел, запершись в номере, наедине с журналами. Он одергивал себя:

– Посмотри фильм, и возвращайся в гостиницу, поработай над докладом…, – Отто говорил о сотрудничестве немецких и японских медиков, в борьбе с эпидемиями.

Он отвел глаза от высокого, красивого, мужчины, с бородой:

– Не смей, он еврей, наверняка. Но какая разница…, – горько сказал себе доктор фон Рабе: «Преступление есть преступление…., – он заставил себя смотреть на золотистые волосы младшей девушки. Компания, наконец, решила, на какой сеанс пойти. Давешний темноволосый мужчина встал в конец очереди. Отто услышал его мягкий голос:

– Фильм, о котором кузен Мишель писал. Drôle de drame. Криминальная комедия. Мадемуазель Аннет Аржан играет, невеста кузена Теодора. Заодно посмотрим на нее…, – забрав свою сдачу, Повернувшись, Отто увидел темные, в длинных ресницах, глаза мужчины. Доктор фон Рабе задел, его рукавом пальто, выбираясь из очереди. Мужчина не обратил на это внимания.

Найдя место в зале, Отто, бездумно, смотрел на экран, где шла немецкая кинохроника. Сердце, бешено, прерывисто застучало. Доктор фон Рабе захотел увидеть незнакомца еще раз, чего бы это ни стоило.

За обедом, в кошерном ресторане, у Эсноги, они обсуждали фильм. Комедия об авторе детективов, ложно обвиненном в убийстве жены, и вынужденном скрываться среди парижских воров, всем понравилась. В конце фильма выяснилось, что жена, инсценировав смерть, сбежала с любовником. Мадемуазель Аржан играла девчонку, мошенницу, взявшую под крыло неудачливого писателя. Они согласились, что невеста кузена Теодора удивительно напоминает тетю Ривку.

– И голоса у них похожи, – Аарон расплатился:

– Надо тете написать. Она из Кельна в Париж летит. Она встретится с Теодором, Мишелем. Пусть посмотрит на мадемуазель Аржан. Она очень хорошая актриса, хоть и молодая…, – они знали, что у кузена Теодора есть американское гражданство, знали, что тетя Жанна болеет, и не может покинуть Париж.

Девушки пошли вперед. Ночь была тихой, звезды отражались в воде канала. Дождь закончился, с Эя дул свежий, чистый ветер. Меир закурил сигарету. Аарон положил руку на плечо брата:

– Спасибо, что в тир меня водил. В Берлине я не могу держать при себе оружие, но все равно…, – рав Горовиц помолчал, – пригодится.

Меир снял очки, протер их, и опять надел: «Аарон…, Долго ты в Германии собираешься пробыть?»

Темные глаза брата посмотрели куда-то вдаль. Аарон подождал, пока проедет машина:

– Столько, сколько, понадобится, Меир, чтобы спасти всех, кого мы можем спасти. Я бы то же самое мог спросить у тебя, – смешливо добавил старший брат. Он прислонился к кованой решетке набережной. Аарон был в кипе, без шляпы, волосы шевелил ветер. Брат засунул руки в карманы короткого, твидового пальто. Огонь сигареты освещал упрямое, хмурое лицо.

Меир, смутившись, пробормотал: «Откуда ты…»

– Изучение Талмуда, – почти весело ответил рав Горовиц, – развивает логику. У тебя отличный загар, ты стреляешь, как снайпер, несмотря на очки, научился водить машину, и я видел в комнате испанскую газету. Республиканскую, – прибавил рав Горовиц: «Мэтью тоже в Испании?»

Меир покачал головой:

– У него новая должность, секретная. Он занимается безопасностью ученых, выполняющих исследования для армии. В Испании ему делать нечего…, – Меир оборвал себя:

– Загореть я мог и на Лонг-Айленде. Лето было отменное, – он сунул нос в шарф: «Не то, что здесь».

В свете звезд, Аарон увидел блестящие, золотистые волосы Элизы. Кузина ему нравилась, но Аарон, горько думал:

– Мало времени прошло. Да и встречу ли я еще такую девушку, как Габи? Один Господь знает.

Они с младшим братом завтра уезжали из Амстердама. Эстер, сначала, расстроилась, что они не увидятся с Давидом. Доктор Горовиц, коротко, сказал:

– Мальчики с тобой хотели встретиться, милая. С тобой, с племянниками. У них работа, дела…

Аарон видел зятя только на фотографиях. Когда Эстер и Давид ставили хупу, он учился в Святой Земле:

– Интересно, – хмыкнул рав Горовиц, – где сейчас кузен Авраам? Не удивлюсь, если я его в Берлине увижу, в скором времени, – Аарон понял, что, если нацисты откажутся выдавать ему дальнейшие визы, то ему придется перебираться в страну рядом с Германией:

– Польша, – он вспомнил карту, – Чехословакия, Швейцария, Бельгия. Надо выбрать слабо охраняющуюся границу. Дания, оттуда легче людей переправлять, по морю, – брат поднял голову.

– Меир, – внезапно, спросил Аарон, – будет война?

Юноша кивнул:

– Будет. Гитлер не ограничится своей страной. На очереди Австрия, – Меир запнулся, – Чехословакия. Судетские горы, с месторождениями полезных ископаемых. Надо сделать так, чтобы, как можно больше евреев покинуло Германию, Аарон, пока есть еще время, – добавил Меир.

Аарон помнил, что невеста кузена Теодора тоже еврейка, из Польши:

– Он писал, – вздохнул раввин, – что мадемуазель Аннет сирота, родителей в погромах потеряла. И дядя Натан в Польше пропал. Теперь и не узнаем, что с ним случилось.

Меир, внезапно, усмехнулся:

– Эстер, мне кажется, не в обиде, что мы на конгресс не остаемся. Мы все равно не врачи. Давид, – Меир помолчал, – считает, что все, кто не занимается медициной, зря небо коптят. Он очень уверен в себе…, – через две недели знакомства с Давидом, сестра сообщила: «Мы ставим хупу, папа».

Доктор Кардозо приехал на конгресс, в Нью-Йорк. Эстер только что закончила, университет Джона Хопкинса, в Балтиморе, с дипломом врача общей практики. Меир учился в Гарварде, и проводил каникулы дома. За обедом в квартире Горовицей Давид резко отзывался об американской системе обучения врачей:

– У вас, дядя Хаим, выпускают невеж, – заявил доктор Кардозо, – ни один американский доктор не преуспел в Европе.

Меир заметил опасный огонек в голубых глазах сестры. Повертев серебряную вилку, Эстер сладко улыбнулась:

– Хочется доказать что вы неправы, кузен Давид. Я могу с вами поспорить.

Когда дочь сказала, что выходит замуж, доктор Горовиц замялся:

– Если ты собираешься преуспеть в споре с ним, милая…, – Эстер фыркнула:

– Разумеется, нет. Мы любим, друг друга, – девушка поцеловала отца. Он пробурчал:

– За две недели все, конечно, стало понятно.

– Кто бы говорил, – Эстер вздернула нос, – ты с мамой познакомился в понедельник, в среду сделал предложение, а на следующей неделе стоял под хупой…, – доктор Горовиц покраснел.

Он встретил Этель на заседании муниципального совета Бруклина. Хаим говорил о санитарном обслуживании фабрик. Этель, профсоюзная активистка, руководила работницами на швейных производствах. Девушка не оставила камня на камне, от доклада доктора Горовица. После заседания Хаим пригласил ее на кофе.

– Тогда другое время было, – заметил отец:

– И потом, я торопился. Мне стало понятно, что девушку нельзя упускать…

– И мне понятно, то же самое, – отрезала Эстер.

Подходя к пансиону кузины Элизы, Меир обернулся к брату:

– Ты только никому об Испании…, – он помедлил, – не говори. Папа считает, что я здесь, в Европе, занимаюсь делами Бюро. В общем, так оно и есть…, – Аарон кивнул.

Утром он садился в поезд, что шел через Кельн и Франкфурт на Берлин. Младший брат ехал в Барселону через Швейцарию и юг Франции.

Проводив Элизу, они дошли до особняка Кардозо. Отец встретил их на пороге:

– У малышей температура поднялась. Ничего страшного, я им дал жаропонижающее, поменял белье, простыни…, – доктор Горовиц добавил:

– Продуло их, наверное. Можно не беспокоиться, легкая простуда.

Он помахал конвертом:

– С вечерней почтой пришло. Тетя Ривка летит из Кельна Сабеной, через Брюссель. Рейс в Лондон, но они делают остановку в Бельгии. На борту самолета будет…, – отец торжественно прочитал:

– Георг Донатус, наследный принц Гессенский, и его семья. Можно не беспокоиться, – заключил Хаим, – с такими пассажирами авиакомпания, как следует, проверит самолет…, – Аарон рассказал отцу о мадемуазель Аржан. Хаим улыбнулся:

– Тетя Ривка в Париже ее увидит. Спать идите, вам рано вставать…, – братья поднялись наверх. Эстер выглянула из детской:

– Не волнуйтесь, все хорошо…, – в тихом коридоре тикали старые, прошлого века часы, пахло пряностями. На берегу канала, фонари освещали медную табличку, рядом с входом в парк Кардозо. Аарон, внезапно, обнял сестру и привлек к себе Меира. Они немного постояли, молча. Эстер шепнула:

– Ложитесь, милые. Мы увидимся, обязательно. Спасибо, что приехали…, – Аарон оглянулся на пороге спальни. Сестра вскинула голову:

– Будто рысь, на ее кинжале. Господи, – попросил рав Горовиц, – убереги нас от всякой беды и несчастья, позаботься о нас…, – в окне Аарон увидел белого голубя. Птица парила, расправив крылья, над водой, в тишине ночи.

Заседания конгресса проходили в большой аудитории Амстердамского университета. Чисто вымытые, в мелких переплетах окна, смотрели на канал. Неподалеку виднелся шпиль Аудекерк. Внизу, на серой воде, качались лебеди. Лига Наций собирала такие встречи раз в два года. Основная работа шла на секциях. Доктор Кардозо председательствовал на отделении, где выступали врачи-эпидемиологи.

Давид стоял перед зеркалом, в кабинете. Комнату ему, по первому требованию выделили организаторы. Доктор Кардозо удовлетворенно рассматривал себя. Темные волосы и короткая, ухоженная борода были отлично пострижены, лицо покрывал африканский загар. На висках появилась легкая седина. На манжетах белой, накрахмаленной рубашки сверкали бриллиантовые запонки. Костюм серого твида облегал мощные плечи. Давид был больше шести футов ростом:

– Седина придает солидности. Мне тридцати не исполнилось, но такое…, – Давид коснулся рукой волос, – вызывает уважение.

На выступлении, во время общего заседания, он представил результаты испытаний живой противочумной вакцины. По слухам, русские тоже над ней работали. В Маньчжурии, разговаривая с коллегой, японским военным врачом, Сиро Исии, Давид развел руками:

– Точно мы ничего не знаем, мистер Исии. Русские эпидемиологические институты не делятся с нами изысканиями…, – Давид приехал на базу отряда Исии, под Харбином, по приглашению руководителя. Лагерь эпидемиологов разбили в глуши, на границе Маньчжурии и Монголии. Давид сидел в лабораторной палатке, за микроскопом, разбираясь со штаммами. В чистом небе послышалось гудение самолета.

Исии сам за ним прилетел. Японец был старше Давида, носил форму полковника, но долго ему кланялся и называл сенсеем. Исии восхищался его статьями о чуме и сонной болезни. Блестя стеклами очков, японец, почтительно, заметил:

– Когда я узнал, что вы здесь, сенсей, я не мог не приехать. Я считаю вас учителем…, – Исии пригласил Давида на базу научного отряда 731, которым руководил японец.

Они устроились на деревянных, врытых в степную, сухую землю, скамьях, под холщовым навесом. Давид велел принести гостю зеленого чая. За папиросой, Исии рассказал ему об организации отряда.

Под Харбином, на базе, Давиду понравилось. Медики получили в свое распоряжение отлично оборудованные лаборатории, недостатка в подопытных животных не было. Исии показал отделение эпидемиологии, где занимались хорошо знакомыми Давиду инфекциями. Остальные группы отряда, по словам японца, изучали растения и насекомых. В кое-какие здания Исии его не водил. Японец, вежливо, сказал:

– Для сенсея там нет ничего интересного. Мы военные медики, проводим армейские исследования…, – низкие, подвальные окна в домах были забраны решетками. В разговоре с Исии он упомянул, что испытывал живую противочумную вакцину на себе. Давид не боялся заражения, он был уверен в своей работе:

– Животные не дают клинической картины, существующей у человека…, – в кабинете полковника накрыли отличный обед, с французским вином, – пришлось вводить самому себе чумные штаммы, – Давиду, показалось, что японец легко улыбнулся. Исии кивнул: «Я понимаю. Но все прошло удачно?»

– Более чем, – расхохотался доктор Кардозо, – как видите, я жив и здоров…, – солдаты убирали со стола. Исии повел рукой:

– Да, сенсей, развитие науки требует жертв. И человеческих смертей тоже…, – Давид весело прервал его:

– Никаких жертв, полковник. Медицина призвана бороться со смертью, что мы и делаем. Я за свою вакцину отвечаю. Хотя, конечно, – мужчина помрачнел, – вакцинация, пока не панацея. У нас нет хороших лекарств…, – Давид следил за работой лаборатории Флеминга, но, судя по всему, англичане никуда не продвинулись.

Он поправил безукоризненный, шелковый галстук. Ордена принцев Оранских, и Почетного Легиона, Давид не носил, но на визитной карточке указывал.

– Если я перееду в Англию, – думал доктор Кардозо, – мне могут дать дворянство. Сэру Майклу Кроу его дали за работу для военного ведомства…, -Давид подозревал, что в Отряде 731 занимаются бактериологическим оружием. Врач сказал себе:

– Их исследования, не твое дело. У них крематорий имеется, и труба дымит, однако они просто трупы животных жгут.

Доклад Давида сопровождали овации. Кроме него, никто из европейских и американских ученых, пока не создал живой вакцины от чумы. Присев на угол стола, он просмотрел программу секции. Некий доктор фон Рабе, из Германии, выступал с сообщением о сотрудничестве немецких и японских медиков. Давид знал о программе стерилизации, но пожимал плечами:

– Немцы правы. Не они такое придумали. У неполноценных, больных людей, и пристрастия неполноценные. Стерилизацией мы снижаем уровень преступности в обществе, защищаем население страны от рождения умственно отсталых детей. На их содержание идут наши налоги, не забывайте, – наставительно добавлял Давид.

Вспомнив о больных детях, он, ядовито, пробормотал:

– Два врача в доме, а у мальчиков жар. Какие они врачи? Эстер получила диплом, и сразу вышла замуж. Даже если она вернется к практике, то ненадолго. Будет сидеть, полировать ногти, чем она и сейчас занимается…, – Давид был недоволен, что жена не работала во время беременности. Ее сильно тошнило, Эстер не отходила от ванной. Давид замечал:

– Тысячи женщин, Эстер, в твоем положении, на фабриках трудятся. Беременность, не болезнь. Не веди себя как старомодная барышня…, – Давид мало времени проводил дома. Он терпеть не мог манеру жены постоянно попадаться ему на глаза, да еще и просить, чтобы он помог с детьми.

– Я их осматриваю, – удивился мужчина, – что еще надо? Это должна была бы делать ты, – усмехнулся доктор Кардозо, – но твой диплом стоит меньше, чем рамка, его окружающая…, – он указал на мраморный камин:

– Сейчас все женщины, ринулись в медицину. В основном, бездари, – Давид искоса посмотрел на жену. Твердый подбородок немного дрогнул, однако, она спокойно ела:

– Ничего не надо, Давид. Ты прав. У тебя работа, поездки…, – двое, жена и тесть, кисло подумал доктор Кардозо, умудрились заразить малышей. Он грешил на братьев жены, но те уехали из Амстердама третьего дня. Эстер клялась, что оба были здоровы.

– Превратили дом в ночлежку, – сочно заметил доктор Кардозо, – твои братья брали их на руки, прикасались к ним. А если бы это был полиомиелит, Эстер? – он недовольно посмотрел на жену:

– Против него пока нет вакцины. Ты рисковала здоровьем детей…, – Эстер покраснела. Полиомиелит передавался по воздуху, или через грязные руки. Дети заплакали, Эстер подтянула их к себе. Они сидели на ковре, в спальне. Жена взяла малышей, Давид, поморщившись, вышел.

Доктор Кардозо не любил шума в доме. Когда он возвращался из поездок, жена ходила вокруг на цыпочках, и приносила ему кофе. Он жалел, что тесть тоже не отправился прочь из Амстердама. Давида раздражал доктор Горовиц, еще с тех времен, когда они ставили хупу.

На религиозной свадьбе настояла жена. Давид закатил глаза. В тринадцать лет он отказался праздновать бар-мицву, заявив о своем атеизме. Раввина Эсноги чуть удар не хватил, смешливо вспомнил доктор Кардозо.

Жена была упрямой, но Давид, увидев ее, рассмеялся:

– Твоего упрямства на приведение себя в порядок не хватило. Тебе надо, по меньшей мере, двадцать килограмм сбросить. Иначе наши сыновья будут листать свадебный альбом, и спрашивать меня, где женщина, на которой я женился…, – он увидел слезы в глазах жены. Давиду нравилось, как он выражался, сбивать с нее американский гонор.

Однако Давид не изменял жене. В местах, где стояли лагеря эпидемиологов, попросту, не с кем было изменять. В поле он скучал по женщине. Давид много раз говорил жене, что она должна сопровождать его в экспедиции:

– Готовить, стирать, вести мою переписку…, -Эстер возмутилась:

– Я шесть лет училась, Давид. Я врач! Я не брошу ординатуру, чтобы варить тебе кофе, в Маньчжурии…, – Давид прервал ее:

– Ты не врач. У тебя нет опыта. Что касается кофе, любящая женщина должна быть готова на какие угодно жертвы, ради любимого…, – жена обрадовалась, что Давид позвал ее. Потом, он, все равно, отправил Эстер к детям:

– Мальчики болеют. Твоя обязанность, как матери, быть рядом. Мне надо выспаться. Завтра доклад. Надо хорошо выглядеть…, – он заметил темные круги под глазами жены. Эстер ушла, кутаясь в шелковый халат. Выкурив папиросу в блаженном, тихом спокойствии, Давид крепко заснул.

Он не собирался надолго оставаться в Амстердаме. Его ждали в Конго и Маньчжурии, Давид, на прощание, обещал полковнику Исии, что вернется. Вспомнив о Флеминге, Давид подумал:

– Кузен Питер производство в Германии разворачивает. Фармацевтический завод. Может быть, они создали новые лекарства…, – Давид, сначала, хотел спросить фон Рабе, но качнул головой:

– Нет, он мне и руки не подаст. Все знают, что я еврей. Не хочу с ним разговаривать, – подытожил Давид. В дверь кабинета робко постучали. Доктор Кардозо, неслышно, вздохнул:

– Тесть, что ли? Он где-то здесь болтается, я его видел утром. Делает вид, что понимает, о чем речь идет, на секциях. Эстер в него такая бездарь, несомненно. Братья ее умнее, особенно младший…, – на пороге оказался не тесть, а молоденькая, лет восемнадцати, девушка, в строгом, синем костюме и шелковой блузке. Золотистые, непокрытые косы падали на плечи.

Девушка отчаянно покраснела:

– Здравствуйте, доктор Кардозо. Я ваша кузина, Элиза де ла Марк, из Мон-Сен-Мартена. Я пишу статью, об эпидемиологах. Я журналист, – почти испуганно добавила девушка. Она, зачем-то, полезла в сумочку.

В журналисте было едва ли больше пяти футов. Давид подумал, что и весит она фунтов девяносто, не больше. Кузина совала ему визитную карточку. Девушка, волнуясь, рассыпала бумаги по дубовому паркету. Давид все быстро собрал. Элиза выдохнула:

– Вас кузина Эстер должна была предупредить. Я ей говорила…

Жена, действительно, что-то жужжала за ужином, но Давид пропустил ее слова мимо ушей. Он и в Конго, выбрасывал длинные письма из Амстердама. Давиду не было никакого дела до того, что кузен Питер фашист, а кузен Теодор собирается жениться. У Давида, была его работа, а больше его ничего не интересовало. Он забрал у девушки визитку:

– У Эстер теть было много, кузенов, родни. Она привыкла болтать о всякой семейной ерунде. Столько детей сейчас не нужно. Правильно я ей сказал, два ребенка, не больше, … – усадив гостью в кресло, сварив ей кофе на спиртовке, Давид попросил разрешения курить.

Она мелко закивала:

– Да, конечно…, – доктор Кардозо устроился напротив. Кузина покраснела, опустив серо-голубые глаза. Давид закинул ногу на ногу:

– Доставайте блокнот, – велел он. Элиза, послушно, развернула тетрадь, приготовившись писать.

Отто фон Рабе тщательно подготовил свой доклад.

Кое-какие, совместные исследования, немецких и японских медиков не стоило выносить на всеобщее обсуждение. Отто состоял в переписке с полковником Исии. Японцы испытывали на китайцах, в Маньчжурии новые, сильные штаммы чумы. Отряд 731 имел в своем распоряжении неограниченное количество подопытного материала. В Китае его хватило бы поколениям врачей. Япония собиралась воевать с русскими. Исии сообщил Отто, что в обязанности отряда входит подготовка диверсантов, для распространения чумы в Монголии, и на северных границах Китая.

В отряде 731 занимались опытами по предотвращению обморожений. Погода зимой, вокруг Харбина, стояла суровая. Китайцев выводили на снег, обнаженными, и поливали ледяной водой. Врачи отряда ампутировали конечности, изучая влияние холода на мышцы и сосуды. Исии написал Отто, что операции проходили на открытом воздухе, без анестезии. Обезболивающие средства путали клиническую картину. Доктора не хотели тратить время на перевод подопытного материала в тепло.

Достигнув в этом году двадцати пяти лет, Отто вступил в СС. Отец устроил вечеринку, врача все поздравляли. Старший брат похлопал Отто по плечу:

– Ты пока унтерштурмфюрер, но тебя ждет большое будущее, я уверен.

Макс был на отличном счету у Генриха Гиммлера. Отто, смущаясь, попросил брата, устроить ему встречу с рейхсфюрером. Отто хотел поделиться соображениями об организации экспериментальных медицинских лабораторий в концентрационных лагерях. Летом открылся второй большой лагерь, Бухенвальд. В Германии было много медиков, которые сочли бы за честь развивать науку, работая с подопытными субъектами.

Рейхсфюрер внимательно выслушал предложения Отто. Гиммлер попросил:

– Оформите все докладом, партайгеноссе фон Рабе. Я уверен, что многих заинтересует ваша инициатива.

Отто написал и о заборе черепов у заключенных, и о военных исследованиях. Германии предстояло отправлять солдат и в Россию, и в Африку. Армии скоро должны были понадобиться данные о реакции человеческого организма на экстремальные температуры.

На вечеринку в честь приема Отто в СС приехал Герман Геринг. Он любил мальчиков фон Рабе, и всегда с ними возился. Глава Люфтваффе интересовался наукой. В разговоре с Отто Геринг упомянул, что авиаторам нужны сведения о выживании человека на высоте.

– Барокамеры, – кивнул Отто, – мы поместим туда объекты и проследим за экспериментом. Потом проведем вивисекцию, как японцы…, – Отто включил в доклад и это предложение. Он добавил, что военные моряки, несомненно, тоже заинтересуются возможностями барокамер.

С доктором Исии они обсуждали массовую стерилизацию. Японцы открывали для солдат, в Маньчжурии, станции утешения, как называл их коллега. Исии настаивал, что нет смысла стерилизовать работниц. Материала было много, в случае заражения он менялся, аборты стоили дешево. Отто попросил младшего брата рассчитать затраты на подобные заведения в концентрационных лагерях. Пока их не существовало, но фон Рабе, упомянул, в докладе, что создание таких подразделений станет мерой поощрения заключенных. В подобных секциях можно было проводить эксперименты над женским организмом.

Генрих все сделал. Исии оказался прав. Младший брат отдал Отто расчеты:

– Даже если вы будете стерилизовать объекты без анестезии, все равно, операция обойдется дороже.

Отто развел руками:

– Лекарственные методы пока несовершенны, радиоактивное облучение стоит денег, а оперативное вмешательство, без обезболивания, приведет к смерти объекта на столе. В отличие от аборта…, – он быстро просмотрел вычисления брата:

– Ты пишешь, что аборты стоят какие-то пфенниги. За день их можно сделать десятки, в отличие от операций. Пять минут, и готово, – Отто расхохотался.

Серые глаза брата были безмятежно спокойными. Генрих занимался всеми расчетами по использованию труда заключенных. О нем говорили, как о лучшем молодом математике Германии. Генрих ездил в Бухенвальд, когда лагерь только строился. Младший брат возил туда герра Петера. На будущих заводах Кроу предполагалось занять заключенных.

– Русские такое делают, – заметил Макс, когда они, за обедом на вилле, обсуждали визит в Бухенвальд, – они строят каналы, железные дороги, разрабатывают полезные ископаемые. Страна расцветает, – старший брат рассмеялся, – благодаря сталинским процессам. Миллионы людей в Сибири и на Дальнем Востоке отбывают заключение. Нам надо брать уроки у НКВД…, – брат привез из Испании рисунок Веласкеса. Макс купил эскиз по дешевке, у антиквара:

– Старик не понимал, какая перед ним ценность…, – Макс получил заключение экспертов, в национальной картинной галерее, о подлинности рисунка. Гауптштурмфюрер гордо сказал: «Начало моей коллекции». О втором наброске он, весело, отозвался: «Ученическая работа, мне он отчего-то понравился».

Отто не разбирался в искусстве, но рисунок ему не показался слабым. Наоборот, он притягивал взгляд. Обнаженная женщина не была красивой, но было в ней что-то, думал Отто, завораживающее. Он понимал, почему Макс купил набросок. Взгляд возвращался к твердым глазам женщины, к вскинутому, острому подбородку, к хрупким, прямым плечам. Макс держал оба рисунка у себя в рабочем столе. На вилле фон Рабе пока не было выставочного зала. Макс заметил: «Когда коллекция увеличится, мы, конечно, построим галерею».

Отто рассказал о докладе приятелю, Зигмунду Рашеру, тоже врачу. Рашер пока не был членом СС, и работал в Мюнхене, занимаясь изучением рака.

Рашер, просмотрев его заметки, обрадовался:

– Наверняка, среди заключенных есть больные раком. Ты запиши, – Зигмунд отдал Отто бумаги, – запиши, что экспериментальная медицина отчаянно нуждается в подобных, – Рашер поискал слово, – полигонах.

Дойдя до предложения Отто о создании станций утешения, Гиммлер усмехнулся:

– Мы сможем перековывать гомосексуалистов. Надо их обязать посещать заведения, раз в месяц, скажем…, – рейхсфюрер задумался. Отто заставил себя не бледнеть:

– Он знает. Догадался, или донесли. Но кто? Я только в центре, больше ни с кем…., Они глухонемые, умственно отсталые. Или Генрих? Он проницательный. Математик, одно слово. Генрих и сам не женат, – разозлился фон Рабе, – хотя он еще молод. Ерунда, я вне подозрений…, – Отто твердо намеревался излечиться.

В докладе он ничего подобного не упоминал. Отто говорил о борьбе с туберкулезом и дифтерией, среди китайского населения Маньчжурии. Немецкие врачи считались лучшими специалистами по туберкулезу, японцы использовали их опыт.

Отто аплодировали. Он не сводил глаз с председателя секции. Он слышал о докторе Кардозо, светиле эпидемиологии.

– Но я не предполагал, – бессильно подумал Отто, – я не ожидал…, – доктор Кардозо напоминал того мужчину, из кинотеатра.

– Он тоже еврей…, – Отто велел себе не смотреть в сторону врача. Доктор Кардозо небрежно поигрывал ручкой с золотым пером. Отто почувствовал запах сандала. У него были сильно вырезанные, красивые губы, легкая седина на висках, и голубые глаза.

– Волосы темные…, – Отто, незаметно, провел кончиком языка по губам, – и загар. И руки…, – у Кардозо были длинные, ловкие пальцы хирурга.

Отто, наконец, оторвал от него взгляд:

– Совершенно невозможно. Он светило, звезда. Он еврей, – напомнил себе доктор фон Рабе. Он, наконец, обвел взглядом аудиторию. Давешняя девушка, с золотистыми волосами, скромно сидела в углу, на стуле, склонившись над блокнотом, что-то записывая. Отто узнал ее:

– Тоже еврейка, наверняка…, – девушка, как оказалось, еврейкой не была.

Аплодисменты стихли. Доктор Кардозо, немного покровительственно, заметил:

– Разумеется, ни туберкулез, ни дифтерия не могут считаться опасными инфекциями, но мы благодарны коллеге за то, что он поделился опытом…, – Отто понял, что доктор Кардозо не помнит его имя. Председатель скосил глаза в программу:

– Коллеге фон Рабе. И я, господа, рад вам сказать…, – Кардозо поклонился, – что на нашем заседании присутствует один из журналистов, освещающих конгресс. Мадемуазель де ла Марк, не стесняйтесь…, – Отто, облегченно, вздохнул. В вырезе скромной блузки девушка носила католический крестик. Она нежно покраснела: «Надеюсь, я не помешаю, господа…»

Отто не слушал следующего врача. У нее были стройные ноги, в шелковых чулках, юбка закрывала колено. Жакет она повесила на спинку стула, блуза едва поднималась на девичьей груди.

– Мадемуазель…, – Отто раздул ноздри, – она католичка. Католички все девственницы. Жениться я на ней не могу. Французы, бельгийцы, не считаются чистокровными. Но надо попробовать…., Такое безопасно, и я вылечусь…, – Кардозо поблагодарил последнего выступавшего. Врач посмотрел на золотые, швейцарские часы:

– Обед, господа, и визит в университетский госпиталь. Вечером…, – он похлопал рукой по программе, – нас ждет опера. «Гугеноты», Мейербера. Моя любимая, – добавил Кардозо, поднимаясь: «Опера и приватный ужин, с видом на каналы».

Мейербер был евреем, в рейхе его оперы давно запретили. Отто не собирался слушать еврейскую музыку, дурно влияющую на дух истинного арийца. Девушка собирала свои блокноты. Отто подошел к ней:

– Мадемуазель де ла Марк, я мог бы рассказать об исследованиях немецких медиков…, – у нее были серо-голубые, цвета лаванды, глаза, золотистые ресницы и пухлые, еще детские губы.

– О преступлениях немецких медиков, – громко, на всю аудиторию, отозвалась мадемуазель: «Господь вас накажет, доктор фон Рабе. Вы мучаете невинных людей, лишаете их права на семью. Уберите руку, – брезгливо добавила девушка, – я христианка, и не буду здороваться с нацистом…, – доктор Кардозо открыл дверь для девушки. Она, не оглядываясь, вышла в коридор.

Отто проводил ее взглядом. Когда все ушли, фон Рабе облизал губы:

– Она еще пожалеет. Надо узнать, где она живет, проследить. Она, наверняка, пойдет на прием. Придется и мне…, – он провел рукой по коротко стриженым, белокурым волосам. Отто решил вернуться в гостиницу, и принять душ. У него с собой было сильное дезинфицирующее средство. Врач напомнил себе:

– Надо взять склянку в оперу и ресторан. Рисковать нельзя. Обработаю ее, перед тем, как…, – он использовал препарат с подопечными, в клинике, теми, кого он приглашал на дополнительный осмотр.

Высунув язык, Отто поводил им из стороны в сторону. В комнате пахло сандалом:

– Я буду думать о нем, – сказал себе доктор фон Рабе, – и у меня все получится. Думать не запрещено…, – он сильно, с шумом выдохнул. Отто пошел вниз, в университетскую столовую, где накрывали обед.

У Элизы де ла Марк было единственное вечернее платье Наряд сшили летом, когда она закончила монастырскую школу и поступила в университет Лувена. Во Флерюсе, в обители, Элиза двенадцать лет проходила в облачении послушницы. Дома, на каникулах, девушка одевалась просто, как ее мать. У баронессы тоже было одно вечернее платье. Элиза помнила его с тех пор, как была маленькой девочкой. Мать отмахивалась:

– В Лурде и Риме, у его святейшества, такие наряды носить некуда, а в Брюссель мы раз в год выбираемся.

Родители любили оперу и классическую музыку. Когда Виллем стал инженером на шахтах, на первую зарплату он купил отцу и матери мощный, американский радиоприемник. Он подмигнул сестре: «Мы с тобой послушаем джаз». Доктор Кардозо сказал Элизе, что в ресторане предполагаются танцы. В монастыре им не учили, но Элизу наставлял брат. Виллем, с университетских времен, отлично танцевал:

– По нему и не скажешь, – Элиза причесывалась перед зеркалом, в комнате пансиона, – Виллем, на вид, только уголь рубить умеет, – девушка, невольно, хихикнула, – его в шахтерском наряде от рабочих не отличить. Но двигается он хорошо…, – брат аккуратно, почти каждую неделю, писал из Парижа.

Когда к власти пришел Муссолини, родители Элизы, продолжили ездить в обычное паломничество, в Ватикан, но вздыхали:

– Италия очень изменилась. Надеемся, они не пойдут путем Гитлера…, – Элиза отложила расческу. Отец и мать отправлялись в Рим на Рождество. Их ждала аудиенция с папой. Прочитав энциклику, где его святейшество выступил против Гитлера, отец перекрестился: «Наконец-то. Можно не краснеть, говоря, что ты католик».

– Кузина Лаура католичка, – вспомнила Элиза:

– Интересно, как ей живется, в Японии? Тетя Юджиния пишет, что у нее все в порядке. Лаура почти ровесница Виллема. Можно их познакомить, когда она вернется…, – родители беспокоились за брата, и хотели, чтобы он женился.

Виллем смеялся:

– Вы по любви обвенчались, и я намереваюсь так поступить. Кто бы говорил, папа, тебе пятый десяток шел, когда ты маму встретил…, – барон, немного, покраснел: «Затягивать все равно, не надо, милый мой».

Элиза привыкла к возрасту родителей и не обращала на него внимания, но сейчас, озабоченно подумала:

– Папе семьдесят, маме скоро шестьдесят исполнится. Дождутся ли они внуков? Будут с ними возиться, как доктор Горовиц…, – вернувшись с конгресса, Элиза отвела Гамена в особняк Кардозо. Детям было лучше, они весело бегали за собакой, Гамен лаял. Элиза, смущенно, сказала:

– Почему ты не идешь в оперу, Эстер? И на обед…, – она спросила у доктора Кардозо, но Давид повел рукой: «Малыши болеют. Эстер не хочет их оставлять».

Кузина сказала ей, то же самое. Эстер мрачно подумала, что нездороье близнецов было только частью правды. Доктор Горовиц предложил ей посидеть с детьми. Открыв гардероб, перебирая сшитые два года назад платья, Эстер поняла, что, ни один наряд не придется ей впору:

– Не говоря о том, что они вышли из моды…, – женщина попыталась натянуть шелковое, с глубоким вырезом платье, цвета небесной лазури. Ткань опасно затрещала. Нарочито аккуратно сняв туалет, Эстер медленно повесила его на кедровые плечики. Осторожно закрыв дверь шкафа, сев на кровать, она тихо расплакалась. В этом платье она ходила с Давидом в Метрополитен-оперу, через две недели после свадьбы.

Эстер помнила его восторженный взгляд, шепот:

– В антракте мы уйдем, не могу больше терпеть…, – они провели медовый месяц в отеле «Плаза», в номере для новобрачных. Давид баловал ее, покупал драгоценности у Тиффани, возил на морские прогулки. Они спорили, у обоих были острые языки, но все несогласия заканчивались в огромной кровати гостиничной спальни:

– Он был рад, что я вышла замуж девственницей, – вспомнила Эстер, – говорил, что не ожидал подобного от врача. Говорил, что ему нравятся девушки с твердыми правилами, с головой на плечах…, – она закурила папиросу.

Дети спали, отец сидел на кухне, углубившись в материалы конгресса. Позвонив из университета, муж коротко велел приготовить смокинг. Сказав, что мальчикам лучше, Эстер услышала саркастический голос: «Постарайтесь ничего не делать, иначе состояние детей изменится». Она заставила себя не бросать трубку на рычаг.

Муж был недоволен, когда она забеременела. Давид намеревался брать ее в экспедиции. Он вздохнул:

– Придется тебе остаться в Амстердаме. Надеюсь, ты не зря проведешь время. Будешь читать, разбираться в эпидемиологии…, – Эстер хмыкнула: «Я акушер».

Муж удивился:

– Акушер мне в лагере ни к чему. Мне нужен эпидемиолог, секретарь…

– Прачка, – Эстер ткнула окурком в пепельницу:

– Ему нужна прачка и кухарка. И теплое тело в постели, внимающее ему, открыв рот, – когда муж приезжал в Голландию, Эстер его почти не видела. Он много работал, и приходил домой только к ужину. Давид полчаса играл с малышами, вымытыми, сытыми, и запирался в кабинете.

Когда она сказала Давиду, что ждет ребенка, муж пожал плечами:

– Ты была ответственна за меры предохранения. Значит, ты неаккуратно отнеслась к их применению. Я буду знать, Эстер, что тебе нельзя доверять задания, требующие внимательности…, – женщина вытерла слезы с глаз:

– Он гений. Конечно, он раздражается, когда что-то идет не так. Он занят работой. И мальчики тянутся к отцу. Давид сам без отца вырос, он никогда не позволит…, – о разводе Эстер не думала. Она сама выбрала мужа, и сама несла ответственность за свое решение.

– Я видела…, – она оправила домашнее платье, – видела, что он очень придирчив, что он требует постоянной заботы…, – подойдя к окну, она помахала Элизе:

– Пусть в оперу сходит, потанцует, – ласково улыбнулась женщина:

– Она хорошая девушка, славная. Пусть только замуж не торопится, – Эстер пошла вниз, готовить ужин отцу и мальчикам.

Спускаясь по лестнице, она вскинула светловолосую голову:

– Давид спасает тысячи людей от смерти. Его исследования развивают науку. Он ввел себе штаммы чумы. Как ты можешь быть недовольна его поведением? Наоборот, тебе надо сделать так, чтобы он, ни в чем, не знал нужды…, – Эстер, все равно, не хотела бросать ординатуру. Мальчики были еще малы, даже разговора идти не могло о том, чтобы поехать с ними в Африку, или Маньчжурию.

– Все будет хорошо, – она разделывала кошерную курицу:

– Я выйду на работу, через два года защищу диссертацию. Я докажу Давиду, что могу быть отличным врачом. Поеду с ним, в конце концов…, – Эстер стояла над доской, с ножом в руке. Отец заглянул на кухню: «Что это ты улыбаешься?»

– Просто так, папа, – женщина обвела глазами безукоризненно чистую комнату, старинную, выложенную дельфтскими изразцами печку, дубовые полы, медные сковороды, под беленым потолком. За окном, неожиданно для ноября, сияло солнце.

– Мальчикам бульон и куриные котлеты, – она вымыла руки, – а нам я сделаю сатай, с арахисовым соусом, – в Амстердаме обосновалось много выходцев с Явы и Суматры. Эстер научилась готовить тамошние блюда.

– Кофе я сварю прямо сейчас…, – отец обнял ее за плечи:

– Ты очень красивая, доченька. Просто, чтобы ты знала…, – доктор Горовиц, иногда, видел грусть в глазах Эстер. Он сказал сыновьям:

– Конечно, ей одиноко. Давид много работает. Вы ей делайте комплименты, дарите цветы. И я тоже буду…, – Хаим приносил дочери букет, в пятницу, перед шабатом, и помогал ей убирать дом.

– Спасибо, – Эстер приложила знакомую ладонь отца к щеке. Гамен лежал у двери, уткнув нос в лапы. Женщина, весело, заметила:

– Вернется хозяйка, утром тебя заберет. Мы погуляем, и от курицы тебе что-нибудь достанется.

– Вы тоже щенка заведите, – посоветовал отец, – для малышей такое хорошо.

Он варил кофе. Эстер мариновала курицу, насвистывая какую-то джазовую песенку:

– Все устроится. Я читала, что надо быть более внимательной к мужу, на третьем году брака. Все временное, все пройдет.

В оперном театре Элиза сидела в ложе, с доктором Кардозо, и организаторами конгресса. В последний раз она была в театре прошлой зимой, с родителями и братом. Девушка, с удовольствием, слушала музыку. Кузен Давид сказал ей, что Мейербер в Германии запрещен. Элиза поморщилась:

– Мы читали, в газетах. У наших шахтеров, есть родственники в Германии, мы близко от границы. То, что происходит, ужасно…, – Элиза вздохнула. Они разговаривали в антракте, Давид принес кофе. Элиза сидела, выпрямив спину, как ее учили в монастырской школе, не скрещивая ног.

– Видна порода, – одобрительно подумал Давид:

– Она аристократка. Эстер американка, у них все смешалось. Она поэтому себя запустила. У американцев нет воспитания. Достаточно вспомнить закусочные, где едят руками…, – в экспедициях, Давид не обращал на подобное внимания, но дома настаивал на крахмальной скатерти, хорошем фарфоре и серебре. Эстер должна была переодеваться к обеду. Приехав домой в прошлом году, когда мальчики еще не ходили, Давид застал ее в разгаре дня, в халате. Он строго сказал:

– Ты знала, что я прилетел, я прислал телеграмму. Почему ты меня встречаешь в обносках…, – он смерил взглядом ее фигуру: «Понятно, почему. Ты больше ни во что не влезаешь».

Давид был уверен, что жену надо воспитывать. По мнению доктора Кардозо, тесть, мягкий человек, распустил детей.

– Она единственная дочь, у нее двое братьев. Ее все баловали, – Давид считал, что женщина заслуживает подарков, когда она не разочаровывает мужа. Не разочаровывать, как он, много раз, объяснял Эстер, означало вести себя так, как пристало хорошей жене.

– Из нее бы вышла хорошая жена, – доктор Кардозо обсуждал оперу с кузиной, – в монастырях отлично воспитывают. Она пишет, пусть пишет. Она в женских журналах печатается. Ее никто не пустит в серьезные газеты…, – Давид успел купить «Землю крови». Доктор Кардозо с удовольствием прочитал книгу. Повесть ему понравилась. Это была настоящая, мужская литература, как у любимого Давидом Хемингуэя.

Довольно много коллег отправилось в Испанию, но доктор Кардозо не собирался ехать на войну. Политика Давида не интересовала. Он не испытывал симпатий к коммунистам, и, тем более, к нацистам. Обсуждая с тестем работу рава Горовица в Берлине, Давид сказал:

– Это все паника. Гитлер играет на чувствах аудитории. Когда ему понадобится вступить в переговоры с западом, он уберет ограничения, касающиеся евреев. Он так сделал, перед Олимпиадой. И вообще…, – доктор Кардозо пожал плечами, – немцы, цивилизованные люди, в отличие от русских.

С кузиной он, на такие темы не разговаривал. Ей было восемнадцать. Давид усмехнулся:

– Она почти ребенок. Фон Рабе руки не подала. Детская выходка…, – на обеде, в приватном зале хорошего ресторана, он усадил Элизу рядом. Давиду нравилось восхищение девушки. Он рассказал, что испытывал на себе противочумную вакцину. Элиза открыла рот: «И вы не боялись, кузен?»

– А чего бояться? – Давид, уверенно, налил ей вина:

– Я создавал вакцину. Я за свою работу отвечаю, кузина…, – Давид подмигнул. Доктор Кардозо, с тоской, подумал, что ему надо возвращаться домой, к жене:

– Скорей бы уехать отсюда…, – за столами он заметил давешнего, белокурого немца. Давид долго пытался вспомнить его фамилию. Элиза наклонилась к нему:

– Это доктор фон Рабе. У Виллема, моего брата, был соученик в Гейдельберге, тоже фон Рабе. Они, наверное, родственники…, – начались танцы. Давид, добродушно, заметил:

– Не сидите со мной, стариком. В медицине нашего уровня, – он щелкнул дорогой зажигалкой, – мало женщин. Вы будете нарасхват, кузина…, – Элиза, действительно, не присела. Играл хороший джазовый оркестр, трепетали огоньки свечей на столах. Элиза танцевала:

– Как повезло кузине Эстер. Он такой умный, много знает. Ему тридцати нет, а у него ордена, он доктор медицины, спасает жизни. И он красивый…, – девушка покраснела. Элиза пошла в дамскую комнату. Стоя над умывальником, она вздохнула:

– Он женатый человек, еврей, родственник. Папа говорил, они с отцом кузена Давида очень дружили, вместе росли. Надо кузину Эстер в Мон-Сен-Мартен пригласить, когда малыши подрастут…, – в узком коридоре, ведущем к дамской комнате, было пусто. Горела одна, тусклая лампочка. Элиза толкнула дверь на лестницу. Девушка ахнула, подняв голову:

– Что вы здесь делаете!

От него пахло чем-то неприятным, медицинским:

– Как в больнице, – поняла Элиза. Девушка потребовала: «Пропустите меня». Светло-голубые глаза обшарили ее с ног до головы. Высунув язык, доктор фон Рабе облизал губы. Элиза почувствовала тошноту, услышала вкрадчивый шепот:

– Вам понравится, обещаю…, – большая, холодная рука легла ей на грудь, он прижал Элизу к стене. Девушка сдавленно закричала: «На помощь!».

Гремел джаз, она поняла:

– Очень шумно, никто не придет. Он сумасшедший, фон Рабе…, – у него были крупные, белоснежные зубы, длинные, ледяные пальцы. Попытавшись вывернуться, Элиза услышала гневный голос: «Вон отсюда!». Доктор Кардозо встряхнул фон Рабе за плечи. Давид одним коротким, точным ударом разбил ему нос. Отто схватился за окровавленное лицо. Давид развернул его к двери:

– Чтобы завтра я вас не видел на заседаниях. Отправляйтесь в свою Германию, понятно? – он толкнул фон Рабе куда-то пониже спины. Не удержав равновесия, Отто растянулся на полу. Давид предложил Элизе руку:

– С вами все в порядке? Вас долго не было видно, я забеспокоился. Он просто напился, – презрительно добавил доктор Кардозо, – колбасник.

Элиза кивнула, тяжело дыша. Фон Рабе пытался встать, Давид брезгливо обошел его. Доктор Кардозо, внезапно, рассмеялся:

– На самом деле я вас искал потому, что хотел пригласить на танец. Танго…, – у него была крепкая, теплая рука. Элиза смутилась: «Спасибо, кузен Давид, что вы…»

– Иногда, – доктор Кардозо вытер пальцы белоснежным платком, – надо показывать швали, где их место…, – дверь захлопнулась. Отто стоял на коленях, размазывая по лицу кровь, вдыхая запах сандала. Он сжал зубы:

– Я все запомню, доктор Кардозо. Мы встретимся, обещаю.

Достав из кармана смокинга склянку с дезинфицирующим средством, Отто пошел умываться.

Когда дети росли, доктор Горовиц всегда играл с ними в карты, в гостиной, по вечерам. Они говорили о школе, Хаим читал письма от родни. Сестры доктора Горовица разъехались по всей Америке, двое вышли замуж в Канаду. Они сидели за овальным столом орехового дерева, под стеной, увешанной фотографиями свадеб, обрезаний и бар-мицв. Хаим рассказывал о бабушке и дедушке. Рав Горовиц и миссис Горовиц умерли за два года до свадьбы младшего сына. Хаим, глядя на Меира, улыбался:

– Он на отца моего похож. Одно лицо. Даже уши такие же.

Джошуа и Бет очень ждали внуков от старшего сына, но у Натана детей не появилось.

– Потом его жена умерла, – Хаим сделал ход, – за два года до войны.

На кухне стояла тишина. Близнецы, вымытые, накормленные, сопели в кроватках, в детской. Эстер погуляла с Гаменом. Она, с наслаждением выпила чашку кофе, в уличном кафе, листая женский журнал.

Когда приехал отец с братьями, Эстер поняла, как устала за год. Вывести одной, мальчиков на прогулку, становилось почти военной операцией. Эстер неделями не выбиралась куда-то дальше парка Кардозо, на противоположной стороне канала, и магазина на углу. Хлеб она пекла сама, кошерный мясник раз в неделю привозил курицу. Все остальное она покупала в лавке. По соседству стоял газетный ларек, где Эстер брала журналы и папиросы. Весь остальной Амстердам, с тем же успехом, мог быть расположен на луне.

– Все ненадолго, – Гамен бегал по набережной, облаивая уток, – мальчики подрастут, научатся гигиене, станут лучше ходить. Можно с ними в Париж съездить, и в Лондон. Просто до синагоги добраться…, – перед приездом мужа, она навестила микву, но Давиду о своем визите не сказала. Через две недели после хупы, в Нью-Йорке, Эстер, вернулась из миквы в гостиницу. Муж, ядовито, сказал:

– Не думал, что женщина с высшим образованием может быть такой косной. Не буду к тебе прикасаться, пока ты душ не примешь. Окунаться в бассейн, где неделями не меняют воду…, – Давид провел ночь на диване в гостиной.

Эстер, иногда, думала, что может сама сделать мальчикам обрезание. Отец был здесь, и помог бы ей. Она вспоминала холодный взгляд мужа:

– Мои сыновья не подвергнутся варварскому ритуалу, потерявшему санитарное значение. Не спорь со мной…, – его щека закаменела. Женщина напомнила себе:

– Он прав, в Европе многие давно не обрезают детей. Мальчики все равно евреи…, – Гамен остался в особняке Кардозо по просьбе Элизы. Девушка уезжала в Гаагу, брать интервью у какого-то представителя Лиги Наций.

Элиза смутилась, но Эстер потрепала собаку по голове:

– Мальчишки выздоравливают, Гамена они любят. Мы у тебя щенка попросим, – женщина, весело, улыбнулась.

После заключительного заседания конгресса, муж отправился в Лейден, в университет, обрабатывать в лаборатории результаты поездки в Конго. Эстер не стала просить, чтобы Давид побыл немного с ней и детьми.

– Он занят, – сказала себе женщина, – монография весной выходит. Он поедет в Африку, а оттуда в Маньчжурию. Я работать начну…, – Эстер не хотела навещать портниху. Она твердо решила не доедать за мальчиками, и отказаться от выпечки и шоколада. На столе, в фарфоровом блюде, лежало имбирное печенье, но Эстер его не трогала. Она пила несладкий кофе.

Она затянулась папиросой: «Поэтому дядя Натан из Святой Земли уехал?»

Отец кивнул:

– Он рано женился, ему двадцати не исполнилось. В Иерусалиме так принято. Поехал учиться, в ешиву Судаковых, и женился. Тогда рав Исаак был жив, отец Корвино, жены их. Покойным Бенциону и Шуламит десяти лет не было. Жена у Натана хорошая оказалась, – доктор Горовиц вздохнул, – но детей у них не родилось. Они о мальчиках заботились, сиротах, из ешивы. Когда она умерла, Натан написал, что не может больше в Иерусалиме оставаться. Конечно, он два десятка лет с ней прожил. Уехал в Польшу, преподавал, война началась…, – мерно тикали старинные, прошлого века часы.

Отец искал дядю Натана через «Джойнт». Польша, после войны, революции в России, и еще одной войны, лежала в развалинах. Никто не мог найти среди сотен тысяч погибших или эмигрировавших евреев, одного Натана Горовица. Отец, сначала, думал, что старший брат вернулся на Святую Землю, однако и в Иерусалиме никто, ничего, не слышал.

Эстер вспомнила:

– Папа говорил. Половину Польши большевики разорили. Буденный, Тухачевский, Горский убивали евреев, жгли местечки…, – пробило семь вечера. Хаим улыбнулся:

– Тетя Ривка к Брюсселю подлетает. Переночуют, утром сядут на парижский рейс. И когда только мы пересечем Атлантику?

После катастрофы дирижабля «Гинденбург», весной, рейсы через океан отменили. Раньше путь из Германии в Америку занимал четыре дня, дирижабли шли без посадок. Пока что только почта доставлялась на гидросамолетах, с остановками на Бермудских и Азорских островах. Амелия Эрхарт, знаменитый авиатор, пропала летом в Тихом океане, пытаясь совершить полет вокруг света.

– Скоро, – ободряюще заметила Эстер, – тогда я смогу повезти малышей в Нью-Йорк. Тетя Ривка должна встретиться с мадемуазель Аржан, невестой кузена Теодора. Она, как две капли воды на нее похожа, папа. Я не предполагала, что такое возможно…, – отец усмехнулся:

– Опять ты выиграла. Надо мне сходить, посмотреть фильм, где она снималась. Тетя Ривка будет обедать с Мишелем, с Теодором. Она обязательно увидится с мадемуазель Аржан, то есть Гольдшмидт, – отец стал тасовать карты: «Они похожи, потому, что мадемуазель Гольдшмидт тоже еврейка. Все просто».

Эстер делала ходы. Мальчики оказались похожими на нее:

– Я папу напоминаю. Он светловолосый, в бабушку Батшеву. И мама была блондинка. Давиду хотелось, чтобы сыновья вышли в его породу. Хотя у Давида тоже глаза голубые, в мать…, – Эстер не застала свекрови в живых. Она умерла, когда муж учился в университете. Давид стал студентом в шестнадцать лет, и закончил, курс за два года. В девятнадцать он получил премию за статьи о чуме:

– Другие в его возрасте на танцы бегали, – вздохнула Эстер, – а Давид в Маньчжурии людей лечил. Впрочем, кузен Теодор тоже, две войны прошел, мальчишкой. Жалко тетю Жанну. Теодор пишет, что у нее ноги отнимаются. Если они решат в Америку поехать, сложно ее перевозить будет. Но только до Гавра надо добраться. Наверное, мадемуазель Аржан потом в Голливуд пригласят. Тетя Ривка устроит, – Эстер поняла, что улыбается.

За кофе они говорили о семье. Эстер успокоила отца, когда он, озабоченно, заметил: «Аарону жениться пора».

– Женится, – уверенно сказала женщина:

– Ты его лет женился, в двадцать восемь. Ты знаешь Аарона, папа. Он человек упорный, что обещает, то и делает. Пока в Германии, – Эстер махнула на восток, – все происходит, он евреев не бросит. Куда ему жениться? – она вспомнила грустные, темные глаза старшего брата:

– Рано или поздно немцы опомнятся, папа. Они цивилизованные, культурные люди. У Давида мать во Франкфурте родилась. У них Гете, Гейне, Моцарт, Бетховен, Мендельсон…

Хаим откинулся на спинку старинного, крепкого стула:

– Гейне и Мендельсона сумасшедший запретил. Амалия…, – он покраснел, – то есть миссис Фогель, мне много о Берлине рассказывала. И Аарон тоже, ты слышала. Боюсь, что одной Германией все не ограничится.

Эстер пожала плечами:

– Есть международные договоры, папа. Если Гитлер посмотрит в сторону других стран, его призовет к порядку Лига Наций…, – Эстер, отчего-то подумала:

– Надо мальчикам американское гражданство оформить, на всякий случай. Когда Давид уедет. Хотя нет, требуется его согласие…, Он не разрешит, – поняла Эстер. Муж был недоволен, когда она не захотела отказываться от американского паспорта:

– Ты моя жена, ты живешь в Голландии, – хмуро сказал Давид, – моя семья здесь в шестнадцатом веке обосновалась. Ты должна получить местные бумаги, – у Эстер просто не находилось на это времени.

– Все будет хорошо, – заключила она и прислушалась. Наверху было тихо.

Отец сварил еще кофе, они обсуждали лондонских родственников. Констанца, в сентябре, защитила двойной докторат в Кембридже, по физике и математике:

– Джон тоже в Кембридже, готовит диссертацию…, – писала тетя Юджиния.

– Его светлость пока не оправился от потери Антонии. Бедная девочка, ей всего восемнадцать было. Она никому не сказала, что едет в Испанию. Когда мы узнали, что Тони в Мадриде, она уже погибла. Стивен стал личным пилотом короля Георга, после коронации. Он продолжает испытывать новые модели самолетов. Мы за него беспокоимся, однако он уверяет, что все безопасно…, – Эстер поняла: «О сыне она ничего не пишет. Впрочем, понятно, почему».

Они закончили партию, до Эстер донеслось хныканье мальчиков. Отец положил руку ей на плечо:

– Я покачаю их, колыбельную спою. Мне ее папа пел, я помню. И вас я убаюкивал…, – доктор Горовиц поднялся по лестнице. Эстер сидела, тихо напевая:

Durme, durme mi alma donzella,

Durme, durme, sin ansia y dolor…

Она думала, что, может быть, у них с Давидом появится еще ребенок:

– Я его уговорю, – решила Эстер, – не сейчас, потом. Девочка. Он полюбит девочку, обязательно. Я ей кинжал отдам…, – она мыла посуду:

– Жаль, что Тора Горовицей пропала. Впрочем, что только не пропало. Но портрет бабушки Марты нашли, отправили в Лондон. Без горя и несчастий…, – пришли ей в голову слова колыбельной: «Так и будет, без горя и несчастий».

Эстер включила радио. Передавали вечерние известия. Она, краем уха, слушала диктора. Италия присоединилась к антикоминтерновскому пакту, японские войска взяли Шанхай. Заиграла музыка, начался прогноз погоды:

– В Амстердаме, – весело сказал диктор, – ожидается солнце. Советуем провести выходные в парках…, – он прервался, раздалось шуршание, кашель. Кто-то наливал воду в стакан.

– Простите, – диктор вернулся в эфир:

– Срочное сообщение из Бельгии. Рейс авиакомпании Сабена, из Кельна в Брюссель, в связи с плохой погодой, был направлен на аэродром Остенде. К сожалению, при заходе на посадку, при низкой видимости, пилот задел крылом самолета фабричную трубу. Судя по сведениям, в катастрофе погибли все члены экипажа и пассажиры, включая семью наследного принца Гессенского и знаменитую американскую актрису, мадам Роксанну Горр…, – чашка мейсенского фарфора, выскользнув из рук Эстер, разлетелась на мелкие осколки.

– Не склеить, – поняла женщина, – не склеить. Давид будет недоволен…, – диктор продолжал говорить. Эстер заставила себя аккуратно сложить полотенце. Наступив на тонкий фарфор, она сжала руки. Ей надо было подняться наверх, к отцу. В коридоре она немного постояла, слушая его ласковый голос, лепет мальчиков. Повернув бронзовую ручку двери, Эстер вошла в детскую, где пахло молоком и тальком, горел ночник, и звучала медленная, тихая колыбельная.

Давид остановился на мосту через Принсенграхт. День оказался теплым. Расстегнув твидовое пальто, он прислонился к перилам. Доктор Кардозо оставил ее на скамейке, в парке, рядом с прудом, где плавали лебеди. Она была без шляпки, золотистые волосы сверкали на солнце. Она комкала в маленьких, хрупких руках носовой платок:

– Надо Гамена забрать. Но как…, – серо-голубые глаза заблестели, – как мне в лицо ей смотреть…,– Элиза всхлипнула. Обняв девушку, наклонившись, Давид провел губами по ее запястью, не обращая внимания на детей, бегающих вокруг, на матерей с низкими колясками:

– Я говорил, в Гааге. Тебе не надо с ней встречаться. Я все сделаю. Пообедаем, я навещу своего адвоката, и поедем в Мон-Сен-Мартен…, – едва почувствовав его прикосновение, Элиза задрожала.

Давид знал, что девушка уезжает в Гаагу.

Работая в Лейдене, он поймал себя на том, что посматривает в сторону больших часов, на стене лаборатории. Не выдержав, он достал из кармана пальто расписание поездов. Найти Элизу оказалось легко. Она всегда останавливалась в католических пансионах для девушек. На вокзале он узнал, что таких гостиниц в Гааге всего две. В первой ему сказали, что мадемуазель де ла Марк живет именно здесь. Давид оставил ей записку.

Он снял лучший номер в отеле «Курхауз», в Схевенингене, с видом на променад и берег моря. Давид попросил поставить в гостиной и спальне цветы. Спустившись вниз, доктор Кардозо заказал столик в ресторане. В городе он выбрал у лучшего ювелира изящный браслет, из серо-голубого, похожего на ее глаза, жемчуга.

– Хватит, – Давид рассчитался – я ее больше не люблю. Никогда не любил, все было ошибкой, увлечением. Пусть отдаст мальчиков, и убирается обратно в Америку. Видеть ее больше не хочу…, – он вспомнил, как танцевал с Элизой. Девушка, едва дыша, слушала рассказы о джунглях и пустыне:

– Она поедет со мной в экспедиции, – уверенно сказал себе Давид, – станет моим секретарем, напишет мою биографию. Она вырастит мальчиков. Им даже не обязательно знать. Они маленькие, и ничего не вспомнят.

Он приехал за Элизой в ее скромный пансион, на лимузине, с букетом роз. Доктор Кардозо весело сказал:

– У меня тоже были дела в Гааге, кузина. Я не мог вас не увидеть…, – девушка покраснела, часто задышав. Когда он упомянул о ресторане, Элиза смутилась:

– У меня нет вечернего платья, я не брала…, – она вертела сумочку. Девушка носила синий костюм, в котором, впервые, пришла к нему в кабинет.

– Не страшно, – уверил ее доктор Кардозо, – патроны будут смотреть только на меня, после репортажей в газетах…, – он подмигнул Элизе, девушка расхохоталась.

Давид не шутил.

После конгресса газеты Голландии напечатали его интервью о борьбе с чумой. На фотографиях доктор Кардозо выглядел кинозвездой. Он стоял, небрежно надвинув шляпу на бровь, засунув руки в карманы пиджака, на фоне кирпичной стены госпиталя, с эмблемой Красного Креста:

– Побеждающий смерть, – Давид прочитал заглавие: «Отлично вышло».

В ресторане люди, действительно, переглядывались. Кто-то попросил у него автограф, на газете. Элиза слушала Давида, открыв рот, они танцевали. Кофе доктор Кардозо попросил принести в номер. Опустившись на колени, он целовал ей руки. Давид говорил, что любит ее, с той минуты, когда впервые увидел:

– Эстер…, – он вздохнул, – никогда меня не понимала, не поддерживала моей работы. Она меня не любит, я ее тоже. Это было увлечение, мимолетное…, – от пальцев Элизы пахло лавандой. Мерно, спокойно шумело море за окном, трепетали огоньки свечей в серебряном канделябре:

– Мы давно не муж и жена, – он прижался лицом к ее рукам, – после того, как мальчики родились, у нас ничего не было…, – ее сердце бешено стучало. Она всхлипнула, что-то неразборчиво пробормотав.

– С тех пор, как я увидел тебя…, – он осторожно, нежно расстегнул верхнюю пуговицу на ее блузке, – я больше ни о ком не могу думать, Элиза. Ты моя любовь, так будет всегда. Мы поедем к твоим родителям, я сделаю предложение. Весной я получу развод, и мы поженимся. Я возьму тебя в Африку, я покажу тебе весь мир…, – Элиза успела подумать:

– Без венчания. Он не станет креститься. Он не верит в Бога, но все равно не станет. Ничего, мама и папа поймут…, – у него были теплые, нежные руки, пахло сандалом, он целовал ее колени, снимал туфли. Элиза обняла его, все стало неважно. Она не знала, что делать, но ей ничего делать и не пришлось. Это было так хорошо, что она плакала, лежа головой на его плече:

– Я тоже, тоже, милый. Тоже люблю тебя. Я никогда не думала, что можно, с первого взгляда…, – она приподнялась, в свете луны ее лицо было бледным, глаза сияли:

– Я всегда буду с тобой, рядом…, – девушка сглотнула, – буду заботиться о тебе, Давид…, – он, облегченно, подумал:

– Наконец-то. Она отправится за мной хоть на край света…, – Элиза ничего не умела, но ему пока ничего и не было нужно.

Давид вспомнил бывшую жену, как доктор Кардозо, про себя, называл Эстер:

– Девственница, – он целовал мягкие, покорные губы Элизы, – одно название, что девственница. В первую брачную ночь наставляла меня в том, что ей нравится, и что не нравится. Хороша девственница, с подобными знаниями. Наверняка, она времени зря не теряла, в университете. Важно то, что в голове у женщины…, – по мнению Давида, голову бывшей жены непоправимо испортили американские свободы. В Голландии, она хотела работать в благотворительной клинике для проституток. Давид ей запретил:

– Ты носишь моего ребенка, Эстер, ты должна думать о его здоровье. Я не позволю тебе осматривать женщин с венерическими заболеваниями. Такое неприлично, в конце концов, – жена, свысока, ответила:

– Для врача не существует подобных слов. Для человека, кстати, тоже. Неприлично жить в обществе, где женщина угнетается мужчиной…, – жена, в сердцах, хлопнула дверью. Давид пожал плечами: «В Голландии женщины два десятка лет, как голосуют. Что ей еще надо?»

Элиза не говорила с ним о правах женщин, не обсуждала медицинские статьи, не высказывалась о политике. Она робко целовала его, едва слышно постанывала, схватившись за его руку, по лицу девушки текли горячие слезы. Она шептала:

– Я счастлива, так счастлива…, – два дня, они почти не выходили из номера, не слушали новости, и не покупали газет:

– Когда я с тобой, – сказал ей Давид, гуляя по берегу моря, – все неважно. Я сейчас ни о ком не хочу думать, кроме тебя, любовь моя…, – ветер играл ее косами, она держала Давида за ладонь:

– Конечно, конечно, милый. Ты вернешься к работе, я буду за тобой ухаживать…, – Давид, предполагал, что бывшая жена отправится с отцом в Америку:

– Детей она не заберет, – успокоил себя доктор Кардозо, – она захочет выйти замуж. Кому она будет нужна, с приплодом…, – он поморщился, вспомнив, что, кроме адвокатов, надо пойти в синагогу. Религиозный развод был делом быстрым:

– Хватит и четверти часа, – доктор Кардозо нащупал в кармане ключи от дома, – у нее права голоса нет. Только мужчина может подать на развод, и причины объяснять необязательно…, – он, немного, боялся, что жена начнет ставить ему палки в колеса.

Давид закурил новую сигарету:

– Она ничего не сделает. Дом записан на меня, банковские счета тоже. Детей я заберу, у них голландское гражданство. Дам ей отступное, пусть уезжает, – он пообещал Элизе, что развод не займет и нескольких месяцев. Давид обернулся. Девушка сидела на скамейке, где ее оставил доктор Кардозо:

– Правильно, – сказал он себе, – так должна себя вести жена. Муж обо всем позаботится, а она должна его ждать. Не то, что Эстер. У нее шило в одном месте. Она даже во время медового месяца на какие-то лекции бегала. Зачем ей лекции, бездари…, – открыв своими ключами дверь, Давид поморщился. В передней, на ковре, валялись детские игрушки:

– Элиза все в порядок приведет…, – Давид прошел на кухню. Гамен весело бросился к нему. Давид погладил собаку:

– Поедем в Мон-Сен-Мартен, потом сюда вернемся…, – он осекся, услышав сзади шаги. Жена стояла в дверном проеме, высокая, в старом, шелковом халате, с неприбранными волосами. Дети, сонные, сидели у нее на руках, припухшие глаза покраснели.

– Плакала, она, что ли? – недоуменно подумал мужчина:

– Какая разница, пусть складывает мои вещи и сама собирается…, – жена тихо сказала:

– Я звонила, в Лейден, но не застала тебя. Тетя Ривка погибла, с мужем, в катастрофе Сабены, в Остенде. Папа туда поехал…, – Давид не слышал, что она говорит. Оглядевшись, он взял со стола поводок Гамена. Давид, с неудовольствием, заметил крошки на скатерти. Пепельницу наполняли окурки:

– Элиза не курит, – вспомнил доктор Кардозо, – и не будет. Она девушка хорошего происхождения, понимает, что такое неприлично. Она правильно воспитает детей…, – он прицепил поводок к ошейнику собаки:

– Я ухожу, Эстер. Я встретил женщину, которую я люблю, и она любит меня. Собери мои вещи, я сегодня уезжаю. Тебе пришлют письмо мои адвокаты…, – дети залепетали: «Папа, папа…»

Давид улыбнулся:

– Идите сюда, маленькие…, – он протянул руку, жена отступила на шаг:

– Давид, что ты говоришь? Как ты можешь, я всегда, всегда…, – ее лицо исказилось, стало некрасивым, она широко открыла рот. Мальчики, притихнув, заревели.

– Ты плохая мать! – разъярившись, заорал доктор Кардозо. Пес, испуганно прижав уши, заполз под стол:

– Плохая мать и плохая жена! Я тебя не люблю! Получи развод, отдай детей и убирайся в свою Америку, чтобы я больше никогда тебя не видел…, – по белому подбородку жены потекла струйка крови. Она прокусила губу. Пошатнувшись, женщина раздула ноздри:

– Ты не заберешь мальчиков, понятно? Ты им не отец, ты два раза приезжал в Голландию, за год…, – Давид, угрожающе, сказал:

– Отнеси малышей в детскую. Что ты за них цепляешься? Хочешь доказать, что ты хорошая мать? Мой адвокат камня на камне от тебя не оставит, предупреждаю…, – она покачала плачущих близнецов:

– У меня будет свой адвокат. Детей тебе не отдадут, Давид, даже не думай. Я увезу их в Америку…, – ему хотелось накинуть поводок на ее шею, и, как следует, потянуть.

– Такого не случится, – отчеканил доктор Кардозо:

– Я наложу запрет на их выезд из Голландии. Ты отправишься в тюрьму, если хоть шаг сделаешь в направлении порта. Я не шучу, понятно? Чтобы, когда я вернулся, твои чемоданы были сложены.

Из ее серо-синих глаз текли слезы, но жена стояла прямо:

– Я с места не сдвинусь, – сообщила она, – это и мой дом тоже. Хочешь, дели его по суду, такого я тебе запретить не могу…, – она опустила глаза к поводку в руке Давида:

– Почему ты забираешь собаку…, – жена побледнела:

– Сучка! – заорала Эстер:

– Маленькая, подлая дрянь! Притворялась невинной, втерлась ко мне в доверие! Она на милю не подойдет к моим детям…, – Давид, было, занес руку, но остановил себя:

– Мерзавка побежит в полицию. Ее мать покойная демонстрации профсоюзные устраивала. Ее даже арестовывали. И бабка ее суфражисткой была. Проклятая кровь. Мне сейчас не нужны осложнения, – Давид сжал зубы:

– Собери мои вещи. С тобой свяжутся адвокаты…, – он, внезапно, улыбнулся:

– Не хочешь отдавать мне детей? Ты еще пожалеешь. Ты на коленях ко мне приползешь, и будешь просить еврейского развода, а я тебе его не дам! – выплюнул Давид. Собака лаяла, дети рыдали. Вытирая кровь и слезы с лица, жена указала на дверь:

– Пошел вон отсюда, мамзер! Встретимся в суде!

Он рванул ручку, таща за собой собаку, жена что-то кричала ему вслед. Давид взбежал на мост. Окно спальни распахнулось.

– Подавись своими тряпками! – жена высунулась на улицу, растрепанная, над набережной несся детский плач. Прохожие замедлили шаг. Несколько велосипедистов даже остановились:

– Получай шматес, мерзавец, – закричала жена, – передай ей, что я ее ненавижу…, – костюмы и рубашки, на вешалках, полетели в Принсенграхт. Размахнувшись, жена стала бросать вслед его белье.

С катера, проходившего по каналу, раздался смешливый голос:

– Правильно, хватит его кальсоны стирать! Пусть убирается на все четыре стороны, прелюбодей!

Выругавшись, Давид пошел к входу в парк.

 

Часть восьмая

Испания, ноябрь 1937

 

Теруэль

Над окопами республиканской армии выл ветер. Равнину сковал ранний мороз, на сухой земле виднелись легкие снежинки. В трех милях отсюда, у слияния рек Турия и Альфамбра, громоздились серые, острые скалы, уходили на запад неприступные даже на вид горы. Над камнями виднелись охряные, черепичные крыши, башни, и шпили церквей Теруэля. В туманном, холодном рассвете плыл колокольный звон.

Наблюдательный пункт устроили, защитив обложенный деревом выступ мешками с песком. Впрочем, националисты здесь не стреляли. Войска полковника Рей д'Аркура, обороняющие город, сидели за мощными, средневековыми стенами Теруэля. Они и носа на равнину не высовывали.

Офицер в зимней форме капитана республиканцев, дежуривший в окопах, засунул руки в карманы старой куртки коричневого брезента. Он замотался шарфом почти до глаз. Наблюдательный пункт увешали картами. Офицер изучал исчерканный пометками лист, сзади раздались шаги. Капитан Хуан Ибаррола стоял с двумя оловянными чашками кофе. Темные волосы баска покрывал снег. Приняв чашку, капитан погрел сильные, в пятнах от пороха, пальцы. Под ногтями виднелась грязная каемка, ладони были исцарапаны.

– Только середина ноября, а минус пять градусов, – вспомнил Ибаррола: «Когда окопы строили, землю гранатами рвали».

– Приезжайте в солнечную Испанию, – смешливо сказал офицер. Отхлебнув кофе, он помотал коротко стриженой головой. Рыже-золотистые волосы тоже выпачкал порох:

– Грейтесь на пляжах, купайтесь в море…, – Виллем де ла Марк, чихнув, подышал:

– Язык обжег. Хотя бы кипяток есть. Спасибо, – отпив еще кофе, он блаженно закрыл глаза.

– Ты у нас не был, на севере, – баск полез в карман куртки за папиросами: «Предрекают, что эта зима ожидается самой суровой за последние тридцать лет, Гильермо».

– Угораздило меня, – хмыкнул капитан. Он кивнул на карту:

– Иди сюда. Я говорил с начальством…, – Виллем закатил серые глаза, – высоту мы пока брать не будем, – палец уперся в карту, – Саравия с Листером велели сидеть тихо, и не проявлять артиллерийского присутствия, до поры до времени, – Виллем подмигнул товарищу.

По слухам, гарнизон Теруэля насчитывал меньше десяти тысяч человек. У республиканцев, на равнине, к декабрю должно было собраться сто тысяч. Франко, судя по всему, в очередной раз собирался наступать на Мадрид, через Гвадалахару. Теруэльская операция отвлекала войска националистов от столицы, на восточный фронт.

Теруэль вдавался в республиканскую территорию, словно гнилой зуб. С трех сторон город окружали войска. Командующий, генерал Саравия, сказал, что вырвать зуб станет делом чести. Падение Теруэля облегчало связь между Мадридом и республиканскими территориями. Сидя здесь, националисты находились опасно близко к Валенсии и Барселоне.

Надо было отогнать их назад, а лучше, как весело говорил Виллем, сбросить в море. Они с Ибарролой пили кофе, рассматривая в бинокль высоту, Ла Муэла де Теруэль, к западу от города.

– Франко поклялся, что ни одна столица провинции не попадет в руки республиканцев…, – испанец перевел бинокль на пустые окопы. Националисты отлично защитились. У них была и колючая проволока и противотанковые ежи. Виллем рассмеялся:

– Зря они боятся танков. Ни один танк по дороге не поднимется, будут на равнине воевать…, – Теруэль висел на скале, цепляясь к ней серыми, каменными домами. «Почти тысяча метров над уровнем моря, – вспомнил Виллем, – поэтому здесь холодно. Почти как дома, зимой».

Писем из Мон-Сен-Мартена не приходило, но Виллем их и не ждал. Конверты от родителей получал Мишель, в Париже. Виллем обещал кузену:

– Вернусь и все прочитаю. Не беспокойся, папа с мамой едут в Рим, к его святейшеству, на Рождество. В Париж они не заглянут. Они всегда через Швейцарию туда отправляются, так быстрее.

Они сидели в кабинете Мишеля, в Лувре. Виллем обвел взглядом картины на мольбертах: «Наконец-то ты дома».

Мишель просматривал почту. Виллем опять заметил легкие морщины в углах глаз кузена: «Мы ровесники. Ему тоже двадцать пять. Его ранили, в Испании. Впрочем, меня в шахте заваливало, но это другое…, – кузен, мрачно, отозвался:

– Думаю, ненадолго. По нынешним временам, я человек нужный, во всех отношениях. Умею эвакуировать музеи, подделывать паспорта…, – Мишель получил немецкую визу. На Рождество он ехал в Берлин. Он хотел узнать хоть что-нибудь, об украденных фон Рабе рисунках.

Виллем обещал, что, если фон Рабе хотя бы появится в Испании, то он тоже найдет немца:

– Я его с университетских времен помню, – сказал он Мишелю, – редкостный мерзавец.

– Не обольщайся, – предупредил его кузен, – фон Рабе человек умный. Герр Максимилиан вряд ли собирается по Барселоне разгуливать.

– В общем, – повернулся Виллем к испанцу, – Муэлу мы возьмем, по распоряжению генерала, согласно плану. Не сейчас, в декабре…, – батарею Виллема, восемь отличных, французских шнейдеровских пушек, надежно замаскировали в глубоких траншеях, прикрыв брезентом. Даже если бы националисты отправили сюда воздушную разведку, никто, ничего бы не увидел. Рядом лежали снаряды, и пулеметы Максима.

Сарабия и Листер обещали, что, к середине декабря, к началу операции, из Барселоны доставят больше оружия. Ожидалась поддержка наступления самолетами.

– Если бы кузен Стивен вернулся…, – отчего-то подумал Виллем:

– Мишель рассказывал, как он Мадрид защищал. Хотя нет, они кричат на каждом углу, что Теруэльская операция станет испанской, что интербригады не задействованы…, – это было только частью правды.

Кроме Виллема, под Теруэлем воевал генерал Вальтер, он же поляк Кароль Сверчевский. Сверчевский и Листер, фанатичные коммунисты, с подозрением относились к Виллему, с его титулом и направлением из штаба ПОУМ в Барселоне. Виллем замечал:

– Несогласия надо оставлять в тылу. Мы сражаемся против фашизма, все вместе. Неважно, кто троцкист, а кто коммунист. Или католик, – добавлял Виллем.

На равнину, доносились глухие удары соборного колокола. Начиналась заутреня. Они, с баском, оба перекрестились, Ибаррола тоже был католиком.

– Интересно, – вздохнул Виллем, – когда я на мессу попаду? Я с Барселоны церковь не навещал.

Он так и сказал баску. Товарищ расхохотался:

– Ты возвращаешься в Барселону, за оружием, по распоряжению Сарабии. Сходишь в церковь, в кафе, потанцуешь с девушками…, – Сарабия, командир республиканских соединений под Теруэлем, коммунистом не был. Опытный офицер, он заканчивал, артиллерийскую школу до войны. Генерал всегда отстаивал Виллема на военных советах. Получив распоряжение не посылать под Теруэль бойцов интербригад, Сарабия, ворчливо, заметил:

– Гильермо почти испанец. Он католик, у него в предках…, – генерал пощелкал пальцами. Виллем, весело сказал: «Герцог Осуна. Но это давно случилось…»

– Неважно, – отмахнулся Сарабия:

– Если у нас есть поляк, то пусть останется и бельгиец. В тыл о таком сообщать необязательно. Артиллеристы нужны, в армии мало хороших инженеров…, – Виллем покраснел.

Колокол замолчал. Франкисты, судя по всему, еще спали. Баск сменял Виллема на дежурстве. Они сидели за деревянным, врытым в землю летом, столом. Сейчас на каждый новый окоп тратили порох, земля промерзла. Окуная в кофе стылый хлеб, слушая вой ветра за бревнами, Виллем пробормотал: «Потанцую. Я с Парижа не танцевал…»

В Париже он успел сходить в ночной клуб, с кузенами и мадемуазель Аржан. Девушка рассмеялась, когда он, восторженно, сказал:

– Вы настоящая кинозвезда, мадемуазель. Вас фотографы снимали, на входе…, – у нее была красивая, изящная рука, с неожиданно жесткими кончиками пальцев:

– Аннет, – улыбаясь, поправила его девушка:

– Снимали не меня, а Момо…, – она кивнула на подругу, – Пиаф у нас звезда…, – Виллем, краем глаза, заметил черноволосую голову за столиком. Пиаф о чем-то говорила с кузеном Мишелем. Виллем, раньше, слышал подобные голоса только в опере. Пережевывая хлеб, он решил: «Привезу родителям ее пластинки. Им понравится, непременно».

Оставив баска на посту, заглянув к своим солдатам, капитан пошел собираться. Ребята у Виллема подобрались отличные. За три месяца он стал, кое-как объясняться на испанском языке. Мишель, в Париже, уверил его:

– Я за год свободно заговорил. Конечно, я и раньше язык немного знал. Я писал диссертацию по испанской живописи…, – кузен опубликовал статью о Гойе:

– Блокнот, что мне жизнь сохранил, я выбрасывать не стал. Ты видел, у Теодора икону. Образ, в свое время, предка этого…, – Мишель сочно выругался, – спас. Когда Робеспьер в него стрелял…, – Виллему показали и образ Мадонны, и родовой клинок. Он, благоговейно, провел пальцами по эфесу:

– Тысяча лет ему. Он твоим детям достанется, Теодор. А когда вы с Аннет поженитесь? – в голубых глазах кузена промелькнула грусть:

– Посмотрим. У нее съемки, работа, у меня тоже, – он махнул на заваленный чертежами стол, – дело кипит…

Виллем опасался, что Мишель, в Берлине наткнется на фашиста, как они между собой называли Питера. Кузен отмахнулся:

– Я с Аароном буду работать. Он в еврейском квартале живет. Фашист, наверняка, туда не заглядывает. Наши дороги не пересекутся, – подытожил Мишель.

Когда Виллем собирал вещевой мешок, прибежал вестовой от генерала Сарабии. В командирском блиндаже горела походная печурка. Сарабия и Листер сидели со списками личного состава, проверяя расположение батальонов республиканцев, окружавших город. Виллем, наклонившись, шагнул внутрь. Он сам строил здешние линии укрепления, но все время забывал об их высоте. Потолки были низкими, а в Виллеме было за шесть футов роста.

– Готов к отъезду, – усмехнулся Сарабия, – одной ногой на танцах. Придется отложить, – он помахал радиограммой, – к нам отправили американских журналистов, из Барселоны. Кроме тебя, английского языка никто не знает…, – испанец прочел по складам: «Сеньор Хемингуэй и сеньор Френч».

– Автографы возьму, – обрадовался Виллем.

У него под койкой лежало три книги, старая, времен первого причастия, Библия, с которой Виллем никогда не расставался, «И восходит солнце» Хемингуэя и «Земля крови» Френча. Повесть Виллем купил в Париже. Мишель, одобрительно, сказал:

– По крайней мере, кто-то написал правду о войне. Книга нарасхват, все ее читают…, – на фронте Виллем понял, что кузен был прав. Мистер Френч, кем бы он ни был, знал войну, и знал Испанию.

– Поедете с ними обратно в Барселону, за снарядами, – добавил Сарабия.

Виллем пошел помогать ребятам, готовить завтрак. На печурке дымился суп из чечевицы, они грели хлеб над огнем. Виллем, отчего-то, вспомнил «Землю крови»:

– Я лежал навзничь, рассматривая огромное, звездное небо. Франкисты успокоились. Над вспаханными снарядами полем, повисла тишина. На войне тишина рождает тревогу. В окопах, привыкаешь к свисту снарядов, к грохоту пушек, к тому, что все вокруг кричат. Внезапно, ты слышишь щебет птицы, или звон далекого колокола. Иногда оказывается, что он звонит по тебе.

– Звонит по тебе, – Виллем взял бинокль. Поднялась метель, башни Теруэля скрылись в белесом тумане. До него опять донеслись, мерные, далекие удары колокола.

Иностранные журналисты, аккредитованные при штабе Франко, приехали в Теруэль третьего дня. Группу провели по старинным церквям и дворцам. Город построили в двенадцатом веке, как горную крепость, защищавшую христианский север Испании от мавров. Архитектура здесь напоминала здания в Гранаде и Севилье. Стиль назывался «мудехар». Журналистам объяснили, что это сплетение арабского и готического влияний. На заснеженных площадях, под серым, тусклым небом, расцветал резной камень, светились разноцветные изразцы, поднимались вверх изящные башни городского собора.

Журналисты навестили сиротский приют, при церкви, где жило две сотни ребятишек. Самым маленьким едва исполнился год. Полковник д» Аркур, в своем кабинете, за кофе, заметил:

– Коммунисты отправляют испанских сирот в Советский Союз, делают их солдатами антихриста, – полковник перекрестился, – Сталина. Дети забудут родину, язык. Генерал Франко, отец каждого испанца. Он заботится о том, чтобы сироты обрели семьи…, – журналисты, еще в штабе Франко узнали, что в Теруэле есть приют.

Американцы, англичане и французы привезли маленькие подарки, ручки и карандаши, простые игрушки. Корреспондент Chicago Tribune, мистер Марк О'Малли даже поиграл с мальчиками в футбол. Он отдал круглые очки, в черепаховой оправе, приятелю, лондонскому журналисту Киму Филби: «Ничего страшного. Я мяч разгляжу».

Мистер О» Малли, невысокий, легкий, темноволосый, говорил с акцентом Среднего Запада. Молодой человек носил католический крестик. Его предки приехали в Америку из Ирландии. Мистер О» Малли посещал мессу, что расположило к нему офицеров из штаба генерала Франко. Дружил он и с итальянскими военными советниками. Они звали мистера О'Малли в Рим: «Каждый католик должен помолиться в соборе святого Петра».

Мистер О» Малли обещал приехать.

На севере, журналистам показывали новое вооружение националистов, немецкие истребители «Мессершмитт», танки, тоже из Германии, итальянскую артиллерию. Американец все аккуратно фотографировал, и заносил сведения в блокнот.

Мистер О» Малли, спокойный, рассудительный юноша, пил мало, в отличие от других корреспондентов. Его немного поддразнивали. Как истинный ирландец, он должен был любить виски. Мистер О» Малли разводил руками: «Мне больше нравится испанское вино». Вина он заказывал всего стакан. Танцевал мистер О» Малли отлично, и пользовался успехом у девушек, несмотря на очки. Он отменно водил машину, и бойко говорил на испанском языке. Вышло, что мистер О» Малли стал кем-то вроде связного между штабом Франко и прессой.

Меира Горовица такое положение вещей вполне устраивало.

Мистером О'Малли он стал в Цюрихе. Меир оставил подлинный американский паспорт в сейфе, на скромной вилле, снятой в пригороде. По документам, арендовало дом импортно-экспортное предприятие, зарегистрированное в Коста-Рике. В подвале виллы стояли мощные радиопередатчики. Здесь же, вмонтировали в стену сейф.

Чикаго Меир знал отлично, со времен службы у ныне отбывающего срок, адвоката Бирнбаума. Из Цюриха, мистер О» Малли отправлялся на юг Франции, с новым паспортом и редакционным удостоверением. Ему предстояло аккредитоваться при штабе Франко. Даллес велел Меиру несколько раз сходить на католическую мессу:

– Чтобы ты знал, как себя вести, – усмехнулся босс.

В воскресенье Меир стоял у чаши со святой водой, в белокаменной церкви святого Иосифа, на тенистой, богатой улице Ронтгенштрассе. Прихожане приезжали к мессе на лимузинах. Красивая, высокая женщина, черноволосая, в хорошо скроенном костюме, и большой шляпе, носила на лацкане жакета нацистский значок. Дама простучала каблуками к первому ряду дубовых скамей. Преклонив колени, она перекрестилась на статую Мадонны. За ней шла девочка, подросток. Меир, невольно, полюбовался бронзовыми, как осенние листья, волосами.

На службе, юноша, искоса поглядывал в сторону девочки. Она сидела с прямой спиной, не скрещивая ног, в школьной форме, из темно-зеленого твида, с вышитой на кармане пиджака эмблемой.

– Ей идет зеленый цвет, – подумал Меир, – такая красавица. Это, наверное, мать ее. Дочь невысокая, хрупкая, но стать похожа…, -у девочки была стройная шея, упрямый, твердый подбородок и высокий лоб. Меир несколько ночей просыпался, чувствуя запах жасмина. В церкви он сидел сзади женщины и ее дочери, вдыхая сладковатый, тревожный аромат. Писем он в Цюрихе не получал, и провел в городе всего три дня.

– Здесь я неделю…, – Меир делил комнату с Филби. Лежа на койке, он закинул руки за голову: «Новости до нас не доходят. Аарон должен быть в Берлине, тетя Ривка, в Париже. Виллем в Париже, в горной школе учится. Элиза говорила».

В комнате было темно, сквозь деревянные ставни едва пробивался слабый, зимний, рассвет. Он повыше натянул грубое, шерстяное, колючее одеяло. Фон Рабе на севере, в расположении франкистов, не появлялся. Меир мрачно подумал, что гаупштурмфюрер может сейчас пить сангрию в Барселоне. Он рассказал Даллесу об украденных рисунках. Босс повел трубкой:

– Пусть таким республиканцы занимаются. Твоя задача, узнать, как можно больше о вооружении националистов. Выполняй задание от нашего военного ведомства. Никаких переходов линии фронта, никакого геройства в интербригадах…, – Меир, немного, покраснел. Даллес добавил:

– Встретишь фон Рабе, будь с ним вежлив. Вряд ли он возит с собой Веласкеса, в любом случае…, – он пыхнул трубкой:

– С пропажей мисс Пойнц русские совсем распоясались, но тоже…, – он зорко посмотрел на Меира, – никаких эскапад, никаких поисков Кепки и Красавца, как ты их называешь…, – Меир кивнул.

ПОУМ, анархисты и коммунисты продолжали стычки, но Меир, действительно, приехал сюда не ради русских. Он почесался, одеяло кусалось.

Меир думал о соседе по комнате. Филби закончил Тринити-колледж, в Кембридже, со степенью по экономике. Англичанин писал для лондонских газет, много путешествовал по Европе, жил в Австрии, после убийства нацистами канцлера Дольфуса. Жену Филби встретил в Вене, она была коммунисткой.

– Конечно, – Меир затянулся папиросой, – такое ничего не значит. Но все равно, все равно…, – он смотрел в беленый потолок маленькой комнатки:

– Мне что, посылать телеграмму? Лондон, автомеханику Джону Брэдли. Обратите внимание на мистера Гарольда Филби, по кличке Ким, журналиста. У некоего Меира Горовица, по кличке Ягненок, Филби вызывает подозрения. Мне отсюда не связаться ни с кем. Правильно Даллес меня предупреждал, – горько вспомнил Меир, – я всегда буду один. Хорошо, что здесь ребятишки…, – он ласково улыбнулся:

– Дожить бы до того времени, когда я с племянниками в футбол поиграю. Отличные у Эстер сыновья, – Меир осторожно встал. Мистеру О'Малли пора было к мессе. В маленькой, насквозь промерзшей ванной, он распахнул окно.

– Бутлеггерскому развороту научился, а бриться на ощупь, пока нет, – Меир переступал босыми ногами по ледяной плитке. Над Теруэлем повис белесый туман, город спал. Меир умылся, стуча зубами, слушая размеренные, гулкие удары колокола. Натянув куртку, замотавшись шарфом, он пошел вниз.

Брезентовый верх форда подняли, но в машину задувал резкий, холодный ветер. Вокруг лежала пустынная равнина. На горизонте, за метелью, виднелись очертания деревенских домов. Дорогу давно разбили танки. Соединения перебрасывали на восток из Барселоны, в ожидании большого сражения. Форд подскакивал на ямах.

Одной рукой держа руль, Тони обернулась. Хемингуэй спал, уткнувшись носом в шарф, надвинув на глаза беретку. Она щелкнула зажигалкой:

– Еще один подпевала Сталина. Говорит, что, в нынешней политической ситуации аресты анархистов и поумовцев необходимы, – Тони вдохнула ароматный дым американской сигареты. Оруэлл вернулся в Англию. Летом писателя ранили, под Уэской. Сейчас в Барселоне шел процесс активистов ПОУМ. Оруэлла судили заочно, обвиняя в приверженности троцкизму.

Штаб партии пока держался, но Тони подозревала, что дни ПОУМ сочтены. По слухам, в Москве готовился очередной большой процесс. Судили Бухарина. Троцкий, в Мексике, горько сказал:

– Сталин не успокоится, пока не расстреляет прежних соратников. Он бы и Ленина казнил, только тот вовремя умер. Ленина и Горского. Хотя…, – Троцкий откинулся в кресле, – ему ничто не мешает объявить Ленина, скажем, английским шпионом, а Горского японским. Или американским…, – Троцкий, было, хотел что-то добавить, но махнул рукой:

– Дела давние. Горский пятнадцать лет, как погиб…, – Троцкий вспоминал, четкий профиль Александра Даниловича, голубые, пристальные глаза, руки, лежавшие на клавишах фортепиано:

– Горский не был русским, – Троцкий рассказывал мистеру Френчу о гражданской войне, – он человек европейского воспитания. Владимир Ильич, наверняка, знал, кто он такой на самом деле. И Плеханов знал, но у них не спросишь. Я уверен, что Сталин понятия не имеет о происхождении Горского. Интересно, где сейчас Анна и Теодор…, – дочь Горского и ее муж покинули Советский Союз, после смерти Ленина, с заданием внедриться в ряды новой партии Гитлера:

– Скорее всего, их отозвали в Москву и расстреляли…, – Троцкий, внезапно, замолчал. Он смотрел в окно, на яркое, голубое небо Мехико. Фрида, с мольбертом, устроилась у каменной скамьи, смуглое лицо художницы было сосредоточенным. Мерно тикали часы, мистер Френч что-то, быстро писал. Троцкий затянулся сигаретой: «Я тоже обречен».

Девушка начала его успокаивать. Он заметил:

– Просто вопрос времени, мистер Френч. Вы знаете историю. Робеспьер объявлял иностранными шпионами бывших соратников, и казнил их.

В прозрачных, голубых глазах мистера Френча промелькнула усмешка:

– Робеспьер закончил свои дни на эшафоте, мистер Троцкий…, – она медленно очиняла карандаш, – вы не думаете, что со Сталиным может случиться то же самое…, – Троцкий покачал темноволосой, в седине головой:

– Внутри страны оппозиция задушена. Эмигранты слабы и разобщены. Боюсь, нам предстоит много лет видеть его на олимпе власти. То есть вам, – поправил себя Троцкий: «Я не доживу».

Сквозь шум автомобильного мотора Тони уловила далекое жужжание самолета. Воздушных атак ждать не приходилось, они были в глуши.

Барселону националисты пока не бомбили. Тони мрачно думала, что налеты ничего бы не изменили. В городе и так попадались разрушенные здания, оставшиеся после весенних стычек ПОУМ, анархистов и коммунистов. На углах домов расклеили республиканские плакаты. Солдат в форме пронзал штыком корчащегося на земле червя, с надписью «ПОУМ». Червь распадался на две части, из них появлялась свастика.

Высунув голову наружу, поморщившись от ветра, Тони сплюнула на дорогу. Самолет шел на восток, к Барселоне. Скорее всего, это была одна из машин, работающих на воздушном коридоре в столицу. С побережья перебрасывали войска и оружие.

– И советских военных специалистов, – презрительно подумала Тони, – то есть представителей НКВД. Развели чистки, будто и не уезжали из Москвы, – Хемингуэй дал ей прочесть черновик пьесы, которую он писал в осажденном Мадриде.

– Впереди пятьдесят лет необъявленных войн, и я подписал договор на весь срок…, – Тони усмехнулась:

– Цитируешь самого себя…, – девушка отдала Хемингуэю стопку бумаг:

– Все не так, Хэм. В пьесе нет ни одного русского, а Мадрид ими кишит. Благородные контрразведчики ловят франкистских шпионов, а другой рукой они расстреливают под Барахасом жен и детей офицеров Франко. О таком ты не упоминаешь…, – Хемингуэй коротко ответил:

– Не время. Ты вставила в книгу главу о расстрелах потому, что хотела получить бестселлер. Ты играешь на чувствах читателя…, – Тони покачала ногой в армейском ботинке:

– Ты, Хэм, видимо, пишешь не будущие бестселлеры, а так…, – Тони щелкнула пальцами, – строчишь для собственного развлечения. Нет…, – она задумалась, – книгу о войне еще предстоит создать. Я журналист, а ты…, – Тони отпила вина, – ты сможешь такое сделать. Когда здесь все закончится, – девушка вздохнула, – посмотрим, скоро ли…, – кроме Хемингуэя, в Барселоне, больше никто не знал о мистере Френче. Тони была уверена, что писатель не раскроет ее псевдоним.

– Никогда такого не случится…, – весело говорила себе Тони, – он знает, что такое честь журналиста.

Девушка думала о Джульетте Пойнц. В Нью-Йорке, Тони долго ждала женщину, но мисс Пойнц не вернулась с прогулки. Потом Тони прочла, в New York Times, о загадочной пропаже. Полиция Нью-Йорка не нашла тело, однако в интервью заявили, что мисс Пойнц, скорее всего, была убита, в ходе уголовного преступления. Никаких политических мотивов в исчезновении не нашли.

Троцкий написал Тони из Мехико, прямо обвиняя в похищении Пойнц агентов НКВД.

Тони отгоняла от себя мысли о Петре. Она понимала, что юноша оказался в Нью-Йорке не случайно.

– Я могла бы пойти в полицию…, – вдали показались скалы Теруэля, – направить их в пансион Петра. И что? Он, и его…, – Тони поискала слово, – коллеги, к тому времени были в Атлантическом океане, на борту советского корабля, с Джульеттой. Бедная Джульетта, ее, наверное, расстреляли…, – вернувшись в Барселону, Тони сидела за работой. Девушка оторвалась от пишущей машинки:

– Даже если фон Рабе здесь появится, он не станет избавляться от Петра. Он считает, что получает правдивую информацию от русских. Петру фон Рабе тоже пригодится. Может быть, НКВД собирается внедрить Петра в Германию, под видом перебежчика…, – Тони вздохнула: «Они нашли друг друга. Ладно, фон Рабе, видимо, забыл о моих фото…»

Стоял сухой, жаркий октябрь. Тони вышла на маленький балкон, разглядывая шпили Саграда Фамилия. По приезду в Барселону она купила хорошо сделанный испанский, республиканский паспорт, куда вклеили ее фото. Она стала Антонией Эрнандес, девятнадцати лет от роду, уроженкой Мадрида. В кармане у нее лежала бумага с номером безопасного ящика, на барселонском почтамте. Петр попросил ее отправить записку, когда Тони окажется в городе. Она сообщила русскому свой адрес. Оставалось только ждать.

Тони предполагала выйти замуж за Петра, в Москве, провести пару лет в Советском Союзе, и вернуться на запад. Она не видела никаких препятствий. Настоящий, британский паспорт девушки, был в порядке. Стоило Тони переступить порог посольства Его Величества в Москве, как о ней бы немедленно позаботились отец, брат, и остальная семья.

– Меня вывезут оттуда, – Тони свернула к штабу республиканцев, – не сомневаюсь. Не стоит отправлять им письмо из Барселоны. Или стоит? – она еще не решила. Существовала некоторая опасность, что Петра арестуют и расстреляют. В таком случае арестовали бы и ее, но книга, усмехалась девушка, только бы выиграла:

– Ничего страшного, – сказала себе девушка, – Сталин не захочет из-за меня ссориться с премьер-министром Чемберленом. Посижу немного на Лубянке, признаюсь, кто я такая на самом деле. Они не рискнут разрывом отношений с Британией. Пусть обвиняют меня в шпионаже, пусть высылают. Я получу материал для книги…, – судьба Петра ее мало интересовала.

У ворот части топтался высокий, мощный офицер, в капитанской форме республиканцев. Голову он прикрыл старой, вязаной, шапкой, руки засунул в карманы. За метелью Тони не могла разглядеть его лица:

– Хэм, просыпайся, – весело позвала девушка, останавливая машину, – добро пожаловать в Теруэль, провинциальную дыру, где решается судьба Испании…, – стащив шапку, офицер предупредительно распахнул дверь форда. Тони взглянула в серые глаза:

– Где-то я его встречала. Очень знакомое лицо…, – она тоже надела форму, брюки и куртку республиканцев.

Тони подхватила холщовую сумку. Офицер попросил:

– Позвольте мне…, – их пальцы, на мгновение, соприкоснулись. Тони поняла:

– У него акцент, в английском языке. Француз, кажется. Господи, что со мной…, – она все не отрывала руки. Задувал ветер, дверь машины поскрипывала. Тони вздрогнула:

– Спасибо, что встретили нас, капитан. Это мистер Хемингуэй, а я мистер Френч…, – Тони не боялась представляться псевдонимом. На позициях никакой опасности не существовало. Здесь никто не знал ее настоящего имени.

Виллем никогда не видел подобных девушек. Даже в зимней форме, укутанная шарфом, она была стройной. Белокурая, коротко стриженая голова, приходилась почти ему вровень. Он взглянул в прозрачные, светло-голубые глаза:

– Мистер Френч. Девушка такую книгу написала…, Какое лицо знакомое. Встречал я ее, что ли? В Барселоне, или еще где-то…, – Виллем, наконец, собрал в себе силы пожать руку ей и Хемингуэю:

– Проходите, пожалуйста. Военный совет ждет, я буду переводить…, – он спохватился: «Виллем де ла Марк. Простите, что сразу не представился».

Поздно было садиться в машину, и разворачиваться.

От него пахло свежим снегом и порохом. Рука, державшая пальцы Тони, была теплой и сильной, покрытой заживающими царапинами, с каемкой грязи под ногтями. Она едва устояла на ногах: «Спасибо, что позаботились о нас, товарищ де ла Марк….»

Виллему хотелось ответить, что он будет заботиться о ней всегда, если только она пожелает. Мужчина оборвал себя:

– С ума сошел! Она писатель, журналист, а ты кто такой? Она вернется в Барселону…, – он вдохнул тонкий запах лаванды. На розовых, красивых губах девушки таяла крохотная снежинка. Хемингуэй откашлялся, Виллем заставил себя сказать:

– Я провожу вас в блиндаж. У нас горячий кофе, обед…, – они с Хемингуэем ушли. Кузен нес ее сумку и футляр с пишущей машинкой. В низком небе, над воротами, развевался республиканский флаг. Запирая машину, Тони вспомнила его серые глаза, в темных ресницах. Девушка приложила ладони к горящим щекам:

– Никогда такого не случалось, никогда. Он, кажется, меня не узнал. Надо дожить до завтра и отправиться отсюда, восвояси. Я не могу, – Тони остановилась перед узкой, деревянной лестницей в блиндажи:

– Не могу с ним расстаться…, – Тони смотрела на крыши Теруэля, дома, взбирающиеся на скалу, башни собора. Было тихо, даже ветер успокоился. Где-то вдалеке, в городе, звонил колокол.

Тони постояла, думая о его руке, только что державшей ее пальцы. Она поняла, что никуда отсюда не уедет. Улыбнувшись, девушка пошла вниз, где слышался смех, откуда тянуло свежим кофе.

Самолет, который видела Тони над шоссе в Теруэль, действительно, летел на восток, к Средиземному морю. Транспортный Дуглас DC-3, выкрасили в защитный цвет, без опознавательных знаков. На борту имелось четыре человека команды, и четверо пассажиров. Стартовал с провинциального аэродрома, под Парижем, самолет направился на юго-запад, к Пиренеям. Машина была совсем новой. В документах значилось, что Дуглас проходит предполетные испытания. Руководители полета велели экипажу заправить машину, с учетом того, что посадок, на территории Франции, не будет.

– Незачем рисковать, – коротко сказал плотный, черноволосый человек в кепке, пожевав сигарету, – после выполнения задания вернемся в Барселону.

Дуглас вели опытные летчики, воевавшие в Испании. Над Пиренеями повисли тяжелые, зимние, черные тучи, холодно сверкали молнии. Боковой, сильный ветер, раскачивал самолет. Нырнув в просвет между облаками, снизившись почти до тысячи, метров, дуглас миновал испанскую границу. Самолет немного болтало. Ящик, сколоченный из хороших досок, закрепили растяжками. Оттуда не доносилось ни звука. Эйтингон посмотрел на швейцарский хронометр:

– Через полчаса уйдем на пятьдесят километров в открытое море, и можно его доставать, – Наум Исаакович кивнул на ящик.

Развалившись на скамье, он грел руки о стальную кружку с кофе. В самолете было холодно. Они с товарищем Яшей, руководителем спецгруппы особого назначения при НКВД, не снимали пальто. Яков Серебрянский подчинялся Кукушке. Она не занималась черновой работой, в Цюрихе планировался только общий ход операций. У Серебрянского и Эйтингона имелся список. В Париже, они поставили очередную галочку.

Следующим в списке значился сын Троцкого, Лев Седов. По поручению отца, он готовил во Франции съезд так называемого Четвертого Интернационала, сборища троцкистской швали, как презрительно говорил Эйтингон. Расстрелянная, в начале осени Джульетта Пойнц дала отличные показания. Сведения собирались использовать на будущем процессе Бухарина и для дальнейшей подготовки операции «Утка». Эйтингон и Петр получили за операцию «Невидимка» ордена. Наум Исаакович настоял и на ордене для Паука:

– Ему будет приятно, – заметил Эйтингон начальнику иностранного отдела, Слуцкому, – важно, чтобы Паук знал, родина о нем заботится.

Настоящее имя Паука в Москве было известно всего нескольким работникам. Наградное удостоверение выписывал лично Эйтингон. Сделав фотографию, для Паука, Наум Исаакович положил документ, с орденом Красной Звезды, в пуленепробиваемый ящик, в подвальном хранилище, на Лубянке. Эйтингон, ласково, задвинул его: «Спасибо, сынок».

Серебрянский передал Эйтингону списки:

– Ребята, в Палестине, его очень рекомендуют. Боевик «Иргуна», человек без жалости, судя по сведениям…, – больше десятка лет назад, товарищ Яша отлично поработал в Палестине, вербуя эмигрантов из Российской Империи, членов сионистских движений.

– Он и жену к работе привлек, – вспомнил Эйтингон.

Они нуждались в человеке в будущем, как уверенно говорил Наум Исаакович, Израиле. В иностранном отделе не сомневались, что Британия, рано или поздно, уберется подальше из Палестины, в сопровождении взрывов и террора. Эйтингон и Серебрянский помнили дореволюционные погромы, в местечках. Они знали, на что способны евреи, защищающие свою жизнь и свободу.

– Взять, например, Масаду, – рассеянно пробормотал Эйтингон, – впрочем, британцы уйдут без восстания. Они не такие дураки. Тогда пригодится наш юноша, – Наум Исаакович похлопал рукой по бумагам, – хотя он и не коммунист.

– Даже лучше, – возразил Серебрянский, – его покойный отец был коммунистом. К нему появится меньше вопросов. Он правый, боевик, ненавидит арабов. Прекрасный кандидат. Я его отыщу, и поговорю с ним, по душам, – Яша подмигнул Эйтингону, – в синагогу его свожу, как ты Паука…, – они убрали бумаги. Эйтингон позвал: «Петр!».

Воронов сидел поодаль, склонившись над шифровальной таблицей. В Париже он получил две записки, из Барселоны. В одной был только ряд цифр. Увидев его, Петр блаженно, счастливо закрыл глаза. Адрес записали с помощью квадрата Полибия. Они с Тонечкой договорились о шифре в Нью-Йорке. Заучив адрес наизусть, Петр сжег бумагу.

Он думал о гладких, загорелых ногах, о мягких губах, о запахе лаванды. Девушка приходила каждую ночь, на безопасную квартиру, в Париже, где Петр жил с Эйтингоном. Тонечка обнимала юношу, шептала что-то смешное, ласковое, Петр слышал ее стон. Он просыпался:

– Потерпи немного, милая моя. Я приеду, заберу тебя, и мы останемся вместе…, – Петр не видел препятствий к браку. Тонечка порвала с троцкистами и анархистами. Она понимала гениальность товарища Сталина и хотела строить новое, коммунистическое общество. Петр был уверен, что ему разрешат увезти Тонечку в Москву.

– Попрошу отпуск, – подумал Воронов, – хотя бы на месяц, а лучше на два. Уедем с Тонечкой в санаторий НКВД, ходить на лыжах, кататься на коньках…, – он видел жену в квартире на Фрунзенской, в большой кровати. Петр даже закрывал глаза, так ему было хорошо.

Второе послание пришло от гауптштурмфюрера фон Рабе. Он назначал агенту встречу в Барселоне. Петр и Эйтингон обрадовались.

В Париж доставили записку от Стэнли. Агент навещал Теруэль, с миссией журналистов. Стэнли сообщил координаты сиротского приюта, при католической церкви. Он просил проверить некоего Марка О» Малли, корреспондента чикагской газеты. Из Вашингтона, в радиограмме, сообщили, что О'Малли, действительно, работает в «Tribune» и находится в командировке, в Испании.

Эйтингон, недовольно, вздохнул:

– У Стэнли хорошее чутье. Не нравится мне мальчишка, кем бы он ни был…, – Наум Исаакович велел:

– При свидании с фон Рабе передашь координаты приюта. Попросишь найти кого-нибудь из поумовцев, в войсках. Они все на содержании у фашистов, – брезгливо добавил разведчик: «Стэнли заведет американца в приют, начнется артиллерийский обстрел. Убьем двух зайцев одним камнем, – весело добавил Эйтингон, – Стэнли нам рисковать не след. Он, как и Паук, работает на будущее».

Они предполагали, что фон Рабе не откажет в помощи. В конце концов, Петр поставлял отличные, хоть и насквозь лживые сведения.

Сняв пальто и пиджак, Воронов бросил одежду на лавку. Самолет разворачивался, под крылом блеснула синяя вода моря. Как и просил Эйтингон, они отошли на полусотню километров от Барселоны. Распогодилось, сверкало солнце, самолет сбросил скорость. Они были на высоте в три тысячи метров.

Засучив рукава белоснежной рубашки, Петр взял долото. Крышку ящика прихватили гвоздями. Затрещало дерево, пахнуло нечистотами, Эйтингон поморщился. Связанный человек скорчился на дне. Петр разрезал веревки. Серебрянский потянул рычаг двери, в самолете стало еще холоднее. В фюзеляж ворвался свежий, соленый ветер.

– Нет! – он истошно кричал, хватаясь за ноги Воронова, стоя на коленях. Лицо заливали слезы, он рыдал:

– Я прошу вас, прошу, не убивайте меня, не надо! Я верен товарищу Сталину, я всегда, всегда…, – схватив его за воротник пиджака, Эйтингон подтащил мужчину к открытой двери. Бывший агент НКВД во Франции, белоэмигрант, генерал Скоблин, он же Фермер, выл, цепляясь за обшивку самолета. Оторвав руку от пола, Воронов спокойно, один за другим, сломал пальцы. Послышался резкий хруст, крики Скоблина раздирали уши.

– Давай, – кивнул Эйтингон.

Петр толкнул Скоблина вниз, ящик полетел следом. Они проследили за крохотной, черной точкой, удалявшейся от самолета. Серебрянский закрыл дверь: «Еще кофе, или теперь в Барселоне?»

– Петр сварит, – смешливо сказал Наум Исаакович:

– Пока мы за Фермером следили, он устроился гарсоном, на бульваре Сен-Жермен. У Петра теперь отменный кофе получается…, – Эйтингон добавил: «Еще воняет этим мерзавцем».

В крохотном закутке, ожидая, пока закипит вода на электрической плитке, Петр улыбнулся: «Скоро увижу Тонечку». Самолет возвращался на запад, к Барселоне.

Мистер Френч отлично, хоть и с легким акцентом, говорила на испанском языке. Виллем никак не мог вспомнить, где он видел девушку. По имени она не представилась. На военном совете он сидел рядом с журналистами. Услышав, как Виллем сражается с переводом, мистер Френч приблизила губы к его уху:

– Я помогу, товарищ де ла Марк. Вы инженер, артиллерист. Вам надо выступать, а не переводить…, – Виллему, отчаянно, хотелось, чтобы она не отнимала губ. Он опять почувствовал запах лаванды:

– У нее кончики пальцев жесткие, как у мадемуазель Аржан. Она шьет, а мистер Френч, на машинке печатает. Надо обязательно взять автографы…, – в свете электрических лампочек ее короткие волосы отливали золотом.

Виллем незаметно, смотрел на стройные ноги, в форменных, коричневых брюках. В блиндаже Сарабии было тепло. Сбросив куртку, девушка расстегнула ворот рубашки. Она носила грубый, темный свитер. Шарф мистер Френч кинула на скамью. На белой, нежной шее, где-то сбоку, билась синяя жилка. Виллем велел себе отвести глаза. На военном совете обсуждалась артиллерийская подготовка взятия города. Они решили дождаться возвращения Виллема со снарядами, из Барселоны, и взять высоту Муэла, до основной атаки.

Виллем провел пальцем по карте:

– Муэла находится к западу от города. Если она окажется в наших руках, станет гораздо удобнее обстреливать Теруэль. Мы здесь на равнине, – он, задумчиво, почесал золотисто-рыжие волосы, – в невыгодной позиции. Пушки у нас хорошие, артиллеристы тоже, но снаряды полетят по неудачной траектории…, – Тони смотрела на красивый профиль, на длинные ресницы. Она помнила запах пороха и крепкую ладонь. На военных советах говорили на испанском языке, но кузен перешел на французский язык. Тони улыбнулась: «Конечно, ему удобнее». Хемингуэй знал французский, Тони замолчала. Десять лет назад, летом в Банбери, они с кузеном виделись первый раз, если не считать фотографий.

– Он меня не узнал, – поняла Тони, – но узнает, непременно. Я позабочусь. Он похож на тетю Терезу, у нее такие же волосы. А Элиза на отца…, – десять лет назад де ла Марки привезли детей в Лондон.

Тони помнила жаркие, казалось, бесконечные каникулы в Банбери.

Ночью гремели грозы, на рассвете траву в парке покрывала роса. Пахло розами и жасмином. «Чайка», скользила по тихой, зеленой воде реки.

Отец навещал замок на выходных, с тетей Юджинией и де ла Марками. Они привозили и дядю Джованни. Остальное время дети проводили одни, под присмотром слуг.

Тони закрыла глаза:

– Виллему пятнадцать исполнилось. Они со Стивеном дружили. «Чайку» тянули, на лошадях. Лаура им помогала, она на год младше…, – мальчики ставили палатки в лесу, разжигали костер, брат играл на гитаре. Тони пекла картошку в золе, научившись этому в скаутской группе:

– Маленький Джон с Питером все время проводил, они ровесники…, – Тони, неслышно, вздохнула: «Теперь мы по разные стороны фронта. Хорошо, что Виллем здесь. Впрочем, он бы никогда не стал фашистом. Он благородный человек, как его родители…, – взрослые приезжали в Банбери на лимузине тети Юджинии. Герцог водил мальчиков на ночную рыбалку, возился с ними в гараже, учил ездить верхом. В Банбери, по старой памяти, остались отличные конюшни. Осенью герцог выбирался с Маленьким Джоном и Тони на охоту.

– Стивен смеялся…, – Тони слушала красивый, низкий голос кузена, – смеялся, что у нас давно автомобили, самолеты, подводные лодки, а в Банбери до сих пор держат арабских скакунов. Потомков лошадей, купленных в прошлом веке. Виллем хорошо в седле держится, я помню…, – по воскресеньям де ла Марки, и Джованни с Лаурой ездили к мессе, в Ораторию, в Оксфорде. Тони с братом попросили разрешения у отца присоединиться к де ла Маркам. Герцог кивнул:

– Посмотрите город, чаю выпьете. Мы в Кембридже учились, и будем учиться, но там тоже красиво.

Тони слышала убаюкивающую, спокойную латынь мессы, вдыхала запах ладана:

– Виллему важно обвенчаться, – она поняла, что краснеет, – я в Бога не верю, но, конечно, соглашусь. О чем я, – спохватилась Тони, – я хотела поехать в Москву, для книги. Я даже не знаю, нравлюсь ему, или нет…, – Виллем замолчал. Серые глаза тоскливо смотрели на Тони, он отвернулся. Сарабия заговорил о диспозиции для пехоты, при атаке на холм:

– Нравлюсь…, – Тони разозлилась:

– Наплевать. Книгу я напишу, отправимся с Виллемом в Россию. Получим визы, как туристы. Я стану баронессой де ла Марк, никаких подозрений мы не вызовем. Вернемся в Мон-Сен-Мартен, дети родятся. В первый раз в жизни я такое чувствую…, – Тони скрыла вздох:

– Я не хочу от него отказываться. И не буду.

Она решила ничего не говорить Виллему о фотографиях. По мнению Тони, фон Рабе давно о ней забыл. Незачем было упоминать о снимках:

– Петру скажу, что я встретила другого человека…, – покуривая папиросу, Тони тихо переводила Хемингуэю, – хватит, надоело. Петр мне больше не нужен. Пусть катится в Россию. Чекист, – презрительно подумала девушка:

– Я помню, учитель русского их так называл. Петр шпион, убийца, и больше ничего. Пошел он к черту…, – Тони хотела, чтобы Виллем сам ее узнал. В Мон-Сен-Мартене тоже держали альбомы. Тетя Юджиния, аккуратно, посылала снимки из Лондона семье.

На Ганновер-сквер, в кабинете, стоял китайский комод. Он сохранился со времен королевы Елизаветы и первой миссис де ла Марк, после лондонского пожара и гражданской войны, когда круглоголовые разграбили усадьбу на Темзе.

На лаковых ящичках, четким почерком тети Юджинии, значилось: «Нью-Йорк, Вашингтон, Париж, Амстердам, Мон-Сен-Мартен, Бомбей». Рядом, на особой полке лежали фотографии. Тони любила рассматривать альбомы. Бабушку Марту сняли за рулем автомобиля, в большой, по довоенной моде, шляпе. Она стояла на борту «Титаника», с сыном и невесткой:

– Я фотографировала, – вздыхала тетя Юджиния, – мы с Михаилом приехали их провожать…, – Тони, девочкой, гладила немного пожелтевшие снимки.

Она перебирала фото венчания тети Юджинии, и ее родителей, снимки довоенного Санкт-Петербурга, бар-мицв кузенов Горовицей, в Америке, покойного профессора Кардозо, в лаборатории, фотографии сэра Николаса и леди Джоанны на «Вороне», перед отплытием в Антарктиду. Кузена Стивена сфотографировали двухлетним мальчиком, в эскимосской одежде, в иглу, где жила его мать, ожидая возвращения мужа из экспедиции.

Кузина Тесса, в белом халате, с коротко, по-монашески остриженной головой, стояла во дворе особняка на Малабарском холме, в Бомбее. Девушку окружали улыбающиеся дети. Большой, красивый сокол сидел на воротах, на вывеске: «Благотворительный госпиталь святого Фомы». Рядом Тони увидела надпись, незнакомым, восточным шрифтом. Тетя Юджиния пошевелила губами:

– На тибетском языке. Любовь объемлет все существа, малые и большие, далекие и близкие. В общем, – она помолчала, – любовь никогда не перестает, как сказано в Евангелии. У них тоже так говорят…, – Тони вспомнила:

– Тессе двадцать четыре, она Лауры ровесница. Она монахиней стала, в Лхасе. Закончила, университет, в Бомбее, врач. Три года назад она фото прислала. И фото ее выпускной церемонии…, – Тони подумала:

– Фото нашего венчания тоже в альбом положат. Можно в Барселоне пожениться. Папа и Джон обрадуются. И родители Виллема тоже…, – после военного совета их накормили обедом. Тони болтала с офицерами, посматривая на кузена. Виллем краснел, глядя на нее.

Их провели на позиции. К вечеру метель усилилась, в бинокль виднелись только очертания башен Теруэля. Сарабия обещал, что к декабрю на равнине соберется сто тысяч республиканцев, ожидались танки и воздушная поддержка.

Он потрепал Виллема по плечу:

– Гильермо возьмет Муэлу. Может быть, гарнизон выкинет белый флаг, – Сарабия указал в сторону города, – в городе гражданские люди, дети…, – Виллему надо было думать о предстоящей атаке, но девушка была рядом, и у него ничего не выходило. На длинных ресницах таяли снежинки, белокурую голову прикрывала вязаная шапка. В окопах офицеры подавали ей руку. Один раз это удалось сделать и Виллему. Ему показалось, что мистер Френч, на мгновение, задержал тонкие пальцы в его ладони.

– Именно, что показалось, – мрачно сказал себе Виллем, – не думай о ней. Завтра утром они вернутся в Барселону. Я сяду за руль, пусть мистер Френч, отдохнет. Она машину сюда вела. Может быть, она устроится на переднем сиденье. Тогда я ее буду видеть…, – Виллем не мог представить себе, что в городе ему удастся пригласить девушку в кафе или на танцы. Он успел сбегать в свой блиндаж и взял автограф у Хемингуэя. Виллем долго вертел «Землю крови», но уложил книгу обратно под койку:

– Подумает, что я навязываюсь…, – ему казалось, что он где-то видел мистера Френча. Хемингуэя устроили на ночлег в офицерском блиндаже. Девушку поместили в маленький закуток, где обычно останавливались посланцы из штаба фронта, из Барселоны. Вечером они сидели за кофе. На позициях был сухой закон. Виллем, горько подумал:

– В Барселоне вина выпью. Хотелось бы водки, нашей, из Мон-Сен-Мартена. Только где водку взять? Просто, чтобы забыть о ней…, – в полку имелась старая, расстроенная гитара.

Виллем ушел приводить в порядок закуток. Ему не хотелось, чтобы гостья замерзла. Он принес печурку, нашел несколько чистых одеял и взял со своей постели подушку.

– Я обойдусь, – решил Виллем, – а ей надо спать с удобствами. Она девушка…, – он заставил себя не думать о том, что может оказаться, под ее форменной рубашкой, под старым свитером.

Он вышел на вечерний мороз, под огромное, хмурое небо. В свисте ветра, в снегу, Виллем лично принес в закуток два ведра ледяной воды из речушки, в миле от позиций. Виллем предполагал, что девушка захочет вымыться. Он следил за печуркой. Из большого блиндажа, по соседству, доносилось высокое, красивое сопрано:

– Avanti o popolo, alla riscossa

Bandiera rossa, Bandiera rossa…

Ей подпевали, хором. Гитара замолчала, она провела пальцем по струнам:

– Испанская песня, для вас, товарищи. Старая, народная…, – Виллем прислонился к обложенной деревом стене закутка. Вода в ведре закипала.

– Su nombre era Isabel, ella muria por amor…

Она пела о Вороне и его возлюбленной. В библиотеке, в замке его светлости, в Банбери, хранились старые, искусно вычерченные карты. Виллем видел портрет Ворона, в морском сражении, при Картахене, где он погиб.

– Дядя Джон нам пел…, – Виллем поменял ведро на новое, – я помню. Странно, где я все-таки ее встречал? Лицо знакомое…, – за стенами блиндажей свистела метель. Раскачивалась тусклая лампочка. В части установили генератор. При строительстве линий укрепления, Виллем заметил: «Мы здесь ненадолго, но не стоит при свечах сидеть». Электричество, правда, экономили. В десять вечера блиндажи погружались в темноту. Он услышал звук шагов:

– Надо книгу принести. Когда я еще ее увижу? Она так хорошо пишет…, – мужчина пошел в свой блиндаж. Вернувшись, Виллем застал мистера Френча в закутке, на койке, с гитарой в руках.

Виллем помялся на пороге:

– Здесь горячая вода, сеньора, то есть, простите, мистер Френч. Я подумал, что…, – тяжело вздохнув, он протянул девушке «Землю крови»:

– Окажите мне честь, пожалуйста. То есть, если вы не хотите…, – почти испуганно добавил Виллем: «Вам, наверное, часто таким досаждают».

В закутке было почти жарко. Она сбросила куртку. Розовые губы улыбались. Она не отказала.

Виллем следил за длинными, изящными пальцами. Она писала автоматической ручкой:

– Чернила замерзли…, – девушка подняла прозрачные, светло-голубые глаза, – но теперь оттаяли. Спасибо, товарищ, – мистер Френч обвела рукой закуток, – что позаботились обо мне…, – Виллем, едва дыша, принял книгу:

– Товарищу де ла Марку, с любовью, от автора…, – на месте подписи был смутно знакомый росчерк.

– С любовью…, – повторил себе Виллем:

– Такое ничего не значит. Она, наверное, всем это пишет…, – он вздрогнул. Зазвенела гитарная струна.

– Я вам спою, – сказала девушка тихо, – на моем родном языке, английском. Вы, может быть, знаете песню…, – Тони, едва не добавила: «кузен».

Виллем знал.

Дядя Джон склонял светловолосую голову над гитарой: «And he shall be a true love of mine…». Виллем помнил высокую девочку, костер, картошку в золе, у палаток, на берегу реки Червелл, помнил белого пони и веселый смех:

– Семейная традиция, кузен Виллем. Мы в Банбери, как говорится:

– To see the fine lady upon the white horse…, – она пела, глядя прямо на него. Виллем прошептал:

– Но вы, то есть ты умерла. Ты погибла в бомбежке, в Мадриде. Антония, Тони…, – он шагнул к девушке. Тони выдохнула:

– Нет, Виллем, я жива. Жива, и буду жить…, – отложив гитару, она поднялась, коснувшись его руки.

– Как сердце бьется, – понял Виллем, – это мое. Или ее? Нет, мое. Какая разница, понятно, что это навсегда…, – лампочка, помигав, потухла:

– Тони, Тони, неужели я…, – у нее были ласковые губы. Виллем понял:

– Я ее сердце слышу. Даже сквозь ветер, сквозь метель…, – он приник к белокурым волосам, Тони обняла его:

– Да, мой милый. Сразу, как только я тебя увидела, и навсегда…, – у него были крепкие, надежные руки. Тони, успокоено, закрыла глаза: «Навсегда».

 

Барселона

Гауптштурмфюрер фон Рабе приехал в Барселону с надежным, французским, сделанным в Берлине, на Принц-Альбрехтштрассе, паспортом. По дороге он заглянул в Париж, навестить, как весело думал Макс, большую любовь.

Готовя командировку, фон Рабе с неудовольствием узнал, что мальчишка, в которого он стрелял, в Мадриде, выжил и вернулся в Лувр. Максу требовалось соблюдать осторожность. Он объяснил Шанель, что в городе проездом и торопится. В рестораны он с женщиной не ходил. Все два дня они провели в апартаментах, над ателье.

Макс хотел проверить, как работает техника. Ателье, весной, посетили ремонтники. В комнатах отказала электрическая проводка. Проблемы произошли из-за перерезанного кабеля. Рабочие все быстро восстановили, предъявив удостоверения компании, с фотографиями и печатью. В немецком посольстве Макс, в подвале, следил за разговорами, ведущимися в ателье. Он удовлетворенно улыбнулся: «Отлично. С мадемуазель Коко я рвать не буду. Она еще пригодится». Операцию в Италии планировали на весну. К неудовольствию рейхсфюрера СС, герр Майорана, наотрез, отказался слушать Шелленберга.

На закрытом совещании, Вальтер хмуро заметил:

– Он, видите ли, ученый. Он политикой не интересуется, и не собирается помогать службам безопасности…, – Вальтер махнул рукой:

– Упрямец, каких поискать. Вообще производит впечатление сумасшедшего. Имя фрейлейн Кроу, я, разумеется, не упоминал, – добавил Шелленберг.

Немецкие физики считали, что Энрико Ферми, учитель Майораны, в следующем году получит Нобелевскую премию:

– И поминай, как звали, – подытожил Гиммлер, – на церемонию вручения, в Стокгольм, его не пустить нельзя. Он отплывет в Лондон, или в Нью-Йорк. Скорее, в Нью-Йорк, – Гиммлер хотел выругаться, но сдержался, – американцы привечают ученых. Нам нужна фрейлейн, то есть доктор Кроу, и быстрее…, – о докторате, вернее, двух, они узнали из переписки Майораны с Кембриджем. Итальянские коллеги перлюстрировали конверты. В письмах речь шла исключительно о физике, половину текста занимали формулы. Сначала, они хотели показать письма математикам, но Гиммлер заметил:

– Вряд ли здесь шифр. Они оба не от мира сего. Если она приезжает в Италию, по его приглашению…, – Гиммлер повертел письмо, – нельзя упускать подобную возможность. Весенний визит. Рим необычайно хорош в это время года, – тонкие губы рейхсфюрера усмехнулись. Он протер пенсне:

– Постоянная слежка. Ни в коем случае не упускайте их из вида. Мы не позволим доктору Кроу забрать доктора Майорану в Лондон. Прихватите его тоже, – распорядился рейхсфюрер, – думаю, в Дахау он станет сговорчивей и согласится работать на рейх. С итальянцами мы вопрос решим, – пообещал Гиммлер.

На совещании, Максимилиан вспоминал рисунок, в ящике рабочего стола. Отдав на экспертизу Веласкеса, фон Рабе получил на Музейном Острове подробные рекомендации по хранению графики и картин. Отец нанял архитекторов. Макс хотел устроить на вилле отдельную галерею, для коллекции.

Он представлял себе рыжие волосы фрейлейн Кроу, то есть графини Констанцы фон Рабе. Гауптштурмфюрер пока не говорил с Гиммлером о свидетельстве почетной арийки, для девушки, но не предвидел затруднений с документом. Фрейлейн Констанца должна была согласиться работать на благо рейха.

– Встретится со своим кузеном, – весело думал Макс.

Он давно прекратил подозревать герра Питера Кроу. Слежку за промышленником сняли. Герр Кроу вкладывал деньги в благосостояние рейха. На его заводах предстояло трудиться немцам. Производства он собирался развернуть в следующем году. Герр Петер, часто летал в Лондон, но в деловых визитах ничего подозрительного не было. Он встречался с юристами, навещал банкиров. Герр Петер, по возвращении, за обедом на вилле Рабе, рассказывал, что сделано для перевода фирмы в Германию.

Герр Кроу записался в спортивный клуб, куда ходили братья фон Рабе. Его приглашали на приемы к Геббельсу. Он устраивал вечеринки, в большой, роскошной квартире у Хакских дворов. Макс туда не ходил. Он редко проводил в Берлине больше недели подряд, а Отто жил в своем центре, в Хадамаре. Эмма, с восхищением, рассказывала, что герра Кроу посещают знаменитые актрисы, литераторы, ученые и высшее офицерство, даже рейхсмаршал авиации Геринг.

Эмма преуспевала в музыке, но не хотела поступать в консерваторию. Долгом немецкой девушки, было помогать родине, партии, и фюреру. Для женщин участие в Имперской Службе Труда считалось, пока, необязательным, однако Эмма хотела провести год, работая с детьми. Девочка, безмятежно, улыбалась:

– Каждая женщина Германии должна выйти замуж и рожать солдат для фюрера. Я хочу стать учителем. Такая профессия подходит девушке. В конце концов, именно мать отвечает за воспитание детей в духе приверженности партийным идеалам…, – говоря с отцом об Эмме, Максимилиан одобрительно заметил:

– Она большая молодец. Я читал отчеты руководительницы группы. Эмму очень хвалят. Не беспокойся, – Макс поцеловал отца в щеку, – я ей подыщу хорошего жениха. В СС все больше образованных людей…, – граф помялся:

– Мы аристократы, милый. Хотелось бы…, – он не закончил. Макс развел руками:

– Как получится, папа. Надо выходить замуж и жениться по любви. Ты сам так сделал.

– Да, – отозвался отец, сидя на террасе, дымя сигарой.

Эмма, Генрих, и герр Кроу бросали Аттиле палочку, овчарка весело лаяла. Начало осени в Берлине выдалось теплым, деревья стояли зелеными. Макс отпил кофе:

– У него всегда глаза грустные, когда он на Эмму смотрит. Они с мамой девочку хотели, после нас троих. Мама быстро умерла…, – Макс видел свидетельство о смерти графини Фредерики. Эмме тогда исполнился год. Мать скончалась от воспаления легких. Отец, по его словам, был на заводах, в Руре, и не успел вовремя добраться до Берлина.

Отцу Макс о плане, касающемся фрейлейн Кроу, ничего не говорил. Он вообще не любил делиться подобными соображениями. Макс знал за собой склонность к некоторому суеверию. Гауптштурмфюрер успокаивал себя:

– Фюрер с астрологами консультируется. Ничего страшного нет. Астрология, древняя наука, и Отто так говорит, – брат ждал известия от «Анненербе», насчет его участия в экспедиции, но был уверен, что его отберут.

Гауптштурмфюрер сидел за столиком кафе, на узкой улице, неподалеку от бульвара Рамбла. Он пил сангрию и разглядывал девушек. В Барселоне было солнечно, как и в Париже, но прохладно. Макс, все равно, расстегнул замшевую куртку, и размотал кашемировый, лондонский шарф. В Берлине, как он прочел в газете, ударил мороз, в минус пять градусов. Зима ожидалась суровой.

– Отто, в Тибете, узнает, что такое настоящий мороз, – Макс покачал носком начищенного ботинка, – интересно, когда он женится? Мне в следующем году двадцать восемь, время пришло. А ей будет двадцать. Папе она понравится, непременно. У нее есть еврейская кровь…, – Макс почесал светловолосый, хорошо подстриженный висок:

– Папа евреев ненавидит, но, говоря по правде, она аристократка. Ее мать из семьи, получившей титул от Вильгельма Завоевателя, – Макс знал, чем занимается дядя фрейлейн Кроу:

– Не будет он ее искать. Она напишет, в Англию, что встретила любимого человека, вышла замуж. Такое даже с гениями случается…, – он, издалека, увидел Муху.

Агент шел в хорошем твидовом пальто, без шляпы, солнце играло в каштановых волосах. Муха поставлял отличные сведения о вооружении русских. При последней встрече, в Испании, Макс велел ему обратить внимание на соединения, расквартированные в Сибири и на Дальнем Востоке. Об информации попросили японские коллеги.

Муха опустился напротив Макса. Гауптштурмфюрер, озабоченно, подумал:

– У них чистки. Если его расстреляют, мы потеряем отличный источник информации. А что делать? – он заказал кофе:

– Подобные вещи предугадать нельзя. Попрошу рейхсфюрера дать разрешение приютить Муху в Германии. Но зачем он нам нужен, он славянин…, – Макс надеялся, что Муха, будучи неглупым человеком, почувствует опасность. В Германии предполагали, что многие агенты НКВД, получив приказ об отзыве в Москву, решат остаться в Европе:

– С другой стороны, у них опыт работы…, – Макс посмотрел на сахарницу:

– Правильно говорит Отто, сахар, это яд. Папа от него отказался, по примеру Отто, и стал себя лучше чувствовать. Фюрер вегетарианец, но на такое я не способен…, – Макс всегда хвалил немецкую кухню, но предпочитал здешние, средиземноморские блюда.

Они с Мухой поболтали о погоде, агент передал запечатанный конверт, и достал из кармана еще одну бумагу.

Вернувшись в Барселону, под предлогом того, что надо купить припасов, на рынке, Петр сбегал по адресу Тонечки. Квартира была закрыта, на его стук никто не отозвался. Записку он оставлять не стал:

– Она, наверное, в городе. Отлучилась куда-нибудь. Как я хочу ее увидеть…, – Воронову, даже на лестнице, почудился запах лаванды.

Он взял яиц, чоризо, сыра, свежего хлеба, овощей, отличный, сладкий виноград, и несколько бутылок вина. После завершения операции в Теруэле, он с Эйтингоном, по воздушному коридору, возвращался в Мадрид. Серебрянский ехал, как туманно заметил товарищ Яша, на восток.

Весной планировалось убийство «Сынка», Льва Седова. Пока Петр оставался в Испании, но хотел попросить отпуск. В Барселону, почти каждый день прилетали самолеты из Москвы. Путь на родину был легким.

– Степана я на свадьбу не приглашу. Еще напьется, алкоголик. Пусть сидит в Забайкалье. Хотя он капитаном стал. Судя по всему, урок пошел на пользу…, – в записке были координаты сиротского приюта в Теруэле, переданные Стэнли, и с десяток имен людей, по слухам, направленных на фронт штабом ПОУМ.

– Нам все равно, кто это будет,– Петр щелкнул зажигалкой: «Нам важно…»

– Я понял, что вам важно, – усмехнулся фон Рабе:

– У них есть агент среди националистов. Испанец, из штаба Франко, или один из журналистов, отирающихся вокруг. Но я не могу переходить линию фронта, я здесь не для такого. Вернусь в Париж, и свяжусь с коллегами, у Франко. Шпиона найдут и расстреляют…, – фон Рабе смотрел на шпили Саграда Фамилия: «Ладно, окажу Мухе услугу. Ему надо поддерживать хорошую репутацию в НКВД».

– Нет ничего проще, – фон Рабе аккуратно спрятал бумагу в черный, скромный блокнот на резинке. Он всегда пользовался такими записными книжками, покупая их в Париже, в Латинском Квартале: «Положитесь на меня».

Они пожали друг другу руки, Муха ушел. Фон Рабе допил кофе:

– Теперь поищем леди Антонию Холланд. Очень надеюсь, что она в Испании. Она думает, что я ее потерял, что она сбежала. Она ошибается, – Макс, в Берлине, прочел «Землю крови». Он хорошо помнил стиль леди Антонии.

– Мистер Френч, приятно познакомиться, – шутливо подумал фон Рабе. Рассчитавшись, он пошел на бульвар. Макс надеялся, что в пресс-бюро республиканского правительства, подскажут, где искать леди Антонию.

С маленькой кухоньки упоительно пахло кофе и жареным хлебом, в комнату доносился мелодичный свист:

– -Avanti o popolo, alla riscossa

Bandiera rossa, Bandiera rossa…

Лучи яркого, утреннего солнца лежали на старых половицах. Окно немного приоткрыли, в спальне гулял свежий ветерок. Над черепичными крышами города, над бульваром Рамбла, в пяти минутах ходьбы отсюда, мерно звонил колокол. На простом, деревянном столе красовалась расчехленная пишущая машинка. Рядом лежала стопка блокнотов, отпечатанные листы бумаги и несколько пачек папирос. Шкафа в комнате не имелось. На стуле стоял потрепанный, кожаный саквояж, от Asprey. Из сумки виднелось что-то невесомое, шелковое, воздушное. От холщовой наволочки на подушке веяло лавандой.

В кровати до сих пор было тепло. Он чувствовал рядом длинные, стройные ноги, гладкую, горячую спину, слышал ее ласковый шепот:

– Спи, пожалуйста. Проснешься, и будет завтрак, с тостами и хамоном…, – на позициях, в окопах, в шахте, в полукилометре под землей, Виллем спал крепко, как ребенок. Ему не мешал свист артиллерийских снарядов, или грохот отбойных молотков. Тем более, ему не мог помешать стук пишущей машинки. Тони вставала рано, на рассвете, и работала. Виллем отсыпался. Сарабия отпустил его на две недели:

– Ты, Гильермо, главное, не забудь вернуться со снарядами. Когда приедешь, возьмем Муэлу и начнем обстрел города.

Виллем, немного, покраснел.

В ее закутке ничего не случилось. Рядом были офицеры, солдаты, по земляному коридору кто-то ходил, за стеной кашляли, шмыгали носом. Они лежали на узкой койке, обнявшись, он целовал длинные, темные ресницы. Тони, держа его руку, тихо шептала. Она рассказала Виллему, что уехала из Мадрида перед бомбежкой, в Америку, брать интервью у Троцкого:

– Я хотела написать папе и Джону…, – он гладил белокурую голову, – но мне надо было закончить книгу. Я напишу им, из Барселоны, – торопливо добавила Тони, – вернусь, и сразу напишу.

– Вернемся…, – не выдержав, он медленно расстегнул пуговицы на рубашке. Они зажгли свечу, вставленную в стреляную гильзу. Виллем зажмурился, такой белоснежной была ее кожа. Он провел губами по впадинке, в начале шеи, где билась голубая жилка:

– Такого я и хотел, когда тебя увидел, у машины. И всегда буду хотеть. Вернемся, – повторил Виллем, – я поеду на фронт, а ты меня подождешь в Барселоне.

Тони, было, открыла рот, Виллем приложил палец к ее губам:

– Пожалуйста. Ожидается сражение, не надо рисковать. Я обещаю, когда мы возьмем Теруэль, я приеду в Барселону, мы обвенчаемся, и отправимся домой. Тогда и сообщим моим родителям, твоему отцу, брату…, – Виллем, озабоченно, спросил:

– Или ты подождать хочешь? Чтобы было платье, цветы. То есть цветы, конечно, я куплю…, – поправил он себя. Тони помотала головой:

– Это неважно, милый. Важно, чтобы мы были вместе…, – они собирались жить в Мон-Сен-Мартене и навещать Лондон. Виллем кивнул, когда Тони рассказала ему о будущей книге:

– Конечно, я поеду с тобой. Я инженер, хочу познакомиться с русскими шахтами, отправиться на Донбасс. У них метод Стаханова, – мужчина усмехнулся, – заодно на него посмотрим. Тебе будет интересно пожить среди рабочих. Переведешь мне, что происходит на самом деле…, – вдохнув запах пороха, Тони прижала его руку к щеке:

– Хорошо, милый…, – они оба вспомнили лето, в Банбери. Виллем смеялся:

– Я тебя не узнал потому, что не думал о таком. Я думал, как бы ухитриться посадить тебя на переднее сиденье машины, когда мы обратно в Барселону поедем…, – он уместил ее всю в своих руках. Тони, лукаво, спросила: «Зачем?»

– Хотел на тебя смотреть, – просто ответил Виллем, – и буду хотеть, пока я жив. И не только смотреть…, – Тони, еще никогда, такого не чувствовала. Его сердце билось совсем рядом. За стенами блиндажа свистел ветер, а здесь, под одеялом, было тепло. Она, блаженно, закрыла глаза:

– Ты сможешь меня за руку держать, иногда. Хэм заснет. Он всегда спит в машине…, – пять часов, за рулем форда оказались самыми тяжелыми в жизни Виллема.

Остановившись в приморской деревне, на обед, он подержал Тони за руку и даже, украдкой, поцеловал. Распогодилось, Тони бросила куртку и шарф на сиденье машины. В расстегнутом, коричневом вороте республиканской форменной рубашки, виднелась нежная кожа. Тонкую талию стягивал грубый ремень. Она закинула ногу на ногу, обхватив пальцами стройное колено, ветер с моря шевелил белокурые волосы.

Дорога в Барселону была в хорошем состоянии. Виллем гнал форд. Стрелка колебалась у отметки в восемьдесят миль в час. Хемингуэй поинтересовался: «Куда вы торопитесь, товарищ?».

– За снарядами, – недоуменно ответил Виллем. На розовых губах Тони заиграла легкая, мимолетная улыбка.

Они оставили форд и Хемингуэя в пресс-бюро республиканского правительства, на Рамбле. Виллем забрал холщовую сумку и пишущую машинку. Они успели забежать в лавку, за вином. Потом была узкая лестница, в комнатку под крышей дома, старая, деревянная, дверь, запах лаванды, и шепот:

– Не могу, не могу больше ждать. Прямо сейчас, прямо здесь…, – Тони обняла его, пуговицы на рубашке затрещали, рассыпаясь по полу. Подняв ее на руки, Виллем понес в комнату.

Тони, застонав, хотела, что-то сказать. Он целовал ее, всю, от нежных пальцев на ногах, поднимаясь выше, к коленям, где все было жарким, как солнце:

– Не надо, любовь моя…, – она положила руки на коротко стриженые волосы, – не надо. Что случилось, то прошло, и у тебя, и у меня. Теперь остались только мы, вдвоем, навсегда…, – она кричала, вцепившись зубами в подушку:

– Я люблю тебя, я никуда, никуда тебя не отпущу! Никогда!

За окном стемнело, над Барселоной взошла яркая, зимняя, холодная луна. Потянувшись за одеялом, Виллем укутал ее плечи:

– Я никуда не собираюсь, любимая. До Теруэля и обратно. Ты станешь баронессой де ла Марк, – Тони услышала, как он улыбается, – а я буду простым инженером и мужем знаменитого журналиста…, – сумку и пишущую машинку Виллем забрал из передней через два дня. На кухне не осталось еды, и вина. Мужчина, смешливо, сказал:

– Мне надо появиться на складах оружия и в штабе армии. Выходные закончились, буду работать.

– И я тоже…, – Тони тяжело дышала, лежа головой у него на груди. В первый день они решили ничего такого, как хихикнула девушка, не делать:

– Папа и мама, – весело сказал Виллем, – спят и видят, как они с внуками возятся. Мы их не разочаруем…, – мягкая, нежная, она была совсем близко. Виллем услышал ее шепот:

– Обещаю, что нет. Летом…, – Тони блаженно закрыла глаза, – в самом разгаре лета…, – Виллем рассказывал об Арденнах, о быстрой, горной реке, о соснах и куропатках, об оленях:

– Наша спальня в башне…, – он прижимал Тони к себе, – окна на холмы выходит. Тебе понравится в Мон-Сен-Мартене, обещаю. Мы поедем в Лондон…, – Виллем прервался:

– Дядя Джон, то есть твой отец, он не будет против нашего брака? Я католик, я в Бельгии живу…, – Тони закатила глаза:

– Ты семья. Папа обрадуется, что я вышла замуж по любви. И вообще…, – Виллем уложил ее обратно, она успела добавить: «Вообще нашлась…»

Тони никогда еще так хорошо не работалось. Она вставала рано, и устраивалась за пишущей машинкой. Она, сначала, беспокоилась, что Виллем проснется, но мужчина отмахнулся: «Я в забое сплю, бывает. Ничего страшного». Тони ловила себя на том, что улыбается. Он спал, уткнувшись в подушку. Во сне его лицо было таким, как она помнила, лицом пятнадцатилетнего мальчика. Виллем подсаживал ее на белого пони, и хвалил печеную картошку: «Очень вкусно, кузина Тони». Она тихо, осторожно пробиралась на кровать. Обхватив колени руками, Тони смотрела на Виллема, а потом на цыпочках шла на кухню.

Она готовила завтраки с обедами. Вечером они отправлялись в кафе, потанцевать. Он танцевал так же, как, весело думала Тони, делал все остальное, спокойно и уверенно.

Виллем починил расшатанный стол, исправил подтекающий кран в крохотной ванной, и мигающую настольную лампу:

– Ты здесь остаешься, пока я тебя не заберу. Надо, чтобы все было в порядке. Я за тебя волнуюсь, – вздохнул Виллем. Тони, изумленно, ответила: «Барселону не обстреливают. А ты на фронт едешь…»

– Я привык, – они лежали, обнявшись, в комнату светила луна.

Вспыхивал и гас огонек его сигареты:

– Я в шестнадцать лет в забой спустился, подручным. Это работа, любовь моя. Добывать уголь, бороться с фашизмом. Мужская работа…, – Тони почувствовала прикосновение большой, в царапинах ладони:

– Я тебя люблю, и поэтому всегда думаю, что с тобой. Думаю, что ты сейчас делаешь…, – он поцеловал белокурый висок, – жду, когда приду домой и увижу тебя…, – поворочавшись, Тони задремала. Виллем гладил ее теплые плечи. Он заснул, спокойно, как десять лет назад, в Банбери, в палатке на берегу реки.

Свист прекратился, сильнее запахло кофе. Тони устроилась на кровати, с чашкой и тарелкой. Снаряды и вооружение лежали в кузовах колонны грузовиков, отправляющейся, сегодня вечером, в Теруэль. На столе, в пустой бутылке из-под вина, стоял букет роз. Виллем каждый день приносил Тони цветы. Открыв глаза, забрав чашку, он отхлебнул кофе:

– Пожалуйста, не расстраивайся. Возьмем Теруэль, я вернусь, и обвенчаемся…, – Тони закусила губу. Она была в одном белье. Кремовый шелк светился под солнечными лучами:

– Она сама, как солнце…, – Виллем поставил посуду на пол:

– Иди ко мне. Иди, пожалуйста…, – целуя Тони, он подумал, что надо сразу, по приезду в Барселону, купить кольцо и договориться со священником. Она шептала что-то ласковое, смешное, прижимая его к себе. Девушка всхлипнула:

– Виллем, а если что-то случится…, – Тони забыла и о фон Рабе и Петре. Она боялась, что русский появится на квартире, однако он не приходил.

– Хорошо, – сказала себе Тони:

– Он порога моей комнаты не переступит. Я ему на дверь укажу. Мы с Виллемом уедем отсюда, и я забуду обо всем…, – длинные, темные ресницы дрожали, Виллем прикоснулся к ним губами: «Ничего не случится, любовь моя». Они ели, передавая друг другу тарелку. Тони рассмеялась:

– Рыжий. Помнишь, как в Банбери мы тебя с Констанцей дразнили? Она сама рыжая…, – Тони ласково, подумала:

– У папы внуки появится. У Джона племянник, или племянница. Через год можно поехать с Виллемом в Россию. Война не начнется, Гитлер не посмеет ничего сделать в Европе. И на Советский Союз он не будет нападать…, – Виллем считал, что националисты и республиканцы скоро договорятся, и выгонят из Испании иностранных советников:

– Здесь не полигон, – хмуро заметил мужчина, – здесь люди гибнут. Фашисты шепчут в ухо националистам, коммунисты республиканцам, а страдает Испания.

Виллем не был коммунистом, но усмехался:

– В Мон-Сен-Мартене, все по заветам Маркса происходит. Рабочий день восемь часов, три недели отпуска, и пожизненная пенсия после тридцати лет труда на компанию…, – он подмигнул Тони:

– В сорок шесть выйду в отставку, буду тебе надоедать…, – она томно потянулась: «Я только обрадуюсь, товарищ барон».

Виллем ушел проверять готовность колонны к выезду. Девушка покуривала на балконе, рассматривая пустынную улицу. Кафе на углу открывалось. Сладко зевнув, Тони стала снимать с веревок выстиранную республиканскую форму и белье. На каменной стене дома заиграл солнечный зайчик. Подхватив одежду, девушка захлопнула дверь в комнату.

Гаупштурмфюрер фон Рабе опустил маленький, мощный бинокль. Макс отпил хорошо заваренного кофе. Адрес леди Холланд, он узнал, потолкавшись со старым удостоверением «L’Humanite» в пресс-бюро республиканского правительства. Макс не хотел торопиться.

Девушка уехала в Теруэль. Макс, каждый день проверял, не появилась ли леди Антония в квартире. В списке, полученном от Мухи, фон Рабе, заметил знакомую фамилию. Он присвистнул:

– Соученик. Мы не виделись, с Гейдельберга. Надо Далилу к нему подвести…, – увидев барона де ла Марка на балконе квартиры Далилы, Макс не поверил своим глазам.

Гауптштурмфюрер поздравил себя с большой удачей. Они ходили в кафе, соученик каждый день возвращался в квартиру с цветами, Обосновавшись на углу, фон Рабе видел, как они задергивают шторы.

Макса, в общем, не интересовали развлечения Далилы. Муха был на крючке, и никуда бы не сорвался. Далила брала интервью у Троцкого. Одного этого было бы достаточно, чтобы русские, немедленно, расстреляли Муху. Макс знал, что агент никуда не денется.

– И она не денется…, – Макс, лениво, курил папиросу. Он, сначала, думал подбросить координаты Далиле, подсунув конверт под ее дверь, но потом решил:

– Нет. Я Виллема помню. Он далеко не дурак, и на подобное не клюнет. Придется лично поговорить с Далилой. Прерву семейную идиллию…, – подождав, пока девушка снимет белье, Макс поднялся:

– В хозяйку решила поиграть. Влюбилась, что ли? Впрочем, какая разница…, – гауптштурмфюрер не знал, когда вернется соученик:

– Рисковать не буду, незачем ее сейчас в постель укладывать. Пообещаю, если она выполнит задание, при следующей встрече отдать негативы…, – Макс пошел к подъезду.

Тони складывала белье, в походный мешок Виллема. Сбегав на рынок, она купила хорошего хамона и козьего сыра. Алкоголь на фронте запрещали. Вместо вина Тони сунула в мешок несколько апельсинов, шоколад, и пакетик молотого кофе.

Виллем не сказал родителям, куда поехал.

– Папе семьдесят, – мужчина помолчал, – у мамы слабое сердце. Я не хотел их волновать. Мишель мои письма из Парижа посылает. Я в горной школе курсы слушаю…, – они сидели, обнявшись, в постели, куря одну сигарету на двоих. Тони положила голову на крепкое плечо:

– Можно сказать, что ты приехал в Барселону, посмотреть город. Здесь безопасно, тыл, мы встретились…, – Виллем провел губами по стройной шее, по дорожке позвоночника, вдохнул слабый, прохладный аромат лаванды:

– Господи, как я ее люблю. Она могла не приехать в Теруэль, мы бы ни увиделись. Господи, спасибо тебе…, – засыпая, Виллем, касался своего крестика:

– Как мне еще Тебя благодарить? Я ждал любви, и, наконец, дождался…, – Тони мирно сопела у него под боком. Он придвигал ее ближе:

– Теперь все будет хорошо. Обвенчаемся, вернемся домой, у нас дети появятся. Элиза выйдет замуж, папа и мама увидят внуков.

Перебрав белье, Тони решила кое-что заштопать. В дверь постучали, когда она перекусывала нитку. Револьвер лежал в саквояже. Тони призналась Виллему, что у нее есть оружие. Мужчина вздохнул:

– Я не сомневался. Но, пожалуйста, – он взял лицо Тони в руки, – когда мы отсюда уедем, мы от пистолетов избавимся. В мирной жизни оружие ни к чему…, – Тони согласилась. Она скосила глаза на саквояж:

– Для Виллема рано. Наверное, Хэм, или кто-то из пресс-службы. На фронтах затишье, ждут декабрьского наступления…, – аккуратно убрав иголку, Тони пошла к двери. После весенних стычек между коммунистами и поумовцами, в Барселоне было безопасно:

– Вряд ли коммунисты…, – Тони сняла цепочку, – зачем я им нужна? А если Петр пришел? – Тони разозлилась:

– Как пришел, так и уйдет. Я люблю другого человека, и собираюсь, стать его женой…, – распахнув дверь, она отшатнулась. Макс успел сунуть ногу в открывшийся проем и навести на нее пистолет: «Тихо, сеньор Френч, тихо…»

– Я закричу, – Тони раздула ноздри:

– Позову республиканскую милицию, вас арестуют и расстреляют…, – перехватив пистолет левой рукой, фон Рабе хлестнул ее по щеке:

– Тихо! Вы за последнюю неделю чуть голос не сорвали, милочка. Весь квартал знает, что вы каждую ночь развлекались с неким республиканским офицером. И днем тоже, бывало…, – подмигнув ей, Макс шагнул в квартиру.

– Вьете гнездо, – одобрительно сказал фон Рабе, оглядываясь:

– Собираетесь стать хорошей супругой. Но вряд ли барон де ла Марк обрадуется фотографиям своей жены, напечатанным в газетах…, – Тони вспомнила:

– Виллем говорил, что они с фон Рабе учились, в Гейдельберге. Фон Рабе и тогда фашистом был. Как Питер, в Кембридже…,– не спрашивая разрешения, немец развалился на стуле, щелкнув зажигалкой. Тони, выпрямившись, развернула плечи. Гауптштурмфюрер опять подумал: «Будто на расстрел пришла». Макс поднял бровь:

– Вы плохо обо мне думаете, леди Антония. Я здесь для того, чтобы оказать республиканским силам услугу. Подобное тоже случается…, – Тони застегнула пуговицу на воротнике рубашки. Она была в форменной, темно-коричневой юбке. На гладких, стройных ногах играло солнце. Девушка переступила босыми ногами по полу: «Что за услугу?»

От не застеленной кровати пахло лавандой и мускусом. В комнате было тепло, на полу стояла тарелка и две старые, фаянсовые чашки:

– В постели завтракали, – понял Макс:

– Я не предполагал, что Виллем обладает такими талантами. Приручил леди Антонию. Впрочем, ненадолго, я уверен…, – Макс представил завтрак, с Констанцей, в большой спальне, на вилле:

– Она согласится стать моей женой, – хмыкнул мужчина, – у нее нет другого выбора. Она не захочет всю жизнь просидеть в Дахау. Если у фюрера появится новое оружие, о котором говорят физики, меня, ждет головокружительная карьера. В конце концов, моя жена будет его создавать…, – Максимилиан вспомнил женщину, на рисунке:

– Они очень похожи. Фрейлейн Кроу, Констанца, тоже хрупкая. Леди Антония будто гренадер, Виллему под стать. Фигура у нее отменная…, – Макс заставил себя не думать о маленькой, виднеющейся под форменной рубашкой, груди: «Потом, когда она выполнит задание».

– Видите ли, – он стряхнул пепел на пол, – у коммунистов есть разные фракции, ПОУМ, например. Месье де ла Марк по его направлению на фронт поехал, – Макс, задумчиво склонил светловолосую голову:

– У националистов тоже не все гладко. Например, в обороне Теруэля, в тамошнем штабе. Нам надо кое от кого избавиться…, – в прозрачных глазах леди Антонии промелькнуло презрение: «Чужими руками жар загребаете».

– Все так делают, – удивился Макс, – и фашисты, и коммунисты. В общем…, – поднявшись, он протянул Тони конверт:

– Координаты штаба полковника Рей д» Аркура, в Теруэле. Я думаю…, – фон Рабе рассмеялся, – что жених, поблагодарит вас за подарок. Скажете, что достали координаты по вашим каналам. Вы журналист, у вас хорошие связи…, – Макс потрепал ее по щеке:

– Я сделаю вам сюрприз, к свадьбе. Получите негативы, и мы расстанемся друзьями…, – Тони, гневно, отбросила его руку: «Надеюсь, я после этого вас больше никогда не увижу, проклятый фашист!».

Макс пожал плечами:

– Мне кажется, задания, которые вы для меня выполняли, были не обременительными. Скорее наоборот…, – он задержался на пороге:

– Очень хорошая книга у вас вышла, сеньор Френч. Станет классикой, – он легко сбежал вниз по лестнице.

Макс, разумеется, не собирался отдавать будущей баронессе де ла Марк негативы. Далила пригодилась бы и замужней женщиной:

– Конечно, – размышлял Макс, идя к Рамбле, – теперь ее не свести с герром Петером. Но и не нужно, он вне подозрений. Зато можно свести с кем-нибудь другим. Ей девятнадцать лет, у нее ноги от ушей и высокая грудь. Кольцо на пальце ничему не помешает. Мой соученик…, – Макс усмехнулся, – наверняка, так в нее влюблен, что ничего не заметит. Даже если и заметит, это не моя забота, – Макс остановился в скромном пансионе неподалеку от Саграда Фамилия. Ему оставалось подождать, пока из Теруэля не придут, как думал фон Рабе, хорошие новости для НКВД.

– ПОУМ возненавидят, – в открытом кабачке, он заказал стакан вина с тапас:

– Офицер, направленный на фронт ПОУМ, расстрелял сиротский приют, прямой наводкой. Стоит людям узнать новости, как его на куски разорвут…, – Макс, быстро, просмотрел газеты.

Итальянцы присоединились к антикоминтерновскому пакту. Сотрудничество с коллегами из Рима шло отлично. Операция «Гензель и Гретель» планировалась на март, когда доктор Кроу приезжала в Рим. Кодовое имя дал рейхсфюрер. Гиммлер любил немецкий фольклор. Существовала опасность, что Гретель появится в Италии не одна, а в сопровождении людей из ведомства ее дяди, однако они предусмотрели такую возможность. Эскорт Гретель собирались, как изящно выразился Шелленберг, нейтрализовать:

– Вряд ли ей придадут батальон охраны, – хохотнул Вальтер,– англичане тоже не дураки. Два, три человека. Мы справимся.

Вытирая пальцы салфеткой, фон Рабе, в который раз, пожалел, что в Берлине не завели испанских забегаловок.

Креветок и осьминога жарили отменно, перец фаршировали козьим сыром, а чоризо было выше всех похвал. Выходя из кабачка, он заметил знакомые, золотисто-рыжие волосы, мощные плечи в республиканской форме. Капитан де ла Марк покупал цветы.

– Все пройдет легко, – сказал себе Макс. Гуляющей походкой фон Рабе направился к морю. Он никогда не упускал случая подышать здоровым воздухом.

Все, действительно, прошло легко.

Тони, на скорую руку, приготовила тортилью, и открыла бутылку вина. Виллем забежал домой за вещевым мешком. Колонна отправлялась через два часа. Они сидели за столом в комнате, поставив на пол пишущую машинку. Тони, незаметно, вертела в кармане юбки конверт, полученный от гауптштурмфюрера фон Рабе:

– Может быть, признаться Виллему…, – отчаянно, думала она, глядя в серые, глаза, болтая о снарядах и французских винтовках, – рассказать о фотографиях. Но я не могу, не могу. Он меня бросит, сразу. Не могу, – твердо повторила Тони:

– Какая разница, зачем фон Рабе стрелять по штабу националистов? Республиканцам координаты тоже нужны. Он отдаст мне негативы, я их сожгу, и все закончится, – Тони, небрежно, сказала Виллему, о слухах, в пресс-бюро:

– Я даже переписала, координаты, – она вытащила конверт, – кто-то, видимо, бывал в Теруэле, и выяснил, где у них штаб. Вы проверьте, – озабоченно сказала Тони. Виллем кивнул:

– Постараемся. Спасибо тебе…, – он потянул Тони к себе на колени:

– Еще минут сорок, любовь моя. Пожалуйста, пожалуйста, не езди без меня никуда. Береги себя…, – Тони приникла к нему, лихорадочно поднимая юбку, ощущая его тепло. Она кричала, раскинувшись на кровати, закусив руку, старое дерево скрипело. Виллем уронил ей голову на плечо: «Я совсем, совсем не могу жить без тебя…». Тони проводила его, накинув на обнаженные плечи рубашку. На пороге они никак не могли оторваться друг от друга. Девушка выбежала на балкон, Виллем помахал ей: «Скоро вернусь!»

Он уходил, вскинув на плечо вещевой мешок. На углу Виллем остановился. Вечернее солнце играло в белокурых волосах Тони. Подняв руку, она перекрестила Виллема, сама не зная, зачем. По соседству забил колокол, вспорхнули с крыши голуби. Виллем оборачивался, пока балкон не пропал из виду. Улыбаясь, он сказал себе: «Все будет хорошо».

 

Теруэль

За две недели, проведенные журналистами в Теруэле, мистер О» Малли привык играть с мальчишками из сиротского приюта в футбол. Меир не расспрашивал малышей, как они сюда попали. Священники сказали, что многие здесь, дети беженцев с республиканской территории. Их отцы воевали на стороне националистов. Семьи офицеров Франко коммунисты расстреливали. Настоятель городского собора вздохнул:

– Они везде такое творят, по наущению русских. В Испании сильны родственные связи. Детей спасают, вывозят в провинции, занятые войсками законного правительства, – Меир, как и вся столица, знал о расстрелах в Барахасе. В бригаде Тельмана, с кузеном Джоном, Меир, осторожно, завел разговор о военных советниках из СССР. Прозрачные глаза кузена помрачнели:

– Мы ничего не можем сделать. Я здесь вообще под чужими документами. Правительство Его Величества не собирается вмешиваться во внутренние дела Испании…, – Меир сидел на краю маленького футбольного поля, заросшего сухой травой. Журналисты завтракали, дети тоже ели. Он слышал из раскрытых окон подвальной столовой веселые голоса. Кто-то крикнул:

– Святой отец, сеньор Марк учит нас американской игре, бейсболу!

Меир повертел биту. В приюте были столярная и швейная мастерские, детей обучали ремеслам. Он выточил биты, вспомнив уроки труда. Меир с Аароном заканчивали, школу при Иешива-университете, в Нижнем Ист-Сайде. Эстер ходила в академию Спенса, для девочек, рядом с их домом, у Центрального Парка. Меир посмотрел на туманное, низкое небо. Погода не улучшалась. Он подышал на руки:

– В Цюрихе, наверное, тоже холодно. Вернусь домой, сделаю доклад, побуду с папой. Он к той поре из Амстердама приедет, – несмотря, на очки, Меир хорошо играл в бейсбол. Он был невысоким, легким, и быстро бегал.

Летом он ходил с Иреной на матчи «Янкиз». Девушка надевала легкое, шелковое платье, едва прикрывающее круглые колени. Тонкая ткань обтягивала большую грудь. На бейсбольном стадионе в Бронксе стояли ларьки с кошерными хот-догами и воздушной кукурузой. Они пили кока-колу, смеялись, Ирена держала его за руку, размахивая маленьким флажком «Янкиз».

По выходным Меир арендовал машину. После матчей они ездили на Лонг-Айленд, в кошерный пансион. Опасаясь наткнуться на отца и миссис Фогель, Меир, осторожно, выведывал у доктора Горовица его планы.

Жаркой, августовской ночью, над пустынным пляжем мерцали звезды, шумел океан. Ирена плохо плавала, и боялась, когда Меир пропадал из виду. Он отлично держался на воде, но проводил все время рядом с девушкой. У нее были соленые, ласковые, пухлые губы, влажные, тяжелые волосы, падали на спину. Терраса маленькой комнатки выходила на берег. В свете луны ее глаза блестели. Ирена обнимала его: «Я люблю тебя, люблю…»

Меир потушил окурок в аккуратной, жестяной урне. Он краснел, думая об Ирене, не только потому, что вспоминал, как прижимал девушку к себе, засыпая, погрузившись в ее тепло.

– Она меня любит, – Меир засунул руки в карманы куртки, а я…, Но я честно сказал, что не надо торопиться. Мы молоды. У меня работа, ее ждет карьера певицы, она очень талантливая. Неизвестно, что случится…, – Меир, невольно, прислушался.

На равнине, как и на высоте Муэла, стояла тишина. Холм республиканцы взяли два дня назад, с довольно большими потерями, с обеих сторон.

Командир гарнизона, недовольно, сказал:

– Понятно, зачем им понадобилась Муэла. У них, наверняка, есть пушки. Поднимут туда артиллерию, для обстрела города. Мы все равно не выкинем белый флаг, – лицо полковника закаменело: «Мы ожидаем подкрепления».

Меир, было, открыл рот. Он хотел предложить эвакуировать из Теруэля гражданских лиц, но осекся:

– Куда? Мы, то есть они, с трех сторон республиканцами окружены. Из города одна дорога ведет, и ее ничего не стоит перерезать. Тогда мы, то есть они, вообще в осаде окажутся…, – в Теруэле слышали шум боя на Муэле и разрывы снарядов. Журналистов, на позиции не пустили. Меир и Филби, утром, после перестрелки, забрались на колокольню кафедрального собора. Отсюда отлично просматривались позиции республиканцев на равнине. Филби вынул мощный бинокль: «Посмотри. Не зря они за кусок скалы кровь проливали».

Над Муэлой развевался трехцветный, республиканский флаг, сеял мелкий снег. Утро оказалось зябким. Меир посчитал пушки, их оказалось восемь. Артиллерийская обслуга носила снаряды по узкой тропинке, взбирающейся на холм. Машина бы там не проехала. Меир понял:

– Орудия они на руках тащили. От Муэлы две мили до города, по прямой траектории. Батарея от Теруэля и камня на камне не оставит.

В бинокль виднелись знаки различия высокого офицера, судя по всему, командовавшего пушками. Капитан стоял спиной, голову его покрывала серая, вязаная шапка. Меиру почудилось что-то знакомое в развороте мощных плеч. Он услышал голос Филби:

– Если они начнут стрелять до того, как сюда подтянутся силы националистов, я Теруэлю не позавидую.

Филби забрал у него бинокль: «Хотя вряд ли. Они подождут основного штурма города. И мы не знаем, сколько у них снарядов».

Темные волосы Меира шевелил прохладный ветерок. Мороз немного ослаб, ночью шел снег. Каждое утро, просыпаясь, они видели белое сияние, заливающее город. На воскресной мессе священник выбрал отрывок из Откровения. Меир вспомнил:

– И даны были каждому из них одежды белые. И сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число…, – он вздохнул:

– Правильно он говорил. Мы не знаем, сколько людей погибнет. Зачем нужна война…, – Меир разозлился:

– Затем, чтобы на земле не осталось фашизма. Я здесь для того, чтобы было как можно меньше жертв. И не только я. Аарон, Маленький Джон, его отец. Все мы…, – он усмехнулся:

– Наверное, мы с Иреной поженимся. Когда война закончится. Не эта война…, – Меир посмотрел в тихое небо, – а та, что впереди. Она меня любит, всегда будет любить. А я…, – он поднял с поля биты, – я буду вспоминать то стихотворение, Лорки, хотя бы иногда. Его я не спас, а всех остальных…, – Меир помахал мальчишкам, – всех остальных постараюсь…, – дети бежали на поле.

Выглянув из окна комнаты, Филби увидел, что мистер О’Малли разводит мальчишек по командам. Девочки рассаживались на деревянные скамьи, поставленные вдоль поля. Он смотрел на простые пальтишки детей, на черноволосые, светлые, рыжие головы. Няни-монахини вывели погулять малышей. Они копошились в деревянной песочнице.

Ветер прекратился, стало тихо.

Филби знал, для чего республиканцы взяли Муэлу.

– Мне нельзя рисковать, – сказал он себе, – я не доверяю мальчишке. Впрочем, какой он мальчишка. Двадцать два, а глаза взрослые. Не нравится мне его взгляд. Американцы сотрудничают с нашей разведкой. У меня впереди карьера, меня примут в секретную службу…, – Филби немного побаивался соученика по Кембриджу, графа Хантингтона. Закончив, университет с дипломом по экономике, Филби иногда сталкивался с Джоном на математических семинарах. Юноша был младше его на три года. Отец соученика, герцог Экзетер, близкий друг Черчилля, по слухам, занимался обеспечением безопасности страны.

Филби подозревал, что в Кембридже Джон не только учится, но и отвечает за охрану лаборатории Резерфорда. Великий физик находился в добром здравии, ему шел только седьмой десяток. Кроме Резерфорда, в лаборатории работала леди Констанца Кроу. От знакомых ученых, Филби слышал, что ее считают самым талантливым молодым физиком Европы:

– Силард может в Америку отправиться…, – Филби натянул куртку, – а леди Констанца туда не поедет. Мне надо быть в Британии, надо проникнуть в секретную службу. Джон меня порекомендует, мы соученики. Но я не должен вызывать подозрений…, – Филби знал, что республиканцы не будут медлить. Ему сейчас надо было оказаться как можно дальше от приюта.

– Поэтому я и попросил меня обезопасить…, – твердо сказал он себе. Мистер О’Малли учил мальчиков правильно держать биту. Он услышал смешливый голос американца: «Я вам докажу, что очки не мешают играть в бейсбол!». Дети в песочнице возились с деревянными ведерками. Малыш, закутанный до носа в шарф, отнимал у кого-то старый, жестяной грузовик. Дети заревели, монахиня подхватила ребенка на руки. С запада донесся свист. Прикрыв голову руками, Филби нырнул в узкий проулок.

Меир ловко отбил тряпичный мяч, брошенный мальчишкой лет десяти, худеньким, тоже в очках: «Будем еще тренироваться!». Сверху раздался вой снаряда. Меир хорошо помнил звук, с окопов батальона Тельмана.

– Что они делают…, – Меир упал на землю, закрывая своим телом детей рядом. Вокруг все грохотало, острое, быстрое, обжигающее ударило его в спину. Он вспомнил ласковое объятье отца, в Амстердаме:

– Папу жалко…,– успел подумать Меир, – Аарона, Эстер…, – темная кровь лилась по брезенту куртки. Снаряды взрывали поле, от каменных стен приюта отскакивали осколки.

– Двор колодцем…, – боль, казалось, заполнила все тело, – никуда не спрятаться…, – Меир заставил себя крикнуть рыдающим детям: «Не двигайтесь!». Он потерял сознание.

По возвращении Виллема из Барселоны, на военном совете, они обсудили полученные координаты штаба националистов в Теруэле. Виллем сверился с картой города:

– В центре, рядом с кафедральным собором…, – он замялся:

– Может быть, я схожу на разведку, узнаю более точно…, – Сарабия повертел бумагу с цифрами: «Куда точнее, Гильермо? Ты отлично стреляешь. Попадешь прямо в кабинет полковника Рей д» Аркура, – офицеры расхохотались.

– К тому же, – добавил капитан Ибаррола, – ты меня прости, Гильермо, но с твоим испанским языком нечего и пытаться сойти за испанца. Националисты расстреливают на месте, всех республиканцев, оказавшихся за линией фронта. Никто не был в Теруэле, никто не знает города…, – тусклая лампочка над столом раскачивалась. Виллем посмотрел на карты высоты Муэла:

– Они правы. Я должен вернуться. Тони меня ждет. Мы обвенчаемся, у нас будут дети…, – Виллем напомнил себе, что получил координаты именно от Тони:

– Неужели ты ей не доверяешь? Она коммунист, в конце концов. Сторонница Троцкого, но коммунист…, – он не сказал начальству, откуда взял координаты. Виллем только упомянул, что цифры передал надежный источник. Сарабия хлопнул ладонью по бумагам:

– Обсуждать нечего. Листер, Вальтер, Хуан…, – он обвел взглядом командиров и подытожил: «Возражений нет. Давайте подумаем, как взобраться на Муэлу, потому, что с равнины обстреливать Теруэль бессмысленно».

Виллем хотел участвовать в штурме высоты. Полковник запретил ему:

– Если тебя убьют, то я останусь единственным артиллеристом. Мне надо не только пушками командовать, но и пехотой…, – во время боя, в траншее, Виллем осматривал орудия, прикидывая, как их поднять на высоту.

На холм вела одна, узкая тропинка. Он рассчитал, сколько людей понадобится, чтобы тянуть пушки. Вылезая наверх, в звездной, морозной ночи, Виллем услышал, что выстрелы на Муэле утихли. В окопе он наткнулся Ибарролу. Офицер тяжело дышал. Левую руку баску наскоро перевязали, куртку испачкала кровь:

– Три десятка убитых с нашей стороны, – он прислонился к земляному откосу, устало куря папиросу, – франкистов мы сбросили с высоты…, – товарищ потрепал Виллема по плечу: «Теперь их штабу не поздоровится, Гильермо. Занимайся пушками».

Виллем так и делал, всю ночь и следующий день.

Он таскал орудия и переносил снаряды:

– Возьмем Теруэль, и я увижу Тони. Одним ударом обезглавим их командование. Гарнизон сдастся, выкинет белый флаг, перейдет на нашу сторону…, – на Муэле они заняли брошенный франкистами наблюдательный пункт. Виллему удалось поспать несколько часов, завернувшись в куртку. Свистел зимний ветер, он видел во сне Тони. «Чайка» шла по зеленой, спокойной воде реки, ее белокурые волосы падали на плечи, смеялся ребенок. Виллем вздрогнул. Низко, глухо, звонил колокол. Мужчина успокоил себя: «Утро, месса начинается».

Перед началом обстрела он еще раз сверился с координатами. Сарабия остался на равнине, с пехотой. Ибарроле генерал велел отправляться в полевой госпиталь. Пуля попала баску в локоть, Сарабия недовольно сказал: «Я видел подобные раны, капитан. С ними шутить не стоит, можно без руки остаться». На высоте, с Виллемом, были Сверчевский и Листер. Поляк посмотрел на часы: «Давайте, товарищ де ла Марк. У них, наверняка, военные советы тоже по утрам».

Черепичные крыши Теруэля были, как на ладони. Над башнями и шпилями церквей кружились птицы. Ветер утих. Виллем, на мгновение, отступил от орудия:

– В городе гражданские люди, может быть, не стоит…, Но координаты верные. Мы спасем Теруэль от атаки, от многодневных боев, от разрушения. Хирургический удар, – вспомнил Виллем слова Сарабии: «Прямо в сердце их обороны».

– Батарея, слушай мою команду! – крикнул Виллем: «Огонь из всех орудий!». Снаряды уходили, с воем и свистом, в туманное, низкое небо. Поляк поднял бинокль:

– Отлично, товарищ. Точно в цель. У них крыша провалилась…, – генерал Вальтер рассмеялся. Они выпустили сорок снарядов, пахло гарью. Вытирая закопченное лицо, Виллем жадно выпил воды, из оловянной фляги:

– Подождем белого флага…, – над Теруэлем поднимался столб черного дыма. Даже отсюда виднелось пламя, бушующее над разбитой крышей штаба.

Белого флага не появилось. Листер выругался, по-испански: «Сукины дети! Гильермо, еще полсотни снарядов. Пусть они передохнут, упрямцы!».

Виллем услышал звон церковных колоколов. Страшный, пронзительный крик донесся даже сюда, на Муэлу:

– Убийцы! Будьте вы прокляты, гореть вам в аду…, – сунув руку в карман куртки, за пистолетом, Виллем побежал по скользкой тропинке вниз. Сверчевский заорал:

– Капитан! Я приказываю…, – Виллем даже не обернулся. Он не помнил, как миновал две мили, отделявшие Муэлу от города. Он шептал, пересохшими губами:

– Ошибка. Кто-то из жен офицеров, наверное. Ее мужа убили, при обстреле. Почему они звонят? – грохот колоколов врывался в голову, раскачивался, ударяя в виски. Виллем сжал руку с револьвером:

– Он звонит по тебе. Тони это написала. То есть не она, а поэт, Джон Донн, английский. Она мне читала, в Барселоне…, – дорога в Теруэль, была пуста. Виллем бежал среди мешков с песком, валявшихся на брусчатке. Вой становился ближе.

Колокола звенели все сильнее. Он помнил координаты, нанесенные на карту Теруэля:

– Рядом с кафедральным собором. Храм не затронут, я метко стреляю, – в арке, ведущей во двор, суетились люди. Кто-то кричал: «Еще пятеро! Тяжелые ранения, нужна ампутация! Носилки, быстрее!». Виллем увидел франкистских офицеров, монахинь, склонившихся над носилками, человека, в испачканном кровью белом халате. Врач плакал, сжимая голову руками, раскачиваясь:

– Звери, какие звери…, – пахло дымом и смертью. Виллема никто не остановил, на него не обратили внимания. Он прошел через арку в засыпанный осколками камня двор.

Он смотрел на лужи крови, на развороченную снарядом песочницу, с жестяным грузовиком. Трупы убрать, еще не успели. Под грудой камней, Виллем увидел маленькую, детскую ручку. Он заметил брошенные, бейсбольные биты. Мальчик лежал навзничь, со снесенным осколком снаряда затылком. Рядом валялись разбитые очки.

Деревянные скамейки разбросало. Девочка упала в нескольких шагах от арки, протянув руку, будто стараясь доползти до безопасного места. Тела детей накрывали старые, футбольные ворота. Сетка была вся в прорехах.

– Они бежали, – понял Виллем, – хотели укрыться. Где укрыться, все на виду…, – его оттолкнули. Давешний человек в испачканном халате, приказал:

– Надо разбирать завалы. Полковник д» Аркур пришлет солдат. Какие они мерзавцы, прицельно стрелять по детям…, – Виллем, пошатываясь, вышел на улицу. Он бросил взгляд на ближние носилки, на смутно знакомое лицо темноволосого, мертвенно бледного мужчины.

Раненый лежал с закрытыми глазами, губы посинели. Медсестра, осторожно, распарывала промокшую от крови куртку:

– На стол, немедленно, – велел врач, – хорошо, что осколок не затронул позвоночник. Сеньор О’Малли спас троих ребятишек, закрыл своим телом…, – Виллем ничего не слышал.

Высокие двери кафедрального собора были распахнуты. Он взбежал по ступеням, вдохнув запах ладана, увидев статую Иисуса в терновом венце. Виллем рухнул на колени, трепетали огоньки свечей. Он почувствовал в руке знакомый холодок браунинга. Закрыв глаза, Виллем увидел кровь на светлых волосах малыша, у футбольных ворот.

– Моя вина…, – Виллем поднял оружие, – моя вина. Господи, нет мне прощения, нет…, – он поднес браунинг к виску. Чья-то рука легла ему на плечо, на республиканский погон:

– Не надо, сын мой…, – Виллем помотал головой. Рука мягко, но уверенно забрала пистолет:

– Святой отец, дайте мне умереть. Это я, я все сделал…, – он разрыдался.

Священник обнял его:

– Пойдемте. Вам сейчас не надо показываться…, – он махнул в сторону дверей, – пойдемте, сын мой…, – Виллем покорно дал себя увести.

В кабинке для исповеди, скорчившись на скамье, он бессильно зашептал:

– Я не хочу, не могу. Не могу жить, святой отец. Дайте мне…, – глотнув губами воздуха, он закашлялся. Виллем услышал вздох из-за бархатной занавески:

– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Я здесь, чтобы выслушать вас, сын мой. Господь да пребудет в сердце вашем…, – руки Виллема тряслись, звенели колокола:

– Нет мне прощения, – понял мужчина. Превозмогая боль, Виллем начал:

– Deus meus, ex toto corde paenitet me omnium meorum peccatorum. Господи, прости меня, ибо я согрешил перед Тобой…

 

Барселона.

В кабинете врача было солнечно, в форточку дул теплый ветер. Внизу, на Рамбле, гудели автомобили. Доносился крик мальчишки-газетчика: «Осада Теруэля продолжается! Правительство стягивает войска! Франкисты обречены!».

Погода улучшилась. Девушки ходили по Барселоне без пальто, с непокрытыми головами. На каждом углу продавали цветы. Вечером, из кафе, слышались звуки аккордеона и пианино. В освещенных, больших окнах, двигались тени танцующих. В кинотеатры стояли очереди. Шла «Бродвейская мелодия», британские «Копи царя Соломона», «Товарищ», американская комедия о бежавших из революционной России аристократах, вынужденных наняться слугами к богатому банкиру. Перед сеансами крутили кинохронику с фронта, показывали короткие документальные фильмы, «Испания. 1936», Бунюэля, или «Испанскую землю», снятую по сценарию Хемингуэя и Дос Пассоса.

Тони одевалась за ширмой:

– Французская лента идет, Drôle de drame, с мадемуазель Аржан, невестой кузена Теодора. Виллем с ней танцевал, в Париже…, – девушка ласково улыбнулась:

– Не буду ходить в кино, его дождусь. Как он? – озабоченно подумала Тони, сидя на старом стуле, натягивая чулки:

– В пресс-бюро говорят, что на фронте затишье, ждут декабрьского наступления…, – Тони жила спокойно. Она ожидала, что фон Рабе навестит ее и отдаст негативы, а о русском девушка не думала. Тони писала, каждый день. Она ходила с Хемингуэем и журналистами в кафе, и много читала. В городской библиотеке держали русские книги и газеты из Москвы. Тони сидела, с карандашом в руках, шевеля губами. Она хотела разобраться в том, как Сталин пришел к власти, и что сейчас происходит в Советском Союзе. Троцкий много рассказывал о революции и гражданской войне, но Тони всегда предпочитала сама понять страну, о которой пишет.

Она вспоминала голос изгнанника:

– Ленин считал своим лучшим другом Александра Даниловича, Горского. Горский, по приказу Ленина, организовал расстрел семьи бывшего царя, и в нем участвовал…, – Троцкий чиркнул спичкой:

– Сталин Горского терпеть не мог, но ничего не показывал. Сталин был хитрым человеком, и остается им. Горский…, – Лев Давыдович помолчал, – Ленин, по слухам, прочил его в преемники. Александр Данилович знал языки, получил в Цюрихе докторат, по философии. Он даже монографию о Фурье выпустил, до войны. Попробуйте ее найти, книга хорошо написана, – посоветовал Троцкий:

– Он был бесстрашным человеком, этого у него не отнять. Всю гражданскую войну на фронтах провел. Не знал жалости…, – он помолчал: «Впрочем, тогда ее никто не знал…»

Троцкий закинул руки за голову:

– Лучшим другом Сталина был Семен Воронов, бомбист. Они вместе ссылку отбывали. Но Воронов, – Лев Давыдович усмехнулся, – он рабочий, металлист. Сталин любит незаметных людей. На их фоне он кажется светилом, а рядом с Горским даже я проигрывал…, – Троцкий подмигнул Тони:

– Я знал революционеров, слышавших знаменитого Волка, в прошлом веке. Горский был точно такой же. Я помню митинги, где он выступал. За Александром Даниловичем люди были готовы идти в преисподнюю. Впрочем, – Троцкий посмотрел за окно, на солнечный, жаркий полдень, на агавы в маленьком, выложенном камнем дворике, – зачастую они туда и отправлялись, товарищ Френч.

Застегнув пуговицы на шелковой блузке, Тони надела твидовый жакет. Она сунула ноги в туфли на низком каблуке, и подхватила старый, прошлого года, военного образца, планшет.

Во французских женских журналах напечатали фотографии осенних коллекций. Купив Vogue, после отъезда Виллема, Тони наткнулась на мадемуазель Аржан. Девушку сняли на подиуме. Мадемуазель Аржан завершала показ мадам Скиапарелли, по традиции, в свадебном платье.

– Она очень красивая, – Тони рассматривала гордо поднятую голову, короткие, модно постриженные волосы, падавшие пышной волной на прямые плечи, – правильно Виллем говорил, она похожа на мадам Горр…, – Тони не жалела, что у нее не появится платья:

– Ерунда, милый мой, – весело заметила она Виллему, – главное, чтобы мы были вместе. Поженимся здесь, а обвенчаемся в Мон-Сен-Мартене. Я фату надену…, – Тони, невольно, рассмеялась:

– Соберется семья, твоя сестра у меня подружкой станет, – он лежали, обнявшись. Тони устроила голову на его плече:

– Летом появится мальчик, или девочка…, – Виллем шепнул ей что-то на ухо. Тони улыбнулась:

– Я уверена, что все получилось. Ты очень старался, милый мой…, – Тони внимательно изучила платье на мадемуазель Аржан:

– Они с кузеном Теодором не обвенчаются. Она еврейка, а он православный. В мэрии брак зарегистрируют. Нам, с Виллемом, надо пойти к алтарю. Его родители, верующие люди, да и он тоже…, – Тони давно не переступала порога церкви. Маленький Джон ходил на службы, и в Кембридже, и в Банбери. Виллем посещал мессу:

– Для меня такое важно, – серьезно сказал мужчина, – меня растили в уважении к церкви, и вообще…, – Виллем вздохнул, – я в разные переделки попадал, под землей. В шахте начинаешь молиться, Тони, даже если все забыл. Но о Боге надо помнить постоянно, а не только когда тебя заваливает, в полумиле от поверхности…, – она поцеловала теплый висок: «Конечно, мы обвенчаемся».

Тони любовалась кремовым шелком роскошного, с обнаженными плечами платья. Мадемуазель Аржан напоминала греческую статую. На стройных ключицах лежало тяжелое ожерелье. «Бриллианты и сапфиры из ателье Картье, – прочла Тони, – браслеты из ателье мадам Сюзанны Бельперон». В церкви, в Мон-Сен-Мартене, кюре вряд ли понравилось бы свадебное платье с почти невидимыми бретелями и обнаженной ниже поясницы спиной.

– Придется надевать традиционный наряд, – решила Тони, – будет зимняя свадьба. Виллем говорил, у них очень красиво, на Рождество. Ставят вертеп, его мама печет коврижки, на главной площади Мон-Сен-Мартена рождественский рынок устраивают…, – Тони представила снег, огоньки свечей в церкви, пелерину белой лисы, брюссельское кружево фаты:

– Папа обрадуется. Маленький Джон будет шафером, у Виллема.

Тони думала о камине в спальне Виллема, в замке, горной реке, и средневековом мосте, о прогулках по холмам, и большой, прошлого века кровати:

– Скорей бы Виллем вернулся…

Скиапарелли и другие модельеры предлагали укоротить юбки и платья. Сейчас они шились по середину икры, но в журнале манекенщицы носили юбки, едва прикрывающие колено. Тони поняла:

– Влияние войны. Костюмы стали более строгими, четкими, сумочки напоминают планшеты…, – она села в кресло, напротив врача. Тони взяла на прием испанские документы. Если доктор и заметил ее акцент, то он ничего не сказал.

Врач улыбался:

– Я могу провести исследование по методу Ашхайма-Цондека, сеньора Эрнандес, но с войной все подорожало. Мыши, кролики…, Впрочем, такое и не нужно, – он сверился с записями:

– Если прошло две недели, как вы говорите, то, скорее всего, вас и вашего мужа ожидает счастливое событие…, – обычно, Тони не носила перчаток, но, собираясь к врачу, надела единственную пару. Даже на республиканской территории пожилой доктор мог не принять незамужнюю девушку, подозревавшую, что она ждет ребенка. Тони тщательно выбрала скромный костюм, блузку с высоким воротом. Она рассмотрела себя в маленьком зеркале, в ванной: «Отлично. Шляпки нет, но многие их не надевают». Доктор добавил:

– Осмотр подтверждает беременность. Вас может тошнить, в первые, месяцы. Надо потерпеть, и все пройдет.

Спускаясь по лестнице, Тони посчитала на пальцах:

– После Рождества обвенчаемся. Ничего не будет заметно. Летом…, – остановившись, в почти жарком солнце, она счастливо зажмурилась:

– Летом родится маленький. Или девочка…, – по дороге домой Тони купила сладких апельсинов, из Валенсии. Доктор сказал ей, что надо хорошо питаться:

– В Барселоне пока хватает провизии, в отличие от вашего родного Мадрида, – добавил он:

– В столице, говорят, очень голодно, с осадой города. Зачем все…, – врач оборвал себя: «Вы женщина, вам политика не интересна».

Тони ловила взгляды мужчин, вдыхая свежий ветер с моря. Она посидела в кафе, покуривая сигарету, за чашкой кофе, провожая глазами солдат в республиканской форме:

– Скоро мы уедем отсюда. Отправимся в Россию, я напишу книгу. Она тоже станет бестселлером…, – мимо ехал расклейщик афиш, на велосипеде. Из корзины торчал рулон. Тони заметила черный, резкий шрифт: «ПОУМ».

– Опять коммунисты, по наущению русских, затевают ссоры…, – девушка рассчиталась:

– Нам недолго здесь жить осталось. Виллем не коммунист, однако, он сочувствует нашим взглядам. А Петр…, – девушка пошла к дому:

– Хоть бы я его вообще больше никогда не видела. И не увижу. Он не появлялся. Может быть, его расстреляли, – обрадовалась Тони:

– Было бы очень хорошо. В любом случае, в Бельгии он меня не найдет, а в Москве мы с ним не столкнемся. Даже если он жив, Россия, большая страна…, – она легко взбежала наверх.

Тони закатила глаза. Фон Рабе покуривал, прислонившись к стене, надвинув на бровь шляпу:

– Я вас ждал, леди Антония, – он посмотрел на часы, – куда вы ходили? В пресс-бюро? – фон Рабе, пристально, незаметно, осмотрел ее лицо:

– Пресс-бюро она не навещала, иначе бы она не улыбалась. Сегодня штаб обнародовал новости, из Теруэля. При мне афиши начали по городу развозить. Если Виллем успел застрелиться, то леди Антония осталась свободной, что нам очень на руку. Я бы в его положении, стреляться не стал. Подумаешь, тридцать детей погибло, сотня раненых. Однако он верующий человек. ПОУМ, после такого можно похоронить. Она, судя по всему, пока ничего не знает. Вся цветет…, – на белых щеках девушки играл легкий, красивый румянец, глаза блестели.

– Нет, и не ваше дело, где я была, – сухо ответила Тони:

– Давайте мне негативы, и катитесь отсюда к черту. Вашу просьбу я выполнила…, – фон Рабе улыбался:

– Даже кофе мне не сварите, по старой памяти? Право, леди Холланд, я вовсе не такой плохой человек. Я все принес…, – Макс вынул из кармана куртки конверт.

Пробормотав что-то нелестное, Тони открыла квартиру. Фон Рабе, держа пакет, переступил порог:

– Револьвер у нее в саквояже, наверняка. Она не станет в меня стрелять… – он посмотрел на стройные, длинные ноги, в простых туфлях:

– Леди Антонии некуда идти. Если Виллем не покончил с собой, то его казнят, по приговору трибунала. Убийца и дезертир, – Макс накинул цепочку на дверь.

Запыленный грузовик остановился на приморской дороге. Отсюда были хорошо видны шпили Саграда Фамилия, но местность оставалась деревенской. Ставни в каменных, бедных домиках захлопнули. Поселок отдыхал, шла сиеста. По тропинке брело маленькое стадо коз, пахло солью, вдали блестел залив. Крохотное кафе тоже было закрыто. Ветер шевелил страницы газет на столиках. Кто-то оставил шахматную доску. В затянутом холщовым тентом кузове грузовика лежали мешки с апельсинами. Виллем, привалившись к борту, опустил голову в руки.

Священник, приютивший его в кафедральном соборе Теруэля, отец Хосе, вывел мужчину из города, ночью, по западной дороге, на территорию националистов. Вилллем не мог подумать, о том, чтобы вернуться в окопы республиканцев. После исповеди отец Хосе устроил его в скромном доме, во дворе собора. Священник накормил его и велел спать. Виллем не мог заснуть. Он сжимал сильными пальцами распятие, едва слышно плача. Отец Хосе ушел в госпиталь, и вернулся поздним вечером. Погибло тридцать детей, а из сотни раненых, среди них были и взрослые, многие находились при смерти.

– Сеньор О’Малли, – священник посмотрел в сторону, – закрывший своим телом детей, в порядке. Его прооперировали, вынули осколок…, – Виллем сглотнул: «Святой отец, мне надо в Барселону». Священник присел рядом:

– Поступайте, как знаете, сын мой. Я буду молиться за вашу душу. И еще…, – он быстро набросал что-то на листке бумаги.

Коммунисты, только в этом году разрешили проводить, на своей территории, службы в церквях. Многих монахов и священников расстреляли. Кое-кто спасся, перейдя линию фронта, но, как сказал отец Хосе, священники часто отказывались покидать паству. Он вздохнул:

– Люди умирают, женятся, у них дети рождаются. Как их оставить? – бенедиктинское аббатство Девы Марии Монсерратской, самый известный монастырь Каталонии, коммунисты закрыли. Однако, по словам отца Хосе, настоятель и монахи до сих пор жили в городе. Отец Хосе, зорко, посмотрел на Виллема:

– Мы с настоятелем учились, в Риме. Отец Фернандо. Возьмите записку…, – священник, неожиданно ласково, погладил Виллема по голове:

– Молитесь, сын мой. Господь милосерден, он прощает грехи раскаявшегося человека…, – Виллем вытер покрасневшие, распухшие глаза:

– Никогда Он меня не простит, святой отец. Я своими руками…, – он стиснул кулаки:

– Спасибо вам. Я еще не знаю, что мне делать дальше…, – пистолет отец Хосе у него забрал и наотрез отказался возвращать. Священник заметил:

– Я его в колодец выбросил. И вот, – он протянул Виллему гражданскую одежду, – это я для беженцев держу. Оставьте здесь вашу форму.

В деревне под Теруэлем крестьяне довели его до линии фронта. Он перешел на республиканскую территорию ночью, добравшись на попутном грузовике до Валенсии. На тамошнем рынке, Виллем нашел машину в Барселону. У Виллема не было документов. Его бельгийский паспорт остался в Париже, у кузена Мишеля, в сейфе на набережной Августинок. Отдав кузену паспорт, Виллем присвистнул: «Очень хорошо сделано». Мишель нажал на выступ в лепнине, украшавшей колонну:

– Теодор все устроил. Он не только архитектор, но и отличный инженер. Я объяснил, что часто в разъездах, беспокоюсь за ценные вещи…, – в сейфе лежали поддельные паспорта, печати, чернила, стопки фотографий в конвертах.

Французские, фальшивые документы Виллема остались в его сумке, в блиндаже, в расположении республиканских войск. Валенсия кишела военными патрулями, но Виллем, на его счастье, не попался им на глаза. Любой мужчина призывного возраста, в штатском костюме, вызывал подозрение. Отец Хосе снабдил его довоенными песетами, отмахнувшись: «Ни о чем не беспокойтесь, пожалуйста».

– Он даже не знал моего имени. И не спрашивал…, – довоенные деньги свободно принимали во всей Испании, правда, по плохому курсу. Виллем поел, в задней комнате какой-то забегаловки. Он сидел над стаканом вина, уставившись в простой, деревянный стол:

– Я должен увидеть Тони…, – Виллем нашел в кармане потрепанного пиджака сигареты, – должен спросить, где она взяла координаты. Наверняка, ее обманули. Коммунисты хотели дискредитировать ПОУМ. Но почему она им поверила? Тони сторонница Троцкого. Она всегда говорила, что местные коммунисты слушают московских советников. Почему она не отказалась от цифр…, – Виллем вспомнил белые плечи, светящиеся золотом волосы, нежный стон: «Господи, милый, как хорошо…». Он стер большой ладонью слезы со щек:

– Я люблю Тони, и она меня любит. Она мне все объяснит, а потом…, – Виллем не хотел думать о том, что случится в будущем.

Он сказал отцу Хосе, что решил искупить свою вину.

Священник затянулся дешевой папиросой:

– Господь укажет, что делать, сын мой. Помните, что Сын Божий умер за ваши грехи, взошел на крест, ради вас. Блаженны плачущие, ибо они утешатся…, – в грузовике Виллем тоже плакал. Крестьянин, везущий в Барселону апельсины, отказался брать деньги:

– Я вижу, сеньор, что вы не испанец, у вас горе…, – он сдвинул старую кепку на затылок:

– Наша страна сейчас в горе. Не беспокойтесь, – пожилой человек указал на машину, – доставлю вас, куда надо.

– У нас может быть ребенок, – Виллем сидел в полутьме кузова:

– Господи, простишь ли Ты меня, когда-нибудь. Папа с мамой помогают страждущим людям, строят больницы, приюты, а я, своими руками…, – он хотел увидеть Тони, услышать ласковый голос: «Милый мой…». Виллем решил:

– Тони мне все расскажет, и я пойду в трибунал. Так будет честно. Меня могут приговорить к расстрелу…, – Виллем понял:

– В штабе коммунисты. Если они подсунули цифры Тони, то всех, кто связан с ПОУМ, будут судить…, – Виллем не хотел, чтобы водитель грузовика пострадал из-за него. На въезде в Барселону стоял патруль республиканцев. Попрощавшись, Виллем пошел в город по узкой тропинке, между скал. До его отъезда в Теруэль, они приехали сюда с Тони, на попутной машине, на целый день. Они бродили по берегу моря, Тони шлепала по мелководью, сняв чулки, подоткнув юбку. Она смеялась, брызгая на Виллема водой.

– Ребенок…,– миновав заставу, Виллем выбрался на шоссе, – мы за него ответственны. Я не могу погибать, даже после такого…, – он коснулся крестика на шее:

– Мы будем привечать сирот, как папа и мама, вести праведную жизнь, воспитывать детей. Может быть, Господь меня утешит. Это не вина Тони, ее обманули…, – отойдя подальше от въезда в город, Виллем опять проголосовал. Его подбросили до Рамблы, не взяв денег. Шофер, парнишка в республиканской форме, сочувственно сказал:

– Вижу, у вас кто-то умер. С фронта отпустили? – Виллем кивнул. Он не мог говорить. Глядя на предместья города, проносившиеся мимо, он думал, как увидит Тони, обнимет ее, вдохнет прохладный, нежный запах лаванды. Виллем вышел на людном бульваре. На углу, рядом с кафе, куда они часто ходили с Тони, висели свежие афиши, с большими буквами: «ПОУМ».

Подойдя ближе, Виллем прочитал, что поумовцы, показав звериную сущность, как было написано в коммюнике штаба фронта, атаковали приют для сирот в Теруэле:

– Приют находится на территории, оккупированной путчистами Франко, но правительство осуждает демонстрацию агрессии по отношению к гражданским лицам, и объявляет, что начало расследование инцидента.

Виллем прочел свои приметы, прочел настоящее имя. Он дошел до последних строк:

– Все, кто может сообщить о местоположении данного преступника, заочно приговоренного к расстрелу, должны немедленно явиться в штаб фронта.

Распоряжение подписал военный министр, Индалесио Прието.

Полуденное солнце блестело в больших окнах. Люди толпились у витрин магазинов, от цветочных лотков веяло ароматом свежих роз. В киоске продавали апельсины и лимонад, прохожие шли без пальто.

– Как тепло, – Виллем вспомнил пронизывающий ветер на высоте Муэла, мелкий, острый, колючий снег:

– Господи, как я хочу ее увидеть, обнять. Мы уедем отсюда. Я всю жизнь буду искупать вину, обещаю…, – на площадке пахло лавандой и хорошим табаком. Виллем постучал в рассохшуюся дверь. Никто не ответил. Он прислушался. До него донесся стон, заскрипела кровать, что-то зашуршало. Виллем навалился на дверь плечом. Цепочка лопнула, затрещало дерево. В комнате раздался испуганный, женский крик. Он остановился на пороге, глядя на кровать. Тони лежала, с задранной юбкой, обнаженными ногами, блузка была порвана на груди.

– Это он…, – понял Виллем, – фон Рабе. Он здесь, в Испании…, – бывший соученик поднялся, встряхнув светловолосой головой:

– Виллем…, – протянул фон Рабе, улыбаясь, – добро пожаловать в Барселону.

Тони, медленно, оправила юбку: «Он плакал. Почему?». Виллем, казалось, не видел фон Рабе. Его серые, покрасневшие глаза смотрели прямо на Тони:

– Почему он в штатском? Что случилось…, – Тони заметила, как сжались его большие кулаки. Девушке, внезапно, стало страшно. Она слышала тяжелое дыхание Виллема. Конверт лежал на столе. Допив кофе, фон Рабе поймал ее за руку:

– Идите сюда, леди Холланд. По старой памяти, так сказать…, – длинные, ловкие пальцы поглаживали запястье:

– Я вас приохотил ко всем радостям…, – он кивнул на кровать. Тонкие губы улыбнулись:

– Еще раз и получите негативы, – рука поползла вверх по чулку, щелкнула застежка пояса. Отодвинув нежный шелк панталон, он одобрительно заметил:

– Держите себя в форме, милочка. Вашему жениху повезло. Мне нравятся ухоженные женщины…, – Тони помотала головой:

– Оставьте меня в покое, я не буду…, – она вскрикнула от боли: «Зачем?»

– Потому что я так хочу…, – удивился немец, подталкивая ее к постели:

– Не бойтесь, я не с пустыми руками пришел…, – он похлопал себя по карману пиджака: «Мне тоже не нужны последствия».

– А с ней последствия понадобятся…, – Макс думал о Констанце:

– У нас появятся дети, наследники титула. Она пусть работает, она гений. Она ни в чем не будет знать нужды. Слуги, няни…, – он вдохнул запах лаванды. Шелк блузки затрещал:

– Я намерен, как следует, отдохнуть, леди Антония…, – Макс целовал ее, – это наша последняя встреча…, – девушка откинула белокурую голову на подушку:

– Пусть. Я забуду его, как страшный сон. Он уйдет, я сожгу негативы…, – в конверте лежали листы бумаги, но, рассудил Макс, Далиле пока об этом знать было не обязательно.

Аккуратно, стараясь не привлекать внимания Виллема, Макс подхватил конверт:

– Он, кажется, не в себе. Лицо у него такое. Очень надеюсь, что он без оружия. Еще убьет ее, на моих глазах. Или в меня выстрелит. Мне осложнения не нужны…, – прижавшись к стене, фон Рабе сделал шаг в направлении передней.

– Виллем! – отчаянно крикнула Тони:

– Я не виновата, пожалуйста, поверь мне! Я сопротивлялась, он заставил меня…, – его губы дернулись:

– Он передал тебе координаты?– Виллем двинулся к ней: «Он?». Тони, забилась в угол комнаты.

Белокурая голова мелко закивала:

– Виллем, это был штаб, штаб националистов, в Теруэле. Виллем…, – Тони упала на колени:

– Что случилось? Я не виновата, я хотела…, – нагнувшись, он встряхнул девушку за плечи:

– Шлюха! Грязная, подлая шлюха, нацистская подстилка! Гори в аду, и ты, и…, – Виллем прошагал к Максу, – и он!

Гауптштурмфюрер не успел достать пистолет. Виллем, одним ударом, свалил его на пол. Рот залила кровь, зуб зашатался:

– Еще на дантиста тратиться, из-за сумасшедшего…, – попытавшись подняться, Макс опять полетел на половицы. Виллем плюнул в окровавленное лицо:

– Сдохни в муках, убийца. И она пусть сдохнет…, – он даже не посмотрел на Тони. Перешагнув через остатки двери, Виллем вышел на площадку. Костяшки пальцев покрывали ссадины, руки дрожали. В кармане пиджака лежала записка, с адресом отца Фернандо, в Барселоне:

– Я искуплю свою вину…, – по щекам текли горячие слезы, – столько, сколько Господь мне отмерит жизни. До конца дней моих, обещаю…, – он опустился на ступеньку:

– Не могу поверить, что она…, Я ее ненавижу, ненавижу…, – Виллем заплакал. Знакомая рука тронула его за плечо. Она стояла, как была, босиком, в разорванной блузке:

– Виллем, милый, я не могла, не могла иначе. Я все объясню. Мы уедем отсюда. Виллем, – Тони запнулась, – я жду ребенка, нашего ребенка. Я была у врача…, – Тони отшатнулась, комкая шелк на груди. Он поднялся, лицо закаменело, серые глаза похолодели:

– Пошла вон отсюда, дрянь, вместе с ублюдком фашиста! Не приближайся ко мне, я тебя ненавижу. Ты умерла, понятно? Как умерли дети, которых ты убила! Сука! – оттолкнув ее, Виллем сбежал вниз.

Тони ринулась за ним, спотыкаясь на ступеньках:

– Виллем! Я ничего не знаю! Какие дети? – она опять рухнула на колени:

– Виллем! Я не виновата, не виновата…, – он рванул дверь подъезда. Тони поползла за ним, не понимая, что оказалась на улице, не замечая остановившихся прохожих: «Виллем!». Юбка сбилась, блузка распахнулась на груди:

– Пожалуйста, выслушай меня…, – он бежал.

Тони заставила себя подняться на ноги. Голова закружилась, она почувствовала тошноту. Рыжие волосы скрылись за углом. Толпа стояла у афиш с надписью: «ПОУМ». Еле переставляя ноги, девушка побрела туда. Она читала, не веря своим глазам. Тони прошептала:

– Сиротский приют. Зачем фон Рабе такое…, она дошла до слов: «Капитан де ла Марк приговорен к расстрелу». Тони всхлипнула:

– Что я наделала? Я сама, своими руками. Я его убью…, – Тони кинулась к подъезду, – и убью Петра, когда он появится. Он передал фон Рабе координаты. Я найду Виллема, он меня простит, мы любим, друг друга…, – взлетев по лестнице, Тони замерла. Фон Рабе стоял на площадке, с пистолетом.

– Без глупостей, милочка, – предупредил ее немец:

– Иначе ваши фото, завтра…, – Тони бросилась на него, пытаясь вырвать оружие, царапая его лицо: «Будьте вы прокляты, мерзавцы! Я знаю, знаю, кто вам передал цифры…, – фон Рабе отшвырнул ее. Он успел смыть кровь с лица. Губы немца были разбиты, под глазом набухал синяк:

– Ребенок…, – Тони, невольно, положила руку на живот, – я не могу его терять. Виллему тяжело, надо подождать. Он меня любит, он вернется…, – Тони выпрямила спину:

– Убирайтесь прочь, не подходите ко мне. Отдайте негативы, и запомните, я никогда, ничего, не буду для вас делать…, – фон Рабе посмотрел в упрямые, прозрачные глаза.

– Она больше не работник, – сказал себе Макс, – а жаль. Впрочем, Муха от нас никуда не денется. Красивых девушек на свете много…, – он хмыкнул:

– Пеняйте на себя, леди Антония. Не поступайте глупо, или ваши фото…, – по ее лицу текли слезы. Она шарила по каменной стене, будто ища опоры:

– Мне все равно…, – выплюнула Тони:

– Я вас ненавижу…, – его шаги стихли. Девушка опустилась на пол, рядом с разбитой дверью: «Виллему надо бежать отсюда, скрыться, иначе его расстреляют. Он думает, что я нарочно приехала на позиции…, – Тони вытерла лицо:

– У нас будет дитя, остальное неважно. Я отыщу Виллема, встану на колени, попрошу, чтобы он меня простил…, – она вспомнила его шепот:

– Я люблю тебя. Тогда и полюбил, у машины. Я не думал, что тебе тоже нравлюсь…, – Тони раскачивалась, кусая губы. Девушка затихла, слушая шум недалекого бульвара, звон колоколов, гудки машин: «Мы будем вместе, обязательно».

Фон Рабе добрался до пансиона окольными улицами. Макс не хотел попадаться на глаза патрулям, с избитым лицом:

– Очень надеюсь, что Виллем застрелится, – хмыкнул он, рассматривая себя в зеркало, – или его арестует республиканская милиция. Он человек заметный, его описание по всей Барселоне развешано.

Максу в Испании больше делать было нечего. Он предполагал, что Муха сейчас в Мадриде. С расстрелами членов ПОУМ у НКВД появилось много работы. Муха посылал корреспонденцию на безопасный ящик фон Рабе в Париже. Открыв створки гардероба, Макс начал складывать саквояж. Он собирался известить Муху об отъезде, запиской на его адрес до востребования, на барселонском почтамте. Фон Рабе хотел найти хорошего дантиста. Зуб шатался. Макс, в его возрасте, и с будущей свадьбой, не намерен был заканчивать протезом.

В маленькой ванной он намочил полотенце. Приложив прохладную ткань к синяку, Макс устроился на подоконнике. Он закурил, любуясь голубями, парившими над крышами Барселоны. Макс уловил дальний звук колокола.

Он выпустил дым:

– Доберусь до Берлина, и британские газеты получат интересный, фотографический материал. Фон Рабе сладко потянулся:

– Потом меня ждет Италия и дорогая Гретель. То есть Констанца, – он пошел вниз, к хозяину. Макс хотел справиться об адресе дантиста.

Не застав Тонечки, Петр улетел с Эйтингоном в Мадрид. Франкисты держали столицу в осаде. В городе шли аресты и расстрелы предполагаемых шпионов националистов. Петр был уверен, что Тонечка дождется его в Барселоне, и никуда не уедет.

Они с Эйтингоном допрашивали испанцев, и работали с контрразведкой.

Петр, все время, думал:

– Как она? Даже записки было не оставить…, – он вспоминал длинные ноги, белокурые волосы, ее шепот в скромной комнате нью-йоркского пансиона:

– Милый, милый мой…, – весной Петр и Эйтингон возвращались в Париж, для организации похищения сына Троцкого, Льва Седова. Петр не заводил с начальством разговора о Тонечке, или об отпуске. В Москве шли аресты, готовился процесс Бухарина и его подручных. Петр, немного боялся, что, в нынешней ситуации, ему вообще не дадут никакого отпуска.

– В Москве тоже горячая пора…, – они с Эйтингоном, зачастую, и ночевали в мадридской тюрьме, – на Лубянке коллеги в три смены трудятся.

Европейские операции проходили по схемам, разработанным Кукушкой, в Цюрихе. Агенты ее не навещали. Вдовая фрау Рихтер не должна была вызывать никаких подозрений. У Кукушки, на элегантной вилле, в богатом предместье, не имелось радиопередатчика. Связь велась через безопасную квартиру НКВД. Считалось, что фрау Рихтер держит две комнаты в центре города, в Зеркальном переулке, для ночевок после театра, или обедов в ресторанах.

Вилла фрау Рихтер стояла на берегу реки Лиммат, в окружении сосен, в тихом, респектабельном районе. Ее дочь училась в закрытой школе для девочек. Кукушка, активистка Союза Немецких Женщин за Границей, даже получила похвальную грамоту от рейхсфрауенфюрерин Гертруды Шольц-Клинк, лидера национал-социалистической женской организации, в Германии.

Квартира в Зеркальном переулке располагалась по соседству с домом, где, до войны, жили Ленин и отец Кукушки, Горский. Кукушка покинула Цюрих два десятка лет назад. Не существовало опасности, что ее кто-то узнает. Когда в Мадрид пришли вести об успехе операции под Теруэлем, Эйтингон усмехнулся:

– Кукушка всегда славилась умением тщательно все разрабатывать. Ты видел ее планы, – Петра, пока, в Цюрих не посылали. Эйтингон сказал, что если кто-то из них и встретится с Кукушкой, то на нейтральной территории, во Франции, или другой европейской стране.

В Берлине сидел тщательно законспирированный агент, Корсиканец, научный советник в рейхсминистерстве экономики. Он вошел в контакт с НКВД до того, как Гитлер захватил власть в стране. Корсиканец несколько раз посещал Цюрих, и перешел под прямое руководство Кукушки.

Петр с Эйтингоном пока не занимались работой в Германии. Они и товарищ Яша отвечали за ликвидацию видных троцкистов в Европе, и устранение перебежчиков, буде такие появятся. Эйтингон, кроме того, поддерживал связь со Стэнли, в Британии, и с Пауком, в Америке. Кроме Паука, в Вашингтоне работали и другие советские агенты, но Эйтингон покачал головой:

– Не надо мальчику о них знать. Никакого риска, он слишком ценен для нас.

Стэнли, к сожалению, не имел никакого отношения к физике, или математике. Агенту не удалось пробраться в лабораторию Резерфорда. У них имелись только неполные данные о тамошних ученых. Изучая список, Эйтингон присвистнул:

– Говорил я покойному Соколу, надо было нажать на сэра Стивена Кроу. Через него, мы бы вышли на леди Констанцу…, – они прочли в испанских газетах о неожиданной смерти Резерфорда, после рутинной операции, по удалению грыжи. Эйтингон почесал черные, без седины волосы:

– Теперь Констанца может стать главой лаборатории. Она, конечно, молода, и женщина…, – леди Констанце они дали кодовое имя, Ворона.

Эйтингон развел руками:

– Она может быть и красавицей, но фотографии ее нигде не найти. Англичане отменно прячут ценности…, – они с Петром сидели в кабинете, за кофе. Эйтингон прошелся по скрипучим половицам. Ветер колебал развешанные по стенам республиканские плакаты, в небе слышалось гудение моторов. Чато патрулировали Мадрид.

Наум Исаакович посмотрел на самолеты:

– Жаль, когда уходят легенды. Резерфорд, Роксанна Горр…, Я мальчишкой, до революции, на ее фильмы бегал. Она в немом кино снималась, – в газете написали о катастрофе рейса в Остенде. Эйтингон отпустил Петра в Барселону, на прощанье заметив:

– Де ла Марка по всей Каталонии ищут. Его должны были арестовать, а, если нет, подгони республиканскую милицию. Надо устроить открытый процесс над поумовцами, и окончательно раздавить выкормышей Троцкого, – сильный кулак Эйтингона стукнул по столу.

Петр обрадовался, что его отправили в Барселону одного. Ему не пришлось скрывать от Наума Исааковича, свои намерения. Воронов не стал заходить в штаб республиканской милиции. С безопасной квартиры, он отправился по адресу Тонечки, купив букет белых роз.

В Барселоне было тепло, солнечно, на булыжнике Рамблы щебетали воробьи. Петр шел, расстегнув куртку, размотав шарф, с непокрытой головой. Приехав с аэродрома. Петр долго, тщательно, брился перед зеркалом. Вспоминая голубые глаза Тонечки, он думал о свадьбе:

– Я ее люблю, так люблю. Она сможет преподавать языки, в университете, – надеялся Петр:

– Начнет писать для газет. Может быть, ей разрешат работать в НКВД. У нас много эмигрантов трудится. Конечно, среди них оказались шпионы, но честные коммунисты вне подозрения. Такие люди, как я, или Наум Исаакович. Тонечка перековалась, порвала с заблуждениями…, – открыв дверь подъезда, Воронов прислушался. Наверху было тихо. Он, отчего-то, потрогал браунинг, во внутреннем кармане куртки. Петр застыл перед разбитой, кое-как заколоченной досками дверью.

Тони, покачиваясь, стояла над саквояжем. Девушка бросала вещи в сумку, не смотря, что складывает. За последние несколько дней она обегала всю Барселону, в поисках Виллема. Спрашивать о нем прямо в пресс-бюро было опасно. Республиканская милиция арестовала несколько видных поумовцев. Судя по всему, готовился большой процесс против, партии. Тони заставляла себя, каждое утро, подниматься с постели, вытирая распухшие от слез глаза.

Тони забросила работу. По ночам она плакала:

– Пусть он спасется, пожалуйста. Он знает мой адрес, в Лондоне. Он пошлет весточку…, – Тони приподнялась:

– Я приеду к дяде Виллему и тете Терезе, в Мон-Сен-Мартен. Это их внук, или внучка. Но как я докажу…, – Тони закусила пальцы, до боли:

– Никто не знал, что мы с Виллемом…, – она вытянулась, на узкой кровати:

– Я ничего не скажу. Никому, ни в Лондоне, ни в Бельгии. Пока я не найду Виллема, пока мы не помиримся. Объясню, что вышла замуж, в Испании, что мой муж погиб…, – она зарыдала, уткнувшись в подушку: «Пожалуйста, пожалуйста, только бы он был жив!».

Пока об аресте Виллема не сообщалось.

Хемингуэй, сидя в кафе с Тони, хмуро сказал:

– Советую тебе уехать, дорогой мистер Френч. К твоей книге написал предисловие Троцкий…, – он обвел рукой Рамблу, – по нынешним временам, здесь, такое опасно, – он стряхнул пепел:

– Кто бы мог подумать, что капитан способен хладнокровно расстрелять сирот? Он мне показался, – Хэм почесал голову, – хорошим парнем. Совестливым человеком, – он зорко посмотрел на Тони: «Такое сейчас редкость. Ты уезжай, – повторил Хемингуэй, – отдохни. Ты плохо выглядишь».

Под прозрачными глазами девушки залегли темные тени. Каждое утро Тони тошнило. Она стояла, на коленях, тяжело дыша, над обложенной плиткой дырой: «Надо потерпеть. Доктор сказал, что все пройдет». Она больше не могла пить кофе, затяжка сигаретой отправляла ее в умывальную комнату. Даже когда кто-то курил рядом, Тони мутило. Ей ничего не удавалось проглотить, кроме слабого чая, и черствого хлеба. Юбки и пояса для чулок болтались на талии, Тони пошатывало.

Она не думала об угрозах фон Рабе и без интереса прочла в газете о гибели тети Ривки и ее мужа. Тони пыталась найти Виллема, но потом поняла:

– Бесполезно. У него нет документов, он скрывается. Я должна добраться до Лондона. Может быть, он родителям напишет. Я никогда, никогда себе не прощу…, – Тони обернулась, услышав знакомый голос:

– Тонечка…, Тонечка, милая, что случилось…, – Петр шагнул к ней:

– Прости, я приходил, но не застал тебя. Я был в Мадриде, и приехал, как только смог…

Воронов испугался.

У нее было странное, бледное, сосредоточенное лицо, прозрачные глаза блестели. Тонечка кусала губы, под глазами набухли отеки. Девушка переступила ногами в простых туфлях, в темных чулках. Она надела скромное платье, тоже темное. На табурете валялось небрежно брошенное пальто. Рядом стоял саквояж.

– Она похудела. А если она заболела? – Петр сглотнул:

– Надо найти хорошего врача, повести к нему Тонечку…, – по впалым щекам катились крупные слезы. Заметив букет роз, Тони протянула к цветам тонкие пальцы. Она вырвала букет у Петра:

– Убийца! – он вздрогнул от визга:

– Убийца, мерзавец, сталинский палач, проклятый чекист…, – Тони хлестала его цветами по лицу. Девушка швырнула остатки букета на пол, плюнув на рассыпавшиеся лепестки:

– Не приближайся ко мне, никогда, ты мне противен! Я тебя не люблю, и не любила…, – сорвав с табурета пальто, Тонечка подхватила саквояж. Петр не успел остановить ее. Девушка бежала вниз по лестнице. Забыв о правилах безопасности, Воронов выскочил на балкон. Белокурая голова скрылась в толпе, на узкой улице.

– Тонечка…, – он вцепился пальцами в перила балкона, – Тонечка, любимая моя…, – Петр не знал, что случилось, но пообещал себе:

– Я ее найду, обязательно. Леди Антония Холланд. Я приеду в Лондон, поговорю с ней…, – он тяжело вздохнул. Ветер гулял по разоренной, брошенной комнате, вздувал холщовую занавеску, лепестки белых роз кружились по полу. Петр смотрел на черепичные крыши, на шпили церквей: «Тонечка…».

Оказавшись на Рамбле, Тони едва справилась с тошнотой:

– Я его больше никогда не увижу. Ни его, ни фон Рабе…, – ей пришлось шмыгнуть в первое попавшееся кафе. Переминаясь с ноги на ногу, девушка ждала, пока освободится туалет. Ее вывернуло, как только она наклонилась над дырой. Изнеможенно дыша, Тони сползла на холодный, кафельный пол.

Отец, укладывал ее спать, маленькую, гладя по голове, напевая «Ярмарку в Скарборо». Девушка вспомнила его крепкие, надежные руки. Тони жалобно, тихо сказала: «Хочу домой. Хочу к папе».

 

Эпилог

Лондон, февраль 1938

В будние дни леди Юджиния Кроу завтракала на бегу, чашкой черного кофе, тостом и вареным яйцом. Вторую чашку она выпивала в кабинете, в Парламенте, или в приемной, в Уайтчепеле.

По выходным Юджиния позволяла себе дольше полежать в постели. Она спускалась на большую, подвальную кухню, варила кофе, делала тосты, яичницу и блины. Покойный муж всегда жарил их на завтрак. Михаил улыбался:

– Нас…, – он обрывал себя, – меня папа учил готовить. Он отменный кулинар был.

Юджиния доставала из американского рефрижератора масло, банку русской икры, копченого лосося из Шотландии. Она шла с подносом в кабинет, и садилась под портретами миссис де ла Марк, герцогини Экзетер, и миссис Кроу.

Юджиния, однажды, грустно сказала герцогу:

– У нас Марты не появилось. Мы хотели девочку, с Михаилом. Питер после смерти отца родился…, – Юджиния посмотрела куда-то вдаль:

– Надо мне было замуж выйти. Я молодой женщиной овдовела…, – Джон поцеловал ей руку:

– Мы с Джованни дураки. Оба побоялись тебе предложение делать…, – Юджиния вздохнула:

– Ничего, милый. Как сложилось, так и сложилось…, – конец января оказался теплым. Они с Джоном взяли лошадей, в Гайд-парке. Тронув поводья гнедого, Юджиния замялась:

– Джон, скоро мальчик домой вернется? Партии Мосли запретили носить униформу, устраивать собрания…

– Благодаря тебе, – они ехали рядом, по утоптанной дорожке. День выпал почти весенний, на голых ветвях деревьев щебетали птицы. Джон почесал коротко стриженые, светлые волосы:

– Не буду врать, милая, не знаю. Пока что Питер удачно водит их за нос, с якобы перемещением заводов в Германию. И потом, – он пошарил в кармане охотничьей куртки старой замши, – Гитлер аннексирует Австрию, о чем Питер посылал сведения…, – Юджиния остановила лошадь: «Аншлюсс, я помню».

– Аншлюссирует, – сочно сказал герцог, – какая разница.

Закурив, он закашлялся, помахав рукой: «Молчи. Я с Ипра кашляю, я привык».

– Раньше ты меньше кашлял, – заметила Юджиния. Джон уверил ее:

– Все из-за Гитлера, дорогая моя, – легко перегнувшись в седле, он сорвал ранний нарцисс: «Держи».

– Пэр Англии нанес ущерб собственности его величества, – задумчиво сказала Юджиния, принимая цветок:

– Это в The Times напишут. А в Daily Mail, «Аристократы, распоясавшись, топчут публичные парки»…, – расхохотавшись, Джон поцеловал ее в щеку: «Нарцисс вырос по ошибке. Впереди нас ждут морозы».

Мокрый снег залепил окно кабинета. Второй день, шел ледяной дождь. Дороги в Лондоне покрылись серой кашей, центр города сковали бесконечные пробки. Взяв сына, Джон уехал в Блетчли-парк, в Бакингемшире. Правительство приобрело усадьбу, чтобы перевести из города правительственную школу кодов и шифров. Маленький Джон стал магистром математики:

– Не надо им в Лондоне оставаться, – заметил Джон, – здесь все на виду. В Блетчли-парке очень удобно. Имение между Оксфордом и Кембриджем расположено. Мы в университеты ездим за новыми работниками…, – они с Юджинией лежали в спальне герцога, на Ганновер-сквер. Юджиния, заплетая косы, приподнялась:

– А Констанца? Она глава лаборатории, в ее годы…, – женщина, восхищенно, покрутила головой.

– А что Констанца? – удивился герцог:

– Съездит в Италию, к синьору Майорана. Маленький Джон ее проводит. Вернется, и продолжит спокойно заниматься, чем занималась. Под присмотром, конечно, – герцог нетерпеливо спросил: «Обязательно каждый вечер их укладывать…, – он взял у Юджинии серебряный гребень, – я, все равно, их растреплю…,– Юджиния услышала, как он подавил кашель.

Женщина сказала себе:

– Все из-за волнения. Он еще после гибели Тони не оправился. Не хочет памятник ставить…, – Юджиния не заговаривала о таком с герцогом. При упоминании о покойной дочери его лицо сразу менялось.

Юджиния намазала блин черной икрой:

– Скоро они вернутся. Джованни в Ламбете ночует. Он приводит в порядок архивы тамошние, во дворце. Втроем поедим. Давно я Маленького Джона не видела…, – женщина вспомнила пустые полки в кладовой:

– Зеленщику надо позвонить, мяснику. Нет, – решила Юджиния, – пешком в магазины прогуляюсь. Погода погодой, а надо воздухом дышать. Лаура пишет, что у нее все хорошо, в Токио. Но пока домой не собирается…, – за завтраком Юджиния читала письма от родни, или, как она, кисло, говорила герцогу, судебную хронику.

Доктор Горовиц писал, что его младший сын в Вашингтоне. Процесс в Гааге, судя по всему, затягивался:

– Он, – Хаим никогда не называл почти бывшего зятя по имени, – требовал, чтобы ему передали опеку над детьми. Судья, слава Богу, оказался разумным человеком, и согласился с доводами нашего адвоката. Мальчики маленькие, нельзя их отрывать от матери.

Он был вне себя, когда слушание по разделу недвижимости закончилось присуждением Эстер права проживать в особняке до совершеннолетия детей.

В отместку, он подает встречный иск, и требует передачи ему одного из мальчиков. Думаю, здесь он тоже останется ни с чем. У Эстер есть заключения именитых педиатров. Близнецов разлучать нельзя…, – Юджиния нашла в конце листа строки:

– Он сказал Эстер, что она может умереть, но еврейского развода не дождется….

– Значит, и замуж она выйти не сможет, – пробормотала Юджиния, потянувшись за вторым блином:

– Хаим объяснял. Только за не еврея, и то, все ее будущие дети станут незаконнорожденными. Денег, он, что ли хочет? Детей Эстер ему не отдаст, даже одного – тяжело вздохнув, женщина посмотрела на распечатанный конверт, с бельгийскими марками.

Барон де ла Марк, в свойственной ему кроткой манере, писал, что дочь учится в Лувене. Семья ожидала хороших новостей из Голландии:

– Дорогая Юджиния, мы будем только рады видеть мальчиков в Мон-Сен-Мартене. Может быть, Давиду присудят опеку над ними на каникулы. Элиза и Давид собираются пожениться в нашей мэрии, когда процесс закончится. Будем надеяться, что, после Пасхи состоится свадьба. Младший Виллем еще в Париже. Он аккуратно пишет, да и Мишель сообщает, что все в порядке…, – Юджиния налила себе еще кофе.

Доктор Горовиц, разумеется, о де ла Марках не упоминал. Роксанну Горр и ее мужа похоронили на кладбище в Голливуде:

– Меир не успел на церемонию, он только в январе вернулся из Европы. Ривка завещала мне состояние, и оставила крупные суммы для «Джойнта», и других еврейских организаций. Кладбище, хоть и светское, но погребал ее раввин, как положено. Получилось, что мама и папа в Ньюпорте одни лежат. У Аарона все хорошо. Визит Мишеля прошел удачно, тамошним евреям станет немного легче…, – Юджиния составила проект билля об ослаблении ограничений на эмиграцию детей, без сопровождения родителей, в Британию и Палестину. Она встречалась с работниками Британского Фонда в Поддержку Немецкого Еврейства, и с представителями квакеров. Все были готовы принять еврейских сирот.

– Очень надеюсь, что Парламенту не придется обсуждать билль, и все обойдется…., – Юджиния потянулась за Times. Канцлер Австрии Шушниг прибыл в альпийскую резиденцию Гитлера, Берхтесгаден, для переговоров. Гитлер требовал у Шушнига подписать согласие на передачу в Австрии власти нацистам, угрожая военным вторжением.

Подвернув босую ногу, женщина накинула на плечи кашемировую шаль:

– Он подпишет. Хотя Джон говорил, что Шушниг может упрямиться, требовать проведения плебисцита. Гитлер его заставит…, – она смотрела на газеты:

– Европа не вмешается. Потом он примется за Чехословакию. Мы союзники, по договору, мы обязаны…, – Юджиния вспомнила слова герцога:

– Чемберлен умоет руки. Он продаст Гитлеру и Чехословакию, и Польшу, поверь мне. Польшу Гитлер поделит, со Сталиным…, – Юджиния быстро просмотрела газету. Япония воевала в Северном Китае, но на границах Советского Союза все было спокойно. Писали, что в марте, в Москве, состоится процесс Бухарина и других видных троцкистов. Юджиния, с отвращением, зашелестела страницами:

– Никакой разницы с Робеспьером. Он тоже казнил соратников…, – женщина посмотрела на портрет герцогини Экзетер, присланный Мишелем из Парижа. Хрупкая девушка, в черном камзоле, сидела на берегу ручья. Бронзовые волосы тускло блестели:

– Робеспьера казнили, в том числе, из-за денег дедушки Питера, – Юджиния почесала бровь ложкой, – хоть бы со Сталиным так поступили. Интересно, Мишель и Теодор одни, из потомков Робеспьера остались. У Волка детей не было, и хорошо. Они на Робеспьера не похожи, слава Богу…, – Юджиния взяла Daily Mail. Герцог поддразнивал ее, леди Кроу разводила руками:

– Мне важно знать, что читают мои избиратели, милый.

– Сенсация на третьей странице! Развлечения аристократки, – Юджиния закатила глаза:

– Кого-то опять сфотографировали в ночном клубе.

Она перевернула страницы. Ложка, со звоном, упала на мраморный пол. Отведя глаза от фотографий, Юджиния посмотрела на швейцарский хронометр. Герцог и Маленький Джон приезжали на Юстонский вокзал, через час. Аккуратно свернув газету, женщина пошла одеваться:

– Нельзя, чтобы они снимки видели…, – Юджиния застегнула пуговицы на блузке, – хотя бы сейчас…, – насадив на голову шляпу, она спустилась на лифте в гараж.

Доктор Констанца Кроу редко выбиралась в Лондон. Все необходимые книги присылали в кембриджскую лабораторию. Она вела переписку с иностранными учеными, отправляла статьи в журналы. Одежду и обувь Констанца заказывала по телефону, из Harrods. Она вспоминала строки из письма Эйнштейна:

– Советую вам идти моим путем. Купите пять одинаковых костюмов, доктор Кроу, и держите их под рукой. Вы никогда не растеряете драгоценное время на выбор одежды.

Констанца не теряла.

В шкафу висели плиссированные, серые шерстяные юбки, по середину икры, белые, хлопковые рубашки и темно-синие кардиганы. Туфли она носила одинаковые, черные, на плоской подошве, с перепонкой. У Констанцы имелось темное пальто, школьных времен, простого кроя, и черная шляпка с узкими полями. К пальто полагались разумные ботинки, на шнуровке, и скромная, потертой кожи сумочка. Из драгоценностей у девушки был только золотой медальон Ворона. Констанца никогда его не снимала. Духами и пудрой она не пользовалась. Девушка покупала простое мыло, хлопчатые, серые чулки и похожее белье.

Тетя Юджиния попыталась отвести Констанцу в отдел женской галантереи, в Harrods. Девушку обмерили. Продавщица развела руками:

– К сожалению, мадам, модные дома не шьют белья для двенадцатилетних девочек.

Они стояли с Юджинией в кабинке. Констанца скосила глаза вниз:

– Тетя, я прекрасно без таких вещей обходилась, и дальше собираюсь…, – Юджиния посмотрела на плоскую грудь:

– Милая, можно пойти в частную мастерскую…, – Констанца, наотрез, отказалась:

– Тетя, незачем тратить деньги на то, что я никогда не надену.

Юджиния настояла на шелковом пеньюаре, халате и пижаме. Вещи лежали в ящике комода, в кембриджской квартире девушки. Спала Констанца в старой, школьной пижаме. Таким же древним был и халат, из потрепанной шотландки.

Доктор Кроу не любила навещать Лондон еще и потому, что, по настоянию дяди, ее всегда сопровождал незаметный мужчина, из так называемых технических работников лаборатории. Констанцу спутник немного стеснял.

После неожиданной смерти Резерфорда, Констанца долго отказывалась от поста главы отдела исследований атомного ядра. Девушка предлагала Лео Силарда. Дядя, коротко, сказал:

– Мистер Силард, рано или поздно, уедет в Америку…, – Джон указал на потолок ее квартиры:

– Они считают, что отдел должен возглавлять англичанин. Англичанка, – торопливо добавил герцог.

– Косность, дядя Джон, – сочно сказала девушка:

– У науки нет гражданства. Если вы не доверяете Лео потому, что он из Германии, то все ерунда. Лео еврей, он ненавидит Гитлера…, – спорить с дядей было бесполезно. Должность, в общем, оказалась необременительной. Административными делами занимались представители военного ведомства. Ученые были свободны, для исследований.

Констанца сидела на месте пассажира, в ягуаре брата, изучая листы бумаги, покрытые формулами. Дворники мерно двигались по стеклу, смывая мокрый снег. Мимо проносились покрытые серой крошкой поля. Над шоссе повисло хмурое небо конца зимы.

Стивен позвонил с базы Бриз-Нортон. Брат хотел заехать к ней, по дороге в Лондон. Констанца обрадовалась: «Подвезешь меня. Дядя Джон разрешил. Мне надо с Маленьким Джоном встретиться, касательно поездки в Рим».

Констанца заметила, что брат после Испании изменился. Стивен долго отмалчивался, но признался сестре, что потерял любимую девушку, в бомбежке Мадрида:

– Она с кузеном Мишелем работала, в Прадо, – вздохнул летчик, – мы в музее познакомились. И Тони больше нет, – они сидели у горящего камина, в комнатах Констанцы. Когда Стивен привез вести о гибели Тони, Констанца предложила дяде Джону забрать вещи кузины в Банбери. Герцог помолчал:

– Зачем, милая? Пусть все остается на месте. Ты к обстановке привыкла…, – увидев, как заблестели глаза дяди, Констанца не стала настаивать.

– Жалко его, – девушка чиркнула спичкой:

– И Стивена жалко…, – большие руки брата уверенно лежали на руле. Стивен попросил: «Мне тоже прикури». На пальце тускло блестел металл кольца. У майора до сих пор не сошел испанский загар. Девушка передала брату сигарету:

– Двадцать шестой год ему. Не поговоришь, насчет женитьбы. Он отмахивается. Война скоро работа у него опасная…, – король Георг пока не летал. Эскадрилья брата занималась испытаниями новых машин.

Стивен рассказал Констанце, как его спас русский авиатор. Лазоревые глаза майора помрачнели:

– Я ему был никто, сестричка, а он меня утешал, когда Изабелла погибла. Он ради меня жизнью пожертвовал. Товарищ Янсон был коммунистом. Видишь, даже среди них есть достойные люди. Взять, хотя бы, Мишеля, – Стивен присел на подоконник. За окном играл осенний закат, солнце заходило за шпили Кембриджа. Ветер гнал по пустынной улице сухие листья:

– Как одиноко, – понял майор, – без нее.

Стивен снилась Изабелла, но не безжизненным телом у него в руках, на Пласа Майор. Он открывал глаза ночью, чувствуя ее поцелуи, слыша шепот:

– Ворон, мой Ворон…, – Стивен вытирал слезы с глаз:

– Если бы я тогда, на площади, укрыл бы ее, защитил…, – уезжая из Мадрида, он оставил кузена Джона в городе. Несмотря на гибель сестры, юноша отказался бросать товарищей в батальоне Тельмана.

– Джон тоже изменился, – Стивен, искоса посмотрел на сестру. Констанца опять углубилась в свои формулы: «Война всех меняет». Она подняла рыжую, коротко стриженую голову: «Зачем ты в Лондон едешь?».

Почувствовав, что краснеет, майор буркнул: «По авиационным делам».

Это было только частью правды. После доклада в военном ведомстве, Стивен собирался с приятелями в театр:

– После театра, – он сбросил скорость, въезжая в деревню, – мы тоже кое-куда пойдем. Видит Бог, я бы такого не делал. Словно я Изабеллу предаю. Но надо жить дальше…, – майор подавил вздох:

– Я встречу девушку, которую полюблю, и все закончится. Только вот, где ее встретить? Кузина Эстер разводится. Тетя говорила, они с Давидом только через адвокатов общаются. Можно разлюбить женщину, но зачем так себя вести…, – он услышал рассеянный голос Констанцы: «Хочу кофе».

– Я принесу, – припарковав ягуар у деревенской кондитерской, Стивен взял с заднего сиденья летную куртку.

Дверь машины хлопнула. Констанца посмотрела вслед широкой спине брата. Дворники остановились, ветровое стекло залепил мокрый снег. Глаза цвета жженого сахара спокойно бегали по ровным рядам цифр.

– Любовь моя, – читала Констанца, – осталось совсем немного. Твой кузен ничего не заподозрит. Ты просто исчезнешь из гостиницы. Мы отправимся в Неаполь, а оттуда, в Палермо, где преподает мой соученик. Поженимся в мэрии, и вернемся обратно в Рим, а потом поедем в Лондон. Вечно твой, Этторе.

Дома Констанца вытащила из гардероба школьных времен саквояж. Она долго вертела шелковый пеньюар:

– Зачем-то женщины их носят. Этторе такое неважно…, – девушка хорошо понимала, что не стоит просить разрешения на брак с подданным фашистской Италии. Констанца яростно бросила тонкий шелк в ящик:

– Этторе ненавидит Муссолини и Гитлера. Он ученик Ферми. Ферми ждет Нобелевской премии. Его выпустят из Италии, и он, не оглядываясь, уедет в Америку. Этторе будет работать здесь, в Кембридже, но надо быть осторожными. Если я хотя бы открою рот, дядя Джон меня не только в Рим не пустит, но и запрет где-нибудь в глухой Шотландии, под охраной батальона полицейских…, – визит в Рим, судя по всему, долго согласовывался. Констанца настаивала, что ей необходимо поработать с Ферми и его учениками.

– Дядя Джон, – терпеливо сказала девушка, – мистер Ферми, великий физик. Он гений, как покойный Резерфорд. Я не могу сидеть, одна, в лаборатории. Я должна обмениваться идеями с другими учеными…, – герцог открыл рот. Констанца подняла руку:

– Пошлите со мной сопровождающего, если вы мне не доверяете, – темные глаза девушки блеснули холодом. Она выставила вперед острый подбородок.

Герцог взглянул на «Подвиг сэра Стивена Кроу в порту Картахены». Ворон стоял на палубе пылающего корабля, в окружении мешков с порохом. Джон поворошил кедровые поленья в камине серого мрамора:

– Портретов первой леди Констанцы, не сохранилось, а жаль. Наша девочка, кажется, на нее похожа…, – он, неожиданно, поцеловал племянницу в рыжий затылок:

– Все тебе доверяют, наше дорогое национальное достояние. Маленький Джон с тобой отправится. Он неплохой математик, – Джон подмигнул племяннице, – посчитает вам что-нибудь.

– Мы и сами можем, – тонкие губы улыбнулись, – но да, дядя Джон, он способный юноша.

Герцог, было, хотел сказать, что Джон старше Констанцы на три года, однако напомнил себе:

– У нее два доктората, в девятнадцать лет. Ладно, пусть едет. Джон будет начеку.

Брат принес два картонных стаканчика с кофе. Здесь его делали из дешевого порошка. Устроившись на месте водителя, Стивен вытянул ноги. По возвращении из Мадрида он сменил старую машину на более просторную модель:

– Кроме машины, – майор потер гладко выбритый подбородок, – у меня и нет ничего. Летная куртка, кортик Ворона и кольцо. Но хорошей девушке такое неважно, – Стивен снимал маленький домик в деревне Бриз-Нортон. Кортик висел на потрепанном ковре, в спальне. На столе громоздились чертежи самолетов, пол усеивали книги. Майор много читал, не только технические издания, но и романы. Сестра всегда удивлялась: «Как ты время находишь?».

Стивен положил руку на том Экзюпери:

– Наверху, – он посмотрел в окно, – когда ты один, Констанца, среди огромного неба, поневоле думаешь о чем-то…, – он повел рукой, – вечном. Мы с Янсоном о Бахе говорили. Он его тоже любил…, – Стивен заглянул в бумаги сестры: «Что здесь написано?».

– Примером может служить невозбуждённый атом лития у которого два электрона находятся на 1S орбитали, при этом у них отличаются собственные моменты импульса и третий электрон не может занимать 1S орбиталь…, – отчеканила Констанца, отдав брату пустой стаканчик. Майор, шутливо, закатил глаза.

Когда они выезжали из деревни, Констанца предложила:

– Если мы с тобой в Лондон собрались, давай в Национальную Галерею сходим. Посмотрим на тетю Тео…, – Стивен кивнул:

– Традиция. Я тоже к ней ходил, перед Испанией.

Стивен вспомнил, что кузен Мэтью, в Америке, тоже, судя по всему, занимается работой с учеными. Дядя Хаим ничего прямо не писал, но по его тону было понятно, что у Мэтью важная должность:

– Меир в Бюро трудится, агентом…, – въехав в Лондон, они сразу застряли в пробке, – Аарон в Берлине, – майор Кроу взглянул на хмурое, зимнее небо:

– Мы будем воевать. Гитлер не ограничится Германией. С русскими мы станем союзниками, что бы ни говорили в парламенте…, – Стивен всегда обрывал сослуживцев:

– У нас один, общий враг, фашизм. Мы не вмешиваемся во внутренние дела России, однако против нацизма мы сражались вместе…, – Констанца думала о весеннем Риме. Этторе много писал ей об Италии. Девушка скрыла улыбку:

– Словно в романах тети Вероники. Лаура рассказывала. Девушка и юноша влюбляются по переписке. Как в прошлом веке…, – весь прошлый год они с Майораной обменивались конвертами, и давно называли друг друга по имени. В одном из писем, полученных прошлой весной, Констанца нашла засушенную веточку мимозы. Этторе стал писать ей не только о физике. Констанца читала о холмах вокруг Рима, о цветущих полях, о виноградниках, замках, и мостах через Тибр. Она и сама, невольно, вставляла в свои послания несколько строчек о Кембридже. Однажды, ради шутки, девушка добавила к письму зашифрованный абзац. Этторе понял шифр. В следующем письме, Констанца обнаружила целый лист формул. Она прижала ладони, к бледным щекам:

– Я не знала, что он пишет стихи…, – Констанца дошла до строчки: «Это, конечно, не мое творение. Но никто, лучше Петрарки, не говорил о любви…»

Коль души влюблены, Им нет пространств; земные перемены, Что значат им? Они, как ветр, вольны…

Девушка закрыла глаза:

– Он прав. Нельзя отказываться от чувств. Эмоции, часть природы, как распад атомного ядра, как химические элементы. Часть вселенной, окружающей нас…

Констанца взяла ручку:

– Не надо бояться. Резерфорд говорил, что для ученого ценна смелость. Бесстрашие. Здесь тоже, – она стала быстро писать.

Брат высадил ее у подъезда особняка герцога, на Ганновер-сквер. Стивен дождался, пока дверь откроется. Маленький Джон был в холщовом фартуке. Констанца принюхалась. Из кухни тянуло жареным мясом. Граф Хантингтон протянул Стивену крепкую руку:

– Свинину запекаю, к ужину. Папа поехал куда-то, с тетей Юджинией, с вокзала. Я чай сделаю…, Заходи, – юноша помог Констанце раздеться. Стивен посмотрел на часы:

– Мне еще в Уайтхолл пробиваться, через пробки…., – он сбежал по ступеням, дверь закрылась. Взревел мотор ягуара.

Девушка в скромном пальто и шляпке стояла у ограды сквера на площади, сжимая саквояж. Из кармана торчала Daily Mail. Тони переступила замерзшими ногами:

– Я не могу туда идти. Как я папе в глаза посмотрю? Папе, Маленькому Джону, остальным…, – она положила руку на чуть выступающий живот. Задувал ветер, сквер опустел, над Лондоном повисло неприветливое, темное небо. Смеркалось, но фонари еще не зажглись. В окнах гостиной особняка виднелся отсвет пламени в камине. Шмыгнув носом, девушка тяжело, устало опустилась на мокрую скамейку. Завернувшись в пальто, Тони расплакалась.

На Флит-стрит, Юджиния остановила лимузин: «Джон, отдай мне оружие».

Ожидая прибытия поезда, на перроне Юстонского вокзала, женщина оглянулась. Лотки с газетами выстроились у входа, под стеклянной, закопченной крышей. Юджиния заметила рукописные афишки продавцов: «Сенсационные фото аристократки в Daily Mail!». Леди Кроу отвернулась: «Откуда лорд Ротермир взял снимки? Значит, Тони не погибла? Где она?».

Владелец газеты, лорд Ротермир, поклонник Гитлера, поддерживал партию Мосли. Сын, во время визитов в Лондон, встречался с Ротермиром. Издателю, через Питера, передавали большие суммы денег, из рейхсминистерства пропаганды, ведомства Геббельса. После запрета на публичные собрания партии Мосли, Ротермир прекратил печатать статьи, откровенно восхваляющие британский фашизм:

– Все равно…, – Юджиния посмотрела на большие часы, над головой, – Daily Mail остается рупором политики Чемберлена. Умиротворение Германии…, – она поморщилась:

– Ротермир больше не призывает британских юношей записываться в партию Мосли, просто потому, что еврейские фирмы пригрозили отказом от размещения рекламы в газете. Деньги евреев он тоже не хочет потерять…, – Юджиния, горько улыбнулась. На платформе было шумно, в динамике слышались объявления о прибытии поездов. Юджиния прищурилась, завидев локомотив.

Когда сын приезжал в Лондон, они не встречались. Свидания были слишком опасны. Питер жил в городском особняке Мосли и Дианы, или гостил в поместьях аристократов, заигрывающих, как, мрачно говорил герцог, с Гитлером. Сын посещал приемы у Риббентропа, в немецком посольстве:

– Риббентроп возвращается в Берлин, – вспомнила леди Кроу, – он получил пост министра иностранных дел. Питер с ним очень сдружился. С ним, с Геббельсом. Господи, – Юджиния невольно перекрестилась, – убереги моего мальчика, прошу Тебя.

Джон успокаивал ее.

Герцог не мог рассказывать ей всего, но Джон говорил, что Питер, в Германии, не один. Рядом с ним работали другие люди, антифашисты, противники Гитлера. Юджиния, однажды, вздохнула:

– Ты упоминал, Джон, о концентрационных лагерях. Дахау, Бухенвальд…, Что станет с Питером, если его начнут подозревать, если кто-то узнает…, – Джон ничего не ответил. Юджиния понимала, что сын, в случае разоблачения, закончит смертной казнью, а вовсе не лагерем. Стоя на перроне вокзала, она, испуганно, подумала:

– Если через Питера фото передали? Тони жила в Испании. У Франко много немецких советников. Если она, каким-то образом, попала за линию фронта? Бедная девочка, ее принудили. Все случилось не по ее воле…, – дома Юджиния заставила себя пристально рассмотреть лицо Тони:

– Это наркотики, – сказала себе Юджиния, – наверняка. Я работала в госпитале. У некоторых раненых были подобные глаза…., – когда Питеру исполнился год, Юджиния взяла няню. Она пошла на курсы медицинских сестер, с женами Джона и Джованни. Тогда ей стало немного легче, после гибели мужа:

– Они меня очень поддержали…, – вспомнила Юджиния покойных родственниц, – они тоже мужей ждали. Боялись, что получат похоронное письмо, как я. Джованни вернулся из Бельгии, без ноги, Джона газами отравило. У Маленького Джона и Питера одна няня была, на двоих. Она и за Лаурой со Стивеном присматривала. Леди Джоанна тоже с нами в госпитале работала. В последний год войны Тони с Констанцей родились. Кто знал, что Джоанна детей оставит и в Антарктиду отправится, что испанка начнется,…, – сын тогда заболел. Юджиния неделю провела в детской, ночуя на полу измеряя температуру, меняя белье. Питер, выздоравливая, требовал еды. Юджиния вспомнила ясные, лазоревые глазки ребенк:

– Фото не Питер привез. Во-первых, он вскрывает конверты, копирует документы. Осторожно, конечно. Во-вторых, он в апреле появится, не раньше. Местные фашисты подарки Гитлеру отправляют…, – сын сообщал о визитах запиской, на безопасный ящик, в Лондоне. Остальное было заботой герцога. Джон приносил письма сына. Юджиния всегда читала их одна, всхлипывая, просматривая ровный, знакомый почерк:

– Милая мамочка, у меня все хорошо. Не волнуйся, пожалуйста, скоро все закончится. Мы поедем в Мейденхед, будем гулять по берегу реки…., – Джон с сыном вышли из вагона. Юджиния увидела удивленные глаза герцога. Женщина отправила графа Хантингтона за кофе. Маленький Джон не читал Daily Mail. Опасности, что юноша заинтересуется газетой, не было. Юджиния, со значением, посмотрела на охранников герцога. Джон повел рукой: «Отойдем». Оказавшись у колонны, он быстро поцеловал ее в щеку: «Что такое?».

Герцог приехал в охотничьей куртке старой замши, в потрепанном, шерстяном шарфе. Светлые волосы прикрывала твидовая кепка:

– Он постарел, – Юджиния видела глубокие морщины в углах прозрачных глаз, и на высоком лбу, – с тех пор, как Тони погибла. Или не погибла…, – она вынула из кармана шубки раскрытую на третьей странице газету. Рассматривая фотографии, Джон побледнел. Рядом напечатали снимок двухлетней давности, из Букингемского дворца. Тони тогда представляли ко двору. Юджиния подумала:

– Они не преминули упомянуть, что Тони крестница вдовствующей королевы Марии.

Лицо герцога дрогнуло, на одно мгновение. Юджиния, торопливо, сказала:

– Я на машине. Я тебя отвезу…, – он вовремя спрятал газету, в карман куртки. Сын, проталкиваясь через толпу, аккуратно держал стаканчики с кофе, на картонном подносе, американского образца. Джон остался доволен поездкой. В Блетчли-парке кипела работа. В усадьбу прокладывали отдельные телефонные и электрические кабели. Инженеры занимались изоляцией здания и подвалов. Осматривая комнаты для персонала, герцог повернулся к сыну:

– Забери что-нибудь из особняка, из замка. Серебро, ковер, гравюры. Уютнее станет. После Рима, ты нечасто будешь в город выбираться, а, тем более, на континент…, – юноша сидел на подоконнике, глядя на серый, унылый сад.

Джон, положил руку на оправленный в медь медвежий клык: «Но ты ко мне приедешь, папа?». Он, внезапно, почувствовал крепкую руку отца, на плече. Герцог обнял его:

– Приеду, сыночек. Когда смогу…, – отец оборвал себя. Вернувшись из Испании, Джон с отцом уехал в Банбери, на выходные. Герцог вздохнул:

– Я должен был догадаться. Машина не зря в Лондоне оказалась. Юджиния…, – он почему-то покраснел, – Юджиния мне позвонила. Спросила, почему ягуар Тони на Ганновер-сквер стоит, у обочины, а не в гараже. Она не из Лондона в Испанию отправлялась. Кто-то пригнал машину в столицу. Берри, наверное, – герцог курил, откинувшись в кресле, – из Плимута. Тони, скорее всего, с летчиками майора Кроу в Испанию попала.

Маленький Джон открыл рот, герцог устало добавил:

– Тайно. Стивен ничего не знал, я уверен. Не надо ему говорить, он себя винить начнет…, – комнаты дочери в замке, в особняке на Ганновер-сквер, и в Саутенде, Джон закрыл на ключ, даже не переступая порога.

Маленький Джон рассказал отцу, что встретил кузена Меира, в батальоне Тельмана. Герцог присвистнул:

– Американцы дальновидные люди. Рузвельт умный президент. Они используют европейскую неразбериху, чтобы обзавестись гениальными учеными. Эйнштейн, Ферми, Силард, Нильс Бор…, – Маленький Джон удивился: «Бор в Копенгагене».

– Пока, – коротко заметил герцог. Он присел рядом с юношей:

– У американцев есть база на континенте, в Швейцарии. И у русских. И у нас имеется, по соседству. Жаль, – стряхнув пепел в форточку, он поежился, ветер был зябким, – что антифашистские группы в Германии разобщены, – он почесал подбородок:

– Мы никогда не пойдем на контакт с русскими. Не сейчас, по крайней мере. Но нам нужен, – герцог задумался, – координатор, на континенте. Человек вне подозрений. Никому в голову не должно прийти, что он связан с передачей информации. Или она, – отец повел рукой: «Я еще подумаю».

Допив кофе, герцог отправил сына домой, в машине охраны. Джон сел в лимузин Юджинии. Когда леди Кроу потребовала отдать оружие, голубые глаза похолодели:

– У меня нет привычки, разгуливать по стране с пистолетом. Я работаю для того, чтобы подобного не требовалось, Юджиния. Я не собираюсь угрожать…, – его губы брезгливо искривились, – лорду Ротермиру, – герцог выбрался на тротуар Флит-стрит, надвинув кепку на уши, засунув руки без перчаток в карманы куртки.

Мокрый снег сек лицо, машины гудели в пробке, на крыше пятиэтажного, серого здания играло неоном Daily Mail. Они прошли мимо грифона на гранитном постаменте, отмечающего место, где, в прошлом веке, стояли ворота Рена, отделявшие Сити от Стрэнда. Герцог пропустил Юджинию в тяжелую, вертящуюся дверь. Леди Кроу вспомнила о браунинге, с золотой табличкой, в сейфе, на Ганновер-сквер:

– Питеру оружие отдам…, – расстегнув соболью шубку, она услышала спокойный голос Джона:

– Его светлость герцог Экзетер, и леди Юджиния Кроу, к лорду Ротермиру. Проводите нас, – распорядился мужчина. Заходя в новый, американской модели, лифт, Юджиния, незаметно, пожала его теплые, сильные пальцы: «Господи, сейчас все узнаем».

Маленький Джон запек свинину с бобами и острой паприкой. В Испании он пристрастился к местной кухне. По возвращении в Лондон, юноша нашел в Сохо эмигрантскую лавку. Он покупал рис для паэльи, копченую паприку из Эстремадуры, оливковое масло, анчоусы, и хамон. Отец хвалил его стряпню, но Маленький Джон замечал, что герцог худеет:

– Все из-за Тони, – думал юноша, – бедный папа. Он всегда ее баловал, надышаться на нее не мог…, – когда герцогиня умерла от испанки, Тони исполнилось всего три года. Отец ночевал в детской, утешал дочь, когда она плакала, и пел колыбельные. Готовя чай, Джон вздохнул:

– Жалко папу. Неизвестно, когда у него внуки появятся. Мне всего двадцать два, война на носу…, – вспомнив Лауру, юноша покраснел. В Испании, Джон, иногда думал о кузине. Он просыпался в казармах батальона Тельмана, слыша медленную музыку Шопена, видел золотые огоньки свечей, игравшие в темных волосах.

Дядя Джованни читал письма из Токио. Лаура рассказывала о дипломатических приемах, поездках в горы, и на горячие источники:

– Мы иногда видимся с кузеном Наримуне. Я навещала Сендай, видела замок и Холм Хризантем. Цветы на нем не вянут, даже зимой. В город приезжает много паломников, японцы тоже приходят на холм. Многие местные жители молятся и в церквях и в храмах, как кузина Тесса, в Бомбее. Она часто ездит в Лхасу, где постригалась в монахини, к далай-ламе, и своим наставникам. Наримуне очень занят. Он восходящая звезда в местном министерстве иностранных дел, только что вернулся из Маньчжурии. Говорят, что его отправят в Европу, в японское посольство в Берлине…, – дядя Джованни свернул письмо, тетя Юджиния заметила:

– Наримуне благородный человек, он не станет фашистом…, – герцог, коротко, ответил: «Он самурай, Юджиния. У них совсем другие законы. Он не может не подчиниться приказу императора».

– Оставь, – Джон, аккуратно, делал сэндвичи для охранников, – Лаура ясно сказала, что ей нравится другой человек. Наверное, кто-нибудь из ее министерства…, – на кухне было тепло, свинина томилась в духовке. Джон напомнил себе, что надо спуститься в погреб, выбрать вино к обеду.

Констанца, с бумагами в руках, забрела на кухню. Рассеянно оглядев готовые сэндвичи на большом, темного дерева столе, серебряный чайник рядом, девушка вспомнила слова покойного Резерфорда: «Ученые, все равно мужчины. Они требуют еды, три раза в день».

Утащив кусочек сыра, девушка, нарочито небрежно, поинтересовалась: «Джон, мужчины много едят?»

Кузен усмехнулся:

– Смотря, какие мужчины, Констанца. У вас есть столовая, в лаборатории. Понаблюдай за коллегами. Хотя нет, – он поставил тарелку на поднос, – вы за обедом распад атомного ядра обсуждаете. Не перебивай аппетит, – велел он, – папа и тетя Юджиния вернутся, сядем за стол…, – он ушел в комнату охраны. Констанца успокоила себя:

– Сэндвичи и тосты я делать умею. И яйца хорошо варю. Джон меня учил. Четыре с половиной минуты. В лаборатории есть самый точный хронометр. Я не ошибусь. С голоду не умрем…, – она подошла к окну. Сквер опустел, задувал ветер, зажигались газовые фонари. Констанца увидела одинокую фигуру, в темном пальто, на одной из скамеек. Девушка поежилась:

– Холодно. Сидит, не двигается…, – сзади раздался голос Джона: «Я карту принес».

Они никогда не были в Италии.

В гостиной, у камина серого мрамора, под портретом Ворона, они изучали улицы Рима. Им заказали смежные номера в отеле «Плаза», на виа дель Корсо. Каждое утро посольский лимузин забирал их из гостиницы и отвозил в лабораторию Ферми, на виа Панисперна.

Джон говорил о музеях Ватикана, о вилле Боргезе, но думал о темных глазах кузины Лауры:

– Она в Риме работала. Прекрати, – рассердился юноша, – понятно, что ты ей не по душе…, – он бодро добавил:

– Согласно легенде, папка леди Констанцы, до сих пор лежит в архивах Ватикана. Папка, которую предок дяди Джованни видел, которую граф Ноттингем из Англии увез. Только нам ее не покажут, – Констанца пожала острыми плечами:

– Легенда, Джон, – Констанца затянулась сигаретой:

– В Риме мимоза зацветет…, – Джон увидел в обычно спокойных, цвета жженого сахара, глазах, что-то странное, необычное для кузины:

– Нежность, – подумал юноша, – ерунда, какая нежность? Констанца, кроме физических процессов, ничем не интересуется. У нее нет чувств, как у циклотрона. Чистый ум. Наверное, так легче…, – Джон, подозрительно, спросил: «Ты откуда знаешь? О мимозе».

– Справилась в атласе, – удивилась кузина: «Определила климатические условия в незнакомой местности».

– Циклотрон, – уверенно сказал себе Джон. Он отправился на кухню, присмотреть за мясом.

Констанца, с чашкой чая и пепельницей, присела на подоконник.

Из писем девушки Этторе узнал, в какой гостинице они остановятся. План был простым. Констанца не намеревалась посещать с кузеном художественные музеи, искусство ее не интересовало. Дождавшись ухода Джона, она собиралась позвонить Этторе в лабораторию. Констанца предполагала, что в вестибюле «Плазы» будут болтаться посольские охранники, но существовал черный ход, такси, и поезд в Неаполь. Майорана был профессором в тамошнем университете. Они хотели сесть на паром до Палермо. Этторе родился на Сицилии. В Палермо преподавал его друг, профессор Эмилио Сегре:

– Он еврей, – читала Констанца письмо от Этторе, – и не будет оставаться в Италии. Рано или поздно Муссолини пойдет путем Гитлера, и примет похожие законы. Любой здравомыслящий итальянец, любовь моя, обязан бороться с безумием, если понадобится, с оружием в руках. Пока надо уехать из страны, чтобы не служить фашистам…, – Констанца блаженно закрыла глаза:

– Скоро мы будем вместе…, – они с Этторе не могли обменяться фотографиями. Майорана предупредил Констанцу, что его письма читает итальянская служба безопасности:

– Очень надеюсь, что твой шифр они не разгадали, любовь моя. Мое фото ты найдешь в каком-нибудь отчете о конференциях физиков, а о тебе рассказывал синьор Ферми…, – из соображений безопасности Констанцу не снимали, но Ферми навещал Резерфорда, три года назад. Профессор видел девушку в лаборатории.

Пролистав физические журналы, в библиотеке, доктор Кроу нашла фото Этторе.

– Итальянец, – ласково подумала Констанца, – у него и волосы темные, и глаза. Он высокий, почти как Стивен…, – Этторе было чуть за тридцать:

– У нас вся жизнь впереди…, – Констанца смотрела на фигуру в сквере, – мы всегда будем вместе, как мадам и месье Кюри. Разделим Нобелевскую премию…, – они хотели неделю провести на Сицилии. Констанца не думала исчезать без следа. Она подготовила записку для кузена. Девушка извещала, что уехала путешествовать по Италии, и вернется через две недели.

Констанца потушила сигарету:

– Иногда надо не спрашивать разрешения, а ставить эксперимент. Иначе всю жизнь можно прождать, пока косные люди зашевелятся. Научных открытий без смелости не бывает. В конце концов, дядя Джон останется доволен. Этторе великий физик, он начнет работать в Англии…, – вдалеке появились огоньки фар. На площадь въезжал лимузин тети Юджинии.

В машине пахло сандалом. Леди Кроу вела автомобиль, изредка поглядывая на герцога. Джон, с закаменевшим лицом, курил сигарету.

В огромном кабинете владельца Daily Mail, стены украшали первые полосы газеты. Джон сухо сказал: «Думаю, лорд Ротермир, вы понимаете, почему я здесь».

Юджиния сидела на кожаном диване, поднеся к губам чашку с чаем. Когда перед ними распахнули дверь кабинета, Джон, будто, не заметил протянутой руки лорда Ротермира. Герцог прошелся по комнате, не сняв куртку:

– Сегодня вы опубликовали снимки, где изображена моя покойная дочь, леди Антония Холланд…, – Джон посмотрел прямо на издателя.

Лорд Ротермир побледнел:

– У него новый титул, – вспомнила Юджиния, – с начала века. Какой неприятный человек…, – Ротермиру исполнилось семьдесят. Он заполнял собой большое, просторное кресло, хорошо скроенный пиджак туго обтягивал пухлый живот. Лысина издателя, наоборот, покраснела:

– Ваша светлость, – начал он, – в нашей стране свобода печати. Я справился в картотеке, – торопливо добавил Ротермир, – но, судя по всему, ваша дочь жива….,– Юджиния видела, что Джон еле сдерживает себя.

– Мне об этом лучше знать, – процедил герцог. Он взорвался, с размаха ударив по столу. Стопки бумаг, подпрыгнув, полетели на пол:

– Вы мне все расскажете, иначе я, сегодня, закрою ваш грязный листок, а вы проведете ночь в тюрьме…, – Ротермир, забормотал о свободе прессы, о том, что никто не может покушаться на устои британского общества. Джон, устало, прервал его: «Помните, в этой стране я могу все».

Они ничего не выяснили.

Издатель клялся, что фотографии пришли с городской почтой, лично ему. Он показал Джону конверт. Обратного адреса, разумеется, не было. Герцог, все равно, его забрал.

В машине, закашлявшись, Джон прижал платок к губам:

– Не пытать же мне мерзавца, Юджиния. Ладно, – он повертел конверт, – в лаборатории его по волокнам разберут. Я найду того, кто послал снимки, и постараюсь найти Тони, если она жива…, – Юджиния, краем глаза, заметила на платке красное пятно. Джон перехватил ее взгляд:

– Сосуд лопнул. Хорошо, что не при мерзавце, иначе бы он побежал за фотографом. «Пэр Англии истекает кровью в редакции газеты», – Джон, сдавленно выругался.

Вечерняя толпа валила по Стрэнду. Играли освещенные рекламы, в стекло бил мокрый снег. Джон собирался сказать Юджинии, только ей, о болезни, и никак не находил сил. Он пока ничего не чувствовал, только кашель стал сильнее. Иногда, как сейчас, появлялась кровь. Врач предупредил, что скоро могут начаться боли:

– Вы похудели, ощущаете слабость. Судя по снимкам, ваша светлось, опухоль растет. Могут появиться и другие образования, в позвоночнике, в печени…, У нас есть морфий, – добавил доктор.

– Когда он мне понадобится, я вас извещу, – отрезал Джон. Он разглядывал твердый профиль Юджинии:

– Внуков не увижу, мальчик молод еще. Надо оригиналы фото тоже исследовать. Сам займусь. Снимки, конечно, весь город разглядывал, но я не хочу…, – Джон поморщился:

– Может быть, она выжила. Мы ее найдем, обязательно. Доченька моя…, – Тони, малышкой, обнимала его за шею и клала на плечо белокурую голову: «Я люблю тебя, папочка».

Джон вытер щеку:

– Дым в глаза попал. Констанца должна была приехать…, – он посмотрел на Ганновер-сквер, – Стивен ее привез. Отобедаем вместе…, – он, внезапно, коснулся руки Юджинии:

– За Питера не волнуйся. Он у тебя умный парень. Юнити, его в покое оставила, наконец-то…, – в Лондоне к Питеру подводили любовницу Риббентропа, Стефани фон Гогенлоэ. Юджиния вздернула бровь:

– Я ее видела, в свете. Они совсем отчаялись, Джон, Стефани пятый десяток идет. Однако по ней не скажешь, конечно, – почти весело добавила леди Кроу. В Берлине, Питер начал ухаживать за восходящей звездой немецкого кино, фрейлейн Марикой Рёкк.

– Это придаст ему достоверности, – герцог показал Юджинии фото актрисы. Леди Кроу кивнула: «Хорошенькая».

Юджиния, остановила автомобиль у дома герцога: «Я сейчас. Оставлю, ягуар в гараже и приду». Хлопнула дверь машины, Джон увидел прохожего в пустынном сквере. Голые ветви деревьев раскачивались на ветру.

Тони замерзла. Смотря на песок дорожки, она вспоминала, как ребенком каталась в сквере на осликах:

– Констанца с нами играла, и Питер…, – девушка всхлипнула, – надо встать и уйти. Зачем я здесь? Они все видели газету. Папа видел, Маленький Джон…, – у Тони тогда было темно-синее платьице, и большая, красивая кукла. Отец привез игрушку из Франции.

– Констанца читала, в три года…, – девушка засунула руки в карманы пальто, – она с книжкой сидела. А я с куклами занималась…, – Тони утром приехала из Дувра.

Добравшись из Барселоны во Францию, девушка себя плохо почувствовала. У нее началось кровотечение. Доктор в Бордо, запретил ей путешествовать. Тони не хотела потерять ребенка. Сняв комнатку в пансионе, она почти три месяца провела в кровати. Девушка выходила только в лавку на углу, за провизией. Она писала, каждый день, и думала о Виллеме. Тони была уверена, что он послал весточку родителям. Она хотела найти Виллема, когда дитя появится на свет.

– Он меня не оттолкнет, – Тони лежала в постели, слушая сырой, атлантический ветер, за окном, – Виллем меня любит. У нас родится ребенок, все будет хорошо…, – к четвертому месяцу Тони стало легче, тошнота прекратилась. Врач разрешил ей поехать дальше. Тони добралась до Кале, не заглядывая в Париж. Ей не хотелось попадаться на глаза кузенам.

– Домой, – Тони стояла на палубе парома, уткнув нос в шарф, – я приеду домой, папа меня увидит. Он обрадуется, обязательно. Скажу, что была замужем, что мой муж погиб, на войне…, – на станции Лондонский Мост Тони заметила афишки газетчиков.

Купив Daily Mail, девушка спряталась в дамской комнате вокзала. Ее вырвало, в первый раз за две недели. Тони заплакала:

– Что папа обо мне подумает…, – ей казалось, что прохожие, на улице, внимательно ее разглядывают. Тони пошла в кино, на дневной сеанс, не понимая, какой фильм смотрит. Она перекусила в неприметной забегаловке, в Сохо:

– Я не могу, не могу, – повторяла девушка, – у меня есть деньги. Надо уехать, в провинцию, где меня никто не знает, дождаться родов…, – ноги сами привели ее на Ганновер-сквер. Она, было, думала, позвонить в дверь особняка. Появился брат, приехала Констанца. Тони не решилась подойти к дому.

Услышав звук подъезжающей машины, она пошла к ограде. Отец стоял на тротуаре, в куртке, которую Тони помнила с детства:

– Папа на охоту в ней ездил…, – у него было хмурое, усталое лицо, на светлые, непокрытые волосы, падали снежинки, – он меня не видит…, – Джон прищурился.

Он рванулся к воротам ограды, не видя, куда бежит. Тони выронила саквояж на дорожку. Папа был рядом. От него пахло дымом костра, и хорошим табаком. Он спрятал ее в своих руках, Тони разрыдалась: «Папочка, милый, прости меня, прости…»

Джон шептал:

– Доченька, не надо, не надо. Я здесь, я с тобой. Ты дома, все будет хорошо…, – он целовал мокрые щеки, укрывая дочь от ветра, гладя ее по голове:

– Все будет хорошо, девочка моя, доченька…, – Тони уткнулась лицом ему в плечо:

– Папа…, я жду ребенка…, Прости меня, пожалуйста, прости…, – отец обнимал ее, Тони позволила себе выдохнуть.

– Господи, велика милость твоя, – Джон слышал, как стучит сердце Тони, – дай мне увидеть дитя. Увижу, – велел себе герцог. Он осторожно повел дочь домой.

 

Пролог

Италия, март 1938

 

Рим

За окном кабинета, в полуденном солнце, блистал купол собора Святого Петра. Птицы кружились в синем, ярком, без единого облачка небе. Дверь на кованый балкон открыли. Теплый ветер колыхал шелковые портьеры. Золотистые лучи лежали на гладком, начищенном паркете. Пахло воском, ладаном, и хорошим кофе.

Серебряный сервиз принес в комнату незаметный монах, в черной рясе. Поставив на мозаичный столик поднос, он прошелестел: «Ваше высокопреосвященство». К кофе полагались крохотные марципаны и засахаренные фиалки. В серебряной вазе стоял букет цветущих мимоз.

Кардиналу-камерленгу папского престола, монсиньору Эудженио Пачелли, по должности, полагалось носить черную рясу, с алой отделкой, но государственный секретарь Ватикана был в простом, черном наряде, со снежно-белым воротничком. Знаменитые, скромные очки в стальной оправе он, немного криво, нацепил на нос.

Пачелли, затягиваясь сигаретой, просматривал бумаги, в невидной папке, с картонной, темной обложкой, без ярлычка. Второй священник, в рясе иезуитов, с металлическим, наперсным крестом, сидел, сцепив длинные, сухие пальцы. Он коротко стриг седые, цвета перца с солью волосы. Кофе он пил без сахара, папиросы курил самые дешевые:

– Папа и года не протянет, – генерал ордена иезуитов, Влодзимеж Ледуховский, исподтишка разглядывал Пачелли, – он два сердечных приступа перенес. Его едва откачали. Конклав выберет Пачелли, несомненно. Только он, с дипломатическими способностями, сможет сохранить церковь, провести через будущие испытания…, – Пачелли отложил бумаги, подняв бровь:

– И? Вольдемар, – кардинал-камерленг, все сорок лет знакомства, упорно называл Ледуховского именно так, хотя Пачелли говорил на польском языке, – я не понимаю, зачем ты мне принес такое…, – кардинал, одним пальцем, подтолкнул папку в направлении генерала ордена. Пачелли поднялся, махнув рукой: «Сиди». Ледуховский смотрел на прямую, совсем не старческую спину:

– Всего седьмой десяток. Конклав не будет колебаться.

По Ватикану ходили слухи, что нынешний папа готов отречься от престола святого Петра, ставя условием выбор Пачелли, как своего преемника:

– Его святейшество почти с постели не встает, – вспомнил Ледуховский, – дофин всем управляет. Дофином Пачелли называли, разумеется, у него за спиной.

Кардинал-камерленг разглядывал ухоженные сады. Монахи копошились на клумбе. Свежая, темная земля играла искорками под солнцем. Он вдохнул запах травы:

– Вольдемар, в Дахау, открыли блок для содержания арестованных католических священников. Вчера восьмая армия вермахта пересекла границу Австрии. Бывший канцлер Шушниг, находится под арестом. Не сегодня-завтра он отправится в то же Дахау…, – камерленг снял очки, протер их безукоризненно чистым платком, и опять надел:

– Сегодня утром рейхснаместник Австрии, Зейсс-Инкварт, объявил о прекращении действия восемьдесят восьмой статьи Сен-Жерменского договора, запрещающей объединение Австрии и Германии. Говорю на всякий случай, если ты новости не включаешь, – ядовито добавил Пачелли:

– На очереди Судеты, но именно сейчас ты мне предлагаешь обсуждать судьбу какого-то мальчишки, который даже еще не монах!

Ледуховский ничего не ответил.

Он вспоминал серые, измученные глаза мальчика, большие, грубые руки, покрытые царапинами и ссадинами. Мальчик приехал в Рим две недели назад, с письмом от его высокопреосвященства, епископа Перпиньяна, Анри-Мариуса Бернара. В записке говорилось, что он провел зиму, восстанавливая развалины древнего монастыря святого Мартина, на пике Каниго, в Пиренеях.

Мальчик признался, что во Францию его переправили из Барселоны, тайно. Своего имени он не назвал, даже на исповеди. Он только сказал, что совершил страшный, не прощаемый грех, и теперь, всю жизнь, обязан его искупать. Епископ Бернар был иезуитом, поэтому мальчик пришел в канцелярию ордена, в Риме. Его поселили в монастыре Тре Фонтане, у траппистов. Настоятель аббатства, сказал, что мальчик, почти не открывал рта. Он проводил время либо в молитве, либо в своем послушании, занимаясь мытьем полов, и уборкой в церкви.

Пик Каниго достигал почти трех километров в высоту. Представив пиренейскую зиму, Ледуховский, невольно, поежился. Генерал ордена, осторожно, спросил у мальчика, где он обретался в разрушенном монастыре, и что, собственно говоря, ел. Оказалось, что мальчик спал в каменной хижине, и пил воду из родника. Пастухи оставляли ему милостыню, сухие лепешки и немного сыра. Он ремонтировал стены монастыря и клал крышу. В начале весны епископ отправил его в Рим. Мальчик хотел принять обеты.

– Эудженио, – генерал откашлялся, – я понимаю, что ты занят. Все мы заняты. Его святейшество, прежде всего. Но мы христиане, Эудженио. Мы должны проявлять милость к страждущим людям. Ты читал докладную записку, – Ледуховский кивнул на папку, – перед нами образованный человек. Я уверен, у него есть диплом университета. Он знает четыре языка. Он француз, – Ледуховский задумался, – или бельгиец, судя по акценту. У него есть родители, Эудженио, семья. Он молод…, – кардинал поднял на государственного секретаря серые, пристальные глаза:

– Он мучается, Эудженио, но я не могу его постригать, не зная, кто он такой. Он не назвал своего имени.

Папа Пий, на большом портрете, едва заметно улыбался. Он носил простое пенсне, как и его государственный секретарь.

– Милосердие, – подумал Пачелли, – Вольдемар прав, зачем, иначе, мы здесь сидим? Юноша попал во Францию из Испании. Наверняка, на стороне коммунистов воевал. Франко фашист, но мы будем приветствовать его приход к власти…, – судя по всему, республиканцы в Испании проигрывали. Напомнив себе, сколько священников и монахов расстреляли коммунисты, Пачелли тихонько вздохнул:

– В Советском Союзе то же самое. Гитлер отправляет наших братьев в концентрационные лагеря. А еще евреи…, – Пачелли предполагал, что дуче, по примеру Гитлера, примет законы расовой чистоты для государственных органов. Он поджал тонкие губы:

– Италия останется без евреев, как Германия. Хотя скольким удалось оттуда уехать? Капля в море, – если дело дошло бы до худшего, они собирались предоставить евреям убежище в Ватикане:

– Здесь их никто не тронет, – удовлетворенно понял Пачелли, – и дуче не поднимет на них руки. Но подобного не случится. Неслыханно, в наши времена, устраивать гонения на людей из-за того, что они евреи. Безумие скоро закончится, я уверен…, – в голове Пачелли звучала победная мелодия «Хорста Весселя». На рассвете, до мессы, одеваясь в апартаментах, камерленг включил берлинское радио. Диктор, захлебываясь, говорил, что австрийцы бросали цветы под колеса машин восьмой дивизии вермахта.

– Только начало, – сказал себе Пачелли, – неизвестно, что нас ждет впереди. В Германии многие протестанты ушли в подполье. Слава Иисусу, на католическую церковь Гитлер пока не покушается. Не заставляет вешать в храмах нацистские флаги…, – вернувшись к рабочему столу, Пачелли нашел, в папке, донесение от архиепископа Берлина.

Каноник собора святой Ядвиги, отец Бернард Лихтенберг, известный выступлениями против нацизма, получил от архиепископа тайное задание, оказывать помощь берлинским евреям:

– Святой отец Лихтенберг, – читал Пачелли, – встречается с раввином Горовицем, и другими руководителями общины. Мы обеспечиваем их деньгами. Многие евреи города уезжают по визам, выданным южноамериканскими консульствами. Отец Лихтенберг готовит письма, подтверждающие подлинность виз…, – Пачелли подозревал, что визы были фальшивыми, от подписи до печати:

– Господь им в помощь. Если в Германии примут сатанинскую программу, по лишению жизни невинных людей, ни один священник молчать не станет. Надо подумать, чем торговать с нацистами, что отдать за спасение мучеников…, – Ледуховский курил дешевую папиросу, рассматривая узор шелковых обоев на стене.

– Деликатный человек. Иезуиты всегда славились скромностью…, – неизвестного мальчишку можно было отправить на все четыре стороны. У церкви сейчас имелись более важные заботы, чем попечение о душе полусумасшедшего бродяги. Пачелли взглянул на простое распятие:

– Кто из этих троих, думаешь, ты, был ближний жертве разбойников? Он сказал: оказавший ему милость. Тогда Иисус сказал ему: иди, и ты поступай так же…, – присев напротив генерала ордена, Пачелли устало спросил: «Чего ты хочешь, Вольдемар?». Иезуит поболтал ложечкой в чашке:

– Хочу, чтобы мальчик встретился с его святейшеством, Эудженио. Может быть, он тогда назовет свое имя, согласится, чтобы мы нашли его родителей. Он хороший человек, он страдает. Мы должны ему помочь, – твердо заключил Ледуховский.

Пачелли представил себе, как он начнет объяснять больному понтифику, что тому необходимо принять какого-то спятившего нищего. Камерленг кивнул:

– Я постараюсь, Вольдемар. Я буду молиться за его душу. Хотя мы не знаем, как его зовут…, – Пачелли помолчал: «Он даже не сказал, кто его святой покровитель?».

Иезуит помотал головой: «Нет».

– Нет, так нет, – Пачелли протянул руку к серебряному колокольчику:

– Хорошо, Вольдемар. Я сделаю, что смогу…, – Ледуховский, как и весь Ватикан, знал, что камерленг ничего не обещает впустую. Иезуит уходил успокоенным. Он хотел поехать к мальчику, в монастырь, и помолиться с ним:

– Он скажет…, – Ледуховский спустился вниз, в приемную камерленга, – скажет его святейшеству свое имя. Мы напишем его семье. Они приедут, и заберут его. Он хочет принять обеты. Пусть его святейшество решает, – напомнил себе генерал ордена:

– Я не возьму на себя подобной ответственности, не постригу человека, у которого, может быть, есть жена, ребенок. Он молод, но все равно…, – мальчик не говорил о своем возрасте, но иезуит понял, что ему немного за двадцать.

Монах открыл тяжелую дверь, генерал ордена зажмурился. Во дворе играло солнце, было почти жарко. Черная машина, с дипломатическими номерами, въехала в кованые, высокие ворота дворца.

Ледуховский смерил взглядом светловолосого мужчину, в безукоризненном, штатском костюме. Шофер, предупредительно, помог ему выйти из автомобиля:

– Немец, – понял иезуит, – по осанке видно. Они все по Риму ходят с таким лицом, как будто здесь давно Германия. Хотя так оно и есть…, – на балконе, Пачелли тоже рассматривал гостя.

Камерленгу позвонил представитель Германии при дворе его святейшества, доктор фон Берген. Дипломат попросил принять берлинского посланца:

– Он не католик, – сказал фон Берген, – но достойный человек, ваше высокопреосвященство. Я друг его отца, графа фон Рабе. У герра Максимилиана есть разговор, обоюдно интересный для Германии и святого престола…, – Пачелли хмыкнул: «Посмотрим, что за разговор». Он пошел в гардеробную. Перед посетителями, камерленг появлялся в кардинальском облачении.

Завтрак в отеле «Плаза» подавали на любой вкус. Здесь останавливались главы государств и голливудские актеры. В большом, выходившем на виа дель Корсо ресторане было тихо, по выходным постояльцы просыпались позже. К восьми утра только два стола оказались занятыми. В центре зала, светловолосый, хорошо одетый юноша курил, просматривая The Times. Перед ним стояла овсянка в серебряной миске, ожидалась еще яичница, с бобами и сосисками. Пил юноша, правда, кофе, добавляя в него молоко. Впрочем, за завтраком так делали и сами итальянцы.

В «Плазе» работал отличный кондитер. На каждый стол ставили фарфоровое блюдо с выпечкой, но юноша к булочкам не притрагивался. Официант, обслуживающий зал, знал, что спутница молодого человека от пирожных тоже отказывалась. Она просила крепкий кофе, без сахара, выпивала первую чашку залпом, а за второй чашкой выкуривала сигарету. Сначала официант, глядя на ее заспанные, немного припухшие глаза, усмехался: «Медовый месяц, что ли?».

Однако предполагаемая новобрачная кольца не носила. Официант никогда еще не видел более скучно одетой молодой женщины. Со спины ее можно было принять за ученицу строгой, католической школы.

Официант выносил в зал кофейник, когда появилась гостья. Она, кажется, не надевала ничего другого, кроме серых юбок и синих кофт. Ноги и руки у нее были хрупкие. Рыжие, коротко подстриженные волосы, падали на белый, строгий воротник блузки.

Официанту стало интересно, кто они такие. Итальянец справился у портье. Гости, брат и сестра, записались под фамилией Брэдли. Жили они в смежных номерах. Каждое утро их увозила машина с дипломатическими номерами. Возвращались они вечером, ужиная у себя. Официант не мог понять, почему у синьорины Брэдли такой усталый вид.

Констанца опустилась в кресло. Джон сообщил:

– Для тех, кто вчера не слушал радио, Австрии, больше не существует…,– кузина отозвалась:

– Я знаю. Я в ванной включила новости…, – белая кожа сияла. Джон удивился:

– Она за полночь ложится, с расчетами. Но все равно, измученной не выглядит…, – Джон, в Кембридже, в общем, не вникал в работу физиков. Только на виа Панисперна, во владениях мистера Ферми, он понял, сколько времени тратится на каждый эксперимент. Они приезжали в лабораторию к семи утра. Осмотрев Джона с головы до ног, Ферми, внезапно, улыбнулся:

– Вы тот самый юноша, способный математик, родственник доктора Кроу?

Джону ничего не оставалось, кроме как согласиться. Его отправили в крохотный кабинет. Весь день, с коротким перерывом на обед, Джон обрабатывал бесконечные ряды цифр, и строил графики. Лаборатория Ферми занималась получением искусственных изотопов, на основе так называемых медленных нейтронов. Кузина стояла у бассейна с золотыми рыбками, в вестибюле лаборатории:

– Именно здесь мистеру Ферми впервые пришла в голову мысль о том, что ядра атома будут захватывать нейтроны эффективнее, если между мишенью и источником нейтронов разместить, массу воды. Или парафин, – добавила Констанца. Ее глаза, восторженно, блестели.

Из объяснений кузины, Джон понял, что чем медленнее двигался нейтрон, тем легче возникали реакции превращения элементов. Все это требовалось для создания, в будущем, вещи, которую Констанца, благоговейно, называла ядерным реактором. Кузина надеялась, что больше не понадобится, для получения электричества, сжигать уголь или нефть:

– Энергетика изменится, – девушка расхаживала по номеру, держа тетрадь, – навсегда. Мы избавимся от дыма, прекратим эксплуатировать природные ресурсы…, – вспомнив, что в Судетах, на которые, судя по всему, нацелился Гитлер, находятся месторождения урана, Джон осторожно спросил: «С точки зрения вооружения, такая вещь тоже полезна?»

– Мы не участвуем в подобных проектах, – отчеканила Констанца, – и не будем.

Констанца и сама, ночами, сидела над формулами. Говорили, что Ферми, в этом году, получит Нобелевскую премию. После церемонии физик не собирался возвращаться в Италию:

– Кузен Мэтью, в Америке, учеными занимается, – вспомнил Джон, – Ферми, наверняка, будет работать на военное ведомство, что бы Констанца ни говорила…, – Джону понравился Этторе Майорана, которого Ферми прочил в свои преемники. Итальянец, тихий, скромный человек, всегда извинялся, принося Джону очередные цифры:

– Вы, наверное, рассчитывали на более интересное времяпровождение, синьор Джон…

– Ничего, синьор Этторе, – весело отзывался юноша, – музеи от меня не убегут.

Майорана, со старомодной предупредительностью, вставал, когда поднималась Констанца, открывал ей двери, и вообще, как думал Джон, производил впечатление достойного человека.

Политику они, в лаборатории, не обсуждали.

Джон видел Рим только из окна посольской машины. Город усеивали портреты дуче и триколоры с эмблемами фашистской партии. Флаги развевались даже на Колизее. Над виа дель Корсо, в почти летнем, синем небе, колебался лозунг: «Credere, Obbedire, Combattere». «Верь, Подчиняйся, Сражайся». Верить и подчиняться предлагалось дуче, сражаться, за него же.

Джон ждал воскресенья, чтобы, как следует, изучить город. Физики тоже иногда отдыхали. В субботу Ферми отпускал сотрудников после обеда. Вчера кузина, небрежно, сказала Джону:

– Ты иди. Ты в магазины хотел заглянуть, а у меня и мистера Майораны эксперимент в разгаре. Машина меня заберет, не волнуйся.

Джон воспользовался неожиданно выпавшим свободным временем, чтобы обследовать магазины на виа дель Корсо. Он бросил монетку в фонтан Треви и вскарабкался по Испанской лестнице. Юноша постоял наверху, открыв рот, осматривая красные, охряные крыши города, шпили, колокольни, огромный, мощный купол базилики святого Петра:

– Музеи завтра, – улыбнулся Джон, – Ватикан, вилла Боргезе, Колизей, Форум…, – он дошел пешком до Венецианской площади, где стоял новый, беломраморный памятник королю Виктору Эммануилу. Джон зажмурил глаза от обилия колонн, фонтанов, бронзы, и статуй. Ферми, показывая ему карту города, рассмеялся: «Здесь вы увидите нашу вставную челюсть, синьор Джон».

Отправившись дальше, к реке, Джон полюбовался синагогой. Он съел в кошерной забегаловке жареных артишоков и вышел на Площадь Цветов.

Устроившись на кованом стуле, с кофе, Джон долго смотрел на упрямое лицо, под бронзовым капюшоном. Джордано, сложив руки на книге, хмуро глядел куда-то вдаль:

– Интересно, – Джон щелкнул зажигалкой, – он прямой предок Констанцы. Если, это, конечно, правда, о первой леди Констанце. Наша Констанца, мне кажется, на нее похожа…, – Джон купил кузине букет свежей мимозы. На гранитном постаменте памятника Бруно высекли надпись: «Бруно, от столетия, которое он предугадал, на месте, где горел костер».

Уходя с площади, Джон поднял голову. Закатное солнце играло в бронзе памятника. Он, как будто, опять пылал.

В отеле Джон увидел в номере у кузины похожий букет мимозы:

– От гостиницы, – пожала плечами Констанца, углубившись в записи, – после уборки поставили.

– Мне не поставили, – удивленно пробормотал Джон. Он вытащил свертки: «Посмотри, что я купил». Констанца вздохнула:

– Я уверена, что и Тони, и тете Юджинии все понравится. У тебя хороший вкус, – глаза цвета жженого сахара были спокойны.

Джон сказал сестре, что будет крестным отцом. Тетя Юджиния должна была стать крестной матерью. О покойном муже Тони не говорила. Отец запретил юноше расспрашивать сестру:

– Ей тяжело, милый, – вздохнул герцог, – она его любила, потеряла на войне. Ты рассказывал, как у Стивена невеста погибла…, – отец пригласил лучшего врача с Харли-стрит. Доктор уверил их, что с ребенком все в порядке. Герцог, все равно, волновался.

Тони, со всей осторожностью, отвезли в Банбери. Тетя Юджиния, каждые выходные, навещала замок. Тони доставляли провизию от Fortnum and Mason. После Пасхи отец и тетя Юджиния начинали интервью с кандидатками на должность няни. Герцог хотел нанять двоих, чтобы Тони не уставала. Сестра призналась Джону, что написала «Землю крови». Юноша, восхищенно, заметил:

– Никогда бы не подумал. Отличная книга. Надо еще одну выпустить…, – в прозрачных, голубых глазах сестры промелькнула какая-то тень. Тони устроилась в кресле у камина, положив ноги на кушетку: «Обязательно».

Он купил сестре и тете Юджинии сумки и шарфы от Gucci, а себе шляпу, в ателье Борсалино. Джон заказал два костюма у Зеньи. Их обещали сшить к отъезду. Итальянский крой ему нравился больше, чем английский. Дяде Джованни он вез освященные четки из собора святого Петра. Стивен и отец получали отличные, серебряные запонки. Джон знал, что такие вещи им нравились.

Констанца пила кофе, просматривая газету. В Рим они прилетели с одной посадкой, в Цюрихе. Девушка, перед отъездом, думала навестить Тони, в Банбери:

– Она была замужем, она мне расскажет…, – Констанца помотала головой: «Не надо. Ей такое трудно». Констанца, в общем, не нуждалась ни в каких сведениях. Анатомический атлас она изучила ребенком. Девушка, внимательно, прочла брошюры бабушки Мирьям. Сегодня она хотела дождаться, пока Джон отправится в музеи, и позвонить Этторе. Он купил билеты на поезд в Неаполь.

Констанца заставляла себя не улыбаться. Он оказался лучше, чем все, кого могла представить себе девушка. Он понимал ее с полуслова, поддержал в споре с Ферми об искусственных изотопах, и вообще, как поняла Констанца, был гениальным ученым. Майорана признался, что в последний год почти не мог работать:

– Когда вокруг происходит подобное…, – он повел рукой, – очень сложно думать о физике, любовь моя.

Они курили на балконе лаборатории. Дом напротив, украшал большой портрет дуче. Муссолини, надменно, разглядывал улицу.

– Я понимаю, – она коснулась руки Майораны, – понимаю, милый. Но скоро все останется позади…, – Констанца отставила чашку:

– Мы с ним даже не целовались. Но в лаборатории все время кто-то болтается. Тот же Джон. Ничего, – кузен рассовывал по карманам портсигар и кошелек, – сегодня поцелуемся, в поезде.

– А ты что будешь делать? – Джон поднялся.

– Работать, что еще. У нас много вычислений, – напомнила ему Констанца. Джон закатил глаза: «Я не забыл. Веди себя хорошо, – он усмехнулся, – вечером увидимся».

Выходя из ресторана, Джон внимательно осмотрел завтракавших гостей. Он прислушался. Мужчины носили деловые костюмы и говорили на французском языке. Перед отлетом в Рим отец заставил его выучить наизусть лица, имена и звания работников СД. В альбоме имелся знакомый юноше Максимилиан фон Рабе.

– Он и в Испании подвизался, – мрачно сказал Джон, – я тебе говорил.

Ни фон Рабе, ни его коллеги, Шелленберга, Джон, за неделю не заметил. Вообще ничего не вызывало подозрения. Он вышел на виа дель Корсо. Швейцар предложил поймать такси, Джон отмахнулся: «Отличное утро, синьор. Я прогуляюсь». Юноша легкой походкой пошел к Тибру.

Констанца, допив кофе, направилась в вестибюль. Она не стала пользоваться лифтом. Девушка взбежала по лестнице на третий этаж, в номер. Один из французов пошел к телефонной кабинке, рядом со стойкой портье. Закрыв стеклянную дверь, набрав номер, он сказал, по-немецки: «Начинаем».

На набережной коричневого, мощного Тибра, Джон присел на скамейку. Майорана и Ферми сказали, что зима была дождливой, река мелеть пока не собиралась. Он смотрел на стены замка Святого Ангела, на мраморный, сверкающий купол базилики.

Джон вспоминал огонь камина в библиотеке замка. Тони рано уходила спать, тетя Юджиния работала. Они с отцом остались одни. Джон курил, глядя на языки пламени. Он знал, что отец разговаривал с Тони. Юноша видел, краем глаза, фотографии, опубликованные в газете. Отец молчал, а потом заметил:

– Обо всем забудут, на следующей неделе. Начнут обсуждать новое платье миссис Симпсон, или романы голливудских звезд…, – он рассказал Джону, что снимки сделал известный им Максимилиан фон Рабе. Герцог предупредил сына:

– Смотри в оба, в Риме. Мне очень не нравится, что он…, – отец сдержался, – в Кембридже отирался. Он в Британию не из-за Тони приехал. Вынюхивал, как добраться до Констанцы. Мне не по душе ваш вояж, но мы не можем ее в тюрьму посадить…, – Джон потянулся за бронзовой кочергой. После войны он провел в замок электричество и газ, здесь был телефон, но вечером герцог, все равно, предпочитал сидеть при свечах. Белокурые волосы дочери играли золотистыми искорками. Тони шепнула:

– Вот и все, папа. Фон Рабе нашел меня в Испании, стал шантажировать фотографиями, я ему отказала. Больше ничего не было…, – он поцеловал белый, теплый лоб:

– Отдыхай, ни о чем не волнуйся. Когда время придет, – герцог улыбнулся, – мы с тетей Юджинией врачей привезем. Няни тебе помогут. Доктор каждую неделю приезжать станет, телефон у тебя под рукой. Читай, гуляй, хорошо питайся…, – Тони положила голову ему на плечо: «Спасибо, папа».

Она не рассказала отцу, ни о Петре, ни о Виллеме.

Адрес безопасной квартиры НКВД в Цюрихе Тони записала в блокноте, шифром. Сначала, она собиралась вырвать листок, и бросить его в камин, в спальне, но захлопнула тетрадь: «Не сейчас». Девушка, все равно, хотела забыть о Петре. Тони помнила только серые глаза Виллема, его большие, теплые руки, его шепот:

– Я люблю тебя, люблю. Мы всегда будем вместе, обещаю…, – отец ушел, пожелав ей спокойной ночи. Тони сидела, с чашкой остывшего чая:

– Он даст о себе знать, – твердо сказала девушка, – родителям, сестре. Элиза ждет, пока Давид разведется, и они поженятся…, – Тони сомкнула руки вокруг чашки:

– Виллем говорил, что Мишель посылает его письма родителям. Полсотни конвертов, до лета хватит. Виллем две недели, только и делал, что писал, перед отъездом…, – Тони слабо улыбнулась:

– Кузен Теодор жениться собирается, на мадемуазель Аржан. Она очень красивая…, – Тони положила руку на шелк халата. Врач обещал, что через месяц ребенок начнет двигаться:

– Мы поженимся…, – она провела рукой по животу, – обязательно. Родится дитя, я найду Виллема. Он меня простит, он меня любит…, – Тони, в первый раз за эти месяцы, заснула успокоено. Она лежала в старой, прошлого века кровати, на свежих, пахнущих лавандой простынях. Ей снилась палуба «Чайки», идущей по зеленой, тихой воде реки, ветви ив. Маленький, белокурый ребенок, смеясь, ковылял к ней и Виллему.

Джон пообещал отцу быть начеку. Юноша помялся:

– Ты мне два года назад о фон Рабе говорил, помнишь? Откуда…, – прозрачные глаза отца пристально взглянули на него. Герцог взял папиросу из старой, времен своего отца, африканской шкатулки, слоновой кости:

– Черчилль с твоим дедом, – отец усмехнулся, – в лагере военнопленных сидел, в Претории. Потом они бежали, прошли триста миль по саванне, к Мозамбику. Спасали друг друга. Дед Черчилля выходил, когда тот дизентерией болел. Они вернулись в армию. Отца моего убили, при осаде Ледисмита. Я помню…, – герцог закрыл глаза, – Черчилль, добравшись до Англии, к матери моей пришел. Мне одиннадцать лет исполнилось, а тете твоей, девять…, – после смерти герцогини Люси, бабушка Марта призналась внуку, что Черчилль делал его матери предложение.

Джон помнил бронзовые, подернутые сединой волосы:

– Мама твоя отказала, – вздохнула Марта, – она старше Черчилля была, на десять лет. У нее вы на руках остались. Он влюблен был, – Марта затянулась папиросой, – сильно влюблен…, – герцог подумал:

– Он всегда меня поддерживал. Всегда был, как отец. Хорошо, что он премьер-министром станет. С ним война не страшна, – в том, что Британия будет воевать, герцог не сомневался. Он закашлялся: «Джон повзрослел, он все поймет. Пусть знает».

Над замком Святого Ангела сияло солнце.

Джон опустил веки, слыша спокойный голос отца. Юноша долго молчал:

– Питер три года среди них, и за все время, ни словом, ничем…, Я бы так не смог, папа…, – отец присел на ручку его кресла:

– Сможешь, если понадобится. Я в тебе уверен. В Лондоне я тебя познакомлю со сведениями, что Питер и Генрих присылают. Генриху сложнее. Фон Рабе, его старший брат…, – юноша подошел к Джону в церкви святого Иоанна в Геттингене. Он видел молодого человека на математических семинарах.

Гитлер, в январе стал рейхсканцлером. Джон приехал в Германию по студенческому обмену, из Кембриджа. У юноши была крепкая рука, каштановые, с рыжими прядями, волосы и серые, внимательные глаза. Джон заметил, что в церковь он пришел без нацистского значка:

– Генрих, – подумал Джон, – правильно, Генрих фон Рабе. Он отличный математик…, – немец, вежливо, предложил:

– Если у вас есть немного времени, герр Холланд, я бы хотел с вами поговорить.

– Мы долго по городу гуляли…, – Джон пошел к мосту, – почти до вечера. У себя в комнатах он не хотел подобное обсуждать. Хорошо, что Генрих очень осторожен…, – над замком Святого Ангела развевались триколоры с фашистскими символами. Джон прислонился к перилам:

– Есть легенда, что наш предок, женатый на леди Веронике, спас отсюда, из замка, предка Питера, первого Кроу. Только бы мне не пришлось Питера с Генрихом вытаскивать из какого-нибудь Дахау…, – Джон проводил глазами скромный, черный форд, с флажком Ватикана. Машина ехала к площади Святого Петра.

Юноша пошел туда же. Отец, в библиотеке, устало заметил:

– Если что-то случится, люди на Фридрихштрассе ничего не скажут. Но знай, что до Дахау, ни Питер, не Генрих не доживут. Имей это в виду, – Джон внимательно посмотрел на отца: «Папа, почему ты мне сейчас решил рассказать, о Питере?»

– Ввожу в курс дела, – удивился отец. Они заговорили о поездке в Рим.

Генерал ордена иезуитов редко пользовался автомобилем. По Риму Ледуховский предпочитал ходить пешком. Увидев на мосту невысокого, светловолосого юношу, в хорошем пиджаке, с непокрытой головой, Ледуховский вспомнил о мальчике. Генерал поэтому и взял машину. Монастырь Тре Фонтана стоял на окраине города. Утром Пачелли прислал монаха с запиской. Понтифик ожидал мальчика на приватной аудиенции.

Приехав в монастырь, Ледуховский мягко сказал об этом неизвестному. Побледнев, он помотал золотисто-рыжей головой:

– Я не могу, ваше высокопреосвященство…, – мальчику дали белую рясу траппистов. Ледуховский подумал:

– Он полы моет, а все равно, ряса чистая…, Сии облеченные в белые одежды кто, и откуда пришли? Я сказал ему: ты знаешь, господин. И он сказал мне: это те, которые пришли от великой скорби…, – на исповеди мальчик не признался в своем грехе. Он только просил постричь его, как можно быстрее.

– От великой скорби…, – иезуит видел горе в серых, больших глазах юноши. Мальчику предлагали спать в келье. Он попросил разрешения ночевать у церковных дверей, на голом, каменном полу.

Ледуховский погладил его по голове:

– Сын мой, это великая честь. Его святейшество стар, болен. Мы заботимся о вашей душе, хотим, чтобы вы обрели покой. Он выслушает исповедь, и решит, как быть дальше…, – мальчик заплакал. Священник держал его за руку, пока юноша не успокоился, не кивнул: «Так тому и быть, святой отец. Спасибо вам».

– Все будет хорошо, – иезуит подождал, пока папские гвардейцы уберут деревянный барьер:

– Мы найдем его семью, он обретет покой…, – проводив иезуита, Виллем пошел в монастырскую церковь. Он стоял на коленях перед статуей Иисуса, не стирая слез с лица:

– Меня вспомнят. Его святейшество меня видел…, – Виллем последний раз навещал Рим, с родителями и Элизой, три года назад, для папской аудиенции:

– Папа с мамой сюда приезжали, на Рождество…, – с тех пор, как его, в монашеском облачении, перевели, горными тропами во Францию, Виллем просыпался, каждую ночь. Он видел трупы детей во дворе приюта, вдыхал запах крови и гари. Ни на одной исповеди, кроме первой, в Теруэле, Виллем не сказал, кто он такой, и что совершил.

Слеза упала на огонек свечи. Пламя зашипело, заколебалось, но не потухло. Горячий воск капал на руку:

– Я не смогу лгать, – понял Виллем, – не смогу ничего утаить от главы церкви. Господи, дай мне сил, я прошу Тебя…, – он уронил голову:

– Mea culpa, mea maxima culpa. Господи, прости меня…, – перекрестившись, он поднялся. Пора было убирать в церкви. Ледуховский обещал, что сам отвезет его во дворец к понтифику:

– Как будет, так и будет…, – взяв ведро, он вышел на ухоженный двор монастыря, – я расскажу правду. Пусть его святейшество решает мою судьбу…, – Виллем не думал о ней, той, что предала его, не вспоминал поцелуи, тепло, и нежный стон: «Милый, милый мой…»

– Она умерла, – Виллем опустил ведро в колодец, – как дети, которых она убила. Я убил, – цепь резала руки, но так было легче сердцу, беспрестанно болевшему:

– Она умерла, – повторил Виллем, – ее больше нет.

Гауптштурмфюрер фон Рабе остался недоволен визитом к монсиньору Пачелли.

Всего три человека знали о его посещении Ватикана. Даже Вальтер, оставшийся на безопасной квартире, напротив отеля «Плаза», понятия не имел, куда отправился Максимилиан. Из Берлина фон Рабе, позвонил другу отца, доктору фон Бергену. Он попросил организовать встречу. Когда его вызвал рейхсфюрер СС, Макс решил, что инициатива исходит непосредственно от фюрера. Германия хотела получить доступ в архивы Ватикана. Гиммлер сказал Максу:

– Католические священники, монахи, издавна путешествовали. Они жили в Индии, в Тибете. Общество «Аненербе» выиграет, если мы получим сведения об их поездках. Я имею в виду, – Гиммлер вчитывался в текст, напечатанный крупными буквами на машинке, – средневековые отчеты…, – Макс понял, что рейхсфюрер просматривает доклад, предназначенный для Гитлера. Фюрер не любил пользоваться очками, а зрение, по слухам, у него падало:

– Ваш брат, – Гиммлер улыбнулся, – после Дахау отправляется в экспедицию. Я его поздравил, – Отто отобрали для поездки в Тибет, которую предпринимало «Аненербе». Брат получил звание унтерштурмфюрера СС. Он организовывал блок для медицинских исследований, в концлагере Дахау. Отто, немного, опаздывал в экспедицию, но собирался догнать штурмбанфюрера Шефера и других товарищей, в Калькутте. Из Индии путешественники отправлялись на север, в Тибет и Лхасу.

– Генрих, через два года, пойдет в СС, – гордо подумал Макс, – у меня, к тому времени, наследник титула появится…, – он был уверен, что фрейлейн Констанца родит мальчика. Максимилиан часто рассматривал рисунок, привезенный из Мадрида. Женщина смотрела на него, прямо, не отводя глаз. Фон Рабе обещал ей: «Скоро». К лету строители заканчивали картинную галерею. Макс знал о планах аннексии Чехословакии. Он хотел привезти из Праги первые картины для коллекции. Рисунки он намеревался разместить в отдельном зале.

Внимательно, слушая рейхсфюрера, фон Рабе думал, что, в случае успеха операции «Гензель и Гретель», он получит следующее звание, штурмбанфюрера СС. Ему не исполнилось тридцати. Макса ждала блестящая карьера, тем более, как напомнил себе фон Рабе, с такой женой.

Макс не слишком интересовался любимыми теориями Отто, о тибетском происхождении арийцев, и мистической стране Туле, расположенной в Арктике. Однако с заданием от рейхсфюрера было не поспорить. Макс намеревался предложить католической церкви определенную поддержку в Германии, в обмен на доступ нацистских ученых к архивам Ватикана.

Кардинал-камерленг только посмотрел на него, через простое пенсне:

– Синьор фон Рабе, я понятия не имею ни о каких тайных документах.

Пачелли повел рукой:

– Библиотека Ватикана открыта для исследователей. У нас занимаются англичане, американцы, французы…, Историки, философы, теологи. Даже из Еврейского университета были гости, – не удержался кардинал. Он, с удовольствием увидел, как изменилось лицо немца: «Получай».

– Мы рады приветствовать любого ученого, – заключил Пачелли, – есть общепринятая процедура записи. Навестите библиотеку, вам все объяснят…, – распрощавшись с посетителем, камерленг поднял трубку внутреннего телефона. Пачелли набрал номер главы библиотеки, архивариуса Ватикана, его высокопреосвященства кардинала Меркати.

– Джованни, – сказал Пачелли, – надо поговорить.

Он подошел к окну. Фон Рабе садился в посольский лимузин. Пачелли подумал:

– Перед нами всего лишь папки, а речь идет о людских жизнях…, – он вспомнил пожелтевшую бумагу, легкий, летящий почерк, девиз «Sola Invicta Virtus».

– Конечно, они могут использовать рисунки, чертежи. Вряд ли, – успокоил себя Пачелли, – не найдется человека, который все поймет. Разве что Эйнштейн, однако, он, слава Богу, не в Германии. Ферми и Майорана тоже отсюда уедут. Господи, – камерленг перекрестился, – вразуми Германию, я прошу Тебя. Избавь нас от горя и страданий…, – Пачелли хотел составить список материалов, которыми можно торговать с нацистами:

– В папке, есть и шифрованные заметки, – машина выехала из ворот, – их они, тем более, не прочтут. Их триста лет никто прочесть не может, – Пачелли усмехнулся:

– Похожий шифр был в рукописи, проданной в начале века иезуитами. Не стоило от нее избавляться, но что теперь сделаешь? Джованни говорил, что нужен ключ. Тогда можно понять и заметки, и рукопись. Где его взять, ключ…, – нацистский флажок на черном капоте пропал из виду. Пачелли, облегченно, выдохнул.

Из посольства Максимилиан отправил телеграмму на Принц-Альбрехтштрассе, сообщая, что католики упрямятся:

– Ничего, – фон Рабе ехал обратно на виа дель Корсо, – арестуем пару епископов, и они быстро передадут нам все, что прятали…, – Макс никогда не ходил в церковь. Он не верил в Бога. Гауптштурмфюрер считал, что религия, просто утешение для слабых духом. Он удивлялся, что младший брат посещает мессу, пусть и в государственных храмах.

– Это сентиментальное, – говорил себе Макс, – папа плачет, когда Эмма играет «Лунную сонату». Даже я глаза вытираю. В чувствах ничего плохого нет. Фюрер любит музыку…, – из безопасной квартиры отлично просматривались и окна номера фрейлейн Констанцы, и комната ее спутника. Макс называл невысокого, светловолосого юношу, с острым взглядом, охранником.

Фон Рабе видел молодого человека только в мощный бинокль. Ни он, ни Шелленберг в отеле не показывались. Фамилия Брэдли, под которой зарегистрировались фрейлейн Констанца, и ее сопровождающий, разумеется, была вымышленной.

Фон Рабе заметил Шелленбергу:

– У леди Антонии есть старший брат. Я помню досье. Это, наверняка, он. Глаза похожи…, – отправив фотографии в Лондон, фон Рабе забыл о леди Антонии. Муха обретался в Испании, но, судя по всему, дни республиканцев были сочтены. Фон Рабе немного опасался, что Муху расстреляют. Услышав его размышления, Шелленберг пожал плечами: «Такого мы предотвратить не можем».

Снимки юноши ушли с дипломатической почтой в Берлин.

Комнаты напротив гостиницы оборудовали отличными фотоаппаратами, прямой телефонной линией в посольство и на аэродром Ликтор, где стоял самолет Люфтваффе, готовый к вылету. У Макса имелся несессер с набором хороших снотворных препаратов. Телефон Гретель и ее сопровождающего прослушать было невозможно, но Макс посадил в «Плазе» четырех человек. На время операции фон Рабе строго велел коллегам забыть, что они немцы. Ребятам выдали французские паспорта. Макс подобрал ребят, говоривших на языке без акцента.

Двое жили по соседству с Гретель, один наблюдал за парадным подъездом гостиницы. Окна номера четвертого эсэсовца выходили на черный ход. Пока Гретель оставалась одна только ночью. Похищать ее было немыслимо, даже Макс и Шелленберг не смогли бы провернуть подобное, не вызвав подозрений. Девушку надо было как-то вынести из гостиницы.

– Не сажать же легкий самолет на крышу, – усмехнулся Макс, сидя с Шелленбергом над планом операции, – и нам нужен Гензель. Судя по его публикациям, он под стать доктору Кроу. Тоже гений. Надо просто не торопиться. Рано или поздно они окажутся вместе…, – утром юноша вышел из гостиницы. Фон Рабе потер ладони: «Отлично. Ребята в ресторане. Они скажут, куда двинулась Гретель».

Они с Шелленбергом сидели в креслах у окна. Протянув руку, Макс ответил на телефонный звонок. Он даже сглотнул: «Что?».

От черного хода сообщили, что такси с Гензелем, то есть Этторе Майорана, ждет у подъезда. Зазвонил второй телефон. Шелленберг прикрыл ладонью трубку:

– Макс, Гретель пошла к лифту, несет саквояж. Она конверт оставила, в номере охранника. Сейчас записку принесут…, – Макс, восхищенно, подумал:

– Они шифровали корреспонденцию. Кто бы предугадал? Тихоня тихоней, и не скажешь по ней…, – он поднялся:

– Вальтер, следуй за ними. Либо они едут на аэродром, либо на вокзал. Позвонишь мне. Куда бы они ни направились, мы окажемся рядом…, – такси выехало на виа дель Корсо. Макс взял бинокль. Гензель и Гретель держались за руки. Макс, весело, улыбнулся: «Все складывается отлично».

Он проводил глазами неприметный форд, с Вальтером за рулем. Влившись в оживленный поток машин, Шелленберг пристроился за такси. Макс принял от коллеги неподписанный конверт. Гауптштурмфюрер, осторожно, вскрыл записку в ванной комнате. Они с Вальтером оборудовали целую лабораторию. Макс наклонился над электрическим парогенератором. Гретель сообщала, что отправляется в путешествие по Италии. Через две недели она собиралась вернуться в Рим.

Макс велел: «Собирай всех, мы ждем вестей от Вальтера. Посмотрим, куда они едут».

Шелленберг позвонил из телефонной будки на строящемся вокзале Термини. Он лично, если так можно было выразиться, посадил Гензеля и Гретель в поезд на Неаполь. Гензель тоже появился с багажом. Состав отправлялся через десять минут, Шелленберг купил билет.

– Хорошо, – Максимилиан щелкнул зажигалкой, – мы окажемся в Неаполе через полтора часа. Вы еще не увидите силуэт Везувия. Если они выйдут на промежуточной станции…, – Шелленберг прервал его: «Это экспресс, Максимилиан. Три часа без остановок».

– Мы подождем тебя на вокзале, – коротко ответил фон Рабе. Он положил трубку:

– Возвращаем письмо. Через полчаса мы должны быть в воздухе…, – сбегая по лестнице, Макс успел подумать:

– Она решила его вывезти из Италии. Любовь, – он усмехнулся, – ей подвластны даже гении. Значит, и меня она полюбит…, – завизжали шины, Макс вывел автомобиль со двора. Подождав, пока вернутся ребята, фон Рабе погнал фиат на север, к виа Салария, на аэродром.

С начала года, понтифик почти не выходил из апартаментов, на третьем, верхнем этаже Апостольского Дворца, в Ватикане. Любуясь куполом базилики, он думал, что, может быть, дотянет до следующего Рождества. Потом, как он говорил камерленгу, должна была прийти пора прощания.

На крыше устроили маленький садик, с лавровыми деревьями в кадках и розами в горшках. Понтифику шел девятый десяток. Подниматься наверх было трудно, однако в солнечные дни он предпочитал сидеть на скамье. Он смотрел на крыши Рима, очертания замка Святого Ангела и слушал звон колоколов.

Каждое утро Пачелли приносил папе сводки новостей. Понтифик мрачно думал, что вести становятся все хуже. Папа понимал, что не доживет до большой войны. Он надеялся, что конклав не станет колебаться, с выбором преемника, и не сделает ошибки. Папа не мог открыто говорить о своих предпочтениях. Он просто упоминал, что кардинал-камерленг, с его дипломатическими способностями, и опытом работы в Германии, должен продолжить служение церкви:

– Повести ее дальше, так сказать, – добавлял Пий. Он усмехался, протирая пенсне, и замолкал. Пачелли, в прошлом апостольский нунций, представитель святого престола в Германии, отлично знал немецкий язык. Понтифик сам поменял карьеру богослова на должность нунция в Польше, когда страна получила независимость. Утром, ожидая начала аудиенции, он вспомнил еврейские погромы, после войны:

– Сколько людей убили, детей осиротили…, – он покачал седой головой, – и нас опять ждет подобное.

Антихрист, как понтифик называл Гитлера, судя по всему, останавливаться, не собирался.

Утро выдалось ясное, светлое, без единого облачка. Вокруг купола базилики кружили птицы. Понтифик, после мессы, пришел в сад. Он долго сидел, перебирая четки.

Пий думал, что выполнил свой долг, и осудил нацизм. Все остальное было в руках его преемника. Папа ожидал, что им станет Пачелли.

– Он милосердный человек, – вздохнул Пий, – такое сейчас важно. Он заботится о душах страждущих людей. Не побоялся прийти, попросить аудиенции, для мальчика, которого из Испании прислали. Наверняка, он коммунист, участвовал в расстрелах, а потом понял, что делает и ужаснулся. Он признается, кто он такой…, – понтифик посмотрел на скромные часы:

– Его крестили, у него было первое причастие. Он вспомнил, что принадлежит церкви. Я его исповедую…, – неизвестный юноша отказывался назвать свое имя. Понтифик повел рукой:

– Влодеку он не сказал…, – папа называл Ледуховского по-польски, – а мне признается. Я, все-таки, хранитель ключей Святого Петра…, – он подмигнул камерленгу.

Спускаясь в апартаменты, понтифик вспомнил последние, рождественские аудиенции.

Он обещал барону де ла Марку, что скоро его родителей канонизируют. Папа хотел, чтобы решение вынесли при его жизни. Понтифик знал блаженных Елизавету и Виллема Бельгийских. Он канонизировал святую Терезу из Лизье, считавшую баронессу примером и наставницей.

Дело было ясным. Семейная пара вела жизнь праведников в мире, сохраняя целомудрие, строила больницы и приюты, и призревала сирот. На могилах блаженных излечивались больные. Каждый год в Рим приходили сообщения от священников. Женщины, ожидающие ребенка, получив известия от врачей, что будущий младенец нежизнеспособен, отказывались от хирургического вмешательства. Они молились блаженной Елизавете, и на свет появлялись здоровые дети. Барон перекрестился:

– Спасибо, ваше святейшество. Мои отец и мать были истинными праведниками.

Де ла Марки приехали в Рим без детей. Барон объяснил, что сын учится в Париже. Дочь де ла Марков посещала лекции в Лувене, и готовилась к свадьбе. Понтифик вспомнил хрупкую девушку, подростка, с золотистыми волосами, в черной, кружевной мантилье. Он утешил барона:

– Может быть, ваш зять придет к церкви. Не отчаивайтесь, ничего страшного в светском браке нет. Надо подождать. Ваша дочь благочестивая, верующая девушка. Она повлияет на мужа. Они обвенчаются, обязательно…, – барон, с женой, вышли в ухоженные сады. Женщина присела на скамейку:

– Виллем…, – Тереза подняла серо-голубые, в тонких морщинах, глаза, – Давид никогда не крестится. Девочка будет жить в грехе…, – баронесса покраснела. Опустившись рядом, муж поднес к губам ее руку:

– Ты слышала, что его святейшество сказал, милая. Надо молиться. Он хороший человек, любит Элизу. Наша девочка постарается сделать так, чтобы они обвенчались. А пока…, – барон помолчал, – пока пусть будет светский брак. Главное, чтобы он состоялся.

Виллем предложил будущему зятю помочь с оплатой услуг адвокатов.

Давид отмахнулся:

– Спасибо, дядя Виллем, у меня есть деньги. Дело, в общем, не в деньгах…, – он затянулся сигаретой. Про себя, Давид закончил:

– А в упрямстве кое-кого. Сучка. Привела свидетелей, доказывала, что я редко бывал дома. Но судья принял мои доводы. У меня работа, я спасаю людей. Нельзя ожидать, что я буду сидеть, привязанным к ее подолу и нянчить детей. Это женская обязанность, так было всегда, – Давида раздражало, что почти бывшую жену не выкинули из особняка. Здесь он ничего не мог сделать.

Адвокат заметил:

– Надо соглашаться на ее условия. Детям чуть больше года. Она ухаживала за младенцами. Если мы будем настаивать, судья может отдать ей единоличную опеку, и разрешить увезти мальчиков в Америку.

Такого Давид допустить не мог. Почти бывшая жена вооружилась заключениями педиатров, что близнецов разлучать нельзя. На совещании с адвокатами они решили не добиваться разделения детей. Давид кивнул:

– Ладно. Наша цель, господа, – он прошелся по кабинету юристов, – после Пасхи закончить процесс. Мне надо заключить брак. Моя жена отправляется со мной в Африку и Маньчжурию…, – Элиза была беременна, на втором месяце. Она испуганно мотала головой:

– Давид, милый, нельзя тянуть. Будет заметно, люди начнут сплетничать. Папа с мамой…, – девушка всхлипнула, – они не поймут. Я маме не говорила, что мы…, – Элиза покраснела.

Давид каждую неделю приезжал в Лувен, и проводил с ней выходные. Элиза приносила ему завтрак в постель, и перепечатывала на машинке новые главы монографии. Девушка ходила вокруг него на цыпочках и даже разговаривала шепотом.

В поезде он всегда обнаруживал в пальто сверток с любимым шоколадом, и маленькую записочку: «Я буду скучать, милый мой». Каждый день они созванивались. Говорил Давид, а Элиза слушала. Он сидел в кабинете, в Лейдене, покуривая, рассказывая о работе в лаборатории. Давид представлял, как она кивает, схватившись за телефонную трубку.

Прижав ее к себе, он поцеловал теплые, золотистые волосы:

– Некому сплетничать. Ты в Маньжурии родишь, – он усмехнулся, – мы считали…, – Элиза, сначала, боялась, но Давид поднял бровь:

– Я врач, милая. В экспедиции тоже все врачи. Примем роды, не беспокойся. Я не хочу, чтобы ты оставалась в Харбине, – он провел губами по белой шее, – ты мне нужна, в лагере. Будешь моим секретарем, за мной надо ухаживать. В Маньчжурии идет война, – добавил Давид: «Нас она, разумеется, не касается. Мы работаем с мандатами Лиги Наций».

– Ты такой смелый…, – восхищенно сказала Элиза. Она застонала, обнимая его, широкая кровать поскрипывала, ее волосы разметались по простыням. Девушка прижалась лицом к его плечу, она счастливо плакала. Давид, поставил ее на четвереньки:

– Черт с ним. Выплата алиментов, и запрет на выезд сыновей из Голландии, без моего разрешения, которого я не дам. Никогда, пусть не надеется. В Европе, они должны жить со мной. Элиза только рада, и родители ее тоже. Еврейского развода, она не получит, до смерти…, – девушка вцепилась зубами в подушку:

– Я люблю тебя, люблю…, – Давид тяжело, облегченно выдохнул:

– Отдам распоряжение адвокатам. К марту надо все закончить. В мае мне надо оказаться в Конго, с Элизой.

Виллем пожал хрупкие пальцы жены:

– Я уверен, что у нашей девочки все будет хорошо. Следующим годом внука увидим, или внучку…, – он помог жене подняться со скамейки. Они шли к воротам дворца, моросило, баронесса развернула серый зонтик. Виллем поддерживал жену под локоть:

– Она на сердце жалуется. Младше меня на десять лет, а вот как вышло. Господи, дай нам с внуками повозиться, – попросил Виллем, – может быть, мальчик, в Париже, кого-то встретит. Неудобно получилось, с Горовицами. Стыдно перед Хаимом, он достойный человек. Но что делать, если Давид больше не любит его дочь…, – барон, как и его отец, всю жизнь любил одну женщину. Он только, кротко, говорил:

– Разные вещи в жизни случаются. Господь учит нас, что нельзя никого осуждать.

– Не осуждать, – напомнил себе понтифик.

Он посмотрел в большое зеркало, в гардеробной:

– Совсем старик. Может быть, в отставку уйти? Неслыханно, никто подобного не делал. Надо собраться, – велел себе папа. Заскрипела дверь кабинета. Пачелли позвал: «Они здесь, ваше святейшество. Желаете, чтобы мы…»

– Не желаю, – почти весело отозвался папа:

– Пусть Влодек его в часовню проведет. Кофе попейте, посплетничайте…, – Пачелли уловил смешок понтифика:

– Иногда, кажется, что он еще долго протянет. Вот как сейчас. Господи, излечи его…, – камерленг перекрестился.

Увидев протеже Ледуховского, Пачелли нахмурился. Лицо юноши казалось смутно знакомым. Он почти не говорил, только припал губами к кардинальскому перстню:

– Ваше высокопреосвященство…, – он был широкоплечим, с грубыми руками рабочего. Камерленг подумал:

– Вольдемар может ошибаться, насчет диплома. Хотя нет, – он всмотрелся в наполненные, болью глаза, – образованный человек, сразу видно.

Ледуховский оставил юношу в личной часовне его святейшества. Мальчик стоял на коленях перед распятием, склонив рыже-золотую голову. Понтифик, замер на пороге. Он узнал мощный разворот плеч, широкую спину, немного вьющиеся, коротко стриженые волосы:

– Внук святых. Господи, что с ним случилось? Родители говорили, что он в Париже…, – на Виллема повеяло запахом ладана. Вспомнив тихий голос кюре, в церкви, в Мон-Сен-Мартене, он поднялся. Виллем плакал.

Его святейшество раскрыл объятья:

– Сын мой, не надо, не надо. Мы здесь, мы с тобой. Иисус и Божья Матерь о тебе позаботятся…, – Виллем поцеловал тяжелое, золотое кольцо с изображением Святого Петра:

– Ваше святейшество, я должен объяснить, рассказать…, – слезы падали на сухую руку главы церкви. Пий указал в сторону деревянной кабинки:

– Пойдем, сын мой. Видишь, пригодилась она.

После исповеди он погладил мальчика по голове, как ребенка. Виллем устроился на каменном полу, закрыв лицо руками. Понтифик, осторожно, спросил:

– Ты знаешь, милый мой, нельзя принять монашество, если у человека есть какие-то обязательства…, – Виллем вспомнил ее белокурые волосы, ее шепот: «У нас будет ребенок…».

– У меня нет обязательств, ваше святейшество, – он сглотнул, – кроме тех, что я должен выполнить, по велению души и сердца…, – понтифик прервал его:

– Не надо, милый. Ты мне все сказал, я выслушал, а остальное…, – папа посмотрел на распятие, – остальное будет между тобой и Всевышним. Тобой и Иисусом. Молись ему, молись Матери Божьей…, – кроме священника в Теруэле, никто, ничего не знал:

– Пусть дальше так остается, – напомнил себе папа, – отец Хосе сохранит тайну исповеди, и я тоже. Скажу Эудженио, чтобы о мальчике позаботились, после моей смерти. Он все выполнит…, – его святейшество решил:

– Пусть Влодек его пострижет. Отец Янсеннс уезжает в Конго, с миссией от иезуитов. Он заберет Виллема. В Африке много сирот, ему будет, чем заняться. Янсеннс тоже бельгиец. Церкви сейчас понадобятся совестливые люди, – понтифик взял мальчика за руку.

– Господи, спасибо Тебе, – губы Виллема двигались, – я искуплю свою вину, обещаю. Бедностью, послушанием, целомудрием. Я буду заботиться о сиротах, всю жизнь мою, столько, сколько Ты мне отмеришь. Тогда, может быть, Иисус меня простит…, – понтифик велел ему отправить телеграмму родителям. Папа прибавил:

– Я тоже, кое-что, напишу. Пойдем…, – несмотря на возраст, он помог Виллему встать.

Пий оставил юношу в своем кабинете, на молитве. Взяв два листа бумаги, он прошел в приемную. Мальчик сообщал родителям, что принимает святые обеты, и едет в Конго. Завидев папу, кардиналы поднялись. Понтифик передал камерленгу телеграммы:

– Пусть отправят, сегодня. Влодек, – велел он иезуиту, – постриги его, в моей часовне. Он исповедовался…, – генералу показалось, что папа римский поморщился, как от боли:

– После Пасхи он поедет с отцом Янсеннсом в Конго, – добавил понтифик, – а пока пусть живет у вас, учится…, – папа ушел обратно в кабинет. Пачелли посмотрел на бумагу.

– Вот откуда я его помню, – понял камерленг, – я его видел. Три года назад, на аудиенции, с родителями. Внук святых принимает обеты. Что же он совершил…, – Пачелли знал, что понтифик ничего ему не скажет.

Мелким, четким почерком, на листке с гербом Ватикана, было написано:

– Барону и баронессе де ла Марк, Мон-Сен-Мартен, Бельгия. Решение вашего сына угодно Богу. Его святейшество папа Пий Одиннадцатый, Епископ Рима, викарий Христа, Великий понтифик, раб рабов Божьих.

Пачелли перекрестился:

– Господи, дай силы новому слуге Твоему идти путем праведности, отныне, и до конца жизни его.

Выйдя из музеев Ватикана только к вечеру, Джон нашел кафе, рядом с площадью святого Петра. Юноша сидел, любуясь вечерним солнцем, вспоминая Сикстинскую капеллу. Он рассматривал фрески Микеланждело, в альбомах, но сейчас, за кофе, подумал:

– Галерея Уфицци, Венеция, «Тайная вечеря», в Милане. В Италии можно всю жизнь провести, посещая музеи…, – кроме Испании, Джон навещал Париж, подростком, с Тони, а больше, как понял юноша, он ничего не видел.

– И вряд ли увижу, в ближайшее время, – сверившись со швейцарскими часами, он понял, что в галерею Боргезе сегодня не успевает. Ему хотелось увидеть статую мадам Полины Бонапарт, работы Кановы. Юноша успокоил себя: «Мы здесь недели две пробудем. Время есть». Он спустился к набережной Тибра, решив взглянуть на Колизей и Форум, в низком, золотом закате. Отец, перед отъездом, весело сказал:

– Навестишь родину. Думаю, что наш предок сюда с римлянами явился. Был офицером, защищал страну от дикарей, если можно так выразиться, а потом здесь обосновался. Конечно, ничего мы доказать не можем…, – в библиотеке замка, в особой папке, хранилась выписка из «Книги Страшного Суда», поземельной переписи Англии, составленной при Вильгельме Завоевателе:

– И в деревне Банесбери, в Оксфордшире, рыцарь, барон Джон Холланд, он же Экзетер, с женой и детьми.

– Мы здесь всегда жили, – усмехнулся отец, – но замка тогда не существовало. Должно быть, дом в деревне имели. Но что было раньше, – герцог пожал плечами, – мы не знаем. Римляне, саксы, кельты, датчане. Сам знаешь, как все перемешалось, – Джон старался не обращать внимания на фашистские флаги, вдоль мощных, темных стен Колизея:

– Предок кузена Теодора был варягом. Сигмундр, сын Алфа, из рода Эйрика. Тоже датчане. Правильно папа говорит, мы все родственники…, – Джон сегодня не надевал галстук, а взял рубашку американского кроя, с открытым воротом. Медвежий клык лег в ладонь знакомой тяжестью:

– Констанца медальон носит, не снимает. Как Стивен кольцо. Она мне рассказывала, многие физики суеверны. Она-то, конечно, нет…, – Джон вспомнил спокойные, цвета жженого сахара глаза, еле заметную улыбку кузины.

За обедом на пересадке, в Цюрихе, Констанца заметила:

– Есть ученые, верящие в Бога. Я к их числу не принадлежу. Венчаться я не собираюсь, и вообще…, – кузина повела хрупкой рукой.

В Цюрихе у них было четыре часа, между самолетами. Кузина не хотела осматривать город. Она хмыкнула:

– К чему? Статистические данные есть в энциклопедии. Если меня заинтересует Цюрих, я прочту статью…, – Джон оставил Констанцу на аэродроме, за кофе, и физическим журналом. За ней присматривали сотрудники посольства.

По поручению отца, ему надо было посетить виллу, в богатом предместье Цюриха. Сидя в лимузине, Джон подумал:

– Американцы и русские тоже здесь обосновались, но пойди еще, их найди. Понятно, что мы все будем союзниками, но в нашем деле приходится кое-что скрывать даже от союзников…, – здесь он вспомнил кузена Меира: «Очень надеюсь, что до подобного не дойдет».

Ремонт виллы шел своим чередом. Джон записал в блокнот все, что просил узнать отец. На обратном пути он успел заскочить в магазин и купить часы, красующиеся у него на руке.

Он вернулся на виа дель Корсо, в гостиницу, ожидая услышать недовольный голос Констанцы: «У нас много расчетов!»

Под дверью номера лежал конверт. Распечатав его, Джон прочел несколько строчек, написанных четким почерком кузины. Юноша пошел к портье. Выяснилось, что если синьорина Брэдли и покинула отель, то ее отъезда никто не видел. Джон настоял, чтобы дверь номера Констанцы открыли. В комнате все оказалось в порядке, она оставила в гардеробе кое-какую одежду. Портье кашлянул:

– Синьор Брэдли, нет повода для волнений. Ваша сестра, – он кивнул на записку в руках Джона, – ясно говорит, что решила осмотреть Италию. У нас красивая страна, – гордо добавил служащий.

Звонить Ферми было поздно. Поймав на улице такси, Джон поехал в посольство, где пользовались радиотелефонами. Связь между Лондоном и Римом была налажена, звонки принимали операторы международных линий, однако отец запретил ему звонить из гостиницы: «Номер было не проверить, – хмуро сказал герцог, – а в Италии нацисты на каждом шагу. Нельзя рисковать».

Герцог, несмотря на воскресный вечер, сидел на Ладгейт-Хилл, в кабинете. Джон боялся, что отец взорвется. Юноша сразу, торопливо, сказал:

– Это ее почерк, папа, и ее стиль. Она уехала по своей воле…, – выслушав сына, герцог вздохнул:

– Твоей вины нет, милый мой. Никто бы не мог такого предугадать. Поговори завтра с Ферми. Вероятно, он что-то знает. И жди, может быть, она позвонит…, – в Лондоне шел сильный, холодный дождь. Капли сползали по окну кабинета, купол собора Святого Павла почти скрылся во тьме. Герцог попрощался с сыном:

– Или Юджиния что-то слышала, Стивен…, Нет, Констанца очень, скрытная. Она бы не стала делиться подобным…, – он потушил папиросу:

– Наверняка, кто-то из итальянских физиков. С другой стороны…, – он посмотрел на карту Европы, – такое нам только на руку. Работа в лаборатории выиграет. Но кто бы мог подумать…,– сын называл кузину циклотроном.

– Неправда, – сказал себе Джон, – у нее есть чувства. У матери ее были…, – он вспомнил младшую сестру:

– Но я всегда предполагал, что Констанца не станет совершать необдуманных поступков. А что здесь необдуманного? – спросил себя герцог:

– Ей девятнадцать, она совершеннолетняя. Она встретила человека, полюбила его…, – Джон был в этом уверен. Он слишком хорошо знал племянницу. Констанца никогда не разменивалась по мелочам:

– И брат ее тоже. Хорошо, что они пошли в мать, а не в Ворона. Констанца понимает, что такое ответственность перед страной, и не станет делать глупостей, – он так и сказал сыну. Герцог добавил:

– Она тебя не поставила в известность, милый мой, но ты на нее не обижайся. Я бы тоже в романтическую поездку не брал охрану…, – перед ним, на столе, лежал список. Координатора требовалось найти в нейтральной стране, близкой к Германии. Он не должен был вызывать ни у кого подозрений. Более того, Джон не хотел, чтобы человек менял место жительства. Подобное оказалось бы неудобным. Он подчеркнул несколько имен красным карандашом:

– Мальчика пошлю, осенью. Констанца вернется, обязательно. Еще и физика привезет, – Джон поймал себя на том, что улыбается.

На следующий день, Джон, первым делом, поговорил с Ферми.

Синьор Энрике удивился:

– Доктор Кроу звонила вчера, утром. Она и синьор Майорана поехали на Сицилию, проведут в отлучке неделю. Он родился на острове, – Ферми увидел глаза Джона:

– Не беспокойтесь. Хотите, в Неаполь позвоним? Этторе профессор, в тамошнем университете. Они, наверняка, в Неаполе на паром сели. На Сицилии сейчас удивительно красиво, – со вздохом добавил Ферми, – апельсиновые деревья цветут…, – Джон закашлялся: «Вы предлагали позвонить, мистер Ферми».

Итальянец закатил темные глаза:

– Синьор Брэдли, – он, со значением, посмотрел на Джона, – Этторе мой лучший ученик. Он джентльмен, как вы говорите. Он ненавидит…, – Ферми, брезгливо, поморщился, – дуче, нацизм. Доктор Кроу в совершенной безопасности…, – в Неаполе, на кафедре, выяснилось, что Майорана оставил распоряжение через неделю собрать студентов-дипломников. Он и доктор Кроу хотели провести семинар.

– Видите, – наставительно заметил Ферми, положив трубку, – они вернутся, и мы продолжим работу. Надо иногда отдыхать, – физик подмигнул Джону. Юноша попросил:

– Пусть он не заметит, что я покраснел. Констанца с Майораной переписывались, весь год…, – он вспомнил спокойные глаза кузины:

– Первая леди Констанца, тоже замуж вышла, наперекор всем. То есть не замуж…, – Джон покраснел сильнее. У него ничего еще не случалось. В Испании, на позициях батальона Тельмана девушек не водилось. Он, все равно, вспоминал кузину Лауру:

– Может быть, – подумал Джон, – у нее не сложится, с тем человеком. Нельзя подобного желать, – одернул себя юноша.

Видимо, пожалев его, Ферми повел Джона на обед не в скромную столовую, в лаборатории:

– Лучшая римская кухня, синьор Брэдли. Я вас приглашаю. Я все-таки коренной римлянин, – лучшую римскую кухню подавали в дыре в стене. Никак иначе заведение назвать было нельзя. Таверна располагалась неподалеку, за углом монастыря Сан-Лоренцо. Во дворе терпеливо стояла очередь, но Ферми здесь знали. Скатертей за столами не водилось, приборы принесли погнутые. Джон еще никогда так вкусно не ел. Им подали рагу из бычьих хвостов, и пасту с нежнейшим, тающим во рту мясом. Когда убрали тарелки, Ферми объяснил, что они ели кишки молочного теленка. Джон только облизнулся.

За кофе, с тортом из рикотты, пахнущим апельсиновым цветом, Ферми уверил его:

– Продолжайте работать, не волнуйтесь. Через неделю увидим их обоих, отдохнувших…, – Джон щелкнул зажигалкой, выпустив дым к закопченному потолку:

– Мистер Ферми, мне Констанца, то есть доктор Кроу, рассказывала о вещи, которую вы хотите построить, реакторе. Его можно использовать в целях вооружения? – в таверне было полутемно, но Джон заметил, как закаменело лицо физика:

Ферми коротко ответил:

– Да, но вы имейте в виду, конструкции еще даже на бумаге не существует.

Джон осторожно продолжил:

– Скажем, доктор Кроу, она сможет заняться реактором? С профессором Майорана…, – Ферми молчал, смотря куда-то поверх головы Джона. На стене хозяин повесил фотографии, с автографами. Джон узнал снимок Джузеппе Верди.

– Доктор Кроу, – Ферми вынул кошелек, – может все. Даже без лаборатории, под своим началом. Советую вам запомнить мои слова, синьор Брэдли, и никогда не забывать.

Джон залпом допил кофе. Он выбрался во двор, вслед за Ферми: «Может все, может все».

Заставив себя не думать об этом, юноша пошел на виа Панисперна.

 

Паром Неаполь-Палермо

В каюте первого класса, выходящей на корму корабля, приоткрыли окно. Констанца вдохнула свежий, соленый ветер: «Почти не качает». На тихое море падала дорожка лунного света. Снизу, из ресторана, доносились звуки джаза, и шум голосов. Корабль осветили, смешливо подумала Констанца, как рождественскую елку.

Герцог, тетя Юджиния и дядя Джованни всегда устраивали для детей большой праздник. Елку ставили на Ганновер-сквер, в гостиной, и украшали семейными игрушками, сохранившимися с начала прошлого века. Тетя Юджиния улыбалась: «Они со времен бабушки Марты остались. Той, что почти до ста лет дожила».

Покойный дядя Михаил был русским. По тамошней традиции тетя Юджиния вешала на елку конфеты, леденцы и глазированные пряники. Констанца помнила вкус имбиря и сахара, теплый огонь в камине, заманчивые свертки под пахнущими лесом ветвями дерева.

Она не интересовалась игрушками. В три года девочка попросила в подарок микроскоп. В семь лет, перед школой, дядя Джон отвез ее в Кембридж. Герцог показал племяннице химическую лабораторию, где работала ее бабушка, покойная герцогиня Люси. Со дня ее смерти прошло больше двух десятков лет. Ученые теперь, с гораздо большей осторожностью относились к радиации. Констанца, все равно, озабоченно подумала:

– По возвращении надо собрать персонал, напомнить о соблюдении правил безопасности. Этторе очень строго к такому относится, и хорошо…, – в Неаполе, побывав на кафедре, они купили билеты на паром.

Сидя в ресторане, на набережной, Констанца разглядывала гавань.

Девушка, внезапно, заметила:

– Можно не ждать до посещения мэрии…, – она подняла глаза. Майорана улыбался:

– Во-первых, – ответил жених, – осталась всего одна ночь, любовь моя. Если я весь год ждал…, – на террасе никого не было, Этторе наклонился и провел губами по ее запястью, – то я как-нибудь справлюсь с двадцатью четырьмя часами.

Констанца посмотрела на хронометр:

– Двадцатью семью. Ты говорил, что после мэрии мы обедаем с профессором Сегре. Ты неточен, – она хихикнула. Майорана согласился:

– Неточен. Потому, что мне надоело считать…, – Этторе не выпускал ее руки. Оказавшись в вагоне, они захлопнули дверь купе. За опущенными шторами гудел вокзал Термини, в динамике хрипел голос диктора. Констанца, краем глаза, увидела светловолосого, хорошо одетого мужчину, без багажа. Он показывал проводнику билет:

– Не похож на итальянца…, – Констанца задохнулась, почувствовав поцелуй, ее сердце часто забилось. Девушка потянула Этторе на диван:

– Еще, еще…, – все три часа до Неаполя они не открывали двери купе. Этторе только сходил в буфет за кофе.

Возвращаясь в вагон, он счастливо думал о номере, заказанном в средневековом палаццо, превращенном в отель, в центре Палермо, с балконом, выходящим на море, и о цветущих, апельсиновых деревьях. Они собирались взять в аренду машину, Этторе хотел показать Констанце родину. В Неаполе он заметил:

– Вряд ли я сюда вернусь, в ближайшее время, любовь моя. Или вообще, – темные глаза погрустнели, – когда-нибудь вернусь.

В первый раз, взяв ее за руку, Майорана удивился тому, какими крепкими оказались, на первый взгляд, тонкие пальцы девушки. Она положила узкую ладонь на его кисть:

– Все когда-нибудь закончится, Этторе…, – на набережной, под теплым ветром, развевались фашистские лозунги, – и мы сюда приедем…, – уверила его Констанца:

– Мы и наши дети. Я тоже итальянка, – она подмигнула Этторе, – если верить легендам.

Она усмехнулась:

– Сейчас ничего не доказать. Неизвестно, была ли первая леди Констанца, дочерью Джордано Бруно. Я читала ее брошюры, сохранившиеся. Она была великий математик, инженер…, – Констанца рассказала Этторе о папке, якобы спрятанной в архивах Ватикана.

Он хмыкнул:

– Все может быть, любовь моя. У его святейшества чего только не лежит. Протоколы допросов твоего предка, например. Отчеты о путешествиях монахов в Тибет, чертежи Леонардо да Винчи. Не те, которые все видели, – Этторе, со значением, поднял бровь, – а другие. Тайные чертежи…, – Констанца затянулась сигаретой:

– В любом случае, существует папка, или нет, нам ее никогда не покажут…, – он шел по коридору, мимо закрытых дверей, держа стаканчики с кофе. Маойрана подумал, что, может быть, стоит сказать Констанце о визите немца. Этторе оборвал себя:

– Я не помню, как он выглядел. Очень неприметное лицо. Светловолосый…, – немец ему не представился.

Оказавшись в купе, он выбросил из головы прошлогоднего гостя. Констанца лежала на диване, юбка открывала стройные колени. Кардиган валялся на полу, ворот рубашки расстегнулся. Она курила, томно прикрыв веки, вагон покачивался, рыжие волосы растрепались. Этторе присел рядом. Отпив кофе, девушка удивилась:

– Почему, почему, в Лондоне так не варят кофе? Даже в дорогих отелях. Здесь, в любой забегаловке…, – у нее была нежная, белая, горячая шея. Золотой медальон, казалось, обжигал губы. Констанца едва успела поставить стакан на столик.

Она тяжело дышала, помотав головой:

– В брошюрах писали, что это хорошо, но я не думала…, – девушка приподнялась на локте:

– Этторе, – серьезно сказала она, – я читала руководства, я могу…, – Майорана, расхохотавшись, притянул ее ближе:

– Я не сомневаюсь. Но я подожду до Палермо…, – Констанца поцеловала его:

– Старомодный человек. Предпочитаешь получить сначала свидетельство о браке…, – девушка наклонилась над ним. Этторе прикоснулся губами к медальону:

– Ты любовь моего сердца и моей жизни…, – Констанца перевела ему арабскую надпись, – так оно и есть…, – они, сначала, беспокоились, что служба безопасности не разрешит Майоране выезд из страны. Физик, сердито, сказал:

– Я перед ними отчитываться не собираюсь. Получу британскую визу, как твой муж, и полетим в Лондон. Подам на ваше гражданство…, – он, внезапно, замолчал:

– Знаешь, если бы синьор Энрико не стал лауреатом Нобелевской премии, его бы тоже не выпустили. Надо быть благодарными, что он уезжает в Стокгольм. Гитлер своего лауреата в концлагерь отправил…, – пацифист Карл фон Осецкий, находясь в тюрьме, два года назад, получил премию мира. После этого Гитлер запретил гражданам Германии принимать Нобелевские премии.

Глаза Констанцы похолодели. Девушка отчеканила:

– Этторе, даже слова такого говорить нельзя. Нельзя быть им благодарными, ни за что. Банда мерзавцев топчет Европу и хочет растоптать весь мир. Им не позволят, – маленький кулак опустился на стол:

– Они эксплуатируют науку, извращают искусство и манипулируют людьми. В общем, – завершила Констанца, – всю шайку надо повесить, и чем быстрее, тем лучше, – она раздула тонкие ноздри.

Дверь каюты приоткрылась, Майорана весело сказал:

– Кофе, пирожные и марсала. Я тебе расскажу о черных дырах. Пока я на палубе стоял, у меня появилась идея…, – они поужинали в ресторане. Пары танцевали, Констанца, глядя на них, улыбалась:

– Я не умею. Мои кузены хорошо танцуют и Стивен тоже…, – девушка знала, что Этторе понравится семье:

– С Джоном они подружились. Стивен обрадуется, что я замуж по любви вышла…, – Майорана признался ей, что и он не умеет танцевать:

– Но готовлю я отлично, я итальянец, – они держали друг друга за руки, под столом, – ты можешь, ни о чем не беспокоиться…

Они договорились, что купят маленький дом, неподалеку от Кембриджа. Констанца откладывала деньги. Этторе, по возвращении в Рим, собирался опустошить банковский счет:

– Все равно, дуче его конфискует, когда станет понятно, что я остаюсь в Британии, – физик помолчал, – я не собираюсь оставлять ему даже лиры…, – Констанца быстро подсчитала:

– На коттедж хватит. Тостер у меня есть, электрический чайник…, – Майорана вынул из ее пальцев ручку:

– На чайник я как-нибудь заработаю, любовь моя. И куплю машину. Буду твоим шофером, мой дорогой дважды доктор…, – Констанца подперла кулачком острый подбородок:

– У тебя студенты есть, надо и мне учеников завести. Тоже хочу стать профессором…, – тонкие губы улыбались. Этторе уверил ее:

– Станешь. Проведешь со мной семинар, и поймешь, что дипломники попадаются, в общем, довольно талантливые. Ты и сама была студенткой…, – Констанца рассмеялась:

– Я только на экзамены в Гиртон-колледж приходила. Сдавала за полчаса и возвращалась в лабораторию…, – Майорана, внезапно, попросил:

– Господи, убереги ее, пожалуйста, от всякой беды. Я до конца дней моих останусь рядом, но все равно…, – Этторе был атеистом, но почему-то вспомнил о Боге.

– Я знаю, почему, – сказал он себе, – знаю. Мы говорили, с ней и синьором Энрике, о цепной ядерной реакции. Констанца объяснила, как перестроить реактор, чтобы использовать его в военных целях. Реактора нет, а она все поняла…, – Майорана вспомнил ее спокойный голос:

– Всего лишь наброски. Не стоит к ним возвращаться, – девушка зашуршала листами, – я считаю, что энергия распада ядер должна использоваться только в мирных целях…, – Констанца добавила:

– Я, разумеется, ничего публиковать не собираюсь. Вам я рассказала, потому, что мы коллеги. Я уверена, – она обвела глазами кабинет, – что вы не уроните честь ученых.

Тогда Майорана, в первый раз, и подумал о Боге, вернее, о человеческом разуме:

– Люди подобного не допустят, – он принял у официанта кофе и марсалу, – мы, ученые, не позволим. Такое оружие может смести с лица земли целые города. Не для того мы строили цивилизацию, чтобы ее разрушать…, – возвращаясь в каюту, он столкнулся в коридоре, с каким-то пассажиром. Марсала расплескалась. У сицилийца, говорившего с акцентом Палермо, оказалась при себе непочатая бутылка. Услышав акцент Майораны, незнакомец настоял:

– Нет, нет, синьор, мы земляки. Примите подарок…, – немного поболтав, они разошлись, на прощание обнявшись. Майорана, проводил его глазами:

– В Англии такого не бывает. Констанца говорила, у них все чопорные. Придется привыкать…, – он представил черепичные крыши Палермо, запах апельсинового цвета, солнце Сицилии.

Марсала оказалась отменной.

Констанца зевнула:

– Странно, я две чашки кофе выпила, а в сон клонит. Я тебя сведу с нашими астрономами. Они заинтересуются теорией о природе черных дыр. Если бы еще кто-нибудь понял природу света…, – в каюте было темно, горела только одна, тусклая лампочка. Они лежали на диване. Этторе посмотрел в окно:

– Говоря о свете, на море катер. Идет с нами…, – он скрыл зевок, – параллельным курсом…, – Констанца дрогнула ресницами:

– Тебя надо отправить в твою каюту, но я не хочу…, – она положила голову Этторе на плечо:

– Бруно говорил: «Каждая лодка в море, будто звезда в небе. Они идут своим курсом, а нам, оставшимся на берегу, суждено только следить за ними». Ночь очень, звездная…, – над морем сиял Млечный Путь. Поворочавшись, девушка заснула, прижавшись к его боку, уютно посапывая:

– Я закрою глаза, – Этторе обнял ее, – на пять минут. Я тоже устал. Утром пришвартуемся в Палермо, я позвоню Эмилио. Он удивится, я его не предупреждал. Но синьор Ферми знает, где мы. То есть знает, что на Сицилию отправились. Надо было связаться с ним, из Неаполя, сказать название парома. Но зачем? Мы паспорта не показывали, для внутренних рейсов они не нужны…, – Этторе уловил снаружи, в море, какой-то шум:

– Это катер, – напомнил он себе, – наверное, военные…

Катер, действительно, был военным.

Сицилиец ждал у борта парома. На корабль село пятеро работников итальянской службы безопасности. Бутылку марсалы Макс подготовил в Неаполе. Он пока не хотел показываться на глаза Гензелю и Гретель. Фон Рабе беспокоился, что Гензель мог узнать Шелленберга, в поезде. Встретившись с ним на вокзале в Неаполе, Вальтер рассмеялся:

– Я тебе говорил, он не от мира сего. Я мог бы сто раз пройти мимо, и, все равно, он бы меня не узнал. И вообще, – Вальтер сдвинул шляпу на затылок, – он только на фрейлейн Констанцу и смотрит, – Макс обернулся. Гензель и Гретель садились в такси:

– Она его забудет, – успокоил себя фон Рабе, – хотя, если они успели…, – Макс велел себе не думать о таком: «В любом случае, я лучше него. Женщинам подобное важно».

Гидроплан итальянских ВВС сел на воду, обогнав паром, в трех милях прямо по курсу. Подождав, пока катер поравняется с кораблем, сицилиец достал из саквояжа, прочные, альпинистские веревки с крючьями. Макс взял на операцию ребят с опытом. Двое немцев быстро вскарабкались по борту. У них имелись большие мешки, темного холста, и крепкая сетка. Гремела музыка из ресторана, на палубе было пустынно. Дверь каюты первого класса поддалась легко. Забрав полупустую бутылку марсалы, сицилиец оставил на столе, под чашкой кофе, записку. Гауптштурмфюрер фон Рабе отменно подделывал почерка. Этторе Майорана прощался, объясняя, что не может пережить отказа синьоры Констанцы.

– Она отказала, – задумчиво сказал Макс Шелленбергу, – потому, что встретила меня. Она напишет родне, из Берлина, обещаю.

Судьба Майораны Макса не интересовала. Итальянцы отдали им физика:

– Делайте с ним, что хотите. Если он начнет работать, хорошо. Нам ничего не удалось…, – в случае согласия Гензеля ждала физическая лаборатория, подальше от Гретель. Макс заметил: «Если он заупрямится, то в Германии нет недостатка в концентрационных лагерях».

Сетку спустили вниз, катер отошел от борта парома и рванулся вперед. Макс и Шелленберг ждали в гидроплане. Действия отличного снотворного хватало на двенадцать часов. К этому времени Макс намеревался оказаться в Германии.

– На пол его киньте, – велел фон Рабе ребятам. Итальянец не шевелился. Макс нежно, осторожно уложил Гретель на сиденье. Темные ресницы бросали тени на белые щеки. Он ласково провел рукой по рыжим волосам, тускло светящимся, в мерцании звезд:

– Спящая красавица. Но я тебя разбужу.

– Пристегните ремни безопасности, – смешливо сказал фон Рабе ребятам. Щелкнув замком, он устроил голову Констанцы у себя на коленях. На горизонте виднелись огни парома. Гидроплан, разбежавшись, оторвался от воды. Самолет исчез в темном, ночном небе, на северо-востоке, направляясь обратно в Неаполь.

 

Часть девятая

Япония, весна 1938

 

Токио

Прием в честь весеннего цветения сакуры министерство иностранных дел организовало в старинном, темного дерева павильоне, в садах Синдзюку-Гёэн. Обычно вход сюда запрещали, сады принадлежали императорской семье. Раз в год парк открывали для дипломатов и журналистов, аккредитованных при министерстве. Сакуры окутала розовато-белая дымка, лепестки трепетали в теплом воздухе. На горизонте возвышался идеальный конус Фудзиямы. Павильон выходил на тихий пруд, утки и лебеди покачивались на зеленой воде. Перегородки, обтянутые рисовой бумагой, раздвинули, дул едва заметный ветер. Свежая трава золотилась под солнцем.

Слуги, во фраках, держали подносы с хрустальными бокалами. Золотилось французское, сухое шампанское. В отдельном углу водрузили низкий, резной столик, где разливали сакэ, в крохотные, глиняные чашки. Рядом, на старинной, переносной печурке, повара в темных кимоно готовили темпуру. На приемах министерство не подавало сырой рыбы. Многие иностранцы к ней не привыкли. На совещании его светлость граф Дате Наримуне, заместитель начальника европейского управления министерства, заметил:

– Кроме того, невозможно ручаться за свежесть блюд. Пока рыбу довезут с рынка до садов, пройдет время…, – его светлость поправил накрахмаленный, белоснежный воротник рубашки. Бриллиантовая булавка в галстуке заиграла многоцветными искрами:

– Если прием будет проведен не на должном уровне, – заключил его светлость, – пострадает честь его императорского величества. Нам всем придется сделать сэппуку…, – в комнате повисло молчание. Кто-то из чиновников, украдкой стер пот со лба. Граф расхохотался, показав белоснежные зубы:

– Шучу. Вы меня поняли, господа. Европейские закуски, черная икра, копченый лосось, хорошие вина и уголок традиционной Японии. Иностранцам подобное нравится…, – министерство приглашало на приемы молодых актрис и певиц. Девушки приходили в разноцветных кимоно, порхая, словно бабочки, среди мужчин в белых, тропических смокингах. На возвышении, обтянутом шелком, стоял прислоненный к стене сямисэн. Ожидались песни и танцы.

Торговый атташе британского посольства подождал, пока слуга нальет шампанского:

– Вы знаете, мистер О’Малли, здесь, в Синдзюку, есть два очень любопытных района. Кабуки-Те, туда я советую сходить на театральное представление, и Кагурадзака, – дипломат подмигнул своему собеседнику, – где лучшие гейши в Токио. Девушки старого обучения, очень талантливые.., – мистер О’Малли блеснул стеклами очков, в золотой оправе:

– Боюсь, с моим знанием, вернее незнанием японского языка, затруднительно посещать театры…

Он носил смокинг изящно, будто, подумал Каннингем, и не был американцем. Серо-синие глаза, за очками, были спокойны. Темные, хорошо подстриженные волосы оттеняли здоровый, красивый загар:

– Я успел отдохнуть на Гавайях, – объяснил мистер О’Малли, – самолет сделал остановку, по пути сюда. Мы летели через Окинаву. Очень удобно, всего две посадки. Путь не занял и четырех суток. Я позанимался серфингом…, – атташе, с трудом, вспомнил, название варварского спорта.

– Катаются по волнам на досках. Не говоря о том, в какое безобразие они превратили крикет. В Канаде с клюшками на льду играют. Баскетбол, тоже дикость…, – для атташе Каннингема других видов спорта, кроме крикета, гольфа и регби, не существовало.

– Но, разумеется, я выучу язык, – завершил мистер О’Малли: «Читателей моей газеты очень интересует Япония».

Япония интересовала и секретную службу Соединенных Штатов.

Меир сразу, честно сказал Даллесу, что у него в Токио есть родственники. Босс пыхнул трубкой:

– Знаю я о твоих семейных связях. Поедешь на три месяца, осмотреться, завести знакомства. Государственный Департамент сообщает, что его светлость граф Дате Наримуне изволит отбыть в Маньчжурию, тоже на три месяца. Говорят, его переводят в Берлин, секретарем посольства. Видимо, МИД хочет выжать из него последние соки, использовать на переговорах с китайцами, перед отъездом…, – судя по сводкам, с китайцами, японцам было о чем поговорить.

После падения Нанкина и массовых убийств мирных жителей, императорская армия, видимо, считавшая себя непобедимой, ринулась вглубь материкового Китая. Японцы основательно завязли, потерпев несколько поражений.

Из Токио передавали, что граф Дате, в министерстве иностранных дел, известен неприязнью к идущей войне вообще, и к генералам, что возглавляли армию, в частности. Токио был готов на переговоры, однако генерал Чан Кай-ши настаивал, чтобы Япония сначала вернула войска к границам, на которых они стояли год назад.

– То есть, – хохотнул Даллес, – поджала хвост и ушла из-под Уханя.

В Ухань перебралось китайское правительство, город надежно защищала река Янцзы. Аналитики утверждали, что японцы могут долго его осаждать:

– Тем более, – заметил Даллес, – если они соберутся воевать на два фронта. Генералы не преминут попробовать на прочность советские границы, на севере. Посмотри в Токио, русские могли послать туда человека. Твоего Красавца, скажем, или Кепку…, – Даллес усмехнулся.

– Они в Испании, – мрачно ответил Меир, – я больше, чем уверен. Или в Париже…, – за месяц до его отъезда в Японию, в парижской клинике, скоропостижно скончался сын Троцкого, Лев Седов. На совещании, Меир долго доказывал коллегам, что здоровый мужчина на четвертом десятке, не умирает после простой операции. Его не поддержали.

– У вас, Ягненок, мания развилась, – недовольно сказал Гувер, пришедший на встречу:

– Теруэль обстреливали, чтобы вы не раскрыли советского агента, Седова замучили после удаления аппендикса. Вам надо…, – Гувер пощелкал пальцами, кто-то подсказал: «НКВД», – именно в нем, – обрадовался глава ФБР, – работать. Меньше читайте отчетов о процессах в Москве.

Меир рассказал коллегам о Филби. Даллес пожал плечами:

– Выпускник Кембриджа, журналист. Не вижу ничего подозрительного. Детей в Теруэле убили, чтобы опорочить ПОУМ, а вовсе не для защиты Филби. Слишком высокая цена одного шпиона. Даже коммунисты на подобное не пойдут…, – Меир, угрюмо, промолчал.

Отправляя его в Японию, Даллес велел носить орден и не стесняться рассказывать о героизме:

– Тебе надо создать репутацию поклонника нацистов, – сказал босс, – японцы будут с тобой более откровенны. Кроме тех, кто работает на русских, конечно, – тонко улыбнулся Даллес.

Крест Ордена Военных Заслуг, Меиру, то есть мистеру О’Малли, вручил генерал Франко, в штабе, когда Меир оправился после ранения. Он обнял мужчину:

– Вы пролили кровь, спасая испанских детей. Страна вас не забудет, сеньор О» Малли.

О ранении Меиру напоминал шрам, под правой лопаткой. Отец его не видел. Меир ничего не сказал доктору Горовицу, поведя рукой:

– Пришлось задержаться в Европе, папа. Дела…, – сняв очки, Хаим внимательно посмотрел на сына:

– Загар у него южный. Господи, убереги моих детей от всякой беды…, – Эстер писала из Амстердама, что к Песаху процесс закончится:

– Он требует, чтобы я ему передавала мальчиков, на время его пребывания в Голландии. Я попросила раввинов выступить в суде. Они доказывали, что еврейские дети не могут воспитываться в такой обстановке, с католической…, – перо дочери остановилось, – католической сожительницей их отца. Судья ответил, что Голландия, светская страна. Я, конечно, никуда не уеду, папа, даже на мгновение. Я не могу ему доверять, не могу покидать страну, пока мальчики не достигнут совершеннолетия. Он способен их украсть и вывезти в какую-нибудь Маньчжурию. От него всего можно ожидать. Его адвокаты сказали моим адвокатам, что религиозный развод не входит в компетенцию светского суда. Может быть, он, в конце концов, умрет от чумы, или сонной болезни…, – Хаим свернул письмо:

– Бедная моя девочка. Он отказался от денег…, – не говоря ничего дочери, Хаим связался с раввином Эсноги. Ему ответили, что религиозный суд не имеет права принудить господина Мендеса де Кардозо дать развод:

– Он не стал вероотступником, он собирается выплачивать алименты детям, он не пил, и не поднимал руку на вашу дочь. Я попробую предложить деньги, как вы просите…, – адвокаты господина Мендеса де Кардозо пригрозили посланцу раввинского суда жалобой в суд светский:

– Они напомнили, что подобные действия могут быть квалифицированы, как давление на одну из сторон, в чем они совершенно правы…, – по выходным, газеты Голландии и Бельгии развлекали читателей репортажами с процесса. Эстер прислала отцу вырезки:

– Трагический роман великого врача. Наследница титула отправляется в пустыню…, – Элизу и почти бывшего зятя сфотографировали на мосту, в Амстердаме. Доктор Кардозо, небрежно прислонившись к перилам, надвинул шляпу на бровь, Элиза, в модном, военного кроя плаще, с распущенными волосами устроилась рядом. Девушка восхищенно, снизу вверх, смотрела на будущего мужа.

– Кальсоны в кадр не попали…, – пробормотал Хаим. Дочь немного успокоилась. Эстер даже смеялась, рассказывая, как выбрасывала одежду мужа в канал.

– Мамзер, – подытожил доктор Горовиц. Он отправил вырезку в мусорную корзину. Аарон, из Берлина, писал, что у него все в порядке. Хаим не спрашивал старшего сына, когда он собирается вернуться в Америку. Эмиграция шла полным ходом, Аарон иногда даже спал в кабинете, в синагоге:

– Билль о приеме еврейских детей в Британии и Палестине готов, но, очень надеюсь, что до подобного дело не дойдет, папа. Не представляю, как я уговорю родителей отправить детей одних…, – Хаим вздохнул. Меир, бодро, заметил: «Сенат увеличил квоту на эмиграцию, папа. И еще увеличит, обещаю».

Шрам видела только Ирена.

Болтая с Каннингемом о спорте, Меир вспоминал тихую ночь на Лог-Айленде, шум зимнего океана, потрескивание дров в камине:

– Ирена ничего у меня не спрашивала, – понял Меир, – только целовала, прижималась щекой, а потом попросила: «Будь осторожен, пожалуйста, милый мой». Она плакала, у нее глаза блестели. Надо жениться, но какая хупа, когда война на носу. Зачем девушку вдовой оставлять…, – избавившись от акцента, Ирена начала петь на радио, и записала маленькую пластинку. Девушка выступала с нью-йоркскими джазовыми ансамблями, в ночных клубах.

Меирстарался попасть на концерты. Она принимала букеты, шутила, пела на бис. В такси девушка шептала:

– Я тебя видела, в зале. Я пела для тебя, только для тебя…, – пахло фиалками и табаком, старое сиденье поскрипывало. Шофер гнал машину через мост, в Бруклин, в маленький пансион, где не спрашивали документов.

Ирена объясняла матери, что концерты длятся до утра. Доктор Горовиц не интересовался, где сын проводит ночи. Тяжелые, черные волосы падали Меиру на плечо. Чувствуя рядом ее большую, жаркую грудь, Меир, ненадолго, забывал о свисте снарядов в Теруэле. Ирене он об Испании ничего не говорил, как и кузену Мэтью.

Майор Горовиц преуспевал. Кузен ожидал прибытия в Америку мистера Ферми:

– Вопрос Нобелевской премии для него решен, – сказал Мэтью, обедая с Меиром в Вашингтоне, – он поедет в Стокгольм, а оттуда отправится в Нью-Йорк.

– Или в Лондон, под крыло кузины Констанцы и дяди Джона, – не удержался Меир. Серые глаза кузена похолодели:

– Ферми получит от нас гораздо более интересное предложение, уверяю тебя, – свысока ответил Мэтью. Он подозвал официанта: «Еще бутылку бордо».

Меир не стал интересоваться, что военное ведомство приготовило для физика.

Со спорта они с Каннингемом перешли на театр. Атташе настаивал, что в Японии не обязательно владеть языком для посещения постановок:

– Другой мир, – восторженно сказал Каннингем, – в нем все понятно без слов. Наш секретарь отдела, мисс ди Амальфи, брала уроки театрального искусства, у знаменитой гейши, в отставке. Мисс ди Амальфи свободно знает японский язык. На ней отлично сидит кимоно, – одобрительно сказал Каннингем, – вообще, женщина многих талантов. Жаль, что она в отпуске, я бы вас познакомил.

Опасности встретить мисс ди Амальфи, в кимоно или без него, не было. Тетя Юджиния сообщила, что Лаура улетела на три месяца в Индию, погостить у кузины Тессы:

– Мы летом ожидаем счастливого события. К сожалению, муж Тони погиб, в Испании…, – отец, аккуратно записал в календарь, что надо послать в Лондон подарок, после родов.

Купив «Землю крови», Меир перечитал ее, другими глазами. Кузина Тони была настоящим мастером:

– Так и надо писать о войне, папа…, – Меир помолчал, – только лучше бы, чтобы войн больше не случалось.

Даллес подтвердил сведения тети Юджинии. Меиру в Токио встреча с родственниками не грозила. Говоря с Каннингемом, Меир подумал:

– Наримуне и Лаура уехали одновременно. Ерунда, совпадение…, – услышав немецкий акцент в английском языке, Меир насторожился. Он незаметно взглянул на высокого, широкоплечего, немного сутулого мужчину, с резким, хмурым лицом:

– Антикоминтерновский пакт, – надменно заявил он, – защищает западную цивилизацию от варварских орд большевиков. Америка, в скором будущем, к нему присоединится…

Атташе поморщился: «Немецкий журналист, мистер Зорге. Нацист, разумеется».

Поправив очки, Меир допил шампанское: «Представьте меня, пожалуйста».

С началом вторжения в Маньчжурию, на токийском военном аэродроме спешно возвели особый павильон, для генералитета и дипломатов, постоянно летавших на материк. Два чиновника, министерства иностранных дел, в строгих костюмах, приехали на черном, длинном лимузине. Павильон обставили европейской мебелью. Они устроились в мягких креслах, с хорошо заваренным зеленым чаем. В больших окнах виднелось летное поле. Один из мужчин посмотрел на часы: «Погода, по сводке, стоит хорошая. Самолет не опоздает».

Его светлость графа Дате Наримуне, по должности, положено было встречать и провожать. Подчиненные знали, что граф, непременно, потребует отчета о прошедшем приеме. Его светлость славился в министерстве вниманием к деталям. Телеграмма из Маньчжурии пришла неожиданно. Граф собирался пробыть на материке несколько месяцев. Ходили слухи, что его светлость ждет назначение в Европу.

Чиновник потер гладко выбритый подбородок:

– В Берлин. Или в Швейцарию? Его светлость отлично знает немецкий язык. Впрочем, и французский, и английский язык тоже. Раньше было посольство в Вене, но Австрии больше нет. Он отменно ведет переговоры…, – в министерстве шептались о будущей атаке на советские границы. Находясь на острове, сложно было вести континентальную войну, особенно на два фронта. Военное ведомство, впрочем, утверждало, что затяжного конфликта с русскими не ожидается.

– Попробуют воду, так сказать, – чиновник вспомнил совещание:

– Америка нам более интересна. С базой на Гавайях, американцы владеют Тихим океаном. Посмотрим, как все сложится. Гитлер не станет нападать на Россию, пока не разберется с Европой. Аналитики утверждают, что у него впереди Прага. У страны сильная армия, Чехословакия подписывала договора, с Британией, Францией. Может быть, все ограничится Судетами. Интересно, зачем его светлость в Токио возвращается…, – он едва не хлопнул себя по лбу, но подобное поведение не пристало воспитанному человеку.

Чиновник прошептал что-то коллеге. Приятель помотал головой, поправляя и без того безукоризненно завязанный галстук:

– Такое неслыханно, – тихо ответил он, – император никогда не разрешит…, – собеседник поднял бровь:

– Подобное случалось. Например, тети его величества…, Если верить разговорам, он мягкий человек…, – чиновники видели императора только издали. В дни праздников семья владыки показывалась народу на закрытом балконе дворца. Они и помыслить не могли о том, чтобы приблизиться к живому олицетворению божества.

– Тети его величества вышли замуж за дворян, – твердо заключил дипломат, – и покинули царствующую семью. Такое возможно.

– Тети, а не дочь, – пробормотал чиновник. Он вспомнил:

– Его светлости два года до тридцати, пора обзавестись наследниками титула. Старшей дочери императора всего тринадцать. Через три года они могут пожениться. По слухам, она любимица отца, его величество ей не откажет. Старинный, уважаемый, богатый род, потомки Одноглазого Дракона…, – покойный отец графа удачно вкладывал деньги в акции железнодорожных компаний, в угольные и лесные промыслы. У семьи был интерес в заводах, производящих вооружение.

– Сейчас оружия много понадобится, – чиновник заметил черную точку на горизонте:

– Пойдемте, Акихиро-сан, самолет приближается. Точно по расписанию…, – они вышли на жаркое летное поле. Дипломат окинул взглядом ряды юнкерсов. На фюзеляжах немецких машин, выкрашенных в темно-серый цвет, виднелось очертание хризантемы:

– Войска морем посылают. Машины летчиков ждут. Должно быть, ВВС очередную партию в Маньчжурию отправляет.

Задул сильный ветер, чиновник придержал галстук:

– Его светлость не любит беспорядка в одежде. Став зятем императора, он сможет дослужиться до министра иностранных дел. С женой царствующей крови для него откроются все двери. Хотя он, и без того, аристократ…, – транспортный юнкерс шел на посадку.

В салоне стало тепло. Наримуне отложил плед, выданный на взлете. Токио уходил вдаль, переплетением улиц и железных дорог. Отсюда виднелись машины на шоссе, на горизонте возвышалась Фудзияма. Граф посмотрел в сторону снежно-белого конуса:

– Когда-то, путешествие из Токио до Киото становилось предметом для книги, для цикла гравюр. Художники рисовали пятьдесят три станции Токайдо…, – в токийских апартаментах висела подлинная гравюра Хиросигэ, с автографом. Мастер подарил оттиск даймё Сендая, прадеду Наримуне. Гравюру, изображавшую Масами-сан, Наримуне держал в спальне. Ему нравилось рассматривать прямую, хрупкую спину женщины, узел бронзовых волос.

В Сендае он часто приходил в сады замка, где позировала Масами-сан. Наримуне садился на каменный бортик пруда, любуясь тихой водой, медленно плывущими лебедями и утками. Он приносил пакетик с кусочками рисовых лепешек и кормил рыб. Лаура устраивалась рядом, положив изящную голову ему на плечо. Они держались за руки, Наримуне читал ей стихи Басё.

Увидев гравюру в спальне, девушка улыбнулась: «На Ганновер-сквер тоже оттиск висит. Муж бабушки Марты его сделал».

Наримуне кивнул:

– Сатору-сан. Первый учитель моего уважаемого деда, в инженерном деле…, – за окном шумела Гинза, играли электрические, переливающиеся огни реклам. Здесь, в полутьме, шуршал шелк ее европейского платья, темные, мягкие волосы пахли ландышем.

Наримуне снимал апартаменты в доме западного образца, с лифтами и роскошной, выложенной муранской плиткой, ванной комнатой. В гостиной стояло фортепьяно и радиоприемник. Кухню оборудовали рефрижератором, и американской газовой плитой.

После землетрясения Токио быстро отстроился. По соседству расположились здания универсальных магазинов, Гинзу наполняли рестораны и кафе, будто перенесенные в Японию из Парижа. Однако спальню Наримуне попросил обставить в старом стиле. Призрачно мерцали золотистые татами, Лаура оказалась у него в руках, все стало неважно. Наримуне целовал ее:

– Я люблю тебя, люблю. На лайнере я завел календарь, и вычеркивал дни. Мы больше никогда не разлучимся.

Вместе показываться в обществе им было нельзя. Наримуне и Лаура не хотели слухов. Если бы кто-нибудь, увидел бы их в театре или ресторане, непременно, начались бы сплетни. Они вежливо раскланивались на дипломатических приемах. Лаура снимала квартиру рядом с британским посольством. Девушка приезжала на Гинзу, пользуясь метрополитеном.

Лаура весело говорила:

– Ничего страшного, милый. С тобой мне в радость и радио послушать. Поженимся, и сходим во все токийские театры, во все рестораны…, – он зарывался лицом в ее волосы: «Скоро, любовь моя».

Лаура завела на его кухне фартук, в ванной, зубную щетку. Все остальное она приносила в сумочке, в пакетике. Наримуне вздыхал, прижавшись губами к ее руке:

– После свадьбы, я лично выброшу эту вещь подальше. Я хочу, чтобы у нас было много детей…, – он засыпал, положив голову ей на плечо, слыша младенческий смех в пустынных, ухоженных залах родового замка.

Убирала у Наримуне пожилая женщина, жена одного из швейцаров министерства. Фартук и зубная щетка подозрений не вызывали. Граф отлично готовил, со студенческих лет:

– У человека могут быть две зубные щетки, – Наримуне сидел на кухне, вдыхая аромат гречневой лапши, – челюсти тоже две, в конце концов…, – она расхохоталась, следя за кастрюлей:

– Теперь я понимаю, почему тебя называют восходящей звездой японской дипломатии. Ты всему можешь найти оправдание, милый мой.

Они ели собу с креветками. Наримуне, блаженно, сказал:

– Это и есть счастье. Но совсем счастлив я буду после свадьбы. Ты мне обещала Италию, на медовый месяц. И я больше не собираюсь готовить, если у меня под рукой, – он привлек Лауру ближе, – отменный повар…, – в темных глазах играл смех: «У меня, как-никак, тоже есть японская кровь».

– Все могу объяснить…, – Наримуне, залпом, допил остывший кофе:

– Нет, кое-что не могу…, – он заставил себя выбросить из головы увиденное в Харбине:

– Потом, когда я вернусь в Токио. Но куда я пойду? К военным? Они все знают, я уверен…, – Наримуне представил карту:

– Озеро Хасан, на самой границе. Атака планируется на лето, в начале августа. Судя по данным от немцев, советские войска на Дальнем Востоке плохо вооружены. Интересно, откуда у немцев сведения? Наверняка, у них кто-то сидит в Москве. Впрочем, это не мое дело. Рано или поздно русские задвигаются. Вопрос времени, как мне сказал полковник Котоку. Мы ответим на демарш. Передадим ноту, возмутимся, что они заняли какой-то спорный холм, на границе. Наши танки пойдут вперед. И не только танки…, – Наримуне сжал зубы. Уши, немного, заложило:

– Я должен что-то сделать. Речь идет о гражданских лицах, такое бесчестно. Война, подобным образом, не ведется…, – он старался забыть монотонный голос полковника Исии, показывающего владения отряда 731.

Всю дорогу от Харбина до Токио Наримуне мерещился запах медикаментов, тяжелый, черный дым из трубы крематория. Исии надел костюм бактериологической защиты. Наримуне не пустили в изолированную палату. Он стоял за толстым стеклом, в подвальном коридоре. Исии, с ассистентами, вскрывал труп умершего от чумы китайца. Наримуне, сначала, удивился, что в Харбине не объявили карантин. Чума была смертельно опасна. Исии усмехнулся:

– Нет нужды, ваша светлость. Он заболел чумой на базе, и здесь умер.

Наримуне все еще не понимал.

– Потом я понял…, – колеса самолета коснулись взлетной полосы.

Наримуне взял саквояж. Он оставил вещи в Синьцзине, столице марионеточного, маньчжурского государства, где квартировала армия, и располагались дипломаты. Визит в Японию предполагался коротким. Телеграмму он получил вчера, и вечером приехал на аэродром. Начальнику Квантунской армии, генералу Уэда, Наримуне сказал, что его престарелый родственник, по линии матери, при смерти.

– Он живет на севере, – объяснил граф, – к сожалению, он бездетен. Долг родственной, почтительности предписывает мне…, – Уэда кивнул: «Разумеется, ваша светлость». Наримуне уверил генерала, что поездка не займет и недели. Он заставлял себя не волноваться, не думать о том, что ждало его на севере:

– Все будет хорошо, – Наримуне ждал, пока к борту самолета приставят металлическую лестницу, – даже если я опоздаю, она поймет. Не стоило мне уезжать. Но это дело непредсказуемое…, – он вздохнул:

– У нее еще месяц отпуска. Решим что-нибудь. С Исии…, – Наримуне поморщился, – я тоже разберусь. Нельзя подобное допускать. Война войной, а невинные люди страдать не должны…, – опять подумав о горах на севере, он понял, что улыбается:

– Я приеду, когда все может уже случиться. Вообще я должен на коленях перед ней стоять. Я виноват, что оставил ее одну, в такое время. И встану…, – подчиненные шли к самолету.

Саквояж у него забрали. Обосновавшись на заднем сиденье лимузина, он, коротко, сказал:

– Я ненадолго в страну. Мой родственник при смерти, обязанность главы семьи…, – чиновники топтались у открытой двери машины. Наримуне кивнул: «Можете сесть». Они долго, почтительно кланялись, стараясь устроиться в отдалении от его светлости. По дороге в город Наримуне посмотрел на золотой хронометр:

– Сегодня вечером я уезжаю на север. Встречи…, – он положил руку на список, – перенесите. Я приму посетителей после возвращения…, – он задумался: «На следующей неделе».

– Не буду ничего рассказывать Лауре о Харбине, – решил Наримуне:

– Не в ее состоянии слушать о подобном. Ей надо отдыхать…, – он опять улыбнулся.

Ничего странного в улыбке не было. Ожидаемая смерть родственника не могла служить поводом для того, чтобы портить настроение окружающим мрачным лицом.

– Кто такой мистер О'Малли? – поинтересовался Наримуне, просматривая отчет о приеме, случившемся в его отсутствие: «Американец?».

Чиновник ловким жестом подсунул справку. Наримуне пробежал глазами ровные строки:

– Герой войны, кавалер ордена Франко…, – он отбросил мистера О'Малли. Америка была нейтральной страной, но вряд ли человек, подвизавшийся при штабе Франко, мог оказаться антифашистом:

– Я не могу вступать в контакт с русскими, – горько понял Наримуне, – самурай не имеет права предавать своего господина. Даже когда в опасности невинные люди? Мистер О’Малли закрыл телом детей, при обстреле. Нет, нельзя рисковать. Где я здесь найду антифашиста…, – Наримуне, мысленно, перебрал аккредитованных при министерстве журналистов: «Левых сюда не посылают».

Кто-то из подчиненных вежливо покашлял:

– Ваша светлость, Зорге-сан просил об интервью, для немецких газет, до вашего отъезда. Учитывая…, – дипломат, испуганно, замолчал. Наримуне смерил его холодным взглядом:

– Акихиро-сан, непредусмотрительно давать интервью, когда мое назначение еще не подтвердил господин министр иностранных дел. Такое поведение противоречит протоколу. За двадцать лет службы вы могли бы его выучить, – Наримуне достал простой, лаковый портсигар. Чиновник, предупредительно, щелкнул зажигалкой.

Летом они с Лаурой поехали в деревню при буддистском храме, в священных горах Кацураги, где издавна делали лаковые вещицы. Размеренно звонил колокол, над скалами висела белая дымка, на деревянной террасе пансиона, лежали влажные, зеленые листья. Наримуне опять улыбнулся:

– Шел дождь, шумел водопад. В горах всегда сырое лето, даже в разгаре июля. Капли стучали по крыше. Она забыла пакетик в Токио, а в деревне подобного купить негде. Только в Осаке, два часа езды. Мы махнули рукой, думали, что обойдется. Как хорошо, что так вышло…, – Наримуне вспомнил:

– Она мне портсигар купила. А я ей шкатулку. Скорей бы в поезд сесть…, – Зорге-сан, нацист, странным образом, мог оказаться ему полезным.

– Во-первых, он лучше знает журналистов, и подскажет нужного человека, – решил Наримуне, – я поинтересуюсь аккуратно, не вызывая подозрения. Во-вторых, фашисты всегда замечают антифашистов. Я должен поступить, как порядочный человек. Я никого не предаю, – он, рассеяно курил, глядя на городские предместья. Граф кивнул:

– Хорошо. Вызовите Зорге-сан, у меня есть время до поезда. Предупредите, что это не интервью, а дружеский разговор. Отправьте багаж на вокзал, закажите обед в кабинет, и принесите корреспонденцию…, – Наримуне вспоминал плоскую, унылую равнину на окраине Харбина, и трубу крематория.

С Лаурой они расстались три месяца назад, перед его отъездом. Почти ничего не было заметно. На севере зима стояла холодная. Наримуне окутал ее плечи собольей шубкой и проследил, чтобы она надела шапочку. Они гуляли в заснеженном саду санатория. Над горячим источником, в каменной купели, поднимался пар. Лаура прижалась щекой к его щеке:

– Ни о чем не волнуйся. Врачи хорошие, и я пришлю телеграмму…, – девушка, немного, покраснела. Наримуне обнял ее, сомкнув руки на животе:

– Двигается, – сказал он восхищенно, – опять двигается. Пожалуйста, пожалуйста, будь осторожна…, – Наримуне встал на колени, в снег. Он целовал твидовую юбку, теплый, кашемировый чулок, знакомое, круглое колено. Лаура наклонилась, гладя его по голове:

– Все будет хорошо, милый мой. Я в Бомбее, пью кокосовое молоко, катаюсь на слоне, осматриваю храмы…, – кузина Тесса, в телеграмме, отозвалась: «Разумеется, вопросов быть не может. Если кто-то здесь появится, хотя зачем им, я скажу, что ты уехала в Агру, или Дели. Желаю удачи, что бы у тебя ни случилось».

– Все образуется, – повторил Наримуне:

– Завтра утром я буду в санатории. Увижу Лауру. Увижу, может быть…, – в саду птица взлетела с ветки, осыпав их снегом. Наримуне целовал темно-красные губы, чувствуя сладкий, чистый вкус изморози.

Лимузин подъехал к министерству, швейцар подбежал к машине, открывая дверь. Наримуне проследовал в мраморный вестибюль:

– Будто и не летел всю ночь, – восхищенно подумал Акихиро-сан, передавая багаж начальника швейцару, оставляя его распоряжения, – хоть сейчас может на прием идти. Аристократ есть аристократ…, – Акихиро-сан отправился в кабинет. Он хотел позвонить Зорге-сан, и обрадовать журналиста согласием его светлости на встречу.

Мистер О'Малли сидел, по американской привычке, на столе, покуривая сигарету. На стенах кабинета мистера Зорге красовались нацистские плакаты. На видном месте висел портрет Гитлера, украшенный, поверх рамы, флагом со свастикой. В шкафу имелась подшивка: «Volkisher Beobachter». Рядом лежали газеты, для которых писал немец, Tägliche Rundschau и Frankfurter Zeitung. Меир листал экземпляр «Моей борьбы», в роскошной, кожаной обложке, с золотым тиснением.

Зорге высунулся из маленькой кухоньки:

– Гений фюрера, мистер О'Малли, освещает весь мир. Книгу перевели на японский язык, на итальянский…, Я уверен, что и в Америке издание ждет успех. В конце концов, герр Форд разделяет идеи фюрера, а он крупнейший промышленник вашей страны. Вы идете правильным путем, – он варил кофе, – по дороге в Японию, я осмотрел Америку. Вы отделяете черную расу, – Зорге поморщился, – запрещаете неграм вступать в браки с белыми людьми. Я надеюсь, – запахло пряностями, – что и с евреями вы поступите так же. Мировое еврейское правительство, о котором пишет фюрер…, – о предполагаемой кучке еврейских плутократов, управляющей Америкой и западными странами, Зорге начал распространяться на завтраке, в кафе, на Гинзе. Услышав рассуждения о Генри Форде, Меир спокойно кивнул:

– Я делал репортажи с его заводов. Мистер Форд опередил наше время, он провидец. Когда-нибудь все предприятия пойдут его путем. У него проверяют родословную работников, до третьего колена…, – Меир проводил глазами хорошенькую девушку, в скромном, темном кимоно:

– Очень элегантно. У них даже походка другая, из-за обуви, пояса…, – он напомнил себе, что надо привезти подарки Ирене, отцу и миссис Фогель:

– Эстер пошлю что-нибудь. Ей, мальчишкам. Игрушки здесь хорошие. Пусть она порадуется, – Меиру было жаль сестру. В Нью-Йорке он сказал отцу:

– Я уверен, что Давид одумается и даст еврейский развод, папа. Он просто сейчас, – Меир поискал слово, – занят другими делами.

Отец пробурчал крепкое словцо, на идиш:

– Вот чем он занят, мамзер. Впрочем, ты прав, – доктор Горовиц оживился, – он успокоится. Эстер окажется свободной. Выйдет замуж за хорошего еврея, дети появятся…, Только из Голландии она не уедет, пока мальчики не вырастут, – Хаим погрустнел. Меир, бодро, заметил:

– Скоро пассажирские самолеты начнут летать через океан, папа. Я лечу на Гавайи, в отпуск.

– Осторожней, – велел отец, обняв его в передней, – на этих Гавайях.

Зорге внес кофе:

– С кардамоном, мистер О'Малли. Я бы вам одолжил бессмертное творение фюрера, – он кивнул на книгу, – но вы не читаете по-немецки…, – Меир развел руками:

– К сожалению, пока нет. Это один из языков, которые я хочу выучить. Я договорился о занятиях японским языком…

– Лучше с хорошенькой девушкой, – Зорге, разливая кофе, подмигнул Меиру. На руке немца не хватало трех пальцев, оторванных шрапнелью, на войне, но с пишущей машинкой, и женщинами, как сказал Зорге, он управлялся одинаково лихо:

– У меня подруга, – они устроились за низким столиком, – местная. Надо с ней как-то объясняться…, – за окном виднелся тихий, узкий переулок

Зорге снимал комнату для работы в здании, принадлежавшем Clausen Shokai. Компания поставляла на японский рынок немецкие типографские машины и держала сервис по копированию документов. У главного входа толпились аккуратные, токийские студенты, в мундирах университетов, с портфельчиками. По словам Зорге, фирма тоже принадлежала немцу. Японское слово в названии было традиционным:

– Здесь подобное принято, – объяснил Зорге, – герр Клаузен ведет бизнес, если пользоваться вашим словом, с японскими партнерами. Им нравится видеть родной язык на визитных карточках.

Вход в кабинет Зорге располагался сбоку здания. Из окон просматривался весь переулок.

– Непременно воспользуюсь вашим советом, – Меир отпил кофе:

– Отменный, мистер Зорге. Вы настоящий мастер. В Испании я встречался с офицерами, служившими в Магрибе. Они заваривали кофе похожим образом. Вы, наверное, тоже бывали в арабских странах? – Меир успел навестить американское посольство и запросить справку о Зорге. Его собеседник родился в Российской Империи, в Баку. Зорге увезли в Германию ребенком. С тех пор, если верить досье, мистер Рихард в Россию, то есть Советский Союз, не возвращался.

– Интересно, – Меир сжег в пепельнице радиограмму.

Мистер О» Малли снял скромную, традиционно обставленную квартиру, в театральном районе Кабуки-Те, о котором ему рассказывал Каннингем. Апартаменты сдавали дешево, окна выходили на пути крупнейшего вокзала в Токио, станции Синдзюку. Меиру грохотание поездов не мешало. Вокруг шумели не люди, а пассажиры. Мистеру О» Малли подобное было только на руку. Его европейское лицо тоже не вызывало удивления. В Синдзюку, с прошлого века, селилось много иностранцев.

Учителя японского языка Меир нашел простым образом, обзвонив два десятка объявлений в англоязычной газете, Japan Advertiser. Следуя совету Даллеса, Меир выбрал голос, показавшийся ему самым пожилым.

– Конечно, – заметил босс, – разные бывают старики. Но, в общем, с ними меньше опасности нарваться на осведомителя, чем с молодежью. Особенно с молодежью женского пола, – босс, зорко, посмотрел на Меира:

– Мисс Фогель прошла проверку. Возражений против вашего брака нет. И у мистера Гувера тоже.

Меир был обязан подать сведения об Ирене начальству, но здесь он затруднений не предвидел. Даллес улыбнулся:

– Вряд ли еврейка будет работать на Гитлера, но наши немцы, в Пенсильвании, в Мичигане могут стать его агентами…, – босс помрачнел: «И японцами полна Калифорния. В случае войны мы их интернируем».

Меир возмутился:

– Они американские граждане, мистер Даллес. Мы не имеем права…, – босс поправил себя:

– Начнем держать их в поле зрения. Ты добрый человек, Ягненок, – внезапно добавил он: «Смотри, будь осторожней».

В окне, на куполе Капитолия, трепетал американский флаг. Меир отозвался:

– Все люди рождены свободными и равными, мистер Даллес. Эти слова мой родственник писал, его бюст в ротонде Капитолия стоит…, – когда Меир видел скульптуру вице-президента Вулфа, он, невольно, вздрагивал. Кузен Мэтью становился, все больше на него похож. Майору Горовицу только шрама на щеке не хватало:

– Пойдет на войну, и получит шрам, – размышлял Меир:

– Впрочем, Мэтью в Америке отсидится. У него слишком важная должность. Неужели мы, все-таки, начнем воевать?

– В общем, – заключил Меир, повернувшись к Даллесу, – я всегда помню эти слова. И я добр, к тем, кто заслуживает доброты…, – серо-синие глаза блеснули холодом. Возвращаясь в скромную, служебную квартиру, у Потомака, он вспоминал слова Даллеса: «У нас нет возражений против брака».

– А у меня есть…, – пробормотал Меир, остановившись на набережной, рассматривая широкую, бурую реку, и прогулочные пароходы, – есть возражения. Нельзя жениться на нелюбимой девушке. Я привыкну, наверное. Ирена хорошая женщина, любит меня…, – Меир тяжело вздохнул: «Разберемся. Не сейчас, конечно».

Учителем японского языка оказался бодрый, легкий старик восьмидесяти лет от роду, с оксфордским дипломом. Он заварил чай:

– Я одним из первых японцев, закончил, западный университет. Имел честь знать графа Дате Наримуне, нашего первого инженера, миссис ди Амальфи, его старшую сестру. Она вышла замуж за англичанина, переводила «Записки у изголовья»…, – за чаем Меир выслушал часть своей семейной истории. Узнав, что он католик, старик порекомендовал ему съездить в Сендай, на Холм Хризантем. По его словам, паломники в Сендае были христианами, и буддистами:

– Со времен уважаемого императора Мэйдзи в Японии процветает свобода религий, – гордо сказал преподаватель, – у нас веротерпимая страна.

Меир вспомнил о кузине Тессе:

– Она буддийская монахиня. Было бы интересно отправиться в Индию, в Тибет, но кто меня туда пошлет…, – Меир читал «Майн Кампф», в оригинале, перед второй поездкой в Испанию. Мистеру О» Малли, интересующемуся нацизмом, требовалось познакомиться с трудами фюрера.

Даже не закончив первую главу, Меир уронил голову на стол: «Не могу больше». Даллес велел ему сделать доклад, для коллег, не владеющих языком. Меир пробился через сотни страниц, постоянно зевая, порываясь выбросить труд Гитлера в окно. Пока в Берлине жили старший брат, и фашистский кузен, Меиру в Германию хода не было. Подобное всем казалось слишком рискованным. Даллес заметил:

– Может быть, потом. Хотя, судя по всему, мистер Кроу, под крылом фюрера надолго обосновался. Он тебя видел, на фото. Мы не собираемся тебя быстро терять, Ягненок.

Меир пообещал учителю посетить Сендай. Север был всего в ночи пути, на поезде. Он занимался языком два часа, каждый день. Старик выдавал ему три-четыре страницы домашнего задания.

Меир отирался в пресс-бюро министерства иностранных дел, и ходил на конференции, обсуждая с другими журналистами новости. Он производил впечатление человека, собирающегося обжиться в Токио.

То же самое думал о нем и Зорге.

Он, как и Меир, запросил досье на будущего гостя. Из Москвы сообщили, что мистер О'Малли был аккредитован при штабе Франко. Журналист получил от генерала орден, за героизм при спасении гражданских лиц.

Человек, готовивший для Рамзая справку об американце, сидел в иностранном отделе, в Москве, и пользовался открытыми источниками. Он ничего не знал, и не мог знать, о подозрениях Стэнли, как, впрочем, и о самом Стэнли. Эйтингон был в Европе. Кроме него, о Стэнли имел представление только начальник иностранного отдела.

Перед Зорге был просто американский журналист. Фамилия была ирландской, но мистер О» Малли упомянул, что он атеист. Юноша обаятельно улыбнулся: «Примат папской власти отжил свое, мистер Зорге. Я предпочитаю действовать на основании разума, а не веры».

– Обыкновенный, флиртующий с нацизмом, молодой карьерист, – успокоил себя Зорге:

– Ничего подозрительного. Скажу, что родился в Баку. Я такого и не скрываю…, – американец, восторженно, ахал. Зорге пожал плечами:

– Я ребенком оказался в Германии. Русского языка я не знаю, ничего не помню…, – он усмехнулся, – но кофе варю по рецепту своего отца. Он работал инженером, на промыслах у Нобеля…, – они говорили о каспийской нефти, когда в передней зазвонил телефон. Зорге, извинившись, вышел.

Меир откинулся в кресле:

– Отличное прикрытие. Экспортно-импортная контора, только в профиль, как говорится. У нас тоже подобная фирма имеется, в Цюрихе. Клаузнер, наверняка за связь отвечает. Разъезжает по всей Японии, по делам, в чемодане возит рацию. Его не поймать. Никто не заподозрит нациста. Коммунисты на них похожи, поэтому им легко притворяться друг другом…. – Меир оборвал себя:

– А кузен Мишель? Есть и другие коммунисты. И потом, – он вспомнил лицо гауптштурмфюрера фон Рабе, вспомнил, как Ирена, всхлипывая, говорила о налете СС на еврейское кафе, – нацизм страшнее коммунизма. А лагеря? – спросил себя Меир:

– А Теруэль? Хорошо, я могу оказаться неправ, насчет Филби. Все равно, они расстреляли приют, чтобы опорочить троцкистов. Аарон мне рассказывал о налете СС. Папа ничего не знает, и не узнает. Господи, – попросил Меир, – убереги Аарона от всякого зла…, – ему, в общем, все было ясно:

– В магазине людно. Кто угодно может прийти и уйти незамеченным. Переулок, напротив, виден, как на ладони. Я, разумеется, ничего не сообщу японцам. Это не мое дело. Просто буду знать, кто такой мистер Зорге…, – немец, вернувшись, весело предложил:

– Я вас довезу до метро, герр О’Малли. Мне, наконец, одобрили встречу в министерстве, с важным чиновником…, – американец отказался. Он объяснил, что хочет, как следует, познакомиться с Токио.

Проводив его, Зорге запер дверь и опустил шторы. Он открыл ключом, висевшим на цепочке для часов, ящик рабочего стола. Граф Дате Наримуне его весьма интересовал. Зорге давно сообщал в Москву о либерализме дипломата, однако не находилось повода поговорить с его светлостью, что называется, по душам.

– Теперь повод появился, – он быстро просмотрел записи, – благодаря работникам, в Лондоне. Благодаря Кукушке…, – он улыбнулся:

– Я ее в последний раз видел шестнадцать лет назад, во Франкфурте. Она совсем девчонкой была. Родила дочь, овдовела. Может быть, мы и встретимся еще…, – он вспомнил коротко стриженые, черные волосы, большие, дымно-серые глаза:

– Молодая женщина, ей тридцать шесть. Голова у нее светлая, конечно…, – именно Кукушка разработала комбинацию.

Требовалось завербовать графа Наримуне раньше, чем это сделают англичане, а, вернее, Канарейка, представитель британской секретной службы в Токио. Сведения о существовании Канарейки исходили от агента, тоже работавшего в секретной службе, только в Лондоне. Имени его Зорге не знал. Зорге предписывалось передать сведения о Канарейке, то есть мисс ди Амальфи, графу Наримуне. Что с женщиной сделают японцы, Зорге не интересовало.

– Ничего не сделают…, – он поменял рубашку, – тихо вышлют обратно в Лондон. Лондон вышлет сюда какого-нибудь японца, согласно дипломатическому протоколу. Мы избавимся от соперников и завоюем доверие его светлости графа. Он меня не заподозрит, немцы не любят англичан. Мы с японцами союзники…, – Зорге привык говорить о нацистах, «мы». Так было удобнее.

Он вывел из гаража во дворе маленький форд:

– Начнем встречаться с графом, разговаривать. Я войду к нему в доверие, приучу к себе. Потом придет время снять маски…, – Зорге, прихрамывая, сел за руль:

– Если верить слухам, он едет в Европу. Нам подобное пригодится…, – вспомнив серо-синие, пристальные глаза О'Малли, под очками с золотой оправой, Зорге внимательно осмотрел переулок. Его беспокоило, что американец закрыл своим телом незнакомых детей.

Он не знал, и не мог знать, что Стэнли, по той же причине, уверил Эйтингона, в полной безопасности мистера О’Малли. Стэнли считал, что любой разведчик, под обстрелом, станет в первую очередь спасать себя, а не каких-то сирот.

– Знакомыми детьми тоже никто бы не поинтересовался…., – Зорге аккуратно вел форд к министерству иностранных дел, – зачем он это сделал? Не похоже на американца, они только о выгоде думают. Русский бы так поступил…, – Зорге замер:

– Или Москва меня проверяет? Если да, то парень отменно играет. Я ему поверил, с первого слова. Пусть проверяет, – развеселился Зорге, – товарищ О» Малли. В гражданской войне он не участвовал, по возрасту. Должно быть, из комсомольского набора. Меня не предупредили о его приезде. Скорее всего, тоже Кукушки идея. Ее отец был очень подозрителен, и правильно…, – оставив машину на парковке для гостей, Зорге проверил свой немецкий паспорт и журналистскую карточку. Он пошел к высоким, темного дуба, дверям министерства иностранных дел.

Когда Акихиро-сан доложил начальнику о приходе посетителя, Наримуне, за чашкой зеленого чая, просматривал корреспонденцию

Обед принесли из министерской столовой, скромную коробку бенто, черного лака, с вареным рисом, лососем и маринованными овощами. Наримуне обедал в дорогих ресторанах, с дипломатами и журналистами, но, если выпадал свободный от встреч день, он спускался вниз и выходил на улицу. Квартал усеивали маленькие забегаловки, где подавали лапшу. В закусочных обедали мелкие клерки. В закутке можно было повесить пиджак на спинку высокого стула, засучить рукава рубашки и принять от повара миску с дымящейся, свежей собой.

Из общественного телефона, висящего на обклеенной плакатами стене, можно было позвонить Лауре. Телефонистки в британском посольстве узнавали Наримуне. Он представлялся продавцом из книжного магазина, при Токийском университете. Лауре-сан, любезно сообщали о новинках. Из кабинета разговаривать с Лаурой было опасно. Наримуне искренне, ненавидел ложь и притворство, но пока им приходилось терпеть.

Наримуне был любимцем министра иностранных дел, Коки Хирота. Министр, пятнадцать лет назад, сам занимал должность заместителя начальника европейского департамента. Он тоже считал, что Япония не должна воевать с Китаем. Хирота, на совещаниях, говорил:

– У нас другой враг, господа. Враг на севере, – он указывал на карту, – давний, исконный враг. Мы никогда не доверяли русским, и не будем, пока не окажемся в полной безопасности. Союзники по антикоминтерновскому пакту нам помогут, – добавлял министр.

На карте остров Карафуто, словно клинок, опускался в сторону Хоккайдо. По договору, подписанному в Портсмуте, когда Российская Империя проиграла войну, южная часть острова отошла Японии. На северной части Карафуто сидели русские, вернее, теперь, советские. По Симодскому трактату, заключенному при императоре Комэе, Япония получила юрисдикцию над четырьмя южными островами архипелага Чишима. Северные острова тоже принадлежали СССР. Министр Хирота, поэтически, сравнивал Карафуто и Чишима, с луком и стрелой, угрозой безопасности страны:

– Мы хотим укрепить границы, – замечал Хирота, – мы не покушаемся на остальной Дальний Восток, или, тем более, на Сибирь.

Хирота, немного, лукавил.

Кроме Карафуто и островов Чишима у русских имелась стратегически важная гавань, Владивосток, находящаяся в опасной близости от Японии. Тем не менее, Хирота настаивал на прекращении войны в Китае. Армия должна была повернуть на юг, в направлении французского Индокитая. Не след было оставлять в тылу, за спиной, миллионы людей, недовольных японской оккупацией. Разглядывая карту, Наримуне понимал, что с Китаем можно воевать вечно. Он даже зажмуривался, смотря на бесконечный простор территории, уходящей к западу, к Индии и Тибету. Хирота считал, что Япония должна сдерживать экспансию Америки, а не заниматься бесплодными стычками с китайскими войсками.

Министр выделял Наримуне еще и потому, что Хирота был сыном каменщика. Он с благоговением относился к аристократам. В кабинете Наримуне висел портрет Одноглазого Дракона, Дате Масамунэ, сделанный в старинной манере, и родословное древо клана. Иностранные дипломаты с любопытством рассматривали реликвии. Наримуне замечал, что его предок стал первым даймё, установившим связи с западным миром:

– Он отправил посольство в Европу, начал строительство кораблей западного образца, и открыл Сендай для торговли…, – Наримуне показывал на гравюру с изображением Масамунэ. За спиной Дракона виднелся Холм Хризантем. Цветы в Сендае считались достопримечательностью, как покрытые соснами, красивейшие острова Мацусима, как горячие источники в горах.

Наримуне пил чай, думая о горячих источниках. Он хотел выйти на улицу, чтобы позвонить в санаторий, но главе европейского отдела успели сообщить, что заместитель, ненадолго, вернулся из Маньчжурии. Пришлось час провести в кабинете начальника. Наримуне доложил о настроениях западных дипломатов, с которыми он встречался на материке. Почти все в министерстве соглашались, что войну в Китае надо заканчивать и поскорее. Начальник сказал, что Японии необходимо готовиться к более продолжительному конфликту. Наримуне понимал, что речь идет об Америке. США и Британию связывал договор, о взаимной военной помощи.

Вернувшись в кабинет, Наримуне закурил:

– Мы что-нибудь придумаем. Став моей женой, Лаура получит гражданство. Никто ее не интернирует. Тем более, у нас ребенок родится…, – он смотрел на крыши зданий, уходящие вдаль, на очертания Фудзиямы. В голубом небе Наримуне заметил журавлиный клин:

– Весна теплая выдалась. В санатории горный воздух, целебная вода, отличный парк. Лаура с маленьким проведет месяц на севере, а потом…, – потом, конечно, надо было устроить свадьбу.

Лаура подавала в отставку. Наримуне тоже давно написал прошение его величеству. Отцу Лауры и остальной семье они, пока, ничего не сообщали. Оба были уверены, что все только обрадуются. Перед отъездом в санаторий, ночью, Лаура сказала:

– Они поймут, насчет мальчика. Или девочки…, – услышав смешок, Наримуне уткнулся лицом в мягкое плечо:

– Кто бы ни родился, я обещаю, что у него появится много братьев и сестер…, – даже разговора не было о том, чтобы Лаура пошла к врачу. Она была католичкой, они с Наримуне любили друг друга и собирались стать мужем и женой. Ребенок оставался в горах, с хорошей кормилицей. После брачной церемонии Наримуне и Лаура собирались привезти сына, или дочь в Токио.

– Ничего страшного, – заверил граф Лауру, – подобное случалось. Скажем, что мы заключили светский брак в Лондоне, свидетельство осталось в Британии…, – Наримуне подмигнул ей. Лаура тряхнула темноволосой головой: «Дипломат».

На столе стояла коробка с бенто, и поднос из столовой, с глиняным чайником.

Рядом Акихиро-сан поместил стопку конвертов. Сверху Наримуне, краем глаза, увидел императорскую эмблему. Акихиро-сан, не мог и подумать о том, чтобы неуважительно отнестись к символу царствующего дома.

Скорее всего, пришло очередное приглашение, на очередной скучнейший чай.

На приемах во дворце аристократы, обычно, боролись со сном. Согласно протоколу, их величества обсуждали, премию лучшему рыбаку Японии, или недавний визит в буддийское святилище. Император ездил за границу, принцем, но, по традиции, говорить о политике в его присутствии, было не принято. Не полагалось упоминать литераторов, кроме старинных поэтов, или кинематограф, а, тем более, спорт. Приветствовалось восхищение традиционной литературой, или древним театром. Лучше и безопасней всего было посвятить время приема рассказам о красоте цветущих вишен, или горячих источников, в зависимости от времени года.

Наримуне никак не мог забыть о горячих источниках. Он волновался, но, в санаторий звонить было невозможно. Лаура жила в больнице под чужим именем, Наримуне врачам тоже не представлялся. Они хотели избегнуть сплетен. Кэмпэйтай, тайная полиция, рутинно прослушивала телефоны чиновников:

– Если бы Лаура не была иностранкой, – Наримуне распечатал конверт из дворца, – все было бы гораздо проще. Но что делать, если мы любим друг друга?

Наримуне разозлился:

– Что делать? Жениться на любимой женщине, матери твоего ребенка. К политике и войне наш брак, никакого отношения не имеет. Лаура работает в торговой миссии. Устраивает приемы для наших дельцов, рекламирует британские товары…, – Наримуне сам предпочитал английские ткани.

Приглашение подписал министр двора. Посмотрев на дату, Наримуне облегченно выдохнул. Прием намечался на следующей неделе, после его возвращения из Сендая:

– Завтра, – сказал себе Наримуне, – завтра я приеду на север. Дворецкий меня встретит на вокзале, с машиной. Дороги хорошие, через два часа я буду в санатории, в той деревне, где мой уважаемый дед инженерному мастерству начинал учиться, где Эми-сан в монастыре жила…, Надо сделать пожертвование, в честь рождения ребенка, – напомнил себе граф:

– А если что-то не так пойдет? Или идет…, – в телеграмме сообщалось, что ему надо приехать в Сендай. Это значило, что роды начались. Наримуне вспомнил письма Лауры. Девушка отправляла конверты в Маньчжурию:

– Все шло хорошо. Все и будет хорошо, – уверенно сказал себе граф, – мы увидим сына, или дочку. Йошикуни, или Эми…, – он занес в календарь дату приема во дворце, и вызвал звонком Акихиро-сан. Секретарь убрал со стола: «Зорге-сан ждет, ваша светлость».

– Зовите, – велел Наримуне, подойдя к зеркалу. Он провел ладонью по темноволосой голове, поправил галстук и сбил невидимую пылинку с лацкана пиджака. Он шил костюмы и рубашки и портного, учившегося на Сэвиль-роу, в Лондоне. Наримуне понял, что улыбается: «Завтра. Осталось совсем немного». Дверь за его спиной скрипнула:

– Спасибо, что согласились на встречу, ваша светлость.

Наримуне, повернувшись, подал Зорге руку. Он указал в сторону стола: «Проходите, Зорге-сан».

Поезда северной линии, ведущей в Сендай, отправлялись с вокзала Уэно. Таксист остановил машину перед главным входом, на освещенной площади. Люди толпились у касс метрополитена, гудели поезда. Над белокаменным зданием играл весенний, нежный закат. На круглых тумбах виднелись плакаты о состязаниях по сумо и рекламы новых фильмов. Крутили «Без ума от музыки», с Диной Дурбин, «Кармен», снятую испанцами и немцами, «Развод леди Икс», с Лоуренсом Оливье, «Кинг-Конга в Эдо». Большие, глянцевые афиши со свастиками обещали, в скором времени, триумф гитлеровского кинематографа, «Олимпию», снятую фрау Лени Рифеншталь. С лотков продавали аккуратные коробочки бенто, для пассажиров.

Токийцы стояли в очереди к автобусам, отправляющимся в парк Уэно. Вечер обещал быть теплым. Люди ехали на ёдзакуру, любоваться цветами сакуры, в сиянии звезд. Продавцы голосили: «Фонарики! Лучшие бумажные фонарики! Ханами данго! Покупайте рисовые шарики, в честь праздника». Над головами детей веяли воздушные змеи. На площади пахло сладостями, бензином, и немного гарью.

Наримуне расплатился с шофером:

– В прошлом году мы отсюда уезжали, в Сендай. Тоже на праздник ханами. Сакуры в замке осыпали цветы. Мы устроились на берегу пруда, на пледе. Мерцали фонарики, я читал Ки-но Томотори.., – он услышал свой голос:

Ах, сколько б ни смотрел на вишни лепестки, В горах, покрытых дымкою тумана, - Не утомится взор! И ты, как те цветы… И любоваться я тобою не устану!

Ручка саквояжа врезалась в ладонь:

– Мы остались ночевать в летнем павильоне, разожгли печурку. Над травой висела белая дымка, плескала рыба в пруду…, Лаура вся была, как цветок…,– в шумном вестибюле вокзала он сверился с расписанием. До экспресса на Сендай оставалось четверть часа.

С тех пор, как он распрощался с Зорге, Наримуне, все время, заставлял себя улыбаться. Никто не удивлялся. Любой воспитанный японец, уезжая к смертельно больному родственнику, поступил бы так же.

Он выпил пятичасового чаю, с начальником департамента.

Многие высокопоставленные чиновники министерства, прослушав курсы в Оксфорде или Кембридже, приобрели британские привычки. Чай подавали зеленый. Повар готовил японские сладости, пирожки мандзю, сахарную карамель, кастеллу с миндалем. За чаем, они с начальником о делах не говорили. Это было время легкой беседы.

Директор департамента рассуждал о выставке Фудзиты Цугихары, и о влиянии западного искусства на традиционную японскую живопись. Жена начальника, довольно известная художница, училась в Париже. Наримуне старался не думать о документах, во внутреннем кармане пиджака. Он перевел разговор на картины Лувра. Граф упомянул, что один из его родственников работает в музее. Они распрощались, долго кланяясь друг другу. Начальник пожелал Наримуне приятного путешествия, несмотря на печальный повод.

Наримуне совершал должностное преступление. В пакете лежали меморандумы британской секретной службы. Из бумаг явственно следовало, что в Токио находится разведчик, работающий на правительство его величества, короля Георга, торговый атташе посольства, мисс Лаура ди Амальфи. В документах она проходила под кличкой Канарейка. Наримуне был обязан познакомить с пакетом непосредственного начальника и вызвать представителей кэмпэтай, тайной полиции.

Дальше, по протоколу, готовилась нота. Господин министр иностранных дел, вызвав британского посла, вручал ему документ. Однако Наримуне предполагал, что офицеры кэмпэйтай, наплевали бы на протокол, настояв на слежке за Канарейкой и ее японскими осведомителями. Канарейку, с ее дипломатическим иммунитетом, арестовывать не собирались. После проверки кэмпэтай ее японских связей, Канарейка получила бы ноту о статусе персоны нон грата.

Сдержанно поблагодарив Зорге-сан, Наримуне убрал пакет в ящик стола. Он пообещал, немедленно, разобраться с полученными сведениями.

Немец поднял искалеченную на войне руку:

– Долг союзников, ваша светлость. Британцы рядом, в Гонконге, в Сингапуре. Фюрер, в его великой мудрости, заботится не только о безопасности Германии, но и о наших друзьях на востоке…, – Наримуне слушал резкий, немного хрипловатый голос, смотрел на седые виски:

– Ему немного за сорок. Он воевал, юношей, ранение получил. Он до сих пор хромает…, – у Наримуне была отличная память. Он видел досье Зорге. Он даже не спрашивал, откуда немец взял документы. Наримуне решил пока не думать о бумагах, так было легче. Вспомнив об отряде 731, Наримуне, невзначай, поинтересовался у немца, кто из иностранных журналистов, по его мнению, связан с левыми кругами. Он объяснил, что министерство иностранных дел обеспокоено, пользуясь американским словом, рекламой Японии за границей.

Граф сцепил холеные, смуглые, с отполированными ногтями пальцы. Красивое лицо было бесстрастным:

– Мы заинтересованы в иностранном туризме, Зорге-сан. Было бы непредусмотрительно помещать материалы только в изданиях определенной политической ориентации…, – Наримуне казалось, что он идет по тонкому льду горной реки. Граф не хотел вызывать подозрений у нациста. Наримуне говорил, вспоминая темные глаза Лауры, в заснеженном саду, холодные, нежные губы, мимолетное, едва уловимое, движение под его ладонями, под собольей шубкой, там, где рос их ребенок.

– Лаура мне все объяснит, – успокоил себя Наримуне:

– Я привезу меморандумы, и она мне все объяснит. Она честная девушка, она меня любит. Произошло недоразумение, ошибка…, – Зорге, незаметно, разглядывал его лицо:

– Я ему отдал британскую шпионку, а он бровью не дрогнул. Такими были самураи, во времена средневековья. Никаких чувств. Однако я знаю японцев, теперь он мне будет доверять…, – Зорге заинтересовал вопрос графа о левых журналистах:

– Не зря ходят слухи, что он либерал. Его покойный отец не поддерживал войну с русскими, но в армии служил, выполняя долг самурая. И у Наримуне есть долг, но, видимо, случилось то, что важнее долга, – Зорге пока не знал, что произошло у графа, но намеревался узнать.

Он рассказал Наримуне о сербском журналисте, Бранко Вукеличе, писавшем для французских изданий:

– Славяне издавна тянутся к России, Советскому Союзу, – небрежно заметил Зорге, – одна культура, один язык. Я уверен, что Вукелич-сан разместит, статьи о красотах Японии в журналах, рассчитанных на либеральных читателей…, – Вукелич, коммунист, работал в группе Зорге:

– Я посижу с Бранко, подготовлю его, – Зорге, почтительно, попрощался с графом, – он начнет работу с его светлостью, а потом появлюсь я. Если Наримуне-сан отправят в Европу, передам его Кукушке. Она ответственна за тамошние операции, – приняв от секретаря его светлости шляпу и плащ, Зорге улыбнулся: «Большое спасибо, Акихиро-сан».

Документы лежали у Наримуне в саквояже. Он шел по перрону:

– Ошибка, ошибка. Лаура не могла так поступить. Она меня любит, она бы не скрыла…, – Наримуне миновал газетный ларек. На первых полосах чернели жирные иероглифы: «Наши доблестные войска продвигаются вглубь Китая. Жители Вены приветствуют фюрера германской нации, Адольфа Гитлера».

Рядом продавец устроил книги, в пестрых обложках, сентиментальные романы, сборники гороскопов, брошюры о садоводстве. Порывшись в томиках, Наримуне вздрогнул. Такую же книгу он оставил Лауре, уезжая из санатория. Они оба любили Исикаву Такубоку. Наримуне сунул «Горсть песка» в карман кашемирового пальто.

Низкий вагон первого класса выкрасили в традиционные цвета северной линии, бордовый и кремовый. Блестели медные ручки, проводник низко поклонился, принимая от Наримуне билет. В купе пахло ароматическими курениями, на столике оставили изящно отпечатанное меню ресторана. Наримуне бросил пальто на бархатный диванчик:

– Мы уезжали отсюда в Сендай. Может быть, в этом купе…, – Лаура и Наримуне брали разные такси, и встречались в вагоне. Светильники еще не включили, мимо медленно поплыл перрон. Наримуне смотрел в окно, на пути станции Уэна:

Ему не надо было открывать «Горсть песка». Он помнил строки наизусть:

Я думал в поезде О будущем своем. Оно мелькнуло предо мной Печальное — В ночном окне вагона…

Поезд вырвался из-под стеклянной крыши вокзала, локомотив загудел.

Застучали колеса, вагон размеренно покачивался. За окном догорал весенний закат, в золотистом небе плыли черные точки журавлей. Проехав городские предместья, выскочив на равнину, состав разогнался. Наримуне следил за огнями в редких, деревенских домиках, за темной гладью моря, неподалеку. Железную дорогу проложили вдоль берега.

– Мой уважаемый отец линию строил…, – подумал Наримуне:

– Лаура мне все объяснит. Мы вместе посмеемся. Я брошу грязные бумажки в огонь, и больше никогда о них не вспомню. Надо было с вокзала в санаторий позвонить…, – Наримуне понял, что хочет, сначала, увидеть ее лицо.

– Может быть, наш ребенок у нее в руках, – он, нарочито спокойно, размял сигарету, – мальчик, или девочка…, – поезд тряхнуло на стыке. Книга упала на укрытый ковром пол, зашелестели страницы.

В ту пору, Когда, наливаясь, крепнут Корни белой редьки в деревне, Родился, И умер мой сын…

Он захлопнул томик, положив его в сетку над сиденьем:

– Все образуется. Никто не умрет. Лаура достойная женщина, ее с кем-то перепутали…, – на востоке, над морем, повисли первые, слабые звезды. Поезд нырнул в тоннель, локомотив засвистел. Наримуне, устало, закрыл глаза:

– Лаура не будет мне лгать, никогда. Я уверен.

Наримуне звонком вызвал проводника, готовить постель.

 

Сендай

Узкая, расчищенная от снега дорога, вела к резным воротам санатория.

На севере было холодно. Выходя утром из поезда, на знакомый перрон станции Сендай, Наримуне вдохнул свежий, острый запах близкого моря. Над крышей вокзала, в ясном рассвете, кружились чайки. Дворецкий встречал его с лимузином, припаркованным на вокзальной площади. Наримуне, из Маньчжурии, отправил телеграмму о своем приезде. Дворецкий, конечно, не поинтересовался, зачем его светлость отправляется в деревню. У даймё подобного не спрашивали. Последним даймё Сендая был прадед Наримуне. Граф знал, что для жителей города такое не имеет значения:

– Как в Мон-Сен-Мартене, – он сел за руль мерседеса, – сеньор есть сеньор. Триста лет назад моя семья здесь обосновалась…, – выезжая из города на западную дорогу, он увидел белые стены замка и бронзовый отсвет на холме. Паломники часто рвали цветы, увозя букеты, как сувенир. На месте исчезнувшей хризантемы на следующий день появлялось новое растение. При жизни отца Наримуне в Сендай приезжали ученые из Токийского университета. Ботаники объясняли существование Холма Хризантем природной аномалией.

Шоссе шло вверх, в горы. Наримуне усмехнулся:

– Об аномалиях рассуждают, когда не могут найти ответа в науке. Кроме науки, есть вещи, непознанные человеческим разумом…, – Лаура говорила ему о кузине Тессе:

– Они ровесницы, – вспомнил Наримуне, – Тессе тоже двадцать пять.

Закончив, университет в Бомбее, Тесса работала врачом в детской клинике, располагавшейся в семейном особняке, на Малабарском холме.

– Она часто в Тибет ездит, – заметила Лаура, – ее отец лечил покойного далай-ламу, Тхуптэна Гьяцо. Далай-лама ее постригал, в монахини.

Будущий далай-лама, трехлетний мальчишка, был узнан, но китайцы пока вели переговоры с правительством Тибета, не желая отпускать ребенка в Лхасу:

– Политика, – поморщилась Лаура, – Китай, милый мой, не хочет независимости Тибета. Рядом Индия, то есть мы…, – девушка улыбнулась, – англичане…, – Наримуне заставлял себя не думать о содержимом саквояжа, в багажнике. По пути в Японию, Лаура останавливалась в Бомбее:

– Не подозревай ее, – велел себе Наримуне, – но кузина Тесса тоже может…, Тибет, стратегически, очень важен. Англичане беспокоятся за северные границы колоний. Если японская армия повернет на юг, а она повернет, мы пойдем на Бирму, начнем воевать с Англией. Впрочем, если мы объявим войну Америке, Британия тоже не останется в стороне. У них взаимные обязательства, по договору…, – Наримуне проезжал деревни, через которые, когда-то шли Эми-сан и отец Пьетро. Он слышал, в открытое окно машины звон колоколов, в монастырях:

– Кузина Тесса монахиня. Кто заподозрит монахиню в работе на разведку? – он оборвал себя:

– Чушь. Лаура говорила, она бесплатно детей лечит.

Он вспомнил пока неизвестного мистера О'Малли, спасшего сирот, при обстреле Теруэля:

– По досье, он симпатизирует нацистам. Но среди коммунистов, – Наримуне вздохнул, – тоже есть порядочные люди…, – граф собирался передать рекомендованному Зорге журналисту материалы, свидетельствующие о разработке Японией бактериологического оружия.

В Харбине, Исии признался, что отряд 731 опробует новые штаммы чумы во время предполагаемой, летней атаки, на границы Советского Союза. За обедом в штабе отряда, Наримуне заметил, что Исии еще что-то хочет сказать. Врач помотал головой:

– Медицинские соображения, ваша светлость. Они вам неинтересны.

Медицинскими соображениями Исии были новости, полученные из Европы. Доктор Кардозо возглавил кафедру эпидемиологии, в Лейденском университете. Издав третью монографию, он стал профессором. Кардозо собирался вернуться в Маньчжурию осенью. Исии, изящно, с хирургической точностью, ел:

– К тому времени мы проверим новый штамм на массовом ареале заражения. Посмотрим, как быстро он передается…, – Исии не хотел рисковать опытами на гражданском населении. Японская армия была расквартирована в Харбине, пострадали бы военные, а не только китайские жители. Исии испытывал штамм в лабораторных условиях, на экземплярах китайцев, но невозможно было изучать эпидемию в пробирке:

– Кардозо-сан, обязательно, заинтересуется, – решил Исии, – в конце концов, он работает над универсальной вакциной от чумы. Ему важно услышать о наших результатах. Он врач, и не страдает сентиментальными предрассудками. Все, что мы делаем, мы делаем во имя науки.

Исии не имел права привлекать к исследованиям гражданских лиц, тем более, иностранцев. Однако глава отряда 731 был уверен, что профессор Кардозо не станет распространяться об экспериментах.

– Передам документы, – Наримуне включил радио, – выполню свой долг порядочного человека…, – он миновал очередную деревню. На склонах гор лежал снег, но вдоль обочины шоссе текли ручейки. Сосны карабкались по серым камням в голубое, яркое, небо, без единого облачка. Наримуне опустил стекло. Ветер был свежим, солнце пригревало. Машина обгоняла мотороллеры, велосипеды и деревенские грузовички:

– Весна теплая ожидается. Лаура в парке будет гулять, с маленьким. В клинике есть коляски, они показывали…, – Лаура занимала две хорошо обставленные комнаты, с ванной и террасой. Санаторий возвели после войны, в старинном стиле, из белого камня, с крышами и полами темного дерева. Обстановка была европейской. Мраморный бассейн построили на месте, где били из-под земли теплые источники. В столовой трудился отличный повар. Увидев здания клиники и гостиницу для пациентов, Наримуне остался довольным. Он представился господином Ояма. Граф заплатил, наличными, за четыре месяца пребывания госпожи Ояма в клинике. Главный врач, судя по всему, привык получать деньги в конвертах. Доктор даже не моргнул глазом. Наримуне предполагал, что многие дельцы с юга отправляют сюда содержанок, ожидающих ребенка.

Наримуне притормозил, ворота медленно открылись:

– Мать кузины Тессы тоже из Тибета была, Лаура говорила. Она у озера Лугуху родилась, на китайской границе…, – Наримуне тронул машину:

– Ерунда. Мы с Лаурой разорвем листки…, – главный врач встречал его на каменных ступенях:

– Ояма-сан, все идет хорошо, не волнуйтесь. Схватки начались позавчера, мы отправили телеграмму, – Наримуне предупредил врача, что уезжает в деловую поездку, в Маньчжурию. Он оставил номер ящика, до востребования, на почтамте в Синьцзине, прося известить его, когда начнутся роды.

– Госпожа Ояма в родильном зале, – врач все кланялся, – мы не сторонники вмешательства в природный ход вещей. Двое суток мы наблюдали, но сейчас все пошло быстро. Скоро мы увидим ребенка…, – провожая гостя в апартаменты пациентки, врач думал, что конечно, госпожа Ояма никакой госпожой Оямой не была:

– У нее есть японская кровь, – они шли по тихим коридорам, – однако она европейка. Должно быть, его любовница. Славная женщина, приветливая, красивая. Наверное, журналист, или литератор…, – госпожа Ояма привезла в клинику блокноты и пишущую машинку. Писала она на английском языке, в санатории его никто не знал. Женщина, во время схваток, работала. Она улыбалась: «Мне так легче, сэнсей».

– Японский язык у нее хороший…, – госпожа Ояма позвала врача сегодня, после завтрака. Осмотрев ее, доктор, весело, сказал:

– Пришло время перебираться в медицинское крыло. Не волнуйтесь, все будет в порядке…, – она оставила на рабочем столе пишущую машинку, и раскрытые блокноты. По возвращении в палату Лаура намеревалась спрятать документы в саквояж. Ей надо было передать дела преемнику в полном порядке. Кроме того, перед отставкой секретная служба, захотела бы от Лауры полного доклада. В санатории, было тихо, она читала книги, слушала музыку, по радио, и работала.

Лаура ожидала, что, после брака с Наримуне, потеряет доверие Лондона:

– Я их понимаю. Впереди война. Япония союзник Гитлера. Вряд ли страна сохранит нейтралитет. Но я и не собираюсь возвращаться в Уайтхолл…, – однажды, она, озабоченно, спросила у Наримуне, не отразится ли свадьба на его карьере в министерстве.

Мужчина удивился:

– Почему она должна отразиться, любовь моя? Ты дипломат дружественной страны, торговый атташе…, – Лаура, ночью, слыша его дыхание, повторяла себе:

– Скажи. Скажи ему все. Он поймет, он тебя любит. И ты его тоже…, – она прикусывала губу:

– Нельзя. Я должна дождаться преемника, и только тогда оставить работу. Я не имею права ставить под удар безопасность Британии…, – Лаура знала, что Наримуне потребует у нее, немедленно, прекратить контакты с японскими осведомителями. Приехав в Токио, Лаура обещала себе никогда не пользоваться информацией от Наримуне. Девушка не спрашивала его о совещаниях в министерстве, и не обсуждала политику страны:

– Хотя бы так, – горько думала Лаура, – по крайней мере, его я не предаю.

Она закрывала глаза, прижимаясь к Наримуне. Он шептал, сквозь сон, что-то ласковое. Лаура засыпала: «Скоро. Скоро мы поженимся. Пришлют моего преемника, и все закончится».

В апартаментах было прибрано, знакомо пахло ландышем. На столе, рядом с пишущей машинкой, лежали блокноты:

– Ояма-сан работала, – врач пропустил Наримуне в дверь, – подождите здесь. Я вас позову. Вам принесут чай…, – он оставил Наримуне посреди гостиной.

Мужчина опустил саквояж на диван:

– Наверное, ее торговые отчеты…, – форточка была полуоткрыта, лист бумаги колебался под ветром. Наримуне читал ровные, машинописные строки:

– Господин Такеси Ямасита, президент компании Takachiho Seisakusho, производство точной оптики. Два года назад выпустили первую фотокамеру. Деловые связи с немецкими компаниями, часто посещает Германию. Скорее всего, имеет сведения о военных разработках. Не является сторонником Гитлера, не поддерживает войну в Маньчжурии. Осенью приезжает в Лондон, на торговую выставку. Жена, трое детей, содержит гейшу в Киото, однако ему нравятся европейские женщины. Рекомендую, на время пребывания господина Такеси в Лондоне, взять его в разработку…, – кончики пальцев похолодели. Он перешел к следующему абзацу:

– Господин Кунихико Идаваре, председатель правления Nippon Electric…, – Наримуне, нарочито аккуратно, вынул бумагу из машинки.

Он бросил взгляд на блокноты, помеченные ярлычками:

– Бизнес. Офицеры и генералы. Люди искусства. Журналисты. Придворные…, – ярлычка «Дипломаты» заметно не было. Достав из саквояжа пакет с меморандумами, полученными от Зорге, Наримуне вложил туда бумагу. Дверь скрипнула:

– Я говорил, что все пройдет быстро. Даже чай не успели принести…, – врач посмотрел на бесстрастное лицо Ояма-сан:

– Не переживайте. Отличный мальчишка, почти восемь фунтов веса. Крикун, каких поискать. Сильный, здоровый младенец. Госпожа Ояма прекрасно справилась…, – лицо Ояма-сан не изменилось. Он поклонился:

– Благодарю вас, сенсей. Я бы хотел увидеть своего сына.

– Я за тем и пришел, – расхохотался врач:

– Проводить вас к ребенку, к госпоже Ояма…, – темные глаза Наримуне блеснули холодом:

– Да. И госпожу Ояма я бы тоже хотел увидеть.

Он подождал, пока врач закроет дверь апартаментов. Наримуне пошел вслед за ним, держа правую руку в кармане, пиджака, где лежал пакет с документами.

Лаура еще никогда не видела, близко, новорожденных детей. Она полусидела, опираясь на подушки, нежно улыбаясь. Боль почти прошла. Доктор, передал ей ребенка:

– Мы вернемся. Закончим, так сказать…, Не беспокойтесь, вы ничего не заметите. Вы будете заняты, Ояма-сан.

Лаура, не отрываясь, смотрела на мальчика. Она помнила сильный, обиженный крик. Акушерка, весело спросила ее, показывая младенца: «Кто у нас родился?».

– Мальчик…, – Лаура всхлипнула, тяжело дыша. Она протянула руки:

– Дайте, дайте его мне, скорее. Он плачет, мой маленький…, – сына быстро привели в порядок. Лаура, благоговейно, приняла его:

– Мой хороший, мой сыночек. Мама здесь, не бойся, мама с тобой. Папа скоро приедет…

– Приехал, – услышала она голос врача:

– Ояма-сан здесь, уважаемая госпожа. Я не стал вам говорить…, – доктор усмехнулся, – вы бы, не поняли…, – он повел рукой:

– Ояма-сан появился в самый решающий момент, если можно так выразиться. Сейчас все позади. Вы подарили мужу наследника, первого сына…., – он ласково коснулся головы ребенка:

– Не мужу, конечно. Но это не мое дело…, – он щелкнул пальцами. Сестра быстро расчесала сбившиеся волосы Лауры, покрыв их косынкой:

– Вы у нас красавица, Ояма-сан. Надо выглядеть безукоризненно…, – ей поменяли рубашку, принесли шелковый халат и проводили на кровать. В зале было убрано, приятно пахло сосной. Сестры зажгли ароматическое курение.

– Я приведу Ояму-сан, – пообещал врач. Оказавшись на руках у Лауры, ребенок успокоился. Она вспомнила:

– У Тони тоже дитя будет, летом. Бедная, мужа потеряла. Она молодая девушка, встретит кого-нибудь…, – Лаура не могла отвести взгляд от маленького. Сына завернули в белоснежные пеленки. Темноволосую голову прикрыли трогательной, тоже белой, вязаной шапочкой. Йошикуни закрыл раскосые глазки, щечки ребенка порозовели. Он сопел, прижавшись к груди Лауры. Девушка шептала:

– Мальчик мой, мой хороший. Здравствуй, здравствуй. Мы с тобой будем гулять, я тебе песенки спою. Поедем к дедушке, в Лондон…, – Лаура почувствовала слезы на глазах:

– Папа обрадуется, у него первый внук. Надо маленького крестить, Наримуне согласился. Назовем Франческо, в честь дедушки моего…, – она осторожно, нежно, укачивала мальчика. У него были длинные, темные ресницы, знакомый Лауре, высокий лоб, и резкий очерк подбородка:

– Ты на папу похож, мой хороший…, – она склонилась над мальчиком, не замечая открытой двери. В коридоре Наримуне попросил врача, ненадолго оставить их одних.

Доктор улыбнулся:

– Конечно, Ояма-сан. Волшебное, замечательное время единения семьи. Мы обычно приглашаем фотографа, через несколько дней, когда мать окончательно оправится. Вы, наверное, тоже захотите…, – Ояма-сан промолчал, только посмотрев на золотой хронометр: «Вы у себя в кабинете будете?».

Врач кивнул.

– Я вас найду, – мужчина толкнул дверь родильного зала. Наримуне заставил себя смотреть только на ребенка:

– Она его видит в последний раз. Лгунья, предательница, шпионка…, – Лаура подняла темные глаза, всхлипнув:

– Наримуне, милый мой, ты приехал. Наш сыночек, он такой красивый…, – Лаура, внезапно испугалась. Наримуне стоял, не приближаясь, бесстрастное лицо не дрогнуло. Ребенок поворочался, но, казалось, заснул еще крепче.

– Что? – тихо спросила девушка:

– Что случилось, любовь моя? Почему ты не подходишь…, – он все же подошел. Наримуне, краем глаза, увидел спокойное лицо мальчика:

– Прости меня, сыночек, – попросил он, – я сделаю то, что надо, и заберу тебя. Папа здесь, не бойся…, – он достал из кармана пиджака пакет. Наримуне, молча, разложил на шелковом одеяле бумаги.

Ощутив дрожь в руках, Лаура велела себе успокоиться:

– Он был в моих комнатах, видел блокноты…, Откуда у него меморандумы…, – девушка сглотнула:

– Надо сообщить в Лондон, что в секретной службе есть немецкий агент. Они союзники Японии. Но кто? Джон ездил в Германию. Нет, Джон не может…, Господи, о чем я? – ребенок захныкал. Не отводя глаз от бумаг, Лаура спустила рубашку с плеча. Мальчик успокоился, найдя грудь. Наримуне глядел поверх ее головы:

– Прямо сейчас, иначе она начнет лгать, как лгала раньше…, – Лаура, одной рукой, собрала бумаги:

– Наримуне не признается, откуда документы, никогда. Надо попросить прощения, надо….

Она ничего не успела сделать. Наримуне, размеренно, спокойно, сказал:

– Ты докормишь моего сына, и отдашь его мне. Комнаты, и медицинское обслуживание, оплачены на месяц вперед. Я оставлю главному врачу деньги, на твой билет до Токио. Вернувшись в столицу, ты немедленно попросишь своих…, – он сжал пальцы в кулак, – начальников, о переводе из Японии. Если ты хотя бы попробуешь приблизиться ко мне, или ребенку, бумаги, – Наримуне забрал пакет, – попадут в тайную полицию. Я не желаю больше тебя видеть, никогда…, – убрав конверт, он протянул руку: «Я жду».

Она рыдала, тихо, широко открыв рот. Лицо исказилось:

– Наримуне, я хотела с тобой поговорить, я собиралась. Пожалуйста, поверь мне, я не делала ничего дурного…. – мужчина, издевательски, усмехнулся:

– Ты и в Лондоне пришла ко мне по заданию, да?

Лаура хватала воздух, стараясь не потревожить ребенка. Она сгибалась от боли где-то внутри, в сердце:

– Я никогда, никогда бы не смогла, Наримуне. Я у тебя ничего не спрашивала, ты помнишь? Я люблю тебя. Пожалуйста, пожалуйста, прости меня, не забирай Йошикуни…, – сын заплакал. Наримуне пришлось силой разомкнуть ей руки. Она сползла с постели, встав на колени, цепляясь за полу его пиджака:

– Не надо, не надо. Ты не заберешь маленького, я мать…, – Лаура ползла вслед за ним, ребенок рыдал. Она закричала:

– Ты не можешь, не имеешь права! Ты не отнимешь у меня дитя!

Девушка заставила себя подняться на ноги. Кровь испачкала подол рубашки, потекла по халату. Наримуне, одной рукой удерживая сына, схватил ее за плечо:

– Я позову врачей. Скажу, что ты пыталась задушить ребенка. Временное помешательство, после родов. Тебя отправят в лечебницу, а я позабочусь, чтобы бумаги прочли в тайной полиции. Они тебя навестят, и твой дипломатический иммунитет тебе не поможет, понятно? Тебя вышлют не тихо, а со скандалом…, – Лаура ощутила на губах металлический привкус крови:

– Пожалуйста…, – она рухнула на колени, преграждая путь к двери, – Наримуне, я люблю тебя! Я мать нашего мальчика…, – она лежала на полу, закрывая собой выход: «Не делай этого, Наримуне…».

– У моего сына нет матери, – мужчина, переступив через нее, захлопнул дверь: «Она умерла».

Услышав из палаты низкий, звериный вой, Наримуне, не оглядываясь, пошел по коридору. Он укачивал плачущего ребенка:

– Сейчас, Йошикуни, сейчас. Прости меня, пожалуйста, прости…, – Наримуне быстро нашел акушерку и передал ей сына:

– Госпожа Ояма отказывается от ребенка. Позаботьтесь, пожалуйста, о маленьком. Я поговорю с господином главным врачом и немедленно вернусь.

Остальное было просто. Наримуне, спокойно, отсчитал деньги:

– На билет до Токио, для госпожи Ояма. Я не желаю, чтобы она видела ребенка, или знала, что с ним случилось. Я оплачу кормилицу, на год, и, конечно, буду навещать своего сына. Потом я заберу мальчика в Токио, – ничего удивительного в этом не было. Многие богатые люди, после долгожданного рождения наследника, избавлялись от содержанки.

Доктор сказал себе:

– Она молода, европейка. Найдет другого покровителя. Надо дать успокоительное средство, перевязать грудь…, – он убрал конверт:

– Не волнуйтесь, Ояма-сан. Мы все сделаем. Я выпишу справку. По ней вы получите свидетельство о рождении, для вашего сына. Я укажу, что его мать скончалась, – граф согласился:

– Правильно. Вызовите фотографа. Я возьму карточку сына, в Токио…., – Наримуне решил, что сожжет пакет с документами, после ее отъезда из Японии. Он не мог заставить себя назвать женщину по имени.

Мальчика помыли и накормили. Наримуне снял апартаменты, на несколько дней. Он велел поселить кормилицу рядом. Женщину привозил муж, из деревни. Главный врач послал за ними сестру.

Наримуне укачивал ребенка, глядя на послеполуденное, ясное небо за окном. В случае назначения в Европу, он собирался попросить отсрочки, на год. Граф хотел повезти сына на новое место службы. Йошикуни спал, длинные ресницы немного дрожали. Наримуне вздохнул:

– Семья ни в чем не виновата. Они все ко мне были добры. Ее отец, тетя Юджиния, кузен Джон…, Напишу им, сообщу, что у меня ребенок родился, а мать его умерла. Она….. -Наримуне поморщился, – она ничего им не скажет, я уверен. Я не хочу думать о ней…, – он любовался лицом ребенка:

– У нас все будет хорошо, милый мой, обещаю…, – в приоткрытую форточку слышался щебет птиц. Наримуне тихо напевал:

– Boya no omori wa, Doko e itta?

Ano yama koete, Sato e itta….

– Она ушла, мой мальчик,

– За эту гору, к себе домой…

Наримуне закрыл глаза, вдыхая запах молока: «Йошикуни о ней никогда не узнает. Пока я жив».

 

Токио

Владельцы кафе на Гинзе, изо всех сил, делали вид, что посетители сидят не в центре Токио, а где-нибудь на Монмартре, или Монпарнасе. На круглых столах темного дерева красовались парижского стиля пепельницы. Стены обклеили плакатами французских фильмов. Ароматный дым сигарет поднимался к потолку. Патроны, в европейских костюмах, с небрежно повязанными шарфами, вместо зеленого чая и сакэ, пили кофе и абсент. Радио, за стойкой, приглушенно играло песню. Наримуне, просматривая меню, прислушался к низкому, томному голосу:

Bonheur perdu, bonheur enfui Toujours je pense cette nuit…

Наримуне ждал Вукелича-сан. В кармане пальто, небрежно брошенного на стул, лежал конверт. В апартаментах, одеваясь, Наримуне сказал себе:

– Я не предатель. Не то, что она…, – в зеркале, в передней, отражалось бесстрастное лицо: «Я выполняю долг, порядочного человека».

В анонимном документе, написанном на французском языке, Наримуне не упоминал о будущей атаке на границы Советского Союза. Подобное был бесчестным, и противоречило законам поведения самурая. В тексте только говорилось, что Япония готовит бактериологическое оружие, создавая новые, сильные, и быстро распространяющиеся штаммы чумы. Наримуне собирался сказать Вукеличу-сан, что сведения попали к нему случайно, при поездке в Маньчжурию. Меморандумы он спрятал, в сейф, в токийской квартире. Граф повертел золотую, тяжелую зажигалку:

– В Лондоне есть немецкий агент. Иначе откуда бы у Зорге-сан появились документы? Может быть, предупредить кузена Джона? Его отец занимается безопасностью страны. Это не мое дело, – напомнил себе Наримуне, – Германия наш союзник, я не имею права…, А это семья…, – он подавил желание опустить голову в руки.

В портмоне он носил фотографию маленького. Сына сняли в колыбели. Йошикуни, открыв темные глазки, с интересом рассматривал склонившихся над ним людей. Главный врач уверил Наримуне, что младенец здоровый, крепкий, и отлично ест. Наримуне помогал кормилице купать мальчика, и научился, ловко, менять пеленки. Он гулял, в больничном парке, с коляской, вдыхая свежий воздух гор.

О ней Наримуне у главного врача не спрашивал, а доктор ему ничего не говорил. Окна ее комнат задернули шторами.

Лаура не вставала с постели. Приходили сестры и врач, грудь стягивала плотная повязка. Бинты меняли несколько раз в день, они промокали. Акушерка успокаивала женщину: «Через неделю все закончится, Ояма-сан». Три раза в день, с едой, приносили таблетки. Лаура покорно пила лекарства. Боль в груди утихала, она поворачивалась на бок и смотрела в стену. Глаза распухли от слез.

Девушка вспоминала, как сопел мальчик, прижимаясь к ее груди. Лаура попыталась спросить у врача, где ребенок. Ей ничего не ответили. Она неслышно шептала:

– Иисус, позаботься о нем, пожалуйста. Божья Матерь, дай мне увидеть, моего мальчика. Может быть, Наримуне опомнится, простит меня. Он знает, что я его люблю. Я сделала ошибку…, – Лаура знала, что скоро ей придется покинуть клинику. Она представляла себе путь в Сендай, на такси, одинокое купе поезда, пустую, токийскую квартиру.

Лаура закрыла глаза:

– Схожу на Холм Хризантем. Помолюсь за моего мальчика, попрошу прощения у Иисуса. Я не могу, не могу ничего сделать…, – Лаура сглатывала слезы.

Наримуне никогда бы не отдал ей ребенка. Японские законы предпочитали воспитание детей отцом. Лаура подозревала, что в свидетельство о рождении мальчика внесут запись о смерти матери.

Ничего странного в появлении на свет младенца не было. Многие аристократы и дельцы, дождавшись появления наследника, выбрасывали женщин на улицу. Лаура понимала, что Наримуне никогда не оставит ребенка, но боль внутри была такой, что она тихо плакала: «Господи, прости меня, прости, пожалуйста…». Она не могла рисковать скандалом. Наримуне бы выполнил обещание. Все ее японские осведомители оказались бы в руках тайной полиции:

– Будет война, – Лаура помнила сведения, полученные от военных, – Япония атакует Америку. Британия связана договором о помощи. Мы обязаны поддержать США. Я не имею права ставить под удар безопасность страны…, – она прикусывала пальцы зубами, стараясь не рыдать. Лаура решила, в Токио, попросить о переводе:

– Папа не молодеет. Я объясню, что мне надо обосноваться рядом. В Лондоне, или в Европе. В Берлин меня не пошлют, там Питер живет. Париж, Амстердам, Стокгольм…, Какая разница, – горько сказала себе девушка, – где быть одинокой? Я больше никогда не полюблю…, – она заставляла себя выбросить из головы лицо Наримуне. Лаура прижимала ладони к ушам, слыша шепот: «Я скучал по тебе, так скучал…». До нее доносился плач сына, она мотала головой: «Господи, не надо, не надо…».

Она велела себе продолжить работу. Женщина расчехлила пишущую машинку, морщась от боли в груди. Под бинты акушерка подсунула листья капусты: «Они снимают отек, Ояма-сан». Ей приносили лед, из рефрижератора: «Надо немного потерпеть. Молоко уйдет, и вы себя лучше почувствуете». Сидеть ей было пока нельзя. Лаура печатала стоя:

– Он самурай, – темно-красные губы искривились, – он не уронит свою честь тем, что не выполнит обещания…, – Лаура подышала, слеза упала на клавиши:

– У нас общий прадед, с Наримуне. Даймё Сендая. Он бы, наверное, тоже так поступил…, – Лаура не застала в живых бабушки, Эми-сан, но Джованни много рассказывал дочери о клане Дате:

– Он бы сделал то же самое, – Лаура зло била по клавишам, – а, тем более, Одноглазый Дракон, Дате Масамунэ. У таких людей нет жалости, и вообще чувств…, – вырвав из машинки испорченный лист, размахнувшись, Лаура швырнула бумагу в угол:

– Он и Йошикуни самураем вырастит. Скажет, что я умерла…, – она приказала себе собраться, и закончить доклад, упомянув о меморандумах. Лаура не имела права скрывать важные сведения от начальства. Она расхаживала по комнате, капустные листы шуршали:

– Я никому, ничего скажу, о Наримуне, о маленьком. Объясню, что не видела документов. Просто услышала о них, от контакта. Дядя Джон должен знать, что у нас работает немецкий агент…, – Лаура составила короткий список сотрудников, навещавших Германию. Она долго колебалась, но включила кузена Джона. Вспомнив, как юноша водил ее в Национальную Галерею, Лаура увидела его прозрачные, голубые глаза:

– Он не предатель, нет. Я ему нравилась. Может быть…., – она сжала руки в кулаки:

– Не смей и думать о подобном, слышишь. Нельзя притворяться, нельзя лгать близким людям. Джон будет счастлив, обязательно, но не со мной…, – из-за штор донеслось шуршание шин, гудок автомобиля. Она, внезапно, отчаянно, подумала:

– А если найти маленького? Украсть его, спрятаться в горах. У меня отличный японский язык, чековая книжка при себе. Доберусь до Токио, до посольства. Обо мне позаботятся…, – Лаура представила себе ноту министерства иностранных дел, и дипломатический скандал:

– Я никогда не докажу, что я мать Йошикуни. Наримуне, всем рты заткнет, деньгами. Они скажут, что я сумасшедшая женщина, потерявшая младенца, похитившая чужого ребенка…, – санаторий окружала каменная стена в шесть футов. У ворот стоял домик охраны:

– Бесполезно. И не подкупить никого…, – девушка вздохнула, – они японцы. Они выполнят распоряжения Наримуне.

Постояв немного, вернувшись к столу, она вставила в машинку чистый лист.

Наримуне пил кофе, глядя на афишу нового, французского фильма, «Человек-зверь», по роману Золя. Внизу, в списке актеров, значилось имя мадемуазель Аржан.

Иногда Наримуне и Лаура выбирались в кино. Они приезжали в кинотеатр по отдельности, и находили друг друга в зале, безучастно садясь рядом. Наримуне приносил пирожные, или орехи. Тушили свет, они сплетали руки, в зрительном зале мерцали огоньки сигарет. От Лауры пахло ландышем. Шуршал бумажный пакет со сладостями, на губах оставался вкус засахаренного миндаля.

– Не думай о ней, – велел себе Наримуне.

Получив от Зорге телефон Вукелича-сан, он вспомнил журналиста, высокого, с лысой головой, в круглых, стальных очках. Вукелич-сан обрадовался звонку. Наримуне, осторожно, сказал, что хочет обсудить размещение статей о Японии в европейских, либеральных журналах. Материалы были у него при себе. Листок с французским текстом он заложил между страниц статьи. Наримуне пришел в кафе за полчаса до встречи. Ему хотелось, еще раз, все обдумать:

– Я не совершаю ничего дурного. Невинные люди находятся в опасности. Войну надо вести честными способами…, – Наримуне разглядывал прохожих на Гинзе.

С утра Меир отправился за подарками семье. Выйдя из метрополитена, окунувшись в шумящую толпу на торговой улице, он вспомнил нью-йоркские универсальные магазины. Сдвинув на затылок кепку, он засунул руки в карманы короткого плаща:

– Сенсэй говорил, что Токио, после землетрясения, быстро отстроился. Японцы очень талантливые люди. И упорные…, – Меир, с трудом, начал разбирать иероглифы. Если бы не написанные ими вывески, здесь, на Гинзе, все бы напоминало Нью-Йорк. Учитель сказал Меиру, что на севере острова Хонсю сохранилась настоящая, древняя Япония. Меиру самому было интересно посмотреть на замок даймё Сендая, и навестить Холм Хризантем. Он хотел поехать в горы на выходные.

– Нет, не Нью-Йорк, – поправил себя Меир, – кафе здесь парижские…, – он улыбался:

– Впрочем, о Париже мне только Мишель рассказывал. Господь его знает, когда я туда попаду…, – первый раз в Испанию Меир заезжал через Лиссабон. Вторая поездка прошла через Швейцарию и юг Франции:

– Я даже в Барселоне не был, – недовольно понял мужчина, – всего и видел, что Амстердам, Цюрих и Бордо.

Ему, внезапно, захотелось сесть за круглый столик темного дерева, бросив кепку и плащ рядом, заказать кофе с молоком и круассан, полистать газету:

– Мишель, каждый день, по дороге в Лувр, в кафе заходит, счастливец…, – Меир, по складам, прочел вывеску на противоположной стороне Гинзы: «Бистро Монмартр».

– А если в Европе воевать будут? – он подумал о сестре:

– У Эстер американское гражданство. А мальчики? Ей надо получить разрешение почти бывшего мужа, на вывоз детей за границу. Гитлер не нападет на западные страны, – уверенно сказал себе Меир, – не такой он дурак.

– Месье О'Малли! – услышал Меир незнакомый голос.

Зорге предупредил товарища, что в Токио находится гость из Советского Союза:

– Парень отменно работает. Он молод, однако, у него учиться надо. Успел и при штабе Франко побывать. Сойдись с ним, негласно, разумеется. В Москве знают состав группы. Пусть удостоверятся, что мы здесь не зря сидим…, – Зорге описал Вукеличу якобы американского журналиста.

Бранко снял шляпу:

– Вы меня не знаете, месье О'Малли, но я вас видел, в пресс-бюро иностранных дел. Бранко Вукелич, я пишу для французских газет…, – у московского гостя оказалось крепкое рукопожатие, серо-синие, спокойные глаза, под простыми очками в стальной оправе. Юноше вряд ли было больше двадцати пяти лет. Меир подумал:

– Зорге меня проверяет. Пусть проверяет, – Меир развеселился, – пусть хоть наизнанку вывернется. Я мистер О» Малли, работаю в чикагской прессе…, – в случае интереса в журналисте, в редакции Chicago Tribune отвечали, что мистер О'Малли находится в Японии.

– Я встречаюсь с чиновником, из министерства иностранных дел, – Вукелич кивнул на бистро, – он работает в европейском департаменте. Интересный человек, я вас познакомлю.

– С удовольствием, – искренне ответил Меир. Толкнув дверь, они нырнули в теплое, полутемное, пропахшее табачным дымом кафе.

Прием для аристократии проходил в Нишидамари-но-Ма, малой гостиной императорского дворца. Отец нынешнего правителя обставил парадные комнаты в европейском стиле. На стенах висели гобелены, со сценами из средневековой японской истории. Чай разливали у маленьких столиков. В раздернутых, бархатных портьерах, виднелся ухоженный парк, темная гладь озера. Послеобеденное солнце переливалось в хрустальных люстрах. Придворные медленно двигались по драгоценному, начищенному паркету. Наримуне принял от лакея чашку, тонкого китайского фарфора.

Кузен, в бистро «Монмартр», заказал мильфей:

– Здесь отменная выпечка, Наримуне-сан.

Граф смотрел в серо-синие, большие глаза:

– Я думал, что у меня хорошая выдержка. Ему надо быть самураем…, – увидев Наримуне за столиком, мистер О'Малли, как представил его Вукелич, даже не дрогнул лицом. Он только, уважительно, протянул руку: «Очень, очень рад, Наримуне-сан». Сначала граф думал, что кузен его не узнает, или, может быть, никогда не видел фотографий. Наримуне рассматривал, в Лондоне, семейные альбомы. Тетя Юджиния, весело, сказала:

– В США тоже получают новости, милый. Новости, снимки…, – женщина провела рукой по лаковому, китайскому комоду:

– Нельзя терять связь с семьей…, – женщина не закончила, заговорив о чем-то другом. Наримуне болтал с Вукеличем и кузеном о политике и кинематографе:

– Почему он здесь? Он состоял при штабе Франко, спас детей, получил орден, под тем же именем. На кого он работает? На американцев, или на Советский Союз? Он не коммунист, или я, может быть, просто не знаю? Зорге говорил, что Вукелич поддерживает коммунистов. В любом случае, – граф, незаметно улыбнулся, – Меир не нацист. Он еврей…, – Наримуне передал Вукеличу конверт со статьями:

– Они на японском языке, но есть и французские материалы…, – граф, на мгновение, замялся:

– Если у вас появятся вопросы, звонить не надо. Я еду в Маньчжурию. Лучше напишите…, – Наримуне оставил журналисту номер ящика, на токийском почтамте, который он собирался использовать для связи с клиникой. Вукелич, с поклоном, принял визитную карточку графа:

– Не буду на него нажимать. Во-первых, надо показать Рихарду документы из пакета, а во-вторых, здесь товарищ О'Малли. Москве может не понравиться, что мы давим на агента, с первой встречи…, – убрав конверт, журналист перевел разговор на прогнозы, каждый день печатавшиеся в токийских газетах. Ботаники сообщали, где ожидается самое пышное цветение сакуры.

– Интересно, – Меир покуривал, закинув ногу на ногу, качая носком ботинка, – хотел бы я посмотреть на содержимое пакета. Кузен Наримуне работает на Советский Союз…, – Меир не опасался, что кузен его раскроет. Он смотрел в темные, холодные, бесстрастные глаза:

– Он меня узнал. Однако видно, что он человек чести. Наримуне ничего не сделает. И я тоже…, – Меир, внезапно, решил:

– Сообщу начальству только о Зорге. Обо всем остальном им знать не обязательно. Наримуне семья, я не могу поступать бесчестно. Русские станут нашими союзниками, рано или поздно, – Меир был больше, чем уверен в таком исходе событий, но на совещаниях помалкивал. Пока и речи не шло о европейской войне, а, тем более, об участии Америки в боевых действиях:

– С другой стороны, – Меир помешал кофе, – если Япония и Америка столкнутся на Тихом океане, Советский Союз нам поможет. У них здесь свои интересы. Наримуне нам важнее на свободе, даже если оставить в стороне то, что я никогда не предам родственника, – Меир отчего-то развеселился.

Он не сказал кузену, что едет в Сендай. Меир собирался пробыть в горах только два дня. Ему надо было возвращаться к занятиям и журналистской жизни. В Испании, превратившись из Марка Хорвича в Марка О» Малли, Меир начал писать. Коллеги должны были видеть его корреспонденции. Меир подозревал, что в недрах правительственных офисов, в столице, сидит редактор, правящий его опусы. Появление бойких статей мистера О'Малли, в чикагских газетах, никак иначе было не объяснить.

Они любезно распрощались, кланяясь. На тротуаре Гинзы Меир отговорился покупками. Он заметил, как блестят глаза кузена Наримуне:

– Он человек чести, – Меир зашел в универсальный магазин, – он ничего, никому не скажет. И я тоже. Просто буду знать, куда прийти, в случае необходимости…, – адрес Наримуне он подсмотрел на визитной карточке, переданной Вукеличу.

В магазине, переписав данные в блокнот, Меир, нашел ювелирный отдел. Он слышал, что в Японии хороший жемчуг. Меир хотел привезти Ирене браслет, или ожерелье.

– Не кольцо, – он смотрел на бархатные коробочки, – но когда-то придется и его дарить. Иначе бесчестно…, – он вспомнил о семейном кольце, с темной жемчужиной:

– Аарону жениться надо, ему скоро тридцать. Хотя какая женитьба, с его работой…, – в ярко освещенном отделе, среди зеркал, щебетали девушки. Юноша его возраста, в скромном, чистом костюме, покупал кольцо. Меир огляделся:

– Как мирно, как спокойно. В Берлине так было. Аарону здесь делать нечего, – усмехнулся мужчина, – ни одного еврея во всей Японии, кроме меня…, – он выбрал красивые бусы кремового жемчуга. Представив Ирену, в одном ожерелье, он, немного, покраснел. Меир признал: «Ты по ней скучаешь, дорогой мистер О» Малли». Расплатившись, он сверился с магазинными часами. Пора было на урок.

За плечом Наримуне прошелестел голос:

– Ваша светлость, вас ожидают, в библиотеке…, – Наримуне, отчего-то подумал: «Наверное, тайная полиция». Он усмехнулся, отдавая лакею чашку:

– Какая кэмпэтай! Им нет хода во дворец. Простолюдинов, кроме слуг, здесь не водится, а слуги десять поколений с императорской семьей живут…, – даже самые мелкие придворные должности передавались по наследству. Наримуне предполагал, что его попросят патронировать какое-нибудь деревенское начинание в его префектуре, как он думал о Сендае, или вручить премию, лучшему овощеводу севера.

Толстый, персидский ковер, скрадывал шаги. Тускло играло тисненое золото на переплетах томов. У окна Наримуне увидел знакомую фигуру, в темном смокинге. Он, мгновенно, переломился в спине, разглядывая узоры ковра: «Ваше императорское величество…»

Наримуне дружил с младшим братом Хирохито, принцем Такемацу. Принц, офицер, в военно-морском флоте, открыто выступал против маньчжурской войны, называя ее безумной авантюрой дорвавшихся до власти генералов.

Подростками, Наримуне и Такемацу вместе учились, в Киото, однако сейчас виделись редко. Такемацу, с женой, жил на морской базе, на западном побережье острова Хонсю.

– Садитесь, ваша светлость, – ласково сказал Хирохито, блеснув стеклышками пенсне: «У меня есть разговор приватного характера». Император, было, подумал, что стоило пригласить сюда министра двора:

– Нет, не надо. Пока ни о какой помолвке речь не идет. Официально, по крайней мере. Теру всего тринадцать лет. Год назад она его увидела, на празднике Ханами, во дворце. Теру не говорила с Наримуне тогда, подобное не принято. Она все время с детьми провела. Кто бы мог подумать…, – император вспомнил голос жены:

– Старинный, уважаемый род. Теру зачахнет, милый мой, если ты ей откажешь. Девочка вырезала его портрет из газеты, и держит на туалетном столике. Придворные дамы мне говорили…, – дочери, согласно традиции, жили в отдельном дворце, навещая родителей раз в неделю:

– Дашь ему титул принца, – твердо завершила императрица, – тем более, как ты говоришь, у него новое назначение.

Наримуне держал чашку свежего чая. Невозможно было подумать о том, чтобы прервать императора. Он и не прерывал. Он услышал, что должен провести еще год в Маньчжурии, а потом отправиться в Европу:

– Министр иностранных дел, – Хирохито протер пенсне, – говорит, что у вас отличные способности к переговорам. Было бы неразумно держать вас в одном посольстве, граф.

Наримуне посмотрел на черные усики:

– Его величество похож на Гитлера. Ерунда…, – он вспомнил опыты Исии, в Харбине:

– Может быть, военные обманывают императора, скрывают от него правду о том, что происходит в Китае. Его величество добрый человек, он обязательно бы вмешался. Но я не военный министр, – оборвал себя Наримуне, – я не имею права упоминать о подобном. Я выполнил свой долг. Больше я ничего делать не собираюсь…, – Наримуне ехал на запад, в должности посла по особым поручениям, представлять, как выразился император, интересы Японии, перед союзниками страны и нейтральными государствами.

– Йошикуни путешествовать придется…, – мужчина скрыл улыбку. Хирохито заметил: «Еще одна вещь, ваша светлость. Как я обещал, приватная».

Выслушав, граф низко поклонился:

– Мне оказана огромная честь, ваше императорское величество. Я буду рад…, – от подобного предложения не отказывались. Наримуне совсем не помнил принцессу Теру:

– Я ее мельком видел, в прошлом году. Ей тринадцать лет…, – он открыл рот, Хирохито махнул рукой:

– Разумеется, не сейчас. Года через четыре, скажем. Официально мы объявлять не станем…, – Наримуне не мог ничего скрывать от императора. Он подавил вздох:

– Ваше величество, у меня есть сын, младенец. От наложницы, на севере. Она умерла…, – Хирохито улыбался:

– Мой уважаемый отец родился у наложницы моего уважаемого деда…, – он поднялся:

– Перед свадьбой у вас появится другой титул, ваша светлость. Ваш перворожденный сын унаследует герб графов Дате…

Выйдя из библиотеки, Наримуне устало привалился к стене:

– Пусть. В конце концов, я узнал любовь…, – мужчина закрыл глаза, – и понял, как она заканчивается. Больше я подобной ошибки не сделаю…, – за окном вечерело. Наримуне видел, в темном стекле, отражение своего лица:

Я думал в поезде О будущем своем. Оно мелькнуло предо мной Печальное, В ночном окне вагона…

Он пошел в парадную гостиную, к яркому свету и гулу голосов.

Меир читал эти же стихи, вернее, по складам разбирал строчки, склонившись над книгой Исикавы Такубоку. Он сидел в отделении второго класса, с тремя японцами. Не дожидаясь отправления поезда, попутчики сняли обувь и начали переодеваться. Меир усмехнулся:

– Где я в горах буду жить? Называется рекан, гостиница при горячих источниках. Сенсей говорил, что мне выдадут кимоно и тапочки…, – учитель дал ему в дорогу томик стихов. Он велел вернуться, хотя бы, с двумя переводами.

– На север издавна ездили за вдохновением…, – старик мелко рассмеялся, – постарайтесь уловить очарование японских образов, Минору-сан.., – он называл Меира местным именем.

Пассажиры разложили на столе коробочки бенто. Имелась у них и фляга с зеленым чаем, и какая-то глиняная бутылочка, с иероглифами. Меир подозревал, что в ней сливовый ликер. Напиток ему нравился гораздо больше, чем сакэ. Услышав его попытки объясниться, японцы развеселились. Они долго кланялись, приглашая Меира разделить трапезу.

Он тоже скинул ботинки, и достал бенто. Пассажиры высаживались из прибывшего состава. Меир прочел надпись иероглифами: «Северный экспресс. Сендай – Токио, вокзал Уэна». Заметив знакомое, женское лицо, он приподнялся:

– Нет, обознался. Она старше кузины Лауры, не такая красивая. Лаура в Бомбее сейчас. Интересно, зачем Наримуне возвращался из Манчьжурии? По делам, наверное…, – застучали колеса, ему сунули картонный стаканчик. Пригубив сладкое умэсю, Меир забыл о неизвестной, темноволосой женщине. Она медленно, сгорбившись, шла к зданию вокзала, пропадая в толпе.

 

Часть десятая

Прага, ноябрь 1938

 

Темно-красный трамвай притормозил на повороте. Мелкий дождь хлестал по стеклам. На пустой площади у церкви святой Людмилы ветер трепал мокрые плакаты: «Позор предателям, Чемберлену и Даладье! Помогайте беженцам из Судет!». Рядом висело объявление: «Словаки запятнали себя, бросив Чехию на произвол судьбы».

Месяц назад Словакия объявила о своей независимости. Внизу объявления напечатали карту. Остаток Чехии, прятался в окружении жирных стрелок и заштрихованных областей. Оккупированные войсками Гитлера Судеты отмечала свастика. На севере стояли польские войска, на юге венгерские.

Размеренно забил церковный колокол. Высокий мужчина, в хорошем пальто, соскочив с подножки трамвая, развернул зонтик. Над крышами Краловских Виноград виднелись высокие башни синагоги, стоявшей на Сазавской улице. Аарон шел мимо запотевших окон кафе, минуя редких прохожих. Дождь становился сильнее, дома тонули во влажной, холодной дымке.

В кармане у рава Горовица лежал американский паспорт. Немецкую визу перечеркивал штамп: «Аннулировано без права апелляции». Аарону, до сих пор, казалось, что его руки пахнут гарью. Над Ораниенбургерштрассе висел жирный, черный дым. Синагога горела, витрины магазинов, и кафе были разбиты, под ногами хрустели осколки стекла. Ночью эсэсовцы, приехавшие в еврейский квартал, хлестали железными прутьями по окнам. В августе полиция объявила о прекращении действия видов на жительство для иностранцев. Виза Аарона истекала осенью. Посоветовавшись с раввинами, он решил вести себя тихо. Рав Горовиц заметил: «Посмотрим. Может быть, удастся остаться».

Евреям, выходцам из Польши, жившим в Германии, с польскими паспортами, подобное не удалось. Тысячи человек, в товарных вагонах, доставили на восточную границу. Польское правительство сначала отказалось принимать беженцев. Рискуя тем, что его не впустят обратно в Германию, Аарон поехал в Варшаву. Раввины, и руководство еврейской общины, уговорили правительство дать разрешение на въезд старикам, и семьям с детьми. Вдоль границы спешно возводились лагеря беженцев. Люди мокли в палатках, под осенним дождем, готовя еду на кострах.

В начале ноября еврейский юноша Гершель Гриншпан, родителей которого депортировали из Германии, застрелил секретаря немецкого посольства, в Париже. Геббельс выступил по радио:

– Национал-социалистическая партия не унизится до организации выступлений против евреев. Но если на врагов рейха обрушится волна народного негодования, ни полиция, ни армия не будут вмешиваться.

На следующий день в Берлине начали жечь синагоги и громить магазины. Аарона арестовали прямо на Ораниенбургерштрассе. Эсэсовцы, переодетые в штатские костюмы, ломали вывески, и крушили мебель. Ворота кладбища на Гроссер Гамбургерштрассе снесли, расколов надгробные памятники. Когда полицейские затаскивали его в кузов, Аарон успел подумать:

– Могилы предков Габи разрушили. Господи, сделай что-нибудь, я прошу Тебя…, – в полицейском участке, ненавидя себя за такое, он потребовал вызвать американского консула.

Во дворе стояли машины, отвозившие берлинских евреев в тюрьму Моабит, а оттуда, по слухам, в Дахау и новый концентрационный лагерь, Бухенвальд. Его не били, просто заперли в камере, забрав паспорт. Аарон опустил голову в руки, стараясь не слышать грохот сапог по коридору, умоляющий голос арестованного:

– Дайте мне узнать, что с моей женой, с детьми…, Пожалуйста…, – полицейские расхохотались. Человек жалобно закричал: «Не надо, не надо…».

– Я не могу, – говорил себе Аарон, – не имею права рисковать. У меня есть вид на жительство. Надо сделать все, чтобы остаться здесь, помочь людям…, – за ним приехал консул, в безукоризненном костюме, с бостонским акцентом. Посмотрел на порванное пальто Аарона, на испачканные гарью руки, дипломат протянул ему паспорт:

– К сожалению, мы ничем не можем помочь, мистер Горовиц. В течение сорока восьми часов вы должны покинуть территорию рейха…, -Аарон гневно прервал его: «Хотя бы не называйте так государство!»

Консул удивился:

– Вы сами, насколько я понял, свободно владеете языком. Рейх, вполне легитимное слово…, – Аарон сдержал ругань. Консул сухо добавил:

– Покинуть, без права возвращения. Советую вам, мистер Горовиц, поехать в Бремен, и сесть на лайнер. У посольства Соединенных Штатов Америки есть более важные заботы…

– Чем какой-то еврей, – темные глаза холодно заблестели:

– Куда хочу, туда и поеду. Спасибо, – сунув паспорт в карман, не оборачиваясь, рав Горовиц вышел на улицу. Следующие сутки он провел на ногах. Обращаться к Питеру и Генриху было слишком опасно. Билль о приеме еврейских детей в Британии и Палестине прошел через парламент. Тетя Юджиния, коротко написала:

– Мы сделали все, что могли, милый. Посылайте малышей. Я работаю с представителями еврейской общины и квакерами. Мы обещаем, ни один ребенок не останется без крова…, – вернувшись к дымящимся развалинам синагоги, Аарон нашел кое-кого из раввинов. Дверь его квартиры взломали, вещи разбросали. Кухню, впрочем, эсэсовцы не тронули, только разбили окно. Аарон загородил его обломками двери. Он встал к плите, варить кофе.

На совещании они решили, в первую очередь, отправлять детей, которым грозила депортация на польскую границу, и сирот, с арестованными родителями. Подготовив список из двухсот человек, они отправились на разгромленную улицу, искать нужные семьи.

Рав Бек проводил Аарона на Силезский вокзал.

Рав Горовиц ехал в Прагу. В начале осени, он получил письмо от Авраама Судакова. Кузен добрался до Чехии через Будапешт, еще до Мюнхенского соглашения. В Праге, как и в Венгрии, он отправлял евреев в Палестину:

– Мишель здесь, – читал Аарон четкие буквы, – чешское правительство попросило его, частным образом, организовать эвакуацию картин из Национальной Галереи. Они надеются, что Лига Наций договорится со швейцарцами, и сокровища удастся вывезти в Женеву. Ты понимаешь, что Мишель очень помогает нашей работе…, – Аарон понимал.

После прошлогоднего визита Мишеля в Берлин, каждую неделю, несколько десятков человек получало от граверов выездные паспорта, с вклеенными визами южноамериканских стран. Святой отец Лихтенберг снабжал евреев письмами, подтверждающими подлинность документов. Они не злоупотребляли коридором, как его называл Аарон. Нацистские пограничники в Бремене могли насторожиться, видя поток людей, отправляющихся в Коста-Рику или Венесуэлу. Тем более, у берлинских евреев не хватало денег на еду, а проезд на пароходе стоил дорого. Святой отец Лихтенберг регулярно приносил Аарону пачки рейхсмарок. Священник отмахивался: «Это мой долг, как слуги церкви». В первую очередь, они посылали в Южную Америку семьи с детьми.

Аарон сидел на жесткой скамье ночного поезда в Прагу, куря сигарету. Он вспоминал весточку от тети Юджинии:

– Лаура вернулась из Токио, и работает в правительстве. Дядя Джон, к сожалению, вынужден был уйти в отставку. Он протестовал против Мюнхенского соглашения, его здоровье очень ухудшилось. Он уехал в Банбери, возиться с внуком. Мальчика назвали Уильям. Он похож на Тони, белокурый, но сероглазый. У Наримуне, в Японии, тоже родился сын. Итальянская полиция вынесла однозначный вердикт, что и Констанца, и мистер Майорана покончили с собой. Тела найти невозможно, несчастье случилось в море. Маленький Джон летом вернулся из Италии, исчерпав пути розыска. Стивен тоже пытался найти какие-то следы сестры, но все оказалось тщетным. Это, конечно, огромная потеря для науки. Из Мон-Сен-Мартена новости невеселые. Когда Виллем стал монахом и уехал в Африку, тетя Тереза слегла. Дядя Виллем пишет, что врачи, ничего сделать не могут. Вряд ли она дотянет до конца года…, – отец, из Нью-Йорка, сообщил Аарону, что Эстер получила развод:

– Она не имеет права вывезти мальчиков из Голландии, или оформить американское гражданство без разрешения отца. Он, то есть отец, женился, и уехал через Африку в Маньчжурию. Господь его знает, когда он в Европе появится. Еврейского развода он так и не подписал. Эстер, правда, присудили хорошие алименты. Она взяла няню, и пошла, работать ординатором, в университетскую клинику…, – в следующем году сестра защищала диссертацию. Меир, по словам отца, жил в столице, но часто навещал Нью-Йорк:

– Мэтью процветает. Он майор, разъезжает по всей стране с заданиями от военного ведомства. Я посылаю тебе нашу любовь, дорогой сыночек. Пожалуйста, будь осторожнее…, – отец не спрашивал, когда Аарон вернется домой. Рав Горовиц получил трехмесячную визу от чехов. Он собирался попросить вид на жительство.

Пройдя мимо синагоги, Аарон завернул за угол. Еврейская гимназия была закрыта, по воскресеньям дети не учились. Кузен Авраам жил в здании, примыкавшем к синагоге, в пустующей квартире кантора, уехавшего в прошлом месяце, по американской визе. Сюда перебрался и Мишель. Кузен работал с пражскими художниками, обучая их подделке документов. В гостинице подобное было бы опасно. Несмотря на дождь, во дворе гимназии бегали дети. Аарон смотрел на серый булыжник, на девочек в плащиках, прыгавших по расчерченным клеточкам, на мальчишек, перебрасывающихся старым мячом. Маленькие спали. С подростками Авраам, должно быть, занимался ивритом.

В школе отменили уроки гимнастики. В спортивном зале разместили две сотни еврейских детей, от малышей до семнадцатилетних юношей и девушек. Их родители остались в оккупированных Судетах. Детей успели вывезти, товарным поездом, без документов и денег, без вещей. Аарон, с учителями еврейской школы, встречал состав на вокзале. Он помнил девочку, прижимавшую к себе куклу, мальчика в кепке, лет пяти, в большом ему пальто, со следами слез на лице. У самых маленьких, в карманах, лежали записки с именами и возрастом.

Аарон сидел в кабинете директора гимназии, составляя общий список. Отпустив детей обедать, он принялся за скомканные бумаги. Малыши играли в учительской, на ковре. Узнав о поезде, пражские евреи принесли в гимназию одежду, и ящики с игрушками. Многие хотели разобрать беженцев по домам. Аарон мрачно подумал:

– Гитлер не ограничится Судетами. Отсюда тоже придется вывозить людей…, – он читал криво нацарапанные строки:

– Сабина Гольдблат, трех с половиной лет, Марек Лейбов, четырех лет, – рав Горовиц увидел внизу приписку:

– Пожалуйста, скажите нашему мальчику, что мама с папой его очень любят…, – выкурив сигарету, Аарон приказал себе заняться делами. Внеся малышей в список, он вышел в учительскую. Рав Горовиц присел на пол: «Примете меня в игру?». Дети, к его облегчению, помнили свои имена. Аарон дописал в каждой строчке приметы ребенка:

– Никто их не примет. Билль тети Юджинии распространяется только на подданных Германии, и Австрии, но такой страны больше нет. Дети родились в Чехословакии. Никто их не примет…, – заставив себя не думать о таком, он стал катать по полу машинки.

За последние две недели евреи города забрали полсотни детей. Остальные жили в гимназии, на матрасах, днем занимаясь в классах. Вечером и по выходным Авраам учил старших языку. Он устраивал ребятам походы по окрестностям, ставил с ними палатки, разжигал костры. Аарон подозревал, что кузен давал старшим пострелять из пистолета.

Увидев оружие, Аарон, хмуро, заметил: «К чему такое?»

– К тому, – отрезал Авраам. Серые глаза помрачнели:

– Мало ли что, дорогой мой. Евреи должны уметь себя защищать. Циона девчонка, а отлично стреляет, даже из пулемета, – добавил Авраам. Рав Горовиц не стал интересоваться, где Циона, учащаяся в интернате при Еврейском университете, взяла пулемет, и кто, собственно, ее приставил к оружию. Было понятно, что без Авраама здесь не обошлось.

Раввин синагоги на Виноградах уехал в Святую Землю. Аарон вел службы, обучал мальчиков, готовя их к бар-мицве. Он хоронил умерших людей, и надзирал за кашрутом. Община отдала ему квартиру раввина, однако он ночевал в гимназии, с Авраамом и Мишелем. Дети просыпались и плакали, зовя родителей. Аарон гладил по голове маленькую Сабину Гольдблат. Девочка лепетала:

– У нас был котик. Маленький…, – ладошка опустилась вниз, – черненький. Здесь тоже есть котик, я видела. А где мама и папа? – судетских евреев депортировали в концентрационные лагеря, в Германии.

Аарон помахал детям: «Скоро обед!»

Он прошел через зал, с аккуратно свернутыми матрацами. На подоконниках были разложены игрушки и книги. В пустом коридоре, из класса, доносился голос кузена Авраама:

– Ани йехуди. Я еврей. А-мединат шели Эрец Исраэль. Моя страна – Израиль…, Записали? Теперь займемся местоимениями…, – через стекло в двери виднелась карта Палестины, на стене, и бело-голубой флаг сионистов.

На кухне упоительно пахло куриным супом. Госпожа Эпштейнова, в просторном, холщовом фартуке, с половником, стояла над огромной, медной кастрюлей:

– Заодно урок домоводства устроила, – усмехнулась женщина. Девочки, за большим столом чистили овощи. Аарон почувствовал, что краснеет: «Внучка ваша здесь». Госпожа Эпштейнова кивнула:

– Клара привела. Она занимается, – указав пальцем на потолок, женщина понизила голос, – с вашим родственником…, – внучка госпожи Эпштейновой, четырехлетняя Адель, болтая ногами, грызла кочерыжку от капусты. Аарон услышал сзади веселый голос:

– Рав Горовиц! Мы закончили, с господином Михалом…, – кузена здесь звали на чешском языке. Клара Майерова прислонилась к косяку двери. Женщина подняла испачканные в типографской краске руки:

– Я привыкла к более просторным мастерским…, – госпожа Майерова оформляла спектакли в Сословном, Театре. На пальце женщины блестело обручальное кольцо. Алые губы улыбались:

– Но Михал меня хвалит, – Клара подмигнула Аарону, – когда он уедет, я его заменю…, – от нее пахло краской. Твидовый жакет был расстегнут, шелковая блузка поднималась на высокой груди. Аарон отвел глаза:

– Нельзя, нельзя. Она замужем, не думай о ней…, – мужа госпожи Майеровой, судетского немца, коммуниста, арестовали год назад, в Лейпциге. Он приехал в Германию на подпольную встречу партии. С тех пор женщина ничего о нем не слышала. Подбежав к матери, Адель подергала ее за подол юбки:

– Покажи картинки, мамочка. Ты зайчиков рисуешь, или собачек? Дядя Михал мне нарисовал котика.

– Я видела, – госпожа Майерова забрала у дочери кочерыжку:

– Пойдем, руки помоем, перед обедом. Картинки я рисую разные…, – она, едва заметно, усмехнулась.

В коридоре затренькал звонок. Госпожа Эпштейнова распорядилась: «Девочки, накрываем на столы!». Аарон слышал цокот ее каблуков по выложенному плиткой коридору, вспоминал кудрявый локон, падавший на белую шею. После обеда он занимался с детьми Торой, а Мишель устраивал им уроки рисования. Неслышно, пробормотав: «Не думай о ней», рав Горовиц тоже отправился мыть руки.

На кухне квартиры раввина было накурено. Радио ловило только чешские передачи, никто из них языка не понимал. Они читали новости в западных газетах, и разговаривали с местными жителями. Евреи Праги знали немецкий язык, но после оккупации Судет гитлеровскими войсками, никто его больше не употреблял. Аарон и Авраам обходились идиш. Мишель объяснялся с художниками на французском языке. Многие из них учились в Париже. За потемневшим окном хлестал дождь. На столе лежали свернутые листы Le Figaro: «Республиканцы продолжают сражение на реке Эбро».

– Ненадолго, – мрачно заметил Мишель, поставив перед собой скромную, деревянную шкатулку:

– Франция и Англия продали Чехословакию, они вскоре Испанию продадут. Признают режим Франко…, – длинные, ловкие пальцы перебирали паспорта:

– Испанский, португальский, швейцарский. Очень хорошо, что есть документы нейтральных стран, – одобрительно сказал Мишель, – по ним легче выезжать. Но что с детьми делать…, – Аарон стоял у плиты, с лопаточкой, следя за жареной картошкой. На столе красовалось несколько бутылок пива.

Авраам Судаков пожал плечами:

– А что делать? Вывезу их нелегально, через венгерскую границу. В квоту они не попадают. Они не граждане Германии. У них даже чешских паспортов нет. Вообще ничего нет.

– Чешские паспорта мы получим…, – взяв сигарету из медной пепельницы, Аарон глотнул горький дым: «От них, правда, никакого толка не будет». Госпожа Эпштейнова отпустила мужчин:

– Сегодня мы с детьми посидим. Отдохните, в театр сходите. У Клары в театре премьера, «Волшебная флейта». Посмотрите на ее декорации, – госпожа Майерова снабжала гимназию контрамарками. Она, много раз, приглашала Аарона. Рав Горовиц, смущенно отзывался:

– Мне нельзя в театр, госпожа Майерова. Такое правило…, – темные глаза блестели: «Простите, рав Горовиц. Все время забываю».

Картошка шипела, бубнило радио. Аарон слышал высокий, сильный голос Габи:

– Mann und Weib, und Weib und Mann,

Reichen an die Gottheit an….

Он помешал картошку. Сердце тягуче, привычно заболело:

– Никакого толка, – повторил Аарон, – и как ты собираешься ввезти сто пятьдесят еврейских детей, без британских виз, в Палестину? – кузен Авраам покраснел:

– Мишель и его ребята могут поработать с паспортами…, – отпив пива, Авраам, мрачно признал: «Ты прав. Пройти пограничный контроль в Яффо сложнее, как говорится, чем верблюду пробраться сквозь игольное ушко. Ты, конечно, таких слов не знаешь…, – они все, невольно, расхохотались.

Обнаружив поддельную визу, британцы депортировали ее владельца обратно, в страну проживания. Одиночки, иногда, миновали контроль, но речь шла о ста пятидесяти ребятишках. Почесав рыжие волосы, Авраам, неуверенно, сказал:

– Можно доехать до Салоник, зафрахтовать судно. Или через Каир их переправить. Тамошние евреи помогут…, – Мишель прервал его:

– Ты собираешься вести детей пешком по пустыне? Нельзя рисковать, Авраам…, – он достал из шкатулки перетянутые лентой паспорта:

– Таких документов я еще не видел. Ты, кстати, откуда, их привозишь? – Авраам принял от кузена тарелку:

– Спасибо. Наши ребята приезжих обворовывают, – щедро посыпав картошку какой-то сушеной травой, он кивнул на пузырек:

– Берите. Заатар, из Израиля. Правда, заканчивается, и неизвестно теперь, когда я домой вернусь.

Авраам прожевал:

– Очень вкусно. У нас, мои дорогие, паломников много. От потери паспорта они не обеднеют. Сходят в консульство, получат новые бумаги…, – Мишель пересчитал паспорта:

– Два десятка египтян. Они что, тоже у Стены Плача молились? – в голубых глазах сверкал смех: «Или храм Гроба Господня посещали?».

– У нас и мечети есть, – пробурчал Авраам: «Документы из Каира».

– Понятно, что не из Парижа…, – Мишель раскладывал паспорта по стопкам, отделяя мужчин от женщин. Авраам знал арабский язык. Кузен диктовал:

– Мужчина, сорок пять лет. Женщина, тридцать два года…, – в квартире кантора Мишель поставил электрический парогенератор. Фотографии с паспортов отклеивались и заменялись новыми снимками:

– Светловолосых беженцев мы по ним не вывезем, – заметил мужчина. Кузен отмахнулся:

– Копты, местные христиане, бывают светловолосыми. Ничего страшного. Значит, кузен Виллем был в Испании?

– Был, – Мишель аккуратно составлял список:

– Но я не знаю, почему он в монахи ушел. Никто не знает…, – он поднял глаза на Аарона:

– Я сегодня работал в Национальной Библиотеке, в Клементинуме, с рукописями. В коллекции императора Рудольфа много материалов еврейских мистиков. Ты знаешь, что ректор Пражского университета, Иоганн Марци, отправил в семнадцатом веке в Рим, некий манускрипт, на неизвестном языке, предположительно, написанный шифром? Каббалистическими знаками, – со значением добавил Мишель.

– А почему в Рим? – заинтересовался Авраам. Он, бесцеремонно, потянул к себе блокнот кузена:

– В Папский Грегорианский университет, Кирхеру. Кирхер тогда опубликовал грамматику коптского языка. Ему, наверное, со всей Европы неопознанные рукописи слали. Если рукопись и хранится в Ватикане, то я ее не видел, – заключил Авраам, – впрочем, я специалист по крестовым походам, а не по мистике.

– Император Рудольф заплатил за манускрипт шестьсот дукатов, то есть два килограмма золота, по нынешнему курсу, – продолжил Мишель: «Было бы интересно на него посмотреть».

– Было бы гораздо более интересно, – угрюмо отозвался рав Горовиц, – если бы мы сейчас получили два килограмма золота. От золота еще никто не отказывался…, – Авраам, молча, пил пиво.

Он не собирался распространяться, даже кузенам, о ночном ограблении банка в Каире, устроенном Иргуном, и о краже паспортов из полицейского участка на Замалеке.

Боевики Иргуна вели себя осторожно. В британскую тюрьму никто садиться не хотел. Акции устраивались в Египте, Бейруте или Дамаске. Они отлично знали дороги, ведущие в Палестину. Кое-какое золото осталось в надежных местах, в Иерусалиме, а остальные средства Авраам отвез в Европу. Британские чиновники, в посольствах, взятки не брали, но деньги требовались еврейским общинам, для покупки поддельных документов. Мишель работал бесплатно, но не все мастера так поступали. Пока что евреи в Будапеште и Праге жили спокойно, но, как подозревал Авраам, скоро все должно было измениться.

Он никому не говорил и о визитере, нашедшем его в Иерусалиме, на кафедре. Доктор Судаков занимался со студентами-дипломниками. После семинара, в коридоре, Авраам наткнулся на худого, длинноносого мужчину, чернявого, в кепке, и простом пиджаке. Зима стояла теплая, плащей не носили.

Гость говорил на идиш, Авраам уловил польский акцент. Представившись Яаковом, он предложил доктору Судакову прогуляться до ближайшего кафе. Миновав британское военное кладбище, на горе Скопус, мужчины уселись за столиками первой попавшейся забегаловки. Заказав два сладких кофе по-турецки, Яаков выложил на стол коробку Gitanes Caporal.

Выслушал, все, что ему говорил визитер, Авраам, хмуро, заметил:

– Вот что, уважаемый. Во-первых, я не коммунист, и никогда им не стану. Во-вторых…, – доктор Судаков махнул в сторону британского флага, – я подозреваю, что вы навещаете Израиль по чужим документам. Я не люблю оккупантов, но шпионов я не люблю еще больше. Убирайтесь восвояси, в Советский Союз, иначе мы прогуляемся до ближайшего полицейского участка…, – гость поднялся, бросив на стол медь:

– Вы взрослый человек, господин Судаков, а склонны к необдуманным решениям. Запомните, евреи никого не интересуют. Ни Англию, ни, тем более, Францию, ни Америку. Только Советский Союз в состоянии помочь евреям Европы. Посмотрим, как вы запоете, когда останетесь наедине с Гитлером…, – он помахал перед носом Авраама газетой: «Что и случится в скором времени».

Доктор Судаков сидел, глядя вслед его худой спине. Авраам сплюнул:

– Он преувеличивает. Сказано: «Не стой над кровью ближнего своего». Запад не останется в стороне. И вообще, ничего подобного не случится, в Европе…, – покурив немного, на зимнем солнце, он пошел в школу к Ционе. Племянница занималась.

Авраам, на цыпочках, подобрался ближе к полуоткрытой двери. Девочка сидела, у большого бехштейновского рояля. Рыжие волосы, казалось, светились.

– Я не буду играть Брамса, – упрямо сказала Циона, – он немец.

Авраам услышал медленный, запинающийся иврит ее учителя, Йозефа Таля. Он преподавал в иерусалимской школе музыки, на Кикар Цион, и обучал детей в интернате:

– Он из Берлина уехал, – вспомнил Авраам, – когда евреев Гитлер выгнал из университетов.

К потолку классной комнаты поднимался серебристый дымок папиросы: «Разные бывают немцы. Играй, играй».

Циона шумно, недовольно вздохнула. Слушая «Венгерский танец», Авраам повторял себе: «Все обойдется, непременно. Нам помогут».

Сидя на полутемной, прокуренной кухне, с кузенами, слушая стук капель по стеклу, он понял, что начинает терять уверенность.

Авраам принес папку с документами тех, кому британцы поставили визы:

– Все равно, я был прав. Пусть товарищ Яша, – мужчина, издевательски, усмехнулся, – катится ко всем чертям. Я не продамся коммунистам, даже ради спасения евреев…, – радио хрипело, они пили кофе. Авраам скрыл вздох:

– Не ты ли говорил, что ради спасения евреев, можно сотрудничать и с немцами? Какая разница…, – он пока ничего не решил. У них на руках имелось сто пятьдесят сирот. С детьми надо было что-то делать, и чем скорее, тем лучше.

За мытьем посуды, Аарон осторожно поинтересовался у кузенов, не собираются ли они в театр. Мишель передернул плечами:

– Я засну, дорогой мой. Я сегодня полдня над рукописями сидел, а полдня учил детей рисовать кошек и локомотивы…, – он ласково улыбнулся:

– Тем более, я арабского языка не знаю. Авраам мне паспорта переведет. Люди не должны запинаться, если у них спросят, что написано в бумагах…

Рав Горовиц вспомнил темные глаза госпожи Майеровой:

– Адель у бабушки ночует, когда в театре представление. Нельзя, нельзя, не смей…, Должны где-то цветы продавать. Найду лоток…, – он пробормотал: «У меня занятие, в синагоге, по Талмуду».

Авраам, скептически, заметил:

– С такой погодой два старика придет, обещаю. Впрочем, тебе все равно…, – рав Горовиц одевался, в передней. Сунув в карман ключи, он прокричал с лестницы: «Дверь за собой закройте. Спокойной ночи!»

Мишель посмотрел в окно. Кузен пропал за плотной пеленой дождя. Он велел Аврааму: «Завари еще кофе. Раньше полуночи мы сегодня не ляжем».

На главной площади Ауссига-над-Эльбой, бывшего города Усти над Лабем, над остроконечными шпилями ратуши развевались нацистские флаги. Афишные тумбы обклеивали спешно напечатанные плакаты: «Судеты – исконная немецкая территория! Немцы встречают своего фюрера!». Рядом висели фотографии группенфюрера СС, Конрада Генлейна, главы судетских сепаратистов, пожимающего руку Гитлеру. Рядом с кафе: «Милая Богемия», дверь отмечала вывеска: «Запись в Судетский Немецкий Легион! Немецкий юноша, отдай долг своей родине! Вставай под знамена фюрера и партии!».

К западу от Праги, было неожиданно солнечно. Город окружали поросшие лесом холмы, с Эльбы тянуло свежим ветерком. По булыжнику площади прыгали воробьи. На горизонте виднелись очертания замка, возвышавшегося на скале. В прошлом веке здешние горы, в поисках вдохновения, посещал любимый композитор фюрера, Вагнер. Согласно легенде, именно в Ауссиге Вагнер начал писать «Тангейзера».

Лучшая гостиница города, рядом с ратушей, тоже называлась «Тангейзер». Хозяин, герр Редер, настаивал, что Вагнер останавливался в отеле. Он держал над стойкой портрет великого музыканта, рядом с парадным снимком фюрера и красно-черными флагами. Номера он окрестил в честь опер Вагнера. «Лоэнгрин» и «Валькирию» заказали вчера, телеграммой из Дрездена. В Ауссиг, по дороге в Карлсбад заезжал граф фон Рабе. Герр Редер велел жене, распоряжавшейся горничными, как следует, убрать номера. Поднявшись наверх, он осмотрел комнаты. Белье пахло лавандой, на столе красовались вазы с букетами роз и комплимент от гостиницы, маленькие бутылочки бехеровки.

– Отлично, – одобрительно сказал герр Редер, – видишь, дорогая, твою славянскую лень и неаккуратность можно преодолеть…, – он потрепал жену по щеке. Герр Редер никогда не забывал упомянуть, о чешских, хоть и дальних корнях жены. Редеры прошли проверку на расовую чистоту, у жены была всего одна славянская прабабка. Но герр Редер, наставительно, поднимал палец:

– Арийскую кровь надо беречь, господа! Чехи должны быть отделены от немцев. Они славяне, – морщился герр Редер, – люди второго сорта, как учит фюрер…, – оба сына герра Редера, записавшись в Судетский Немецкий Легион, отправились в Германию. На базе под Дрезденом солдаты Легиона обучались диверсиям в тылу врага:

– Ненадолго, – успокоил себя герр Редер, когда жена принесла ему кофе, за стойку, – все говорят, что в начале следующего года фюрер двинет войска на восток, в Прагу. Чехия станет частью рейха. Как мы…, – погладив себя по животу, обтянутому вязаным жилетом, он взглянул в окно. Площадь была пуста, завсегдатаи «Милой Богемии» играли в шахматы.

На одной из узких улиц, отходивших от площади, стояла синагога. Двери и окна здания заколотили деревянными щитами. Внутри разместили, склад вещей, реквизированных у местных евреев. Самих евреев отвезли на станцию и посадили в товарные вагоны. Поезд ушел на запад, в рейх. Герр Редер, недовольно, подумал: «Кроме тех, кто в Чехию успел бежать». Сервизы, картины и серебро предполагали выставить на аукцион. Хозяин гостиницы собирался посетить распродажу. У адвоката Гольдблата была хорошая коллекция живописи. Бывая у него в гостях, Редер любовался пейзажами прошлого века. Он хотел украсить картинами номера «Тангейзера».

– Интересно, – Редер закурил трубку, – их девчонки я не видел. Сабина. Четырех лет ей не исполнилось. Должно быть, увезли, с родителями…, – в городской газете сообщили, что евреи, в Германии, будут работать на благо рейха. Больше жителей Ауссига ничего не интересовало.

Редер заметил низкий, черный лимузин, въехавший на площадь. На капоте мерседеса развевался нацистский флажок. Крылья машины покрывала грязь.

– Наверное, в дождь попал, – озабоченно, подумал Редер:

– Герр фон Рабе захочет машину в порядок привести. Сам займусь.

Постояльцы «Тангейзера» завтракали в отеле, а обеды и ужины заказывали в городских ресторанах. У герра Редера имелись договоренности с хозяевами заведений. Шел охотничий сезон. В городе подавали оленину, куропаток, зайцев, и свежую рыбу из Эльбы, с речными устрицами и раками. Постоялец собирался пробыть в Ауссиге всего один день, однако хозяин не хотел рисковать недовольством столичного гостя. Герр Редер вздохнул:

– Мой отель не сравнить с карлсбадскими гостиницами, но нельзя ударить в грязь лицом. У меня группенфюрер Генлейн останавливался…, – выбив трубку, Редер унес пепельницу в кабинет. На лацкане пиджака хозяина блестел значок НСДАП. Раньше в Судетах была своя нацистская партия, но, когда территория стала немецкой, она стала частью НСДАП. Газеты обещали, что в начале декабря будут проведены выборы в Рейхстаг. Редер, как и другие горожане, не сомневался, что выиграет НСДАП. В конце концов, другой партии в рейхе просто не было.

Окно мерседеса приоткрылось. Питер взглянул на гостиницу: «Здесь».

Генрих, недовольно, сказал:

– Надо было остановиться на шоссе, после дождя, машину протереть. Мы уедем, а они полгода будут нам кости перемывать. Берлинцы явились на грязном автомобиле…, – Генрих помолчал:

– Кто-нибудь запомнит номера, расскажет кому-нибудь…, – он добавил: «Ты меня понимаешь».

Питер понимал.

В рейхе все доносили на всех.

Питер давно привык к немногословности Генриха. Младший фон Рабе говорил откровенно, только в лесу, парке, или своей машине. Даже в квартире Питера у Хакских дворов ничего обсуждать было нельзя. Апартаменты не проверяли, Генрих запретил рисковать. За два года, Питер познакомился со всей группой. Никому не исполнилось и тридцати лет. С Генрихом работали офицеры, дипломаты, инженеры, и врачи. Все они считали, что Гитлер, рано или поздно, загонит Германию в тупик, из которого стране будет не выбраться.

– Тогда прольется кровь, – однажды, мрачно, заметил Генрих:

– Есть грехи, которые невозможно смыть иначе. Так и случится, поверь мне…, – летом Питер навещал Лондон. Дядя Джон еще не ушел в отставку, но плохо выглядел. Они, как обычно, встретились в Ньюкасле. Дядя Джон привез на север леди Кроу. По дороге из Берлина в Дрезден, Питер вспоминал тихий голос матери:

– Питер, сыночек, может быть, премьер-министр, не согласится на позорную сделку…, И французы тоже…, – дядя Джон закашлялся, прижав ко рту платок:

– Оставь, Юджиния. Дело решено, никому Чехословакия не интересна. Лучше готовьте свой билль. Пусть, хотя бы, дети спасутся…, – он, внезапно улыбнулся:

– Жаль, ты не можешь в Банбери съездить. Месяц Уильяму. Отличный мальчишка, восемь фунтов весом…, – Тони помогали няни, но герцог старался чаще бывать с внуком. После возвращения из Италии, Маленький Джон обосновался в шифровальном отделе, в Блетчли-парке. В подвалах имения стояли радиопередатчики, оттуда велась связь с посольствами, с базой в Цюрихе, и с Берлином. Питер, много раз, уверял дядю Джона, что люди на Фридрихштрассе, находятся в полной безопасности:

– Уважаемая ювелирная лавка, два века предприятию…, – он вдохнул ароматный дым папиросы герцога. Дядя Джон отрезал:

– Все равно, чем реже вы пользуетесь передатчиком, тем лучше. У нас появится координатор, – Джон помолчал, – на континенте, в конце года. Мы вам сообщим. Связь, в письмах, пойдет через него. Фридрихштрассе останется запасным адресом.

– Уильям на Тони похож, – добавил герцог:

– Она с ним возится, с рук не спускает…,– Джон, немного, удивлялся дочери. Тони не отходила от ребенка. Она спала с мальчиком, и редко отдавала сына няням. Дочь сама кормила, и купала малыша. Джон вглядывался в серые, большие глаза внука, в темных ресницах:

– Кого-то он мне напоминает, не могу понять. Впрочем, у нас большая семья. Мэтью, в Америке, как две капли воды, похож на вице-президента Вулфа. Подобное случается…, – из Мон-Сен-Мартена пришли новости о том, что Виллем принял обеты. Джон хмыкнул:

– С чего бы? Он в Париже учился. Поехал в Рим, стал монахом. Теперь в Конго отправился…, – Тони, вечером, в своей спальне, сглатывала слезы:

– Все из-за меня, из-за меня. Виллем опомнится, обязательно. У нас ребенок, он снимет обеты, мы поженимся…, – Тони наклонилась над колыбелью с гербами.

В свидетельство о рождении отца не записывали. Сын стал Уильямом Холландом. Он оказался спокойным, здоровым мальчиком. Малыш хорошо ел, крепко спал, и начал улыбаться. Тони заставляла себя не плакать, глядя на его лицо. Она видела перед собой Виллема. Тони, ласково, коснулась головы, укрытой чепчиком:

– Твой папа вернется в Европу, и мы к нему поедем, обязательно. Я встану на колени, он меня простит, не может не простить…, – в постели она думала об отце. Герцог выглядел все хуже. Когда Маленький Джон вернулся из Италии, с вестями о смерти Констанцы, у отца случился приступ кровотечения:

– Хоть бы папа увидел, как Уильям растет…, – попросила Тони, – он и не говорит, чем болеет…, – они с братом старались не думать о плохом диагнозе.

Лаура вернулась в Лондон. Тони ожидала увидеть ее в Банбери, однако отец сказал, что кузина пока занята в Уайтхолле. Джон, сначала, хотел отправить Лауру в Цюрих или Стокгольм. Важно было получить человека в посольстве, в нейтральной стране. Лаура себя отлично проявила в Токио. Джованни, за холостяцким обедом, в Брук-клубе, попросил:

– Оставь девочку здесь. Ты видел, она устала. Пусть дома поживет, Джон…, – Юджиния его поддержала:

– Не надо, милый. Я испугалась, когда ее в Хендоне встречала. Ей двадцать пять, а она на десять лет старше выглядит. У нее волосы седые…, – леди Кроу вспомнила:

– У Питера тоже седина, а он еще молод. Бедный мальчик…,– Лаура обрабатывала информацию в секретной службе. На совещании в Блетчли-парке герцог сказал сыну:

– Когда в Лондоне окажешься, посиди с ней. Самураи, – он усмехнулся, – обломали себе зубы на озере Хасан, но, я думаю, одним конфликтом они не ограничатся. Лаура отлично разбирается в Дальнем Востоке. Такое тебе полезно…, – Джон, много раз, протягивал руку к телефонной трубке. Он мог выбраться в Лондон, на выходные, и увидеть Лауру. Юноша обрывал себя:

– Не стоит. Она ясно все сказала. Прекрати, у вас разные дороги.

По дороге из Дрездена к границе новой территории рейха, они говорили о поездках старшего из братьев фон Рабе. Штурмбанфюрер все лето провел, как он туманно выражался, в Баварии. Питер заставлял себя не интересоваться подробностями визитов Макса на юг. Дядя Джон рассказал ему о смерти Констанцы и мистера Майорана. Питер, недоверчиво, отозвался:

– Если они планировали самоубийство, то почему они собирались вести семинар, со студентами? Что-то здесь не сходится, дядя Джон…, – они сидели в гостиной деревенского дома. Герцог, сварливо, заметил:

– Я сам знаю, что не сходится. Тем не менее, Ферми написал мне, из Америки, что Майорана, весь год, был в плохом настроении, почти не работал…

Питер устроился на старом диване, вертя семейный пистолет. Мать упрямо привозила оружие в Ньюкасл, чтобы сын подержал его в руках. Питер смотрел на тусклый блеск золотой таблички: «Semper Fidelis Ad Semper Eadem». Он напоминал себе: «Они справятся, и ты справишься…». Питеру становилось легче.

Мужчина щелкнул зажигалкой:

– Поверьте, дядя Джон, любой здравомыслящий человек, в Германии, или Италии, постоянно в плохом настроении. Я тому пример, и Генрих тоже, – Питер, коротко, усмехнулся:

– В хорошем настроении только животные, вроде Отто фон Рабе. Зачем наше правительство пустило экспедицию нацистов в Индию? – поинтересовался Питер:

– Неужели нельзя было отказать в визах? В то время, когда евреи Берлина больше года ждут своей очереди на квоту, дядя Джон…, – герцог развел руками: «Они ученые, их материалы могут оказаться полезны…»

Лазоревые глаза подернулись льдом:

– Они преступники, – отчеканил Питер, – и должны понести наказание. Еще понесут, обещаю. Что касается материалов, то любая страна, пользующаяся разработками нацистов, покрывает себя вечным позором…, – он потушил сигарету:

– Не хочется думать о подобном, но Майорана мог убить Констанцу, и покончить с собой. Хотя вы говорите, что Маленькому Джону он показался достойным человеком…, – вернувшись в Германию, Питер попросил Генриха, осторожно, выведать, что могло случиться с Констанцей:

– Может быть, Макс знает…, – неуверенно сказал мужчина, – я не могу прямо спрашивать…

– Я тоже не могу, – хмуро ответил младший фон Рабе.

Им, все равно, не нравились вояжи Макса. Рядом с Мюнхеном помещался Дахау. В медицинском блоке концлагеря подвизался доктор фон Рабе. Генрих заметил:

– Не будет Макс каждый месяц ездить к Отто. Когда я навещал Дахау, весной, – лицо Генриха передернулось, – я ничего подозрительного не видел…, – они решили, что Макс работает в Швейцарии, на базе внешней разведки. Штурмбанфюрер фон Рабе не собирался распространяться о подобных визитах.

Генрих припарковал мерседес на гостиничной стоянке. На заднем сиденье лежал кашемировый плед. Одеяло зашевелилось, вынырнула светловолосая голова. Поморгав голубыми, раскосыми глазками, мальчик весело сказал: «Котик! Дядя Петер, котик!»

Черный, худой кот, прижавшись к беленой стене «Тангейзера», испуганно глядел на машину.

Питер приложил палец к губам:

– Котик. Потерпи немного, Пауль…, – он говорил медленно, раздельно, – скоро мы тебя заберем.

Мальчишка, закивав, спрятался обратно под плед.

Герр Редер выглянул из окна:

– Гольдблатов кот. Квартиру реквизировали, кота на улицу выкинули. Кому он нужен? Раньше он холеный был…, – герр Редер заспешил на улицу, к постояльцам. Он хотел помочь графу фон Рабе выйти из машины.

Черепичные крыши Краловых Виноград тонули в предрассветной, влажной дымке. Холм будто плыл над городом. Реку затянуло туманом. На церкви святой Людмилы звонили колокола.

Мать Клары рассказывала, что в прошлом веке склоны, действительно, покрывали виноградники. Осенью дети помогали собирать урожай. Некоторые участки принадлежали евреям, в Праге делали кошерное вино.

Клара стояла у открытой форточки мастерской. Затягиваясь папиросой, женщина куталась в старый, шерстяной халат. Ветер шевелил развешанные по стенам афиши. В сентябре закрылся Немецкий Театр, на Виноградах, где она оформляла постановки. Театр прекратил работу не из-за Мюнхенского соглашения, или, как его называли в Праге, Мюнхенского предательства. Наоборот, с тех пор, как Гитлер пришел к власти, сюда бежали актеры и музыканты, недовольные режимом, евреи и немцы:

– Все уехали, – Клара переступала босыми, нежными ногами по деревянным половицам, – некому играть, некому ставить спектакли. Уехали в Америку, в Палестину, куда угодно. Пока Сословный театр премьеры выпускает, но надолго ли? – в прошлом году, главный режиссер, на обсуждении будущего репертуара, взорвался, стукнув кулаком по столу:

– Моцарт не имеет никакого отношения к Гитлеру! Если бы Моцарт был жив, он бы первым осудил преступления нацистов. Он был гуманистом, он верил в добро…, – обмахнувшись платком, он недовольно оттолкнул подсунутый стакан воды:

– Вы мне рот не заткнете, – ядовито заметил он, – я, как чех, как ученик Дворжака, считаю, что именно сейчас надо ставить Моцарта. Не заткнете, – он выпил воду, все рассмеялись.

Она рассматривала эскизы декораций к операм, «Русалке» и «Проданной невесте», костюмы для «Волшебной флейты». Клара надеялась, что люди, пришедшие в театр, хотя бы ненадолго, забудут о гитлеровских войсках в двух часах от Праги, о мюнхенской сделке, и о речах Геббельса. Спектакль получился ярким, праздничным.

Рисуя, она вспоминала, судетские предания. Муж рассказывал Адели сказки, своего детства. Людвиг родился в Усти-над-Лабой. Таинственно улыбаясь, он говорил дочери о заколдованном замке, на скале, над Эльбой. Прекрасую, златовласую принцессу, злой король заточил в башню:

– Принцесса распускала косы, чтобы ее возлюбленный забрался в замок и спас ее…., – Адель широко открывала темные, материнские глаза, – когда локоны касались камней, на них вырастали цветы…, – Людвиг целовал дочь в затылок:

– Когда ты подрастешь, мы обязательно съездим в Рудные горы. Побродим по лесу, послушаем птиц…., – Клара нарисовала Памину с золотыми, распущенными волосами. Она вытерла глаза:

– Адель раньше спрашивала, где отец, а теперь прекратила. Четыре года ребенку. Сабина тоже забудет о родителях…, – девочки подружились. Сабина рассказывала Адели о котике, жившем у них дома:

– Ты счастливая, – услышала Клара тихий голос девочки, – счастливая, Адель. У тебя есть мамочка…, – девчонки рисовали принцесс в коронах, мишек и зайчиков. Клара вспомнила:

– Господин Михал сказал, что у Сабины хорошие способности. Адель музыку любит, ей бы заниматься…, – все надеялись, что Гитлер дальше Судет не пойдет, однако люди понимали, что просто себя обманывают. У многих пражских евреев родственники жили в Британии, или Америке. В консульства стояли длинные, безнадежные очереди. Клара плотнее запахнула халат:

– Господин Судаков три десятка юношей и девушек увозит. Хотя бы кто-то визы получил…, – у них родственников не было. Госпожа Эпштейнова качала головой:

– Не сиди здесь. Забирай Адель, уезжай, куда-нибудь. Тебе тридцать лет, ты молодая женщина…, – мать осекалась, видя упрямые искры в глазах дочери.

Клара верила, что Людвиг жив.

Подойдя к этажерке, она провела рукой по переплетам книг: «Основы классического рисунка», «Геометрическое черчение», «Архитектурная графика». Муж преподавал черчение в Чешском Техническом Университете. Они познакомились восемь лет назад. После окончания академии художеств, Клара год провела в Париже, по стипендии. Она вернулась в Прагу с рисунками и акварелями. Девушка организовала, с приятелями, выставку. Клара, невольно, улыбнулась:

– Как Людвиг сказал? Я не ожидал среди экспрессионистов, увидеть художника, помнящего о перспективе…, – медовый месяц они провели в Венеции:

– Мы старались не замечать фашистские флаги. Балкон выходил на Большой Канал. Я рисовала, каждое утро, Людвиг варил кофе…, – на стене мастерской остался старый, прошлогодний календарь. Она рассматривала страницу с надписью: «Ноябрь», обведенные даты спектаклей, отметку в середине месяца: «Заказать столик в ресторане».

– Он уехал за две недели до дня рождения…, – Клара опустилась на голые половицы, – сказал Адели, что привезет игрушки, из Лейпцига…, – официально муж отправлялся за новыми немецкими изданиями, на книжную ярмарку. Клара просила его быть осторожным. Людвиг указал на пенсне:

– Кто меня заподозрит, милая? Я скромный преподаватель, немец…, – чешские коммунисты, совместно с МОПР, собрали деньги для помощи семьям арестованных товарищей. В Лейпциге, под прикрытием ярмарки, проходил подпольный съезд партии. Людвиг вздохнул:

– Тельман в тюрьме, половина партии в лагерях, а половина в эмиграции. Но это мой долг, милая. В Пражском комитете, я один немец. Чехам в Германию ездить еще более опасно…, – столик в ресторане, в Старом Городе, остался незанятым.

Она смотрела на календарь:

– Тридцать четыре ему исполнилось, на прошлой неделе, если он жив. Это предательство, нельзя, нельзя…, – она отвела со щеки прядь кудрявых волос:

– Людвиг так делал. Он ждал меня, после репетиций, спектаклей, с цветами. Наклонялся, целовал меня в щеку. Я ему предлагала контрамарки, а он говорил, что занят. Он только после свадьбы признался, что ходил на галерку: «Не хотел, чтобы ты из-за меня бегала с бумажками. Я могу сам билет купить». Муж отлично рисовал, но называл себя техником:

– Я черчу, детали механизмов, – усмехался Людвиг, – нас таких тысячи, а ты одна.

– У него бы хорошо получилось, – Клара стояла над газовой плитой, – то, что господин Михал мне преподает. Даже лучше, чем у меня. Людвиг очень аккуратный. Был аккуратный…, – стирая пыль в рабочем кабинете мужа, она старалась не смотреть на оставленный чертеж, на остро заточенные карандаши:

– Он точил, – Клара взялась за кофейник, – и всегда Адели давал несколько. Она сидела рядом, Людвиг ей на стул книги подкладывал. Она хотела тоже до стола доставать. Сидела, болтала ногами, точила карандаши…, – старая, серебряная, тяжелая точилка перекочевала в детскую дочери:

– Адель ее забрала, – женщина разливала кофе, – в декабре. Она тогда в последний раз спросила: «Папа скоро приедет?». Больше не спрашивала…, – остановившись перед спальней, женщина глубоко, тяжело вздохнула. Вскинув голову, Клара нажала на медную ручку.

Влажные, белые розы стояли в вазе, на камине, лепестки рассыпались по ковру. Клара вдохнула легкий запах табака. Присев на кровать, она заставила себя улыбнуться:

– Я рано встаю, привыкла, с ребенком…, – темные глаза посмотрели на нее. Потушив сигарету, Аарон забрал у нее поднос:

– Спасибо тебе, спасибо, за все…, – он прижался губами к ее руке. Клара застыла, глядя на запотевшее стекло, на капли дождя, ползущие вниз:

– Иди ко мне, пожалуйста…, – услышала она шепот, – я люблю тебя, люблю…, – теплые ладони легли ей на плечи, халат соскользнул на кровать. Она увидела за окном, в тумане, белый проблеск:

– Голубь, – вспомнила Клара, – мы вчера шли на Винограды пешком. Дождь прекратился. На Карловом мосту порхали белые голуби. Что я делаю, нельзя, нельзя…, – птица исчезла. Закрыв глаза, она обняла Аарона.

Хозяин гостиницы провел их в номера, благоговейно держа саквояжи. В провинции, месяц назад ставшей рейхом, на берлинских гостей смотрели снизу вверх. Они с Генрихом были в штатском, но у каждого имелся значок НСДАП. Питер, вообще-то, не имел права носить знак, не будучи членом партии. Вступить в ряды нацистов можно было, получив немецкое гражданство. Геббельс, много раз намекал Питеру, что, стоит герру Кроу захотеть, и партия готова принять его. Питер отговаривался. Он вел себя осторожно.

Фрейлейн Рёкк оказалась отличным выбором. Девушка занималась своей карьерой, не стремясь замуж. Ей нравилось появляться с Питером в театрах и ресторанах, ездить на загородные прогулки. Питер посылал ей цветы и дарил драгоценности. Геббельс подшучивал: «Я надеюсь зарегистрировать ваш брак, герр Петер». Они с фрейлейн Марикой целовались, но Питер понял, что девушка намеревалась дождаться свадьбы. Такое было ему очень на руку. Иногда, правда, он ловил на себе внимательный, испытующий взгляд актрисы.

Генрих заметил:

– Думаю, что с фрейлейн Рёкк, вы нашли друг друга, мой дорогой. В Берлине есть советские агенты. Может быть, она с ними связана. К сожалению, – Генрих вздохнул, – искать их слишком опасно. Вряд ли мы когда-то столкнемся.

Они выехали в лодке на самую середину озера в Груневальде. Генрих опустил весла:

– Жаль. Безопаснее работать вместе…, – разговоривая с фрейлейн Марикой, Питер понял, что девушка, не случайно, согласилась считаться его подружкой. Актрисе требовалось прикрытие и защита от рейхсминистра пропаганды. Геббельс, друг Питера, не собирался ухаживать за Марикой. Девушка проводила почти все время на киностудии. С Питером она встречалась раз в неделю, если не реже.

В Берлине Питер ходил со значком, где была изображена свастика. Генрих обещал, что в провинции никто не проверит его партийное удостоверение. Генрих показал хозяину бумаги, из Министерства Труда. Официально поездка считалась командировкой. Генриха посылали оценить потенциал судетских предприятий, шахт, и химических заводов. Питер захотел сопровождать приятеля, никто его желанию не удивился. В Карлсбад они заезжать не собирались. Завтра им предстояло миновать границу Чехии с рейхом.

Пауля они забрали на ферме, неподалеку от Дрездена.

Весной, из Гессена, пришли вести об аресте Рейнеров. Фермеров отправили в концлагерь. Они укрывали несколько студентов из подпольной семинарии пастора Бонхоффера, в амбаре шли запрещенные мессы. Пауля успели вывезти во Франкфурт, спрятав мальчика на безопасной квартире. Питер хотел за ним поехать, но Генрих не разрешил:

– Его отправят на восток, надежные люди. Придется ему покинуть Германию…, – доктор Отто фон Рабе иногда приезжал в Берлин, из Дахау. Врач гордо сказал, что начало программы по массовой эвтаназии душевнобольных и умственно отсталых, намечено на следующий сентябрь. Отто шуршал бумагами, показывая расчеты. Питер незаметно, смотрел на его лицо:

– Прав Генрих. Он не человек. Животное, безумное, бешеное. Максимилиан циничный карьерист. Он хочет подняться по служебной лестнице, и обогатиться. Но в Максимилиане есть какие-то чувства, он любит сестру…, – Макс, действительно, баловал Эмму. Старший брат гордился успехами девочки в школе, и носил ее снимок, в форме Союза Немецких Девушек, в портмоне. Генрих пока не привлекал сестру к работе, Эмме было всего четырнадцать.

– Я обязательно с ней поговорю, – сказал он Питеру, – когда Эмма подрастет. Она другая, – Генрих улыбнулся, – поверь. Она любит поэзию, музыку. Для Макса картинная галерея предмет гордости, – Генрих помолчал, – и способ сделать деньги. Если не считать того рисунка. Не знаю, почему Макс не расстается с наброском…, – штурмбанфюрер показал им эскиз. Питер понял:

– Она похожа на кузину Констанцу. Все равно, я не верю, что Констанца погибла…, – узнать о подобном было невозможно.

Отто получил звание оберштурмфюрера, старшего лейтенанта. На прогулке в Тиргартене, Генрих, задумчиво, сказал Питеру:

– Новую нашивку ему за Дахау дали, мерзавцу. Я ездил в лагерь, весной. Отто мне показывал будущий медицинский блок. Официально они собираются лечить заключенных…, – Генрих дернул углом рта:

– Макс, если пользоваться армейскими званиями, майор. Он далеко пойдет, Питер. Любимец Гиммлера. И он умный человек…, – Генрих, по возрасту, пока не мог вступить в СС.

По дороге в Дрезден они обсуждали урановую шахту в Йоахимштале, в Рудных горах. Они менялись за рулем. Питер, вел мерседес:

– Понятно, зачем Гитлеру Судеты. Не ради тамошних немцев. Генрих, – он затянулся сигаретой, – ты можешь найти документы, о работе ученых с радиоактивными материалами?– финансирование лаборатории Гейзенберга шло через хозяйственное управление СС. Военные исследования в рейхе тщательно охранялись.

Генрих просматривал папку с бумагами:

– Через два года мне исполнится двадцать пять, и я пойду в СС. Обегруппенфюрер Зейдель-Диттмарш забирает меня в главное бюджетно-строительное управление, дает группу математиков. Я все-таки докторат защитил…, – Питер даже не знал, что Генрих пишет диссертацию. Съездив в Геттинген, друг вернулся с дипломом:

– Они жалели, что я не могу на кафедре остаться, – мрачно сказал Генрих, – впрочем, как я понимаю, наш общий знакомый тоже не в Кембридже работает.

Диссертацию Генрих писал о комплексном анализе. Он объяснил, что докторат не имеет ничего общего с расчетами эффективности труда заключенных в концлагерях:

– Я отдыхал, когда готовил материалы. Не надо было разбираться…, – он поморщился, – в бумагах из Дахау и Бухенвальда.

Генрих закрыл папку:

– Тогда я смогу добраться до серой бухгалтерии СС, Питер. До финансирования военных исследований. Сейчас проявлять интерес подозрительно. Очень жаль, что у нас есть человек только в научном отделе Люфтваффе. Я бы хотел посмотреть на расходы по группе Гейзенберга…, – Генрих, от министерства труда, курировал строительство полигона Пенемюнде, на острове Узедом, в Балтийском море. Вернувшись, он передал материалы по будущему опытному центру люфтваффе Питеру:

– Авиаторы собираются строить ракеты, – заметил Генрих, – Вернер фон Браун своего добьется, он отличный инженер.

У них в паспортах имелись чешские визы. В консульство пошел Питер. Брезгливо посмотрев на британские документы, на паспорт Генриха, со свастикой, чешский служащий, молча, поставил нужные штампы. Воспользовавшись передатчиком, они узнали, что Аарон уехал из Берлина в Прагу. Питер, облегченно, выдохнул:

– Хорошо, что его не арестовали. После всего, что случилось…,– Хакские дворы находились рядом с Ораниенбургерштрассе. Питер, несколько дней, видел в небе черный дым. Ему нельзя было ходить в еврейский квартал. Он сидел на подоконнике, глядя на эсэсовские машины, на грузовики, увозившие людей. Питер бормотал: «Как я вас ненавижу, всех. Будьте прокляты». Они с Генрихом посоветовались:

– Дрезден ближе всего к Праге, – сказал друг, – Аарон в городе. Мы что-нибудь придумаем. Нельзя оставлять Пауля в Германии.

Мальчика и на востоке отправили в деревню. На здешней ферме тоже велись подпольные занятия семинарии. Будущие пасторы доили коров, перебирали картошку и работали на маслобойке. Пауль вытянулся и поздоровел. Он стал говорить, еще неуверенно. Мальчик водил Питера по ферме, показывая лошадей, коров и собаку. Рейнеры научили его «Отче наш». Пауль, каждый вечер, молился.

Пауль приехал из Франкфурта со старым, детским букварем, изданным два десятка лет назад. В нынешних школьных учебниках, даже для маленьких, пестрили свастики. В книге Пауля на рисунках играли мальчики и девочки, кошки и птицы. Семинаристы, по очереди, занимались с ребенком, показывая буквы. Он обрадовался Питеру с Генрихом. Хозяйка фермы, пожилая вдова, вздохнула:

– Летом он спрашивал: «Фрау Магда? Герр Франц?». Оглядывался, недоумевал. Сейчас забыл. Божье дитя, – она перекрестилась, – безгрешное. Его увезти надо, не рисковать…, – Генрих уверил женщину, что все будет в порядке.

В Дрездене они купили большой чемодан. Думая, что с ним играют, Пауль, с удовольствием забирался внутрь. Питер учил мальчика лежать тихонько, свернувшись в клубочек. Багаж требовался только для пересечения границы. Питер, искренне надеялся, что Аарон им поможет.

Отправив хозяина в гараж, за тряпками и ведром, Генрих велел помыть мерседес.

Питер, аккуратно, провел мальчика через черный ход наверх. Пауль был тихим, послушным ребенком. Он любил возиться с игрушками, или рассматривать букварь. Мальчик устроился на диване, склонив светловолосую голову над книгой. Питер готовил бутерброды, взяв пакет с провизией. В расстегнутом вороте его рубашки сверкал золотой крестик.

– У меня тоже есть, – гордо сказал Пауль.

Питер предполагал, что Рейнеры окрестили мальчика:

– Жалко их. Ничего сделать нельзя. Они старые люди. Сколько они в концлагере протянут…, – будущих пасторов тоже арестовали. Пауль, бойко ел. Прижавшись к боку Питера, мальчик показывал буквы в учебнике.

В Берлине Питер справился в энциклопедии. Болезнь описали в прошлом веке. Питер читал, что подобные дети не обучаемы. В статье утверждалось, что они, по умственному развитию, недалеко ушли от животных. Питер слушал лепет мальчика. Найдя нужную картинку, Пауль грустно посмотрел за окно: «Котик…»

– Посмотрим, что можно сделать…, – Питер поймал себя на том, что улыбается. Тащить кота, через границу, с ребенком без документов, было, конечно, безрассудно. Он умыл мальчика, уложив его в постель:

– Ерунда, насчет умственного развития. Он любит рисовать, знает буквы. Ему нужна семья. Он никогда не станет похож на других детей, но мы все разные…, – Питер тихо напевал колыбельную, о снах, падающих с дерева. Уходя из номера, он запер дверь, повесив табличку: «Не беспокоить». Хозяин гостиницы и без того, не посмел бы потревожить столичных гостей.

– Надо корзинку купить, завтра утром…, – Питер огляделся, выйдя на ступени. Кот отирался на гостиничной стоянке:

– Худой ты, – усмехнулся мужчина, – но в Праге отъешься. Пауль обрадуется…, – Генрих ждал за столиком «Милой Баварии». Вечер выдался почти теплым. В Судетах, надо было быть еще более осторожными. За хорошо запеченной олениной они болтали о пустяках. Расплатившись, Генрих подхватил картонные стаканчики с кофе: «Пойдем».

Они устроились на скамейке, на чисто выметенной, выложенной булыжником набережной Эльбы. На западе, за холмами, садилось солнце. Генрих щелкнул зажигалкой:

– Евреев в городе не осталось…, – он махнул рукой:

– В местном отделении Судетского Легиона мне не преминули похвастаться…, – они смотрели на резкий очерк средневекового замка. Питер, осторожно, спросил: «Ты зачем туда ходил, Генрих?»

Фон Рабе отпил горького, крепкого кофе. Он не знал, замешан ли отец в предполагаемом заговоре. Генрих пока не хотел говорить Питеру о своих подозрениях. Отец дружил с генералом Канарисом, главой военной разведки, с высшим офицерством:

– Я уверен, – Генрих затянулся сигаретой, – уверен, что они хотели сместить Гитлера. Они выступали против будущего вторжения в Чехословакию. Но и вторжения не потребовалось…, – за два дня до отъезда в Судеты Генриху позвонил друг отца, подполковник Ханс Остер, из абвера. Встретившись в кафе на Унтер-ден-Линден, они прогулялись по бульвару, под золотыми листьями лип.

Генрих, наконец, повернулся к другу: «Слушай и запоминай». Питер присвистнул: «Высшее офицерство готовило заговор?»

– Всего лишь мои предположения, – сварливо отозвался фон Рабе, – но я собираюсь их проверить. Если я прав, то наши группы объединятся. А если неправ…, – он вскинул бровь:

– В общем, я буду осторожен. Подполковник попросил меня найти агента, в Судетах, местного немца. Его арестовали летом, в Праге, но выпустили из тюрьмы после Мюнхенского соглашения. Абвер его потерял…, – Генрих выбросил окурок:

– Он человек свободного образа жизни. Пьет, в карты играет. В Ауссиге он с лета не появлялся. Придется искать в Праге. Устроим Пауля, и пройдемся по ресторанам, наконец-то…, – Генрих подтолкнул Питера в плечо.

– Пауля и кота, – смешливо отозвался мужчина. Генрих закатил глаза:

– Я догадался. У тебя лицо такое было, на стоянке. Ладно, перевезем судетского кота в Чехию…, – Питер поднялся: «А как зовут агента?»

– Оскар Шиндлер, – Генрих зевнул:

– Надо сегодня раньше лечь спать. Я хочу предстать перед пограничниками в лучшем виде…, – он отряхнул пиджак, – чтобы ни одна нацистская сволочь не посмела полезть в багажник машины его светлости графа…, – Питер расхохотался, услышав ледяной, надменный, прусский акцент Генриха. Они пошли к гостинице.

Часы над высокими дверьми пивной «U Fleku» показывали восемь вечера. Кременцова улица была забита людьми. Пятница оказалась ясной, дождь прекратился. Авраам пробирался через толпу на узком, булыжном тротуаре, под мерцающими вывесками кафе и ресторанов. Пахло бензином, и женскими духами, автомобили стояли в пробке.

Он был доволен. Авраам, каждый день, как на работу, ходил в британское консульство. У него имелась бумага, подписанная верховным комиссаром Палестины, сэром Гарольдом МакМайклом. Комиссар славился нелюбовью к еврейской иммиграции. Его предшественник, сэр Артур Уокоп, наоборот, выдавал сертификаты на въезд налево и направо. Он посещал кибуцы, и придерживался мнения, что евреи должны жить на своей земле.

Однако даже новый верховный комиссар не мог противиться очевидным фактам. В конторе имелась еще сотня сертификатов на въезд в Палестину за подписью прошлого комиссара. Авраам получил сведения от подружки, работавшей секретаршей у британцев. На заседании Моссад Ле-Алия Бет, подпольной организации, занимавшейся нелегальным ввозом евреев в Палестину, Авраам, твердо, сказал:

– Сертификаты я заберу, обещаю. Иначе МакМайкл, мамзер, выбросит их в корзину…, – в комитете сидели ребята из Хаганы, военизированной охраны еврейских поселений. Иргун, где состоял Авраам, занимался ограблением банков, и убийством арабских активистов.

Британцев они пока не трогали. Однако приятель Авраама, поэт Штерн, заметил, что все еще впереди. Весной трое юношей из Иргуна, без разрешения руководства, напали на арабский автобус в Цфате, устроив акцию мести за недавнее убийство евреев. Никто из арабов не погиб, но молодых людей, все равно, арестовали. В конце июня, старшего, Шломо Бен-Йосефа, повесили. По законам мандатной Палестины, человек, арестованный с оружием в руках, подлежал смертной казни.

В начале июля на арабском рынке в Хайфе взорвалась бомба, убившая два десятка человек. Авраам Судаков подозревал, что устройство вышло из тайной мастерской Штерна и его дружков. Они с приятелем спорили. Штерн доказывал, что, в случае столкновения Гитлера с Британией, евреи должны поддержать нацистское государство. Авраам, ядовито, сказал:

– Ты рассуждаешь подобным образом, потому, что после Италии, Муссолини стал твоим кумиром…, – Штерн провел три года во Флоренции. Он писал диссертацию по истории евреев Италии.

– Разумеется, – холодно отозвался приятель.

Они шли по улице Яффо, лавируя между прохожими. Над Старым Городом повисло огромное, медное солнце. Люди торопились сделать последние покупки перед шабатом. Авраам оставил грузовичок на стоянке Еврейского Университета. Штерн ехал к нему в гости, в кибуц Кирьят Анавим. Секретарша Рахели ждала Авраама у машины. Девушка обещала прихватить подружку.

Штерн, надменно, посмотрел на Авраама:

– Запомни, немцы могут очистить Европу от евреев, переправив их в Израиль. Германия согласится на подобный вариант, если мы поднимемся против англичан…, – он засунул руки в карманы пиджака:

– Гитлер, Сталин, Муссолини…, Какая разница, Авраам? Наш долг, создать еврейское государство, – он вскинул подбородок, – любой ценой. Кровью, пожарами, золотом…, – Авраам ухмыльнулся:

– За золотом я и отправлюсь, в Каир. И паспорта привезу. До конца года придет еще три нелегальных корабля…, – он задумался: «Больше тысячи человек. Очень хорошо». Британские военно-морские силы патрулировали побережье, но ребята из Иргуна и Хаганы провозили иммигрантов ночью, на лодках. Некоторые корабли швартовались в Бейруте, или Александрии. Оттуда люди, с проводниками, перебирались в Израиль.

Авраам добился, чтобы сто сертификатов были пущены в дело. По мандату Еврейского Агентства, Аврааму, как представителю сионистской молодежи, доверялось привозить подростков в Израиль. На встрече с МакМайклом, Авраам, впрочем, аккуратно называл страну Палестиной. Он и в контору верховного комиссара ходил почти каждый день, приезжая из кибуца, терпеливо ожидая в передней.

Британский клерк, охранявший вход в кабинет комиссара, однажды, язвительно, поинтересовался: «Вы всегда такой настойчивый, мистер Судаков?».

Авраам смерил его взглядом:

– Всегда. Для диссертации мне требовалось прочесть пять тысяч страниц средневековых рукописей, на латыни, и я все сделал…, – Авраам вытянул длинные ноги в грубых, рабочих, ботинках. Он шумно развернул газету на иврите, клерк поднялся из-за стола. Авраам предупредил его: «Я пью кофе».

Авраам понял, что верховный комиссар едва сдерживает желание швырнуть сертификаты ему в лицо. МакМайкл, аристократ и джентльмен, только позволил себе сухо предупредить Авраама:

– В следующем году можете здесь не появляться, мистер Судаков. Я не собираюсь подписывать никаких разрешений…

– Доктор Судаков, сэр Гарольд, – Авраам опустил в потрепанный портфель пухлый конверт:

– Будьте любезны, – почти весело добавил он, на пороге.

Все сертификаты были заполнены. В Будапеште Авраама ждало полсотни молодых людей и девушек. Еще пятьдесят он забирал из Праги:

– Тридцать судетских…, – Авраам толкнул дверь пивной, – все равно, остается сто двадцать сирот. Что с ними делать, непонятно…, – у беженцев не было чешских паспортов. Авраам, с равом Горовицем, и председателем общины на Виноградах, срочно оформлял подросткам документы. Британцы отказывались выдавать визы на основании справки беженца. Авраам боялся, что чиновники потребуют предоставить разрешения от родителей, на эмиграцию детей. Британский консул, просматривая список, немного, покраснел:

– Есть и среди них достойные люди, – сказал себе Авраам, – но, если бы Британия и Франция не продали Чехословакию Гитлеру, дети не остались бы сиротами…, – расписавшись внизу листа, чиновник приложил печать:

– Приносите сертификаты, мистер Судаков…, – он помолчал:

– И уезжайте, вместе…, – он повел рукой. Авраам кивнул: «Уеду».

Авраам не мог покинуть Прагу, пока они не знали, что случится с оставшимися ребятишками. Свою группу он обучал языку, и обращению с оружием, стараяясь не замечать тоску в глазах подростков. Авраам рассказывал об Израиле, об Иерусалиме и Тель-Авиве, но понимал, что дети думают о своих семьях. Авраам никак не мог уместить подобное в голове. Он поговорил с кузеном. Рав Горовиц вздохнул:

– Никто не может, мой дорогой. Я смотрю на них, и понимаю, что они больше не увидят родителей. Маленькие, может быть, найдут приют, забудут, а дети постарше…, – кузен не закончил.

Авраам велел себе не думать о таком. Требовалось решить, что делать с детьми, жившими в физкультурном зале еврейской гимназии.

Обведя глазами затянутый табачным дымом, большой зал, с белеными сводами, Авраам нашел кузена. Мишель, попивая пиво, склонился над бумагой.

Момо аккуратно писала. Он получал конверты и в Берлине, и в Праге. Мишель, несколько раз, говорил себе:

– Хватит, ты еще в Испании обещал прекратить. Ты ее не любишь, подобное бесчестно…, – он все равно ночевал на Монпарнасе, в квартире Момо. Мишель рано вставал, а она любила поспать. Он тихо одевался, целовал черный, растрепанный затылок, и мягко закрывал дверь. В булочной, на углу, горел свет. Мишель пил крепкий кофе, перешучиваясь с хозяином. Он выкуривал сигарету и шел к метро:

– На следующей неделе, обязательно. Больше нельзя. Теодор и Аннет любят друг друга. У нее карьера, съемки, она мадам Скиапарелли помогает, однако они скоро поженятся…, – кузен от разговоров о свадьбе уклонялся, хотя мадемуазель Гольдшмидт жила в квартире на Сен-Жермен-де-Пре.

Приходила следующая неделя, в квартире на набережной Августинок звонил телефон. Мишель слышал ее низкий, хрипловатый голос и брал такси до ночного клуба.

Авраам опустился на скамью темного дерева:

– Больше я британцев навещать не собираюсь. Все готово. Надеюсь, – он подмигнул кузену, – ты заказал вепрево колено, товарищ барон? Нигде, кроме Праги ты его не попробуешь…, – Аарон, разумеется, в рестораны не ходил.

Кузен был в синагоге, на вечерней службе. Авраам принялся за пиво:

– Госпожа Майерова туда отправилась, с дочкой. Странно, она говорила, что давно в синагоге не появлялась. Муж у нее немец, то есть был немец…, – Авраам, однажды, поинтересовался у кузена:

– Люди, арестованные в Германии, отправленные в лагеря…, Что их жены будут делать? – лицо Аарона помрачнело. Авраам спохватился: «Прости».

– Давид моей сестре даст развод, – заверил его рав Горовиц, – рано или поздно он придет в себя. Женщины…, – рав Горовиц вздохнул, – не знаю. Требуются доказательства смерти человека, нужны свидетели. Все очень сложно, – завершил он.

Авраам принял у официанта тарелку:

– Впрочем, к госпоже Майеровой такое не относится. По нашим законам, она и замужем не была…, – за едой он рассказал кузену о группе, ждавшей его в Венгрии:

– Тоже подростки, – заметил Авраам, – беженцы, из Вены, из Будапешта ребята. Даже одна графиня есть…, – он заметил удивление в глазах Мишеля:

– Мать у нее еврейка. Крестилась, вышла замуж за графа Сечени, из боковой ветви. Родилась Цецилия. Она девчонка еще, Ционы ровесница. Десять лет, тоже волосы рыжие, – Авраам усмехнулся:

– Мать ее умерла. Граф Сечени женился на католичке, и тоже умер, два года назад. Мачеха в Америку собралась, нашла себе нового мужа. Зачем ей падчерица? Она привела девчонку в синагогу и оставила на пороге, с одним саквояжем и конвертом, где метрика ее матери лежала. Оттуда ее в еврейский детский дом отправили…, – Авраам вздохнул, – я обычно маленьких не вожу в Израиль, но что с ней делать? Девчонка хорошая, они с Ционой подружатся…, – они заказали еще пива.

На эстраду поднялись музыканты, заиграла скрипка.

Они услышали, в шуме толпы, пьяный голос:

– Господа, позвольте вас угостить. Я вижу…, – мужчина еле стоял на ногах, – вижу, что вы достойные люди…, – незнакомец носил потрепанный, но отменно сшитый костюм. Красивое лицо немного обрюзгло, подбородок покрывала темная щетина. Он говорил на немецком языке. Мужчина пошатнулся, Авраам едва успел его подхватить. Он водрузил на стол бутылку зеленого стекла:

– Сливовица, – сообщил он, – лучшая сливовица из Моравии, от господина Рудольфа Елинека…, – он потянул пробегавшего мимо официанта за передник:

– Пива стаканы, кнедлики…, Я угощаю…, – онжадно приник к горлышку бутылки. Вытерев губы рукавом пиджака, гость объяснил:

– Я только что из тюрьмы, господа. Вы не сидели в тюрьме? – Мишель, невольно, улыбнулся:

– Мы молоды, уважаемый господин. У нас все впереди…, – мужчина, обиженно, заметил:

– Мне всего тридцать…, – он пошарил по столу, чуть не опрокинув бутылку. Незнакомец, без спроса, забрал пачку сигарет и закурил. Схватив кусок запеченной свинины с общей тарелки, он обрадовался: «Водка! Надо выпить, господа!»

Авраам разлил сливовицу по маленьким стаканчикам: «За то, чтобы мы сели в тюрьму?»

– Конечно, – смешливо согласился немец:

– По нынешним временам такой опыт в цене…, – он поднял стакан:

– Na zdravi, как у нас говорят. Меня зовут Оскар, – залпом осушив стакан, он сразу потянулся за бутылкой, – Оскар Шиндлер.

Цветочные лотки стояли на площади, у церкви Святой Людмилы.

Аарон шел мимо деревянных, закрытых ставень киосков. На булыжнике, со вчерашнего дня, валялись покрытые каплями росы лепестки. Утро выдалось хмурое, туманное. Он посмотрел на небо:

– Авраам сегодня хотел ребят по Влтаве прокатить. Договорился с лодочником. Ничего, даже если пойдет дождь, у них плащи есть…, – на часах церкви еще не пробило семи.

За неделю Аарон привык забегать в квартиру раввина перед молитвой. Он переодевался, варил чашку кофе и устраивался на подоконнике. Двор гимназии был пуст, дети спали. Рав Горовиц курил, привалившись виском к стеклу, вспоминая теплую, разбросанную постель.

Клара легко дышала, уткнувшись в подушку, натянув одеяло на плечи. Аарон заставлял себя встать. Сначала он всегда прижимался щекой к теплой спине, целуя ее где-то повыше лопатки, проводя губами по жаркой шее. Ему надо было уйти до того, как проснутся девочки.

Госпожа Майерова забрала маленькую Сабину Гольдблат домой. Женщина махнула рукой:

– Они сдружились с Аделью. Где одна, там и двое. И мы хотели…, – оборвав себя, Клара заговорила о чем-то другом.

Аарон приходил в квартиру на Виноградах каждый вечер. Клара готовила ужин, он играл с девочками, рассматривал их рисунки. Они сидели на большом, старом диване, у мраморного камина. Квартира была просторной, в одном из больших особняков, построенных на склоне холма в прошлом веке. На камине стояли фотографии, в серебряных рамках. Аарон старался не смотреть на пару, снятую на ступенях ратуши Виноград. Клара, в светлом костюме и шляпке, с букетом сирени, счастливо улыбалась, держа под руку мужа. Адель не заговаривала об отце. Однажды, когда девочки отправились спать, Клара, коротко сказала:

– Она малышка, но понимает, что Сабине тяжело. У Адели есть я, бабушка. Хотя они теперь, как сестры…, – Клара, пока, никому, ничего не говорила.

Аарон смотрел на раздавленные колесами грузовичков лепестки. Здесь он купил букет белых роз и поехал на трамвае через Влтаву, в Сословный театр. Рынок закрывался, Аарон еле успел найти работающий лоток. Он сидел, глядя на потеки дождя по стеклу:

– Нельзя…, Она замужняя женщина, это грех. Или вдова…, – Аарон вспоминал большие, темные глаза госпожи Майеровой, нежный румянец на белых щеках, завитки волос, спускавшиеся на стройную шею, пятна краски на тонких пальцах.

Трамвай остановился перед театром, но рав Горовиц ничего не решил. В кассе не осталось билетов, да Аарону и нельзя было ходить в оперу. Он провел время представления в кафе напротив. Рав Горовиц пил кофе, смотря на освещенный тусклыми фонарями подъезд театра.

Покойный отец госпожи Майеровой, господин Эпштейн, преподавал историю в гимназии. Клара знала город. Она устроила судетским детям экскурсии по старым кварталам. Аарон был в синагогах, и навещал кладбище, но все равно пошел еще раз. Ему хотелось услышать голос женщины.

У главного входа начали появляться зрители. Аарон знал, как все происходит в театре. Габи ему рассказывала, в Берлине. Он увидел госпожу Майерову только через сорок минут.

Женщина смутилась:

– Рав Горовиц, я не ожидала…, – Клара вскинула глаза:

– Хотите, я вас проведу за кулисы? Петь не будут…, – алые губы улыбались, – опера закончилась. Посмотрите на декорации.

Пахло пылью, скрипел деревянный пол, шуршали тяжелые, бархатные занавеси. Аарон услышал далекие голоса, из уборных артистов. Кто-то одним пальцем наигрывал на фортепьяно дуэт, из «Волшебной флейты». Бронза мерцала в свете огромной люстры, под потолком. Прожектора потушили. Опустив глаза, Аарон увидел стройные щиколотки, в тонких чулках. Она носила короткую, по новой моде, юбку, едва прикрывавшую колено. На подобное, конечно, и вовсе нельзя было смотреть. Клара шла впереди. Она, внезапно, обернулась:

– Я переоделась, рав Горовиц, – весело сказала женщина, – на спектакле я в комбинезоне работаю. Я и маляр, и плотник, и швея…, – Аарон никогда к ней не прикасался, но сейчас понял:

– У нее, наверное, пальцы иглой исколоты. Госпожа Эпштейнова домоводство преподает, в гимназии. Клара тоже хорошая хозяйка…, – про себя, Аарон называл ее Кларой.

Их окружали декорации последнего акта. Аарон знал либретто. Он смотрел на радостное золото, на блеск драгоценных камней в Храме Солнца. Рав Горовиц, тихо, сказал:

– Как будто ничего…, – Аарон повел рукой, – ничего не случалось, госпожа Майерова. Как будто и нет…, – он вздрогнул. Клара, на мгновение, коснулась его ладони:

– Я хотела, чтобы люди забыли, рав Горовиц. Забыли, что происходит за стенами театра. Хотя бы на мгновение…, – Клара вертела букет роз. Она сглотнула:

– Нельзя, нельзя…, Слабость, минутная. Ты его не любишь, ты замужем. Он хороший человек, нельзя его обманывать…, – Аарон пошел провожать ее, на Винограды.

Дождь закончился, небо прояснилось. Она цокала каблуками по брусчатке. Темноволосую голову покрывала шляпка, с узкими полями. Аарон рассказывал ей о Нью-Йорке и Святой Земле. Клара заметила:

– Мои родители тоже в синагогу не ходили. Папа был атеист. Но мы всегда знали, что мы евреи, рав Горовиц…, – она вздохнула:

– Мама говорила, что мы посылали деньги в Российскую империю, для жертв погромов. Кто бы мог подумать, что опять…, – Аарон вспомнил:

– Папа писал, что тетя Ривка хотела с мадемуазель Аржан встретиться, но не успела. И папе тогда не до Парижа было. Тетя Ривка погибла, муж Эстер вздумал разводиться…

Мишель привез в Прагу новые фотографии. Кузен Авраам, рассматривая их, хмыкнул:

– Я пани Гольдшмидт по Варшаве помню. Я ее в Святую Землю звал. Конечно, – он затянулся папиросой, – у нас не Париж, не Америка…, – перед ними лежал французский журнал Vogue: «Восходящая звезда французского кинематографа на отдыхе в Ницце». Мадемуазель Аржан, в раздельном, по американской моде купальнике, в больших, темных очках, устроилась в шезлонге на корме яхты.

– Корабль Теодор арендовал, – смешливо сказал Мишель, – он летом виллу строил, на Лазурном берегу. Он сам, кстати, водит яхту. Лицензию получил…., – на снимке мадемуазель Аржан сверкала длинными, безукоризненными, ногами богини. Она стояла на корте, в коротких шортах, и легкомысленной блузке, в теннисных туфлях, с ракеткой. Авраам заметил:

– Раву Горовицу на подобное, конечно, смотреть нельзя. Хотя он ее видел, в кино, в Амстердаме…, – Мишель пожал плечами:

– Тогда она только начала сниматься. В «Человеке-звере» она в довольно откровенном виде появляется. Впрочем…, – он полюбовался гордо откинутой назад головой, – нельзя прятать красоту.

Авраам ничего не сказал, но, хмуро, подумал:

– Она еврейская девушка. Теодор православный. Тоже, наверняка, крестится, чтобы за него замуж выйти. Надо было мне, в Варшаве, настойчивей быть…, – он оборвал себя:

– Теперь поздно, дорогой доктор Судаков. Написано: «Звезда кинематографа». Ты доишь коров, собираешь виноград, и, на досуге, грабишь банки…, – он, в последний раз посмотрел на, казалось, бесконечные ноги мадемуазель Аржан. Шорты на ней были белые, шелковую блузку она завязала под грудью. На запястье сверкал браслет:

– Ателье Бушерон, – прочел Авраам, – бриллианты и сапфиры.

Он закрыл журнал, отдав его кузену.

На Виноградах Аарон остановился перед ее подъездом:

– Скажи, что ты ее любишь, с тех пор, как ее увидел…, – укрывшись в его объятьях, она отвечала на поцелуи. Вынув ключи из ее руки, Аарон открыл дверь. Ночью он предложил ей пожениться. Ничего не ответив, Клара только прижалась лицом к его плечу.

– Надо еще раз разговор завести, – миновав цветочный рынок, Аарон повернул к синагоге:

– У нее есть справка, что ее муж считается умершим. Год прошел. Она замужем не была, по нашим законам. Девочки…, – он засунул руки в карманы пальто и улыбнулся, – хорошо, что сразу две девочки. Можно пожениться в консульстве, полететь в Амстердам, сесть на лайнер. То есть, я, конечно, в Европу вернусь. Я ее люблю, я не могу без нее, – понял Аарон:

– Папа обрадуется. Эстер нас приютит, в Амстердаме…, – вчера он забежал домой, после утренней службы, перекусить.

Ему надо было вернуться в синагогу, на послеполуденный урок, куда приходили, в основном, старики. Аарону еще в Берлине нравилось с ними заниматься. Они, не торопясь, пили чай с печеньем. Госпожа Эпштейнова пекла для кидуша. Пожилая женщина отмахивалась:

– Девчонок благодарите в школе. Мы на уроках все готовим.

Аарон, сидя на кухне, понял:

– У нее мать. Хотя госпожа Эпштейнова может никуда не поехать. В Праге могилы ее предков, муж похоронен. Может быть, Гитлер ограничится Судетами? – сбежав на пролет ниже, Аарон постучал в квартиру кантора.

Он долго ждал, пока дверь откроют. В шабат звонком пользоваться запрещалось. Лязгнул засов, в темной передней показалась всклокоченная, рыжая голова. Авраам широко зевнул. Рав Горовиц принюхался.

– Вы пили вчера, с Мишелем, – сказал он утвердительно.

Кузен запахнул халат:

– Дай папиросу. Хотя, черт, шабат…, – он выудил из кармана полупустую, разорванную пачку:

– Еще что-то осталось…. – Авраам прошлепал на кухню. Он жадно пил воду, из-под крана.

– Пили, – согласился он, появляясь на пороге:

– Мы взрослые люди, имеем право…., – Авраам пыхнул сигаретой: «Который час?»

– Почти два пополудни, – ядовито отозвался рав Горовиц.

– Мы в семь утра домой пришли…, – Авраам посмотрел в сторону спальни, – или в девять. В общем, счастливой субботы…,– он исчез за дверью. Аарон усмехнулся: «Ладно. И вправду, пусть отдохнут».

Он шел к синагоге, напоминая себе, что надо не тянуть и серьезно поговорить с Кларой: «Отправлю их в Амстердам, самолетом. Сходим в консульство, заключим брак. У Сабины документов нет…, – Аарон успокоил себя:

– Придумаем что-нибудь. Клара получит справку, что она опекун девочки. Им поставят визы. А что с остальными делать? – Аарон завернул за угол, на пустынную улицу. Рав Горовиц замер. У входа в синагогу стоял низкий, черный лимузин, с берлинскими номерами.

На кухне квартиры Майеровых было тепло, уютно шипел газ в горелках плиты. Клара резала лук, вытирая тыльной стороной ладони слезы. В приоткрытую дверь слышались, восторженные, детские голоса: «Томаш! Сюда, сюда! Смотри, мышка!».

Ссыпав лук в фаянсовую тарелку, женщина принялась за капусту:

– Я им сделала мышку…, – Клара взяла папиросу, – из картона, на веревочке. Надо для Томаша миску приспособить…, – госпожа Эпштейнова следила за куриным бульоном. На спинке стула, на развешанном кухонном полотенце, сохла домашняя лапша:

– Он мышку к вечеру разорвет, – усмехнулась мать, – впрочем, картона у тебя много. На второе котлеты пожаришь, и капусту потуши. Сейчас печенье сделаем…, – взяв со стола спички, она накрыла большой рукой пальцы дочери:

– Трое у тебя, и кот…, – госпожа Эпштейнова погладила женщину по голове, – вы с Людвигом хотели много детей…, – Клара всхлипнула: «Лук, мама».

– Лук, – согласилась мать, забрав папиросу. Пожилая женщина затянулась:

– Плакать не надо, дорогая моя. Когда, не о нас будь сказано, дитя умирает, слезы льют. Сейчас радоваться надо, – сняв лапшу, бросив ее в суп, госпожа Эпштейнова вытерла лицо дочери полотенцем. Клара смахнула муку с носа: «Только что мне делать, мама?».

Старомодно уложенные волосы, качнулись, она помешала лапшу:

– Тебе решать…, – госпожа Эпштейнова помолчала, – ты взрослая женщина, милая моя. В капусту сахар добавь…, – распорядилась мать, снимая фартук:

– Детям она сладкой нравится. Тебе нравилась…, – госпожа Эпштейнова прислушалась: «Тихо. Чем они занимаются?».

Мать вернулась на кухню, улыбаясь:

– Кота загоняли, спит в корзинке. Пауль девчонкам буквы показывает…, – посмотрев на часы, она засучила рукава:

– Тесто я поставлю, а испечешь сама. Мне старикам надо готовить…, – община опекала пожилых людей. Дети из гимназии разносили горячие обеды. Клара смотрела на сильные руки матери:

– Она тоже немолода. Преподает, для синагоги печет, в гимназии отвечает за кухню. Людям, которым община помогает, восьмой, девятый десяток идет. Господи, что с нами будет? – мать открыла дверцу шкафчика, Клара вздрогнула:

– Посуда, новая. Не надо ее брать…, – темные глаза госпожи Эпштейновой, внимательно, посмотрели на дочь.

Посуда была из квартиры раввина. Аарон принес ее Кларе. Рав Горовиц смущенно сказал:

– Теперь я могу обедать у тебя, ужинать…, – Клара захлопнула дверцу: «Просто посуда».

Мать ничего не ответила. В передней женщина поднялась на цыпочки, поцеловав ее в щеку. Мать была выше. Госпожа Эпштейнова пристроила на голову шляпу:

– Думай, что для детей лучше, Клара…, – она обняла дочь, каблуки крепких ботинок простучали по лестнице. С кухни пахло куриным супом и печеньем. Клара поняла:

– Я его с имбирем сделала. Аарон, говорил, что его сестра похожее печет, в Амстердаме. Он здесь стоял…, – в дверь позвонили, когда девочки сидели за завтраком. Сегодня спектакля не было, Клара обещала Адели и Сабине прогулку. День оказался хмурым, но девочки, все равно, обрадовались. Клара водила их на деревянные карусели в парке. Она ребенком тоже каталась на лошадках, и залезала в кареты.

Она оставила девочек на кухне, за вафлями и молоком:

– Восемь утра, выходной. Мама, что ли? Или Аарон забыл что-то? – Клара всегда приводила в порядок спальню. Рав Горовиц прощался вечером с девочками, желая им спокойной ночи. Она перестилала кровать, меняла постельное белье:

– Что тебе надо? Он любит тебя. Он всегда о тебе и детях позаботится…, – Клара застыла, с подушкой в руках:

– Все равно, хорошо, что я осторожна. Но Людвиг…, – она замотала головой, – если он жив? Если он в тюрьме, в лагере? Я никогда, никогда себе такого не прощу…, – затолкав белье в корзину, женщина унесла ее в ванную. С кухни слышался шепот, шуршание. Клара крикнула: «Доедайте вафли! Надо чистить зубы, и умываться!». Девочки спали в одной кровати. Аарон, однажды, хотел спеть им колыбельную, но Клара тихо сказала:

– Не надо пока. Они могут об отцах вспомнить. Им тяжело будет…, – женщина прикоснулась ладонью к его щеке: «Просто не сейчас».

Открыв дверь, Клара покраснела: «Рав Горовиц, вы неожиданно…». Из-за его спины выступил паренек лет шести, в крепко пошитой суконной курточке, в грубой, вязаной шапке. Он прижимал к груди плетеную корзинку:

– Я Пауль…, – медленно, запинаясь, проговорил мальчик, – у меня котик…, – крышка корзинки приоткрылась. Клара увидела испуганно прижатые уши, черную шерстку.

– Томаш! – Сабина бежала, протянув руки:

– Тетя Клара, Адель, Томаш…, – кот выскочил из корзинки, бросившись навстречу девочке.

Они с Аароном оставили детей в передней. Томаш бодал головой ладошку Сабины, девочки тискали кота. Пауль улыбался:

– Котик дома…, И я дома…, – на кухне Клара приоткрыла форточку, поставив кофе на плиту: «Курите, рав Горовиц». Аарон зажег ей спичку, на мгновение, задержав ее руку в своей руке:

– Послушай меня, пожалуйста…, – днем, или при детях он всегда называл ее госпожой Майеровой.

Аарон вспоминал пустую, хмурую, туманную улицу, крепкие рукопожатия, веселый голос Питера:

– Мы решили начать с самой большой синагоги, и видишь, нам повезло…, – Питер взглянул на хронометр:

– Оставаться мы здесь не можем, сам понимаешь. Поедем в отель…, – он оглянулся: «Пауль не спит».

Мальчик держал плетеную корзинку, где что-то двигалось.

Границу они миновали без трудностей. Со стороны Судет им отдали честь, и даже не подошли к багажнику. Чешские солдаты, правда, попросили его открыть, но чемодан не тронули. Они остановились в какой-то рощице, Питер признался Генриху:

– Я боялся, что они заинтересуются багажом. Тогда бы все пропало…, – Пауль, с котом, устроился на заднем сиденье, под пледом. Перед выездом из Ауссига, они купили корзинку. Кот сам туда запрыгнул, и стал мурлыкать. Генрих, ведя машину, тихо сказал:

– Пауль улыбается. Петер…, – он помолчал, – мальчик не еврей. Ты уверен, что Аарон…, – Питер кивнул: «Конечно, уверен».

Рав Горовиц дал им свой адрес, подмигнув Питеру:

– Кузены наши здесь, но тебе нельзя им на глаза показываться…, – Питер знал, что герцог все рассказал Маленькому Джону. Они не встречались, когда Питер был в Англии, но дядя Джон, коротко, заметил: «Он в Блетчли-парке, в шифровальном отделе. Он вашу корреспонденцию получает».

– Нельзя, – согласился Питер, нацарапав что-то на листке из блокнота:

– Спроси у них, может быть, они встречали такого человека…, – Аарон спрятал бумагу в портмоне: «Непременно. Пойдем, – он взял руку Пауля, – увидишь двух, замечательных, маленьких девочек, и маму их тоже. Ее тетя Клара зовут…, – они договорились встретиться вечером. Питер и Генрих обняли мальчика: «Веди себя хорошо, милый». Питер погладил ребенка по голове:

– Увижу ли я его? Гитлер не оставит Чехию в покое. Опять куда-то ехать, спасать детей…, Господи, и когда все закончится…, – Генрих посмотрел вслед раву Горовицу:

– Тетя Клара…, Видел, какое у него лицо счастливое? Пора бы, два года прошло.

Питер сел за руль:

– А у нас, Генрих? Когда у нас, наконец, случится что-нибудь…, – он повернул ключ в замке зажигания, мерседес заурчал. Генрих откинулся на сиденье:

– После войны, мой дорогой. Если выживем, конечно…, – он скомандовал: «Отель Париж, рядом с Вацлавской площадью. Я навел справки. Лучший завтрак в городе».

Аарон отпил кофе:

– Ненадолго, Клара. Я что-нибудь придумаю, обязательно…, -она покачала головой:

– Нет. Бедный мальчик, его два года с рук на руки передают. Кто его сюда привез? – требовательно спросила женщина. Аарон вздохнул:

– Мои берлинские знакомые. Клара…, – рав Горовиц помолчал, – он не такой, как все, ты видела…

Женщина помахала рукой, разгоняя дым:

– Мы все не такие. Обсуждать больше нечего…, – взяв ее ладонь, Аарон прикоснулся губами к запястью:

– Я не смогу сегодня прийти, милая. Мне надо с ними встретиться…, – Питер и Генрих сказали, что все равно, осторожность не помешает:

– Я здесь по заданию абвера, – весело заметил Генрих, – но совсем не хочется наткнуться на столичных знакомых. Макса, например, или его приятеля, Шелленберга…, – Аарон помрачнел: «Адрес у вас есть. Приезжайте на трамвае, по отдельности».

Аарон не отнимал губ от ее руки. Клара высвободилась: «Сейчас дети придут, милый».

Женщина стояла в передней:

– Он ушел, я маме позвонила. Ничего, где двое, там и трое. Паулю семья нужна. Ему девять, а выглядит на шесть лет. Я их прокормлю, – женщина усмехнулась, – для евреев мы паспорта бесплатно подделываем, а другие за такое золото отдают. Людвиг бы обрадовался…, – Клара, внезапно, схватила ртом воздух, такой острой была боль, внутри: «Людвиг…»

Она прикусила, до крови, костяшки пальцев, заставив себя успокоиться.

Дети сидели кружком на ковре, разложив альбомы и краски. Клара бросила взгляд вниз. Поняв, что Пауль никогда не видел кисточки, она опустилась рядом. Кот урчал в корзинке, на полу валялась разодранная мышка. На улице начало моросить. Девочки склонили темноволосые головы над рисунком. Клара осторожно, аккуратно водила рукой Пауля. У него были теплые пальцы. Пауль считал:

– Один, два, три, четыре…, – раскосые, голубые глаза взглянули на Клару:

– Четыре…, – взяв карандаш, Клара подписала фигуры:

– Клара, Пауль, Адель, Сабина…, – девчонки сопели, Клара потянулась в их сторону: «Что у вас?». Они, разумеется, нарисовали Томаша.

Адель положила голову на плечо матери:

– Пауль хорошо рисует, как Сабина. А где наш папа? – спросила девочка.

Тикали часы, дождь стал сильнее. Клара поднялась: «Пойдемте, милые. Пора обедать».

Завтрак, в «Париже», действительно, оказался отменным.

За большим окном виднелась узкая, вымощенная булыжником, улочка Старого Города. Вацлавская и Староместская площади, ратуша, со знаменитыми курантами, находились за углом от отеля. В городе еще было пустынно, начиналось воскресенье. В ресторане гостиницы тоже царила тишина. Посверкивали лазоревые мозаики на колоннах, звякали серебряные ложечки. Постояльцы курили, закрывшись газетами.

– И Пороховые ворота рядом, – на крахмальной скатерти, лежал красный, мишленовский гид. Питер полистал страницы:

– Ресторанов со звездами здесь нет. Ничего, думаю, найдем, где поесть…, – официант, обслуживающий стол, с нескрываемым презрением косился на французский путеводитель. Питер и Генрих говорили на немецком языке. Они рисковали ненавистью окружающих, но иначе было нельзя. Когда они поднялись в номер, и вышли на кованый балкон, Генрих полюбовался Старым Городом:

– В Праге болтается много моих, так сказать, – он усмехнулся, – соотечественников и коллег. Войны не миновать. СД и абвер здесь держат агентов. Например, Шиндлер. В общем, нельзя вызывать подозрений, – заключил фон Рабе, – я бы хотел посмотреть древние синагоги, но не сейчас…,– они стояли, глядя на черепичные крыши. Моросил мелкий дождь, прозвенели куранты, неподалеку. Генрих заметил:

– Пошли завтракать. Макс просил меня навестить Национальную Галерею. Наверняка, хочет из первых рук узнать, что здесь за картины…, – официально Генрих ехал в Судеты, однако фон Рабе не скрывал от семьи, что собирается и в Прагу. Было бы странно, если бы Макс узнал о подобном окольными путями. Генрих объяснил, что хочет, заодно, посмотреть на предприятия в Чехии.

Они сидели в библиотеке виллы. Макс, в очередной раз, вернулся с юга. Генрих, наедине, сказал Питеру:

– Видимо, в Швейцарии, если он туда ездит, что-то не ладится. Лицо у него, с каждым разом, все более недовольное…

Услышав, что брат намеревается поехать в Прагу, Макс обрадовался:

– Хорошо. Вы разбираесь в искусстве. Сходите в Национальную Галерею, составьте список картин, на которые стоит обратить внимание…, – старший фон Рабе говорил так, будто вторжение в Чехию было делом решенным. Макс погладил Аттилу, лежавшего на ковре. Овчарка клацнула зубами.

Макс поднялся: «Найдем Эмму, милый, и погуляем. Погода сегодня хорошая». Он ушел, сопровождаемый собакой. Генрих коротко кивнул в сторону французских дверей, выходящих на террасу. Они с Питером присели на мраморные перила. В Берлине началась золотая осень, деревья сверкали под заходящим солнцем. Эмма, в твидовой юбке, и кашемировом свитере, с белокурыми косами, бросала Аттиле палочку. Собака приносила ее хозяйке, терлась головой о руку девочки. Максимилиан сидел на кованой, садовой скамье, покуривая. Аттила подбежал к нему. Штурмбанфюрер улыбнулся, потрепав овчарку по мягким ушам. Собака лизнула ему руку.

– Я их видел, – внезапно сказал Генрих, – видел овчарок, в Дахау. Овчарок, доберманов…, – он передернул плечами:

– Аттилу мы щенком забрали. Он добрый пес, я его воспитывал. А остальные…, – серые глаза похолодели. Он посмотрел на заходящее солнце:

– Нельзя спрашивать у Макса прямо, когда армия войдет в Чехию. Но такое и не нужно. Судеты стали немецкими, – Генрих, издевательски передразнил интонации рейхсминистра пропаганды, – но только Судетами фюрер не ограничится…, – они сообщили в Лондон о предполагаемом вторжении. Выходя из ювелирной лавки на Фридрихштрассе, Питер подумал:

– Какая разница? После Мюнхена никто палец о палец не ударит, чтобы защитить Чехию. Господи, когда в Лондоне поймут, что Гитлер не остановится? В Лондоне, в Париже, в Нью-Йорке…, – в ресторане, чехи брезгливо смотрели и на тех, кто говорил на французском, или английском языке.

Генрих читал немецкую газету. Питер, налив кофе, оглядывал столы темного дуба:

– Он прав. Мало ли кто в Праге сейчас работает. Не стоит привлекать к себе внимание…, – после визита в Национальную Галерею, они хотели пообедать, и, по отдельности, отправиться к Аарону, на Винограды.

– Тетя Клара…, – весело вспомнил Питер:

– Жаль, что нам никак не познакомиться. Должно быть, хорошая женщина. Пусть Аарон будет счастлив…, – рав Горовиц сказал, что кузен Мишель занимается отправкой картин и рукописей из пражских музеев, в Швейцарию. Питер щелкнул зажигалкой:

– Пусть Максу нечем будет поживиться…, – Питер читал в нацистских газетах о чистке немецких галерей от дегенеративного искусства, как его называл Геббельс. Он предполагал, что, во время недавних погромов, в еврейских кварталах Германии, эсэсовцы, заодно, разграбили дома и квартиры арестованных людей.

Генрих отозвался:

– Разумеется. Картины, отвечающие идеалам арийской живописи, – он вздохнул, – забрало государство, а остальными Гитлер будет торговать, – презрительно добавил фон Рабе: «На западе есть много богатых людей, которые с удовольствием пополнят свои коллекции, а рейх получит золото».

– Картины, частная собственность! – возмутился Питер: «Подобные сделки незаконны, как они могут…»

Генрих, устало, покачал головой:

– А рисунки, что мой брат из Испании привез? Я не верю в наброски Веласкеса, найденные в лавке старьевщика. Но за руку Макса не схватишь, и не скажешь американским миллионерам, что их Сезанн раньше принадлежал еврею, сгинувшему в концлагере. То есть скажешь, – поправил себя Генрих, – но тебя никто не послушает…, – Питер обвел глазами зал ресторана: «На вид обычные люди. Наш сосед на испанца похож, или итальянца. Бизнесмен, наверное».

Предполагаемый бизнесмен, плотный, черноволосый, с маленьким шрамом на подбородке, в хорошем костюме, просматривал блокнот. Рядом, на скатерти, лежала пачка Gitanes Caporal. Эйтингон, рассеянно, скользнул глазами по отлично одетым мужчинам, с берлинским говором:

– СД не стесняется, открыто скаутов посылает. С Чехией можно проститься. Через год она станет территорией рейха…, – Эйтингон оказался в Праге проездом. Он летел в Цюрих, на совещание с Кукушкой. Дело республиканцев в Испании, было, несомненно, проиграно. Больше работать в стране смысла не имело. Тем более, у них появился новый нарком.

Эйтингон остался довольным визитом в Москву. Ежов доживал последние дни. Перегибы, которые позволял бывший глава НКВД, закончились. Людей, арестованных по ложным обвинениям, возвращали на посты. Берия, на встрече с Эйтингоном, предложил ему должность начальника иностранного отдела. О том, чтобы назначить в отдел Кукушку речь не шла. Фрау Рихтер была слишком ценна. Она, судя по всему, намеревалась досидеть в Швейцарии до звания Героя Советского Союза и персональной пенсии. Эйтингон отказался, предложив, вместо себя, товарища Судоплатова, с которым они работали над операцией «Утка».

Он, смешливо, заметил:

– В Европе много дел, Лаврентий Павлович. Еще живы троцкистские недобитки, предатели. Мне рано заниматься бумагами…, – после убийства сына Седова они получили очередные ордена. Ликвидировать мерзавца оказалось просто. Петр устроился в клинику подсобным рабочим. Пофлиртовав с одной из медсестер, он сделал слепок с ключа от комнаты, где хранились медикаменты. У них имелись последние разработки токсикологической лаборатории. Седов не пережил очередного приема лекарств после операции. Все выглядело, как сердечный приступ.

– Случается, – расхохотался Эйтингон, – даже у молодых людей.

В блокноте у него значились имена трех перебежчиков, бывшего сослуживца по Испании, генерала Орлова, или Никольского, бывшего агента во Франции, Кривицкого, и бывшего посланника в Болгарии, Раскольникова. Они все не подчинились приказу вернуться в Москву. Раскольников опубликовал во французских газетах открытое письмо, поливая грязью товарища Сталина. Кукушка и Раскольников, во время гражданской войны, служили на Каспийской флотилии, ходили с десантом в Иран. Раскольников и его покойная жена, Рейснер, дружили с Кукушкой и погибшим Соколом.

– Он ей доверяет и согласится на встречу…, – пробормотал Эйтингон, пожевав сигарету. Осенью они ликвидировали еще несколько предателей.

Игнатия Рейсса, в Швейцарии, расстреляли в упор, на деревенской дороге. Перебежчика выманили туда, пользуясь услугами агента, тоже приговоренного к смертной казни. Женщина ни о чем не подозревала. Рейсса убили из пистолета-пулемета. Кукушка довезла женщину, в лимузине, до ближайшего озера, и выстрелила ей в висок. Фрау Рихтер вернулась в Цюрих. Группа, осуществлявшая операцию, улетела через Прагу в Москву.

– Чисто и красиво, – одобрительно хмыкнул Эйтингон, – подобное случится со всеми остальными…, – мерзавец Кривицкий сдал англичанам шифровальщика, завербованного советской разведкой, в местном министерстве иностранных дел. Клерк был мелкой сошкой, о Стэнли ничего не знал, но его провал означал, что англичане теперь будут особенно осторожны. Стэнли пока не мог устроиться в секретную службу, однако Эйтингон никуда не торопился. Как показал пример «Паука», время работало на Советский Союз:

– Если кто-то из невозвращенцев переберется в Америку, – сказал Наум Исаакович, – Паук нам поможет, как он сделал с Невидимкой.

Побег Раскольникова и Орлова принес арест для товарища Яши, Серебрянского. Он служил с Раскольниковым в Энзели, в Иране, когда там существовала социалистическая республика. Серебрянский был лучшим другом Орлова.

Серебрянскому, в любом случае, не удалось переманить на сторону Советского Союза, Рыжего, как они помечали в документах доктора Судакова. В преддверии большой войны в Европе, Эйтингон хотел получить надежного человека среди радикальных еврейских группировок. Он подозревал, что ребята не собираются сидеть, сложа руки.

– Яша его не уговорил…, – давешние немцы тихо переговаривались. Судя по всему, они чувствовали себя в Праге, как дома.

Серебрянского не расстреляли, он был слишком опытным человеком. Кадры, как учил товарищ Сталин, решали все. Товарища Яшу отправили в хорошую камеру во внутренней тюрьме, на Лубянке. Допрашивали его, как понимал Эйтингон, спустя рукава. Берия велел оставить Серебрянского в живых. Он мог понадобиться в будущем.

Петра Эйтингон в Швейцарию не взял.

Воронов улетел на Дальний Восток, наводить порядок в тамошних органах. Летом полномочный представитель НКВД в Хабаровске, Люшков, бежал к японцам, нелегально перейдя границу. Группа Рамзая сообщала, что Люшкова держат в Маньчжурии. Зорге написал, что у них есть доступ к протоколам допросов перебежчика. Эйтингон не любил Зорге, за самостоятельность, и нежелание подчиняться Москве, но даже Наум Исаакович не мог не признать, что вербовка Поэта, была огромной удачей. На агента не давили, его не шантажировали, он сам пришел к Зорге, передав сведения о бактериологическом оружии японцев. Императорской армии не удалось использовать штаммы чумы при атаке на озере Хасан. Зорге не сообщал настоящего имени и должности Поэта, но Эйтингон решил:

– Либо военный, либо дипломат. Скорее, второе. Среди военных редко попадаются совестливые люди. Господи, что бы разведка без них делала? – он, мимолетно, подумал, что на Дальнем Востоке Петр встретится с братом.

За бои под Хасаном Степану вернули звание майора. Он получил орден Красного Знамени, но в Москву возвращаться отказался. Наум Исаакович, сначала, насторожился, однако махнул рукой:

– Степа не агент японцев. Никто дубину вербовать не будет, тем более, пьющего. Близнецы, а какие разные…, – он отчеркнул в блокноте имя Вороны. Эйтингон отказывался верить в двойное самоубийство физиков, убийство и самоубийство, и прочий, как он желчно выражался, вздор из бульварных романов.

В Америке Вороны не было. Даже если доктора Кроу отправили бы на Аляску, Паук бы ее нашел. Эйтингон ручался, что СССР к ее исчезновению отношения не имел. Оставалась Британия, которая, таким образом, могла бы получить мистера Майорану, и Германия. Эйтингон склонялся ко второму варианту, но проверить его было нельзя. Корсиканец и другие берлинские агенты ничего не выяснили.

Посмотрев на часы, он взял кепку. Такси до аэродрома Рузине портье заказал на девять утра. Эйтингон пока не хотел говорить с Кукушкой о планах, касательно ее дочери:

– Через три года, – напомнил себе Наум Исаакович, – девочке исполнится семнадцать. Она школу закончит, пойдет в университет. Паук приедет на рождественские каникулы в Швейцарию, кататься на лыжах. Зимой сорок первого года…, – Наум Исаакович внес даты в календарь. Он любил аккуратность в делах.

Питер проводил взглядом бизнесмена. Зевнув, он вернулся к передовице в «Berliner Tageblatt».

Купив пива, Аарон пожарил картошку.

Стоя над плитой, он вспоминал смешок Авраама Судакова. Рав Горовиц спустился вниз, в квартиру кантора, после утренней молитвы. В будни в синагогу приходили старики. По воскресеньям собирались и мужчины средних лет, приводившие сыновей. Аарон занимался с мальчиками, готовя их к бар-мицве. На уроки приходили ребята из Судет. Смотря на них, Аарон понимал, что дети больше никогда не увидят отцов. Они обычно садились вместе. Рав Горовиц думал:

– Многим год остался до бар-мицвы. Что случится, через год? Господи, не оставь нас, я прошу Тебя…, – возвращаясь домой, он велел себе:

– Завтра объяснишься с Кларой. Зачем тянуть? Она станет моей женой, получит американскую визу, и дети тоже…, – белые голуби расхаживали по булыжнику. День был туманным, пошел мелкий, сырой дождь. Аарон поднял воротник пальто:

– Мы говорили в Берлине, после погромов, с раввинами. Невозможно дать развод женщинам, с арестованными мужьями. Мы не имеем права так поступать. Они выйдут замуж, появятся дети, а потом их мужья вернутся…, – Аарон поежился. Подобный ребенок считался незаконнорожденным. Он никогда бы не смог жениться на еврейке, выйти замуж за еврея:

– Женщина будет обязана развестись со вторым мужем. Ни один раввинский суд не возьмет на себя ответственности, объявить человека мертвым. Нужны свидетели, евреи…, – Аарон разозлился на себя:

– К ней, то есть Кларе, наши законы никакого отношения не имеют. Ее покойный муж не был евреем…, – покраснев, Аарон сунул руку в карман, найдя портмоне.

Кузены завтракали.

Мишель ехал на аэродром Рузине. Швейцарское правительство дало согласие разместить в Женеве, под опекой Лиги Наций, наиболее ценные картины и манускрипты из Праги. Эвакуация начиналась на следующей неделе. В Берлине, Мишель рассказал Аарону о двух рисунках, похищенных гауптштурмфюрером фон Рабе:

– Генрих здесь…, – Аарон позвонил в дверь, – он мог бы выяснить, что случилось с рисунками. Но только я знаю, что Генрих антифашист, только я знаю, что Питер, на самом деле, работает против нацизма. Нельзя о таком упоминать, подвергать их опасности…., – здесь Аарон мог позавтракать. Вся посуда у кантора была кошерной. Немного не доверяя доктору Судакову, провизию рав Горовиц закупал сам.

Ему поджарили хлеба, Мишель сделал французский омлет и сварил кофе. Кузены не удивились его интересу к герру Шиндлеру:

– Он тоже из Судет, – объяснил Аарон, – по слухам, может знать что-то о депортации евреев…, – рыжие ресницы Авраама весело дрогнули:

– Мы с ним пили, в пятницу, – кузен повертел записку, – и сегодня собирались. Встречаемся в кабачке «U Fleku», на Кременцовой улице, ближе к полуночи. Тебе туда нельзя, – хохотнул доктор Судаков, – они вепрево колено подают. Что у него надо спросить? – Аарон вздохнул:

– Ничего. Его найдут, вот и все. Спасибо, – он забрал бумагу.

Вечером, ожидая Питера и Генриха, он почистил картошку:

– Они сказали, что Шиндлер достойный человек, не нацист. Тогда почему он сидел в тюрьме…, – Аарону отчаянно захотелось, миновав квартал, оказаться у дома Клары. Аарон знал, что она, с детьми, садится за стол:

– Ей помочь надо. Их трое, Пауль, он особенный…, – Аарон увидел ее упрямые, темные глаза, услышал твердый голос: «Все мы не такие». Вымыв руки, он закурил сигарету:

– Клара, не убрала фотографии. Значит, она ждет, надеется. Но я ее люблю, я не могу без нее и детей…, – вечером Аарон устраивался с девчонками на диване. Адель и Сабина копошились, показывая рисунки, перебивая друг друга. Темные волосы пахли простым мылом, глаза девчонок блестели. Они хихикали, рассказывая Аарону о каруселях в парке, о том, как они ходили в кондитерскую. Девочки приносили из детской обрезки ткани:

– Мы принцессы, – говорили Адель и Сабина, – у нас шелковые платья, и короны…, – Аарон вспомнил фотографию, на камине. Адель, держа за руки родителей, восхищенно смотрела на большую рождественскую елку, в фойе Сословного Театра.

– Адель на него похожа…, – Аарон затянулся горьким дымом, закашлявшись, – на мужа Клары. Покойного мужа. Его звали Людвиг. Людвиг Майер…, – он был высокий, худощавый, тоже темноволосый, в пенсне. Аарон вспомнил счастливую улыбку на лице Клары, на снимке:

– Она никогда мне так не улыбалась. Она устала, – сказал себе рав Горовиц, – от одиночества, неизвестности. Я привезу ее в Нью-Йорк, с детьми, и она расцветет. Она тоже меня любит…, – на плите шипела картошка. Он сидел, на подоконнике, глядя на мелкий дождь, слыша ее шепот, ночью:

– Иди, иди ко мне. Хорошо, так хорошо…, – она засыпала, прижавшись к его плечу. Аарон нежно, едва касаясь, целовал сладкие, кудрявые волосы: «Я люблю тебя».

– Завтра, – он поднялся, услышав звонок, – завтра все скажу. Хватит.

Питер и Генрих, приехав по отдельности, встретились на Виноградах, у церкви Святой Людмилы. После визита в Национальную Галерею, они пообедали, в хорошем ресторане, в Старом Городе. Они, все-таки, прошли мимо синагог, посмотрев, хотя бы, на здания. Свободно разговаривать они могли только в музее, или на улице. Питер любовался средневековым, серого камня, фасадом Староновой синагоги:

– В Берлине двенадцать синагог сожгли, в погромах. Господи, накажи их, я прошу Тебя…, – Генрих, молча, развернул зонт.

После ночи разбитого стекла, как называли погромы в Берлине, он заметил, что отец изменился. Генрих решил ничего не спрашивать. Старший граф Рабе, после войны, дружил с евреями. У отца, до национализации заводов, было много деловых партеров. Он смотрел на потускневшее лицо графа Теодора:

– Наверное, он помог, кому-то выбраться из Германии. Папа не похож на Макса, или Отто. В нем есть чувства, – после смерти матери, отец оставил Генриха в Берлине. Старшие братья вернулись в швейцарскую школу, а отец ночевал в детской. Он пел малышам колыбельные, расчесывал Эмме волосы и заплетал косички, занимался с Генрихом чтением и математикой.

Генрих не знал, что отец, по ночам, плакал в спальне. Кладбище на Гроссе Гамбургер штрассе разорили, даже граф Теодор не смог бы ничего сделать. Он вспоминал надгробную плиту, серого мрамора, с выбитыми подсвечниками, с причудливыми буквами на святом языке. Камни выломали из земли. Надгробиями собирались мостить берлинские улицы. Кладбище перепахали колеса грузовиков. Теодор смотрел на высокий потолок комнаты:

– Даже в смерти их не оставили в покое…, – он, разумеется, ничего не сказал сыновьям. Теодор встретился с давними друзьями по войне, аристократами, генералитетом, и высшими офицерами. Все они сходились на том, что ненормальный ефрейтор тащит Германию в могилу:

– Пусть он туда отправляется, – Теодор, за холостяцким ужином, пыхнул сигарой, – скатертью дорога, никто по нему не заплачет. Однако немцы ни в чем не виноваты. Их одурманил безумец. Наш долг, его остановить…, – запершись в кабинете, Теодор долго обдумывал письмо дочери:

– На всякий случай, – он запечатал конверт, спрятав его в сейф, – чтобы девочка знала. Но письмо не понадобится. Ненормальный зарвется, Германия опомнится. Господи, простят ли нас евреи, когда-нибудь…, – на встречах они обсуждали возможность контакта с западными странами, Британией, или Америкой.

– Но не с Советским Союзом, – отрезал кто-то, – Сталин и Гитлер скоро договорятся…,– они не пришли к решению. Требовалось отыскать кого-то из дипломатов, что, в Берлине, могло быть опасным. Граф успокаивал себя:

– Случись что, мальчиков не тронут. Они на хорошем счету, все трое. Да и не случится ничего…, – он старался не думать о холодных глазах Отто, о программе эвтаназии, в которой участвовал средний сын, о том, откуда Макс взял рисунки, и где он собирается добывать картины для новой галереи.

В любом случае, старшие сыновья редко бывали дома. Эмма и Генрих играли в четыре руки. Граф сидел, закрыв глаза, потрескивали дрова в камине:

– Они не такие, Эмма и Генрих. Генрих на мать похож, и Эмма тоже…, – он вспоминал веселый, дерзкий голос в телефонной трубке:

– Ирма Зильбер, Berliner Tageblatt. Вы уклоняетесь от разговора, граф, но я вас отыщу, обещаю…, -она писала статью о немецких профсоюзах.

– И отыскала…, – слушая сонату Бетховена, он видел голубые глаза, длинные, испачканные чернилами пальцы:

– Господи, я виноват перед ней. Я оставил ее одну, тогда, и опять ее не защитил…, – Теодор скрыл вздох, незаметно вытерев щеку.

За ужином Аарон рассказал о встрече в пивной. Генрих усмехнулся:

– Твои кузены меня не знают. Я один пойду. Незачем тебе рисковать пощечиной, или дракой…, – Генриху надо было найти Шиндлера и удостовериться, что агент в порядке и готов работать.

– Хотя какая работа, – он пережевывал картошку, – судя по тому, что ты говорил, Аарон, герр Оскар не просыхает, с тех пор, как его из тюрьмы выпустили…, Очень вкусно, – похвалил он. Лазоревые глаза Питера внимательно посмотрели на рава Горовица: «Аарон, что случилось? У тебя лицо не такое».

– Это не их заботы, – было, сказал себе Аарон, – Питер выполняет задание, нельзя его просить о таком. Он и не сможет ничего сделать. Никто не сможет…, – рав Горовиц нарочито долго, спокойно разливал кофе. Питер забрал серебряный кофейник: «Рассказывай все».

В стекло хлестал дождь:

– У него седина в бороде, – заметил Питер, – а ему два года до тридцати…, – он, осторожно, кинул взгляд на Генриха. Серые глаза друга потеплели. Он, едва заметно, кивнул.

– Дети, – подумал Питер, – дети…, – он спокойно спросил: «Сколько их?».

Аарон сглотнул:

– Пятьдесят разобрали в семьи. То есть пятьдесят один…, – он вспомнил маленькую Сабину, – тридцать Авраам везет в Палестину. Сто девятнадцать, – обреченно закончил рав Горовиц: «Питер, они не из Германии, не из Австрии. Невозможно…»

– Я не знаю такого слова, – Питер записал цифру:

– Генрих, ты иди в ресторан. Я в посольство. Паспорт у меня при себе…, – кузен улыбался:

– Питер, – осторожно сказал рав Горовиц, – девять вечера, воскресенье…

– Плевать я хотел, – сочно отозвался мужчина, натягивая пальто:

– Если придется разбудить премьер-министра Чемберлена, я так и сделаю…, – они с Генрихом сбежали вниз по лестнице. Аарон, перегнувшись через перила, крикнул:

– Что ты вообще собираешься делать?

– Все, что в моих силах…, – донесся до него голос кузена.

Дверь хлопнула, они оказались в пустынном дворе. Питер буркнул себе под нос: «Все, что в моих силах и даже больше». Генрих пожал ему руку:

– Петер, ты помни, дети важнее. Я отговорюсь, ничего мне не сделают…, – махнув на запад, он повторил: «Дети важнее».

– Я знаю…, – они вышли из арки, Питер свистнул: «Такси!». Он повернулся к Генриху:

– Осталось убедить остальных.

Питер открыл дверь машины:

– В ресторане увидимся…, – рено вильнуло, исчезая за углом. Генрих стоял, глядя ему вслед:

– Он что-нибудь придумает, – уверенно сказал себе мужчина. Генрих пошел к остановке трамвая.

Охранник в британском посольстве, на Малой Стране, пил чай, листая Daily Mail. Газеты доставляли самолетом из Лондона. Дежурство выпало скучное, по воскресеньям посольство не работало. Охранник, с напарником, слушали радио. Футбольный сезон был в самом разгаре. Они жалели, что здесь нет тотализатора, хотя служащие посольства, негласно, заключали пари. Охранник внес три фунта в кассу тех, кто считал, что до Нового Года Гитлер в Прагу не войдет:

– Он только Судеты взял…, – мужчина зашуршал газетой, – ему надо собрать войска, подготовиться. Впрочем, чехи сопротивляться не будут. Германия принесет им цивилизацию, порядок. В Праге до сих пор метрополитена нет…, – недовольно подумал охранник. В газете писали о таинственном преступнике, преследовавшем женщин в городе Галифакс, в Йоркшире, с топориком:

– Атаки убийцы из Галифакса продолжаются! – кричал заголовок. Преступник, правда, пока никого не убил, но журналист намекал, что полиция скрывает факты от публики. Петитом сообщалось, что Британия согласилась на итальянский контроль над Эфиопией. В обмен дуче выводил десять тысяч солдат из Испании.

Охранник углубился в спортивные страницы. Они слушали трансляции футбольных матчей и скачек. Мужчина взял карандаш. Хотелось подсчитать, сколько он бы мог выиграть, если бы ставил на победителей. Он шевелил губами, исписывая цифрами поля газеты. Завтра его ждал выходной день, и пиво. В посольстве признавали, что оно здесь не хуже британского.

– В Берлине тоже хорошее пиво, я слышал…, – охранник взглянул на календарь. До Рождества оставался месяц. Работники наряжали елку, в большой гостиной посольства, разыгрывали пантомиму, и обменивались подарками. К празднику они рассчитывали на премию.

В комнатке охранников было тепло, по стеклу полз дождь. Двор посольства опустел. В воскресенье обычно приходили шоферы, обслуживать машины его светлости посла, сэра Бэзила Ньютона, и поверенного в делах. По понедельникам, средам и пятницам работало консульство. На календаре было отмечено, что охранник дежурит в среду. Он поморщился:

– Опять в консульстве сидеть…,– длинная очередь доходила до дверей церкви Святого Николая, за углом. Люди стояли, зажимая номерки в руках. Охранник справился в большой книге. Счет пошел на тысячи, а консульство принимало едва ли пять человек в день. Каждую заявку на долгосрочную визу посылали в Лондон. Претендент обязан был предъявить приглашение от близких родственников в Британии, и определенную сумму, на банковском счету. Бумаги рассматривались в Уайтхолле, что занимало два-три месяца. Высокий, широкоплечий, рыжий еврей, ходил сюда, как на работу. Охранник, облегченно, вздохнул:

– Кажется, он оформил документы. В Палестину подростков везет, я помню…, – в очереди за визами, стояли только евреи. Отсюда было хорошо слышно часы на башне церкви. Пробило девять. У ворот позвонили, охраннник накинул куртку. Скорее всего, у британца, гостя Праги, украли документы. В девять вечера, они, конечно, ничего бы не сделали. По инструкции потерпевшему выдавали адрес полицейского участка на Малой Стране, и уверение, что завтра, утром, его ждут в посольстве, для оформления временных бумаг.

Охранник посмотрел в щель. Проситель не выглядел ограбленным. Невысокий, молодой мужчина покуривал сигарету. Он носил пальто отличного кашемира, расстегнутое, с размотанным шарфом. В свете электрических фонарей, блестел бриллиант в заколке для галстука. Присмотревшись, охранник понял, что похожий галстук, черный, с голубыми полосками, носит его светлость посол:

– Итонский, – вспомнил мужчина, – старый, школьный галстук.

Шляпу визитер сдвинул на затылок, каштановые волосы играли золотыми искрами. Лазоревые, усталые глаза взглянули на охранника.

Акцентом частной школы можно было резать стекло:

– Меня зовут Питер Кроу, я владелец «К и К», – охранник увидел в щель британский паспорт, – вызовите посла, сэра Ньютона…, – охранник, было, откашлялся: «Сэр Кроу…»

– Мистер Кроу, – поправил его мужчина, взглянув на золотой хронометр. Охранник не мог не заметить, что запонки у него тоже с бриллиантами:

– Я жду, – со значением добавил мистер Кроу, – посла и атташе, отвечающего за связь с Лондоном. Вы меня понимаете…, – охранник, обреченно, открыл ворота. В комнате мистер Кроу сбросил пальто. Мужчина привольно расположился на стуле, найдя чистую чашку:

– Рокфель выиграла дерби, в Эйнтри, – одобрительно сказал мистер Кроу, потянувшись за газетой, – у кобылы большое будущее…, – мать и дядя Джон возили их на скачки. Герцог разводил лошадей, но азартом не отличался. Он водил детей в денники, рассказывая о родословных, любуясь английскими скакунами. Юджиния стояла в очереди, к окошечку кассы. Она обязательно покупала билетик на каждого ребенка. Питер помнил осенний, острый воздух Ньюмаркета. Стучали копыта, в воздухе кружилась пыль, золотилось шампанское в хрустальном бокале матери. Юджиния размахивала шарфом, дети залезали на скамейки закрытой ложи: «Давай, давай!». Завтрак они привозили в плетеной корзине. Мать доставала из накрахмаленных салфеток копченого лосося, сконы, яйца по-шотландски:

– Констанца с тетрадью приезжала…, – он курил, глядя на результаты скачек, – она в Лондоне все высчитывала, заранее. Никогда не ошибалась…, – Констанца сидела на скамье, поджав ноги. Стивен усмехался:

– Как ты предсказывала, фаворит проиграл. Мы получим хорошую выдачу…, – глаза цвета жженого сахара удивленно посмотрели на брата: «Я всегда права, Стивен».

– Нам с Маленьким Джоном пятнадцать исполнилось…, – охранник говорил в телефонную трубку, косясь в сторону Питера, – Лауре семнадцать. Она в Кембридж тем годом поступила, а Стивен кадетом служил. Тони и Констанце двенадцать было. Констанца пропала, а у Тони мальчик…, Интересно, за кого она замуж вышла? За испанца, наверное, из республиканских войск. Он погиб…, – Питер услышал осторожный голос охранника: «Сейчас они приедут, ваша светлость…»

– Мистер Кроу, – в который раз поправил его Питер. На тарелке лежали сэндвичи с яйцами и пастой из анчоусов. Похожие бутерброды подавали в кембриджской столовой:

– И в Палате Общин тоже…, – Питер сжевал один, – мама меня приводила в парламент, на каникулах. Черчилль, после Мюнхена, выступил с речью. Он утверждал, что войны не миновать. Он прав, конечно…, – оставшиеся четверть часа они с охранником говорили о скачках и футболе.

Питер поднялся, завидев открывающиеся ворота, черный, низкий форд. Взяв пальто, он вышел на освещенный двор. Дождь, к вечеру, прекратился. Над Прагой высыпали крупные, яркие звезды. Сэр Ньютон оказался высоким, седоволосым чиновником, с недовольным лицом. Его сопровождал мужчина моложе, с военной выправкой, но в штатском костюме. Он представился третьим атташе, Макдональдом. Питер отдал им паспорт: «Мне надо срочно связаться с Блетчли-парком, господа».

Посол, было, открыл рот, но Макдональд кивнул:

– Меня предупреждали, что подобное может случиться. Сэр Бэзил, – бесцеремонно распорядился атташе, – вы поезжайте домой. Мистер Кроу станет…, – атташе поискал слово, – временным гостем посольства. Я обо всем позабочусь…, – Ньютон что-то пробормотал, атташе достал из кармана пальто ключи:

– Пойдемте. Мы можем вывезти вас на аэродром Рузине…, – они спускались по узкой лестнице, тускло горели лампочки.

Питер отмахнулся:

– Пока не надо. Вам из Блетчли-парка сообщили, что я буду в Праге? – атташе кивнул, пропуская его в голую, подвальную комнату, с деревянными столами:

– Связь безопасная, но я все равно бы не советовал употреблять имена, и тому подобное…, – поставив рядом пепельницу, он сел к радиопередатчику.

– А если Маленького Джона там не окажется? – Питер посмотрел на часы:

– У них девятый час вечера. Если он в замке? Дядя Джон болеет…., – Питер вздохнул:

– Значит, им позвонят, они приедут в Блетчли-парк. Дело не терпит отлагательств…., – атташе передал ему наушник:

– Граф Хантингтон на проводе, мистер Кроу…, – Питер услышал, через полтысячи миль, знакомый голос Маленького Джона: «Что случилось?».

Питер все, быстро, рассказал. Он добавил:

– Джон, это дети. Хочешь, я перед тобой на колени встану? Я не смогу работать, если я брошу их, здесь, без помощи. Твой отец…

– У папы второй наушник, – кузен помолчал:

– Он приехал меня проконсультировать, на выходные. То есть шофер его привез. Сейчас много работы…, – в Блетчли-парке шел сильный дождь. Горел газовый радиатор, пахло виргинским табаком. Джон обернулся на отца. Герцог сидел, в большом кресле, закрыв глаза, положив наушник на колени.

К подлокотнику была приставлена трость. После Мюнхена отец ушел в отставку. Он стал жаловаться на боли в спине. Герцог больше не мог водить машину, и приезжал в Блетчли-парк с шофером. Джон, в Банбери, поговорил с Тони. Сестра вздохнула:

– Ты его знаешь, милый. Он никогда, ничего не скажет. И тетя Юджиния молчит. Сэр Уинстон гостил, на выходных. Они с папой и тетей Юджинией работали. Может быть, у него спросить? – в спальне сестры пахло лавандой и тальком. Уильям протянул ручку к дяде. Наклонившись над колыбелью, Джон пощекотал мальчика:

– Ты весь в слюнях, дорогой мой. Скоро ожидается первый зуб. Сэр Уинстон тоже ничего не скажет, – мрачно добавил Джон, – вынет сигару изо рта и покачает головой. Я стариков знаю…, – он, нарочито небрежно, спросил: «Лаура не приезжала?»

Тони сидела на кушетке, у камина:

– Звонила. У нее работы много. Она обещала на Рождество выбраться. Мы почти не поговорили. Уильям капризничал, она извинилась. Не хотела меня отвлекать…, – племянник захныкал, Джон подал его Тони.

В руке у отца посверкивало янтарем виски, в тяжелом стакане. Бледные веки были опущены:

– Он очень похудел, – понял Джон, – двадцать фунтов потерял, а то и больше. И у него боли, по лицу видно…. – впалые щеки зашевелились, отец отпил виски. Герцог, неожиданно, улыбнулся: «Трубку мне дай».

До Питера донесся тихий, старческий голос:

– Милый мой, помни, все, что мы делаем, мы делаем для того, чтобы жили люди. Вывози ребятишек в Англию. С твоей матерью я поговорю. Палата допишет в билль какую-нибудь сноску. Судеты, в конце концов, оккупированная территория. Не волнуйся…, – отец закашлялся, Джон подал ему платок. Герцог подышав, махнул рукой:

– Вряд ли ты потом в Берлин вернешься. Передай ему, что в декабре начинает работать координатор. Маленький Джон этим занимается. Он без связи не останется. Чтобы с него снять подозрения, мы тебя на аэродроме в Хендоне арестуем, прямо на трапе. Посидишь пару месяцев в тюрьме, – до него донесся смешок герцога, – по нынешним временам это ценный опыт…, – они попрощались, в трубке раздался треск.

Маленький Джон, осторожно, поинтересовался: «Папа, ты уверен?»

– Спасающий одну жизнь, будто спасает весь мир, – сварливо отозвался отец, – а иначе, для чего мы здесь сидим…, – он обвел рукой комнату:

– И опять же, дорогой мой, если не сейчас, то когда, и если не я, то кто? То есть он, – герцог кивнул на трубку:

– Юджиния мне говорила, что Голландия закрыла границы для еврейских беженцев, а нацисты запретили отправлять детей из немецких портов. Они пытаются прийти к компромиссу с послом Голландии. Питер придумает что-нибудь, – уверенно завершил герцог, – он мальчик умный. В любом случае…, – отец попытался встать, Джон поддержал его, – скоро начнется война. Тебе на континент надо поехать, – распорядился герцог, – мы с адмиралом Хью Синклером выбрали координатора…, – Джон положил руку на медвежий клык:

– Папа мне не скажет, что за координатор. Сейчас не скажет. Только когда я к отъезду подготовлюсь. Я слышал, адмирал Синклер тоже болеет…, – Джон вышел в переднюю, кивнув дежурному:

– Мы наверх, ужинать. Сообщайте, если кто-то выйдет на связь.

Он поднимался вслед за отцом, стараясь не слышать его одышки, повторяя: «Будет война, будет война…».

Попрощавшись с Макдональдом, Питер помахал охраннику. На Малой Стране было тихо, ветер нес рваные, белесые тучи, светила луна. Он выпрямил спину:

– Как будто груз с меня сняли. Хорошо, что дядя Джон придумал арест. Генриха теперь никто не заподозрит. Ничего, – развеселился Питер, – посижу в Пентонвиле, или куда его светлость меня отправит…, – он остановил такси: «На Кременцову улицу, пивная „U Fleku“!»

Они открыли вторую бутылку сливовицы. Авраам, одобрительно, подумал:

– Мишель француз, но пьет отменно. Даже не шатается. Только глаза блестят…, – в пивной было шумно, к потолку поднимался табачный дым. Авраам поднял стаканчик:

– Как у нас говорят, до ста двадцати лет, всем!

Они заказали вепрево колено, с кнедликами и квашеной капустой, картофельные оладьи, и утопленников, маринованные, свиные сосиски, с луком и острым перцем. На фаянсовой тарелке лежал желтый, мягкий оломоуцкий сыр, маленькие, соленые огурчики, и хрустящие крендельки. Официант принес еще три пинтовые кружки пива, черного, пахнущего карамелью Велкоповицкого Козла. Они чокнулись, Шиндлер сжевал сосиску:

– Не женитесь…, – они говорили о женщинах, – я женился в двадцать лет, – немец помотал головой, – и что вышло? Я здесь, жена, – он махнул рукой на восток, – в Цвиттау, то есть в Свитавах. Мужчина не может ограничиваться одной женщиной, – важно сказал герр Оскар, отхлебнув пива, вытерев губы рукавом пиджака, – это противоречит природе…, – он пьяно покачал пальцем:

– Но сын у нее не от меня, я больше, чем уверен! Девочка моя, а сын…, Она изменяла! – бутылка зеленого стекла наклонилась над стаканчиками. Забулькала сливовица. Шиндлер рассказывал о своей любовнице, фрейлейн Аурелии.

Пошарив по столу, он сунул в рот сигарету из смятой пачки. Мишель щелкнул зажигалкой:

– Вам двадцать шесть лет…, – Шиндлер жадно затянулся, – вся жизнь впереди…

Он шутливо вывернул карманы пиджака:

– А я? Но на водку, пиво и табак хватает, пока что. С работы меня уволили…, – до ареста герр Оскар трудился клерком в банке Симека, в Праге. О тюрьме он ничего не говорил, заметив:

– В общем, меня за дело взяли. Все равно…, – он икнул, вытирая покрасневшие глаза, – все вокруг…, – Шиндлер обвел рукой своды пивной, – скоро станет другим. Сюда придут мои, – он мелко захихикал, – соотечественники. Фюрер не пьет, не курит, не ест мяса…, – Шиндлер оторвал зубами кусок свинины, – я уверен…, – поманив к себе мужчин, он что-то зашептал.

– Ерунда, – усмехнулся Мишель. Шиндлер взял его за лацкан твидового пиджака, жирными пальцами:

– Слухи ходят. Они все ничего не могут, – презрительно заметил немец, – забыл…, – он нахмурился, – забыл, как называется. По-ученому…

– Сублимация, герр Оскар, – весело помог Мишель, грызя огурец:

– Нам подобное не требуется. Дай Бог, чтобы и в сто двадцать лет, как Авраам говорит, ничего не изменилось.

– А тебя, не…, – посмотрев на Авраама, Шиндлер показал рукой ножницы: «Я видел. Ты, значит, не еврей».

Авраам потрепал его по плечу:

– Я больше еврей, дорогой, чем многие твои знакомые. Моя семья на Святой Земле четыре сотни лет живет, в Иерусалиме. Приезжай в гости…, – в голове приятно шумело, на эстраду поднялись скрипачи:

– Или в Париж, – поддержал его Мишель, – я тебя свожу к рынку, в кабачок, где мои предки пили…., – Шиндлер пьяно засмеялся:

– Насчет Робеспьера, ты меня разыгрываешь…, – он бесцеремонно повертел Мишеля туда-сюда:

– Робеспьер был вроде фюрера, – Шиндлер икнул, – только для своего времени. А у тебя глаза добрые. Но пьяные…, – бутылка опустела, Авраам крикнул: «Еще одну сюда!».

Генрих сидел за столиком поодаль, медленно попивая темное пиво. У него имелось описание Шиндлера, полученное в абвере, от подполковника Ханса Остера. Перед ним, несомненно, был герр Оскар, собственной персоной, в мятом пиджаке, с развязанным галстуком, в закапанной пивом рубашке. Генрих прислушался:

– Петер говорил, о его кузенах. Мишель и Авраам, только пьяные. Господи, – он посмотрел на кружку, – хотя бы здесь, я могу напиться? Интересно, что Петеру велят, из Лондона? Хотя понятно, что. Его кузен, – Генрих помнил прозрачные, светло-голубые глаза графа Хантингтона, – достойный человек. Значит, придется нам проститься. Один друг у меня был в Берлине…, – Генрих заказал себе стопку водки.

– Идите сюда, уважаемый господин, – Шиндлер поднялся, покачиваясь, – я слышу, что вы берлинец!

За соседним столиком, кто-то, сочно крикнул, по-чешски: «Высер тебе в око!»

– Говно! – огрызнулся Шиндлер. Мишель, недоуменно, поднял бровь, но потом рассмеялся: «Теодор тоже ругается, на стройке…., – чехи, неподалеку, вставали, Авраам вздохнул:

– Не надо здесь по-немецки говорить. А на каком языке объясняться? Герр Оскар французского языка не знает. Хотя французов они тоже не любят. В пятницу мы драки избежали, а сейчас, кажется, не сумеем. У меня занятие завтра, с ребятами, тебе в музей идти…, Неудобно получится…, – давешний немец, невысокий, в хорошем костюме, улыбался:

– У него рыжие в семье были, – понял Мишель, – чем-то они с Питером похожи. Интересно, где сейчас Питер? Он в Германии обосновался.

Немец сбросил пиджак на скамью, закатав рукава рубашки. Чистый, ясный голос перекрывал гомон толпы:

– Подождите. Я сыграю, господа…, – он кивнул на эстраду. Чехи, невольно, замолкли. Он взбежал по ступеням, музыканты остановились. Немец откинул крышку фортепьяно, опустившись на табурет. У него была прямая, красивая спина.

– Циона тоже играет…, – вспомнил Авраам, – ее любимая мелодия. «Атикву» на эту музыку поют…, – пивная замолкла, длинные пальцы бегали по клавишам.

– Сметана…, – вздохнул Мишель, – Господи, как красиво. Он отличный пианист…., – немец играл «Влтаву», из симфонической поэмы «Моя родина». Он откинул каштановую голову, старое, расстроенное фортепьяно звучало так, будто они сидели не в прокуренной пивной, а в зале филармонии. Он закончил, Мишель услышал всхлипывание. Шиндлер утирал слезы. Сзади закричали:

– Принесите господину выпить, за наш счет. Нет, мы платим…, – немец склонил голову:

– Спасибо, господа. Не смею больше прерывать ваш отдых… – Шиндлер почти насильно усадил его за стол:

– Надо обмыть знакомство. Герр Оскар, герр Мишель, герр Авраам…, – у немца оказалась крепкая, теплая рука, и серые глаза:

– Генрих. Рад знакомству, господа…, – официант поставил перед ними пять бутылок сливовицы: «Подарки от других столов…, – Авраам потер руки:

– Генрих, вы очень вовремя. До утра мы отсюда не уйдем…

Питер добрался до Кременцовой улицы к одиннадцати вечера. Он толкнул дверь пивной, до него донесся нестройный, пьяный хор:

– Kočka leze dírou, pes oknem, pes oknem,

Nebude-li pršet, nezmoknem.

Мишель подыгрывал пьяному хору на гитаре. Питер увидел рыжую голову Авраама Судакова. Генрих сидел за столиком, рядом с Шиндлером:

– Генрих мне его описывал, – усмехнулся Питер, – я сейчас напьюсь. Мне надо их нагонять. Напьюсь, а завтра займемся работой. Надо придумать, как ребятишек вывозить. Надеюсь, кузены мне не станут бутылки о голову разбивать…, – поймав взгляд Генриха, Питер, едва заметно, кивнув, прошел через толпу. Шиндлер держал Авраама за рукав пиджака: «И у тебя никого, кроме евреек, не было?»

– А где бы я взял других женщин? – почти обиженно, отозвался доктор Судаков. Он долго пытался ухватить пальцами огурец:

– Какой он скользкий…, – на столе красовались разоренные блюда с мясом и раскрошенные крендельки:

– Ты просто пьяный…, – Генрих прицелился, наколов огурец на вилку: «Держи». Авраам допил сливовицу из горлышка, затянув:

– Кошка лезет в дыру…, – Шиндлер не отставал:

– Расскажи мне о еврейках…, – Питер, едва не рассмеялся вслух. Он присел за столик:

– Приятного аппетита, господа…, – Питер увидел, как похолодели глаза кузена Авраама: «Он пьяный, но соображает, кто перед ним…»

– Мишель, – громовым голосом велел доктор Судаков, – смотри, мерзавец сюда явился…, – найдя пустую кружку из-под пива, Питер вылил туда остатки из бутылки сливовицы. Прозрачная жидкость приятно обожгла губы. Бесцеремонно взял у кузена зажженную сигарету, он велел официанту:

– Еще три бутылки. Не надо меня бить гитарой по голове…, – он видел хмурое лицо Мишеля, – садитесь, и я все расскажу. Генрих, – он со значением посмотрел на друга, – прогуляйтесь с герром Оскаром в одно местечко. Поговорите о немках, о еврейках…, – Шиндлер, покорно дал себя увести, захватив по дороге непочатую бутылку сливовицы.

– Ты как посмел…, – начал Авраам. Питер всунул в руки кузенам полные стаканы: «Молчите, и слушайте меня». Опрокинув еще сливовицы, он начал говорить.

В домашней мастерской Клары стояла ножная швейная машинка «Зингер». На ней женщина училась шить, у матери. Клара, быстро, смастерила для Пауля маленький, холщовый фартук. К ее удивлению, мальчик оказался хозяйственным. Клара улыбнулась:

– Он жил на фермах. Здесь у нас коров нет, один Томаш.

Пауль убирал за котом, и кормил его. Он, с девочками, приводил в порядок детскую и даже мыл посуду. Клара начала учить детей готовить. Они устраивались у большого, деревянного стола, на кухне. Пауль показывал девочкам, как месить тесто, для печенья. Он очень гордился тем, что знает буквы. Занимаясь с ним, Клара поняла, что мальчик сможет и читать, и писать. Пауль делал все медленно, однако он был терпелив, и не расстраивался, если у него не получалось. Спал он пока в гостиной, на диване. Клара, оглядывала комнату:

– Надо кабинет Людвига под вторую детскую приспособить. Что нам делать? – Томаш мурлыкал, терся об ее ноги. Из детской доносился нежный голосок Адели. Дочка любила петь, Сабина и Пауль ей подтягивали.

Клара подошла к незаконченному чертежу, на кульмане. Перед тем, как уехать в Германию, прошлой осенью, муж вел курс по архитектурному рисунку. Клара сжала тонкие пальцы:

– Дуомо, в Милане. Мы ездили в Италию, на медовый месяц. Милан, Флоренция, Венеция…, – верхний угол чертежа отогнулся. Бумага, немного, пожелтела. Кнопка лежала внизу, на подставке для карандашей. Клара протянула руку к чертежу:

– Сложить кульман, отнести в кладовку. Взять у мамы мою детскую кровать. Пауль не может все время в гостиной ночевать. Он никогда не поступит в университет, и вряд ли даже в школу пойдет. Однако он добрый мальчик, хороший. Руки у него ловкие. Я его обучу, он станет плотником, столяром. В театре всегда нужны рабочие…, – Клара укололась кнопкой.

Лизнув палец с капелькой крови, она зло, с размаха, загнала кнопку на место:

– Людвиг жив, я верю. Если немцы его отпустят, он вернется в Прагу. Я не могу его предавать, не могу выходить замуж, и уезжать. Но немцы еще никого не отпускали…, – Пауль и Сабина, сначала, называли ее мамой Кларой. Потом и мальчик, и девочка, стали говорить «мама». Адель кивала:

– Конечно, ты наша мамочка…, – по вечерам они сидели на диване. Клара читала детям сказки, на немецком языке, из старой книги братьев Гримм. Она целовала светлый затылок Пауля, и темные кудряшки девочек. За окном накрапывал дождь, пахло сладким, домашним печеньем.

Томаш, подняв хвост, независимо вышел из комнаты. Клара усмехнулась:

– Он не любит, когда на него внимания не обращают. Он обжился, словно всегда у нас был…, – кот спал то с девочками, то с Паулем. Она смотрела на мокрое, оконное стекло, на серые тучи:

– Мама сказала, что надо о детях думать…, Что думать? – Клара сглотнула:

– Он хороший человек, он меня любит. Дети к нему тянутся…, – она приложила пальцы к покрасневшим щекам. Аарон сказал, что они могут пожениться в американском консульстве. У Пауля документов не было, Сабина получила временное удостоверение беженца. Пользуясь им, Клара сделала такое же, на имя мальчика. Он стал Гольдблатом, по документам, старшим братом Сабины.

Женщина склонилась над рабочим столом:

– Какая разница? Иначе я не получу свидетельство опекуна, на них двоих. В консульстве присутствие детей не нужно. Нет опасности, что они проговорятся. Впрочем, они друг друга братом и сестрами считают…, – Клара сводила Пауля в фотографическое ателье. Мальчик не боялся, уверенно устроившись на табурете. Он ждал птички. По дороге домой, Клара зашла в кондитерскую, купив глазированный пряник:

– Видишь, – ласково сказала женщина, – птичка прилетела. Она знала, что маленький Пауль любит сладости…, – мать принесла Кларе одежду для Пауля. Госпожа Эпштейнова заведовала пожертвованиями, что собирали в общине для детей из Судет.

– Он тоже без семьи…, – вздохнула мать, примеряя Паулю курточку и ботинки, – тоже сирота…, – Пауль прижался щекой к ладони Клары. Мальчик помотал головой: «Мама…».

Клара прошлась по кабинету мужа:

– Что тебе надо? Аарон посадит нас на корабль, в Амстердаме. Его сестра нас приютит, у нее мальчики, двое. Близнецы…, – она поправила фотографию, в серебряной рамке. Снимок стоял на рабочем столе Людвига:

– Это из Венеции…, – Клара, в легком, шелковом летнем платье, сидела на площади Сан-Марко, – я помню, Людвиг попросил тамошнего фотографа сделать карточку…, – Клара кормила голубей. Она бродила, с мужем, по мастерским стеклодувов, на Мурано, они купались в лагуне. Клара вспомнила гондолу, яркую луну, в темном небе, над каналами. Женщина, невольно, всхлипнула: «Людвиг…».

Рав Горовиц говорил Кларе, что устроит ее и детей в Америке, а сам вернется в Европу:

– Ненадолго. Я не могу оставить здешних евреев, любовь моя. Я сниму дом, в пригороде. У вас будет сад, детям понравится. Ты станешь заниматься, с Паулем, и девочками. Начнешь рисовать для журналов, книги иллюстрировать…, – закрывая глаза, Клара видела зеленую лужайку, беленый, аккуратный дом, низкую машину в гараже:

– Мой отец, врач, – шептал Аарон, – он о вас позаботится, а потом я вернусь. Ты с детьми ни в чем не будешь знать нужды…, – он целовал ей руки, Клара гладила темноволосую голову, стараясь не думать о муже. Она посмотрела на часы:

– Скоро Аарон должен прийти. Вчера он позвонил, извинялся, что занят. И позавчера тоже…, – Клара окинула взглядом кабинет:

– Если будем уезжать, надо библиотеку забрать. У Людвига хорошие издания. В Америке европейские вещи дороги. Нельзя здесь книги бросать…, – она шла на кухню, вспоминая твердый голос матери: «Делай, как будет лучше для детей, Клара…»

Сверкала белая, чистая плитка на стенах. Дубовые половицы были натерты, над плитой висели медные кастрюли и сковородки. В плетеной корзинке на столе, под накрахмаленной салфеткой, лежало печенье. Томаш аккуратно умывался, сидя у миски. Приоткрыв форточку, Клара чиркнула спичкой. Она увидела знакомую, высокую фигуру. Остановившись у подъезда, рав Горовиц, улыбаясь, помахал Кларе.

Аарон был в хорошем настроении. В понедельник, утром, после молитвы, он долго звонил в дверь квартиры, где жили кузены. Ему открыл Мишель. В передней было полутемно, Аарон услышал громкий храп. Мишель зевнул:

– Дорогой мой, не все встают в шесть утра. Некоторые в это время ложатся. Впрочем, – он похлопал себя по заросшим щетиной щекам, – ладно. Иди на кухню, вари кофе, – скомандовал кузен, – у нас отличные новости.

За кофе выяснилось, что вчера, в пивной, Мишель и Авраам видели Питера. Мистер Кроу поехал в британское посольство, организовывать вывоз из Праги судетских детей. Аарон, смущенно, закашлялся:

– Простите, что я не предупредил о Питере. Я знал, с Берлина…, – Мишель залпом выпил кофе:

– Все равно, голова раскалывается. Некоторые спят до обеда, а некоторым, через час, надо появиться в Национальной Галерее. В общем, – он похлопал Аарона по плечу, – Питер все устроит. Он молодец, конечно, – Мишель присвистнул, – смелый человек. Работает под носом у нацистов. Мы познакомились с Генрихом, отличный парень…, – Мишель утащил у кузена кофе:

– Ты на чашку смотришь, а мне сейчас он необходим. Вопрос жизни и смерти…, – Мишель курил, вспоминая тихий голос Генриха. Они шли пешком по Кременцовой улице. Авраам и Шиндлер, спотыкаясь, ловили на углу такси. Мишель узнал, что похищенные в Мадриде рисунки находятся у старшего брата Генриха, штурмбанфюрера фон Рабе.

– Он хочет картины отсюда вывезти, из Праги…, – огонек зажигалки осветил недовольное лицо немца:

– Не волнуйтесь, месье де Лу, с рисунками все в порядк…, – он дернул губами: «Рано или поздно, они будут призваны к ответственности, обещаю».

Мишель вздохнул:

– Здешние картины, самые ценные, на этой неделе отправляются в Женеву. Я их сопровождаю, с мандатом от Лиги Наций…, – Генрих улыбнулся: «Хорошо. Спасибо, месье де Лу».

Питер заканчивал совещание в британском посольстве, общине предстояло послать детей в Лондон. Однако, по словам Мишеля, никто пока не знал, как. Питер не появился, только позвонил в квартиру раввина, из посольства: «Дело остается неясным, но я не уйду, пока не добьюсь своего».

Аарон помнил требования билля. Дети вывозились из Германии и Австрии по особым карточкам. Бумаги оформляли в британском консульстве. Виза, в таком случае, не требовалась. Под категорию детей подпадали и подростки, до семнадцати лет, но их Авраам отправлял в Палестину. Каждый ребенок мог взять маленький чемодан, с личными вещами. Дети обязаны были привезти пятьдесят фунтов стерлингов, для покупки билета, в случае будущего возвращения домой. В карман им клали картонную бирку, с именем и номером.

Рав Горовиц, быстро, подсчитал:

– Почти шесть тысяч фунтов. Надо платить за транспорт, здесь не Германия, не Австрия…, – поезда из рейха финансировались благотворительными организациями, из Британии: «Очень большие деньги…»

Аарон даже Кларе решил ничего не упоминать. Ему не хотелось, чтобы дети, раньше времени, узнали о будущем отъезде

– Если не получится…, – он купил розы на цветочном рынке, – им такое будет тяжело. Но Питер сделает все, чтобы спасти детей. Он обещал…, – рав Горовиц поднимался по лестнице, думая о темных глазах, о завитках волос, падавших на белую шею. Он хотел поужинать, с детьми, устроиться с ними и Кларой на диване, позволив себе, наконец-то, открыто, обнять ее. Он хотел гладить кота, слушать голоса девочек, помогать Паулю, разбирать буквы в учебнике, и держать Клару за руку.

– Уложу их сегодня спать, спою колыбельную, – Аарон позвонил:

– Она согласится, мы скажем детям. Они обрадуются, обязательно…, – замки открылись, на него пахнуло знакомым ароматом выпечки. Клара стояла в передней, в домашней, суконной юбке, в простой, шерстяной кофте на пуговицах.

– Она сама вяжет, шьет…. – вспомнил Аарон:

– Господи, как я ее люблю. Я не могу без нее, без детей…, – Клара посмотрела на влажные лепестки белых роз. Он снял шляпу:

– Клара, милая, я люблю тебя…, – выдохнул Аарон, наклоняясь, прижавшись губами к ее руке:

– Пожалуйста, окажи мне честь. Стань моей женой…, – на ее пальцах остались капли воды:

– От цветов. Она вся, как цветок…, – Клара молчала, только билась нежная, синяя жилка, на тонком запястье. Лепесток розы упал на потертый ковер. Аарон замер, целуя ее пальцы.

В евангелической церкви святого Мартина, в Старом Городе, было прохладно. Генрих сидел, расстегнув пальто. На белых, гладких стенах, на распятии темного дерева играл свет заходящего солнца. Здесь встречаться было безопасно. Питер, в гостинице, нашел церковь в путеводителе: «Там увидимся».

Они распрощались с кузенами Питера и герром Шиндлером на углу Кременцовой улицы. Мужчины поймали такси, Питер и Генрих пошли в отель пешком. Шаги гулко отзывались среди каменных, спящих домов. Над Старым Городом повис легкий туман, издалека слышался звон курантов.

– Шесть утра…, – Генрих зевнул:

– Отличные у тебя родственники, Петер. Я бы тоже такую семью предпочел, вместо моих братьев…, – он, мрачно, сплюнул в канаву. Питер не стал ложиться. Отправив Генриха в постель, он поехал в посольство.

Мужчина вернулся вечером. Посмотрев на его лицо, Генрих велел: «Пойдем». Они нашли неплохой ресторанчик, в закоулках Старого Города. За мясом и пивом, Питер, недовольно, заметил:

– Посольство помогать не собирается. Его светлость сэр Бэзил Ньютон ждет распоряжений от министерства иностранных дел. Я говорил с Лондоном…, – Питер понизил голос, – завтра в Палате обсуждают правку билля. Мама…, – он, неожиданно, нежно улыбнулся, – хочет внести изменения, разрешающие Британии принять детей с оккупированных территорий. Опять же…, – Питер повертел вилку, – надо искать приемные семьи, организовывать временные лагеря, на побережье….

Первый поезд из Берлина, с детьми, уходил в начале декабря. В списках значилось двести человек. Малышам нашли приют, но сейчас речь шла о еще ста двадцати. Этих ребятишек тоже надо было отправить, с вокзала, по новым адресам. В Лондоне призывы взять детей звучали по радио:

– Будем надеяться, – Аарон помолчал, – что никто не останется без крова. Здесь полсотни малышей разобрали, в первую неделю. То есть пятьдесят один…, – он покраснел. Питер вспомнил: «Тетя Клара. Она, наверное, тоже кого-то взяла. Должно быть, хорошая женщина».

– Со всех оккупированных территорий, – кивнул Генрих: «Правильно». Питер достал маленькую карту Европы:

– Утащил в посольстве. Посидим, подумаем, как лучше детей отправить…., – кузен Авраам вез группу в Будапешт, по транзитным визам. Согласно арбитражу, подписанному в Вене, венгерские войска стояли на юге Словакии, но Чехия и Венгрия не воевали. В Будапеште Авраам забирал ждавших его юношей и девушек. Они отправлялись на юг, к Средиземному морю, и садились на корабль, в Салониках.

– Легальный путь, – подмигнул Авраам, – сейчас все ребята с документами. Сто человек, молодых, сильных, для Израиля. В следующем году нам вряд ли посчастливится. Опять стану проводником в пустыне, или горах…, – доктор Судаков переводил группы нелегальных иммигрантов из Каира и Бейрута в Палестину. Авраам знал каждый камень на своей земле, и добирался пешком до древней Петры и горы Синай.

– Он даже восходил, на Синай, – вспомнил Генрих:

– Когда все закончится, я отправлюсь путешествовать. Я, из-за проклятого Гитлера, нигде не был…, – Генрих, внезапно, понял, что первый раз оказался за границами рейха.

Генрих не мог уехать с Питером в Британию. Он сказал об этом другу, в ресторане. Лазоревые глаза заблестели, Питер кивнул: «Я понимаю».

– Я должен, – вздохнул Генрих, – обязан вернуться. Я не могу ставить под удар Эмму, отца. Надо продолжать работу. Ты уезжай, – велел он Питеру, – все равно, скоро война начнется. Осталось не больше года, – мрачно, заключил мужчина.

По карте выходило, что судетские дети оказались запертыми в Чехии. Везти их обратно на запад, через недавно покинутые Судеты, и Германию, было невозможно. Рейх считал их своими гражданами. Поезд бы задержали на первой станции после границы, детей отправили в места, о которых Питер и Генрих предпочитали не думать.

Питер, угрюмо пил кофе, покуривая сигарету:

– Ребятишки попадут в категорию врагов рейха. Их незаконно вывезли в другую страну, без документов. Гестапо наплевать на чешские паспорта, и британские миграционные карточки.

Они, сначала, думали, что детей можно отправить на юг, в Салоники:

– Очень далеко, нужны пересадки. Даже если Голландия даст разрешение на проезд через свою территорию, – заметил Питер, – я не пошлю сто девятнадцать детей, без сопровождающих, в руки нацистов. Я за них ответственен. То есть мы, – поправил себя мужчина.

В Германии детей везли до голландской границы, в случае, если тамошнее правительство поддалось бы напору британского лобби, возглавляемого леди Кроу. Юджиния лично, собиралась пересечь пролив, и встречать поезда:

– Эстер ей помогает, – усмехнулся дядя Джон, – она врач, детский. Работа ее отвлечет, сам понимаешь, от чего…, – в голландских портах детей ожидали паромы.

Путь в Голландию для судетских беженцев не подходил, как невозможно было их отправить и через Вену, территорию рейха. Они вспомнили о Польше, но Питер покачал головой:

– Вряд ли. Они собственных граждан в страну не пускали, когда нацисты их из Германии депортировали. Аарон ездил в Варшаву, чуть ли на коленях не стоял, с другими раввинами. Они не дадут визы нашим детям…, – они с Генрихом поймали себя на том, что начали считать своими сто девятнадцать малышей. В любом случае, поляки, после Мюнхенского соглашения, ввели войска в Заользье, территорию на севере Чехии. Отношения между двумя странами, окончательно испортились.

В ресторане, они так ничего и не придумали. Питер поднялся:

– Ладно. Утро вчера мудреней. Пошли спать. У меня голова разболелась, от недовольного жужжания его светлости посла. Мне говорили, что министерство иностранных дел, бастион косности, но я даже не представлял, насколько…, – утром Генрих нашел короткую записку от Питера: «Встретимся в церкви, как договаривались».

Утренняя служба закончилась. Генрих смотрел на распятие:

– Господи, помоги, пожалуйста. Ты ведь можешь. Это дети, некоторые совсем малыши. Питер сказал, что со следующего года местных ребятишек тоже будут вывозить, не дожидаясь оккупации…, – Генрих понимал, что Чехии недолго осталось существовать. Он закрыл глаза:

– А что дальше? Советский Союз? Япония может опять напасть на русских, с востока. Самураев разгромили под озером Хасан, но это была проба сил. Вряд ли, – горько сказал он себе, – запад выиграл время предательством Чехословакии, а Сталин предаст Польшу. Разделит страну с Гитлером. Но тогда, действительно, начнется война. Сколько евреев мы спасем, вывезем отсюда? – в пивной, герр Шиндлер, долго жаловался Генриху на безденежье и неустроенность:

– Возвращайтесь в свой родной город Цвиттау, – наставительно сказал Генрих, следуя инструкциям, полученным от подполковника Остера, – вас жена ждет. Придите в себя, осмотритесь. Вам помогут, обязательно…, – Генрих не представлялся Шиндлеру. Он подозревал, что подполковник Остер был связан с заговорщиками из высшего офицерства. Генриху не стоило оставлять следов пребывания в Праге.

Он услышал сзади шаги. У Питера было усталое, поблекшее лицо. В распахнутых дверях церкви виднелись люди, на Мартиновой улице. Девушки цокали каблучками, неся пакеты из универсальных магазинов. День опять выпал ясный, но прохладный. Луч солнца лежал на серых, каменных плитах пола.

Питер перекрестился, устроившись рядом:

– Дополнения к биллю прошли через сегодняшнее заседание парламента. После обеда проголосует палата лордов. Его светлость Ньютон долго кривился, но разрешил приносить список детей…, – Питер достал из внутреннего кармана кашемирового пальто чековую книжку, с готическим шрифтом: «Deutsche Bank».

– Шесть тысяч фунтов, ерунда, – Питер смотрел на распятие, – расходы в Праге я объясню. Выпишу чек на герра Шиндлера. Он обналичит, за процент. Скажу, что хотел помочь немцу в беде, ссудить деньги, для основания собственного бизнеса…, – не желая вызывать ненужных вопросов, Питер не мог указывать на чеке имена кузенов.

– И ссужу, – усмехнулся Питер, – думаю, пятьсот фунтов его подбодрят. Он что-то болтал, насчет фабрики, в Цвиттау. За такие деньги, он может две купить, учитывая размах тамошних предприятий…, – он встал: «Пойдем. Я неплохой ресторан видел».

На паперти Генрих остановился: «Но это еще не все».

Каштановые волосы золотились на солнце, лазоревые глаза были спокойны:

– Не все, – согласился Питер, – после обеда я еду на аэродром Рузине. Я посчитал…, – он опустил глаза к чернильному пятну на пальце, – нужно три самолета. Каждый возьмет на борт по двадцать четыре ребенка. Два вернутся сюда, и вывезут оставшихся. У местной авиакомпании новые Дугласы. Посмотрим, можно ли арендовать машины…, – Питер взглянул на ясное, голубое небо:

– Надо платить за керосин, за воздушный коридор, нанимать экипаж. Если не удастся арендовать, – он пожал плечами, – тогда я их куплю. Денег здесь…, – он помахал чековой книжкой, – на все хватит. Но вряд ли я смогу вернуться в Германию, Генрих…, – банк Питера избавился от евреев, в правлении, и держал у себя счета гестапо. Сведения о подозрительных операциях по вкладам немедленно передавались на Принц-Альбрехтштрассе.

Они, медленно, пошли к ресторанчику: «У святого Мартина».

Питер заметил:

– Моего дедушку так звали. Он погиб на «Титанике», с прабабушкой Мартой. Я рассказывал…, – он, внезапно, хлопнул себя по лбу:

– Я дам телеграмму Бромли, в Лондон. Моему адвокату. Он управляет личными счетами семьи, в Coutts & Co. Он переведет деньги, но это довольно большая сумма…, – Генрих улыбнулся:

– Ты ссудишь герру Шиндлеру средства. Он банковский клерк, хоть и бывший. Пусть он сведет нас с его работодателем…, – Питер тряхнул каштановой головой:

– Кажется, никуда я не уеду. Еще поработаем, мой дорогой. Но все равно, ареста мне не избежать, на британской земле. Не сейчас, так позже…, – он пропустил Генриха в теплый, прокуренный зал:

– Надо выпить за удачу, – Питер снял пальто, – она нам понадобится…, – он повернулся к метрдотелю:

– Бутылку «Вдовы Клико», – велел Питер, – на льду.

– Делай, как лучше для детей…, – Клара прижала цветы к груди:

– Спасибо, рав Горовиц, то есть Аарон…, Пойдем…, – женщина кивнула на кухню, – малыши играют. Я тебя…, Вас кофе напою…, – при детях она и Аарон всегда пользовались формальным «вы». Ночью, в темноте, он слышал нежный голос: «Du machst mich glücklich…». Он и сам шептал:

– Я люблю тебя, Клара, люблю…

Она шла впереди, невысокая, с прямой спиной. Кудрявый, темный локон, выбившись из скромного пучка волос, падал ей на шею. Клара пропустила его на кухню и зажгла газ:

– Я сейчас…, – она держала букет, – вазу принесу. Спасибо вам…, Тебе…, – в коридоре она прислушалась. Томаш мурлыкал. Из детской доносился медленный голос Пауля:

– Мама…, меня учит…, Смотрите, я пишу «А».

Клара взяла вазу старого серебра, с камина, в гостиной:

– Я не могу, не могу. У меня не получится солгать. Даже ради детей…, – вода в умывальнике шумела. Клара очнулась, когда она стала переливаться через край вазы:

– Я его не люблю. Нельзя его обманывать. Все, что случилось, моя вина. Я его старше, с ребенком. С детьми, – поправила себя Клара:

– Я себя повела не так, как надо. Детям не будет лучше, – на бледном лице блестели темные глаза.

– Не будет, – твердо сказала себе Клара, – нельзя жить в подобной семье. Я начну притворяться, чтобы не ранить Аарона. Я люблю Людвига, всегда любила. Если он мертв, – Клара тяжело, глубоко вздохнула, – то я об этом узнаю. А если жив…, – она присела на край ванной, – то он вернется, я верю. Я должна все сказать.

Она следила за кофе, в оловянном, прошлого века, кофейнике. Аарон смотрел на стройные плечи:

– Нельзя ее торопить. Она права, это важное решение. У нее дети, теперь трое. Она меня старше, правда, всего на два года. Ее мужу сейчас бы тридцать четыре исполнилось…, – зачем-то вспомнил Аарон. Томаш зашел в полуоткрытую дверь кухни. Кот запрыгнул ему на колени, свернувшись клубочком:

– Он раньше жил в семье Сабины…, – у Томаша была теплая, черная шерстка, – в Судетах, в Ауссиге…, – Аарон погладил кота за ушами. Кофе чуть слышно бурлил. Клара молчала, затягиваясь папиросой. Рядом с плитой стояли две чашки, старинные, мейсенского фарфора. Вазу она оставила на камине в гостиной:

– У меня только печенье, я не готовила сегодня…, – Клара сняла кофейник с плиты.

– Сабина больше не увидит родителей…, – понял Аарон, – Пауль сирота, у Адели отца нет. Я всю жизнь буду о них заботиться, Клара знает. И у нас появятся дети…, – он ласково подумал о мальчиках и девочках:

– Большая семья, как у бабушки и дедушки. Папа младшим ребенком был, его и тетю Ривку все баловали. Кто знал, что все так обернется? Что дядя Натан пропадет? Папа последний из семьи…, – внезапно, понял Аарон: «И мы трое». У них было много дальних кузенов и кузин, все покойные тети вышли замуж:

– Однако они поменяли фамилии, а Эстер не меняла. Я помню, папа написал, что Давид был очень недоволен. Эстер ответила, что их дети станут Мендес де Кардозо, а Горовицей мало осталось…, – зная сестру, Аарон подозревал, что говорила она твердо, даже резко.

– Мы с Меиром так не умеем, – невольно, вздохнул рав Горовиц, – мы в папу…, – Клара потушила сигарету в стеклянной, тяжелой пепельнице.

– Людвиг купил в Мурано…, – женщина опустила глаза, – пепельницу, бусы. Он меня отправил церковь рисовать, и вернулся со свертком. Темное стекло, с золотом. Мы обедали, в траттории…, – она вспомнила, искры звезд, отражавшиеся в бусах, вспомнила его шепот:

– Я тебя люблю, Клара…., – женщина, едва заметно вздрогнула. Томаш спрыгнул на пол, исчезая в коридоре. Она отпила кофе:

– Я очень благодарна, тебе…, вам, но я не могу…, – на длинных ресницах блеснула слеза:

– Не могу, Аарон. Я не люблю тебя, – Клара обхватила чашку пальцами, – я виновата. Не надо было…, – покраснев, она отвела взгляд:

– Не надо было…, – Аарон молчал, вспоминая ее поцелуи, тепло постели, кудрявые волосы, сладкие, пахнущие пряностями, тонкие пальцы, вцепившиеся в его плечи. Она приподнималась, привлекая его к себе:

– Еще, еще. Хорошо, как хорошо…, – он ничего не сказал. Женщина, твердо, продолжила:

– Я люблю своего мужа, Аарон. Если Людвига больше нет…, – Клара подышала, – значит, я буду жить дальше, с детьми. Но я не могу, не имею права его предавать, Аарон. Я даже не знаю, жив ли он…, – рав Горовиц напомнил себе:

– Нельзя подобного говорить…, – он ничего не мог сделать. Открыв рот, он услышал тихий голос Клары:

– Я знаю. Знаю, что ты хочешь сказать. Если…, Когда Людвиг вернется, он может не принять Сабину, Пауля…, – Аарон отвернулся, что-то пробормотав.

– Никогда такого не случится, – Клара поднялась, он тоже встал.

Женщина вскинула голову:

– Никогда, Аарон. Людвиг замечательный человек, иного я бы не полюбила…, – она помолчала: «Я буду ждать его, столько, сколько понадобится».

Аарон посмотрел на твердый, решительный подбородок, на белую шею. Воротник хлопковой блузки расстегнулся, женщина часто дышала. Он хотел сказать, что такое безрассудно, что Гитлер, скоро, не оставит от Чехии камня на камне, что она должна уехать из Праги, с детьми, как можно скорее:

– Она меня не любила…, – тикали часы, – она не виновата. Ей было одиноко. Все случилось от безысходности. Я должен был понять…., – можно было бы отправить Сабину и Пауля в Лондон, с детьми из Судет:

– Нельзя, – сказал себе рав Горовиц, – нельзя их разлучать. Они семья, так будет всегда. Только без меня…, – Аарон, внезапно, спросил:

– У тебя…, У вас сохранились документы герра Майера? С фотографиями? – прибавил Аарон.

Клара подалась вперед, он покачал головой:

– Отдай мне их, пожалуйста. Можно…, – он запнулся, – можно, я побуду с детьми? Мне после обеда надо в синагогу, на молитву…, – Клара смотрела на темную, аккуратно подстриженную бороду:

– Седина. Ему всего двадцать восемь…, – она кивнула:

– Конечно, Аарон. Мама ходила к резнику, принесла курицу. Мы будем рады, если ты с нами поешь. Спасибо…, – Клара не стала спрашивать, зачем ему документы. Рав Горовиц мимолетно улыбнулся:

– Это вам…, Тебе спасибо…, – он сунул руку в карман пиджака:

– Я Паулю прописи купил, а девочкам…, – он смутился, – кукол, деревянных. Они хотели платья сшить, я помню…. – Аарон ушел в детскую. Клара всхлипнула: «Пусть он меня простит, пожалуйста. Я не могла, не могла иначе….»

По дороге в синагогу рав Горовиц заглянул в фотографическое ателье. Хозяин заверил его, что карточки печатаются быстро. На послеполуденную молитву приходили одни старики. Выпив с ними чаю, с печеньем, Аарон поднялся на второй этаж, в кабинет раввина. Он держал старую, оловянную чашку.

Здесь было прохладно, рав Горовиц накинул пальто. Он покуривал папиросу, глядя на документы, разложенные по столу. Здесь был читательский билет Национальной Библиотеки, удостоверение преподавателя, свидетельство члена профессионального союза, и даже годовой билет пражского трамвая. Он изучал лицо Людвига Майера:

– Мы похожи. Оба высокие, темноволосые. У него бороды нет, и он пенсне носит. Ерунда, – сказал себе Аарон, – дело поправимое.

Он взял ручку и бумагу. Сверху листа было напечатано: «VINOHRADSKA SYNAGOGA», на чешском и немецком языках. Аарон полюбовался изящным рисунком здания, двумя высокими башнями. Он, аккуратно, выписал справку о смерти герра Людвига Майера, или Лейба, сына Аарона. Рав Горовиц не знал, почему он дал несуществующему отцу герра Майера свое имя. Приложив печать общины, он расписался, на святом языке. Он видел документы руки бывшего раввина. Подпись получилась похожей. По справке, господин Майер скончался прошлой осенью, тридцати трех лет от роду.

Чай остывал. Он повертел профсоюзный билет Людвига. На фото, в отличие от других документов, печати не было. Аарон видел книги Майера, в кабинете:

– Он знал французский язык…, – рав Горовиц смотрел в окно, на медленно темнеющее, осеннее небо, – то есть знает. И я знаю…, – Аарон вспомнил шкатулку с паспортами, привезенную доктором Судаковым.

Он допил чай: «А теперь мне нужен Мишель».

Контора банка Ярослава Симека помещалась на Вацлавской площади, по соседству с главным зданием самого крупного чешского издательства, «Мелантрих» и Чешского банка. В огромное, до блеска вымытое окно, виднелись украшенные к Рождеству витрины. Перед шестиэтажным универсальным магазином обуви, фирмы «Батя», возвышалась пышная, в золоченых гирляндах, елка. Вечер был ясным, прохладным, на небе зажигались первые звезды. Кабинет Симек обставил мебелью старого дуба. На шелковых обоях висели Сезанн и Ван Гог.

– Ван Гога я купил за бесценок, два десятка лет назад, – довольно заметил господин Симек, сложив пухлые, белые руки. На пальце посверкивал перстень с агатом. Из крохотной, серебряной чашки, поднимался ароматный, горький дымок. Кофе у Симека варили, пользуясь новинкой, электрической машиной итальянского производства, La Marzocco. Поднос принесла хорошенькая девушка, в строгом, облегающем твидовом костюме. К чашкам и кофейнику полагались крохотные, изысканные бисквиты:

– В Берлине, последним летом, перед войной, была выставка, – открыв палисандровую шкатулку, Симек выбирал сигару, – я тогда предрекал ему, – он повел рукой в сторону картины, – большое будущее. И я не ошибся, – весело заключил банкир. Он подвинул шкатулку Питеру:

– Кубинские сигары, господин Кроу. В моем возрасте, – он усмехнулся, – начинаешь ценить в женщине молодость, а в сигарах и вине, выдержанность.

Вечернее солнце играло на тяжелой раме картины, освещая голубую вазу, яркие, пышные цветы. Симек передал Питеру гильотинку для сигар:

– Видит Бог, – банкир посмотрел куда-то в лепной потолок, – я бы не увольнял вашего друга, герра Шиндлера. У меня, так сказать, частный банк, для узкого круга клиентов. Герр Шиндлер обходительный человек. В нашем направлении бизнеса, если говорить по-американски, подобное ценится. И голова у него на плечах отличная…, – Симек пощелкал пальцами, – но его три месяца не видели на работе…

– Семейные неприятности, герр Симек, – легко отозвался Питер, – может случиться у каждого. Впрочем, – он пыхнул сигарой, подняв бровь, – я не затем к вам пришел. Герр Шиндлер уезжает в Цвиттау, на родину…, – с Шиндлером Питер попрощался час назад, у подъезда Чешского банка. В кармане Питера лежал пухлый конверт с фунтами стерлингов, для оплаты гарантии на судетских детей.

Шиндлер увозил в Цвиттау процент за услуги. Чек обналичили за пять минут. Герр Оскар долго тряс руку Питеру. Немец даже отер глаза:

– Я никогда, никогда не забуду, герр Петер. Жаль, что мы больше не увидимся.

Питер похлопал его по плечу:

– Этого ни вы, ни я знать не можем, герр Оскар. Посмотрим, вдруг вы и с герром Авраамом встретитесь, и с господином бароном…, – Шиндлер понятия не имел, что сидел в ресторане с родственниками Питера. Они решили, что так безопасней.

– В любом случае, – заметил Генрих утром, – он поедет в Цвиттау, пропивать твои полтысячи фунтов…., – Питер, с аппетитом, ел сосиски:

– Вряд ли, дорогой мой. Герр Оскар, кажется, ступил на путь трезвости и умеренности. Видишь, – Питер положил руку на записку от портье, – герр Симек согласился на встречу.

– Не из-за Шиндлера, – возразил Генрих, – ты известный промышленник. Симек о тебе слышал.

– Все равно, – Питер взялся за тосты, – Симек не бросил трубку, когда герр Оскар ему позвонил. Значит, наш друг, – Питер улыбался, – произвел на бывшего работодателя хорошее впечатление.

Получив от Питера чек, потрясенно смотря на бумагу, Шиндлер вскричал:

– Приезжайте в Цвиттау, герр Петер! Вы, и Генрих. Ребят я тоже пригласил. Посидим, все вместе….. – он покачал головой: «Почему вы это делаете? Мы едва знакомы…»

Питер сомкнул его пальцы на чеке:

– Хочу помочь немцу, попавшему в трудное положение, герр Оскар. Знаете, как говорят: «Wer einen Menschen rettet, rettet die Ganze Welt»…, – Шиндлер улыбался: «Откуда это, герр Петер?»

– Пословица, – нашелся мужчина, – народная.

– Кто спасает одну жизнь, тот спасает весь мир…, – Шиндлер всхлипнул: «Я запомню, герр Петер».

С аэродрома в Рузине Питер вернулся с хорошими вестями. Чешские авиалинии предоставляли услуги по аренде самолетов, с экипажем. Они могли позаботиться и о воздушном коридоре. На встрече с главой авиакомпании, Питер объяснил, что ему надо отправить в Британию, в аэропорт Хендона, сто девятнадцать человек. Они стояли у большой карты Европы. Собеседник кивнул:

– Три рейса, господин Кроу. В каждом дугласе двадцать четыре места для пассажиров…, – Питер прервал его:

– Я знаю. Три самолета забирают первую партию, – задумавшись, он нашел слово, – отъезжающих, а потом делают два дополнительных перелета. Рассчитайте, пожалуйста, – попросил мужчина, – общую сумму, для оплаты услуг.

Рузине он покинул с листами бумаги, где, на печатной машинке, сделали вычисления. Расходы предстояли небольшие. Питер, облегченно, подумал: «Хорошо, что не пришлось покупать самолеты. Хотя, если бы понадобилось, я бы не колебался».

Они с Генрихом обедали в знакомом ресторане, у церкви Святого Мартина. Симек ждал Питера в банке, на Вацлавской площади. Пробуя бордо, Питер сказал:

– Я не хочу связываться с Бромли, пока Симек не даст окончательного ответа. Насколько я понимаю, у него банк для определенного рода операций…, – Питер, тонко, усмехнулся, – он хорошо знаком с понятием конфиденциальности…, – Шиндлер объяснил Питеру, что банк Симека служил посредником между чешскими предпринимателями, их европейскими и американскими партнерами, и банками Швейцарии.

Питер поднял ладонь:

– Можете не продолжать, герр Оскар. Серые операции, уклонение от налогов, перевод наличности на швейцарские счета, фальшивые отчеты, подставные компании, с номинальными директорами…, – в кабинете Симека пахло, как и у Бромли, лондонского адвоката Питера, сандалом, телячьей кожей кресел, хорошим табаком. Пахло деньгами.

Они курили, разглядывая друг друга. Питер надел костюм, сшитый на Сэвиль-Роу, в булавке для галстука переливались бриллианты. Он покачал носком сделанного вручную ботинка, от Джона Лобба:

– Господин Симек, я бы не хотел, чтобы наш дальнейший разговор стал известен кому-то еще…, – лазоревые глаза, на мгновение, похолодели, – я в Праге с частным визитом, любуюсь красотами барокко…, – Симек вспомнил:

– Пятый по богатству человек в Британии. Семь сотен лет предприятию. Сталь, химия, железные дороги, бензин. Он что, в Чехию собирается деньги вкладывать? Сумасшествие, Гитлер не ограничится Судетами…, – Симек, негласно, сворачивал контору. На счетах в Швейцарии лежали средства, позволяющие безбедно жить его правнукам. В паспортах семьи стояли визы. Симек приобрел виллу, на Женевском озере. Банкир не намеревался отдавать Гитлеру деньги, недвижимость, и коллекцию картин:

– Наследники Томаша Бати тоже одной ногой в Новом Свете, – сказал он себе, – после аннексии Судет ни один здравомыслящий человек здесь не останется. Вопрос времени…, – банкир откашлялся:

– Господин Кроу, я никогда бы себе не позволил…, – Симек прижал руку к пиджаку английского твида, – никогда. Я в деле сорок лет, начинал клерком, у покойного отца. Вы можете быть уверены…, – гость стряхнул пепел в хрустальный панцирь черепахи от Рене Лалика: «Очень хорошо, господин Симек».

Услышав сумму, банкир начал торговаться, утверждая, что контора не занимается мелкими операциями. Речь шла о сотне тысяч фунтов. Господин Кроу пожал плечами:

– Вы получите второе вознаграждение за перевод средств на указанные мной счета. Десять процентов, вполне разумная сумма.

Симек просил двадцать пять. Питер, про себя, решил: «Ладно, черт, с ним». Он, спокойно, заметил:

– Господин Симек, мне рекомендовали вас, как надежного человека. Я могу связаться с вашими, так сказать, коллегами в Цюрихе. Они с удовольствием возьмутся за проведение платежа, с тем процентом, который я предлагаю.

На второй чашке кофе они сошлись на пятнадцати. Симек взял ручку с золотым пером. Схема была несложной. Подставная фирма в Швейцарии, «Импорт-Экспорт Рихтера», выписывала счет на некие услуги по таможенному консультированию. Счет отсылали в Лондон, где Бромли готовил договор между мистером Питером Кроу и конторой Рихтера. В Цюрих переводились деньги. Рихтер получал процент, и отправлял их дальше:

– То есть отправляла, – поправил себя Симек, – я помню, вдова Рихтера делом владеет.

Симек никогда не встречался с фрау Рихтер, но ее компания работала отменно. Средства приходили в Прагу, Симек рассчитывался с чешскими фирмами от своего имени. Он обещал Питеру, что в конце недели вся сумма поступит на счета авиакомпании. Имя господина Кроу нигде, кроме Лондона и Швейцарии, не фигурировало.

– Это безопасно, – завершил, про себя, Питер. Он поднялся, пожав руку господина Симека: «Отлично. Передайте мне банковские реквизиты фирмы Рихтера. Я дам распоряжения адвокату».

Питер знал, что Бромли не будет задавать вопросов. Его семья заведовала счетами Кроу больше ста лет, он привык исполнять указания клиента.

Убрав во внутренний карман пиджака лист бумаги, со счетами «Импорта-Экспорта Рихтера» в Цюрихе, Питер легко сбежал по мраморной лестнице. Воздух был вечерним, острым, морозным. Пахло хвоей, на площади, в деревянных ларьках, разливали глинтвейн:

– Рождество отпраздную в Берлине, с Генрихом…, – он махнул, черное рено остановилось рядом, – я говорил, рано мне в отставку уходить…

Питер хотел дать телеграмму Бромли, из британского посольства, и поехать на Винограды. Раву Горовицу надо было начинать готовить списки.

Дети облепили лоток со сладостями, в зале отлета аэродрома Рузине.

Рав Горовиц подумал, что здесь, наверное, никогда не видели столько ребятишек разом. Они привезли малышей на арендованных автобусах. Всю неделю в еврейскую гимназию приносили тюки с одеждой. Девочки, в крепких пальто, и сапожках, с вязаными шапочками на головах, размахивали сумками. Мальчишки побросали саквояжи в угол зала. У каждого ребенка имелась картонная бирка, с именем и номером. Шесть тысяч фунтов, наличными деньгами, лежали у рава Горовица в кармане. Он передавал конверт командиру первого дугласа. Самолет, через полчаса, поднимался в воздух. У лотка, доктор Судаков, весело улыбаясь, рассчитывался за конфеты.

Аарон погрел в руках чашку кофе. Борода успела немного отрости.

Вчера они проводили Мишеля, улетавшего в Женеву, с картинами. Питер и Генрих не могли, открыто, появляться на аэродроме. Черный мерседес, как и сейчас, был припаркован в углу стоянки. Они вышли из такси, Мишель прищурился:

– Жаль, что нельзя попрощаться. Но мы вчера хорошо посидели, хоть и дома. Авраам, – распорядился мужчина, – возьми саквояж. Мне надо беречь руки…, – длинные пальцы покрывали пятна от чернил, – по нынешним временам, они еще пригодятся…, – доктор Судаков подхватил багаж кузена. У входа в зал отлета, Мишель велел раву Горовицу: «Стой».

Он закурил, пряча огонь зажигалки от ветра: «Аарон, зачем тебе паспорта? И почему ты на снимке без бороды?»

Прежде чем идти в фотографическое ателье, Аарон побрился. Никто, ничего не заметил. Борода у него росла быстро. В следующий раз он хотел навестить парикмахерскую в Братиславе. В портмоне у рава Горовица лежал билет на поезд, в столицу теперь независимой Словакии. Через Судеты он ехать не мог. Железнодорожное сообщение с оккупированной территорией было прервано. Через границу пропускали машины, и пешеходов, но Аарон не хотел рисковать. Он добирался до рейха объездными путями. Общине он сказал, что хочет навестить евреев в Братиславе, обещая вернуться после Хануки.

Он вернул Кларе документы мужа. Женщина, внимательно, посмотрела на лицо Аарона. Он отвел глаза, ничего не объяснив.

Аарон пошел с детьми в парк. Адель и Сабина катались на каруселях, а он сидел, рядом с Паулем. Привалившись к его боку, мальчик, медленно, читал слова в букваре. Пауль не расставался с учебником. Пауль держал Аарона за руку, теплыми пальцами. На дорожке, ворковал белый голубь. Уходя с детьми, Аарон ссыпал в карман крошки от хлеба. Он раскрыл ладонь, Пауль улыбнулся. Они покормили птицу. Голубь, вспорхнув, долго вился над их головами. Мальчик вернулся к учебнику:

– Mutter…, – шевелил губами Пауль, – vater…, – он поднял на Аарона раскосые, голубые глаза.

– Я сделаю, все, что смогу, милый, – пообещал рав Горовиц, поцеловав светлый, пахнущий мылом затылок. Он поднялся: «Повертим карусель для твоих сестер». На дорожках лежали сухие листья, с карусели доносился смех девочек:

– Пауль, ты будешь принцем, а мы принцессами…, – Адель и Сабина оставили мальчику красивого, белого коня, с бронзовой упряжью. Рав Горовиц кивнул: «Беги». Карусель была старой, механической. Аарон встал к ручке, девочки велели: «Быстро, пожалуйста!»

Он вертел карусель, глядя на белого голубя. Птица пропала в синем, осеннем небе, улетая к Влтаве.

На аэродроме, он взял у Мишеля сигарету:

– На всякий случай. Я осторожен, пусть у меня будет не один паспорт…, – в квартире кантора, Мишель наклонился над рабочим столом. Растворы он, каждый раз, готовил заново. Все ингредиенты должны были быть свежими.

– В общем…, – длинные пальцы, в резиновых перчатках, потрясли пробирку, – ничего сложного нет. Лаборатория на дому…, – Мишель взял кусок ваты, – дистиллированная вода, поваренная соль, соляная кислота…, – чернила на французском паспорте растворялись:

– Это не ты, – Мишель разглядывал фото герра Майера, – однако вы похожи. Кто это?

Аарон отмахнулся: «Просто снимок. Второй паспорт будет с моей карточкой».

– Ты даже побрился…, – отложив первый документ сушиться, Мишель открыл следующий.

Вместе с билетом в Братиславу, рав Горовиц держал два паспорта, на имя братьев, Александра и Луи Мальро, уроженцев Страсбурга. Луи, по документам, исполнилось тридцать четыре, Александру, то есть Аарону, двадцать восемь. Американский паспорт рав Горовиц спрятал в тайник, в подкладке саквояжа. Он попросил заняться его устройством Мишеля. Кузен отменно управлялся с подобными вещами. Склонив белокурую голову, кузен орудовал иголкой:

– Такие умения нужны, дорогой мой. Фальшивые документы, вторые полы, тайные перегородки. Руки у меня хорошие…, – барон усмехнулся, – я опытный реставратор. Когда знаешь, где предки прятали сокровища, сам учишься подобными вещами заниматься…, – Мишель вспомнил о секретном кармане в папке месье Стефана Корнеля, в Прадо:

– Генрих говорит, что с рисунками все в порядке. Ничего…, – он аккуратно разгладил шелк, – месье Максимилиан вернет награбленное. Надо коллекцию забрать из банка и отправить в Лондон, – напомнил себе Мишель, – и Теодор пусть так сделает. Хотя зачем? Гитлер побоится выступать против Франции…, – подумав об эвакуации коллекций родного музея, он даже зажмурил глаза:

– Джоконда, Ван Эйк, Рембрандт, Рубенс…, Не говоря о греческих статуях. Не случится ничего, – бодро сказал себе Мишель:

– Оставлю пражские картины в Женеве, доберусь домой. Надо с Момо поговорить…, – он тяжело вздохнул:

– Опять у меня ничего не получится. Она меня любит, ждет, а я…, – в Рузине, услышав Аарона, Мишель заметил: «Смотри, ты взрослый человек. У тебя отец, сестра, племянники, брат младший. Не лезь на рожон».

– Просто для надежности, – уверил его рав Горовиц.

Справку о смерти герра Майера он, аккуратно, уложил в папку и сунул в саквояж. В Братиславе Аарон хотел поставить немецкую визу, в паспорт месье Александра Мальро. Он решил через Вену и Зальцбург добраться до Мюнхена, и начать с Дахау, как с более близкого лагеря.

– Посмотрим, – угрюмо сказал себе рав Горовиц, – если герр Майер жив, я найду его и привезу домой, к семье. Я виноват перед ним…, – он заставил себя не думать о Кларе:

– Если его больше нет, я тоже все узнаю…, – рав Горовиц не хотел просить Питера и Генриха ему помогать:

– Герр Майер моя ответственность. Они рискуют жизнью, каждый день…, – в большое окно виднелась стоянка. Черный мерседес не двигался. Генрих и Питер хотели дождаться отлета.

– На посадку, на посадку…, – дети выстроились у барьера, Авраам держал списки. Они вышли на поле. Дул теплый, совсем не зимний ветер, небо было ясным, голубым. Три дугласа стояли рядом, с готовыми, металлическими лестницами. Сдвинув кепку на затылок, Авраам подмигнул раву Горовицу:

– Завтра они уезжают, – доктор Судаков указал глазами в сторону стоянки, – меня проводишь, в Будапешт…, – группа Авраама садилась на поезд во вторник, – и останешься один…, – Аарон купил билет на среду:

– Надо с детьми больше гулять, – сказал себе рав Горовиц, – погода хорошая, наконец-то. Госпожа Эпштейнова занята, Клара работает…, – дети, выстроившись по парам, поднимались в самолеты. Кто-то помахал: «Рав Горовиц, приезжайте! И вы тоже, господин Судаков!»

– И вы к нам, в Израиль! – весело крикнул Авраам.

Он рассчитывал вернуться домой в феврале. В кибуце, весной, расцветал миндаль, они ухаживали за фруктовым садом и виноградниками. Авраам вспоминал белую пену деревьев, во дворе общего дома, смех детей, звук двигателя трактора. Мычали коровы, на западе заходило солнце:

– До Песаха дома побуду, – решил он, – со студентами позанимаюсь, поработаю. Потом опять в дорогу…, – Авраам усмехнулся, – посмотрим, куда дальше. Может быть, и сюда. Гитлер Чехию в покое не оставит, – мрачно напомнил он себе.

Оставшиеся дети сгрудились вокруг них. Авраам потрепал кого-то из мальчишек по голове:

– Через три часа и вы полетите, дорогие мои…, – дугласы выруливали на взлетную полосу. Дети прилипли к иллюминаторам. Доктор Судаков рассмеялся:

– У них леденцы в карманах, не проголодаются. В Англии всех ждет горячий обед…, – леди Кроу, с волонтерами-евреями, и квакерами, встречала самолеты в Хендоне. Сто девятнадцать приемных семьей были найдены:

– Никто не останется без крова…, – Аарон провожал глазами серые фюзеляжи дугласов, – ни один ребенок. Господи, спасибо Тебе, спасибо…

Они открутили окно мерседеса, чтобы видеть небо над взлетным полем. Питер смотрел на уходящие вверх самолеты:

– Знаешь, я рад, что мы сюда приехали…, – он улыбался, покуривая сигарету, – рад, что все так получилось. Они в воздухе…, – добавил Питер. Генрих положил ладони на руль:

– Поговоришь с мамой, из посольства, удостоверишься, что все в порядке…, – он замолчал, отведя серые глаза.

– И надо уезжать…, – согласился Питер:

– Ничего, дорогой мой, мы еще поработаем. Столько, сколько получится, а потом дядя Джон меня арестует…, – над Рузине ревели моторы, каштановые волосы Питера шевелил ветер:

– Летят наши дети…, – весело сказал он, – третий дуглас поднялся. И в Берлине первый поезд пошел в Голландию, мама добилась своего…,– Генрих тоже смотрел на небо.

– Ты в ванной был, а я радио включил, – внезапно, сказал он:

– Передали результаты так называемых выборов, в Судетах. Девяносто семь процентов проголосовало за НСДАП. Впрочем, другой партии в Германии нет…, – Питер ткнул сигаретой в пепельницу:

– Я тебе говорил, рано уходить в отставку…, – черные точки самолетов растворялись в чистом небе, пропадая на западе.

 

Эпилог

Амстердам, декабрь 1938

Над входом в Ботанический Сад, мелкий, холодный дождь, поливал пустые, гранитные вазы, установленные на колоннах. Небо было серым, туманным, с Эя дул сырой ветер. Девушка с низкой коляской вышла из ворот на Плантаж Мидденлаан. Она чихнула, уткнув нос в шарф. Через пустынный мост, медленно, проехал черный рено. Из коляски донесся недовольный, громкий плач. Элиза наклонилась:

– Сейчас, сейчас, домой придем…, – у нее гудела голова. Элиза пошла мимо парка к дому, на Плантаж Керклаан, напротив оперного театра. Квартиру Давид снял перед свадьбой, в мэрии Мон-Сен-Мартена. Элиза провела здесь одну ночь, а потом они с мужем улетели в Африку. За весну и лето отец обставил комнаты. Барон даже привез старую коляску, в которой мать катала ее и Виллема.

Отец, аккуратно, посылал телеграммы, в Конго, и в Маньчжурию. Три недели назад, в Харбине, Элиза прочла:

– У мамы был еще один приступ. Врачи сказали, что она вряд ли дотянет до Рождества.

Когда в Мон-Сен-Мартен пришла телеграмма о пострижении Виллема, мать слегла. Толкая коляску, Элиза вспоминала тихий голос:

– В Конго найди его, поговори с ним…., Я прошу тебя, доченька…, – в спальне было полутемно, пахло лекарствами. Мать сидела, подпертая подушками. Гамен свернулся в клубочек на ковре, у большой, старомодной кровати. Тереза перебирала холодными пальцами четки:

– Пожалуйста, Элиза. Пусть мальчик вернется домой…, – баронесса всхлипнула, – я хочу его увидеть, перед смертью…, – Элиза обняла мать:

– Не говори такого. Господь и Дева Мария милосердны, ты оправишься…, – губы матери посинели: «Пусть вернется домой….»

В Бельгийском Конго Элиза не уехала дальше столицы, Леопольдвиля, где они с Давидом покинули самолет. Муж поселил ее в лучшем городском отеле. Он поднимался вверх по реке, к озеру Стэнли-Пул, в полевой госпиталь, где работали эпидемиологи. Давид обещал Элизе вернуться через месяц. Отсюда они летели на восточное побережье Африки. Самолет пересекал Индийский океан, делая остановки в Маниле и Гонконге, перед окончательной посадкой в Харбине. Элиза, было, робко предложила выбрать путь через Бомбей, чтобы повидать кузину Тессу. Муж нахмурился:

– Ни к чему делать крюк. В начале лета я должен вернуться в базовый лагерь. Надеюсь, – он окинул взглядом Элизу, – к тому времени тошнота прекратится. Я бы взял тебя в джунгли, – Давид, небрежно, потрепал ее по щеке, – чтобы ты вела дневник моих достижений, для будущей книги, но, если ты себя плохо чувствуешь…, – Элиза, с готовностью, сказала:

– Я могу поехать, милый. Ты знаешь, я готова отправиться за тобой, куда угодно…, – Давид, недовольно, подумал:

– Заберу ее в госпиталь, а она, вместо того, чтобы ухаживать за мной, начнет брата искать. Пусть здесь сидит. Ничего, месяц я как-нибудь обойдусь…, – он поцеловал ее куда-то за ухо: «Не надо рисковать, милая. Беременность окрепнет. Ты расцветешь, забудешь о недомоганиях….»

– Он очень добрый…, – восторженно, подумала Элиза.

Собравшись с духом, девушка попросила:

– Если бы ты мог, Давид…, В кармелитской миссии сказали, что святой отец Янссенс в тех краях, на Стэнли-Пул. У него сиротский приют, школа. Виллем туда уехал. Если у тебя найдется время…, – она покраснела. Давид пообещал: «Конечно, я разыщу твоего брата, милая».

Ничего подобного профессор Кардозо делать не собирался. Его ждала работа в госпитале. Он совершенно не хотел болтаться по джунглям, разыскивая сумасшедшего шурина. Давид был искренне уверен, что брат жены потерял разум:

– Другие люди монахами не становятся, – думал он, – они по доброй воле отказываются от естественных инстинктов. У них расстройство психики…, – жена, аккуратно, ходила к мессе, и читала католические журналы. Давида ее времяпровождение не интересовало. Элиза, правда, однажды заикнулась, что у католиков принято воздержание от супружеских отношений, в определенные дни. Давид, наставительно, сказал:

– Мы разделяем Священное Писание, моя дорогая. Библия, Тора, учат, что жена должна обеспечивать потребности мужа, всегда, когда он такого хочет…, – Давид, с удовольствием думал, что наконец-то можно не терпеть неделями, потакая прихотям ненормальной бывшей супруги. Элиза никогда, ни в чем, ему не отказывала. Жена приносила завтрак в постель, крахмалила рубашки, по нескольку раз вычитывала главы монографии, и чистила его ботинки. Давид будил ее по ночам, заставляя варить кофе, и посылал за сигаретами. Вернувшись в столицу, перед отлетом, он развел руками:

– К сожалению, отец Янсеннс и твой брат уехали дальше на восток, в джунгли. Прости…, -он подтолкнул Элизу к спальне: «Я очень соскучился, милая».

Элиза нащупала в кармане пальто ключи. Она еле стояла на ногах. Перелет из Харбина в Амстердам занял десять дней. Маргарите исполнилось четыре месяца. В дугласе было зябко. Элиза кутала дочь в кашемировую шаль, укачивала, давала грудь, но малышка, все равно, кричала, не останавливаясь. Элиза краснела, извиняясь перед пассажирами:

– Девочка еще маленькая. Простите за беспокойство.

Она, испуганно, думала:

– Хорошо, что я грудью кормлю. Где бы я здесь смесь подогревала…., – Элиза подозревала, что муж разрешил ей кормить только потому, что молочный порошок для младенцев в Маньчжурии было не достать. Маргарита родилась в палатке, посреди пустынной, жаркой, осенней степи. Давид принимал роды, все прошло легко. На следующий день, муж, с неудовольствием, заметил:

– Ты не принесла мне кофе, Элиза. Местные женщины в день родов встают и занимаются домашним хозяйством. Ты здорова, Маргарита крепкий ребенок. Поднимайся, надо работать…, – через два месяца они улетели в Харбин. Профессор Кардозо, туманно, сказал:

– Меня приглашает японский коллега, для совместных исследований. Вы с Маргаритой поживете в гостинице…, – в Харбине Элиза крестила дочь. Муж был не против церемонии. Он рассеянно кивнул, углубившись в рукопись:

– Устаревшие вещи, отжившие свое…, – Давид зевнул, – как обрезание. Бессмысленный обряд…, – девочка напоминала отца, черноволосая, кудрявая, с голубыми глазками. Давид полчаса ворковал с чистым, сытым ребенком, а потом запирался в кабинете. Номер был трехкомнатный, дорогой, затянутый китайскими шелками, обставленный лаковой мебелью. Давид выдал Элизе деньги на еду, но аккуратно проверял счета. Муж объяснял:

– Надо ограничивать себя в сладостях, милая. Сахар, это яд. Отказавшись от него, мы продлеваем себе жизнь. Ты очень, много ешь…, – заключал Давид: «Кормление, не повод распускаться».

Маргарита надрывалась. Элиза втащила коляску в подъезд. Голова кружилась, блузка промокла от молока. Муж велел гулять с ребенком каждый день, не обращая внимания на погоду. На пересадках Элиза отчаянно хотела спать. В самолете подремать у нее не получалось. Она, с тоской, смотрела на кровать в гостинице, при аэродроме, но все равно несла Маргариту на руках, на улицу. Элиза не помнила, как очутилась в Амстердаме. После Гонконга, Калькутты, Багдада, Стамбула и Цюриха, она с трудом понимала, где находится. Она еще смогла отправить телеграмму отцу, с аэродрома Схипхол, извещая его, что прилетела в Европу. Элиза собиралась отдохнуть, хотя бы пару дней, и поехать с дочерью в Мон-Сен-Мартен:

– Мама увидит внучку…, – она села на диван, положив рядом кричащую Маргариту, – ей станет легче, я уверена…, – дождь барабанил в стекло. В гостиной, на ковре, валялись чемоданы. Из открытого саквояжа торчала одежда. Оказавшись в квартире, Элиза хотела стереть пыль, но, не раздеваясь, в пальто, рухнула на кровать. Она заснула, с Маргаритой. Дочь разбудила ее криком ровно через полчаса. За два дня, проведенных в Амстердаме, девочка, больше, чем на полчаса, и не смыкала глаз. Виски и затылок Элизы разламывала острая, резкая боль.

Кроме пачки крекеров, купленных на пересадке в Цюрихе, и банки с чаем, в квартире больше никакой еды не было. Крекеры заканчивались. Элиза не знала, где ближайший магазин. Она никогда не бывала в районе, у ботанического сада:

– Эстер в другом конце города живет…, – скинув жакет, Элиза расстегнула блузку, – должно быть, поэтому, Давид здесь квартиру снял…, – муж отпустил ее в Европу, но велел вернуться, как можно быстрее:

– Ты мне нужна…, – он показал на пишущую машинку, – я готовлю статьи, по результатам экспериментов, пишу третью книгу. Начинай работать над моей биографией…, – он откинулся в кресле, – я хочу, чтобы она вышла в следующем году…, – кормя дочь, Элиза вспомнила о блокнотах, в саквояже:

– Потом…, – Маргарита хныкала, не выпуская груди, – в Мон-Сен-Мартене. Я сяду, разберу записи, составлю план…, – муж хотел, чтобы Элиза писала только о нем, однако девушка собиралась включить в книгу и рассказы о других врачах:

– Охотники за вирусами…, – ласково сказала она дочери, – я и название придумала…, – Маргарита, внезапно, замолчала. Элиза опустила веки:

– Как хорошо. Сейчас она заснет, надо убраться, сходить за провизией, купить билет, на поезд. Маме шестидесяти нет. Она выздоровеет, обязательно. Папа не может за мной приехать, ему восьмой десяток, у него мама на руках. Надо самой…, – отец написал, что Виллем, почти за год, прислал из Конго две телеграммы. Никто не знал, где сейчас брат. Элиза вздохнула:

– Иисус, Дева Мария, позаботьтесь о нем. В Конго лихорадки, сонная болезнь…, – она сказала себе:

– Маргарита ест, с ней все хорошо. Я подремлю, я устала…, – Элиза и не почувствовала, как заснула, сидя с дочерью на руках.

Она встрепенулась от мертвенной, пугающей тишины в комнате. Тикали настенные часы. Маргарита лежала в пеленках, голубые глазки закатились. Личико ребенка горело, от Маргариты несло жаром. Девушка покачала дочь:

– Милая, что такое…, – Маргарита, жалобно застонав, выгнулась, ее стошнило молоком. Девочка обмякла.

Элиза вскочила:

– Надо вызвать врача. Я не знаю, кому звонить, ничего не знаю…, – держа Маргариту одной рукой, она сорвала трубку. Кроме телефона полиции, девушка ничего не помнила:

– Пожалуйста…, – крикнула она, услышав спокойный, мужской голос, – у меня ребенок, она умирает…, Карету скорой помощи. Плантаж Керклаан, восемь, второй этаж, напротив театра…, – она плакала. Маргарита пылала. Элиза зашептала:

– Иисус, Дева Мария, пожалуйста, пожалуйста, не оставьте ее своей милостью…, – она ходила по комнате, прижимая девочку к себе. За окном, на набережной, раздались звуки сирены.

На дежурствах доктор Горовиц спала, урывками, на диване в ординаторской родильного отделения университетского госпиталя. Старая, потрескавшаяся кожа обивки приятно пахла кофе и табаком. Она варила кофе, на спиртовке, выкуривала папиросу и сбрасывала туфли. В ее шкафчике лежала кашемировая шаль. Устраиваясь в углу дивана, Эстер закрывала глаза и дремала сидя. Обычно, через четверть часа, кто-то из сестер стучал в дверь. Она, вздрагивая, зевала. Эстер дежурила три раза в неделю. За ночные смены платили больше.

Перед отъездом в Африку и Маньчжурию, бывший муж перевел на ее счет алименты на мальчиков, до конца года, но расходов было много. Близнецы росли быстро. Эстер оплачивала няню, пожилую вдову, еврейку. Она содержала дом, стараясь откладывать кое-что для мальчиков, на будущее. Няню она взяла с проживанием, и ни разу не пожалела. Госпожа Аттали вела хозяйство, готовила, и занималась с мальчиками. Эстер, как она иногда думала, зарабатывала деньги:

– Хорошо побыть мужчиной, – смешливо говорила себе доктор Горовиц, – приходишь домой, в чистоту и порядок. Обед готов, дети вымыты, госпожа Аттали их в синагогу водит…, – Эстер дежурила и в шабат. Она зажигала свечи прямо в ординаторской. На подоконнике, стоял серебряный, ханукальный светильник. Эстер принесла его в госпиталь неделю назад, поняв, что ей не удастся забежать домой, перед отъездом на немецкую границу.

Она встретила тетю Юджинию, с волонтерами, на аэродроме Схипхол. Оттуда, они отправились в маленький городок Венло, на границе Голландии с Германией. Поезда с детьми шли по железнодорожному мосту через реку Маас. Еврейская община арендовала дома, малышей кормили горячими обедами. Эстер, с другими врачами, осматривала беженцев. Ребятишек сажали в состав, идущий к побережью, в порт Роттердама. Они добирались в Британию на паромах.

Эстер взяла отпуск, на неделю. Они принимали по два-три поезда в день. Врачи и волонтеры, на кухне, валились с ног. Эстер захватила в Венло черновик диссертации, но даже не открыла первую страницу. Рукопись перекочевала обратно, в ее шкафчик, в госпитале. Женщина потерла глаза, стоя над спиртовкой:

– Тетя Юджиния меня в Лондон приглашала, но я мальчиков редко вижу, не хочется уезжать…, – разрешения на вывоз детей бывший муж не дал, как и не подписал религиозного развода. Раввин Эсноги вздохнул: «Госпожа Мендес де Кардозо…»

– Горовиц, – в очередной раз поправила его Эстер. Раввин кивнул:

– Простите. Мы ничего не можем сделать. Голландия светское государство. У нас нет, как бы это сказать, рычагов давления на вашего бывшего мужа. Мы разослали письмо, в европейские общины, в Америку. Люди узнают о его поведении…, – Эстер подняла бровь:

– Мой бывший муж последний раз посещал синагогу на нашей свадьбе. Тогда он провел в здании ровно полчаса. Не думаю, что его интересует мнение евреев о его образе жизни…, – новый брак бывшего мужа не мог служить основанием для получения развода. Раввин заметил:

– Если бы у нас появилось свое государство, еврейское, основанное на законах Торы, мы могли бы посадить господина Мендеса де Кардозо в тюрьму и держать его в камере, пока он не согласится подписать развод…, – Эстер поймала себя на том, что хищно, нехорошо улыбается.

В Венло, ожидая очередного поезда, они с тетей Юджинией сидели в приграничном кафе. Шлагбаум перегораживал дорогу, над будками развевались черно-красные флаги со свастиками. Эстер дернула головой в сторону Германии:

– Я говорила с местными евреями…, – женщина помолчала, – они видели, как горела синагога, в Калденкирхене, с другой стороны границы. Здесь всего полторы мили…, – она отпила кофе: «Аарон писал, из Праги, что в Берлине двенадцать синагог сожгли. Немецкие евреи пытаются через Маас перебраться, ночью, но голландские солдаты по ним стреляют…, – в кафе было пусто, радио наигрывало джазовую песенку.

Эстер заправила за ухо светлый локон:

– Хорошо, что хотя бы детей удалось вызволить, тетя Юджиния. Чем все закончится? – леди Кроу взяла ее за руку: «Милая, может быть, денег ему предложить?»

– Дело не в деньгах, – мрачно отозвалась Эстер, – Давид, обеспеченный человек, и у нее…, – Эстер запнулась, – богатая семья…, – тетя Юджиния помялась:

– Дядя Виллем и его жена очень переживают. Им неудобно…, – Эстер подняла руку:

– Тетя Юджиния, суд вынес решение, что мальчики должны жить с отцом, когда он находится в Европе. В нееврейском доме, среди католиков…, – Эстер отвернулась: «Я не хочу о нем говорить».

Она сидела на подоконнике, глядя на тихую, сумрачную набережную. По каналу медленно шла баржа. Ночью, после срочного кесарева сечения, ее старший напарник, доктор де Грааф, велел: «Иди спать. Кажется, никто до утра родить не должен. Отдохни немного». Эстер, с удовольствием, легла на диван, закутавшись в шаль. Она проснулась от запаха кофе и выпечки:

– Семь утра, – подмигнул ей де Грааф, – три часа ты отдохнула. Пора на обход.

День, к радости Эстер, оказался спокойным. За обедом, в столовой для врачей, она успела написать два листа диссертации. Эстер защищалась после Песаха, в Лейденском университете, на кафедре женских и детских болезней. Кафедру эпидемиологии, которой заведовал бывший муж, Эстер обходила стороной.

Она выбралась в Гаагу, в американское посольство. Ее принял консул. Дипломат сказал Эстер, что Соединенные Штаты Америки не могут помочь в ее положении:

– Вы, миссис Горовиц, можете хоть завтра сесть на лайнер в Роттердаме, – консул предложил ей хорошо заваренного кофе и печенья, – однако мы не оформим гражданство и не выдадим визы вашим сыновьям без разрешения…, – он помолчал, – бывшего супруга. Таковы правила. Мы не хотим неприятных инцидентов, судебного разбирательства…, – голубые глаза Эстер подернулись холодком: «Я понимаю».

От печенья она отказалась. В последний год Эстер ела, как придется, на ходу, сбросив почти двадцать фунтов. Во время процесса она жила на кофе и сигаретах. Эстер не хотелось обедать или ужинать. Она думала пройтись по магазинам, и купить новые платья, но пожимала плечами:

– Зачем? На работе я в халате, а дома, кроме няни и детей, меня никто не видит.

Деньги можно было отложить, а не тратить, что Эстер и делала.

Она достала письмо от отца. В Америке все было в порядке. Аарон пока жил в Праге, и, кажется, не намеревался больше посещать Германию:

– Впрочем, после депортации ему и визы не дадут, – писал доктор Горовиц:

– Меир в столице, но часто навещает Нью-Йорк. В ближайшее время он никуда не собирается, и хорошо, что так. Мэтью передает тебе привет. Он все еще не женился…, – Эстер опустила конверт на колени, приоткрыв форточку. Щелкнув зажигалкой, она поежилась от сырого ветерка:

– Папа меня еще во время оно хотел за Мэтью замуж выдать…, – усмехнулась Эстер, – я школу не закончила, а он намекал, что Мэтью одиноко, в Вест-Пойнте. Он мой ровесник, двадцать шесть. Звание майора получил…, – Эстер привыкла относиться к Мэтью по-родственному. Она выпустила дым:

– У меня двое детей на руках, и я не могу выйти замуж за еврея, пока мамзер упирается…, – Эстер сказала тете Юджинии:

– Дело не в деньгах. Его раздражает, что я осталась в Голландии. Он мечтает получить полную опеку над мальчиками, и забыть обо мне, тетя. Как будто меня не было…, – Эстер потушила окурок. Телефон зазвонил, она зевнула:

– Четыре часа дня. Два часа продержаться…, – она подняла трубку:

– Родильное отделение, доктор Горовиц…. – Эстер ахнула:

– Не ожидала тебя услышать! Нет, нет, я очень рада…, – она потянулась за блокнотом:

– Отель «Европа», на Амстеле. Знаю, конечно…, – она насторожилась. Со двора доносилась сирена кареты скорой помощи:

– В семь вечера я не смогу…, – Эстер соскочила со стола, – мне надо забежать домой…, – она сунула ноги в туфли:

– В девять, в ресторане…, – женщина, внезапно, рассмеялась:

– У нас красивый город, а ты здесь в первый раз. В музей сходи. Все, меня зовут, до вечера…, – де Грааф просунул голову в дверь:

– Всего лишь ложный круп, а крика, будто чумного больного, привезли. Прости, – спохватился коллега:

– Мамаша сама ребенок, рыдает. Ты с ними хорошо управляешься…, – Эстер кивнула. Кое-как пригладив светлые волосы, она вышла в коридор.

Элиза сидела, зажав руки между колен, глядя на высокую, окрашенную в белый цвет кроватку. В палате было тепло, узкая койка для матери стояла у стены. Ей принесли горячего молока и свежего, вкусного хлеба. На тарелке лежали масло и сыр. Пережевывая бутерброд, Элиза тихо урчала, отрывая зубами куски. Девушка поняла, как проголодалась. Измерив Маргарите температуру, дочь оставили в смотровой комнате, для процедур.

Элиза помнила спокойное лицо высокой женщины, в белом халате. На стройной, красивой шее висел стетоскоп. Пальцы у нее были длинные, уверенные. У самой Элизы тряслись руки:

– Она похудела, – отчего-то подумала девушка, – сильно похудела. Господи, а если она что-то скажет…, – она ничего не сказала. Врачи наклонились над тяжело дышащим, кашляющим младенцем, Элиза тихо плакала, в углу:

– Почти сорок градусов жара. Иисус, Дева Мария, уберегите мою девочку, пожалуйста…, – кинув быстрый взгляд на Элизу, доктор Горовиц разогнулась:

– Вас проводят в палату, госпожа…, – Элизе показалось, что кузина запнулась, – госпожа Мендес де Кардозо. Младенец останется здесь. Надо следить за работой сердца…, – забулькала вода, льющаяся в стакан. Доктор Горовиц открыла шкафчик с лекарствами: «Вы кормите грудью?»

Элиза кивнула.

Врач наклонила над стаканом склянку:

– Средство безопасно. Настойка ромашки. Она успокоит вас и младенца…, – голубые глаза безмятежно смотрели на Элизу. Девушка выпила воду, залпом:

– Ее зовут Маргарита. Я не успела сказать, все случилось быстро…, – взяв историю болезни, доктор Горовиц достала ручку:

– Доктор де Грааф о вас позаботится, – она указала на старшего врача, – проведет в палату. Вы все подробно расскажете. У вашей дочери ложный круп, – женщина скосила глаза на смотровой стол, – она подхватила простуду. Воспаление распространилось на трахею, дыхательные пути. Не волнуйтесь, – врач не улыбалась, – мы успешно лечим заболевание. Доктор де Грааф…, – она, со значением, кашлянула. Коллега велел:

– Сестра, заберите госпожу Кардозо. Я сейчас…, – дверь закрылась, де Грааф шепнул:

– Мне очень неловко, что все так получилось, Эстер. Если хочешь…, – он повел рукой.

Доктор Горовиц вздохнула:

– Я клятву давала, Андреас. Какая разница? Перед нами больной ребенок. Иди, – она подтолкнула де Граафа, – не знаю, как в Лейдене, а в университете Джона Хопкинса нас учили, что хороший анамнез, половина успеха в лечении…, – де Грааф усмехнулся: «Профессора в Лейдене с тобой согласны».

Он ушел, Эстер посмотрела на девочку. Ей сделали жаропонижающий укол. Доктор Горовиц надеялась, что удастся избежать трахеотомии. Горло, конечно, было забито пленками. Они собирались сделать промывание.

Ребенок был, как две капли воды, похож на бывшего мужа:

– Давид, наверняка, обрадовался. Он был недоволен, что мальчики светловолосыми родились. Хорошенькая девочка…, – потные, черные кудряшки прилипли к белому лобику. Маргарита поморгала длинными ресницами. Попытавшись заплакать, девочка закашлялась:

– Лучше тебе, – Эстер, звонком, вызвала сестру, – мы тебя немного полечим, и станет совсем, хорошо. Потом к маме отправишься, она тебя покормит…, – Эстер вспомнила, как болели мальчики:

– Я тоже волновалась, а я врач. Ей всего девятнадцать, она дитя. Она растерялась…, – тетя Юджиния сказала Эстер, что жена дяди Виллема слегла, с тех пор, как ее сын постригся в монахи:

– Элиза, наверное, сюда к родителям приехала…, – доктор Горовиц, аккуратно, вымыла руки:

– Надо предупредить ее отца. Пусть Андреас позвонит в Мон-Сен-Мартен. Давида здесь нет, – женщина, невольно, усмехнулась, – это понятно. Был бы он в Амстердаме, весь госпиталь, перед ним, на цыпочках бы ходил…, – бывший муж славился бецеремонным обращением с ординаторами. Давид заставлял молодых врачей бегать за кофе, и открывать ему двери.

– Как будущему Нобелевскому лауреату…, – Эстер взяла резиновую грушу с трубкой. Маргарита затихла, широко открыв глаза:

– Правильно, – почти весело сказала доктор Горовиц, – тебе дальнейшее вряд ли по душе придется. Надо потерпеть, милая моя…, – на шейке девочки висело простое, маленькое, серебряное распятие. Эстер, осторожно, расстегнула цепочку:

– Передайте матери, сестра Левенкапм. Младенцам подобные предметы опасны, тем более, когда она еле дышит.

Элиза зажимала крестик в ладони. Она опустилась на койку, не сняв пальто:

– Иисус, Дева Мария, святая Маргарита Кортонская, сжальтесь над моей девочкой. Надо попросить, чтобы капеллан пришел…, – поняла Элиза, – из церкви святого Николая…, – когда Элиза жила в Амстердаме, она ходила к мессе в главный католический храм города:

– Вдруг придется…, – девушка не хотела о таком думать. Она закрывала глаза:

– Моей девочке всего четыре месяца. Она улыбается, она узнает меня, Давида. Господи…, – Элиза сползла с койки, встав на колени, – Господи, будь милостив…

– Я бы не советовала, – раздался знакомый голос, на пороге палаты, – пол выложен плиткой, а на вас тонкие чулки. Вы тоже можете простудиться…, – Эстер, как ни старалась, не могла ее назвать ни по имени, ни госпожой Кардозо. Золотистые волосы девушки потускнели, спутались, бледное лицо покрывали следы слез:

– У вашей дочери упала температура. Мы сделали промывание горла. Она спит…, – доктор Горовиц держала в руках стопку белья:

– Палата с умывальной. Примите горячий душ, переоденьтесь, вам принесут младенца…, – Эстер, почему-то, избегала называть ребенка Маргаритой:

– Покормите ее, ложитесь спать…, – она указала на темное небо, – в коридоре сестринский пост. Сюда проведен звонок…, – женщина взялась за цепочку:

– Если дитя начнет кашлять, вызывайте помощь. Вы здесь пробудете…, – Эстер задумалась, – дней пять. Я могу…, – голубые глаза взглянули на Элизу, – известить ваших родственников…, – Элиза, медленно, поднялась с колен:

– Я хотела поехать в Мон-Сен-Мартен, на поезде. Я только что вернулась из Маньчжурии…

– Я читала историю болезни, – вежливо прервала ее Эстер:

– Здесь халат, рубашка, полотенца, пеленки для больной…, – она сложила вещи на койку:

– Никаких поездов. Дитя, скорее всего, простудилось во время путешествия. Пусть вас заберет машина. Насколько я помню…. – Элиза услышала ядовитые нотки, – у ваших родственников есть лимузин.

Элиза ехала на лимузине в мэрию, на свадьбу. Девушка надела костюм кремового шелка, и хорошенькую шляпку, с короткой вуалью. В руках лежал букет весенних цветов. Вход в мэрию тоже украсили цветами, на ступенях расстелили ковер. Шахтеры получили выходной. Отец держал Элизу за руку:

– Ты очень красивая, доченька…, – шепнул барон, – жаль, что Виллем не смог приехать…, – через неделю после свадьбы пришла телеграмма из Рима. У баронессы Терезы случился сердечный приступ, за столом. Элиза, робко, сказала мужу: «Может быть, отложить отъезд, милый? Мама плохо себя чувствует…»

– У твоей матери слабость сердечной мышцы. Я ее осматривал, – отрезал профессор Кардозо:

– Сердце не укрепится, если ты здесь останешься, Элиза. Не бывает чудесных выздоровлений, сколько бы вы месс не заказывали. Меня ждут в Конго, в Маньчжурии…, – муж протянул ей руку, она застегнула серебряную запонку на манжете белоснежной рубашки…, – у меня есть обязательства перед Лигой Нации, перед больными…. – Элиза опустила голову: «Хорошо, Давид».

– Есть лимузин…, – Элиза комкала в руках халат. Она чуть не добавила: «Кузина Эстер», но вовремя опомнилась.

– Напишите телефон, – коротко велела женщина, – ваш лечащий врач позвонит.

Элиза покорно взяла предложенную ручку:

– А вы не наш лечащий врач…, – она нацарапала цифры на салфетке из больничной столовой.

– Нет, – холодно ответила доктор Горовиц, – я передам записку доктору де Граафу. Он зайдет, в конце дежурства. Желаю вашей дочери скорейшего выздоровления, – дверь захлопнулась, Элиза всхлипнула:

– Надо было прощения попросить. А что бы я сказала? Когда мы вернемся в Голландию, мальчики переедут к нам. Трое детей…, – она сняла пальто, – Давид мне помогать не будет. Он занят, у него лекции, студенты, больные. Надо самой…. – Элиза пошла в умывальную.

– Не собираюсь я им звонить, – Эстер переодевалась, в ординаторской:

– Это не мое дело. Интересно…, – она застегивала блузку, – где Давид квартиру снял? Наверняка, подальше от меня…, – женщина, внезапно, застыла:

– В истории болезни написано, откуда карету вызвали. Она с аэродрома приехала, с больным ребенком. Господь его знает, когда барон шофера пришлет. Надо убраться, провизии ей купить. Дитя ни в чем не виновато…, – барон Виллем и профессор Кардозо, отец Давида были лучшими друзьями:

– Конечно, – кисло сказала женщина, – он рад, что все так получилось. Госпожа Кардозо, судя по ее комплекции, четыре месяца после родов крекерами питалась. Ребенку, зачем страдать? – перед уходом Эстер нашла де Граафа. Отдав коллеге записку с телефоном, она заглянула в палату. Девушка лежала в постели, Маргарита спокойно сопела рядом.

– Давайте мне ключи от вашей квартиры, – холодно сказала Эстер, – вам надо вернуться в дом, где есть продукты, а не одна пачка крекеров…, – отчаянно покраснев, Элиза что-то пробормотала. Эстер уловила: «Неубрано…»

– Значит, будет убрано. Отдыхайте, – она опустила связку в карман. Эстер справилась в записях. Квартира находилась у оперного театра:

– На другом конце города…, – она сняла замок с велосипеда, – как я и предполагала. Что в ресторан надеть? «Европа» хороший отель. Интересно, зачем он здесь? – Эстер крутила педали. Вечер был хмурым, но, неожиданно, теплым:

– Я его только на фотографиях видела, в Нью-Йорке. Бедная Констанца, неужели Майорана ее, действительно, убил…, – будучи замужем, Эстер слышала много ехидных замечаний от Давида. Доктору Кардозо не нравилось ее пристрастие к женским журналам, и любовь к сентиментальной, как он выражался, дамской литературе. Давид читал книги по медицине, и своего любимого Хемингуэя. На стене кабинета доктор Кардозо держал фотографию из Восточной Африки. Он стоял, с ружьем в руках, над трупом большого льва.

Снимок, как и остальные вещи бывшего мужа, Эстер, с удовольствием, запаковала в ящики, отослав груз в Мон-Сен-Мартен. Давид, наотрез, отказался оплачивать расходы. Бывший муж настаивал, что она должна рассчитаться за выброшенные в канал костюмы и рубашки. Выписав чек для транспортной компании, Эстер отправила копию бывшему мужу. Женщина прибавила, на обороте, несколько сочных слов на идиш.

– Не верю…, – она открыла дверь особняка Кардозо, – господин Майорана любил кузину Констанцу. Вряд ли он бы так поступил…, – дома уютно пахло выпечкой. Близнецы выглянули из гостиной: «Мама! Мама!». Эстер присела, раскинув руки:

– Идите сюда, мои хорошие…, – бывший муж всегда выговаривал ей за пренебрежение правилами гигиены:

– Нельзя обнимать детей, – наставительно говорил Давид, – не посетив, предварительно, ванную комнату. Мыть руки надо не менее пяти минут, тщательно. Что ты за врач, Эстер, если забываешь о простых вещах…

– Хороший врач, – она целовала теплые, мягкие щеки, слышала веселый лепет, – не хуже тебя…,

Эстер зажгла с детьми ханукальные свечи. Взяв чашку кофе, она поднялась наверх:

– Все лишь обед, родственный, но не след приходить неряхой…, -Эстер достала твидовый костюм, сшитый для будущей защиты диссертации, и выбрала блузку кремового шелка:

– Тебя пригласили в ресторан…, – она лежала в ванной, с папиросой, намазав лицо скисшим молоком, положив на веки дольки огурца, – но это не значит, что надо объедаться. Тем более, вечером. Рыба, овощи, салат, никаких десертов. И кофе без сахара, – подытожила Эстер. Она взяла с собой деньги.

В последнее время, Эстер стали приглашать в кафе коллеги. Она всегда оплачивала свою половину счета: «Считайте это американской привычкой». Она помнила, как бывший муж, с карандашом в руках, проверял ее расходы, выговаривая за каждый потраченный гульден.

– Пошел он к черту…. – взяв сумочку итальянской работы, она насадила на голову шляпку, – надеюсь, я его больше никогда не увижу.

Она пошла пешком. Вечер был ясным, звездным, ей хотелось подышать после суток в госпитале. Подъезд «Европы» освещала многоцветная, электрическая вывеска. Подъезжали такси, пахло духами, и сигарами. Эстер, внезапно, закрыла глаза:

– Хочется, ненадолго, не думать о цифрах на банковском счете. Хочется швейцарские часы, или драгоценности, в которых мадемуазель Аржан снимают…, – в последнем Vogue актрису сфотографировали в брюках и смокинге. Гладко причесанная голова была повернута в профиль, в ушах висели тяжелые, бриллиантовые серьги. Она позировала рядом со скульптурой Бранкузи, в огромной гостиной, со шкурой тигра на половицах черного дерева, с мраморным камином:

– Мадемуазель Аржан у себя дома… – прочла Эстер. Она посмотрела на смокинг:

– Надо и мне такой завести, вместо халата из шотландки. Тем более, халат мне велик, стал. Буду в смокинге кашу детям варить…, – она рассмеялась. Тонкие, длинные, унизанные кольцами пальцы актрисы, казалось, никогда в жизни не держали ничего, кроме бокала шампанского.

Она отдала пальто, у входа в ресторан:

– Столик на имя мистера Джона Брэдли. Он ждет…, – кузен, по телефону, весело объяснил:

– Я здесь инкогнито, так сказать. Надеюсь, что ты сохранишь тайну…, – Эстер оглядела зал. Невысокий, светловолосый юноша, в хорошо сшитом, твидовом костюме, шел к ней, держа букет белых роз. Эстер протянула руку:

– Большое спасибо, мистер Брэдли…, – он был похож на отца. Светло-голубые, прозрачные глаза посмотрели на нее. Кузен, почему-то покраснел:

– Вам спасибо…, – Джон отодвинул стул, Эстер передала букет официанту: «Я вас только на фото видела».

– Я тоже, – сумел выдавить из себя юноша. Она напоминала греческую богиню, высокая, тонкая, с изящным носом, и большими, пристальными глазами. Светлые волосы падали на плечи. Джон подумал:

– Будто шлем. Она похожа на амазонку. Ты здесь ради дела, не забывай…, И вообще, зачем ты ей нужен, мальчишка…, – он откашлялся: «Здесь отличное шампанское, кузина».

– Я заметила…, – она изучала винный лист. Джон, решительно, сказал официанту: «Бутылку „Вдовы Клико“, пожалуйста». Откинувшись на спинку стула, достав сигарету, Эстер размяла ее длинными пальцами: «Мое любимое шампанское, кузен Джон».

Юноша, облегченно, выдохнул, широко, счастливо улыбаясь.

Отец сказал Джону о задании только за день до отъезда, в городском особняке, на Ганновер-сквер. Леди Кроу почти переселилась на вокзал Ливерпуль-стрит, куда приходили поезда из порта Харидж, с еврейскими детьми, из Германии. Отец и Джон сидели у камина, в библиотеке, под тяжелой, золоченой рамой картины. Ворон держал румпель, на палубе «Святой Марии» пылали мешки с порохом.

Передав отцу стакан с виски, Джон взглянул на картину:

– Стивен на него похож. Бедный, он все никак не верил, что Констанцы больше нет. Она не могла покончить с собой, она здравомыслящий человек…, – Джон, все больше, склонялся к мысли, что кузина была убита:

– Мало ли что Майорана в голову пришло…, – думал юноша, – он итальянец, вспыльчивый человек. Хотя он мне показался спокойным…, – они со Стивеном обшарили все южное побережье Италии, летали в Палермо. Самолет кузена целые дни проводил над открытым морем. Летчик, наконец, мрачно заметил:

– Все бессмысленно. Полиция заверяет, что трупов на берегу не нашли. Три месяца миновало. Здесь средняя глубина, миля, а то и больше…, – лазоревые, как море, глаза, внимательно смотрели на легкие волны. Стивен резко потянул на себя штурвал: «Хватит».

Вернувшись, домой, кузен согласился испытывать новый маршрут через Северную Атлантику. Самолет Люфтганзы, Focke-Wulf Condor, впервые совершил беспосадочный полет из Берлина в Нью-Йорк и обратно. Рейс был рекламным, но Питер сообщил, что Люфтганза всерьез рассматривает возможность организации постоянных полетов, не только в Нью-Йорк, но и в Токио. Отец заметил:

– Черт с ними, с пассажирскими перевозками. Подобная модель…, – он посмотрел на снимок, – в случае войны, перейдет во владения Люфтваффе. Дальний бомбардировщик, морской разведчик…, – взяв палку, он прошелся по библиотеке. Декабрь стоял теплый, в саду зеленела трава. Отец рассматривал голубое небо. Герцог не поворачиваясь, вздохнул:

– В случае войны…, Отсюда…, – он указал на потолок библиотеки, – до баз Люфтваффе на побережье Северного моря, не больше часа полета, милый мой. Чтобы снести Лондон с лица земли, не понадобятся дальние бомбардировщики…, – отец потрещал костяшками сухих пальцев: «Но мы подобного не позволим. Пусть обкатывают полеты через Атлантику, – он махнул рукой на север, – нам пригодится воздушный мост в Америку».

Стивен Кроу отправился в Шотландию, на аэродром Прествик, под Глазго. Машины уходили на запад, к побережью Канады, на базу Гандер, на острове Ньюфаундленд. Пока путь занимал девять-десять часов, но летчики хотели сократить время до семи. Джон даже не знал, какие самолеты используются в Прествике. От западного побережья Шотландии до Ньюфаундленда, было больше двух тысяч миль. Джон разбирался в авиации. Расстояние лежало на пределе возможностей современной техники: «Они пробуют разные модели, – коротко сказал отец, – посмотрим, что получится». Джон, поежившись, представил себе холодную, зимнюю, воду Северной Атлантики.

Рассматривая сад, герцог усмехнулся:

– Юджиния рассказывала. Ее избиратели, в Ист-Энде, в очереди стояли, чтобы детей по домам разобрать. В Ньюкасле, на заводах, то же самое было…, – он помолчал:

– Питера в следующем году мы оттуда выдернем. Нельзя больше рисковать. Посидит пару месяцев в тюрьме, об аресте узнают в Берлине…, – отец вернулся в кресло.

Они заговорили о финансах.

Питер предложил использовать фирму Рихтера, в Цюрихе, для отправки денег в Берлин. Герцог навел справки. Контора занималась серыми операциями, но была вне подозрений. Герр Рихтер, родившийся в Юго-Западной Африке, долго жил в Аргентине. Предприниматель погиб в автокатастрофе, в Швейцарских Альпах. В полицейском отчете, присланном из Швейцарии, говорилось, что Рихтер не справился с машиной, во время сильного дождя. Он оставил вдову и дочь. Четырнадцатилетняя девочка училась в закрытом католическом пансионе. Судя по досье, Рихтеры поддерживали нацистскую партию. Герцог вздохнул:

– Фирма может оказаться подставной конторой СД, но, в случае войны, никак иначе помощь в Берлин не отправить. Питер вернется сюда, и займется организацией, – он поискал слово, – канала финансирования…, – отец задумался:

– Вряд ли ими заправляет СД. Скорее всего, бизнес, как много других компаний, в Швейцарии. Делают деньги, не задумываясь об их происхождении…, – они получили снимок надгробия герра Рихтера. Вдову и дочь герцог велел не фотографировать, такое было бы опасно. По донесениям из Цюриха, женщина вела спокойную жизнь. Она выезжала из Швейцарии только на Лазурный Берег, отдыхать. В Германии, или других сомнительных местах, фрау Рихтер не появлялась:

– Очень хорошо, – подытожил отец, – у «К и К» есть договор с компанией Рихтера. Когда придет время, мы, через них, погоним деньги на Фридрихштрассе, для поддержки группы твоего приятеля, – он подмигнул сыну:

– Умный человек Питер. Вывезти больше сотни детей, и не вызвать подозрения…, – Питер и Генрих вернулись в Берлин. С Фридрихштрассе пришла радиограмма о продолжении работы.

– Пора сворачивать их активность в эфире, – сварливо сказал отец:

– Они в полумиле от Принц-Альбрехтштрассе, не стоит рисковать. Передатчик в Берлине мы законсервируем, ювелирная лавка останется в качестве безопасного адреса. Туда будут приходить деньги. Связью начнет заниматься новый координатор…, – услышав имя предполагаемого координатора, Джон, робко, поинтересовался:

– Вы уверены, папа? Может быть…, – он понял, что не так и не увидел Лауру, – может быть, стоит отправить Лауру в какое-нибудь посольство…, – герцог сидел, закрыв глаза.

Он дал разрешение Канарейке рассказать обо всем отцу. Джон был уверен в Джованни. В любом случае, отец Лауры никуда не собирался. Опасности, что его перехватят немцы, русские, или японцы, не было, а в Лондоне они внимательно следили за визитерами.

Джон понятия не имел, о чем говорили отец и дочь, но Джованни позвонил ему, пригласив пообедать, по-холостяцки, в Брук-клубе. Они заняли отдельный кабинет. Дверь за официантом закрылась, Джованни развел руками:

– Я не могу запрещать девочке выполнять свой долг. Конечно…, – он затянулся папиросой, – надо было раньше меня поставить в известность. Но я прошу тебя, – он зорко посмотрел на Джона, – оставь Лауру здесь. Не надо ее никуда посылать. Она устала, пусть дома побудет.

Джон обещал кузену никуда не отправлять его дочь и намеревался свое обещание сдержать. Он так и сказал сыну, заметив какую-то грусть в его глазах. Маленький Джон, иногда, порывался позвонить Лауре, из Блетчли-парка. Юноша клал трубку на рычаг:

– Зачем? Она тебя не любит, и никогда не полюбит. Не отрывай ее от работы…, – Лаура занималась анализом и обработкой информации с Дальнего Востока. Герцог и адмирал Синклер хотели поручить ей ведение досье и по материалам из Европы.

Отец начертил Джону целую схему:

– Как говорится, вдова с детьми, что может быть прекрасней. Вернее, разведенная женщина, согласно веяниям нового времени. Голова у нее на плечах отличная. Юджиния видела ее в деле, с поездами. Прекрасный организатор, хладнокровный человек…, – сын возразил:

– Я помню, что хладнокровный человек выбрасывал в канал одежду бывшего мужа…, – герцог закашлялся:

– Такое тоже хорошо. Она не боится поступать решительно, в случае нужды. В общем, – подытожил он, – технику подготовили. Езжай в Харидж, садись на паром. Завтра утром будешь в Голландии.

Будущий координатор сидел напротив. Он пил «Вдову Клико», с копченым лососем и расспрашивал Джона о его сестре и племяннике. У нее были нежные щеки, темные ресницы, и внимательные, спокойные голубые глаза:

– У вас есть опыт обращения с детьми, кузен, – Эстер подождала, пока он нальет шампанского, – вы должны у меня отобедать. Иосифу и Шмуэлю осенью два года исполнилось. Посмотрите, что вас ждет в будущем. Прогуляемся в саду Кардозо…, – Эстер отмахивалась, когда коллеги заводили разговор о парке: «Деревья ни в чем, ни виноваты, господа. Я привыкла».

Особняк Кардозо они не собирались использовать для работы. В доме жили дети и няня. В случае согласия, для Звезды снимали неприметную квартиру, в рабочем районе города. Туда отправлялся передатчик, на центральном почтамте арендовался ящик для корреспонденции.

– С удовольствием, кузина Эстер…, – Джон, с трудом, представлял, как начать разговор. Он стал обсуждать картины Рембрандта. По совету кузины, Джон днем добрался до музея. Принесли рыбу и белое бордо, Эстер взяла серебряную вилку. Длинные, ловкие, без маникюра пальцы управлялись с едой четкими, отточенными движениями хирурга.

Джон вспомнил о Меире:

– Она, скорее всего, знает, чем занимается младший брат. Будет легче предложить…, – скрыв тяжелый вздох, он услышал спокойный голос:

– Вы, кузен, приехали сюда не для того, чтобы болтать со мной о живописи, или последнем фильме мадемуазель Аржан…, – Джон поднял глаза. Кузина улыбалась. Воротник шелковой блузки был распахнут. Он увидел начало белой, стройной шеи, блеск жемчужного ожерелья.

– Не смотри туда, – велел себе юноша. Выпив сразу половину бокала бордо, он попросил: «Послушайте меня, кузина Эстер».

Стоя на широком подоконнике квартиры бывшего мужа, на Плантаж Керклаан, Эстер мыла окна. День оказался солнечным, почти теплым, вода в канале блестела. У касс оперного театра собралась маленькая очередь. Она взглянула на афиши: «Мадам Баттерфляй». Не оправляя подоткнутой юбки, Эстер переступила нежными, босыми ногами. Женщина наклонилась к ведру:

– От меня уксусом будет пахнуть. Впрочем, уксус лучше, чем госпитальные растворы для мытья полов…, – она медленно протирала стекло сухой бумагой. Маргарита выздоравливала. Доктор де Грааф связался с Мон-Сен-Мартеном. Барон, конечно, не мог уехать от постели больной жены:

– Но ты его не пугал? – озабоченно спросила Эстер коллегу:

– Сказал, что с его внучкой все в порядке? – они сидели в ординаторской, за кофе и папиросами.

– За кого ты меня принимаешь? – почти обиженно отозвался де Грааф:

– Я его уверил, что ребенок здоров, мать ребенка чувствует себя отлично, а лимузин просто мера предосторожности. Зима на дворе.

Шофер из Мон-Сен-Мартена приезжал на следующей неделе. Элизу, с дочерью, скоро выписывали. Эстер прибрала в квартире. Сложив, чемоданы в гардероб, она сходила за провизией. У нее был велосипед с плетеной корзиной, как и у многих в Амстердаме. В кладовой особняка Кардозо стояла деревянная тележка, в которой ездили на прогулку близнецы.

Эстер вспоминала голос кузена:

– Возведем город, дорогие мои…, – Джон сидел на ковре в гостиной. Близнецы копошились вокруг, роясь в кубиках. Юноша пришел на обед с заманчивыми свертками, из хорошего магазина игрушек. Он принес два букета цветов, госпожа Аттали тоже получила свой. Эстер приготовила жареную курицу, нафаршировала овощи, испекла миндальный пирог с медом. Джон купил не только подарки. Успев забежать в лавку при синагоге, он явился с двумя бутылками кошерного, французского вина. Эстер сварила кофе, близнецы, построив башни, начали зевать. Госпожа Аттали увела мальчиков наверх, в детскую.

Они с Джоном устроились на скамейке, под розами. Эстер подождала, пока кузен щелкнет зажигалкой:

– У нас маленький сад, кузен…, – она кивнула в сторону дома, – в старом особняке Кардозо он был больше. Когда-то, здесь жили родители первого мужа той Эстер, что с Вороном плавала…,– женщина помолчала:

– Его Давидом звали, как моего…, – она осеклась.

Бывший муж гордился родословной. В архивах Эсноги хранились документы шестнадцатого века, свидетельствующие, что первые Мендес де Кардозо перебрались в Амстердам из Лиссабона. Эстер, однажды, заметила:

– Мои предки тоже здесь жили. Сара-Мирьям, жена Элияху Горовица. Он к Шабтаю Цви ушел…, – Давид, высокомерно, ответил:

– Если бы она была послушной женой, она бы отправилась за своим мужем, как положено. Разбила семью, из-за упрямства…, – Эстер даже закашлялась: «Он стал вероотступником, апикойресом…»

– Что за средневековая косность, – поморщился Давид. Эстер, ядовито, добавила:

– Стремление к прогрессу, дорогой, у тебя в крови. Твой предок подписал указ, изгнавший Спинозу из общины…, – муж, в сердцах, хлопнул дверью кабинета.

– Впрочем, – Эстер любовалась серебристым дымком папиросы, – мы не знаем, как та Эстер выглядела. От Ворона хотя бы портрет сохранился…, – Джон рассмеялся:

– Картину, о которой я вам говорил, написали через тридцать лет после гибели Ворона. Хотя, может быть, сэр Николас рассказывал об отце…, – он, искоса, посмотрел на стройную шею женщины. Закутавшись, в кашемировую шаль, Эстер покачивала острым носком туфли.

Рядом с ней Джон всегда краснел. Он краснел, передавая ключи от снятой на подставные документы, скромной квартиры, рядом с рынком Альберта Кейпа. Эстер кивнула:

– Правильно. На вокзале пассажиры, на рынке покупатели. Они ничего не помнят, кроме цен на картошку и рыбу…, – тонкие, розовые губы усмехнулись. Кузина была выше его на полголовы. Обучая ее работать на передатчике, Джон, незаметно, любовался прямой спиной.

– Сидя, такое незаметно…, – длинные пальцы отменно управлялись с рычажками контроля:

– Она почти шесть футов ростом…, – кузина сняла наушники:

– Пять футов восемь дюймов, мистер Джон…, – голубой глаз подмигнул:

– Значит, мне предстоит, и шифровать информацию? – она склонила светловолосую голову.

– А я пять футов пять дюймов…, – грустно подумал Джон. Он очнулся:

– А? Да, кузина. Но вы не волнуйтесь, я вас обучу…, – юноша вздохнул: «Она очень быстро схватывает. Жаль, я бы здесь хотел дольше пробыть».

Кузина, сразу, сказала:

– Я это делаю не из-за денег. Я была в Венло, встречала поезда с детьми…, – Эстер помолчала, – видела нацистские флаги, на той стороне границы. Вы знаете, чем занимается мой старший брат…, – Джон кивнул:

– Знаю, кузина. Он замечательный человек, рав Горовиц. Очень смелый. И ваш младший брат…, – он вовремя замолчал. Эстер усмехнулась:

– Меир сюда приезжал, прошлым годом, когда тетя Ривка погибла. Я заметила его загар. Вы с ним, что, виделись? – она указала куда-то за окно маленькой квартирки.

Под окнами шумел рынок. Джон приходил сюда каждый день. У него были умелые руки. Он устроил, в кладовой, тайник для радиопередатчика. В маленькой кухоньке стояла газовая плита. Он купил кофе, спички, запас папирос и простую пепельницу. Здесь была всего одна комната, гостиная, она же и спальня.

Джон предупредил Эстер, что, в случае необходимости, в квартире переночуют люди, направляющиеся, как он туманно объяснил, дальше. Кузина принесла из особняка мыло, постельное белье, полотенца и старое, шерстяное, одеяло. Сидя с ней над шифровальной таблицей, Джон замялся:

– Надеюсь, вы понимаете, кузина, нельзя использовать эту квартиру в качестве…, – тонкая бровь поднялась вверх: «Мистер Джон, поверьте, я не встречаюсь с мужчинами на работе». Он зарделся.

Этой осенью за Эстер начали ухаживать коллеги из госпиталя и с кафедры, в Лейдене. Все носили обручальные кольца. Эстер наотрез отказывалась от подобных предложений. Были вокруг и молодые доктора, однако женщина чувствовала себя старше ровесников:

– И старше него…, – Эстер попросила показать ей медвежий клык. Она принесла Джону старинный кинжал, из шкатулки:

– Он по женской линии передается. Сестра деда моего…, – она посмотрела за окно, – бывшего мужа, доктор Мирьям Кроу, подарила его моей бабушке, Бет Фримен. Клинок в Америку вернулся, и опять в Европу приехал…, – Джон, было, хотел сказать, что оружие перейдет дочери Эстер, но осекся:

– Она не может выйти замуж, без религиозного развода. Может, за не еврея, но тогда ее дети станут незаконнорожденными. Надо же быть таким упрямцем.

С кузиной он ее бывшего мужа не обсуждал. Эстер, только, коротко сказала:

– У мальчиков сестра есть, Маргарита. Она младенец еще. Когда-нибудь, они, конечно, познакомятся…, – близнецы пока говорили на птичьем языке. Эстер смеялась:

– Такие дети позже начинают болтать. Зато они друг друга без слов понимают…, – мальчики были веселые, Джону нравилось с ними возиться.

Работая с кузиной, он убедился, что отец хорошо разбирается в людях. Эстер оказалась спокойной, рассудительной женщиной. Они говорили о медицине. Кузина заметила: «Диссертация у меня по хирургии. Кесарево сечение. Пока редкие женщины стоят у операционного стола, но я уверена, все изменится».

Услышав о ее брате, Джон согласился:

– Виделись, кузина Эстер.

Женщина разбирала, с карандашом, шифровальную таблицу:

– Очень жаль, что республиканцы терпят поражение…,– Эстер аккуратно писала цифры, – я читала книгу кузины Тони. Замечательно написано. Она будет продолжать? – поинтересовалась кузина. Джон вздохнул:

– Посмотрим. Она в Кембридж вернулась, занимается по переписке, пока Уильям дитя. Наверное, диссертацию защитит, преподавать начнет…, – Джон надеялся, что сестра, с ребенком на руках, больше никуда не отправится.

– Войны нет…, – успокаивал себя юноша, но вспоминал данные из Германии: «Пока нет».

Эстер закончила протирать окно. Глядя на канал, она думала, что теперь можно ходить в оперу, сшить шелковые платья, и купить швейцарские часы:

– И лосьон, от Элизабет Арден…, – почувствовав запах уксуса из ведра, она, невольно, усмехнулась, – и духи. Мальчиков на море вывезти, снять дом, на лето. Хоть бы он…, – Эстер дернула углом рта, – подольше в Маньчжурии пробыл. Когда он вернется, он потребует мальчиков сюда отправить…, – Эстер оглядела гостиную, – или в Мон-Сен-Мартен. И не поспоришь, у него на руках судебное решение. Он с полицией явится, если я откажусь…, – Эстер увидела кузена.

Джон выходил из касс. Она обмолвилась, что давно не была в опере. Юноша, сразу, предложил купить билеты. За первым обедом, в «Европе», счет не принесли к столу. Эстер удивилась, Джон рассмеялся:

– Кузина, меня папа с юных лет учил. Когда мужчина приглашает кого-то в ресторан, например…, – он, смутился, – делового партнера, – нашелся Джон, – счет вообще не должен появляться в, так сказать, поле зрения. Я обо всем позаботился…, – бывший муж Эстер проверял счет, шевеля губами, в присутствии официанта. Давид бормотал:

– Ты очень, много ешь, Эстер. Надо проявлять умеренность, выбирать дешевые блюда…, – она молчала, комкая длинными пальцами скатерть, стараясь не смотреть на непроницаемое лицо официанта. Эстер было стыдно.

Она объяснила Джону, что приводит в порядок квартиру подруги. Эстер, сначала, озорно подумала, что можно спрятать здесь гребень, или шпильки. Женщина махнула рукой:

– Незачем. Эта госпожа Кардозо, ни в чем не виновата. Она и ревновать не станет. Тихонько поплачет, и продолжит хлопотать вокруг него. Ей восемнадцать тогда было, что она понимала? Да и сейчас немногое…, – услышав звонок, Эстер соскочила с подоконника. Не оправив юбки, она прошлепала в переднюю.

Дверь открылась. Джон, невольно, опустил глаза. Он видел подобное только на картинах, в Национальной Галерее. Длинные ноги сверкали стройными коленями. Блузка была расстегнута почти до начала груди. Джон вдохнул резкий, щекочущий ноздри запах уксуса. Эстер посмотрела на букет роз:

– Он в лавку забежал, на канале. Он всегда мне цветы приносил…

– Нельзя, нельзя…, – велел себе Джон, – она работник, она Звезда…,– она скрутила светлые волосы в узел. Ногти на обнаженных ногах отливали красной эмалью.

Эстер помнила издевательский голос бывшего мужа. Они столкнулись на улице, после заседания суда. Давид смерил ее презрительным взглядом:

– Развода в синагоге ты не получишь, не надейся. Впрочем, на тебя, потасканную толстуху, никто не польстится. Умрешь соломенной вдовой…, – розы упали на пол, хлопнула дверь. Джон хотел сказать, что взял билеты в ложу, но сразу, все забыл. У нее были горячие, нежные губы, волосы растрепались. Он прижал Эстер к стене передней:

– Она меня выше. Все равно, мне все равно. Господи, я сейчас умру, от счастья…

– В его квартире…, – Джон поднял ее на руки, – на его кровати. Больше года ничего не было…, – застонав, она откинула голову назад:

– Один раз, – сказала себе Эстер, – чтобы мне стало легче. Ничего не случится, ничего не может случиться. Я его старше, то ли разведенная, то ли замужем, с детьми. Он не еврей. В его квартире…, – Эстер почувствовала, что улыбается:

– Так ему и надо, мамзеру…,– она закрыла глаза: «Один раз».

 

Часть одиннадцатая

Концентрационный лагерь Дахау, декабрь 1938

 

Глубокий, мягкий снег лежал на откосе холма, пахло соснами. Издалека доносился лай собаки. Полдень был теплым, Макс снял вязаную шапку. Взяв палки от лыж, он весело крикнул: «Отто, лови меня!». Солнце играло на светлых, хорошо подстриженных волосах, ветер бил в лицо. Оказавшись внизу, Макс выдохнул:

– Видишь, я остался неплохим лыжником. Конечно, здешнее катание не сравнить с Берхтесгаденом…, – зимнее шале семьи фон Рабе стояло по соседству с домами других видных нацистов. Рядом возвышалась резиденция фюрера, Бергхоф, и недавно построенный чайный домик Гитлера, Кельштайнхаус, подарок НСДАП к юбилею вождя нации. Отто погладил овчарку:

– Пока я не уехал, я поработаю над твоей техникой. А меня ждут Гималаи…, – голубые глаза восторженно блестели. После Рождества брат улетал, через Стамбул и Багдад, в Калькутту. Оттуда ему предстояло отправиться на север. В Тибете Отто присоединялся к экспедиции общества «Аненербе».

Медицинский блок лагеря был готов. Отто, с доктором Рашером и представителями вермахта, ездил в Берлин. Рейхсфюрер СС утвердил программу исследований, Отто получил звание оберштурмфюрера, старшего лейтенанта.

Они пошли к мерседесу, на обочину деревенской дороги. Тор, овчарка Отто, скакал вокруг. Собака ринулась вперед, распугивая голубей. Макс, и Отто были в баварских, замшевых куртках, с кашемировыми шарфами. Штурмбанфюрер, открыв багажник, убрал лыжи:

– Конечно, развлечений у вас мало. Но рядом Мюнхен, можно съездить в кино, на танцы…, – он подмигнул Отто. Мюнхен, действительно, был в получасе от Дахау. Здесь, в тишине, и аромате хвои, не хотелось думать о суете большого города. Отто запрещал себе выбираться из лагеря. В Дахау он вел себя осторожно. Рядом работал доктор Рашер и другие коллеги. Отто не мог привлекать внимания, выбирая кого-то из заключенных, как он говорил, для консультации. Он предполагал, что в Мюнхене есть места, где собираются подобные ему люди, но это было еще более опасным:

– Надо излечиться, – напоминал себе Отто, – надо избавиться от порока. Поехать в Мюнхен, найти женщину…, – он, правда, не представлял, где такое делают. Проституцию запретили. Конечно, в больших городах, она существовала, но Отто не знал, где искать такие кварталы. Женщины на улицах не стояли. Все происходило за дверями квартир, в бедных районах. Отто, в любом случае, брезговал проститутками:

– Может быть, в Тибете…, – думал он, – если мы найдем арийские корни тамошних жителей, Привезу в Берлин девушку, чистого происхождения…, – он покосился на брата. Макс устроился за рулем. Отто, аккуратно, спросил: «Есть какие-нибудь…, – врач помолчал, – успехи?».

Брат, не отвечая, открыл заднюю дверцу. Запрыгнул на сиденье, пес, от души, отряхнулся. Макс расхохотался:

– Отлично, старина. Мы приедем в Дахау мокрые, с ног до головы… – он повернул ключ в замке зажигания, машина заурчала. Макс, внезапно, спросил:

– Тор из того же помета, что и Аттила? Три года ему? – Отто, гордо, кивнул:

– Я сам его воспитывал, как и всю свору…, – брат ухаживал за овчарками и доберманами, жившими на лагерной псарне.

– И хорошо воспитывал…, – Макс разогнал мерседес, – отличные собаки. Генрих, с его мягкостью, испортил нашего пса. Овчарка должна ненавидеть чужих, и защищать хозяев. Он из Аттилы сделал какого-то…, – Макс поискал слово, – комнатного любимца. Лижет всем руки, ласкается…,– они ехали в Дахау обедать.

Отто велел себе: «Нельзя об этом говорить, такое подозрительно…». Он, все равно, не выдержал: «А как герр Петер?». Отто редко видел его, с тех пор, как уехал в Баварию. Доктор фон Рабе, возвращаясь в Берлин, иногда сталкивался с герром Петером на семейных обедах. Он старался не смотреть в лазоревые глаза, отводил взгляд, чувствуя, что краснеет. Ночами Отто просыпался, тяжело дыша, в поту:

– Нельзя, нельзя. Не думай о нем, не думай о профессоре Кардозо. Тем более, он еврей…, – Отто получил письмо из Харбина. Полковник Исии сообщал, что им не удалось испытать новые штаммы чумы во время атаки у озера Хасан. Японцы не теряли надежды опробовать их, при следующем конфликте. Исии писал о предполагаемой стычке на границе Маньчжурии и Монголии:

– Профессор Кардозо в Харбине, участвует в наших исследованиях…, – читал Отто, – его помощь неоценима. Он лучший специалист по чуме, из ныне живущих врачей. Если он создаст универсальную вакцину, доктор фон Рабе, то одна прививка избавит миллионы людей от заражения и мучительной смерти. Думаю, Нобелевская премия ему обеспечена. Что касается наших разработок, то профессор Кардозо умный человек. Он понимает, что наука должна двигаться вперед. Посылаю последние данные об изучении процесса обморожения…, – Отто, вместе с Рашером, занимался похожими опытами. Кроме ледяной ванны и мощного рефрижератора, в медицинском блоке стояла барокамера. Люфтваффе и моряки были заинтересованы во влиянии низкого давления на организм человека. Отто напомнил себе, что перед отъездом надо составить список заключенных, отобранных для экспериментов, и перевести их в отдельный барак.

– В Гималаях я излечусь, – твердо сказал себе Отто, – у меня не будет времени думать о подобном…, – брат, закурил американскую сигарету:

– Герр Петер процветает. Хочется, наконец-то, увидеть его заводы в Германии…, – Макс помолчал: «Мы понимаем, что это дело не одного дня, но прошло два года. Впрочем, – он остановил машину на замощенной булыжником, главной площади городка, – я уверен, что к войне его предприятия будут готовы».

Штурмбанфюрер повернулся к Тору:

– Ты останешься здесь. Мы тебя чем-нибудь побалуем…, – собака зевнула, показав острые клыки. Пес жалобно посмотрел на Отто. Хозяин пообещал: «Получишь кости, от айсбайна».

Городок украсили к Рождеству. На главной площади, у ратуши, поставили пышную, свежую елку, с нацистскими флагами, и вырезанными из фанеры орлами. Полуденное солнце блестело на украшенных свастиками стеклянных шарах. Они нашли ресторанчик на боковой улице, где горел камин. Бросив куртку на скамью, Макс расстегнул пуговицы на вороте кашемирового свитера: «Согреемся. Но ты не будешь пить…, – он просматривал винную карту, забросив ногу на ногу. Штурмбаннфюрер, как и Отто, надел на прогулку горные ботинки, с вязаными гетрами, и брюками грубой шерсти.

– Не буду, – согласился брат:

– Что касается холода, в Гималаях меня ждет настоящая зима. Температура в минус тридцать градусов…, – Макс щелкнул зажигалкой, хохотнув: «Как в твоей ледяной ванне, дорогой мой».

Отто подвинул стол ближе к огню в большом, высоком камине: «Война будет в Чехии?»

Макс, презрительно, выпустил ароматный дым:

– Ручаюсь, что в Чехии мы даже одного выстрела не сделаем. Объявим о создании протектората Богемии и Моравии, восстанавливая исконно немецкие территории. Чехи будут нам служить, как положено славянам. Запад не вмешается, Чехия, и Польша их не интересуют. Польшу мы разделим. Бросим кость Сталину, обманем варвара…, – Макс взял для Отто бутылку минеральной воды Gerolsteiner, а себе бокал белого сильванера, прошлогоднего урожая. Макс любил французские вина, но здесь, в провинции, их было не найти:

– Только в Мюнхене…, – попробовав вино, он кивнул, – впрочем, наши, немецкие вина тоже бывают хорошими…

Они пообедали картофельным салатом. Макс заказал жареного поросенка, а Отто ел тушеную капусту и голубцы с лесными грибами. За кофе Макс попросил десертное меню. Выбрав шоколадный торт с абрикосовым кремом, штурмбанфюрер велел хозяину, как следует, его упаковать.

Прислонившись к машине, Максимилиан покуривал, держа коричневый, бумажный пакет. Часы на ратуше пробили два. Отто ждал, пока собака расправится с костями от поросенка. Он указал на десерт: «Долго все будет продолжаться? Не понимаю, Макс, зачем ты с ней церемонишься?»

Брат, молча, выбросил окурок в медную, покрытую изморозью урну:

– Поехали. Ты говорил, что не хочешь опаздывать на совещание.

Машина спускалась по узкой дороге на плоскую, унылую равнину. Городок, с белыми, аккуратными домами, со шпилями церквей, с черепичными крышами, остался позади. Нажав кнопку радио, Макс поймал Берлин. Диктор, восторженно говорил, о визите министра иностранных дел фон Риббентропа в Париж:

– Франция считает Восточную Европу зоной влияния Германии, – вспомнил Макс голос рейхсфюрера СС, – очень хорошо. Теперь у нас развязаны руки. Впрочем, Франция тоже долго не протянет…, – дорога расширялась, появились машины, и грузовики. Отсюда была хорошо видна ограда лагеря. У парадных ворот, со свастикой, скопилась небольшая очередь: «Сегодня приемный день…, – вздохнул Отто, – высади меня у служебного входа».

Тор выпрыгнул наружу, солдаты в будке вытянулись. Макс не выключал двигатель:

– Мне может понадобиться свора, Отто. Я позвоню…, – брат кивнул, скрывшись в кованой калитке, Тор бежал впереди. Помахав охранникам, Макс поехал дальше.

С одной стороны дороги поднималась высокая, в три человеческих роста, окутанная колючей проволокой, ограда Дахау, с другой лежало заснеженное, голое поле. На горизонте виднелась ферма, окруженная вековыми деревьями, и каменным, серым забором. Солнце ушло, небо стало мутным, белесым. Сеял мелкий снег. Мерседес, разбрызгивая грязь, свернул к ферме. Макс остановил машину рядом с воротами, индустриального железа. Вышек охраны здесь не ставили, ограду подключили к электрическому кабелю. Затрещал звонок, створки распахнулись. Отдав ключи от мерседеса солдату, Макс подхватил пакет. Он прошел по чистому булыжнику на каменные ступени дома.

На посте охраны, двое эсэсовцев играли в шахматы. Один, завидев Макса, вскочил:

– Хайль Гитлер! Во время вашего отсутствия…., – Макс отмахнулся:

– Ничего не случилось. Кофе сварите, пожалуйста…, – он кивнул на лестницу, ведущую вниз.

Макс достал из кармана куртки связку ключей. В подвальном коридоре стояла мертвенная тишина. Он шел мимо мощных дверей, с номерами, с крохотными окошечками. Пахло хвойной эссенцией для ванн и хорошим табаком. Штурмбанфюрер открыл последнюю дверь справа. Стоя на пороге, он смотрел на узкую спину, в простой, хлопковой блузке, на коротко стриженые, рыжие волосы:

– Я принес подарок, фрейлейн Кроу, – улыбнулся Макс, захлопнув за собой дверь.

Комендант лагеря Дахау, оберфюрер СС Ганс Лориц принимал посетителей по записи, каждый вторник, перед обедом. Вход в комнаты оберфюрера охранял адъютант, унтерштурмфюрер Кёгель, в безукоризненной, отглаженной форме.

Кабинеты начальства располагались в двухэтажном здании серого камня, стоявшем слева от парадных ворот лагеря, по соседству с гаражами, пекарней, и почтой. Крематории убрали подальше, в конец территории. Разумеется, посетителям не разрешали заходить в лагерь. Между бараками для заключенных, медицинским блоком, и служебными зданиями возвели ограждение. С тщательно расчищенного двора, с деревянными скамейками, с медными пепельницами на высоких ножках, виднелся только верх забора.

Погода, с утра солнечная, испортилась. Черный лимузин оберфюрера загнали в гараж, начистив его до блеска. Лориц любил машину, шофер тщательно за ней ухаживал. Кёгель зевнул, пожалел, что курение в кабинетах запретили. Надо было каждый раз накидывать зимнюю шинель и выходить на крыльцо. Кёгель, все равно, с удовольствием, предвкушал чашку хорошо заваренного кофе и сигарету. В лагере были конюшни, однако зимой лошади отдыхали. Офицеры проводили время в гимнастическом зале. В клубе поставили бильярд, и показывали новые фильмы. Из Мюнхена часто наведывались гастролеры, для охраны лагеря устраивали концерты. В фойе клуба поставили красивую елку. Дерево привезли на грузовике, офицеры сами его наряжали. Баварцы, из персонала лагеря, уезжали на праздники к семьям.

– Отто в Берлин отправится, а после Рождества, в Индию…, – вдоль газонов тянулись аккуратные сугробы. Летом в лагере все цвело. Комендант, как и рейхсфюрер СС, любил возиться с землей. Кёгель, юношей, работал проводником в Баварских Альпах. Они устроили каменную горку, и заказали в ботаническом саду Мюнхена редкие растения. Посещая лагерь, рейхсфюрер одобрительно сказал:

– Отлично. Сразу чувствуешь себя, как дома. Очень красиво… – Гиммлер наклонился, рассматривая через пенсне лиловые, яркие клумбы с первоцветом. Доктор фон Рабе обещал коллегам привезти семена из Гималаев:

– И не боится он по горам бродить…, – Кёгель, рассеянно, просматривал, список сегодняшних посетителей, – в Гималаях ветра, морозы. Хотя Отто отличный спортсмен, пловец, любит пешие походы. Жаль, кстати, что у нас нет бассейна. Летом здесь жарко. Можно было бы насыпать песок, поставить шезлонги. Или теннисные корты сделать…, -адъютант посмотрел на часы. До начала приема оставалось пятнадцать минут, у него оставалось время на сигарету. Комендант лагеря не курил. В гражданской жизни, оберфюрер трудился пекарем и кондитером. Он баловал офицеров баварскими сладостями, и делал отличный штрудель. На пекарне Лориц учил солдат готовить деревенский, сладкий хлеб с изюмом, заплетенный косичкой.

– Хала, – вспомнил Кёгель еврейское слово:

– Они украли исконный хлеб немцев. Проклятая нация, ничего своего у них нет. Правильно фюрер учит, евреи паразиты. Они всегда сосали кровь из честных рабочих, крестьян. Взять хотя бы нас, офицеров. Оберфюрер пекарем был, я на мебельной фабрике работал. Отто и Макс из богатой семьи, однако, их отец все отдал стране, национализировал заводы, шахты. Так и надо поступать, – адъютант дружил с братьями фон Рабе. Кёгель, покинувший школу в четырнадцать лет, благоговейно относился к людям с дипломами. В провинции, в СС почти не было офицеров с высшим образованием. Адъютант расспрашивал Отто об университете, восхищенно смотрел на его хирургические инструменты и белый халат.

По поручению начальства, Кёгель занимался доставкой оборудования в медицинский блок. Доктор фон Рабе показал офицерам, как действует барокамера. Отто предложил:

– Возьмем двух заключенных, все равно кого. В будущем придется проводить анализы, отбирать наиболее стойкие организмы, но сейчас мы устроим демонстрацию.

Кёгель потянулся за шинелью:

– Я говорил, что у нас нет бассейна. У врачей есть. Мы с Отто шутили, что летом, в жару, техника окажется очень кстати, – вода в большой, оцинкованной ванной охлаждалась электричеством. Отто заметил:

– Все равно, придется приносить лед. Такой температуры недостаточно, – он погладил борт ванны, – речь идет о спасении моряков, летчиков. Требуется, как можно более точно повторить природные условия, – фон Рабе объяснил, что для этого им и нужен рефрижератор. Во время опыта они стояли у окошечка барокамеры. Отто начертил Кёгелю и другим офицерам схему происходящего. Он развел руками:

– Мы врачи, привыкли к аутопсиям, но я знаю, что не всем здесь подобное по душе…

Коллеги зашумели, врач поднял руку:

– Поэтому послушайте, какие процессы происходят сейчас в организме подопытного экземпляра…, – он взял указку. Барокамера была наглухо задраена, крики персонал не беспокоили.

На крыльце легкий ветер завевал снежок. Начальник пошел на псарню. Оберфюрер любил животных. Лориц никогда не упускал случая покормить собак, или поиграть со щенками.

Адъютант курил, глядя на пустынный, ухоженный двор. Альпийскую горку очистили от сугробов. Каждое утро солдаты из хозяйственной обслуги убирали административный квартал. Заключенных сюда, разумеется, не пускали. Кёгель вообще избегал посещать основной лагерь, предпочитая заниматься документами. От него ходить в бараки и не требовалось. Он полюбовался белой изморозью на мхах, покрывающих камни:

– Макс приглашал меня в шале, в Берхтесгадене. Надо найти время, прокатиться туда. Придется ждать отпуска…, – штурмбанфюрер фон Рабе работал в так называемом «Блоке Х». Документы по закрытому подразделению лагеря вообще не попадали в приемную коменданта. Тамошняя охрана появлялась на офицерских вечерах и в спортивном зале. Сдержанные, вежливые люди, они говорили с берлинским акцентом. Эсэсовцы, служившие в основных блоках, шептались, что персонал «Блока Х» отбирает сам рейхсфюрер Гиммлер. Тем, что происходило в здании бывшей фермы, никто предпочитал не интересоваться.

– Тоже, наверное, какие-то исследования…, – Кёгель, аккуратно, потушил окурок:

– Хотя Максимилиан заканчивал юридический факультет…, – адъютант, иногда, ловил себя на подражании небрежным, изысканным повадкам старшего графа фон Рабе. У Макса были кашемировые свитера, итальянская ароматическая эссенция, парижские саквояжи. Весной он появился в Дахау с легким, красивым загаром. Приятель привез Кёгелю освященные четки из собора святого Петра в Риме. Адъютант, как и все баварцы, был католиком,

Вспомнив о мессе, Кёгель поморщился:

– Почему его святейшество не хочет поддержать фюрера? Есть лояльные священники, но стоит зайти в бараки для служителей церкви, и увидишь, что на нарах, каждый второй, католик…, – Кёгель не собирался отказываться от своей веры, но ему было неловко перед лютеранами. Некоторые католические соборы украшали нацистские флаги, но за поведение папы, с его энцикликами, приходилось краснеть. Католики Германии пока не создали государственной церкви, как протестанты.

Кёгель поправил серую фуражку, с черепом и костями, эмблемой подразделения «Мертвая голова», охранявшего лагеря. Комендант шел через двор, в сопровождении доктора Отто фон Рабе.

– Отто любит собак, всегда с ними занимается…, – вернувшись в приемную, Кёгель повесил шинель в гардероб орехового дерева. Кабинеты и казармы в лагерях всегда обставляли хорошей мебелью. Рейхсфюрер настаивал, что людям, на службе, вдалеке от семей, необходим уют. Кёгель посмотрел в окно:

– Должно быть, Отто ему щенков показывал. Недавно помет родился…, – собак тренировали на особом полигоне, приводя заключенных. Отто фон Рабе гордо, говорил: «Ни в одном лагере Германии нет подобной своры, господа». Кёгель взял список посетителей, с пометками:

– А на каком языке с ним говорить? – он склонил голову набок, шевеля губами:

– Жаль, Максимилиана здесь нет. Он и французский язык знает, и английский…, – дверь открылась, Кёгель вытянулся. Оберфюрер улыбался:

– Отличные щенки, доберманы. Я даже думаю, не взять ли одного…, – сняв шинель, начальник отряхнул фуражку: «Что у нас?».

Оберфюрер читал мелкий почерк адъютанта, рядом с первой строкой в списке. Лориц хмыкнул:

– Утверждает, что брат его по ошибке попал в лагерь. Их послушать, они все здесь по ошибке оказались. У нас нет французов…, – Кёгель согласился:

– Никак нет, герр оберфюрер. Евреи, немцы, предатели Германии, австрийцы, чехи появились. А французов нет…, – впрочем, среди двадцати тысяч заключенных, сложно было за всеми уследить:

– Может быть, уголовник…, – Кёгель задумался, – но вряд ли. Он бы не стал сидеть в Германии, потребовал бы экстрадиции домой. Или он здесь по чужим документам…

– Зови, – оберфюрер прошел в большой, теплый кабинет, с официальными портретами Гитлера и Гиммлера, над столом, с нацистским флагом, в углу. Он пригладил редкие волосы на лысине. Кёгель, по телефону, заказал из буфета две чашки кофе и печенье. Адъютант попросил принести кофе и для него. Второй звонок он сделал на пост охраны, у главных ворот лагеря. Кёгель велел привести в комендатуру герра Александра Мальро.

В детстве Констанца любила сладости. За месяц до Рождества тетя Юджиния начинала вымачивать в бренди сушеную вишню, с изюмом. На большой, подвальной кухне особняка Кроу упоительно пахло цедрой и ванилью. Дети собирались вокруг стола, передавая друг другу деревянную ложку. Каждый должен был помешать тесто для рождественского пудинга, и загадать желание. Констанца всегда улыбалась: «Я в приметы не верю». Желание девочка, все равно, загадывала. Обычно она думала о какой-нибудь математической задаче. Констанца принималась за ее решение на следующий день после Рождества, и все сходилось.

В пудинг, и в рождественский торт запекали серебряные монетки. Торт делали в шотландской манере, пропитывая тесто отличным виски с островов, украшая глазурь миндалем. Покойная жена его светлости родилась в Шотландии, ее семья и семья нынешней королевы дружили. Леди Элизабет научила тетю Юджинию тамошним рецептам. Констанца заранее рассчитывала, в тетрадке, каким должен быть рисунок. Она сама занималась тортом. Девочка выкладывала из орешков спирали, конусы, пирамиды и кубы.

Рождество они отмечали вместе. Дядя Джованни с Лаурой приносили миланский кекс, панеттоне. Тетя Юджиния готовила шоколадное полено и русские пряники. На елке блестели игрушки, сверкала глазурь, гудел огонь в камине. Дядя Джон брал гитару:

I saw three ships come sailing in, On Christmas day, on Christmas day, I saw three ships come sailing in, On Christmas day in the morning….

Дети подпевали, его светлость подмигивал: «Хотите ваш любимый гимн?»

Silent night, holy night All is calm, all is bright…

Пахло хвоей, вином, переливались бронзовые гирлянды на елке.

– Это немецкая песня, – вспомнила Констанца.

Тетя Юджиния пекла торт с финиками и патокой, с ванильным кремом, или американский ореховый десерт, по рецепту бабушки Марты. Летом, в Банбери, дети собирали ревень. На ужин каждый получал кусок пирога. Констанца почувствовала свежий, сладкий вкус:

– Словно марсала. Я должна была догадаться, должна…, – Этторе рассказывал, что на Сицилии, в Рождество, каждая семья ставит у дома маленький вертеп. Девочкой Констанца ходила, с Лаурой и Тони, в Бромптонскую ораторию. В соломенном хлеву, среди зажженных свечей, они гладили маленького ослика. Квохтали куры, младенец Иисус лежал в разукрашенной колыбели.

– Это кукла! – сердитым шепотом сказала Констанца: «Тони, это кукла!»

Лаура рассмеялась:

– Не будут сюда класть новорожденного ребенка. Здесь холодно…, – девочки были в кашемировых пальто и капорах:

– Побежали, – велела Лаура, – монахини сладости раздают.

В освещенном нефе собора пахло ладаном. Детская ладошка сжимала скользкий, шелковый мешочек с печеньем и конфетами, с засахаренным миндалем.

– Нам пять лет было с Тони…, – шоколадный торт стоял перед ней на картонной тарелке, – а Лауре десять. Она в школу ходила. Когда мне десять лет исполнилось, я сладости разлюбила. Начала у дяди сигареты таскать. Интересно, кто у Тони родился, мальчик, или девочка…, – спокойно отодвинув тарелку, она взяла пачку хороших, американских сигарет. Спичек ей не давали, зажигалки тоже. Констанца не спорила. Она вообще, большую часть времени молчала.

Она очнулась в транспортном самолете. Гудели моторы, голова болела. Констанца лежала на койке, укрытая шерстяным одеялом. Она попыталась приподняться:

– Что случилось? Я помню, мы пили марсалу, задремали у меня в каюте…., Где Этторе? – Констанцу удерживали ремни безопасности. Она подумала, что паром потерпел крушение, и пассажиров эвакуируют самолетами на сушу:

– Бабушка Марта погибла на «Титанике». Тогда авиация еще не была развита. Впрочем, «Титаник» затонул в середине Атлантики, а мы близко от берега. Но где Этторе, что с ним? – в свете тусклой лампочки она увидела наглухо задраенную, железную дверь. В отсеке самолета она была одна. Констанца попыталась открыть замок:

– У меня даже шпилек нет. Медальон на шее…, – она положила руку на знакомое, теплое золото, – и часы…, – Констанца носила простые, стальные швейцарские часы, на потрепанном, кожаном ремешке. Она могла дотянуться до запястья пальцами. Констанца медленно ковырялась колышком в замке ремня:

– А если меня привязали для моей безопасности? Если я ранена…, – кроме головы, у нее ничего не болело:

– Похмелье…, – невольно, улыбнулась Констанца, – сколько раз я его у Тони видела. Этанол распадается в печени, превращаясь в уксусную кислоту, организм обезвоживается. Но мы немного выпили…, -Констанца поднялась, пошатываясь, накинув на плечи одеяло. Она застучала в дверь: «Кто-нибудь? Помогите, я пришла в себя!». Вокруг царила тишина, до нее доносился шум двигателя. Констанца осмотрела серые, холодные стены, раскладную койку, ощупала одеяло. Девушка не нашла ничего, указывающего, на происхождение самолета. Машина вильнула, пол затрясло, лампочка замигала. У нее заложило уши: «Снижаемся, идем на посадку». Дверь в отсек, медленно, открылась.

Макс не отводил взгляда от ее тонких, костлявых пальцев. Фрейлейн Кроу аккуратно разминала сигарету. Он, предупредительно, щелкнул зажигалкой. За комнатой и ванной следили круглыми сутками. Здесь не держали ни одного предмета, который можно было бы хоть как-то, обратить против себя. Штурмбанфюрер сказал ей, что принесет письменные принадлежности, когда фрейлейн Кроу согласится работать на благо рейха.

Глаза цвета жженого сахара внимательно осмотрели его, с ног до головы. Фрейлейн Кроу отчеканила:

– Никогда подобного не случится. Я вам говорила, и повторяю еще раз. Я гражданка Великобритании, вы удерживаете меня насильно. Я требую вызвать сюда консула моей страны, и сообщить мне, что с мистером Майорана, – замолчав, она отвернулась.

Макс ей не представлялся, а девушка его именем не интересовалась. Кофе ей приносили охранники, в картонном стаканчике, и на такой же посуде подавали еду. Готовили для блока Х в офицерской столовой. Охранники, по звонку, подавали фрейлейн Кроу зажигалку. Макс привез монографии по физике и математике, материалы работ группы Гейзенберга и Отто Гана. Фрейлейн Кроу, за полгода, ничем не поинтересовалась. Книги, она, правда, читала. Тома просматривали на предмет пометок, но ничего не нашли. Комнату и ванную обыскивали, каждый день. Проверяли и саму фрейлейн Кроу. В блоке Х, кроме нее, содержалось еще несколько женщин. Макс выписал из Берлина надежных работниц, с опытом службы в тюрьмах. Он внимательно следил за кадрами наблюдения из ее комнаты. Макс избегал называть помещения камерами.

– Здесь не барак, – говорил он сотрудникам, – не концентрационный лагерь. Это просто…, – штурмбанфюрер щелкал пальцами, – временная мера. Для их удобства…, – он кивал в коридор: «Тишина, покой, время для научной деятельности…, – некоторые камеры пустовали. Людей, давших согласие работать на рейх, увозили в особые лаборатории. Однако Майорана, как и фрейлейн Кроу, упрямился. Макс не ходил к итальянцу, с ним работали коллеги. Штурмбанфюреру было неприятно думать, что Майорана и фрейлейн Кроу, могли не дождаться официальной церемонии брака.

Рейхсфюрер Гиммлер обещал, что свидетельство почетной арийки, для фрейлейн Кроу, подготовят на днях. Бумагу, фельдсвязью, пересылали в Дахау. Макс, невольно, вздохнул:

– Может быть, тогда фрейлейн сменит гнев на милость…, – он посмотрел на бледные щеки девушки. Заключенным, согласившимся работать на рейх, предоставляли прогулки. Паек здесь полагался отличный, офицерский, с колбасами, и вином. Фрейлейн Кроу почти ничего не трогала. Ковыряя картонной вилкой в тарелке, она съедала бутерброд, и грызла яблоко. Хлопковая блузка не поднималась на плоской груди. Она сидела, закинув ногу на ногу. Туфли она носила черные, школьные, с перепонкой. Фрейлейн Кроу обхватила острое колено пальцами. Макс представил, как он снимает серые, простые чулки:

– Даже если я буду не первым, – твердо сказал себе штурмбанфюрер, – она выбросит из головы Майорану, обещаю. Она станет моей женой, графиней фон Рабе, начнет работать в группе Отто Гана…, – напечатанные на машинке листы лежали в центре стола.

Констанце не надо было просматривать материалы. Она отлично знала, что группа Гана близка к расщеплению атомного ядра. Она кинула взгляд на верхнюю страницу:

– Пальцем не пошевелю. Нельзя предавать свои убеждения, что бы ни случилось…, – в картонном стаканчике дымился кофе, она затягивалась сигаретой:

– Я требую вызвать сюда британского консула, – монотонно сказал Констанца, – требую встречи с мистером Майорана, требую, чтобы нас немедленно отпустили. Вы совершаете уголовное преступление, и пойдете под суд…, – она вскинула глаза цвета жженого сахара.

Констанца привыкла к его лицу. Сначала он пытался заговорить с ней по-английски. Девушка, холодно, отрезала:

– Не утруждайтесь. Я владею немецким языком.

Констанца слышала его берлинский акцент:

– Как у Лео, Силарда. Хорошо, что Лео в Америке. И Ферми, наверное, в Стокгольме…, – церемония вручения нобелевских премий проходила в начале декабря. У Констанцы не было календаря, но девушке он и не требовался. Она знала, что сегодня седьмое число. Констанца помнила день, когда они сели на паром. Остальное оказалось просто. Ей нечем было делать отметки, но Констанца пользовалась памятью. Она, отчего-то, подумала:

– У меня здесь даже цикл не сбился. Здоровый организм. Через две недели все начнется, перед Рождеством.

Она запомнила наизусть записи группы Отто Гана. Констанца могла бы воспроизвести заметки на бумаге, с формулами:

– Но я такого не буду делать, разумеется, – девушка, молча, курила, – если, то есть когда, вернусь домой. Подобное противоречит научной этике.

Мужчина пристально смотрел на нее, голубыми глазами. Хорошо подстриженные, светлые волосы играли золотом. Он был высокий, выше шести футов, изящный, но Констанца поняла, что он спортсмен. Замшевую, пахнущую морозом куртку, он кинул на спинку стула. Мебель здесь привинтили к полу.

– Погода отменная…, – к торту она не прикоснулась, как и ко всем сладостям, что Макс ей приносил. Подарки съедали охранники:

– Мы могли бы прогуляться, фрейлейн Кроу, съездить на ужин, выпить шампанского…., – Констанца давно поняла, где она находится. Вспомнив карту, она рассчитала время полета из Неаполя или Палермо, и прибавила время переезда на машине. Черный лимузин подогнали в ангар, где стоял самолет. Ее охранники тоже говорили с берлинским акцентом, но, когда Констанцу, с одеялом на голове, в наручниках, сажали в машину, она прислушалась. На аэродроме язык звучал по-другому. Ее привезли в Баварию, в Дахау.

Констанца ждала, пока мужчина закончит распространяться о шампанском. Она отпила хорошего кофе:

– Вас осудят, – продолжила Констанца, – и приговорят к расстрелу, или повешению. Я с удовольствием посещу вашу казнь…, – Макс, увидел, опасный огонек в безмятежных глазах:

– У нее нет оружия, головой отвечаю. Однако она физик, инженер, она могла…,– картонная тарелочка полетела через комнату. Дернув головой, он медленно стер с лица растекшуюся глазурь. Абрикосовый джем падал на кашемировый свитер, куски бисквита валялись на каменном полу. Констанца потушила сигарету. Девушка нарочито тщательно вытерла пальцы бумажной салфеткой:

– Убирайтесь, и в следующий раз привезите мне консула.

Посмотрев на ее коротко стриженый, рыжий затылок, Максимилиан подавил ругательство.

Рав Горовиц приехал в Мюнхен из Австрии, третьего дня.

В вагоне пригородного поезда, идущего в Дахау, Аарон смотрел на заснеженные поля. Ханука начиналась на следующей неделе. Впервые, за двадцать восемь лет, Аарон отмечал праздник один, без общины, и семьи. В Братиславе он в синагогу не пошел. Вместо этого, посетив парикмахерскую, он сбрил бороду. Заглянув в немецкое консульство, месье Мальро объяснил, что хочет провести Рождество в Австрии. Германия привечала туристов. Чиновник поставил визу за пять минут: «Вена и Зальцбург удивительно красивы зимой, герр Мальро».

В столице Австрии, вернее, рейхсгау Остмарк, рав Горовиц оказался за два часа до начала шабата. В номере скромного пансиона, у вокзала Вестбанхоф, Аарон зажег свечи. На исходе шабата он уезжал, в Зальцбург, а оттуда, в Мюнхен. Тору сюда брать было нельзя. Аарон сидел при свечах, вспоминая недельную главу. Вокзал украшали нацистские флаги, в репродукторе гремел «Хорст Вессель». Над стойкой портье, в пансионе, красовался портрет Гитлера.

Всю субботу он гулял по городу, пешком. Здание городской синагоги было закрыто, двери заколочены. Синагогу строили в царствование императора Иосифа Второго, в начале прошлого века. Согласно указу монарха, только католические церкви могли возводиться отдельно от других домов, с украшенными фасадами. Синагога не отличалась от особняков по соседству. Аарон засунул руки в карманы пальто:

– Они не тронули синагогу только из-за опасности пожара. Если бы они подожгли здание, огонь бы мог перекинуться на другие дома. Все более поздние синагоги они разрушили…, – обгоревшие развалины затянули холстом со свастиками. Рав Горовиц не имел права искать евреев, ни здесь, ни в Зальцбурге, ни в Мюнхене. Он стоял, ежась под зимним, острым ветерком, напротив забитых досками дверей синагоги. Хозяин кондитерской, на углу, прислонился к косяку двери, покуривая сигарету, внимательно смотря на Аарона. Развернувшись, рав Горовиц пошел дальше.

В Зальцбурге, на Лассерштрассе, от городской синагоги остались только руины. Аарон провел в городе три часа, ожидая поезда в Германию. В привокзальном кафе бюст Моцарта драпировали нацистские флаги. Наверху красовался плакат: «Зальцбург, родина истинно арийского композитора». Он взял чашку черного кофе и бутерброд с сыром. Аарон, обычно, избегал нееврейских ресторанов. Он горько напомнил себе, что кошерные заведения в Германии можно было пересчитать по пальцам.

– И в Австрии тоже…, – он просматривал газету. Аарон хотел найти герра Майера и привезти его в Прагу. Он заставлял себя не думать о Кларе:

– Он меня не любит…, – рав Горовиц отхлебнул крепкий, горький кофе, – никогда не любила. Просто удостоверься, что они в безопасности. Постарайся спасти, из Праги, как можно больше евреев…, – в Чехии, Аарон занимался привычной работой. Он принимал людей, записывал сведения об американских родственниках, связывался с «Джойнтом», в Нью-Йорке. Аарон, иногда, думал о пропавшем в Польше дяде Натане:

– Может быть, добраться туда, поискать дядю. Но где? Я был в Варшаве, правда, недолго. Не успел в архивах общины посидеть…, – два дня в столице Польши Аарон провел в кабинете, с другими раввинами, на переговорах с правительством.

На пустынной улице слышались гудки поездов:

– Гитлер и Сталин могут поделить Польшу…, – Аарон, медленно, свернул газету, – в стране миллион евреев. Как мы их вывезем? Или тех, кто остался здесь, в Германии, в Австрии? Муссолини осенью подписал указы, похожие на нюрнбергские законы. Он запретил евреям преподавать, занимать государственные посты, служить в армии. Запретил смешанные браки…, – в Берлине, кто-то из раввинов, горько сказал:

– Мы всегда были против смешанных браков. Но не подобной ценой…, – расплатившись, Аарон сунул газету в карман:

– Из Италии, кажется, тоже придется людей вывозить. Но куда? В Израиль ближе…, – встреча с кузеном Авраамом не прошла зря. Аарон тоже стал называть Палестину Израилем.

Перед отъездом из Праги рав Горовиц отправил письма отцу и сестре, извещая, что с ним все в порядке:

– А если не будет в порядке…, – от Зальцбурга до Мюнхена поезд шел всего час, Аарон рассеянно перелистывал нацистский журнал, – то семья узнает, рано или поздно…, -Аарон выпрямился:

– Иностранцы не посещали Дахау, и вообще концентрационные лагеря. Ни журналисты, ни Красный Крест. Никто не знает, что в них происходит. Тем более, никто из евреев…, – синагогу в Мюнхене тоже сожгли. Аарон прошел мимо развалин, на Якобплац.

Остановившись в дешевой гостинице, он поехал в Дахау. На привокзальной площади городка, шофер такси, ничуть не удивился, услышав просьбу Аарона. Он включил счетчик: «Приемный день завтра, но вы должны заранее записаться, у охраны».

Рав Горовиц понял, что он далеко не первый пассажир, просящий отвезти его в концентрационный лагерь.

В помещении охраны он достал свой паспорт и документы несуществующего Луи Мальро. Герр Александр Мальро не стал скрывать, что его брат был коммунистом, и поехал в Прагу, на заседание какого-то комитета. Младший герр Мальро повел рукой:

– Поймите, я не интересуюсь политикой. Я ученый, преподаватель. Но Луи мой единственный брат…, – темные, искренние глаза, взглянули прямо на эсэсовца, принимавшего посетителей.

Мебель в кабинете стояла хорошая, ореха и дуба, приятно пахло кофе. Гитлер на портрете ласково смотрел на рава Горовица. Фюрера изобразили в простом, сером кителе, с одним Железным Крестом. Гитлер напоминал школьного учителя.

Эсэсовец внимательно просмотрел бумаги:

– Вы отлично говорите по-немецки. Вижу, вы из Страсбурга…, – он поднял глаза на Аарона:

– У вас есть немецкая кровь? Вы можете получить гражданство рейха, по праву рождения…, – Аарон появился на свет за четыре года до начала войны. Страсбург, как и весь Эльзас, тогда еще принадлежал Германии. Рав Горовиц успокоил себя:

– Ничего страшного. У Луи, то есть Людвига, французский паспорт, как и у меня. Они не станут насильно отбирать у нас документы, превращать в подданных рейха…, – герр Мальро развел руками:

– Вряд ли мы имеем отношение к немцам. Мой покойный отец служил во французской армии. И мы католики…, – немец усмехнулся:

– У нас тоже много католиков, герр Мальро. Приходите завтра, – он поднялся, – оберфюрер Лориц начинает прием в одиннадцать утра.

Вернувшись в Мюнхен, Аарон купил билет в Пинакотеку. Он бродил по большим, гулким залам: «Меиру бы здесь понравилось. Он любит искусство…, – рав Горовиц остановился у «Жертвоприношения Исаака» Рембрандта.

– Авраам верил, – упрямо сказал себе рав Горовиц, – верил, что Господь не допустит смерти его единственного сына. Верил, и занес руку с ножом. Надо верить, что Бог позаботится о нас. И самим действовать, конечно…, – сидя в большом кабинете коменданта лагеря, Аарон понял, что Дахау он не видел.

– И не увижу…, – Аарон бросил быстрый взгляд в окно, – посетителей они в бараки не пускают. А здесь все, как на картинке. Обыкновенная военная часть. Только ограда с колючей проволокой и везде знаки: «Проезд запрещен, опасная зона».

Тот самый шофер, высадив Аарона у главных ворот, пожелал ему удачи.

Выслушав историю о пропавшем брате, оберфюрер Лориц повертел справку из синагоги на Виноградах. Лицо коменданта брезгливо исказилось. Аарон вздохнул:

– Мне сказали, что Майер тоже был коммунистом. Наверняка, Луи, взял его документы, согласился выполнить миссию. Они следуют партийной дисциплине…, – голос герра Мальро дышал презрением:

– Поймите меня, генерал, Луи мой единственный брат…, – Лориц, вообще-то, был полковником, но не стал поправлять француза. Посетитель ему понравился. Оберфюрер любил вежливых людей. Месье Мальро отлично говорил на немецком языке:

– Образованный человек, – подумал комендант, – жаль его. Он не виноват, что брат у него коммунист.

Лориц вспомнил имя Майера. Заключенный значился в списке, поданном на утверждение из медицинского блока. Майера отобрали для программы научных исследований. Список обсуждали сегодня, на послеобеденном совещании. Комендант посмотрел на взволнованное, бледное лицо герра Мальро:

– Взял отпуск, брата ищет. Объяснил, что Дахау выбрал потому, что слышал о лагере. Ладно…, – комендант снял трубку.

Гость пил кофе. Печенье было вкусным. Лориц, невольно, улыбнулся:

– Отличный рецепт. У ребят на кухне начинает что-то получаться. Я позбочусь, чтобы они уехали отсюда настоящими мастерами…, – Лориц хотел обдумать меню рождественского обеда, для офицеров, остававшихся на дежурство, в праздники.

Он закрыл телефонную трубку ладонью:

– Ешьте печенье. Наш, баварский рецепт. Я приглашу офицера. Он разберется с вашей просьбой…, – герр Мальро подался вперед:

– Спасибо, большое спасибо…, – комендант поднял ладонь: «Я все понимаю, семья есть семья».

– Найдите, пожалуйста, доктора фон Рабе, – попросил он адъютанта.

Снежинки таяли на кованых воротах, на четких буквах: «Arbeit Macht Frei».

Утром, на перекличке, распогодилось, воробьи купались в лужах. На вымощенном камнем плацу было почти тепло. В августе заключенные закончили возводить новые здания. Теперь лагерь вмещал двадцать тысяч человек. Товарищ из Гамбурга, сосед Людвига по нарам, сидел в Дахау четыре года. По его словам, сначала здесь не содержали и пяти тысяч. Ходили слухи, что скоро СС разделит бараки. Пока евреев держали с остальными заключенными, как и арестованных священников. Узники шептались, что их переведут в особое помещение.

В Дахау присылали католических прелатов, из Германии, Австрии, и оккупированных Судет. Привозили и протестантских пасторов.

На поверке, слушая щебет воробьев, Людвиг вспоминал герра Рейнера, пожилого, почти неграмотного фермера. Рейнер умер летом, в конце строительства:

– Он радовался, что жена его с Иисусом, – думал Людвиг, – она в тюрьме скончалась. Рейнеру с ней попрощаться дали…, – фермер не был пастором, но Библию знал наизусть. Старик выучил Писание от священника и родителей. Мессы здесь не служили, но по воскресеньям заключенные не работали. Пасторы ухитрялись собирать людей, и говорить о Священном Писании. Рейнер жил в бараке рядом с Людвигом:

– Он о мальчике беспокоился…, – воробьи отряхивались на краю лужи, топорщили перья, вспархивали в небо, – о Пауле. Герр Рейнер с женой его приютили. Он сирота, не похож на других детей…,– в лагере отлично знали о программе эвтаназии душевнобольных. Многих священников арестовали за выступления в церквях, осуждавшие политику Гитлера.

Сюда доставляли, как их называли эсэсовцы, асоциальные элементы, носившие на лагерной форме черный треугольник. Многие до бараков просто не добирались. После начального осмотра их уводили в новый медицинский блок, а оттуда никто не возвращался.

Отведя глаза от птиц, Людвиг сразу наткнулся взгялядом на черный дым, из трубы крематория. Основной лагерь обнесли электрифицированной оградой, по верху пустили колючую проволоку. За ней стояла каменная, серая стена. Они подозревали, что с дороги ничего видно не было. Между оградой и стеной проходил ров, заполненный водой. Перед оградой лежала мертвая зона, где прогуливались эсэсовцы с овчарками. По заключенным, оказывавшимся рядом, стреляли.

Над плацем летели легкие, белые облака.

Людвиг не верил в Бога. Он стал атеистом в гимназии. В Дахау, многие заключенные, начинали молиться. Людвиг такого не делал. Он просто ухаживал за ослабевшими товарищами. Людвиг отдавал герру Рейнеру почти весь свой паек. В гессенской тюрьме, где фермера держали в подвальной камере, у него начался туберкулез.

– Он был сильным человеком…, – на дым крематория смотреть не хотелось, разглядывать птиц в небе было слишком больно, – сам на ферме управлялся. Рейнеру седьмой десяток шел. А мне тридцать четыре…, – весной началось строительство новых зданий. Оберштурмбанфюрер из хозяйственного управления СС, приехавший надзирать за расширением лагеря, на поверке выкрикнул: «Инженеры, техники, чертежники, два шага вперед!»

Людвиг не двигался. Ему была противна мысль о том, что можно участвовать в подобном. Две недели назад так же искали врачей. В лагерных формулярах заключенных указывали профессию, но многие, при аресте, не признавались даже в своем имени. У Людвига изъяли его чешский паспорт, а больше он ничего не сказал. В Лейпциге местное гестапо пыталось выбить из него сведения о коммунистическом подполье, в Германии, но Людвиг молчал. Он только заметил, что, вообще-то, является иностранным гражданином.

Гестаповец разорвал документы:

– Ты родился в Судетах, ты немец. То есть предатель Германии. Судеты, территория рейха. Ты будешь отбывать наказание, как и остальные социалисты и коммунисты…, – посмотрев на клочки бумаги, Людвиг ничего не ответил. Он надеялся, что Кларе сообщат об аресте. Кое-кто из товарищей успел покинуть Лейпциг до того, как гестапо, пользуясь доносами, начало прочесывать скромные пансионы на окраинах города. Клару бы предупредили.

Людвиг не позволял себе думать о семье. Ночами, многие на нарах, тихо плакали, отворачиваясь к стене. Людвиг не вспоминал жену и дочь, такое было ни к чему. Он только просил, чтобы Клара и Адель успели выбраться из Праги. Все понимали, что Гитлер не оставит Чехию в покое. С тамошними евреями должно было случиться то же самое, что и в Германии и нынешнем Остмарке.

Врачей выкликал доктор фон Рабе, высокий, с коротко стрижеными, почти белыми волосами, голубоглазый, в новой, с иголочки, форме оберштурмфюрера.

Между собой, заключенные называли его Ангелом Смерти. Он приходил на перекличку с огромной, ухоженной овчаркой, Тором. Собака рвалась с поводка, рыча на заключенных. Пес садился рядом с доктором фон Рабе, обнажая острые клыки. Янтарные глаза пристально следили за первым рядом шеренги. Тор, в прыжке, валил людей, прижимая их к земле. Фон Рабе смеялся, офицеры аплодировали. Овчарка получала особое печенье, с лагерной кухни. На плацу, с десяток человек сделало шаг вперед. Людвиг вздохнул:

– Они приносили клятву, и выполняют свой долг. В госпитале лечат больных. Но ведь они будут и умерщвлять умственно отсталых людей…, – работавшие в медицинском блоке, капо, надзиравшие за бараками, люди, обслуживающие крематорий, получали особую пайку. В капо отбирали уголовников, баварцев. Большинство издевалось над заключенными коммунистами, и, особенно, евреями. Они носили зеленый треугольник. У самого Людвига знак был красным.

Вечером он посоветовался с товарищами.

Здесь был маленький комитет, не больше семи человек. Кое-кого увозили в другие лагеря. Заключенные передавали весточки тем, кто сидел в Бухенвальде, или тюрьме Моабит. В Берлине, по слухам, держали главу коммунистов Германии, Тельмана. Людвига убедили пойти к новоприбывшему оберштурмбанфюреру. На стройке полагался больший паек, чем на заводе вооружений. Людвиг стал делиться дополнительной порцией с больными людьми, в бараке.

Убирая снег с плаца, он думал о смерти герра Рейнера. Старик скончался в конце лета, в жаркий, солнечный день. Из соседнего барака пришел пастор. Они сидели, на нарах, держа Рейнера за руку. Бледное лицо было бесстрастным, закрытые глаза запали. За распахнутым окном пели птицы. На деревянном полу, лежала солнечная дорожка. Пастор перекрестил старика, Людвиг, наклонившись, услышал шепот:

– Господи, позаботься о рабах Твоих…, – дернувшись, Рейнер затих. Пастор вздохнул: «Хотел бы и я так умереть, герр Майер…, – он коснулся морщинистых век, – без ненависти, без озлобления…»

– Иногда надо ненавидеть, – отрезал Людвиг:

– Германию изменит всеобщее восстание. Люди возьмут в руки оружие…, – священник прервал его:

– Вы оглядитесь вокруг. Люди, в форме, они тоже немцы. Они ходят в церковь, обедают с женами, играют с детьми…, – пастор покачал головой: «Германия больна, ее надо лечить. Ненависть нас не спасет».

Ничего не ответив, Людвиг осторожно укрыл тело одеялом. Герр Рейнер умер до раздачи вечернего пайка. В последние дни, старика не заставляли вставать с нар. Капо барака был уголовник из Мюнхена, сутенер и мошенник. Даже в полосатой, холщовой лагерной куртке он умудрялся выглядеть щеголевато. В отличие от других капо, он был довольно мягким человеком, недоучившимся студентом, и на многое закрывал глаза. Капо любил делиться подробностями своей, как он ее называл, вольной жизни. Он вспоминал о большой карточной игре, девочках, которых он поставлял адвокатам и промышленникам, и отдыхе на альпийских курортах. Людвиг надеялся, что капо не станет интересоваться умирающим стариком. Была даже возможность получить утреннюю пайку, но больше рисковать они не хотели.

Когда Людвиг стал заведовать чертежной мастерской, ему, по ходатайству эсэсовца, управлявшего строительством, вернули пенсне. Он в подробностях рассмотрел лица охранников, таких же людей, как и он сам. Людвиг старался не думать об эсэсовцах, но в его голове, все время, звучали слова пастора: «Германия больна».

– Больна…, – он орудовал метлой, – но, кроме лекарств, есть и хирурги. Нельзя бесконечно обманывать народ. Немцы, рано или поздно, придут в себя. Восстание их встряхнет…, – они понимали, что на вооруженное выступление надеяться бесполезно. Почти все левые активисты сидели в лагерях:

На заседании комитета, Людвиг заметил:

– Гитлер начнет войну, и еще пожалеет. Запад сильнее Германии, они вмешаются. Никто не позволит нацистам свободно маршировать по Европе…, – вспомнив мюнхенский сговор, он замолчал.

Пенсне, после работы, полагалось сдавать, но Людвиг понял, что об его очках просто забыли. Такое случалось в лагере. Людвиг ожидал окрика, но эсэсовцы проходили мимо. В пенсне имелось стекло. Людвиг не думал о самоубийстве. Стекло могло понадобиться для восстания, если бы оно случилсь.

Пастор подметал камни рядом. Он, внезапно, нагнулся:

– Герр Людвиг, я думал, что мы елки не увидим…, – священник взял маленькую веточку:

– Должно быть, птица принесла, или у кого-то выпало…, – он мотнул головой в сторону каменного здания охраны: «Они елку ставят».

Людвиг вдохнул свежий запах хвои.

Он был атеистом, Клара еврейкой, но дерево они все равно наряжали. Адель копошилась, развешивая шары, путаясь в гирляндах. Дочь вставала на цыпочки:

– Папа, хочу на ручки, хочу звезду…, – от распущенных, темных, мягких волос пахло сладостями. С кухни доносился аромат ванили. Клара пекла печенье, строила пряничный домик, расписывая стены глазурью. Адель обнимала его теплыми ручками за шею. Девочка восторженно вздыхала:

– Звезда, папа…, – они вместе пристраивали украшение на елку. Клара звала: «Кто мне поможет с домиком?»

– Сейчас придем…, – дочь смеялась, Людвиг нес ее на кухню.

Сняв пенсне, он вытер глаза:

– Ветер, святой отец. С утра тепло было, а теперь погода испортилась…, – сеял мелкий, колючий снежок.

Отто фон Рабе стоял на пороге поста охраны, накинув на плечи шинель. Присмотревшись, он узнал среди заключенных, убиравших плац, Майера. Коммунист был в списке тех, кого переводили в барак медицинского блока. Судя по всем анализам и осмотрам у него, до сих пор, сохранилось отменное здоровье. Врачей не интересовал слабый подопытный материал. У Отто еще имелись на Майера кое-какие, личные планы. После экспериментов в барокамере и ледяной ванне, никто бы не удивился консультации, которую хотел провести Отто. Голубые глаза, внимательно, следили, за темноволосой головой в полосатой, лагерной шапке. Заключенные носили бесформенные, грубые, зимние куртки, разбитую обувь. Подул острый ветерок.

Отто узнал человека, заявлявшего, что он брат месье Луи Мальро. Фон Рабе не поверил ни одному его слову, но ничего не сказал. Неизвестный сбрил бороду, став еще красивее. Отто велел себе не смотреть в темные, большие, в длинных ресницах глаза. Он обещал отыскать старшего брата месье Мальро:

– Мы не пускаем посторонних на территорию…, – развел руками Отто, – правила безопасности…, – незнакомец, представившийся месье Александром, кивнул: «Конечно, я понимаю».

Отто уверил оберфюрера Лорица, что он обо всем позаботится. В коридоре комендатуры он остановился:

– Я вас приглашаю на кофе, месье Мальро. Пойдемте в мои комнаты. Я отлучусь по делам, и сразу вернусь. Мы поговорим о вашем брате…, – месье Александр улыбнулся:

– Большое спасибо, герр оберштурмфюрер…, – Отто коснулся его руки, едва не вздрогнув: «Вы гражданский человек, месье Мальро. Можно без чинов…»

С Майером все было в порядке:

– Пусть отправляется на все четыре стороны…, – Отто заставил руки не трястись, – Мальро, или как его зовут на самом деле, согласится. Он, наверняка, тоже коммунист. У него поддельные документы. Он еще и еврей. Я видел его семью, в Амстердаме, в кино. Девушка с ними была, Элиза де ла Марк…, – Отто вспомнил голубые глаза и темную бороду доктора Кардозо:

– Они похожи, с Мальро…,– фон Рабе не мог больше сдерживаться. Развернувшись, он широким шагом пошел в свой коттедж, где его ждал месье Александр Мальро.

Доктор фон Рабе украсил стену гостиной семейными фотографиями.

В Берлине, Аарон услышал от Генриха о его братьях. Опасности не существовало, оберштурмфюрер никогда в жизни не встречал рава Горовица.

Аарон сидел в большом, уютном кресле, покуривая сигарету. Отто фон Рабе поставил перед ним пепельницу мейсенского фарфора, с пастушками и овечками:

– Я врач, я не курю. Табак это яд…, – Аарон убрал пачку. Доктор замахал рукой:

– Что вы, что вы, герр Мальро! Вы мой гость, чувствуйте себя, как дома. Я держу пепельницу для коллег. Мы устраиваем вечеринки, жизнь здесь скучная…, – за окном гостиной, в маленьком, заснеженном саду, стоял снеговик. Отто улыбнулся:

– Офицеров часто навещают их малыши, жены. Фюрер заботится о своих солдатах.

Рассматривая снимки в серебряных рамках, Аарон старался не думать о холодных, голубых глазах, о большой, влажной руке, коснувшейся его ладони. У Отто фон Рабе были ледяные пальцы. Пахло в коттедже, словно в госпитале, растворами для дезинфекции. Все фотографии висели под прямым углом. Квадратный ковер на половицах, тоже лежал ровно. На низком, кофейном столике не было ни единой пылинки. В хрустальной вазочке красовались орехи:

– Они очень полезны, – заметил доктор, – не зря примитивные племена ими питались. Сахар, белая мука, герр Мальро, это яды. Я пропагандирую здоровую диету наших арийских предков. Дичь, лесные ягоды, рыбу, орехи…, – доктор фон Рабе охотился, в углу гостиной стояло чучело глухаря. Усадив Аарона в кресло, он подвинул стопку иллюстрированных журналов:

– Я скоро вернусь, мы выпьем кофе. То есть вы. Я не употребляю алкоголя и кофеина…, – журналы издавали общества «Аненербе» и «Лебенсборн». Отто ушел. Аарон брезгливо, убрал яркие издания. Рав Горовиц успел заметить, что они сложены строго по датам.

Ему хотелось бежать отсюда подальше, но Аарон осадил себя:

– Не смей! Ты здесь ради дела. Фон Рабе приведет герра Майера. В комендатуре оформят его папку, мы уедем отсюда…, – во французском паспорте Луи Майера немецкой визы не имелось, но это не стало бы препятствием. Граница между рейхсгау Остмарк и Словакией не охранялась. Из Братиславы до Вены шел пригородный поезд. Документов никто не проверял.

– Словакия флиртует с нацистами…, – он поднялся, взглянув на верхний журнал. Доктор фон Рабе улыбался с обложки, в форме СС, в накинутом на плечи белом халате:

– Исконная плодовитость арийских женщин и пути ее развития, – прочел Аарон. Он сжал зубы, чтобы не выругаться. Рав Горовиц разглядывал групповое фото на мраморных ступенях виллы фон Рабе в Берлине. Геринга и Геббельса он узнал по парадным портретам. Аарон не зря два года провел в Германии. Отто обнимал за плечи старшего брата. О Максимилиане фон Рабе рав Горовиц слышал и от кузена Мишеля, и от Меира.

– Мелкий воришка…, – поморщился Аарон, смотря в красивое, надменное лицо эсэсовца. Макс носил штатское, как и все остальные на снимке, кроме Отто и Геринга.

Внизу фото он увидел надпись: «Поздравляем с новым званием!». Генрих, стоял рядом с Эммой, держа на поводке овчарку. Аарон подумал:

– Хорошенькая девочка. Она не похожа на Макса…, – глава семейства, граф Теодор, улыбался:

– И на отца эта Эмма не похожа…, – Аарон вздохнул:

– Я бы не смог, конечно. Питер, Генрих, работают в самом сердце нацистской Германии, каждый день, рискуя жизнью. И Меир тоже…, – Аарон не говорил отцу, чем занимается Меир. Он подозревал, что доктор Горовиц, до сих пор, считает Меира сотрудником Федерального Бюро Расследований:

– Они все еще очень молоды…, – Аарон перевел глаза на снимок доктора фон Рабе в медицинском кабинете, в белом халате. Врач положил руку на плечо человеку в больничной одежде:

– Клиника Хадамар, – прочел Аарон, – юбилейная стерилизация. Пять сотен операций…, – Аарона затошнило. Он подышал, рассматривая карту Индии и Гималаев. Рав Горовиц проследил за отмеченным маршрутом:

– Из Калькутты на север, в Лхасу. Кузина Тесса часто бывает в тамошних монастырях. Она постригалась в Лхасе…, – навязчиво пахло чем-то медицинским, неприятным. Под чучелом глухаря лежал альбом в бархатном переплете, с черным, готическим шрифтом: «Мои достижения». Раву Горовицу совершенно не хотелось открывать страницы.

Он вернулся в кресло:

– Кофе придется выпить. Но есть я здесь не могу, как и у коменданта, в кабинете…, – Аарон не притронулся к печенью. Дверь в спальню Отто была приоткрыта. Широкую кровать устилало белоснежное, кружевное покрывало. Несколько подушек были аккуратно сложены горкой. На деревянном полу виднелись гири и гантели.

– Отто больше шести футов ростом…, – Аарон заметил снимок с какой-то партийной конференции. Отто фон Рабе стоял с нацистским знаменем, гордо откинув голову:

– Идеальный образец арийца, – зло пробормотал Аарон, – глаза бы мои на него не смотрели…, – он оглядел пустынную, хирургически чистую комнату. Рядом с чучелом дикаря стоял проигрыватель и радио. Аарон порылся в пластинках:

– Вагнер, речи Гитлера, песни партии. Чего еще ждать? – на маленькой кухоньке царила чистота. Фон Рабе объяснил, что офицеры едят в общей столовой. Здесь он держал кофе и угощения для гостей.

– Например, для вас, герр Мальро…, – тонкие губы улыбнулись. На белом кафеле стены висела одинокая, вышитая салфеточка, с очертаниями террикона и готическим шрифтом: «Größe für Deutschland».

– Семейный девиз, – вспомнил Аарон. Он услышал сзади мягкий голос:

– Работа моей сестры, Эммы. Она рукодельница, как положено немецкой девушке. Она сейчас готовит подарок к юбилею фюрера. Эмма вышивает картину с его портретом и цитатами из «Майн Кампф»…, – он снял шинель, от мундира пахло морозом, лицо раскраснелось. Отто фон Рабе потер большие, ухоженные руки:

– Я обещал кофе, герр Мальро. Вы мне должны рассказать о Страсбурге, исконно немецкой земле. Когда-нибудь, – голубые глаза пристально смотрели на Аарона, – она вернется рейху, как раньше…, – Аарон никогда не посещал Страсбург, но успел прочесть о городе в энциклопедии. Доктор фон Аарон почувствовал прикосновение прохладной руки. Немец поглаживал его ладонь:

– Я за вами поухаживаю, герр Мальро…, – Аарон заставил себя кивнуть.

Отто решил:

– Он понял. Он такой же, как я. Во Франции все можно делать открыто. Я даже не знаю, как начать. У меня никогда не было никого, кроме неполноценных пациентов…, – судя по всему, герр Мальро, не в первый раз имел дело с людьми, подобными ему. Он положил руку на плечо Отто:

– Садитесь, доктор фон Рабе, – у него был низкий, красивый голос, – я сочту за честь с вами побеседовать…, – Аарон оглянулся:

– Может быть, мне удастся соблазнить вас кофе? – темные глаза блестели, он часто дышал:

– Это не порок, уверяю. Всего лишь…, – герр Мальро продолжал улыбаться, – маленькая слабость. Можно, иногда, позволить себе…, – Отто, скрыл облегченный вздох:

– Наконец-то, такой человек, как я. Пусть он еврей, коммунист, пусть он притворяется. Я хочу попробовать. Он уедет, с Майером, я его больше никогда не увижу. Я излечусь, обязательно. Это в последний раз…, – Отто устроился в кресле. Вытерев ладонь о полу пиджака, Аарон налил воду в простой кофейник. Он опустил руку в карман. Все было на месте:

– У меня получится. Он боится, как и все мерзавцы. Он трус, помни…, – разлив кофе по чашкам, Аарон пошел в гостиную.

Рава Горовица обыскали, прежде чем пропустить в комендатуру лагеря, Аарон был к такому готов. Он знал, что в Дахау может наткнуться на доктора фон Рабе. Рав Горовиц никому не сказал о своих планах, но внимательно слушал Генриха, когда младший фон Рабе говорил о братьях:

– Макс может быть здесь…, – Аарон присел рядом с Отто, – однако он тоже меня никогда не видел.

Он искоса посмотрел на покрасневшие щеки врача:

– Он скрывает свои наклонности. За подобное полагается концентрационный лагерь…, – Аарон вспомнил, как эсэсовец поглаживал его руку. Рава Горовица передернуло. Офицер на проходной, обыскивавший Аарона, повертел упаковку таблеток фирмы Bayer: «У вас гастрит, герр Мальро?»

– Капли от катара…, – Аарон помнил семейную легенду. Он развел руками:

– Со студенческих времен. Лекарство надо пить по часам…, – таблетки он купил в мюнхенской аптеке. В Амстердаме, в разговоре с отцом, Аарон пожаловался на бессонницу. Доктор Горовиц потрепал его по голове:

– Неудивительно, с твоей работой…, – отец задумался:

– Если бы я знал, я бы привез тебе американский препарат, но в Берлине ты можешь купить хорошие лекарства.

Средство продавалось и в Мюнхене, без рецепта. Таблетки назывались «Веронал». Доктор Горовиц объяснил, что на вкус они слегка горьковатые. В комнате пансиона, Аарон проверил, как пилюля растворяется в кофе. Следов не осталось. Вылив жидкость в раковину, он помешал гущу: «Ничего не видно».

У Аарона были ловкие руки. В Иерусалиме он учился искусству писать Тору и делать тфилин. Аарон заменил таблетки от желудка снотворным. Глядя на аккуратную пачку, никто, ничего бы не заподозрил. Аарон приготовил средство на случай встречи с доктором фон Рабе. Генрих, правда, сказал, что старший брат не употребляет кофе, но рав Горовиц надеялся, что Отто уступит его уговорам.

– Не зря он меня сюда пригласил…, – эсэсовец, медленно, пил кофе. Аарон бросил в чашку две пилюли, суточную дозу для взрослого человека:

– Он, наверное, хотел меня шантажировать, угрожать, что не отпустит брата, то есть герра Майера, если я не…, – Отто скрыл сонный зевок:

– Расскажите мне о Страсбурге, месье Мальро…, – Аарон говорил спокойно и монотонно. Кроме таблеток, в кармане твидового пиджака, у Аарона имелось еще кое-что. Когда Мишель делал тайник в подкладке его саквояжа, он следил за пальцами кузена. Рав Горовиц устроил еще один тайник, в кармане. В Мюнхене, в хозяйственной лавке, Аарон купил шило. В Праге кузен Авраам, весело, заметил:

– Можно сказать, это наш семейный удар…, – затянувшись папиросой, Авраам повертел свое шило:

– Мой покойный отец, мальчишкой, организовывал отряды самообороны, в первых кибуцах. Обучали поселенцев эмигранты, из России, из Польши, с опытом первой революции, борьбы с погромщиками. Отец встретил человека, воевавшего юнцом в польском восстании. Он служил связным у знаменитого Волка, в Литве, в партизанском отряде. Волк ему показал удар. Потом он дошел до отца моего, а теперь я им владею…, – Авраам, лениво, улыбнулся:

– Он требует хладнокровия, и верной руки. И то, и другое, у меня имеется…, – он поднял шило: «Одно движение, и мгновенная смерть».

Рав Горовиц не стал интересоваться, практиковал ли кузен удар. Он отозвался:

– У Волка детей не было. Из де Лу один Мишель остался, и кузен Теодор, по тете Жанне. Мишелю жениться надо, у него титул. Теодору почти сорок, но, наконец-то, и он девушку встретил…, – Авраам вытянул длинные ноги:

– У тебя, рав Горовиц, титула нет, но ты тоже ставь хупу. Тебе два года до тридцати…, – Авраам добавил: «И я поставлю, когда хорошую девушку встречу».

– Ты атеист, – удивился Аарон. Кузен потер обросший рыжей щетиной подбородок:

– Атеист. Я пью, курю, ем свинину, и все остальное…, – он повел рукой:

– Из уважения к дедушке Исааку. У папы хупа тоже была…, – рав Исаак Судаков умер в начале века, однако Аарон не стал спорить. Кузен потянулся:

– Тем более, благодаря Оттоманской империи и колониальной администрации, у нас, как ты знаешь, попросту не существует светского брака. Придется идти к твоим коллегам, раввинам…, – в серых глазах метался смех.

– Ты мог бы в Европе жениться, – заметил Аарон, – на не еврейке…, – кузен, неожиданно холодно, отчеканил:

– Никогда подобного не случится. Мои дети родятся евреями, в Израиле. И вообще, – подытожил доктор Судаков, – мне не нравятся девушки в диаспоре. Они все…, – Авраам помолчал, – не такие. Моя жена должна жить в Израиле…, – Аарон хотел спросить, откуда кузен знает, что европейские девушки отличаются от уроженок Палестины, но вовремя прикусил язык.

– Например, мадемуазель Аржан, – недовольно заметил доктор Судаков: «У нас, в Израиле, она бы…»

– Доила коров, – ядовито сказал рав Горовиц:

– Она талантливая девушка, актриса, модельер. Что ей у вас делать? У вас кино не снимают, одежду не шьют…, – доктор Судаков смотрел куда-то вдаль:

– Евреи должны жить в Израиле, – твердо сказал кузен, – а мадемуазель Аржан крестится…, – бросив сигарету в камин, он заговорил о чем-то другом.

Рав Горовиц помнил, как надо действовать шилом, но положил его в тайник просто для спокойствия. Аарон не хотел рисковать. Он должен был привезти герра Майера домой:

– Надо получить разрешение мерзавца…, – Аарон заставил себя положить руку на подлокотник кресла…, – надеюсь, что меня не стошнит…, – пальцы Отто тянулись к его ладони. Рав Горовиц коснулся запястья:

– Вы устали, герр фон Рабе. Отдохните. Я вас провожу в спальню. Напишите распоряжение об освобождении моего брата…, – он подсунул фон Рабе листок из блокнота и ручку:

– Надеюсь, он прямо здесь не заснет. Мы с ним почти одного роста, однако, он больше весит. Меня от двух таблеток через четверть часа сморило. Двадцать минут прошло…, – Отто, довольно криво, расписался. Аарон ловко убрал бумагу:

– Вставайте, герр фон Рабе. Не волнуйтесь, я все понимаю…, – оказавшись на кровати, Отто пробормотал:

– Посидите со мной, герр Мальро, расскажите…, – закрыв глаза, эсэсовец уткнулся в подушку. Немного подождав, Аарон вымыл обе чашки:

– Думаю, я больше никогда его не увижу. В Праге герр Майер сходит к адвокату, и даст заверенные показания. Банду скоро осудят и повесят, – с надеждой подумал Аарон.

В комендатуре, он предъявил адъютанту записку от обершурмфюрера фон Рабе. Комендант был занят с другим посетителем. Кёгель, кивнув, поднял телефонную трубку:

– Я отправлю охранника за вашим братом…, – Аарон понял, что впервые увидит герра Майера не на фотографии, а лицом к лицу:

– Человек, из-за которого Клара мне отказала…, – Аарон велел себе:

– Не смей! Ты встретишь девушку, которая тебя полюбит, как Габи…, – он решил, что надо сразу обнять герра Майера, и успеть шепнуть хотя бы его французское имя:

– Главное, чтобы он не запинался…, – попросил Аарон, – он будет выглядеть удивленным, но это не страшно. Я бы тоже удивился, если бы меня Меир, с поддельными документами, нашел в концентрационном лагере. Хотя нет…, – Аарон скрыл усмешку, – Меиру я бы не удивился. И папе тоже. А тем более, Эстер. Мы семья…, – он побледнел.

– Волнуется, – адъютант покашлял: «Хотите воды, месье Мальро?»

– Спасибо…, – Аарон сглотнул:

– Мне надо будет посмотреть ему в глаза. Мужу женщины, которую я…, – Аарон принял стакан:

– Не думай о таком. Клара герру Майеру ничего не расскажет. И я, конечно, тоже…, – по возвращении в Прагу он обещал себе постараться, и вывезти Майеров, всей семьей, в Америку или Лондон:

– Он еще не знает, что у него трое детей теперь, и кот…, – услышав шаги, Аарон поднялся. Тикали большие часы у стены. Спиной он почувствовал заинтересованный взгляд адъютанта:

– Генрих говорил, что они сентиментальны, подонки. Геббельс плакал, слушая, как Габи поет немецкие песни. Нацист сейчас будто в кино пришел…, – Аарон вспомнил покойную тетю Ривку. Доктор Горовиц часто возил детей на лето в Калифорнию. Они жили на вилле тети, купались в бассейне, отец и Филипп ездили с ними на океан. Роксанна Горр занималась с племянниками актерским мастерством:

– Мистер Чаплин тоже нам уроки давал…, – дверь открылась, – я помню, Меиру десять лет исполнилось. Чаплин закончил «Золотую лихорадку». Мы ленту на вилле у тети смотрели. Чаплин уговаривал папу Меира в кино привести, обещал занять его в фильмах. Говорил, что у него талант…, – герр Людвиг напоминал свои фотографии, но Аарон понял, что мужчина потерял фунтов двадцать веса.

– Луи! – всхлипнул рав Горовиц. Раскрыв объятья, он бросился к высокому, худому человеку, в полосатых штанах, и грубой, зимней куртке с нашивкой, номером и красным треугольником:

– Луи, милый мой, я тебя похоронил…, – унтерштурмфюрер Кёгель не знал французского языка. Он посмотрел на трясущиеся плечи месье Александра Мальро. Младший брат рыдал на плече герра Луи. Заключенный неловко обнимал его, моргая глазами. Кёгель, невольно, вытер щеку. Он помахал, подзывая охранника: «Приказ об освобождении готов. Оберфюрер Лориц его подпишет».

Братья стояли рядом.

– Они похожи, – вздохнул Кёгель, – он коммунист, конечно, но француз. Герр Александр сюда приехал, не поленился. Оберфюрер сказал, что надо отпустить старшего герра Мальро. Министр иностранных дел Риббентроп в Париже, на переговорах. Незачем создавать неприятный инцидент. Мы не имели права задерживать иностранного гражданина без вызова консула, без официального разбирательства. Но какой упорный этот Мальро. За год не признался, кто он такой, на самом деле…, – адъютант, мягко, сказал: «Подождите на посту охраны. Мы оформим документы».

Братья ушли, в сопровождении солдата. Вынул бумагу из пишущей машинки, адъютант стал ждать звонка от оберфюрера Лорица.

Месье Луи Мальро принесли гражданскую одежду. Братья молчали, сидя на скамье, под портретом фюрера. Старший месье Мальро только снял пенсне. Людвиг понятия не имел, что за человек перед ним, темноволосый, высокий, хорошо одетый. Обнимая его, мужчина, быстро, шепнул, по-французски:

– Меня зовут Александр Мальро. Вы мой старший брат, Луи.

Людвиг искоса поглядывал на незнакомца. На подстриженном виске блестела седина:

– Но ему, кажется, тридцати еще нет. Неужели партия? Но я не слышал, чтобы кого-то выручали из лагеря. И как моя фотография, оказалась во французском паспорте? – неизвестный, кем бы он ни был, мог получить снимки Людвига только у Клары:

– Ясно, что он посещал Прагу. Что с ними? С Кларой, с Аделью…, – сердце глухо билось:

– Я не верю…, Мне не разрешат вернуться обратно на территорию. Товарищи будут думать, что я мертв…, – охранник пришел за Людвигом, когда заключенные чистили сортиры.

Обычно они работали на местном заводе вооружений, но иногда несколько бригад оставляли в лагере, для уборки территории. За неделю никого не казнили, виселица в центре плаца стояла пустой. Людвиг много раз видел на ней трупы. Говорили, что оберфюрер Лориц считает подобное зрелище полезным для поддержания дисциплины среди заключенных. Летом, правда, эсэсовцы не выдерживали больше двух-трех дней, и убирали разложившееся, исклеванное птицами тело.

Людвиг зашевелил губами:

– Если я выберусь отсюда, то обязательно, расскажу обо всем. Расскажу, напишу. Мир должен знать, – в концентрационные лагеря не приезжали журналисты. Немецких газетчиков пускали на территорию, свободную от заключенных. В нацистских статьях писали о досуге солдат, вскользь упоминая, что в лагерях асоциальные элементы перевоспитываются честным трудом, на благо рейха.

– Как в Советском Союзе…, – впервые сказал себе Людвиг. Он читал немецкое издание: «USSR im Bau». Они с Кларой даже думали переехать из Чехии в Москву. Клара мечтала попасть на спектакли Мейерхольда и Таирова, Людвиг хотел участвовать в социалистических стройках. Год назад, в Европе стали писать о процессах в Москве. Никто не сомневался, что Троцкий враг советского государства, однако теперь речь зашла о других людях.

Перед отъездом в Лейпциг состоялось заседание пражского комитета партии. Людвиг, заметил, что он, лично, не верит, обвинениям против Бухарина, соратника Ленина. Товарищи с ним спорили, но Людвиг, все равно, настаивал на своем. Осенью, после мюнхенского сговора, чешское правительство запретило деятельность партии. Коммунисты были единственной организацией, призывавшей к вооруженному сопротивлению аннексии Судет.

– Надо уходить в подполье…, – незнакомец принял от солдата костюм и пальто Людвига. Он, вежливо, поблагодарил эсэсовца:

– Надо отправить куда-нибудь Клару и Адель…,– Людвиг переодевался в коридоре комендатуры: «Но куда?». Он посмотрел на темную, лагерную куртку, на полосатые штаны:

– Я не могу, – понял Людвиг, – не могу расстаться с Кларой, с девочкой. Но кто тогда будет бороться с Гитлером…, – в кармане пиджака остался кусочек картона, входной билет на Лейпцигскую книжную ярмарку. Людвиг посмотрел на дату:

– Двадцать первое октября. За день до этого меня арестовали, в пансионе. Мы завтракали, с немецкими товарищами. Гестапо оцепило улицу, никому не удалось уйти. Я не использовал билет…, – одежда висела мешком. Кое-как, затянув брючный ремень, он взял пальто.

Оберфюрер Лориц вышел в приемную:

– Поезжайте домой, герр Мальро, – наставительно, сказал комендант, – и не появляйтесь больше в Германии. Вы иностранный гражданин. Вы должны понимать, что ваши взгляды, ваши…, – Лориц погладил редкие волосы на лысине, – активности, противоречат духу нашего государства…, – месье Александр подтолкнул брата к двери:

– Большое вам спасибо, герр оберфюрер. Я уверен, что Луи получил хороший урок…, – Лориц проводил взглядом французов:

– Мы вернули Судеты, и Австрию, исконно немецкие земли. Скоро вернем и Лотарингию, с Эльзасом. Мальро станут подданными рейха. Если герр Луи не исправится, его ждет еще одно заключение…, – французы, в сопровождении охранника, шли к главным воротам лагеря.

Оправив китель, комендант посмотрел на большие часы. Настало время обеда.

Захлопнулась тяжелая дверь арки. Наверху тускло светилась большая, бронзовая свастика. Вокруг пустынной дороги лежали заснеженные поля. Людвиг вдохнул острый, холодный ветер:

– Вы знаете…, – он помолчал, – нас привезли сюда в закрытых машинах. Я понятия не имел, как выглядит местность…, – равнина была плоской, унылой, на горизонте поднимались холмы. Людвиг надел очки: «Городок. Я вижу шпили, крыши…»

Аарон позволил себе выдохнуть:

– Дахау, герр Майер. Оттуда ходит поезд в Мюнхен. Вы отдохнете, и мы покинем рейх. Поедем в Прагу, к вашей жене…, – Аарон заставил себя не запинаться, – к детям…, – Людвиг замер:

– Мы хотели, собирались. Клара, бедная моя девочка, как ей было одиноко. Должно быть, осенью, она еще не была уверена…, – Людвиг, неожиданно, сказал:

– У нас одна дочка, Адель…, – незнакомец вздохнул:

– Пойдемте, герр Майер…, – он огляделся:

– Такси разъехались. Здесь минут сорок, пешком. Холодно, правда…, – шляпу Людвигу не вернули, сославшись на то, что вещь отсутствовала в описи предметов, изъятых при аресте. Шляпы, действительно, не было. Людвиг оставил ее в номере, с шарфом и перчатками, намереваясь забрать их после завтрака. Пальто он взял вниз. Хозяин дешевого пансиона экономил на отоплении, в столовой было зябко.

– Я потерплю…, – незнакомый мужчина снял шляпу.

Он размотал шарф, стащив перчатки:

– Держите. Я хочу, чтобы госпожа Майерова и дети увидели вас в добром здравии. В Дахау я вас накормлю, перед поездом…, – они шли по грязной, в разъезженном снегу, обочине дороги. Тучи над головой потемнели. Аарон поежился, чувствуя задувающий за воротник пальто ветер. Рав Горовиц начал говорить.

Майер затих, слушая его:

– Вы не коммунист…, – мужчина остановился, – рав Горовиц, вы рисковали жизнью, чтобы меня спасти. Вы подделали документы, нелегально приехали сюда. Вы еврей, в конце концов. Это опасно для вас, почему…, – Аарон смотрел вперед:

– Никогда он не узнает правды. Так лучше, для всех. Клара его любит, а у него лицо светится, когда он говорит о жене, о дочери…, – протянув Майеру сигареты, он прикрыл ладонями огонек зажигалки. Руки застыли.

– Надо в Мюнхене его одеть, – напомнил себе Аарон:

– С него все сваливается, он с иностранным паспортом, без визы. Незачем привлекать внимание. Аарон посмотрел в темные, так похожие на его собственные, глаза. Он услышал тихий шепот Клары: «Хорошо, так хорошо…». Рав Горовиц заставил себя не вспоминать запах ванили, на теплой кухне, веселые голоса девочек, Пауля с котом на коленях, листающего учебник: «Пусть они будут счастливы. Она будет счастлива».

– Кто спасает одну человеческую жизнь, тот спасает весь мир, – Аарон вытер глаза:

– Дым попал, герр Майер. Вы теперь отец троих детей…, – он увидел улыбку на худом лице:

– Он улыбался на фото, с Кларой. И она тоже. Господи, как больно…, – Майер протянул ему руку:

– Я не знаю, как вас благодарить, рав Горовиц. За все…, Трое детей…, – они пошли дальше. Людвиг рассказывал Аарону о смерти герра Рейнера:

– Он беспокоился, о Пауле. Конечно…, – Майер замедлил шаг, – конечно, он будет нашим сыном, Сабина, дочкой, как иначе? Рав Горовиц, то, что вы делаете, дети, которых вы из Праги вывезли…

– Я был не один, герр Майер, – почти весело отозвался Аарон, – мне помогали. Надо всегда помнить, что хороших людей больше. Обещаю, что мы вас отправим куда-нибудь в спокойное место. Будете преподавать, госпожа Майерова…, – он чуть не сказал: «Клара», – в театр устроится. Дети учиться пойдут. Пауль не такой ребенок, как все. Ему надо жить в семье, надо, чтобы о нем заботились…

– Всегда, пока мы живы…, – кивнул Людвиг. Они миновали поворот. Каменная, серая стена Дахау почти скрылась из виду:

– Птицы, – сказал Майер, – они залетали, в лагерь. Кружились над головами. Мы на них не смотрели, рав Горовиц. Слишком…, – он махнул рукой: «Солнце вышло, над холмами».

Зимний, слабый, диск терялся в снежной дымке. Крылья белых, голубей играли золотом. Птицы пропали где-то над равниной. Аарон кивнул вперед:

– Пойдемте. Вам надо поесть и лечь спать, в пансионе, в Мюнхене. Завтра купим одежду и поедем домой.

– Домой…, – повторил Людвиг.

Солнце скрылось, они шли, пряча лица от ветра. Навстречу ехала блестящая, черная машина. На капоте трепетал нацистский флажок. Аарон оглянулся:

– Они покинут Прагу, а ты останешься, рав Горовиц. Будешь делать все, что в твоих силах, пока возможно. И даже дальше…, – Аарон увидел на крыле машины надпись: «Feldgendarmerie», под раскинувшим крылья, прусским орлом. Опель исчез за воротами лагеря.

Макс нашел младшего брата на поле, рядом с лагерной псарней. Здесь тренировали собак. К вечеру подморозило, тучи разогнал ветер, на темном небе мерцали первые звезды. Полигон заливало белое сияние электрических прожекторов. Отто стоял в серой шинели, без фуражки. Короткие волосы мерцали в мощных лучах, перекрещивающихся на поле. Доктора фон Рабе разбудил вестовой, из медицинского блока. Начиналось совещание.

Отто разлепил глаза:

– Я помню, Мальро был здесь. Он меня в постель укладывал…, – в крохотной ванной, Отто плеснул водой в лицо, – почему я днем заснул? Но я устаю, много работы…, – дел у врачей хватало. Кроме рутинного осмотра новых заключенных, умерщвления асоциальных элементов и стерилизации, они налаживали программу исследований. Отто хотел, чтобы, перед его отъездом в Берлин, и в тибетскую экспедицию, все было готово. Постель оказалась смятой, но его одежда была в порядке. Голова, немного, отяжелела:

– Неужели все случилось? Мальро человек моего толка, несомненно. Или ничего не произошло? Не знаю…, – Отто, быстро, переоделся:

– Больше не стоит рисковать. В Тибете я найду арийскую девственницу, вылечусь, привезу ее в Берлин. Родятся дети…, – отец, иногда, смешливо говорил Максу, что тому пора жениться. Штурмбанфюрер отмахивался:

– Не с моей работой, папа. Впереди война, сейчас надо думать о других вещах…,– Отто знал, зачем брат навещает Дахау, и кто содержится, в Блоке Х. Обедая с Максом в Мюнхене, Отто, недоуменно, заметил:

– Полгода прошло. Зачем ты с ней бьешься? Примени строгие меры воздействия. Каждый хочет жить, и еврейка…, – Отто поморщился, – тоже.

Макс отложил серебряную вилку:

– Я вошел с ходатайством к рейхсфюреру. Фрейлейн Кроу получит звание почетной арийки. Многим ученым и военным оказали такую честь. Генерал-полковнику Мильху, например…, – брат тонко усмехнулся. Мильх, в гражданской жизни, исполнительный директор «Люфтганзы», поддерживал нацистов деньгами. Рейхсмаршал авиации Геринг хотел, чтобы Мильх занимался Люфтваффе. Геринг даже попросил фюрера поговорить с будущим работником. Мильх принял предложение министерства авиации. Отец генерала был евреем, но Геринг заметил: «Я сам решаю, кто у меня еврей». Родословную Мильха перекроили, придумав другого родителя, арийского происхождения.

Макс отпил французского вина:

– Она леди Кроу. Ее мать была дочерью герцога, Экзетеры получили титул от Вильгельма Завоевателя. Ты сам настаивал, – подмигнул он брату, – что герр Петер, истинный образец арийца. У него отец русский, славянин, неполноценный, как учит нас фюрер, – Отто вспомнил лазоревые, как небо глаза:

– Они по происхождению варяги. Скандинавы считаются арийцами. Руны доказывают…, – Макс удачно скрыл зевок. О рунах младший брат мог распространяться бесконечно. Макса, подобная, по его мнению, откровенная чушь, не интересовала.

Намерения штурмбанфюрера были просты. Макс хотел дослужиться до бригадефюрера СС, и выйти в отставку. Он собирался жить на вилле, в Баварии, возиться с внуками, рыбачить в горном озере, и любоваться картинами.

После аншлюса Макс навестил Вену, налаживая в городе работу осведомителей СД. Собственность евреев конфисковали. На складе Макс отобрал несколько картин малых голландцев, и отличный этюд Лиотара, к «Даме с шоколадом». Макс видел шедевр в Лондоне, в Национальной Галерее.

Ему нравились импрессионисты, однако получить Моне или Ван Гога было невозможно. Картины шли на продажу, за золото. Холсты передавали доверенным дилерам. Торговцы, частным образом, связывались с коллекционерами в Америке, сообщая сведения о доступных шедеврах. На складе Макс долго рассматривал эскиз Рафаэля к фреске «Триумф Галатеи». На подобное, он, конечно, и не рассчитывал. Рисунок отправлялся в личное собрание рейхсмаршала Геринга. Макс ожидал аннексии Чехии. В пражских музеях было, чем поживиться. Он даже поручил Генриху составить примерный список наиболее выдающихся картин.

– У евреев Чехии тоже отберут имущество…, – Максимилиан смотрел на широкую спину, в серой шинели. Тор сидел рядом с Отто, брат удерживал овчарку на поводке:

Картинная галерея вышла отличной. Старший граф Рабе не пожалел денег на полы дерева венге, финский гранит стен, и светильники матового стекла. В Берлине Макс часто навещал новые залы. Он проходил в отдельную комнату для рисунков, любуясь Веласкесом. Со вторым наброском Макс никогда не расставался. Он заказал в мастерской, на Музейном Острове, особую папку для перевозки, по размерам бумаги. Куратор отдела графики объяснил Максу, что главными врагами рисунков являются солнечный свет и влажность. В галерее отец установил американскую систему охлаждения воздуха, по совету специалистов из берлинских музеев.

С тех пор, как фрейлейн Кроу привезли в Дахау, Макс часто доставал эскиз. Женщина стояла, откинув голову, глядя ему в глаза. Немного тронутые охрой волосы падали на плечи. Макс не отдал набросок на экспертизу. Он, искренне, думал, что это ученическое подражание, как и строчка внизу: «ALS IK KAN». Штурмбанфюрер справился в энциклопедии:

– Не бывает такого. Все рисунки Ван Эйка давно известны. Должно быть, мальчишка и делал, Мишель де Лу…, – Макс поморщился. После победы над Францией он хотел, как следует, осмотреть запасники Лувра.

Макс даже показал рисунок фрейлейн Кроу:

– Она похожа на вас. Старый мастер, средневековый…, – штурмбанфюрер был готов на что угодно, только бы заставить упрямицу работать на рейх. Группа Отто Гана, занимавшаяся расщеплением ядра атома, ждала доктора Кроу. На полигоне Пенемюнде для нее готовили отдельный коттедж. Макс знал, что фрейлейн Констанца занимается реактивными двигателями. Штурмбанфюрер следил за публикациями, в научных журналах. Он пока ничего не говорил Вернеру фон Брауну, но рейхсфюрер СС дал разрешение привлечь доктора Кроу к работе над новыми моделями самолетов.

– И ракет…, – пробормотал Макс. Он вспомнил холодные, надменные глаза фрейлейн Кроу:

– Я не интересуюсь искусством, – девушка едва посмотрела на рисунок, – не затрудняйтесь приглашением в картинную галерею.

– Упрямица…, – Макс заметил на поле бесформенную, в толстой куртке и штанах, фигуру. Овчарки повалили человека на землю. Он, размахивая руками, отбивался, собаки рычали. Потрепав Тора по голове, брат отстегнул поводок: «Фас!».

– Красивый пес, – одобрительно сказал Макс, подойдя к Отто:

– Охранник, защитник семьи. Генрих Аттилу кормит печеньем, и позволяет ему валяться на диванах. Вырастил из собаки левретку…, – свора расступилась, Тор бросился на лежавшего человека. Отто крикнул: «Молодец!». До них донесся сдавленный, отчаянный стон:

– Не надо, пожалуйста, не надо…, – Отто свистнул: «Тор, держи его!». Овчарка вцепилась клыками в куртку, прижимая заключенного к утоптанному снегу, не давая человеку двинуться.

– Посмотришь на зрелище, – усмехнулся брат, – ты доберманов еще не видел. Они быстрее, чем овчарки. Тор, назад! – велел Отто. Пес отпустил человека. Заключенный, пошатываясь, поднялся. По лицу текла кровь, почти черная, в ярком свете прожекторов. Доктор фон Рабе свистнул: «Сюда!». Овчарки улеглись у его ног, брат вытащил из кобуры пистолет. Отто, спокойно выстрелил. Пуля взрыла снег у ног заключенного, он дернулся. Человек побежал, закрывая голову руками. Отто приказал солдатам, у двери псарни: «Выпускайте».

Они были, действительно, быстрее. Макс, восхищенно, подумал:

– Словно ракеты, о которых мне фон Браун рассказывал.

Доберманы облепили ноги человека, рычащей, извивающейся массой. Над полем пронесся страшный, пронзительный крик. Собаки лаяли, Отто улыбался:

– Они сразу бросаются на гениталии. Одежда не помогла, отличные челюсти…, – он оглянулся, велев овчаркам:

– Теперь ваша очередь. Дальше ничего интересного не произойдет…, – заключенный замолчал. Собаки, отталкивая друг друга, рвали безжизненное тело.

– Пойдем, – брат похлопал Макса по плечу, – я тебя кофе напою.

Фельдъегерь привез штурмбанфюреру, из Берлина, два документа. В кабинете Макса, в блоке Х, лежало свидетельство Ehrenarier, почетной арийки, для фрейлейн Констанцы Кроу, выданное Бюро по Исследованию Расовых Вопросов рейха, за личной подписью Гиммлера.

Кроме того, в записке от Шелленберга говорилось, что гестапо, читавшее письма Отто Гана, обнаружило сведения о скором расщеплении атомного ядра. Ган работал с австрийским физиком, Лизой Мейтнер, еврейкой. Летом Мейтнер удалось покинуть Германию. Макс подозревал, что профессор приложил руку к ее отъезду, однако прямых доказательств не нашли. Арестовать великого ученого, гордость Германии, никто бы не осмелился. Мейтнер обосновалась в Стокгольме, они с Ганом переписывались. Макс пробежал глазами абзац:

– Покойная доктор Кроу, в прошлом году, настаивала, что мы были правы, Отто. При бомбардировке атомов урана, энергии выделяется гораздо больше. Это противоречит утверждениям, что оболочка атома не распадается…. – дальше шли формулы. Макс учился на юриста, но, за последнее время, стал разбираться в физике. Этого требовала работа с Гретель, как он иногда называл фрейлейн Кроу.

– Ферми мы упустили…, – они с братом возвращались в коттедж. Макс был в штатском, он редко носил форму, даже в лагере. Он уткнул нос в кашемировый шарф. С основной территории доносились размеренные звуки сирены. Начиналась вечерняя поверка:

– Ферми в Америке, с Эйнштейном, и Силардом. Бор в Копенгагене. В Данию мы войдем, рано или поздно. Скандинавы, почти немцы…, – штурмбанфюрер вспомнил, что для проектов физиков нужна тяжелая вода:

– Уран мы получили, – он скинул куртку, Отто пошел варить кофе, – и воду тоже получим. Заводы в Норвегии. Норвегия станет нашей…, – Макс привольно устроился в кресле:

– Весь мир будет нашим, и фрейлейн Кроу выйдет за меня замуж…, – он пролистал статью брата о плодовитости арийских женщин. Отто обрушивался на табак и алкоголь, как яды, препятствующие зачатию.

– Фрейлейн Кроу курит…,– Макс принял от брата кофе, взяв орех:

– Пусть курит. Я уверен, что Отто преувеличивает. Пусть что угодно делает, главное, чтобы она согласилась…, – Макс представил ее, в спальне, на вилле, среди шелковых простыней. Он сжал руку в кулак:

– Доктор Кроу разумный человек. Я ей покажу представление, она испугается. Предъявлю свидетельство почетной арийки, мы поженимся и улетим в Берлин. Майорана тоже будет работать, обязательно.

Макс разгрыз крепкими зубами еще один орех. Он покачал носком сшитого в Италии, на заказ ботинка:

– Привози завтра утром свору, Отто. И овчарок, и доберманов. Я с ними управлюсь, – добавил Макс, небрежно, – у тебя много дел, с отъездом…, – штурмбанфюрер не собирался приглашать на представление аудиторию.

– Трое, – он блаженно выпустил ароматный дым, – Гретель, Гензель, и я. Больше никого не надо…, – штурмбанфюрер думал о номере для новобрачных, в лучшем отеле Мюнхена, о шампанском, о хрупкой, белоснежной шее, где тускло, блестел золотой медальон.

На каникулах его светлость, тетя Юджиния и дядя Джованни, водили детей к воскресному завтраку, в один из роскошных отелей, по соседству с Ганновер-сквер. Констанца помнила фрески, мрамор и хрусталь, блеск серебра, накрахмаленные скатерти, и веджвудский фарфор. Остро, волнующе пахло трюфелями, рядом с розовым лососем переливался темный жемчуг иранской икры. Взрослые заказывали шампанское и кофе, детям приносили хорошо заваренный чай.

– Тетя Юджиния брала нас к «Фортнуму и Мэйсону», после утренников, в театрах. Меня, Тони и Лауру…, – Констанца носила бархатное пальтишко, со шляпкой на спине, туфельки на плоской подошве. Девочки пили какао и шоколад, из больших, фарфоровых чашек. Констанца болтала ногами, исподволь перелистывая страницы книги на коленях.

– Я и в театре читала…, – на картонной тарелке лежал пышный омлет, – в театре, в метро, в автобусе…, – кормили здесь, словно в одном из дорогих отелей.

Утром солдат в серой форме вкатывал в камеру, как ее называла Констанца, столик на колесиках. Выбежать, броситься в коридор было невозможно. На пороге вставал второй охранник, с пистолетом. То же самое происходило и во время обыска. Мужчина, навещавший Констанцу, правда, называл его уборкой комнат. Личный обыск именовался, ядовито думала Констанца, медицинским осмотром. Его проводила сухопарая женщина, средних лет, в белом халате, совершенно не похожая на медсестру.

Констанца понимала, что и в комнате, и в ванной, стоят фотокамеры. Письменных принадлежностей ей не давали. Девушка удерживалась, не делая пометки ногтем на полях книг. Она не хотела, чтобы нацисты хоть что-то от нее получили. Та же самая женщина, раз в неделю, подстригала Констанце волосы и ногти. В ванной держали итальянское мыло, американский зубной порошок, в картонной коробочке. Все вокруг, мрачно думала Констанца, было картонным. Зубная щетка оказалась старомодной, с рукояткой слоновой кости. Металла ей не приносили.

– Боятся, что я оружие сделаю…. – Констанца ковыряла в омлете сгибающейся вилкой. На завтрак она получала икру, французские сыры, паштет из лосося, свежевыпеченный хлеб, и круассаны. На картонную тарелку клали виноград, персики и сладкие, тающие во рту груши. Констанца жевала горбушку, намазанную маслом, и залпом выпивала два стаканчика кофе. Эсэсовец, внимательно, смотрел за каждым ее движением.

Большую часть времени Констанца проводила на кровати, закинув руки за голову, глядя в потолок. Иногда она перекочевывала на стул, затягиваясь сигаретой, отхлебывая кофе. За десять месяцев, она успела составить в голове с десяток статей, и начать новую монографию, об элементарных частицах, основанную на проблемах, которые они с Этторе обсуждали в Риме. Все волновые уравнения Констанца помнила наизусть.

– Когда мы выберемся отсюда…, – она отодвинула почти нетронутую тарелку, требовательно протянув руку, – я запрусь в лаборатории, и буду писать, целыми днями. Этторе тоже, я уверена. Где он, что с ним? – Констанца размяла сигарету, солдат щелкнул зажигалкой. Она ни с кем не говорила, кроме своего визитера. Констанца, ночами, вспоминала голос Этторе. Она думала о брате:

– В Лондоне считают нас мертвыми, – понимала девушка, – скорее всего, списали наше исчезновение на двойное самоубийство. Но Стивен меня, конечно, искал. Он, Маленький Джон, его светлость. Питер здесь, в Германии…, – девушка скривилась:

– Фашист. Впрочем, он меня не увидит. Я здесь оставаться не собираюсь, и Этторе тоже, – Констанца не сомневалась, что Майорана не даст согласия работать на Гитлера.

– Он человек чести…, – Констанца, покуривая, скосила глаза на пистолет второго солдата:

– Но как выбраться? Пойти на сделку, при условии, что они освободят Этторе? Нет, им нельзя доверять, как бешеным псам…, – Констанца, ребенком, видела в Банбери бешеную собаку. Она выросла со спаниелями, в замке, и никогда их не боялась. Ей было лет пять. Няня взяла ее и Тони в деревенский магазин. Девочек в Банбери все любили. Хозяева лавок баловали маленьких леди, как их ласково называли. Тони рассматривала сладости на прилавке, няня рассчитывалась, а Констанца увидела взъерошенного пса, медленно бредущего по обочине. Глаза собаки потускнели, изо рта капала слюна.

Девочка толкнула дверь, зазвенел колокольчик, няня едва успела ее подхватить:

– Нельзя, милая, нельзя трогать собаку. Она болеет, она опасна…, – Констанца помнила, что пса застрелили:

– Этторе боится собак…, – девушка курила, – он мне рассказывал. Еще с детства. Нет, я никогда, ничего не подпишу…, -она, едва заметно, качнула головой, – нельзя запятнать честь ученого, даже в малом. Нельзя идти с ними на переговоры. Их надо расстреливать…, – она увидела голубые глаза своего визитера:

– Нельзя обманываться. Тетя Юджиния говорила мне о русской пословице. Не все, то золото, что блестит. Он любезен, однако ему надо только одно…, – отдыхая от составления в уме уравнений, Констанца вспоминала рисунок, который ей показал мужчина. Они с девушкой, действительно были похожи. Констанца, на мгновение, нахмурилась:

– Узоры, на раме зеркала. Наверное, шифр…, – она скрыла улыбку:

– Надо попробовать его взломать. В средние века шифры бывали очень…, – она поискала слово, – изысканными, с математической точки зрения…, – за десять месяцев, Констанца пока не придумала, что ей делать. Понятно было, что британского консула она не увидит.

Девушка, рассеянно, потушила сигарету. Фарфоровую пепельницу приносили каждый раз, когда Констанца нажимала кнопку звонка. Ночью свет в комнате не выключали. Здесь вообще имелась всего одна кнопка. Констанца понимала, что освещением управляют извне. Она, небрежно, кинула взгляд в сторону рычажка:

– Можно вскрыть стену, ногтями. Найти провода, устроить короткое замыкание, пожар…, – лампы в комнате окружала проволочная сетка. Каменные потолки поднимались на двенадцать футов. Констанца предполагала, что они сидят в подвале старого, почти средневекового дома. Мебель привинтили к полу. Даже если бы Констанце удалось, не привлекая внимания, сдвинуть ее с места, до потолка бы она все равно не достала. Девушка была чуть выше пяти футов ростом.

– Ни стекла, ни фарфора, ни металла…, – пепельница стояла перед ней. Констанца потянулась за второй сигаретой. Она услышала мягкий, знакомый голос:

– Позвольте мне…, – взяв у солдата зажигалку, он щелкнул пальцами:

– Оставьте нас. Как вы поели, дорогая фрейлейн? – мужчина, оценивающе, посмотрел на Констанцу:

– Не надо себя морить голодом, у вас отменная фигура…, – Макс видел перед собой будущую гордость немецкой физики, графиню фон Рабе. Он успел забыть, что два года назад кривился, говоря о ее плоской груди и худых ногах. Девушка больше напоминала воробья, но Максу стала нравиться фрейлейн Констанца. В свете лампы ее волосы тускло светились, напоминая осенние листья. Макс представил себе лес, окружавший шале, в Баварии, Констанцу, гуляющую с ним по берегу озера. Он услышал детский смех и лай собаки.

Доберманов и овчарок заперли в особой комнате. Отто покормил свору, на псарне. Макс не хотел никаких неожиданностей.

– Поела, – сухо сообщила она, стряхивая пепел: «Где консул Великобритании?»

Штурмбанфюрер смотрел на упрямый, острый подбородок, немного припухшие глаза, высокий лоб. Фотографии из ванной он изучал сам, не подпуская других офицеров. Ему не хотелось, чтобы кто-то еще разглядывал его будущую жену.

– Майорана мог ее видеть…, – Макс попытался отогнать такие мысли. Свору он приготовил, на случай, если фрейлейн доктор начнет упираться:

– Если она его любит, она на все пойдет…, – думал Макс, – согласится работать. Она его забудет, после первой ночи со мной, – итальянец его не интересовал. Майорана мог всю оставшуюся жизнь провести в Дахау. Ребята, работавшие с ним, жаловались, что физик почти прекратил разговаривать. Он отворачивался, глядя в стену, и давно не спрашивал, что случилось с фрейлейн Кроу.

– Он и раньше страдал нервами, – вспомнил Макс, – пусть лечит их в бараке. Сумасшедших Отто отбирает для медицинского блока. Долго герр Майорана все равно не протянет…, – Макс надеялся, что фрейлейн доктор, увидев свидетельство почетной арийки, сменит гнев на милость.

– Я принес подарок…, – Макс всегда говорил так, ставя перед фрейлейн очередные сладости. Констанца смотрела на лист бумаги, с вытисненным, нацистским орлом, со свастикой, читала готический шрифт.

– Здесь говорится…, – на нее повеяло сандалом, хорошим табаком, теплое дыхание защекотало ей ухо. Гость наклонился над ее плечом: «Говорится, что…»

Ее голосом можно было резать металл:

– Я умею читать. Рейхсфюрер СС Гиммлер удостоверяет мое арийское происхождение.

– Именно…, – обрадовался Макс, отступив от стула. Фрейлейн доктор поднималась, откинув рыжеволосую голову. Он улыбался:

– Это большая честь, для человека с вашими предками. Вы сможете, стать ведущим физиком Германии, получить лабораторию, уран, тяжелую воду…. – фрейлейн Кроу побледнела:

– Я вам не представлялся, леди Кроу…, – Макс поклонился, – граф Максимилиан фон Рабе. Я давно восхищаюсь, вашим умом, талантом, трудолюбием…, – Констанца сдержала дрожь. Длинные, сильные пальцы поглаживали ее запястье. Он пришел в хорошем, штатском костюме, при галстуке. Макс, внезапно, притянул ее к себе:

– Считайте свидетельство свадебным подарком, фрейлейн Кроу. Конечно, у вас будет все, что вы захотите. Вилла, слуги, драгоценности, личный самолет…, – Макс даже не понял, как она ухитрилась выгнуться.

Фрейлейн Кроу оказалась гибкой, будто кошка. Верхняя губа поднялась, обнажив кривые зубы, обрывки свидетельства полетели ему в лицо:

– Моя бабушка, мать моего отца, – отчеканила девушка, – была еврейкой. Доктор Мирьям Кроу, одна из первых женщин, врачей, в Европе. Я не предам ее память, и не предам свою честь…, – Констанца зарычала, вырываясь, царапая его руку:

– Засуньте самолет себе в задницу, проклятый нацистский ублюдок, жалкая тварь, тайком подсматривающая за женщинами…, – его щеку обожгла пощечина. Макс, разъяренно, схватил девушку за тонкие плечи, как следует, встряхнув:

– Я с вами долго церемонился, милочка. Это время прошло. Мы кое-куда прогуляемся, вы станете уступчивей…, – удерживая девушку, он крикнул: «Нам нужна помощь!». Приковав Констанцу наручником к своему запястью, он рванул цепочку: «Марш вперед».

– Приберите здесь, – велел Макс охранникам. Он вытолкал Констанцу в пустой, подвальный коридор.

В отдельном крыле подвала блока Х оборудовали несколько особых комнат, для работы. Возить гостей, как называл заключенных Макс, в большой лагерь, было неудобно. Кроме Макса и его коллег, имен пребывающих в блоке Х людей, никто не знал. В бумагах они проходили под номерами. Даже клички, как Гензель и Гретель, могли оказаться опасными. На совещании, рейхсфюрер СС, задумчиво, сказал:

– Не надо риска. В Дахау кто только не сидит, а наши подопечные, – Гиммлер, мимолетно, улыбнулся, – известные люди. Их снимки печатались в газетах, в научных журналах. Их могут узнать.

Макс понял, что фотографии Гретель засекретили. Во всяком случае, в научных публикациях, штурмбанфюрер, их не нашел. Англичане были осторожны.

В коридоре Макс остановился. Фрейлейн Кроу попыталась вывернуться. Он, левой рукой, схватил ее за хрупкую шею: «Тихо, я сказал!». Обернувшись к охранникам, Макс коротко кивнул на массивную, железную дверь, отделяющее особое крыло от комнат гостей.

Констанца сжала зубы:

– Он меня пытать собирается? Пусть делает все, что хочет. Я не соглашусь, не подпишу…, – отправляясь к фрейлейн доктору, Макс велел привести итальянца в камеру. Комната была пустой, с каменным полом, и стоком в углу. В стену вделали прочное, пуленепробиваемое стекло. Между собой, офицеры, называли помещение «театром». В соседней комнате поставили несколько мягких кресел, на полу лежал персидский ковер. Окно закрывала плотная штора, управляемая электричеством. Заставив Констанцу опуститься в кресло, Макс принял от охранника вторую пару наручников:

– Ведите себя разумно, фрейлейн, и я обещаю, все сложится в вашу пользу…, – Констанца услышала щелчок. Макс приковал ее запястья к подлокотникам.

– Штора…, – она смотрела на плотную, непроницаемую ткань, – он мне собирается показать Этторе, мерзавец…, – глаза Макса опасно похолодели. Констанца подавила дрожь:

– Нельзя его бояться. Он только этого и ждет. Он хочет меня сломать. Но Этторе…, – она прислушалась. Из коридора доносился лай собак. Констанца, незаметно, царапала пальцами по деревянному подлокотнику:

– Хотя бы щепку, что угодно. Я соглашусь, для вида. Он снимет наручники, я ему воткну щепку в глаз…, – она не думала, что будет с ней дальше. Констанца хотела увидеть смертную тень на спокойном, холеном лице, почувствовать кровь на руках:

– Он сдохнет, – сказала себе девушка, – в петле, или от пули. Я приду посмотреть, обещаю. Главное, чтобы Этторе не двигался. Я ему рассказывала, как вести себя с собаками. Я помню, мы смеялись, что в Кембридже обязательно заведем кого-нибудь. Ретривера, они очень добрые. Я говорила Этторе, что он привыкнет…, – лай приближался.

Констанца услышала вкрадчивый голос:

– Лагерная свора, дорогая фрейлейн. Очень красивые собаки…, – Макс нажал кнопку на стене, – рабочие животные. Тренированные. Давайте полюбуемся…, – большие, мощные овчарки, поджарые доберманы обнюхивали углы пустой камеры. Констанца попросила:

– Пожалуйста. Пусть Этторе стоит, не поднимая рук, ничего не делая. Собаки не бросятся на неподвижного человека…, – для удобства, штурмбанфюрер велел раздеть заключенного. Кроме того, ему хотелось сравнить себя с бывшим женихом фрейлейн Кроу. Макс мог бы заказать фотографии из ванной, однако он предпочитал посмотреть на человека лично. Он, мимолетно, вспомнил леди Холланд:

– Интересно, что она делает, после статьи? Спряталась в деревне, должно быть. Муха все равно у нас на крючке. Он поставляет отличную информацию, мы делимся сведениями с японцами…,– самураи планировали еще одну атаку на востоке:

– Они не объявят войну Советскому Союзу. Их больше интересует Тихий океан, британские колонии в Азии. И не надо, – весело подумал Макс, – пока Америка займется схватками с Японией, мы приведем к покорности Европу, и Британию…,– перед ним встали прозрачные, светло-голубые глаза леди Холланд. Фото ее брата, сделанные в Риме, лежали в досье юноши, на Принц-Альбрехтштрассе:

– Пусть он попробует появиться в рейхе, – сказал Макс Шелленбергу, – он пожалеет, что на свет родился. Сдохнет на виселице, или на гильотине. Да и потом…, – Макс прошелся по кабинету, на вилле, – у них здесь нет никого, я ручаюсь. Ни один немец не станет на них работать…, – Эмма, Генрих и Питер вытаскивали лодку на берег. Аттила весело скакал вокруг, отряхиваясь. Макс полюбовался искрами осеннего солнца, в белокурых волосах сестры:

– Какая она красавица, Эмма. Жаль, что в СС нет женских подразделений. Однако, с большой войной, подобные батальоны, непременно появятся. Конечно, девушек не пошлют на фронт, но понадобятся секретарши, операторы радио…, У Эммы отличная голова. Я ее устрою в женскую школу. Вся семья будет в СС, – Макс улыбнулся:

– Генриху два года осталось. Потом он уходит из министерства труда в наше хозяйственное управление.

Он щелкнул зажигалкой:

– Если граф Хантингтон сюда приедет, мы его живым не выпустим, Вальтер.

Макса не интересовало, что случилось с леди Холланд. Он был уверен, что больше никогда ее не увидит.

Дверь соседней камеры открылась. Щека фрейлейн Кроу смертно побледнела. Итальянца втолкнули в комнату. Толстое стекло изолировало камеру от посторонних звуков. Макс кинул взгляд на заключенного:

– Не впечатляет. Я приятно удивлю фрейлейн Кроу. Она, должно быть, думает, что все мужчины такие, бедняжка…, – Констанца ни о чем не думала. Собаки поднимались:

– Пусть он не двигается, пожалуйста. Они не станут такого делать…,– сердце девушки колотилось, – он гениальный физик. Это спектакль, чтобы испугать меня…, – собаки окружили Майорану. Он стоял, опустив руки. Констанца заметила, как мелко дрожат его пальцы.

Макс наклонился над креслом:

– Фрейлейн Кроу, насколько я помню, вы хотели стать женой герра Майорана, вы его любили…, Любите, – поправил себя штурмбанфюрер:

– В ваших силах спасти великого физика. Подпишитесь…, – Макс, заранее, приготовил бумагу. Фрейлейн Кроу благодарила рейхсфюрера СС за доверие, обязываясь работать на благо Германии:

– Подпишитесь, и герра Майорану, немедленно, освободят. Я обещаю…, – его голос был сладким, тягучим, словно мед:

– Если я кивну, – отчаянно подумала Констанца, – он разомкнет наручник. Иначе мне не подписаться. Щепки нет, ногти коротко пострижены. Я вцеплюсь ему в лицо. Но Этторе, нельзя рисковать его жизнью. Он врет, они никогда не отпустят Этторе…, – Констанца облизала пересохшие губы. Девушка, невольно, открыла рот. Овчарка, за стеклом, лизнула руку Этторе, мужчина напрягся. Констанца, забыв о наручниках, рванулась из кресла: «Нет, милый! Не надо!». Запястья пронзила острая боль. Майорана, оттолкнул собаку. Овчарка замотала головой, вцепившись ему в ладонь. Макс, силой, удержал Констанцу в кресле:

– Сидеть! Поставьте подпись, спасите его! Вы не человек, фрейлейн, не женщина. Вы волчица, без чувств! Поставьте подпись, иначе его разорвут на куски, на ваших глазах…, – собаки сбили Майорану с ног. Макс мог послать в камеру охранников, с оружием, овчарок и доберманов бы перестреляли. Он боялся, что фрейлейн Кроу опять начнет упрямиться.

– Черт с ним, – кровь брызнула на стекло, – он все равно не будет работать. И он не так ценен, как Гретель…, – Макс отстегнул наручники. Она, кажется, даже не поняла, что происходит. Макс вложил в ее пальцы паркер, с золотым пером:

– Подписывайте, и все прекратится…, – собаки облепили поваленного на пол человека. Максу показалось, что, даже отсюда, он слышит рычание и лай. У нее были огромные, остановившиеся глаза, однако ручку она взяла. Макс подсунул ей документ:

– С ума она не сойдет. Она не из подобных женщин, моя Гретель. Произошел несчастный случай, бывает. Когда она успокоится, я объясню, что пытался спасти герра Майорану, но было поздно. Она забудет о нем, как только…, – если бы не опыт Макса, он бы лишился глаза.

Перо воткнулось немного ниже, кровь потекла по лицу, ручка упала на каменный пол. Мотнув головой, он с размаха ударил девушку кулаком, по тонким губам: «Сучка!». Макс прижал ее лицом к стеклу, раздвинув коленом ноги:

– Смотри, смотри, все твоя вина…, – он задрал простую, темно-синюю юбку, затрещало белье. Кровь капала на белую рубашку. Он схватил рыжие волосы, не давая ей двинуться:

– Смотри, я сказал!

Констанца не закрыла глаза. Собаки медленно отходили от безжизненного, изуродованного тела. Она видела искаженное, окровавленное, искусанное лицо. Майорана не двигался. Темная лужа растекалась по каменному полу. Констанца дернулась от боли, сдержав стон: «Я, я его убила…». Боль становилась сильнее, заполняя тело:

– Девственница, – удовлетворенно подумал Макс, – она от меня никуда не денется. Но никакой свадьбы. Она опасна, чуть глаза меня не лишила. Строгое содержание, постоянное наблюдение. Я ее сломаю. Сломал…, – несмотря на боль в щеке, он удовлетворенно улыбнулся. Макс успел сдержаться:

– Осложнений мне не надо. Впрочем, мы обо всем позаботимся…, – отступив, он едва успел поймать фрейлейн Кроу. Девушка потеряла сознание.

Макс усмехнулся:

– Ей понравилось. И будет нравиться, обещаю…, – он быстро привел себя в порядок, потрогав щеку:

– У Отто хорошие руки. Если шрам и останется, то маленький…, – уложив фрейлейн Кроу в кресло, он подтянул спущенные чулки, и одернул юбку:

– Я ее буду навещать. Она согласится работать, что ей еще останется? У нас не будет рычага давления…, – отдышавшись, Максимилиан закурил, – однако мы обойдемся…, – длинные, темные ресницы девушки не дрожали. Сняв телефонную трубку, Макс попросил оператора, наверху: «Соедините меня с медицинским блоком, пожалуйста».

Вечером штурмбанфюрер фон Рабе отключил фотокамеры в комнате заключенной 1103. Он выбрал номер, вспомнив дату рождения фрейлейн. Он сидел, в кабинете, за чашкой кофе, глядя на черные, четкие цифры на папке, на свастику, на раскинувшего крылья орла. За окном, в чистом, зимнем небе, зажигались первые, ясные звезды.

По просьбе брата, Отто приехал с медицинским набором. Фрейлейн даже не успела прийти в себя. Доктор фон Рабе сделал внутривенный, успокаивающий укол. Брат посмотрел на часы:

– Давай пообедаем, пока готовят операционную. Вмешательство займет минут двадцать, процедура известная. Я ее первый раз студентом делал…, – Отто пошевелил губами:

– Я не считал, но, думаю, я провел больше тысячи. Найдутся для меня овощи? – он, озабоченно, посмотрел на брата. Макс уверил его: «Непременно».

Повар в блоке Х, до отбора в СД, работал в Гармише, в дорогом отеле. Он готовил для участников зимней олимпиады. Макс ел озерную форель, в миндальном соусе, с белым вином. Для Отто подали пюре из корня сельдерея, с мускатным орехом, и тыквенные оладьи. На десерт принесли яблочный штрудель и свежие, итальянские апельсины.

Собак увезли, в закрытом грузовике, охранники вымыли камеру. Тело, в черном, холщовом мешке, отправилось в крематорий. Фрейлейн спокойно спала в кресле.

– Операция делается под общим наркозом, – Отто, энергично, жевал, – таков протокол. Абдоминальная хирургия…, – Макс откашлялся:

– Милый, еще папа говорил, что не след за столом обсуждать подобное. Мы не медики…, – брат, немного, покраснел:

– Прости, я не подумал. К вечеру она очнется. Я ее привезу сюда.

Доверяя Отто, Макс не хотел присутствовать на операции. Штурмбанфюрер, вообще, не любил медицинских манипуляций. Он ходил к дантисту, порекомендованному Генрихом. Младший брат, весело, сказал:

– Не смотри, что Франц мой ровесник. У него легкая рука, и от него не пахнет нафталином, – Макс расхохотался, вспомнив доктора Эренберга, лечившего их, подростками:

– Я всегда кашлял. Эренберг, наверняка, забивал запах пота, или чеснока. Евреи грязные, от них воняет…, – серые глаза Генриха были спокойны. Он согласился: «Да».

В кресле у доктора Франца Макс чувствовал себя уютно. Он болтал с дантистом о заграничных командировках, и привозил врачу маленькие сувениры.

Успев связаться с рейхсфюрером СС, Макс доложил о смерти Майораны. По документам итальянца вообще не существовало, труп не подлежал оформлению.

– Трупа нет…, – Макс затянулся американской сигаретой, глядя на столб черного дыма, на горизонте:

– Все очень кустарно…, – он поморщился, – пропускная способность блока не дотягивает и до двадцати умерщвлений в день. Надо подобное как-то…, – Макс задумался, – перевести на более налаженные рельсы. Оберштурмфюрер Эйхманн, в Вене, делился идеями…, – Макс познакомился с Эйхманном, во вновь организованном, венском гестапо.

Макс занимался подготовкой осведомителей для СД. Вена славилась театрами и музеями, город посещало много западных туристов. За ними надо было следить, и, по возможности, вербовать. На Принц-Альбрехтштрассе, Эйхманн считался специалистом по еврейскому вопросу. В Австрию его перевели для налаживания эмиграции местных евреев из страны. За тортом «Захер», в кофейне, Эйхман заметил:

– Полумеры, Макс. Некоторые уезжают, некоторых мы сажаем в концлагеря, но речь идет о миллионах. У нас впереди Европа, мы не сможем кормить жидовский кагал. Никаких лагерей на них не хватит…, – Эйхманн поморщился: «Депортация, тоже не выход».

– Разные бывают депортации, Адольф, – Макс подмигнул хорошенькой официантке. Девушка зарделась:

– Я подумаю, – обещал штурмбанфюрер.

– Майорану депортировали, – усмехнулся Макс, – прямиком в печь. Какой еще нужен выход? Нечего больше думать…, – после обеда он занялся документами новой заключенной. Поставив Гиммлера в известность об операции, Макс услышал веселый голос рейхсфюрера:

– Правильно. Она разорвала бумагу, которую в рейхе получила едва ли сотня человек. Как в Библии, сказано? Жестоковыйные. Пусть узнает на своей шкуре, порядок обращения с евреями. Я бы им всем провел подобное вмешательство. Хватит их потомства на земле арийцев…, – имея отца, еврея, заключенная 1103 сама считалась еврейкой, что и занесли в ее папку. Гиммлер сказал Максу, что 1103 не стоит держать в Берлине.

– Не надо риска, – недовольно заметил рейхсфюрер, – здесь иностранные дипломаты, ученые. Очень хорошо, что ты настоял на своем, и мы ничего не сообщили группе Гана. Я ему не доверяю, он себе на уме. Пусть 1103 работает с их данными из своего, – Гиммлер расхохотался, – северного уединения.

1103, специальным рейсом, в сопровождении Макса, отправляли на закрытый полигон Пенемюнде. Макс позвонил туда, поговорив с начальником службы безопасности. Оберштурмбанфюрер уверил его, что, к приезду 1103, приготовят отдельный коттедж:

– Электричество, колючая проволока, фотокамеры…, – донесся до него голос с побережья Балтийского моря, – все, как положено, партайгеноссе фон Рабе.

Макс налил в картонный стаканчик горячего, хорошо заваренного кофе.

Он не хотел спрашивать у Отто о том, что его интересовало. Макс не собирался распространяться, даже брату, о своих планах. В конце концов, он совершал преступление против расы, учитывая новый статус 1103:

– Я подожду, – решил Макс, – ничего страшного. Пусть придет в себя, после операции. В Пенемюнде вернемся, – он усмехнулся, – к тому, что нам обоюдно приятно. Ей просто больше некуда пойти. Она сделает все, что я скажу. Я ее сломал…, – вспомнив запах крови в комнате, Макс, шумно, выдохнул:

– Сегодня я ее кое-чему обучу. Надзирательница с ней ночует, но я отошлю охрану…, – сунув в карман сигареты, он спустился вниз. В комнате 1103 слабо пахло чем-то медицинским. Надзирательница сидела у койки, читая журнал общества: «Лебенсборн». Макс, невольно, улыбнулся.

Он посмотрел на часы:

– У вас есть время поужинать в общей столовой. Я побуду с заключенной.

Макс присел на табурет. Она лежала, закрыв глаза, вытянувшись на спине. Он приподнял одеяло и госпитальную, холщовую рубашку, со штампом. Щеку даже не пришлось зашивать. Отто дал Максу тампон с перекисью водорода:

– Царапина, к вечеру затянется…, – Макс, внимательно, рассмотрел себя в зеркало. Брат оказался прав. Кровь запеклась, щека припухла, но, судя по всему, шрама он избежал.

Отто обещал, что шрамы у 1103 тоже исчезнут:

– Они очень маленькие…, – брат пил минеральную воду, – при подобном вмешательстве не нужен сильный разрез…, – Макс закатил глаза: «Отто! Я еще ем!».

Макс посмотрел на белый, перевязанный живот заключеннойт:

– Через неделю Отто снимет швы, и уедет в Берлин. Я отвезу 1103 в Пенемюнде, и вернусь домой. Проведу Рождество…, – штурмбанфюрер улыбался, – в семье, с подарками. Эмма и Генрих поиграют в четыре руки, посидим у камина…, – глаза цвета жженого сахара открылись. Макс гладил ее по животу. Рука поползла к плоской, почти незаметной груди.

Голова болела, Констанца облизала губы:

– Этторе больше нет. Я бы все равно его не спасла…, – горько поняла девушка, – фон Рабе, его бы не отпустил. Мерзавец…, – глаза увлажнились. Констанца увидела рядом очертания смутно знакомого лица:

– Это он. Обещаю, я никогда в жизни при нем не заплачу. Я вообще больше не заплачу…, – живот ныл:

– Он меня…, Было больно, так больно. Все из-за насилия, – разозлилась Констанца, – я вырвусь отсюда, и встречу человека, которого полюблю, как Этторе. Бедный мой…, Не плачь, – напомнила себе девушка, – не смей плакать…, – она заставила себя, еле слышно, сказать:

– Вон отсюда. Я не желаю…, – Макс наклонился:

– Что вы желаете, милочка, и что не желаете, решаю я. Я ваш куратор…, – он оставил руку на груди Констанцы, – вы достояние рейха, и никогда его не покинете. Будете работать, а иначе окажетесь рядом с вашим покойным женихом, в крематории…, – он мелко рассмеялся, обнажив белые, острые зубы:

– Вы еврейка, неполноценный элемент…, – сквозь одеяло Констанца нащупала бинты:

– Что со мной? Какая операция…, – и без того, бледное лицо, совсем побелело:

– Я принес вам кофе…, – Макс расстегнул брюки, глаза девушки расширились, – мы его потом выпьем, фрейлейн. Операция рутинная, мы подвергаем подобному вмешательству представительниц неполноценных рас…, – Макс, ловко, перевернул ее на бок: «Помните, я должен остаться, вами доволен. Лежите тихо!»

Она ничего не умела. Максу пришлось делать все самому, но ему даже понравилось. Он вытер ей рот накрахмаленным, с монограммой, платком, и дал отпить кофе:

– Завтра я навещу вас. Надо готовиться к переезду, фрейлейн…, – Констанца старалась не слушать его голос. Во рту остался неприятный, металлический привкус:

– Операция…, – она, незаметно сжала руки в кулаки, – операция для неполноценных рас…, – Констанца вспомнила газеты, которые читала в Лондоне. Девушка приказала себе не плакать:

– На суде, – девушка закрыла глаза, чтобы не видеть его лица, – я стану свидетелем обвинения. Я приду посмотреть на его казнь. Мне надо выжить, обязательно…, – Констанца молчала, стиснув зубы: «Надо выжить».

 

Эпилог

Лхаса, март 1939

Над бурыми, пустынными холмами еще не взошло солнце. Ночь едва перевалила за половину. На равнине, в окруженном стенами монастыре Сэра мерно бил колокол. Монахи поднимались в половине четвертого утра. Узкое окошко каменного затвора, на склоне горы, выходило на восток. Затвор стоял среди скал, почти сливаясь с камнями. К низкому входу вела незаметная тропинка. Большая, лохматая, черная собака, растянувшаяся поперек дороги, широко зевнула.

В окошке замерцал тусклый свет лампады. Во дворе затвора, около деревянной, расписанной охрой и киноварью, калитки, бил родник. Рядом стояло деревянное ведро. Босые, нежные ноги, прошлепали по стертым ступеням. Зашуршала нижняя ряса, грубой шерсти, раздался плеск воды. Верхняя ряса, желтая, с пурпурной накидкой, была сложена на уступе, у стены крохотной комнатки. Кроме лампады, подвешенной на крюк, и простого столика, здесь больше ничего не было. В маленькой миске осталось несколько ложек вареного, холодного риса.

Завтракали монахи после чтения сутр и медитации. В монастыре братья собирались в общем зале, но здесь она жила одна. Умывшись, она провела влажной ладонью по наголо выбритой голове. Девушка ловким, привычным движением, опустилась на колени.

Конец зимы она провела в женской обители Гару, к северу от города. Монахини читали сутры в устланном коврами, увешанном танками, зале. Она привыкла к шороху ряс, к монотонным, низким голосам, к блеску старой краски на деревянных статуях. Перед получением степени геше, знатока древних текстов, положено было три года прожить в затворе. Некоторые монахи удалялись в горные пещеры. Наставники разрешили ей разбить время затвора на несколько лет.

Оставался месяц, который она провела среди скал, в компании тхочи. Древняя порода, издавна, охраняла тибетские монастыри. Тхочи, воспитанная собака, редко нарушал ее уединение. За едой пес ходил к большому монастырю, спал за калиткой и лаял редко.

Она скучала по своему постоянному спутнику, маленькому апсо, с ухоженной шерстью, цвета темного меда. На тибетском языке, пса звали Ринченом, драгоценностью. Ринчен пришел с ней из женской обители, проделав двадцать миль пешком, по северной дороге. В затвор собаку брать было нельзя, Ринчена приютили братья из монастыря.

В шесть утра ее ждали во дворе, где начинались публичные дебаты. После обеда наставники удалялись на обсуждение, а к вечеру она должна была стать геше. В Бомбее Тесса объяснила Лауре, что в западном университете ее степень называлась бы докторатом. Потом она возвращалась в Лхасу.

В городе Тесса жила в семье местного врача, китайца. После монастырей, она всегда оставалась в Лхасе, на несколько недель. Тесса бесплатно принимала женщин и детей. Ей вообще было запрещено брать деньги у мирян. Это было частью монашеских обетов, но женщины не могли достичь полного посвящения, называться гелонгмой. Традиция давно пресеклась.

В шесть лет Тесса стала послушницей, рабджунг. Ее родители исполняли пять священных заповедей мирян, однако не стали спорить с девочкой. Покойный далай-лама вручил Тессе монашеские одежды и деревянную чашу, для подаяния.

В окошко затвора, на горизонте, она видела белые стены дворца Потала, где пребывал четырехлетний мальчик, воплощение прошлого далай-ламы. Ребенка, на исходе года, наконец-то, привезли из Китая в Лхасу. Тесса тогда еще не покинула Бомбей. Семья доктора рассказала ей о торжественной процессии, о закрытой повозке, где ехал малыш. Будущего далай-ламу, конечно, никто, кроме наставников, увидеть не мог.

Тесса любила прошлого далай-ламу. Он, всегда, находил время на встречу с девочкой. Родители часто привозили ее в Тибет. Отца, Томаса, здесь звали Тубтеном. Он лечил далай-ламу, ездил в отдаленные монастыри, принимал бедняков и крестьян. Мать, Норбу, ему помогала. Родители тоже встретились в Лхасе. Мать Тессы родилась на озере Лугуху, в народе мосо. Она пришла в Лхасу пешком, с намерением принести монашеские обеты, но встретила Томаса Вадию. Она обвенчалась в церкви, получив благословение далай-ламы.

Тесса вспоминала голос матери:

– В моем народе нет мужей и жен, милая. Люди ходят, друг к другу в гости, иногда всю жизнь, а иногда, расстаются после первой встречи. Разные судьбы бывают…, – мать погладила ее по коротко стриженым, каштановым волосам. Тесса брила голову наголо только в Лхасе:

– Когда я твоего отца увидела, – Норбу рассмеялась, – то задумываться не стала. Праведную жизнь и в мире вести можно. Будда, с Иисусом в таком соглашаются…, – у матери были светлые глаза. Отец Норбу был ученым, из Америки:

– Он в экспедиции участвовал, – улыбалась Норбу, – звал мою мать уехать, однако тяжело родные места покидать.

Тесса нашла дедушку по матери в энциклопедии. Он погиб на войне, когда Тессе исполнилось всего два года:

– Он и не знал, что у него в Китае ребенок остался, – вздохнула девушка. Мать и отец скончались в эпидемии чумы, в Маньчжурии. Тессе тогда исполнилось восемнадцать, и она только что приняла тридцать шесть обетов шраманеры, высшего монашеского звания для женщин.

Она поставила на кладбище англиканского собора святого Фомы камень в память родителей, рядом с могилами бабушки и дедушки. Тесса их не знала, они умерли до ее рождения. При жизни Джейн и Грегори особняк на Малабарском холме стал благотворительным госпиталем, для женщин и детей. Семья переехала в бывшую пристройку для слуг.

Едва научившись ходить и разговаривать, Тесса помогала родителям в палатах. Она играла с больными, в госпиталь привозили много сирот. Тесса знала, что стоит ей посмотреть на цветок, и он сразу распускается. Бабочки садились ей на руку, жуки ползли туда, куда она просила. Детям подобное нравилось. Отец рассказывал ей, что дедушка Грегори тоже умел утешать людей и снимать боль. Стоило Тессе взять за руку малыша, как ребенок прекращал плакать. В медицинском институте, в Бомбее, профессора хвалили ее за мягкое обращение с маленькими пациентами.

Она шептала отрывки из патимоккхи, буддийского монашеского кодекса. Тесса знала его наизусть, как и другие священные книги, на ступенях обучения геше:

– Если какой-либо монах, специально не утвержденный общиной для этой цели, поучает монахинь, такой поступок требует признания…, – ей предстояло показать умение обращаться с текстами, перед наставниками, и монахами.

Она не знала, кто будет ее противниками в диспутах. Наставники создавали пары, пользуясь жребием. Тесса закончила повторять патимоккху. Девушка посидела, не двигаясь, глядя на серое, предутреннее небо. Колокол замолчал, монахи медитировали.

После Лхасы она возвращалась в Бомбей. Тессу ждал госпиталь, и защита диссертации в университете. Училась она у британских врачей, не признающих тибетских практик. Однако отец хорошо знал местные травы, умел обращаться с иглами, и научил Тессу китайской медицине.

Здесь ее звали Айя Тензин.

Глубоко выдохнув, Тесса принялась за еду. В Бомбее многие были вегетарианцами, ее отказ от животной пищи никого не удивлял. Ожидая самолета в Гонконг, кузина Лаура жила в хорошем отеле. По выходным Тесса, приходила к ней на завтрак. Девушка, весело, говорила:

– Овсянку мне можно есть, я голодной не останусь. И чай тоже…, – в Тибете варили чай с маслом из молока яков и солью, но Тесса такого не пила.

Одевалась в парадную рясу, она подумала, что в Бомбее прочтет письма от семьи. Тесса, всегда, аккуратно отвечала тете Юджинии:

– Лаура в Лондон вернулась…, – Тесса провела ладонями по лицу, надо было сосредоточиться, – у кузины Тони ребенок…, – Тесса понимала, что у нее никогда не появится детей. Таков был путь монахини:

– У меня в госпитале малышей сто человек, – девушка вышла во двор, – и половина из них сироты…, – она открыла калитку. Солнце вставало на востоке, стены дворца Потала золотились. Большой сокол, медленно парил над глинобитными крышами Лхасы.

Тхочи, неожиданно, зашевелился, подняв голову, Пес пронзительно, тоскливо завыл. Тесса прислушалась:

– Что случилось, милый? Все спокойно…, – подобрав подол кэса, Тесса накинула на бритую голову темно-красную ткань. Тхочи подбежал к ней, попытавшись зарыться в складки рясы. Монастырские собаки считались бесстрашными, спокойными созданиями, защищающими хозяев до последнего. Тесса присела, обняв черную, густую шерсть: «Что случилось?».

Тхочи дрожал, прижимаясь к девушке, но потом успокоился.

– Молодец, – одобрительно сказала Тесса:

– Всего лишь тени, милый. Они появляются, на восходе, на закате. Тебе привиделось…, – они с псом пошли вниз. Со склона холма, вся Лхаса была, как на ладони. Утро обещало стать солнечным, но прохладным. По западной дороге пылил какой-то грузовик. Тесса потрепала тхочи по голове: «Ты проголодался, я знаю».

В долине, у входа в монастырь, трепетали разноцветные флажки, стояли барабаны для молитв. Девушка, в сопровождении собаки, вошла в распахнутые, высокие ворота, и пропала из виду.

Под низкими, деревянными балками городского рынка раскачивались, разноцветные, шерстяные ковры. Краски переливались в свете горного, заходящего солнца. Здесь продавали ковры цвета индиго и киновари, темно-зеленые, коричневые, охряные, с простыми, древними рисунками священных символов, и сделанные в китайском стиле, с тиграми и драконами.

На прилавках громоздились медные амулеты, пахло пряностями. Торговцы кричали, зазывая покупателей. Мальчишки, с лотками, разносили маленькие, горячие пирожки, жареные в масле, из ячменной муки, с начинкой из мяса яков и овечьего сыра. Пирожки тоже окрашивали в яркие цвета. За рядами прилавков, на расчищенной, усыпанной песком площадке, на костре, дымился котел. Тибетцы, в темных халатах, сняв валяные шапки, присев на корточки, пили чай с маслом. Штурмбанфюрер Шефер обернулся:

– Здесь не деревня, дорогой Отто, где ты выживал на цампе и лепешках. В Лхасе можно купить даже парижские духи. Тем более, овощи…, – он расхохотался:

– Поторгуемся. Мы Лхасу навещали, а ты здесь в первый раз…, – Шефер, и Отто носили крепкие, грубые куртки, толстой шерсти, тяжелые ботинки. Лица покрывал медный, высокогорный загар. Отто нагнал экспедицию общества «Аненербе», когда они покинули столицу Тибета. Ученые занимались исследованиями в отдаленных районах. Шефер и другие товарищи провели в Лхасе две недели, а Отто еще никогда не заглядывал в столицу Тибета. Отсюда экспедиция отправлялась в Гьянгдзе, и Шигадзе, изучать развалины древних крепостей, и проводить, антропометрические исследования.

Отто занимался измерениями последние два месяца, когда экспедиция кочевала по тибетским деревням. Соединившись с другими учеными, он, первым делом, просмотрел записи Шефера. Они взяли из Берлина инструменты для определения расовой чистоты, но, к разочарованию Отто, никто из тибетцев, не обладал чертами истинного арийца.

Шефер считал, что поиски бесполезны. Арии давно ушли из Гималаев на север. Они достигли Германии и Скандинавии, образовав нордическую расу. Отто, все равно, не терял надежды. Работы было много, но все товарищи отличались хорошим здоровьем, отбор в экспедицию был строгим. Отто составлял гербарий, и занимался описанием местных племен. Охотиться им запретили. Шефер сказал, что ламы, с которыми он встречался по приезду в Лхасу, выдвинули такое условие.

– Надо уважать местные традиции, – развел руками штурмбанфюрер, – тем более, нас радушно принимают….

Принимали их, действительно, как дорогих гостей. Шефер объяснял, что в уединенной местности людей не испортила цивилизация:

– Жизнь в примитивных условиях, – руководитель поднимал палец, – накладывает отпечаток. Они, может быть, два раза в год видят караван торговцев. Конечно, они готовы отдать гостям даже собственных жен, – Шефер смеялся. Отто подозревал, что некоторые товарищи, на деревенских ночевках, выскальзывают из комнаты именно за подобным. Нравы здесь были простые, во многих местах, женщины имели по нескольку мужей. Отто ворочался, под шерстяным ковром:

– Нельзя, нельзя. Они не арийцы, нельзя предавать расу…, – он улетел из Берлина после семейного Рождества. Герр Петер пришел в гости, с подарками. Он, вскользь, упомянул, что весной навестит Лондон, для окончательного перевода производства на немецкую землю. Вытянув длинные ноги, Максимилиан закурил:

– Очень хорошо. В преддверии войны рейху понадобятся бензин и сталь…, – Отто знал, что старший брат провел две недели на полигоне Пенемюнде. Макс вернулся в неплохом настроении. В семье, они, разумеется, не говорили о заключенной 1103, но Отто решил, что, должно быть, еврейка согласилась работать на рейх.

В экспедиции имелся радиопередатчик. На прошлой неделе они слышали выступление фюрера, с балкона Пражского Града. Гитлер объявил о создании протектората Богемии и Моравии. Словакия оставалась независимым государством. Тамошнее правительство пошло на союз с нацистами. Как и предсказывал Макс, Вермахт, войдя в Чехию, не сделал ни единого выстрела.

Когда сеанс связи с Берлином закончился, Отто расхохотался:

– Дальше предстоят Польша и Франция, товарищи. Мы поставим на колени Британию…, – кто-то заметил, что сложно вести войну с островом, находясь на континенте. Отто отмахнулся: «Доблестные летчики Люфтваффе позаботятся о том, чтобы от Лондона остались одни руины…»

С Шефером они, наедине, обсуждали план, вынашиваемый штурмбанфюрером.

Ламы, с удовольствием, принимали подарки с нацистскими символами. Регент Тибета, управляющий Лхасой от имени малолетнего будущего Далай-Ламы, намекнул, что местные жители не отказались бы от немецкого оружия. Тибетцы недолюбливали китайцев. Страна была зажата между огромными территориями, где плясали под дудку англичан. К югу лежала Индия, колония Британии. В материковом Китае, шла война с японцами. Страна находилась под влиянием запада, и видела в Америке, с Британией спасителей. По возвращении в Берлин Шефер хотел войти к рейхсфюреру Гиммлеру, с предложением послать в Тибет агентов СД.

– Через территорию Советского Союза, – сказал он Отто:

– С началом войны, британцы никого через Индию не пропустят. Они интернируют наших людей, как граждан враждебного государства. А с коммунистами, – Шефер задумался, – мы подпишем пакт о ненападении, перед вторжением в Польшу.

Подобные слухи ходили в Берлине. Посмотрев на карту, любой бы понял, что Сталин хочет получить Прибалтику, Западную Украину и восточные районы Польши.

Отто кивнул:

– Находясь здесь, агенты смогут вбить клин в сердце британских колоний. Особенно учитывая, что наши японские союзники, рано или поздно, повернут на юг, в Бирму.

Шефер и Отто составили подробный план операции.

Работа в горных районах, была важна для развития медицины в рейхе. Вермахт скоро мог оказаться на Кавказе, на пути к месторождениям Каспийского моря. Требовалось подготовить рекомендации по войне в условиях сурового климата. В рюкзаке Отто держал связку тетрадей, исписанных мелким, аккуратным почерком.

Тибетского языка они не знали, но на местных рынках торговцы отлично разбирались в языке жестов. Шефер подошел к прилавку:

– Лук, фасоль, тыква. Хозяин сварит суп, с домашней лапшой…, – поверх рыжих головок лука, Отто увидел высокую, стройную фигуру в монашеской рясе. За два месяца в Тибете, он привык к одиноким людям, бредущим по обочинам деревенских дорог.

Однако это оказались не мужчины. Отто знал, что монахини всегда ходят по двое. Спутница высокой была пониже и круглее, они покупали цампу и рис. Торговец насыпал зерна медным ковшиком в мешок. Вдохнув аромат свежей зелени, Отто выбрал несколько пучков лука-порея:

– Можно сделать пельмени, на пару…, – местная кухня была простой и сытной. Овощей в горах росло мало, Отто обходился лепешками и вареным рисом. С высоты своего роста, он увидел, что у подолов ряс монахинь крутится собачонка.

– Апсо, – Шефер ткнул пальцем в горку белой фасоли, – монастырская собака. Ты их не встречал, а я насмотрелся на подобных псов. Они за стенами живут, в отличие от собак, которые тебе нравятся…, – они везли в Германию несколько щенков местного мастиффа. Породу называли тхочи.

Отто восхищался преданностью животных, но в Берлине, со вздохом подумал он, на вилле хватало и одной собаки.

– Апсо очень звонко лают, – Шефер рассчитывался за овощи, – предупреждают о незваных гостях…, – вторая монахиня отошла к лотку с амулетами.

Высокая женщина повернулась в профиль. На бритую голову незнакомка набросила красную ткань. Отто замер:

– Не может быть. Идеальные черты лица, настоящая арийская стать. Она не тибетка, не китаянка. Здесь не встретишь высоких женщин. У нее прямые ноги, даже под рясой видно…, – Отто насторожился. Сквозь гомон рынка до него донеслось тявканье собачонки и нежный голос неизвестной женщины.

Она говорила с торговцем на тибетском языке:

– Я никогда не слышал, чтобы здесь в монастырях европейцы жили…– у Отто вспотели ладони:

– Я был прав, исконные арийцы сохранились. Надо ее измерить, только, как к ней подойти…, – женщина приняла мешок с рисом.

Отто поскреб в аккуратной, белокурой бороде. В деревнях они не брились, но, приехав в Лхасу, остановившись в гостевом доме, привели себя в порядок. Городок, хоть и был маленьким, с десятью тысячами лам, как весело говорил Шефер, но все, же они находились в столице Тибета.

– Я сейчас, – пробормотал Отто, – сейчас…, – он достал из кармана куртки маленький, потрепанный блокнот, куда записывал слова.

– Таши делег…, – на рынке пользоваться формальным приветствием было немного смешно, но перед ним стояла женщина.

Пробившись через толпу, Отто наткнулся на что-то рычащее, под ногами. Собачонка, с ухоженной шерстью цвета темного меда, злобно скалила зубы, упираясь лапами в земляной пол. Отто, было, хотел отпихнуть ее ногой. Монахиня легко взвалила на плечо мешок, к ней подошла спутница. Они направились к воротам, ведущим во двор рынка. Собачонка уцепилась за ботинок Отто, мужчина попытался ее стряхнуть.

Она обернулась, строго сказав:

– Ринчен, марай! Гонг данг…, – женщина поклонилась в сторону Отто.

– Простите, – вспомнил он: «Собаке она велела: «Нельзя!». Она уходила, немного покачивая узкими бедрами. Собака ринулась за хозяйкой. Отто прошептал: «Не верю, не могу поверить…». Его толкали, со всех сторон. Отто не двигался с места, вспоминая большие, голубые глаза неизвестной монахини.

Особняк в Бомбее электрифицировали до войны. Кухню в госпитале оборудовали плитами, на Малабарский холм давно провели водопровод. В коттедже у Тессы стоял радиоприемник и проигрыватель. Показывая Лауре комнаты, доктор Вадия рассмеялась:

– Я не аскет, дорогая моя. Я не сплю на полу, укрываясь рясой…, – в Бомбее Тесса носила хорошие костюмы, с шелковыми блузками, шляпки, и туфли на каблуке. Она научилась водить машину. Тесса ездила в деревни вокруг Бомбея, с врачами, из университетской клиники. Она сама садилась за руль больничного автобуса. Из Лхасы, она добиралась до Индии на грузовиках торговцев. Путь занимал две недели, за это время у нее отрастали волосы. В Бенгалию Тесса приезжала пусть и с короткой, но благопристойной прической. Из Калькутты до Бомбея с прошлого века ходили поезда. Говорили, что новая авиационная компания, Tata, собирается заняться не только перевозкой почты, но и пассажирскими рейсами.

– Кузина Элиза через Калькутту летела…, – поставив на колени деревянную миску, Тесса месила тесто. Прием закончился, в крохотном дворике комнаты лежали куклы и мячи. Тесса привозила игрушки детям врача, и раздавала их маленьким пациентам. Закатное солнце освещало низкие, каменные стены. Ринчен, держа в лапах косточку, блаженно урчал:

– Я поем пельменей, дорогой, – Тесса накрыла миску холщовой салфеткой, – с грибами, тыквой и луком-пореем…, – апсо приподнял голову. Тесса хмыкнула:

– Может быть, и тебе достанется. Хотя ты не вегетарианец…, – семья доктора отдавала собаке остатки от обеда.

В Лхасе не было водопровода, электричества, или газа. Тесса носила воду из колодца и готовила на очаге. Огонь весело горел, на крюке покачивался медный котел. Взявшись за нож, Тесса подвинула к себе овощи. Девушка замочила сушеные грибы в каменной плошке. Она резала тыкву и лук-порей, думая о муже кузины Элизы.

Тесса знала все семейные новости. Лаура, по пути в Японию, привезла кузине фотографии:

– Но тогда они еще не развелись…, – Тесса мешала начинку для пельменей длинными, ловкими пальцами врача, – впрочем, это не мое дело. Профессор Кардозо изучает чуму…, – Тесса специализировалась не в эпидемиологии, а в женских и детских болезнях, однако она всегда читала научные журналы. От чумы умерли ее родители. В Индии тоже случались вспышки. Тесса, нахмурившись, раскатывала тесто:

– Я что-то слышала, здесь, в Тибете. Когда только приехала, когда еще не получила звания геше…, – большой, рукописный диплом, на тибетском языке, украшенный яркими орнаментами, лежал в расшитом местными узорами, путевом мешке.

Тесса не брала в Тибет чемоданы и саквояжи. Багаж она оставляла в камере хранения, в Калькутте. Она переодевалась в коричневую, будничную рясу, складывая медицинский набор и немногие книги, в крепкий мешок. В Калькутте она садилась на поезд в Гувахати, столицу Ассама. На местном рынке собирались грузовики отправляющихся в Тибет торговцев.

Тесса привыкла к мерному покачиванию кузова, к тюкам с тканями и рисом. Она спала, накрывшись рясой, или повторяла священные тексты. Ринчен лежал рядом, свернувшись в клубочек.

Двести пятьдесят миль дороги они покрывали за две недели, с ночевками. Никакого шоссе здесь не существовало. Грузовики пылили по слежавшейся земле, среди скал. На стоянках Тесса принимала больных. Она брала в Тибет западные лекарства, хотя люди здесь больше доверяли ламам. У нее в мешке лежали травы, и китайский, лаковый футляр, с тонкими, стальными иглами, принадлежавший ее покойному отцу. Отца и мать в Тибете помнили, Айю Тензин, уважали. Пациенты приносили ей рис и ячменную муку, свежие, горячие лепешки. На рассвете, грузовик уезжал дальше на север, крестьяне махали вслед машине.

Занявшись пельменями, Тесса не удержалась, облизав палец. Начинка была вкусной, острой. Монахам полагалось избегать подобных блюд, однако Тесса привыкла к бомбейской еде. Она не представляла себе обеда без пряностей. В Тибет Тесса всегда привозила перец чили, и гарам масалу. Вода в котле бурлила. Рядом, на камне, стояла трехъярусная, медная конструкция для варки на пару. Тесса опустила ее в котел:

– От кого я это слышала? Не от хозяина моего здешнего, он в Китай не ездит. Была какая-то пациентка…. – пельмени она сделала в форме полумесяца. Тесса вдыхала горячий пар.

Она вспомнила женщину, вдову. Тесса принимала ее по приезду. Она тогда провела в Лхасе всего два дня, ей надо было отправляться в монастырь. Тесса водила тлеющей, полынной сигарой над худой спиной женщины. Доктор Вадия хорошо говорила по-китайски. За обедом, в Бомбее, Тесса и Лаура, шутливо посчитали, что они, взятые вместе, знали, чуть ли ни два десятка языков:

– В Индии иначе невозможно, – Тесса принесла овощное карри, разлив кокосовое молоко, – у нас все такие. И в школе меня хорошо учили, – девушка хихикнула. Тесса заканчивала колледж Лоуренса, на севере, в предгорьях Гималаев, старейшую частную школу в Индии. Она знала и французский, и немецкий языки.

Открыв рот, Лаура подышала: «Никогда не привыкну». Тесса подсунула ей стакан с молоком: «Это помогает». Тесса ела из отдельной миски. Лаура подняла бровь: «Ты говорила, в карри только овощи».

– Только овощи, – Тесса вытерла губы салфеткой. Она лукаво улыбалась:

– Просто, если белый человек может, есть карри, то это не настоящее карри…, – Лаура расхохоталась:

– Я тебя смуглее, дорогая моя. Тем более, я отлично загораю…, – белая, нежная кожа Тессы даже на высокогорном плато, не становилась смуглой.

– Правильно…, – Тесса складывала готовые пельмени в миску, – женщина была из Харбина. Она пришла сюда по обету, после смерти мужа. Муж ее умер в японском госпитале. Ей даже тело не отдали. Он лежал в городской больнице, его должны были прооперировать. Что-то простое, грыжа. Да, грыжа. Его зачем-то перевели в военный госпиталь, и он скончался, после операции. Ее принимал японец, полковник Исии. В кабинете сидел европейский врач…, – китаянке все европейцы казались на одно лицо. Она только запомнила, что японец почтительно кланялся коллеге:

– Темноволосый, с голубыми глазами…, – бросив косточку, Ринчен заинтересованно поглядел на пельмени, – кузен Давид сейчас в Китае…, – тетя Юджиния написала Тессе, что Элиза, пока, живет в Мон-Сен-Мартене, но летом едет обратно в Маньчжурию:

– Ее брат до сих пор в Конго. Кажется, он решил остаться в джунглях. Он тоже монах, как и ты. Тете Терезе немного лучше, внучка придала ей сил…, – Тесса положила перед собакой пельмень. Ринчен одобрительно гавкнул.

– Не может быть…, – она сняла с очага чайник с горячим, жасминовым чаем, – женщина просто ошиблась. Кузен Давид врач, он приносил клятву…, – Тесса обхватила пальцами глиняную чашку. К вечеру похолодало, девушка набросила капюшон на выбритую голову:

– В конце концов, вдова говорила, что ее мужа убили японцы. Китай воюет с Японией. Понятно, что в Харбине недолюбливают оккупантов. Человек умер после операции. Такое случается, к сожалению. Но зачем его забрали в госпиталь к военным? И что там делал Давид, если это был он…, – Ринчен звонко залаял, сорвавшись с места. Тесса удивленно взглянула в сторону ворот: «Все знают, что я принимаю утром, и днем. Или кому-то стало плохо?».

Отто рассматривал искусные, резные орнаменты на деревянных створках. Проследить за девушкой оказалось просто. Ее спутница не была монахиней. К женщине бросились дети, игравшие во дворе низкого, простого дома. Поклонившись, взяв мешок с рисом, девушка нырнула, в сопровождении собаки, в боковую калитку.

На углу стояла мелочная лавка. На пальцах объяснившись с хозяином, Отто узнал, что в доме живет местный доктор, китаец, с тибетской женой и детьми. Девушку звали Айя Тензин. Тибетец вывел Отто на улицу. Указав на белые стены дворца Потала, он провел рукой по коротко стриженой голове, завертев пальцами, будто крутя молитвенный барабан.

Отто понимал, что девушка монахиня:

– Но такое противоестественно, – он купил на базаре коралловое ожерелье, – предназначение женщины в браке, в рождении детей. У нее окажутся идеальные мерки, я уверен…, – в кармане куртки Отто лежали инструменты:

– Чистейший образец арийской расы, как и я. Наши дети попадут в учебники…, – ночью, в гостевом доме, думая о девушке, он понимал, что почти излечился. Отто обрадовался:

– Остался последний шаг. Я сделаю его, и забуду о пороке. Его нет, и никогда не существовало…, – он заперся в темной умывальной, тяжело, блаженно дыша. Он, правда, предполагал, что девушка не знает европейских языков, но такое не было препятствием. Отто и не собирался вести с ней долгие разговоры. Он хотел измерить ее параметры, и произвести, как думал Отто, процедуру излечения.

Собака отчаянно заливалась. Дверь скрипнула. Тесса, недоуменно, посмотрела на высокого, красивого, широкоплечего мужчину, с европейским лицом, в куртке грубой шерсти, с медным загаром, и короткой, белокурой бородой:

– Должно быть, ему сказали, что я врач…, – Тесса оглянулась, – надо открыть ворота. Я не могу оставаться с мужчиной наедине, если это не вопрос жизни и смерти. Он не выглядит умирающим…, – поклонившись, мужчина, неуверенно, сказал:

– Таши делег…, Нгай минг Отто ин…. Тхендрадг…

– Меня зовут Айя Тензин, – ответила девушка, на безукоризненном, немецком языке:

– Проходите, герр Отто. У меня горячие пельмени, с овощами…– она указала на маленький дворик. Отто стоял, открыв рот. Он, наконец, шагнул внутрь, слыша неприветливое рычание собаки.

Над равниной сгущалась вечерняя тьма. Лхаса переливалась редкими огоньками. Смутно белели стены дворца Потала. На площади, перед рынком поднимались вверх огни костров. Даже на склон горы, доносились заунывные звуки труб. В конце второго месяца года, по лунному, тибетскому календарю, ламы окружали города и деревни, чтобы выгнать злых духов. Отто видел процессию монахов с флагами, с поднятыми вверх на шестах танками, картинами на шелку. Они шли, к городу, распевая сутры. Она была сейчас где-то внизу, среди сотен людей, в рясах шафрановой желтизны, в темно-красных накидках.

Она сказала, что уезжает обратно в Индию, после исхода праздника. Отто сидел во дворе, держа на коленях миску с пельменями. Собачонка ворчала, оскалив клыки. Айя Тензин велела псу что-то, на тибетском языке. Апсо поднялся и ушел в комнату.

– Простите, – извинилась монахиня, – он сторожевая собака, древней породы. Они недоверчивы к чужим людям.

Отто не успел спросить, откуда она знает немецкий язык. Фон Рабе хотел сделать поинтересоваться таким после измерения. Он ел одной рукой, опустив вторую в карман куртки, ощупывая инструменты. Она упомянула, что живет в Индии, и занимается медициной. Она даже не удивилась его визиту. Фрейлейн только сказала: «Я слышала о вашей экспедиции». Голубые глаза девушки, на мгновение, похолодели, но Отто был уверен, что Айя Тензин не станет нарушать законов тибетского гостеприимства, и не попросит его уйти:

– Она монахиня, пока что…, – Отто помнил, что в буддизме кротость и смирение считаются добродетелями, – она женщина, я мужчина. Она обязана мне подчиниться…, – доев пельмени, допив чай, Отто достал футляр черной кожи. Он понял, что оказался неправ. Девушка, брезгливо посмотрела на металлическую линейку и циркуль. Отто попытался сказать, что он ученый, и просто хочет определить ее этнический тип: «Вы не похожи на коренных тибетцев…»

Айя Тензин, ледяным голосом, заметила:

– Думаю, не стоит обсуждать мое происхождение, герр Отто. Надеюсь, обед вам понравился. Всего хорошего, – поднявшись, она, со значением, посмотрела на ворота. Отто тоже встал. Девушка была высокой, изящной, белые щеки немного раскраснелись от пламени в очаге. Пахло золой и сухими травами.

Дверь в ее комнатку была приоткрыта. Отто увидел пристальные, недоверчивые глаза собачонки. Пес лежал на шерстяном ковре, устроив лапы на вышитой подушке, будто охраняя постель. Стройная, нежная шея девушки уходила вниз, под темную шерсть обыденной рясы. Отто заметил тень на выбритой голове, надо лбом. У нее начинали отрастать волосы.

– Вы меня не поняли, фрейлейн Тензин…, – попытался сказать Отто.

– Сестра Тензин, – поправила его девушка:

– Отчего же? Думаю, что я вас правильно поняла. Вы ищете в Тибете истоки древней расы ариев, Шамбалу…, – розовые губы усмехнулись:

– Наши наставники, герр Отто, чтобы познать путь нирваны, проводят жизнь в молитве, медитации, строгом затворе. Помните, что вы приехали на мирную землю. Ведите себя так, как принято здесь…, – Тензин кивнула на футляр с инструментами:

– Будда учит, что человек судится по его поступкам, а не по тому, как он выглядит…, – она помолчала:

– Все люди равны, герр Отто. В буддизме не существует расы, или национальности…, – Отто не рассчитывал на лекцию, тем более, от женщины. Она стояла, надменно вскинув голову:

– Я читаю газеты, герр Отто, и знаю, что происходит в Германии. Не след превращать Тибет в подобие вашей несчастной, страдающей родины. Уходите, – она протянула тонкую руку к воротам. Собака, залаяв, выбежала во двор.

Оказавшись на улице, он посмотрел в сторону дворца Потала. На горизонте, черной точкой, парила какая-то птица. Отто выругался сквозь зубы:

– Гордячка. Она не знает, с кем имеет дело…, – фрейлейн упомянула, что будет участвовать в процессии, а потом вернется в монастырь Сэра, и проведет в нем ночь.

– Вернее, в затворе, – поправила себя девушка, – я в нем жила, месяц, перед получением звания геше, знатока древних текстов. Я скоро уезжаю в Индию. Дома у меня нет времени для уединения, размышлений…, – она не сказала, где живет в Индии, не говорила о семье, и вообще, понял Отто, была немногословна.

У хозяина гостевого дома, он узнал, где находится монастырь. Товарищи пошли на площадь перед рынком, посмотреть на костры и процессию с трубами. Отто сделал вид, что хочет поработать. Он пришел сюда до темноты. Отто легко нашел затвор. От монастыря, наверх, вела узкая тропинка. Увидев каменные стены, узкое окно, Отто, невольно, поежился:

– Она здесь провела месяц. Все такие люди не в себе. Священники, монахи…, Будда проповедует смирение и кротость. Нет, подобного нам не нужно. Нам нужны языческие боги, купающиеся в крови, боги нордических предков…, – Отто, с другими членами общества «Аненербе», участвовал в языческих обрядах, в замке СС Вевельсбург. В его залах проводились брачные церемонии, SS-Eheweihen:

– Макс и Генрих женятся, и я тоже. Эмма выйдет замуж за нашего товарища. Мы о ней позаботимся…, – Отто хотел провести процедуру лечения и забыть о девушке. Понятно было, что она не согласится ехать в Германию. За обедом Отто, исподтишка, изучал ее лицо. Он помнил арийские параметры наизусть. Фрейлейн, на первый взгляд, им отвечала.

– Я хотел излечиться с той…, – Отто взял бинокль, чтобы не пропустить появления монахов, – с той, бельгийкой…, – вспомнив о фрейлейн де ла Марк, он подумал о профессоре Кардозо. Отто велел себе:

– Оставь. Такого больше никогда не случится. Ты излечишься, женишься на арийской девушке, появятся дети…, – в кармане куртки Отто лежал флакон с дезинфицирующим средством. Отто не сомневался в девственности фрейлейн, однако, все равно, забрал лекарство из аптечки:

– Так лучше. Все должно быть чистым…, – Отто, два раза в день, мылся ледяной водой. Он был брезглив.

Он смотрел на крыши Лхасы, думая о лебенсраум, жизненном пространстве арийской расы. Почти одновременно с ними, в Антарктиду, отправилась еще одна экспедиция «Аненербе». Капитан Альфред Ричер и товарищи искали на юге место, подходящее для поселения германцев. Отто надеялся, что в Антарктиде есть оазисы:

– Мы слышали, на сеансе связи с Берлином…, – он поднес к глазам бинокль:

– Ричер успешно дошел до края льдов и высадился на них. В Антарктиде развеваются флаги рейха. Они назвали берег Новой Швабией…, – Отто решил, что древних ариев надо искать не в Тибете.

– Они ушли, – сказал себе фон Рабе, – в просторы Арктики, в чистоту, в холод вечного льда. Я отправлюсь туда и встречу наших предков, высоких, белокурых, голубоглазых. Люди с кровью севера столетиями хранили нордический тип. С ней я просто излечусь. Все не займет и четверти часа. Мы завтра уезжаем в Гьянгдзе, она не знает, где меня искать, – Отто был врачом и знал процедуру. Он не видел никаких особенных трудностей.

Вчера ночью он, еще раз, представил себе фрейлейн, без рясы, и остался доволен. Все должно было пройти легко:

– Я буду осторожен, – напомнил себе Отто, – это медицинская необходимость. Она не станет моей женой. В браке, я, конечно, должен иметь много детей. У меня хорошая, арийская, кровь. Мы все обязаны обеспечить Германию солдатами. И я, и Макс, и Генрих, и Эмма…, – Отто решил, что после аннексии Скандинавии, надо вернуться к плану, по которому местные женщины получали потомство с арийской кровью:

– В СС найдется много добровольцев, – Отто следил за дорогой, ведущей в город, – мы распространим наше влияние на северные страны. Они почти арийцы, надо им помочь…, – фюрер учил, что территории на востоке будут опустошены и заселены немцами.

После победы, Отто хотел получить землю, и поселиться в деревне, с семьей. Он даже набросал в тетради план будущей усадьбы. Отто подготовил доклад о создании в бывшей Польше и России поселений, для колонистов из СС. Местное население предполагалось держать для черных работ, а в будущем, избавиться от него:

– Кое-кого мы оставим…, – Отто уловил далекое пение сутр, – например, женщин, подходящих под арийские параметры. Они с радостью родят детей от немцев…, – Отто рассчитывал на большое потомство:

– У рейхсминистра Геббельса пятеро детей. Нас трое братьев. У папы появится много внуков, внучек. Надо, чтобы Макс женился, ему тридцать лет в следующем году. Мне будет двадцать восемь, я тоже женюсь…, – Отто положил в карман куртки пистолет и тяжелый кинжал, с рунами СС на рукояти:

– Оружие мне не понадобится, – успокоил себя Отто, – фрейлейн Тензин сделает все, что я скажу…, – процессия шла обратно. Поцеловав череп на серебряном кольце, личном подарке рейхсфюрера Гиммлера, Отто спрятался за камнями. Он пристально смотрел на тропинку, ожидая услышать легкие шаги. Подняв голову, он заметил силуэт птицы, в ночном небе. Сокол хрипло закричал, пропадая в темноте, пронизанной огнями факелов.

Когда процессия вернулась в монастырь Сэра, Ринчен, наотрез отказался оставаться внутри. Пес рычал, упирался и мотал головой. Собака взялась зубами за край рясы Тессы, подталкивая девушку в сторону келий. Тесса присела:

– Милый, мы в мужской обители. Мне здесь нельзя ночевать. Я в затвор иду…, – она кивнула в сторону распахнутых ворот.

Во дворе, на деревянных помостах, стелили ковры. Из кухонной пристройки братья выносили медные котлы с дымящимся тентуком, супом с овощами и лапшой, блюда с горячими лепешками из цампы, миски с пельменями и сладкими пирожками. На ужин пригласили мирян, участвовавших в процессии. Тессу, в затворе, ждал сваренный на воде рис. Усаженный деревьями двор наполняли люди. На стенах пылали факелы, пахло смолой. Ринчен тянул ее к монастырю:

– Останься, – попыталась сказать Тесса, – вам остатки отдадут, после ужина. Тебе здесь весело, ты не один…, – в обители жило много апсо и маленьких, похожих на спаниелей, собак, спутников бродячих монахов. Подобных щенков нельзя было купить. Их разводили только ламы, даря мирянам. Темные глаза Ринчена были непроницаемы. Отпустив шерстяную ткань, собака нырнула под скамью. Тесса надвинула накидку пониже:

– Пора идти, скоро полночь. Завтра вечером я уезжаю…, – она договорилась с торговым грузовиком. Айю Тензин возили бесплатно. В Тибете она вообще не тратила денег. Китайский доктор считал честью приютить у себя врача. Пациенты приносили ей цампу, рис, чай и овощи.

В Бомбее Тесса работала в госпитале на благотворительных началах. У нее остались средства, от родителей, и бабушки с дедушкой. В университетской клинике ей платили, однако деньги Тесса жертвовала на нужды сирот, в англиканском соборе святого Фомы, в индуистских храмах и католических церквях. Настоятель собора знал, что она приняла буддистские обеты. Священник посмеивался: «Господь, для всех один, мисс Вадия».

В госпитале Тесса лечила детей всех религий и каст. К ней приезжали неприкасаемые, а в прошлом году больницу навестил Махатма Ганди. Он обошел палаты, опираясь на посох. Ганди повернулся к доктору Вадии:

– Я знал ваших бабушку с дедушкой, – Ганди улыбался, – и родителей знал. Спасибо, – он поклонился, – что продолжаете их дело…, – Тесса покраснела. Ей было двадцать четыре, а Ганди шел седьмой десяток, и его уважала вся Индия. На зеленой лужайке мерно журчал мраморный фонтан. Выздоравливающие дети перебрасывались мячом, на ступенях террасы лежали куклы.

– У вас все цветет, – ласково сказал Ганди, любуясь розами, жасмином и магнолиями, – впрочем, и у вашего деда сад был отличный, и у отца. И птиц вы привечаете…, – в саду жили павлины. Тесса не любила клетки, попугаи порхали по деревьям. Утром и вечером дети кормили птиц.

– Они ко мне сами прилетают…, – Тесса услышала голос Ганди:

– Когда-нибудь, вся Индия будет похожа на подобный сад, мисс Вадия. Но нам понадобится помощь…, – на пути из Калькутты в Бомбей, Тесса останавливалась в Дели.

Она сказала Ганди, что не занимается политикой, а просто лечит женщин и детей. Ганди уехал, а Тессе пришло письмо, от председателя Индийского Национального Конгресса, Джавахарлала Неру. Тесса ответила, что не считает возможным присоединиться к партии, однако поддерживает стремление Индии к независимости, ненасильственным, как учил Ганди, путем. Она вспомнила смешок Неру, по телефону:

– Я не собираюсь уговаривать вас баллотироваться в парламент, мисс Вадия. Выступите перед нашими политиками, расскажете о своей работе…, – Тесса согласилась. Она много говорила с Ганди об уничтожении кастовой системы:

– Мои родственники, в Америке, в прошлом веке, боролись за отмену рабства, – Тесса вздохнула, – правда, все равно, не обошлось без гражданской войны, без убийства Линкольна…, – они сидели с Ганди в плетеных креслах, с лужайки слышался детский смех. Он протер очки полой белого дхоти:

– Мы работаем для будущего, мисс Вадия, когда Индия станет свободной страной, без насилия, без причинения вреда людям…, – он поднял глаза:

– Поэтому нам важно, чтобы все знали о подобном…, – он повел рукой в сторону госпиталя, – видели, что можно существовать в мире….

– Ахимса, – Тесса пошла к воротам монастыря, – запрещено причинять страдания живым существам…, – она вспомнила надменное, красивое лицо давешнего немца. Девушка поморщилась:

– Бедная Германия. Страна болеет, и, боюсь, не излечится без войны, без пролития крови…, – сзади раздался звонкий лай. Ринчен привел черного, огромного тхочи, старого знакомца Тессы. Девушке показалось, что апсо смотрит на нее с вызовом.

– Уговорил, – согласилась Тесса, – но в затворе тебе ночевать нельзя. Не замерзнешь, среди скал? – тхочи лизнул Ринчена куда-то за ухо:

– Приятеля, значит, нашел, – девушка усмехнулась, – с ним тебе тепло будет. Пойдем…, – она кивнула на дорогу, уходящую к затвору.

Собаки, конечно, отстали. Апсо, с его короткими лапами, было тяжело карабкаться среди камней. Тхочи, воспитанный пес, не хотел обижать товарища, обгоняя его. Лхаса переливалась ночными, тусклыми огнями, монастырь освещался багровым пламенем факелов. Тесса услышала далекие звуки труб. Наверху что-то зашуршало, она вскинула голову. Черный силуэт сокола парил над равниной. Полюбовавшись птицей, Тесса свернула за уступ скалы. Затвор был рядом, в каких-то сорока футах, над ней возвышались каменные стены. Заскрипела калитка, Тесса, на ощупь, ступила в темный двор. Девушка ахнула, кто-то рванул ее за руку.

Она ощутила неприятный, медицинский запах. У Тессы не было, и не могло быть оружия. Она отбивалась, большая рука закрыла ей рот:

– Тихо! Молчи, и я тебя не убью…, – пальцы, шарили под рясой, гладили ее ногу, ползли вверх. Тесса вцепилась зубами в его ладонь. Встряхнув девушку, бросив ее на утоптанную землю двора, он навалился сверху. Тесса задыхалась, слыша шепот:

– Молчи, молчи, иначе я тебе горло перережу…, – Тесса ощутила холод клинка у шеи.

– Он сумасшедший, – бессильно подумала девушка, – я закричу, но меня никто не услышит. Нельзя рисковать жизнью, нельзя погибать…, – она, невольно, зашарила рукой по земле. Тесса застонала от боли. Немец вывернул ей пальцы: «Тихо, я сказал!». По лицу потекли слезы:

– Можно сопротивляться, но нельзя чувствовать злобу. Но как? – она, все равно, попыталась, вырваться:

– Герр Отто, я прошу вас, не надо. Я понимаю ваши чувства, я сожалею о них. Мы можем поговорить, я вас выслушаю…, – в голове зазвенело. Отто ударил ее по лицу, разбив нос. Тесса закрыла глаза:

– Пожалуйста. Пусть кто-нибудь появится. Бывают чудеса…,– сверху раздался клекот. Ей, внезапно, стало легко дышать. Сокол, сложив крылья, стрелой ринулся вниз, на голову немца. Он закричал, отбиваясь, послышался лай. Тхочи ворвался во двор, оскалив клыки, набрасываясь на Отто:

– Пистолет…, – Отто, в панике, размахивал руками, – надо застрелить проклятого пса. Она колдунья, она подослала птицу. Он мне клювом череп пробьет…, – сокол вцепился когтями в его плечи. Потянувшись за оружием, Отто заорал. Тхочи схватил его зубами за руку:

– Итальянца собаки разорвали…, – выскочив в ворота, Отто споткнулся о маленькую собачонку. Зубы вонзились ему в щиколотку. Оттолкнув апсо, Отто, не разбирая дороги, побежал вниз.

Тессу трясло, она плакала, обнимая собак. Ринчен устроился у нее на коленях, она уткнулась лицом в теплый мех. Тхочи сидел рядом. Лизнув Тессу в мокрую щеку, пес что-то проворчал. Девушка подняла голову. Сокол кружил над крышей затвора.

– Я не могу ненавидеть…, -Тесса вытерла разбитый нос:

– Даже его не могу. Дедушка…, – почему-то пришло ей в голову: «Я не могу мстить…»

– Не надо, – раздалось у нее в голове:

– Он понесет наказание…, – Тесса, облегченно, выдохнула. В темных глазах тхочи отражались звезды. Собака замерла, будто прислушиваясь к чему-то. Тессе показалось, что тхочи кивнул. Девушка не удивилась. Она знала, что все живые существа говорят друг с другом:

Она вспомнила семейную легенду:

– Дедушка Грегори видел сокола, в Японии, во время землетрясения. Бабушку Марту казнить хотели, птица ее спасла, как меня…, – Ринчен потянул Тессу в сторону затвора. Собаки улеглись на ступенях, она устроилась на каменном полу, накрывшись рясой. Через узкое окно Тесса слышала клекот сокола:

– Я не могу мстить…, – повторила девушка, – не могу…., – она задремала, повторяя: «Он понесет наказание». Во сне Тесса увидела темноволосую, маленькую девочку, стоявшую в цветнике. Белые розы распускались, девочка хлопала пухлыми ладошками: «Мама, мама…»

– Это я, – улыбнулась Тесса, – я, в детстве, в Бомбее….., – она крепко заснула, не уловив шорох крыльев сокола. Тесса не слышала тихого, удаляющегося голоса: «Это не ты».

 

Часть двенадцатая

Монголия, июль 1939

 

Баян-Тумен

В открытое окно деревянного, наскоро построенного барака, виднелась поблескивающая под утренним солнцем река Керулен. Жаркий воздух не колыхался. Степь покрывала засохшая, желтая трава. По широкой дороге пылили стада овец, двигались арбы, с наваленными пожитками и сложенными юртами. Монголы перекочевывали с востока, с реки Халхин-Гол, где начались военные действия, вглубь страны. Над столом дежурного по части висела карта восточной Монголии. Белое пространство пересекали ниточки рек. Кроме Баян-Тумена, на листе виднелся еще один город, ближе к маньчжурской границе, Тамцаг-Булак. Ход столкновений на востоке на карте, разумеется, не отмечали.

Рядом с оловянной чернильницей и полевым телефоном лежал пожелтевший от солнца «Труд», за май месяц.

– Бюджет могущества страны и благосостояния народа. Вчера открылась Третья Сессия Верховного Совета СССР. В третий раз в Москву собрались всенародные избранники…, – дверь скрипнула. Девушка в новой форме, с голубыми, авиационными петлицами, с нашивками младшего воентехника, подняла голову. Рядом с ее ногой, в брезентовом, летнем сапоге, лежал вещевой мешок. Дежурный вернулся за стол:

– Ничем не могу помочь, товарищ Князева. Я понимаю, что у вас есть назначение в двадцать второй истребительный полк, в обслугу аэродрома…, – когда младший воентехник появилась на пороге комнаты дежурного, лейтенант понял, что где-то ее видел. На черных, коротко стриженых волосах она носила пилотку летчиков. Девушка была высокая, изящная, серо-голубые, глаза, взглянули на лейтенанта. Женщин в Баян-Тумене работало немного, только врачи и медицинские сестры в госпитале. Лейтенант вообще, в первый раз, встретил женщину, служащую в авиации. По документам, младший воентехник Князева, Елизавета Александровна, закончила, первый курс тридцатой военной школы пилотов, в Чите. В связи с вооруженным конфликтом, младший воентехник направлялась в двадцать второй истребительный полк.

Он шевелил губами, вспоминая:

– Князева. О ней в газетах писали. Парашютистка, мастер спорта. Она весной совершила беспосадочный перелет из Москвы на Дальний Восток. Второй, после того, что Гризодубова, Раскина и Осипенко сделали. У нее орден есть…, – по документам, воентехнику, недавно исполнилось семнадцать лет.

Лейтенант не знал, каких трудов Лизе стоило получить назначение.

В воздух ее все равно не пустили, хотя Лиза, за год в училище, провела много времени за штурвалом. Вести о боях на Халхин-Голе застали ее в Москве. Лиза приехала в столицу по поручению Осоавиахима, выступать перед комсомольцами.

В мае на аэродроме Научно-испытательного института ВВС РККА, в Щелкове, во время тренировочного полета, разбилась Полина Осипенко. Лиза плакала, вспоминая веселый голос:

– Заканчивай учебу, милости просим к нам, пилотам…, – Лиза участвовала в церемонии захоронения урны с прахом, у Кремлевской стены. Она впервые видела, близко, товарища Сталина. На авиационном параде, три года назад, товарищ Сталин стоял на трибуне, а сейчас он оказался совсем рядом. Лиза помнила крепкое пожатие его руки:

– Случилось большое горе, большая потеря, как и гибель товарища Чкалова. Но вы, товарищ Князева, и другие комсомольцы, комсомолки, должны нести знамя советской авиации дальше, к новым высотам…, – у Лизы часто забилось сердце, она открыла рот, не успев справиться с собой. Сталин продолжил:

– Вы орденоносец, товарищ Князева, вам оказано доверие…, – орден «Знак Почета» Лизе и другим комсомолкам, участницам перелета, вручал товарищ Калинин. Глядя в желто-зеленые, пристальные глаза Сталина, Лиза выдохнула:

– Я.., я…, – он потрепал ее по плечу, будто отец: «Летайте, товарищ Князева»

Сталин очень удачно велел ей летать.

Именно на его фразу Лиза ссылалась в кабинетах военных. Раскова и Гризодубова ее поддерживали, однако Лизе пока разрешили только службу на земле:

– Это первый шаг, – сказала ей Марина, за обедом в ресторане гостиницы «Москва», – ты докажешь, что комсомолка, коммунист, отлично разбирается в технике. Мы добьемся того, что женщины будут обслуживать самолеты, а оттуда недалеко и до штурвала…, – прожевав шашлык, Лиза кивнула:

– Уверяю тебя, когда я окажусь на востоке…, – она указала за плечо, – я постараюсь полетать хотя бы вторым пилотом, хотя бы на транспортном рейсе. Я оправдаю доверие партии, правительства, и лично товарища Сталина…, – на подобном рейсе она прибыла сюда, в Баян-Тумен, из Читы. Самолет шел дальше, в Тамцаг-Булак, куда и требовалось попасть Лизе, однако ей пришлось задержаться в Баян-Тумене. По словам дежурного, пока ни одного вылета на восток не планировалось.

– Ждите, товарищ Князева, – посоветовал ей дежурный:

– На фронте затишье, и в воздухе тоже. А зачем вы в госпиталь ходили? – поинтересовался лейтенант.

Лиза покраснела: «Зуб разболелся». Она знала, что на фронте затишье, о сводке говорили в самолете. То же самое она услышала в госпитале, от молодой, приятной девушки, военного врача, принявшей Лизу. Девушка тоже оказалась дальневосточницей. Она три года отработала врачом в тайге. Лиза увидела на столе вырезку из какого-то иностранного журнала. Младший лейтенант улыбнулась:

– «СССР на стройке». Обо мне статью напечатали, когда я из Москвы на Амур уехала…, – военный врач читала о Лизе. Девушка пожелала ей удачи. Никакой зуб у Лизы не болел, но о подобных вещах мужчине сказать было невозможно.

Военный врач снабдила Лизу запасом бинтов и ваты. Она подмигнула девушке: «На Халхин-Голе тоже все есть. Зайдите в госпитальную палатку, обратитесь к медицинской сестре…»

Лизе стало неловко. Она убрала сверток в мешок: «Но вата и бинты нужны раненым, товарищ младший лейтенант». Врач вздохнула:

– А вам нужна форма, товарищ младший воентехник. В чем вы собираетесь ходить, пока юбка высохнет? Хотя здесь с таким легче…, – в жарком кабинете навязчиво пахло старой кровью и йодом. Врач стерла пот со лба:

– Мой вам совет, ведите календарь. Расчеты помогут быть готовой, – она пощелкала пальцами, – к непредвиденным ситуациям, товарищ Князева.

Лиза обещала отмечать нужные дни. Она была организованной, во всем, что касалось учебы и воздуха, а в остальном могла месяцами ходить с дыркой в чулках.

– Календарь, – напомнила себе Лиза, слушая монотонный голос лейтенанта, – выйду на ступени, сяду и заполню. Но как добраться до Тамцаг-Булака…, – она опоздала на вчерашний самолет. Попутной машины с аэродрома не было. Пришлось идти в город пешком, по жаре.

Все началось во время перелета из Читы. Лиза, больше всего, боялась, что спутники могут о чем-то догадаться. Разорвав казенное, валфельное полотенце, в громыхающем, холодном туалете транспортного самолета, Лиза, кое-как привела себя в порядок. Добравшись до госпиталя, она ждала, пока освободится врач, женщина. С мужчиной Лиза о таком говорить не могла. Вернувшись на летное поле, Лиза чуть не расплакалась. Самолет в Тамцаг-Булак поднялся в воздух.

– И грузовики ходят…, – услышала она. Лиза встрепенулась: «Грузовики?»

– Монгольской Кооперации, – терпеливо повторил лейтенант:

– Пройдите к складу, машины оттуда отправляются. Восемь часов по степи и вы на месте. Найдете кого-нибудь, кто по-русски говорит…, – взглянув на Лизу, офицер, внезапно, улыбнулся:

– Видели вы картину новую, «Трактористы?». Нам привозили, той неделей…., – лейтенант засвистел: «И летели наземь самураи, под напором стали и огня…».

– Полетели, – весело добавил он: «Если не найдете грузовика, возвращайтесь. Поищем вам койку, в госпитале…»

– Видела, – Лиза кивнула: «Еще в Чите. Отличный фильм».

На крыльце было жарко, остро пахло летней степью. По дороге сновали окрашенные в камуфляж эмки и военные грузовики. Лиза достала маленький блокнот и химический карандаш. Перечеркнув сегодняшнее число на календаре. Лиза полистала страницы. Девушка нашла прошлогоднюю вырезку из «Красной Звезды». «За мужество и героизм, в боях на озере Хасан, наградить майора Воронова, Степана Семеновича, орденом Красного Знамени».

Лиза тогда написала ему, пользуясь адресом с единственной открытки, пришедшей в Читу. Она поздравляла майора Воронова с орденом, желая ему дальнейшей, славной службы, в рядах сталинских соколов. Его открытку, пришедшую на годовщину Октябрьской Революции, Лиза тоже хранила. Письмо вернулось с аэродрома в Укурее со штампом: «Адресат выбыл».

Лиза, в сердцах, захлопнула блокнот:

– Оставь. Все детское. Он твою фотокарточку давно потерял. Даже если он воюет на Халхин-Голе…, – она зарделась, – вы товарищи. Вы летчики, служите в одной армии, и ничего другого не случится. Он взрослый человек, ему двадцать семь. Женился, наверное…, – Лиза шла к единственному в городе магазину кооперации

Сводки с Халхин-Гола приходили немногословные. После июньской победы над японцами в воздухе, после наступления самураев, в начале июля, войска, с обеих сторон, перешли в оборону. Готовилось контрнаступление. Лиза встряхнула головой: «Соберись».

Она, все равно, видела лазоревые глаза, слышала мягкий голос:

– Я сохраню вашу карточку, товарищ Князева…, – в чайной, как и везде в Монголии, принимали советские рубли. Лиза взяла пиалу с дымящимся чаем. Невозможно было подумать о горячем в такую жару, однако, она, с удивлением поняла, что стало легче. На блюдцах лежали раскрашенные в ядовитые, яркие цвета, печенья. Лиза попросила несколько. Она разгрызла сладкое тесто: «Вкусное».

Девушка вспомнила, как в Москве, на улице Горького, ела мороженое, вспомнила бронзовые косы Марты Янсон. Марта написала ей в начале тридцать седьмого года. Читая ровные строки, Лиза видела черный шрифт в «Правде». «Товарища Янсона, Теодора Яновича, за мужество и героизм, проявленные при исполнении задания партии и правительства, представить к званию Героя Советского Союза, посмертно». Просматривая газету, Лиза подумала, что это однофамилец Марты.

Подруга написала, что ее отец, летчик, погиб в Испании. Мать Марты направляли в длительную командировку, девочка уезжала с ней:

– К сожалению, с нами будет не связаться, но, пожалуйста, помни, что ты мой друг, Лиза, и так останется всегда. Я очень надеюсь, что мы, когда-нибудь, встретимся…, – Лиза вздохнула, сидя над письмом с московским штемпелем: «Я тоже».

С тех пор от Марты ничего слышно не было.

Лиза оглянулась. Кроме нее, в чайной, не оказалось ни одной женщины. За столами распивали чай монголы, в халатах и сапогах. У прилавка какой-то офицер рассчитывался за пирожки с мясом. Лиза знала, что они называются хушурами. В детском доме жили девочки, бурятки:

– У них с монголами языки похожи…, – подождав, пока офицер уйдет, Лиза, робко, спросила у молодого продавца, в халате и холщовом переднике:

– Может быть, вы знаете…, Мне сказали, что в Тамцаг-Булак отправляются грузовики…, – парень улыбнулся. По-русски он говорил довольно бойко, но с акцентом:

– Сегодня один идет…, – он позвал: «Ганбаатар!».

Мужчина лет сорока, в потрепанном, темно-синем халате, в кирзовых сапогах, посмотрел в сторону Лизы. Загорелое, хмурое лицо, пересекал старый шрам на щеке. Темные, немного раскосые глаза остановились на ее лице. Продавец и водитель заговорили на монгольском языке. Мужчина поднялся, взяв ее вещевой мешок:

– Через полчаса выезжаем, – сказал он, по-русски:

– Можете меня звать Григорий Иванович. Я бурят, из местных…, – он ушел, Лиза посмотрела на пачки папирос: «Борцы». Других здесь не продавали.

– Он курит, наверное…, – Лиза сама не курила, но купила две пачки. Она достала флягу. Монгол, налил ей крепкого чая с маслом, и солью:

– Привал сделаете, поедите…, – в кооперации гоняли старые грузовики ЗИС-5. Лиза вышла на утоптанную площадь перед магазинным бараком. Григорий Иванович сидел за рулем, распахнув дверцу машины:

– Здесь везде степь…, – поняла Лиза, – а как…, Ничего, устроюсь…, – вещевой мешок лежал на сиденье. Ловко забравшись в кабину, Лиза протянула шоферу папиросы: «Вы, наверное, курите…»

– Курю…, – согласился Григорий Иванович. Он засунул пачки за козырек кабины: «Спасибо». Выбравшись на восточную дорогу, машина пошла навстречу потоку беженцев. Григорий Иванович чиркнул спичкой: «А вы откуда?».

Лиза поняла, что он говорит по-русски без акцента.

– Из Читы, – в полуоткрытое окно бил горячий ветер. На пустынной равнине, по правую руку переливался Керулен:

– А родилась в Зерентуе…, Это…

– Я знаю, где это, – прервал ее Григорий Иванович, нажав на газ. ЗИС исчез в бесконечной, голой степи.

Григорий Николаевич Старцев вел машину, думая о Марфе Князевой.

Девочку, сидевшую рядом, он видел в первый и последний раз, семнадцать лет назад, двухмесячной малышкой, в колыбели бедного дома, на окраине Зерентуя.

Григорий Николаевич родился в год смерти деда, в начале века, в родовом имении, на острове Путятин, в гавани Владивостока. Он рос в белокаменном особняке, с конюшнями и теннисным кортом. У торгового дома «Наследники Старцева» имелись собственные теплоходы, фарфоровый завод, конная фабрика, где разводили племенных лошадей. Во Владивостоке его отец и дядья устраивали приемы, в четырехэтажном дворце, на главной улице города, Светланской. Он помнил поездки в Китай и Японию, вояж в Сан-Франциско, перед войной.

За год до начала бунта его отец возглавил представительство «Дома Старцевых», в Харбине, что и спасло их ветвь семьи. Большевики национализировали имущество Старцевых, расстреляв родственников Григория Николаевича. Отец хотел отправить его в Токио, учиться в университете, но Григорий, восемнадцатилетним юношей, пошел в читинское юнкерское училище. Через полгода, после ускоренного выпуска, Гриша начал воевать в отрядах атамана Семенова. Он свободно говорил на китайском и японском языках. Мать Григория была наполовину буряткой, он знал и бурятский и монгольский.

Гриша, несколько раз, просил семью Князевых уехать. Зерентуй, как и Забайкалье, оставался последним оплотом верных царю войск, но все понимали, что красные, рано или поздно, придут и сюда.

– Отец Иоанн упрямый был…, – Григорий Николаевич курил папиросу, глядя на пустынную дорогу. Поток беженцев схлынул. На привале он ушел в степь, понимая, что девочке надо привести себя в порядок. Они пили чай. Григорий Николаевич нарезал вяленой конины, передав ей мешочек сушеного творога. Девочка болтала о доблестной Красной Армии, о борьбе с японскими захватчиками, о большевистских стройках. Григорий Николаевич коротко сказал, что родился в Монголии, однако отец его был русским купцом:

– Еще до революции…, – он заставил себя не морщиться.

– Но теперь вы участвуете в социалистической жизни…, – горячо сказала девочка.

Увидев ее в чайной, Григорий Николаевич приказал себе сидеть спокойно. Он хорошо помнил резкий очерк подбородка, высокий лоб, голубые, холодные глаза, темные, в седине волосы. Девочка была, как две капли воды, похожа на отца. Шрам на щеке Старцева появился благодаря красному сатане, как звали Горского в Забайкалье.

Отец Иоанн отказался уезжать, матушка Елизавета его поддержала. Здесь жила их паства, Федоровская церковь испокон века стояла в Зерентуе. Они не хотели бросать родные места. Марфу назвали, как было принято у Князевых, в честь благодетельницы, Марфы Федоровны. Гриша, с детства, слышал, как его дед помог Марфе Федоровне, и ее мужу.

Федоровская церковь сгорела, с казачьим отрядом внутри. Могилы Воронцовых-Вельяминовых перепахали артиллерийские снаряды. На кладбище шел последний бой. Дважды раненого Гришу, красные, приняв за мертвого, сбросили, с трупами, в общую яму. Ночью Гриша выбрался оттуда и пошел к дому священника. В поселке пахло гарью, развалины церкви дымились. Он не знал, что случилось с отцом Иоанном и его семьей.

Когда красные подходили к поселку, Гриша успел сбегать к церкви. Он помнил твердый голос батюшки:

– Они русские, Григорий, крещеные, венчанные люди. Я выйду к ним с иконами, умиротворю их…, – расколотые иконы валялись на площади, перед сгоревшим храмом. Гриша, превозмогая боль, огляделся. Он услышал пьяные голоса, доносившиеся из дома священника:

– Где они? Что с отцом Иоанном, с его семьей…, – оставаться в поселке для него было смерти подобно. Вытерев окровавленную, разорванную пулей щеку, юноша нашел коновязь. Красные все перепились. Спокойно украв лошадь, на рассвете Гриша добрался до бурятского стана, где его приютили. Отлежавшись, юноша ушел через Аргунь в Китай. Он обещал себе вернуться в Зерентуй, и узнать, что случилось с отцом Иоанном.

С дочерью священника Гриша познакомился в Кяхте, в год начала войны. Дед Гриши, Алексей Старцев, пожертвовал особняк для городского музея. Кяхтинский градоначальник всегда звал семью Старцевых на ежегодный торжественный прием, в музейных залах. Отец Иоанн привез семью в Кяхту, показать город.

Грише исполнилось четырнадцать, а Марфе, старшей дочери Князевых, восемь. Они подружились. Марфа, открыв рот, слушала его рассказы о Харбине, Токио и Сан-Франциско. Через год отец Гриши пригласил батюшку провести лето на острове Путятина, в имении Старцевых. Гриша помнил жаркое, июльское солнце, мерный шорох океанских волн, темноволосую девочку, в чесучовом платье, шлепавшую босыми ногами по воде. Гриша катал ее на лодке, и учил играть в теннис. Марфа, отлично держалась в седле. Они с Гришей часто брали лошадей, и объезжали остров.

Они начали переписываться. Гриша держал конверты, с обратным адресом «Читинское епархиальное училище», в ящике стола. Он перечитывал изящные строки:

– У нас прошел молебен за дарование победы русскому войску, в честь отправки на фронт казачьих бригад. Если ты знаешь полевой адрес Феди Воронцова-Вельяминова, то сообщи мне, пожалуйста. Я бы хотела поддержать его, послать весточку…, – Гриша и Федор познакомились за год до войны, подростками, во Владивостоке. Петр Федорович Воронцов-Вельяминов строил железную дорогу к Тихому океану. Он дружил с отцом Гриши Старцева. Григорий Николаевич вспомнил рыжие, немного побитые сединой волосы, веселые, голубые, глаза:

– Ваш дедушка, юноша, меня через Аргунь переправлял, ребенком, с матушкой моей…, – Воронцовы-Вельяминовы приезжали и в Зерентуй. Петр Федорович стал крестным отцом Марфы Князевой.

– Федор в Париже сейчас…, – над степью, за грузовиком, опускалось полуденное солнце. До Тамцаг-Булака оставалась какая-то сотня километров:

– В Париже, архитектор. Отца его убили, на Перекопе, матушка болеет…, – Григорий Николаевич и Федор Петрович поздравляли друг друга с Рождеством и Пасхой. Именно Старцев сообщил Воронцову-Вельяминову о судьбе Федоровской церкви.

Григорий Николаевич покосился на девочку:

– Горский был бы доволен. Истинно, его дочь. Ничего, скоро мы сметем красную заразу с лица земли, навсегда.

Гриша вернулся в Зерентуй через год. Красные разгромили отряды Семенова, атаман бежал в Харбин, во Владивостоке стояли большевики. В Зерентуе правил совет народных депутатов. Гриша надеялся, что его никто не узнает, но все равно, пришел в поселок ночью. На месте церкви расчистили площадку для какого-то строительства. Над каменным домом Князевых развевался алый флаг. Юноша прочел табличку: «Зерентуйский Совет». Гриша, невольно, потянулся за револьвером, но осадил себя. Он пришел сюда не для такого.

Юноша пошел в избу дьякона, на окраине поселка. Старика тоже убили, с отцом Иоанном, и его семьей. Обо всем Грише рассказала вдова, за чаем. Женщины тогда не было в Зерентуе, она навещала мать. Вдова дьякона вернулась в поселок, когда красные пошли дальше, на восток, только поэтому она и спаслась. Гриша слышал ее тихий голос:

– Не надо тебе о таком знать, милый. Все умерли, никого не осталось…, – красный сатана к тому времени, сгорел, в паровозной топке.

– Собаке собачья смерть, – заметил атаман Семенов, в Харбине, – я бы его сам туда затолкал, и сам угли поджег.

Гриша помотал головой:

– Я должен, Прасковья Ильинична. Все должны. Пожалуйста…, – он услышал из-за боковой двери плач младенца. Вдова дьякона согласилась рассказать ему о смерти Князевых:

– Марфа без памяти была…, – шептала пожилая женщина, – она сознание потеряла, когда красные в дом ворвались. Не говори ей, Гриша, не надо…, – юноша кивнул. Вдова дьякона приютила Марфу, когда отряд Горского ушел из поселка.

– Не стоит ей здесь оставаться…, – в окно вползала предрассветная тьма, – она на улицу выйти не может, с дитем. Девочку отродьем сатаны кличут, плюют ей вслед. Марфе еще семнадцати не исполнилось…, – Прасковья Ильинична посмотрела на Гришу: «Увез бы ты ее отсюда, милый».

Юноша решительно поднялся:

– Проводите меня к Марфе, пожалуйста…

Григорий Николаевич помнил голубые, большие глаза, испуганный голос. Она обрезала косы, похудела, лицо было бледным. На шее, где, на простой веревке, висел деревянный крестик, Гриша увидел розовый шрам. Гриша не стал спрашивать, откуда он появился. Марфа просила:

– Не надо, не надо. Это опасно, Гриша. Пожалуйста, уходи обратно в Китай. Не надо тебе погибать, из-за меня. И я теперь…, – зардевшись, девушка отвернулась. Колыбель мерно покачивалась. Взглянув на милое личико младенца, Гриша спокойно сказал:

– Это все ерунда. Если я тебе, хоть немного по душе…, – Марфа дернула плечами, спрятав лицо в ладонях…, – хоть немного, Марфа. Я обещаю, Лизонька никогда, ничего не узнает…, – девочка спала. Гриша увидел на нежных губках улыбку.

Опустившись рядом с Марфой, на лавку, он взял маленькую, покрасневшую от стирки руку:

– Я всю жизнь, Марфа, всю жизнь…, – у него перехватило горло. Гриша, чтобы не плакать, поморгал:

– Только скажи, что ты согласна, милая моя…, – девушка вздохнула, оглянувшись на дверь: «Прасковья Ильинична думает, что я не знаю, о маме и папе…, – Гриша увидел слезы в глазах Марфы, – но мне все рассказали…, – она тихо заплакала, уткнувшись лицом в его плечо:

– Мне рассказали. Кричали мне вслед, что я должна была…, – Марфа указала на колыбель, – должна была от нее…, Но я не могла, Гриша, такое грех, грех. Дитя ни в чем не виновато…

– Ни в чем, Марфуша, – Старцев поднес ее руку к губам:

– И я у тебя ничего не спрошу, до конца дней моих…, – девушка смотрела в окно:

– Нет. Ты должен знать. Я тебе дам…, – Марфа запнулась:

– Я у них каждый день вела дневник. Прятала его. Мне легче было…, – Гриша ушел из Зерентуя с маленьким Евангелием Марфы и потрепанной тетрадкой. На Евангелии, красивым почерком, было написано: «Марфа Ивановна Князева, Читинское епархиальное училище». Тетрадку Гриша читать не стал. Юноша пообещал себе сжечь блокнот, когда Марфа и Лиза, с его помощью, окажутся за Аргунью, в безопасности.

Ему пришлось открыть пожелтевшие, исписанные химическим карандашом страницы. Гриша вернулся в Зерентуй через месяц, подготовив безопасный переход в Китай. В избе вдовы дьякона поселился председатель комитета бедноты Зерентуя. Марфа и Лиза пропали без следа.

– Она боялась,– машина подъезжала к Тамцаг-Булаку, – она мне говорила, что боится. Красные могли отобрать у нее девочку, если бы узнали, кто ее отец…, – Григорий Николаевич услышал от дочери Горского, что она сирота. Мать ее была прачкой и умерла от тифа, в Чите.

– Она туда бежала, – понял Старцев, – она в Чите училась, все знала. Она хотела затеряться. Наверное, пришлось в одну ночь Зерентуй покидать. Марфа мне записки не оставила…, – Евангелие и тетрадку Григорий Николаевич, всегда, возил при себе.

Дневник Марфы он перечитывал, когда чувствовал, что начинает меньше ненавидеть большевиков. Вещи и сейчас лежали в кабине машины, где Старцев устроил тайник, с оружием, и еще кое-чем.

Григорий Николаевич не рисковал. У него имелся отличный, монгольский паспорт. В Баян-Тумене, предъявив хорошо сработанную рекомендацию, из Монголкооперации, с запада страны, Старцев устроился шофером на грузовик. Ему требовалось слушать и запоминать. Время для работы с грузом, полученным от генерала Исии, пока не пришло.

– Не надо ей ничего знать…, – Старцев высадил дочь Горского у деревянного барака, где помещалась комендатура Тамцаг-Булака. Дорога была запружена танками. Судя по всему, красные, подтянули свежие части. Григорий Николаевич проводил взглядом стройную спину девушки:

– Она не дочь Марфы. Она его дочь. Горский был бы рад, что она такой выросла…, – Лиза скрылась в комендатуре.

Майор японской разведки, Григорий Старцев, аккуратно развернул машину. Он служил в диверсионном подразделении бригады Асано, сформированной из русских эмигрантов в Маньчжурии. Старцев поехал к складу и магазину Монголкооперации, низкому бараку, стоявшему в окружении десятка потрепанных юрт. В Тамцаг-Булаке, кроме красных, почти никого не осталось.

– Их тоже скоро не останется, – пообещал себе Старцев, – я лично позабочусь. Для этого я здесь, а она…, – выбросив окурок, Григорий Николаевич заглушил машину, – она меня не интересует. У меня есть более важные дела…, – выпрыгнув на землю, он крикнул, по-монгольски: «Принимайте груз!».

Тамцаг-Булак

Штаб двадцать второго истребительного полка размещался в большой, насквозь продуваемой ветром палатке, на окраине аэродрома. Сначала совещания собирали под навесом, сколоченным из досок. В начале июля стало совсем жарко, летчики переместились под холст. Гимнастерки, к вечеру, все равно можно было выжимать от пота. Несмотря на лето, ночи в степи оказались прохладными. Костры они жечь не могли. Степан настаивал на маскировке аэродрома, хотя он отлично понимал, что у японцев есть все координаты.

В Тамцаг-Булаке, в конце июня, они потеряли сразу шесть машин, при атаке японцев с воздуха. За пять дней до того боя, Степан, со своим звеном, расстрелял звено знаменитого аса, Такэо Фукуды. Они вынудили японца пойти на посадку. Самурая увезли в тыл, Степана представили ко второму ордену Красного Знамени. Тогда командир полка еще был жив. После утренней атаки японцев на аэродром он полетел бомбить их позиции, и не вернулся. По представлению комкора Смушкевича, командовавшего авиацией на Халхин-Голе, Степан стал временно исполнять обязанности командира.

Он изучал расписание полетов, пришпиленное к холсту палатки.

К вечеру начинали звенеть большие, жадные до крови степные комары. Укусы мазали одеколоном, на несколько минут становилось легче, но потом они опять чесались. Степан два года провел в окружении таежного гнуса, в Укурее. На местных комаров он даже не обращал внимания.

Смушкевич летал в Испании, под именем генерала Дугласа, руководя противовоздушной обороной Мадрида. Он рассказал Степану о гибели Сокола, товарища Янсона. Степан прочел имя Янсона в наградном листе, в «Правде», когда поезд вез его из Москвы в Читу, в общем вагоне, с нашивками лейтенанта, с выговором в партийном билете. Смушкевич вызвал его в Тамцаг-Булак: «Принимайте командование полком, майор. Я все согласую». Степан покраснел: «Вы, должно быть, не знаете, товарищ комкор. У меня выговор, в личном деле, не снятый…»

– А еще у вас орден…, – Смушкевич пожевал незажженную папиросу:

– Все я отлично знаю. Командарм Штерн вас помнит, по Хасану. Они с Жуковым согласны…, – Смушкевич, внезапно, сжал большую руку в кулак:

– Летайте, и чтобы следа не осталось от них…, – он выматерился, – самураев.

Степан, каждый день, говорил себе, что партия поверила ему, что он не может подвести товарищей. Он отправлял из Укурея брату длинные письма. В первом Степан долго убеждал Петра, что сам не знает, как такое получилось:

– Я никогда не пил…, – он лежал на койке, в палатке, закинув руки за голову, – поверь мне, все недоразумение, непонимание…, – Степан никому, даже партийному бюро, даже брату, не признался бы в чувстве облегчения, которое он испытал, поняв, что Горская уехала из ресторана. Отсутствие женщины означало, что ему не придется подниматься в номер, и делать то, чего Степан до сих пор так и не сделал. В Укурее ему, иногда, снилась Горская:

– Она теперь вдова…, – Степан обрывал себя:

– Не смей, не смей. Даже если ты ее, когда-нибудь, увидишь, что она о тебе подумает? Ты алкоголик и дебошир, человек с пятном в биографии…, – он трогал узкую спину, под скользким, прохладным шелком, смотрел в дымно-серые глаза. Он видел проблеск голубого цвета, словно бы на осеннем, ненастном небе, когда ветер, на мгновение разгонит тучи. Горская становилась читинской девушкой, Лизой Князевой.

Степан просыпался, ожидая, пока пройдет боль. Не выдержав, он отправил Лизе открытку, поздравлявшую с днем Октябрьской Революции. Степан хотел добавить, что носит ее фотографию в партийном билете, но не смог написать подобного. Он собирался послать девушке настоящее, большое письмо, однако напоминал себе:

– Зачем? Она тебя на десять лет младше, и, если бы она узнала…, – здесь Воронов всегда краснел.

Брат отвечал на каждое третье письмо, короткими открытками, напечатанными на машинке. Степан подозревал, что пишет ему не Петр, а неизвестный человек на Лубянке, отвечающий за связь сотрудников с семьями.

Петр побывал на Дальнем Востоке. Степан узнал о визите брата не из очередной открытки, а на партийном собрании части. После побега полпреда НКВД Люшкова к японцам, в начале лета тридцать восьмого года, комиссариат усилили работниками из Москвы. Брат, с товарищами Фриновским и Мехлисом, очищал, как выразился парторг, органы от японских шпионов.

В Укурее тоже арестовали несколько человек. Степан понимал, что его не трогают, вовсе не из-за Петра. НКВД на такие мелочи внимания не обращало. Брат, при необходимости, мог сам повести его на расстрел:

– И он будет прав, – говорил себе тогда еще капитан Воронов,– страна окружена врагами. Я один раз потерял бдительность. Нет никакой гарантии, что я опять не начну пить, разбалтывать государственные секреты. Партия мне поверила, я обязан быть чистым перед партией…, – Степан, конечно, ни на кого не доносил. Укурейский уполномоченный НКВД, неоднократно, приглашал его в кабинет. Степан виновато улыбался, когда его спрашивали о разговорах среди летчиков: «Я плохо такое запоминаю, не обессудьте». Он видел в глазах уполномоченного сочувствие. Степан подозревал, что в его личном деле поставили штамп: «Неисправимый пьяница». Капитан Воронов понимал, что мнимые запои его и спасали. Никто бы не стал вербовать алкоголика.

С началом боев на Хасане, все забыли о НКВД. После Хасана и ордена Красного Знамени, Степана вызвал командир полка. Пришло распоряжение из Москвы. Майору Воронову предписывалось вернуться на старое место службы, в испытательный институт ВВС РККА. Степан понял, что товарищ Сталин его простил.

Командир полка, недовольно, сказал:

– Конечно, в столице театры, кино. За Байкал, только спустя полгода новые ленты привозят. Будете на танцы ходить…, – в Укурее, в клубе воинской части, имелась библиотека, с подшивками «Правды» и «Огонька», и старыми томами, с пожелтевшей бумагой.

Степан учился заочно, и читал русскую классику. Книги оказались дореволюционного издания. Он привык считать, что в царской России рабочие и крестьяне не могли получить образования. О таком писали в школьных учебниках. Каждый пионер страны советов, знал, что до октябрьской революции попы и дворяне держали народ в невежестве. Штампы на книгах никто не залил чернилами. Видимо, до старых томов просто не дошли руки:

– Библиотека Зерентуйской церковноприходской школы, – Степан рассматривал лиловые печати: «Библиотека Нерчинского Общества по распространению грамотности», «Библиотека Нерчинской Каторжной Тюрьмы». Он прочел Толстого, Достоевского, Тургенева, и Чехова. Степан нашел книги писателей, о которых он никогда не слышал, Мельникова-Печерского, Помяловского и даже авантюрный, как бы сейчас сказали, роман: «Петербургские трущобы».

Отказавшись от перевода в Москву, Степан улетел на северный Сахалин. В тамошних, пустынных местах, ВВС испытывало новые, неуправляемые авиационные ракеты, РС-82. Звено истребителей, в полку, оснастили таким оружием. Они ждали наступления, чтобы опробовать ракеты на японцах.

Пока что обе армии стояли в обороне. После июньской победы в воздухе, и наступления японцев, в начале июля, все утихло. Самураи сидели на восточном берегу реки Халхин-Гол, на монгольской территории. Требовалось выбить их из пределов суверенной страны.

– И выбьем…, – Степан вытер пот со лба, отхлебнув теплой воды. Колодезная вода, вытащенная наружу, быстро нагревалась. Вдохнув запах пота от гимнастерки, он провел ладонью по щекам:

– Начальства не ожидается, Смушкевич в городе. Хотя какой город? Два десятка юрт, комендатура и барак кооперации. Взять, что ли, машину, съездить за печеньем, за пирожками…, На ужин баранину обещали…, – Степан тоскливо подумал о холодном ситро, в парке Горького, о пляже на Москве-реке:

– Интересно, где сейчас Петр? Выполняет задания партии и правительства…,– брат всегда писал в открытках одно и то же.

Майор Воронов посмотрел на стальные часы. После ужина они с ребятами отрабатывали технические элементы. Потом, по расписанию, значились ночные полеты:

– Товарищ Янсон пошел на таран, – вспомнил Степан, – спас английского летчика. У нас пока таранов не было…, – он вздохнул:

– Хотя, если такова необходимость в бою…, – с порога палатки раздался робкий голос:

– Товарищ командир полка, пополнение…, – Степан спохватился, что действительно, к ним должны были отправить новых техников, вместо погибших при бомбежке. Привычно, поправив:

– Я временно исполняющий обязанности командира…, – он повернулся.

Она остригла волосы. Она стояла, в новенькой гимнастерке и юбке, в брезентовых сапогах. Серо-голубые, большие глаза взглянули на Степана, на щеках девушки запылали пятна смущения. Тонкая шея заходила ходуном, Лиза сглотнула.

– Я читал…, – Степан все смотрел на нее, – читал, о перелете на Дальний Восток, об ордене. Хотел написать ей, поздравить…, Но кто я такой? Майор, с пятном в биографии. Она станет депутатом Верховного Совета, или комсомольским работником. О ней в «Огоньке» писали…, – Степан никому не говорил, что знаком с орденоносцем Князевой. Фотографию девушек-летчиц напечатали на обложке «Огонька».

Лиза справилась с собой. У него было загорелое, обросшее каштановой щетиной лицо, в распухших, расчесанных укусах комаров. Сильно пахло потом, табаком и вареной бараниной:

– Ужин готовят…, – отчего– то подумала Лиза:

– Меня в отдельную палатку поселят. Здесь нет больше женщин. Откуда им взяться…, – лазоревые глаза майора показались Лизе уставшими.

– Младший воентехник Князева прибыла к месту несения службы, товарищ майор! – звонко выкрикнула девушка. Степан, невольно, улыбнулся:

– Хорошо, что прибыли. Идите, – он кивнул, – становитесь на довольствие, знакомьтесь с аэродромом. За ужином увидимся…, – сзади болтался старшина из хозяйственного взвода, больше ничего сказать было нельзя.

Она ушла, подхватив мешок. У нее были длинные, стройные ноги, немного загоревшие под степным солнцем.

– Ордена она не носит…, – понял Степан: «Но я свой тоже не ношу».

Велев себе не думать о ее ногах, он оправил гимнастерку. Отдых заканчивался. После ужина летчики поднимались в воздух.

 

Аршан

Полковник Исии настоял на размещении временной базы отряда 731 не в Хайларе, самом крупном городе поблизости от линии фронта, а на склоне Хинганских гор, в уединенном уезде Аршан. Штаб японских войск находился рядом с Халхин-Голом, в Джинджин-Сумэ. От поселка до позиций на берегу реки было около тридцати километров, что давало преимущество перед русскими. Тамцаг-Булак располагался в четыре раза дальше. Русские спешно построили железнодорожную ветку, хотя пути доходили только до Баян-Тумена. Для самолетов расстояние препятствием не было, но пехоту и танки русским приходилось бросать маршем, в жарком, степном лете. С японской стороны войска вступали в бой, что называется, с колес.

Исии почти все время проводил в Харбине, на основной базе. Полковник плохо знал Внутреннюю Монголию. Готовясь к отлету в Аршан, профессор Кардозо весело заметил:

– Вы удивитесь, коллега, насколько преобразилась эта часть страны. Ваше влияние на Маньчжоу-Го пошло государству на пользу…, – влиянием, профессор Кардозо, деликатно, называл оккупацию.

Дороги здесь, действительно, оказались отменными. Пути дотянули до станции Халунь-Аршань. До линии фронта оставалось каких-то полсотни километров. Они с профессором Кардозо, конечно, летели на самолете. Врачи прибыли в Джинджин-Сумэ в мае, до начала крупных военных действий. Требовалось организовать базу и подготовить, как его называл Исии, курьера. Участие профессора Кардозо в исследованиях стало личной инициативой Исии. Полковник не хотел демонстрировать присутствие иностранца, гражданского лица, в отряде. Для всех, профессор Кардозо, уехал отдыхать на морской курорт в Даляне. Давид, действительно, отправил Элизу и Маргариту в хороший особняк, снятый до конца осени. Он объяснил жене, что едет обратно в Маньчжурию.

– Не стоит возить туда маленькую…, – Давид показывал Элизе ухоженный сад, с мраморным фонтаном, с бассейном, где плавали золотые рыбки, – летом в степи очень жарко…, – Элиза ходила по паркету красного дерева, среди лакированной мебели. В коттедже для слуг жила семейная пара, горничная, она же няня, и отличный повар. Гранитная лестница вела с откоса холма на просторный пляж, белого песка.

– Здесь, как в Остенде, – небрежно сказал муж, – море холодное. Однако Маргарите полезно подышать здоровым воздухом. Тебе, кстати, тоже…, Путешествия не прибавляют красоты…, – Элиза почувствовала, слезы на глазах.

Она провела в Мон-Сен-Мартене зиму, и улетела в Харбин после Пасхи. У Маргариты резались зубы. Девочка, безостановочно, кричала все десять дней полета. Давид встречал их в аэропорту, на лимузине. Элиза надеялась, что она сможет отдохнуть хотя бы в машине. Муж поцеловал ее в щеку:

– Я соскучился, милая. Я должен вернуться в лабораторию…, – он посмотрел на часы, – но я ожидаю хорошего обеда, в честь твоего возвращения. Я снял квартиру, – добавил Давид, – нельзя все время есть в ресторанах. Уборщицы я не нанимал, – он улыбался, – ты ведь приехала…, – в квартире, на паркете, лежал пепел, в ванной муж разбросал грязное белье. В лаборатории и госпитале Давид настаивал на полной, безукоризненной чистоте, но дома, как говорил муж, можно было позволить себе расслабиться.

Элиза, не присев, кое-как устроила Маргариту в шали от Hermes. Дочь часами висела на груди. Убрав комнаты, Элиза занялась стиркой, а потом спустилась вниз. На пальцах объяснившись с швейцаром, она пошла за провизией. На аэродроме, муж передал ей деньги:

– Я питался на ходу. Но теперь ты обо мне позаботишься. Моя девочка выросла…, – заворковал он, пристально оглядывая Маргариту. Дочь затихла. Элиза испугалась:

– Она, конечно, отца забыла. Она младенец еще…, – Маргарита недовольно захныкала. Давид посчитал зубы:

– Развитие в норме. Я надеюсь, ты посещала врача, в Мон-Сен-Мартене? – требовательно спросил он:

– Хотя какой врач, в рудничной больнице…, – молодой доктор Гольдберг приехал из Брюсселя. Он почтительно вскакивал каждый раз, когда профессор Кардозо заглядывал в кабинет.

– Но у меня все хорошо…, – удивилась Элиза. Она решила ничего не говорить мужу о ложном крупе, и о том, что видела в Амстердаме Эстер. Когда Маргарита выздоровела, Элиза уехала в Мон-Сен-Мартен. Женщины больше не встречались.

– Не у тебя, – наставительно заметил муж, идя к лимузину. Он отдал Элизе девочку:

– Поменяй ей пеленки, в машине. Я много раз говорил, что ребенка надо регулярно осматривать. Ты, как мать, обязана следить…, – Элиза послушно кивнула:

– Мы ходили к доктору Гольдбергу, каждый месяц. Он лечит маму. Ей, кажется, лучше…, – жена перекрестилась. Давид скрыл зевок.

Баронесса, действительно, оправилась. Виллем, наконец-то, прислал телеграмму из Конго. Он собирался еще год провести в Африке, а потом вернуться в Рим. Брат начинал занятия в Папском Грегорианском университете, готовясь к посвящению в сан.

Отец вздохнул, сидя с Элизой в библиотеке:

– С другой стороны, мои родители тоже праведную жизнь вели. Подобное у нас в крови, наверное. Виллем станет епископом, кардиналом…, – отец не закончил. Элиза подумала:

– Нельзя загадывать, но всякое случается. Кардиналом, а потом…, – письма от брата приходили два раза в месяц. Виллем не признался, что заставило его принять обеты, но Элиза видела, что мать просто радуется, получая весточки от мальчика, как называла его баронесса.

Мать гуляла в саду, ходила к мессе и возилась с внучкой. Дедушка и бабушка хлопотали над Маргаритой, не спуская ее с рук. Гамен спал в детской, у кроватки с гербами, где лежали и Виллем и сама Элиза. Маргарита сразу полюбила собаку. В Мон-Сен-Мартене девочка начала садиться и ползать. Элиза смеялась, сидя на персидском ковре. Дочь пыталась догнать шипперке, Гамен лизал ее в щеку. Они иногда засыпали вместе, на полу.

О таком она, разумеется, мужу не упомянула. Давид считал, что собаке не место в спальне. Он долго перечислял Элизе названия паразитов, живущих на домашних животных. Муж даже показал ей картинки червей, в медицинском учебнике. Элиза и сама, украдкой, ложилась на ковер. Она дремала, вдыхая, сладкий, молочный запах девочки. Черные кудряшки Маргариты смешивались с густой шерстью шипперке.

В первый вечер в Харбине Элиза встретила мужа вычищенной квартирой, накрахмаленными рубашками, жареной уткой и миндальным тортом.

Давид разрешил ей выпить немного вина:

– Маргарита будет крепче спать…, – заметил он, – я тебя долго не видел…, – Элиза едва слышно стонала, обнимая мужа:

– Господи, я тоже скучала. Спасибо, спасибо Тебе, что мы опять вместе…, – Давид устроил ее голову на своем крепком плече:

– Отдохни немного, и продолжим. Я сказал…, – рука поползла вниз, – я скучал, моя хорошая. Я ожидаю завтрак, – Давид прижал ее к себе, – как обычно, в семь утра, в постель. Ты не забыла, что мне нравится? – он улегся на спину, закинув руки за голову. Золотистые, распущенные волосы, с шорохом упали на кровать, Элиза наклонилась над ним.

– Не забыла, – довольно сказал профессор Кардозо:

– К осени отлучишь Маргариту…, – он закрыл глаза, – надо заняться вторым ребенком…,– жена мотала головой, шепча что-то неразборчивое. Кровать поскрипывала:

– Хорошо, что она против предохранения, – Давид, незаметно, усмехнулся, – сейчас она вряд ли забеременеет, она кормит. Осенью я постараюсь…, – профессор Кардозо понял, что шурин очень удачно подался в монахи. Теперь все состояние де ла Марков отходило детям Элизы:

– То есть моим детям…, – жена сдавленно кричала, кусая губы, – но Маргарита девочка, а близнецам дядя Виллем ничего не оставит. Они ему не внуки, они евреи. Нужен мальчик…, – Давид тяжело задышал, – обещаю, будет не один, а несколько…,– сдерживаясь, он подсчитывал в уме примерный доход по шахтам и сталелитейному заводу:

– Отлично, просто отлично. Не говоря о Нобелевской премии…, – в Аршане, Давид вел исследования, приближавшие получение награды.

О механизме передачи чумы медицина знала с конца прошлого века. Профессор пастеровского института Йерсен и японец Китасато, работая на эпидемии в Гонконге, открыли возбудителя болезни, чумную палочку. В начале века энтомолог Чарльз Ротшильд, описал переносчика болезни, южную крысиную блоху. Блохи и крысы жили у них в отдельно стоящем помещении.

Разговаривая с командующим группировкой, генералом Комацубарой, Исии объяснил уединенность места:

– Мы занимаемся научными исследованиями, обеспечивающими безопасность армии. Не хотелось бы, – полковник поморщился, – чтобы вокруг болтались штатские, посторонние. В Хайларе подобного не избежать, а в Джинджин-Сумэ многолюдно…, – в раскрытое окно кабинета Комацубары доносился шум танковых моторов, – невозможно, в таких условиях, сохранять секретность…, – в Аршан отправили строительный батальон.

Солдаты быстро возвели на берегу тихого, лесного озера, среди сосен, несколько крепких, деревянных домов. За высокой оградой, окутанной колючей проволокой, устроили особую зону, куда заходили только в противочумных костюмах. Из Харбина, на транспортном самолете, привезли лабораторное оборудование, лучших эпидемиологов отряда 731 и молчаливых охранников. У них имелся автономный генератор и прекрасный повар. Провизию доставляли с железной дороги.

Давид и полковник Исии часто ловили рыбу в озере. Рассветы здесь были тихие, плескала вода, над отрогами гор вставало солнце. Исии читал Давиду японские стихи. На рыбалке они о медицине не говорили, предпочитая отдыхать от работы. Они обсуждали Хемингуэя, Давид рассказывал японцу об Африке и Европе.

Сегодня профессор Кардозо пошел на рыбалку один. Исии уехал в Джинджин-Сумэ, за пополнением. Они отбирали только легкораненых пленных. Давид курил, глядя на поплавок:

– Все равно японцы всех расстреливают. Какая разница? Мы работаем для прогресса медицины, для ее развития…, – жена увезла в Далянь пишущую машинку и заметки:

– К зиме будет книга готова, – довольно понял Давид, – издатель мне написал, что ждет. Как это он выразился: «Вы настоящий герой современности, профессор Кардозо».

Давид немного скучал по жене. Однако обслуга была вышколенной, а все остальное, сказал себе профессор Кардозо, могло подождать до осени. В озере жила отличная форель. В плетеной корзинке билось несколько рыбин:

– На фронте сейчас затишье. Бревен, как мы их называем, немного…, – Давид обернулся к тропинке, ведущей на базу:

– Последнее бревно вчера умерло. Исии молодец, штамм отлично себя проявил. Посмотрим, как он распространяется в полевых условиях…, – Давид не знал, кого отправили за линию фронта. Исии сам работал с агентом. Полковник создал остроумные, керамические бомбы, со слабым взрывным зарядом. При детонации зараженные блохи не погибали. Увидев приспособления, Давид посоветовал посадить внутрь и крыс:

– Теплокровное животное более надежно, – заметил профессор Кардозо. Они две недели проверяли новую конструкцию и остались довольны.

Давид понимал, что не сможет включить в будущую, четвертую монографию, описание работы в Аршане:

– Все из-за косности научного сообщества, – он зевнул, почесав короткую, ухоженную бороду, – в прошлом веке на ком только опыты не ставили. На проститутках, когда сифилис изучали, на приговоренных к казни преступниках, на неграх. Американцы, я уверен, индейцев используют. У развития человеческой мысли не должно быть преград…, – вытащив еще одну форель, он поднялся. Японский повар отлично солил рыбу.

Давид хотел проверить, как продезинфицировали барак для бревен. Потом его ждала лаборатория:

– Никак иначе устойчивую вакцину от чумы не создать, – Давид подхватил корзинку, – надо пробовать ее на людях. Я сам, на себе ее испытывал. У меня есть право таким заниматься…, – отряхнув холщовую куртку, профессор Кардозо пошел к базе, в сиянии рассвета, среди вековых, высоких сосен.

 

Джинджин-Сумэ

Генерал-лейтенант Комацубара, командующий японскими силами под Халхин-Голом, сидел на подоконнике кабинета, покуривая сигарету. По широкой, разбитой дороге пылили грузовики с солдатами. Потрепанные на восточном берегу реки войска отводили в тыл. Джинджин-Сумэ, если судить по карте, был поселком. На местности, кроме развалин старого буддийского монастыря, и десятка юрт, больше ничего не имелось. Юрты убрали с началом военных действий, в мае. Кочевников, монголов, под страхом смертной казни, заставили сняться с места и уйти во внутренние районы.

На зубах скрипела пыль, в лицо генералу дул жаркий, изнуряющий полуденный ветер пустыни. В папке, у него на коленях, лежали сводки о потерях. В июне военные думали, что им не придется вводить в действие пехоту и танки. Превосходство в воздухе могло решить исход сражения. В Токио многие называли Халхин-Гол, как и Хасан, в прошлом году, откровенной авантюрой. Комацубара летал в Японию, доказывая в министерстве, что двух недель боев на Хасане было мало. У озера русские оказались хорошо подготовленными. Армии не удалось застать их врасплох.

– Только здесь, с авиацией…, – Комацубара закашлялся, не от дыма сигареты, а от пыли. Он отпил горячего, зеленого чая:

– Здесь, с авиацией, мы выиграли. Но ненадолго.

В начале июля, после побед в воздухе, они решили перейти в наступление и удержаться на западном берегу реки Халхин-Гол, прорвав оборону русских. Атака удалась, но Советы, на удивление, встряхнулись, и оправились, начав ответные действия. Японцы чуть ли не зубами цеплялись за высоту Баин-Цаган, обеспечивавшую контроль над восточным берегом и обстрел берега западного. Русские выбили армию с холмов. Погибло восемь тысяч солдат, почти все танки и артиллерия. Река лежала за их спинами. Комацубара приказал подорвать единственный понтонный мост.

– Надо заставить войска собраться, – надменно сказал генерал, прислушиваясь к далекой канонаде, – они должны знать, что нельзя делать ни шагу назад.

Кто-то из офицеров, робко заметил:

– Наполеон, при Березине, дал армии возможность переправиться, и только потом подорвал мосты…, – в кабинете повисло молчание, прерываемое шуршанием карт. Комацубара, ядовито, отозвался:

– Не думаю, что стоит брать уроки войны у проигравшего полководца…, – офицеры вздрогнули. Смуглый кулак с треском опустился на стол. Комацубара заорал:

– Я лично расстреляю, перед строем, труса, позволившего солдатам бежать! Сейчас надо сражаться до последней капли крови…

– И сражались, – он посмотрел на часы. Со станции в Халун-Аршане скоро привозили пополнение. Армия, действительно, доблестно воевала под Баин-Цаганом, но положение оставалось таким же, как и в мае, до начала военных действий. Единственная разница была в том, что японцы пока находились на монгольской территории. Обе армии окопались. Комацубара, подозревал, что русские готовят наступление. У них работало много разведчиков, и в Тамцаг-Булаке, и на западе. У некоторых даже имелись радиопередатчики. Комацубаре сообщали о движении русских войск, о переброске к фронту новых полков и танкового соединения.

Он соскочил с подоконника, легкий, несмотря на шестой десяток. Дымя сигаретой, Комацубара подошел к большой карте Внутренней Монголии, на стене кабинета:

– До зимы далеко. Я успею разбить русских, погнать их обратно к границе, а то и дальше…, – в Токио, в генеральном штабе, образовалось две группировки. Сторонники войны на севере, где подвизался Комацубара, считали, что не надо останавливаться на поддержании порядка в Маньчжурии, и вялой, позиционной войне с Китаем. Адепты северного направления утверждали, что императорская армия должна идти к границе Советского Союза.

– И миновать границу, – добавлял Комацубара, – вернуть Японии исконные, коренные территории, где наши соотечественники страдают, под гнетом Сталина…, – на северной части Карафуто давно не осталось японцев, но такие мелочи никого не интересовали. Кроме Карафуто и островов Чишима, у русских, на Дальнем Востоке, имелся уголь, золото, и отличный порт.

Южная группировка настаивала на прекращении бесплодных стычек с Советским Союзом. Офицеры указывали на стратегические гавани Гонконга и Сингапура, на Гавайи, Филиппины, Бирму, и даже Австралию. Комацубара понимал подобную логику. В случае большой войны, русские оставались на своей территории. Комацубара провел два года в посольстве, в Москве. Генерал отлично говорил на языке, щеголяя знанием пословиц.

– Дома и стены помогают…, – пробормотал он, по-русски, глядя на громаду Советского Союза: «Англичан, в колониях, ненавидят. Они угнетали китайцев, жителей Бирмы, индийцев. Народы Азии обрадуются японцам. Мы люди одной крови».

Услышав его рассуждения, кто-то из генералов, в штабе, поднял бровь:

– Если следовать ходу вашей мысли, Комацубара-сан, то китайцы должны перед нами разоружиться. Но в сводке подобного пока не указывали…, – в большом зале генерального штаба прошелестел смешок.

Комацубара покраснел:

– И не укажут. Китайцы, с материка, смотрят в рот англичанам. Британия двести лет держала страну на опиуме. Они неспособны думать собственной головой. И я, конечно, не предлагаю, – поспешно добавил Комацубара, – сделать их нашими союзниками. Нет, нет, только колонии…, – у русских сейчас, по мнению Комацубары, существовала альтернатива. Они могли ввязаться в долгую, позиционную войну, или попробовать наступление, вплоть до территории Маньчжоу-Го. Русские эмигранты, состоявшие на службе в военном ведомстве, поддерживали северный план. Они хотели вернуть особняки во Владивостоке и Чите, доли в рудных промыслах, и амурских пароходствах. В Бирме русским ловить было нечего.

Хайлар находился в трех днях пути от нынешней линии фронта. Падение Хайлара означало катастрофу, за городом лежало марионеточное государство Маньчжоу-Го. Комацубара вспомнил последнее донесение Блохи. В разведывательном отделе генералу объяснили, что Блоха устроился шофером на грузовик кооперации. Агент выходил в эфир из степи. Блоха сообщал, что в Тамцаг-Булак прибывают новые силы русских.

Комацубара провел пальцем по карте:

– С приездом Жукова, они осмелели…, – генерал, внимательно, прочел досье нового командующего. Они знали о сталинских чистках в армии. Люшков, в прошлом году перешедший на сторону японцев, был откровенен, на допросах. Однако Жуков, судя по всему, чисток избежал и был настроен решительно:

– Офицеры у них без опыта…, – Комацубара вспомнил пленных, – только у некоторых летчиков за спиной Хасан, Испания…, – о летчиках рассказал бывший командир двадцать второго истребительного полка. У него закончилось горючее, авиатор был вынужден приземлиться в расположении японцев. Он рассчитывал пешком добраться до линии фронта, но наскочил на патруль. Его легко ранили, и привезли в Джинджин-Сумэ.

– Исии его забрал…, – полковник прислал радиограмму. Он собирался навестить штаб. Пленных не было, и, судя по всему, в ближайшее время не ожидалось:

– Если только русские не пойдут в наступление…, – Комацубара услышал за дверью шаги, – хотя они еще не готовы. До конца месяца ничего не случится, я уверен. Они расстреляли офицеров с боевым опытом, людей, воевавших с Германией. Советские мальчишки в июне показали, что не умеют сражаться…, – это, действительно, оказался Исии, в неизменном, профессорском пенсне, и аккуратном кителе.

Комацубара знал, что чума передается по воздуху только в очаге заражения, в близости от больного. Генералу, все равно, не нравилось, когда Исии дышал в его сторону. Они долго кланялись друг другу. Ординарец принес свежего чаю.

Генерал предложил Исии сигареты:

– Мне, право, неудобно, что вы проделали сорок километров на машине, полковник, но с фронта, за последние два дня, сводок о пленных не поступало. Может быть, – предложил Комацубара, – возьмете тяжелораненых, из госпиталя…, – Исии вздохнул. Тяжелое ранение, гангрена, или ожоги, частые у танкистов, отчаянно путали клиническую картину заражения чумой. Они с Кардозо-сан немного усовершенствовали штамм. Исии не терпелось его опробовать.

– В конце концов, – Комацубара пил чай, – у Блохи есть кое-какие подарки, для русских. Он готов пустить их в ход. Пусть поскачут…, – он, невольно, улыбнулся. Генерал бросил взгляд в окно. У крыльца штабного барака припарковался черный, запыленный лимузин. На капоте трепетал императорский флажок. Заскрипела дверь приемной, забубнил адъютант. Резкий, властный голос ответил:

– Я могу повторить, если вы не слышали. Я приехал с неограниченными полномочиями от Министерства Иностранных Дел и лично его величества…, – карта на стене заколыхалась.

Генерал и полковник едва успели подняться. Он шагнул через порог, в измятой куртке хаки, в армейских штанах и грубых ботинках. Черноволосая, хорошо подстриженная голова склонилась в легком кивке. В кабинете запахло кедром, и свежестью. Комацубара понял:

– Словно вода, в горном роднике. Что он здесь делает? Я слышал, его в Европу отправляют. Будущий зять императора…, – о новостях шептались в Токио весь последний год:

– Он собирался уезжать из столицы Маньчжоу-Го. Какая у него осанка, будто сам принц Гэндзи…, – его светлость Дате Наримуне оглядел офицеров темными, непроницаемыми глазами.

– Я бы выпил чаю, – сообщил граф, – дорога была долгой…, – он указал на стул. Комацубара спохватился:

– Я прошу прощения, ваша светлость. Сейчас, сейчас…, – Наримуне коротко поблагодарил. Закинув ногу на ногу, граф щелкнул золотой зажигалкой:

– Я приехал разобраться в беспорядке…, – он покашлял, – который вы развели…, – ветер шелестел бумагами на столе, на улице ревели танки.

Наримуне принял от Исии пиалу: «Рад вас видеть в добром здравии, полковник». Граф стряхнул пепел в фарфоровое блюдечко: «Начнем, господа».

Его светлости графу быстро нашли отдельную комнату, с умывальной, в бараке, где жили штабные офицеры. Наримуне не стал спрашивать у Комацубары, где хозяин помещения, понимая, что неизвестный капитан, или майор, не вернулся с поездки на фронт. Внутри было прибрано, чисто, на деревянной стене висела маленькая, забытая фотография. Наримуне подошел ближе. Юноша, в форме лейтенанта, стоял между родителями, под цветущей сакурой:

– Май 1930 года, – прочел Наримуне, – поздравляем дорогого Уэда-сан с выпуском из военного училища. Любящие тебя отец и мать…, – отец офицера носил форму преподавателя гимназии, мать, лучшее, весеннее кимоно. Сзади раздался кашель. Ординарец низко поклонился:

– Простите мою нерасторопность, ваша светлость. Вам неприятно смотреть на снимок. Я все уберу, – фото унесли. Наримуне знал, что его вложат в пакет с вещами погибшего Уэды-сан. Посылку отправляли родителям, в сопровождении урны с прахом. На столе красовался медный, простой чайник, кружка и картонная коробка с бенто. Ординарец, на цыпочках, вернувшись в комнату, забрал куртку. Его светлость даже не пошевелился.

Огромное солнце закатывалось на западе, где лежал Халхин-Гол. Машины и танки, весь день, шнырявшие по Джинджин-Сумэ, утихомирились. Подходило время ужина. Наримуне провел последние три дня за рулем, кое-как перекусывая, но есть не хотелось. Присев на подоконник, граф налил себе чаю. С далекой реки дул прохладный ветер, над шатрами бились флаги. К солдатской столовой тянулась очередь. В офицерской палатке ужин разносили официанты.

– Исии тоже за столом…, – граф поморщился, – с другими офицерами…, – при Комацубаре граф не стал интересоваться, что здесь делает полковник. Отряд 731 размещался в Харбине. Наримуне понял, что Исии передвинул передовую базу эпидемиологов ближе к фронту:

– На Хасане им не удалось опробовать чумной штамм… – изящные, ухоженные пальцы, держали сигарету, вился сизый дымок, – но здесь они могут зарваться, полезть на рожон. Я не имею права привлекать внимание. Я здесь не за таким…, – Наримуне неделю назад прилетел из Токио в Маньчжоу-Го. Он вспомнил недовольный голос министра иностранных дел, Хатиро Ариты:

– Мой предшественник, Хирота-сан, подал в отставку из-за несогласия с политикой военных в Китае. Мне придется сделать то же самое…, – министр, угрожающе, помолчал, – из-за дурацкого желания кое-кого поиграть в милитаристские бирюльки…, – они сидели на совместном заседании военного министерства и министерства иностранных дел. Сводки с Халхин-Гола приходили неутешительные:

– Хватит, – подытожил Арита, – Наримуне-сан вернется в Маньчжурию. Он лично поедет к уважаемому генералу Комацубаре, и поставит его в известность о том, что мы заключаем соглашение с русскими…, – военный министр побагровел: «Кто решил, в обход….»

– Его величество император, – отрезал Арита:

– В конце лета Советский Союз подпишет пакт о ненападении, с Германией…, – вести пришли из Берлина. Министр иностранных дел, довольно, сказал:

– Он обвел Сталина вокруг пальца, успокоил его Прибалтикой, Западной Украиной и Белостоком. Гитлер-сан развязал себе руки. Он может нападать на Польшу, что он и сделает…,– поляки спешно выбивали из Лондона и Парижа обещания о помощи, в случае войны.

Шанса противостоять Германии у Польши не оставалось, учитывая неизбежное вторжение советской армии, с востока:

– Конечно, – думал Наримуне, – русские не назовут атаку вторжением. Обставят все изящно. Трудовые массы освободились от гнета панов. После Польши Сталин примется за Прибалтику и Финляндию. Возвращает потерянные территории. Никакой разницы с Гитлером…, – Наримуне часто спорил с Рамзаем. Они, с руководителем группы, были похожи. Оба долго сохраняли спокойствие, обмениваясь ядовитыми репликами, но, в конце концов, взрывались.

– Ты десять лет не был в Советском Союзе, – зло сказал Наримуне, – ты что, Рихард, газеты не читаешь? Ты пресс-секретарь немецкого посольства, тебе по должности положено. Люшков, на допросах, говорил о чистках, о расстрелах. Гитлер избавился от Рема, Сталин избавился от соратников по революции…, – они сидели на скамейке, в парке Уэно. В тихом пруде плавали утки. Сакуры отцвели, вокруг было немноголюдно. Матери, с низкими, по американской моде, колясками, прогуливались по усыпанной песком аллее.

Каждый месяц Наримуне ездил на север, в горную деревню. Мальчику исполнился год. Он бойко пошел и начал говорить, смешно, по-детски, лепеча. Он останавливался в простой гостинице, и все время проводил с Йошикуни. В конце лета кормилица обещала отлучить ребенка. Наримуне надо было уезжать в Европу. Он смотрел в темные глаза сына, целовал мягкие, немного вьющиеся волосы. Мальчик напоминал отца, однако Наримуне, иногда думал:

– Ее тоже. Ее, дядю Джованни. Обещаю, Йошикуни никогда не узнает о них…, – мальчик клал голову ему на плечо: «Папа…». Ребенок зевал, засыпая в его руках. От Йошикуни пахло молоком, он ворочался, мужчина качал его:

– Спи, сыночек. Спи спокойно…, – Наримуне отвел глаза от колясок. Он услышал голос Зорге: «Тогда зачем ты к нам присоединился?»

– Я тебе говорил, – граф пожал плечами, достав из кармана пальто стальную флягу с кофе:

– Я считаю, что никто, кроме Советского Союза, не сумеет противостоять Гитлеру. Хорошо, что мне удалось отговориться от назначения в Берлин. Я бы не смог воспитывать сына в окружении свастик…, – о направлении в Москву речи не шло. Наримуне не знал русского языка, и не считался специалистом по Советскому Союзу. Поняв это, граф облегченно вздохнул. Он уезжал из Японии с ребенком, и не хотел подвергать сына риску. Он даже не стал рассказывать Зорге о возможности подобного поста. Рамзай был разумным человеком, но мог настоять на должности в московском посольстве:

– Я принесу больше пользы, – подумал Наримуне, – если начну работать не в Советском Союзе, а где-то еще…, – обычно их споры ни к чему не приводили. Зорге хотел вернуться в Россию:

– Пусть она изменилась, – покачал головой Рихард, – но я очень, давно не был дома, не видел жену…, – он помолчал: «Как твой сын?»

– Хорошо…, – Наримуне сидел, закрыв глаза. Теплый, весенний ветер шевелил черные волосы: «А у тебя…, У вас…, – поправил себя мужчина, – нет детей?»

– Нет, – сухо сказал Зорге, принимая от него флягу:

– Отличный кофе, – заметил он. Они заговорили о делах. В случае возвращения в Россию, или еще чего-то, как выражался руководитель, Зорге прочил его в преемники. Наримуне познакомился не только с Вукеличем, но и с радистом, Клаузеном. Он, с удивлением, понял, что знакомый журналист, Хоцуми Одзаки, тоже работает в группе. Одзаки-сан был советником бывшего премьер-министра, Фумимаро Коноэ.

Коноэ родился в аристократической семье. Он поддерживал сближение Японии с Италией и Германией. Коноэ ввел графа в узкий круг приближенных лиц. Они назвали встречи «Кружок завтраков». Каждую неделю, они собирали утреннее заседание, в хорошем ресторане, на Гинзе. Наримуне понимал, что Коноэ может опять возглавить правительство. С будущим браком, перед графом открывалась неограниченная карьера в министерстве.

Зорге пил кофе, рассматривая красивый, четкий профиль:

– Совестливый человек, человек чести. Японцы редко идут на измену. У них в крови подчинение императору, долг перед страной. Он говорил: «Истина выше Родины». У него сын, он уязвим…, – Зорге старался не думать о собственной жене, о том, что с ней случится, если японцы раскроют группу:

– У Кукушки дочь, на нее тоже могут давить…, – обеденный перерыв заканчивался, им пора было возвращаться на работу.

Поняв, на кого работает Зорге, Наримуне промолчал о меморандумах британской разведки. Он знал, что Лаура покинула Токио. Граф приказывал себе о ней не вспоминать:

– У русских есть человек в Лондоне…, – они с Зорге пользовались разными выходами из парка. Наримуне остановился на тротуаре, подняв руку. В такси он откинулся на спинку сиденья:

– Рихард не виноват. Откуда ему было догадаться, что я и Лаура…, – вернувшись из Сендая, после рождения сына, Наримуне вызвал службу генеральной уборки квартир.

Сначала он, безжалостно, уничтожил ее следы, все, что Наримуне мог найти. Вещей было немного. Они уместились в одном пакете, шпильки, шелковый шарф, лежавший в ящике лакированного столика, у кровати. Ткань пахла цветами вишни. Наримуне коснулся резных столбиков:

– Забудь о ней. Забудь, как она…, – он, зло, разорвал шелк: «Пусть катится к черту». После уборки квартира запахла сосной. Наримуне ходил по безукоризненно чистым коврам: «Очень хорошо. Ее нет, и никогда не было».

Несколько раз в месяц он отправлялся с университетскими друзьями в район Кагурадзака, к гейшам. Зная о скором отъезде, Наримуне не хотел брать постоянную содержанку. Они с министром иностранных дел сошлись на Скандинавии. Швеция оставалась нейтральной страной. Наримуне получил пост посла по особым поручениям. Он был ответственен и за работу в Швейцарии, и за представление интересов Японии в прибалтийских державах.

– От прибалтийских держав скоро следа не останется…, – потушив сигарету, он потянулся за бенто. Местный повар, судя по всему, недавно приехал из Японии. В стране ввели моду на патриотические коробки. Вареный рис украшали одиноким кружком соленой моркови. Он взял бутылочку соевого соуса: «Интересно, где сейчас кузен Меир?». Наримуне знал, что мистер О’Малли уехал из Токио. Он не хотел спрашивать о кузене у Зорге. Граф отлично понимал, что Рихард, несмотря на дружбу, может сообщить информацию о предполагаемом американском разведчике в Москву. Наримуне не собирался ставить под удар члена семьи, подобное было бесчестно.

Рис здесь варили хорошо, почти как в Токио.

Он вспомнил, казалось, бесконечное совещание у Комацубары. Когда в дверях кабинета появились военные, Исии, кланяясь, поднялся:

– Не смею надоедать. Я не занимаюсь армейскими делами, я медик…., – он выскользнул в дверь, поблескивая пенсне. Спрашивать у Комацубары, зачем глава отряда 731 болтается в прифронтовой зоне, было невозможно.

– Медик…, – Наримуне принялся за темпуру, – сказал бы лучше, убийца. Сил нет, даже разговаривать с ним…, – граф подозревал, что Исии на Халхин-Голе, хочет сделать то, что не удалось отряду 731 во время боев на реке Хасан. Наримуне пообещал себе:

– Если я смогу, я узнаю, чем он занимается. Хотя понятно, чем…, – на совещании штабистов, у Комацубары, Наримуне ловил на себе заинтересованные взгляды. Он привык, что некоторые коллеги, в министерстве, тоже смотрят на него подобным образом. Со слухами ничего было не сделать.

Императорский двор, иногда, напоминал Наримуне кучку деревенских сплетниц. Он знал, как все происходит. Приватно поговорив с министром двора, его величество наметил дату свадьбы и список приглашенных гостей. Министр обмолвился о новостях жене, она рассказала сестре. После этого с тем же успехом можно было напечатать объявление о браке на первой полосе газет.

В лицо ему ничего не говорили, но министр иностранных дел стал с ним особо вежлив. Наримуне подозревал, что перед свадьбой его возведут в ранг принца. Указом императора Йошикуни получал графское достоинство. В свидетельстве о рождении мальчика напротив имени матери стоял прочерк.

Он отодвинул бенто, налив еще чаю. На совещании, Комацубара настаивал на контратаке:

– Погибло десять тысяч солдат и офицеров, – сдерживаясь, ответил Наримуне, – не говоря о технике. Вы пойдете на переговоры, прекратив бессмысленное бряцание оружием. Прямо сейчас, генерал. Мы знаем, с кем вы имеете дело с той стороны…, – Наримуне указал себе за спину, – Жуков-сан не остановится перед наступлением. Тогда умрут еще тысячи японцев. Зазря! – Наримуне заставил себя нарочито аккуратно опустить на стол пиалу.

– Проклятые упрямцы…, – штабисты покидали офицерскую столовую. Наримуне отговорился от совместного обеда необходимостью познакомиться с документами. На столе лежал белый, скромный томик Исикавы Такубоку. Наримуне помнил, как покупал его на вокзале, перед рождением сына. Он закурил сигарету, шелестя страницами:

Точно нить порвалась У воздушного змея. Так легко, неприметно Улетело прочь Сердце дней моих юных…

Он захлопнул книгу, в дверь постучали. Наримуне быстро вытер глаза. Приняв от сержанта вычищенную куртку, граф поменял рубашку. Он стоял перед зеркалом, рассматривая бесстрастное, непроницаемое лицо:

– Fais ce que dois, advienne que pourra. Делай что должно, и будь, что будет, – напомнил себе граф. Пора было возвращаться на совещание.

 

Тамцаг-Булак

– Марьяна Бажан, бригадир женской тракторной бригады, мастер скоростной вспашки… – на экране стучали колеса поезда, звенели стаканы. Демобилизованный Клим Ярко рассказывал о родной Украине.

За Марьяну Бажан, за ее здоровье! – трещал киноаппарат. Над головами сидящих летчиков и аэродромной обслуги висел густой, сизый папиросный дым. Комары, испугавшись, звенели не под навесом из досок, а поблизости, в огромной, черной степи. Фильм показывали на старом, зашитом экране, повешенном на щит. Его наскоро сколотили бойцы из хозяйственной роты.

Лиза оглянулась на самолеты. Чато, курносые, ишачки, истребители И-16, старые, поршневые И-153 возвышались темными рядами, рядом с взлетной полосой. Она могла бы с закрытыми глазами найти его самолет. Временно исполняющий обязанности командира полка майор Воронов, летал на новом, усовершенствованном И-15-бис. Лиза вспомнила веселый голос:

– В Испании наши ребята И-16 чато называли, с легкой руки тамошних товарищей. Я в Испании не был, – засунув руки в карманы летного комбинезона, он покусывал травинку, – но мне комкор Смушкевич рассказывал, о тех боях, – он посмотрел на самолет:

– Новая модель, товарищ младший воентехник. Видите…, – он указал, – верхнее крыло прямое. Площадь крыльев увеличилась. Машина стала немного тяжелее, но и маневреннее. Изменена форма капота, поставлен более мощный двигатель…, – Лиза старалась не смотреть в его лазоревые глаза. Майор Воронов объяснил, что заочно учится в авиационном институте.

– Хочу стать конструктором…, – мужчина вздохнул, – но вряд ли в ближайшее время нас ждет мирная жизнь, – над аэродромом простиралось бесконечное, жаркое, пустынное небо. Утром, у палатки, где размещалась столовая, Лиза увидела плакат. Из города привозили фильм: «Трактористы». Младший воентехник не знала, что командир полка долго спорил с политруком. Степан напоминал, что, в целях маскировки аэродрома, запретил зажигать даже костры.

– Лампа будет гореть…, – он, в сердцах, чиркнул спичкой, – соберется наземный состав. Японцам ничего не стоит начать бомбежку. Мы только пополнение приняли. Не хотелось бы его терять…. – Степан затянулся «Беломором».

Политрук, наставительно, заметил:

– Товарищ майор, нельзя недооценивать важность воспитательной работы. Фильм одобрен политическим управлением. Картина рассказывает о возвращении демобилизованного бойца к трудовым подвигам. В конце концов, большинство ваших подчиненных покинет армию, по истечении срока службы. Для них фильм станет хорошим уроком, при выборе дальнейшего жизненного пути…, – Степан, все равно, назначил дежурных, следить за воздухом. Звено истребителей стояло наготове, на случай появления японских бомбардировщиков. Степан, впрочем, отлично понимал, что ни дежурные, ни летчики не помогут. Достаточно было одной бомбы, чтобы погибли две сотни человек, занятых на аэродроме.

Он, искоса, посмотрел на черные, коротко стриженые волосы младшего воентехника: «Вы хорошо разбираетесь в самолетах, товарищ Князева». Лиза не обслуживала его машину. С майором Вороновым работал свой техник, старшина, молчаливый, довольно угрюмый человек, тоже с Дальнего Востока. Он коротко сказал Лизе, что знает майора еще с озера Хасан, где Воронов воевал капитаном.

Лиза не обижалась. Она понимала, что летчики привыкают к техникам. Лизу поставили работать с разгонными машинами, И-153. Их использовали для обучающих полетов. Она, незаметно, посчитала красные звезды на фюзеляже чато майора Воронова. Их оказалось шесть. Лиза вспомнила:

– Ребята рассказывали, что его представили ко второму ордену Красного Знамени. Он герой, ас, как погибший товарищ Чкалов. Ты девчонка, младше его на десять лет…, – она покраснела:

– Спасибо, товарищ майор. Я стараюсь…, – они почти не разговаривали.

Через несколько дней после того, как Лиза появилась на аэродроме, командир полка поинтересовался, как она устроилась. Лиза улыбнулась: «Все в порядке, товарищ майор. Спасибо за вашу заботу».

Говоря с политруком, Степан хмуро заметил:

– Вы последите, товарищ Васильев, чтобы, в общем…, – он замялся, поведя рукой:

– Все же девушка. В армии, думаю, их больше появится. Пока надо обеспечить ей хорошие условия. Пусть она выступит перед бойцами, расскажет о перелете…. – Степан подмигнул политруку: «Для воспитательной работы. У нее орден есть. Она мастер спорта, парашютистка…»

Парашютистка Князева стояла рядом, разглядывая истребитель. Пахло авиационным бензином, сухая трава колебалась под ветром. Опустил глаза, Степан увидел, под суконной юбкой, круглые, немного загорелые колени. Гимнастерка почти не поднималась на груди. Он заметил на узких, белых ладонях пятна масла и порезы. Он рассказал девушке о гибели в Испании Сокола, товарища Янсона. Лиза кивнула:

– Я его дочь знаю, Марту. Мы с ней в Москве познакомились. Вы ее помните, наверное…, – Степан помнил только узкую, прохладную спину Горской, ее длинные пальцы, запах жасмина:

– Они похожи с Горской, – он полюбовался решительным профилем девушки, – будто сестры. Горская в длительной командировке. Наверное, опять за границей…, – услышав о таране Янсона, Лиза сглотнула: «Он спас другого летчика, не коммуниста…»

– Я бы тоже так поступил, – неожиданно сухо отозвался майор Воронов, – летчик сражался с фашизмом…, – Степан оборвал себя. Девушка была молоденькой. Она, даже не думая, могла поделиться с кем-нибудь словами командира полка. Степану не хотелось терять полетное время на нотации политического работника:

– Вы коммунист, товарищ Воронов, командир, орденоносец. Вы должны подавать пример, своим поведением…., – Степан еле отговорился от посещения фильма. Он видел кино, в Тамцаг-Булаке, и не хотел смотреть его еще раз. В расписании полетов значилась аэрофотосъемка японских позиций. Степан ухватился за рутинное задание, как за соломинку.

Он упомянул Князевой, что улетает. Девушка погрустнела:

– Такой замечательный фильм, товарищ командир. Я его тоже видела, в Чите, но с удовольствием опять посмотрю…, – она напела красивым, низким голосом: «И летели наземь самураи, под напором стали и огня…»

Степан думал о боях у Баин-Цагана, о грохоте снарядов, и бесконечных бомбах, сброшенных на японские позиции, об ожидании белого флага. Он слышал раздраженный мат:

– Самураев можно с землей сравнять, а они с места не сдвинутся. Подорвали мост, чтобы не дать войскам отойти…, – в воздухе, они не видели сражений, внизу, но Степан приезжал в госпитали, и здешний, полевой, и большой, в Баян-Тумене. Он помнил бесконечный поток раненых, измученные, обгоревшие на солнце лица, обожженных танкистов. О танкистах и пели, лихо, в самом начале фильма.

Ничего такого он, разумеется, сказать не мог. Он похвалил ее голос, девушка зарделась:

– Большое спасибо, товарищ майор. У меня все хорошо. Я рада, что могу принести пользу нашим доблестным летчикам…, – они, медленно, шли к столовой. Степан, добродушно, сказал:

– Вы сами будете пилотом, товарищ Князева. Каких-то, два года осталось. Жаль, что в Испании власть фашисты забрали, но мы с ними еще поборемся. Вы займетесь гражданскими самолетами…, – серо-голубые глаза похолодели. Лиза вскинула упрямый подбородок: «Военными, товарищ майор». Она чуть не прибавила: «Я хочу летать в вашем звене истребителей», но вовремя опомнилась. Воронов ничего не ответил. Лиза, впервые, заметила морщины в уголках его глаз:

– Ему тридцати не исполнилось. Он герой, он решил из Москвы в Забайкалье уехать…, – майор таком не говорил, но Лиза подумала:

– Дальний Восток сейчас, самый опасный участок. Он добровольно отказался от столицы, чтобы защищать рубежи родины…, – девушка, восторженно вздохнула.

На экране Клим прицеплял к трактору опасно широкий плуг, под недовольное жужжание других трактористов. Майор Воронов напомнил ей товарища Крючкова:

– Только товарищ Воронов красивее, – Лиза, украдкой, приложила пальцы к горящим щекам. Девушка, обеспокоенно, взглянула на вечернее небо. Ночь здесь наступала почти мгновенно. Степное солнце падало, закатываясь за горизонт. Багровеющая полоска напоминала кровь. Она заставила себя не думать о командире полка:

– Он летчик с большим стажем. Он возвращается, должно быть…, – Лизу поселили в отдельной, маленькой палатке. Техники все были опытными солдатами, оставшимися в авиации сверх срочной службы. Сержанты и старшины относились к ней, как к младшей сестре. С Лизой, сначала, заигрывали молодые летчики. Она смущалась, но потом шутки прекратились. Она поняла, что майор Воронов поговорил с подчиненными. В полку его уважали и даже, подумала Лиза, немного боялись. Он мог быть очень строгим, если дело касалось воздуха. Земные дела, как, шутливо говорил Воронов, он доверял политическому руководству.

Она, открыв рот, следила, с земли, за тренировочными полетами Воронова. Лиза вспоминала воздушный парад. Девушка, сказала себе:

– Он, конечно, настоящий мастер. Мне еще учиться и учиться…, – на экране играли свадьбу Клима и Марьяны.

В первый раз, увидев ленту, в Чите, Лиза хмыкнула:

– Интересно, что случается после свадьбы. Рождаются дети…, – в детдоме их учили биологии, но больше Лиза ничего не знала. Многие на аэродроме видели ленту, и сейчас затянули:

Гремя огнем, сверкая блеском стали

Пойдут машины в яростный поход,

Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин

И Первый маршал в бой нас поведёт!

Лиза, подпевая, передвинулась, на скамье, ближе к технику товарища Воронова. Бойцы аплодировали, на экране бежали титры. Лиза откашлялась:

– Товарищ Грищенко, восемь вечера, а товарищ майор после обеда улетел…, – от заката осталась только узкая полоска. Подул, неожиданно, холодный ветер. Лиза поежилась. Бросив окурок в песок, Грищенко растоптал папиросу подошвой сапога:

– Не беспокойтесь, товарищ младший воентехник, – он усмехнулся, – товарищ майор не первый день в воздухе. Когда надо, тогда и прибудет на аэродром…, – Грищенко подозревал, что, кроме съемки, у майора имелось еще какое-то задание.

По экрану прыгали косые линии, проектор выключили. Фонари под крышей навеса, раскачивал ветер. Политрук, выйдя вперед, оправил гимнастерку:

– Поговорим о фильме, товарищи…, – Лиза его не слышала. Она смотрела на яркие звезды пустыни. Девушка ждала рокота мотора истребителя. Она хотела увидеть, как майор вылезает из кабины, сдвинув шлем на потные, каштановые, выгоревшие на концах волосы. Он шел через поле, устало закуривая:

– Японцы, наверное, празднуют что-нибудь. Ни одного самолета в небе…, – сжав длинные пальцы, Лиза попросила, сама не зная кого: «Пожалуйста. Пусть он только вернется. Пожалуйста».

 

Джинджин-Сумэ

Навязчиво пахло чем-то медицинским, госпитальным. Голова отчаянно болела. Степан попытался поднять веки, сдержав стон. Затылок сразу разломило. Он, невольно, усмехнулся:

– Похоже на утро, на гауптвахте, в Москве. Тогда мне еще пить хотелось…, – он облизал губы. Задание было несложным, аэрофотосъемку позиций они делали часто. В воздухе, как и на земле, царило затишье. Существовала вероятность наткнуться на японский патруль, но Степан махнул рукой:

– Я и на И-153 от них уйду. Не буду ввязываться в бой.

Он не стал брать усовершенствованный чато, а полетел на старом, поршневом истребителе. В июне, во время воздушных боев, они поняли, что машины никуда не годятся. У японцев были отличные, новые самолеты, Накадзима Ki-27. Степан лично сбил шесть истребителей противника, хорошо изучив материальную часть. Пленные японские летчики, на допросах, говорили, что машины поступили в армию весной, перед началом военных действий.

Накадзима был легче и маневренней И-153. Он превышал советский истребитель по скорости. Степан опробовал японца. Майор получил машину, ненадолго, после вынужденной посадки аса, Такэо Фукуды. Самолет отправили в тыл, но Степан помнил технические характеристики. Накадзима опережал И-153 в скорости, примерно на пятьдесят километров, но в бою даже преимущество в пять километров могло решить многое.

Степан принюхался. Он помнил, как пахнет в советских госпиталях. Здесь, кроме стойкого духа растворов для дезинфекции, витало еще что-то. Он устало сказал себе:

– Я в Тамцаг-Булаке. Я, в конце концов, сажал самолет на нашу территорию. Но я встретил Накадзиму, и не одного…, – японец появился на горизонте, когда Степан, закончив съемку, летел на запад, к аэродрому.

День, действительно, оказался тихим. Он стартовал после обеда. За три часа в воздухе Степан не увидел, ни одного, самолета. Понтонный мост на Халхин-Голе пока не восстановили. Японцы копошились на восточном берегу реки. Степан заметил полоску машин, идущую дальше на восток, к Джинджин-Сумэ. Они знали, что в поселке размещался штаб японской группировки. Туда он залетать не собирался.

Накадзима повис у него на хвосте, Степан выжимал все, что мог, из И-153. Он почти ушел, пробив крыло японцу.

– Но выскочил второй самолет…, – такие машины Степан видел только на фото, у комкора Смушкевича. На них летали испанские националисты и легион «Кондор», на гражданской войне. Хвалить зарубежную технику было, не принято, но на заседании у Смушкевича собрались свои, летчики. Политруков на подобные встречи не приглашали. В Испании немецкую машину называли «Бруно». Ребята говорили, что он превосходит курносого в скорости горизонтального полета, и в пикировании. Смушкевич заметил:

– И-15, все равно, лучше маневрирует, на низких высотах, на бреющем полете…, – выпустив дым, он замолчал. Все летчики помнили слова немецкого аса, Иммельмана: «Я безоружен, пока я ниже». На бреющем полете можно было попытаться уйти от погони, но сражаться из такого положения не получалось. Находящаяся выше в небе машина, всегда имела преимущество.

Степан хорошо все понял, стараясь оторваться от «Бруно».

– То есть не «Бруно»…, – пробормотал Воронов, не открывая глаз, – а похожий самолет. Мы даже не знали, что они есть у японцев. Теперь узнали…, – летавшие в Испании ребята были знакомы с немецкими истребителями. Машины часто попадали им в руки. Самолет, преследовавший майора Воронова, был новой модификацией. Мессершмит обгонял И-153, словно заяц черепаху. Степан, вспомнил бой:

– Чато он тоже обгонит. Ребята говорили, что мессершмиты, в горизонтальном полете, значительно быстрее, – Степан задумался:

– Кажется, километров на двести. Бесполезно было даже начинать отрыв…, – он заметил, что правая рука перевязана:

– Пуля в плече…, – подвигав рукой, Степан охнул, – меня ранили…,– кровь брызнула на плексиглас кабины. Он посадил И-153 левой рукой, на одно шасси. Второго не осталось, его расстрелял мессершмит. Воронов летел над монгольской территорией. Майор надеялся, что японцы не станут рисковать, и приземляться вслед за ним. У Степана имелся командирский пистолет ТТ, без оружия вылеты запрещались. Майор Воронов неплохо стрелял:

– Кажется, японца из Накадзимы я ранил…, – опять повеяло странным, смутно знакомым запахом, – но второй меня догнал, ударил по голове. Больше я ничего не помню…, – Степан сказал себе:

– Я в Тамцаг-Булаке. Ребята забеспокоились, что я не возвращаюсь, полетели меня искать, и нашли. И-153 стоит на нашей территории. Машину я не потерял…, – он, облегченно, выдохнул. Степан поморщился. Грудь болела.

– Ребра, что ли, треснули…, – попытавшись пошевелиться, он понял, что привязан к койке. Степан успокоил себя:

– Мера предосторожности. А если у меня позвоночник сломан? Но я бежал, я помню. Я бы не смог, с переломом…, – он почувствовал что-то тяжелое, на запястьях. Майор, наконец, узнал запах.

– Соевый соус…, – он вспомнил ужин с летчиками, у Смушкевича, – на столе была японская еда, трофейная.

– Я еще на Хасане его видел…, – майор заставил себя открыть глаза.

Это оказался не Тамцаг-Булак.

По деревянным стенам были развешаны плакаты с иероглифами. В плотно закрытой двери палаты прорезали маленькое окно с решеткой. На улице ревели танковые моторы, кто-то кричал по-японски. На запястьях Степан обнаружил наручники:

– Они вызвали подкрепление. В Накадзиме и «Бруно», только один член экипажа. Или они меня на машине сюда привезли, через линию фронта…, – майора Воронова, действительно, переправили через фронт на грузовике монгольской кооперации.

Японские пилоты связались по радио с Джинджин-Сумэ. Русского ударили рукоятью пистолета по затылку. Советский самолет авиаторов не интересовал, в японских войсках хорошо знали истребитель. Однако пилот был важен для военной разведки. Мессершмит вернулся на базу, летчик Накадзимы остался ждать обещанного автомобиля. Как следует, связав русского, пилот передал раненого на попечение водителя грузовика и тоже улетел. Старцева, в условленном месте, перехватила машина разведывательного отдела.

По дороге, Григорий Николаевич, не удержавшись, основательно избил красного, хотя летчик и был без сознания. На встрече Старцев получил четкие указания. Затишье заканчивалось. Русские, судя по всему, собирались перейти в наступление. Старцеву приказали оставить подарок советским частям и вернуться в Джинджин-Сумэ, в течение недели.

Оглядевшись, Степан заметил еще одно окно, в стене. Его тоже забрали решеткой.

Полковник Исии стоял в соседней комнате. Когда русского довезли до Джинджин-Сумэ, Исии обедал с Комацубарой и другими офицерами. Полковник решил на пару дней задержаться в штабе, в надежде, что появятся хоть какие-то пленные. На подобную удачу он и не рассчитывал. Русский приходил в себя, Исии приказал сделать успокоительный укол. Он, сердито, заметил армейскому коллеге:

– Неужели нельзя было обойтись без сотрясения мозга? Рана в плече мне не помешает, она легкая. Однако придется подержать его здесь дня три, пока он оправится.

Майор вздохнул:

– Иначе, видимо, его никак было не остановить. Однако вам его не отдадут, Исии-сан, – предупредил коллега, – разведывательный отдел имеет большие планы…, – Исии, презрительно, выпятил губу:

– Видно, что он из твердолобых фанатиков. Разведка может наизнанку вывернуться, он ничего не скажет…, – Исии знал, что после допросов даже самый крепкий материал больше ни на что не годится.

Он пошел напрямую к полковнику, начальнику отдела. Миссия его светлости графа закончилась. Комацубара выторговал себе еще месяц военных действий. Генерал был уверен, что русское наступление захлебнется, они отойдут на запад, а Япония получит стратегический плацдарм на берегу Халхин-Гола.

Исии долго убеждал разведчика, что у него, в скором времени, появится много пленных офицеров. Полковник, недовольно, заметил:

– Как говорят русские, вашими устами да мед бы пить, Исии-сан…, Ладно…, – он просмотрел документы пленного летчика, – кроме фото, мы у него ничего не нашли…, – повертев снимок хорошенькой девушки, он прочел, по складам: «Степану Семеновичу Воронову, на добрую память, от Лизы Князевой». У них остались показания взятого в плен бывшего командира двадцать второго истребительного полка, но им не удалось выбить из русского имен летчиков. Они только знали, что у советских авиаторов есть опытные люди, воевавшие на Хасане, и в Испании. Полковник вспомнил протоколы допросов перебежчика Люшкова:

– Он тоже ничего не знал. То есть знал, но командиров, а перед нами простой летчик, мальчишка. Он, на старом самолете, вел аэрофотосъемку. Попробуем с ним поговорить…, – он велел отнести фото в палату. Полковник не хотел настраивать русского против себя.

Исии, внимательно, разглядывал лицо пленного:

– Давид-сан будет доволен. Отменное здоровье, крепкий, молодой мужчина. Симптомы сотрясения пройдут, я его увезу в Аршан. Ничего он разведке не скажет…, – на следующей неделе Блоха собирался передать русским подарки. Врач посчитал в уме:

– Дней через пять в Тамцаг-Булаке произойдет вспышка чумы. Наконец-то, мы поймем, как штамм ведет себя в полевых условиях. А на бревне…, – русский открыл глаза, – мы испытаем новую модификацию…, – профессор Кардозо усилил вирулентность палочки. Чуму сейчас лечили сульфаниламидами. Исии следил за работами Чейна и Флори, в Англии:

– Флеминг бросил заниматься пенициллином. Посмотрим, получится ли у них что-нибудь. Но штамм Кардозо сильнее лекарств. Смерть наступает в течение двух дней, больной чрезвычайно заразен…, – дверь палаты открылась, пленный приподнялся с койки. Встать, он, конечно, не мог.

Скосив глаза, Степан увидел фотокарточку. Младший воентехник, в комбинезоне, улыбалась. Летчики никогда не брали на задания документы, или партийные билеты, но майор Воронов не расставался со снимком. Воентехнику, разумеется, Степан ничего не говорил. Садясь в кабину, он знал, что карточка лежит в нагрудном кармане гимнастерки. Самолет разгонялся, взлетал, он оборачивался. Обычно она стояла у края поля, глядя ему вслед. Понимая, что девушка его не увидит, Воронов махал ей рукой.

Он смотрел на знакомое лицо, на черные косы. Степан услышал щелчок замка. Исии, закурив, подтащил стул к окошку:

– Посмотрим, удастся ли полковнику разговор. Он даже переводчика взял, для надежности…, – все армейские переводчики служили в бригаде Асано. Они происходили из семей русских эмигрантов. Аккуратный, белокурый юноша, носил на кителе лейтенанта значок. Исии часто видел такие эмблемы в Харбине. Золотой двуглавый орел простирал крылья над черной свастикой. Исии усмехнулся:

– Русский фашист, из партии…, – он сморщил лоб, – Родзаевского. Ими весь Харбин кишит. Интересно, что у них получится…, – позвонив на сестринский пост, полковник велел принести чаю.

Степан подумал, что если бы не горчичный китель императорской японской армии, не лейтенантские нашивки, с одной звездой, на воротнике, юношу можно было бы принять за советского студента, или молодого специалиста. У молодого человека было приятное, открытое лицо, немного напоминающее товарища Чиркова, артиста, из любимого фильма Степана, трилогии о Максиме. Майор Воронов понял, что еще никогда не видел белоэмигранта.

– Только в фильмах…, – он смотрел в голубые, безмятежные глаза лейтенанта. На политических занятиях, командирам и бойцам говорили о недобитой, белогвардейской сволочи, устраивающей, на деньги западных капиталистов, диверсии в Советском Союзе. Степан знал, что отца убили во время сражений с Врангелем, на Перекопе. Сомнений никаких не было, и быть не могло. Каждый белоэмигрант лелеял мечту об уничтожении Советского Союза. Степан, отчего-то, подумал:

– Раньше на политзанятиях утверждали, что наш главный враг, гитлеровская Германия. Я помню, нам фильм показывали, «Профессор Мамлок», о враче, еврее. Очень хороший…, – летом политруки прекратили говорить о Германии, как о противнике СССР:

– Потому, что мы воюем против Японии, – объяснял себе Степан, – здесь, на востоке, Япония более важна…, – у неизвестного юноши был отличный, без акцента, русский язык. Степан вслушался:

– Я и не знал, что можно говорить, как он. Словно…, – майор Воронов задумался, – словно Толстой, или Чехов…, – с юношей пришел высокий для японца, смуглый полковник, с надменным лицом. Он закинул ногу на ногу, качая носком начищенного сапога. В зарешеченном окошке опускалось солнце. И-153 Степана сел на монгольскую территорию вчера, примерно в шесть часов вечера. Он посмотрел на часы, на приборной доске, прежде чем на горизонте появился японский истребитель.

– Я здесь ночь провел, и утро…, – полковник вертел офицерский стек. Японские офицеры носили мечи. Его пехотные приятели рассказывали, что некоторые пленные японцы распарывали себе живот. Полковник пришел без меча:

– Конечно, он в безопасности, – усмехнулся Степан, – на своей территории.

Допрос проходил на русском языке. Переводчик внимательно выслушивал все, что говорило начальство. Юноша, иногда, шептал японцу что-то на ухо.

Допросом это назвать было сложно. Степан молчал, закрыв глаза. Когда офицеры вошли в палату, он решил:

– Ничего, разумеется, я им не скажу. Они знают, как меня зовут, они видели снимок. Больше ничего не случится…, – полковник, терпеливо, расспрашивал Степана, в каком авиационном подразделении он служит, какой у него военный стаж, и сколько самолетов находится в Тамцаг-Булаке.

Японец смотрел на упрямое, избитое лицо, с рассеченной бровью:

– Блоха постарался. Правильно, что мы сформировали бригаду из русских эмигрантов. Они горло готовы большевикам перегрызть…, – утром у полковника состоялось закрытое совещание, с его светлостью, императорским посланцем.

Месяц назад в Джинджин-Сумэ приезжали журналисты, из токийских газет. Делегации показали вооружение и дали поговорить с офицерами и солдатами. Генерал Комацубара знал, что многие в Японии выступают против продолжения конфликта. Войска, предварительно, проинструктировали. На встрече с журналистами представители подразделений высказывались в духе патриотизма. О мероприятиях разведки газетчикам не рассказывали, но его светлости полковник показал списки диверсантов на той стороне. Он поделился планами совместной операции, с доктором Исии.

Бесстрастные, темные глаза его светлости, на мгновение, потеплели:

– Замечательная идея, – похвалил граф, – я навещал основную базу Исии-сан, в Харбине. Надеюсь, что планы претворятся в жизнь и русские войска испытают…, – изящные пальцы щелкнули, – трудности медицинского характера…, – в Джинджин-Сумэ, ездил кое-кто из группы. У Рамзая работало несколько японских журналистов.

С Зорге граф встретился в невидном ресторане, в районе Синдзюку. За гречневой лапшой с овощами, Наримуне сказал:

– Я постараюсь узнать больше о деятельности Исии. Очень надеюсь, что, после войны, его осудят…, – Зорге курил, отхлебывая чай:

– Война еще не началась. Но начнется, ты прав. Попробуй, как-нибудь, поговорить с разведывательным отделом. Остальных, к ним на пушечный выстрел не подпустили.

Наримуне кивнул: «Все, что смогу, я сделаю».

Наримуне ушел от полковника, повторяя:

– Блоха, Блоха. Надо найти его, до отъезда. На этой неделе он должен вскрыть подарки для русских, как их называл полковник…, – Наримуне, предусмотрительно, не взял в Джинджин-Сумэ водителя. Граф сам сел за руль лимузина. Он вспомнил карту района:

– Мне даже сообщили, где Блоха, обычно, выходит на связь. Очень удобно. Придется забираться на монгольскую территорию, рисковать, но другого выхода нет…, – Наримуне, отсюда, было никак не связаться с Зорге, но дело не терпело отлагательств. Блоху снабдили керамическими зарядами с зараженными бациллами чумы насекомыми:

– Кузен Давид специалист по чуме…,– вспомнил Наримуне, – он в Маньчжурии работал. С началом войны Лига Наций свернула полевые лагеря эпидемиологов. Он давно в Европе, должно быть…, – Наримуне мог покидать Джинджин-Сумэ. Комацубара выговорил себе месяц отсрочки, обещая за это время разбить русских.

Наримуне больше ничего не удалось сделать. Оставалось надеяться, что японская армия, начнет сдаваться, и погибнет как можно меньше людей:

– Русские тоже погибнут…, – ординарец медленными, аккуратными движениями полировал мерседес, – но, по крайней мере, мы не ввяжемся в большую войну, на востоке. То есть на западе…, – Наримуне, иногда, ловил себя на том, что говоря «мы», он думал одновременно и о Японии, и о Советском Союзе:

– То есть России, – поправил себя граф, – мы, в Японии, тоже знаем, что такое гражданская война. Зачем далеко ходить? В прошлом веке мой уважаемый предок за поддержку модернизации чуть головы не лишился. Шпион…, – усмехнулся Наримуне, – император Комэй называл Токугаву Ёсиноба лазутчиком запада. Я просто хочу…, – он аккуратно потушил сигарету, в медной урне, – хочу, чтобы Япония, наконец, обрела мир. И все остальные страны тоже. Не надо нам воевать с Россией, с Америкой. Мы соседи, такого не изменишь…, – Блоха выходил на связь завтра днем. Наримуне запомнил координаты, но на карту их наносить не стал, по соображениям безопасности. Ему предстояло поехать на север, избежать монгольских пограничников, и свернуть на запад. Распадок, где останавливался Блоха, для связи, находился примерно в двадцати километрах от Халхин-Гола.

– Если меня арестуют русские или монголы, – успокоил себя Наримуне, – скажу, что заблудился. В Токио такое никого не удивит. Кругом степь, сложно даже с картой ориентироваться…, – он собирался застрелить Блоху, избавиться от зараженных бомб и вернуться в Хайлар. Из Маньчжоу-Го Наримуне улетал в Токио.

Во дворе штаба, на чистой машине играло низкое, закатное солнце. Ординарец, почтительно кланяясь, передал Наримуне ключи:

– Все готово, ваша светлость…, – граф хотел переночевать в степи. В мерседесе лежали армейские одеяла, сухой паек, с офицерской кухни, и фляга с крепким кофе. У Наримуне имелось два отличных, пристрелянных немецких вальтера. Граф вспомнил, как они с кузеном Джоном ходили в тир, в Кембридже:

– Джон тоже очень меткий. Если мы повернем на юг, на Бирму, то начнем воевать с англичанами. Я воевать не собираюсь, – разозлился Наримуне, – я в конце лета улечу в Стокгольм. Рихард поставит Москву в известность. Начну передавать сведения из Европы. Йошикуни понравится в Швеции. Здоровый климат, море…, – подумав о Кембридже, Наримуне отогнал мысли о темных, мягких волосах, падавших на плечо, о стройных ногах, темно-красных, губах, о ее стоне: «Я люблю тебя, люблю…».

– Она умерла, – напомнил себе граф, посмотрев на швейцарский хронометр: «Ее больше нет». Наримуне велел:

– Грузите мой багаж. Я попрощаюсь с полковником Исии и буду выезжать.

Он решил, напоследок, попить кофе с доктором, как мрачно называл его Наримуне, и постараться выяснить планы отряда 731. Наримуне был уверен, что, кроме изучения чумы, на базе отряда ведутся и другие исследования.

Он легко взбежал по ступеням госпиталя. Сестра, в серой форме, вскочила, переломившись в спине: «Ваша светлость…»

Наримуне провел в Джинджин-Сумэ два дня. Посланца императора, провели по штабу, и армейским баракам, показали новое вооружение и выздоравливающих раненых. Комацубара старался представить вверенное хозяйство в лучшем свете. Наримуне пошел вслед за медсестрой. Из-за двери палаты он услышал голоса, говорившие по-японски:

– Господин полковник, все бесполезно. Я могу до завтрашнего дня плевать ему в лицо, мы можем его отвезти в тюрьму и применить более сильные методы, но вы сами видите, он коммунистический фанатик. Большевики убили моего отца, под Волочаевкой…, – Наримуне знал, что в разведывательном отделе служат русские эмигранты.

Заскрипел стул. Голос полковника звучал раздраженно:

– Черт с ним. Он летчик, но мелкая сошка. Пусть уезжает под крыло Исии-сан…, – мужчины засмеялись.

По щеке Степана стекал плевок. Юноша, ненавидяще, шепнул:

– Сука, большевистская тварь, ты сдохнешь, обещаю. Гори в аду, как Горский, как все остальные. Мерзавцы, как ты, меня сиротой оставили…, – солнце играло на золотом, двуглавом орле, на черной, лакированной свастике значка:

– Фашист, – понял Степан, – я не знал, что русские могут быть фашистами. Он не русский, он белоэмигрант, враг…, – полковник и лейтенант поднимались. Властный голос, сказал что-то, на японском языке.

Степан посмотрел в ту сторону. Офицеры, подтянувшись, кланялись очень красивому, холеному мужчине, в полевой форме, без нашивок, с бесстрастным, ничего не выражающим лицом.

– Самурай, – вспомнил Степан, – вот они какие. Понятно, кто здесь главный.

Темные глаза небрежно оглядели его. Наримуне махнул рукой:

– Оставьте нас одних. Я уверен, что он заговорит. Он притворяется…, – пройдя к постели, он, с размаха, хлестнул Степана по щеке:

– Их командиры знают языки, мне показывали протоколы допросов…, – он привольно развалился на стуле: «Я сам справлюсь».

Дверь закрылась. Степан, устало, опустил веки: «Молчи, что бы он ни делал».

 

Река Халхин-Гол

Над голой степью повисло безжалостное, полуденное солнце. Пот стекал по шее, капал в расстегнутый летный комбинезон. В кабине И-153 было жарко. Держа руку на штурвале, улучив минутку, Лиза вытерла лоб. Она, в который раз, обрадовалась, что в Чите постригла волосы.

Занявшись парашютным спортом, Лиза отрезала косы, но раньше черные локоны падали ей на плечи. Весной, в Москве, Марина Раскова отвела Лизу в парикмахерскую, на улице Горького. Девушка никогда еще не бывала в подобных местах.

Став курсанткой летного училища, Лиза переселилась в общежитие. В детдоме она делила спальню с двадцатью другими девушками. Теперь в комнате их жило всего восемь. Новое общежитие, рядом с аэродромом, на окраине города, показалось Лизе дворцом. Читинский детский дом размещался в дореволюционном особняке. Воспитанники сами его ремонтировали, белили потолки, красили стены, но в подвале жили крысы, которых никак не удавалось вывести. Ночью они бегали по коридорам и комнатам.

Родственники привозили детям скромные подарки, дешевые конфеты, или подсолнечную халву. Ребята привыкли съедать провизию сразу. Стоило оставить пакеты на ночь в рассохшейся, общей деревянной тумбочке, как дети просыпались от нашествия крыс. В старых кроватях жили клопы.

Малышкой Лиза ходила с наголо бритой головой. У всех детей водились вши. Она и сейчас, иногда, чувствовала запах керосина, слышала плач: «Больно, очень больно!». Старшим девочкам разрешали отращивать волосы, но приходилось часто заматывать голову тряпками, пропитанными керосином, и терпеть жгучую боль. Каждый день они вычесывали друг друга.

В летном училище было два десятка курсанток. Им выделили часы, раз в неделю, в гарнизонной бане, где Лиза, впервые после Москвы, увидела душ. В читинской городской бане, куда водили детдомовцев, девочки мылись под кранами, присев на корточки. Военный парикмахер подстригал девушек.

Оказавшись в салоне, как называла его Марина, Лиза, робко, опустилась в большое кресло. Мастер был пожилой, обходительный, с мягкими, ловкими руками. Он покачал головой:

– Преступление, кромсать чудесные волосы…, – он показал Лизе, как правильно завивать концы. Мастер посоветовал:

– Зайдите в ГУМ, в ЦУМ. Советская промышленность заботится о женщинах. Купите электрические щипцы, бигуди. К сожалению, у нас пока не выпускают приспособлений для сушки волос…, – мастер замялся, но бодро закончил:

– Я уверен, они скоро появятся в магазинах!

Лиза вдыхала аромат цветов. Вокруг сидели ухоженные женщины, в хороших платьях, в туфлях на высоком каблуке. Марина сказала, что в парикмахерскую ходят жены военных, депутаты Верховного Совета, и работники министерств. Держа руки в мисочке с теплой, мыльной водой, Лиза вспомнила шубку товарища Горской, темного соболя, длинные пальцы, с красивым маникюром, запах жасмина, уверенное, крепкое рукопожатие:

– Марта, наверное, тоже станет партийным работником…, – подумала Лиза, – товарищ Горский был соратником Ленина и Сталина…

В Чите она ходила по площади Горского. Именем революционера назвали городской дворец культуры.

Лиза выступала в клубах Осоавиахима с новой, красивой прической, но на обложке «Огонька» появилась в летном комбинезоне. Статью писала знакомая журналистка, приезжавшая в Тушино перед авиационным парадом. На лацкане твидового жакета блестел партийный значок. Лиза увидела на нежном пальце золотое кольцо. Девушка перехватила ее взгляд:

– Я вышла замуж. Мой муж работает в Генеральном Штабе. Он летчик, как и вы. Полковник…, – розовые губы томно улыбнулись. Журналистка тряхнула красивой головой:

– Вы орденоносец, товарищ Князева. Будете украшать собой журнал. Ваш опыт очень важен для советской молодежи…, – в Москве Лиза, в первый раз, сходила в Большой театр. Она сидела в ложе, с другими летчиками, в единственном, выходном платье. Наряд Лизе спешно сшили в правительственном ателье, перед вручением ордена. Она тогда впервые надела чулки, и шелковый пояс, на косточках. В детдоме девочки носили, под юбками, лыжные штаны, а летом бегали с голыми ногами. Лиза боялась, что свалится с каблуков. Она тренировалась в походке, перед зеркалом, в общежитии института, в Щелково.

В театр все летчики надели ордена. Лиза долго отнекивалась, но Раскова строго сказала:

– Нечего стесняться своих заслуг. Шутка ли, второй беспосадочный перелет на Дальний Восток. Ты была бортинженером, устранила неисправность машины…, – Лиза покраснела:

– Просто мелочь. Мы бы, все равно, долетели…, – в театральном буфете она смущалась. Лизе казалось, что все на нее смотрят. Она, в первый раз, выпила бокал шампанского. В Чите их, иногда, водили в городской парк культуры и отдыха. Некоторым детям родственники оставляли деньги. Девочки покупали стакан ситро, деля его на десять человек. Лиза помнила сухой, сладкий вкус шампанского на губах. Она, отчего-то, подумала: «Интересно, как это, целоваться?». Девушка оборвала себя: «Следи за землей, и за воздухом. Ты здесь по делу».

Лиза долго убеждала политрука Васильева и заместителя командира полка позволить ей вылететь на поиски майора Воронова. Пошел второй день, как его самолет не вернулся на базу. Лиза, решительно, сказала:

– Товарищи, у меня больше ста часов стажа. Я сидела за штурвалом во время перелета на Дальний Восток. Я хорошо знаю машину. В конце концов, – ловко ввернула Лиза, – готовится наступление. Каждые руки на счету. Опытные летчики должны заниматься своим делом…, – все думали, что майор погиб. Однако техник Грищенко качал головой:

– Горючего в машине хватало, технических неполадок не нашлось. Конечно, товарищ майор мог наткнуться на японский патруль…, – по огромной степи были разбросаны обломки машин, оставшихся после июньских боев. Тела многих летчиков не обнаружили. На карте, в штабной палатке, отмечали известные координаты крушений. Политрук сказал, что поисками займутся после перемирия. Лиза смотрела на карту:

– Здесь соляные озера, пески. Ребята говорили, что за несколько часов самолет может затянуть, без следа…

Она не могла думать о Степане как о мертвом. Лиза, именно так, называла про себя командира. В конце концов, политрук и заместитель сдались, но Лизе запретили залетать на территорию Маньчжурии. Девушка, пристально, глядела на степь:

– Он мог разбиться за Халхин-Голом…, – Лиза твердо помотала головой: «Он жив. Наверное, просто неисправность, вынужденная посадка, сломалась рация. Я его найду».

Черные, короткие волосы под шлемом промокли от пота. Получив направление в действующую армию, Лиза пошла в гарнизонную баню, в Чите, и безжалостно остригла московскую прическу. Ей выдали авиационную форму, с защитного цвета юбкой. В армии служило много женщин, медицинских сестер, и врачей. В авиации, насколько знала Лиза, она пока оставалась первой:

– В школах есть курсантки…, – Лиза пристально смотрела на степь, – скоро мы все станем военными пилотами. Впереди много сражений, – кроме формы, она получила сапоги, летный комбинезон со шлемом, парашют и белье с портянками.

Лиза скосила глаза вниз. Комбинезон полагалось надевать на форму, но в жару никто из летчиков такого не делал.

В Москве, Лиза пошла в ГУМ, в отдел женского белья. Столичные магазины казались девушке музеями. Лиза рассматривала пудреницы, флаконы с духами, или золотые кольца, на ювелирных прилавках. В ГУМе она увидела комбинацию. Лиза поняла, что это шелк. Из похожей ткани ей сшили торжественное платье. Портниха, в правительственном ателье, хвалила ее фигуру, но велела не горбиться:

– Я понимаю, товарищ Князева, что вы привыкли сидеть в кабине самолета, – женщина потянула ее за плечи, – но, в вашем возрасте, надо думать о хорошей осанке…, – под платьем Лиза не носила бюстгальтера. Он девушке оказался не нужен. Она помнила прохладу нежного, кремового шелка на руках:

– Вам очень пойдет, – одобрительно сказала продавец, – это новая модель. Советские женщины получили от партии шелка и духи. Как учит нас товарищ Сталин: «Жить стало лучше, жить стало веселее».

Комбинацию Лиза не купила. Девушка не очень понимала, куда ее носить.

В детском доме они сами строчили холщовые ночные рубашки. Сейчас Лиза спала в бязевых трусах, и рубахе, с казенными штампами. В рубаху она могла завернуться два раза. Гимнастерку и юбку в Чите пришлось срочно ушивать, в гарнизонной мастерской.

Под комбинезон Лиза надела только трусы. Утром, в столовой, она отказалась от чая, но, все равно, сунула между ног казенное полотенце. Лиза надеялась, что если что-то случится, то на жаре ткань высохнет. На Дальний Восток они летели в транспортном самолете, где был туалет:

– Мужчинам легче…, – Лиза, с тоской, взглянула на флягу, где плескалась вода, – они устраиваются…, – очень хотелось пить, пошел третий час поисков. Лиза надеялась, что скоро увидит его самолет.

Она присмотрелась к степи. Ее И-153 летел невысоко, в каком-то полукилометре от земли. Лиза узнала знакомые очертания истребителя. Машина завалилась на бок:

– Шасси повреждено. Это его номера…, – Лиза, уверенно, направила штурвал вниз. В плоской, словно стол, степи, не было недостатка в хороших площадках для посадки.

Лизе показалось, что в распадке, неподалеку, на склоне оврага виднеется что-то темное, словно бы крыша машины. Она отвела глаза:

– Ерунда, откуда здесь машине взяться? Двадцать километров до границы, по карте. Монголы, и те отсюда ушли, с началом войны…, – самолет медленно садился. Кабина И-153 была пуста. Она заметила брызги на плексигласе:

– Его ранили, в бою. Я знала, знала, что его найду. Он без сознания, и не мог связаться с аэродромом по рации. Все будет хорошо…, – шасси коснулось сухой травы. Самолет Лизы, остановившись, подпрыгнул.

Григорий Николаевич Старцев, оставил ЗИС-5 на склоне распадка. Он хмыкнул:

– Кто знал, что большевик сюда приземлится?

Приехав за майором, Старцев понял, что истребитель сел неподалеку от места, где обычно проходил сеанс связи со штабом. Григорий Николаевич поставил в известность разведывательный отдел. Его превосходительство полковник успокоил Старцева:

– Вы скоро вернетесь в Джинджин-Сумэ. Остался один выход на связь, раздача подарков, и ждем вас в штабе.

Старцев, все равно, внимательно осмотрел овраг. Судя по всему, с тех пор, как он увез отсюда майора, в степи больше никто не появлялся. У него оставалось два часа, чтобы связаться со штабом и передать последние сведения о движении красных. Шоферов кооперации перебрасывали на военные грузы, из Баян-Тумена приходила артиллерия и танки. Все указывало на то, что наступление русских начнется в конце августа, через месяц. Старцев надеялся, что японцы ударят раньше и сметут большевистскую нечисть с лица земли.

– В конце концов, – он вскрыл тайник в задней стенке кабины, – если не японцы с ними покончат, то Гитлер. Мы поможем фюреру.

В Харбине, он ходил на собрания фашистской партии Родзаевского. Гитлер, в «Майн Кампф», называл славян неполноценной расой, но Старцев отмахивался:

– Гитлер никогда не имел дела со славянами. Германия и Россия издавна рядом, война была ошибкой…, – Григорий Николаевич был уверен, что белоэмигранты в Европе тоже поддержат Гитлера. Он ожидал, что, с началом войны против большевиков, его парижские знакомые запишутся в ряды немецкой армии.

– Немцы, скорее всего, создадут отдельные подразделения для русских, как здесь…, – Старцев, покусывая травинку, настраивал рацию. Сухо, волнующе, пахло степью. Трещали кузнечики, в чистом небе не было видно ни одного самолета:

– И очень хорошо…, – он прислушался к треску эфира, – большевики обманывают народ. Солдаты поймут, что за Гитлером, правда, и перейдут на сторону освободителей. Большевистский гнет закончится…, – дома, в Харбине, у Старцева имелись все документы, подтверждающие законность наследования.

Имущество «Дома Старцевых», оставшееся в России, должно было перейти Григорию Николаевичу. Он часто открывал блокнот, подсчитывая будущие прибыли, от пароходства на Амуре, и долей в золотых приисках. Жениться Старцев собирался после падения большевиков. Он не хотел оставлять детей сиротами. Старцев видел мальчиков и девочек, лишившихся отцов, на гражданской войне:

– Большевики долго не продержатся…, – Старцев взял наушники, – истинно, колосс на глиняных ногах. Федор тоже воевать пойдет. Он учился в Германии, отлично знает язык. Талантливый инженер, как его отец. Новому порядку он пригодится…, – преследования евреев никого в белой эмиграции не трогали. Старцев о подобном не задумывался. Во Владивостоке, ребенком, он евреев не видел, в Харбине их жило мало. С началом японской оккупации Маньчжурии почти все евреи отправились на юг, в Шанхай и Гонконг.

– Поближе к англичанам, – он услышал позывные Джинджин-Сумэ. Старцев, размеренно, диктовал ряды цифр, сверяясь с блокнотом:

– Англичан в Россию пускать нельзя. Дай им волю, они весь мир колонией сделают. Наше золото, и уголь мы будем разрабатывать сами…, – Григорий Николаевич не был против продажи концессий иностранцам, но настаивал, что русские люди должны получать основные прибыли. В Харбине среди его друзей было много наследников предприятий, национализированных большевиками. Встречаясь, они обсуждали, как восстановят производство, вернув заводы и промыслы.

– Будем сотрудничать с японцами, с американцами…, – передав донесение, Старцев записал ответ. Как Григорий Николаевич и предполагал, штаб повторил приказ. Ему надо было вскрыть подарки и возвращаться в Джинджин-Сумэ. Сначала они хотели оставить подарок прямо в Тамцаг-Булаке, но такое было опасно. Поселок кишел военными, все окраины заняли временные палатки, с вновь прибывшими частями. Григорий Николаевич не мог разгуливать по улице с керамическими бомбами, подбирая укромное место. Такого уголка в Тамцаг-Булаке просто не было.

Исии объяснил, что чумные блохи распространяются быстро. Отсюда до Тамцаг-Булака было не больше, чем пятьдесят километров, а до передовых позиций большевиков, на юге, и того меньше. По расчетам врача, на третий день после вскрытия бомб, появлялись первые заболевшие. Григорий Николаевич, конечно, не собирался сам заражаться чумой. Они с полковником Исии тренировались на макете. Детонация бомбы производилась удаленно, через провод. Осколки керамики не ранили насекомых. Ему выдали только блох, крысы не смогли бы долго выжить внутри бомбы. Полковник уверил его, что насекомые держатся два месяца, а то и больше.

Вырвав листы из блокнота, Григорий Николаевич чиркнул зажигалкой. Он собирался миновать линию фронта на грузовике. Линией ее назвать можно было только условно, река отделяла Монголию от Маньчжурии. Изредка здесь проезжал конный патруль. Раньше в пограничных войсках служили монголы, но Старцев знал, что наряды усилили большевиками, переброшенными из Советского Союза.

Услышав гудение авиационных моторов, Старцев насторожился. Он устроился за машиной, сверху его видно не было. В тайнике у Григория Николаевича, кроме подарков и рации, имелся японский, офицерский револьвер, «Намбу».

Евангелие и тетрадка Марфы лежали в походном, кожаном мешке. Такие носили все монголы. Григорий Николаевич хотел убрать рацию, закончить с бомбами, и поехать на восток. Халхин-Гол здесь был мелким. Он и раньше гонял грузовик на маньчжурскую сторону, в последний раз с избитым майором, в кабине.

– Я ему ребра сломал, – довольно вспомнил Старцев. Он поднял голову вверх, ожидая увидеть японский истребитель. Заметив на зеленых крыльях красные, пятиконечные звезды, Григорий Николаевич, презрительно, сплюнул:

– Явился товарища искать. Ничего, с одним я справлюсь…, – летчики брали на задание револьвер ТТ. Именно такой обнаружили у майора. Григорий Николаевич взял пистолет себе, лишнее оружие никому еще не мешало. ТТ, лежал на кошме, рядом с керамическими бомбами, у раскрытой двери кабины. Самолет сел, моторы затихли.

– Он ничего не найдет…, – вернувшись в кабину, убрав рацию, Григорий Николаевич поставил на место аккуратно выпиленную фанеру. Старцев любил порядок. Забирая потерявшего сознание майора, он внимательно осмотрел местность. На траве, кроме брызг крови, ничего не осталось. Кровь засохла и на кабине. Любой приземлившийся решил бы, что раненый летчик, оставив машину, отправился в степь пешком.

Соскочив на землю, он замер.

Девочка, дочь Горского, в летном комбинезоне, стояла на откосе распадка. Она сдвинула шлем на затылок, очки болтались на раскрасневшемся лице. Комбинезон был расстегнут, почти до пояса. Грубый холст потемнел от пота. Лиза тяжело дышала. Она успела улыбнуться:

– Помните меня…, Вы меня везли, из Баян-Тумена…, – серо-голубые глаза расширились.

На кошме были разложены продолговатые банки. Они мягко блестели, в полуденном солнце. Рядом валялся моток провода. В училище не преподавали взрывное дело, но Лиза хорошо разбиралась в технике:

– Дистанционные заряды, и револьвер, ТТ. Почему я не взяла оружие, я умею стрелять…, – получив разрешение на полет, Лиза даже не стала заикаться о пистолете. Считалось, что на монгольской территории он не нужен:

– Он не шофер…, – отчаянно подумала Лиза, – а диверсант, с японской стороны. Он мог убить Степана, раненого…, – дул жаркий ветер, открытая дверь кабины скрипела.

Старцев помнил нежно улыбающегося младенца, в колыбели, голубые глаза Марфы. Девушка накормила его бедными, темными блинами. Гриша, стесняясь своего голода, быстро ел, Марфа носила девочку по горнице:

Котик, котик, коток, Котик серенький хвосток, Приди, котик, ночевать, Нашу Лизоньку качать…

– Руки вверх, – велел Старцев. Увидев оружие, вздрогнув, Лиза отступила. Старцев повел дулом:

– Не дергайся, спускайся медленно. Как вы говорите, – он, издевательски усмехнулся, – шаг вправо или влево считается побегом.

В кармане халата у него лежал крепкий, кожаный монгольский аркан. Лиза не двигалась. Старцев выстрелил.

Девушка, даже не думая, бросилась на землю. Она стиснула зубы, оцарапав лицо, вдыхая жаркий запах травы. Пуля взрыла пыль, она прикрыла голову руками. Лиза услышала короткий, оборвавшийся крик. Застучали копыта лошади, настала тишина. Сердце бешено колотилось:

– Монгольский пограничник, или советский патруль…., – на политической учебе товарищ Васильев говорил, что монгольские наряды усилили опытными войсками НКВД, из Забайкалья. Политучеба проводилась два раза в неделю. Они слушали доклады Васильева о планах японских милитаристов, читали материалы из «Правды» и «Красной Звезды». В детском доме, на занятиях, они писали письма, с осуждением троцкистских подручных, предателей, Каменева, Зиновьева и Бухарина. Банда убила товарища Кирова, и планировала поднять руку на товарища Сталина.

В прошлом году, когда Лиза поступила в училище, курсантам говорили об агрессии Гитлера против Чехии, о его планах по захвату Европы. Весной подобные доклады прекратились. О Гитлере на занятиях вообще не упоминали. Курсанты начали изучать историю партии, по новому учебнику. Назывался он «Краткий курс истории ВКП (б). В одной из первых глав, Лиза увидела имя деда Марты:

– По приезде за границу Ленин сговорился с группой «Освобождение труда», то есть с Плехановым, Аксельродом, Засулич, и Горским о совместном издании «Искры». Весь план издания был разработан Лениным от начала до конца…, – дальше говорилось, что Горский отошел от Плеханова и его ошибочных идей. Александр Данилович стал соратником Владимира Ильича. Он участвовал во всех съездах партии, воевал на пресненских баррикадах, был приговорен к смертной казни, и бежал из тюрьмы.

Сидя на занятии, Лиза вспомнила:

– Отец товарища Воронова отбывал ссылку, с товарищем Сталиным. Он герой гражданской войны, в честь него назвали новый металлургический комбинат…, – девочкой Лиза читала сборник детских рассказов, о революции:

– Товарищ Горский гимназистом ушел из дома, порвал с дворянским прошлым. В четырнадцать лет он бежал за границу, к марксистам. Товарищ Воронов стал агитатором партии, на заводе. Он устраивал взрывы, экспроприации…, – в книге был и рассказ о Волке, с портретом героя Первого Марта. Некоторые девочки брали книгу в библиотеке просто, чтобы посмотреть на Волка. Таких красивых мужчин они нигде раньше не видели:

– Бабушка Марты на баррикадах погибла, в революции. Прабабушка умерла в Петропавловской крепости…, – Лиза вздохнула: «Она станет партийным руководителем, как ее мать, как вся ее родня…»

Приехав на Халхин-Гол, Лиза поняла:

– О Германии не говорят потому, что идет война с Японией. Сейчас важнее сражения на востоке…, – на аэродром привозили пленных солдат, маньчжур. Они рассказывали, как издевались над ними, в армии, японские офицеры.

Лиза хорошо запомнила японскую форму. Она, осторожно, приподняла голову. Это был не боец НКВД, и не монгольский пограничник. Неоседланная лошадь щипала сухую траву, за грузовиком. Он стоял, с пистолетом в руке, в японской полевой форме, без нашивок. Грубый, запыленный ботинок пошевелил затылок диверсанта. Лужа темной крови расползалась по траве. Солнце играло в черных волосах мужчины, его лицо было бесстрастным. Пахло гарью, лошадь, обеспокоенно, заржала.

– Он тоже диверсант, – сказала себе девушка, – но зачем он убил напарника…, – Лиза не боялась трупов. Детский дом в Чите стоял на улице, усеянной чайными. До революции забегаловки назывались кабаками, а сейчас на каждом заведении красовалась вывеска читинского торга.

Лиза, с детства, видела драки. Старшие мальчики, в детдоме, тайком бегали в чайные. Советской власти в Забайкалье не исполнилось и десяти лет. До революции Читу окружали каторжные тюрьмы и казенные прииски. Люди в городе ходили с оружием, многие сколачивали банды. Лиза знала, как падает человек, которого ударили ножом. В чайных часто случались стычки.

Лиза приказала себе не шевелиться:

– Может быть, он меня не заметит. Какой он красавец, я не знала, что такие мужчины бывают. Но майор Воронов, все равно красивее…, – незнакомец наклонился над кошмой, держа маленький, аккуратный пистолет. Взяв офицерский ТТ, японец повернулся к Лизе.

Наримуне не погнал лимузин через реку. Оставив машину в распадке на маньчжурской стороне, граф нашел лошадь. Наримуне, как всех аристократов, учили верховой езде. В Киото, по традиции, к принцам крови, приставляли товарищей по занятиям. Сыновья императора не могли посещать обычные гимназии, для них выбирали соучеников из дворянских семей. Наримуне и принца Такемасу наставлял английский берейтор. Граф, свистом, подозвал коня. В сухом пайке лежали рисовые галеты. Жеребец коснулся смуглой ладони губами, Наримуне потрепал его по холке:

– С кузеном Джоном я ходил в манеж, в Кембридже. Скорей бы все закончилось…, – он хорошо помнил координаты места, где должен был оказаться Блоха.

Наримуне сразу понял, кто перед ним. Он видел девочку в Джинджин-Сумэ, на фотографии у русского:

– Она его ищет, бедняжка. Она тоже авиатор…, – у девочки было бледное лицо. Офицерский револьвер выпал из руки Блохи:

– Он в нее стрелял…, – Наримуне посмотрел на рану в затылке мертвеца:

– Пуля навылет прошла. Отлично, русские будут меньше вопросов задавать…, – Лиза вздрогнула. Японец выстрелил из ТТ в голову трупа. Опустив пистолет на землю, он вскинул руки:

– Не бойтесь, – сказал он, по-немецки. Лиза учила язык в детском доме, но говорила очень плохо, и могла сложить только несколько предложений. Понимала она, впрочем, почти все.

– Я даже не могу сказать ей, жив ли русский…, – быстро выломав фанерную стенку кабины, он разжег костер, уложив туда керамические снаряды. Девочка, широко открытыми глазами, следила за ним. Подхватив мешок Блохи, Наримуне поднялся вверх, по склону.

Наримун передал русскому летчику заряженный вальтер и план поселка Джинджин-Сумэ, со штабом, солдатскими палатками и аэродромом. Граф предполагал, что к Исии русского повезут на машине, в сопровождении переводчика из отдела разведки. Вспомнив фашистский значок, на кителе юноши, Наримуне разозлился:

– Невелика потеря. Лейтенант, скорее всего, сам поведет машину…, – русскому Наримуне не представлялся. Они вообще говорили мало. Немецкий язык пленного напомнил Наримуне его собственные занятия, лет десяти от роду. Каждое слово графу приходилось повторять два раза. Хмурые, лазоревые глаза потеплели. Русский, сказал, одними губами: «Спасибо». Выйдя из палаты, граф, на мгновение, нахмурился: «Где-то я слышал его фамилию, Воронов. Ничего удивительного, она распространенная».

Устроившись на краю распадка, на теплой, сухой траве, граф порылся в мешке. Кроме припасов, там оказалось Евангелие, Наримуне узнал книгу по стершемуся, тускло блестящему кресту на обложке, черной кожи. В томик вложили какую-то тетрадку, по виду старую. Заряды начали рваться.

Девочка, боязливо, села: «Что это?»

Наримуне подозревал, что больше ничего она по-немецки, сказать не может.

– Смерть, – коротко ответил граф. Он положил на траву книгу с тетрадкой:

– Здесь на русском языке, посмотрите…, – подождав, пока прогорит костер, граф сбежал вниз. Наримуне пошевелил палкой угли. Ни одна блоха выжить бы не могла. Поклонившись девочке, он свистом позвал коня.

Лиза сидела с открытым ртом:

– Надо вызвать подкрепление, по рации. Он уезжает, на восток. Его найдут, арестуют…, – всадник превратился в черную точку на горизонте. Она смотрела на труп диверсанта, на пистолет, валяющийся рядом:

– Мне никто не поверит…, – Лиза вспомнила холодные глаза уполномоченного НКВД, приезжавшего на аэродром. Он сидел на политических занятиях, а потом удалялся с Васильевым, вызывая бойцов в палатку политрука:

– Могут подумать, что я тоже работаю на японцев, – испугалась Лиза, – я из Читы, имею доступ к новой технике…, – ветер шелестел страницами книги. Увидев крест на обложке, девушка открыла томик, дореволюционного издания:

– Чего еще ждать от белоэмигранта? Это Библия, в кружке безбожников рассказывали. Ее написали попы, чтобы обмануть крестьян и рабочих…, – Лиза похолодела. Она прочла выцветшие чернила, тонкий, изящный почерк: «Марфа Ивановна Князева, Читинское Епархиальное Училище».

– Однофамилица, – твердо сказала себе девушка:

– Моя мать прачка, трудящийся человек, беднота….

Птицы, в жарком, синем небе, казалось, просто парили, не шевеля крыльями. Поскрипывала открытая дверь кабины. Пахло костром, и, немного, кровью. Лиза смотрела на тлеющие угли:

– Не открывай тетрадки. Раздуй огонь, сожги все. Это белогвардейская провокация, они диверсанты…, – длинные пальцы потянулись к пожелтевшей обложке простого картона.

– Лето 1921 года…, – почерк был тем же, что и на книге, – лето 1921 года, Горный Зерентуй…

Склонив голову, Лиза начала читать.

 

Джинджин-Сумэ

Рубаху и штаны принес русский фашист, как Степан называл белокурого юношу. Он почти не разговаривал с майором Вороновым, в голубых глазах Степан видел презрение. Прошло двое суток с тех пор, как за японцем закрылась дверь палаты.

Степан даже не пытался догадаться, что за человек перед ним. Он помнил непроницаемое, чеканное, лицо, темные, бесстрастные глаза. Японец, терпеливо, по нескольку раз, повторял немецкие слова. Степан заметил мимолетную тень усмешки на красиво вырезанных губах. Закончив говорить, гость сунул заряженный пистолет и план Джинджин-Сумэ под матрац на кровати:

– Постель менять не будут…, – услышал Степан легкий шепот, – вас, через два дня, переводят в другой госпиталь. Дорога лежит мимо аэродрома…., – Степан надеялся, что японские летчики не знали в лицо переводчика разведывательного отдела армии. Майор незаметно окинул взглядом юношу:

– Он меня ниже, но ненамного, и уже в плечах. Ничего страшного, мне в его форме только до проходной аэродрома надо дойти…, – Степан не хотел бежать из госпиталя. Здесь его успели запомнить, барак стоял рядом со штабом группировки. Пыльные проезды, вокруг, кишели японцами.

Юноша швырнул на койку форменные штаны и гимнастерку горчичного цвета, без нашивок.

– Отвернитесь, – хмуро сказал Степан

Два дня Степан вел себя тихо. Его отвязали от койки, оставив фотографию воентехника. Распоряжения отдавал невысокий японец, в аккуратном кителе, с бородкой, в профессорском пенсне. Он приходил в сопровождении переводчика, осматривал Степана и брал анализы. Наручники майору сняли, но в умывальную водили под конвоем.

Степан, все время, думал о неизвестном японце, изящном, с прямой спиной. Холщовая куртка сидела, будто влитая. Степан вспоминал ухоженные руки, приподнимающие матрац. Гость носил золотые часы. Пахло от него кедром, и чем-то свежим, словно бы речным, прохладным ветром.

Степан лежал, закинув руки за голову:

– Кто он такой? Неужели здесь, в Маньчжурии есть советские разведчики? Он японец…, Но я не разбираюсь, он может быть и корейцем, и бурятом…, – майор Воронов не спрашивал, куда его везут. Давешний профессор в очках, ничего не говорил.

В ответ на просьбу Степана белокурый юноша презрительно пожал плечами. Он смотрел в стену, майор переодевался. Сидя на койке, Степан натянул разбитые, старые сапоги. Обувь жала:

– Его сапоги будут жать еще больше…, – понял Степан, – но мне надо добраться до самолета. В воздухе они меня не догонят. И вообще, пока они поймут, что случилось…, – пистолет Степан одним незаметным, мгновенным движением, сунул за голенище. Местная форма тоже жала. Степан, невольно, улыбнулся:

– Таких японцев, как я, не бывает…, – Степан, для летчика, был высоким, но рост ему никогда не мешал.

Во дворе госпиталя стояла открытая, военная машина. Обернувшись к Степану, фашист, коротко велел: «Руки сюда». Майор почувствовал на запястьях тяжесть металла:

– Ничего. Ключи у него в кармане кителя лежат. Когда проедем аэродром, надо начинать…, – план Джинджин-Сумэ Степан выучил наизусть. Разжевав бумагу, он проглотил клочки:

– Как революционеры делали, в тюрьме. Как отец…, – в Укурее, на тамошнем аэродроме, Степану вспомнилось что-то давнее, детское. В общежитии тогда еще лейтенант Воронов делил жилье с тремя летчиками. За промерзшим окном завывала метель. Он ворочался, видя отсвет огня русской печи, на половицах избы:

– У нас была керосиновая лампа. Мы с Петром на лавке спали, под кошмой. Кто-то пел…, – Степан слышал низкий, красивый голос, уютную, успокаивающую мелодию, на незнакомом языке:

– Наверное, к товарищу Сталину, к отцу, товарищи из ссыльных приезжали. Надо Петру песню напеть, когда мы встретимся. Он знает языки, он подскажет.

– Если мы встретимся, – мрачно подумал Степан, когда фашист сажал его в машину. Майор разозлился:

– А иначе и быть не может. Я здесь пропадать не собираюсь…, – Степан, разумеется, не хотел упоминать о плене. Он знал, что, стоит ему признаться в подобном, как его затаскают по допросам и не допустят до неба. За два дня он все придумал. Он решил убить севшего вслед за ним японского летчика:

Я забрал его пистолет, а свой ТТ потерял, при драке. Не вернулся я в Тамцаг-Булак потому…, – он смотрел в беленый потолок палаты, – что мой самолет был неисправен…, – рация в И-153, действительно, не работала, разнесенная выстрелами из мессершмита:

– Взял японский самолет, заблудился. Полетел на север, скажем…, – Степан почувствовал, что улыбается:

– Такое случается. Рацией японца я пользоваться не мог, она настроена на Джинджин-Сумэ. В общем, все довольно убедительно. Тем более, я захватил вражеский самолет…., – Степан понимал, что без допросов ему сухим из воды не выйти, но надеялся на скорое наступление. По его опыту, уполномоченные НКВД на передовую не лезли, а в кабины истребителей, тем более.

Фашист устроился за рулем. Они выехали со двора госпиталя на широкую, пыльную улицу, пересекавшую Джинджин-Сумэ с юга на север. Машина шла на юг. Судя по схеме, оставленной японцем, аэродром, находился в пяти километрах от поселка. Степан сидел, опустив скованные наручниками запястья, в лицо бил жаркий ветер. Закурив японскую сигарету, фашист, разумеется, не предложил пачки Степану.

Степану зашили рассеченную бровь. Он понятия не имел, кто и когда его избил, и грешил на фашиста. Синяки и ссадины на лице майор собирался объяснить жесткой посадкой. Руку аккуратно перебинтовали. Впрочем, пуля скользнула по плечу, ранение было легким. Голова почти не болела. Давешний профессор пришел вчера с молоточком, проверять рефлексы. Выслушав японца, фашист, надменно, сказал Степану:

– Завтра тебя переведут в другой госпиталь…, – в голубых глазах юноши, майор увидел издевательский смех.

Миновав последние, окраинные бараки Джинджин-Сумэ, он вырвались на степной простор, на плоскую, безжизненную равнину. Вдалеке, в жарком мареве, Степан увидел очертания самолетов. Поле даже не огородили. Вместо ворот стояло два бревна, с грубым шлагбаумом, и будка, где дремал часовой.

– У нас аэродром похож, – развеселился Степан, – только шлагбаума нет.

Майор отлично знал, что летчики, с обеих сторон, поднимаются в воздух по одинаковому расписанию:

– Не зря Смушкевич нам читал протоколы допросов пленных…, – машина ехала мимо аэродрома, по совершенно пустой дороге. Майор надеялся, что она такой и останется. Фашист что-то мурлыкал, себе под нос. Степан, осторожно, незаметно, оглянулся. Будка часового скрылась за поворотом. Искоса посмотрев на поле, он замер. Перед ним стоял мессершмит, с императорскими хризантемами, на крыльях. На такую удачу майор и не рассчитывал:

– Конечно, он может быть не заправлен…, – Степан заставил себя сидеть спокойно, – черт с ним, пятьдесят километров до реки я протяну. Главное, на свои самолеты не нарваться, и не попасть под зенитную артиллерию…, – голову припекало солнце. Дорога повернула, машина скрылась за маленьким холмиком.

Вскинув ладони, Степан ударил стальными наручниками, по белокурой голове водителя. Майор перехватил руль. Металл врезался в руку, по пальцам потекла кровь. Прижимая фашиста к борту, Степан бросил машину к обочине. Русский, сдавленно, матерился, вырываясь. Степан, разъяренно, вдавил сталь ему в лицо, ломая нос, разбивая губы. Машина упала на бок, они выкатились на горячую траву. Степан оказался сверху. Фашист даже не успел закричать. Превозмогая боль в руках, Степан ударил его затылком о раскрытую дверь машины. Юноша, дернувшись, затих.

Степан убил его выстрелом в ухо, через свою скомканную, закапанную кровью, японскую гимнастерку. Переодевшись, он замыл форму фашиста водой, из канистры. Сапоги невыносимо жали. Степан, больше всего, боялся, что за оставшиеся до аэродрома два километра, на дороге, кто-нибудь, появится.

Документы у фашиста оказались на японском языке. Степан понял, что даже не знает его имени.

– И не хочу знать…, – сначала он собирался облить труп и машину бензином, и поджечь, но передумал. Часовой, на аэродроме, заметив дым, мог поднять тревогу.

Степан, правда, не намеревался оставлять часового в живых, но ему не стоило привлекать к себе внимания.

Сунув вальтер в карман кителя юноши, он оставил его японский, офицерский револьвер в кобуре. Ветер шевелили окровавленные, светлые волосы, в мертвых, голубых глазах отражалось яркое солнце. Проверив оружие, Степан пошел на север, к аэродрому.

 

Тамцаг-Булак

Заполнением наградных листов и ведением списков погибших летчиков, в двадцать втором истребительном полку, занимался помощник начальника штаба. Сегодня, из города, привезли запечатанные пакеты с орденами. Связка лежала на большом, врытом в землю деревянном столе, в штабной палатке. Жаркий ветер вздувал полотнища, день обещал стать раскаленным. Мерно скрипело перо. Политрук стоял, засунув руки за портупею. По спине стекал пот. У разгонных машин И-153 копошились техники. На карте, пришпиленной к холсту палатки, летчики отмечали места крушений. Вчера в белом пространстве появилась новая точка. Воентехник вернулась из поиска с заплаканным, покрасневшим лицом, с припухшими глазами.

Васильев нашел усовершенствованный И-15 майора Воронова:

– Исполняющий обязанности командира полка хочет забрать себе истребитель. Говорит, что отличная машина, – сам политрук в самолетах не разбирался, но такое ему, по должности, и не требовалось.

К месту вынужденной посадки майора отправили техников, на машине. По докладу Князевой, в истребителе было повреждено только шасси. Вызвав из Тамцаг-Булака уполномоченного НКВД, Васильев попросил его сопровождать техников. Политруку не нравилось, что тела майора не оказалось рядом с истребителем. Если он, раненым, попал в плен к японцам, о таком надо было знать. Кроме того, уполномоченный собирался забрать труп диверсанта, застреленного Князевой. Девушка сказала, что у белогвардейца был офицерский ТТ.

Пистолет придавливал бумаги на столе перед Васильевым. ТТ напоминал оружие Воронова, но в полку, как и везде у летчиков, с такими вещами царила неразбериха. Офицеры менялись пистолетами, подхватывали бесхозное оружие. Невозможно было, по номерам, понять, кому принадлежал ТТ.

– У японцев они тоже имеются, трофейные…,– Васильев надеялся, что тело майора найдут. Гибель в бою не бросала тени на славное имя полка, в отличие от пропажи без вести.

Техники, кое-как, восстановили шасси. Пришлось посылать на место аварии свободного летчика. Уполномоченный НКВД запретил, до проверки показаний, пускать Князеву к штурвалу. Рация в И-153 майора была разнесена вдребезги. Судя по пулям, в него, стреляли японские истребители.

Васильев, облегченно, выдохнул. Воздушный бой, действительно, состоялся. Майор Воронов не бросал машину, не перебегал на сторону японцев. Следы крови на кабине и на траве ничего не доказывали. Майор, если он был шпионом, мог обставить свое исчезновение, с большой правдоподобностью.

– Он не шпион…, – Васильев смотрел на техников, – он честный, советский человек. Уполномоченный видел его личное дело. Он пьет, склонен к дебошам. Такого никто вербовать не будет, – среди других, на столе лежал пакет с Красным Знаменем майора Воронова. Политрук справился в бумагах. Орден полагалось отослать брату майора. В личном деле указывалось, что Петр Семенович работает в органах НКВД.

Политрук вспомнил:

– Правильно. Он приезжал, на Дальний Восток, наводить порядок, когда мерзавец Люшков перебежал к японцам. Черт, хоть бы нашли труп майора…, – без трупа, извещение о пропаже брата без вести, могло приостановить продвижение Петра Семеновича по службе.

Воентехник Князева тоже была на поле. Политрук прищурился: «Она и не спала сегодня». Вчера уполномоченный НКВД увез девушку в Тамцаг-Булак, на допрос. Ее вернули с машиной только утром, перед завтраком. В столовой Васильев, искоса смотрел на усталое, лицо, со следами слез на глазах. Веки совсем запухли. Сгорбившись, она обхватила узкими ладонями, стакан с чаем. На щеках и лбу красовались заживающие, помазанные йодом царапины. По словам девушки, она дралась с диверсантом.

– Григорий Иванович, – хмыкнул Васильев. Он читал протокол предварительного допроса:

– Если Князева и Воронов работали вместе? Если Григорий Иванович, просто шофер? Они его убили, чтобы отвлечь внимание от побега Воронова. Но в ЗИС-5, правда, нашли рацию. Может быть, Григорий Иванович был их сообщником, грозил их выдать…, – он закурил:

– Но Князеву не арестовали, сюда вернули. До воздуха, правда, велели не допускать, но ей туда и нельзя, она еще не летчик. Теперь на ней пятно, она подозрительна…, – Васильев, внезапно, рассердился:

– Она дочь прачки, сирота. Мастер спорта, орденоносец, в конце концов. Я ручаюсь, что она не связана с японцами. Она просто наткнулась на диверсанта. Случайность, такое бывает…, – воентехник, в летном комбинезоне, внимательно осматривала шасси И-153.

Лиза почти не понимала, что происходит вокруг. Дочитав тетрадку, добравшись до самолета, она вызвала по рации подкрепление. Спустившись в распадок, Лиза, царапая руки, вырвала из стенки кабины лист фанеры. Оставлять тетрадь при себе было непредставимо. Лиза стояла над костром:

– Ложь, белогвардейская ложь. Не может быть…, – она вспомнила дом культуры, в Зерентуе, шепот пожилой женщины: «Сатанинское отродье….»

Лиза, до боли, сжала пальцы:

– Июнь двадцать первого года. Меня зовут Марфа Ивановна Князева. Весной, на Пасху, мне исполнилось пятнадцать лет. Не знаю, зачем я веду дневник. Должно быть, просто, чтобы не сойти с ума. С шести лет я жила в Чите, пансионеркой в епархиальном училище. У меня были родители, отец Иоанн Князев и матушка Елизавета, четверо младших братьев и сестер…, – на задней обложке тетрадки, мать Марфы, перечислила всех по именам:

– С началом продвижения большевиков на восток, училище закрылось. Папа и мама забрали меня домой, в Зерентуй. Наша семья здесь поселилась издавна. Мой предок служил священником прииска еще в начале прошлого века….

– Июль двадцать первого года. Он не пьет. Красные, каждый день, перепиваются, а он не пьет. Было бы легче, если бы пил. Может быть, он тогда бы просто засыпал. Каждую ночь, он рассказывает о смерти моих родителей, и всей семьи. Моим младшим сестрам было восемь лет, и шесть лет. Господи, покарай большевиков, пожалуйста. Сделай так, чтобы они сдохли в мучениях. Он убил своего родственника, в Польше. Перерезал ему горло, на глазах красных. Он и с мамой так сделал…, Он смеется и обещает меня держать при себе, пока я ему не наскучу. Убежать невозможно, весь Зерентуй полон красными. Я стираю, готовлю, убираю в нашем доме. Он занял спальню мамы и папы. Я не могу даже подумать, что на их кровати…, Нельзя такого желать, но, Господи, пошли мне смерть. Я не хочу жить.

– Август двадцать первого года. Сомнений нет. Хорошо, что покойная мама мне все рассказала. Ему я ничего говорить не буду, иначе он заберет дитя, и я никогда не увижу малыша. Я надеюсь, что он уйдет дальше на восток. Красные говорят о своих планах, за столом. Конечно, перед тем, как покинуть Зерентуй, он может меня расстрелять, но лучше смерть, чем потерять маленького. Ребенок ни в чем, не виноват. Я достойно воспитаю его, обещаю. Может быть, мне удастся бежать в Китай….

– Февраль двадцать второго года. Мы с Прасковьей Ильиничной окрестили Лизоньку. Священников нет, церковь сожгли, мы все сделали дома. Она хорошая девочка, спокойная. Я смотрю на нее, и прошу Господа, чтобы моя дочь была счастлива. Я почти не выхожу на улицу. Мне и раньше плевали вслед, называли подстилкой сатаны. Теперь у меня на руках Лизонька, нельзя рисковать. Моей доченьке всего две недели, а она меня узнает. Сегодня она, кажется, улыбнулась. Прасковья Ильинична смеется, и говорит, что я придумываю. Младенцы, так рано, не улыбаются. Моя славная девочка, пусть она не узнает ни горя, ни невзгод. Лизонька похожа не него, но я никогда ей не скажу, чья она дочь…

– Февраль двадцать второго года. Господи, спасибо Тебе. У здания совета, то есть нашего бывшего дома, вывесили новый выпуск читинской газеты. Белая гвардия сожгла его в паровозной топке, под Волочаевкой. Господи, Ты наказал его. Я счастлива, счастлива…, – трещал костер, Лиза опустилась на землю:

– Если это правда, то я сестра, товарища Горской. Я тетя Марты…, – она листала пожелтевшие страницы:

– Я не могу, не могу сжечь тетрадь. Я видела, как мы похожи, с товарищем Горской. Мы обе с ним похожи…, – мать потеряла сознание, и не видела, как убивали ее родителей. Очнулась она связанной, в своей бывшей комнате, запертой на засов. Горский пришел к ней вечером, и забрал себе:

– Как рабыню, как крепостную. Я плакала, говорила, что мне всего пятнадцать, просила меня пожалеть. У красных нет жалости. Утром мне было плохо, а он, все равно, заставил меня…, Даже не могу писать дальше. Иконы из нашего дома выбросили во двор. Я видела, в окно, что красные с ними делали. Господи, покарай их, всех, до единого человека. У них каждый день застолье, каждый день кого-то вешают, или расстреливают. Он сам казнит людей. Он хвастался, что убил государя императора, в Екатеринбурге…,– Лиза спрятала тетрадку с Евангелием под комбинезон:

– Я никогда, ничего не скажу. Я не их больше не увижу, ни Марту, ни товарища Горскую…, Мою сестру…, – Лиза не могла бросить в костер тетрадку. На последних страницах, мать писала:

– Травы от потницы, травы от кашля…, Сегодня мы натопили печь и купали Лизоньку в корыте. Она держалась за мой палец. Лизонька совсем не боится воды, мое счастье…, – Лиза залезла в кабину своего истребителя. Разрыдавшись, девушка вытерла лицо рукавом пропотевшего комбинезона: «Никто, ничего не узнает, пока я жива».

На допросе в Тамцаг-Булаке она не упоминала о японце, застрелившем шофера, или керамических зарядах, рвавшихся в костре. Лиза понимала, что, стоит ей заговорить о таком, и небо для нее навсегда закроется.

Кроме того, она предполагала, что ей просто, никто не поверит.

– Как не поверили бы тетрадке…., – она поняла, кем был шофер. Мать, в записях, сделанных после ее рождения, упоминала о друге детства, Грише Старцеве. Юноша служил у белых. Он воевал в Зерентуе, когда поселок осадили отряды Горского.

– Моего отца, – заставила себя сказать Лиза. Мать не знала, что случилось со Старцевым, и беспокоилась за него:

– Они, наверное, виделись…, – Лиза возилась с шасси, – он приходил в Зерентуй, забрал тетрадку и книгу…, – она сложила вещи в мешок, спрятав под бельем:

– Мне больше ничего не осталось, от мамы…, – в дневнике, мать иногда писала о дореволюционной жизни, о молебнах в училище, о рождественской елке, о поездках, с родителями, на Тихий океан и в Кяхту. Лиза прочла о знакомом матери, Федоре Воронцове-Вельяминове:

– Что с Федей, с его семьей? Тоже сгинули где-то, и могил их не найдешь…, – Воронцов-Вельяминов был потомком декабриста, похороненного в Зерентуе.

Лиза наклонилась над шасси, пот заливал лицо:

– Майор Воронов погиб, наверное…, – сердце глухо, тоскливо, болело. Лиза встрепенулась, услышав отчаянный крик: «Воздух!». На случай бомбежки они вырыли траншеи. Девушка вскинула голову. Она узнала силуэты Накадзима, японских истребителей. Машины летели низко над степью. Лиза прикусила губу:

– Я помню такой истребитель. Немецкий, мессершмитт. В училище показывали фотографии. У него японские опознавательные знаки. Почему он стреляет по своим летчикам…, – мессершмитт, безжалостно, теснил японцев к советскому аэродрому. У одного истребителя дымилось крыло. Заместитель командира полка бежал на поле: «По машинам!». Лиза бросилась в траншею. Горящий японец, огненным шаром, взорвался в небе.

Кабинет Смушкевича размещался в штабном бараке авиационной группы, на главной улице Тамцаг-Булака, в окружении палаток, на большой, неезженой дороге, ведущей на восток. По степи, безостановочно, ночью двигались войска. На совместном совещании армейской группировки, Жуков объявил, что наступление начнется в конце августа. Пока что требовалось усыпить бдительность японцев. Переговоры по радио прослушивали в Джинджин-Сумэ. Разведчики велели командирам использовать легко взламываемый шифр. К японцам, из перехваченных разговоров, поступала информация о подготовке зимних квартир для армии. Исходя из сведений, советская группировка собиралась вести долгую, позиционную войну.

– Мы их сметем с лица земли, – сочно пообещал Жуков, опустив кулак на карту, – а вы, авиаторы, превратите окопы в пыль.

Степан хорошо знал кабинет комкора. Здесь, после его возвращения из мертвых, как весело сказал Смушкевич, устроили большое застолье.

Степан приземлился на родном аэродроме без потерь. Мессершмитт оказался заправленным. Он даже нашел в кабине японский, летный комбинезон. Часового майор Воронов застрелил почти в упор. Японец только успел поднять голову и открыть рот. На поле никого не было. Степан понял, что летчики еще не вернулись из патруля, а свободная смена обедала. В кабине мессершмитта, быстро переодевшись, он разобрался с приборами. Оказавшись в воздухе, Степан поднялся, как можно выше. Патрули сюда не забирались. Майор надеялся, что зенитчики его тоже не достанут. Двух Накадзима он встретил, перелетев на советскую территорию. Не удержавшись, майор погнал истребители обратно, к аэродрому Тамцаг-Булака.

Рация в мессершмитте была настроена на Джинджин-Сумэ. Степан слышал крики на японском языке, но не обращал на них внимания. Одного японца он сбил сам, а второй истребитель оставил поднявшимся в воздух ребятам.

Когда Степан вылез из кабины мессершмитта, над аэродромом висел тяжелый, черный дым. Обе японские машины врезались в землю. Он сразу заметил младшего воентехника. Девушка торопилась, через поле, в промасленном комбинезоне:

– Товарищ майор, товарищ майор…., – она остановилась, будто наткнувшись на что-то:

– Я думала, вы погибли. Я нашла место, где вы И-153 посадили…, – фотография воентехника лежала в нагрудном кармане его японского комбинезона. Вальтер он выбросил, расстреляв часового, на аэродроме в Джинджин-Сумэ. Степану не хотелось, чтобы НКВД мотало ему душу, как называл такое майор. Версия была стройной. Воронов, как следует, все обдумал.

Он смотрел в ее бледное, исцарапанное лицо. Серо-голубые глаза распухли от слез. Лиза, тяжело, дышала:

– Он жив, он пригнал новую машину. Он герой, настоящий герой. А я? Если бы он знал, кто моя мать…, -Лиза, в очередной раз, пообещала себе, что никому, ничего не расскажет:

– И тетради никто не увидит…, – от него тоже пахло гарью и потом, на лбу засохла кровь. Во время драки с фашистом у Степана, очень удачно, разошелся шов на брови:

– Не придется объяснять, откуда он у меня…, – Воронов собирался сказать уполномоченному, что убил севшего вслед за ним японца, на немецкой машине. Появился второй, и Воронов был вынужден улететь. Он заблудился, без карты, и рации, найдя дорогу обратно в Тамцаг-Булак, только через два дня.

Степан не упомянул о снимке, только подмигнув девушке:

– Как видите, я живой, товарищ Князева. Чтобы меня убить, – майор помолчал, – двоих японцев мало…, – ребята садились, кто-то кричал: «Ворон! Ворон! Качать его!». Прикоснувшись пальцами к летному шлему, майор пошел к истребителям. Лиза смотрела вслед широкой спине. Девушка шмыгнула носом:

– И все, и ничего больше не будет. Ничего не может быть…, – летчики качали майора. Лиза заставила себя не слышать его добродушный смех. Опустив руки, девушка пошла к своей палатке.

За три дня беспрерывных допросов, Степан, в общем, забыл о младшем воентехнике. Политрук Васильев вернул ему офицерский ТТ. Майор Воронов понял, кто вез его на маньчжурскую территорию:

– У них здесь был диверсант. Лиза его застрелила, молодец девушка…, – воентехника представили к медали: «За отвагу».

Смушкевич сидел на краю стола, разглядывая Степана.

Майор явился к главе авиационных сил в новой гимнастерке и бриджах, с двумя орденами Красного Знамени, прошлогодним, немного потускневшим, и новым, ярко сияющим в закатном солнце. Радиограмма была ясной. Майора Воронова утверждали в должности командира полка, с присвоением очередного звания. После окончания боев на Халхин-Голе ему предписывалось явиться в Москву, в генеральный штаб ВВС РККА, для получения новой должности. Мессершмитт, третьего дня отправили в столицу. Смушкевич подозревал, что инженеры намеревались разобрать машину по винтикам.

– И очень хорошо, – он передал полковнику Воронову пачку «Беломора». Смушкевич смотрел на упрямое, медное от степного загара лицо, на коротко стриженые, каштановые волосы, выгоревшие на концах, играющие золотом. Лазоревые глаза усмехнулись:

– Спасибо, товарищ командир корпуса…, – Степан щелкнул зажигалкой, из стреляной гильзы, – что мне остаться разрешили. Наступление скоро…, – Смушкевич, довольно сварливо, заметил:

– Не последнее наступление в нашей жизни, полковник…, – они стояли у раскрытого окна. В чистом, ясном небе пылала багровая полоса заката:

– Я все правильно сделал. Иначе бы меня не пустили за штурвал…, – на западе расплывался белый след самолета:

– В небе я нужнее, чем на земле. Теперь я знаю, против кого мы воюем. Больше никто, ничего подозревать не должен…

Затянувшись горьким дымом папиросы, полковник Воронов кивнул:

– Не последнее, товарищ командир корпуса. Скорее, первое…, – они замолчали.

Степан подумал:

– Может быть, у Петра спросить о японце? Не стоит. Он мне, все равно, ничего не скажет, из соображений безопасности. Интересно, где сейчас Петр?-

Смушкевич положил ему руку на плечо:

– Пойдем, Ворон, обмоем новое звание…, – опрокинул сразу половину стакана водки, Степан помотал головой:

– И все, товарищ комкор, пока не выбросим японцев отсюда, не погоним их обратно в Маньчжурию, или еще дальше.

Смушкевич знал, что в Москве готовится подписание пакта о ненападении, между СССР и Германией. Данные были засекречены. Полковнику он, ничего, сказать не мог.

– Его в Западный округ направят…, – полковник Воронов садился за руль эмки, – надо строить новые аэродромы, перебрасывать части, технику. Советская Армия освободит рабочий класс, угнетаемый панами…, – включив зажигание, Степан поднял глаза. Небо оставалось пустым. Он вспомнил японца, в госпитале:

– Если бы ни он, я бы не спасся. Я не знаю, как его зовут, и никогда не узнаю…, – выехав на дорогу, ведущую к аэродрому, эмка скрылась в клубах пыли.

 

Эпилог

Лазурный Берег, август 1939

Мужская парикмахерская в отеле «Карлтон», на набережной Круазет, в Каннах, помещалась по соседству с турецкими банями и мраморным бассейном, в усаженном пальмами дворе отеля. Августовское солнце играло искрами на тихой воде. Служащие пока не расставили шезлонги, и холщовые зонтики. Утром постояльцы обычно ходили на личный пляж отеля. К бассейну они перебирались после полуденного отдыха, и обеда, на террасе седьмого этажа здания. Из ресторана открывался вид на Канны и темно-синее, усеянное яхтами и катерами море. На Леринских островах, посреди залива, возвышалась колокольня аббатства. В монастырь отправлялись экскурсии, из городского порта. Прогулочные катера развозили отдыхающих в Монако, Ниццу и Сан-Рафаэль.

Парикмахерская открывалась в семь утра, когда официанты начинали сервировать завтрак, в большом зале первого этажа. Месье Ленуар, новый постоялец, появился у бассейна в половине седьмого. Молодой человек пришел в гостиничном халате, с полотенцем под мышкой. Отлично поплавав, он отдал себя в руки мастеров. Месье Ленуар лежал, откинувшись в большом кресле, закрыв лазоревые глаза. Острая, стальная бритва скребла смуглые щеки. Пена в фарфоровой чаше пахла сандалом. Здесь пользовались флорентийским мылом, таким же, как у молодого человека. Мыло лежало в кожаном несессере от Гойяра, наверху, в однокомнатном номере, рядом с забронированным люксом. Молодой человек, с нетерпением, ожидал появления соседа.

В несессере, в искусно сделанном тайнике, он спрятал флакон, полученный в Москве. Молодой человек, лично, наблюдал действие лекарства:

– Ничего подозрительного, – довольно сказал Эйтингон, – смерть наступает примерно через две недели. Общая слабость, расстройство желудка, плохие анализы. Кашель, падение жизненных сил. В общем, симптомы пневмонии, или язвы желудка…, – он весело улыбался:

– Достаточно, чайной ложки. Вкус жидкостей средство не меняет…, – Эйтингон отдал флакон Петру, – разберетесь на месте, чем его лучше поить.

Кукушка сообщила, что Раскольников едет в Канны. Перебежчик вращался в эмигрантских кругах. Он писал подметные статейки в белогвардейские газеты, и ни от кого не прятался. В июле, Верховный Суд СССР объявил Раскольникова вне закона. Согласно постановлению ЦИК, принятому в двадцать девятом году, предателя должны были расстрелять, в течение суток, после установления его личности.

Разумеется, они с Кукушкой не собирались устраивать пальбу на набережной Круазетт. Как они и предполагали, Раскольников клюнул на письмо старого боевого товарища. Предатель согласился на встречу. Кукушка, каждый август, две недели проводила в Каннах. В отличие от ее уединенной жизни, в Цюрихе, на Лазурном Берегу можно было чувствовать себя свободно. Горская встречалась с подчиненными ей работниками НКВД, проводя совещания, и планируя дальнейшие акции.

В парикмахерской Петр думал о Раскольникове и втором перебежчике, Кривицком. Оставались они, Троцкий, и бывший генерал Орлов, он же Никольский, работавший с Эйтингоном и Петром в Испании. Операция «Утка» заканчивалась, Троцкий был обречен. О Кривицком и Орлове собирались позаботиться американские резиденты и Паук.

Петр отказался от перевода в Вашингтон. Ему предлагали обосноваться в столице США, с надежными документами, и стать личным куратором Паука. Эйтингон, весело, заметил:

– Вы друг друга знаете, ровесники. Будешь за ним присматривать.

Петр сослался на то, что в преддверии освобождения Западной Украины, Белоруссии и балтийских стран, непредусмотрительно перебираться в западное полушарие. Иностранный отдел очертил будущий круг работы. Новые территории, отходившие Советскому Союзу, кишели немецкими агентами, агентами Британии, буржуазией, интеллигенцией и священниками.

– Не говоря об украинских националистах, – буркнул Эйтингон, – Коновальца мы разнесли на куски бомбой, но остались и другие…., – для всех, Петр не поехал в Америку из-за желания участвовать в европейских операциях, и из-за своего брата.

Брат Петра интересовал меньше всего, хотя Степан, очень кстати, пригнал на Халхин-Голе, на советский аэродром новый мессершмитт. Брат получил звание полковника и вообще проявил себя героем.

– Может и действительно, Героем стать…, – Петр зевнул, не разжимая рта, – Степан мне нужен. Куда я поеду от единственного брата…– локальные стычки на Халхин-Голе внешнюю разведку не интересовали. Корсиканец сообщал из Берлина, что Гитлер скоро перейдет польскую границу. Англия и Франция, в ответ, могли объявить войну Германии. В иностранном отделе не сомневались, что все движения запада произойдут, что называется, на бумаге.

Никто не собирался посылать войска в Польшу:

– Наум Исаакович сказал, что Степана в Западный округ переведут…, – мастер приложил к его щекам теплую, шелковую салфетку, – заведовать тамошней авиацией. Значит, товарищ Сталин простил Степана. Главное, чтобы он больше не дебоширил…, – Петр остался в Европе из-за Тонечки. Девушка снилась ему, почти каждую ночь. Петр обнимал знакомые плечи, белокурые волосы щекотали губы. Тонечка засыпала, прижавшись к нему.

Петр шептал:

– Подожди немного. Я тебя найду, мы всегда будем вместе…, – он не знал, что случилось с девушкой, в Барселоне, почему Тонечка его выгнала. Петр, твердо, сказал себе:

– На войне и мужчинам трудно. У нее расстроились нервы, ничего страшного. Мы поедем в санаторий, отдохнем…, – Петр не мог просить резидентов в Лондоне выяснить, что с Тонечкой. Такое было бы подозрительно. В Каннах, Петра ожидала встреча с фон Рабе. Немец преуспевал, получив звание штурмбанфюрера. Эйтингон поручил Петру, невзначай, расспросить его о Вороне. Наум Исаакович был уверен, что доктор Кроу попала в руки немцев.

– Группа Отто Гана расщепила атомное ядро, – недовольно сказал Эйтингон, – мне кажется, без Вороны не обошлось. Она должна работать на Советский Союз. Где бы они ее не прятали, мы ее выкрадем…, – Петр собирался найти Тонечку.

– Она меня любит…, – отдав одну руку мастеру по маникюру, месье Ленуар, рассеянно, листал кинематографический журнал, – она мне говорила. Я увезу Тонечку в Москву, мы поженимся…, – он наткнулся на статью о последнем фильме Марселя Карне, «День начинается», с Жаном Габеном и Аннет Аржан.

В Москве Петр в кино не ходил. Климы Ярко и Марьяны Бажан его не интересовали. Он любил хорошие детективы и американские вестерны. На Лубянке Петр, заменив Кукушку, вел занятия для молодежи. Он показывал ребятам новые фильмы, в оригинале, полезные для изучения языков, и для общего, как говорил Воронов, знакомства с культурой запада. «День начинается» Петр видел в Москве. Он полюбовался тонкой, изящной фигурой мадемуазель Аржан. Актрису сняли в ее апартаментах, рядом с картиной Пикассо, в вечернем, низко вырезанном, струящемся туалете, серо-голубого шелка:

– Тонечке подобный наряд пойдет…, – в статье говорилось, что мадемуазель Аннет, несомненно, ждет Голливуд. Актриса, якобы, вела переговоры с компанией Метро-Голдвин-Майер:

– Она будет процветать…, – Петр захлопнул журнал, – она очень талантливая. Отлично играет…, – руку завернули в подогретую салфетку, служащая принялась за вторую. Петр думал о платьях для Тонечки, о собольей шубке, о личной машине и отдыхе на кавказских водах:

– Она ни в чем не будет знать нужды. Я, в конце концов, майор госбезопасности, с отличным окладом. Степан, скорее всего, получит генеральское звание, обоснуется у себя, в округе. Московская квартира нам с Тонечкой достанется. Пока три комнаты, но я продвинусь по службе…, – Петр подозревал, что брат женится на какой-нибудь, как их называл Воронов, Марьяне Бажан:

– Он простой человек, пьющий. Больше ему ничего и не надо. Придется ее проверять, конечно, но вряд ли Степану понравится девушка из подозрительной семьи. Хотя их в тех местах много, в Прибалтике, на Украине. Значит, проверим, – подытожил Воронов.

За завтраком месье Ленуар просмотрел газеты.

О будущем вторжении в Польшу ничего не писали, сезон был мертвый. Премьер-министр Чемберлен распустил британский парламент, до начала октября. В Новой Зеландии, в Окленде, впервые выпал снег. Воронов поинтересовался местным прогнозом погоды. На Лазурном Берегу ожидалось тридцать градусов тепла. Он, с удовольствием, подумал:

– Искупаемся, с Кукушкой. Море, как парное молоко. Мы, в конце концов, любовники, мы должны быть рядом…, – мадам Рихтер заказала люкс, по соседству с номером месье Пьера Ленуара.

В десять утра, Петр, в безукоризненном костюме светлого льна, с шелковым галстуком, при букете роз, стоял на ступенях отеля. Мадам Рихтер приезжала из Цюриха, на лимузине. Он издалека увидел изящную голову, в широкополой, летней шляпе. Петр помнил красивую, черноволосую женщину, приезжавшую в детдом, с покойным Соколом:

– Интересно, – успел подумать Петр, – Янсон был троцкистом, или нет? Его велели привезти в Москву, перед гибелью, но мы не успели. Или товарищ Сталин хотел, чтобы Янсон встретился с семьей? Иосиф Виссарионович добрый человек, он и о нас заботился…, – снимков дочери Кукушки Марты, в личном деле не имелось. Петр понятия не имел, как выглядит девочка.

– Она в летнем лагере сейчас, в горах…, – Кукушка осадила лимузин перед ступенями. Швейцары и мальчики в форме отеля заторопились к машине. Петр подал женщине руку. Дымные, серые глаза посмотрели на него, низкий голос будто переливался:

– Пьер, мой милый! Большое, большое тебе спасибо…, – прохладные губы прикоснулись к его щеке, женщина приняла букет. Кукушка надела итальянские мокасины, для вождения, без каблука:

– Она и в них одного роста со мной…, – Петр вдохнул запах жасмина:

– Ее не предупреждали, что я приеду, только имя сообщили. Месье Пьер Ленуар. Всем бы такое самообладание, она ведь меня узнала…, – женщина, нежно, коснулась его руки.

– Ванну, – капризно сказала мадам Рихтер, – немедленно ванну, и кофе на террасе моего номера. Расскажешь свежие сплетни. Возьми саквояж, – распорядилась женщина, – в нем подарки, мой дорогой…, – они поднялись по ступеням, к тяжелой, бронзовой, вертящейся двери отеля.

Швейцар стоял с двумя чемоданами от Вюиттона:

– Он ее младше, лет на десять. Красавица, и богата. Наверняка, вдова. Будут ездить в казино, на морские прогулки…, – швейцар велел гостиничному шоферу, заводившему машину:

– Надо лимузин в порядок привести. Весь запыленный. Видимо, она долго ехала…, – шофер, весело, улыбнулся: «Непременно».

Швейцар пересчитал чемоданы и сундуки постоялицы:

– Восемь штук, все в порядке. Она горничную вызовет, платья отпаривать…,– у стойки портье мадам Рихтер заказала столик на вечер, в ресторане.

Женщина велела ее не беспокоить:

– Через два часа я тебя жду на кофе…, – шепнула она месье Ленуару, – с твоим сюрпризом…, – Петр проводил ее до двери номера. Воронов ушел к себе, держа саквояж. В подкладке лежали материалы, которые Кукушка не рисковала доверять радиосвязи.

Оказавшись в большом, с мраморной террасой, люксе, выходящем на набережную Круазетт, мадам Рихтер не стала ложиться в ванну. Посыльные принесли багаж, Анна отпустила их с мелкой монетой. Заперев дверь, она внимательно обследовала гостиную, спальню, и ванную, с мозаичным, полом, с шелковым халатом и полотенцами египетского хлопка, от Frette. Анна вертела флорентийское мыло, в красивом подносе муранского стекла, ощупывала букет месье Ленуара, и гостиничные цветы, в хрустальных вазах от Lalique. На первый взгляд, все было в порядке. Достав из несессера маленькую отвертку, она ловко сняла заднюю крышку телефона. Осмотрев радио и фортепьяно, Анна осталась довольна. Она не могла рисковать. Слишком многое сейчас зависело от ее осторожности.

Она лежала в пахнущей жасмином пене, откинув черноволосую голову на край ванны:

– Месье Пьер Ленуар. Красивый мальчик вырос. Я его пятнадцать лет не видела…, – Анна знала, что Петр трудится в НКВД, однако, за три года с ним, ни разу, не сталкивалась. В Цюрихе фрау Рихтер не получала советских газет. Анна понятия не имела, что случилось со Степаном, но надеялась, что летчик жив.

– Спрошу Петра…, – решила она, – ничего подозрительного здесь нет. Они братья, близнецы…, – Анна оставила Марту в летнем лагере. Школа вывозила девочек в Гштаад. Ученицы жили в шале, занимались верховой ездой, теннисом, и стрельбой из лука:

– По приезду ее навещу…, – опустив мокрую руку вниз, Анна щелкнула золотой зажигалкой, – но пока ничего говорить не буду. Ничего и не готово еще…, – Анна каждые полгода отправляла письма в адвокатскую контору «Салливан и Кромвель». Она навестила американское консульство, в Берне. Ее уверили, что получение гражданства не займет и года. Свидетельство о браке родителей, и метрика Анны лежали в ячейке, арендованной, разумеется, не в Цюрихе, а в Женеве, подальше от любопытных глаз. Анна выбрала банк, с которым, насколько она знала, никто из разведчиков, обосновавшихся в Цюрихе, дел не вел. Фрау Рихтер понимала, что в городе она не одна. По соседству располагались базы немцев, британцев и американцев.

Анна курила, опустив длинные, черные ресницы.

Дело требовало тщательного обдумывания. Требовалось достать два бесхозных трупа, женщины и девушки, снабдить тела своими с Мартой швейцарскими документами, и поджечь лимузин, так, чтобы обезобразить содержимое машины, до полной неузнаваемости. Бумаги должны были пострадать меньше.

Она понимала, что Эйтингон такого не купит. Наум Исаакович был подозрителен, и ничего не принимал на веру:

– Пусть ищет …, – Анна затягивалась крепкой сигаретой, – пусть хоть обыщется. Фрау Рихтер и фрейлейн Рихтер умрут. Вместо них появятся миссис и мисс Горовиц. Марте я все объясню. Она умная девочка, она поймет…, – дочь часто сожалела, что они не могли остаться в Америке. Анна заметила, что о Советском Союзе Марта говорит меньше:

– Я не собираюсь делать из нее игрушку для НКВД, – зло сказала себе женщина, – я знаю Эйтингона и слышала о новом руководителе. Берия, правильно. У них, наверняка, на Марту планы имеются. Я не отдам ее в жены или подруги какому-нибудь нужному НКВД человеку…, – Анна скривила губы, – я не буду калечить судьбу дочери…, – в Цюрихе она, внимательно, просматривала белоэмигрантские газеты, но имени Воронцова-Вельяминова не встречала:

– Забудь о нем, – велела себе Анна, – ты его больше никогда не увидишь…, – Марта, на каникулах, запоем читала Vogue. Анна, иногда, рассеянно, пролистывала журнал, не обращая внимания на имена под фотографиями. В светской хронике мелькали одни и те же лица, мало интересовавшие Анну.

Работы было достаточно. Анна управляла экспортно-импортной конторой покойного герра Рихтера. НКВД гнало через Цюрих деньги для финансирования резидентов во всем мире, от Буэнос-Айреса и до Токио. Анна знала, что с Зорге было все в порядке, знала, что в Англии, Стэнли, пока не устроился в секретную службу. Она знала, сколько, ежемесячно, получает Паук, за сведения.

– В Токио Рихард не платит деньги осведомителям…, – она потушила сигарету, – только радисту, Клаузнеру. Японцы, видимо, считают бесчестным получать содержание за предательство. Еще бы понять, кто, на самом деле, Паук и Стэнли…., – о Корсиканце Анна была прекрасно осведомлена. Агент состоял под ее началом, и часто навещал Цюрих. Он трудился в министерстве народной экономики. Они с Анной обсуждали, существуют ли в Берлине разведчики, работающие на Британию. Корсиканец подозревал, что такое возможно. В свой последний визит, он сказал Анне:

– Ходят слухи, что среди офицерства есть много недовольных политикой Гитлера. Люди из аристократических семей, богатые…, – фрау Рихтер пожала плечами:

– В таком случае, им нет смысла работать за деньги. К сожалению, – она усмехнулась, – идеи я, в финансовых цепочках, отследить, не могу…

Анна, внимательно, проверяла транзакции, идущие через «Экспорт-Импорт Рихтера». Большинство операций было просто серыми схемами. Европейские и американские бизнесмены уклонялись от налогов.

Анна помнила договор, заключенный с «К и К», осенью прошлого года. В швейцарских газетах о фирме не писали, однако Анна пошла в публичную библиотеку, в Цюрихе. В «Фолькишер Беобахтер», она прочла о герре Питере Кроу, собирающемся перевести заводы компании в Германию. В британской прессе, до весны этого года, герра Кроу не упоминали.

В мае Анна увидела в газете, что мистер Кроу, по возвращении из Берлина, был арестован. В The Times о причинах ареста не сообщали. Газета Daily Mail разразилась подвалом, где мистера Кроу называли человеком, пострадавшим за свои политические убеждения.

– Интересно, – сказала себе Анна, – мистер Кроу сидит в тюрьме, а его компания, регулярно, отправляет деньги в Берлин. В Прагу средства ушли, до немецкой оккупации…,– договор с «К и К» заключался в адвокатской конторе, в Цюрихе. Бумаги, удостоверенные мистером Бромли, прислали из Лондона, Анна только приехала, чтобы поставить свою подпись. Пражская транзакция ушла в банк Симека. Знакомые банкиры, в Цюрихе, сказали, что Симек, вовремя, покинув Чехию, обосновался на вилле у Женевского озера. Анна собиралась навестить господина Ярослава и поинтересоваться, приватно, назначением платежа. Зимой у нее не дошли руки до визита, а сейчас у фрау Рихтер появились новые заботы.

– Более важные…, – она подпиливала ногти, – это последняя операция, обещаю. Хватит. Получаю американские документы, и поминай, как звали…, – Анна не могла отказываться от убийства Раскольникова. Такое считалось прямым неподчинением Москве:

– Последняя операция…, – по возвращению в Цюрих, она хотела подать бумаги в бернское консульство США, – потом надо пожениться и уехать. Он станет мужем американской гражданки, ему дадут визу…, – изучая карту мира, Анна, наконец, остановилась на Панаме. Мексика отпадала, Троцкий, пока что, был жив. Анна понимала, что страна нашпигована людьми НКВД. Аргентина и Бразилия кишели немецкими агентами. Она, иногда, опускала голову в руки, но встряхивалась:

– Ничего. В Панаму американские граждане въезжают без виз. Пограничники принимают визы, выданные США, для европейцев. Туда ходят прямые рейсы, из Гавра, из Марселя. Две недели, и мы окажемся на Карибском море…, – Анна, искренне, надеялась, что в Панаме их никто не найдет. Она давно откладывала деньги, из заработной платы. Анна получала небольшой оклад содержания, расходы фрау Рихтер считались оперативными тратами. У него, конечно, за душой не было и гроша:

– Надо ему сказать…, – иногда думала Анна, – сказать, признаться. Он считает, что я швейцарка…, А что ему еще считать? – Анна обещала себе, что расскажет все, оказавшись в Панаме.

Проверив стоимость недвижимости, она, облегченно, поняла, что сможет позволить себе и дом, и плату за обучение Марты:

– Я возьму его фамилию…, – решила Анна, – мы окончательно исчезнем из виду…, – ночами она видела беленый, простой дом, на берегу моря, слышала стук пишущей машинки, и детский смех:

– Мне еще сорока не было, – улыбалась Анна, – и мы оба хотим детей. У него есть сын, от первой жены, но мальчик вырос. Марта обрадуется, обязательно…, – перед отъездом из Цюриха Анна получила телеграмму, на безопасный ящик, о котором НКВД понятия не имело.

Анна, сначала, использовала адрес для переписки с бернским консульством США. С весны туда стала приходить и другая корреспонденция.

Он ждал ее на Лазурном берегу, успев отсидеть два месяца, во французской тюрьме, за нарушение визового режима. Он покинул Германию, однако его немецкий паспорт, с тех пор, истек. В консульство рейха идти было бесполезно. Германия больше не считала евреев своими гражданами, и не продлевала им документы. Он бы и так, ногой не ступил в здание, где развевался флаг со свастикой.

Анна понимала, что месье Ленуар, кроме помощи в ликвидации Раскольникова, получил еще какое-то задание. Впрочем, ее мало интересовало, чем будет заниматься Петр Воронов, в свободное от ношения ее пляжной сумки, время.

– Главное, – пробормотала Анна, вытираясь, – чтобы мальчишка не путался под ногами. От слежки я оторвусь. После ратификации договора СССР будет в безопасности. Гитлер ограничится западом, и не пойдет на восток. В Берлине все об этом говорят…, – сведения подтверждал Корсиканец, Анна сообщила информацию в Москву

Женщина, в шелковом халате, села у телефона:

– Я могу спокойно уходить в отставку, что называется…, – Анна, иногда, думала, что работает не на Сталина, и не на НКВД. Она представляла миллионы людей, в Москве, и по всему Советскому Союзу:

– Все ради них. Ради того, чтобы у девочек, таких, как Марта, и Лиза Князева, было настоящее детство. Ради того, чтобы не случилось войны…, – она дала гостиничному оператору номер «Золотой голубки», в Сен-Поль-де-Вансе. Он снял дешевый номер в гостинице. Анна предполагала, что он работал, не поднимая головы. Он вставал в пять утра, каждый день, даже в альпийском шале, куда они с Анной поехали весной, после знакомства в Женеве. Анна успела привыкнуть к шелесту бумаг, к скрипу карандаша. Женщина, нежно улыбаясь, ждала, пока хозяин пансиона позовет месье из седьмой комнаты.

У нее стучало сердце. Услышав низкий, хрипловатый, голос: «Месье Биньямин», Анна выдохнула: «Это я, милый».

Соленый ветер врывался в открытые ставни каюты, шевелил бумагу с эмблемой кинокомпании «Метро-Голдвин-Майер». Распечатанный конверт лежал на столе тикового дерева:

– Дорогая мадемуазель Аржан, от имени руководства компании, я бы хотел обсудить возможность вашего участия, в одном из фильмов, готовящихся, в будущем, к производству. В планах, музыкальная комедия о девушках из шоу мистера Зигфелда, на Бродвее, и детектив, с мистером Кларком Гейблом, в главной роли. Мистер Гейбл видел ваши фильмы. Он высказывал заинтересованность в работе с вами…, Гарри Сандерс, вице-президент, – за дверью ванной шумел душ. Простыни на большой кровати сбились, пахло цветами. На бархатный диван бросили светлые шорты, шелковую блузу в матросском стиле, и соломенную шляпу. Из рубки, доносился красивый голос:

– Маленьким не быть большими, вольным связанными…

Моторную яхту построили на верфи Hestehauge, в Швеции, весной. Федор принимал ее в Гавре и остался доволен. Она брала на борт восемь человек, с двумя членами экипажа. Федор нанимал капитана и кока, только для вечеринок на «Аннет». Яхту перегнали в Канны, Федор забрал ее месяц назад. Перед отъездом на Корсику он устроил званый обед, с икрой и шампанским, с огоньками свечей на корме, с ночным купанием в заливе.

На Корсике Федор возводил уединенную виллу, для вице-президента компании Ситроен, дом серого гранита, повисший на скале, над заливом. На стройке не держали радио, он не читал газет, ленясь гонять за ними лодку в деревню. На «Аннет», кроме рации, положенной по закону, больше никакой связи не имелось. Федор хотел отдохнуть. Он твердо намеревался пробыть на Корсике до конца бархатного сезона.

Он стоял у штурвала, разглядывая Леринские острова:

– Сто десять миль сделали за четыре часа. Могли бы за два, но торопиться некуда…, – Федор хотел заправить яхту, связаться с Парижем, и сводить Аннет в казино, в Монте-Карло.

– Поужинаем в Монако…, – он напомнил себе, что надо позвонить в казино, забронировать столик, – и вернемся на Корсику. У Аннет фильм вышел, месяц назад. Наверняка, в Каннах, какие-то журналисты отираются. Для ее карьеры такое хорошо…, – Федор, в отлучках, звонил матери. Сиделка бодро рассказывала о днях, что проводила Жанна, в инвалидном кресле. Федор долго, терпеливо учил мать пользоваться телефоном, уповая, что Жанна вспомнит довоенные аппараты. Мать сначала боялась, но потом дело пошло веселее. Сиделка держала трубку рядом с ее ухом. У Жанны все больше слабели руки.

На худом пальце матери блестел синий алмаз. Изукрашенный сапфирами кортик висел в спальне. Образ Богородицы стоял на столе. Жанна с ним никогда не расставалась, как Федор не расставался с книгами Пушкина и Достоевского. Мать, по телефону, слушала его рассказы о стройках. Федор знал, что она кивает седой головой, мимолетно, нежно улыбаясь. Об Аннет мать не подозревала. Девушка, тоже никогда не бывала на рю Мобийон. Федор сказал ей то, что говорил всем. Аннет считала, что его мать болеет, и живет в деревне:

– Не потому, что я ей не доверяю…, – вздохнул Федор, – просто так удобнее. Она все равно…, – дальше он не думал, не желая слышать знакомый, нежный голос: «Я отплываю из Гавра, в Нью-Йорк, а оттуда лечу в Голливуд». Он понимал, что такой день, когда-нибудь, настанет.

Федор посмотрел на приближающуюся панораму Канн.

Вчера, из Аяччо, он позвонил Набокову. Их с Аннет ждали на завтрак. Яхта покинула Корсику в шесть утра. Федор перекусил, на скорую руку, но успел проголодаться. Набоков, с помощью Федора выбравшись из Германии, обосновался в Париже, проводя лето на Лазурном берегу:

– Еще кое-кого удалось из Германии спасти…, – Федор, одной рукой нашарил сигареты, – оттуда, из Чехии…, Мадам Майер и ее семье дали британские визы. Она, и вправду, талантливая художница…, – о Майерах Федору сообщил Аарон, в начале прошлого года. Семья успела покинуть Прагу до начала немецкой оккупации. Аарон перебрался в Варшаву. Федор, было, хотел написать кузену, с просьбой съездить в Белосток, но вздохнул:

– Мы ничего не знаем, совсем ничего….

За три года анализа, Аннет вспомнила, что ее мать звали Басей, то есть Батшевой, и была она блондинкой. Еще она повторяла имя «Александр». Девушка думала, что так, наверное, звали ее отца. Ничего не говоря Аннет, Федор связался с месье Генриком Гольдшмидтом, в Варшаве. Ему прислали название деревни, где, в лесу, нашли двухлетнюю Ханеле. Федор передал имя местечка Жаку Лакану, аналитику Аннет, но ничего не произошло. Больше ничего от пана доктора Федор не получил. Гольдшмидт объяснил, что не имеет права, без согласия бывшей воспитанницы, разглашать историю медицинских обследований.

– Понятно, что случилось…, – угрюмо думал Федор, всякий раз, когда вечером Аннет устраивалась на диване в студии, со сценарием, или альбомом. Занявшись кино, Аннет ушла из ателье, но мадам Скиапарелли разрешила девушке сделать линию аксессуаров. Вещи продавали в студии мадам. Аннет рисовала сумочки, шарфы и брошки, изредка покусывая карандаш. Темный локон, щекотал стройную шею, длинные, изящные пальцы будто порхали над бумагой. Аннет поступила в Сорбонну, вольнослушателем. Девушка много времени проводила в Лувре, перед картинами, занимаясь с Мишелем.

Она откладывала альбом, Федор обнимал ее. Они сидели, слушая потрескивание дров в камине, избегая говорить о подобных вещах. Они целовались, но больше ничего не происходило. Аннет каменела, при любой его попытке сделать что-то еще. С Лаканом он такое тоже не обсуждал. Аналитик, за обедом, однажды заметил:

– Дело не в тебе, Теодор. Перед нами глубинная, детская травма, с ней работать, и работать. Подожди.

Он ждал.

Аннет, правда, несколько раз предлагала, закусив губу:

– Я потерплю. Я знаю, тебе важно…., – Федор целовал ее в лоб:

– Мне важно, чтобы тебе было хорошо. Если кто-то и должен терпеть, то это я, милая.

В квартире на Сен-Жермен-де-Пре они жили, как родственники, желая друг, другу спокойной ночи, расходясь по комнатам. Сделав перепланировку, Федор выделил Аннет спальню и ванную. Она вставала рано, и кормила его горячим завтраком. Девушка клала в карман его пальто сверток:

– Перекуси, пожалуйста. Я знаю, ты на стройке обедаешь, но все равно…, – в пакете всегда оказывалось его любимое, миндальное печенье. Федор грыз его, за кофе, и невольно улыбался. Если они не устраивали вечеринку, и не было приглашения в гости, Аннет готовила хороший, американский стейк, или петуха в вине. Они устраивались на кухне, Федор держал ее за руку, девушка говорила о съемках, о своем дне. Он, опять, ловил себя на улыбке:

– Господи, как я ее люблю. Но если она уйдет, мне нечем ее удержать…., – сзади запахло кофе и цветами. Федор обернулся.

Она пришла с чашкой, сверкая длинными, стройными ногами, в матросской блузе и шортах от мадам Скиапарелли. Влажные волосы удерживали черепаховые шпильки. Темно-красные губы измазал малиновый джем. Федор принял кофе. На шее Аннет блестело серебряное ожерелье от Tiffany, его последний подарок, перед Корсикой. Федор потянулся, привлекая ее к себе, целуя, чувствуя сладость джема:

– Смотри, – он указал на горизонт, – Леринские острова. Когда мы уходили в Аяччо, ты спала, не видела их…, – пахло знакомо, уютно, теплым, пряным сандалом. Большая, до черноты загорелая рука лежала на штурвале. На Корсике они жили на яхте, место было уединенным. Аннет загорала, купалась, учила новую роль. Девушка рисовала и ездила на велосипеде в деревню, за продуктами. Она готовила баранину и кролика, жарила рыбу, резала салаты и пыталась не плакать:

– Теодор меня бросит, рано или поздно. Он богатый, известный человек, ему почти сорок. Он хочет семью, детей. Понятно, что не с калекой, такой, как я…, – Аннет ничего ему не говорила. Для всех она была невестой месье Корнеля, правда, кольца Теодор ей пока не подарил.

Девушка отогнала эти мысли, положив голову на его плечо: «А где мы ночуем? Или сразу после Монте-Карло уйдем на Корсику?»

– Еще чего, – Федор поцеловал темные локоны, – я снял номер люкс, в «Карлтоне». Повстречаешься с журналистами, навестишь магазины…, – Аннет закатила глаза:

– Необязательно покупать новое платье, для одного обеда. Я возьму напрокат. Здесь открыли салон, продающий вещи мадам. В следующем году проведут первый кинофестиваль. Сюда модные дома начали подтягиваться…, – министр искусств и образования предложил организовать ежегодный смотр французского кино, в Каннах.

Федор коснулся губами ее руки:

– Нет, дорогая моя. Мы в Каннах всего три дня, потом останемся в корсиканских дебрях до октября. Я намерен тебя побаловать…, – смуглая, нежная щека покраснела: «Ты меня балуешь, Теодор».

– Мало, – отозвался Федор, ведя яхту к причалу.

У бассейна отеля Негреско, в Ницце, было тихо. Постояльцы, после завтрака, уходили на собственный пляж гостиницы. Лазоревая вода едва колыхалась под жарким ветром. Максимилиан фон Рабе сидел, закинув ногу на ногу, покуривая сигарету, любуясь блеском бриллианта в золотом перстне. После создания протектората Богемии и Моравии, Макс привез домой, в Берлин, багажник картин и драгоценностей. В галерее висели эскизы Рубенса, небольшой, но дорогой Франс Халс, и несколько работ барбизонской школы. Макс нетерпеливо ожидал начала вторжения в Польшу. Коллеги, побывавшие на востоке, говорили об отличных коллекциях в Кракове и Варшаве. Он подарил братьям и отцу антикварные, золотые запонки, а Эмме, на свадьбу, приготовил жемчужное ожерелье.

Сестра, правда, пока носила только значки со свастикой и простые часы, на кожаном ремешке, но Макс улыбнулся:

– Ей пятнадцать лет, в ее возрасте надо быть скромной. В любом случае, когда Эмма выйдет замуж, Германия станет властвовать над миром…. – старинный перстень с бриллиантом в два карата Макс тоже нашел в Праге, на складе реквизированного у евреев имущества. Отец и Генрих, с удовольствием, носили запонки, а Отто подарок еще ждал. Экспедиция Шефера находилась на пути в Берлин. Штурмбаннфюрер вспомнил:

– Четвертого августа они прилетают. Гиммлер их лично встречает, в Темпельхофе. Отто очередное звание получит, наверняка…, – Макс посмотрел на швейцарский хронометр:

– Первое августа. Месяц остался…, – Отто сразу отправлялся в Польшу. Было принято решение о постройке, на территориях, отходящих к рейху, концентрационных лагерей, большего размера, чем те, что сейчас работали в Германии. Опыт Отто в организации медицинских служб, был незаменим.

Гиммлер протер очки:

– Для Генриха я делаю исключение. Он, пока не знает о новом назначении…, – рейхсфюрер подмигнул Максу, – но приказ я подписал. Строительно-хозяйственное управление ответственно за возведение лагерей. Новоиспеченный унтерштурмфюрер фон Рабе станет куратором группы математиков…, – брата переводили в СС в сентябре, с началом польской кампании.

Поляки, спешно, заручились, помощью запада, но аналитики предполагали, что Англия и Франция войска в Польшу отправлять и не думают. Вся война не должна была занять и двух месяцев, учитывая то, что с востока в Польшу входил Сталин. После Польши армия и Люфтваффе собирались повернуть на запад и север, введя войска в Бельгию, Голландию, Данию и Норвегию. В Норвегии стоял завод тяжелой воды, а в Копенгагене жил нобелевский лауреат Нильс Бор, весьма интересовавший Макса. Гейзенберг, правда, встретившись с Максом в Берлине, заметил:

– Вряд ли Бор, добровольно, пойдет на сотрудничество. Он упрямый человек. Разве что дать ему статус почетного арийца…, – мать Бора была еврейкой. Вспомнив обрывки сертификата, тонкие губы, изогнувшиеся в презрительной гримасе, Максимилиан сухо сказал: «Посмотрим».

Он летал на полигон Пенемюнде каждый месяц, проводя с 1103 несколько дней. Скромное здание окружали три ряда колючей проволоки, и ограда, под электрическим током. Окно спальни выходило на плоские, серые волны. У 1103 было ровно десять метров белого песка, немного сухих, шуршащих камышей, и пять метров палисадника до вышки часового. Здесь росла низкая, изогнувшаяся под ветром балтийская береза. Доставив 1103 на север, Макс хотел приколотить к дереву скворечник. Штурмбанфюрер любил уют, и хотел слушать щебет птиц. В Пенемюнде, на вечных ветрах, никто, кроме чаек, не жил. Птицы кружились, жалобно крича, над черепичной крышей коттеджа 1103.

Коротко стриженые, рыжие волосы пахли солью и табаком. Она лежала на боку, повернувшись к нему худой спиной. Макс целовал выступающие лопатки, веснушки на плечах, прижимал ее к себе:

– Спокойной ночи, моя драгоценность.…, – Макс не рисковал сном в ее постели. При визите, он каждый раз, внимательно обыскивал комнаты и заключенную. Уходя, он махал охраннику. В коттедже выключали свет. Электричество для 1103 подавали по заранее утвержденному расписанию. Макс не хотел неприятных сюрпризов.

Она пока отказывалась заниматься атомным проектом, работая над материалами группы фон Брауна. Макс был уверен, что рано, или поздно, сломает 1103. Заключенная проектировала новый, сверхдальний летательный аппарат, способный пересечь Атлантику, с ракетами на борту. В преддверии атаки на США, о которой говорил фюрер, конструкция была особенно важна.

Штурмбанфюрер приносил на узкую кухоньку 1103 чайник и маленькую электрическую плитку. Он варил ей кофе, жарил омлеты и тосты:

– Тебе надо хорошо питаться, дорогая. Ты важна для рейха, помни…, – глаза цвета жженого сахара смотрели мимо него. 1103 с ним почти не разговаривала, но Максу такое было неважно. Штурмбанфюрер обещал разрешить ей, в случае успешной работы, прогулки по десяти метрам пляжа, по мелкому, холодному прибою:

– Ты сможешь пробежаться босиком по песку…, – он тяжело дышал, целуя плоскую грудь, – сможешь выйти из дома, постоять на берегу…, – охрана получила приказ стрелять на поражение, в случае, если 1103, хотя бы попытается, без сопровождения, покинуть коттедж. Макс брал ее на пляж, разрешая зайти в море по щиколотку. Он смешливо думал:

– Словно собака, на невидимом поводке. Я ее приручу, обещаю…, – потушив сигарету, он взял блокнот. После окончания польской кампании, Максимилиан собирался вернуться в Рим, и нажать на проклятых попов. Штурмбанфюрер чувствовал, что они прячут сведения, важные для инженеров и ученых рейха.

– Я привезу ей подарок…, – фон Рабе сидел под холщовым зонтиком, в хрустальном бокале играл, переливался лимонад, – она получит материалы, которые еще никто не держал в руках. Она великий ученый, она не сможет отказаться…., – Макс приехал во Францию легально, но по чужим документам, с немецким дипломатическим паспортом. После войны с Польшей, фюрер хотел, на время, оставить Францию и Британию в покое, усыпив бдительность запада:

– Со Сталиным так же будет…, – Макс попросил два кофе, – рано, или поздно. Он зарвется, попробует вернуть Финляндию. Ничего у него не получится, армия ослабеет. Мы застанем СССР врасплох, неожиданной атакой. Японцы, к сожалению, нам не помогут…, – военные считали, что, после неизбежного разгрома на Халхин-Голе, Япония повернет на юг, к английским колониям.

Как бы ему ни хотелось полюбоваться коллекциями Лувра, в Париже Макс вел себя осторожно. Мальчишка стал куратором отдела, писал в научные журналы, и левую прессу. Он славился яростной ненавистью к нацизму. Месье де Лу не стеснялся в выражениях, называя мюнхенский договор людоедским. Он призывал Францию послать в Польшу войска, в случае начала войны.

– Пусть идет в армию, – подытожил Макс, – если он такой патриот. Я с удовольствием довершу начатое в Мадриде, и лично его застрелю…, – в Париже он забрал Шанель и отвез ее на Лазурный берег. Женщина требовалась разведке. В ателье стояла аппаратура, но Макс хотел, собственными ушами, услышать о частных знакомствах модельера. Теперь Максу стало немного легче, с Шанель он думал об 1103. Макс закрывал глаза, слыша задыхающийся шепот:

– Еще, еще. Я люблю тебя, люблю…, – ему казалось, что это голос 1103. Она обнимала его, привлекая к себе. На самом деле, заключенная вообще не двигалась и не говорила. Макс не хотел ее бить, подозревая, что и побои ничего не изменят. 1103 была упряма. Максу, впрочем, было достаточно того, что он получал, навещая Пенемюнде.

Шанель спала, хотя время подходило к одиннадцати утра. Вчера Макс возил ее в картинные галереи Сен-Поль-де-Ванса, они обедали в «Золотой Голубке». Он, мимолетно, вспомнил красивую, черноволосую женщину, сидевшую за столиком, с полуседым евреем, в пенсне. Макс поморщился:

– Скоро все закончится. Евреев надо депортировать на тот свет. Меньше хлопот…, – вдохнув горький аромат кофе, в чашках тонкого фарфора, он услышал шаги на дорожке.

Муха был пунктуален. Агент отлично выглядел, на загорелых щеках играл румянец, от каштановых волос, пахло морем. Коротко кивнув, он опустился напротив Макса:

– Хорошо, что его не расстреляли, – облегченно подумал штурмбанфюрер, – он поставляет очень ценные сведения…, – Петр приехал в Ниццу поездом, оставив Кукушку в шезлонге, у бассейна, с коктейлем и женским журналом на стройных коленях. Он поцеловал руку мадам Рихтер:

– Я вернусь к вечеру, моя дорогая. Дела, даже на отдыхе…, – через четверть часа после того, как месье Ленуар покинул отель, мадам Рихтер тоже вышла на ступени, в дневном платье, тонкого льна, в большой шляпе. Сев за руль лимузина, женщина поехала в Сен-Поль-де-Ванс.

– Рад вас видеть…, – Макс вынул из чашки серебряную ложечку, – месье…, – он поднял бровь, взглянув на Муху.

Петр велел себе не волноваться. В поезде, одним глазом просматривая газеты, он, все время, думал о Тонечке.

– Ленуар, Пьер Ленуар…, – Муха, мимолетно, улыбнулся.

– Месье Ленуар, – завершил Макс, открыв перед агентом золотой портсигар: «Угощайтесь».

Низкое, полуденное солнце заливало гостиничный номер. Потертые половицы будто светились, в воздухе плясали пылинки. Пахло жасмином и табаком. На кровати стояла пепельница, на полу, недопитая бутылка белого вина. Она спала, уткнув голову в подушку, черные, тяжелые волосы разметались по слегка загорелому плечу. Вальтер слышал ее ровное, спокойное дыхание. Она всегда смущалась, открывая глаза:

– Надо было меня разбудить, неудобно…., – он обнимал ее, целуя высокий лоб, проводя губами по ресницам:

– Ничего неудобного. Тебе надо отдохнуть, ты много работаешь. Спи, любовь моя…, – серые, дымные глаза смотрели на него, мягкие губы улыбались. Она и сама была нежной, словно, думал Биньямин, любимые ей, белые цветы жасмина.

Жасмин цвел и весной, в Женеве. Он приехал в Берн, где учился в университете, в молодости. В городе жили его бывшая жена и сын. На пути обратно в Париж Биньямин решил провести несколько дней у озера. Ему не хотелось возвращаться в пустынную, прокуренную квартирку неподалеку от рю де Вожирар. Он сидел, глядя на лазоревую, тихую гладь воды, на белых лебедей. Бывшая жена родилась в Швейцарии, здесь появился на свет их ребенок. Они были в безопасности. Биньямин, в очередной раз подумал:

– Можно все закончить. Мальчик вырос, хватит откладывать. Понятно, что Гитлер не ограничится Австрией и Чехией. И Брехт мне так говорил…, – он ездил к Брехту, в Данию:

– Чем дальше мы уедем, Вальтер, тем лучше…, – драматург, хмуро, усмехнулся:

– Мой приятель, архитектор, месье Корнель, вывозит оставшихся коллег из Германии, Чехии…, – Брехт помахал письмом: «Американцы заинтересованы в артистах, архитекторах, в ученых…»

Биньямин стоял у окна, рассматривая яхты, у городского причала, кружащихся над мачтами чаек. Брехт жил в маленьком, провинциальном городке, Сведенборг, на острове. Биньямин сам провел здесь почти год, покинув Германию:

– В философах никто не заинтересован, Бертольд, – ядовито отозвался он, – никому они не нужны…, – в Женеве они с Анной столкнулись случайно, в публичной библиотеке, работая за соседними столами. Биньямин искоса посматривал на ее красивый профиль, на сосредоточенное лицо. Она склонилась над английскими газетами. Он, сначала, думал, что женщина из Лондона, но фрау Рихтер оказалась уроженкой Цюриха. Познакомились они просто. Вальтер увидел темные круги у нее под глазами. Искусно скрыв зевок, женщина услышала его решительный голос:

– Я считаю, что вам просто необходим кофе. Я бы его сюда принес, – Биньямин присел на край ее стола, – но правилами библиотеки, такое запрещается…, – он улыбался: «Придется вам подождать меня в вестибюле, и получить чашку…»

Она прикусила нижнюю губу:

– Значит, у меня нет никакого шанса сопроводить вас в кафе, месье…, – вблизи ее глаза всегда напоминали Биньямину серый жемчуг, – вы купите мне кофе, и мы даже не поговорим…, – они проговорили до позднего вечера, гуляя по Женеве. Вечером они остановились на пустынной набережной озера. Город засыпал рано, на улицах было тихо. В черной воде отражались крупные, яркие звезды. Она засунула руки в карманы твидового жакета, вскинув красивую голову:

– Когда-то, давно, один человек сказал…, – Биньямин, зачарованно, слушал низкий голос:

– Каждая лодка в море, словно звезда в небе. Они идут своим путем, а нам, оставшимся на берегу, выпадает лишь следить за ними. Я часто чувствую, что я стою на берегу, месье Биньямин…, – в расстегнутом воротнике шелковой блузы, в темноте, блестело тусклое золото ее крестика. Вальтер услышал частое, взволнованное дыхание: «А вы, месье Биньямин, испытываете такое?»

Он кивнул: «Да, мадам Рихтер. Но не сейчас».

– И тогда я ее поцеловал, и она меня тоже…, – Вальтер смотрел на блокнот, – мы пошли в пансион, ко мне. Она сказала, что подруга оставила ей ключи от шале…, – шале Анна сняла, о чем она Биньямину, разумеется, говорить не стала. Он знал, что мадам Рихтер живет в Цюрихе, управляет делом покойного мужа, а ее дочь учится в закрытой школе.

Анна не могла привозить Биньямина в Цюрих. В городе кто только не болтался, а фрау Рихтер славилась нацистскими взглядами. Анна хотела, сначала, завершить бумажные дела. Она собиралась исчезнуть, с Вальтером и Мартой, отплыв из Марселя в Центральную Америку. На берегу Женевского озера, она вспомнила слова, которые, когда-то, говорил ей Федор, в Берлине.

– Не когда-то, – поправила себя Анна, слыша скрип карандаша, – мы гуляли, стояли на берегу Шпрее, грохотали поезда метрополитена. По легенде, Джордано Бруно это написал…, – Анна, не открывая глаз, подобралась поближе. Вальтер отложил карандаш:

– Спи, пожалуйста. Тебе в Канны только к вечеру, ты говорила…, – после встречи с ним, Анна стала спать без снов. Она не видела подвала в Екатеринбурге, трупа подростка, с разнесенной пулями головой, холодных, голубых глаз отца. Ей снился бескрайний пляж, белого песка, низкая вилла, с большими окнами, добродушный лай собаки и детский смех. Она лежала, чувствуя его тепло:

– Вальтер человек чести. Он даже не упоминает, что у меня швейцарское гражданство, что мы могли бы пожениться…, – Анна подозревала, что по просроченному, немецкому паспорту Биньямина, их бы ни поженили и в американском консульстве.

Женщина, твердо, сказала себе:

– Ерунда. Я их упрошу, встану на колени, если понадобится. Вальтер еврей. Все знают, что произошло с евреями Германии. Все устроится…, – Биньямину она сказала, что каждый август отдыхает в Каннах. Вальтер кивнул:

– Тогда и я появлюсь на Лазурном берегу, но не буду тебе надоедать…, – Анна открыла рот, однако он покачал головой:

– В Сен-Поль-де-Вансе тихо, хорошо для работы. Если у тебя найдется время, ты сможешь меня навестить…, – Анна, приезжая сюда, не хотела возвращаться в Канны. Он дарил ей простые, полевые цветы, они уходили на окраину городка, сидя на неприметной, уединенной скамейке. Вальтер говорил ей о своей поездке в Москву, рассказывал о Брехте. Анна, на мгновение, пожалела:

– Даже не упомянуть, что я видела Брехта. И, тем более, нельзя говорить о России. Пока нельзя…, – она пошевелилась, почувствовав его поцелуй:

– Отдохнула? Я кофе сварю…, – в «Золотой Голубке» он снимал номер, с маленькой кухонькой. У нее были немного припухшие, сонные глаза, она улыбалась. Вальтер вспомнил письмо, отправленное Гершому Шолему, после рождения сына:

– Отец сразу видит в этом крохотном создании человека, и собственное превосходство отца, во всем, что касается жизни, становится совсем неважным, в сравнении…, – обнимая ее, слыша нежный шепот:

– Я люблю тебя, люблю…, – Вальтер понимал, что хочет еще раз ощутить однажды узнанное, чувство своей неважности, при виде спокойного, сонного младенческого личика:

– Может быть, – он аккуратно, расчесывал ее сбившиеся, спутанные волосы, – может быть, случится такое…, – он напомнил себе, что надо найти месье Корнеля, о котором говорил Брехт:

– Если у меня будет американская виза, я смогу сделать Анне предложение…, – они пили кофе на крохотном балконе. Солнце садилось над равниной, на западе, мощные, каменные, средневековые стены, играли спокойным, бронзовым светом:

– Я смогу прийти к ней не как проситель, не как человек без паспорта…, – Анне, Вальтер, конечно, ничего не сказал. Они говорили о Париже, о его новой книге, о Лионе, где они собирались увидеться осенью. Анна, внезапно, замолчала, держа в длинных пальцах дымящуюся сигарету:

– Вальтер…, Ты читал, отрывок из московского дневника, об одиночестве…, – Биньямин снял пенсне, зачем-то его протерев:

– Одиночество, это когда те, кого ты любишь, счастливы без тебя, Анна – у него были карие глаза, в мелких, едва заметных морщинах. Анна поднялась, заставив его усидеть на месте. Она наклонилась, обнимая его за плечи:

– Я несчастлива без тебя, Вальтер. Это никогда не изменится, пока мы не окажемся рядом. Поэтому ты больше не одинок, – просто сказала женщина, – и никогда не будешь…, – посмотрев на часы, она вздохнула:

– Пора. Я отлучусь ненадолго, по делам. Приеду через три дня…, – он проводил Анну до машины, велев быть осторожной. Она оставляла лимузин в уединенном месте. Анна не хотела, чтобы кто-то узнал, о визитах мадам Рихтер, в Сен-Поль-де-Ванс:

– Здесь четверть часа дороги…, – она поцеловала Биньямина, – все будет хорошо…, – выезжая на шоссе, ведущее вниз, с холма, Анна обернулась. Вальтер махал ей вслед.

Завтра в Канны приезжал Раскольников. Анна не стала лгать старому товарищу, написав, что встречается с ним по поручению партии. Поручением был флакон, спрятанный в подкладке сумочки от Гуччи.

– Последняя операция, – напомнила себе Анна, отдавая ключи от лимузина гостиничному шоферу. В «Карлтоне», по английской традиции, накрывали пятичасовой чай. Анна поняла, что проголодалась:

– Мы не обедали, не хотелось вставать. Какой-то сыр ели, хлеб…, – мадам Рихтер прошла к свободному столику, в вестибюле. Официант, предупредительно, отодвинул тяжелое кресло. Едва потянувшись снять шляпу, мадам Рихтер услышала щелчки камер. Очень красивая девушка, в дневном платье от Скиапарелли, позировала на мраморной террасе отеля:

– Мадемуазель Аржан, – умоляюще попросил кто-то из фотографов, – один снимок, с месье Корнелем. Баловни парижского света на отдыхе в Каннах…, – пальцы Анны затряслись. Его голос не изменился, низкий, добродушный:

– Я, господа, руками работаю, какой из меня баловень…, – она смотрела на знакомый профиль. Он был в американских джинсах, в белой рубашке, в мокасинах, на босу ногу:

– Но, если вы настаиваете…, – Федор привлек к себе девушку. Фотографы, наперебой, снимали, глаза актрисы блестели. Дождавшись, пока журналисты утихнут, Федор, весело, сказал:

– У вас, господа, будет полчаса в Монте-Карло, куда мы едем вечером. Моя невеста поговорит о планах на следующий год…, – оставив шляпу в покое, Анна резко встала:

– Я передумала, – сказала она официанту, – принесите чай мне в номер, – Анна быстро пошла к лифтам. Она слышала звуки гитары, его голос: «Маленьким не быть большими, вольным связанными…». Оказавшись за дверью люкса, Анна сползла по стене вниз, на ковер:

– Он совсем не изменился. Нельзя ничего говорить Петру, иначе отменят операцию…, – само по себе знакомство с белоэмигрантом не было подозрительным. Любой резидент, за рубежом, обрастал подобными связями. Но Анна не хотела рисковать тем, что операцию с Раскольниковым, отложат:

– Я не собираюсь, – зло сказала Анна, – болтаться в Европе дольше необходимого времени. У меня Марта и Вальтер на руках, мне нельзя тянуть…, – официант принес чай. Отпустив юношу, она выглянула на террасу спальни. Балкон выходил в гостиничный двор, снизу Анну было никак не увидеть. Она следила за рыжей головой:

– Совсем не изменился, совсем. Не надо ему ничего знать, и Марте тоже. Пусть будет счастлив, – пожелала Анна. Женщина захлопнула дверь.

Терраса ресторана, на седьмом этаже отеля «Карлтон», выходила на залив. Мадам Рихтер сегодня обедала не с месье Ленуаром, как обычно. Женщина ела в обществе хорошо одетого, светловолосого мужчины, лет пятидесяти. Закинув ногу на ногу, она покачивала летней, легкой туфлей. Сумочка лежала на стуле, за спиной мадам Рихтер. Женщина выбрала шелковое, дневное платье, цвета голубиного крыла. Ее спутник заказал «Вдову Клико». Летом устриц не подавали. Они ели слегка обжаренные гребешки, салат и свежую рыбу, на гриле.

Отложив серебряную вилку, Анна подняла глаза:

– Мне очень жаль, Федор, очень…, – протянув длинные, прохладные пальцы, Анна коснулась его руки. Недавно, в парижском госпитале, от воспаления легких, умер двухлетний сын Раскольникова:

– И дочка только что родилась, – он, грустно, улыбался, – видишь, как все получилось, Анна. Когда мы, вчетвером, сидели в Энзели, с тобой, Ларисой, Янсоном, мог ли кто-то предполагать, что мы закончим здесь…, – Раскольников обвел глазами элегантный, расписанный фресками зал. За стойкой бара пил кофе молодой человек, с каштановыми волосами, в летнем пиджаке. Анна сказала себе:

– Я точно знаю, что мы к смерти его сына отношения не имеем. Зачем Эйтингону убивать ребенка? Федор через месяц, или полтора умрет. На вскрытии обнаружат инфекцию, в легких, или желудке…, – Петр Воронов объяснил Анне, как действует яд, спрятанный в подкладку итальянской сумочки.

Она ничем не рисковала.

Месье Корнель и мадемуазель Аржан вчера отплыли из гавани, на личной, моторной яхте, архитектора. Изучив колонку светской хроники в Le Petit Niçois, Анна узнала, что месье Корнель и мадемуазель Аржан три года живут вместе. В журнале перепечатали фото роскошных апартаментов счастливой пары, в дорогом районе Парижа. Мадемуазель Аржан, в туалете от Скиапарелли, раскинулась на огромном диване, сверкая бриллиантами. Месье Корнель, в смокинге, обнимал ее за плечи. Баловни света, как выразился журналист, проводили бархатный сезон в счастливом уединении корсиканских пляжей. В статье намекали, что пару, в скором будущем, ждет свадьба. Мадемуазель Аржан едва исполнился двадцать один год.

Опустив журнал, Анна посмотрела на морщинки, вокруг серых глаз:

– Седины пока нет. Я помню, у папы она до сорока появилась. Если бы Федор, знал, кто мой отец, он бы меня своей рукой застрелил, я уверена. Оставь…, – подытожила Анна:

– Незачем все бередить. Мы с Вальтером уедем в Панаму. Марта закончит, школу, выучится на инженера, начнет летать, как она хочет. Может быть…, – Анна, невольно, вздохнула, – может быть, у нас появится ребенок. Это Янсона была вина, не моя…, – женщина вспомнила покойного мужа: «Он бы обрадовался, узнав, что я счастлива».

Выбросив журнал, она не стала ничего рассказывать месье Ленуару. Напарник вернулся из отлучки с изменившимися, взволнованными глазами:

– Он еще молод, – усмехнулась, про себя, женщина, – не научился управлять подобными вещами. Впрочем, это не мое дело. Мне надо завершить операцию, вернуться в Цюрих, подать документы на получение американского гражданства…, – с Биньямином они договорились увидеться в Лионе, в октябре. От Женевы до Лиона был час на поезде. Анна могла отлучиться во Францию на несколько дней, не вызывая подозрения у Москвы.

– Очень жаль…, – она смотрела в голубые глаза Раскольникова. Анна вспоминала влажную жару в порту Энзели, запах гари от пылающих, белогвардейских кораблей, темную, почти горячую морскую воду:

– Мы купались, с краснофлотцами…, – Анна отняла руку:

– Федор, я написала тебе, как посланец партии, как ее солдат. По поручению товарища Сталина…, – она дрогнула длинными ресницами:

– Федор, мы все совершаем ошибки. Если ты разоружишься перед партией, если признаешь вину, ты сможешь вернуться домой…, – он долго, тщательно, разминал сигарету. Он верил Горской, не мог не поверить, зная ее два десятка лет.

В Париже Раскольникова ждало законченное, открытое письмо Сталину. Он собирался опубликоваться в эмигрантских газетах:

– Сталин, вы объявили меня «вне закона». Этим актом вы уравняли меня в правах, точнее, в бесправии, со всеми советскими гражданами, которые под вашим владычеством живут вне закона. Со своей стороны отвечаю полной взаимностью: возвращаю вам входной билет в построенное вами «царство социализма» и порываю с вашим режимом…., – Раскольников, внезапно, разозлился:

– Обратной дороги нет. Анна умная женщина, неужели она не понимает? Ее отец был фанатиком, убийцей, сумасшедшим, таким же, как Сталин, однако она здравомыслящий человек. Она не может не видеть, что СССР загнал себя в тупик…, – Раскольников, в письме, настаивал на немедленном заключении военного и дипломатического союза с Британией и Францией.

То же самое он сказал Анне, добавив:

– Передай, в Москву, что ваша сделка с Гитлером, равносильна мюнхенскому предательству, только Сталин еще и территории получил. Анна, – он помолчал, – Анна, пойми, тебя тоже не пощадят. Я обещаю, – Раскольников понизил голос, – он избавится от тебя, как и от всех остальных соратников…, – тарелки унесли. Анна попросила два кофе, отказавшись от десерта.

Воронов, за стойкой, слышал вежливый, довольно громкий голос женщины. Кукушка должна была взять сладкое, если бы Раскольников, по каким-то причинам, пришел на встречу в недоверчивом настроении. На такой случай в кармане льняного пиджака Воронова имелся шприц, с раствором яда кураре, убивающим человека на месте. Отправляя Петра на задание, Эйтингон поморщился:

– Постарайтесь избежать эксцессов. Незачем привлекать к смерти мерзавца внимание…, – по возвращении из Ниццы, Петр заставлял себя спокойно носить пляжную сумку Кукушки и болтать с ней о кино.

Ему ничего не удалось узнать о Вороне. Петр не хотел вызывать беспокойства фон Рабе излишним любопытством. Он пил кофе, не поворачиваясь к Раскольникову и Кукушке, покуривая крепкую, французскую сигарету. После встречи с фон Рабе, Воронов понял, почему Тонечка его выгнала, в Барселоне:

– Она нервничала, в ее положении такое понятно. Пятый месяц шел…, Господи, бедная моя девочка. Она, наверное, думала, что я ее бросил, забыл о ней…, – сыну Петра летом исполнился год. Фон Рабе не знал, как зовут ребенка, но упомянул, что леди Холланд, судя по всему, решила оставить журналистику.

Немец вздернул бровь:

– Одного бестселлера, как говорят американцы, ей хватило. Она до конца дней обеспечена. Впрочем, она из богатой семьи. Вы читали «Землю крови»? – вежливо поинтересовался фон Рабе.

На Лубянке, во внутренней библиотеке, для сотрудников, имелся экземпляр троцкистской книжонки, как называл Эйтингон опус мистера Френча. После разговора с фон Рабе Воронов понял, что «Землю крови» написала Тонечка.

– Мне все равно, – твердо сказал себе Петр, – все равно. Я привезу Тонечку и мальчика в Москву. У нас сын, мог ли я подумать…, Книга Тонечки была ошибкой юности, как и ее троцкизм. Она полюбит товарища Сталина. У меня сын…, – Петру, хотелось, кричать от радости.

Он хотел организовать себе командировку в Лондон, к тамошним резидентам. Воронов, правда, оставил Тонечке безопасный адрес Кукушки, в Цюрихе, но не был уверен, что девушка им воспользуется:

– Тонечка на меня обижена, и есть за что…, – вздохнул мужчина, – я даже своего ребенка не видел. Она мне не сказала, но я должен был догадаться, по ее лицу…. – принесли кофе, Раскольников пошел в туалет.

Воронов поднялся. Ему надо было проследить за предателем, и удостовериться, что Раскольников ничего не заподозрил. Кукушка открыла сумочку, официант щелкнул зажигалкой. Красивая, холеная рука женщины сделала одно, быстрое движение.

Идя по залу, Петр чуть не столкнулся с человеком средних лет, еврейской внешности, полуседым, в пенсне и довольном потрепанном пиджаке:

– Простите, – извинился Петр. Воронов проследил за ним взглядом. Незнакомец смотрел на Кукушку, его лицо, на мгновение, дрогнуло. Кукушка спокойно курила, убрав флакон в сумочку.

– Интересно, – сказал себе Петр. Улыбнувшись мывшему руки Раскольникову, он прошел к писсуару. Воронов отлично запомнил полуседого мужчину. Петр был уверен, что где-то его видел, скорее всего, в досье на иностранных коммунистов.

– Поищу его, по возвращению в Москву, – решил он, застегивая брюки: «Кукушка вне подозрения, конечно. Просто для спокойствия, как говорит Наум Исаакович».

Выйдя в зал, Петр увидел, что полуседой исчез. Раскольников, осушив чашку, вытер губы салфеткой. Присев за стойку, Воронов заказал себе еще кофе.

 

Часть тринадцатая

Лондон, сентябрь 1939

 

1 сентября

 

Хэмпстед

Большой, ухоженный черный кот, выбравшись из корзинки, деловито прошелся по пустой, гостиной. Он, как следует, потерся об углы. Кот запрыгнул на подоконник, рассматривая заросший сорняками, маленький сад, обнесенный шатким забором. Клара подтолкнула детей:

– Теперь можно. Томас погулял по дому, заходите…, – подхватив корзинку, она обернулась к мужу:

– Надо дверку прорезать, для Томаса. Я видела, в деревне…, – все лето Клара и дети прожили в маленьком поселке под Ньюкаслом. Встретив семью в порту, леди Кроу, решительно сказала:

– Я вас на север отправлю, к морю. Мистеру Майеру на заводах работа найдется, а вы, миссис Клара, отдыхайте…, – присев, она обняла детей: «Увидите своих товарищей».

Майеры добрались до Лондона в середине марта. Дорога была кружной, долгой. Они не стали рисковать, везя детей через Германию, а поехали южным путем, минуя Венгрию, Болгарию и Грецию. В Салониках они расстались с матерью Клары. Авраам Судаков устроил еще один транспорт, для еврейской молодежи из Праги и Будапешта. Миссия была нелегальной, разрешения на въезд в Палестину больше не выдавали. Госпожа Эпштейнова сопровождала детей.

Клара вспомнила веселый голос матери:

– Посмотрим, что за кибуцы. Мне дело везде найдется. Людей кормить, за малышами ухаживать…, – они прощались, на пирсе в Салониках. Мать шепнула:

– Ты мне еще внуков рожай. Приедете в Израиль, я на них посмотрю…, – девочки и Пауль шлепали в теплой, мелкой воде на пляже. Они жили в дешевой гостинице, у порта. Дети спокойно сопели, на узких кроватях. Клара, по ночам, прижималась к мужу, еще не веря, что Людвиг жив.

Рав Горовиц привел герра Майера домой, дети бросились к нему. Клара всхлипывала, обнимая мужа. Она посмотрела, поверх плеча Людвига в темные, грустные глаза Аарона. Девочки и Пауль утащили мужа, показывать ему игрушки и книги. Клара, сжала пальцы:

– Рав Горовиц, Аарон…, – она помолчала, – я не знаю, как…., – рав Горовиц улыбался:

– Просто мой долг, госпожа Майерова…. – он повертел шляпу, – я напишу кузену, месье Корнелю, в Париж. Может быть, вы о нем слышали. Он известный архитектор…, – Клара, конечно, слышала, но еще не понимала, о чем идет речь. Она отослала портфолио в Париж. В феврале ей позвонили из британского консульства, приглашая получить визу. Она пошла в синагогу, к раву Горовицу, но Аарон развел руками:

– Я говорил, госпожа Майерова, просто мой долг. Собирайтесь, – деловито велел он, – у вас на руках большое хозяйство…, – они продали обе квартиры за бесценок. Еврейская недвижимость почти ничего не стоила, из Праги уезжали тысячи людей. Город был завален антиквариатом и драгоценностями. Клара взяла книги. Больше ничего, кроме троих детей и корзинки с котом, у них с мужем не имелось.

Клара беспокоилась за мать. Корабль из Салоник плыл в Ливан, где его встречали добровольцы из Палестины. Ночью детей перевозили на берег. Беженцев горными тропами вели на юг. В начале лета леди Кроу, в Ньюкасле, передала Кларе записку:

– От Авраама весточка пришла, а это от вашей матери…, – женщина, ласково, улыбалась. Мать обосновалась в кибуце Кирьят Анавим, заведуя кухней и присматривая за сиротами:

– Детей полна страна…, – читала Клара четкий почерк, – работы много, и, кажется, она никогда не закончится. Ходят слухи, что Гитлер не ограничится Австрией и Чехией…, – Клара знала, что рав Горовиц, чуть ли ни в день вторжения немецких войск, успел добраться до Польши, обосновавшись в Варшаве.

– Господи…, – попросила она, – пожалуйста, хоть бы не случилось войны…, – Клара вдохнула запах свежей краски. Дом был маленьким, с гостиной и тремя спальнями. Они наскребли денег на депозит, взяв в долг у леди Кроу. Пока у них имелось разрешение на проживание, а потом они должны были получить гражданство. Из Ньюкасла, Клара отправила письма в лондонские школы. Ее взяли преподавателем искусства в колледж для девочек, в Хэмпстеде. Домик они нашли неподалеку. Людвиг улыбнулся:

– Детям здесь хорошо, парк рядом…, – муж, в Ньюкасле, работал в инженерном бюро, на заводе. В Лондоне Людвиг устроился на верфи, чертежником. Отсюда в Ист-Энд ходило метро, со склона холма виднелся купол собора Святого Павла. Клара присела на подоконник, погладив Томаса. Кот заурчал, забравшись ей на колени, бодая головой живот:

– Чувствует…, – подумала женщина, – ничего, справимся. Дети у нас помощники, до школы близко. Все будет хорошо…, – Клара пока не говорила мужу о ребенке, однако они, твердо, решили назвать мальчика, если бы родился мальчик, Аароном. В полуоткрытое окно она услышала голос Людвига:

– Мы с тобой построим сарай, Пауль, сделаем столярную мастерскую. Будем тебя с мамой учить, руками работать. Девочки за грядками поухаживают… – Адель и Сабина вытянулись, Пауль вырос. Мальчик начал медленно, запинаясь, читать и писать. Он делал больше ошибок, чем сестры, но занимался с удовольствием. В деревне они жили у фермеров. Клара брала заказы, обшивая соседок, ребятишки возились с курами и овцами.

Томас мурлыкал, Клара слышала смех детей:

– Сегодня последний поезд с малышами уходит, из Берлина. Леди Кроу говорила, что они вывезли десять тысяч человек…, – в Ньюкасле Клара увидела выросших беженцев, из Судет. Они болтали по-английски и бегали в местные школы.

Ей рассказали, что заводские рабочие, с женами, стояли в очереди, чтобы разобрать детей по домам. Клара смотрела на темные косы девочек, на светлую голову Пауля.

Теперь они все стали Майерами. Дочки знали, что они не родные сестры, что Пауль, приемный ребенок, но, все равно, считали друг друга одной семьей. Аккуратно сняв кота с колен, Клара заглянула на крохотную кухню. Газ работал, она достала из холщовой сумки оловянный чайник, с кружками:

– Чаю выпьем, пусть без сахара. Людвиг вещи разберет, с детьми…, – они привезли два старых чемодана, с игрушками, и одеждой, и ящики с книгами, – а я в лавку схожу. Надо купить хлеба, яиц, заказ молочнику оставить…, – Клара достала из кармана жакета блокнот. У входной двери затрещал звонок. С Юстонского вокзала они приехали сюда на такси. Клара, недоуменно, пожала плечами:

– Кто бы это мог быть? Пятница, погода хорошая, все за городом…, – открыв дверь, она ахнула: «Леди Кроу!»

Женщина припарковала лимузин у обочины пустынно. Майеры ехали из Ньюкасла ночным поездом, еще не пробило восьми утра.

Чемберлен распустил парламент на каникулы. Юджиния оказалась свободной, до начала октября. Она перевезла герцога из Банбери в Лондон. Джон чувствовал слабость. Летом он почти не вставал из большого кресла, в библиотеке, в замке. Тони приводила Уильяма. Внук, весной, пошел и начал лепетать. Джон устраивал мальчика на коленях, целуя белокурый затылок:

– Ты мой хороший мальчик…, – Уильям обнимал его:

– Деда, деда…, – Юджиния смотрела на счастливое лицо Джона:

– Хотя бы немного, пожалуйста…, – две недели назад герцог потребовал от нее вернуться в Лондон:

– Я что-то чувствую…, – он кашлял, прижав ладонь к груди, – здесь. Пожалуйста, Юджиния, мне надо быть в столице…, – наклонившись, женщина прижалась губами к его холодному лбу. Она кивнула: «Конечно».

Она привезла на Ганновер-сквер герцога, Тони, и Уильяма. Позвонив в Блетчли-парк, Юджиния вызвала в Лондон Маленького Джона. Лаура обосновалась в шифровальном центре, отвечая за обработку европейских данных:

– Она хотя бы домой раз в неделю приезжает, Джованни не так одиноко…, – Юджиния давно занесла в календарь дату возвращения Майеров из Ньюкасла. Она держала картонную коробку из «Фортнум и Мэйсон»:

– Решила напроситься на завтрак…, – леди Кроу полюбовалась румянцем на щеках женщины, отросшими, темными косами:

– Расцвела она. И дети, наверняка, поздоровели. Надо, чтобы Питер женился, – вздохнула леди Кроу, – двадцать четыре года мальчику. Я с внуками хочу повозиться…, – сына сегодня, в полдень, выпускали из тюрьмы Пентонвиль. Мистер Кроу отсидел ровно полгода, с марта по август.

– Для безопасности, тетя Юджиния, – весело сказал Маленький Джон, – срок снимет подозрения немцев. Геббельс назвал Питера мучеником, пострадавшим за идеи национал-социализма…, – Юджиния приезжала на свидания к сыну раз в неделю. Чаще устраивать встречи было бы подозрительно.

– Разумеется, леди Кроу…, – Клара забрала коробку, – я собиралась чай делать. Проходите, пожалуйста…, – Юджиния потянулась вынуть ключ из замка зажигания. Радио оборвало веселую мелодию, раздалось тиканье часов, и низкий, знакомый голос диктора:

– Восемь утра, первого сентября. Прослушайте последние известия. Сегодня, на рассвете, немецкие войска перешли границу Польши…, – он еще что-то говорил. Юджиния, шагнув к женщине, раскрыла объятья. Клара плакала, вдыхая запах сандала, леди Кроу качала ее:

– Ничего, ничего. Это ненадолго, обещаю. Мы поможем Польше. Гитлер не осмелится напасть на Францию, на Британию. Ненадолго, – повторила Юджиния. Над Хэмпстедским холмом, в ярком, летнем небе, тревожно перекликались, хлопали крыльями чайки.

 

Тюрьма Пентонвиль

Загремели ключи, тяжелая, железная дверь, медленно открывалась. Камера была маленькой, тринадцать футов в длину, и семь, в ширину, с узкой койкой, приставленной к стене, привинченным к полу столом и табуретом. В углу, за ширмой, помещался уголок личного характера, как весело думал заключенный Его Величества, мистер Питер Кроу.

По пути с аэродрома Хендон, в Ислингтон, в крыло предварительного заключения, Маленький Джон рассказал Питеру об истории тюрьмы. Здание строили в прошлом веке, как образец для других мест заключения. Камеры, сначала, даже оборудовали отдельными туалетами, но вскоре избавились от удобств. Заключенные забивали унитазы тряпками и бумагой, устраивая протечки, и переговаривались по трубам. Теперь в каждой камере имелось ведро. Умывались обитатели Пентонвиля утром и вечером, душ разрешали раз в неделю.

– Сядешь в бывшую камеру мистера Уайльда, – довольно заметил Джон, щелкнув золотым портсигаром:

– После суда, разумеется. Все организовано, я позаботился. Кури…, – он размял сигарету, – ты канаты будешь вить, или ткать. За те деньги, что ты заработаешь, подобного табака не купить…, – кузен выглядел отлично, о чем Питер и сказал. Светло-голубые глаза блестели, крепкая шея, с медвежьим клыком, немного загорела, неожиданно для марта. Маленький Джон повел рукой:

– На море был, на континенте…, – начало марта в Голландии выдалось теплым. Звезда оставила детей на попечении няни. Они провели несколько дней в Схевенингене, в пансионе. Джон, закрывая глаза, слышал шум Северного моря. Он шептал:

– Я люблю тебя, люблю. Пожалуйста, пожалуйста, давай поженимся…, – она, в очередной раз, отказала. Джон давно понял, какой она может быть упрямой. Красивые губы сжимались в тонкую линию, она отворачивалась. Четкий профиль всегда напоминал Джону бюст вице-президента Вулфа. Граф Хантингтон не ездил в Америку, но видел портрет родственника, на фото ротонды Капитолия. Эстер не хотела обсуждать подобное. Она говорила, что дети должны расти с отцом, что она не может рисковать потерей близнецов, пытаясь вывезти их из Голландии:

– Узнав о таком, – Эстер затянулась сигаретой, – он, немедленно, побежит в суд, Джон. Тогда мне вообще запретят приближаться к мальчикам. Они будут жить с той семьей…., – вскинув голубые глаза, она жестко добавила:

– Ты не отец, ты слишком молод. Тебе такого, пока что, не понять. Я не могу, своими руками, лишать моих будущих детей, права быть евреями…, – когда Джон, в очередной раз, настаивал на браке, Эстер, на кухне безопасной квартиры, швырнула на пол тарелку:

– Сколько раз тебе повторять! Я не хочу производить на свет мамзеров, будь они хоть трижды герцогами!

Джон рванул на себя дверь, на него посыпалась штукатурка. Погуляв по Амстердаму, он вернулся, с бутылкой шампанского и букетом роз:

– Может быть, она передумает…, – граф Хантингтон слушал доклад Питера о Берлине, – папа обрадовался бы, я знаю. И близнецов он бы принял. Папа улыбается, когда с Уильямом возится…, – Джон и Тони понимали, что отцу осталось недолго.

В замке дежурил врач герцога, с Харли-стрит. Отец, обычно, отказывался от морфия, но в последний месяц, иногда, поводил рукой: «Пусть…». Джон помогал Тони и доктору, когда приезжал домой, из Блетчли-парка. Отец вряд ли сейчас весил больше ста фунтов. Он очень мало ел. Врач объяснил Маленькому Джону, что герцог, скорее всего, умрет спокойно:

– Боль не уйдет…, – вздохнул доктор, – однако его светлость привык. Я, конечно, сделаю все, чтобы он не страдал…, – отец настаивал на докладах Маленького Джона, и читал всю правительственную переписку. Тони делала для него анализ газет.

– Все на меня работают…, – бледные, высохшие губы улыбнулись, – и сэр Уинстон тоже. Я ему кое-какие рекомендации дал, в его последний визит…, – август был жарким, но отец, с недавних пор, всегда мерз. Он сидел в большом кресле, у разожженного камина, завернувшись в старое, вытертое, кашемировое одеяло. Отец закашлялся, Джон подсунул платок:

– Как Лаура? – глаза отца стали, неожиданно, острыми: «Обжилась в усадьбе?»

Джон почти не видел кузину.

Аналитический отдел размещался в бывшей школе для мальчиков, Элмерс, по соседству с Блетчли-парком. Здание купили, когда стало понятно, что усадьба не вмещает радистов, шифровальный отдел, и школу для обучения новых сотрудников. В Элмере жили девушки. Для удобства, их отделили от мужчин. Джон встречался с Лаурой только на совещаниях. Он даже не заговаривал о давнем свидании, в Национальной Галерее. Джон заметил седые волосы на виске кузины:

– Ей всего двадцать шесть. Эстер на год ее старше, а выглядит на пять лет моложе…, – у Лауры часто были потухшие, усталые глаза. В Блетчли-парке, кузина научилась водить машину, и почти каждый день, ходила в тир. Джон не спрашивал, зачем она это делает. Он смотрел на упрямый подбородок, на морщину между темных бровей:

– Она отменный аналитик, но долго она здесь не просидит. Просто не сможет…, – по дороге в Пентонвиль Джон объяснил Питеру, что суд будет быстрым. Мистера Кроу ждало полгода заключения за ношение запрещенной формы британского союза фашистов и организацию незаконных митингов:

– Мосли тоже сядет в тюрьму, – усмехнулся граф Хантингтон, – мы не собираемся оставлять на свободе руководство твоей бывшей…, – он стряхнул пепел, – колыбели, так сказать…, – перед отлетом в Лондон Питер с Генрихом пошли в рабочую пивную, в бедном районе Веддинг. Здесь их никто не мог узнать. Весна в Берлине стояла сырая, по стеклу сползали капли дождя. Они заказали пиво и шнапс. Генрих, вздохнул:

– Я уверен, что мы еще увидимся. Работает координатор, передатчик законсервирован, с Фридрихштрассе поступают деньги. Я в полной безопасности…, – Питер разлил остатки водки:

– Увидимся, – кивнул он, – но ты помни, как говорится, не лезь на рожон. Ты мой друг, Генрих, и так будет всегда…, – они пошли пешком до Хакских дворов, в пустую, готовую к отъезду, квартиру Питера, купив по дороге еще шнапса. Генрих признался, что подозревает отца в близости к военным, недовольным политикой Гитлера:

– Но это все разговоры…, – заметил мужчина, – а куда Макс ездит, каждый месяц, я пока не знаю. Но узнаю, и сообщу…, – идя вслед за охранником по каменному коридору, Питер вспоминал серое, предутреннее небо, за окном берлинской квартиры:

– Аарон в Варшаве, мне мама говорила…, – они стояли у последней двери, – надеюсь, он успеет покинуть город. Гитлер введет войска в Польшу, начнется война…., – Питер думал о будущей войне в канатной мастерской, где они работали с шести утра, до семи вечера, с перерывом на обед.

Он думал о войне за завтраком, хлебом и какао, за обедом из супа с картошкой, и за жидкой овсянкой, подававшейся на ужин.

Питер, невольно, провел рукой по коротко остриженной голове:

– Я здесь похудел. Книги я сдал, в библиотеку, три фунта от его величества, получил…

За шесть месяцев твидовый костюм, в котором Питер прилетел из Берлина, стал довольно свободным:

– Газет не разрешали, радио нет. Если бы ни мама, я бы вообще никаких новостей не узнал…, – Питера ввели в голую, с деревянными лавками, тюремную приемную. Полгода он виделся с матерью в особой кабинке. Леди Кроу отделяла от сына решетка, они не могли взяться за руки.

Мать стояла в шляпе, в летнем, светлого льна пиджаке, и юбке ниже колена. Питер посмотрел на бледное лицо, на лазоревые, немного припухшие глаза.

Отбросив сумочку, она раскрыла руки:

– Сыночек…, – Юджиния не знала, как начать, но Питер, обнимая ее, шепнул: «Война?»

Закивав, мать, как в детстве, погладила Питера по голове:

– На рассвете они ввели войска в Польшу. Господи…, – Юджиния взяла его натруженную ладонь, – Господи, что теперь делать…, – Питер поднес к губам ее руку:

– Воевать, мамочка. Всем, каждому на своем месте…, – он, нарочито весело, спросил:

– Пустишь меня за руль? Я полгода не водил, соскучился…, – Питер видел, как дрожат изящные пальцы матери:

– Каждому на своем месте…, – Питер пропустил мать вперед, в распахнутую охранником дверь:

– И да поможет нам Бог, – зажмурившись от яркого солнца, вдохнув теплый ветер, он пошел к лимузину.

 

Блетчли-парк

Лаура припарковала машину рядом с маленьким, кирпичным зданием станции Блетчли. Утро выдалось теплое, летнее. Выезжая с базы, она не стала надевать шляпу. Посмотрев на стрелки станционных часов, девушка зашла в пристройку, где помещалось кафе. Радио играло какую-то веселую песенку. На прилавке, среди накрахмаленных салфеток лежали куски яблочного пирога, лимонные кексы, сконы и булочки с изюмом.

На базе у Лауры в комнате стоял электрический чайник, с запасом кофе, который девушка пополняла, во время поездок в Лондон. Шифровальный и аналитический отделы работали круглосуточно, в три смены, с одним выходным в неделю. Джованни, много раз, говорил дочери, что может сам приехать в Блетчли. В деревенских пабах сдавались комнаты внаем. Лаура качала головой:

– Во-первых, тебе тяжело ездить по железной дороге, папа.

Она садилась на ручку кресла, целуя седоватый висок:

– Во-вторых, я хочу поесть в хорошем ресторане, с тобой. Пообедать не сосисками, с бобами…, – повара в Блетчли раньше служили в армейских частях. Меню в столовой было ограниченным, если не сказать больше:

– Пройтись по магазинам, театр навестить, кино…, – Лаура обнимала отца:

– В общем, вспомнить столичную жизнь…, – в Блетчли-парке деньги тратить было не на что. Они получали армейское содержание. Девушки считались служащими в Королевском Женском Военном Флоте. Его распустили, после войны, но сейчас, спешно, начали восстанавливать. Больше женщин в армии было некуда оформить, официально. Мундиры они, разумеется, не носили, но у Лауры появилось звание лейтенанта. Она продолжала работать в Секретной Разведывательной Службе. Адмирал Синклер болел. Ходили слухи, что он вряд ли переживет Рождество.

– Как дядя Джон…, – девушка заказала чаю с булочкой. Оставалось двадцать минут до прихода поезда из Лондона. Кафе было пустым, женщина в холщовом фартуке, обслужившая Лауру, мыла посуду за перегородкой. Легкий ветер вздувал занавеску, шевелил страницами фермерского журнала на столе. Пахло выпечкой, играла музыка.

Синклер ушел в отставку. Теперь Лаура подчинялась непосредственно новому руководителю, Стюарту Мензесу. Она работала и с начальником школы шифрования, мистером Деннистоном. Лаура преподавала новым сотрудникам языки.

Она помешивала крепкий чай:

– Деннистон ездил на совещание, в конце июля, в Варшаве, с поляками и французами. Поляки передали расшифровки кодов, используемых немцами…, – в шифровальном отделе работали математики, выпускники университетов. По материалам, поступавшим к ней, Лаура понимала, что, кроме немецких, итальянских и японских кодов, в Блетчли-парке, читают и корреспонденцию русских. Неделю назад, в Москве, подписали договор о ненападении между Германией и Советским Союзом. Соглашение означало, что Сталин, дождавшись вестей о близкой победе Гитлера в Польше, введет в страну войска, и получит восточные территории.

– Три недели…, – Лаура, медленно, жевала булочку, – военные аналитики дают Польше три недели…, – вчера, после известий о захвате поляками приграничной, немецкой, радиостанции, Мензес велел персоналу не расходиться. Совещание закончилось сегодня, ближе к восьми утра. В кабинет принесли расшифрованные радиограммы из берлинского и варшавского посольств. Войска рейха атаковали Польшу. В инцидент с радиостанцией никто не поверил. Кроме того, агенты, из Берлина сообщили о плане Гиммлера месяц назад:

– Переодетые силезские немцы, – сочно заметил Мензес, – атаковали немецкую радиостанцию. История шита белыми нитками. Гитлеру нужно хоть какое-то оправдание своим действиям…, – они надеялись, что Британия и Франция поддержат Польшу, но понимали, что о прямом вмешательстве, речь не зайдет:

– Пока нужно оправдание…, – повторяла девушка, – но это пока…, – оказавшись в Блетчли-парке, Лаура научилась стрелять и водить машину. Она и сама не знала, зачем это делает. Ей хотелось забыть о случившемся в Японии. В донесениях из Токио, она, все равно, искала имя Наримуне. Графа назначили послом по особым поручениям в Швецию. Ходили слухи о его помолвке со старшей дочерью императора. Нарочито аккуратно, убрав радиограмму, Лаура заставила себя не думать о его темных глазах. Сын снился ей, почти каждую ночь. Мальчик лежал в ее руках, в маленькой, вязаной, белой шапочке, он сопел, прижимаясь к груди. Лаура просыпалась, глотая слезы:

– Пусть он будет счастлив. Наримуне скажет ему, что я умерла. Его другая женщина воспитает, дочь императора. Пусть будет счастлив…, – она никому не сказала о ребенке, даже отцу, но призналась, что работает в секретной службе, Джованни вздохнул:

– Я в армии был, дорогая моя, в разведке, с дядей Джоном. Я понимаю, что это такое…., – он поцеловал дочь куда-то в затылок:

– Ты не рискуй, милая. И побудь дома, я по тебе скучаю…, – в Блетчли-парке было примерно столько же риска, сколько в монастыре:

– И жизнь у нас такая же…, – Лаура, допив чай, закурила папиросу, – два года, как ничего не случалось. С тех пор, как меня Наримуне в санаторий отвез. Маленькому полтора года исполнилось. Он ходит, говорит…, – в день рождения сына Лаура, в Бромтонской оратории, поставила свечу перед статуей Мадонны:

– Позаботься о мальчике, пожалуйста…., – приехав из Токио, на исповеди, она сказала священнику, что оставила ребенка отцу. Ее похвалили за то, что она не совершила, как выразился святой отец, страшный, к несчастью, распространенный грех. Выйдя из кабинки для исповедей, Лаура расплакалась:

– Мужчина не поймет, никогда. Мне и поговорить не с кем…, – она избегала ездить в Банбери. В замке на Рождество, увидев Уильяма, в руках у Тони, услышав младенческий плач, Лаура едва устояла на ногах. Смотря на белокурую голову мальчика, она вспоминала своего ребенка. Отговорившись работой, Лаура уехала в Лондон на следующий день после праздника.

– И Констанца погибла…, – она потушила сигарету:

– Бедный Стивен, он из Шотландии и не приезжает. Он летать пойдет, если война начнется. Когда начнется…, – поправила себя Лаура. На совещаниях она старалась не смотреть в сторону кузена Джона. Она видела счастливое лицо графа Хантингтона, после отлучек:

– Наверное, ухаживает за кем-то…, – поняла девушка, – ему двадцать четыре исполнилось. Тони двадцать один, у нее ребенок. А я…, – Лаура, решительно, поднялась: «Думай о работе». Отец давно обещал приехать первого сентября и провести с ней субботу, выходной Лауры.

– Сейчас долго не будет выходных…, – оправив твидовый жакет, она пошла в дамскую умывальную комнату, на перроне. В зеркале отражалась усталая женщина, лет тридцати. Лаура заметила морщинки под темными глазами.

Утром, из Блетчли-парка, она позвонила отцу. Девушка хотела отменить визит, сейчас речи о выходных и не шло. Мензес отпустил ее, с машиной, на два часа. Надо было сидеть над польскими материалами, поступавшими каждые десять минут. Лаура не застала Джованни ни дома, на Брук-стрит, ни в музее:

– Питера сегодня выпускают, – вспомнила девушка, – какой он смелый…, – герцог все рассказал молодежи в замке, на Рождество:

– Но в тюрьму тетя Юджиния поедет. Папа говорил, она привезла дядю Джона в город, на Ганновер-сквер. И Маленький Джон в Лондон отправился. Может быть, папа решит меня не навещать. Он слышал о войне, все слышали. Хотя здесь спокойно…, – Лаура оглядела матерей с детьми, юношей с велосипедами, пожилых женщин, в шляпках, ждущих местного поезда.

Локомотив засвистел, ветер растрепал небрежно уложенные волосы Лауры:

– Неудобно, папе тяжело ездить…, – заспешив к вагону, она услышала знакомый голос:

– Возьми ящик, я сегодня с утра в Сохо побывал…, – проводник вынес на перрон деревянный ящик с эмблемами итальянской гастрономической лавки. Джованни, с костылем, ловко спустился на перрон. Он поцеловал дочь:

– Бресаола, сыры, оливки, ветчина, салями, панеттоне, марсала. Канноли сегодня надо съесть, они долго не лежат. Кофе, сигареты…, – вдохнув запах ландыша, он пожал дочери руку:

– Я все знаю, милая. В восемь утра по радио сообщили. Я завтрак готовил…, – ящик унесли к машине Лауры. Отец щелкнул зажигалкой:

– Два часа до обратного поезда. Сможешь со мной пообедать? – он указал в сторону «Льва и Дракона», на станционной площади.

– У них пирог с почками, – Лаура хихикнула, – а не флорентийская говядина, папа…., – она остановилась: «Ты приехал просто, чтобы увидеть меня?»

– Разумеется, – удивился Джованни, подтолкнув ее к выходу:

– Пошли, я проголодался и съем даже пирог. Я хотел удостовериться, что у тебя все в порядке, милая. Не по телефону…, – добавил он, выходя со станции.

Носильщики грузили ящик в багажник машины дочери. На остановке деревенского автобуса, скопилась небольшая очередь. На щите висело объявление: «Благотворительный базар и ярмарка, в субботу, 2 сентября».

Вспомнив грязь окопов, под Ипром, грохот артиллерии, вой снарядов, Джованни заставил себя не ежиться. Взяв дочь под руку, он оборвал себя:

– О подобном и вовсе говорить не след. Ничего не решено…, – они прошли в сад, на заднем дворе паба. Джованни опустился на скамью:

– Тебе спиртного нельзя, – он подмигнул дочери, – ты на службе. Выпьешь лимонада с лопухами…, – девушка улыбалась:

– Слава Богу, развеселил ее. Я испугался, когда в окне вагона ее заметил. Впрочем, она и не ложилась сегодня, наверное. Бедный ребенок…, – Джованни стащил у дочери сигарету:

– У меня выходной, и я могу себе позволить эль.

Жаворонок, летавший над зеленой травой сада, что-то щебетал. Дочь, смеясь, рассказывала о жизни в Блетчли-парке, а Джованни думал:

– Не сейчас. Когда все будет оформлено, все готово…, – отпив темного эля, он блаженно закрыл глаза.

 

База королевских ВВС Бриз-Нортон

Одинокий истребитель Supermarine Spitfire разрезал высокое, голубое, без единого облачка небо, над ровными рядами новых самолетов Hawker Hurricane, выстроившихся на аэродроме. Дежурный по части, приставив к глазам ладонь, присвистнул: «Вот это да!». На борту истребителя красовались шестнадцать черных, четких силуэтов птиц и одна пятиконечная, красная звезда. Самолет выполнял переворот Иммельмана. Едва закончив маневр, истребитель рванулся вверх, в петлю Пегу.

– Петлю раньше называли мертвой…, – усмехнулся пожилой мужчина, в форме маршала авиации, – считалось, что летчик не мог выжить. У русских она называется петлей Нестерова…, – он обернулся к офицерам: «Майор Кроу летает с большевистской звездой?»

Командир тридцать второго королевского эскадрона пожал плечами:

– Майора Кроу спас русский летчик, в Испании. Майор тогда решил провести очередной отпуск на Средиземном море…, – торопливо добавил полковник. Самолет закончил петлю, поднявшись еще выше, став черной точкой в безоблачном небе.

– И заодно сбить шестнадцать самолетов…, – маршал Чарльз Портал сняв фуражку, почесал голову. Офицеры, почтительно, молчали. Портал провел утро в Лондоне, на заседании высшего командования армии, военного флота и авиации. По данным, поступавшим из Блетчли-парка, незадолго до пяти утра, Люфтваффе снесло с земли город Велюнь. В бомбардировке погибло в два раза больше гражданских лиц, чем в Гернике, в Испании. За всю историю авиационных налетов подобного никогда еще не случалось.

Войска рейха продвигались на территорию Польши с запада, с севера, со стороны Восточной Пруссии, и с юга, где вермахту помогали словаки. Оставался восток, но все участники заседания понимали, что Сталин не заставит себя долго ждать. Британия и Франция пока молчали. Из Уайтхолла сообщили, что кабинет министров, как выразились по телефону, обсуждает вопрос.

Портал вспомнил:

– Герцог Экзетер два года назад говорил, что не миновать войны. Он болеет, при смерти. Французы прислали телеграмму, что не могут ничего сделать, до завтрашнего заседания парламента. В шесть вечера Палата Общин собирается…, – генералы боялись, что Чемберлен, однажды пойдя на сделку с Гитлером, в Мюнхене, опять настоит на политике невмешательства:

– Хватит, – разозлился Портал, – нужен ультиматум. Если Гитлер, в течение суток, не выведет войска с территории суверенного государства, мы приступим к выполнению обязательств союзников Польши…, – обязательствами было объявление войны Германии.

Офицеры, вокруг Портала, не знали о секретной договоренности, существующей на случай войны. Британия, по соглашению с Францией, перемещала бомбардировщики на континентальные аэродромы, ближе к немецкой границе. Неделю назад министр авиации, Кингсли Вуд, подписал распоряжение о создании штурмового эскадрона особого назначения. Генералы хотели начать перегонять самолеты через пролив завтра, не дожидаясь формального объявления войны.

Истребитель шел на посадку. Портал закурил сигарету:

– Он знает о войне, на базе все знают. В восемь утра новости передали, а теперь время обеда. Какой, все-таки летчик отменный…, – истребитель даже не вздрогнул, коснувшись земли:

– Двадцать семь ему…, – маршал, аккуратно, потушил окурок в медной урне. На базе было чисто:

– Воздушный мост они наладили. В случае необходимости, до Ньюфаундленда самолет доберется за семь часов. Молодцы…, – техник приставил к истребителю легкую лесенку. Майор Кроу спускался вниз, снимая шлем. Каштановые, коротко стриженые волосы золотились под солнцем. Портал заметил, тусклый блеск клинка, за поясом летного комбинезона:

– Это не по уставу, полковник, – сварливо сказал маршал командиру эскадрона, – что за оружие? Тем более, в тренировочном полете, когда даже пистолета не берут…, – начальник майора Кроу прошептал что-то в ухо маршала:

– Вот как…, – кивнул тот. Портал бывал в новом, морском музее, в Гриниче. Он видел портрет сэра Стивена Кроу, на палубе «Святой Марии», с клинком, тоже за поясом камзола, елизаветинских времен:

– Родовая шпага…, – он пошел навстречу майору Кроу.

Стивен услышал новости, стоя на маленькой кухоньке деревенского дома. Майор жарил бекон, на завтрак. Шипел жир на сковородке, Стивен застыл, с ножом и яйцом в руках.

Войны ждали все, однако, приехав на базу, майор Кроу понял, что к войне, никто, никогда не бывает полностью готов. Делать им, пока что, было нечего. С утра летчики, на всякий случай, пошли проверять машины:

– Повоюем…, – Стивен поднял истребитель в воздух, – наконец-то, опять встречусь лицом к лицу с проклятым Люфтваффе, с убийцами…, – он пожалел, что над базой, нельзя выпустить несколько зарядов из пулеметов. Стивен видел мертвое лицо Изабеллы, огненный шар, над аэродромом Барахас, вдыхал запах гари:

– Повоюем. Каждый на своем месте, как говорится. Питер молодец, отлично играл роль. Я бы не смог, конечно…, – на Рождество они собрались в Банбери. Питер еще оставался в Берлине, но герцог рассказал им правду, предупредив, что кузен, с трапа самолета, отправится на полгода в тюрьму Пентонвиль.

Стивен, прищурившись, узнал генерала, идущего через летное поле. Он остановился, приложив два пальца к виску:

– Тренировочный полет закончен, машина в порядке…, – Портал махнул рукой:

– Вольно, майор. Вы…, – он оглянулся, – собирайтесь. Мы вас посылаем в Блетчли-парк, офицером по связи с разведкой. Ненадолго, – маршал заметил, что Стивен открыл рот, – завтра начинается операция, которую мы хотим сохранить в тайне. Обеспечите выполнение, и отправляйтесь вслед за машинами…, – Портал подмигнул Стивену, – в южном направлении. Полетаете в особой эскадрилье штурмовиков…, – на пальце Стивена блестел серый металл кольца. Он вспомнил золотой медальон, на шее покойной сестры:

– А если немцы убили Констанцу? Майорана был просто подсадной уткой. Лаура в Блетчли-парке, – успел подумать Стивен, – и Маленький Джон тоже. Но я туда ненадолго, на пару дней. Пока самолеты не перебросят…, – он шел вслед за маршалом, к деревянному, штабному бараку, на краю поля:

– За Констанцу я тоже отомщу, обещаю…, – Стивен обернулся, помахав машине:

– Я к тебе вернусь, а пока пересяду на бомбардировщик…, – он вскинул голову к небу. Над пустынным, жарким аэродромом вился ворон. Улыбнувшись, Стивен толкнул дверь штаба.

 

Хэмпстед

Питер остановил лимузин у беленых стен Spaniards Inn, среди высоких, зеленых дубов, в тишине послеполуденного парка. По дорожкам прогуливались матери с колясками. С детской площадки слышался смех малышей. Мать, по дороге, извинилась. Леди Кроу надо было поехать в парламент. Внеочередное заседание назначили на шесть вечера. Депутаты от лейбористской партии хотели собраться отдельно:

– Я боюсь, что торжественный обед придется перенести, сыночек…, – вздохнула мать, – но, кто знал, что все так сложится. Дядя Джон плохо себя чувствует…, – Питер нашел левой рукой ее ладонь:

– Делай свое дело, мамочка. Я в Мэйфер на метро доберусь. Деньги у меня есть…., – он коротко усмехнулся, – от его величества. Завтра поеду в контору …, – мать, на свиданиях, сообщала ему, что происходит в компании. Питер не волновался, доверяя ее деловому чутью. Разговоры о переводе производства в Германию оставались на бумаге. В Ньюкасле плавили сталь и производили бензин. На севере работали шахты, по железным дорогам, где у «К и К» была доля, продолжали перевозить грузы.

– И так будет дальше…, – Питер стоял, глядя на паб:

– Вернее, не так. Лучше. Понадобится больше металла, угля и бензина. Для этого я здесь…, – в детстве, Юджиния, герцог и Джованни часто приводили малышей в Хэмпстед.

Питер вспомнил деревянные карусели, тележки с запряженными осликами, качели, продавцов, с воздушными шарами. Он почувствовал запах выпечки, услышал ярмарочную музыку. Он, пятилетний, в матросском костюмчике, сидел в тележке, с Маленьким Джоном:

– Констанца и Тони совсем малышками были. Тони не говорила, в два года, а Констанца, кажется, лучше меня болтала…, – Питер не верил в гибель кузины:

– Констанца ученый, она не могла лишить себя жизни. В самоубийстве можно найти логику…., – Питер подумал о смерти Габриэлы, – но не в случае Констанцы. Нет…, – поправил он себя, – если ее хотели заставить делать то, что противоречит ее принципам. Но и тогда она бы отыскала выход…, – Питер отказывался верить, что кузина решила покончить с собой из-за любви:

– Майорана ее не убивал, – твердо заявил он матери, по дороге, – это темная история…, – леди Кроу кивнула:

– Я знаю, сыночек. Его светлость, тоже согласен. Но ни одного следа не нашли, ничего…, – в кармане Питера лежал листок из блокнота матери, с адресом Майеров в Хэмпстеде. Семья, утром вернувшись из Ньюкасла, обустраивалась, в новом доме.

– А если Пауль меня не узнает? – в темноватом, прохладном пабе он заказал чашку кофе. Кофе здесь подавали жидкий, из порошка, но после шести месяцев на какао, Питер обрадовался и такому. Мать обещала поздний обед, с ростбифом:

– Правда, не знаю, во сколько…, – леди Юджиния заняла место за рулем лимузина, – мы в шесть вечера ждем Чемберлена, с выступлением.

– Я потерплю, – успокоил ее Питер, – в конце концов, яйца я сварить могу, мамочка…, – леди Юджиния, испытующе, посмотрела на сына:

– Маленький Джон в Уайтхолле, а Тони дома, с отцом, с Уильямом. Она тебя накормит. Ты Уильяма не видел. Он ковыляет, болтает бойко…, – Питер поцеловал мать в щеку: «Если проголодаюсь, я к ним загляну».

Мать уверила его, что предупредила Майеров о визите:

– Они знают, что вы с Генрихом вывезли детей…, – Юджиния улыбалась: «Теперь безопасно говорить о таком».

– Не только мы, – почти сердито отозвался Питер:

– Все помогали. Говоришь, и кот с ними…, – он вспомнил худого, черного кота, мяукавшего в корзинке, на заднем сиденье лимузина, вспомнил улыбку Пауля:

– Очень жаль Рейнеров. Мы не знали, мамочка, что кузен Аарон в Дахау поехал. Он ничего не говорил. Если кто-то и смелый человек, то это Аарон…, – по дороге в Хэмпстед, мать рассказала ему новости. Допив кофе, расплатившись, Питер пошел искать кондитерскую. Он смутно помнил, что рядом со станцией метро, по дороге к дому Майеров, был магазин сладостей.

– Тетя Клара…, – он видел нежную улыбку Аарона, на утренней, пустынной улице:

– Наверное, он любил ее, поэтому и поехал в Германию, за ее мужем…, – синагогу на Виноградах немцы закрыли, как все остальные, в Праге. На пороге кондитерской, Питер спохватился, что в кармане у него три фунта пособия. Деньги выдавали освободившимся из тюрьмы заключенным. Он аккуратно отложил мелочь, на билет до Мэйфера:

– Пятый по богатству промышленник, в Британии, а костюм сваливается. Впрочем, какая разница? Вряд ли, с войной, найдется время на званые обеды…, – завтра Питер намеревался приехать в Сити, как обычно, в семь утра. Он привык выпивать дома только первую чашку кофе. Завтракал Питер в кабинете, с видом на Темзу. В правлении компании была хорошая столовая. Повар жарил бекон, сосиски, и варил кашу:

– Я, пожалуй, сейчас и заночую, у церкви Святой Елены…, – зазвенел колокольчик. Питер оказался в теплой, пахнущей миндалем и ванилью, кондитерской.

Выбирая сладости, он думал, что кузен Аарон, судя по всему, останется в Варшаве, пока можно будет вывезти из города хотя бы еще одного еврея:

– Из Праги он утром уехал, когда войска Гитлера туда вошли…, – отдав деньги, Питер попросил завернуть и кекс, для чаепития:

– Мишель воевать отправится, а кузен Теодор, наверное, в Америку поедет. Его политика не интересует. Невеста у него, одной ногой в Голливуде. Она очень тетю Ривку напоминает, покойную…, – профессор Кардозо, и его семья, пока жили в Маньчжурии. Виллем приезжал в Рим, готовиться к получению сана, а граф Наримуне и его сын обосновались в Швеции:

– Он написал, что мать ребенка умерла, – объяснила мать, – они женаты не были. У японцев такое случается…, – Питер вышел из кондитерской с бумажным пакетом:

– Мама внуков ждет, но война на носу. Чемберлену не позволят очередную сделку с Гитлером, хватит Мюнхена. Как сейчас жениться? Хочется, чтобы все по любви случилось…, – сверившись с адресом, Питер, отчего-то, перекрестился:

– Генриху сообщили, что Пауль в безопасности…, – мать обо всем позаботилась. Питер вспомнил тяжелую, железную дверь подвальной комнате, в Хадамаре, серые, спокойные глаза Генриха, Пауля, сидевшего на сене, в телеге, старую, суконную курточку, пирамидку, что мальчик прижимал к груди. Он постучал в дверь медным, потускневшим молотком.

Ему открыл муж госпожи Майеровой. Питер заметил седину на темных висках:

– Год он в Дахау провел. Генрих мне говорил, перед отъездом, что его, скорее всего, в СС переведут, не дожидаясь двадцати пяти лет. СС будет строить лагеря, в Польше…, – Питер разозлился:

– Не будет. Начнется война, мы разобьем Гитлера, и прекратим безумие. Генрих не один в Германии. Здравомыслящих немцев много. Банду Максимилианов и Отто мы отправим на виселицу…, – он протянул руку:

– Здравствуйте, я мистер Питер Кроу. Моя мать вас навещала, сегодня…. – в переднюю вышла хорошенькая женщина, лет тридцати, в фартуке, запахло обедом. Мурлыкал кот, из гостиной доносились детские голоса. Мистер Майер пожал ему руку:

– Конечно, конечно. Леди Кроу говорила, рассказывала…, – миссис Майер, ахнув, уронила полотенце:

– Мистер Кроу, обед, обед…, – Питер замер.

Пауль вырос.

Он улыбался, прижавшись светловолосой головой к переднику матери. Кот выглянул в дверь. Девчонки лет пяти, робко смотрели на пакет в руках Питера.

Пауль обернулся к сестрам:

– Это…, Петер…, – оторвавшись от Клары, он взял Питера за руку:

– Пойдем…, Я тебе все покажу…, – Питер обнял ребенка, слыша, как бьется его сердце:

– Я дома…, – шепнул Пауль ему на ухо, – у меня есть мама, папа, Адель и Сабина…, И Томас…, – кот потерся о ногу Питера. Девчонки подергали его за полу пиджака: «А что вы принесли, дядя?»

– Питер…, – он раскрыл объятья, удерживая всех троих:

– Принес кое-что, к чаю…, – Питер поднял глаза. Он увидел, что Майеры держатся за руки. Клара отвернулась, быстро вытирая глаза передником:

– Мистер Кроу…, – всхлипнула женщина, – мы не знаем, как…., Вы, и рав Горовиц…, Благодаря вам…, – Питер покачал головой:

– Просто наш долг, миссис Майер. Где у вас можно вымыть руки? – Пауль гордо ответил: «Я… покажу…»

– Все вместе покажем! – потребовали девочки. Отдав Майерам сверток с подарками, Питер пошел, с детьми в крохотную ванную.

 

Мэйфер

Питер остановился у ограды парка на Ганновер-сквер, посмотрев на особняк его светлости. Вечер был ранним, фонари пока не зажигали. Матери и няни расходились по домам, провожая детей. Он думал, что увидит кузину Тони, но в парке ее не было. Питер заметил, что шторы в гостиной первого этажа дома Холландов задернуты.

Мать сказала, что дядя Джон, постепенно угасает. Мать, отвернувшись, нарочито долго разминала сигарету. Питер ничего не стал говорить:

– Не надо, – сказал себе мужчина, – маме тяжело. Они, должно быть, с дядей Джоном, встречались…, – Питер шел домой, среди вечерней толпы, думая, что мать овдовела в двадцать пять лет, когда он сам и не родился:

– Дядя Джон тогда был женат, и дядя Джованни тоже. Потом они вдовцами остались, Ворон с леди Джоанной пропали…, – выходя из метро, Питер купил The Times. Заседание парламента пока не началось. Он просмотрел газету, с папиросой и чашкой кофе, в кондитерской на Брук-стрит, за углом особняка дяди Джованни. Сюда они бегали детьми, с Маленьким Джоном, Стивеном Кроу и Лаурой. Питер бросил взгляд на сладости, в витрине:

– Сегодня в меня больше ничего не влезет…, – у Майеров он, отлично пообедал, вспоминая Чехию. Миссис Майер приготовила грибной суп, и говядину в сливках, с кнедликами. Они выпили чай, с кексом. Питер подмигнул Майерам:

– Отдохните, мы на карусели сходим…, – девочки и Пауль убежали одеваться:

– Он очень вырос, – ласково сказал Питер, – я его в первый раз увидел, когда ему восемь исполнилось. Он тогда пятилетним выглядел. А сейчас ему одиннадцать, он читать научился, писать…, – Людвиг сказал, что Пауля берут подручным, на верфи, по его просьбе:

– Мы сами с ним будем заниматься…, – взрослые сидели за кофе и сигаретами, – в обычную школу подобных детей не принимают…, – Клара, тихонько, вздохнула:

– Может быть, если я в театр вернусь, то и Пауля удастся рабочим устроить. Столяром, плотником…, – девочки шли в подготовительный класс школы, где, с понедельника, начинала преподавать Клара. Майеры говорили с Питером на английском языке, неуверенном, с акцентом. Людвиг улыбнулся:

– Мы старались, в Ньюкасле. Думаю, через несколько лет мы начнем свободно объясняться. Детям легче, конечно…, – в Хэмпстедском парке Питер купил ребятишкам мороженое. Они катались на качелях, девочки бегали наперегонки. Пауль сидел, прижавшись к боку Питера, держа мужчину за руку. Мальчик не расставался с детской книгой, в потрепанной обложке. Питер заглянул через плечо ребенку. Он вспомнил это издание.

Мать, ласково, говорила маленькому Питеру:

– Ты тоже кролик, мой хороший…, – Питер, маленьким мальчиком, засыпал и просыпался со сказками мисс Беатрис Поттер. Адель и Сабина вернулись на скамейку. Девочки попросили, в один голос:

– Дядя Питер, почитайте, пожалуйста. Мама нам читает, каждый день, но медленно…, – он вспоминал свой голос:

– Жили-были на свете четыре крольчонка, и звали их так: Флопси, Мопси, Ватный Хвост и Питер… Девчонки заявили, что их зовут Флопси и Мопси, Пауль стал Ватным Хвостом. Они отлично поиграли, в семью кроликов.

Питер поднялся по ступеням особняка, доставая ключи. Над головой золотилась эмблема «К и К», ворон, раскинувший крылья, обвитый надписью: «Клюге и Кроу. A. D. 1248».

Он снял кашемировое пальто, бросив его на китайский сундук, в передней. Питер вернулся из Берлина в марте, в зимней одежде. Пальто и шляпа ожидали его на складе тюрьмы Пентонвиль. Он обвел глазами мраморные полы в холле, текинские и бухарские ковры, привезенные дядей Петром Степановичем, из Афганистана, изящные шкафы красного дерева, с индийским серебром и китайской керамикой. Питер обещал Майерам сводить их в Британский музей, всей семьей, и показать галереи Кроу:

– В следующие выходные…, – Питер сделал себе пометку, на листке, где он записал адрес Майеров. Внизу мужчина добавил: «Завести блокнот, завтра!»

Питер, невольно, улыбнулся, ослабив галстук, спускаясь на подвальную кухню:

– Надо было маму попросить, взять блокнот в тюрьму. Ладно, в кабинете у меня тетрадей много…– на кухне ничего не изменилось. Питер помнил большой, дубовый стол, и медные сковородки, под потолком, с подростковых лет. Когда Питер рос, Юджиния держала няню.

Женщина, не только ухаживала за мальчиком, но и готовила. После отъезда сына в Итон, тогда еще миссис Кроу, не стала нанимать слуг:

– Семейная традиция, – усмехалась женщина, в разговорах с Питером, – я справляюсь. Бабушка Марта меня всему научила…, – Питер, в Берлине, готовил сам, не рискуя пускать в дом непроверенных людей, наверняка, работающих на СД. Для уборки приходила еврейская женщина. Питер держал ее визиты в тайне. Максимилиан фон Рабе, однажды, пытался навязать ему поденщицу, но Питер отказался:

– Я люблю работать руками. Ничего зазорного в этом нет. Я спускался в шахту, плавил сталь. Фюрер учит, – высокомерно добавил Питер, – что труд есть дело чести, дело доблести каждого немца…, – увидев усмешку в глазах Генриха, он ловко свел разговор на что-то другое. Макс ничего не заметил. Питер, потом, в сердцах, сказал другу:

– Я не виноват, что Сталин и Гитлер одинаково выражаются…, – цитата из Сталина пришла в голову Питеру совершенно неожиданно. Он обладал отличной памятью, и за годы работы привык держать в голове сведения, нужные в Лондоне.

Питер поднялся в кабинет, с чашкой кофе, устроившись у китайского, лакового комода. Он посмотрел на аккуратный почерк матери:

– Нью-Йорк, Вашингтон, Париж, Мон-Сен-Мартен, Иерусалим…, – Питер полюбовался картиной, присланной кузеном Мишелем:

– Мишель холст нашел, когда я в Берлине подвизался…, – хрупкая женщина, в темном камзоле, сидела на валуне, у ручья, лукаво смотря через плечо. Бронзовые волосы тускло блестели в низком, вечернем солнце. В парке он показал детям Майеров крестик. Девочки восторгались, Пауль улыбался:

– Я его…, видел, видел у Петера…, – он рассказал детям легенду о крестиках. Адель широко открыла темные глаза: «Значит, второй потерялся, дядя Питер?»

Когда речь заходила о крестике, кузен Теодор, хмуро отзывался:

– Я его в России оставил, на войне…, – больше у него ничего не спрашивали.

– Может быть, – ответил Питер девочке, – и найдется он, милая. У нас много семейных реликвий…, – он вспомнил, что пистолет лежит в сейфе, в спальне матери:

– Надо его забрать, – решил Питер, – пусть при мне будет. Но гитлеровцев мы на британскую землю не допустим. И вообще, война скоро закончится, Германия придет в себя. Генрих сможет приехать в Лондон, мы повидаемся…, -часы прошлого века медленно пробили семь:

– Чемберлен в палате общин выступает…, – понял Питер:

– Ему не дадут пойти на мир с Гитлером, никогда. Мы все будем воевать, каждый на своем месте. Лаура и Джон в Блетчли-парке, мама в парламенте, Стивен летает…, – сквер осветили фонари.

– Я продолжу делать сталь и бензин…, – услышав из коридора звон гонга, Питер спустился вниз. Через дверь доносился жалобный, младенческий рев. Питер откинул засов: «Тони…, Что такое?». Она была в американских джинсах, в клетчатой рубашке, в коротком, суконном жакете. Белокурые волосы падали на плечи, глаза припухли от слез. Ребенок, тоже белокурый, внезапно замолчал. Мальчик поднял на Питера серые, большие, в темных ресницах глаза.

Тони всхлипнула:

– Питер…. Няня отпросилась, Уильям капризничает, у него зубы режутся. Папе нужен морфий…, – Питер, спокойно, забрал у нее мальчика, покачав ребенка:

– Здравствуй, мой хороший. Я твой дядя, мы еще не виделись…, – Тони сглотнула:

– Джон в Уайтхолле, на всю ночь. Врач не может отойти от папы, ему плохо…, – она расплакалась, Уильям закричал. Питер, почти насильно, завел кузину в переднюю:

– На кухне молоко, в рефрижераторе. Согрей Уильяму. Давай рецепт и деньги…, – он взял пальто:

– Я быстро. Думаю, аптекарь на Брук-стрит еще не закрылся…, – он отдал ребенка кузине. Прозрачные глаза Тони наполнились слезами:

– Папе больно. Я не могу, не могу на это смотреть…, – Питеру пришлось спуститься с ними на кухню. Усадив девушку за стол, он согрел молоко. Порывшись в шкафах, Питер нашел печенье. Поставил перед ней чашку свежего кофе, он подвинул сигареты:

– Вернусь через четверть часа…, – Уильям, на коленях у матери, причмокивая, грыз бисквит.

– Пей кофе, – велел Питер, – и отдыхай. Я обо всем позабочусь…, – на пороге кухни он оглянулся. Тони сгорбилась, по нежной щеке ползла слеза. Оказавшись на улице, он, почти бегом, направился в аптеку.

 

2 сентября 1939

 

Блетчли-парк

В большой столовой, на первом этаже каменного, основного здания усадьбы, было шумно. Звенели тарелки, пахло вареной фасолью и горячими тостами. На всех армейских базах кормили одинаково, но, когда Стивен летал в Шотландии, тамошние повара подавали на завтрак не только яйца, и сосиски. В Глазго, на аэродроме, авиаторам приносили копченую селедку, блины и оладьи, с черничным джемом, свежее, овсяное печенье, с мягким сыром. Здесь завтрак оказался беднее.

Начальник Секретной Разведывательной Службы, мистер Мензес, сказал Стивену, что в Блетчли-парке работает две тысячи человек. Майор оглядел столовую:

– Очень, много молодежи. Мензес упоминал, что они нанимают выпускников Оксфорда и Кембриджа…, – сегодня, с южных авиационных баз, через пролив, перегоняли две сотни новых бомбардировщиков. Стивен приехал в Блетчли-парк поздно вечером. По радио передавали отчет о заседании палаты общин. Чемберлен, в длинной речи, ни разу не упомянул об ультиматуме. Лидер лейбористов, Артур Гринвуд, в ответе премьер-министру, едва успел сказать: «Я говорю от имени рабочего класса», как его прервали. Консерваторы и лейбористы закричали: «Мистер Гринвуд, надо говорить от имени Англии!». Парламент потребовал от кабинета министров предъявить ультиматум Гитлеру. Чемберлен попросил отсрочки, ссылаясь на плохую связь с Парижем. Французский парламент собирался сегодня, в субботу.

Стивен пил крепкий чай, посматривая на большие часы, на стене столовой, над головами группы юношей, не старше двадцати пяти лет, в штатских костюмах. Они склонились над какими-то стопками бумаги. Один из молодых людей, темноволосый, поднял голову. Улыбаясь, он подал Стивену руку:

– Простите мою смелость, мы официально не представлены. Я узнал кортик…, – он кивнул на авиационный китель майора Кроу. Стивен понял:

– Я здесь, кажется, единственный человек, в форме. У военных разведчиков есть звания, однако, они все пиджаки носят…

На завтраке Стивен увидел и девушек, в платьях, но кузины Лауры не было. Спрашивать о ней майор Кроу считал неудобным. Армейская дисциплина не поощряла подобный интерес. Стивену, все равно, ничего не сказали бы. Молодой человек оказался ровесником Стивена. Он объяснил, что дружит с Маленьким Джоном. Юноша тоже учился в Кембридже, на два курса старше графа Хантингтона:

– Он ушел из математики, – вздохнул мистер Тьюринг, – занимается работой в других областях. Жаль, он мог бы защитить докторат. Он очень способный…, – мистера Тьюринга звали Аланом. Кузен Джон, по его словам, много рассказывал о семье, упоминая и кортик Ворона. Математики оживились, увидев Стивена, и пригласили майора пересесть за их стол. Они говорили о вчерашнем заседании парламента. Отсрочка, выторгованная Чемберленом, истекала завтра утром. Маленький Джон был в городе. Стивен подозревал, что кузен сидит на бесконечном совещании в Уайтхолле. С математиками они тоже говорили о грядущем начале войны. Все согласились, что Чемберлен, в очередной раз, показал полную несостоятельность.

– Он долго на посту не продержится, – заявил кто-то, – невозможно, чтобы страну, во время войны, возглавлял человек три года назад испугавшийся Гитлера. Хватит политики умиротворения, Германию надо поставить на место, раз и навсегда…, – после завтрака, Стивен шел в подвал, где стояли радиопередатчики. Для переговоров с французскими авиационными базами в Блетчли-парке, за неделю, разработали особый код. Мистер Деннистон, глава шифровальной школы, вчера заметил Стивену, что немцы тоже не сидят, сложа руки.

Он, недовольно, затянулся сигаретой:

– Поляки передали результаты дешифровки немецких кодов. Тем не менее, нам пока не удалось взломать сообщения, отправляемые с помощью машины «Энигма». Это очень большая задача, а теперь…, – Деннистон посмотрел на часы, – теперь непонятно, что случится с польской армией, с польской разведкой, и тамошними коллегами…, – по радио сообщали, что поляки сражаются с войсками Гитлера.

В Блетчли-парке, ночью, Стивен узнал о бомбежках польских городов. Он вспомнил налет Люфтваффе на Мадрид, опять увидев мертвое лицо Изабеллы. Ему дали маленькую комнату, с ванной, в одной из пристроек, где размещались сотрудники базы. Стивен понял, что девушки живут отдельно. Ночи здесь были тихими, но свет в окнах коттеджей не тушили. В Блетчли-парке работали круглосуточно. Он сидел на подоконнике, покуривая, отхлебывая остывший чай:

– Немцы не сидят, сложа руки. Они тоже читают британские переговоры, взламывают шифры. У них много хороших математиков. Вовремя Питер уехал, ничего не скажешь…, – Стивен надеялся, что, перед отлетом во Францию, он получит разрешение, хотя бы на день, остаться в Лондоне.

Он с Рождества не видел семью:

– Лаура, в замке, усталой казалась…, – он вспомнил, что кузина отправилась обратно в Блетчли-парк сразу после праздника, – теперь я понимаю, почему…, – майор Кроу поднял голову. Среди звезд двигалась какая-то точка. Он хорошо знал расположение авиационных баз. Это был тренировочный полет, с восточного побережья. Стивен понимал, что немцам ничего не стоит пересечь пролив, и обрушить бомбы на Лондон. От баз Люфтваффе на Северном море, до столицы, было не больше часа полета.

– Воздушный щит, – сказал он себе, – над городом. Постоянные патрули, круглосуточные. В Испании у нас не было радаров, а сейчас появились. Будем летать в несколько смен. Нас должны предупреждать о появлении немецкой авиации, по радио. Мы собьем их на подступах к Лондону, они не успеют сбросить бомбы. Надо сейчас, после объявления войны, уничтожить, как можно больше немецких аэродромов. Для этого мы летим во Францию…, – заканчивая завтрак, болтая с математиками, Стивен думал о налаженном мосте, в Америку:

– А если у Гитлера есть сверхдальние бомбардировщики? Машины, способные добраться до Америки, с ракетами на борту? – ракеты, как и турбореактивные двигатели, были новой технологией. Самолеты летали на поршневой тяге, и не могли преодолеть звуковой барьер.

– Но, если заправлять машины на авианосцах…, – когда они работали над созданием воздушного моста, многие, в военном ведомстве, пожимали плечами:

– Зачем? Достаточно отправить в Северную Атлантику несколько кораблей, на постоянной основе, чтобы самолеты садились на палубы…, – Стивен вспомнил сухой смешок дяди Джона:

– Я не летчик, но даже я знаю, что не построили пока авианосца, способного принять транспортные самолеты, это, во-первых. Во-вторых, одна торпеда с подводной лодки, и можно проститься с кораблем…., – Стивен, вечером, получил от Мензеса секретную карту немецких авиационных баз. Он внимательно просмотрел листы:

– Они бомбят Польшу с аэродрома Пенемюнде, рядом с границей. Но мы туда пока летать не станем, сосредоточимся на западе…, – майор Кроу, разумеется, не спрашивал, откуда в Блетчли-парке появились эти данные:

– Питер не зря, три года, жизнью рисковал, каждый день, – восхищенно подумал Стивен, – я бы ни смог. Тетя Юджиния всегда знала, когда я вру. Констанца, тем более…, – он избегал думать о покойной сестре. Стивен, иногда, тоскливо вспоминал пятна чернил на тонких пальцах, коротко стриженые, рыжие волосы, и упрямые глаза, цвета жженого сахара.

– Мисс ди Амальфи! – услышал Стивен голос Тьюринга:

– Смотрите, кто пришел…, – математик наклонился к майору Кроу:

– Ваша кузина в школе шифрования языки преподает. Очень, очень, способная девушка…, – Лаура закончила смену. Немцы продвинулись на сто километров вглубь территории Польши. Сообщения из Варшавы приходили каждые пять минут. Она мечтала о чашке кофе, и узкой койке, в коттедже Элмерс. На часах пробило восемь утра. В час дня, после обеда, начинались уроки в школе шифрования, а потом собиралось дневное совещание. Лаура рассчитывала на четыре часа непрерывного сна, и твердо намеревалась их получить. Отец уехал, оставив ящик с продуктами. Канноли и панеттоне она принесла на утреннее совещание, а все остальное лежало в комнате. Лаура делилась передачами от отца со своими соседками по коттеджу, тоже аналитиками.

Лаура стояла, с подносом в руках:

– Что он здесь делает? Он под Глазго был, зимой. Летал в Канаду…, Я помню, он рассказывал, на Рождество…, – кузен носил авиационную форму, с нашивками командира эскадрильи:

– Он загорел, – поняла Лаура, – а мы все бледные, с кругами под глазами…, – кузен оказался рядом. Она вдохнула запах авиационного бензина, сандала, хорошего табака. Стивен забрал у нее поднос:

– Садись, – твердо сказал майор Кроу, – я принесу тебе завтрак. У тебя перерыв? – темные волосы кузин стянула в небрежный узел. Под глазами залегли глубокие тени. Она, неудержимо, зевнула, закивав. Стивен высыпал в чашку кофе три ложки сахара. Вручив ее Лауре, майор намазал мед на тосты:

– Сахар полезен для мозга, – сообщил майор Кроу, – а о фигуре можешь не беспокоиться. Она у тебя отличная…, – с хрустом откусив тост, девушка поняла, что улыбается.

 

Сити

На Патерностер-роу, к северу от собора Святого Павла, среди бесчисленных книжных магазинов, и букинистических лавок, пряталась закусочная без вывески. Узкие, стертые ступени вели в подвальчик, разделенный на кабинки. Джентльмены могли пообедать, как принято, в одиночестве. Раньше каменный пол усыпали опилки, а рыбу с жареной картошкой приносили в коричневой, промасленной бумаге.

На стене, в потускневшей рамке, висел патент, написанный витиеватым, старомодным почерком. Из бумаги следовало, что мистер Эндрю Скиннер, член Достопочтенной Компании Торговцев Рыбой, получил разрешение на торговлю вином и открытие, как выражался неизвестный клерк времен короля Генриха Восьмого, прилавка для жарки рыбы, на рынке Биллинсгейт. В начале века опилки убрали. Вместо бумаги завели фаянсовые тарелки, но шаткие, деревянные перегородки, остались. Над низким залом, висел соленый, терпкий запах рыбы. Жужжали голоса, к электрическим светильникам поднимался сизый, табачный дым.

Меню здесь не держали. Скиннер подавал жареную камбалу и треску, корнуольский пирог из сардин, угрей в желе, с картофельным пюре, глиняные горшочки с ланкаширскими креветками, в масле, с мускатным орехом, крабов из Норфолка, кентских устриц, с беконом и сыром. На столах красовались бутылки вустерского соуса и солодового уксуса.

Питер, стоя на ступенях, оглядел зал:

– Три года я здесь не был, даже больше…, – Скиннер торопился к нему:

– Мистер Кроу! Вы о нас не забыли…, – у Скиннера имелся телефон. Номер, впрочем, был известен весьма немногим. Кабинки заказывали за несколько недель, закусочная никогда не пустовала. Питер весь день провел в конторе «К и К», у церкви Святой Елены, на Бишопсгейт.

Он приехал в Сити к семи утра, позавтракал в кабинете, и начал совещания. Персонал ни словом не обмолвился о том, где провел последние полгода хозяин предприятия. Питер выслушал доклады начальников отделов, связался с Ньюкаслом, проведя встречу с тамошними работниками по телефону, и пообедал с мистером Бромли.

Деньги, отправлявшиеся в Берлин, через «Импорт-Экспорт Рихтера», в Цюрихе, не были личными средствами Питера. Каждый месяц мистер Бромли получал определенную сумму, от невидного человека, в сером пиджаке, приезжавшего в контору адвоката, с потрепанным портфелем. Средства перечислялись на счет Питера, поступая в распоряжение компании. Питер и Бромли обедали в дорогом ресторане, с накрахмаленными скатертями и столовым серебром. За кофе, мужчина, задумчиво, сказал:

– Учитывая новости с континента, мистер Бромли, очень предусмотрительно, что мы заключили договор со Швейцарией. Нейтральное государство таким и останется.

Бесцветные глаза Бромли, за очками в золотой оправе, были спокойны. Адвокату можно было доверять. Питер попросил Маленького Джона, полгода назад, поставить Бромли в известность о назначении швейцарских платежей. Граф Хантингтон кивнул:

– Хорошо. Мы разделили финансовые потоки, используем разные компании, чтобы перегонять деньги по назначению…, – Джон задумался:

– Для некоторых стран, и подобный способ не подходит. В России мы в посольство средства отправляем, что более опасно…., – возвращаясь от Бромли в контору, Питер подумал, что не сегодня-завтра британское посольство в Берлине закроют, а персонал эвакуируют. Такое произошло в Праге и Вене, и, судя по всему, должно было случиться в Польше. Несмотря на субботу, Сити работало, улицы наполняли прохожие. Питер, по дороге, купил The Times. Он прочел о завтрашнем заседании парламента, вспомнив голос матери:

– Неслыханная вещь. В последний раз Палата собиралась в воскресенье больше ста лет назад, в наполеоновские времена…

Леди Юджиния приехала домой к полуночи. Питер провел вечер в особняке Холландов. Няня отпросилась до утра. Он принес из аптеки морфий, отправив Тони с ребенком в постель. Кузина вытерла распухшие глаза:

– Спасибо, Питер. Разбуди меня, сразу, если что-нибудь…, – Тони не закончила. Пока Питер бегал за лекарством, Уильям заснул. Тони хотела сама понести мальчика домой, но Питер забрал его: «Ты устала». Они вышли из особняка Кроу. Тони, тихо, сказала:

– Папа терпит, но это ужасно, Питер. Я была в Испании, в госпиталях, я видела смерть. Я не думала, что не смогу…, – она отвернулась, щелкнув зажигалкой.

Когда они вернулись в Лондон, из Банбери, отцу стало хуже. Он, все равно, настаивал на работе. Вчера, после утренних новостей по радио, к отцу приезжал Черчилль. В особняке жили охранники, но Тони казалось неудобным просить их варить кофе. Девушка справлялась на кухне сама. Они, в любом случае, мало ели. Няня готовила для Уильяма, Тони завтракала и обедала в детской, с мальчиком. Брат, по возвращению в столицу, все время проводил в Уайтхолле. Тони делала сэндвичи для охраны и врача. Отец ничего не просил, только с трудом проглатывал несколько ложек бульона.

Доктор сказал, что опухоль, из легких, распространилась на позвоночник, и печень. Отец полусидел на большой кровати, накрытый одеялами, бледное лицо было бесстрастным. На мозаичном столике, рядом, стояло включенное радио. Иногда врач давал ему затянуться сигаретой. Доктор объяснил, что это ничего не изменит.

Зайдя в спальню, с подносом, Тони услышала слабый голос отца:

– Он должен выступить по радио, Уинстон. Чемберлен пусть говорит, ему по должности положено, но страна ждет речи короля…, – Тони замерла, у двери. Отец долго кашлял, а потом прошептал:

– Спасибо. Выброси платок, незачем девочку пугать…, – Тони знала, что опухоль в легких отца распадается. В Банбери у него несколько раз шла горлом кровь:

– Пусть его наставник…, – чиркнула спичка, – что хочет, то и делает, но нам нужен король у микрофона, с уверенным голосом. Мы вступаем в невиданную доселе войну, Уинстон. Люди должны понимать, что монарх поведет их за собой…, – король Георг заикался, но занимался с преподавателем. Тони пошевелилась, бархатные портьеры зашуршали, отец оборвал себя.

Отослав Тони, с ребенком, в детскую, Питер пошел в спальню герцога. Он не видел дяди Джона с прошлой осени и даже, сначала, не узнал его. Питер испугался, увидев исхудавшее, мертвенно-бледное лицо. Врач быстро сделал укол морфия, веки герцога дернулись, Питер наклонился над кроватью.

– Вовремя…, тебя выпустили…, – морщинистые губы, коротко улыбнулись, – помнишь, что я говорил? По нынешним временам каждый порядочный человек должен посидеть в тюрьме…, Встретишься с Черчиллем, когда…, – герцог, казалось, впал в забытье. Радио бубнило, передавая результаты скачек. Питер, было, протянул руку к рычажку. Он почувствовал прикосновение холодных пальцев:

– Оставь…, – попросил дядя Джон, – я жду…, И буду ждать…., – Питер понимал, чего ждет герцог.

Мать, до завтрака, зашла к Холландам. Она вздохнула, садясь в лимузин:

– Сегодня заседание депутатов от лейбористской партии. Чемберлен, по слухам, собирает кабинет. Завтра все узнаем…, – Питер поцеловал ее в лоб: «Береги себя».

– Тони спит…, – Юджиния держала ключи от машины, – пусть отдохнет, бедная. Маленький Джон вчера ночью появился, и опять уехал…, – Питер, вечером, сказал кузине:

– Это твой отец, Тони. Ты не обязана быть всегда сильной. Ты помни, – он погладил белокурую голову Уильяма, – мы все здесь. Я здесь…, – в спальне герцога он стоял у окна, оглядывая пустынную, освещенную фонарями площадь. Питер вспоминал встречу с кузенами, в Праге:

– Каждый порядочный человек должен отсидеть в тюрьме. У меня был срок, очередь за ними. Авраам, скорее всего, тоже воевать начнет. Все разговоры, что британцы для Палестины хуже Гитлера, чушь. Тамошние евреи пойдут в армию, как все остальные…, – Питер опасался, что его в армию никто не отпустит. Заводы «К и К» производили стратегически важные материалы:

– Или мама опять начнет управлять. Однако она в парламенте, у нее времени нет…, – Скиннер принес две запотевшие бутылки холодного, белого бордо, урожая пятилетней давности и блюдо с первыми устрицами сезона.

Маленький Джон позвонил Питеру за час до предполагаемой встречи. Он попросил увидеться не в конторе, и не в Брук-клубе, а в закусочной Скиннера:

– Мне надо возвращаться в Уайтхолл, а в правительстве всегда плохо кормят…, – кузен вздохнул:

– Я говорил с Тони, никаких изменений…, – по телефону, Скиннер прервал Питера:

– В любое время, мистер Кроу. Приходите, когда хотите, кабинку я приготовлю…, – граф Хантингтон шагнул внутрь. Питер разливал бордо по стеклянным, простым стаканам.

Под прозрачными глазами Маленького Джона залегли тяжелые тени. Он пожал руку Питеру:

– Завтра Чемберлен обратится к стране…, – мужчина опустился на старый, рассохшийся стул:

– С южных баз пошли бомбардировщики, во Францию…, – они помолчали, Питер кивнул:

– Это хорошо. Ты ешь, пожалуйста…, – он открывал устрицы. Маленький Джон все еще слышал яростный голос дяди Джованни, в итальянской кофейне, за углом от Британского музея:

– Не надо мне рассказывать о семейственности! Твой отец работает…, работал на правительство, ты занимаешься тем же. Я знаю больше десяти языков. Не делай из меня старика, мне год до пятидесяти! Я подаю в отставку, и вы подпишете со мной контракт…, – потушив сигарету, Джон, залпом, как лекарство, выпил бессчетную чашку горького кофе:

– Дядя Джованни, вы инвалид. У вас на руках архивы Британского Музея, и сам музей…, – он осекся. Темные, в тонких морщинах глаза дяди похолодели, он отчеканил:

– Если…, когда понадобится эвакуировать музей и документы, мы сделаем все, что потребуется. А потом я приду лично к Черчиллю. Я его тоже знаю. То, что у меня нет ноги, мне не помешает, обещаю тебе…, – посмотрев на искорки в золотистом вине, Джон почувствовал на языке вкус цветов:

– Я помню этот год, – отчего-то сказал граф Хантингтон, – пятилетней давности вино. Я не знал, что Скиннер держит хороший винтаж. У нас он тоже есть, в замке…

– И у нас есть…, – усмехнулся Питер:

– Пять дюжин устриц, кромерский краб, креветки в горшочках и жареная камбала. И кофе, конечно. Мы оба возвращаемся на работу, дорогой мой…, – они, молча, устало, ели. Джон поднял голову:

– Спасибо за вчерашний вечер. Тони тяжело. Она молода, и Уильям у нее на руках. Я завтра дома буду, – добавил мужчина, – рядом с папой. Мне кажется…, – он не закончил. Питер кивнул: «Я тоже. Мама приедет, после парламента. Король выступит?»

Джон закурил сигарету: «Надеемся, что да». Джазовая песенка, по радио, у стойки, закончилась. Веселый голос диктора сказал: «Отрывок из нового романа мистера Джона Пристли, читает автор».

– Завтра радио переходит на военное расписание…, – Джон налил себе еще вина, – с одиннадцати утра. Чемберлен выступает в четверть двенадцатого…, – принесли жареную рыбу. Питер все повторял, про себя: «Последний мирный вечер, последний…»

 

Блетчли-парк

Совещания Секретной Разведывательной Службы проходили в одном из спешно возведенных бараков. Дома пронумеровали, но, по соображениям безопасности, не снабжали вывесками. Сотрудники заучили наизусть список отделов, переехавших из главного здания. За два месяца Блетчли-парк начал трещать по швам. Работникам разрешили снимать комнаты в соседних деревнях.

Окна распахнули на темный, полуночный двор, вокруг электрических ламп метались мошки. Из столовой несколько раз приносили подносы, с чаем, кофе, и сэндвичами. Лауре удалось поспать, четыре часа. Девушка провела три урока, и вернулась на свой пост, в аналитический отдел. Ее ждала кипа расшифрованных радиограмм из варшавского посольства и карта Польши. Лаура преподавала новым сотрудникам французский, итальянский, и немецкий языки. Она, иногда, думала:

– Я научилась стрелять, водить машину. Я не могу оставаться здесь. Надо подать просьбу о переводе, мистеру Мензесу…, – Лаура не знала, чем хочет заниматься, но понимала, что не сможет всю войну провести между своей комнатой и столом в помещении аналитиков.

Часы пробили одиннадцать вечера.

Через тридцать минут, Чемберлен собирал последнее, перед объявлением войны Германии, заседание кабинета министров. Французский парламент проголосовал за ультиматум Гитлеру. В берлинское посольство ушла радиограмма с текстом ноты. Мензес, с папиросой в зубах, с указкой в руке, расхаживал у карты. Они наносили обстановку каждые четверть часа. Польские войска не справлялись с напором немцев. Из Варшавы сообщали, о почти безостановочных налетах Люфтваффе на столицу и другие крупные города. Лаура, читала о разрушениях и жертвах:

– Кузен Аарон в Польше. Может быть, ему удалось уехать. Хотя куда, страна в блокаде. На востоке войска Сталина…, – рав Горовиц был американцем, но Лаура подозревала, что, ни немцы, ни советские, как их называл Мензес, органы, не обратят на такое внимания. Лаура знала русский язык. Она занималась с кузенами, в детстве, и продолжала учить его в Кембридже. Она, впервые, задумалась о посте в московском посольстве:

– Русские станут нашими союзниками…, – покачала головой Лаура, – никого в СССР не пошлют. То есть пошлют, но дипломаты не будут заниматься разведкой. Союзники так не поступают. А если нет? – она замерла:

– Сталин заключил сделку с Гитлером, ради территорий. Если они объединятся? – Лаура записала, что надо рассмотреть и такой вариант развития событий, просчитав возможные исходы ситуации. Она, примерно, знала, численность немецкой, советской и японской армий, и виды вооружения. Будущее ожидалось, мягко говоря, неутешительным, особенно в случае, если Америка решила бы не вмешиваться в европейский конфликт.

На карте западную, южную и северо-восточную границу Польши пронзали жирные, черные стрелы. На севере четвертая армия генерала фон Клюге резала Польский Коридор, как острый нож, горячее масло. Передовые части продвинулись больше, чем на шесть миль от границы и стояли перед рекой Вистулой.

Польский Коридор, в самом узком месте, был шириной в какие-то пятнадцать миль. Данциг захватили в первый день войны. Третья армия фон Кюхлера, двигаясь из Восточной Пруссии на Варшаву, подошла к реке Нарев. Танки генерала фон Рейхенау форсировали Варту. По расчетам Лауры, через два дня левое крыло его армии должно было оказаться у Лодзи. Немецкие самолеты бомбили польские аэродромы. Мензес, недовольно, сказал:

– С авиацией наши союзники, кажется, могут проститься, впрочем, как и с коммуникациями. Мисс ди Амальфи, как вы называете эту стратегию? – Лаура поморщилась, отхлебнув холодного кофе: «Не я, мистер Мензес, а покойный генерал-фельдмаршал Альфред фон Шлиффен. Он разработал план войны Германии на два фронта, против Франции, и России…, – она поднялась, махнув рукой. Мужчины еще вставали, по довоенной, как подумала Лаура, привычке.

– Блицкриг, или молниеносная война…, – Мензес передал ей указку:

– Во времена фон Шлиффена бронетанковых соединений не существовало. Авиация только начинала развиваться. Сейчас…, – Лаура очертила круги рядом со стрелами, – при постоянных бомбежках тыловых частей, при разрыве коммуникаций и разрушении железных дорог, при, том, что танки, с учетом теплой, сухой погоды продвигаются на тридцать миль за день, через три недели немецкие войска окружат Варшаву.

– Но останутся очаги сопротивления, мисс ди Амальфи, – возразил кто-то из аналитиков, – котлы, где польская армия будет сражаться.

– Сопротивление может длиться, какое-то время, – согласилась Лаура, – но план блицкрига предполагает неожиданные, быстрые прорывы танковых соединений, в тыл противника, при поддержке авиации. Хаос и разрушения деморализуют армию, она теряет боеспособность…, – Лаура перешла к большой карте Европе:

– Скорее всего, Гитлер, закончив с Польшей, бросит войска на запад. Он пойдет на Францию через Арденны…, – коллеги зашумели:

– Никто, никогда не двинет танки в горы, мисс ди Амальфи. Даже Гитлер, с его презрением к традиционной стратегии ведения войны…, – Лаура, упрямо, покачала головой:

– Немцы направят танки в обход линии Мажино, с севера, через Бельгию…, – она увидела на карте маленькую точку:

– Мон-Сен-Мартен. Если все пойдет, как я предсказываю, он окажется на острие немецкого прорыва. О чем я? Гитлера никто не допустит в Бельгию, даже на милю.

– Со Сталиным он воевать не будет…, – Лаура вернула указку Мензесу, – завтра я представлю доклад о возможном развитии событий…, – они заговорили о польском военно-морском флоте. Неделю назад, под нажимом Британии, Польша отправила три современных эсминца в Эдинбург, где они благополучно пришвартовались.

– К сожалению, – кисло заметил Мензес, – это, видимо, все, что останется от польского флота. С Балтики сообщают, что немцы бомбили порт Гдыни, самолеты расстреливают корабли…, – перед тем, как отпустить их, Мензес заметил, что польский генеральный штаб рассматривает варианты переброски в Британию разведывательного отдела, во главе с людьми, до начала войны, взламывавшими немецкие коды.

– Это нам очень поможет, – подытожил начальник, – и вообще, поляки не собираются сдаваться. Будет организовано правительство в изгнании, силы сопротивления…, – он обвел глазами аналитиков:

– Все, кроме ночной смены, свободны до шести утра. Здесь остаются…, – он перечислял фамилии. Лаура поняла:

– Не зря летом взяли аналитиков из польских эмигрантских семей. Польских, еврейских. Людей, знающих тамошние языки. Мензес, наверняка, отправит их на восток, эмиссарами от секретной службы, после падения Варшавы…, – никто не сомневался, что Польше осталось недолго.

Британия и Франция, судя по всему, не собирались посылать войска в страну. Вся поддержка союзников заканчивалась переброской британских бомбардировщиков на континент. Выйдя из барака, Лаура щелкнула зажигалкой. Горло болело от сигарет и кофе. Хронометр показывал час ночи. Ночная смена отправилась вниз, в помещение рядом с комнатой, где стояли радиопередатчики. В шесть утра они возвращались в барак, на быстрое, утреннее совещание, и завтрак. Дежурство Лауры начиналось в восемь. У нее оставалось пять часов на сон.

– Теплая, сухая погода…, – девушка подняла голову, глядя на крупные, деревенские звезды:

– На континенте похожий прогноз. Но Гитлер не станет воевать на два фронта, хотя план давно разработан. Двести бомбардировщиков, с французской авиацией, капля в море. Отсюда час полета до немецких аэродромов, на севере страны. Лондон защитят, непременно…, – выбросив сигарету, она пошла через двор. До Элмерса было десять минут, по уединенной тропинке, среди густого подлеска. Обе усадьбы круглосуточно охранялись.

Лаура вдохнула свежий аромат травы, услышала, шелест листьев, под легким ветром. Барак, где помещался тир, стоял у ворот большой усадьбы. В окнах горел свет, Лаура услышала щелчки выстрелов. Ей захотелось, ощутить спокойную, знакомую тяжесть браунинга. Инструктор ее хвалил, Лаура оказалась очень меткой.

– Потому, что я час рассуждала о военной стратегии немцев…, – она мягко нажала на ручку двери, – мне надоело разговаривать. Хочется заняться делом…, – Лаура узнала широкую, сильную спину, в голубовато-сером, авиационном кителе. Кузен, сняв наушники, обернулся:

– Кузина Лаура? Закончилось совещание? – Стивен весь день провел у радиопередатчика, проверяя, как идет операция по переброске самолетов. Связавшись с Лондоном, он получил приказ собираться. Ему не разрешили заглянуть в столицу. Завтра днем майор Кроу покидал Англию, во главе, оставшейся на базе Бриз-Нортон эскадрильи:

– Завтра Чемберлен объявит о войне…, – Стивен смотрел в темные глаза, – Лаура говорила, что дядя Джон при смерти. Теперь и не знаю, когда семью увижу…, – она попыталась улыбнуться:

– Да, до шести утра я свободна. Хотела пострелять, на сон грядущий…, – Лаура кинула взгляд в сторону мишеней:

– Летчики обычно плохо управляются с оружием…, – она указала на браунинг, в руке Стивена.

– Я исключение, – кузен протянул ей пистолет. За окном Лаура слышала чьи-то шаги, совсем по-летнему трещали сверчки. Пахло пороховой гарью. Верхняя пуговица простой, хлопковой блузки расстегнулась. Сбросив льняной жакет на отполированный прилавок тира, она приняла от Стивена оружие. Лаура закатала рукава блузки. Он увидел тонкое запястье, с простым, кожаным ремешком часов. Волоски на руке золотились в свете ламп.

– Вы загорали…, – зачем-то сказал Стивен. Лаура кивнула:

– Летом было меньше работы. Мы ходили на реку, катались на лодке…, – она слегка расставила стройные ноги, в туфлях на низком каблуке. Девушка, одной рукой насадила на голову старые наушники. Второй пары здесь не было. Стивен, невольно, вздрогнул. Крепкие, длинные пальцы, уверенно сжимали рукоять пистолета. Она выбила десять из десяти. Стивен усмехнулся, подойдя ближе:

– Очень хорошо, кузина…, – над верхней губой блестели капельки пота. Она тяжело дышала:

– Два года ничего не было…, – сильные пальцы легли поверх ее руки. Стивен успел сказать себе:

– Нельзя, нельзя. Она родственница. Она не такая, как девчонки, на танцах, в кино. Почти год ничего не случалось…, – налаживая воздушный мост, майор не думал о подобном, когда возвращался из полетов, где каждую минуту экипаж рисковал жизнью. Они засыпали, едва оказавшись на койках. За год Стивен не добрался до Глазго, даже на выходных.

Пистолет, с грохотом, упал на пол. Она мотала темноволосой головой, пальцы шарили по пуговицам кителя. Затрещала юбка, лопнули шелковые подвязки на чулках. Легко подхватив девушку, Стивен усадил ее на прилавок. Он опустился на колени, забыв, что окна тира открыты. Лаура застонала, привлекая его к себе, запустив пальцы в каштановые, коротко стриженые волосы:

– Одна ночь. Завтра он уедет, во Францию…, – девушка заметила блеск серого металла на его пальце. Лаура закрыла глаза: «Одна ночь».

 

3 сентября 1939

 

Мэйфер

Радио на мозаичном столике молчало, ветер вздувал легкую занавеску. День оказался солнечным, ясным. Внизу, в парке, шумели дети. Маленький Джон сидел у изголовья кровати отца, держа холодную, сухую руку. В одиннадцать утра радио прервало регулярные передачи. Диктор сказал: «Через четверть часа к нации обратится премьер-министр, Невилль Чемберлен и его величество король Георг».

Медленно, размеренно тикали часы. Уильям лепетал: «Деда, деда…». Тони, с ребенком, устроилась на другой стороне кровати. Отец улыбался, но Джон видел боль в запавших глазах. Уильям смеялся: «Бай-бай…». Джон понял, что сестра, из всех сил, старается не плакать. Отец гладил белокурые, мягкие локоны мальчика. Джону всегда казалось, что племянник напоминает кого-то знакомого. Мужчина говорил себе:

– Он просто на Тони похож. Только глаза у него серые. Интересно, испанцев мало светловолосых. Впрочем, Тони не упоминает об отце Уильяма. Только сказала, что он погиб, на войне. Может быть, он тоже служил в интербригадах. Француз, американец, русский…, – когда Тони вернулась домой, отец велел Джону ничего с ней не обсуждать.

– И не буду, – пообещал себе мужчина, – даже после того, как папа…, Тони двадцать один. Она оправится, выйдет замуж. Станет преподавать, писать…, – сестра, летом, получила степень бакалавра истории, в Кембридже и начала магистерскую диссертацию:

– Деда…,– Уильям потянулся к герцогу – деда спать…, – зевнув, он положил голову на плечо деда. От внука пахло молоком и чем-то сладким:

– Как от Джона, от Тони, когда они малышами были. Мой хороший мальчик…, – попросил Джон, – пусть он не знает горя, и несчастий. Спасибо Тебе, Господи, что дал мне увидеть внука…, – боль ушла. Утром врач сделал укол морфия. Герцог шепнул:

– До полудня хватит, а потом…, – он не закончил. Сын приехал домой на рассвете, Тони с малышом еще спали. Джон выпил чашку кофе, у изголовья отца, рассказывая о заседании кабинета. В девять утра, по берлинскому времени, посол Его Величества, на аудиенции у министра иностранных дел Риббентропа, вручал ноту, объявляющую войну Германии.

– Сейчас вручает…, – подумал герцог. Он взял пухлую, теплую ручку внука. Пальцы были липкими:

– У них всегда так…, – Тони увидела, что бледные губы отца разомкнулись. Он указал глазами на дверь. Девушка, взяв сына, заставила себя не всхлипывать:

– Пойдем, Уильям. Дедушка устал, ему надо поспать. Миссис Брендан тебя умоет. Поиграешь в парке, с новыми формочками, тележкой…, – няня, пожилая, деловитая женщина, относилась к девушке, как к собственной внучке, но называла Тони: «Леди Холланд».

Няня вернулась от сына, из Ислингтона, вчера утром. Невестка миссис Брендан благополучно родила сына. Няня заметила:

– У всех мальчики, войны не миновать. Отдохните, леди Холланд, – велела женщина, – прогуляйтесь по магазинам. На вас лица нет…, – Тони добрела до Harrods. Купив Уильяму игрушек, девушка выпила чашку кофе с пирожным. Она безучастно просмотрела каталог осенней коллекции:

– Виллем возвращается в Рим. Надо взять маленького, поехать в Италию, встать на колени, перед ним. Он меня простит, он снимет обеты. У нас ребенок, мы родители, мы любим, друг друга…, – в кафе, куря сигарету, Тони напомнила себе, что Британия будет воевать с Италией:

– Неважно, – разозлилась девушка, – Португалия нейтральная страна, Швейцария тоже. Мой испанский паспорт в порядке. Доберусь до Лиссабона или Цюриха, впишу в бумаги Уильяма, в консульстве, и поеду в Рим…, – Тони не выбрасывала записку от Петра, полученную в Барселоне, с безопасным адресом некоей фрау Рихтер, в Цюрихе. Тони понимала, что это резидент советской разведки. Она сама не знала, почему оставила листок, вложив его в испанский паспорт, спрятав среди университетских бумаг. Тони не собиралась им пользоваться. Ей хотелось забыть Петра, вкупе с гауптштурмфюрером фон Рабе и больше никогда о них не вспоминать.

– То есть штурмбанфюрером, – поправила себя Тони, – Питер сказал, что он получил новое звание. Продвигается по службе, мерзавец…, – Тони, иногда, снились холодные, голубые глаза немца. Она чувствовала длинные, ловкие пальцы, шарящие по ее груди. Девушка сжимала руки в кулаки:

– Он во всем виноват. Я его найду, и убью, клянусь. Мы с Виллемом поженимся, все будет хорошо. Мне просто надо добраться до Рима.

Тони дошла до детской, глотая слезы, и отдала сына няне. Уильям потянулся к ней: «Мама со мной!». Тони пообещала:

– Я приду, милый. Дедушка…, дедушка ляжет спать, я приду…, – в коридоре она прислонилась к старому, позапрошлого века, гобелену, на стене:

– Папа…, папочка, зачем…, – на нее повеяло запахом сандала. Тетя Юджиния выглянула из спальни:

– Чемберлен говорит…, – лазоревые глаза Юджинии припухли. Ей надо было вернуться в Палату. Утром, на заседании депутатов от лейбористской партии, они получили текст будущей речи премьер-министра. Юджиния прочла его герцогу, приехав на Ганновер-сквер. Она отпустила Маленького Джона побриться и позавтракать, а Тони, накормить ребенка. Леди Кроу сидела, держа одной рукой отпечатанные листы, гладя знакомые пальцы:

– Все, для чего я работал, все, на что я надеялся, все, во что я верил, в течение моей жизни, посвященной служению стране, сейчас рухнуло. Единственное, что мне остается, это посвятить все оставшиеся у меня силы приближению победы, в деле, ради которого мы жертвуем всем, что у нас имеется…, – герцог, одним дыханием, сказал:

– Хорошо…, Черчилль с тобой поговорит, позже…, Не отказывайся от его предложения…, – леди Кроу прижалась губами к его бледной щеке: «Не буду, милый. Отдыхай, пожалуйста. Я тебя люблю…»

– Я тоже…, – прошелестел он, лицо Джона исказилось от боли. Юджиния позвала врача, с морфием.

В спальне было тихо. Питер стоял у окна, глядя на мать, обнимающую Тони. Девушка плакала. В радиоприемнике звучал надтреснутый голос Чемберлена:

– Мы вступаем в эту войну с чистой совестью. Мы сделали все, для того, чтобы добиться мира…, – морщинистые веки Джона даже не дрожали. Он лежал, слушая премьер-министра:

– Еще немного. Его величество выступит, и тогда можно…, Мальчику я все сказал. Пусть Джованни работает в Блетчли-парке, он пригодится…, – сын доложил о попытках немецких офицеров, недовольных политикой Гитлера, вступить в контакт с разведкой Британии. Встречу назначили в ноябре, в приграничном городке Венло, в Голландии. Джон едва заметно кивнул:

– Хорошо…, Поезжай, возьми Звезду, на всякий случай. Она местная, она все знает…, Ради спокойствия…, – он увидел упрямый блеск во взгляде сына:

– Жалко, что от мальчика внуков не дождался…, Хотя бы Уильяма Господь мне дал…, – Чемберлен закончил говорить. Диктор откашлялся:

– Его величество король Георг обратится к стране, из Букингемского дворца…

По настоянию Черчилля, речь монарха начали писать за несколько дней до первого сентября. Чемберлен, правда, скептически относился к возможности выступления короля. Все знали, что Георг плохо говорит на публике, но другого пути не существовало. Джон вспомнил:

– Радио передает его слова во все колонии…, От Канады до Австралии. Господи, дай нам сил пережить войну, дай сил победить…, Питер рассказывал, о Дахау, о других лагерях…, – он опять вернулся к мыслям о встрече в Голландии:

– Надо бы у берлинской группы проверить, что за офицеры…, Война началась, со связью будет плохо, даже через Голландию…, Мы победим, – твердо сказал себе Джон, – правда на, нашей стороне…, – радио молчало. Он услышал глухой, низкий голос:

– В мрачный час, может быть, самый важный в нашей истории, я обращаюсь с этими словами к каждой семье нашей страны…, – король почти не заикался.

– Хорошо…, – облегченно подумал Джон, – он хорошо говорит, как надо…, – герцог нашел в себе силы дослушать до конца:

– Тогда, с помощью Всевышнего, мы победим…, – он сжал руку сына, потрогал пальцы дочери: «Победим. Обязательно». Ресницы дрогнули, одеяло на груди приподнялось и упало. Голова свесилась набок, мертвые, прозрачные глаза смотрели вдаль. Юджиния вытерла щеки ладонью. Она подняла Тони с постели, позвав сына:

– Мне в Палату надо. Маленький Джон…, то есть его светлость здесь остается. Последи за Тони…, – Питер осторожно увел девушку. Герцог, склонив светловолосую голову, прижал руку отца к губам. Джон застыл, не двигаясь. Юджиния обняла его за плечи:

– Не надо, не надо, милый. Он не страдал. Он ушел счастливым, вы были рядом…, – Юджиния смотрела в неожиданно спокойное, мертвое лицо. Голос диктора сказал:

– Расписание программ, в связи с началом войны, меняется…, – в сквере звенели детские голоса. Герцог вздохнул:

– Спасибо, тетя Юджиния. Езжайте в Палату, я все сделаю…, – леди Кроу и врач тихо вышли. Джон, зачем-то укутав отца одеялом, расплакался, уткнувшись лицом в его плечо: «Папа, папа…»

 

База королевских ВВС Бриз-Нортон

На Ганновер-сквер, в обоих особняках, трубку никто не поднимал. Майор Кроу стоял у черного, бакелитового телефона, висевшего на стене штаба авиационной базы. Он услышал о войне на последнем совещании перед вылетом эскадрильи, назначенным на полдень. Начальник базы включил радио, летчики затихли. Говорил Чемберлен, потом раздался голос короля. Стивен вспомнил:

– Я обращаюсь с этими словами к каждой семье нашей страны, ко всем людям, как будто бы я переступил порог, и увиделся с вами лично…, – они не обсуждали речь, все было понятно. Вечером, с аэродрома под Реймсом, куда ушли бомбардировщики, поднялись в воздух эскадрильи, для первого налета на немецкие базы. Французы объявили полную мобилизацию. К октябрю на Западный фронт прибывали четыре английские пехотные дивизии. Услышав о мобилизации, Стивен подумал о парижских родственниках:

– Из Реймса позвоню Теодору. Он дома, в армию его не заберут. Ему почти сорок. Добровольцем он не пойдет, с американским гражданством. Он, наверное, билеты на трансатлантический лайнер покупает. Тем более, у него невеста, актриса…, – Стивен видел фильмы с мадемуазель Аржан и всегда, невольно, ей любовался:

– Мишель будет воевать… – он вспомнил о тете Жанне:

– Теодору мать надо из Франции увозить. Сегодня вечером узнаю, как у них дела. Свяжусь с ним до вылета, – напомнил себе майор, – мало ли что случится…, – Франция, совместно с Британией, атаковала немецкую границу на коротком участке от Рейна до Мозеля, длиной в семьдесят миль. Действия в других местах нарушили бы нейтралитет Бельгии и Голландии. Стивен успокоил себя:

– Мон-Сен-Мартен и Амстердам не тронут. Гитлер не собирается на них нападать. Мы скоро разобьем немцев, даже если Польша не устоит…, – начальник генерального штаба Айронсайд и главный маршал авиации Ньюэлл рано утром улетели во Францию, для организации наступления. Флот, как и на прошлой войне, базировался в гавани Скапа-Флоу, на Оркнейских островах, подальше от немецких подводных лодок и бомбардировщиков. Однако было ясно, что скоро начнутся налеты немцев на Лондон. Больше, чем двести машин, на континент они отправить не могли, нельзя было оголять оборону страны. Они получили разрешение атаковать немецкие военные корабли и авиационные соединения, буде такие встретятся на пути в Реймс.

Приехав домой, Стивен загнал машину в гараж деревенского коттеджа. Майор, быстро побрившись, даже не стал раскладывать вещевой мешок. Кроме формы, авиационного комбинезона, кортика, и кольца на пальце, больше у Стивена ничего не было. Он, все-таки, взял с полки книгу французского летчика, Экзюпери.

Майор вспомнил покойного Янсона:

– За него я тоже отомщу, – пообещал Стивен. Он погладил потрепанную обложку:

– Экзюпери будет воевать, как все мы…, – рядом с томиком Стивен устроил маленький, семейный альбом, с единственной фотографией сестры. Констанцу, при жизни, почти не снимали, из соображений безопасности. Фото сделали на первом курсе в Кембридже. Констанце исполнилось четырнадцать. Он смотрел на коротко стриженые, рыжие волосы, на упрямый, острый подбородок. На хрупкой шее виднелась цепочка медальона:

– Он тоже погиб…, – Стивен, осторожно, коснулся лица сестры:

– Прости, что я тебя не защитил…, – он запер дверь коттеджа, оставив ключи у дежурного по части. В случае смерти майора их должны были передать в Лондон, тете Юджинии.

Он уехал из Блетчли-парка рано утром, не дожидаясь завтрака. Здесь было всего сорок миль до базы Бриз-Нортон. Оказавшись на развилке дорог, Стивен посмотрел на часы. Майор остановился у первой попавшейся закусочной. Ему пожарили сосиски, с беконом и яйцами, сварили кашу, и подогрели тосты. За чашкой крепкого чая, покуривая сигарету, Стивен убеждал себя, что надо, с базы, позвонить ей:

– То есть Лауре. Надо позвонить, сказать правду. Иначе бесчестно. Но как по телефону подобное говорить…, – они выскользнули из тира, кое-как приведя себя в порядок. Охранники, у ворот, добродушно позвали: «Мисс ди Амальфи! Майор Кроу вас провожает?». Стивен видел, что ее смуглая щека зарделась. Лаура сглотнула:

– Да, майор скоро вернется…, – он вернулся только через два часа. В Элмерс идти было невозможно, и оставаться в Блетчли-парке, тоже. Обе усадьбы переполняли люди. За воротами Лаура шепнула:

– Я знаю место. Пойдем, пойдем…, – девушка потянула его за руку. Высокая трава пахла свежей росой, в кронах деревьев перекликались ночные птицы. Она была близкая, горячая, распущенные, темные волосы упали на спину. Стивен прижал ее спиной к стволу дерева. Она бросила жакет на землю, рванув ворот блузки:

– Еще, еще. Не уходи, останься…, – добравшись до комнаты, Стивен зажег лампу. На шее остался след от ее поцелуя. Он потер руками лицо. Девушка обнимала его, шепча что-то неразборчивое, прижимаясь головой к груди:

– Я знаю, что ты улетаешь. Больше ничего не случится. Просто, чтобы стало легче, нам обоим…, – Стивен понимал, что она хочет услышать от него другое, но не мог ничего сказать. Он простился с Лаурой у входа в усадьбу Элмерс. Стивен помнил жадный, долгий поцелуй:

– Спасибо тебе, спасибо…, – в закусочной, расплатившись, он вздохнул:

– Надо было остаться, увидеть ее, извиниться…, – он держал телефонную трубку. На поле техники копошились у бомбардировщиков. Летчики покуривали, собравшись в кружок.

– Дядя Джон при смерти…, – Стивен набрал номер дяди Джованни, на Брук-стрит. Хоть кто-то должен был оказаться дома, в воскресный день. Никто не отвечал. Стивен вспомнил телефон кабинета дяди, в Британском музее:

– Это ее отец…, – он почувствовал, что краснеет, – мы с ней взрослые люди, ей двадцать шесть. У нее был кто-то, хотя это и вовсе не мое дело…, – Стивен слушал гудки. Дядя Джованни все, же подошел к телефону. Он сказал майору Кроу, что герцог умер, сегодня утром. Кузены, оба, вернулись на работу, тетя Юджиния уехала в парламент, а Тони лежала. Дядя Джованни собирался на Ганновер-сквер. Похороны назначили через три дня, в Банбери:

– Мне, как видишь, тоже надо было в музей прийти, – Стивен услышал щелчок зажигалки, – чтобы организовать подготовку, в случае…, – дядя не закончил. Майор Кроу понимал, о чем идет речь. Лондонские музеи эвакуировали, в ожидании немецких авиационных налетов. Он решил ничего не говорить дяде о визите в Блетчли-парк. Майор попросил передать соболезнования кузенам:

– Я на континент лечу, – сказал Стивен, – вы понимаете…

– Я все понимаю, милый…, – ответил Джованни:

– Будь осторожен, пожалуйста, и возвращайся домой. Сообщи полевую почту…, – Стивен положил трубку на рычаг:

– Полевая почта, да. Теперь это так называется…, – он переоделся в летный комбинезон, со шлемом. Вещевой мешок лежал в кабине бомбардировщика. Машина была новой, с иголочки, только что с конвейера, полностью заправленной. Бензин они получали из Ньюкасла, с заводов «К и К».

– Питера никто в армию не отпустит…, – присев на подоконник, Стивен закурил последнюю, перед Реймсом, сигарету:

– Он варит сталь, добывает уголь, делает бензин…, – в чистом, ясном небе кружил черный ворон. Метеопрогноз был отличным, над проливом ожидалась хорошая погода:

– Через полтора часа окажемся на месте…, – Стивен поднялся:

– Напишу ей из Франции. Скажу, что ошибся. Ничего не произойдет, я был осторожен. Просто слабость, мимолетная. Надо ждать любви, как у меня, с Изабеллой покойной…, – выйдя на порог штаба, он скомандовал: «По машинам!»

 

7 сентября 1939

 

Банбери

Лимузин леди Юджинии вымыли и заправили. В черной краске отражалось яркое, утреннее солнце. Герцог, в траурном костюме, сидел на каменном подоконнике библиотеки, держа фарфоровую чашку с кофе. Питер устроился за большим, дубовым столом, обложившись бумагами. Мистер Бромли уехал первым поездом в Лондон, вскрыв и огласив последнюю волю покойного. Маленькому Джону переходил майорат, Тони назначались пожизненные выплаты, Уильяму дед завещал дом в Саутенде и банковский вклад. Средствами управляла контора Бромли. По достижении восемнадцати лет, юноша мог получить деньги на руки. Опекуном Уильяма, по распоряжению деда, стал его дядя.

Тихие похороны прошли вчера. В газетных объявлениях указывалось, что вместо цветов, семья просит посылать пожертвования военному госпиталю в Челси и Королевскому Фонду по исследованиям рака. На погребение приехал сэр Уинстон Черчилль. Они с леди Кроу заперлись в кабинете герцога, разбирая бумаги. Питер подозревал, что мать, с новым Первым Лордом Адмиралтейства, обсуждает будущий пост в правительстве, но спрашивать ничего не стал. Маленький Джон, с Черчиллем и леди Юджинией возвращался в Лондон. Его ждали на Ладгейт-Хилл. Леди Кроу должна была завтра оказаться в парламенте. Дядя Джованни тоже ехал с ними.

Маленький Джон повернулся к Питеру:

– Хорошо, что мы коллекцию Холландов государству отдали. Семейные портреты и ценные книги с манускриптами я в подвал отправлю…, – Питер отложил ручку:

– Никто не станет бомбить Банбери, Джон. Это не Лондон. Военных баз поблизости нет…, – дядя Джованни сказал, что Британский музей, Национальную Галерею, и галерею Тэйт готовят к эвакуации. Оставшись с герцогом наедине, за кофе, он добавил:

– Потом ты позвонишь в Блетчли-парк, мистеру Мензесу, с которым я шапочно, благодаря Лауре, знаком, и устроишь нашу встречу.

Маленький Джон сидел с закрытыми глазами.

Новости из Польши приходили неутешительные. Армия, под ударами немецких частей, откатывалась на восток. Авиация, вернее то, что от нее осталось, пока дралась с немцами в воздухе, но все понимали, что это ненадолго. Британское посольство в Варшаве готовилось к отъезду. Он телеграфировал Меиру, в Вашингтон и дождался ответа. За вечерним обедом, Джон, облегченно, сказал:

– Аарон в безопасности. Он уехал в Литву, в первый день войны, с эшелоном польских евреев.

Столовую освещали тяжелые серебряные канделябры. После войны в замок провели газ и электричество, но покойный отец предпочитал, есть при свечах. Большой зал, с гобеленами и ткаными панно времен королевы Елизаветы они открывать не стали. За столом сидело всего четверо. Черчилль приезжал прямо к похоронам. Тони, с ребенком и няней, ела в детских комнатах. Обед подали в малую столовую, обставленную в стиле Уильяма Морриса, при герцогине Полине. Юджиния посмотрела на Маленького Джона, поверх бокала с бордо: «В Польше миллион евреев».

– Я знаю, тетя Юджиния, – Джон повертел вилку. Еще он знал, что сегодня, пятого сентября, гитлеровские войска находились в двух сотнях милях от Варшавы:

– Я знаю, – повторил он, переведя разговор на завтрашние похороны.

Джон, несмотря на смерть отца, все время, возвращался мыслями к будущей встрече в Венло, в Голландии. На первый взгляд все было безопасно. С британской разведкой вошел в контакт один из политических беженцев, живущих в Нидерландах, некий доктор Франц Фишер, социалист. Он утверждал, что действует по поручению группы офицеров немецкого генерального штаба, недовольных политикой Гитлера. Питер, по возвращению из Германии, докладывал о подобных настроениях в армии. Они решили, что Фишеру можно верить. В Венло, кроме Маленького Джона, ехали резиденты британской секретной службы в Голландии, Бест и Стивенс. Больше никого он брать с собой не хотел. Джон, с неудовольствием, услышал приказ отца отправить туда Звезду.

– Ей что на встрече делать…, – размышлял Маленький Джон:

– Она содержит безопасную квартиру, работает на передатчике. И вообще, она женщина…, – он посмотрел на каштановую голову Питера: «Ты говорил, что наш друг, с началом польской кампании, переходит в СС?»

Питер нажал кнопку портативного арифмометра:

– По возрасту, ему год остался, но Гиммлер сделал исключение, в его случае. Он будет работать в административно-хозяйственном управлении, заниматься лагерями…, – лазоревые глаза Питера помрачнели:

– Они собираются возводить в Польше новые Дахау и Бухенвальд…, – Джон вздохнул:

– Скорее всего, он сейчас на востоке. С ним никак не связаться. С Теодором тоже…, – позавчера майор Кроу позвонил из Реймса, с авиационной базы. Выяснилось, что кузен Мишель получил звание капитана, но не мог отправиться на фронт. Теодор и мадемуазель Аржан застряли где-то на Корсике. Мишель не хотел уезжать из Парижа, не передав тетю Жанну на попечение сына.

– Она в деревне…, – удивился Питер. Юджиния кивнула:

– В деревне. Но все равно, так безопасней. Мишель звонил в Аяччо, в префектуру. Он даже не знает, где находится вилла, что Теодор строит. Вице-президент компании Ситроен, заказавший здание, сейчас в Америке. Мишель пытается его найти. Мне тоже туда никак не поехать…, – Чемберлен сформировал новый, военный кабинет. Парламент заседал, чуть ли ни круглосуточно.

– Еще чего не хватало, – буркнул Питер, наливая матери вина:

– Немецкие подводные лодки и самолеты шныряют в проливе. Расстреливают мирные суда…, – в первый вечер, после объявления войны, в Ирландском море торпедировали пассажирский лайнер «Атения». Корабль шел из Ливерпуля в Монреаль. Движение по трассе было оживленным, пассажиров спасли, но на следующий день три британских торговых корабля потопили в Бискайском заливе. Одним из первых распоряжений Черчилля стал приказ об обязательном конвоировании, мирных судов. Джон знал, что военных кораблей отчаянно не хватало.

Питер вернулся к работе. Джон вспомнил разговор, с дядей Джованни:

– Если надо научиться обращаться с радиопередатчиком, – отрезал мужчина, – я это сделаю. Ты понял меня, до Рождества я должен оказаться в Блетчли-парке. Видишь, – он похлопал по костылю, – я не прошу послать меня на континент, но я хочу быть полезным и буду. Отправлю коллекции на запад, в Уэльс, и присоединюсь к Лауре…, – он ловко поднялся: «Пошли в библиотеку. Я отберу наиболее ценные издания. Надо упаковывать книги и спускать в подвалы».

После похорон, Питер ехал на север, в Ньюкасл. Стали для военных верфей и бензина для самолетов требовалось много. Он считал, иногда записывая что-то в блокнот. Джон думал, что прибалтийским странам, судя по всему, недолго осталось:

– Сталин их приберет к рукам, а Гитлер не вмешается. Надо, чтобы Аарон не торчал в Литве, а уехал куда-то еще. Он американец. США, пока что, нейтральная страна. Например, в Швецию, где Наримуне подвизается. Давно мы с ним не встречались, с Кембриджа…, – Джон вспомнил вечеринку, где Лаура играла Шопена, темные, мягкие, с золотистыми искорками волосы девушки:

– Эстер меня не любит, и никогда не полюбит. Она профессора Кардозо помнит…, – Джон, невольно, покраснел. Эстер, напрямую, не говорила подобных вещей, но Джон, все время, чувствовал, что женщина сравнивает его с бывшим мужем. Джон боялся, что сравнение окажется не в его пользу:

– Поеду в Венло, и объяснюсь, – решил он, – раз и навсегда. Незачем рисковать, сидеть в Голландии. Гитлера мы разобьем, но все равно, Эстер слишком близко к фронту. И она, и дети. Мальчиков можно в Мон-Сен-Мартен отправить. Дядя Виллем и тетя Тереза обрадуются. Но Эстер никогда на такое не пойдет…, – Джон покачал головой:

– Она никогда не оставит детей, не уедет в Англию. И ее бывший муж, еще в Маньчжурии. Даже если он вернется в Европу, он не даст согласия на вывоз детей. Тем более не даст, если мы с Эстер поженимся…, – Джон, иногда, мечтал о браке, но обрывал себя: «Никогда подобного не случится».

Пошарив на столе, Питер щелкнул зажигалкой:

– Значит, теперь Тони может оформить паспорт Уильяму только с твоего согласия?

Он откинулся в кресле, выпустив сизый дым, помешивая серебряной ложечкой в чашке. Джон, кисло, отозвался:

– Учитывая, как бы это сказать, недавнее прошлое, папа, видимо, посчитал, что так надежней. Да и куда ей ездить, война на дворе…, – Питер выровнял стопу бумаг:

– Не будь к ней слишком строг, Джон. Она талантливый человек, автор книги. Писатели не похожи на простых смертных. Тем более, – мужчина усмехнулся, – нам по двадцать четыре, мы взрослые люди. Тони молодая девушка. В молодости все совершают ошибки. Например, фашизмом увлекаются…, – он подмигнул Джону:

– Молодцы, что Мосли, и Диану арестовали. Юнити, я смотрю, решила в Германии остаться. Скатертью дорога, – почти весело сказал Питер. В первый день войны Мосли и Диану препроводили в тюрьму Холлоуэй, по новому приказу, отменяющему принцип habeas corpus для тех, кто разделял фашистские взгляды.

– Именно, – Джон соскочил с подоконника:

– Твоя мама и сэр Уинстон у машины. И дядя Джованни вышел. Ты, мой дорогой, свое отсидел…, – он потрепал кузена по плечу:

– Спасибо, что остаешься здесь. Тони сейчас не надо быть одной…, – Питер, через два дня, уезжал из Банбери в Ньюкасл. Он отказался от личного вагона и самолета «К и К». Питер заметил:

– Не надо зря тратить уголь и бензин, они нужны стране. Я прекрасно доеду третьим классом…, – они спускались по каменной лестнице, среди доспехов Холландов, и знамен с гербами, среди портретов предков Джона. Герцог остановился:

– Наверное, придется вводить карточки, – внезапно сказал он, – немцы нас могут запереть с моря, в блокаде. Поставки из колоний будут нерегулярными…, – он провел рукой по светлым волосам:

– Ладно, все потом. Японцы подпишут мирное соглашение со Сталиным. Они повернут на юг, на Гонконг, Сингапур, Бирму…, – вслух он ничего говорить не стал.

Питер взглянул на портрет леди Джозефины Холланд, в будущем госпожи Мендес де Кардозо, позапрошлого века. Прозрачные, светло-голубые глаза смотрели прямо и твердо. Девушка, в мужском камзоле и бриджах, при шпаге, стояла, откинув голову назад:

– Она на Святой Елене погибла, – вспомнил Питер, – в буре, с братом. Надо с Ганновер-сквер картины увезти, хотя бы в Мейденхед…, – когда из Италии пришли вести о смерти Констанцы, майор Кроу, наотрез, отказался добавлять имя сестры к памятнику погибшим на морях.

– Как бы ни пришлось еще и памятник погибшим в воздухе ставить…, – мрачно подумал Питер:

– Что мне Джон говорил? Берри, в Плимуте, вещи авиаторов собирает, для будущего музея. Лондонские галереи на запад вывозят. Мишель, наверное, тоже коллекции Лувра в безопасное место отправил. Никто не пустит Гитлера в Париж, – твердо сказал себе Питер. Он сбежал по лестнице во двор, вслед за кузеном, вспоминая упрямые, голубые глаза девушки с картины. Они были похожи на глаза той, что сейчас, как он знал, укладывала в детской сына. Питер заставил себя не думать о ее белокурых волосах, о длинных ногах, в американских джинсах. Он помахал матери, сидевшей за рулем: «Вот и мы!»

 

8 сентября 1939

 

Банбери

К вечеру погода испортилась, полил мелкий, надоедливый дождь. Тони попросила дворецкого разжечь камин в библиотеке. Слуги и семья надели траур. Тони была в черном, спешно купленном в Лондоне платье, закрытом, со строгими, длинными рукавами и глухим воротом. Тонкое сукно спускалось ниже колена. Она стояла перед венецианским зеркалом, в спальне, разглядывая свое отражение. Длинные ноги в темных чулках, в туфлях на низком каблуке немного болели. Тони давно не садилась в седло.

С утра было тепло, светило солнце. Питер, за завтраком, предложил:

– Давай, я тебя и Уильяма на барже прокачу. Я могу взять одежду Джона. Мы в Итоне всегда костюмами менялись. Пусть маленький на реке побудет…, – он хотел пригнать «Чайку», с пристани мистера Тули, из Банбери. От замка до города было всего две мили. Питер пошел пешком.

Тони, в детской, держа сына на руках, следила за прямой спиной, в потрепанной, замшевой, охотничьей куртке. Он надел старые бриджи брата и высокие сапоги, для верховой езды. Каштановые волосы золотились под солнцем.

– Они одного, роста, – поняла Тони, – пять футов четыре дюйма, не больше. Я почти шесть…, – Уильям весело сказал: «Дядя! Дядя Питер!». Тони поцеловала ребенка в лоб: «Правильно, милый». Она, внезапно, пошатнулась, но устояла на ногах. Сын, все больше, напоминал отца. Тони, глядя в серые глаза ребенка, видела Виллема:

– Он не сможет…, – девушка сглотнула, – не сможет отказаться от мальчика. Он оставит обеты, мы поженимся, и уедем в Мон-Сен-Мартен…,– Тони слышала завещание отца. Без разрешения брата, она не могла вывезти мальчика из Британии, но Маленький Джон понятия не имел об ее испанском паспорте. Тони, сначала, хотела добраться до Лиссабона из Плимута, на торговом корабле. Однако поездка, с начавшейся войной, и немецкими подводными лодками, была опасна:

– Нет, надо лететь на самолете…, – в Лондоне она зашла в офис Swissair, взяв расписание, – из аэропорта в Кройдоне есть прямые рейсы в Швейцарию. Пять часов, и я в Цюрихе…, – Тони вспомнила о записке, спрятанной в испанский паспорт. Девушка покачала головой:

– Адрес мне не понадобится. Сяду на поезд, приеду в Рим. Виллем следующей весной возвращается из Конго…, – в Лондоне, Тони хотела навестить испанское посольство и внести Уильяма в паспорт. Свидетельство о рождении ребенка выдали здесь, в Банбери. Испанцам его Тони показывать не собиралась, в нем сын значился Холландом:

– Антония Эрнандес…, – паспорт был республиканским, но правительство Франко, без излишней бюрократии, меняло подобные документы на новые бумаги:

– Маленький станет Гильермо, как его отец. Испанский язык у меня отменный. Никто, ничего не заподозрит…, – она качала ребенка. Уильям зевая, задремал у нее на руках:

– Поспи, – ласково сказала девушка, – перед прогулкой.

Она отдала мальчика няне и заперлась в спальне. Тони надо было, как следует, все обдумать.

В деньгах она недостатка не испытывала. Книга, до сих пор, отлично продавалась. Авторские отчисления поступали на счет в банке Нью-Йорка, а оттуда шли в Coutts and Co. Тони посмотрела на календарь. Летом следующего года она должна была отправить в издательство Скрибнера рукопись второй книги, о Советском Союзе:

– И отправлю, – упрямо пообещала себе Тони, – напишу Скрибнеру, что пошлю манускрипт осенью. Мы с Виллемом хотели поехать в СССР и поедем. Маленького можно оставить в Мон-Сен-Мартене…, – Тони закурила папиросу:

– Только надо, как бы это сказать, усыпить бдительность окружающих. Пусть считают, что я хочу вести спокойный образ жизни, писать диссертацию. Хочу выйти замуж…, – она взяла ручное зеркальце в серебряной оправе. Розовые губы улыбались:

– Он полгода провел в одиночном заключении…, – Тони вздернула ухоженную бровь, – я видела, как он на меня смотрит…, – Тони усмехнулась:

– Он, разумеется, сделает предложение, он джентльмен. А я его приму. Джон обрадуется. Наконец-то я буду под присмотром, что называется…, – в гардеробной она переоделась в бриджи, и льняную рубашку. Тони переступила длинными, стройными ногами, в мягких сапогах выше колена:

– Только надо быть осторожной…, – она посчитала на пальцах:

– Сейчас безопасное время. Потом он уедет в Ньюкасл, а в Лондоне я надену кольцо, и схожу к врачу. Питеру ничего знать не надо. Мы пока не поженимся, война только началась. К весне, не раньше. То есть, я, конечно, не собираюсь за него замуж…, – она расчесала волосы, – но пусть думает, что я его люблю.

«Чайка» шла по тихой, зеленой воде, Уильям ковылял по палубе. Ребенок весело смеялся, Тони ловила сына, расставив руки. Она взяла, на конюшне, белую лошадь:

– Традиция, кузен Питер. У нас всегда кони этой масти…, – Тони, и Питер менялись в седле. Оказавшись на лошади, девушка оглянулась. Питер держал Уильяма, показывая на воду, говоря что-то мальчику. Мужчина, нежно поцеловал белокурый затылок:

– Хорошо, – сказала себе Тони, – впрочем, я и не сомневалась в Питере. Он любит детей. И меня он полюбит, обязательно…, – девушка вспомнила, как кузен помогал ей садиться в седло. У него была крепкая, теплая рука, на шее играли отсветы золотой цепочки, от крестика:

– Он пистолет везет, в Ньюкасл. Забрал оружие из сейфа, на Ганновер-сквер, – проводив семью, Питер сказал Тони, чтобы она отдыхала, с ребенком. Он обещал позаботиться, чтобы картины и книги спустили в подвалы замка:

– Мама тоже таким займется, в городе…, – он стоял в розарии, покуривая сигарету, – отправит ценные вещи в Мейденхед.

Питер, на мгновение, запнулся:

– Когда в Лондон вернешься, поезжай на реку, в имение. Возьми няню с собой. Уильяму понравится…, – Тони коснулась его руки. Девушка заметила, как он покраснел:

– Спасибо тебе, Питер…, – он посмотрел в прозрачные, немного припухшие, большие глаза:

– Просто…, просто мой долг, Тони…, – няня вывела Уильяма на прогулку, мальчик позвал: «Мама!». Питер склонил голову: «Не смею тебя задерживать».

Тони стояла перед зеркалом:

– Завтра утром он в Ньюкасл уезжает. Виллем ни о чем не узнет. Все продлится до весны, не больше. Тетя Юджиния тоже обрадуется. Хотя ее можно не опасаться, она в парламенте занята. Джон говорил, что если Черчилль станет премьер-министром, он возьмет тетю в правительство. Получить предложение, принять его, начать готовиться к свадьбе…, Давно ничего не было, – поняла Тони, – с Барселоны. Два года почти…, – она забрала в спальне брата старую, южноафриканскую гитару, с потускневшими, перламутровыми накладками на темном дереве.

Тони искупала Уильяма. В детской сын устроился на высоком, довоенных времен стульчике, в котором обедали и она, и брат, малышами. Мальчик, с недавних пор, начал есть сам. Он размахивал серебряной ложкой:

– Река! – восторженно сказал Уильям, – рыба в реке! Мама, тоже рыба…, – он указал на парового лосося, на тарелке веджвудского фарфора. Тони размяла вилкой картошку:

– Правильно, мой хороший. Поешь рыбки, а потом десерт, печеное яблоко, с бисквитами…, – Уильям болтал, ковыряясь ложкой в яблоке. Тони думала:

– На Пасху Виллем окажется в Риме. Недолго осталось потерпеть…, – уложив ребенка, она переоделась. Тони попросила зажечь камин и подать, после обеда, кофе в библиотеку.

Они ели шотландского копченого лосося, устриц, хороший ростбиф, от деревенского мясника, с запеченной картошкой и перечным соусом. Перед обедом Питер спустился в погреба, выбрав две бутылки бордо, белого и красного. На десерт принесли крем-карамель и миндальный пирог. Тони улыбалась:

– Испанские сладости, Питер. Я сама готовила. Ты попробуй…, – он увидел на розовых губах крупинки белого сахара. За едой они говорили о Берлине и Мадриде. Тони рассказывала о Мексике. Питер, вдруг, заметил:

– Я читал твою книгу, Тони. Отлично написано. Тебе надо еще издаваться…, – ее длинные ресницы задрожали:

– У меня ребенок, Питер. Я мать, мне надо воспитывать Уильяма. Вряд ли я куда-то поеду. У меня есть обязательства перед маленьким…, – она, немного, отвернула голову. Стройную, белую шею охватывал скромный воротник черного платья:

– Словно монахиня, – подумал Питер, – какая она красивая, Тони. О чем я? Она была на войне, путешествовала, брала интервью у Троцкого. А я говорил с Гитлером…, – Питер поморщился:

– Не хочу вспоминать эту банду. Мы их разобьем, Германия придет в себя…, – Тони, помолчав, добавила:

– Уильям сирота, растет без отца. Мне надо самой справляться…, – она протянула руку к серебряной шкатулке для сигарет. Лакей, во фраке, с поклоном, щелкнул зажигалкой. Питер не переодевался к обеду, только поменял рубашку, завязав черный, траурный галстук, с бриллиантовой булавкой. Тони выдохнула дым:

– Напишу диссертацию. Вернусь в Кембридж, преподавателем. Буду жить с Уильямом, вдвоем, потом он в школу пойдет…, – девушка стряхнула пепел:

– Мне, конечно, тяжело, одной, растить ребенка…, – когда они перешли в библиотеку, Тони взялась за кофейник:

– Тебе завтра рано вставать, я за тобой поухаживаю…, – она передала Питеру серебряную чашку. Их пальцы соприкоснулись, мужчина вздрогнул. Она устроилась поодаль, на диване старого, вытертого бархата:

– Джон гитару оставил…, – невинным голосом сказала Тони, – кажется, с лета еще. Надо ее в комнаты отнести…, – она протянула руку к электрическому звонку. Питер отпил кофе:

– Вкусный пирог. Миндаль, ваниль…, Кажется, до сих пор сладостями пахнет. Или это от нее…, – он вспомнил стройные ноги, в старых бриджах, ее улыбку, золотые, солнечные искорки в белокурых волосах. Они пришвартовали баржу к берегу. Тони сняла с Уильяма туфельки и чулки. Девушка разрешила сыну поковылять по воде: «Она еще теплая».

– Уильям совсем дитя…, – Тони закинула ногу на ногу, под тонким сукном черного платья Питер видел круглое колено, – ему едва год исполнился. Он отца не знал, и не узнает…, – мальчик обнимал его пухлыми ручками за шею: «Рыба! Рыба в реке!».

Питер откашлялся:

– Ты ведь поешь, Тони. Помнишь, когда Виллем и Элиза приезжали, с родителями, мы в палатках ночевали, на реке. Ты скаутские песни играла…, – ему показалось, что светло-голубые глаза, на мгновение, похолодели. Тони потянулась за гитарой: «Папина любимая. И моя тоже. И Маленького Джона».

Она велела себе не вспоминать блиндаж под Теруэлем, завывание ветра, и треск дров, в походной печурке, не видеть серые, в темных ресницах глаза, не слышать шепот:

– Я люблю тебя, люблю…, – в мраморном, высоком камине, горели кедровые поленья, за окнами лил дождь, длинные пальцы Тони перебирали струны. Она допела «Ярмарку в Скарборо», склонив голову.

Девушка застыла, не двигаясь, чувствуя его сильные руки, у себя на плечах:

– Тони…, Если ты разрешишь, если ты позволишь, я всегда буду рядом с тобой. Уильям станет нашим сыном…, – Питер вдохнул сладкий запах, опустившись на колени, обнимая ее:

– Тони, я никогда…, – от ее мягких губ веяло ванилью. Питер сказал себе:

– У меня ничего не случалось. Она овдовела. Надо, чтобы ей было хорошо. Надо думать только о Тони, всегда. О ней и маленьком…, – он целовал теплые руки. Тони притянула его к себе, отбросив гитару. Черное платье зашуршало, девушка откинулась на диван. Питер увидел отражение огня в ее глазах:

– Я люблю тебя…, – шепнул он, – люблю, Тони…, – она опустила веки. Девушка легко, блаженно улыбнулась: «Я тоже».

 

Эпилог

Венло, Голландия

Ноябрь 1939

Потеки дождя сползали по окну маленькой, скромной комнаты, с узкой кроватью и рассохшимся гардеробом. На старом ковре, в углу, стоял раскрытый саквояж. Раннее, мрачное утро поднималось над серым Маасом. Отсюда до реки было каких-то двести футов. На противоположном берегу, на другом конце моста, у будок пограничников развевались черно-красные флаги, со свастиками. Джон скосил глаза на черный ствол браунинга, в багаже:

– Просто для надежности. Мы две недели проверяли капитана Шеммеля, даже радиопередатчик ему вручили, для связи. После сегодняшней встречи, я скажу о группе Генриха…, – Шеммель служил в транспортном отделе генерального штаба вермахта. Капитан, по его словам, был доверенным лицом некоего высокопоставленного генерала, представлявшего группу заговорщиков, служивших в немецкой армии, высших офицеров.

При нынешнем положении вещей, горько подумал Джон, эти люди могли изменить будущее Германии. Шеммель, спокойный, деловитый человек, с приятным, незапоминающимся лицом, понравился Джону. Капитан вернулся из Польши, вернее, двух новых рейхсгау, Позен, и Западная Пруссия. Польши больше не существовало. Армия капитулировала под Люблином, в начале октября. Восточные районы страны заняли русские. Гитлер, выступая в Данциге, пообещал: «Государство Польша никогда не возродится. Гарантиями этого являются Германия и Советский Союз».

Джон, пошевелившись, присел на кровати. Звезда спала, уткнув лицо в подушку, рассыпав светлые, густые волосы. Рав Горовиц прислал письмо сестре, из Литвы. Весточка добралась до Голландии обходным путем, через Стокгольм. Аарон обосновался в Каунасе, временной столице страны. Вильнюс два десятка лет находился, как выражались литовцы, под пятой польской оккупации, но Литва получила город обратно, от Советского Союза. Звезда прочла Джону:

– Я решил задержаться здесь, Эстер. В стране безопасно, надо позаботиться о беженцах из Польши. Я связался с американским «Джойнтом». Буду продолжать свою работу, как обычно. В городе больше трех десятков синагог, еврейские школы, ешива, в пригороде, в Слободке. Дел у нас хватает. К сожалению, много евреев осталось на территориях, куда вошли советские войска. Мне туда никак не съездить…, – Эстер подняла голову: «Он съездит. Я своего брата знаю…»

– Пока никак не съездить, но я, что-нибудь, придумаю. В Варшаве мне ничего о дяде Натане выяснить не удалось. Однако в ешиве мне сказали, что, во время прошлой войны, многие евреи бежали из Варшавы на восточную границу, в Белосток. Я попробую добраться до города. Сообщи папе и Меиру, что у меня все хорошо. Я надеюсь увидеться с вами, в скором будущем. С кузеном Авраамом мы разминулись. Он навещал Каунас, но вернулся на Святую Землю. Очень надеюсь, что он останется в Иерусалиме. В Европе небезопасно…

Эстер положила конверт на колени:

– Я напишу, что у миссис Майер и ее семьи все в порядке. Он обрадуется…, – Джон, перед отъездом в Голландию, обедал у Майеров, с Питером. Он помнил сладкий запах выпечки, черного, ухоженного кота, мурлыкавшего у него на коленях. Пауль гордо показал аккуратный сарай, с маленькой мастерской. Людвиг и Клара учили мальчика работе по дереву и слесарному делу. Девочки выращивали картошку, капусту и лук-порей. Пауль построил для сестер настоящий курятник. Миссис Майер улыбалась:

– Осталось козу завести, и будем, как в деревне…, – когда они с Питером шли к метро, в Хэмпстеде, Джон вздохнул:

– Хорошо, что их не интернировали, как других немцев и австрийцев. Потому, что мистер Майер из Праги. Отправить бы их в Банбери, от греха подальше. Трое детей, и мне кажется…, – Питер подмигнул ему:

– Мне тоже кажется. Миссис Клара цветет. Лондон не станут бомбить. Это страхи, и больше ничего. Стивен говорил, что на базе Бриз-Нортон пять сотен самолетов. Они круглые сутки в воздухе, с тех пор, как из Франции вернулись. Гитлер не посмеет ничего сделать.

Налетов, действительно, пока не случилось. На фронте царило затишье. Английские летчики патрулировали южное и восточное побережье страны. Французы пока предприняли единственную попытку наступления, в Саарланде, однако вывели войска с немецкой территории. Питер, у входа в метро, купил букет роз, подтолкнув Джона:

– Надо в кондитерскую зайти. Уильям привык, что я без конфет дома не появляюсь. Тони ворчит, конечно…, – он широко, счастливо улыбался. Сестра и Питер обручились в октябре. Свадьбу назначили в церкви святого Георга, на Ганновер-сквер, после Пасхи. Тетя Юджиния занималась приданым. Питер отвез невесту и Уильяма в Мейденхед, навещая усадьбу каждые выходные:

– За Тони я спокоен…, – Джон, осторожно встал. Накинув халат, он прошел на маленькую, боковую кухоньку, с газовой плитой и чайником. За окном лил дождь:

– Спокоен, – Джон взял банку с кофе, – с Питером она проживет всю оставшуюся жизнь. У меня племянники появятся, племянницы…, – Джон откладывал объяснение с Эстер.

Женщина получила письмо от адвокатов бывшего мужа. Профессор Кардозо весной возвращался в Голландию. Дети, согласно судебному решению, переезжали к отцу. Эстер и Джон сидели в гостиной дома Кардозо, распахнув дверь в сад. Начало ноября выдалось теплым, пахло увядающими цветами и свежим ветром с Эя. Близнецы копошились у собственноручно построенного шалаша, оставшегося после праздника Суккот. Один из детей, Джон их всегда путал, всунул голову в комнату: «Дядя Джон, пойдемте!»

Мальчики походили на Эстер, светловолосые и голубоглазые.

– Иосиф, – одними губами сказала Звезда. Джон увидел смех в ее глазах:

– Сейчас, – кивнул он, – сейчас, Иосиф.

Мальчишка убежал к брату. Джон, потянувшись, взял руку женщины:

– Ты сможешь переехать в Англию, если дети будут с ним. Навестить Лондон…, – он осекся, увидев, как закаменела щека женщины.

– Я не покину Голландии, – холодно сказала Эстер, – пока мои дети здесь. Я не могу ему доверять, не могу путешествовать одна. Я не хочу искать Иосифа и Шмуэля в какой-нибудь Маньчжурии…, – бывшему мужу не требовалось разрешение Эстер, чтобы вывезти детей за границу:

– И больше я не собираюсь об этом говорить, – подытожила Звезда:

– Ты обещал поиграть с детьми, – она кивнула в сторону сада, – выполняй обещания.

Джон, тяжело вздохнув, поднялся.

Он стоял над плитой, отдернув тонкую занавеску. Зады пансиона выходили на огород, у реки. Еще не пробило семи утра. Встречу с Шеммелем и генералом, приезжавшим из Берлина, назначили на четыре часа дня, в кафе «Бакус», в ста двадцати футах от пограничного моста через Маас. Джон заварил кофе, в оловянном кофейнике. Присев на подоконник, он достал из кармана халата письмо. Почерк кузена Теодора был четким, резким:

– Я проводил Стивена обратно в Англию, но ничего не изменилось, только стало еще скучнее. Ходят слухи, что командование заказало для армии футбольные мячи, вкупе с игральными картами, для нашего развлечения. Мы разместились за линией Мажино, откуда невооруженным глазом видна немецкая территория. Артиллеристы, на Рейне, спокойно смотрят на поезда с боеприпасами, на противоположном берегу. Самолеты больше не пересекают границы. Очевидно, главная забота высшего командования заключается в том, чтобы не беспокоить противника. Войну успели окрестить «странной».

– К сожалению, о Мишеле, со времен наступления в Сааре, ничего не известно. Я ходил в его полк, они стоят по соседству с моими саперами. Командир сказал, что из разведки, под Бреншельбахом, не вернулся Мишель, его сержант, и семеро солдат. Бреншельбах, как и все захваченные немецкие деревни, отошел обратно Гитлеру. Сейчас ничего больше не узнать…, – вернувшись в Париж с Корсики, Теодор пошел добровольцем в армию. Он командовал военными инженерами, в звании майора.

– Аннет мне пишет, два раза в неделю. Она, наотрез отказалась, куда-то уезжать, но ей и не уехать. Ее польский паспорт недействителен, государства больше нет. Она подала заявление на статус беженца. Несмотря на войну, наши бюрократы рассматривают прошения по несколько месяцев. Мы хотели пожениться, в мэрии, после приезда в столицу, но нам отказали, у Аннет нет документов.

– В американском консульстве меня уверили, что я лично, и моя мать, можем завтра отплыть из Гавра в Нью-Йорк, но у Аннет нет родственников в США. Ей не могут поставить визу, тем более, в паспорт несуществующей страны. «Метро-Голдвин-Майер» обещало связаться с Государственным Департаментом, и ходатайствовать за нее, но это дело не одного дня.

– Она приезжает с концертами на фронт, с мадемуазель Пиаф, снимается в новом фильме месье Марселя Паньоля…, – Джон услышал легкие шаги. Эстер прислонилась к двери, в одних шелковых панталонах, босиком, с папиросой в белоснежных зубах.

Пройдя к плите, женщина налила себе кофе. Отхлебнув, Эстер сморщилась: «Очень горячий. Я пойду, сегодня с вами, на встречу».

Джон закашлялся:

– Зачем? Все безопасно. Познакомимся с генералом, я расскажу о группе Генриха, договоримся о дальнейшей связи. Бест и Стивенс не знают, что ты здесь…, – он не стал говорить резидентам, что привез в Венло Эстер. Бест и Стивенс не подозревали о существовании Звезды.

Она молчала, подув на кофе. Эстер повернулась к Джону:

– Я просто буду рядом. В кафе, напротив, на террасе. Для спокойствия…, – она потушила сигарету: «Омлет, или яичница? Бекона не ожидай. Я тебе говорила, я не притрагиваюсь к подобным вещам…»

– Омлет, – вздохнул Джон. Он соскочил с подоконника, как обычно, забыв, что Звезда выше его на четыре дюйма. Голубые глаза посмотрели на Джона сверху вниз. Она наклонилась, мужчина поцеловал ее в щеку:

– Спасибо. Хорошо, сиди, пей кофе, читай женские журналы. Встреча получаса не займет…,– Джон погладил ее пониже спины, по нежному шелку панталон. Он пошел в бедную, прохладную ванную. Посмотрев ему вслед, усмехнувшись, Эстер загремела посудой.

Оберштурмбанфюрер СС Максимилиан фон Рабе медленно, аккуратно брился перед зеркалом. Они с Вальтером остановились в единственном пансионе, в Калденкирхене, городке на территории рейха, напротив Венло. Из окна комнаты Макса виднелся широкий Маас, и мост, где проходила государственная граница. Они приехали в штатских костюмах. Вальтер, он же капитан Шеммель, предъявлял новое, армейское удостоверение личности, из Генерального Штаба. Твидовый пиджак Макса висел на спинке стула. Он стоял босиком на кафельном полу, в брюках и рубашке.

Получив от Вальтера, с фельдсвязью, описание британских разведчиков, согласившихся на встречу с группой заговорщиков, Макс, победно, улыбнулся: «Вот и он». В Берлине, в начале сентября, Макс узнал о смерти герцога Экзетера. Немецкое посольство спешно эвакуировалось из Лондона, но последние новости сообщить успело. Макс, и Вальтер ожидали, что мальчишка, римские снимки которого лежали в их сейфе, появится в Голландии. Так и случилось.

Макс, с радостью, думал, что сегодня вечером их мерседес окажется на стоянке управления СД в Дюссельдорфе. Оттуда они, с пленными британскими агентами, отправлялись в Берлин. До Дюссельдорфа здесь было каких-то двадцать пять миль.

На случай, если при операции произошли бы, как их называл Макс, осложнения, они могли остаться в Калденкирхене на ночь. С ними приехал врач, работавший в местной тюрьме СД. Однако фон Рабе не предполагал, что им придется стрелять, хотя пистолеты у них при себе имелись. Макс вообще не собирался, пока что, показываться на глаза мальчишке. Он хотел обосноваться на террасе кафе напротив «Бакуса», где назначили встречу.

В пансионе было тепло, хозяин не жалел угля. В постели клали саше, с лавандой, и подавали отменный завтрак. После польской кампании, и очередной поездки в Пенемюнде, Макс наслаждался свежими сосисками и фермерскими яйцами. Он получал отличный паек. По армейским меркам, Макс теперь был подполковником. Однако война оставалась войной, а в Пенемюнде, хоть он и обедал в офицерской столовой, но стряпня оставляла желать лучшего.

Дома, на вилле, у них работал бывший шеф-повар отеля «Адлон». Вернувшись в Берлин, Максимилиан с удовольствием ел на завтрак русскую икру и устрицы, с побережья Северного моря. Они с отцом посетили собрание Союза Немецких Девушек. Эмма сделала доклад об исконных немецких землях, захваченных поляками, а теперь вернувшихся в лоно рейха. Сестра отлично подготовилась. Макс наклонился к отцу:

– Она, действительно, может стать учителем. Но я уверен, у нас откроются женские подразделения СС. Я устрою Эмму в школу. Она получит офицерское звание, будет работать на Принц-Альбрехтштрассе…, – голубые глаза отца были спокойны. Граф Теодор кивнул:

– Хорошо, милый. Учитывая, что и Генрих теперь с вами…, – младший брат, за два месяца польской кампании, стал оберштурмфюрером. Генрих не воевал. Группу математиков и экономистов передали под непосредственное командование нового шефа главного управления имперской безопасности, Гейдриха. Они занимались планированием строительства лагерей, на территории бывшей Польши.

В Кракове они, втроем, обедали со старым приятелем Макса, Эйхманном. Отто, в звании гауптштурмфюрера, ведал вопросами медицинского обслуживания в генерал-губернаторстве, части бывшей Польши, не вошедшей в рейх. За фляками и бигосом они говорили о депортации евреев. Эйхманн заметил:

– Мы имеем дело с миллионом жидов. Кроме как на тот свет, их больше отправлять некуда. К сожалению, постройка лагерей уничтожения займет время…, – Генрих разлил вино по бокалам:

– Мы не всесильны, Адольф. Я предлагаю, на первое время, отделить некоторые районы городов, сконцентрировать евреев, под охраной. Как в средние века. Они будут работать на благо рейха…, – Генрих улыбался: «Нужны трудовые резервы, в преддверии войны…»

Операции по аннексии Норвегии, и Дании назначили на следующую весну. Одновременно войска рейха начинали наступление на Западном фронте. Люфтваффе планировало безжалостные налеты на Великобританию. Лондон, по распоряжению фюрера, предполагалось снести с лица земли.

Макс ополоснул в умывальнике золингеновскую бритву, с рукояткой слоновой кости. В Норвегии находился завод тяжелой воды, необходимой для создания нового оружия. Макс подозревал, что Ферми, в Америке, работает над конструкцией, которую Гейзенберг называл атомным реактором. Это был первый шаг к осуществлению мечты о военном использовании энергии распада ядер.

Глядя на заключенную 1103, Макс видел, что она знает, как этого добиться. Глаза, цвета жженого сахара, в рыжих ресницах, были безмятежными. На полигоне в Пенемюнде Вернер фон Браун показал Максу чертежи летательного аппарата, проектируемого 1103. Макс, в общем, разбирался в технике, но подобного еще никогда не видел. Стоя у кульмана, склонив голову. Макс, недоверчиво, спросил:

– И оно сможет оторваться от земли, Вернер? Оно не похоже…, – фон Рабе пощелкал пальцами, – на обычный самолет.

– Его автор не похожа на обычного ученого, – усмехнулся фон Браун:

– Ей нужен еще год, полтора. Мы потрудимся над реактивным двигателем, и аппарат…, – он полюбовался чертежом, – поднимется в воздух. В стратосферу, Макс…, – добавил фон Браун, – с ракетами на борту. Конструкция сможет за три часа, без дозаправки, достичь атлантического побережья Америки. Нас ждет революция в сообщении по воздуху…, – окно кабинета фон Брауна выходило на белые пески Пенемюнде. Кричали чайки:

– После войны мы начнем передвигаться по рейху, пользуясь такими машинами. Они долетят до Токио за шесть часов…, – и Макс, и Вернер избегали называть конструкцию самолетом. Крыльев у прототипа, в любом случае, не имелось.

Макс намеревался вернуться в Пенемюнде после Рождества. 1103 молчала, обходясь с ним несколькими словами, но оберштурмбанфюреру все было неважно. Он привозил хорошую ветчину, икру, кофе, и американские сигареты. Макс, ласково, гладил ее по коротко стриженой, рыжей голове:

– Скоро я разрешу прогулки, моя драгоценная. Может быть, покатаю тебя по заливу. Я умею ходить под парусом…, – он часто думал об 1103, ночью, вспоминая хрупкие, в пятнах чернил пальцы, худую, с выступающими лопатками, спину. Макс целовал нежную, белую кожу плеч, проводил губами по шее:

– Я очень рад, что ты стала работать на рейх. Когда ты присоединишься к атомному проекту, ты получишь все материалы. Уран, тяжелую воду, свою лабораторию…, – Макс ожидал вторжения в Данию. Он надеялся, что Нильс Бор, в отличие от Ферми, никуда не ускользнет, и тоже отправится в Пенемюнде.

После возвращения из Польши Макс пришел к рейхсфюреру СС, держа папку, с предложением по созданию нового, засекреченного, отдельного лагеря, для европейских ученых.

– В нем появится несколько секций, – объяснил Макс, раскладывая листы:

– Процесс пока налажен кустарно, простите за прямоту выражений. Людей рассылают по разным лагерям, не заботясь, чтобы они попадали в наилучшие условия. Мы не можем терять научный потенциал, даже если речь идет о евреях. Мой брат меня поддерживает. Он очень заинтересован в создании отдельных медицинских блоков, для экспериментов. У нас появится, так сказать, мозговой центр…, – Гиммлеру и Гейдриху предложение понравилось, но сначала требовалось закончить войну, хотя бы на западном фронте. Впрочем, Макс, в докладе, упомянул и об ученых СССР, особенно физиках.

Советы, судя по всему, хотели попробовать на прочность Финляндию. Рейху такое было только на руку. Фюрер утверждал, что СССР проиграет финскую кампанию, а, значит, будет ослаблен перед неизбежной атакой рейха. Русская война планировалась на полгода, не больше. Фюрер приказал не производить никаких действий на западном театре, чтобы ослабить бдительность Англии и Франции.

Макс взял флакон с английской туалетной водой. Вспомнив о Франции, он подумал о Лувре. Из Кракова Макс привез домой отличные картины Добиньи и Коро. Отцу нравилась барбизонская школа. Генрих, увидев холсты, одобрительно кивнул: «У тебя очень хороший вкус, Макс». Оберштурмбанфюрер понял, что доволен. Максу нравилось, когда братья, или отец, ценили его выбор. Он полюбовался собой в зеркало:

– Впереди Амстердам, Брюгге и картины Лувра…, – данные о французских военнопленных Максу принес Вальтер, в Берлине. Они всегда просматривали фамилии, в поисках нужных людей, или тех, кто, наоборот, до войны, славился левыми симпатиями.

– Твой старый знакомец, – весело сказал Шелленберг, присев на угол стола, – бежал из лагеря, но его поймали. В долине Рейна, развели либерализм. Пленные играют в футбол, чуть ли не на танцы ходят…, – по Женевской конвенции они были обязаны содержать военнопленных в хороших условиях. Офицеров запрещалось обременять работой. Конечно, не все положения конвенции выполнялись. Пленных евреев, из французской и польской армии, держали отдельно.

– Товарищ барон, – усмехнулся Макс. Он взял паркер с золотым пером:

– Одна попытка побега. Мы имеем дело с угрозой безопасности рейха…, – пленного капитана де Лу, по распоряжению Гиммлера, отправили в крепость Кольдиц, в Саксонии, в оффлаг IV-C.

– Пусть оттуда попробует бежать…, – пробормотал фон Рабе, застегивая серебряные запонки с жемчугом, взятые на складе конфискованных вещей, в Кракове, – из одиночной камеры…, – Макс, искренне, надеялся, что мальчишка в Кольдице и сдохнет. Навещать капитана он не собирался.

– 1103 срисовывала набросок…, – вспомнил Макс, – когда я в последний раз в Пенемюнде ездил…, – 1103 держала копию рисунка на рабочем столе. Просматривая список заказанных книг, Макс, с удивлением, увидел монографии о средневековой математике:

– Зачем? – пожал плечами фон Рабе, но список завизировал:

– Пожалуйста. Пусть читает хоть о цирковых представлениях, если нужно…, – он не хотел ездить в Саксонию, в оффлаг, где сидел мальчишка. Фон Рабе говорил себе, что рисунок, просто неумелое подражание, мастерам средневековья.

Надев пиджак, Макс посмотрел на золотой, швейцарский хронометр. Он провел рукой по светлым волосам, подмигнув себе:

– Сегодня герр Холланд и его коллеги поедут на Принц-Альбрехтштрассе. Кажется, меня и Вальтера, ждут Железные Кресты…, – Максимилиан резво сбежал, в уютную, с камином и деревянными балками, столовую, где упоительно пахло кофе и свежим, поджаренным хлебом.

Ноябрьский день оказался серым, неярким, но теплым.

Высокая, светловолосая женщина, в кашемировом пальто, с лисьим воротником, устроилась на террасе кафе «Магдалена», напротив «Бакуса». Она попросила чашку кофе и минеральной воды. Дама повесила сумочку на ручку кованого стула, разложила на столе журналы, развернула «Фолькишер Беобахтер», и вообще, подумал официант, устроилась очень удобно. Из-под круглой, хорошенькой шляпки выбивались волосы цвета спелой пшеницы. Глаза у дамы были большие, голубые, нос длинный, но изящный. Перчатки она сняла. Женщина коротко стригла ногти и не носила колец.

В Венло продавали немецкие газеты, но дама, услышал официант, говорила на голландском языке без акцента:

– Может быть, у нее родственники в Германии, – он принял от хозяина большую, фарфоровую чашку с кофе и молочник с жирными сливками, – здесь у многих семьи за границей. Все перемешалось…, – посетительница принесла и французские журналы. Она курила американские сигареты, в бело-красной пачке:

– Lucky Strike, -официант поставил перед ней поднос, – они дорогие, дороже голландских сигарет. Одета она хорошо. Должно быть, богатая…, – расстегнув пальто, дама покачивала ногой в изящной, остроносой туфле. Твидовая юбка спускалась ниже колена, на запястье женщины поблескивали швейцарские часы. В шелковом воротнике блузки виднелось жемчужное ожерелье. Пахло от нее чем-то медицинским. Официант подумал, что посетительница, должно быть, доктор:

– Или жена врача. Однако у нее нет кольца…, – женщина углубилась в газету.

Эстер, преодолевая отвращение, купила «Фолькишер Беобахтер». За обедом в ресторане, на берегу Мааса, они с Джоном услышали по радио, что вчера, в Мюнхене, в пивной «Бюргербройкеллер», во время празднования годовщины Пивного путча, взорвалась бомба. Передатчика они не привезли, с Лондоном связь отсутствовала. Сведения было никак не проверить. В новостях сообщили, что фюрер Адольф Гитлер уехал из пивной за несколько минут до взрыва. Погибло восемь человек. Более шестидесяти, получили ранения.

– Это они, – восторженно сказал Джон, возвращаясь с Эстер в пансион, – группа капитана Шеммеля. Я уверен. Шеммель ничего о плане не говорил, – мужчина остановился на берегу Мааса, – но это правильно. Из соображений безопасности. В следующий раз, с нашей помощью, им удастся убить Гитлера, и тогда безумная, нацистская свистопляска, прекратится…, – над рекой повис легкий туман. Караван на реке шел вниз, к Роттердаму. Баржи следовали за буксиром, на бортах Эстер увидела красно-черную голову вепря. В порт везли уголь «Компании де ла Марков». Она молчала, засунув руки в карманы пальто, зажав сумочку под мышкой.

– Посмотрим, – наконец, отозвалась, женщина:

– Я куплю газету…, – она поморщилась, – когда ты на встречу пойдешь…, – «Фолькишер Беобахтер» сюда доставляли из Дюссельдорфа. Эстер пробежала глазами передовицу авторства Геббельса. Рейхсминистр обрушивался на дьявольский план Запада по злодейскому преступлению, имеющему целью лишить немецкий народ возлюбленного фюрера, отца нации.

Агенты, организовавшие покушение, находились в розыске. Возглавлял операцию лично начальник гестапо, рейхскриминалдиректор, штандартенфюрер СС Генрих Мюллер. Эстер знала о Мюллере. О его назначении недавно, две недели назад, сообщили в письме из Берлина. Конверты приходили на ящик, арендованный Эстер на амстердамском почтамте, каждую неделю. Почерка менялись, их было несколько. Иногда приходили письма, старательной, еще по-детски округлой руки. Эстер знала, что руководителя группы зовут Генрихом. Больше ничего, даже фамилии, Джон ей не сообщил. Она расшифровывала безмятежные строки:

– Дорогой друг! В Берлине стоит отличная погода, в парках, на дорожках лежат золотые листья. В музее Пергамон открылась выставка греческих ваз…, – Эстер сидела на безопасной квартире, за шатким столом, на кухне, с карандашом в руках:

– Генерал-губернатором Польши назначен Ганс Франк. СД планирует строительство лагерей для польского населения, и массовую депортацию жителей, с немецких территорий, на восток. Дивизии, расквартированные в рейхсгау Позен…, – она доставала из тайника передатчик, настраиваясь на волну Блетчли-парка. В Англии ждали ее сеанса. Эстер, невольно, улыбалась, крутя рычажок:

– Звезда…, Это Звезда. Сообщите, как слышите меня…, – отложив газету, она прищурилась. Трое мужчин сидели на террасе «Бакуса», покуривая, глядя в сторону моста через Маас.

Эстер знала, что оттуда шла машина с капитаном Шеммелем, и его начальником, генералом. Встречу назначили на стоянке «Бакуса», за домом, где располагалось кафе. Бест и Стивенс припарковали «бьюик». С террасы «Магдалены» стоянки видно не было. Эстер посмотрела на светлые волосы Джона:

– Надо ему сказать, после операции. Сказать, что я его не люблю, и никогда не полюблю. Он молод, двадцать четыре. Зачем ему женщина с детьми, не разведенная? Мне почти тридцать, я доктор медицины…, – Эстер, невольно усмехнулась:

– Хотя такое и вовсе неважно. Нельзя давать ложных надежд. Пусть найдет аристократку и женится. Евреем он никогда не станет, а я не могу выйти замуж, пока он…, – она бросила взгляд на обложку американского Cosmopolitain, – не даст мне развода. Я не хочу своими руками ставить под угрозу будущее собственных детей…, – в журнале напечатали рассказ Хемингуэя. Увидев имя писателя, Эстер вспомнила о бывшем муже. Она все поглядывала в сторону Джона. Он увидела, что мужчины заказали три бутылки Хейнекена и кофе:

– Тем более, его сестра замуж выходит, весной. У нее тоже ребенок…, – Эстер, рассеянно, листала британский Vogue. Писали, что, в связи с затемнением Лондона, из-за опасности бомбежек, светская жизнь, вместо двух часов ночи, заканчивалась в одиннадцать вечера. В отеле «Беркли» возродили традицию полуденных танцев, после пятичасового чая. Магазины бойко торговали дневными платьями. Развлечения заканчивались ранним вечером, бальные туалеты носить было некуда. Автор статьи призывал отказаться от темных нарядов:

– С военными правилами у нас хватает черноты. Ателье Баленсиага предлагает оттенки голубого, а мадам Шанель, коралловые цвета, и шерсть бордо…, – на обложке журнала красовалась модель, в дневном костюме цвета красного вина, улыбающаяся белой курице: «Аристократки помогают домашнему фронту. Благотворительные базары в пользу наших солдат». Американское издание Vogue описывало бал дебютанток в отеле «Плаза». Америка не воевала, и не вводила ограничений на светскую жизнь. Эстер, внимательно, рассмотрела фасоны платьев:

– Мне подобное носить некуда. Только если в оперу…, – денег хватало, но Эстер, все равно, продолжала дежурить в госпитале. Она, каждый месяц, вносила определенную сумму на счет, где лежали средства для будущей учебы близнецов:

– Они растут…, – женщина, допив кофе, попросила еще чашку, – высокие станут, я вижу. В меня, в Давида…, – Джон курил, не глядя в ее сторону.

Эстер знала, о чем он думает, иногда, отрываясь от нее, лежа на спине, в узкой кровати, на безопасной квартире. Он закидывал руки за голову, смотря в потолок. Ей хотелось сказать, что она не сравнивает юношу с бывшим мужем. Невозможно было сравнивать, усмехалась Эстер, непохожих друг на друга людей:

– Он боится, что мне с Давидом было лучше…, – она добавила в кофе немного сливок, – когда-то лучше, когда-то нет. Дело в том, что надо любить. Давида я любила, а это все…, – она взялась за французский журнал, – просто от одиночества…, – на террасу поднялся хорошо одетый, высокий, светловолосый мужчина. Эстер безучастно скользнула по нему взглядом. Он заказал кофе, на французском языке.

Эстер листала страницы, разглядывая мадемуазель Аржан, в окружении офицеров, на фронте:

– Звезды кино и эстрады навещают наши доблестные войска…, – актрису сняли в смелом костюме, с юбкой, едва закрывавшей колено, в приталенном, подогнанном по фигуре жакете, в маленькой шляпке.

– Она, все-таки, очень на тетю Ривку похожа…, – протянув руку к зажигалке, Эстер услышала вежливый голос: «Позвольте мне, мадам».

Англичане могли посадить на террасу еще одного агента. Увидев женщину, углубившуюся в модный журнал, Макс отмел эту мысль, но проверить не мешало. Эстер прикурила:

– Спасибо, месье. Вы проездом в Венло? – у нее были большие, голубые глаза. Кольца на пальце Макс не заметил:

– Уселась, – недовольно подумал фон Рабе, – теперь начнет бросаться на каждого мужчину. Ей к тридцати, не замужем, Такие дамы, как она, приходят в кафе на подходящих женихов охотиться…, – он сухо ответил: «Да». Мужчина вернулся за столик.

– Не француз, – Эстер вытащила черепаховую пудреницу, от мадам Лаудер:

– Джон читал письмо от кузена Теодора. Надеюсь, им удастся уехать в Америку. Мадемуазель Аржан тоже еврейка, из Польши…, – в сентябре, с началом войны, Эстер сказала Джону, что свободно говорит на польском языке, и на идиш:

– Просто, чтобы ты знал, – заметила она, – может быть, пригодится.

Она читала рецепты джемов из малины и крыжовника, одним глазом поглядывая в сумочку. Под шелковым, носовым платком, лежал аккуратный, черный пистолет Baby Browning. Эстер, одним пальцем, погладила голову рыси на рукоятке кинжала. Она сама не знала, зачем взяла клинок сюда, в Венло:

– Его девочке надо передать, по традиции. Родится ли у меня девочка? – стрелка больших часов, на стене террасы, подобралась к четырем дня. Два черных мерседеса переехали мост. Англичане поднялись, расплачиваясь. Давешний мужчина, потушив сигарету, взял со стула твидовое пальто. Мерседесы завернули за здание «Бакуса», куда направился Джон, с коллегами. Мужчина исчез, вслед за ними.

– Я его хорошо запомнила, – поняла Эстер, – опишу Джону, когда операция закончится. Конечно, он может быть антифашистом…, – из главного зала кафе слышался голос диктора:

– В Германии объявлен траур, по жертвам покушения, на Адольфа Гитлера. В США президент Рузвельт, на следующей неделе, заложит первый камень памятника президенту Джефферсону. Прослушайте результаты футбольных матчей и прогноз погоды…, – заиграла музыка.

Два черных мерседеса понеслись обратно, к мосту через Маас. Эстер немного подождала, но никто из англичан в «Бакус» не возвращался. Ее сосед тоже пропал. Эстер прошла к его столику. Машины скрылись на той стороне Мааса, где развевались черно-красные флаги. В пепельнице лежал окурок от Camel. Смотря на реку, Эстер вспомнила поезда с еврейскими детьми, которые они встречали с тетей Юджинией, год назад. Деревья облетели, улица опустела:

– В бьюике никого не окажется, – поняла Эстер, – не зря они на двух машинах приехали. Они взяли подкрепление.

Женщина собрала журналы:

– Он здесь сидел, чтобы проверить, не наблюдают ли англичане за операцией со стороны…,– официант появился на террасе. Эстер попросила счет. Оставив десять процентов на чай, сунув бумажку в портмоне, она, спокойно, пошла на стоянку «Бакуса».

Джон очнулся от боли в затылке. В комнате было темно. Поморщившись, он попытался поднять руку. Запястье заломило, послышался лязг металла:

– Наручники…, – он лежал на кровати, с поднятыми руками, – я должен был вспомнить, догадаться. Питер мне давал описание. Никакой это не капитан Шеммель. Он следил за Питером, в Берлине. Вальтер Шелленберг, из СД. Но похожих людей много, светловолосых, голубоглазых, неприметных. Я и сам…, – Джон не успел ничего сказать так называемому капитану Шеммелю. Когда они с Бестом и Стивенсом, подошли к бьюику, дверь второго мерседеса открылась. Джон успел увидеть людей в штатском, с оружием. Его ударили рукоятью пистолета по голове, он потерял сознание:

– Если Шелленберг участвовал в операции, то и фон Рабе здесь. Питер говорил, что они вместе работают, в иностранном отделе СД…, – Джон прислушался. За дверью заскрипели половицы, раздались шаги. Мужской голос усмехнулся:

– В Дюссельдорфе ждет самолет, Вальтер. Вези англичан в Берлин, пусть начинают работать. Врач сказал, что герра Холланда придется оставить здесь, на ночь. Он боится сотрясения мозга…, – Макс, в коридоре, прислонился к стене.

Ярко горела электрическая лампочка. Ребята из отделения СД в Дюссельдорфе ждали внизу, в мерседесе. Врач сделал англичанам снотворные уколы. Действия лекарства хватало до Берлина. Они отлично пообедали, с Вальтером, пирогом с беконом и луком-пореем, и свежей рыбой из Мааса. За десертом, вишневым тортом, и кофе, врач спустился в ресторан. По мнению доктора, герра Холланда было пока опасно трогать с места. Оберштурмбанфюрер, недовольно, покачал головой:

– Можно было бы обойтись без ударов, Вальтер…, – когда Макс появился на стоянке, Бест и Стивенс, в наручниках, сидели в мерседесе. Мальчишка валялся на асфальте. Светлую, коротко стриженую голову испачкала кровь. Врач, правда, сказал, что ссадина поверхностная. Он выстриг волосы и обработал рану.

Макс попросил Вальтера, на Принц-Альбрехтшрассе, разделить Беста и Стивенса. Он был уверен, что каждый из англичан заговорит, если не будет знать, что происходит с коллегой:

– Мы их как следует, допросим, – пообещал Вальтер, – они признаются в покушении на фюрера, Макс. Арестуем сообщников из Берлина, Мюнхена…, – оберштурмбанфюрер намеревался провести ночь в Калденкирхене, и завтра утром сесть за руль. Он хотел препроводить мальчишку в Берлин, и лично заняться его допросами. Макс ожидал, что герр Холланд не станет запираться. Он подозревал, что в Берлине есть группа предателей, работающих на Британию. Макс обещал себе, что непременно выбьет из мальчишки сведения.

– Мы его повесим, в Моабите…, – на ступенях пансиона, Макс помахал машинам, направляющимся по восточной дороге, к Дюссельдорфу. Вечер был спокойным, внезапно распогодилось. Над Маасом повисло золотое сияние заката. Ему стало тепло, Макс даже расстегнул пальто. Отсюда виднелись баржи, идущие по реке. Макс, лениво, подумал:

– Мон-Сен-Мартен тоже рядом с Маасом стоит. В следующем году он окажется под нашими пушками. Отто рассказывал, он видел в Амстердаме сестру Виллема. Интересно, где сейчас еще один товарищ барон…, – Макс интересовался судьбой Виллема, но после Барселоны бывший соученик пропал:

– Элиза…, – оберштурмбанфюрер вспомнил снимок, виденный в Гейдельберге, – Отто говорил, что она хорошенькая. Действительно, милая. Но католичка. Хотя есть лояльные католики. Она бельгийка…, – отец с Максом о подобном не заговаривал, но оберштурмбанфюрер знал, что граф Теодор хочет увидеть внуков.

– Генрих не скоро женится, ему всего двадцать четыре…, – обогнув пансион, Макс пошел по ухоженной тропинке, к реке. Все вокруг было родным, немецким. Он с удовольствием увидел таблички на скамейках: «Только для арийцев».

Он присел, любуясь мощным, широким Маасом. Даже с берега, на баржах, виднелся герб де ла Марков. Макс помнил рисунок с университетских времен. В комнате Виллема висела гравюра с родословным древом семьи:

– Уголь пригодится рейху…, – закурив сигарету, Макс достал из кармана пальто стальную флягу, с золотой насечкой, – в Мон-Сен-Мартене богатые месторождения.

За мальчишку он не беспокоился. Герра Холланда надежно приковали к постели, врач не ожидал, что он очнется, до утра.

– Позавтракаю, отвезу его в Дюссельдорф…, – Макс отхлебнул хорошего, французского коньяка:

– Мне четвертый десяток. Действительно, пора жениться. Папа обрадуется, наши семьи дружили когда-то. Они богатые люди, де ла Марки…, – Макс зевнул:

– Не то, чтобы нам подобное было важно. У них немецкая кровь. Элиза получит свидетельство об арийском происхождении, родятся дети…, – Макс намеревался продолжать визиты в Пенемюнде. После операции, сделанной 1103, он ни о чем не беспокоился. Оберштурмбанфюрер говорил себе:

– Рано или поздно мы от нее избавимся. Но сначала пусть сделает новые летательные аппараты, оружие возмездия…, – Макс подумал, что проект 1103 можно, помимо ракет, оснастить таким оружием.

– На нас начнет работать вся Европа, весь мир. Советы и Америку мы поставим на колени, с помощью энергии атома…, – после войны Отто хотел переехать на новые территории рейха, в поселения для членов СС. Брат собирался заняться сельским хозяйством, по примеру древних германцев:

– Но сначала, – добавил Отто, – я добьюсь новой экспедиции «Аненербе», на север. В Тибете мы не нашли следы древних арийцев…, – Макс заметил холодок в прозрачных глазах брата, – я уверен, что они живут в царстве вечного снега, в Нифльхейме, где обосновались потомки ледяных великанов…, – Макс, искусно, скрыл зевок.

После возвращения из Тибета, до начала войны, Отто пропадал в крепости СС, в Вевельсбурге. «Аненербе» проводило в тамошних залах какие-то языческие ритуалы. Макса такая шелуха, как про себя называл подобные вещи, оберштурмбанфюрер, не интересовала.

Он аккуратно потушил окурок в урне, рядом со скамейкой:

– Только для арийцев, но здесь и нет евреев. Синагогу сожгли, а тех, кто не успел бежать, депортировали в лагеря. Мы очистим от миазмов Берлин…, – Макс шел обратно к пансиону, слыша наставительный, голос младшего брата, в краковском ресторане:

– Евреи нужны рейху, как рабочая сила. Я докажу, с арифмометром, что они выгодны…, – недвижимость и фабрики польских евреев конфисковали, передав немцам. Генрих, действительно, показал выкладки, из которых следовало, что гораздо дешевле оставить на предприятиях еврейскую рабочую силу:

– Немцам надо платить…, – серые глаза брата скользили по рядам цифр, – согласно закону. Добавляются расходы на охрану цехов, евреи норовят сбежать, но мы экономим на транспортировке. В конце концов, они остаются жить здесь. Например, в Кракове. Мы их переселим в гетто, будут ходить на работу строем…, – Генрих весело рассмеялся:

– Не забывайте, впереди большая война. Понадобится много рабочих рук, а полякам доверять нельзя. Они ненавидят немцев.

К полякам, действительно, не стоило поворачиваться спиной. После капитуляции, они успели организовать в Лондоне правительство в изгнании. СД подозревало, что долго будет иметь дело с польским сопротивлением, несмотря на расстрелы в немецкой части Польши, и на востоке, на новых советских территориях.

– Кое-кто из евреев сбежал в Литву…, – Макс поднимался по лестнице, нащупывая в кармане ключи от номера, – но мы их найдем. Муха обещал оказаться на востоке Польши, в Прибалтике. Мы с ним встретимся, – пока информация от Мухи шла через атташе немецкого посольства в Москве, Кегеля, работавшего в торговом отделе:

– Зачем он о леди Холланд спрашивал? Муха не страдает сантиментами. Она ублюдка родила, коммунистическая шлюха…, – Макс наклонился над мальчишкой. Герр Холланд лежал неподвижно, закрыв глаза. Дыхание было ровным:

– Очень хорошо. Придет в себя, заговорит. У нас отличные мастера, вся немецкая фармацевтика к нашим услугам…, – запирая дверь, он подумал о герре Кроу:

– Интересно, его всю войну из тюрьмы не выпустят? Мосли и Диану тоже арестовали. Юнити пыталась застрелиться, в сентябре. Родители ее в Швейцарию отвезли, в санаторий. Впрочем, – оберштурмбанфюрер свернул за угол коридора, – она всегда была неуравновешенной. Явилась к герру Кроу, в номер…, – лампочка перегорела, было темно. Макс поморщился:

– Надо хозяина позвать…, – тень отделилась от стены. Он почувствовал слабый, медицинский запах, легкий укол в шею. Уверенная рука нажала на поршень шприца, до отказа. Макс покачнулся, сползая по стене, на мягкий, глушащий шаги, ковер.

– Ничего я не скажу…, – Джон услышал, как поворачивается ключ в замке, – зачем он вернулся? Собирается меня здесь пытать, что ли? – подняв веки, юноша вздрогнул.

Эстер, в пальто и шляпке, нагнулась, быстро ощупав его затылок:

– Ссадина, – сообщила женщина, – в Венло отлежишься. Границу пешком переходить нельзя, ты без документов. Я лодку отыскала. Нас отнесет вниз по течению, но ничего страшного…, – она разомкнула наручники. Джон слабо застонал:

– Они увезли Беста и Стивенса в Дюссельдорф, но здесь остался фон Рабе. Он сейчас придет…, – женщина помогла ему подняться:

– Высокий, светловолосый? Не придет, он в коридоре валяется, до утра не очнется. Шприц люминала, парентерально…, – Джон покачнулся: «Как?»

– Внутривенно, в сонную артерию…, – они вышли из номера. Эстер вела Джона за руку:

– У меня рецепты и печать всегда при себе. Я увидела кровь на стоянке, зашла в аптеку. Граница прозрачна, с голландским паспортом мне никто вопросов не задал. Сказала, что в магазины иду…, – Эстер щелкнула зажигалкой.

Фон Рабе спал, прижавшись щекой к персидскому ковру. Эстер, внимательно, посмотрела, при свете огонька, на мужчину: «Как, говоришь, его зовут?»

– Максимилиан фон Рабе, – устало ответил Джон, чувствуя, как ноет затылок.

Эстер обошла немца:

– Я запомню. Поторапливайся, мне еще грести надо. В Венло я тебя напою сладким чаем, два дня отдохнешь. У тебя сотрясение мозга, слабое…, – она толкнула дверь на черную лестницу:

– Иди за мной.

– Почему в коридоре было темно? – Джон, на ощупь, спускался вниз. Эстер, не оборачиваясь, пожала плечами:

– Я лампочку вывернула, пока этот Максимилиан гулял. Я на террасе сидела, в кафе здешнем. Журналы читала…, – она, почти незаметно, улыбнулась.

Задний двор пансиона выходил на берег Мааса. Джон вдохнул свежий, прохладный ветер, зажмурившись от еще яркого солнца. Над рекой кружились чайки:

– Беста и Стивенса не спасти…, – горько подумал он, – но они ничего не знали о Звезде, о группе Генриха…, – женщина спускалась к старой лодке:

– Генрих в безопасности…, – Джон, искоса, посмотрел на ее упрямый профиль, заметив тусклый блеск золота, в ладони:

– Вышло, что я его не зря сюда взяла…, – устроив Джона на влажной скамье, Эстер перерезала веревку, – кинжал пригодился.

Кинув на дно лодки сумочку, она взялась за весла:

– До темноты придется проболтаться на реке. Твой паспорт в Амстердаме остался. У меня нет никакого желания выручать тебя из голландской тюрьмы…, – лодку подхватило сильным течением, Джон поежился.

Он сидел, нахохлившись, уткнув нос в пальто. Юноша поднял голову:

– Эстер…, Ты меня спасла, потому, что ты меня любишь?

Женщина ловко гребла:

– Я тебя спасла потому, что это моя обязанность, как работника. Я тебя не люблю, Джон…, – закат отразился в голубых глазах, заиграл на пышных локонах, на рыжей лисе, с янтарными глазами, обвивающей стройную шею:

– Не люблю, – повторила Эстер. Женщина вывела лодку на середину реки: «Подождем». Она закурила, отвернувшись от Джона. Юноша смотрел на серую воду Мааса, слыша ее твердый голос: «Не люблю».

 

Часть четырнадцатая

Лондон, март 1940

 

Леди Юджиния Кроу припарковала лимузин на стоянке Королевского Бесплатного Госпиталя, на Понд-стрит, в Хэмпстеде. Рядом с большим букетом белых роз, на пассажирском сиденье, лежал перевязанный синей, атласной лентой, пакет из Harrods. Высунув голову из окна, она посмотрела на чистое небо. Пасха, была ранней, в конце месяца, но весна оказалась теплой. Они с Тони решили не шить меховую накидку, для венчания.

Девушка пожала плечами:

– Зачем, тетя Юджиния? Война на дворе, свадьба скромная. Никто пышных торжеств не устраивает…, – карточки на одежду пока не ввели, но с осени бензин получали по талонам. Зимой начали ограничивать бекон, масло и сахар.

В небе виднелись черные точки барражирующих самолетов. Стивен, после Франции, в звании полковника, обосновался на базе Бриз-Нортон. Он занимался патрулированием города и восточного побережья. Пока что ни одного налета на Лондон не произошло. Авиаторы сражались с Люфтваффе только над морем. В последнее время, и эти схватки прекратились.

На Западном фронте царило глубокое затишье.

Порывшись в сумочке, Юджиния щелкнула зажигалкой:

– Теодор пишет, что у них ничего не происходит. Он каждый месяц в Париж ездит, на выходные. Не война, а…, – Юджиния не могла подобрать нужное слово. Кузен сообщал, что мадемуазель Аржан получила удостоверение беженца. Пожениться они, все равно, не могли. В префектуре отказывались заключать брак, ссылаясь на то, что у девушки нет гражданства. Юджиния достала листок из конверта:

– В американском консульстве мне сказали, то же самое. В любом случае, мы ждем вестей из США. Может быть, «Метро-Голдвин-Майер» уговорит Государственный Департамент выдать Аннет визу, хотя непонятно, куда ее ставить. Я написал Меиру, он тоже обещал помочь. Здешнее американское консульство не справляется с потоком беженцев, после падения Польши. Мама неплохо себя чувствует. Надеюсь, мне удастся отправить ее и Аннет из Гавра в Америку. Аннет, правда, не была на рю Мобийон. Я ей сказал, что мама живет в деревне…, – Юджиния вздохнула:

– Зачем? Аннет, судя по всему, хорошая девушка. Она бы не испугалась, помогла бы тете Жанне…, – затянувшись сигаретой, леди Кроу вернулась к письму:

– Я не стал добавлять имя Мишеля к семейному склепу. Официально он считается пропавшим без вести. Я не хочу этого делать, как Стивен не захотел выбивать на памятнике, имя Констанцы…, – Тони и Уильям всю зиму прожили в Мейденхеде, но две недели назад, с приближением свадьбы, вернулись в город. Сын каждые выходные ездил ночевать в усадьбу. Видя счастливое лицо Питера, женщина ничего не говорила:

– Пусть. Тони вдова, у нее ребенок. Сейчас не старое время, все по-другому…, – Питер, после свадьбы, усыновлял Уильяма, но мальчик оставалался Холландом.

Маленький Джон, обедая с Юджинией в парламентском ресторане, улыбнулся:

– Правильно. Неизвестно, когда я женюсь, когда у меня дети появятся… – Юджинии показалось, что в прозрачных глазах промелькнула тень.

Они заговорили о свадьбе. Газетные объявления гласили:

– Тридцатого марта, в субботу, в полдень, в церкви святого Георга, на Ганновер-сквер, леди Антония Холланд, единственная дочь усопших герцога и герцогини Экзетер, и мистер Питер Кроу, единственный сын леди Юджинии Кроу, члена парламента от лейбористской партии, и усопшего мистера Михаила Воронцова-Вельяминова. Торжественный обед в отеле «Лэнгхем», на Портленд-плейс.

Обсуждая меню обеда, Питер, весело, сказал:

– Твой и сэра Вултона, пирог, мамочка, не подадут. Несмотря на карточки, ожидаются устрицы и ростбиф…, – Юджиния скоро покидала парламент. В мае Чемберлен подавал в отставку. Сэр Уинстон, сначала, хотел назначить Юджинию на пост министра по контролю питания. Однако леди Кроу заметила будущему премьеру, что больше разбирается в производстве. Черчилль усмехнулся:

– А пирог? Сэр Вултон мне доложил, о вашем изобретении…, – сэр Фредерик Вултон, старый приятель Юджинии, промышленник и хозяин универсальных магазинов, в Ливерпуле, после введения карточек на провизию, обедая на Ганновер-сквер, предложил Юджинии придумать блюдо, подходящее для военного времени. Женские журналы призывали дам к экономии, и выращиванию собственных овощей.

Юджиния и сэр Фредерик, с помощью шеф-повара из отеля «Савой», создали рецепт пирога из картошки, цветной капусты, брюквы и морковки, на овсяном тесте и овощном бульоне. Уильяма от его тарелки было не оттащить. Мальчик требовал добавки. Рецепт перепечатали в газетах, объясняя, что блюдо заменяет традиционные, пироги из почек и говядины.

В «Лэнгхем» пригласили две сотни человек. Маленький Джон вел сестру к алтарю, Уильям нес кольца, шафером у Питера был полковник Стивен Кроу. Кузен брал отпуск, на несколько дней, и приезжал с базы Бриз-Нортон в Лондон.

Джованни перебрался в Блетчли-парк. Юджиния знала, что кузен работает в разведывательной школе, обучая будущих сотрудников языкам. Тони позвонила Лауре, чтобы пригласить ее в подружки, но услышала отказ. Лаура объяснила, что уезжает из Лондона. Юджиния поинтересовалась у Джованни, куда отправляется его дочь. Кузен тяжело вздохнул:

– Дорогая моя, я штатский, служу по контракту, а Лаура, капитан в Королевском Женском Военно-Морском Флоте. Я не имею права спрашивать, куда ее посылает армия…, – Маленький Джон тоже ничего не сказал Юджинии. Они решили обойтись без подружки. Тони заметила, что это ее второй брак.

Юджиния курила:

– К Рождеству внук появится, или внучка. Они времени терять не собираются. Понятно, что сейчас они осторожны…, – Юджиния, думая о таком, все равно, невольно, краснела. Во времена ее молодости, несмотря на демонстрации суфражисток, вдовы вели себя более скромно:

– Другое время, – напомнила себе женщина, – Тони брюки носит, и я тоже. Она умная девушка, серьезная. Они с Питером любят друг друга. Все будет хорошо. Война, но я тоже в разгар войны рожала, вдовой. И миссис Майер родила…, – Юджиния, невольно, перекрестилась:

– Только бы Питер в армию не пошел. Он понимает, что на заводах сейчас тоже фронт, как и во Франции…, – Черчилль прочил леди Кроу на пост заместителя министра промышленности, в будущем кабинете. Юджиния согласилась.

Посмотревшись в зеркало, женщина поправила шляпку:

– Хотя бы новый костюм сшила, со свадьбой. Работы много. Ни на магазины времени не остается, ни на портних…, – Юджиния появлялась в церкви в шелковом костюме цвета глубокой лазури. Для торжественного обеда и бала, леди Кроу выбрала платье с декольте. Ожидались танцы, но правила затемнения оставались в силе. Обед начинался в два часа дня, и шел до восьми вечера. На медовый месяц Питер и Тони, с Уильямом, уезжали к морю, в Саутенд.

– Медовая неделя…, – поправила себя Юджиния:

– На побережье безопасно. Англию не бомбили…, – месяц назад, по распоряжению Черчилля, британский эсминец «Казак», в территориальных водах Норвегии, взял на абордаж вспомогательное судно немецкого военного флота, танкер «Альтмарк». На «Альтмарке» находились британские моряки, с потопленных военных и торговых кораблей. Их везли в Германию, в плен. Норвежцы, несмотря на нейтралитет, промолчали. Черчилль ожидал ответа от Германии, но ничего не случилось.

Юджиния, сидя в его кабинете, в Адмиралтействе, заметила:

– Сэр Уинстон, если брать в расчет французские силы, у нас на Западном фронте больше дивизий, чем у немцев. Я не понимаю, чего мы ждем? Советский Союз проиграл войну Финляндии. Они ослаблены, они не помогут Гитлеру. Один прорыв через долину Рейна, и мы подойдем к Берлину…, – Черчилль, сложив руки на животе, пожевывал сигару:

– Это ты думаешь, – сварливо отозвался Первый Лорд Адмиралтейства, – что Советы ослаблены. У них договор с Германией. Они не оставят союзника в беде. Я не хочу, чтобы британская армия уткнулась в орды монголов…, – увидев лицо Юджинии, он торопливо добавил:

– Я не имею в виду твоего покойного мужа. Перед нами другие русские. Сталину нельзя доверять. Французы не согласятся на военные действия. На фронте всего семьдесят миль границы с Германией. Мы не имеем права нарушать нейтралитет Бельгии, Голландии, а воевать в узком коридоре смерти подобно.

– Дождемся, пока их нейтралитет нарушит Гитлер, – сочно отозвалась Юджиния. Леди Кроу напомнила себе: «Он прав. Я не военный, я в подобном не разбираюсь…»

Потушив сигарету, Юджиния намазала губы помадой.

Мистер Майер, с детьми, спускался по ступеням, во двор госпиталя. Юджиния хлопнула дверью машины. Девочки побежали к ней:

– Тетя, тетя, он такой миленький…, – Юджиния подумала:

– Я Тони предлагала взять Адель и Сабину подружками. Девочки бы порадовались. Она отказалась, сослалась на то, что не знает Майеров. Джон у них обедал, заодно бы и познакомилась. Но на свадьбу они придут…, – девочки носили суконные, аккуратные пальтишки. Купив в рассрочку швейную машинку, Клара подрабатывала портнихой. Юджиния обняла малышек: «Как мама?»

– Все хорошо, – Людвиг улыбался, держа за руку Пауля. Мальчик прижался головой к пальто отца:

– Братик маленький…, Мы маме пирог принесли. Я его пек, тетя…, – Юджиния, ласково, сказала:

– Мама дома приедет, через три дня. Через неделю свадьба…, – сестры потянули Пауля к машине. Людвиг, гордо, заметил:

– Восемь фунтов, леди Кроу. Клара быстро справилась, за несколько часов. Я раву Горовицу напишу, в Каунас. Скажу, что мальчика в его честь назвали…, – он протер пенсне носовым платком:

– Спасибо, что провизию присылаете. Девочки готовят, но им шесть лет. Им тяжело, пока Клара здесь…, – он показал на окна госпиталя. Юджиния коснулась его руки:

– Что вы, мистер Майер. У вас теперь семья большая, четверо детей. Помните, мы вас ждем летом, в Мейденхеде. Пусть дети на реке побудут. Моя невестка обрадуется…, – Людвиг, поклонившись, надел шляпу.

– Я теще написал, в Палестину, что у нее еще один внук появился…, – мистер Майер, немного, покраснел:

– Мальчик на Клару похож, хорошенький. Он темноволосый, и глаза карие…, – Юджиния подмигнула ему:

– Значит, и на вас тоже. Не смею вас задерживать…, – Людвиг пошел к детям.

Юджиния смотрела вслед его спине, в старом пальто. Клара обшивала семью, но кое-что, все-таки, требовалось покупать. Юджиния и миссис Майер прошлись по благотворительным магазинам. Леди Кроу привезла, в лимузине, старую детскую кроватку, из кладовой, на Ганновер-сквер. В ней лежал еще Питер:

– Тони она только к Рождеству понадобится, – подумала Юджиния, – к тому времени маленький Аарон Майер на ноги встанет…, – Людвиг заведовал чертежной мастерской, на верфи, в Ист-Энде. Пауль работал подручным у столяров.

– Верфь стратегический объект…, – Юджиния устроила букет удобнее, – но Лондон не станут бомбить, если до этого времени не бомбили. Весной начнется наступление, во Франции, война завершится победой. Разобьем Германию, освободим Польшу…, – она помахала Людвигу и детям. Взглянув на пустынное небо, женщина потянула тяжелую дверь госпиталя.

Лучи утреннего солнца золотили серую воду Северного моря. Дул свежий, резкий восточный ветер, лодка с выключенным мотором покачивалась на волнах. Отсюда берег казался темной полоской. Маленький Джон взял бинокль. Особняк, после прошлой войны, перестроили и расширили. Здесь долго держали архивы, но зимой, перед Рождеством, бумаги отвезли в новое хранилище, в Шотландию. Джон прошелся по пустым комнатам, смотря на широкую спину Черчилля, вдыхая дым его сигары. Первый Лорд Адмиралтейства, остановившись у окна, долго разглядывал море:

– Все время ожидаешь, что на горизонте…, – Черчилль вытянул палец, – кто-нибудь появится. Как наши берлинские источники называют план? – Черчилль повернулся к Маленькому Джону.

– Операция «Морской Лев», – Джон, всегда, невольно, вытягивался, разговаривая с Черчиллем:

– Однако для успешного форсирования пролива, сэр Уинстон, Гитлеру необходимо достичь преимущества на море и в авиационных силах. Мы подобного не позволим…, – вынув изо рта сигару, Черчилль смерил Джона долгим взглядом, с ног до головы:

– Гитлер, конечно, не преминет позвонить, лично тебе, испросить разрешения на десант…, – ядовито отозвался сэр Уинстон:

– В общем…, – он помолчал, – готовьте людей. Для Британии, на случай атаки, для новой организации, на континенте. Подходящее место…, – одобрительно добавил сэр Уинстон, – уединенное. Комнат много, болтать о том, что происходит, некому. Мы должны бороться с Гитлером и за линией фронта…, – Черчилль взял цилиндр, с подоконника, – решительными способами, – он, со значением, взглянул на Джона. Герцог почувствовал, что краснеет.

Они боялись, что Бест и Стивенс начнут говорить, но ничего не произошло. Тем не менее, они сменили всех оставшихся резидентов в Голландии, за исключением Звезды. О ней никто не знал, кроме Маленького Джона, и нескольких человек в Адмиралтействе, и Блетчли-парке. Черчилль, неожиданно весело, сказал:

– Вообще она заслуживает медали. Посмотрим, как она себя в Польше проявит…, – весной дети Звезды переезжали к ее бывшему мужу. Профессор Кардозо возвращался в Европу, с новой монографией. По слухам, Нобелевский комитет серьезно рассматривал его кандидатуру для присуждения премии, в следующем году. Звезда могла отправиться в оккупированную Польшу, в качестве эмиссара от новой секретной службы, у которой пока не было даже названия. Женщина должна была представлять правительство в изгнании.

Сидя в лодке, Джон вспоминал ее спокойные, голубые глаза. Они гуляли по променаду, в Схевенингене. Иосиф и Шмуэль копошились в белом песке. Светлые волосы Эстер искрились, падая на рыжую лису воротника. Остановившись у деревянных перил, женщина помахала детям:

– Сейчас куплю жареной картошки, милые…, – Джон держал фунтик с креветками. Он очистил одну зубами, выплюнув шкурку:

– До Швеции полетишь самолетом, из Амстердама. В Стокгольме тебя ждут наши люди. Они переправят тебя через Балтийское море, на рыбацком судне, и высадят на польском побережье. Паспорт мы тебе сделали…, – Эстер кивнула:

– И очень хороший паспорт.

Она стала Магдаленой Качиньской, уроженкой Познани. По легенде, пани Магдалена происходила из смешанной семьи. Мать женщины была немкой, фольксдойче. Происхождение пани Качиньской, по матери Миллер, объясняло знание немецкого языка. Документы позволяли пани Магдалене сблизиться с оккупационными властями.

– Она меня не любит…, – повторял Джон, ожидая шума самолета, – не любит, и никогда не полюбит…, – в Амстердаме, после Венло, поселившись на безопасной квартире, он ожидал обычного визита Эстер. Не выдержав, Джон позвонил ей из телефона-автомата, в госпиталь.

За обедом в кошерном ресторане, у Эсноги, женщина пожала стройными плечами:

– Как говорят по обе стороны океана, прекрати пинать мертвую лошадь, Джон. Я имею в виду нашу закончившуюся связь…, – Эстер отпила кофе, – слезь с этого коня. Он тебя больше никуда не повезет…, – она сняла жакет. Джон посмотрел на грудь, под мягкой, шелковой блузкой, на блеск жемчуга, вокруг шеи. Он сжал зубы:

– Хорошо. Если ты считаешь нужным, Эстер. Но я всегда буду помнить, что…, – женщина прервала его:

– Я тебе говорила. Я тебя спасла не потому, что я тебя люблю. Это мой долг, Джон…, – помолчав, она добавила: «Жаль, что я не убила фон Рабе. Мы еще вспомним о нашей ошибке».

В Венло, немного придя в себя, Джон рассказал Эстер о герре Максимилиане. Женщина поджала губы:

– Я должна была его застрелить. Ты потерял способность отдавать приказы, мне требовалось взять ответственность на себя…, – узнав, что фон Рабе выжил, Питер покрутил головой:

– Не мое дело давать советы, Джон, но вы пожалеете. Я бы его убил, не задумываясь, и покойный Мишель тоже. Человечество бы ничего не потеряло, – лазоревые глаза блеснули холодом.

Они примеряли рубашки у портного, на Джермин-стрит. С войной, новые костюмы заказывать было ни к чему. У Питера и Джона имелись серые визитки, для венчания, и фраки, для обеда. Тони не захотела шить платье со шлейфом. Девушка шла к алтарю в простом туалете жемчужного шелка, с маленькой шляпой и кружевной пелериной. Уильяму сшили бархатный костюмчик пажа, цвета голубиного крыла. Церковь и обеденный зал отеля украшали белыми розами, и голубовато-серыми гортензиями. Венчалась сестра в тиаре Холландов. Джон видел кольцо невесты, с крупной, серой жемчужиной, окруженной южноафриканскими бриллиантами.

– К слезам, – подумал герцог, но сразу отогнал эти мысли: «Ерунда».

Пани Качиньская проводила в Польше все лето, а потом возвращалась в Амстердам. Эстер брала отпуск в госпитале.

– Няне я нашла новое место, – деловито сказала Звезда, когда Джон провожал ее домой, из ресторана:

– По решению суда, мальчики, живя с отцом, проводят со мной выходные, раз в месяц. Я договорюсь с адвокатами…, – она запнулась, – его адвокатами. Объясню, что уезжаю в Америку, повидать отца, Меира. Я возьму близнецов на несколько выходных подряд, когда вернусь из Польши…, – Эстер хотела написать отцу и брату, что едет в Швецию стажироваться в детской больнице.

– Но не вздумай искать Аарона…, – строго сказал Джон, у двери ее дома, – тебе нельзя ездить в Литву, или на территории, оккупированные советскими войсками. У меня нет желания выручать тебя из сталинских лагерей…, – слегка улыбнувшись, Звезда кивнула: «Никуда, кроме Варшавы, как предписано заданием».

– Мистер Джон! – крикнули с кормы лодки: «Самолет!»

Герцог натянул на уши потрепанную, вязаную шапку. Несмотря на теплую весну, на воде было еще зябко. Он выбросил папиросу в воду, мотор заурчал. От самолета отделялись черные точки. В ярком небе раскрывались белые купола. Джон много раз прыгал с парашютом. Он помнил бездну, под ногами, ветер, бивший в лицо, брызги ледяной воды.

– Двести футов до ближайшей цели…, – лодка остановилась неподалеку от мокрого, стелящегося по морю парашюта. Человек, в костюме тонкой резины, ловко собрав его сзади, поплыл к лодке. Джон протянул руку, через борт:

– Подберем остальных, пойдем на берег, и повторим упражнение столько раз, сколько потребуется, для идеальной точности…, – она сидела, тяжело дыша, стянув капюшон костюма. Темные, влажные, коротко стриженые волосы облепили голову.

Лаура вытерла рукавом воду со щек: «Сколько?»

– Двести футов друг от друга, – Джон протянул ей сигареты, – а надо, чтобы вы добились пятидесяти. Сейчас тихое море, прыгать легче. В шторм вас отнесет в разные стороны, ветром, течением. Вы утонете, не дождавшись, пока вас подберет лодка…, – капитан ди Амальфи глубоко затянулась дымом: «Хорошо». Приподнявшись над бортом, она посчитала головы:

– Все на воде. Плывут сюда. Пусть плывут, – устало улыбнулась Лаура, – незачем облегчать задачу.

Самолет развернулся, идя к берегу. Джон взглянул на часы:

– До обеда закончим упражнение, и приступим к работе на передатчиках. Впрочем, ты умеешь управляться с радио…, – он заставил себя не смотреть на смуглую, покрасневшую от ветра и холодной воды щеку. Джон велел: «Включайте мотор, мистер Чарльз, они рядом».

После ужина, отпустив девушек, Лаура присела на подоконник маленькой комнатки. Все устали. Начавшись в шесть утра, прыжки длились до полудня. Быстро пообедав, они пошли заниматься на радиопередатчиках. Готовили они сами. Провизию привозили охранники, из ближайшей деревни. В гараже стоял «бьюик», все девушки умели водить, но для них было безопасней оставаться на полигоне. Инструкторы по стрельбе, плаванию, и радиосвязи жили в другом крыле здания.

Похолодало, темная вода топорщилась под резким ветром. Лаура носила шерстяные брюки, и форменную рубашку Королевского Женского Военно-Морского Флота, с нашивками капитана. Шею она обмотала кашемировым шарфом. Перед отъездом на полигон, девушка попросила два дня отпуска.

Отец остался в Блетчли – парке. Джованни преподавал языки, в школе шифрования, но часто подменял радистов. Лаура, с удивлением, поняла, что отец быстро разобрался в работе передатчиков. Она не говорила Джованни, о новой, секретной службе, только заметила, что после Лондона отправится на обучение. Они с отцом жили раздельно, Лаура продолжала занимать комнату в женской усадьбе, Элмерсе. Посмотрев на сложенный саквояж дочери, Джованни обнял девушку: «Писать, конечно, нельзя».

Лаура улыбнулась:

– Занятия в Британии, папа. Просто особый курс…, – девушка помолчала, – он до лета продолжится, поэтому я не смогу приехать на венчание Тони. Мы с тобой увидимся, обязательно, перед тем, как …, – Лаура повела рукой. Они пока не знали, куда и когда их пошлют. Лаура взяла чашку с кофе:

– Но пошлют, непременно. Затишье, на континенте, когда-нибудь завершится…, – она прислонилась виском к прохладному стеклу. В море мерцал одинокий огонек. Полигон, круглосуточно, патрулировал военный катер. В небо Лаура старалась не смотреть. Рядом была авиационная база Рошфорд, однако он служил в Бриз-Нортон, далеко отсюда.

– Не думай о нем, – велела себе Лаура, – все понятно…, – она вспомнила прозрачные, светло-голубые глаза Джона, медвежий клык на крепкой шее, сильную руку, протянувшуюся через борт лодки. Лаура присутствовала на совещании, осенью, когда кузен вернулся с континента. Они, подробно, разобрали проваленную операцию, но Джон не сказал, кто спас его с территории рейха.

– Наш работник, – заметил герцог, – он участвовал в акции в качестве наблюдателя. Сначала…, – добавил Джон, – но потом ему пришлось вмешаться, иначе бы я перед вами не выступал…, – на пробковой доске Джон развесил фотографии. Они смотрели на лица немцев. Герцог, монотонно диктовал:

– Оберштурмбанфюрер Максимилиан фон Рабе. Тридцать один год, из богатой семьи, наследник титула. Работник иностранного отдела СД, работал в Испании, и в других европейских странах. Британию он тоже навещал, – мрачно добавил кузен, – три года назад…, – фон Рабе сняли за столиком кафе, под вывеской на немецком языке:

– Фото мы получили из Берлина, – сухо сказал герцог, – самое последнее. Запомните его…, – немец сидел, улыбаясь, закинув ногу на ногу. Максимилиан носил хорошо скроенное пальто, светловолосая голова блестела, на солнце. Лаура поняла:

– Снимали открыто. Он позирует, с удовольствием. Фото свежее, не руки Питера. Значит, кто-то работает в Германии, в сердце рейха…, – Лаура столько смотрела на фон Рабе, что могла бы узнать его из тысячи других мужчин:

– И Шелленберга…, – взяв пачку Players, Лаура чиркнула спичкой, – хотя у него обыденное лицо…, – кроме изучения технических дисциплин, девушки часами сидели над папками, доставленными из Лондона. Они запоминали имена и лица офицеров СД. По собранным сведениям, эти люди отвечали за безопасность рейха в Австрии, Чехии и новых рейхсгау, на польской территории. В папках лежали и данные на работников Франко и Муссолини, на службы разведки Финляндии, Венгрии, и Румынии.

Лаура не стала говорить отцу, что проведет время в столице. Тетя Юджиния тоже ничего не знала. Девушка не хотела видеть Питера и Тони:

– Они счастливы, готовятся к свадьбе. Тони двадцати двух не исполнилось, а она второй раз выходит замуж. И у нее ребенок…, – даже если бы Лауре не предложили стать руководителем группы на новом курсе, она бы, все равно, отказалась посещать венчание. Она не хотела провести половину торжественного обеда в дамской комнате отеля «Лэнгхем», рыдая в носовой платок, пытаясь припудрить заплаканные глаза:

– Мне двадцать семь…, – окурок жег пальцы, – я никому не нужна. Джон на меня смотрит потому, что его связь закончилась…, – Лаура заметила грусть в глазах кузена, когда он приехал в Блетчли-парк, после неудачной акции в Голландии. Девушка подозревала, что герцог расстроен не только из-за провала Беста и Стивенса:

– Даже и пробовать не стоит…, – Лаура выбросила сигарету в полуоткрытую форточку, – случится, как со Стивеном…, – она скосила глаза на конверт. Лаура получила письмо осенью, с авиационной базы в Реймсе, куда улетел тогда еще майор Кроу. Девушка не знала, зачем она не сожгла записку:

– Понятно, зачем…, – Лаура залпом допила кофе, – напоминаю себе, что я всегда буду одна…, – в Лондоне, она перечитала конверт в дамском салоне, в Найтсбридже. Лаура завила волосы. Мастер выкрасил ей правый висок, где сверкала седая прядь. Он, успокаивающе, заметил:

– Мадам, с войной у всех появилась седина. Новые, американские, средства все скроют. У вас замечательно красивые локоны…, – он пропустил между пальцев темные, мягкие пряди. Лаура сделала маникюр, ей привели в порядок брови.

В особняке на Брук-стрит, девушка достала из гардероба дневное платье, бежевого шелка. Она пошла на пятичасовой чай, в отель «Беркли», надев туфли на каблуке, накрасив губы. Лаура читала в The Times, что после чая начинаются танцы. Ей хотелось побыть в объятиях мужчины, двигаясь по начищенному паркету, вдыхая запах сандала и табака, ощущая руку на талии, повторяя шаги вальса или танго:

– Мы с Наримуне танцевали, дома…, – Лаура сидела за столиком, с другими женщинами, играл оркестр, – включали радио и танцевали. И на вечеринке, в Кембридже, тоже. Тогда Констанца была жива. Не думай о нем, – приказала себе Лаура. Девушка закрыла глаза:

– Маленькому два года сейчас. Уильям летом родился, а он весной. Почти ровесники…, – много мужчин на чае носило военную форму. Лаура смотрела на танцующие пары:

– Меня кто-нибудь пригласит, непременно. Сейчас, на следующую мелодию…, – приглашения девушка не дождалась. Она тихо плакала в такси, по дороге домой, сморкаясь в платок.

На следующий день Лаура пошла в дешевую, женскую парикмахерскую, в рабочем Ист-Энде. Девушка сделала короткую прическу. На полигоне краска с виска начала исчезать, но Лаура не хотела ничего менять:

– Какая разница? Я никому, кроме папы, не нужна. Умру старой девой, маленький никогда не узнает, что я его мать…, – Лауре хотелось выть. Она брала револьвер, отправляясь на открытую площадку для стрельбы. Оказавшись на полигоне, Лаура, с облегчением, поняла, что в особняке тира нет:

– Очень хорошо…, – угрюмо сказала себе девушка, – иначе бы я не о мишенях думала, а о том, что…, – плоская, приморская, равнина, с низкими деревьями, не походила на густой лес в Блетчли-парке. Лаура старалась не вспоминать свой шепот:

– Еще, еще…, Господи, как хорошо с тобой…, – она вонзила ногти в ладони: «Почти полгода прошло».

Кузен прислал вежливое, холодное письмо. Он извинялся, что поддался мимолетной слабости:

– Надеюсь, кузина, мы останемся друзьями, – читала Лаура, – я прошу прощения за поведение, недостойное джентльмена…, – конверт лежал рядом с медной, походной пепельницей. Когда девушки заговаривали о танцах, или голливудских актерах, Лаура отшучивалась, или переводила разговор на учебу.

Они все были очень разными. Коллега Лауры по министерству иностранных дел, Элейн, работавшая в посольствах в Мадриде и Лиссабоне, Вера, выросшая в богатой семье, в Румынии, знавшая венгерских и австрийских аристократов, беженка из Польши, графиня Кристина, занимавшаяся до войны выездкой и горными лыжами.

Лаура смотрела на письмо от кузена:

– Надо избавиться от конверта. Не тащить же его на задание…, – девушка, горько, усмехнулась. Щелкнув рычажком лампы, Лаура взяла второй конверт, с индийскими марками:

– Дорогая моя, – читала она ровный почерк, – надеюсь, у тебя все хорошо. Я записалась в армию, но пока продолжаю лечить детей. Неизвестно, начнутся ли в колониях, военные действия. Япония продолжает схватки с Китаем. Мне, как монахине, запрещено брать в руки оружие, но я говорила с наставниками, в Лхасе. Мне дали временное освобождение, от некоторых обетов. Впрочем, надеюсь, что вы разобьете Гитлера. Японцы тогда вернутся обратно на острова…., – Тессу направили врачом в бригаду гуркхов, выходцев из Непала:

– Большинство из них буддисты, как и я. Ты, наверное, знаешь, что гуркхи считаются в Индии, самым бесстрашным народом…, – свернув письмо, девушка аккуратно его спрятала:

– Она монахиня, ей легче. Впрочем, я тоже подобную жизнь веду. Надо будет себе кличку взять: «Монахиня»…, – собравшись с духом, Лаура скомкала письмо Стивена. Она медленно, аккуратно, рвала конверт на мелкие куски. Девушка распахнула окно, в лицо ударил холодный, соленый ветер. Она услышала рокот моторов самолета. Слезы навернулись на глаза. Лаура следила взглядом за белыми клочками, пропадавшими в темноте. Захлопнув ставню, поежившись, она села за стол. Девушка открыла очередную папку:

– Работники СД, прикомандированные к ведомству генерал-губернатора Франка, в Кракове…, -закурив, Лаура вернулась к работе.

Дверь в гардеробную приоткрыли, в спальне горел камин. Пахло кедром, на ручке кресла висели чулки. На ореховом столике лежала The Times, с заголовком:

– Даладье покидает пост премьер-министра, французский парламент избирает Поля Рейно. Настало время действия, – Рейно славился яростной ненавистью к немцам. Автор передовицы намекал, что Британии, совместно с Францией, не стоит дожидаться, пока Гитлер прекратит «странную войну», как ее называли. Журналист ратовал за наступление:

– Советский Союз ослаблен зимней войной. Сталин не поможет Гитлеру. Наш долг, оказаться в Дании, и Норвегии, иначе на улицах Осло и Копенгагена будут развеваться нацистские флаги…., – Тони выбиралась из Мейденхеда в город за покупками, и на примерки. Она обедала с Оруэллом и другими журналистами. У Тони спрашивали, когда она примется за следующую книгу. Девушка замечала:

– У меня заботы матери, диссертация. С венчанием, хлопот прибавится, – серьезно добавляла Тони, – надо ухаживать за мужем, вести дом…, – она закидывала ногу на ногу, рассматривая отполированные, гладкие ногти. У тети Юджинии имелись обширные знакомства, на Флит-стрит. Леди Кроу часто публиковалась в газетах и давала интервью. Тони хотелось, чтобы будущая свекровь слышала только хорошие вещи. О фотографиях никто не заговаривал. В семье, кроме покойного отца, о них знали только тетя Юджиния и Маленький Джон. Никто, конечно, ничего бы Питеру не сказал. Во время публикации Питер еще жил в Германии. Тони слышала от него о Максимилиане фон Рабе, но только поморщилась:

– В Испании я не встречалась с нацистами. Где бы мне было их увидеть? Ты такой смелый…, – она прижалась щекой к руке Питера, – я восхищаюсь тобой…

– Просто мой долг, – он поцеловал белокурый, пахнущий цветами висок, – долг мужчины и порядочного человека. Если кем-то восхищаться, то это тобой, любовь моя…, – за зиму Тони устала от восхищения.

Он приезжал в Мейденхед с подарками, целовал ей руки, выслушивал отрывки из диссертации, катал ее по реке, и проводил много времени с мальчиком. Они с Тони обедали вместе с Уильямом. Малыша было рано сажать за взрослый стол, но Питер улыбался:

– Ничего страшного. Мы семья, я могу в детской поесть. Так даже лучше, – он читал ребенку, играл с ним в механический поезд, укладывал спать и пел колыбельные. Уильям тянулся к нему. Тони, смотрела на сына:

– Он маленький, полтора года. Он быстро забудет Питера. Тем более, когда увидит настоящего отца…, – она стояла на пороге гардеробной, в бархатном, распахнутом халате. Белая, кожа, длинных ног, высокой груди, светилась жемчугом. Подняв руку, Тони полюбовалась блеском кольца: «Придется его оставить, как все остальные подарки». Драгоценности от жениха, бусы, браслеты, она складывала в шкатулку. Тони, немного сожалела, что перед отлетом в Цюрих, не сможет сходить к одному из ювелиров, в магазины Бонд-стрит, и все продать. Вещи стоили дорого, деньги бы ей пригодились.

– Нельзя, – она прошла к столу, опустившись в кресло, подхватив чулки, – иначе они подумают, что я взяла вещи с собой, что я его люблю…, – Тони решила не оставлять записки, а просто исчезнуть:

– Еще решат, что меня похитили, – девушка, невольно, улыбнулась, – немцы, например. С занятиями Маленького Джона подобное возможно…, – она щелкнула перламутровой зажигалкой. В газете писали, что в Америке скоро поступят в продажу чулки из нового, искусственного материала, нейлона:

– Их я в Бельгии куплю…, – Тони натягивала шелковые, жемчужно-серые чулки, – наверняка, они появятся в магазинах…, – сняв средства со счета в банке, Тони перевела их в аккредитивы. В тайнике, в ящике с бельем, лежал новенький, испанский паспорт, сеньоры Антонии Эрнандес, с вписанным в него сыном, Гильермо, полутора лет от роду. В бумагах Тони спрятала конверт с билетом на рейс Swissair, с аэродрома Кройдон, в Цюрих. Самолет уходил тридцатого марта, в десять часов утра. В три часа дня Тони приземлялась в Швейцарии. Она собиралась вечером, сесть на поезд, идущий в Рим. Тетя Юджиния прочла ей письмо из Мон-Сен-Мартена:

– Две недели назад Виллем телеграфировал, что корабль прибыл в Геную. Он начинает учиться, готовиться к получению сана священника. Это еще на два года, потом он вернется в Африку, призревать сирот…, – тетя Юджиния перекрестилась:

– Жаль, что дядя Виллем и тетя Тереза от него внуков не увидят, но у них Маргарита есть. Я уверена, что у Давида с Элизой еще дети появятся…, – Тони замечала, как, иногда, смотрит на нее предполагаемая свекровь. Она опять увидела в глазах тети Юджинии знакомое выражение. Тони зло сказала себе:

– Ожидает, что я, как племенная кобыла, буду рожать детей, наследников «К и К». Никогда подобного не случится…, – Тони собиралась объяснить Виллему, что согласилась на помолвку от одиночества и безысходности.

– Из Мон-Сен-Мартена, после венчания, напишу в Лондон, извинюсь…, – застегнув пояс для чулок, она скосила глаза на след от поцелуя, на нежной коже, ближе к аккуратно подстриженным, мягким, белокурым волоскам:

– До Рима пройдет. Виллему я ничего говорить не буду. И Питер ему ничего не скажет, он джентльмен…, – Тони томно улыбнулась. Де ла Марки собирались в Италию летом:

– Когда мы встретим нашу дорогую дочку, ее мужа и маленькую Маргариту. Мы очень соскучились по девочке, и собираемся ее окончательно избаловать. Терезе лучше, врачи разрешили ей путешествовать. Мы хотим побыть с мальчиком, а, на обратном пути, посетить Милан и Венецию…, – Питер обещал Тони поездку в Париж, и на Лазурный берег:

– Когда война закончится, милая, – развел он руками, – сейчас опасно…, – девушка прильнула к нему:

– Что ты, дорогой, я все понимаю. Не надо никаких поездок. Мне хорошо, рядом с тобой…, – Тони положила ноги на стол. В углу гардеробной стоял манекен. Она курила, глядя на свадебный костюм:

– У дяди Виллема и тети Терезы есть внук. Наследник титула. У меня с Виллемом появится много детей, обещаю. Я могу стать католичкой, какая разница? Главное, чтобы мы всегда оставались рядом…, – Тони хотела обвенчаться в Италии. Справившись в энциклопедии, она поняла, что монашеские обеты снимает папа римский. Пия Двенадцатого год, как избрали понтификом:

– Виллем объяснит, что не хочет больше оставаться в церкви. Никто его удерживать не собирается. Прадед Лауры, отец ди Амальфи, снял обеты и женился, на бабушке Эми. Подобное случалось…, – Тони прислушалась. Когда они с Уильямом переехали на Ганновер-сквер, Питер, смешливо, сказал:

– Я мог бы пользоваться люком на крыше, по традиции, но я договорился с твоим братом. Охранники меня выпустят, после полуночи…, – Питер, каждый вечер, проводил с ней и мальчиком. Он говорил Тони о своем дне, они обсуждали новости, купали и укладывали Уильяма и шли в библиотеку. За кофе, Тони играла на гитаре, Питер любил ее слушать.

Обосновавшись в Блетчли-парке, брат не оставил распоряжения охранникам сопровождать Тони, в городе. Девушка могла свободно купить билеты на самолет. Вчера, дождавшись, пока няня уведет Уильяма гулять, а охранники сядут за завтрак, Тони вызвала по телефону такси. Девушка отвезла в Кройдон, в камеру хранения, при аэродроме, сложенные чемоданы.

В спальне было тихо. Питер уставал, поднимаясь, каждый день в шесть утра. Он часто засыпал, устроив голову на плече у Тони:

– Сегодня последний день, что он приходил, – поняла девушка, – неделя до свадьбы. Мы больше не будем видеться, не положено…, – осенью, после помолвки, она посетила врача. Тони не хотела никаких осложнений. Поняв, что Питер, тоже, осторожен, девушка удивилась. Он взял ее лицо в ладони:

– Сейчас новое время, но я старомодный человек, любовь моя. Война, мало ли что случится. После свадьбы я изменю завещание. Ты и наши дети будете обеспечены…, – он притянул Тони к себе:

– В первую брачную ночь я лично выброшу все средства. Они надежны, – Питер поднял бровь, – не волнуйся. «К и К» строго следит за качеством продукции, – Тони пожалела о потраченных на Харли-стрит деньгах. Питер был очень аккуратен. Жених считал, что подобные вещи являются заботой мужчины, а не женщины.

Девушка потянула к себе шкатулку. Письмо пришло на старый, безопасный ящик, в почтовом отделении на Брук-стрит. Увидев мексиканские марки, Тони совсем не удивилась. Стоя на тротуаре, она смотрела на знакомый почерк. Он писал на испанском языке. Тони отошла к витрине книжного магазина:

– Выброси конверт. Все закончилось, ты больше никогда не увидишь ни его, ни фон Рабе…, – девушка толкнула дверь, зазвенел колокольчик. Взяв с прилавка «Прощай, Берлин», Ишервуда, Тони спряталась за стеллажами. Читая письмо, она, впервые, подумала:

– Они с Питером похожи, странно. Только Воронов, выше. А в остальном, будто братья…, – он просил прощения, что не писал раньше. Петр обещал забрать ее из Лондона, вместе с ребенком, в конце марта, когда он закончит некую, как выражался Воронов, срочную работу.

– Еще чего не хватало, – недовольно подумала Тони, – он, оказывается, знает о малыше. Фон Рабе ему сказал, не иначе. Немцы, до войны, следили за Маленьким Джоном, а я его сестра. Петр вбил себе в голову, что в Барселоне я его выгнала, из-за беременности. Я была беременна, но не от него…, – в конце марта, Тони намеревалась оказаться далеко от Лондона.

– Пусть приезжает, ищет меня. Пусть что хочет, то и делает…, – она насторожилась, услышав шум в спальне. Тони едва успела спрятать письмо. Питер, наклонившись, поцеловал мягкие, отросшие волосы на затылке:

– Мне пора идти, но я не могу, не могу…, – от нее пахло лавандой, она вся была теплая, мягкая. Питер обнимал ее за плечи:

– Всего неделя осталась. Как я ее люблю, как люблю. Уильям меня папой стал называть. Тони не слышала, надо ей сказать. Она обрадуется…, – Тони скользнула в его руки, он опустился на колени перед креслом. Шелк чулок холодил губы, за ним все было горячим, обжигающим, близким. Питер блаженно закрыл глаза, услышав ее стон: «Еще, еще, милый…, Я люблю тебя, люблю…»

– Они, действительно, похожи…, – Тони скрыла улыбку, раздвинув ноги, глядя в потолок:

– Но мне никого, кроме Виллема, не нужно. Я его добьюсь…, – она закусила руку, кресло поскрипывало, Тони мотала головой. Потянув его на ковер, Тони устроилась сверху:

– Последний раз, – она приникла к Питеру, целуя его, – последний раз. Через неделю я буду с Виллемом, навсегда.

За окном спальни хрипло закричала ночная птица. Повернув голову, Тони увидела большую, бледную луну и черные силуэты самолетов. Истребители патрулировали Лондон.

В ресторане на вокзале Паддингтон было шумно, звенела касса. За большими, выходящими на перрон окнами, свистели поезда. Леди Кроу, в твидовом жакете, с воротником черного каракуля, при шляпе, зажав под мышкой The Times, изучала исписанную мелом доску, над стойкой бара.

– Баранина молодая, тетя Юджиния, – повернулся к ней полковник Кроу, – на базе Бриз-Нортон только ей и кормят. Тем более, здесь мясо из Уэльса, наверняка, – они заняли отдельную кабинку. Баранина, действительно, оказалась с запада, с полуострова Гоуэр, где овцы паслись на приморских лугах. Они заказали шесть дюжин устриц, баранью ногу с мятным желе, и цветную капусту в сырном соусе, с горчицей. Юджиния заметила:

– На обеде овощи тоже подадут, но в «Лэнгхеме» повар, француз. Мы едва его уговорили ростбиф сделать. Цветную капусту он обещает в суфле превратить…, – Юджинии принесли бокал белого, холодного лиллета, а полковнику, джин с тоником. Для Джованни они взяли шотландский виски, и две бутылки вина, к устрицам и мясу.

Стивен вздохнул:

– Цены, взлетели. Пролив кишит немецкими подводными лодками. Перейдем на местную продукцию. В Оксфордшире у многих фермеров, в сараях, стоят аппараты. Гонят сидр, и кое-что крепче…, – на десерт они выбрали пирог со свежим ревенем. В «Лангхэме» подавали шоколадный торт, и груши в сахарном сиропе, с ванильным мороженым и фиалками.

Полковник сегодня приехал в Лондон, на своей машине. Его приютил дядя Джованни, на Брук-стрит. Стивену, до сих пор, было немного неудобно разговаривать с отцом Лауры. Дядя позвонил на базу:

– Милый мой, не надо болтаться в клубе. Все опытные слуги ушли в армию. Набрали юнцов, понятия не имеющих о нуждах джентльмена…, – Джованни подытожил:

– У тети Юджинии суматоха, со свадьбой, у его светлости, тем более. Мы с тобой отлично устроимся, незачем тратить деньги на отель.

Стивен, с облегчением, услышал, что Лауры на свадьбе не ожидается. Дядя объяснил, что дочь занята, и уехала из Блетчли-парка:

– Очень хорошо, – мрачно подумал полковник, – иначе я бы не знал, как в глаза ей смотреть…,– отправив письмо Лауре, из Франции, Стивен сказал себе:

– Я поступил правильно. Нельзя давать девушке ложных надежд. И война на дворе…, – ожидая дядю Джованни, они с Юджинией говорили о новом премьер-министре, во Франции.

Леди Кроу пожала плечами, отпив аперитив:

– По слухам, он очень решительно настроен. Однако, у него еще правительство, где не все министры выступают за активные военные действия. Маршал Петен считает, что надо заключить перемирие с Германией…

Стивен дернул гладко выбритой щекой:

– Маршалу Петену девятый десяток, он выжил из ума. В Реймсе я познакомился с полковником де Голлем, танкистом. Подобные люди и должны воевать, тетя. Он говорил, что Британия и Франция проиграют, если не будут действовать, самым решительным образом…, – полковник вспомнил тишину на авиационной базе, под Реймсом, чистое, голубое небо.

Первые две недели наступления в Сааре они бомбили немецкие аэродромы и железные дороги. Потом французы отвели пехоту в тыл, боевые вылеты прекратились. Авиаторам разрешили только тренировки. Они ездили в город, на концерты и танцы, ходили в кино, играли в футбол с расквартированными по соседству частями:

– Мишелю, хотя бы, удалось побыть в наступлении…, – Стивен встретился с кузеном Теодором, когда французские войска покинули Саарланд. Он не знал, что кузен пошел в армию. Стивен подумал, что ослышался, когда ему позвонил дежурный по базе:

– К вам француз, майор Кроу, военный инженер. Майор Корнель, – кузен ждал во дворе, покусывая травинку. Осень стояла теплая, сухая. В траве, по краям аэродрома, трещали кузнечики:

– Пустить бы танки через Рейн, – с тоской, подумал Стивен, – после артиллерийской подготовки, смешать бошей с землей…, – англичане, на фронте, подхватили французские словечки. Стивен понятия не имел, где служил кузен Мишель. Тетя написала, что капитан де Лу, с батальоном, расквартирован где-то на семидесяти милях границы с Германией. Стивену все не удавалось справиться о родственнике в Реймсе, в штабе. По соображениям безопасности аэродром находился далеко от линии фронта.

Рыжие, коротко стриженые волосы Теодора играли в свете солнца медным огнем. Он приехал во французском хаки, с полевой, потрепанной сумкой. Кузен, сразу сказал:

– Мишель пропал без вести, две недели назад, под Бреншельбахом. Не вернулся из разведки. Он, его сержант и солдаты…, – Теодор принес бутылку хорошего шампанского. Они выпили на поле, закусывая мягким, размазанным по коричневой бумаге сыром, и пирогом, с курицей. Теодор закурил сигарету:

– Я почти отчаялся вас найти. Вы ближе к Парижу, чем к фронту…, – он горько усмехнулся: «Хотя какой фронт…»

Стивен, тогда, подумал, что от Реймса восемьдесят миль до Парижа. Оказавшись в городе, майор сходил на воскресную мессу, в знаменитый собор. Он не был католиком, но и в Англии часто слушал орган, в Бромптонской оратории. Храм в Реймсе пострадал, во время прошлой войны, но его восстановили. Стивен вспоминал собор Парижской богоматери, и Святого Павла, в Лондоне:

– Нам запретили бомбить гражданские объекты. А немцы? Они половину польских городов снесли с лица земли…, – по мнению Теодора, Мишель мог подорваться на одной из мин, в изобилии оставленных немцами, при отходе на восток:

– Правда, теперь они опять заняли все покинутые деревни…, – кузен махнул рукой, – а мы сидим в тени линии Мажино, играя в карты. Впрочем, вы, кажется, тоже, – он смерил взглядом самодельные футбольные ворота. Над пустынным, уставленным бомбардировщиками полем, реяли вороны:

– Зато у вас город близко, – бодро сказал Теодор, – вы здесь холостые. Развлекайтесь, пока затишье…, – он передал Стивену салфетку:

– Пирог Аннет пекла. Она на фронт с концертами приезжала. Позавчера ее проводил…, – заметив удивленное лицо Стивена, кузен, сварливо, добавил:

– Кинозвезды тоже умеют хорошо готовить, мой дорогой. Еще бы в Америку ее отправить, от греха подальше, с мамой…, – Теодор поднялся:

– В общем, с тобой все в порядке, а Мишель…, – он вздохнул, – Мишель, хотя бы, успел наши коллекции послать в Бретань. Он до последнего эвакуацией Лувра занимался, в форме туда ходил. Я, видишь ли, о войне узнал через две недели после ее начала. Мы с Аннет на Корсике застряли…, – Теодор, отчего-то, поморщился.

Картины и скульптуры Лувра, во главе с «Джокондой», увезли в замки Шамбор и Валансе. Импрессионисты Мишеля и собрание Теодора, уехали в охотничий замок де ла Марков, в долину Мерлина, под Ренном.

Стивен вспоминал разговор здесь, в ресторане на вокзале. На Рождество, когда Стивен вернулся из Франции, дядя Джованни сказал, что Лувр очистили от ценных холстов:

– То же самое делаем и мы, – улыбнулся дядя, – я скоро обоснуюсь в Блетчли-парке, но сначала отправлю в Уэльс сокровища Британского музея, Национальной Галереи, и Галереи Тейт. Джованни, на платформе, провожал последние, особые поезда на запад.

Юджиния приподнялась:

– Вот и он. К устрицам…, – Стивен разрезал лимон:

– Тетя Юджиния, еще карточки введут? В деревнях легче, а как люди в городе справляются…, – через два дня леди Кроу, забирала миссис Майер из госпиталя, с малышом. У Майеров были курицы, грядки с овощами, но Юджиния, все равно, привозила ящики провизии, в багажнике лимузина. Она отмахивалась:

– У вас трое детей, скоро четвертый появится…, – Юджиния усмехнулась:

– Я тебя в Хэпмстед возьму, в гости. Семья Майеров, которым Аарон с Питером, и Теодор помогли сюда выбраться. Я обед готовлю, мать с ребенком из родильного дома привожу. Посмотришь, как в Лондоне люди живут…, – полковник широко улыбнулся:

– Я слышал, от Питера. Заодно помогу мистеру Майеру, мужская рука в хозяйстве пригодится. Мне к портному не надо, время есть…, – Стивен приходил на венчание в военной форме, с кортиком Ворона.

– Карточки…, – Юджиния помогла Джованни устроиться за столиком, – думаю, нас ждут ограничения. Введем нормы на бекон, мясо, яйца, молоко…, – она загибала пальцы, – чай, джем. С ресторанами тоже что-то придется делать…, – Юджиния посмотрела на жемчужно-серые устрицы, – все скоро закончится, милые мои. Пять шиллингов за обед из трех блюд, не больше. Мы должны экономить. Наверное, – она подождала, пока Джованни щелкнет зажигалкой, – у нас последняя пышная свадьба…, – Стивен поймал испытующий взгляд тети. Полковник, немного покраснел.

Девушки в Реймсе оказались милыми. Стивен отлично знал язык, знакомиться было просто. Француженки, с удовольствием, танцевали с английскими офицерами, ходили в кино и кафе, радовались маленьким подаркам, и приглашали домой:

– Война идет, – напоминал себе Стивен, – незачем жениться. Питера в армию никто не отпустит, ему проще. Тони вдова, о ней надо позаботиться. Они, в конце концов, любят друг друга…, – он услышал смешливый голос дяди Джованни:

– Не смотри на полковника, Юджиния. Ему двадцать восемь, все впереди…

Принесли баранину, Джованни достал из кармана пальто пожелтевшие брошюры:

– Хочу взять в Блетчли-парк.

Ценные вещи из особняков отправили в Мейденхед, осенью:

– Чтобы под рукой остались, – объяснил Джованни, – это семейная история…, – они рассматривали «Мученичество Бронзового Креста», издания типографии Пьетро ди Амальфи, времен Кромвеля. За кофе, Стивен сказал:

– Гитлер, думаю, воспользуется, в Норвегии, поддержкой местного нациста, Квислинга. Если бы мы его опередили, ввели войска в страну…, – Юджиния покачала головой:

– Парламент не проголосует. Норвегия нейтральна, мы не имеем права оккупировать страну…, – на больших, вокзальных часах стрелка подобралась к двум часам дня. В динамиках зашуршало: «Бристольский экспресс прибывает на четвертую платформу».

Двери вагонов распахнулись, на перроне толкались носильщики. Высокий, красивый молодой мужчина, с загорелым лицом, вежливо попрощался с соседями, по отделению. Он был мексиканцем, но по-английски говорил свободно, с милым акцентом. Мистер Куарон, по его словам, приехал в Британию корреспондентом, от газеты El Universal. У него имелись все необходимые удостоверения. Документы он показал в бристольском порту, сойдя с борта корабля, рейсом из Дублина. В Ирландию мистер Куарон прибыл из Веракруса.

Подхватив саквояж, он сверился с адресом, в записной книжке. Комнату в пансионе, в Блумсбери, он заказал телеграммой, из Бристоля. Ему надо было доехать до станции метро «Рассел-сквер». В кармане у мистера Куарона лежал изданный в Мехико путеводитель по Лондону. Он, невольно, полюбовался картой метро:

– Отличная работа, сразу понятно. Вокзал Кингс-Кросс и пересадка. Не хуже, чем в Нью-Йорке. Нам бы подобные схемы завести…., – Петр Воронов направился к входу в метро, обозначенному красным кругом.

Холостяцкий обед, перед свадьбой, Питеру пришлось устраивать два раза. В среду он собрал в «Лэнгхеме», в отдельном зале, деловых партнеров и клиентов, а в четверг позвонил Маленькому Джону, на Ладгейт-Хилл, и кузену Стивену, на Брук-стрит. Дядя Джованни рассмеялся, когда Питер пригласил и его к Скиннеру:

– Милый, с меня хватило шампанского в «Лэнгхеме». Посидите втроем, вы молодые…, – Питер, каждый день, говорил с невестой по телефону. Тони давала трубку Уильяму. Питер, улыбаясь, слушал лепет мальчика. Он и сейчас улыбался, сидя в кабинке у Скиннера, ожидая кузенов.

Питер, с матерью и Стивеном, пообедал у Майеров, в Хэмпстеде. Юджиния забрала Клару из госпиталя. Питер, никак не мог отвести глаз от маленького Аарона. Он понял, что еще ни разу не видел новорожденных детей:

– Уильям на свет появился, когда я в Германии жил…, – он смотрел на счастливые лица Майеров, на мальчика, спавшего в простом, шерстяном одеяльце. Нежное личико странно напоминало цветок. Темные волосы выбивались из-под чепчика. Когда они ехали к дому, ребенок проснулся. Питер увидел глубокие глаза, цвета кофе:

– Он похож на вас, миссис Клара…, – весело сказал мужчина, – и на мистера Людвига тоже.

Питер сел за руль лимузина матери. Юджиния пока не отказывалась от машины. Леди Кроу, как депутату парламента, полагались отдельные талоны на бензин. Завтракая на Ганновер-сквер, мать заметила:

– Когда сэр Уинстон станет премьером, я поставлю машину в гараж. Лондонские предприятия можно навещать, пользуясь метро. На север отправлюсь обычным поездом, как ты делаешь.

Питер припарковал машину рядом с ухоженным палисадником Майеров. Входная дверь была открыта:

– Не волнуйтесь, – успокоила их леди Кроу, – наверняка, полковник с детьми играет.

Уезжая в госпиталь, они оставили Стивена за няню. Кузен, растерянно, шепнул Питеру: «Что мне делать? Я никогда…»

– Заодно познакомишься, – Питер выглянул в окно. Девочки вскапывали грядку. Пауль возился с деревяшками, у сарая:

– Они очень хорошие, – уверил Питер кузена, – поговори с ними о самолетах. Они сюда на корабле плыли, ни разу в воздух не поднимались…, – по возвращении выяснилось, что полковник не только говорил, но и показывал. Пауль принес родителям ловко вырезанную игрушку. Девочки, за обедом, не отходили от Стивена. Кузен усмехнулся:

– Я им о первом Вороне рассказал, клинком дал поиграть. Осторожно, конечно…, – торопливо добавил полковник, – чтобы они не порезались.

Стивен вспоминал зачарованные глаза девчонок, мягкие, пахнущие свежестью косы, аккуратные, серой шерсти платьица, с передниками. Адель и Сабина провели его по дому, в сопровождении кота. Томас сначала, недоверчиво обнюхивал полковника, а в детской запрыгнул ему на колени. Стивен почесал черную, мягкую шерстку:

– Ты у нас путешественник, из Судет до Лондона добрался.

Сабина погладила кота:

– Томас всегда с нами жил, дядя Стивен…, – он слушал бойкий английский язык девочек:

– Они маленькие были, в Чехии. Они не помнят ничего. Они думают, что Пауль их брат, что они сестры…, – Стивен спросил у кузена, что произошло с родителями Сабины. Питер помрачнел:

– Я проверял, по возвращении в Берлин. Их даже до концентрационного лагеря не довезли. Расстреляли, под Лейпцигом. Триста человек, все из Судет…, – они курили в саду дома Майеров. Из кухни доносилось шипение газовых горелок. Леди Кроу, с девочками, готовила обед.

– Как расстреляли? – Стивен похолодел:

– Питер, но что случится с евреями, оставшимися в Германии, с польскими евреями? Их миллион, даже больше…, – они замолчали. Миссис Майер, наверху, кормила ребенка. Людвиг и Пауль, в сарае, склонились над верстаком.

– Они построят новые концентрационные лагеря, – устало сказал Питер, – то есть сначала…, – он вспомнил давний разговор с Генрихом, перед отъездом из Берлина, – сначала они переселят евреев в гетто, как в средние века. Станут использовать их, как рабочую силу, для производства.

Генрих сказал Питеру, что настоит на подобном пути:

– Люди смогут сбежать…, – Генрих запнулся:

– Наверное. Куда угодно, хоть на территории, занятые Сталиным. Пока это безопасней. Питер…, – он взглянул на друга, – скажи…, – Генрих махнул рукой на запад, – скажи, что Гитлер собирается атаковать Британию и Францию, после Польши. Он не успокоится, пока не захватит всю Европу. Вам…, то есть нам, надо действовать, ударить первыми. Пусть бомбят Германию, заводы, железные дороги…, – светило яркое, весеннее солнце. Из кухни пахло едой, Питер услышал голос матери:

– Спасибо, мои хорошие. Накроем на стол, и всех позовем. Ваша мама спустится, а, если маленький проснется, мы в спальню обед отнесем…, – на крыше сарая ворковали голуби.

– Странная война…, – вспомнил Питер, – я говорил его светлости, покойному, когда из Берлина вернулся, и Маленькому Джону говорил. Гитлер хитер, он хочет усыпить нашу бдительность. Почему мы его не опережаем, почему не идем в наступление? – Стивен прислонился к рассохшейся двери дома:

– Ничем хорошим промедление не закончится, – коротко сказал полковник, – мы до конца жизни не отмоемся, Питер. Преступление сидеть, сложа руки, и ничего не делать, когда Гитлер убивает людей, потому, что они евреи. Или что ты мне о Пауле рассказывал…, – мальчик высунулся из сарая, солнце заиграло в светлых волосах. Он широко, счастливо улыбался. Стивен слышал из сарая, мягкий голос Людвига:

– Пауль не такой ребенок, как все. Когда миссис Клара его приютила, она даже не знала, жив ее муж, или нет. И Сабину она взяла…, – вспомнив покойную Изабеллу, полковник пообещал себе:

– У нас появится много детей, обязательно. Не страшно, что война. Я встречу девушку, которую полюблю, как было с ней, с Изабеллой. Дочку назовем в честь Констанцы…, – он старался не думать о сестре. Полковник, только иногда, смотрел на единственный снимок, в альбоме:

– Даже могилы не осталось, как от родителей…

Стивен ходил в церковь, но отпевать Констанцу отказался. Он не захотел добавлять имя сестры к памятнику на кладбище, в Мейденхеде. Стивен и сам не знал, почему не стал этого делать.

Дом оказался маленьким, но чистым и уютным. Пауль медленно, запинаясь, рассказал Стивену, что они с сестрами убирают, ухаживают за котом и курицами, и занимаются огородом. Мальчик показал книги с тетрадями:

– Адель…, и Сабина…, ходят в школу, к маме…, Я работаю, с папой…, Мы на метро ездим, – Пауль вынул бумажный пропуск, с фотографией: «Папа и мама меня…, учат…»

Стивен прочел, что Пауль Майер, двенадцати лет, является подмастерьем столяра, на верфи R.& H. Green and Silley Weir Ltd, на Собачьем острове. Мистер Майер трудился в инженерном бюро верфи. Людвиг взял отпуск за свой счет, на неделю, чтобы помочь жене с ребенком.

Когда они ехали домой, Стивен, осторожно, сказал:

– Миссис Майер до осени на работу не вернется, тетя Юджиния…, – леди Кроу кивнула:

– Хорошо, что должность за ней оставили. На учебу девочек они скидку получили, как беженцы, малоимущие. Четверо детей…, – она свернула к Мэйферу, – ничего, мы поможем…,– Стивен вспоминал крохотные комнаты, самодельные кровати, голые половицы, и полки для книг. Клара занималась с детьми рисованием. Женщина заметила:

– Адель хорошо поет, учительница в школе ее хвалит. Она сказала, что можно попробовать сходить на прослушивание, в Королевский Колледж Музыки. Хотя за учебу тоже надо деньги платить…, – театры в Лондоне пока работали. Леди Кроу, потянувшись, взяла руку женщины:

– Когда маленький подрастет, Клара, я уверена, что вы вернетесь на сцену.

Темные глаза миссис Майер заблестели смехом:

– За сцену, леди Кроу. Зрители видят мои творения, а меня саму, очень редко…, – Клара несколько раз, выбралась с мужем и детьми в театр. Адель видела представления в Праге, но Пауль и Сабина сидели с раскрытыми ртами, на рождественском «Щелкунчике», в Ковент-Гардене. Сабина долго рисовала фей, в альбоме. Клара и сама бралась за бумагу. Она читала расписание постановок, делала наброски. Просматривая эскизы, Людвиг обнимал жену:

– Я уверен, что мы, когда-нибудь, придем в Ковент-Гарден, и увидим афиши с твоим именем, любовь моя.

Сидя за столиком у Скиннера, полковник подмигнул кузену:

– Отлично выглядишь, дорогой. Наверное, по невесте соскучился…, – он подтолкнул Питера в плечо. Мистер Кроу поправил галстук:

– Не поверишь, никогда не думал, что можно засыпать и просыпаться с мыслью об одном человеке…, – Питер взглянул на золотые часы:

– Скорей бы суббота, вот что я тебе скажу. Мама отдает нам лимузин, на неделю. Мы после свадебного обеда едем в Саутенд, с Уильямом. Погода хорошая, яхта в порядке…, – он откинулся на спинку старого стула, – будем с Тони ловить макрель и жарить ее на костре. Уильям в песке повозится…, – Питеру, сегодня не хотелось говорить о войне.

Маленький Джон передал ему приглашение от Первого Лорда Адмиралтейства. Черчилль ждал Питера на чай, после возвращения из Саутенда.

– Все потом, – решил Питер, – потом. Господи, как я счастлив…, – он надеялся, что к Рождеству они с Тони увидят сына, или дочку. Питер заказал шампанского. Маленький Джон запаздывал. Будущий шурин хотел разобраться с делами, чтобы не уходить со свадебного обеда в кабинет на Ладгейт-Хилл. Они со Стивеном говорили о карточной системе. Леди Юджиния упомянула, что, судя по всему, поставки из колоний закончатся. Торговые корабли топили немецкие подводные лодки, а военных конвоев не хватало:

– Обойдемся ревенем и яблоками, в сезон, – вздохнула мать, – апельсины останутся для детей, и женщин, ожидающих счастливого события…, – подумав о Тони, Питер понял, что опять улыбается:

– Майкл, мы говорили, об именах. Или Марта, в честь прабабушки. Или, может быть, двое…, – он очнулся, поняв, что у него в руке стакан шампанского. Скиннер бокалов не держал.

Герцог стоял, расстегнув кашемировое пальто, разливая «Вдову Клико».

– Сидит, – усмехнулся Маленький Джон, – полковник Кроу о карточной системе рассказывает, а он ничего не слышит. Понятно, – Джон присел за стол, – о ком ты думаешь, дорогой зять. Я уверен, – он поднял стакан, – что вы с Тони будете счастливы, у меня еще племянники появятся…, – выпив сухого, холодного шампанского, Питер кивнул: «Будем. Обещаю, Джон».

В круглом читальном зале Британского Музея было тихо. Шуршали страницы книг, шелестели газеты, поскрипывали колеса библиотечной тележки. Рассеянный, мягкий свет падал на столы темного дерева, на лампы под зелеными абажурами. Мистер Куарон предъявил библиотекарю редакционное удостоверение. Журналист получил временный билет, на неделю.

– Когда принесете полицейскую регистрацию, по месту жительства…, – пожилой человек, в очках, медленно выписывал билет, – сможете подать заявление о постоянном доступе к библиотеке. У нас много ваших коллег работает…, – после обеда, в четверг, солнце ушло за тучи, моросил мелкий дождь. Петр прочел в газете, что погоду, на выходные, обещают хорошую. В Гайд-парке распустились крокусы. Он гулял по городу, все три дня. В Блумсбери его ждала скромная комната, с хорошим завтраком.

Стэнли, он же Ким Филби приезжал завтра утром на вокзал Ватерлоо. Стэнли подвизался военным корреспондентом, при британском экспедиционном корпусе, во Франции. Резидента в Лондоне, если не считать посольских работников, сейчас не было. Воронов предупредил Филби телеграммой, из Мехико, о своем визите. Агента, как они выражались, законсервировали.

В будущем Стэнли предстояло устроиться в Секретную Разведывательную Службу, по рекомендации еще одного выпускника Кембриджа, Гая Берджеса, работавшего на радио. Петр знал, что Филби учился вместе с молодым герцогом Экзетером. Тот получил степень по математике:

– Все равно, – пробормотал Воронов, – они сталкивались, на семинарах. Стэнли экономист, он разбирается в цифрах. Они могут посадить его на шифры…, – Петр прочел в газете сдержанный некролог по умершему отцу Тонечки. В статье говорилось, что покойный герцог был сыном ученого-химика, коллеги Марии Кюри, а его сестра пропала без вести во время антарктической экспедиции. Упоминалось, что герцог посвятил жизнь службе на благо страны. Больше ничего Петр в некрологе не нашел. Титул унаследовал единственный сын герцога, тоже Джон.

Петра все это интересовало по одной причине. Адреса Тонечки в лондонском справочнике он не отыскал. Холландов значилось много, пять страниц, но Антонии Петр не обнаружил, впрочем, как и Джона:

– Понятно, почему…, – размышлял он, сидя за газетами, – если сын продолжил дело отца…,– Петр справился в каталоге лондонских почтовых отделений. Индекс адреса до востребования, на конверте Тонечки, привел Петра на страницу почты, размещающейся на Брук-стрит, в аристократическом районе Мэйфер. Петр наметил себе, в субботу, после встречи с Филби, начать изучать тамошние кварталы. Он надеялся на удачу, ожидая увидеть Тонечку и мальчика на улице.

Петр, конечно, мог бы поинтересоваться адресом Тонечки у Филби, или найти ее через левые газеты. Он просмотрел старые публикации. Воронов понял, что девушка начала писать, не достигнув шестнадцати лет.

– Она очень талантливая, – ласково думал Воронов, – взять хотя бы книгу, «Землю крови». Подобные издания опасны, они несут яд троцкизма, но у Тонечки отменный слог…, – в Мехико Петр много читал, потому, что, в общем, больше ничего делать не оставалось. Он устроился официантом в ресторан, куда часто ходил Ривера и другие приятели Троцкого. Резиденты, прослушивали записи из дома изгнанника. Техника, установленная покойным Соколом, четыре года назад, работала отменно. Операция «Утка» подходила к своему концу. Троцкий не должен был пережить лета. Петр остановился в бедной комнатке, в пансионе, следя за усадьбой Риверы. Иногда Воронов отправлялся на север, к американской границе. Наум Исаакович проводил зиму, как, смеясь, говорил, начальник, в гораздо более суровом климате. Эйтингон, внимательно, наблюдал за двумя изменниками, обосновавшимися в Америке, Кривицким и Орловым. Кроме этого, он поддерживал связь с Пауком.

Агент преуспевал, на майорской должности. Он курировал ученых, занятых военными проектами. Петр и Эйтингон встречались в захолустном, техасском городишке. Наум Исаакович жил в Америке с надежными документами мексиканца. За жареной фасолью, мясом, и кукурузными лепешками, в закусочной, Эйтингон сказал:

– Я иногда Пауку завидую. Подумать только, он запросто разговаривает с Ферми, и даже с Эйнштейном. Правда, Эйнштейн отказался заниматься бомбой…, – Эйтингон жевал румяную, жареную свинину.

Паук передал копию письма физиков президенту Рузвельту. Эйнштейн, Силард и Ферми предупреждали, что нацистская Германия заинтересована в атомном оружии. Наум Исаакович ничего агенту не сказал. Эйтингон сделал себе отметку, что Ворона, вероятнее всего, обретается где-то в глубинах секретных полигонов, в Германии:

– Они предложили Вороне деньги, – Эйтингон шел в свою скромную комнату по заснеженному, зимнему Вашингтону, – лабораторию. Они, рано или поздно, доберутся до Норвегии, до завода тяжелой воды. Кто из ученых откажется от подобного? Эйнштейн, однако, он не от мира сего…,– Наум Исаакович усмехнулся.

Паук сообщил, что президент, пока не подписывал распоряжения о создании нового проекта. Ферми, в Чикаго, начал работу над ядерным реактором:

– Это первый шаг, – объяснил Паук, – в Британии, в Бирмингеме, Фриш и Пайерлс ведут исследования по определению критической массы урана-235, необходимой для создания бомбы. Мы получаем информацию от союзников…, – Мэтью, тонко, улыбнулся.

Насколько он знал, кузен Джон атомным проектом не занимался, но, несомненно, был в курсе дела. Мэтью сказал мистеру Нахуму, что, судя по всему, масса окажется небольшой:

– Не более тридцати-сорока фунтов. Любой бомбардировщик сможет взять на борт подобное оружие…, – заметил Мэтью.

Эйтингон, на последней встрече с Петром, рассмеялся:

– Пусть Филби ведает атомными разработками, когда его в Секретную Службу возьмут. Твоя задача, просто встретиться с ним. Удостоверься, что он на связи с Берджесом и готов действовать. Скажи, что мы знаем, кто такой мистер О’Малли, – Эйтингон вытер пот со лба салфеткой:

– В столице едва снег сошел, а здесь вечное лето…, – о мистере О’Малли сообщил Паук. Кузен, по его словам, продолжал работать в ФБР, но это было прикрытием.

– Я уверен, – заметил Мэтью, – что он трудится в ведомстве Даллеса. Я, правда, не могу ничего доказать, но краем уха слышал, что чикагский журналист, и мой родственник, одно и то же лицо…, – описание мистера О’Малли у них имелось, со времен, когда Филби работал при штабе Франко. Эйтингон велел передать Стэнли, чтобы агент не волновался. Мистер О’Малли, кажется, надежно засел в Вашингтоне, не собираясь возвращаться в Европу:

– В любом случае…, – Наум Исаакович поковырялся в зубах, – после обстрела Теруэля, Филби вне подозрений. Если бы мистер Горовиц захотел его раскрыть, он бы давно это сделал. Значит, он ничего не почуял…, – Эйтингон не стал говорить Пауку, что мистер Горовиц тоже значился в коротком списке, подготовленном Кукушкой:

– Требуется страховка, – сказал себе Наум Исаакович, – если придет нужда, мы отведем подозрения от Паука. Пусть считают, что на нас работает другой мистер Горовиц…, – у Паука появилась новая уборщица. Эйтингон, за гамбургерами, в неприметной забегаловке, весело сказал:

– Готовьтесь к отпуску в Швейцарских Альпах. Не сейчас, – Наум Исаакович пошевелил губами, – через год. Зимой сорок первого. Вы встретите очаровательную девушку, дорогой Мэтью, образованную, из богатой семьи. Случится любовь с первого взгляда, – пообещал Эйтингон.

Он был уверен, что Кукушка согласится:

– Она выполнит приказ, она солдат партии. Ее дочь комсомолка. То есть не комсомолка, но была бы, живи они в Москве. Никаких вопросов не возникнет, – за ликвидацию Раскольникова Кукушка получила очередной орден. У Петра тоже появилось Красное Знамя.

Сидя над газетами, Воронов понимал, что он не может идти в посольство. Тем более, он не имел права искать адрес Тонечки у кого-то еще. Начальство о девушке ничего не знало. Петр не хотел этого менять.

– Мало ли что, – вздохнул Воронов, – сначала надо привезти Тонечку и Володю в Москву…, – он решил назвать сына в честь Ленина.

– Ленин здесь работал…, – Петр обвел взглядом читальный зал, – Иосиф Виссарионович тоже. И Горский…, – если бы Петр просматривал не только новости, но и светскую хронику, он бы узнал о назначенном на субботу венчании леди Антонии Холланд. На эти страницы Воронов не заглядывал. У него в читальне оставалось еще одно дело. Вернувшись в Москву после смерти Раскольникова, на Лазурном Берегу, Петр справился в картотеке. Полуседого еврея в пенсне звали Вальтером Биньямином. Биньямин навещал Советский Союз, в конце двадцатых годов. Он считался близким, к коммунистическим кругам. Петр заказал справку. Воронов узнал, что Биньямин дружит с Брехтом и левыми писателями. Писатель, как и многие, бежал из гитлеровской Германии. В библиотеке на Лубянке его книг не было, в Мехико Петр тоже их не нашел.

В Лондоне, ему принесли «L»œuvre d'art à l»époque de sa reproduction méchanisée», французский перевод эссе Биньямина, напечатанный в парижском журнале.

Он дошел до последнего абзаца:

– Человечество, которое некогда у Гомера было предметом увеселения для наблюдавших за ним богов, стало таковым для самого себя. Его само отчуждение достигло той степени, которая позволяет переживать свое собственное уничтожение как эстетическое наслаждение высшего ранга. Вот что означает эстетизация политики, которую проводит фашизм. Коммунизм отвечает на это политизацией искусства.

Петр захлопнул журнал:

– Он знает Кукушку. Я видел, видел в его глазах. И Кукушка его заметила. Она просто…, – Петр поискал слово, – опытный работник. Она выполняла задание. Может быть, Биньямин случайно оказался в ресторане…, – Петр хмыкнул:

– Нет, не случайно. Он такой же марксист, как я нацист. Он великий философ, однако…, – Воронов скосил глаза на журнал, – это антисоветское эссе. Он прямо не пишет, но видно, что он отождествляет социализм с нацизмом. За подобное расстреливают. А если Кукушка продалась немцам? Они используют евреев для работы, фон Рабе рассказывал…, – с фон Рабе Петр встретился осенью прошлого года, в конце ноября, перед тем, как отплыть из Риги в Мексику, через Амстердам.

Свидание было тайным, на границе между новыми советскими территориями и генерал-губернаторством, бывшей Польшей. Петр приехал туда из Минска, где увиделся с братом. Осенняя кампания оказалась бескровной, поляки не сопротивлялись. В газетах печатали победные реляции о восстановлении советской власти в Западной Украине и Белоруссии.

Степан, в звании полковника, заведовал истребительной авиацией Западного Военного Округа. Брат опять быыл на хорошем счету. Товарищ Сталин любил, когда люди раскаивались, и геройски заглаживали вину. Несмотря на должность, Степан жил в скромной комнатке, в доме, где размещались другие летчики. Петр пробыл в гостях ровно два дня. Его не интересовали застолья со щами, сваренными братом, песни хором под гитару, и бесконечные воспоминания о воздушных боях. Он объяснил, что в Минске проездом, и отправляется в командировку. Степан обнял его:

– Будь осторожней, милый. Судя по всему, меня на север пошлют…, – он вздохнул:

– Надо принести свободу Финляндии…, – Петр увидел у брата вырезку из «Комсомольской правды», со статьей о курсантке Читинского авиационного училища, Лизе Князевой:

– Она на Халхин-Голе техником служила, на аэродроме нашем, – смутился Степан, – очень славная девушка…, – Петр заметил, что брат покраснел:

– Влюбился, что ли? Он и в постели собирается об истребителях рассказывать…, – Петр в Князевой ничего привлекательного не нашел. Ему не нравились коротко стриженые, мужеподобные летчицы, пусть они были хоть трижды героинями.

– То ли дело Тонечка…, – отдав журнал со статьей Биньямина, он спустился в гардероб:

– Я с фон Рабе летом встречаюсь, в Польше. В прошлый раз, в ноябре, он чем-то был недоволен. Надо у него поинтересоваться, осторожно, о еврее. Может быть, Биньямин просто знает Кукушку, по Швейцарии. Но не мешает проверить…, – Наум Исаакович велел еще раз спросить у немца о Вороне, но здесь, чувствовал Петр, все было безнадежно. Фон Рабе не стал делиться бы с ним драгоценными сведениями.

Летом планировалось присоединение к Советскому Союзу Прибалтики. Петр ехал в Каунас, помочь коллегам разобраться с антисоветскими элементами:

– Пленных поляков хватает, – Воронов взял пальто и шляпу, – прошлой осенью мы проводили расстрелы, и немцы тоже, но мало. Незачем церемониться, держать их в тюрьмах. Поставим пулеметы, закончим все быстро, как в Мадриде…, – он вышел на тихую, вечернюю улицу. В зеленоватом, светлом небе Петр увидел далекие точки патрульных самолетов.

– Фон Рабе, осенью, говорил, что после Польши они примутся за остальную Европу…, – Петр шел к центру, в сиянии реклам, в гудках двухэтажных, красных автобусов и черных такси:

– Они считают, что война с финнами нас подкосила, что мы не вмешаемся. Мы и не собираемся, СССР подобного не надо. Пусть Гитлер ставит на колени капиталистические страны. На Советский Союз он не нападет, никогда…, – на финской войне брат заработал орден Ленина. Степан вполне мог стать генералом, и начальником авиации округа:

– В двадцать восемь лет…, – остановившись у кондитерской, он полюбовался пирожными, на витрине, – а я майор госбезопасности, тоже в двадцать восемь. Тонечка и сынишка ни в чем не узнают нужды…, – Петр напомнил себе, что надо купить подарки:

– Тонечка сможет работать на Лубянке, преподавать языки…, – он выпил чашку кофе, с мильфеем, просматривая свежую Evening Standard.

Петр колебался между «Ребеккой», с Лоуренсом Оливье, в кинотеатре Capitol, и «Барабанами долины Мохок», с Генри Фонда, в кинотеатре Victory.

Он посмотрел на часы:

– Я на оба сеанса успеваю. Хичкок отличный режиссер, книга мне понравилась. В Мехико я на фильм не попал, времени не было…, – актриса, Джоан Фонтейн, чем-то напоминала Тонечку.

– Хичкок, – решил Петр. Расплатившись, он отправился на ярко освещенную Лестер-сквер, где продавали мороженое, и американскую воздушную кукурузу, пахло жареной рыбой с картошкой, извивались длинные очереди, в кассы кинотеатров.

В пятницу вечером Тони отпустила няню. Она улыбнулась:

– Отдохните, с внуками повозитесь. Мы неделю в Саутенде проведем…, – она сказала женщине, что ее услуги понадобятся и после свадьбы. Няня кивнула:

– Наверняка, у малыша братья и сестры появятся, леди Холланд. Только бы война закончилась…, – она поцеловала Уильяма в щечку:

– Будь хорошим мальчиком, в Саутенде, слушайся маму и папу…

– Папа! – весело сказал малыш. Он сидел на ковре, рассматривая заводной поезд. Няня постригла мальчика, перед свадьбой. Белокурые, ровные локоны падали на воротник шерстяного, матросского костюмчика. Уильям поднял вагон: «Поедем!».

– Обязательно, милый, – заворковала Тони.

Брат проводил вечер на Ладгейт-Хилл. Парикмахера Тони вызвала на девять утра, венчание назначили на полдень. Уложив сына в спальне, на большую, под балдахином кровать, Тони спустилась вниз. Девушка приготовила охранникам сэндвичи. Брат позвонил, предупредив, что поест в городе:

– Отдыхай, дорогая невеста, – ласково сказал Джон,– тебе надо быть самой красивой. Встретимся утром, на завтраке…, – Тони хихикнула в трубку:

– Кроме чашки кофе, я ничего пить, или есть, не собираюсь. Костюм должен сидеть отменно…, – Тони хотела усыпить бдительность брата.

Свадебный букет привезла тетя Юджиния. Розы и гортензии стояли в хрустальной вазе, в гардеробной, рядом с манекеном. Будущая свекровь коснулась прохладного шелка костюма:

– Они будут счастливы, обязательно. Питер на нее надышаться не может, глаз не отводит…, – Юджиния напоминала себе:

– Тони молода, она мужа потеряла. Ты сама овдовела. Но тебе двадцать пять исполнилось, а Тони, едва двадцать. Любой может ошибиться…, – Юджиния не собиралась говорить сыну о фотографиях Тони, в Daily Mail. В любом случае, о снимках давно все забыли:

– Больше подобного не повторится, – успокоила себя Юджиния, – да и как? Тони переселится в Мейденхед, на лето, а зимой новое дитя родится. Она диссертацию защитит. Может быть, преподавать начнет…, – на прощанье леди Кроу поцеловала девушку в гладкую щеку, вдохнув запах лаванды:

– Выспись, милая. Может быть, тебе завтра помочь, с Уильямом…, – предложила Юджиния.

– Джон мне поможет. Спасибо, тетя, – прозрачные, светло-голубые глаза Тони были спокойны. Юджиния окинула взглядом стройные ноги, в американских джинсах, кашемировый кардиган, жемчуг на белой шее, едва открытой воротником шелковой блузки:

– Все будет хорошо. Они любят друг друга…, – на пальце девушки переливалась голубовато-серая, крупная жемчужина.

Перед сном Тони напоила Уильяма какао, с бисквитами. Девушка достала из несессера склянку успокаивающих капель. Доктор прописал лекарство мальчику, когда у того начали резаться зубы. Тони, обычно, давала ребенку половину чайной ложки, но в этот раз добавила в фарфоровую чашку две ложки. Уильям просыпался рано. Он мог разбудить Джона, а Тони не хотелось, чтобы брат поднялся до назначенного времени.

Охранники ели в своей комнате. Шумело радио, передавали прямую трансляцию футбольного матча. У Тони, в кармане, лежали ключи от входной двери. Ночью вход запирали на засов. Она знала, что брат вернется поздно, когда один из охранников уйдет спать. Второй оставался на посту. В шесть часов утра за Тони приезжало такси. Девушка надеялась, что ей удастся выскользнуть из дома незамеченной.

Заведя будильник, она оставила брату холодный, поздний ужин, паштет из куриной печени, копченого лосося, свежий хлеб и немного хорошего виски. Под графин, с янтарной жидкостью, Тони подсунула записку: «Увидимся на завтраке».

Джон собирался спуститься в столовую к семи утра. К этому времени Тони предполагала очутиться на аэродроме Кройдон. Она вылетала из Британии по испанскому паспорту. Италия пока не объявила войну Британии, но Тони не хотела рисковать. Испания сохраняла нейтралитет, бумаги правительства Франко вызывали меньше вопросов.

Британские документы, паспорт и свидетельство о рождении сына, Тони спрятала в подкладку саквояжа от Луи Вюиттона. Она упаковала смену одежды для мальчика. Няня научила малыша, как смеялся Маленький Джон, вести себя подобающе джентльмену, но самолет оставался самолетом. Тони ожидала, что Уильям проснется, когда они поднимутся в воздух.

Налив ванну, девушка долго лежала в пахнущей лавандой пене, с маской от Элизабет Арден на лице, с чашкой кофе, покуривая папиросу. Тони привела себя в порядок, и сложила в саквояж пудру, духи и губную помаду. Одежда, ее и сына, давно уехала в камеру хранения, при аэродроме:

– Джон проверит списки пассажиров…, – Тони, медленно, вытиралась полотенцем египетского хлопка, – однако попробуй меня, найди. Я могла отправиться в Голландию, в Швецию, в Ирландию, поездом и паромом, или даже в Америку. Северную или Южную Америку…, – в дамской парикмахерской при Harrods, девушка сделала маникюр и накрасила ногти на ногах, красным, цвета свежей крови, лаком. Тони полюбовалась аккуратными пальцами: «Ему понравится, непременно».

Она купила путеводитель по Риму. Девушка выбрала отель, на виа дель Корсо, где, когда-то, жил брат. Тони хотела позвонить в гостиницу из Цюриха и заказать номер. Она справилась в швейцарском представительстве по туризму. Поезда в Италию шли каждый час. Тони уверили, что к вечеру она окажется на вокзале Термини, в Риме.

– Надо взять такси до отеля, – Тони, сидела на кровати, с блокнотом, в обложке крокодиловой кожи. Уильям спокойно сопел:

– Утром отправимся в институт…, – Уильям любил ходить пешком, но быстро уставал, и часто просился на руки.

– Папский Грегорианский университет, – напомнила себе Тони. Путеводитель сопровождался картой. Тони даже не требовалось ехать в Ватикан. Пьяцца де ла Пилотта находилась неподалеку от фонтана Треви, в десяти минутах от гостиницы, где хотела поселиться девушка.

Она захлопнула блокнот: «Отлично». Уильям, мирно свернулся в клубочек. Длинные, темные ресницы дрожали. Тони вытянулась рядом, чувствуя сладкий, детский запах:

– Скоро увидишь папу, милый. Настоящего отца. Мы обвенчаемся, в Риме, поедем в Мон-Сен-Мартен…, – Тони не волновалась о войне. Бельгия в конфликте не участвовала, на страну никто не собирался нападать.

– Навестим Советский Союз…, – она лежала, опираясь на локоть, глядя на крупные звезды в окне. Тони увидела очертания птицы. Сквозь стекло донесся хриплый крик, внизу хлопнула дверь. Тони щелкнула рычажком лампы:

– Джон пришел. Надо сделать вид, что я сплю…, – она, и вправду, задремала. Тони вспомнила, о записке в тайнике, в саквояже. Тони вложила бумагу в письмо Петра. Девушка не стала выбрасывать конверт:

– Фрау Анна Рихтер, – Тони зевнула…, – в Риме я от всего избавлюсь…, – оружия у девушки не было, но Тони не видела необходимости в пистолете. Она ехала к любимому человеку, отцу ее ребенка.

Утром все прошло легко. Тони поднялась в пять. За окном висела плотная дымка. Она не стала надевать никаких драгоценностей, взяв подарок отца, жемчужное ожерелье, и швейцарские, золотые часы. Тони надела твидовый костюм, с юбкой ниже колена, модного, полувоенного кроя, болотного цвета, и дорогие, удобные туфли, на низком каблуке. Голову она покрыла кашемировым беретом. В самолетах всегда было холодно, авиакомпании выдавали пледы. Тони сунула в саквояж еще и шотландскую, тартановую шаль. Она не хотела, чтобы Уильям простудился.

Тони быстро и ловко переодела сына, натянув на мальчика шерстяное, морского кроя, пальтишко, с золотыми пуговицами, и вязаную шапку. Маленький спал, нежно улыбаясь. Взяв Уильяма на руки, Тони подхватила саквояж. Она выскользнула в коридор. На часах пробило половину шестого, дом спал.

Осторожно ступая, Тони спустилась по лестнице. Девушка прислушалась. Из-за двери комнаты охранников тянуло табачным дымом, бубнило радио. Передавали новости. Откинув засов, Тони медленно открыла входную дверь. Она оставила ключи на сундуке, в передней. Девушка сбежала вниз, по мраморным ступеням крыльца.

Было по-утреннему зябко, сквозь туман Тони услышала шуршание шин. Она замахала рукой, остановившись на тротуаре, рядом с калиткой, ведущей в парк.

– Здесь я сидела…, – Тони бросила взгляд на скамейку, – когда в Лондон вернулась, беременной. Маленький Джон приехал, Констанца, а я не могла домой пойти. Мне было стыдно. Я увидела папу…, Папа бы меня похвалил, – твердо сказала себе Тони. В обитом кожей салоне такси уютно пахло сигарами:

– Я хочу вернуться к любимому человеку, хочу, чтобы у нас появилась семья. Папа бы меня понял, – отдав шоферу саквояж, Тони устроила сына на сиденье. Машина тронулась, она закурила папиросу: «Аэродром Кройдон, пожалуйста». Такси вильнуло, выезжая с Ганновер-сквер. Вороны поднялись с верхушек деревьев в парке. Птицы закружили над пустынной площадью, над шпилем церкви, в низком, предрассветном небе.

Джон протер полотенцем запотевшее, венецианское зеркало. Он тщательно вымыл бритву, в чаше старого серебра:

– От дедушки осталась, с прошлого века. Дед ездил в Россию, папа рассказывал. Он был очевидцем убийства императора Александра. Его ранил, кто-то из террористов…, – Черчилль, после смерти отца, однажды заметил Маленькому Джону:

– Если бы ни твой дед, я бы не выжил, в саванне. Мы бежали из лагеря для военнопленных, пешком шли к океану. Он хорошо знал Африку. Прадед твой, при взрыве погибший, тоже в континенте разбирался. Ирландию мы отпустили…, – Черчилль стоял у окна кабинета, вглядываясь в зеленоватый, сумрачный вечер, – твой отец, после войны, немало сил на ирландцев потратил. Остался Ольстер…, – сэр Уинстон поморщился, – с язвой, мы, кажется, сжились. Как бы ирландцы с Гитлером не сговорились, – неожиданно добавил Черчилль, – не предоставили плацдарм для нападения. Что ты сделаешь, когда немецкий десант, одновременно, высадится на южном и западном побережье, а? – Черчилль, неожиданно, повернулся. Похудевшее лицо было мрачным. Он почесал остатки волос на голове:

– Возьмут, и форсируют пролив. Что происходит в силах самообороны? Докладывай, – распорядился Черчилль.

Людей тренировали на военных базах, на случай немецкой атаки. Девушек, обучавшихся на южном полигоне, в Саутенде, готовили для внедрения на континент. Джон, заканчивая, добавил: «Впрочем, если мы не станем дожидаться, пока Гитлер оккупирует Норвегию и Данию, а ударим первыми…»

– Ударим куда?– поинтересовался Черчилль:

– Французы не согласны наступать. Чтобы занять Норвегию с Данией, надо высаживать десант. Посмотри на карту, – посоветовал Первый Лорд Адмиралтейства, – если ты ступишь ногой в Копенгаген, Гитлер тебя за два часа сбросит в море. А Норвегия…, – он вздохнул.

Джон знал, о чем думает Черчилль. В Норвегии стоял завод тяжелой воды, в Копенгагене жил Нильс Бор. В кабинете Джона, на Ладгейт-Хилл, лежали отчеты из Кембриджа, из бывшей лаборатории Констанцы. Беженцы из Германии, физики Фриш и Пайерлс, определили критическую массу урана-235, необходимую для ядерной реакции:

– Двадцать фунтов, – Джон переступил босыми ногами по мозаичному полу ванной, – можно сотню таких бомб погрузить в самолет. Только бомбы пока нет. Наверное…, – угрюмо добавил он. В мраморной ванне тихо журчала вода. Джон взял серебряную щетку для волос:

– Группа Отто Гана расщепила атомное ядро, в Берлине. В Пенемюнде, владения Вернера фон Брауна. Генрих обсчитывал расходы на строительство, но с тех пор, как закончили полигон, никому постороннему туда хода нет. Генрих не инженер. Будет подозрительно, если он попросит командировку. Если только они расширяться задумают…, – связь с группой наладили отлично. Звезда получала, на безопасный ящик, невинные письма из Берлина. Иногда в конверты вкладывали фотографии: «Дорогому другу, на память о нашей встрече». Джон подозревал, что снимками занимается Генрих. Он фотографировал работников разных отделов СС, в ресторанах, пивных, за бильярдом и даже на лыжне. Джон изучал альпийское шале семьи фон Рабе, приморский особняк, под Ростоком. Максимилиан, за штурвалом яхты, в матросской, холщовой куртке, белозубо улыбался, обнимая за плечи девочку-подростка, в простой, крестьянской блузке и юбке по колено:

– Kraft durch Freude, – было написано на обороте, – сила через радость.

– Девиз организации, занимающейся досугом, – вспомнил Джон. У Эммы фон Рабе было безмятежное, счастливое лицо. Белокурые, пышные косы, падали на стройные плечи. Девочка, с восхищением, смотрела на старшего брата. В письмах, шифром, сообщались имена и краткое досье на эсэсовцев. Группа Генриха была маленькой, не больше пяти человек. Выходцы из аристократических семей, они дружили с детства.

Налив зубной эликсир в стаканчик, он прополоскал рот:

– Генрих сообщал, что среди высшего офицерства есть недовольные Гитлером. На подобной информации нас поймали, капитан Шеммель, то есть Шелленберг. Значит, и СД такие сведения известны. Известны, конечно, – рассердился на себя Джон, – Берлин маленький город, если смотреть с точки зрения распространения слухов. Они все друг друга знают, как и мы. Наши фото у них тоже имеются. Мои снимки совершенно точно…, – выплюнув эликсир, он похлопал себя по гладко выбритым щекам.

В Адмиралтействе скептически относились к возможностям Британии и Франции атаковать Германию первыми. Генералам мерещились орды сталинских варваров, стоящие прямо за линией Мажино. Из разговоров с кузеном Стивеном, Джон понял, что в британском экспедиционном корпусе, и среди молодых французских офицеров много недовольных бездействием войск. Поднял руку, он провел пальцами по затылку. Шрам, под коротко стрижеными, светлыми волосами, давно сгладился.

– Французы наступали…, – запахнув потрепанный халат из шотландки, Джон, прошел в спальню, – и чем все закончилось? Сидят за линией Мажино. Кузен Мишель погиб, скорее всего, а Теодор в карты играет, с другими офицерами…, – на совещании Лаура доказывала, что линия Мажино не помешает немецкой атаке.

В спальне висела карта Европы:

– Если они, и вправду, двинут соединения танков через Арденны…, – Джон остановился у стены, – то французские укрепления останутся к югу. Конечно, никто и никогда не бросал механизированные соединения через горы, но на прошлой войне танков и не видели. Отец кузена Мэтью в одном из первых механизмов сгорел…, – вспомнив о Мэтью, Джон недовольно покачал головой. В Америке оказалось больше физиков, беженцев из Европы. Судя по всему, тамошнее военное ведомство денег на содержание ученых не жалело.

– В отличие от нас…, – герцог нашел глазами точку на карте:

– Мон-Сен-Мартен прямо на острие немецкой атаки окажется. Если атака случится…, – он напомнил себе, что надо отобрать, из девушек Лауры, надежного человека, на смену Звезде:

– С голландским языком…, – Джон велел себе не думать об Эстер, – а пани Качиньская пусть едет в Польшу.

Она, все равно, снилась Джону почти каждую ночь. Иногда это была она, светловолосая, тяжело дышащая, роняющая голову ему на плечо, а иногда, Лаура. Джон целовал смуглую шею, темно-красные губы, и просыпался от боли во всем теле. Он лежал, закинув руки за голову, но часто не выдерживал.

Эстер заметила, что, по слухам, ее бывший муж, готовит монографию для получения Нобелевской премии. Профессор Кардозо не собирался покидать Голландию.

– Нет опасности, что он тайно вывезет малышей куда-нибудь в Азию…, – сказала Звезда, – я могу себе позволить отлучиться, на лето.

В гардеробной, на обитом бархатом диване, лежала свежая, накрахмаленная рубашка. Из открытого шкафа веяло кедром. Джон застегнул золотые, с бриллиантами запонки покойного отца:

– Деньги для группы Генриха идут через Швейцарию. Канал надежный, можно не беспокоиться. Ювелиры заключили договор с «Импортом-Экспортом Рихтера». Впрочем, Генриху и не требуется много средств. Оперативные расходы, пленка для фотоаппарата…, – Питер, по возвращении, объяснил Джону, что почти все люди Генриха трудятся в государственных учреждениях:

– В командировки они ездят за казенный счет, – усмехнулся мужчина, – и работают не ради денег, а ради будущего Германии…, – завязав перед зеркалом серый, шелковый галстук, Джон натянул визитку. Туфли он вычистил, старые, времен Кембриджа, мягкой, черной кожи:

– Интересно, увижу ли я Генриха, еще раз…, – присев на диван, Джон завязал шнурки, – конечно, увижу. Гитлер зарвется, решит атаковать. Мы его раздавим…, – осмотрев себя, с ног до головы, он остался доволен:

– Хотя бы потанцую, траур по отцу закончился. Папа бы обрадовался, что Тони за Питера замуж выходит. Питер достойный человек, настоящий джентльмен. Он вырастит Уильяма, воспитает его. Тетя Юджиния говорила, на свадьбе молодежь ожидается, девушки…, – Джон склонил голову. С ростом было ничего не сделать, пять футов четыре дюйма оставались неизменными:

– Кузен Стивен форму наденет…, – он поймал себя на том, что улыбается, – а он выше шести футов. И другие офицеры в мундирах придут. У меня, вообще-то, есть звание…, – Джон был старшим лейтенантом в четвертом гусарском полку, где служил и покойный отец. В прошлом году кавалерийские соединения стали частью королевского бронетанкового корпуса. У Джона пока не дошли руки посетить военного портного.

– На следующей свадьбе появлюсь в мундире, – пообещал он себе, – с черным беретом танкиста, как положено…, – подхватив с мраморного туалетного столика серый цилиндр, он спустился на кухню. Еще не пробило семи утра, дом был пустынным. Джон зажег газ и взял ручную мельницу для кофе. Отец, ночуя дома, всегда готовил завтрак охранникам, и ел с ними за одним столом.

Джон, одним глазом, следил за оловянным кофейником. Он открыл рефрижератор:

– Спасибо няне, зашла в магазины. Бекон, яйца, ветчина. Тони мне вчера ужин накрыла, очень кстати…, – он решил отнести сестре первую чашку кофе. Тони любила выпивать ее в постели, с папиросой.

Разлив кофе по фаянсовым кружкам, Джон отряхнул руки о холщовый передник:

– Тони ничего есть, не собирается, хочет хорошо выглядеть. Она выспалась, охрана сказала, что она рано легла, с Уильямом…, – Джон прошел по голому коридору второго этажа. Он еще не привык, что картины, во главе с «Подвигом сэра Стивена Кроу в порту Картахены», уехали в Мейденхед. Джон скучал по хмурому лицу первого Ворона, в отделанной мрамором столовой. Дверь спальни Тони была приоткрыта. Он постучал, но ответа не дождался. Джон услышал с первого этажа веселую музыку, по радио. За окнами особняка рассвело, щебетали птицы.

Повернув ручку, он замер на пороге прибранной спальни. В распахнутую дверь гардеробной виднелись открытые шкафы и шкатулка с драгоценностями, на туалетном столике. На персидском ковре валялся одинокий, жестяной вагон, из поезда Уильяма.

Чашка жгла руки. Джон шагнул внутрь, вдохнув запах лаванды. Он споткнулся об игрушечную тележку племянника, и зашипел. Кофе, выплеснувшись, обжег пальцы. Нарочито аккуратно, поставив чашку на стол, Джон оглядел комнату. Постель заправили. Он прошел в гардеробную. Кольцо, серого жемчуга, с бриллиантами, лежало рядом со шкатулкой. Шкафы сияли чистотой, чемоданы Тони исчезли.

Устало присев на угол стола, Джон достал портсигар, из кармана визитки. На каминных часах стрелка подошла к семи. Он курил, глядя на расцветающие гиацинты, в саду, на кованую скамейку, под кустами жасмина. Сняв бакелитовую, черную, телефонную трубку, Джон набрал номер особняка Кроу.

Петр проснулся рано, с мыслями о Тонечке. Он лежал, закинув руку за голову, покуривая сигарету. Как следует, изучив Лондон, сходив в Британский музей, и Национальную галерею, Воронов понял, что ему нравится город:

– Но нельзя просить о посте местного резидента. Такое опасно, с Тонечкой. Может быть, я ее в Америку отвезу, в Вашингтон. Ей понравится, и мальчику тоже…, – подумав о сыне, Воронов нежно улыбался. Он посчитал, маленькому не исполнилось и двух лет:

– Он ко мне сразу потянется. Поселимся на Фрунзенской набережной, будем ходить в парк, в музеи. Поедем в санаторий, на Кавказ, или в Крым…, – о войне Петр не беспокоился. Советский Союз подписал с Гитлером соглашение о ненападении. На востоке границу тоже надежно защищали. Японцы, после Халхин-Гола, пошли на перемирие.

Петр спустился к завтраку, в отделанную темным дубом столовую, где висели старинные гравюры. За миской овсянки, и тарелкой с яичницей и жареным беконом, он шуршал The Times. Чай здесь заваривали отменно. Несмотря на продуктовые карточки, о которых ему сказал Филби, кормили в пансионе обильно. За второй чашкой, Петр закурил сигарету:

– Японцы, рано или поздно, атакуют британские колонии, Америку. Впрочем, нас это не касается. Дождемся, пока капиталистический мир рухнет, и установим на земле, власть коммунизма…, – в багаже у Воронова лежали подарки, для Тонечки и Володи. После встречи с Филби он пошел в Harrods, выбрав отличные игрушки. Тонечке Петр купил шелковое белье и духи. Кольцо Петр хотел подарить в Москве. Дома он мог получить, по особому каталогу, любые драгоценности. Склады НКВД, в Москве, ломились от антикварной мебели, ковров, и картин. Побывав на новых советских территориях, Петр привез домой несколько чемоданов отличных, старинных вещей, конфискованных у арестованных поляков.

– В Прибалтике я тоже кое-что найду, – размышлял он.

В газете писали, что музейные сокровища Лондона эвакуировали на запад, в Уэльс. Петр заметил пустые стены, в галереях:

– Гитлер на них нападет, – он шел к Мэйферу, – фюрер усыпляет их бдительность. Он высадит десант, в Дании, в Норвегии. С нейтралитетом Бельгии и Голландии можно попрощаться…, – Петр намеревался, до начала большой войны в Европе, улететь с Тонечкой и мальчиком в Швецию, а оттуда добраться в Москву. Кукушка наладила безопасный канал для возвращения на родину, через Будапешт, но Петр не хотел терять время.

Он остановился перед витриной книжной лавки:

– Володя должен расти в Москве. Он станет октябренком, пионером. Дочь Кукушки всю жизнь провела за границей. Она не советская девушка. Нельзя подобным доверять, – Петр ничего не сказал начальству о своих подозрениях, касательно Кукушки, но сейчас решил:

– Надо поставить Наума Исааковича в известность о Биньямине. Может быть, он приятель Кукушки…, – Петр тонко улыбнулся, – она молодая женщина, ей сорока не исполнилось. Но подобные связи запрещены, по соображениям безопасности. Мы его ликвидируем, тихо, чтобы не волновать Кукушку. Она работает, и отлично работает. Товарищ Сталин ее ценит…, – Кукушка, на Лазурном Берегу, поинтересовалась, как обстоят дела у его брата.

Они сидели в шезлонгах, у бассейна. Голубая вода сверкала, смеялись девушки. Кукушка потягивала холодное, белое вино, из хрустального бокала. Раскольников получил лекарство, как весело называл препарат Наум Исаакович. Предатель должен был скончаться через две-три недели, жалуясь на боли в желудке, изнуряющий кашель, и общую слабость.

Теплый ветер с моря шевелил страницы The Vogue. Петр посмотрел на длинные пальцы Кукушки, с алым маникюром, на снимок мадемуазель Аржан, в дамских брюках и рубашке с открытым воротом, в большой шляпе. Дива позировала в Люксембургском саду.

Серые глаза Кукушки были безмятежно спокойны, красивые губы улыбались. Петр не мог выбросить из головы еврея, в ресторане. Он тогда еще не знал, как зовут визитера, но был уверен, что они с Кукушкой знакомы.

– Она этого не показывает…, – Петр потянулся за чашкой с кофе, – почему она спрашивает о Степане? Если еврей, ее связной? Если она продалась, немцам, или американцам? Или японцам? Она знает Зорге, она говорила. С той поры, когда она в Германию ездила, связной от Коминтерна. Степан на Халхин-Голе сейчас…, – Петр оборвал себя. Подозревать брата в измене было смешно. Пьяницу и дурака никто бы не стал вербовать:

– Она поддерживает разговор…, – успокоил себя Воронов, – она виделась со Степаном, в Москве, на авиационном параде. Из вежливости, не больше…, – он сказал Кукушке, что брат служит на Дальнем Востоке, и с ним все в порядке. Женщина кивнула: «Хорошо». Страницы журнала перевернулись. Петр увидел фотографию мадемуазель Аржан в какой-то богатой резиденции, на огромном диване. Красивый мужчина средних лет, в смокинге, обнимал ее за плечи:

– Кинозвезда и архитектор, – прочел Петр, – любимцы модного Парижа.

Кукушка закрыла журнал. Женщина томно потянулась: «Я искупаюсь, перед обедом».

Субботнее утро в Мэйфере было спокойным, магазины еще не открылись. На Брук-стрит Петр заметил вывеску почтового отделения, но спрашивать у служащих о Тонечке было бесполезно. Он понял, что англичане, в отличие от испанцев, или французов, не склонны болтать с каждым встречным.

В девять утра Петр зашел в кондитерскую, попросив чашку крепкого кофе. Сидя за столиком, с папиросой, он справился в путеводителе. Воронов решил начать с Ганновер-сквер. Площадь лежала в самом центре квартала. Тонечка могла гулять, с Володей, в тамошнем парке.

– Надо их увезти. Начнутся бомбежки, незачем Тонечке здесь оставаться. В Москве моя семья окажется в безопасности. Отправимся в Америку, или я сменю Кукушку, в Швейцарии. У нас родятся дети, обязательно…, – Петр думал, что Володя, наверное, похож на него. Он хотел еще девочку, красивую, как Тонечка. Вспомнив о Швейцарии, Воронов покачал головой:

– Кукушка в Цюрихе до пенсии досидит, и дочери дело передаст. Марте семнадцать следующим годом, она школу заканчивает. Если их не расстреляют, конечно…, – Петр видел спокойные, желто-зеленые глаза Сталина, слышал глухой голос:

– Горский был чистым, честнейшим человеком, ничего не скрывал от своих товарищей…, – в Мехико Петр записался в публичную библиотеку. Он нашел предков Кукушки в Британской энциклопедии. Горская была внучкой американского генерала. История ее семьи уходила в позапрошлый век. Закрыв тяжелый том, он пошел в газетный зал. Здесь получали издания из Нью-Йорка и Вашингтона. Воронов быстро понял, что Паук, на самом деле, кузен Горской:

– Она видела документы отца. Если она не работает на немцев, или японцев, то она американский шпион. Мы можем лишиться Паука. Она продаст его, хозяевам…, – Воронов не стал ничего говорить Эйтингону. Товарищ Сталин уверил Петра, что партия знает о Горском. Воронову было достаточно слова Иосифа Виссарионовича.

Парк на Ганновер-сквер был пустынным. Открыв кованую калитку, Петр улыбнулся. На песчаной дорожке лежал забытый, детский обруч. Медленно забили колокола церкви. Над черепичными крышами возвышался изящный шпиль. Площадь окружали элегантные особняки, белого мрамора, с портиками и подстриженными, лавровыми деревьями, в палисадниках. Воронов, присмотревшись, увидел над одним из подъездов золоченую эмблему, птицу, раскинувшую крылья. Он хмыкнул:

– К и К. Они и до Мексики добрались. Я встречал их товары, в аптеках…, – Петр ничего подобного не покупал. Он брезговал проститутками, да и случайные связи, в его положении, были невозможны: – Мне никого не надо, кроме Тонечки…, – хлопнула дверь, в одном из особняков. Воронов поднялся.

Свидание с Филби, в неприметном ресторане, в Сохо, прошло удачно. Агент оказался готовым к работе, дело было только во времени. Филби и Берджес ждали подходящего момента, чтобы устроиться в Секретную Службу. Петр уверил агента, что с войной, стоит ожидать подобного:

– Не всегда британские войска останутся за линией Мажино, – усмехнулся Воронов, – разведке понадобятся новые сотрудники. С вашими знакомствами, со знанием языков…, – он похлопал Стэнли по плечу, – на вас обратят внимание, обещаю. Помните, мы ждем сведений об атомном проекте.

Увидев молодого человека, в серой визитке, Воронов замер:

– Одно лицо с Тонечкой. Это ее брат, несомненно. Новый герцог Экзетер…, – светлые, коротко стриженые волосы юноши золотились в утреннем солнце. Он говорил с женщиной средних лет, при шляпе, в дорогом костюме лазоревого шелка. Заметив взволнованные лица обоих собеседников, Воронов прислушался. Женщина курила сигарету:

– Дядя Джованни в церковь пошел. Джон, она не оставила записки, ничего? И где мальчик?

Брат Тонечки покачал головой:

– Ни следа, тетя Юджиния. Словно испарились, и она, и Уильям. Драгоценности на месте, и кольцо тоже…, – его голос угас. Он добавил:

– Я еду на Ладгейт-Хилл. Я велел проверить самолеты, паромы в Ирландию, но вы понимаете, что…, – Петр направился к дальнему выходу из парка.

– Скоро мы увидимся, – ласково подумал он:

– Тонечка, моя Тонечка. Она поехала в Цюрих. Кукушка позаботится о ней и Володе. Через неделю они в Москве окажутся…, – Петр прибавил шагу. Он хотел заглянуть в контору KLM, на Оксфорд-стрит, и купить билет на завтрашний утренний рейс до Стокгольма.

– Уильям…, – он незаметно оглянулся. Женщина, устало, шла к особняку с эмблемой «К и К». Брат Тонечки, взбежав по мраморным ступеням, скрылся за дверью своего дома:

– Нет, он Володя, – уверенно сказал Воронов, – Владимир Петрович, наш сынишка…, – свернув на Брук-стрит, он пропал в толпе.

В кабинете на Ладгейт-Хилл было накурено, дым щипал глаза. Перед Джоном стояла забитая, медная пепельница и несколько полупустых чашек с холодным кофе. Он еще не видел Питера. Когда утром он позвонил в особняк семьи Кроу, трубку сняла тетя Юджиния. Джон не знал, как подобрать подходящие слова. Он попросил женщину встретиться с ним, на Ганновер-сквер, на тротуаре. Она была в костюме матери жениха, в большой шляпе, с накрашенными губами. Джон, вдохнул запах сандала:

– Тетя Юджиния, Тони…, Тони пропала, вместе с Уильямом.

В последующие полчаса герцог убедился, что будущий премьер-министр не зря хочет взять леди Кроу в кабинет. Женщина спокойно осмотрела спальню, гардеробную и детскую. Она позвонила Джованни, на Брук-стрит, отправив его к священнику. Полковник Кроу ночевал у дяди. Стивена Юджиния попросила пойти в отель «Лэнгхем», отменить свадебный обед. Джон связался с Ладгейт-Хилл, отдав распоряжение проверить списки пассажиров на авиарейсах.

Списки лежали перед ним. Тетя Юджиния сказала, что сама поговорит с Питером. Джон, закашлявшись, раскурил чадящую сигарету:

– Спасибо дяде Джованни, Стивену, они все на себя взяли. Извинялись перед гостями, и так далее…, – свадебный букет, костюм, и кольцо сестры остались в гардеробной. Тони не забрала подаренные женихом драгоценности. Проверив шкатулку, Джон обнаружил, что сестра уехала в жемчужном ожерелье, полученном от покойного отца, и со швейцарским хронометром. Исчезла одежда, чемоданы от Вуиттона, паспорт и свидетельство о рождении племянника.

Джон лично позвонил управляющему отделением Coutts and Co, где хранились семейные вклады. Банкира нашли за партией гольфа. Джон приехал в контору. Управляющий, сначала, отнекивался, ссылаясь на то, что леди Холланд, совершеннолетняя. Джон, угрожающе, заметил:

– Моя сестра пропала. Вы покажете отчеты по ее вкладу, за последние полгода. Постановление суда мне не требуется, поверьте на слово.

В отчетах ничего интересного не нашлось. Тони поступали авторские отчисления, из Америки. Две недели назад сестра сняла большую сумму наличными, переведя деньги в аккредитивы. Джон надеялся, что увидит оплату чековой книжкой, за билет на самолет, или паром, но если Тони и купила что-то подобное, то сестра рассчиталась наличными. Ни одной зацепки не существовало.

Джон позвонил в Нью-Йорк, издателям сестры. Он надеялся, что в субботу отыщет кого-то из работников. После долгих объяснений, редактор дал ему домашний телефон мистера Скрибнера. Глава компании, судя по всему, пил утренний кофе. Выслушав Джона, Скрибнер, успокаивающе, сказал:

– Мистер Экзетер, не стоит волноваться. Ваша сестра взрослая женщина, ей двадцать один год. Я уверен, что мисс Холланд пришлет письмо, телеграмму…, – Джон спросил, не обещала ли сестра написать что-то для Скрибнера. Ему пришло в голову, что Тони могла отправиться на континент, во Францию, собирать новый материал.

– Она военный корреспондент, – думал Джон, – это ее профессия. Но для чего было так поступать, в день свадьбы? Питер бы не стал удерживать ее в Британии, он бы все понял. И зачем брать Уильяма? Война странная, как ее называют, но это война. Надо пересечь пролив, путешествие сейчас опасно…, – ссылаясь на коммерческую тайну, Скрибнер наотрез отказался предоставлять информацию:

– Дела мисс Холланд ведет адвокатская контора «Салливан и Кромвель», – сухо пояснил издатель, – я советую вам обратиться туда, мистер Экзетер.

Джон разбирался в американском бизнесе. Фирма «Салливан и Кромвель» не была обязана отчитываться даже перед президентом Рузвельтом, не говоря о нем, герцоге Экзетере. Паспорта у племянника не имелось. Тони могла получить документы для сына только с разрешения Джона, а он никаких бумаг не подписывал. В субботу из Лондона ушли самолеты в Амстердам, Брюссель, Цюрих, Стокгольм, Дублин, и даже в Калькутту, Батавию и Сидней.

– Девять дней, с остановками, и ты в Австралии, – Джон вспомнил рекламный плакат KLM, на Оксфорд-стрит, – авиакомпания оплачивает ночевки в отелях, обеды. В дугласе места только первого класса, пятнадцать пассажиров. Два стюарда, буфет, французское шампанское. Можно дать радиограмму, родственникам, прямо с борта. Давид и Элиза таким рейсом обратно в Европу летят, тетя Юджиния говорила. Из Харбина в Гонконг, оттуда в Сингапур. Там они садятся на самолет KLM. Калькутта, Багдад, Лидда, Александрия…, – Джон посмотрел на карту мира. Тони могла быть на пути куда угодно:

– Не похоже, что она радиограммы посылать собирается…, – герцог, в сердцах, потушил окурок. Он понял, что у сестры имелся второй паспорт:

– Может быть, и не только второй…, – Джон прошелся по скрипучим половицам. Телефон не звонил. Описание Тони и Уильяма ушло срочной телеграммой во все полицейские участки королевства и колоний, от Канады до Австралии. Джон, впрочем, предполагал, что Тони отправится куда-то за границу.

– Может быть, у нее три паспорта…, – вздохнул герцог, – или пять, или десять…, – в списках пассажиров он леди Холланд не нашел. Имена в бумагах не упоминались, только фамилии, с инициалами. Несмотря на войну, паспорта для покупки билетов на поезда, или паромы в Ирландию, не требовались. Из нейтральной Ирландии можно было отплыть куда угодно, хоть в Нью-Йорк, хоть в Буэнос-Айрес.

– Но зачем? – присев на подоконник, Джон посмотрел в сторону серого купола собора Святого Павла:

– Зачем понадобился фарс, со свадьбой? Зачем обманывать Питера? Или она его, действительно, любила…, – он вспомнил серые, большие, в темных ресницах, глаза племянника, его лепет: «Дядя, дядя…»

– Она не станет подвергать Уильяма опасности, она мать…, – Джон замер:

– А если отец Уильяма нашелся? Тони сказала, что он погиб, но на войне разные вещи случаются…, – многие республиканцы, после разгрома в Испании, обосновались в Советском Союзе, или в Южной Америке. Джон был уверен, что в Россию сестра не поедет. Тони брала интервью у Троцкого, изгнанник написал предисловие к ее книге:

– Она поддерживала ПОУМ, жила в Мехико. Может быть, отец Уильяма дал о себе знать, и она отправилась в Центральную Америку? – за окном играл зеленоватый, тихий вечер, зажигались рекламы. Джон проводил глазами двухэтажный автобус, с плакатом «Ребекки» Хичкока. Он вздрогнул, услышав скрип двери.

Лазоревые глаза Питера немного припухли. Он стоял, прислонившись к косяку, засунув руки в карманы твидового пиджака. Джон, в свете электрической лампы, на столе, заметил седые волосы, на виске кузена. Питер молчал.

Мать сказала ему обо всем утром, когда он одевался, в гардеробной. Он, сначала, не мог поверить. Юджиния отвела его в особняк герцога. Питер увидел кольцо с голубовато-серой жемчужиной, на туалетном столике Тони, пустые, голые шкафы. Он вдыхал нежный аромат лаванды, глядя на большую, аккуратно заправленную постель. Он помнил белокурые, мягкие, разметавшиеся по шелковой подушке волосы, приглушенный стон:

– Я люблю тебя, люблю…, – он помнил длинные, стройные ноги, высокую грудь. Питер не двигался. Мать привлекла его к себе:

– Сыночек…, Сыночек, милый, не надо, пожалуйста. Я уверена, что с Тони и маленьким все хорошо. Она свяжется с тобой, все объяснит…, – Питер только и мог, что кивнуть: «Да, мама».

Он оставил все дела по несостоявшейся свадьбе матери, дяде Джованни, и кузену Стивену. Питер поехал в контору, работать. Если дежурный и удивился, открыв дверь хозяину производства, в день свадьбы, то он ничего не сказал. Питер заставил себя просидеть в кабинете до пяти вечера. Мать позвонила из дома, все было в порядке. Питер, мимолетно, подумал:

– Надо поблагодарить, дядю Джованни, Стивена…, – через четверть часа он обнаружил себя перед выкрашенной синей краской дверью трехэтажного особняка, в тени собора Святого Павла.

– Ты присядь, – попросил Джон. Герцог отпер ящик стола, повертев запыленную бутылку:

– Из папиных запасов. Виски лет двадцать, наверное. После той войны покупалось…, – стаканов Джон в кабинете не держал. Идти вниз, к охране, не хотелось. Они пили, передавая друг другу бутылку, прямо из горлышка. Питер был в простом, будничном костюме, в старом галстуке. На пальцах Джон увидел пятна от чернил.

– Ты работал, – утвердительно сказал герцог.

Питер затянулся сигаретой:

– Да. Так легче. Что…, – он кивнул на стол, в сторону стопок бумаги: «Есть какие-нибудь…, – его голос дрогнул, – сведения?».

– Нет, – честно ответил Джон. Он рассказал Питеру о своих предположениях. Кузен, отвернувшись, долго смотрел в окно:

– Я бы понял…, – он медленно, аккуратно, потушил окурок, – понял бы. Почему она мне ничего не сказала Джон, почему…, – Питер, махнув рукой, поднялся:

– Не буду мешать. Я завтра в Ньюкасл уезжаю, на заводы, первым поездом. Если что-то…, – он провел руками по лицу, – ты мне позвони, или телеграмму пришли…, – Питер заставил себя не оборачиваться, не видеть сочувствие в прозрачных, светло-голубых глазах.

Он вышел на Ладгейт-Хилл и побрел к реке. Вечер оказался неожиданно зябким, Питер поднял воротник пиджака. Он не взял ни шарфа, ни пальто, когда поехал в контору. На реке дул холодный, восточный ветер. Солнце заходило над мостом Ватерлоо. Он прислонился к гранитным перилам набережной, сунув руку в карман. Питер смотрел на игрушечный, жестяной вагончик, у себя на ладони.

Он слышал шепот: «Папа, папа…», чувствовал теплые, пухлые пальчики, уцепившиеся за его руку. Мальчик засыпал, свернувшись клубочком. Они с Тони сидели рядом. Питер обнимал ее, девушка клала белокурую голову ему на плечо: «Я тебя люблю, милый мой…»

– Я тоже…, – он проводил губами по стройной шее:

– Пойдем, пойдем. Я скучал, я весь день тебя не видел…, – Питер сжал вагончик в руке. Прислонившись спиной к ограждению, он съехал вниз, на тротуар. Набережная была пустынной. Питер услышал гудок буксира с реки, далекую музыку репродуктора. Мужчина заплакал, не выпуская игрушку, уронив голову в ладони.

 

Эпилог

Рим, апрель 1940

В библиотеке Папского Грегорианского университета было тихо. Читальный зал помещался в круглой, большой комнате, с верхним светом. Здание, у подножия холма Квиринал, построили шесть лет назад, при покойном понтифике, в классическом стиле. Столы темного дерева блестели. За чисто вымытыми окнами простирались зеленые газоны, и аллея пиний, ведущая к воротам университета. Шел мелкий, теплый дождь. Цветы мимозы, на деревьях, поникли. Виллему сказали, что зима в Италии была сырой. Они и сами это поняли, сойдя на берег, в Генуе. Отец Янсеннс покачал головой: «Все равно, с тропическими ливнями ничто не сравнится». Виллем помнил стук дождя по жестяной крыше простой хижины, где жили священники и послушники. Они строили здание приюта, прокладывали и мостили дорогу, к речной пристани. Сирот в Конго было много. К ним привозили детей, потерявших родителей в эпидемиях, или в стычках между племенами.

Виллем, закрывая глаза, видел беленые домики, со спальнями для мальчиков и девочек. Малыши еще никогда не спали на кроватях. Сначала они, боязливо, устраивались на полу. Жаркий, влажный ветер раскачивал противомоскитные сетки. Небо здесь было глубоким, угольно-черным, покрытым бесчисленными звездами. Приют возводили в полумиле от деревни, на плоском, заросшем деревьями берегу. Даже отсюда они слышали бесконечный плеск волн. Оказавшись в Конго, Виллем понял, что никогда еще не видел подобных рек, почти в две мили шириной, огромных, с бурой водой, разливающихся бесконечными, мелкими озерами. Звенели москиты, кричали обезьяны на деревьях. На рассвете они собирались у входа в хижину, где помещалась столовая. Дети подкармливали зверей.

Кроме домиков для сирот, и маленькой, беленой церкви, они построили школу и мастерские. Пока приют оставался общим, единственным в глубине джунглей. В будущем они хотели отправлять девочек в столицу, где о них бы позаботились святые сестры. Дети учились вместе, рассаживаясь по разным углам школьной комнаты, за самодельными партами.

Виллем преподавал простую арифметику. Малыши никогда не видели цифр, черной доски, мела, никогда не держали в руках карандаша и тетради. В мастерских, Виллем учил их столярному делу. Дети быстро схватывали, и начинали, через два-три месяца, бойко болтать на французском языке. Воспитанников крестили, но не сразу, а, когда они могли читать, и складывать первые фразы из молитвенника или Евангелия.

Отец Янсеннс уехал домой, в Бельгию, в свою епархию. На прощание он сказал Виллему:

– Не волнуйся. Через два года получишь сан, вернешься в Конго, в нашу деревню…, – когда они покидали приют, в нем жило две сотни ребятишек. Виллем был уверен, что у них появятся еще малыши. В Конго Виллем, наконец-то, стал реже видеть сны, где он шел через усеянный трупами детей двор, вдыхая свежий, острый запах крови. Иногда такое еще случалось. Он вставал и шел в маленькую церковь, устраиваясь на коленях перед простым распятием на стене. Виллем перебирал четки:

– Господи, прости меня…, – шептал он, – дай мне искупить свою вину, пожалуйста. Дай мне вести жизнь праведную…, – Виллем засыпал, на голых половицах, положив голову на рукав рясы. В церкви было спокойно, он думал о завтрашних занятиях с малышами и закрывал глаза.

Священники с монахами поднимались в пять утра, на раннюю мессу. Потом начинались обязанности на кухне, служба для детей, и уроки. Виллем, аккуратно, два раза в месяц писал родителям. Отец Янсеннс заметил:

– Это твоя обязанность, милый мой. Обеты, принесенные Иисусу, не отменяют заповедей. Сказано: «Почитай отца своего, и мать свою». Они добрые люди, они тебя воспитали. Ты навсегда останешься их сыном…, – Виллем знал, что у него родилась племянница. Сестра с мужем возвращалась из Маньчжурии. Он, сначала, хотел улучить время, и добраться до Мон-Сен-Мартена, но, в последнем письме, родители сообщили, что приедут в Италию. В Риме, Виллем услышал, что его бабушку и дедушку канонизируют, в следующем году.

Он сидел, склонив голову над томом церковных законов, вспоминая голос отца Янсеннса:

– Бельгия нейтральная страна. Война нас не затронет. Но все равно, мне кажется, лучше сейчас оставаться с паствой…, – Виллем жил в институте, в маленькой келье, с узкой кроватью, полками для книг и распятием. В Риме студенты, готовящиеся к получению сана, тоже поднимались рано, для послушания. Виллем, на этой неделе, помогал на кухне. В Конго он научился хорошо готовить, хотя трапезы в приюте были самые простые. Они кормили детей овощами и кашей из сорго. Монахи устроили делянки и учили воспитанников обрабатывать землю. Они рыбачили, на реке, с мальчиками.

Виллем, со времен Испании, не ел ни мяса, ни рыбы, ни даже яиц. У них в Конго стоял курятник, но птиц резали другие монахи. Виллем не мог занести руку на живое существо, не мог взять оружие, даже просто нож. Он посмотрел на письмо с бельгийскими марками, полученное утром. Виллем, отчего-то, вспомнил форель, в миндальном соусе, которую готовила мама, в замке:

– Ничего…, – весело подумал он, – капуста у нас тоже вкусная. Тушеная капуста, с можжевеловыми ягодами…, – на окнах растекались потеки дождя. Он провел рукой по коротко стриженым, золотисто-рыжим волосам. В Африке Виллем брил голову наголо, как все монахи, из-за жары. Услышав шаги, он обернулся. Кузен был в твидовом пиджаке, с портфелем. Рыжую голову, он не покрывал. Кепку доктор Судаков держал в руках. Похлопав Виллема по плечу, Авраам заглянул в книгу:

– Quidam habens filium obtulit eum ditissimo cenobio: exactus ab abbate et a fratribus decem libras soluit…, – кузен смешливо закатил глаза:

– Аббат и монах в очень богатом монастыре, а спор из-за каких-то десяти монет…, – познакомившись с кузеном Авраамом, Виллем, иногда, думал, что доктору Судакову надо стать священником. Они встретились в университетской библиотеке. Италия пока не объявляла войну Британии. Доктор Судаков говорил, что надо не терять времени:

– До лета, думаю, Муссолини протянет, – заметил он, – а к лету я окажусь далеко отсюда. Я не хочу, чтобы меня интернировали, как подданного враждебного государства. У меня есть дела важнее, чем сидеть в римской тюрьме, – Авраам приехал работать над второй монографией о крестовых походах, как он выражался, в перерыве между другими обязанностями.

Виллем понял, что кузен вывозит евреев из Италии. Когда они бродили по городу, в забегаловке, за жареными артишоками, Авраам признался:

– Не только отсюда. Я отплываю из Ливорно в Салоники, где меня ждут ребята. Мы намереваемся до лета пробраться в Литву и Латвию. В Каунасе кузен Аарон Горовиц. Мы с ним работаем, он собрал группу подростков. Надо их переправить в Палестину…, – Виллем вспомнил карту:

– Хорошо, Болгария, Румыния, Венгрия, и даже Словакия, пока нейтральные страны. Но как ты собираешься миновать Польшу, где Гитлер, или новые советские территории…

– На то есть свои пути, – загадочно отозвался кузен. Он помогал Виллему с латынью. Доктор Судаков отменно знал язык, и переводил с листа церковные законы. Виллем понял, что кузен может даже отслужить мессу:

– Я историк, – смеялся доктор Судаков, – медиевист. Без латыни я, как без рук. Все документы времен крестоносцев на ней написаны…, – захлопнув «Кодекс Грациана», Авраам велел:

– Пойдем. Сварю тебе кофе, на прощание, как у нас делают, в Израиле. Приедешь в Иерусалим после войны, я тебя по всем церквям проведу, покажу могилы моих христианских предков…, – доктор Судаков подмигнул кузену.

В маленькой, студенческой кухоньке, они отворили окно. Размеренно бил колокол, песок на дорожках был влажным от мороси, пахло соснами и кофе. Авраам стоял над газовой плитой, следя за медным кофейником:

– Кузен Мишель погиб…, – он, невольно, вздохнул, – жаль его, мы ровесники. Мы тогда хорошо в Праге поработали. Теодор на фронте. Рано или поздно Британия и Франция атакуют Гитлера. Невозможно, чтобы подобное продолжалось…, – в Иерусалиме, Авраам получал весточки от рава Горовица. Аарон писал, что в Литве скопилось много беженцев из Польши:

– Они все без документов. Я уехал из Варшавы первого сентября, в день начала войны. Мы стараемся отправить людей в Британию и Америку, но путешествие опасно, даже на кораблях нейтральных стран. Немецкие подводные лодки топят и мирные суда. Германия захватила Мемель, в Литве не осталось ни одного порта. Мы посылаем беженцев в Ригу. Кое-кому удается, нелегально, добраться до Швеции, но это капля в море. Ходят слухи, что летом Сталин введет сюда армию, наши евреи очень боятся войны. В Белостоке всех беженцев с польской территории, отвезли в СССР. Об их судьбе ничего не известно. Евреев, офицеров в армии, и обеспеченных людей, НКВД арестовало…, – в портфеле Авраама лежало письмо из Риги. Он посчитал, в уме:

– Семьдесят человек, с литовской группой. Ничего, справимся. Золото у нас есть…, – они платили местным проводникам. Из Венгрии Авраам, с ребятами, тайно переходил на новые, советские территории и отправлялся на север. Обратно ему предстояло вести всю группу. Они поездом добирались до границы СССР и скрывались в лесах.

В письме говорилось, что подростки ждут его в Каунасе. Привозила группу в Литву некая Регина Гиршманс, кем бы они ни была. Почерк у Регины был четкий, резкий, писала она на хорошем иврите. Она объяснила, что учится в Латвийском университете, и преподает в еврейской гимназии, в Риге. Регина не упомянула, сколько ей лет, но Авраам хмыкнул: «Студентка. Двадцать, двадцать один…».

Выпив с кузеном кофе, он обнялись, на прощание. Авраам, как всегда, подумал:

– Странно. Мы очень дальние родственники, а похожи будто братья. Оба рыжие, сероглазые. Хотя он говорил, что у него мать с рыжими волосами…, – он вспомнил Циону:

– Учителя говорят, что у нее большой талант. Она станет знаменитой пианисткой, а ей бы только трактор водить, и стрелять из винтовки…, – девочка подружилась с ровесницей, приехавшей с Авраамом из Будапешта, графиней Цецилией Сечени. В кибуце она быстро стала Цилой. Циона каждую пятницу добиралась из Иерусалима до Кирьят Анавим. Девочка проводила шабат, раздавая еду в столовой, или за дойкой коров, вместе с Цилой. Госпожа Эпштейн присматривала за сиротами, жившими в кибуце.

– Дочка ее ребенка ждала, в Лондоне, – вспомнил Авраам:

– Дома новости узнаю. С Ционой поговорю, серьезно. Нам нужны музыканты, а не только трактористы…, – он спустился по широкой, прохладной лестнице, натянув на ступенях кепку:

– Привезу группу, издам книгу, а потом…, – Авраам намеревался вернуться в Польшу, в одиночестве. До них дошли слухи о еврейских гетто. Они хотели выводить людей из городов, в зоне немецкой оккупации, на безопасные территории:

– Пока безопасные места, – поправил себя Авраам, – но Францию Гитлер не атакует, и Бельгию с Голландией тоже. Семья Виллема живет спокойно, и кузина Эстер, с детьми, и мадемуазель Аржан…, – думая о невесте кузена Теодора, доктор Судаков всегда немного краснел.

Он оставил кузену кардамон, в бумажном пакетике. Сделав себе еще чашку кофе, Виллем присел на каменный подоконник. Он зажег дешевую папиросу, помахав Аврааму. Кузен исчез, завернув за угол. Распечатав письмо, Виллем услышал ласковый голос матери:

– Дорогой сыночек! Мы с папой надеемся, что у тебя все в порядке. Элиза передает большой привет. Они с Давидом и Маргаритой приземлились в Амстердаме. Давид забирает мальчиков, и они приезжают в Мон-Сен-Мартен, на все лето. Гамен чувствует, что его хозяйка возвращается, скачет от радости, целый день. Весна у нас теплая, дружная. Цветы в саду распустились. Я привезу тебе варенья, из ранней земляники, в горах она появится к июню. Мы с мальчиками и Маргаритой непременно соберем ягод. Месье Верне обещал баночку лучшего меда, для тебя…, – Виллем читал ровный почерк матери, улыбаясь, потягивая кофе. Убрав письмо в карман рясы, он вымыл чашку, и вернулся в читальный зал.

Вода фонтана Треви рассыпалась сверкающими струями. В голубом небе колыхались триколоры, с фашистскими эмблемами. Белокурый мальчик, в матросском пальтишке, восторженно хлопал в ладоши: «Вода, вода!». Тони заправила под шапку мягкую прядку:

– Пойдем, милый. Ты увидишь папу…, – Уильям потянул ее к фонтану: «Здесь!»

Они приехали в Рим вчера вечером, и провели ночь в отеле, на виа дель Корсо. Тони пришлось задержаться на неделю в Милане, при пересадке. В поезде из Цюриха в Италию, Уильям стал капризничать. Тони поняла, что сына продуло в самолете. В Милане, взяв такси, она поехала в отличную гостиницу, у Дуомо. Тони велела портье вызвать детского врача. Оказалось, что у мальчика небольшая простуда. От Милана до Рима было всего четыре часа на поезде, но Тони не хотела рисковать.

Она отлично провела время в городе. Уильям пил лекарства, играл с приглашенной няней, в номере. Тони ходила в картинные галереи, в магазины и даже навестила оперу. Город усеивали фашистские флаги, и портреты дуче, но кофе варили отменно, а продавцы, вежливо, улыбались. Италия привечала туристов. На улицах Тони слышала французский, немецкий, и английский языки. В страну приезжало много американцев. В Альпах лежал снег, катание было отличным. Тони купила кашемировый шарф, перчатки и сумку, а сыну, пальто, и ботиночки мягкой, хорошо выделанной кожи.

– Мы вернемся, милый, – уверила его Тони.

В Милане она обедала в гостиничном ресторане, где повар готовил для мальчика овощные пюре, и варил ему говядину. Тони заказывала в номер фрукты и сыры, итальянское вино. Жар у сына спал, доктор позволил им ехать дальше:

– В Риме теплее, – он потрепал Уильяма по голове, – подышите морским воздухом, в Остии…, – в гостинице Тони сказали, что всю прошлую неделю шли дожди, но сейчас погода улучшилась.

– Пойдем, – она взяла ладошку сына. Тони провожали долгими взглядами. Она скрыла улыбку:

– Итальянцы похожи на испанцев, не скрывают восхищения женщиной. Не то, что в Англии, с нашей чопорностью…, – Тони сегодня оделась с особой тщательностью, в облегающий, сшитый по фигуре костюм. Юбка из темно-синего твида едва прикрывала колени, в тонких, шелковых чулках. Длинные ноги, в новых, купленных в Милане туфлях, уверенно ступали по брусчатке. Тони помнила, что идет в католический университет. Девушка надела хорошенькую шляпку. Белокурые, завитые щипцами локоны, падали на плечи. Она была похожа на Джоан Фонтейн. Тетя Юджиния первой сказала об этом Тони, посмотрев фильм с актрисой. Они с Питером пошли в кино. Тони убедилась, что, действительно, напоминает мисс Фонтейн. На виа Монтенаполеоне, когда Тони покупала сумку, у нее попросили автограф. Она скромно опустила глаза:

– Нас часто путают, месье. К сожалению, я не мадемуазель Фонтейн.

– Вы гораздо красивее, – горячо сказал итальянский офицер. Он донес пакеты Тони до гостиницы. Девушка отговорилась от приглашения на чашку кофе, указав на палец, в перчатке: «Я замужем, месье».

Тони, утром, сверилась с картой. От фонтана Треви до Папского Грегорианского Института было десять минут ходьбы. Уильям, сначала, ковылял рядом, а потом попросился на руки. Мальчик обнял ее за шею: «Мама!».

– Скоро вы с папой встретитесь…, – Тони, утром, стояла в ванной:

– А если тетя Тереза и дядя Виллем сообщили, что я за Питера замуж собираюсь? Ничего страшного, – девушка тряхнула головой, – я Виллему все объясню. Скажу, что была одинока, что ошиблась. Маленький его назовет папой, все будет хорошо…, – Тони поднималась вверх, к холму Квиринал, вспоминая маленькую комнатку в Барселоне, его шепот: «Я тебя сразу полюбил, когда увидел. Тони, Тони…»

– Я скажу, что фон Рабе принудил меня передать координаты…, – Тони подняла голову, к большому, серого мрамора зданию. Над портиком были выбиты буквы: «Pontificia Universitas Gregoriana». Она услышала звон колокола, Уильям встрепенулся: «Бам!»

– Церковь, милый мой…, – вокруг было много храмов. Тони видела, из окна номера, купола и шпили. Портье отметил на плане города Испанскую лестницу: «С нее открывается отличный вид на Ватикан, мадам».

– Это потом…, – Тони позвонила у высокой, дубовой двери:

– Виллем переедет в гостиницу. Он снимет обеты, мы обвенчаемся. Отправим телеграмму его родителям, я свяжусь с Джоном. Скажу, что Виллем написал, из Рима, и я к нему поехала. Питер меня простит, он джентльмен. Он поймет, что я согласилась на свадьбу от безысходности, от страха за маленького…, – щель в двери приотворилась. Тони сказала, по-французски:

– Я бы хотела увидеть вашего студента, брата Виллема де ла Марка. Я его родственница, леди Холланд, из Лондона. Я навещаю Рим, с ребенком…, – Тони решила не говорить привратнику, что Виллем, отец мальчика:

– Я все скажу, когда он придет…, – дверь отворилась, она шагнула в скромную, с распятием темного дерева, приемную, – маленький похож на него, как две капли воды…, – ребенок, распахнув большие, серые глаза, прижался к матери. Уильям всегда так делал, в незнакомых местах, но быстро осваивался. Монах в черной рясе, вежливо, указал на скамью: «Присаживайтесь, синьора». Улыбнувшись Уильяму, он скрылся за еще одной дверью. Тони осталась наедине со вторым монахом. Уильям велел: «Ногами! Ногами, мама!».

Они гуляли по маленькой комнатке, где пахло воском и ладаном. Расстегнув мальчику пальтишко, Тони сняла его вязаную шапку. Второй монах, тоже в черной рясе, не отрывался от молитвенника. Бил колокол, Тони сцепила пальцы:

– Недолго осталось. Как я соскучилась…, – дверь скрипнула, она остановилась. Уильям недовольно потянул ее за руку: «Еще гулять!»

Это был не Виллем. Монах вернулся за конторку:

– Брат де ла Марк не может вас увидеть, синьора. Всего хорошего…, – он махнул в сторону открытой на площадь двери. Тони сглотнула:

– Но вы сказали, что я его родственница, что здесь ребенок…, – темные глаза итальянца были непроницаемы. Он кивнул:

– Как вы и просили, синьора. Брат де ла Марк не может вас увидеть…, – он распахнул дверь шире: «Всего хорошего».

Девушка и не поняла, как оказалась на ступенях института, с Уильямом на руках. Она услышала лязг засова:

– Если я его замечу, в окне, – загадала Тони, – все, все, будет хорошо. Он знает, что Уильям его сын. Он не сможет нас выгнать, никогда…, – она всматривалась в фасад здания, но окна закрывали тяжелые портьеры. Тони почудилось, что штора заколебалась.

Виллем стоял между стеллажей с книгами, глядя на светлые волосы, играющие золотом в утреннем солнце. Она держала ребенка, лет полутора. Он знал, что это мальчик. Брат Амбросио нашел его в библиотеке. Монах сказал, что к нему пришла посетительница, родственница, леди Холланд, вместе с сыном.

Она медленно шла к улице, ведущей вниз, к фонтану Треви.

Виллем вспоминал высокий, нежный голос, звон гитары, завывание ветра за стенами блиндажа, ее горячие губы. Родители о ней не писали, а Виллем не спрашивал. Она была шлюхой и убийцей, из-за нее погибли невинные, детские души.

– Из-за меня, – сказал себе мужчина, – только из-за меня. Не перекладывай вину на других. Неси крест, до конца дней. Все равно, – Виллем сжал руки в кулаки, – все равно, мне нельзя ее видеть, никогда…, – у мальчика тоже были белокурые волосы. Он поморщился:

– Это не мой ребенок. Он ни в чем не виноват, это дитя, нельзя его ненавидеть. Это не мой ребенок. Фон Рабе, еще кого-то. Какая разница? Я больше с ними не встречусь, обещаю…, – мальчик обернулся. Виллем увидел большие, серые глаза, в темных ресницах. Он заставил себя не поднимать руку, не осенять его крестным знамением.

Задернув штору, Виллем сел за стол:

– Это не мой сын, – повторил он твердо, – ей нельзя верить. Она лгунья, она работала с нацистами. Не мой сын…, – он заставил себя раскрыть книгу, но все равно, видел доверчивые, серые глаза мальчика:

– Не думай о нем. О ней…, – Виллем забормотал молитву, перебирая четки, – забудь…, – он вытер глаза. Ему хотелось, еще раз, увидеть ребенка:

– Увидеть ее…, – понял Виллем. Он велел себе оставаться на месте:

– Это грех, страшный грех…, – не выдержав, он поднялся. Площадь была пуста, на булыжниках ворковали голуби.

Тони не помнила, как добралась до фонтана Треви. Она не хотела плакать, и пугать маленького. Отпустив Уильяма к фонтану, девушка поняла, что у нее трясутся пальцы. Тони заказала две чашки крепкого кофе и выпила их залпом, как лекарство. Она закурила сигарету, слушая щелчки фотоаппаратов, детский смех. Уильям бегал за голубями, с другими малышами. Звенели струи воды, репродуктор, наверху, играл марш. Музыка, внезапно, прекратилась. Голос диктора начал говорить, важным тоном. Тони не знала итальянского языка. Она нашла в себе силы спросить, у официанта: «Что случилось, синьор? Какие новости?».

Перед ней поставили каппучино и стакан минеральной воды:

– Войска вермахта высадились в Норвегии, и Дании, синьора, – ответил официант, – сегодня утром. Для защиты мирного населения от франко-британской агрессии…, – он, видимо, вспомнил, что Тони говорила с ним по-французски, и оборвал себя: «Еще что-нибудь, синьора?»

Тони, глотнув горький дым, потушила сигарету: «Нет».

Она услышала голос Уильяма: «Бисквит! Мама, бисквит!».

Мальчик сидел у нее на коленях, болтая ногами, жуя миндальное печенье. Тони достала из сумки блокнот крокодиловой кожи. Она смотрела на знакомый почерк:

– Фрау Анна Рихтер, Цюрих…, – дальше шел адрес и номер телефона. Она сказала себе:

– Ненадолго. Мне надо написать книгу, и я ее напишу. Свяжусь со Скрибнером, отсюда, из Рима. Предупрежу, что пришлю манускрипт осенью. Придумаю, как это сделать. Потом вернусь в Европу…, – Тони вскинула упрямый подбородок, – в Мон-Сен-Мартен. Родители Виллема обрадуются, узнав, что у них внук. Они поговорят с Виллемом, он снимет обеты. До следующего лета, – пообещала себе Тони, – не больше. Петр передо мной на коленях будет стоять. Он уверен, что Уильям, его сын…, – рассчитавшись, Тони вытерла мальчику руки шелковым носовым платком. Она попросила официанта вызвать такси, до отеля. Тони собиралась уехать в Швейцарию ночным экспрессом, через Милан и Локарно.

 

Пролог

Дюнкерк, 29 мая 1940

Из-под черного, испачканного песком, просоленного берета танкиста на лоб лился пот. Рубашка хаки промокла от морской воды. Ревели моторы машин, гавань забили лодки и катера.

Измученно подышав, Джон прислушался. Издалека доносились залпы зенитной артиллерии. Мессершмиты, только что, отогнали. В полумиле, в открытом море, поднимались столбы густого дома. Горели военные корабли. Большие суда не могли зайти в гавань. Даже лодки вынуждены были швартоваться в миле от берега. Белый песок усеивали трупы, в мелкой воде расплывалась кровь.

Немцы бомбили гавань по расписанию, зло подумал Джон, каждый час. Дюнкерк блокировали подводные лодки. Два транспорта с войсками вчера пошли ко дну. Дивизии вермахта заняли Булонь и Кале. До узкой полоски белого песка, где скопилось триста тысяч англичан, французов и бельгийцев, им оставалось десять миль.

Официальное распоряжение об эвакуации пришло вчера, радиограммой, лично от премьер-министра Черчилля. С началом немецкого наступления в Арденнах, Джон, в звании капитана, отправился в действующую армию. Он смотрел на месиво людей, пытаясь найти рыжую голову кузена Теодора:

– Лаура оказалась права. Они обошли линию Мажино с севера, механизированными соединениями, одновременно прорвав французскую оборону, на юге. Никакие укрепления не помогли…, – Джон поморщился. Неделю назад его легко ранило, под Аррасом, когда пехота и два танковых батальона пытались контратаковать. Джон, неудачно, высунулся из башни танка, чтобы осмотреть местность. Он получил пулю, в левую руку. Ранение оказалось поверхностным, но все равно, еще ныло. Танки его батальона стояли в двух милях отсюда. Инженеры выстроили машины полукругом, у спешно вырытых траншей, и подожгли. Все боялись, что немцы, делавшие при наступлении, по пятьдесят миль в день, прорвутся к Дюнкерку. Требовалось сохранить, и переправить через пролив армию.

Джон, мимолетно, подумал о сестре. Они ждали весточки, но, ни телеграммы, ни письма не пришло. В начале апреля немцы высадились в Дании и Норвегии, в начале мая Гитлер двинул армии на запад. Питер хотел пойти в армию, но Черчилль, на встрече с владельцем «К и К» велел кузену сидеть на заводах, занимаясь своим делом. Сталь и бензин, по словам нового премьер-министра, были не менее важны, чем защита страны с оружием в руках.

– Потому что иначе у нас нечем будет воевать, – сказал Джон кузену, за обедом, в подвальчике, у собора Святого Павла, – без твоей продукции, мы не получим самолетов, танков и эсминцев…, – со времени исчезновения Тони Питер навещал столицу редко. Он предпочитал оставаться в Ньюкасле. Предприятия, в Лондоне и провинции, перевели на военные рельсы. Леди Кроу стала заместителем министра промышленности. Она занималась свертыванием гражданских производств.

Юджиния уговорила миссис Майер покинуть Лондон. Клара, с девочками и младенцем, перебралась в Мейденхед, хотя на Лондон пока не упало ни одной бомбы. Мистер Майер и Пауль продолжали ездить на верфь, где выполняли только заказы Адмиралтейства.

– Других заказов еще долго не будет…, – наверху, в сером небе, пронеслись истребители. Кузен Стивен был пока жив, по крайней мере, вчера, когда капитан Холланд говорил по радио с Лондоном. Летчики очень помогали, бомбя немецкие позиции, морские суда, отгоняя мессершмиты Люфтваффе. За последние два дня авиация потеряла полсотни самолетов. Войска видели, как машины, горящими свечами, уходили в море.

Вчера бельгийский король подписал акт о капитуляции страны перед Гитлером. Две недели назад, сдалась Голландия. За Блетчли-парк Джон был спокоен. Лаура вернулась с курса, в чине капитана. Поговорив с дядей, Джон убедился, что на базе все в порядке.

В Лондоне Джон нашел тетю Юджинию в Уайтхолле. Дядя Хаим звонил из Нью-Йорка, беспокоясь за дочь. Последнее письмо от Эстер пришло в Америку после Пасхи. Она сообщила, что бывший муж, вернувшись в Амстердам, забрал мальчиков, и уехал в Мон-Сен-Мартен. За две недели, с начала немецкой атаки, в Блетчли-парк не поступало никаких радиограмм от Звезды.

Мон-Сен-Мартен находился в тылу немецких войск, а у детей Эстер не было американских паспортов:

– Профессор Кардозо не сумасшедший…, – порывшись по карманам, Джон нашел жестяную коробочку с папиросами, – он вернет мальчиков Эстер, даст разрешение на выезд. Лучше рисковать, пересекая Атлантику, чем оставаться в Европе. Эстер американка, гражданка нейтральной страны, немцы ее не тронут. Но если они сделают с евреями на оккупированных территориях, то же, что и в Германии, в Польше…, – в Блетчли-парк поступали сведения из Прибалтики. Джон читал письмо кузена Аарона, отправленное из Каунаса в Лондон. Рав Горовиц говорил о гетто, особых районах в польских городах, куда переселяли евреев.

Джон закашлялся, затянувшись сигаретой:

– Звезда никуда не уедет, пока бывший муж не привезет ей детей. Риска нет, у нее паспорт США. А Теодор…, – стоя по колено в воде, Джон услышал с берега витиеватый русский мат. Кузен выпрыгнул из-за руля машины:

– Ставьте их в ряд, кидайте доски поверх! Надо дотянуть колонну до лодок!

Теодор прошлепал к Джону, тяжело дыша. Кузен, бесцеремонно, забрал у него сигарету:

– Сейчас дело пойдет веселее…, – хмурое лицо выпачкала грязь, рубашка насквозь пропотела, – люди по доскам побегут. Главное…, – Теодор вскинул глаза к низкому небу, – чтобы боши не появились…, – он опять выматерился:

– От моего инженерного батальона половина осталась. Когда мы окопы рыли, нас прицельно расстреливали…, – он, внезапно, усмехнулся:

– Мой предок подобный мост наводил, в Швейцарских Альпах, для Суворова…, – майор Корнель отдал Джону окурок. Солдаты, французские, английские, бельгийские, ждали очереди на белом песке, чтобы добраться до катеров. Отряды перевозили на военные суда, стоявшие у выхода из гавани. Федор, со своими ребятами, наскоро построил, из мешков с песком, что-то вроде укреплений. Они, по крайней мере, защищали от пуль немецких самолетов.

Люфтваффе бросило сюда пять сотен машин. Бомбардировщики проносились над пляжем, на бреющем полете, с низкой высоты, стреляя по скопившейся у моря армии. За два последних дня эвакуировалось почти двадцать тысяч человек. На берегу оставалось столько же:

– Неизвестно, соберутся ли немцы атаковать…, – Федор смотрел на брошенную технику, на пушки и винтовки, – но, если соберутся, они нас в море загонят, и устроят бойню. Устроили…, – поправил он себя. Он услышал голос кузена: «По плану твое соединение сегодня эвакуируется».

Федор повернулся в сторону капитана Холланда:

– Я тебе покажу, куда можно засунуть план. Я говорил с ребятами. Кроме нас, здесь инженеров нет…, – он указал в сторону понтонов и наплавного моста, – вот наша обязанность. Когда войска окажутся в безопасности…, – Федор помолчал, – тогда мы уйдем, последними.

Лично он, майор Корнель, никуда эвакуироваться не собирался. Федор получил последнее письмо от Аннет две недели назад. Девушка проводила Набоковых в Гавр. В Сен-Жермен-де-Пре приходил некий месье Биньямин, с письмом от Бертольда Брехта. Федор читал Биньямина. Свернув бумагу, он вздохнул:

– Ему тоже надо помочь из Европы выбраться, он великий философ. А как? Пока я здесь сижу…, – через два дня немцы начали прорыв линии Мажино.

Отправляясь на фронт, зная, что по недействительному паспорту Аннет никто доверенность не оформит, Федор снял со счетов наличные. Он оставил девушке деньги, оплатив на год вперед сиделку и визиты врача. Он долго сидел над ответом Аннет, все же решив написать, что его мать живет на рю Мобийон:

– Но зачем это ей? – Федор смотрел на конверт полевой почты:

– Она молодая девушка, кинозвезда, а мама инвалид, почти без разума. Аннет не придет к маме…, – адреса, он вычеркивать не стал. Коллекция находилась в безопасности, под Ренном, в охотничьем доме де ла Марков:

– Все после того, как мы разобьем Гитлера, – сказал себе Федор, – сейчас важнее мама и Аннет…, – он хотел пробраться в Париж, и довезти женщин до Бретани. Оттуда Федор намеревался с рыбаками уйти в Англию.

– Юджиния о них позаботится, – солдаты стояли в очереди к мосту, – а я вернусь сюда, на континент. Буду воевать дальше, в подполье, если понадобится…, – Федор велел себе не вспоминать карту. Немцы взяли Кале, и могли, через две недели оказаться в Париже. Он видел страницу польского паспорта Аннет:

– Гольдшмидт. Она не знает немецкого языка, ее не выдать за уроженку Эльзаса. Мишель погиб, но у меня тоже знакомства имеются…, – угрюмо подумал Федор:

– Достанем документы, ничего страшного. Я тоже дурак, надо было раньше подобным озаботиться. Сделать предложение, сходить в мэрию. Она бы получила американский паспорт…, – он похлопал кузена по плечу:

– Вторую колонну пригнали…, – машины буксовали колесами в песке. Засучив рукава рубашки. Федор шагнул к берегу. Над головами раздался низкий, угрожающий свист. Тройка мессершмитов вынырнула из-за горизонта, за ними гнались английские истребители. Заметив красную звезду на фюзеляже, Джон улыбнулся:

– Ворон здесь…, – в небе барражировали черные точки. Вскинув голову, Джон заорал: «Воздух!». Капли, отрываясь от самолетов, неслись к земле. Люди бросались на песок, залезали под грузовики. Взрыв разметал машины во все стороны. Кузен, покачнувшись, рухнул на берег. Вода поднималась фонтанами брызг, солдаты пытались добраться до лодок вплавь. Очередная бомба взревела прямо над ухом Джона. Капитан Холланд, коротко вскрикнув, упал в холодную, весеннюю воду гавани.

 

Часть пятнадцатая

Литва, июнь 1940

 

Каунас

На Аллее Свободы упоительно пахло цветущими липами. Аарон остановился у газетного ларька. Литовского языка он не знал, «Le Figaro» видел, в последний раз, три недели назад. Оставалось только британское радио, телеграммы, и слухи.

Рав Горовиц снимал скромную квартиру напротив хоральной синагоги. Арон кодеш в Каунасе был особенно красивым, резного, золоченого дерева. Открывая двери Ковчега Завета, видя свитки Торы, в бархатных мантиях, Аарон думал о евреях, оставшихся на западе, в Польше и Чехии. Он обещал себе:

– Останешься здесь до конца, что бы ни случилось.

Литва оказалась зажатой между немцами, оккупировавшими Мемель, и советскими войсками, стоявшими на южной и западной границе страны. Когда армии Сталина вошли в Белостокский край, в Литву хлынул поток беженцев. Каунас и раньше наполняли люди, уехавшие из Польши перед немецким вторжением. Аарон, с другими раввинами, искал для них ночлег, собирал деньги. Благотворительные еврейские столовые кормили детей горячими обедами. Гимназии, досрочно, распустили на каникулы, поселив в классах потерявших кров людей.

На лестнице, ведущей в квартиру Аарона, стояла долгая очередь. Британское и американское посольства пока не переехали в Вильнюс, и выдавали визы. Получив, по договору с Германией, формальную столицу Литвы, Сталин, широким жестом, отдал город. Шептались, что он усыпляет бдительность литовского правительства. Все ожидали, что скоро советские войска оккупируют Прибалтику. Визы, впрочем, получали немногие евреи. С войной на континенте, с немецкими войсками в Бельгии, Голландии, и Франции, британцы почти свернули работу в консульстве. Весточки от отца и Меира Аарон получал через американское посольство. Неделю назад, при эвакуации в Дюнкерке, кузен Джон был ранен. Теодор, вместе с тысячами солдат и офицеров, пропал без вести.

– И Мишель тоже, в прошлом году…, – тетя Юджиния написала, что у рава Горовица теперь есть маленький тезка, в Лондоне. Прочитав весточку, Аарон вспомнил темные глаза Клары:

– Пусть будет счастлива, пожалуйста. Она, Людвиг, дети. В Лондоне безопасно…,– некоторые евреи отправлялись из Каунаса на побережье. Литовские рыбаки, за золото, довозили людей до Швеции, но путь был рискованным, как и дорога на юг, которой занимался Авраам Судаков.

Аарон шел к вокзалу, думая о сестре. Гитлеровские войска стояли в Голландии:

– Эстер американка, ее не тронут. Меир поедет на континент, и вывезет Эстер с детьми в Нью-Йорк, если понадобится… – они знали о гетто, созданных немцами в Кракове и Варшаве. В Польшу, вернее, генерал-губернаторство, насильно переселяли евреев, остававшихся в рейхе.

Мимо ехали автобусы, с рекламами новых фильмов. Девушки, в легких, летних платьях, стучали каблуками по мостовой. Евреев в городе собралось много. Работали два десятка синагог, кошерные магазины, мясники, школы и знаменитая ешива, из белорусского местечка Мир. Когда западную Белоруссию заняли советские войска, ученики и раввины бежали в Литву. Они обосновались в Кейданах, в тридцати милях от Каунаса. Каждую неделю Аарон ездил в ешиву на занятия. Он сидел с учениками, в большом зале, читая Талмуд:

– У них тоже нет документов, только удостоверения беженцев, выданные литовским правительством, и польские паспорта. Подобные бумаги недействительны. Надо что-то придумать, получить визы…, – от кузена Авраама весточка пришла на той неделе, из Унгвара. Аарон телеграмму сжег, из соображений осторожности. Кузен писал: «У нас все отлично. Завтра отправляемся в горный поход, с палатками».

Доктор Судаков, со своими ребятами, собирался тайно миновать реку Тису, и пойти на север. Они не покидали лесов до литовской границы. Аарон подозревал, что, после советской оккупации Западной Украины и Белоруссии, польские офицеры, избежавшие арестов, ушли в подполье. Кузен Авраам пользовался услугами партизан, как проводников. Обратно они вели группу из семи десятков подростков, юношей и девушек. Некоторые были учениками ешивы. Детей Авраам не брал.

В свой предыдущий визит, прошлой осенью, он хмуро сказал раву Горовицу:

– Это не в поезде ехать, из Будапешта, с комфортом. Предстоит пройти две границы, советскую территорию. Я хочу, чтобы люди владели оружием. Никого младше шестнадцати лет, – отрезал Авраам. Рав Горовиц отвел кузена в тир, где занимались подростки из каунасского отделения Бейтара. Доктор Судаков, оценив подготовку ребят, согласился взять в Палестину и четырнадцатилетних.

Аарон остановился на площади, перед железнодорожным вокзалом:

– Авраам молчал, осенью, но, думаю, он не собирается преподавать в Еврейском Университете, и водить трактор, в кибуце. Хорошо, что Ционе только двенадцать. Он ее в Польшу не возьмет…, – рав Горовиц успокоил себя:

– С Эстер все будет в порядке. Меир ее отправит домой, только пока непонятно, как…, – американские пассажирские лайнеры прервали сообщение с Европой в мае, когда войска вермахта, прекратив бездействие, пошли на запад. Из Риги остались рейсы в Стокгольм, морем и по воздуху, но шведы дотошно следили за выдачей виз:

– В любом случае…, – Аарон поправил шляпу, – никуда я не уеду, пока не вывезу столько евреев, сколько возможно. Я три года никого не видел…, – понял рав Горовиц, – ни Эстер, ни Меира, ни папы…, – вокзал шумел. Бойко торговали киоски с лимонадом и выпечкой. Продавали свежие бублики, маковые рулеты, пончики с вареньем, медовые тейглах. Аарон взял в кошерном ларьке кофе. Поезд из Риги прибывал через десять минут, перрон заполнили встречающие.

Госпожа Гиршманс звонила, по междугородному телефону, в синагогу. Девушка преподавала языки, в еврейской гимназии. Звали ее Региной, говорила она твердо, уверенно. Они объяснялись на идиш. Госпожа Гиршманс родилась в Польше, но ее привезли в Латвию после прошлой войны, младенцем:

– В двадцатом году, – услышал Аарон, – мне едва год исполнился, рав Горовиц.

Допивая чашку, Аарон закурил сигарету. Он увидел на путях приближающийся поезд. Госпожа Гиршманс привозила двадцать подростков, из рижского клуба Бейтара. Регина ничего не упомянула о своих планах, но Аарон предполагал, что она тоже отправится в Палестину. Госпожа Гиршманс казалась ему девушкой, не склонной долго раздумывать, и чего-то опасаться.

Сверившись с телеграммой, он пошел к шестому вагону.

Дверь отворилась. За проводником в форменной куртке Латвийской железной дороги, он увидел невысокую, хорошенькую, темноволосую девушку. Тяжелые локоны падали на плечи, смуглые щеки немного раскраснелись. На лацкане летнего жакета она носила бейтаровский значок. Строгим, учительским голосом, девушка велела:

– Выходим из вагона, не забываем вещи, здороваемся с равом Горовицем!

– Равнение направо, – смешливо пробормотал себе под нос Аарон.

Подростков размещали в классах еврейской гимназии. Госпожу Гиршманс приютила ее знакомая, преподавательница школы. Проводник спустил лесенку вниз. Госпожа Гиршманс оказалась рядом, запахло какими-то цветами и немного, табаком. Глаза у девушки были голубовато-серые.

– Руки я вам не подаю, – деловито сказала она, – я помню, что вам нельзя. Хотя, это, конечно, косные предрассудки…, – быстро выстроив подопечных в колонну, девушка пересчитала ребят по головам:

– У нас должно быть двадцать чемоданов, – звонко сказала Регина, – каждый проверяет свой багаж, и багаж товарища по паре…, – она попыталась забрать у Аарона саквояж:

– Спасибо, я сама. Я в еврейские лагеря езжу, – объяснила Регина, – в Юрмалу, каждый год. Сначала воспитанницей, а потом вожатой, мадрихой. Я в Бейтар восьми лет от роду пришла. Жаботинский в Риге первый клуб организовал…, – Аарон подхватил сумку:

– Я знаю, госпожа Гиршманс. Позвольте мне проявить косность, понести багаж…, – у нее были темно-красные, красиво вырезанные губы.

Девушка крикнула: «Колонна, начинаем движение!»

Она, внезапно, улыбнулась:

– Можно просто Регина, рав Горовиц. Еврейское имя у меня Малка…, – они пошли за подростками. Регина добавила:

– Смешно, мы однофамильцы. Гиршманы меня удочерили, младенцем. Я семью в погромах потеряла, под Белостоком. Я тоже Горовиц, – девушка прищурилась:

– Стоим на месте, ждем сигнала светофора. Рав Горовиц возглавит колонну…, – достав из кармана жакета пачку сигарет, она ловко закурила:

– Мой покойный отец тоже был раввином. Его Натан Горовиц звали, – прибавила Регина:

– Идите вперед, рав Горовиц. Я навещала Каунас, а ребята здесь в первый раз. Я присмотрю за хвостом…, – большие глаза взглянули на него. Регина забрала саквояж:

– Рав Горовиц, что с вами…, – он стоял, не двигаясь. Регина подергала его за рукав пиджака. Аарон нашел в себе силы раскрыть рот: «Нам надо поговорить, госпожа Гиршманс…»

– Разумеется, в синагоге, – кивнула она, подтолкнув Аарона:

– Расскажите ребятам о городе. Это полезно, для расширения кругозора. Я провела занятие, в поезде, по истории евреев Литвы, но вы больше знаете…

Мимо пронесся автобус, зажглась зеленая стрелка светофора, запахло бензином. Колонна подростков, перекликаясь, пошла через площадь к Аллее Свободы.

 

Молодечно

Буфет на железнодорожной станции работал круглосуточно. За большими, чисто вымытыми окнами простирался пустынный перрон, укутанный белой, предрассветной дымкой. Часы под ажурным, кованым навесом показывали пять утра. Над стойкой темного дерева висел герб советской Белоруссии, с колосьями ржи, и коробочками льна, и два портрета, товарища Сталина, и товарища Пономаренко, первого секретаря центрального комитета партии, в Минске. На плите, в задней комнате, кипел большой, медный чайник. Столы устилали крахмальные скатерти. Радиоточка, под потолком, ожив, захрипела. Диктор сообщил:

– Седьмое июня, пятница. В Минске пять часов утра. Прослушайте концерт из произведений советских композиторов.

Заиграла бравурная музыка. Глубокий, мужской голос запел:

В буднях великих строек, В веселом грохоте, в огнях и звонах, Здравствуй, страна героев, Страна мечтателей, страна ученых!

Высокий, белокурый мужчина, поднявшись, покрутил рычажок. Радио замолкло. На скатерти стояли фарфоровые чашки с кофе, бутылки пива, украшенное золотым ободком блюдо, со свежим хлебом, и колбасами, кровяной, скиландисом, рулетом из свиного желудка, гусиными полотками. Принесли соленые огурцы, моченые яблоки и острую, хрустящую, квашеную капусту. Дверь, ведущую в зал ожидания, заперли на ключ, изнутри. Буфетчик повесил табличку «Закрыто по техническим причинам». Он, неуверенно, посмотрел на часы:

– Первый дизель из Минска в шесть утра приходит, пан…, – за полгода советской власти, здесь не отвыкли от подобного обращения.

– Полчаса, – улыбнулся гость, – не больше. Отменный кофе, – похвалил он буфетчика. Пожилой человек, гордо, сказал:

– Тридцать лет я кофе варю, пан. Еще со времен, когда все здесь…, – он обвел рукой зал, – называлось Либаво-Роменской железной дорогой. У меня великие князья обедали, маршал Пилсудский…, – посетитель был не из советских людей, хоть он и говорил на русском языке. Мужчина носил безукоризненный, серой шерсти, костюм, крахмальную рубашку, на манжетах сверкали золотые запонки. Рядом лежала граница с Прибалтикой. Буфетчик предпочел держать язык за зубами, тем более, что в кармане у него оказалась пачка десятирублевок.

Максим Волков вернулся за стол.

Блюдо украшала надпись: «Либаво-Роменская железная дорога». Мясо подали отличное, гусиные полотки таяли на языке, свежая колбаса пахла пряностями. Максим представил офицеров, за столиками ресторана, дам в шелковых платьях, при больших шляпах, старые, дореволюционные локомотивы. Покойная бабушка показывала фотографии родителей, сделанные до начала войны, до рождения Максима. Михаил и Зося позировали на балтийской Ривьере, с ракетками для лаун-тенниса, на яхте, в казино, в Мемеле. Волк смотрел на красивые, безмятежные лица, на четкие штампы: «Фотографическое ателье месье Гаспара, Мемель, 1912 год».

Отхлебнув темного, сладкого пива из хрустального бокала, он закурил «Казбек».

– Пиво вы делаете прекрасное, пан Пупко…, – Максим, задумчиво, рассматривал этикетку Лидского пивоваренного завода:

– Даже в Москве такое редко встретишь…, – Марк Мейлахович Пупко, бывший совладелец крупнейшего в Польше завода пива и газированных вод, сидел, не поднимая головы. Затянувшись папиросой, Марк Мейлахович закашлялся.

– Он меня не узнал. Пан Сигизмунд, буфетчик. Мы год назад у него обедали, с братом. Летом мы на море ездили. Всего год прошел…, – порывшись в кармане пиджака, Максим передал собеседнику платок.

– Марк Мейлахович…, – наставительно сказал Волк, – тюрьма меняет человека. Вы полгода отсидели, неудивительно…, – он вытер длинные пальцы салфеткой.

Пупко, сгорбившись, глядел на бутылку:

– Это хороший рецепт, – вздохнул пивовар, – старинный. Со времен нашего прадеда, основавшего завод…, – предприятие Советы национализировали, после захвата Западной Белоруссии. Марк Мейлахович развел руками: «Что нам оставалось делать, пан….»

Максим представился ему паном Вилкасом. Так его называли местные коллеги. Он приехал в Минск с удостоверением экспедитора Пролетарского торга, с выписанной командировкой в кармане, с военным билетом. В документе говорилось, что Максим Михайлович Волков освобожден от службы в армии, по причине плоскостопия. Волк озаботился белым билетом до начала финской войны. Судимых людей раньше в армию не брали, но от Сталина можно было всего ожидать. Максим воевать не собирался, более того, летом он хотел устроить себе второй срок, для спокойствия. Пупко, со старшим братом, сидевшим в тюрьме НКВД, в Минске, подвернулся, как нельзя кстати.

– У нас семьи…, – Марк Мейлахович понурился, – дети. Пришлось отдать завод, банковские вклады…, – оба брата закончили, Брюссельский технологический институт, во времена, когда их родная Лида была частью панской Польши, как страну именовали в советских газетах.

Польши больше не существовало. Прошлой осенью радио захлебывалось, передавая восторженные репортажи. Освобожденные трудящиеся забрасывали советские войска цветами.

По словам Марка Мейлаховича, НКВД, в Лиде, за три ночи расстреляло пять тысяч поляков, евреев и белорусов, офицеров, раввинов и просто обеспеченных людей. Братья Пупко отдали имущество Советам, однако их, все равно, арестовали и отвезли в Минск. Младшего, сидевшего сейчас перед Максимом, выпустили. Старший брат, Симон Мейлахович, оставался в камере.

Пупко нашел, пользуясь довоенными, как их именовали, связями, оборотистых людей. Он заплатил немалые деньги, часть которых лежала сейчас в портмоне у Максима. Волков уверил его:

– Не волнуйтесь. И вообще, – Максим повел рукой, – готовьтесь к отъезду. Когда ваш брат окажется на свободе, незачем вам здесь оставаться…, – Волк, правда, подозревал, что недели через две Прибалтика тоже станет советской. Молодечно было последней станцией на железной дороге, куда продавали билеты. Дальше шла приграничная зона, нашпигованная красноармейцами, с военными базами, и аэродромами.

Максим хотел посадить Пупко на дизель, идущий в Лиду, и вернуться в городской Дом Крестьянина, бывший отель «У Венцеслава». В его чемодане лежала простая, рабочая одежда, и крепкие сапоги. Отправляться в леса, в костюме, сшитом у частного, домашнего портного, из английского твида, было непредусмотрительно. В тайнике, в подкладке чемодана, он хранил хороший, пристрелянный револьвер, вальтер. После осеннего похода Красной Армии на запад, в Москве появилось трофейное оружие. Волк предпочитал его советским пистолетам.

Он пил кофе, думая, что мог бы и сам уйти в Литву, пока дорогу не перекрыли большевики:

– Языки я знаю, не пропаду…, – взглянув за окно, Максим увидел, что на перроне появляются люди, в штатских костюмах, – хотя в Европе война сейчас…, – он поморщился. Волку было неприятно думать о Германии. Гитлера он считал таким же сумасшедшим мерзавцем, как и Сталина:

– И потом, – напомнил себе Максим, – у меня дело, ребята. Нельзя их бросать. Я даже кольца не взял, с собой…, – он, невольно, улыбнулся:

– Но я и не встретил той, кому бы хотелось его отдать…, – кольцо он спрятал, у матушки Матроны. Максим не волновался за змейку, даже учитывая будущий срок. Впрочем, он не собирался зарабатывать лагерь за спасение старшего брата Пупко из тюрьмы, или нелегальный переход границы. Вернувшись в Москву, Волк намеревался попасться на карманной краже, в метро. Он не хотел сидеть больше года, или уезжать далеко от столицы. В лесу он встречался с надежными людьми, поляками, ушедшими в подполье прошлой осенью. Они наладили канал перехода в Литву. Максим, перед возвращением в Минск и началом работы по старшему брату Пупко, хотел все лично проверить.

– Смотрите, – Марк Мейлахович приподнялся, – перрон оцепили…, – губы пивовара побледнели, он часто задышал:

– Это НКВД. Пан Вилкас, за нами следили, нас арестуют…, – Волк разломил медовое печенье:

– По еврейскому рецепту пекут, я в Минске такое пробовал. Очень вкусно…, – он, спокойно, жевал:

– Марк Мейлахович, сядьте. Видите, эмка заехала, на перрон…, – Максим подлил себе кофе. На платформе прогуливались люди в неприметных костюмах. Он увидел военного, в авиационной форме, с петлицами комбрига, за рулем эмки. Рассветало. Каштановые, коротко стриженые волосы летчика золотились под нежным солнцем начала лета.

Пупко взглянул в сторону машины:

– Я не понимаю, – жалобно сказал Марк Мейлахович, – я его узнаю, он допрашивал меня, несколько раз, в Минске. Он разве летчик…, – Волк смотрел на широкую спину:

– Комбриг. Правильно, я читал, в Москве. Он здешней истребительной авиацией заведует. Ордена получил, на Халхин-Голе, на финской войне…, – Степан Воронов хлопнул дверью машины. Короткий, из двух вагонов поезд, подходил с юга, со стороны Минска.

Штатские на платформе подтянулись. Товарищ майор, как звал его Волк, взял из машины букет полевых цветов. Локомотив остановился, вагоны лязгнули. Проводник носил форму лейтенанта НКВД. Красивый, холеный мужчина, в отличном костюме, при шляпе, спустился вниз. Белозубо улыбаясь, он принял цветы, Воронов обнял его. Максим повернулся к Пупко:

– Он вас не допрашивал. Это его брат…, – Петр Воронов что-то сказал, оба рассмеялись. Локомотив потащил вагоны на запасной путь. Эмка, вильнув, пропала за углом вокзала. Проводив глазами чекистов, Волк посмотрел на стальной хронометр:

– Пойдемте, Марк Мейлахович, посажу вас на лидский поезд. Связь через ящик, до востребования, в Минске. Вы его знаете. Думаю, до июля вы окажетесь далеко отсюда…, – Максим махнул куда-то на север, – вместе с братом и семьей.

– Но советы могут войти в Прибалтику…, – растерянно сказал Пупко, рассовывая по карманам пиджака сигареты и старый футляр для очков.

– Не могут, а войдут, – поправил его Волк. Взяв салфетку, Максим быстро сделал себе бутерброды из оставшегося мяса:

– Для моей прогулки, – сообщил он смешливо, – сегодняшней. Войдут, пан Пупко, но я взял задаток. Советы, Сталин и Гитлер меня волнуют меньше всего…, – Максим, одним глотком, допил кофе:

– Пану Сигизмунду, с его талантами, надо в Париже обосноваться. Хотя в Париже скоро немцы окажутся…, – он открыл дверь ключами, оставленными буфетчиком. В зале сновали пассажиры, но касса еще не работала. На платформе Пупко остановился:

– Получается, что они близнецы, летчик…, – он помолчал, – и чекист. Я не знаю, как его зовут. Он велел говорить «гражданин следователь»…, – опустив глаза, Максим наткнулся взглядом на искривленные пальцы, на левой руке собеседника. Волков заметил их в Минске, но ничего спрашивать не стал.

– Близнецы, – кивнул он, глядя на маленькую площадь, перед вокзалом. Эмки и грузовика охраны и след пропал.

– Близнецы…, – задумчиво повторил Волк. Он подтолкнул пивовара: «Ваш дизель, Марк Мейлахович».

 

Аэродром ВВС РККА, местечко Вороново

На закате, в глухом лесу, в тринадцати километрах от литовской границы, начинали звенеть комары.

После освобождения бывших панских территорий, авиация использовала базы польских войск. Военный округ назывался Особым Белорусским, но Степан, в Минске, услышал, что с июля, он станет Западным. Все аэродромы несуществующих польских ВВС находились, по нормативам размещения частей, слишком близко к новой границе с Германией. Старые базы, на востоке, наоборот, стояли слишком далеко. Между Радунью и Вороновым, в спешном порядке, начали возводить взлетно-посадочные полосы и наземные службы для истребителей будущей тринадцатой армии. Соединение формировали на стыке Западного и Прибалтийского военного округов. Прибалтика, правда, пока не обрела свободу, но, как уверил комбрига брат, это был вопрос недели.

Оказавшись на аэродроме, Петр усмехнулся: «Не иначе, его в честь тебя назвали, Степа».

Воронов покраснел. Командарм Ковалев, глава военного округа, сказал то же самое. Степан развел руками:

– По данным инженеров, товарищ командарм, здесь удобнее всего закладывать аэродром. Рядом железная дорога, сто километров от границы, как положено …, – за окном шелестели весенние деревья.

Степану в Минске нравилось.

Он, с удовольствием, вернулся в Белоруссию, после тяжелой, долгой зимней войны, где советским войскам не удалось восстановить в Финляндии власть рабочих. Степан командовал бомбардировщиками на Карельском перешейке, возглавлял воздушные налеты на Хельсинки, и на позиции финнов. Возвращаясь на аэродром, он, иногда, ловил себя на том, что ожидает увидеть тонкую фигурку младшего воентехника Князевой, в брезентовом комбинезоне, с коротко стрижеными, черными волосами. В Карелии стояли морозы. Даже если бы воентехник, чудесным образом, оказалась в действующей армии, она бы ходила в бараньем полушубке, как и все остальные бойцы.

Он получал открытки из Читинского авиационного училища, на первое мая и годовщину революции. Короткие весточки, поздравляли его с праздниками. О себе воентехник писала скупо. Девушка училась, и получала звание младшего лейтенанта, выпускаясь в следующем году:

– Мы больше не станем воевать, – говорил себе Воронов, выбирая ответную открытку, – она займется пассажирской авиацией, полетит на Дальний Восток…, – он думал отправить товарищу Князевой большое письмо. Вернувшись с финского фронта, Воронов понял, что о войне писать он не хочет. Советский Союз получил Карельский перешеек, финны удовлетворили все территориальные претензии, но армия знала, сколько убитых и раненых стоили сто километров лесов и озер.

– Граница теперь не в десяти километрах от Ленинграда, – говорил себе Степан,– цель, как говорится, оправдывает средства. Но политруки утверждали, что война велась ради финских рабочих и крестьян…, – ни о чем подобном воентехнику писать было нельзя. Его нынешняя должность тоже подразумевала сохранение тайны, поэтому Степан желал товарищу Князевой успехов в учебе, боевой, и политической подготовке.

В Минске он жил на аэродроме, с другими летчиками. Степан отказался от большой квартиры в городе, и от приставленного к нему бойца, шофера. Он любил водить машину сам. Брата он привез сюда, сделав сто сорок километров чуть больше, чем за час. У поляков были хорошие дороги, а к новому аэродрому вело шоссе, законченное на прошлой неделе. В перелеске пахло соснами, и свежей, озерной водой. Наступив на шишку, Степан послушал треск и прихлопнул комара на щеке.

Он один бродил по лесу, хотя уполномоченный НКВД, на аэродроме, качал головой:

– В лесах много недобитой панской швали, товарищ комбриг. Надо быть осторожней. Берите охрану…, – Степан хотел сидеть у костра, на берегу маленького озерца, один. Разведя огонь, он устраивался на мягком мху. Степан покуривал, глядя на искры, летящие в небо. В чистой воде плескала рыба. Иногда он ложился, закинув руки за голову, глядя в прозрачное, вечернее небо, на первые, слабые звезды.

Степан ездил и в Радунь, и на станцию Воронову. Местечки ему нравились, хотя он, в форме РККА, ловил косые взгляды местных жителей. Панов, отставных офицеров и богачей отсюда увезли. На улицах развесили советские флаги, костелы, церкви, и синагоги закрыли. На бывших магазинах, пивных, и частных лавочках красовались вывески Гродненского, или Минского торга.

Брат переночевал на аэродроме, в палатке. Степан сварил уху, из собственноручно выловленной рыбы, и сварил молодой картошки, с укропом. Получив телеграмму из Москвы, о приезде Петра, он взял на аэродром две бутылки водки. Петр привез отличного, крымского портвейна. Он извинился за то, что не может погостить дольше. Брат ехал в командировку, как он выразился, на запад. Особый поезд пришел из Молодечна, на станцию Воронову, и ожидал брата.

– Можно было бы и в Минске встретиться, – весело сказал Петр, когда эмка въехала на улицы местечка, – но я не хотел тебя с места срывать. Ты занят, со строительством…, – оглядевшись, Петр, одобрительно, сказал:

– Отлично. Ни одного следа проклятых панов. Пока ты в Финляндии воевал, – он хохотнул, – мы здесь потрудились. В Западной Белоруссии, в Белостоке, в Львове…, – Петр закурил «Казбек» особой выработки, – и в Прибалтике случится, то же самое…

За ухой брат сказал, что через неделю советское правительство предъявит ультиматум прибалтийским странам, требуя размещения Красной Армии, на их территории:

– Все будет просто, – уверил его Петр, – тебе даже не придется поднимать в воздух истребители, Степа…, – он улыбался:

– Проведем выборы, появятся новые правительства. Они попросят Верховный Совет рассмотреть вопрос о включении Прибалтики в состав СССР. В общем…., – он поднял крышку котелка с картошкой, – ни одной потери в людской силе, или технике.

Брат не стал говорить, куда он отправляется, а Степан не спрашивал. Петр выглядел отлично. У него был здоровый, красивый загар, лазоревые глаза блестели. Он признался, что в апреле женился, в Москве, и у него есть сынишка, Володя:

– Твой племянник, – гордо заметил Петр, – ему летом два года. Смотри, – он достал из портфеля, отличной кожи, маленький альбом, с фотографиями. Степан похлопал брата по плечу:

– Живите на Фрунзенской, конечно. У тебя семья, а я по гарнизонам кочую…, – брат взялся за бутылку с портвейном:

– Тебе, Степа, не предлагаю…, – он, со значением, посмотрел на водку, – ты две рюмки выпил…, – Степан смутился: «Это один раз случилось, Петя. Произошла ошибка…»

– Если случилось один раз, то может и повториться…, – выговор в личном деле Степану сняли недавно, после финской войны. По словам Петра, он, с женой и ребенком, мог уехать из Москвы в командировку:

– Или нам новую квартиру дадут, просторнее…, – обложку альбома отделали серебряным кантом. Степан никогда не видел подобных вещей в магазинах.

Страницы зашелестели.

Он ожидал снимков девушки в простом костюме, или ситцевом платье. Комбриг Воронов, невольно, открыл рот. Степан никогда не встречал таких женщин, даже в кино. Длинные ноги сверкали тонкими чулками. Она носила шляпку, кокетливо надвинутую на бровь, короткий, отделанный мехом жакет, узкую юбку по колено. Белокурые волосы волнами падали на стройные плечи. Мальчик, в матроске, в маленькой бескозырке, прижался к матери. Петр стоял сзади, обнимая ее за плечи. Степан заметил счастливые, немного туманные глаза брата. На лацкане жакета невестки блестел комсомольский значок.

По словам Петра, ее звали Антониной Ивановной. Она преподавала языки на курсах НКВД. Степан не стал интересоваться, где брат познакомился с девушкой, больше похожей на статую греческой богини. Степан видел их в московском музее, на экскурсии, с другими командирами ВВС.

– Она и тебя подтянет, – пообещал брат, – институт закончен, ты авиаконструктор, но о языках забывать нельзя…, – Степан думал, что Антонина Ивановна хороша в костюме. Перевернув страницу, он понял, что еще ничего, на самом деле, и не видел.

Невестку сфотографировали, как сказал Петр, на даче Лаврентия Павловича Берия, народного комиссара внутренних дел. Судя по одежде, вернее, ее отсутствию, дело было недавно:

– В конце мая, – объяснил Петр, – в столице теплая весна…, – Антонина Ивановна, в купальнике, стояла у штурвала яхты, на Московском море:

– Дача в Завидово, – Петр, ласково, смотрел на жену, – мы на охоту ездили, по приглашению товарища Берии. Тонечка отлично владеет оружием…, – Степан вгляделся в большие, красивые глаза невестки. Волосы девушки растрепал ветер:

– Под парусом она тоже ходит, – Петр убрал альбом, – и наездница опытная. Я Тонечку четыре года знаю…, – комбриг понял, что брат, неожиданно, покраснел:

– С Володей няня сидит, из наших сотрудниц, – добавил Петр, – Тонечка, не только преподает, но и пишет. Она много ездит, по нашей структуре, собирает материалы…, – Степан обещал прислать подарок, из Минска.

– Сервиз…, – он достал флягу с чаем, – но посуду надо по железной дороге отправлять, еще разобьется. Транспортным самолетом неудобно, это личные нужды. Или льняную скатерть, салфетки. Здесь хорошая вышивка. Антонине Ивановне понравится, – он вспомнил гладкие, казалось, бесконечные ноги. Комбриг, сердито, сказал себе:

– С ума сошел! Она твоя родственница. Повезло Петру, сын у него появился…. – Степан, вздохнув, пошевелил дрова:

– А ты когда встретишь хорошую девушку, а, комбриг? Но я или воюю, или по гарнизонам езжу. Я и не думаю о подобном, – понял Степан. Он, все равно, не мог выбросить из головы загорелые лопатки, тонкую талию, круглый очерк чего-то завлекательного, под низко вырезанным купальником.

Наверху, в соснах, хрипло закричала птица. Он поднял голову, к бледному серпику луны:

– Но встречу, обязательно…, – горел костер, вспыхивал и тух уголек папиросы. Птица опять встрепенулась, зашумели деревья, Степан накинул на плечи китель. Вечерами все еще было зябко.

В густой зелени сосны устроили невидимую, крепко сколоченную платформу, укрытую ветвями.

– Я бы его пристрелил, – сказал на идиш невысокий, черноволосый юноша, в старой, но чистой форме лейтенанта Войска Польского:

– Нет моих сил, Авраам, смотреть на красную тварь.

Доктор Судаков, сдвинув на затылок кепку, проверял пистолет. Он вздохнул:

– Я понимаю, Леон…, – у юноши на рукаве виднелась бело-голубая нашивка Еврейского Воинского Союза, подпольной организации бывших офицеров. Авраам, при свете фонарика, посмотрел на карту:

– Послезавтра вы нас провожаете до границы, и ждете в условленном месте. Мы за несколько дней обернемся. Сядем на дизель, в Каунасе. Каждый из ребят переводит десяток человек. Я это не в первый раз делаю…, – он осторожно нагнулся:

– Красный пьет, можно покурить…, – Авраам спрятал в больших ладонях огонек спички. Они передавали друг другу папиросу.

– Да и я не в первый раз, – усмехнулся Леон:

– Старый лагерь, на болоте, между прочим, с прошлого века остался. Здесь отряд знаменитого Волка гулял, во время восстания поляков. Ты говорил, он твой родственник…

– Дальний, – доктор Судаков кивнул:

– В общем, я группу отвезу домой и присоединюсь к вам, Леон. Надо идти на запад, спасать людей из гетто, пока есть возможность. Ты бы тоже в Израиль ехал, – добавил он, – если теперь…, – Авраам не закончил. Со времени их последней встречи с Леоном Радалем, прошлой осенью, НКВД расстреляло отца бывшего лейтенанта, владельца лавки в Белостоке.

– Его, – горько сказал Леон, – и еще тысячи человек. В Катыньском лесу ставили пулеметы, Авраам, привозили заключенных составами…, – он потушил окурок:

– Вы папиросы оставили, но табак, все равно, надо беречь. А Израиль, – юноша, неожиданно, улыбнулся, – до него мы доберемся, Авраам. Завтра дождемся гостя, из Минска, пана Вилкаса, и пойдем к границе, – птица опять закричала. Спрятав пистолет, Авраам поплевал на ладони. По стволу проложили веревку. Оттолкнувшись от платформы, он быстро спустился вниз.

Максим Волков добрался до места встречи, отмеченного на маленькой карте, ранним утром. Он шел через предрассветный, просыпающийся лес, слушая шуршание ветвей, вскрики птиц, медленно, аккуратно двигаясь.

Проводив заказчика, вернувшись в Дом Крестьянина, Максим переоделся. Взяв вещевой мешок, и сверток с провизией, он сунул в карман крепкого, потрепанного пиджака вальтер. Советские документы лежали в тайнике, в подкладке одежды. Максим не решил, перейдет ли он границу, но ему хотелось посмотреть на другую страну, пока она не стала советской, как и остальное вокруг:

– Нельзя подобной возможности упускать…, – сложив «Казбек» в жестяную коробочку, он выбросил пачки, – когда я еще увижу жизнь, о которой бабушка рассказывала? Хотя бы ненадолго, – в отеле, как смешливо называл его Максим, стояли вещи с клеймами польских фабрик. В столовой остались тарелки хорошего фарфора, а ванные были облицованы метлахской плиткой. Максим увидел клеймо Villeroy and Boch.

Он выписался из гостиницы, объяснив, что едет в колхозы, организовывать поставки продуктов. Максим отнес чемодан в камеру хранения, на вокзал. Карту приграничных территорий, изданную в Польше, крупного масштаба, Волк получил в Минске, от коллег. Его ждали на сухом холме, среди двух болот, в нескольких километрах от мелкой речушки Котра, где проходила государственная граница СССР и Литвы.

Из Молодечна Максим доехал на попутном грузовике на запад, к окраине пущи. Дальше он шел сам, пользуясь картой и компасом. Максим не охотился, это было опасно. Он купил в Молодечно леску и крючки. Лещины в лесу росло много, Волк сделал отличное удилище, и ловил рыбу. Весна здесь, как и в Москве, стояла теплая. Максим, то и дело, наклонялся, срывая ягоды лесной земляники.

Он ночевал у костра, немного жалея, что не мог захватить книгу, которую сейчас читал. В столице, перед отъездом, он купил конспект лекций по архитектуре Возрождения. К занятиям физикой, математикой и языками, Волк добавил публичные лекции, в обществе «Знание». Максиму пришлось преодолеть неприязнь к советским учреждениям. Нигде больше уважаемых ученых было не послушать. Волк посещал занятия по истории, живописи, выбирался в филармонию и музеи.

Отхлебнув родниковой воды, из стальной фляги, он перевернул рыбу, на костре:

– Филармония, музеи…, – Волк затянулся папиросой, – на год обо всем забудешь, Максим Михайлович. Сядешь в бараке усиленного режима, за отказ выходить на работу, и вспомнишь, как ты в Москве танго танцевал…, – ему, иногда, снилась девочка, с бронзовыми волосами, которую Волк видел на авиационном параде, и в метро. Он смотрел в прозрачные, зеленые глаза, слышал нежный голос:

– Котик, котик, коток,

Котик, серенький хвосток,

– Приди, котик, ночевать…

Проснувшись, Максим сердито говорил себе:

– Нашел, о чем думать. Ты ее никогда не увидишь.

Он даже не знал, как ее зовут. Максим вспоминал ее мать, черные, тяжелые волосы, серые, дымные, глаза. Волк, невольно улыбался:

– Жаль, конечно, что пришлось заниматься товарищем комбригом. Ее ты тоже больше не встретишь, Максим Михайлович…, – после смерти бабушки Максим сделал ремонт в квартире. Он перетянул заново, хорошую, дореволюционную мебель, переложил паркет, и даже купил рефрижератор, на кухню. Советская промышленность заботилась о трудящихся. В Харькове начали выпускать холодильники.

Максим носил белье и рубашки в прачечную, костюмы, в химическую чистку. Завтрак он готовил сам, а обедал и ужинал в пивных, ресторанах, или в уединенных домах, в Сокольниках, или Марьиной роще. Он отправлялся в подобные места на выходные. На отдыхе Волк позволял себе поспать. Девочки, проверенные, ухоженные, хлопотали над гостями и приносили завтрак в постель:

– Жениться мне нельзя…, – усмехнулся Волк, снимая рыбу с костра, – по закону не положено. Отец не венчался, и дед тоже. Но отец и мать любили друг друга, бабушка говорила. Да и сама бабушка…, – в Минске Волк услышал, что в прошлом веке, на сухом холме стоял лагерь польских повстанцев. Распадок между болотами, до сих пор, назывался, Волковым.

– Дед здесь гулял, юношей…, – Максим вынул из вещевого мешка «Огонек». Перед границей от журнала, все равно, надо было избавиться. Он порезал немного зачерствевший хлеб отличным, охотничьим ножом с рукояткой моржовой кости, с маленьким компасом. При свете костра, Максим, рассеянно листал немного пожелтевшие страницы, месячной давности. В киоске, в Молодечно, никаких других журналов, не нашлось. «Огонек» пестрил портретами товарища Сталина, и описанием первомайских демонстраций. Максим пробежал глазами статью о новых советских территориях, на Карельском перешейке. Трудящиеся участвовали в выборах, и организовывали колхозы:

– А еще оттуда увозят людей в лагеря, – в сердцах, заметил, Волк, – они забыли упомянуть. Здесь все города, местечки и фольварки опустели. Будто и не было страны, Польша…, – он подозревал, что брат комбрига Воронова, приложил руку к чисткам.

– И опять сюда вернулся…, – в Москве Волк читал в газетах о доблестном сталинском соколе, герое Халхин-Гола и финской войны. О его брате, правда, нигде не писали, но Волк, через надежных людей, узнал, что Петр Семенович трудится на Лубянке, в чине майора:

– Тоже комбриг, по армейским меркам, – вспомнил Максим, – как и брат, а им всего двадцать восемь. Далеко пойдут братья Вороновы. Впрочем, с их отцом…, – каждый раз, видя портреты Семена Воронова, он морщился, напоминая себе:

– Нельзя мстить. Господь один решает, что случится дальше. Оставь все Господу, Максим Михайлович. Иисус не заповедовал подобного…, – он вздыхал, откладывая газету.

Увидев, в «Комсомольской правде» знакомое лицо, Волк хмыкнул:

– Вот как ее зовут. Лиза Князева, – давешняя, черноволосая девочка из метро, стала орденоносцем. Она получила медаль, на Халхин-Голе, и училась на летчика. Максим улыбнулся:

– Она в четырнадцать лет с парашютом прыгала. Князева знает, как зовут ее подругу…, – он даже рассмеялся:

– С ума сошел, Максим Михайлович. Собрался писать в Читу, что ли? – в журнале ничего интересного не печатали. Максим, позевывая, смотрел на репортаж из московского очага воспитания: «Во что играют наши дети?». Дети, судя по фото, пятилетние, играли в бойцов Красной Армии, медсестер, и спасение полярников с дрейфующего ледокола «Седов».

Теплый ветер от костра зашелестел страницами: «Маленький Володя готовится к первомайской демонстрации». Малыш, в матроске, в бескозырке, с воздушным шариком, с красным бантом на воротнике, широко улыбался. Фото сделали в каком-то ухоженном столичном дворе. Оценив клумбы, и скамейки, Волк понял, что маленький Володя живет не в бараке, где-нибудь в Стрешнево, а в огромной квартире, с няней и личным водителем.

– Господь с ним, – вздохну Максим, – дети за отцов не отвечают…, – завернув кости от рыбы в журнал, он бросил бумагу в костер.

Волк отлично выспался, а на рассвете искупался в озерце. Сверившись с картой, он остановился на гати. В Минске его предупредили, что дороги через болота проложили еще в прошлом веке. В лесу требовалась осторожность. Волк шел по скользким, узким, обросшим мхом тропинкам, внимательно выбирая, куда поставить ногу. По обе стороны простиралась коричневая жижа, изредка перемежающаяся редкими деревцами.

Рассветало, щебетали птицы. Скинув пиджак, Максим оглядел потрепанную, но чистую рубашку. Волк вчера устроил стирку, в быстрой, крохотной речушке. Вещи сохли на дереве, а он блаженно покуривал, допивая остатки кофе пана Сигизмунда, из фляги.

Он опустил глаза вниз, к измазанным грязью сапогам:

– Хочешь навестить буржуазную Литву, Максим Михайлович? В ресторан тебя в подобном наряде не пустят…, – Волк пошел наверх, на холм. Бревна гати стали суше. Квакали лягушки, пахло полевыми цветами. Он смотрел на остатки землянок:

– У них и погреба имелись, и окопы они вырыли, с бруствером…, – лагерь зарос травой, жужжали лесные пчелы. Прищурившись, Волк увидел на севере, за перелеском, блеск речной воды:

– Граница. Осталось километра три, не больше…, – он присел на какое-то бревно. Сзади раздался шорох. Волк заставил себя не совать руку в карман, где лежал вальтер.

Он обернулся. Невысокий юноша, в польской форме, с винтовкой в руках, коротко поклонился: «Пан Вилкас?». По-русски он говорил с сильным акцентом. Максим протянул руку: «Рад встрече, пан…»

– Леон, – юноша свистнул птицей. Из соседней, полуразрушенной землянки высунулась рыжая, непокрытая голова, большого, мощного мужика, в старых сапогах, брюках с заплатами, и грязной рубашке, с расстегнутым воротом. Глаза у него оказались серые, в темных ресницах, ладонь жесткая, привыкшая к работе:

– Пан Авраам, – объяснил Леон, – он и его люди тоже идут на ту сторону…, – мужик пожал руку Волку: «Здравствуйте». Он весело улыбнулся, хмурое лицо изменилось:

– Больше я ничего по-русски не знаю…, – он попросил Леона: «Переведи».

– Не надо, – Волк достал свои папиросы:

– Угощайтесь. Я говорю на немецком языке, – он увидел холодную тень в глазах пана Авраама, – и на французском тоже…, – пан Авраам, чиркнул спичкой:

– Это хорошо, пан Вилкас. Сможем объясниться. Бывали во Франции? – поинтересовался мужчина.

Максим покачал головой:

– Нет, но мой дед родился на Западе, в Бельгии. Максимилиан де Лу, Волк, что в здешнем лагере обретался, во время восстания. Но я его не знал, конечно…, – мужик пристально на него посмотрел:

– А вы? – поинтересовался Максим: «Тоже француз?»

– Хотя, что делать французу на советской границе? – подумал Волк.

– Иди вперед, Леон, – попросил мужик, – к ребятам. Мы нагоним…, – проводив глазами юношу, он выдохнул клуб дыма:

– Меня зовут доктор Авраам Судаков, я из Израиля. Палестины, как нашу страну пока называют. У нас…, – доктор Судаков посмотрел на простые часы, – есть, о чем поговорить, пан Вилкас…, – он аккуратно потушил папиросу: «Вы с оружием?».

Максим кивнул.

– Это хорошо, – заметил пан Авраам:

– Пойдемте. У Леона есть расписание обходов красных пограничников. Надо попасть между нарядами…, – он остановился:

– По дороге я вам все расскажу, пан Вилкас. Зачем мы здесь, и вообще…, – он повел рукой. Максим, сам того, не ожидая, не выдержал: «Месье Авраам, а вы были во Франции?»

– Много раз, – доктор Судаков, блеснув белыми зубами, похлопал его по плечу:

– Я говорил, пан Вилкас, у нас найдется, о чем поболтать…, – он вынул из кармана брюк вальтер, такой же, как у Максима. Доктор Судаков взвесил оружие на руке:

– Постараемся обойтись без пальбы. Хорошо, что граница по реке проходит…, – он вздернул рыжую бровь:

– У меня еще вот что имеется…, – Максим посмотрел на шило, на большой ладони: «Удар между шейными позвонками».

– Именно, – согласился доктор Судаков. Они спустились к полуразрушенной гати, ведущей на север, к государственной границе.

 

Вильнюс

На городском почтамте было тихо, небольшая очередь стояла к окну выдачи посылок. Чистый, выложенный коричневой плиткой пол блестел в лучах полуденного солнца. Пахло сургучом и клеем, над стойкой висел красно-желто-зеленый флаг.

В Вильнюсе, почти все говорили на польском языке. Доктор Судаков заметил вывески с литовскими названиями, но их пока было мало. Историческую столицу страны Москва передала Литве только в прошлом году. По договору, подписанному литовским сеймом, у границы с новыми советскими территориями, разместили почти двадцать тысяч солдат. Ожидая вызова в кабинку междугородного телефона, Авраам изучал сегодняшний номер Das Vort, каунасской еврейской газеты. Писали об эвакуации британских и французских войск из Дюнкерка. Премьер-министр, Литвы, Антанас Меркис, вел переговоры с Молотовым, в Москве.

– Все равно ультиматума не миновать, – угрюмо подумал доктор Судаков, снимая трубку. Кузен, на его счастье, оказался в синагоге. За годы работы в Европе, Аарон отучился от долгих предисловий и рассуждений в талмудической манере. Кузен говорил коротко и ясно. Выслушав рава Горовица, Авраам тяжело вздохнул:

– И Джон, и Теодор. Но Джон, хотя бы выжил…., – Аарон сказал ему о госпоже Гиршманс:

– Я, Авраам, до сих пор удивляюсь. Найти нашу самую ближайшую родственницу…, – кузен замялся:

– В общем, мы вас ждем. Есть о чем поговорить…, – повесив трубку, Авраам буркнул себе под нос: «Есть, как не бывать». Он уверил кузена, что к вечеру, с ребятами, окажется в Каунасе. Авраам купил билеты на дизель, до Каунаса было всего два часа пути. Границу они перешли легко, без инцидентов. Волк, на литовском берегу, внезапно остановился:

– Не могу поверить…, – Авраам подтолкнул его в спину:

– Иди, иди. Я давно не обращаю внимания, какая это по счету государственная граница…, – выбравшись из леса, они разошлись, условившись встретиться на железнодорожном вокзале, в Вильнюсе. От местечка Солечники, на границе, до города оставался всего час, на автобусе. Авраам отлично знал дорогу.

Они с кузеном, как называл его, про себя, доктор Судаков, продолжали говорить на французском языке. У Волка он был с акцентом, но бойкий. Авраам, все время, напоминал себе:

– Он другой человек. Он всю жизнь провел в Советском Союзе. Он не похож на знакомых тебе людей…, – кузен, все равно, оказался похож. Авраам, глядя в яркие, голубые глаза, вспоминал ребят, с которыми он имел дело в Израиле. С ними Авраам ездил в Каир и Дамаск, на акции, и вывозил евреев из Европы.

Он рассказал все Волку в Солечниках, в пивной, ожидая автобуса на Вильнюс. Доктор Судаков даже начертил в блокноте маленькое родословное древо. Выйдя на проспект Мицкевича, под цветущие липы, Авраам подумал, что все это может оказаться неправдой и семейным преданием. Однако Волк, действительно, погиб в Российской Империи, при взрыве, в день убийства императора Александра:

– Мало ли что случилось, – размышлял Авраам, – мы не знаем, куда Волк ездил, с кем он здесь встречался…, – он, было, хотел спросить у Максима, не слышал ли он, что произошло с детьми большевика Семена Воронова. Доктор Судаков пожал плечами:

– Откуда Максиму их знать? Он их младше, да и, как говорится, не вращается в подобных кругах.

Кузен оказался ровесником Питера Кроу и Маленького Джона. Ему исполнилось двадцать пять.

– Мне двадцать восемь, – они сидели за простым, деревянным столом, в углу заведения в Солечниках. Принесли хорошего, темного пива, жареной на сковороде, колбасы, с луком, и тминный хлеб. Максим вертел бумагу с родословным древом.

– Оно неполное, – предупредил его доктор Судаков:

– У меня в Иерусалиме есть большое, – он раздвинул руки, – на треть стены…, – кузен поскреб в белокурых, коротко стриженых волосах: «Значит, мой самый ближайший родственник без вести пропал, год назад?»

– Барон Мишель, – Авраам подул на колбасу:

– При французском наступлении, в Саарланде. Он мой ровесник…, – доктор Судаков помолчал, – капитаном в армии служил, а вообще он куратор, в Лувре…, – Авраам спохватился, что Волк может не знать о музее. Максим кивнул:

– Я его статью читал, в L’Humanite, три года назад. Очень хорошо написано…, – он, внезапно, улыбнулся: «Ты на польском языке еду заказывал…»

Доктор Судаков разлил пиво:

– Я десять языков знаю. В моей работе, – он коротко усмехнулся, – подобное полезно. И в университете, и здесь…, – он обвел рукой чистый зал пивной. Авраам попытался уговорить кузена не возвращаться в Советский Союз:

– У меня документы при себе, – сказал доктор Судаков, – любые, какие хочешь. Британские, швейцарские, египетские. Сходишь в Литве в ателье. У ребят хорошие руки. Фото переклеим, а от советского паспорта твоего избавимся…, – за три часа пути от границы до Вильнюса, Авраам понял, что новый родственник кого угодно переупрямит:

– Я дал человеку обещание, и должен его сдержать, – отозвался Максим, – у него брат сидит в тюрьме. И у меня дело в Москве, свои люди…, – они покуривали на одинокой автобусной остановке, за окраиной местечка. Волк покачал белокурой головой:

– Спасибо тебе, Авраам, но я русский, я в России вырос…, – отвернувшись, он посмотрел на юг:

– Потом, как-нибудь…, – кузен обещал, что поможет перевести подростков через границу. Он собирался отправиться в Минск, выручать старшего брата Пупко из тюрьмы.

Авраам попытался объяснить, что и в Палестине кузену, с его занятиями, найдется дело:

– Ничего страшного, что ты не еврей…, – начал доктор Судаков, – мы, видишь ли, в Египте, в Сирии…, – он оборвал себя. Кузен усмехнулся:

– Грабите банки, воруете документы у туристов. Я похожими делами промышляю, – он подмигнул Аврааму:

– Расскажи мне, о Европе, о Лувре. Может быть, – Максим смотрел куда-то вдаль, – я еще попаду туда.

По проспекту Мицкевича ехали серые городские автобусы, форды, черные такси, ситроены. Авраам увидел рекламы нового фильма Хичкока. Он оставил кузена в кофейне Рудницкого, рядом с государственным банком, заказав кофе по-венски и мильфей. Авраам боялся, что их, в потрепанных пиджаках, и сапогах, не пустят в элегантный зал, с мебелью красного дерева. Волк, уверенно начал говорить на французском языке. Официантка мило зарделась. Девушка провела месье за хороший столик и еще долго бросала взгляды в его сторону. Волк, закинув ногу за ногу, чиркнул спичкой: «Иди, поговори с Каунасом. Узнай новости».

Если бы не неожиданно объявившаяся дочка покойного дяди Натана, новости были бы совсем неутешительными. Кузина Тони, с ребенком, пропала, о Теодоре ничего известно не было. Джон лежал в госпитале, в Лондоне. Аарон так и не выяснил, что случилось с его сестрой.

– Хватит, – решил Авраам, – достаточно раву Горовицу здесь сидеть. Увезу его, Регину…, – доктор Судаков подумал о десятках тысяч беженцев из Польши, скопившихся в Литве. По пути с вокзала, он показал Волку главную синагогу. Во дворе стояли наскоро сколоченные киоски с объявлениями:

– Сбор помощи для наших братьев, потерявших кров. Раздача горячих обедов…, – во дворе бегали дети, девочки прыгали по начерченным мелом классикам. Они смотрели на резные двери молельного зала, на мраморные колонны. Авраам вспомнил детей, вывезенных из Праги:

– Капля в море. Что делать, непонятно. Аарон откажется покидать беженцев, он не такой человек…, – доктор Судаков ничего не решил. Семьдесят подростков ожидали его в Каунасе. Он не мог, не имел права брать в тяжелую, опасную дорогу семьи, или детей.

Авраам остановился на углу Кафедральной площади. Они с ребятами договорись встретиться, через два часа, у вокзальных касс:

– Вечером окажемся в Каунасе, и через два-три дня надо ехать обратно. Мало ли что, на следующей неделе здесь может советская власть появиться, вместе с НКВД…, – все ребята Авраама были опытными боевиками. Доктор Судаков не брал в группу совсем юнцов.

– Итамар просился с нами поехать…, – достав из кармана пиджака носовой платок, он вытер лоб. День оказался жарким.

Итамар Гликштейн, вернее, Итамар Бен-Самеах, был внуком Менделя Гликштейна, сподвижника Моше Судакова, одного из первых поселенцев, в Петах-Тикве. Мальчишке исполнилось семнадцать, однако он три года, как служил проводником для нелегальных иммигрантов. Доктор Судаков наотрез запретил ему совать нос в Европу, велев сначала закончить, школу:

– Он в кибуц зачастил, из Петах-Тиквы, – улыбнулся Авраам, ступив на мостовую, – за Ционой, что ли, ухаживает? Ей двенадцать всего. Хотя она высокая, за пятнадцатилетнюю девушку сойдет…, – если бы ни раздраженный гудок автомобиля, доктор Судаков бы не доехал сегодня до Каунаса. Роскошный, черный лимузин, резко затормозил. Подняв голову, Авраам увидел, что на светофоре еще горит красный огонек. Разведя руками, извиняющимся жестом, он пошел дальше. Окна лимузина прикрывали плотные шторки. Обернувшись, Авраам увидел на капоте флажок императорской Японии:

– Не хватало дипломатические инциденты создавать, – сказал себе Авраам, – ты больше не в лесах, дорогой мой. Смотри, куда идешь.

В лимузине приятно пахло кедром. Мальчик лет двух, в аккуратной матроске, захлопал смуглыми ладошками: «Стоп! Папа, стоп!».

– Я прошу прощения, ваша светлость…, – генеральный консул Японии в Литве, Семпо Сугихара, поклонился с переднего сиденья, – он, видимо, крестьянин, первый раз в городе…, – они говорили на японском языке. За рулем мерседеса тоже сидел японец, из персонала консульства. Посол по особым поручениям, при министерстве иностранных дел, граф Дате Наримуне, прилетел в Литву из Стокгольма. Ему предписывалось проследить, чтобы граждане Японии, и Маньжоу-Го, оказавшиеся в Прибалтике, получили бы консульскую защиту, в случае начала советской аннексии.

– Ничего страшного, Сугихара-сан, – отмахнулся Наримуне, – продолжим…, – он погладил Йошикуне по голове:

– Через час приедем в Каунас, милый. Устроимся на консульской квартире, Сугихара-сан говорит, что у них есть сад с прудом…, – в самолете сын задремал, свернувшись в клубочек. Йошикуни любил летать, и никогда не капризничал. В Стокогольме у него была няня, пожилая, добрая шведская женщина. Наримуне решил, что поездка обещает быть короткой, и дал ей несколько выходных:

– Повожусь с маленьким…, – он просматривал распоряжения из министерства иностранных дел, – он редко меня видит…, – аналитики писали, что Сталин, до конца лета, установит в Прибалтике советскую власть. Наримуне получал, в Стокгольме, весточки от лондонской родни:

– Странная война закончилась. Почему Сталин доверяет Гитлеру? Почему не хочет понять, что Гитлер нападет на Россию, непременно? И Рихард говорит, то же самое…, – Зорге, несколько раз, ставил Москву в известность о будущей войне. В СССР от подобной информации отмахивались:

– Они считают, что Гитлер не нарушит пакт о ненападении…, – лимузин ехал по проспекту Мицкевича к северной дороге, на Каунас.

Маленький играл с жестяной моделью самолета. Йошикуни, немного позевывая, привалился к боку отца:

– Встреча с министром иностранных дел Уршбисом, – почтительно говорил Сугихара-сан, – встреча с послом Литвы в Италии Лозорайтисом. Он авторизован возглавить дипломатическую службу страны, в случае аннексии…, – Наримуне принял, с поклоном, протянутый плед. Он накрыл спящего сына:

– В случае оккупации, Сугихара-сан. Давайте называть вещи своими именами…, – Наримуне, отодвинув шторку, щелкнул зажигалкой:

– До сегодняшнего вечера надо найти всех граждан Японии в Прибалтике, связаться с ними, и убедиться, что они находятся на пути домой. У нас дипломатический статус, а им потребуется защита. Давайте списки, – велел Наримуне. Лимузин, вырвавшись на шоссе, прибавил скорость.

 

Беловежская пуща

Над зеленой травой лужайки еще не рассеялся легкий, белый туман. В искусно скрытом шалаше было тихо. На швейцарских часах Петра стрелка не подошла к семи. Они с фон Рабе появились здесь час назад, после раннего завтрака. Петр приехал в Брест, на особом поезде НКВД. Он пересел на эмку, с охраной, ждавшую его на вокзале. Фон Рабе, насколько он знал, сделал то же самое, с немецкой стороны границы. Усадьба оказалась большой и ухоженной. При поляках здесь размещался охотничий дом какого-то магната. Водяная мельница бойко крутилась. Магнат устроил над запрудой террасу, с кухней и столиками. Они с герром Максимилианом поужинали форелью, пахнущей дымком костра, и молодой картошкой. Фон Рабе привез ящик французского вина.

– Это не крымский портвейн, – хмыкнул Петр, пробуя белое бордо.

Магнат бежал, оставив в усадьбе севрский фарфор, медвежьи шкуры, и ванные комнаты, с муранской плиткой. Даже бельгийские ружья, в библиотеке, над камином из гранитных валунов, остались нетронутыми. Усадьба перешла НКВД, сюда привезли солдат и отличного повара. Петру, по дороге, сказали, что дом стоит в глубине пущи с начала прошлого века. Раньше здесь, действительно, работала мельница. На большой ветле, возвышавшейся над зеленым лугом, на тележном колесе, они увидели гнездо аиста. Оберштурмбанфюрер улыбнулся: «В наш баварский дом они тоже прилетают».

После ужина они пошли в засаду на кабана. Звери появились ближе к полуночи, они с фон Рабе взяли большого самца. Повар обещал на обед свежие сосиски, а остальное мясо он повесил коптиться. Утром сюда, к уединенному ручью, на водопой приходили косули.

Внимательно глядя на густые заросли малины, Петр вспоминал утренний дымок в Катынском лесу. Воронов приехал туда в конце апреля, встретив Тонечку и мальчика в Будапеште, устроив семью в Москве. Он знал, о слухах, что ходили, на бывших польских территориях, но никаких пулеметов в Катыни не ставили. Лес располагался слишком близко от Смоленска, подобное стало бы непредусмотрительным. Местное население могло начать болтать.

– Они и так болтают, – недовольно подумал Петр, смотря в оптический прицел бельгийского ружья. Они с фон Рабе молчали. Курить в засаде было нельзя, звери отлично чувствовали запахи:

– Болтают, – повторил Воронов, – что мне герр Максимилиан говорил? На их территориях тоже полно недобитой польской швали. Устроили правительство в изгнании, посылают эмиссаров, организовывают сопротивление…, – за форелью и вином они с фон Рабе обсудили сотрудничество, советских и немецких служб безопасности. Поляки затаились по обе стороны границы, в глухих лесах. С ними требовалось покончить, совместными действиями.

– В конце концов, – усмехнулся оберштурмбанфюрер, – прошел общий парад, в Бресте…, – Петр на параде не присутствовал, допрашивая арестованных в минской тюрьме НКВД, но Степан говорил о смотре военных сил. В параде даже участвовала авиация. Несмотря на договор о дружбе, Воронов, все равно, привез фон Рабе дезинформацию, впрочем, безобидную. Выходило, что, покончив с присоединением балтийских стран, Красная Армия отойдет от новых границ вглубь страны.

На последнем совещании, в Москве, Берия раздраженно, сказал:

– Кукушка и Рамзай спелись, твердят, что Германия нападет на Советский Союз, следующим летом, – он потряс радиограммами:

– Очень хочется вызвать их в Москву, и спросить, кто подсовывает подобную чушь, англичане или американцы, и кому они вообще продались…, – по мнению Петра, Горская работала на американцев. Он пока ни с кем не делился подозрениями, но все сходилось. Воронов не верил в совпадения:

– Ее отец был американским гражданином, она долго болталась в тех краях. Она и Янсон составляли короткий список. Янсон вербовал Паука. Даже если Янсон был чист, он, наверняка, рассказал жене о Пауке. Я Тонечке все рассказываю…, – Петр не только рассказывал, но и показывал. Он возил Тонечку во внутреннюю тюрьму НКВД, в ближние исправительные лагеря, и допрашивал при ней заключенных. Петр гордился своей работой. Воронову хотелось, чтобы Тонечка им восхищалась:

– Она меня только на западе видела, – думал Петр, – она не знает советского строя, нашего труда ради будущего, коммунистического общества…, – Тонечка, ночью, шептала:

– Я не думала, что в СССР может быть так хорошо…, – он вдыхал запах лаванды, целуя ей руки: «Любовь моя, как я счастлив…»

По соображениям безопасности Воронову нельзя было сохранять радиограмму от Кукушки, извещавшую о приезде Тонечки в Цюрих. Конечно, если бы он мог, он бы поместил бумагу в семейный альбом. Петр признался в этом Тонечке. Жена улыбнулась:

– Фрау Рихтер замечательная женщина. Добрая, ласковая, настоящий коммунист…, – если последнее и было верным, в чем, Петр, недавно, стал сомневаться, то доброй и ласковой Горскую мог назвать только человек, видевший ее в первый раз в жизни.

Петр, искоса, взглянул на фон Рабе. Немец сосредоточенно, смотрел на кусты, вскинув ружье. Воронов, недавно, пошел к начальству. Он поделился с Лаврентием Павловичем опасениями касательно Биньямина. Эйтингон к тому времени прилетел в Москву, на лето. Предатель Орлов дал обещание, под страхом расправы с его семьей, что он будет жить тихо. Орлов не собирался ничего публиковать. Устранение Кривицкого взял на себя Паук.

Они решили, что Петр не вернется в Мехико, как планировалось раньше. Эйтингон руководил последней частью операции «Утка». Петру предписывалось организовать проверку Горской, посредством Очкарика, как они обозначали между собой Биньямина. Воронов хотел заручиться помощью фон Рабе. Насколько они понимали, Очкарик болтался где-то во Франции. Через пару недель, по уверениям герра Максимилиана, войска вермахта входили в Париж.

– Мы не станем бомбить город, – усмехнулся немец, – в отличие от Британии. Фюрер заботится о сохранении культурных ценностей. Правительство капитулирует, как это сделали голландцы, и бельгийцы. Мы без единого выстрела займем столицу. У французов появится новое, лояльное, руководство. Как в Прибалтике, – весело добавил фон Рабе.

Петр отсюда ехал обратно в Минск, где встречался с Деканозовым. Через неделю СССР предъявлял Литве ультиматум о размещении военной силы на ее территории. Воронову и Деканозову поручили быструю чистку страны от нежелательных элементов. В Литве их скопилось достаточно, включая евреев, беженцев, поляков, местных офицеров, и священников.

– Организуем еще одну Катынь, – размышлял Петр, – мы четыре тысячи человек за три дня расстреляли, только из пистолетов. Тихо, без шума. Надо заранее подготовить рвы и транспорт из городских тюрем. Немцы так делают…, – фон Рабе поделился опытом работы в бывшей Польше. Оберштурмбанфюрер уверил Петра, что Германия не нападет на Советский Союз.

– Вы наши друзья…, – Максимилиан намазывал черную икру, привезенную Вороновым, на свежевыпеченный, ржаной хлеб, – и всегда ими останетесь. Мы покончим с Британией, – он вытер губы шелковой салфеткой, – раз и навсегда покажем Америке, где ее место…, – Петр не стал говорить фон Рабе о свадьбе:

– Незачем, – решил он, – хотя, если бы ни герр Максимилиан, я бы никогда не познакомился с Тонечкой. Интересно, она о Горской говорила, а о дочери, нет. Хотя дочь Горской в закрытом пансионе…, – фон Рабе получил от Петра данные по Биньямину. Оберштурмбанфюрер обещал, что, буде еврей попадет в поле зрения немецких служб безопасности, то его оставят в покое. Герр Максимилиан обещал сам проследить за выполнением распоряжения. Из Польши он ехал в Париж, с остановками дома, в Берлине, и в Бельгии.

Очкарика можно было бы убрать и руками немцев, но требовалось проверить Горскую. Осенью, Петр отправлялся в Европу.

– Вернусь, – улыбнулся он, – возьму Тонечку с Володей, и отдохнем на озере Рица. Бархатный сезон, Тонечке понравится. Товарищ Сталин нас приглашал. Степан пусть в Западном округе сидит, занимается аэродромами…, – Петр, нехотя, понимал, что, все равно, брат когда-то окажется в Москве, и его придется знакомить с Тонечкой. Воронову было стыдно за такого родственника, перед женой.

Петр надеялся, что Кукушка не пройдет проверку, ее отзовут в Москву, вместе с дочерью, а они с Тонечкой и Володей обоснуются в Цюрихе. «Импорт-Экспорт Рихтера» переходил в руки нового владельца. Петр собирался остаться в Швейцарии, пока Володя не пойдет в школу. Он говорил с Тонечкой, жена согласилась. Ей тоже хотелось, чтобы мальчик стал октябренком и пионером. Воронов ожидал, что, после Швейцарии он возглавит в наркомате какой-нибудь отдел.

Кусты зашевелились. Фон Рабе медленно, аккуратно, не делая лишних движений, навел ружье. Вчера, когда они ждали в засаде кабанов, Петр убедился, что герр Максимилиан отличный, хладнокровный охотник.

Туман рассеялся.

Она вышла на лужайку, осторожно переступая хрупкими копытцами, маленькая, изящная, с темно-рыжей шерсткой. Фон Рабе смотрел на стройную шею, на большие уши. Она стояла, осматриваясь. Из кустов выбрался козленок. Он прижался к матери, косуля лизнула его голову и подтолкнула к траве. Максимилиан вспомнил, стершиеся, давно не видные, шрамы, на животе заключенной 1103. Косуля подняла большие глаза, цвета жженого сахара. Фон Рабе не двигался. Едва заметным движением, он повел ружьем в сторону Петра.

– Я вчера ему выстрел уступил, – Воронов едва дышал. Петру хотелось одной пулей свалить и мать, и козленка. Ружье дернулось, передние ноги косули подломились. Она рухнула на траву, прикрыв собой малыша. Воронов услышал жалобный, высокий вскрик. Он достал охотничий нож: «Пойдемте, герр Максимилиан. Зверя надо свежевать сразу. Печень будет вкуснее». Воронов широкими шагами направился на луг, где по траве растекалась темная, дымящаяся, кровь.

Гостиную магната украшали неплохие пейзажи.

Макс, разглядывая их, понял, что художник рисовал окружающий лес. Здесь была мельница, ручей, стадо оленей на водопое, деревенские домики, со шпилем костела и гнездом аиста на дереве. Оберштурмбанфюрер стоял, засунув руки в карманы замшевой куртки, склонив светловолосую голову. Муха купил дезинформацию, привезенную Максом. Гиммлер, посылая фон Рабе на встречу, рассмеялся:

– Они получили половину Польши и балтийские страны. Они готовы поверить всему, что мы скажем. Если фюрер сообщит Сталину, что солнце вращается вокруг земли, варвар только кивнет…, – солнце не заходило над будущими территориями рейха. Макс видел предполагаемые карты новой Германии. Страна простиралась от Атлантического океана до Тихого, от Полярного круга до пустыни Сахара.

Все, что не становилось рейхом, отходило Японии:

– Океаны…, – Макс затянулся американской сигаретой, – тропики. Пусть японцы хозяйничают на юге. Отто говорит, что мы, арийцы, должны жить в умеренных широтах…, – брат остался в Кракове, налаживая работу медицинской службы. Он собирался переехать в новый концентрационный лагерь. Его возводили к западу от Кракова, рядом с городком Освенцим. Первая очередь была готова. Старые строения, как заметил Отто, долго бы все равно не прослужили:

– Мы хотим, чтобы Аушвиц стал примером эффективной работы на благо рейха…, – Отто, перед отъездом братьев, приготовил домашний обед.

Брат снимал элегантную квартиру, в Старом Городе. В ней, как всегда у Отто, царила безукоризненная чистота. Макс вымыл руки в ванной, больше похожей на операционную:

– Отто с детства таким славится. Я все разбрасывал, а он за мной подбирал. Генрих тоже аккуратным вырос. Он математик, у них подобное в крови…, – Макс похлопал себя по загорелым, гладко выбритым щекам.

В Пенемюнде весна оказалась теплой. Он гулял с 1103 по белому песку, слушая крики чаек, цепко держа женщину за хрупкое запястье. В передней домика он опустился на колени, снимая с 1103 простые, серые чулки, и черные туфли на плоской подошве:

– Песок прогрелся, ты не простудишься, моя драгоценная…, – Макс провел губами по тонкой щиколотке, по костлявому колену. Длинные пальцы поползли под юбку:

– Иди ко мне…, – он, привычным движением, поставил 1103 на колени, придерживая коротко стриженый, рыжий затылок. Она ничего не делала, не двигалась, ни тогда, ни потом, лежа на половицах. Она, казалось, даже не дышала, но Макса это волновало меньше всего. Он целовал тонкие, холодные губы:

– Я всегда буду рядом, моя драгоценная, всегда…, – на белом плече, на нежной шее виднелись следы его зубов. 1103 немного вздрагивала, он понимал, что женщина жива. Он стонал, удерживая ее, прижимая к себе, роняя голову на плоскую грудь:

– Я навещу тебя сегодня, как обычно…, – Макс готовил ей ужин, наливая вино. Он зажигал свечи, держа ее за руку, читая любимые стихи, Гете, или Байрона. На темной воде залива виднелась сверкающая дорожка:

– Не бродить уж нам ночами, хоть душа любви полна,

И, по-прежнему, лучами, серебрит простор луна…

Максу нравилось говорить, что они женаты.

Он шептал 1103, что они выбрались, в приморский коттедж, отметить годовщину свадьбы:

– Оставили детей на няню, – улыбался оберштурмбанфюрер, – у нас два мальчика и девочка, мое счастье, моя жемчужина…, – ему хотелось увидеть проблеск чувства в спокойных глазах цвета жженого сахара. Макс, надеялся, что 1103 заплачет, станет просить его замолчать, пообещает быть покорной, и работать на рейх.

Она медленно ела, точными, выверенными движениями. Тонкие пальцы немного огрубели. Вернер фон Браун выделил особый ангар для проекта 1103. По донесениям, заключенная проводила за работой почти круглые сутки, питаясь кофе и сигаретами. Конструкцию, вернее, остов, накрывал брезент. 1103 сама занималась сборкой, сама управлялась с инструментами и сварочным аппаратом.

Макс видел чертежи, поэтому не интересовался ходом работы. Фон Браун обещал законченный прототип, к следующей зиме. Полигон расширялся, Вернер вошел к рейхсфюреру с просьбой о дополнительных территориях и рабочей силе. Решено было возвести по соседству концентрационный лагерь.

За обедом на квартире у Отто, Макс заметил младшему брату:

– Придется тебе опять навестить побережье Балтийского моря.

Генрих весело отозвался:

– Не все тебе одному в Ростоке на яхте ходить, с папой и Эммой. Возьму лодку. Вернер не зря целый клуб организовал, для офицеров…, – в Пенемюнде заботились о досуге подчиненных. На полигоне построили гимнастический зал, конюшни, причал для яхт, привозили из Берлина новые фильмы.

Отто накрывал на стол:

– В новом лагере у нас тоже появится клуб, спортивный комплекс…, – он кивнул на дверь в отдельную гардеробную, с гантелями и штангой, – очень важно сохранять хорошую форму, правильно питаться…, – у Отто нельзя было ожидать ни мяса, ни рыбы. Брат приготовил суп из молодой спаржи, отличную, овощную запеканку, и пирог с лесной земляникой. Он, правда, ел только ягоды, разведя руками: «Для вас я купил сахар. Я от него воздерживаюсь».

Макс потушил сигарету в хрустальной пепельнице. Муха, после обеда, извинился. Русскому надо было, ненадолго, отлучиться по делам. Оберштурмбанфюрер подозревал, что в подвале особняка НКВД оборудовало устройства для прослушивания разговоров. Макс, из соображений осторожности, не привозил сюда никаких документов.

– Когда мы покончим с Англией, к следующему лету…, – на террасе особняка, он опустился в кованое кресло, – мы примемся за русских. Фюрер обещает, что Рождество мы отметим в Москве. Муху мы не расстреляем. Нам нужны лояльные русские. Они начнут работать под нашим руководством, как во Франции. Отто получит свои земли…, – Макс усмехнулся.

За обедом, брат долго распространялся о своей деятельности в обществе «Лебенсборн». После оккупации Норвегии, Отто успел слетать в Осло. В стране открывались дома для незамужних матерей, как в Германии:

– Их женщины получат арийскую кровь, – гордо сказал средний фон Рабе, – а в России, в деревне СС, я придумал следующее…, – Отто принес чертеж будущего поселения. Он хотел устроить бараки для славян, работников в поле и на фермах:

– Мы отберем девственниц, – пообещал брат, – проверим мерки. Женщинам, подходящим под наши стандарты, мы разрешим беременность, от арийца. Через несколько поколений все забудут, что славяне, когда-то, существовали…, – он открыл минеральную воду:

– Кстати, о женщинах, Генрих. Надо продумать вопрос отдельных блоков для поощрения заключенных, в лагерях. Японцы так делают, профессор Исии мне писал…, – серые глаза младшего брата безмятежно оглядели стол. Он отпил кофе:

– Очень хорошо заварен, Отто. Спасибо, ты сам его не пьешь…, – он указал на чашку: «Мы непременно примем во внимание все требования. Не беспокойся».

Ухоженный двор особняка был пуст. Усадьбу охраняли овчарки, однако солдаты не заходили сюда, в цветущий сад, с мраморным фонтаном. Щебетали стрижи, над лугом, над ветлой с гнездом аиста, заходило солнце. Едва слышно звенели комары. Макс, блаженно, вытянул длинные ноги:

– Надо захватить в Пенемюнде французских сыров, вина, если я в Париж еду…, – он, сначала, хотел сделать остановку в Саксонии, в крепости Кольвиц, проверить, как дела у товарища барона, однако махнул рукой:

– Видеть его не хочу. Пусть сдыхает от чахотки в каменном мешке. Холланда, я рано, или поздно поймаю, хотя он от нас и ускользнул…, – в Париже Макс намеревался увидеть мадам Шанель и посетить Лувр. Французы вывезли почти все ценности в провинцию. Фон Рабе, недовольно, поморщился:

– Пойди, найди их теперь. Но мы будем искать, непременно. Фюрер не зря хочет организовать музей, в Линце…, – туда предполагалось свозить шедевры. Впрочем, имелось и еще одно место, о котором в рейхе знало едва ли пять человек, включая Макса. Фюрер выбрал оберштурмбанфюрера, пригласив его весной на чай, в баварскую резиденцию. Навещая галерею на вилле, фюрер остался чрезвычайно довольным. Макс понял, что его в проект взяли, по выражению Гитлера, как носителя художественного вкуса и арийского духа. Материалы были засекречены даже серьезней, чем разработки групп Гейзенберга и Отто Гана. За одно упоминание о папках полагалась гильотина.

– 1103 опять на рисунок смотрела…, – он налил себе холодного чая, со зверобоем, из хрустального кувшина, – хоть чем-то я ее заинтересовал. Она оживляется, когда видит женщину. Неудивительно, они похожи…, – на столе у 1103 Макс заметил книги по средневековой математике:

– Она Роджера Бэкона читала, монаха, францисканца. Зачем, интересно? Впрочем, она разносторонний ученый, как Леонардо…, – Макс напомнил себе, что надо вернуться в Рим. Он хотел, как следует, нажать на проклятых попов:

– Можно отпустить какого-нибудь арестованного священника, не жалко…, – он откинулся в кресле:

– Даже кошки у них здесь нет…, – Макс любил гладить 1103 по голове, или между лопатками. Отто, подростком, вырезал глаза у живых кошек:

– Папа и Генрих не знают. Отто объяснил, что они подобного не поймут, а он хотел подготовиться к обучению на врача. Он потом кошек поджигал, живых. Мы в лес уходили, в Баварии…, – Макс не помогал брату. Ему были неприятны медицинские манипуляции. Он просто следил за тропинкой, а Отто хоронил трупы животных.

По дороге в Париж, Макс намеревался остановиться в Мон-Сен-Мартене. Он помнил, с Гейдельберга, что у де ла Марков хорошая коллекция картин. В городке разместили оккупационные части вермахта. Макс успел справиться в документах:

– Заодно посмотрю на Элизу…, – зевнув, он посчитал на пальцах, – ей едва за двадцать. Очень хорошо. Девственница, католички все девственницы. Кровь Арденнского вепря, по прямой линии, – Макс даже был готов согласиться на венчание:

– Папа обрадуется. Пусть с внуками возится, ему пора. Эмму, после школы, я устрою на Принц-Альбрехтштрассе, секретаршей. У нее хорошая голова на плечах. Выйдет замуж за члена СС, своего человека, – сзади раздались легкие шаги. Муха всегда ходил неслышно.

Лазоревые глаза блестели:

– Вечерний клев здесь отличный, герр Максимилиан. Мы завтра расстаемся. Я обещал уху, по русскому рецепту, с расстегаями…, – на обед подали свиные колбаски и оленью печень, в сметане. Фон Рабе увозил в Берлин банки с черной икрой, подарок Мухи.

Петр был в хорошем настроении. Он поговорил, по особой связи, с Тонечкой и Володей. В квартире на Фрунзенской поставили вертушку и прямой, междугородный телефон. Малыш лепетал в трубку: «Папа, папа», Тонечка смеялась. Жена понизила голос:

– Возвращайся быстрее, мой милый, я скучаю. Помнишь, в Будапеште, в отеле…, – в Будапеште Петр снял номер люкс, в отеле «Геллерт», с видом на Дунай. Они с Тонечкой ходили в купальню, в турецкие бани, Петр водил ее по дорогим магазинам. Они вызывали няню, обедали в ресторанах, и слушали Верди, в ложе оперы. Тонечка надела низко вырезанное платье, жемчужного шелка, с палантином белой лисы, и длинные, выше локтя, перчатки. В оперу они ехали на отельном лимузине.

Поднимаясь наверх, Воронов остановился, прислонившись к стене. Он, тяжело дыша, представил сбитые простыни, на огромной кровати, ее стон:

– Милый, милый, я тебя люблю…, – Петр ничего не скрывал от начальства, хотя для всех Тонечка оставалась испанкой, республиканкой, товарищем Эрнандес. О книге он никому не сказал. Тонечка уверила его, что давно разочаровалась в Троцком:

– В любом случае, – она скользнула в руки мужа, – с ним скоро будет покончено…, – в темноте спальни мерцали прозрачные глаза.

– В конце лета, – шепнул Петр, – я сейчас уеду, в Прибалтику. Вернусь, и мы отдохнем где-нибудь, пару дней. Ты устаешь, с ребенком, с работой…, – у Тонечки была няня, горничная, и водитель, хотя жена предпочитала сама сидеть за рулем. Личный парикмахер, приезжал на Фрунзенскую по звонку. Обеды доставляли из гостиницы «Москва», фрукты, минеральную воду, икру и сыры, из закрытого распределителя. Петру пригнали новую, блестящую эмку, для Тонечки. Воронов не мог поверить своему счастью. Он, зачастую, ловил себя на глупой, мальчишеской улыбке.

Петр напомнил себе, что надо привезти Тонечке янтарь, из Литвы:

– Может быть, она меня обрадует. Родится девочка, такая же красивая…, – фон Рабе поднялся: «Надеюсь, нас не съедят комары…»

– У реки ветрено, герр Максимилиан, – Муха легко сбежал по ступеням террасы. Он подхватил английские удилища, оставленные здесь магнатом:

– Я рассчитываю на ведро форели, – сообщил он, закуривая, – я понял, что вы хорошо рыбачите….

– Жаль, что мы с вами не можем съездить на море, – они прошли в открытые солдатом ворота.

– Все впереди, герр Максимилиан, – подмигнул Петр, спускаясь к переливающейся золотом, тихой реке.

 

Каунас

В маленькой квартире рава Горовица легко, едва уловимо, пахло имбирем. Тикали часы на стене. Из растворенного окна, выходящего во двор синагоги, слышался детский смех. Утреннее солнце лежало на непокрытых половицах, в воздухе плясали едва заметные пылинки.

Регина сидела на венском стуле, за круглым столом, глядя на маленький альбом, в потертой, бархатной обложке. В чашке остывал кофе. Взяв из медной пепельницы папиросу, девушка глубоко затянулась.

Регина выросла в скромных комнатах, по соседству с Пейтау-шул, синагогой в Старой Риге, у приемных родителей, пожилых и бездетных. Когда годовалую Регину, с другими, осиротевшими в погромах малышами, «Джойнт» привез в Ригу, Гиршманам шел шестой десяток. Приемный отец Регины работал бухгалтером, на мебельной фабрике. Девушка потянулась за ридикюлем. В латвийском паспорте, лежало свидетельство о рождении, и справка, выданная «Джойнтом». Регина знала, что она не родной ребенок Гиршманов. Мать и отец рассказали ей обо всем, еще до школы.

Фотографий никаких не сохранилось, но в детском доме, в Белостоке, девочку снабдили документами. В бумагах значилось, что ее зовут Малка Горовиц. Покойными родителями Малки были Натан и Батшева. Родилась Малка в девятнадцатом году, в местечке Василькув, в шестнадцати милях от Белостока.

Гиршманы сказали дочери, что ее, годовалую, после смерти родителей, вечером, нашли под кроватью, в спальне. Девочка лежала тихо, словно мышка, укрытая одеждой, и только вздрагивала. Ее старшая сестра, Хана, пропала без следа. Армия Горского вырезала и сожгла половину местечка. Выжившие люди, собрав сирот, пешком дошли до города.

Мать погладила Регину по голове:

– Два годика твоей сестре исполнилось, милая моя. Ее тоже убили. Эти звери всех убивали…, – Регина ходила в синагогу только на праздники. Гиршманы не были соблюдающими людьми, но ее мать зажигала свечи, а отец делал кидуш. Регина, с двенадцати лет, начала читать заупокойную молитву, по родителям и сестре. Женщины, обычно, подобного не делали, но Регина настояла на своем.

Она привыкла думать, что у нее нет другой семьи, кроме Гиршманов. Родители умерли три года назад, когда Регина поступила в университет. Перед отъездом из Риги, с подростками из клуба, Регина отдала квартиру дальним родственникам господина Гиршмана. Девушка пожала плечами: «Я сюда возвращаться не собираюсь. Советы не оставят в покое Прибалтику. Здесь случится то же самое, что и в Польше».

На простом, фаянсовом блюде лежало печенье, от него и пахло пряностями. Регина пришла к кузену утром. Рав Горовиц собирался в японское консульство. Регина, неожиданно робко, спросила: «Ты уверен, что тебя примут?». Кузен повернулся от зеркала:

– У меня рекомендательное письмо от первого секретаря американского посольства. Чашку кофе они мне нальют, не беспокойся, а с остальным…, – Аарон тяжело вздохнул. Его собственная страна, наотрез, отказалась ставить визы евреям, не имеющим вызова от родственников.

– То есть почти никому, – подытожил Аарон, приведя в квартиру напротив синагоги доктора Судакова. На газовой плите стояли кастрюли с обедом. Авраам, приподняв крышку, одобрительно заметил:

– Куриный бульон, с домашней лапшой, котлеты. Словно я под крылом госпожи Эпштейн, дома, в кибуце. Ты готовить, что ли, научился? – он подтолкнул Аарона. Рав Горовиц коротко улыбнулся:

– Регина приходит, ухаживает за мной, обеды варит…, – Аарон сказал кузине, что пошлет телеграмму отцу, в Нью-Йорк:

– Ты получишь вызов, – наставительно заметил рав Горовиц, – вернешься обратно в Ригу, и отправишься в Америку…, – он осекся, вспомнив, что в Европе идет война. Дальше Стокгольма, Регина, одна, все равно бы не уехала.

Серо-голубые глаза кузины похолодели:

– Я намереваюсь жить в Палестине, – отчеканила девушка, – я сионистка, и…, – рав Горовиц, обычно, держал себя в руках, но девчонка была семьей:

– Нечего стесняться, – сказал себе Аарон, – ей едва за двадцать. Она не знает, о чем идет речь, нигде не была…, – он присел на подоконник. Над крышей синагоги кружились белые голуби.

– Вот что, – наконец, заметил, Аарон, – тебе двадцать один, а мне тридцать. Я последние четыре года работаю в Европе. В Берлине, в Праге, в Польше…, – он повертел сигарету:

– Регина, не упрямься. Ты отправишься в Стокгольм, и подождешь Меира…, – на столе лежал альбом, в потрепанной обложке. Регина видела фотографии своего дяди, кузена Меира, и кузины Эстер, с близнецами, вырезку из кинематографического журнала, со снимком покойной тети Ривки, на церемонии вручения «Оскара». Регина рассказала кузену Аарону о сестре. Рав Горовиц отозвался:

– Кузен Теодор мне писал, из Парижа. Его невеста, мадемуазель Аржан, тоже сирота, в погромах родителей потеряла. Она из-под Белостока…, – Регина открыла рот: «Аннет Аржан. Я видела ее фильмы. Она француженка…»

– Еврейка, – устало ответил рав Горовиц, – она Гольдшмидт, на самом деле. Ей фамилию доктор Генрик дал, в детском доме, в Варшаве…, – Аарон посмотрел на смуглые, зарумянившиеся щеки кузины:

– Они похожи, только Регина ниже ростом. Что мне Теодор сообщил? Правильно, мать мадемуазель Аржан звали Басей, Батшевой. Александр, которого она вспомнила, это Горский. Господи, неужели такое возможно? – Регина, разумеется, собралась во Францию, чего Аарон никак не мог позволить. Оказалось, что у кузины такой же упрямый характер, как и у Эстер. Аарон вспомнил, как Меир и сестра орали друг на друга, подростками. Регина стукнула кулаком по столу:

– Это может быть моя сестра, родная! Как ты не понимаешь, я должна ее вывезти из Франции. Тем более, ее жених без вести пропал…, – Аарон отрезал:

– Найдется, кому туда отправиться, без девчонок. Ты не была в Германии, а я в Берлине два года прожил. Я видел Дахау, дорогая моя. Слушай меня, и делай, что я говорю.

Кузина поджала губы:

– Ты не можешь мне запретить ехать в Палестину, Аарон. Все евреи должны собраться в Израиле…, – Регина увидела, как опасно заблестели темные, красивые глаза: «Он только с виду мягкий, – поняла девушка, – он умеет настоять на своем».

– Не ехать с комфортом, – ядовито сказал рав Горовиц, – а тайно, с поддельными документами, пересекать государственные границы…

Регина попыталась сказать, что в группе Бейтара есть и другие девушки.

– Я тебе не разрешаю, – заключил рав Горовиц, – больше обсуждать нечего.

Приведя кузена Авраама, домой, с вокзала, за обедом, рав Горовиц услышал еще об одном новом родственнике.

– Отличный парень, – одобрительно заметил доктор Судаков, – я вас познакомлю…, – Авраам жадно ел:

– Когда я еще кошерную курицу попробую, до Израиля…, – он поднял рыжую голову:

– Максим сказал, что у него дела, в городе…, – Авраам, на каунасском вокзале, ожидая кузена под часами, недоуменно спросил:

– Какие дела? Ты здесь в первый раз, нелегально перешел границу, языка не знаешь…, – Волк, сдвинув кепку на затылок, покуривал папироску. Длинные, ловкие пальцы стряхнули пепел. На забитом перроне пахло гарью и цветущими липами. Наверху, в репродукторе, играла музыка. Волк выбросил окурок:

– Я нигде не пропаду, пан Авраам. Надо понять, с кем придется, так сказать, сотрудничать…, -оглядевшись, он велел:

– Дай мне адрес раввина Горовица, а с остальным я разберусь. Где здесь рынок? – голубые глаза улыбались. Дизель наполняли пассажиры. Всю дорогу от Вильнюса до Каунаса они простояли в тамбуре вагона.

Авраам вырвал из блокнота лист бумаги:

– Я тебе начерчу. Что ты покупать собрался, у тебя денег нет…, – сунув руку в карман, Волк вытащил пачку купюр, с литовскими буквами:

– Как это нет?– удивился Максим:

– Вот они, передо мной…, – красивые губы усмехнулись:

– Кошелек давно на путях валяется, где-то в пригороде. Пассажиры здесь тоже беспечные, как и в столице моей социалистической родины. Никакой разницы, – приняв бумагу, Волк похлопал Авраама по плечу: «Завтра увидимся».

Он, гуляющей походкой, направился к привокзальной площади. Доктор Судаков покрутил рыжей головой: «И не поспоришь с ним».

За печеньем и кофе Аарон рассказал Аврааму о своем плане. Первый секретарь американского посольства объяснил раву Горовицу, что Япония имеет право поставить транзитные визы, для проезда через территорию Маньчжоу-Го. Мистер Уоррингтон развел руками:

– Обычно подобные документы выдают на основании существующей визы в страну, куда направляется путешественник, но, может быть, вам удастся уговорить японцев. Помните, мистер Горовиц, русские войдут в Литву через неделю, не больше. Людей с визами они трогать не станут, пропустят через свою территорию, в Маньчжурию, и дальше…, – куда дальше, Аарон пока не знал. Рав Горовиц, бодро сказал себе:

– На месте разберемся. Главное, чтобы японцы согласились. Маньчжурия большая страна, можно затеряться. На востоке сейчас безопасней, чем на западе…, – Уоррингтон выдал ему рекомендательное письмо для консула Японии в Литве, господина Сугихары: «Это все, что я могу сделать, мистер Горовиц».

Аарон, искренне, поблагодарил первого секретаря. Рав Горовиц мало надеялся на успех, но стоило попробовать. Он вспомнил, что кузен Наримуне в Стокгольме, послом по особым поручениям:

– Может быть, связаться с ним? Хотя, что он сделает? Он не нарушит правила выдачи виз. Если бы речь шла об одном человеке, а здесь тысячи беженцев…, – разобравшись с японцами, Аарон хотел послать телеграмму отцу и Меиру. Он оставил кузину, замешивающей тесто, на кухне. Регина хотела сделать печенье, к обеду. Она познакомилась с доктором Судаковым вечером, на встрече группы, в синагоге. Утром Авраам пошел в тир, проверять, как стреляет молодежь. Услышав, что мадемуазель Аржан может оказаться сестрой Регины, кузен хмыкнул:

– Я в Праге заметил, что она на покойную тетю Ривку похожа. Но Аарон прав, госпожа Гиршман, то есть Регина…, – девушка заметила, что доктор Судаков, отчего-то, покраснел, – вам…, тебе нельзя ехать во Францию, это опасно.

– Именно, – доктор Судаков остановился на углу аллеи Свободы. Они провожали Регину до квартиры учительницы из еврейской гимназии, где ночевала девушка. Было поздно, улицы опустели, только иногда по мостовой проносились такси. Регина, вскинув голову, посмотрела на крупные, летние звезды:

– Они обо мне заботятся. У меня семья появилась, я и не думала, что подобное случается…, – повеяло сладким ароматом лип, доктор Судаков, решительно, щелкнул зажигалкой:

– Еще и кузина Эстер в Европе застряла. В общем, Регина поедет со мной, в Израиль, – он выпустил клуб дыма:

– Не волнуйся, Аарон, я отвечаю за группу. За вас, кузина…, – он склонил рыжеволосую голову.

– Поедет со мной, в Израиль…, – вспомнила Регина его уверенный голос:

– Со мной…, – она протянула руку к альбому.

Познакомившись с доктором Судаковым, Регина поняла, что нравится ему. Кузен рассказывал молодежи об Израиле, о кибуцах и университетах, об отрядах, охранявших поселения, о театрах и кафе в Тель-Авиве. Серые глаза, в темных ресницах, смотрели в ее сторону. Регина, невольно, краснела. Она училась в смешанной гимназии, и ездила в сионистские лагеря, где мальчики и девочки жили рядом. У Регины на руках были пожилые, больные родители. У девушки не оставалось времени на танцы, или кафе. После занятий в университете она бежала в клуб Бейтара, или на частные уроки, готовила ужин для матери с отцом. По выходным Регина убирала квартиру, занималась, или гуляла с Гиршманами в парке.

Регина ни о чем подобном и не думала. В молодежную группу Бейтара приходило много мальчиков. Регина, и в Риге, и летом, в лагерях, привыкла командовать ровесниками. Девушка относилась к ним свысока. Она и в школе преподавала старшим классам, несмотря на молодость. Опытные педагоги хвалили ее за твердый характер. Регина улыбалась: «Я в клубе научилась, с подростками…».

Она не знала, как себя вести. За Региной еще никто, никогда не ухаживал.

– Доктор Судаков за тобой не ухаживает, – сердито сказала себе девушка, – нечего придумывать. Он просто на тебя посмотрел, несколько раз. Это ничего не значит, – Аарон предупредил ее, что кузен появится к обеду:

– И еще один человек, наверное…, – рав Горовиц, замявшись, махнул рукой:

– Увидишь, в общем…, – он легко сбежал по гулким ступеням старого подъезда. Регина, перегнувшись через перила, крикнула: «Удачи!».

Она отхлебнула холодного кофе:

– Аарону надо жениться, – хихикнула девушка, – ему тридцать лет. Пусть над своими детьми хлопочет. Он раввин, они обычно рано женятся…

Ее отец тоже, в первый раз, женился молодым, девятнадцати лет. Регина смотрела на старую, четкую фотографию, прошлого века. Внизу вились золоченые буквы: «Ателье Гольдмана, Иерусалим, 1889 год». Рассматривая невысокого, изящного юношу, в черной капоте и шляпе, с бородкой, Регина поняла, что напоминает отца. Рав Натан и его первая жена на фото, конечно, не касались друг друга. Хорошенькая девушка, вряд ли старше восемнадцати лет, носила скромное платье и шляпку:

– Детей у них не появилось. Его первая жена умерла, до войны…, – вспомнила Регина голос кузена Аарона, – дядя Натан уехал в Польшу. Он преподавал в ешиве, в Слободке. Потом война началась, неразбериха. Папа последнее письмо получил летом четырнадцатого года. Твоя мама, Батшева, наверное, была из Белостока. Они познакомились, решили, что в провинции безопаснее войну переждать. Твоя сестра родилась, потом ты…, – Регина, в Риге, покупала женские журналы. Она не могла поверить, что высокая, тонкая красавица, в смокинге и женских брюках, в бриллиантах от Картье, снимавшаяся с Жаном Габеном, может оказаться ее родной сестрой.

– Хана, – улыбнулась Регина, – я, конечно, не помню ничего. Аарон сказал, что она тоже все забыла, кроме имени нашей матери…, – девушка смотрела на молодое лицо Натана Горовица. Регина, всхлипнув, вытерла глаза:

– Жаль, что маминого фото нет. Они не знали, в Америке, что папа женился…, – вздрогнув, она потушила сигарету. В передней жужжал звонок. Регина застегнула воротник простой, хлопковой блузы. Девушка пошла, открывать дверь.

Идя к синагоге, по узким улицам Старого Города, Волк даже что-то насвистывал.

Вчерашний вечер выдался очень удачным. Максим понял, что в пока еще буржуазной Литве, во-первых, остались люди, говорящие на русском языке, а во-вторых, найдется, чем поживиться. Рынок не разъехался. Пробираясь между лотками с молодой картошкой и овощами, с телегами, где сидели крестьяне, Волк почувствовал себя, как дома.

В Москве он в подобных местах не появлялся, с мальчишеских времен, когда Максим, десятилетним ребенком, учился ремеслу. Юношей он занялся кражами в автобусах и трамваях, потом в столице открыли большие магазины и метро. Волк, с удовольствием, толкался у прилавков, пробуя деревенскую колбасу и желтый сыр с тмином. За час он собрал в кармане неплохой улов, быстро избавляясь от кошельков.

Волка заметили. Паренек, в суконной курточке и кепке, пристроившись за ним, не отходил, ни на шаг. В конце концов, Максим кивнул на вывеску пивной. Литовского языка Волк не знал, но люди с кружками в руках, покуривали на улице. Показав буфетчику на бочку, Максим устроился в углу, с тарелкой соленых сухариков. Отпив темного пива, Волк поднял голову. У столика появился невысокий мужчина, лет пятидесяти.

Новый знакомец говорил на русском языке, с акцентом. Пан Юозас объяснил:

– Я еще не забыл уроки, в приходском училище.

Волк уверил его, что в Каунасе проездом, и не собирается оставаться в городе. Пан Юозас усмехнулся:

– Я мальчишкой на рынках крутился, до войны, однако о батюшке вашем слышал. За знакомство! – заказав бутылку водки, он поднял руку: «Вы гость, пан Вилкас».

Максим хотел отдать пану Юозасу деньги. Мужчина покачал головой:

– Мы не обеднеем, поверьте. Все равно, – он помрачнел, – скоро все соседями станем, будем под Советами жить…, – Волк выяснил, что дорога на побережье известна. На море имелись надежные рыбаки:

– И Авраам говорил, что знает нужных людей…, – он сверился с листком из блокнота, – пока лето, надо закончить дела с братьями Пупко. Летом в Швецию перебираться удобнее. Не штормит, по словам ребят…, – Максим предполагал, что, в суматохе первых месяцев так называемой советской власти, как кисло, думал он, ему удастся перевести братьев через границу. За Минск он не беспокоился. Даже в тюрьме НКВД работали прикормленные люди, а в лесах сидели польские, как писали в газетах, банды.

Пан Юозас пригласил его переночевать в неприметном особняке на окраине Каунаса. На стол принесли французское шампанское и русскую икру. Пан Юозас облизал ложку:

– С икрой, думаю, затруднений не предвидится, а вино…, – он взялся за бутылку «Вдовы Клико», – когда допьем старые запасы, больше его неоткуда будет взять, с войной…, – в гостиной собрались только мужчины. Все соглашались, что Франция капитулирует, как и Бельгия с Голландией. Молодежь в Каунасе русского языка не знала. Пан Юозас и другие гости средних лет переводили Максиму. Судя по всему, многие литовцы собирались, как и поляки, скрывшись в лесах, воевать с Красной Армией. Максим, дойдя до нужного дома, где жил рав Горовиц, хмыкнул:

– Они решительно настроены, но что дальше? Здесь двадцать тысяч советских солдат, на военных базах. После ультиматума они всю страну наводнят, вместе с НКВД…, – вспомнив братьев Вороновых, он сдержал ругательство.

Волку предлагали девочек, их привезли на такси. Отказавшись, он отлично выспался, в мягкой постели, под шелковым одеялом. При особняке состояла пожилая пара, его одежду вычистили и привели в порядок. Привыкнув к милиционерам, на улицах Москвы, Максим долго удивлялся тому, что ни в Каунасе, ни в Вильнюсе, их не видно. Пан Юозас пожал плечами:

– Зачем они, пан Вилкас? У нас тихая страна, все друг друга знают…, – литовец, со значением, поднял бровь:

– Пока Литва тихая, – со вздохом подумал Максим, – но понятно, что НКВД устроит, то, же самое, что и на новых советских территориях. Лагеря, расстрелы…, – он ушел из особняка, утром, с адресом пана Юозаса и уверениями, что пану Вилкасу, всегда будут рады в Литве.

– Мой хутор, – пан Юозас передал ему записку, – родовой. Он заброшен, якобы…, – литовец тонко улыбнулся, – но в лесах всегда можно отсидеться. Место глухое…, – Максим, издалека, увидел рыжую голову кузена Авраама.

– Может быть, стоило, все-таки отдохнуть…, – Максим вспомнил миленькую, светловолосую, сероглазую девушку, одну из тех, кого доставили для гостей.

– Господь его знает, когда мне теперь это удастся…, – Волк помахал кузену.

Доктор Судаков ходил за билетами на дизель, через Вильнюс, до глухих, маленьких станций. На встрече в синагоге, он разделил семьдесят человек на маленькие группы, для перехода границ. При каждом десятке состоял один из ребят Авраама, с оружием. Пистолеты были и у подростков. Авраам, лично, проверил, как они умеют стрелять. Доктор Судаков заметил:

– Надо соблюдать дисциплину. Руководит группой один человек, никакой пальбы без дела. С вами пойдут местные проводники, от границы Советского Союза, и до Тисы. Общий сбор в Будапеште. Из Венгрии мы поедем в Салоники. До Бейрута поплывем на корабле, и опять пешком…, – Авраам подытожил:

– В конце лета окажетесь на еврейской земле, дорогие мои. В будущем государстве Израиль…, – Авраам намеревался провести осенние праздники дома и вернуться в Польшу, выручать людей из гетто.

Увидев кузину Регину, как называл ее рав Горовиц, Авраам поместил девушку в свой десяток человек, уезжавший из Каунаса последним. Доктор Судаков решил, что ни в какую Америку госпожа Гиршман, вернее, Горовиц, не отправится:

– Еще чего не хватало, – угрюмо думал Авраам, – хватит и того, что ее сестра, – он был уверен, что мадемуазель Аржан, действительно, старшая сестра Регины, – за гоя замуж собирается. Хотя Теодор пропал, без вести…, – Авраам бывал в Париже, до войны. Он помнил упрямые, голубые глаза кузена:

– Если он жив, он объявится. А Мишель? Что с ним, неужели погиб…, – Авраам хотел сегодня поговорить с Региной.

Девушка выросла в сионистском клубе, и не боялась работы. Авраам понял, что она не страдает предрассудками:

– Она наша женщина, – Авраам увидел крепкие, ловкие руки кузины, – она сможет преподавать, обрабатывать землю, взять винтовку, если понадобится. Она мне не откажет, я уверен…, – он улыбался, думая о хорошенькой, изящной фигурке, о темных, тяжелых волосах, о ее решительном голосе. Регина десять лет учила иврит, в гимназии. Девушка знала наизусть те же стихи, что любил Авраам. Она отлично говорила на языке:

– Я преподаю иврит, кузен, вместе с немецким языком и французским…, – Авраам обрадовался:

– Очень хорошо. Мы хотим открыть в Кирьят Анавим, моем кибуце, настоящую школу, не только начальную. Вы нам очень пригодитесь, кузина…, – Регина, кивнув, немного покраснела.

– Никакой Америки, – Авраам пожал руку Максиму, – она переедет в мою комнату, в кибуце, и станет моей подругой. То есть женой, мы поставим хупу, но это косность, называть женщину подобным образом…, – покойный отец Авраама отказывался произносить слова «жена» и «муж». Бенцион замечал:

– Пока мы не очистим язык от лексикона патриархальных времен, мы не построим нового государства…, – родители Авраама всегда обращались друг к другу «товарищ».

– Товарищ Регина…, – нежно подумал доктор Судаков. Он подтолкнул Максима к подъезду:

– Пошли, нас ждет отличный обед. Аарон в консульстве, скоро вернется. Познакомишься с дочкой дяди Натана, посмотришь семейный альбом. Я снимки не могу возить, – усмехнулся Авраам, – по соображениям безопасности…, – лязгнул засов, на них повеяло пряностями. Волк опустил глаза.

Она едва доходила ему до плеча, маленькая, изящная, в темной, суконной юбке, и белой блузке. Волк увидел стройные ноги, в туфлях на низком каблуке. Девушка протянула руку, смуглые щеки раскраснелись:

– Я Регина, Регина Гиршман. Вы, наверное, приятель доктора Судакова, из группы…, – Максим снял кепку. Не успела Регина опомниться, как Волк коснулся губами ее руки:

– Нет, мадемуазель, – сказал он весело, по-французски, – вы, может быть, обо мне слышали. Я еще один родственник…, – Регина смутилась:

– Рав Горовиц, Аарон, меня предупреждал, но не говорил, как вас зовут…

– Максим, – Волк подмигнул Регине. Девушка спохватилась:

– Заходите, пожалуйста, обед готов…, – Волк, уверенно, направился в комнаты. Авраам, сжав зубы, посмотрел ему вслед:

– Вот оно как. Но я решил, и я от своего слова не отступлю. Хоть бы мне с ним драться пришлось…, – он посмотрел в тусклое зеркало, в передней:

– Регина уедет со мной, иначе не бывать. Сегодня сделаю предложение…, – он повесил кепку на старую, рассохшуюся вешалку. Из столовой доносился звон посуды, запах свежего бульона и веселый голос Регины: «Садитесь, Максим».

Доктор Судаков, пробормотав себе что-то под нос, пошел мыть руки.

Полуденное солнце играло в отливающей светлым янтарем, хрустальной стопке с аквавитом. Пахло пряностями, анисом, тмином и фенхелем. На бутылке красовалась этикетка: «O. P. Anderson & Son i Göteborg». Плетеные кресла стояли на каменной, выходящей в ухоженный сад, террасе. Цвела липа, белые лепестки яблони лежали на густой, подстриженной траве. Крохотный пруд окружала дорожка, усыпанная белой, мраморной крошкой. Томно жужжали пчелы.

Мальчик, поерзав на коленях у Аарона, зачарованно, сказал, по-английски: «Рыбки! Рыбки, дядя!». Рав Горовиц, наклонившись, поцеловал черные, мягкие волосы на затылке: «Беги к рыбкам». Йошикуни, спрыгнув на террасу, потянул его за руку: «Со мной, дядя!»

– Сейчас придем, милый, – уверил его отец. Мальчик поскакал к пруду. Аарон проводил взглядом аккуратную матроску. Йошикуни, увидев Аарона, завладел гостем. Мальчик показывал игрушки, деревянный поезд, жестяные самолеты и машинки. Кузен развел руками:

– Он в Стокгольме, все время, с няней. Он тянется к мужчинам, несмотря на то, что я один его воспитываю…, – Аарон держал смуглую ладошку ребенка. Сердце, на мгновение, заболело, глухо, тоскливо. Он вспомнил Клару, вспомнил, как кормил птиц, с Паулем, как девочки катались на карусели:

– У них четверо детей…, – сидя на персидском ковре, в гостиной консульской квартиры, Аарон строил с Йошикуни башню, из кубиков, – и, наверное, еще родятся. Пусть только будут счастливы, пусть их война не коснется. Людвиг и Пауль работают, на верфи. А если Гитлер начнет Лондон бомбить…, – мальчик сопел, прижавшись к боку Аарона. Они возвели довольно высокую башню. Рав Горовиц кивнул на самолет: «Поднять его в воздух?»

Йошикуни, гордо, сказал:

– Я был. Был в самолете. С папой…, – французские окна гостиной выходили на террасу. Наримуне накрывал на стол. Увидев Аарона, в приемной консульства, он, нисколько не удивился. Граф извинился перед Сугихарой-сан:

– Я поговорю с господином Горовицем, с вашего позволения…, – дипломаты долго кланялись друг другу. Аарон никогда не имел дела с японцами, но вспомнил:

– У них подобное принято. Папа писал, что Меир ездил на Гавайи, серфингом заниматься. Вряд ли он только Гавайями ограничился. Наверняка, и до Японии добрался…, – брат коротко, сообщал, что работает в столице, и у него все хорошо. Америка оставалась нейтральной страной, Аарон больше не беспокоился за Меира. Судя по всему, брат не собирался возвращаться в Европу.

– Но ведь придется вернуться, кому-то…, – Аарон видел кузена Наримуне только на фотографиях, но узнал его, когда граф появился в приемной, где рав Горовиц ожидал господина Сугихару. Кузен носил безукоризненный, тонкой, английской шерсти, костюм, с накрахмаленной рубашкой, и шелковым галстуком. Бриллианты на запонках переливались радужным сиянием. Пахло от него кедром, черные волосы были хорошо подстрижены.

Аарон вспомнил, что у него самого костюм, хоть и чистый, но берлинских времен, а на рубашке есть пятна от чернил. Рав Горовиц сам стирал, пришивал пуговицы, и старался не тратить деньги на одежду. «Джойнт» переводил ему заработную плату, но Аарон знал, что беженцам средства нужнее. Он жил очень скромно, растягивая одну курицу на неделю. Аарон готовил простой завтрак, варил большую кастрюлю супа, с картошкой и капустой, а в его котлетах было больше хлеба, чем мяса. Регина, подумал Аарон, конечно, управлялась на кухне гораздо лучше:

– Клара тоже хорошо готовила…, – Аарон старался не думать, ночью, о Кларе, или покойной Габи. Это было слишком больно. Он лежал, закинув руки за голову, глядя в потолок. Аарон размышлял, как лучше вывезти из Европы Эстер, с детьми, и кузину Хану, то есть мадемуазель Аржан:

– Пока я папе отправлю телеграмму, – понял Аарон, – пока сюда придет вызов, для Регины, Советы успеют оккупировать и Литву, и Латвию. Мне они не страшны, у меня американский паспорт, но Регина…, – у кузины паспорт был латвийский. С началом аннексии она становилась подданной СССР.

Рав Горовиц понял, что нельзя рисковать. Он отлично знал, что случилось на восточных территориях Польши, после так называемого добровольного присоединения к Советскому Союзу: – Ладно, – решил Аарон, – пусть едет в Израиль. Авраам о ней позаботится, можно не беспокоиться. В Палестине безопаснее, чем в Европе…, – до Палестины надо было еще добраться, но Аарон доверял доктору Судакову, с его опытом тайных путешествий через государственные границы. Регина, как, оказалось, тоже умела стрелять, хотя пистолета у кузины не было. Рав Горовиц надеялся, что оружия у девушки и не появится:

– После войны разберемся, что делать дальше…, – поворочавшись, он щелкнул зажигалкой, – Регина может успеть замуж выйти, в Израиле. А я? – Аарон курил, слушая храп кузена, из гостиной. Авраам спал на его потрепанном диване:

– Когда я встречу девушку, которую полюблю, как Габи. Как Клару…, – рав Горовиц вспомнил, что немцы пока не заняли Париж, но все к этому шло.

– Десятое июня…, – потушилв сигарету, он прислушался. Часы пробили полночь:

– Десятое июня началось. Немцы в Кале, Дюнкерк эвакуировали, Теодор пропал без вести…, – рав Горовиц мог кружным путем, через юг Европы, добраться до Франции. С его паспортом такой путь был безопасен. От Эстер, с Песаха, вестей не приходило. Немцы заняли Мон-Сен-Мартен, где оставались племянники, с отцом:

– Давида не тронут. Он известный ученый, почти Нобелевский лауреат. Даже в Германии они оставили в покое ученых, евреев. На какое-то время, конечно. Давид заберет семью в Амстердам, даст разрешение на выезд сыновей из Голландии…, – Аарон вспомнил, что ни Голландии, ни Бельгии, больше не существует, а скоро исчезнет и Франция. Посчитав на пальцах, он понял, что окажется в Марселе, в лучшем случае, через два месяца:

– И у меня люди на руках…, – Аарон закурил еще одну сигарету, – что делать? Папу в Европу отправлять нельзя, он пожилой человек. Меир, морем, доберется до Амстердама недели через две. Это если Меир в Америке, – мрачно добавил Аарон:

– Еще Хана, то есть мадемуазель Аржан, и тетя Жанна. Ей семьдесят лет, и она болеет…, – рав Горовиц, ночью, ничего не придумал.

– Это тебе можно, – весело сказал Наримуне, принеся аквавит, с кофе, – это водка. Она крепче японского сакэ…, – достав новую посуду, кузен приготовил для Аарона салат. Он отмахнулся:

– Я привык все сам делать. Я один живу, с тех пор, как родителей потерял. В Стокгольме у Йошикуни есть няня, но и я отлично справляюсь…, – сняв пиджак, кузен засучил рукава рубашки. Поймав удивленный взгляд Аарона. Наримуне объяснил:

– Я с утра министерство иностранных дел навещал. Я всегда изысканно одеваюсь, издержки профессии, – в темных глазах промелькнула смешинка. Наримуне решил не говорить раву Горовицу, что видел его младшего брата в Токио:

– Зачем? – сказал себе граф:

– Понятно, что Аарон ничем подобным не занимается. Он раввин…, – когда малыш убежал к пруду, Наримуне добавил:

– Судя по всему, пошла последняя неделя независимости Литвы. Но тебя советы не тронут, у тебя американский паспорт. И нас тоже, с дипломатическим иммунитетом…, – он кинул взгляд на сына. Йошикуни запускал в пруду жестяной кораблик.

В Стокгольме мальчику нравилось. Няня водила его гулять на набережную, он играл с местными ребятишками. Наримуне брал в аренду яхту и выходил с мальчиком на острова. Он сажал ребенка на плечи, и бродил между высокими соснами. Пели птицы, на опавшей хвое играло весеннее солнце, распускались первые цветы. Уезжая в Европу, Наримуне предупредил Зорге, что не хочет оттуда передавать информацию:

– В Стокгольме все, как на ладони, – сказал граф, – город маленький, и посольство тоже. В любом случае, я не занимаюсь, как это выразиться, военными интересами Японии. У нас в тех краях и нет военных интересов. Швеция, нейтральная страна. Подожди, пока я вернусь в Токио, возглавлю отдел, в министерстве…

– Станешь принцем, – подмигнул ему Зорге. Ничего не ответив, граф перевел разговор на планы министерства обороны по вооружению авиации новыми, немецкими истребителями. Он слышал об этом на завтраке, в кружке дипломатов, экономистов, и государственных чиновников.

Свадьбу назначили на следующий год.

Будущий тесть прислал официальное письмо, за подписью министра двора. С невестой Наримуне не виделся, они даже не обменивались весточками. Подобное поведение было не принято. Собственные родители графа встречались до свадьбы всего один раз. Отец выбрал будущую жену в альбоме аристократок, достигших брачного возраста. Дедушка и бабушка Наримуне изучили данные о ее родословной. Отец увидел предполагаемую невесту тайно, девушка не подозревала о готовящемся сватовстве. Снимки, и в те времена, недобросовестные родители, могли улучшить. Важно было рассмотреть девушку не на фото.

– Папа так и сделал…, – Наримуне варил кофе, – и мама ему понравилась. Бабушка и дедушка согласились, послали свата…, – кофе зашипел, он едва успел подхватить медный кувшинчик. Сугихара-сан сказал, что это подарок турецких коллег.

– А любовь…, – он услышал с террасы смех сына, мягкий голос кузена Аарона, – любовь у меня была…, – горько подумал граф:

– Йошикуни родился по любви. Пусть будет счастлив, мой маленький…, – он редко вспоминал Лауру, только иногда, ночью, чувствовал запах вишни, слышал ее шепот:

– Я люблю тебя, люблю…, – кузен Аарон думал, что мать ребенка, якобы, умерла. Наримуне и сыну собирался сказать то же самое. Это, решил граф, было лучше для всех:

– Йошикуни пока никого мамой не называет, – он разлил кофе по чашкам, – даже няню. Его моя жена будет воспитывать…, – за аквавитом, наконец, выяснилось, зачем рав Горовиц появился в японском консульстве.

Аарон, было, хотел добавить, что беспокоится за сестру, но оборвал себя:

– Кузен Наримуне не обязан ездить в Голландию. У него работа, и ребенок на руках. С Эстер все в порядке, у нее американский паспорт. Только близнецы…, – кузен предложил ему шведские сигареты, в золотом портсигаре, с выгравированными журавлями, гербом рода Дате:

– Ничего не может быть проще, – пожал плечами граф, – мы выдадим столько виз, сколько потребуется…, – темные глаза, заметил Аарон, улыбались. Плескала вода, мальчик хлопал в ладоши: «Плывет! Кораблик плывет!». Рав Горовиц откашлялся:

– Наримуне, у беженцев нет виз для проезда дальше. То есть в Америку, например…, – граф сидел, закинув ногу на ногу, покачивая носком ботинка.

– Я понял, – он мимолетно улыбнулся, – понял, Аарон. Сделаем исключение, не страшно. Они получат транзитные визы, их пропустят на территорию Маньчжоу-Го, через Советский Союз, а потом…, – Наримуне повел холеной, с отполированными ногтями, рукой:

– Разберетесь, на месте…, – Аарон давно решил сопровождать поезда с беженцами:

– Дам телеграмму папе, отправлю Регину с Авраамом, в Палестину, и поеду на восток. Людям нужна помощь, поддержка…, – он подумал, что Эстер, наверняка, связалась с Америкой, просто телеграмма от отца не дошла до Каунаса:

– Устрою людей в Харбине, и отправлюсь домой…, – Аарон понял, что три года не видел семью:

– Но потом вернусь в Европу, как Авраам. Стрелять я умею. Судя по всему, легальной деятельности, скоро наступит конец…, – он спросил у Наримуне о войне. Граф замялся:

– Посмотрим, что произойдет на западе. Что касается востока, Япония подписала мирный договор со Сталиным. Можете спокойно ехать в Маньчжоу-Го. Ехать, жить…, – Аарон честно предупредил Наримуне, что у многих людей имеются только недействительные польские паспорта.

– Поставим визы в литовские удостоверения беженцев…, – граф задумался:

– В общем, начинай приносить документы, сегодня. Здесь только я и Сугихара-сан, из дипломатического персонала. Он человек чести, – Наримуне поднялся, – мы говорили, как помочь евреям. И здесь ты появляешься…, – граф щелкнул пальцами:

– Придется нам вдвоем сесть за пишущие машинки. Технический персонал перевезли в Стокгольм, две недели назад. Один шофер остался…, – всех японцев в Прибалтике нашли. Наримуне провел свои встречи и мог бы вернуться в Швецию. Он смотрел на взволнованное лицо кузена:

– Ему тридцать, мы почти ровесники. У него седина, в бороде, на висках. Четыре года он в Европе, работает. Тот, кто спасает одну жизнь, спасает весь мир, – Наримуне вспомнил о летчике, на Халхин-Голе:

– Надеюсь, он не погиб. Воронов. Большевика так звали, дядю Питера. Он во время гражданской войны погиб. Однофамильцы, конечно…, – о большевике Наримуне слышал от тети Юджинии. Он вздохнул:

– Йошикуни придется посидеть в консульстве, в кабинете. Людей много, работы на несколько дней. Ничего, я игрушки принесу, поспит на диване…

– Регина, – подумал Аарон:

– Она хорошо с детьми управляется. Она не откажет. Группа Авраама только через три дня уезжает…, – он похлопал Наримуне по плечу: «Няню я маленькому организую, и отличную».

– Играть…, – Йошикуни взобрался по ступеням террасы. Граф, присев, раскрыл руки:

– Аарон-сан с тобой поиграет. Мне надо поговорить, с господином консулом Сугихарой. Но я скоро вернусь…, – он остановился у дверей гостиной. Аарон и ребенок шли к пруду. Сын засмеялся:

– Птицы, птицы…, – белые голуби порхали над травой. Вдохнув сладкий аромат липы, Наримуне зажмурился от яркого, теплого солнца:

– Все будет хорошо. Поставим столько виз, сколько успеем. Сугихара-сан займется работой и дальше, когда я уеду…, – надев пиджак, граф пошел в консульскую половину особняка.

Длинные, ловкие пальцы повертели мелок.

Затянувшись сигаретой, Максим ткнул окурком в медную пепельницу, на зеленом сукне бильярдного стола:

– Готовься, кузен, – весело сказал Волк, – я тебя разобью…, – в кофейне «Ягайло», на аллее Свободы, было накурено. В большие, растворенные на проспект окна веяло ароматом липы. В темноте мелькали проблески фар, шуршали тормоза, вспыхивали огоньки сигарет.

Сегодня уехало две группы подростков. Они ночевали в Вильнюсе, переходя границу ранним утром. Регина и Авраам проводили их, на вокзале. Рав Горовиц вернулся домой в хорошем настроении, сказав, что кузен Наримуне в Каунасе. Дипломат обещал помочь с визами для беженцев.

Аарон, не присев, выпил чашку кофе. Он отправлялся в Кейданы, в ешиву, собирать паспорта у раввинов и учеников. Аарон успел позвонить руководителям общины, и быстро с ними посовещаться. Они решили, что первыми транзитные визы получат осиротевшие дети, и семьи. Переодевшись в спальне, Аарон отвел Регину в сторону. Выслушав его, девушка кивнула:

– Спрашивать незачем. Конечно, я помогу с маленьким…, – Волк, после обеда, ушел, загадочно пробормотав о делах. Он велел Аврааму и Регине встретиться с ним вечером, в кофейне «Ягайло», где, по словам Волка, имелся отличный бильярд и живая музыка.

Регина прислушалась. Пока что оркестр не появлялся, в главном зале играло радио. Регина, немного, понимала литовский язык. В лагеря приезжали еврейские дети из Каунаса.

– Самая популярная песня этого года! – заявил диктор:

– Поет американская звезда, пани Ирена Фогель! Песня посвящается всем, кто сражается с Гитлером. Девушка вспоминает, как она проводила любимого, в армию…, – Аарон говорил Регине, что знаком с пани Иреной, по Берлину.

Низкое, томное контральто вырывалось в теплую ночь:

– A nightingale sang in Berkeley Square…., – Регина, с доской и мелком в руках, обернулась. Белокурая голова Волка склонилась над бильярдным столом. Он, внимательно, изучал расположение шаров. Когда Максим ушел, Регина сказала доктору Судакову:

– Он русский, второй день в Литве, а чувствует себя, как рыба в воде.

Серые глаза угрюмо взглянули на нее:

– Подобным людям, – отозвался Авраам, – везде легко. Он…, – Регина пожала плечами:

– Человек, предпочитающий свободный образ жизни…, – девушка, лукаво, улыбнулась:

– Он мне говорил. Вы, кузен Авраам, упоминали о словах господина Бен-Гуриона, – Регина уперла руку в стройный бок:

– Мы не построим еврейского государства, пока в нем не появятся еврейские воры и проститутки…, Вы сами против косности…, – покраснев, Авраам буркнул: «Он все равно, не еврей».

– Он возвращается в Москву, – хмыкнула Регина, – с нами в Палестину не поедет…, – рав Горовиц, со вздохом, сказал кузине:

– Что с тобой делать? Отправляйся с Авраамом. Он за тобой присмотрит, и по дороге, и в Израиле. Начнешь преподавать, в кибуце…, – Регина открыла рот, Аарон поднял руку:

– Когда люди уедут в Маньчжурию, я дам телеграмму папе и Меиру. Мы придумаем, что-нибудь. Твою старшую сестру найдут, во Франции…

Регина, слушая треск шаров, отмечала очки на доске. Девушка думала, что, Франция, может быть, не сдастся:

– Или они будут воевать с немцами подпольно, как в Польше…, – когда они с Авраамом пришли в кафе, Максим встретил их широкой улыбкой:

– Шампанское я заказал, – предупредил Волк, – мне сегодня везло. Впрочем, я хорошо играю в бильярд, с юношеских лет…

Он прицеливался, исподволь любуясь стройными ногами. Кузина надела летнее, льняное платье, ниже колена, и туфли на высоком каблуке. Вещи она оставляла в синагоге, где принимали пожертвования для беженцев. Границу и юноши, и девушки пересекали в крестьянской одежде, в шароварах, сапогах и куртках. Тяжелые, темные волосы падали ей на плечи. В альбоме Аарона была фотография покойной мадам Горр, а снимок мадемуазель Аржан Волк увидел в кинематографическом журнале, в киоске, на аллее Свободы:

– Они очень похожи, только Регина ниже ростом…, – он ловким ударом забил два шара в лузу, – понятно, что они близкие родственницы. Ей бы тоже брюки пошли…, – в альбоме Максим увидел фото высокой, очень красивой девушки, в американских джинсах, и мужского покроя рубашке. Она водила за руки, по газону, ребенка. Белокурые волосы, казалось, светились в солнечных лучах. Малыш, по виду, годовалый, широко улыбался. Девушкой оказалась пропавшая из Лондона, в день собственной свадьбы, кузина Тони, она же леди Холланд, а ребенком, ее сын, Уильям.

– Чушь, – успокоил себя Волк, – полная ерунда. Ты не ожидал такого обилия родственников, Максим Михайлович, тебе видения являются. Дети все друг на друга похожи, особенно малыши…, – он помнил снимок, в журнале «Огонек». «Маленький Володя готовится к первомайской демонстрации». Маленький Володя, напоминал исчезнувшего Уильяма. Волк не мог выбросить из головы длинные, стройные ноги девушки, большие глаза, белоснежную, видневшуюся в вырезе рубашки, шею. Аарон сказал, что она была на испанской войне и даже написала книгу. Максим вздохнул: «Вряд ли подобное в Москве продается. Забудь об этом Уильяме, как бы ему в СССР попасть?»

– Чушь, – подытожил Волк, двумя ударами закончив партию.

Доктор Судаков отложил кий:

– Конечно, в играх я не мастер…, – Волк похлопал его по плечу:

– Ты не только языки учи. Бильярд и карты всегда пригодятся…, – Волку было жаль, уезжать из Литвы. Он понимал, что, может быть, это последняя неделя, когда в стране играют американский джаз и подают французское шампанское. Максим подозревал, что в Москве «Вдову Клико» получают, например, братья Вороновы, из закрытого распределителя. Всем остальным приходилось довольствоваться грузинскими винами. Джаз в ресторанах звучал, но только, как говорили, в эстрадной обработке. Иностранные песни переводили на русский язык:

– Ладно, шампанское. Скоро его и в Европе не останется, с войной, – он отряхнул руки носовым платком, – но ведь и газет иностранных не купить…, – по возвращении из зоны он хотел найти преподавателя английского языка.

– Оркестр появился, – он предложил кузине руку, – «Кумпарсита». Авраам возьмет еще бутылку вина, а мы потанцуем…, – Волку, немного, нравилась девушка, однако он вздохнул:

– Брось, Максим Михайлович, у вас разные дороги. Кузен Авраам на тебя косо смотрит. Она еврейка. Пусть едет в Палестину, там ее дом. А твой дом, в Москве…, – он танцевал лучше, чем Регина, но уверил ее: «Не волнуйтесь. В танго ошибок не бывает».

Регина вдыхала запах хорошего табака и палых, осенних листьев. Он остался в пиджаке, но Регина знала, что у него, под манжетой рубашки. За обедом, в квартире Аарона, он засучил рукава:

– Здесь все свои, родственники…, – Регина, широко открыла глаза. Под простыми, стальными часами, на крепкой, загорелой руке, красовалась голова волка, с оскаленными зубами. Татуировки уходили дальше, русские буквы, купола церквей, с крестами. Кузен усмехнулся:

– Волк, это моя первая. Я ее в двенадцать лет сделал. С тех пор…, – он налил Регине лимонада, – с тех пор их больше появилось, как видите.

Регина, танцуя, положила руку на его плечо:

– Они, наверное, везде…, – девушка скрыла частое, взволнованное дыхание. Максим наклонился к ней:

– У вас хорошо получается, кузина. Можете обучить кузена Авраама. Он говорил, что у него нет времени на танцы…, – Максим поднял бровь. Регина, откинувшись назад, лукаво улыбнулась.

Следующей мелодией заиграли «Танго самоубийц». Волк пошел приглашать какую-то миленькую блондинку, Регина присела рядом с Авраамом:

– Хотите, я вам покажу шаги, кузен? Вы говорили, что в Тель-Авиве тоже танцуют, в кафе…, – доктор Судаков поднялся: «Мне надо с вами поговорить, кузина».

Они зашли за угол дома, на тихую, пустынную улицу. Наверху, под легким ветром, раскачивался тусклый фонарь. Серо-голубые глаза Регины блестели. Она стояла, маленькая, изящная, накинув на плечи, летний пиджак.

Авраам никогда еще подобного не делал. Он решил просто сказать, ей правду.

Он говорил о кибуце, о фруктовых садах, и молочной ферме, о том, как они обрабатывают землю и занимаются с детьми:

– Вы будете очень полезны…, – он вдохнул запах липы. Он, бессильно, повторил:

– Будете полезны, кузина, как учитель, руководитель детского блока, как…, – Авраам решительно добавил:

– Как моя подруга. То есть жена, но я не люблю этого слова. У нас женщин так не называют. Мы, конечно, поставим хупу, – торопливо добавил доктор Судаков, – перед осенними праздниками. Я вас устрою в кибуце, познакомлю с Ционой, моей племянницей, и вернусь в Европу, помогать евреям. Вы будете работать, на благо Израиля…, – Авраам подумал, что весной у них может родиться сын, или дочь.

Регина молчала:

– Он ничего не сказал о любви. Только о коровах, о тракторе, об уроках в школе. Может быть, в Израиле так не принято. У них все проще. Девушки и юноши всегда рядом, даже душевые совместные…, – Регина знала людей, до войны ездивших в Палестину и навещавших кибуцы:

– Он меня любит, по лицу видно. Он просто не умеет говорить о чувствах. Но скажет, обязательно. А я? – она поняла, что не знает.

Регина вскинула голову:

– Давайте доберемся до Палестины, кузен Авраам. Дома…, – девушка замялась, – дома решим, что дальше делать…, – он чиркнул спичкой:

– Если вы…, ты хочешь, мы можем не возвращаться в квартиру Аарона…, – доктор Судаков посмотрел на часы, – я позвоню, предупрежу, что ты моя подруга, теперь. Снимем комнату, в пансионе, поживем до отъезда…, – Регина, затянувшись сигаретой, помотала головой:

– В Израиле, Авраам. В Израиле мы все решим…, – выбросив окурок, девушка потянула его за рукав пиджака:

– Я намерена научить вас…, тебя танцевать. Сыграют еще одно танго…, – Авраам заставил себя сдержаться, не прижимать ее к стене дома, не целовать темно-красные, полуоткрытые губы.

– Надо быстрее оказаться в Израиле, – велел себе доктор Судаков. Регина потянула тяжелую дверь кафе. Авраам последовал за ней, в пахнущую вином и женскими духами, наполненную музыкой, полутьму.

В коридоре консульства слышался треск пишущих машинок. На стульях, вдоль стены, громоздились пачки паспортов и удостоверений беженцев. Регина разглядывала фотографический портрет японского императора. Надменное лицо было бесстрастным, темные, узкие глаза смотрели куда-то вдаль. Его величество сняли в военной форме, рука лежала на эфесе меча. В консульской квартире такого снимка не висело. Кузен Наримуне извинился:

– Я понимаю, здесь неуютно, кузина…, – он носил безукоризненный, темно-серый костюм, с галстуком, смуглые, чисто выбритые щеки немного покраснели, – в квартире никто постоянно не живет. Комнаты держат для гостей…, – Регина вдохнула запах кедра. Ноги тонули в мягком, персидском ковре. Начищенный, круглый стол, орехового дерева, поблескивал в лучах солнца. Аарон привел кузину в консульство утром. Рав Горовиц принес пакет с тремя сотнями документов, сирот, многосемейных людей, раввинов, и учеников ешивы. Регина, сначала, робко предложила:

– Я могу помочь. Я умею печатать на машинке…

Кузен Наримуне коротко улыбнулся:

– Боюсь, Регина-сан, что не получится. Все машинки с японским шрифтом…, – он провел ее в квартиру и познакомил с мальчиком:

– У нас есть кухня…, – граф замялся, – но, если вы хотите, я пошлю шофера в ресторан, за едой. Вы не обязаны…, – Регина, исподтишка, смотрела на прямую спину кузена. Мальчик тянул ее за юбку, лепеча: «Тетя, тетя…»

Наримуне откашлялся:

– Я с ним на трех языках говорю, Регина-сан. Йошикуни знает французские слова…, – подхватив малыша на руки, Регина прошла на кухню, тоже безукоризненно чистую. Она смотрела на рефрижератор и газовую плиту, на медные кастрюли. Девушка повернулась к графу:

– Никаких ресторанов. Я приготовлю обед, для вас, и господина Сугихары. Работайте, пожалуйста…, – она заметила на смуглых пальцах мужчины пятна от чернил.

Визы выдавали, начиная со вчерашнего вечера. За ночь японцы успели обработать сотню паспортов, но впереди оставалось еще несколько тысяч. Рав Горовиц пошел на вокзал, договариваться о покупке билетов для тех, у кого, в скором времени, появлялись визы. Поезда уходили из Каунаса в Минск и Москву, по транссибирской железной дороге к маньчжурской границе. Регина вспомнила карту:

– Пять тысяч километров. Дальше, чем до Палестины…, – Наримуне сказал, что пассажирам запретят покидать поезд, даже на стоянках. Кузен успел встретиться с консулом СССР в Литве. Рава Горовица он туда не повел. Наримуне заметил:

– Ни к чему. У тебя американский паспорт, но не надо, чтобы русские слишком много знали…, – граф поискал слово, – о твоем участии в данном предприятии. Мало ли что…, – в паспорте Аарона тоже стояла транзитная, японская виза.

– Все равно…, – Наримуне стоял перед зеркалом, в спальне, – на следующей неделе здесь окажутся советские войска. Конечно…, – он провел ладонью по черным волосам, – первое время они сохранят видимость законности. Устроят фальшивые выборы, с одной партией. Новый парламент попросит СССР принять Литву в состав социалистического государства. В общем, – подытожил граф, – месяц у вас есть. Когда я уеду…, – он, отчего-то замолчал, – Сугихара-сан о вас позаботится.

У беженцев никаких средств за душой не имелось. Руководству общины требовалось срочно найти деньги. Рав Горовиц отправил телеграмму в американский офис «Джойнта». Парижское отделение, с началом войны, закрылось:

– Надо успеть, – хмуро объяснил Аарон, идя с Региной в консульство, – успеть получить переводы, пока русские не закрыли коммерческие банки, и не устроили, как Максим говорит, сберегательные кассы…, – узнав, что Аарон собирается проехать через СССР, Волк рассмеялся: «Жаль, что вас из поезда не выпустят. Я бы тебе Москву показал».

Наримуне покачал головой, когда Аарон предложил встретиться с кузенами:

– Не надо. Я дипломат, с иммунитетом, но за мной тоже могут следить. Страна полна советскими агентами, Максим и Авраам нелегально границу переходили…, – Наримуне, про себя, усмехнулся:

– Я и сам советский агент. Но я не предаю Японию. Я просто считаю бесчестным то, что делал…, делает полковник Исии. Он теперь генерал…, – Исии, в марте, получил очередное звание. Его назначили начальником бактериологического отдела, в Квантунской армии. По сведениям, имевшимся у Наримуне, отряд 731 продолжал работу на базе, под Харбином.

– Если мы…, они…, Япония, в общем, – вздохнул Наримуне, – решит объявить войну Америке, Англии, надо связаться с кузеном Меиром, сообщить о деятельности Исии. С русскими мы больше сталкиваться не собираемся, и очень хорошо. Император наотрез отказался участвовать в будущей войне, на восточном фронте, – Наримуне знал, что Гитлер собирается напасть на СССР, следующим летом, закончив завоевание Европы. О планах фюрера открыто упоминалось в циркулярах министерства иностранных дел, которые граф получал в Стокгольме. Зорге теперь работал пресс-секретарем, в немецком посольстве, в Токио, и отправлял информацию в Москву. Однако, Зорге признался Наримуне, что в СССР отказываются обсуждать возможность нарушения Гитлером договора о ненападении.

– Он выбросит бумагу в корзину тогда, когда ему понадобится, – мрачно подумал Наримуне. Он оставил Регину-сан с малышом:

– Я сварю кофе, кузина…, – граф почувствовал, что краснеет, – вы устраивайтесь. Мне и Сугихаре-сан кофе все равно понадобится, а вы должны…, – Наримуне указал на скромный саквояж, принесенный девушкой.

Граф намеревался спать на диване, в консульстве, а, вернее, дремать. Вчера ночью они с консулом закончили работу в пять утра. Наримуне взял сына, уснувшего под пледом, и отнес Йошикуни в консульскую квартиру. Граф, не раздеваясь, свалился на кровать. Через два часа зазвенел будильник.

Регина пила отлично заваренный кофе. Йошикуни сидел у нее на коленях, грызя печенье.

– Нельзя приходить в гости с пустыми руками, – Регина вытащила из саквояжа пакет, – берите, кузен. Оно медовое, с имбирем, по нашему, еврейскому рецепту…, – печенье пахло пряностями и счастьем. Сын улыбался, облизывая пальцы. Кузина покачала его на коленях:

– Папа пойдет работать, а мы отправимся в магазины. Купим, овощей, молока, курицу…, – она велела Наримуне:

– Идите, кузен, идите. Я приберу, вымою посуду…, – граф, с большим трудом, вручил ей деньги на провизию. Кузина отнекивалась.

Он вернулся в кабинет, к бесконечным пачкам паспортов, к пишущей машинке. Он и Сугихара-сан сидели за смежными столами. Наримуне водрузил между ними серебряный кофейник, на подносе, и пачку сигарет. Консул, поднявшись, с поклоном передал Наримуне очередные документы:

– Готово, ваша светлость. Подписывайте, пожалуйста…, – граф тоже поклонился. Он ставил подпись, думая, что, в случае неприятностей для Сугихара-сан, возьмет ответственность на себя. Никак иначе самурай, человек чести, поступить не мог. Наримуне был младше консула, но стоял гораздо выше его по служебной лестнице:

– Тем более, я аристократ, – на пальце намечалась мозоль от паркера с золотым пером, – мне пристало вести себя согласно законам дворянской чести. Защитить людей, нуждающихся в моем покровительстве. Сугихару-сан, несчастных, беженцев…, – Наримуне заставлял себя не думать о темных, тяжелых волосах, о крепких, маленьких руках, о запахе, пряностей и меда. Он покуривала сигарету. Йошикуни копошился у деревянного ящика с игрушками, в углу гостиной. Сын хотел показать тете свои сокровища.

– Бедный, – едва слышно сказала кузина, – он матери не знал. Я тоже родителей годовалой девочкой потеряла, в погроме. У меня есть старшая сестра во Франции. Мадемуазель Аржан, актриса. Мы никогда не виделись, она меня не помнит…, – Наримуне, отчаянно, хотелось, коснуться ее руки.

– Вспомнит, Регина-сан, – уверенно сказал граф, – обязательно. Вы сестры, одна кровь…, – он помолчал:

– Я родителей подростком потерял, в токийском землетрясении…, – он склонил голову: «Не буду мешать, занимайтесь хозяйством…»

– Я и занималась, – пробормотала Регина, стоя в коридоре. Она приготовила малышу куриный бульон с лапшой, сварила молодую картошку и сделала пюре, со сливками. Достав из саквояжа блокнот и цветные карандаши, Регина показывала мальчику буквы и цифры. Йошикуни захотел рисовать. Регина водила его ручкой:

– Надо азбуку сделать. Я видела игрушки в Риге, в писчебумажных магазинах. Азбуку, краски, кисточки. Можно из глины лепить. Это хорошо развивает способность к письму, в будущем. Я составлю список, для кузена Наримуне. Маленькому, наверное, учительницу наймут…, – они рисовали море, город со шпилями и башнями, яхты и самолеты. Мальчик выбирал яркие, счастливые цвета, зеленый, голубой, оранжевый и красный. Он сопел, прижавшись к Регине, положив голову ей на колени:

– Спать, мама…, – девушка напевала колыбельную на идиш. Регина помнила ее с детства, от приемной матери.

– Они уедут, скоро, – Регина гладила ребенка по голове, – уедут в Стокгольм, а ты отправишься в Палестину. Вы, наверное, больше никогда не увидитесь. Выйдешь замуж за доктора Судакова, – Авраам больше не упоминал о браке. Регина поняла, что доктор Судаков считает ее согласие само собой разумеющимся. В кафе она все-таки научила его танго, но, касаясь мужчины, она ничего не чувствовала. Это был родственник, кузен, как рав Горовиц. С Аароном, Регина, конечно, не здоровалась за руку. Подобное было позволено только с родной сестрой, или другой близкой родственницей.

Наримуне, при встрече, она пожала руку. Девушка едва не вздрогнула. Смуглая ладонь оказалась теплой, крепкой, Регина вспомнила:

– Как у Волка. Волку я нравлюсь, но ему все девушки нравятся, он признался…, – Регина едва не хихикнула вслух.

На третьей бутылке шампанского Максим, весело, сказал:

– У меня всегда так было, кузина. Девушки…, – потянувшись, он закинул руки за голову, – они все красивые, поверьте мне. Когда они чувствуют, что нравятся кому-то, они расцветают…, – Волк рассовал по карманам деньги и папиросы:

– Я вас покидаю, мне предстоит приятный вечер…, – давешняя блондиночка томно посматривала в сторону их столика.

– А на каком языке ты с ней говоришь? – внезапно поинтересовался Авраам.

Волк усмехнулся, поднимаясь:

– Я здесь француз, дорогие мои. Месье Максим. Девушки любят французов…– подмигнув, он исчез среди танцующих пар.

Регина, наконец, решительно прошла к двери кабинета. Девушка постучала, треск машинки умолк. Регина позвала:

– Кузен, малыш и Сугихара-сан отобедали. Йошикуни спит, не волнуйтесь. Приходите в столовую…, – Регина слышала, что японцы любят рис. Она хотела порадовать кузена. Рис девушка нашла в шкафу, в пакете с японскими надписями. Рядом стояла стеклянная бутылка, с чем-то темным. Регина понюхала, пахло приятно. Она вспомнила американскую приправу, кетчуп Хайнца, продававшийся в рижских магазинах. Регина лизнула темную жидкость, оказавшуюся соленой:

– Это для бульона, – решила девушка, – надо сварить рис, и добавить приправу…, – она так и сделала, выложив сверху кусочки курицы. Рис получился темного цвета. Попробовав, Регина сморщилась:

– Как они такое едят? Другая культура. Даже у нас, у евреев, разные кухни есть…, – Регина не добавляла в фаршированную рыбу сахар. Аарон удивился, в первый раз: «Почему она несладкая? Положено с сахаром готовить…»

– Это в Галиции, – рассмеялась Регина, – ты говорил, ваша мама в Америку из Кракова приехала. Они сладкую рыбу делают, а здесь, на севере Польши, в Литве, острую.

– Ему понравится, – уверенно сказала Регина, накрывая на стол. Она поняла, что хочет услышать похвалу кузена:

– Хотя он часто меня благодарит…, – Регина остановилась, с тарелками в руках, – благодарит, встает, когда я поднимаюсь, открывает двери. Даже цветы принес…, – по дороге из русского консульства, Наримуне заехал в лавку. Кузен купил свежие, кремовые розы, с каплями воды на лепестках.

Регина поставила букет в красивую, фарфоровую вазу, на комоде:

– Он…, Авраам, никогда такого не делает. Но в Израиле это не принято. У них мужчины и женщины равны. И меня так учили, в клубе…, – ребенок заворочался, Регина быстро пошла в спальню.

Наримуне застыл, посреди столовой. У нее был высокий, нежный голос:

– Рожинкес мит мандлен,

Шлоф же, ингеле, шлоф…

– Это «мальчик»,– вспомнил Наримуне, – на идиш…, – до него донесся сонный голосок сына: «Мама…»

Сглотнув, граф отправился мыть руки. Они сидели за круглым столом, Регина, обеспокоенно, сказала: «Я не знала, как вашу еду готовить, кузен. Надеюсь, вам понравится…»

Совершенно несъедобный рис вставал в горле жестким, просоленным комком. Наримуне смотрел в серо-голубые, блестящие глаза. У нее были длинные ресницы. Она часто дышала, вертя серебряную вилку.

Налив ей вина, Наримуне широко улыбнулся: «Очень нравится, кузина. Положите мне еще, пожалуйста».

На отполированном, темном дубе кабинетного стола лежала расшифрованная радиограмма из японского посольства в Стокгольме. Сверху, по правилам, предписывалось ставить карандашом дату и время расшифровки. Наримуне смотрел на свой четкий почерк:

– 14 июня 1940 года, 03.25 утра. Принял посол по особым поручениям, Дате Наримуне. Каунас, Литовская Республика.

В радиограмме не было ничего того, о чем бы ни написали газеты. Черчилль, выступая в Палате Общин, сказал, что, если понадобится, то Британия будет драться с немцами на берегах, и на улицах. Он пообещал, что страна никогда не сдастся. Через несколько дней после его речи тринадцать тысяч британских и французских солдат, остатки армии союзников на Западном фронте сложили оружие перед седьмой дивизией генерал-майора Эриха Роммеля, в приморской деревне Сен-Валери-ан-Ко. Правительство Франции бежало из Парижа в Тур. Вчера столицу объявили открытым городом. Италия присоединилась к войне, на стороне Германии. Норвежская армия капитулировала перед Гитлером.

Радиограмма пришла в разгар обработки паспортов. За три дня, как неожиданно весело думал граф, Наримуне и Сугихара-сан довели свои действия до почти искусства. Каждое движение было выверено, времени они не теряли. Получив новые пачки паспортов, они заносили данные людей в консульские документы. На визе, имена и фамилии требовалось печатать по-японски. Они не тратили время, записывая слоги катаканы на бумаге. Наримуне, с закрытыми глазами, мог настучать на машинке транскрипции еврейских фамилий. Каждую визу подписывали, от руки, снабжали датой и консульской печатью.

Он, невольно, пошевелил пальцами. Рука ныла. Боль отдавалась куда-то в левый бок, близко к сердцу. Рядом с радиограммой лежали листы, исписанные твердым, учительским почерком Регины-сан. Наримуне читал о цветных карандашах и картоне, о глине для лепки, о восковых мелках американской компании Crayola, о том, как делают карточки с буквами, и палочки для счета. Кузина даже снабдила список рисунками:

– Фартук для работы с глиной и красками, касса для хранения карточек, детали, для конструктора…, – она рекомендовала английскую фирму, Meccano:

– С войной поставки могут задержаться…, – писала кузина, – но я уверена, что в Стокгольме остались старые запасы игрушек. Йошикуни нравится строить. Мне кажется, у него есть технические задатки…, – граф поймал себя на улыбке. Он собирался подарить сыну большой набор Meccano на третий день рождения.

– Мы к тому времени в Токио окажемся…, – тикали часы, над садом повисла предрассветная дымка, Наримуне стоял, с чашкой кофе. Он и Сугихара-сан распрощались, как обычно, в пять утра. Кузина провела ночь в городе.

Предыдущим вечером Наримуне, выкроив два часа, накормил Регину-сан настоящим, японским обедом. Он отправил кузину с мальчиком в сад, с игрушками, и заперся на кухне. Наримуне варил рис, жарил овощи и курицу в темпуре, солил свежего, балтийского лосося. Он достал бутылку хорошего сакэ, из шкафчика, подогрев его, как в лучшем токийском ресторане. Ели они за столом, но Наримуне рассказал кузине о японских традициях. Он говорил о горных деревнях, в Сендае, о горячих источниках, и снеге, устилающем сад, зимой, о павильоне, где сидят у очага, раздвинув перегородки, любуясь осенними листьями, или цветами сакуры. Он сделал чай, медленно и аккуратно, как его учил наставник, в Киото, когда Наримуне занимался с принцем Такамацу. Кузина покраснела: «Мне неудобно, вы съели рис, а оказывается, что…»

– Это был лучший рис в моей жизни, – серьезно отозвался Наримуне.

Он сам не знал, зачем делает все это.

Она уезжала сегодня, в семь утра, с последней группой молодежи, и кузенами, в Вильнюс. Они проводили в городе весь день, вечером отправляясь на границу. Завтра кузина исчезала в бесконечных, глухих лесах, выходя из них только на Тисе. Перебравшись в Венгрию, они встречались с другими группами в Будапеште. Кузина рассказала ему все за обедом:

– Максим тоже с нами едет, однако он в Белоруссии остается. У него дела, и вообще…, – Регина помолчала, – Авраам, то есть кузен, Авраам предлагал ему в Палестину податься, хоть Максим и не еврей. Однако он сказал, что в Москве его дом…

– Дом, – Наримуне смотрел на большие, старинные часы, на обтянутой шелковыми обоями стене. Малыш спал. Йошикуни, в отличие от отца, просыпался поздно.

– Она…, – вспомнил Наримуне, – Лаура, любила поспать. В выходные, когда она у меня ночевала, я ей приносил завтрак, в постель. Она не вышла замуж, а ей двадцать семь…, – читая письма тети Юджинии, Наримуне ловил себя на том, что ему хочется увидеть новости о свадьбе Лауры:

– Она никогда не станет искать встречи с маленьким, – вздохнул Наримуне, – она не такой человек. После того, как я с ней поступил…, – он нашел на столе сигареты, – у меня, должно быть, и не случится больше любви…, – к невесте он никаких чувств не испытывал. Наримуне даже не помнил, как выглядит старшая дочь императора.

Часы, медленно, пробили шесть раз:

– Кузен Аарон их провожает, на вокзале. Первый дизель, на Вильнюс…, – вечером кузина обняла Йошикуни:

– Будь хорошим мальчиком, слушайся папу. Я тебе оставила карандаши, краски…, – сходив с Йошикуни в универсальный магазин, Регина-сан купила мальчику набор для рисования. Наримуне, смутившись, хотел отдать деньги. Девушка покачала головой: «Что вы, кузен! Это подарок, от меня, для малыша…»

Она пекла печенье, варила куриный суп, и сделала фаршированную рыбу. Йошикуни требовал добавки. Граф никогда не пробовал еврейской кухни. Он только и мог, что сказать:

– Очень, очень вкусно, кузина. У нас, в Сендае, готовят рыбный суп, с шариками, из лосося, из тунца. С водорослями, с пастой мисо…, – он вспомнил острый запах моря, шум волн, забегаловку на набережной, где на деревянный прилавок выставляли большие миски с дымящимся, соленым супом.

Наримуне захотелось постоять с Региной-сан, на серых камнях пляжа, вглядываясь в темно-синее море, захотелось отвезти ее на Сосновые острова, в бухте Мацусима. Он прочел ей знаменитое стихотворение Басе. Регина рассмеялась: «Он открыл рот, от восхищения, и не мог ничего сказать. Только «Ах!».

– Именно, – кивнул граф:

– Я в первый раз мальчишкой в бухте побывал, с родителями. Представьте себе, Регина-сан, тихий залив, сотни островов. Осенью они переливаются, играют всеми оттенками золота. Среди сияния видны зеленые верхушки сосен…, – стрелка часов подбиралась к четверти седьмого. Наримуне не ложился спать. Вернувшись в квартиру, он проверил, как устроился малыш, в большой кровати, под шелковым одеялом. Наримуне тщательно побрился, в ванной, переодевшись в свежий костюм. Сменив рубашку, он застегнул запонки:

– Зачем? У тебя есть долг перед его величеством, ты согласился на помолвку. Надо держать слово дворянина. Регина-сан добрая девушка, она согласилась присмотреть за маленьким. Она еврейка, вы люди разных народов. Она тебя младше, на десять лет…, – Наримуне вспоминал тонкие, изящные щиколотки, маленькие, испачканные травой ступни. Играя в саду с ребенком, она сняла туфли и чулки. Выйдя на террасу, граф застал ее лежащей на спине, на лужайке. Смуглые ноги болтались в воздухе, она подняла малыша. Йошикуни заливисто смеялся, ее темные волосы разметались по прикрытым легкой блузкой плечам.

Наримуне, неслышно, вернулся обратно в консульство. Он велел себе этой ночью обработать на сто паспортов больше. Регина-сан спала, с Йошикуни, в консульской квартире. Печатая на машинке, Наримуне повторял себе: «Забудь, забудь».

Кузина ехала в Палестину в мужской одежде. У группы имелись поддельные документы, но они должны были понадобиться только в Венгрии. Регина зашила латвийский паспорт в подкладку суконной, крестьянской куртки. Улыбнувшись, она указала на темные локоны:

– Волосы я завтра постригу. Мы с девочками договорились, что друг другу поможем.

Наримуне покуривал сигарету.

– Я должен ее увидеть, должен…, – быстро надев пиджак, он сунул в карман кошелек. Дверь консульской квартиры хлопнула. Наримуне выскочил на пустынную, усаженную цветущими липами улицу. Оглядевшись, он побежал к аллее Свободы, где, на углу, была стоянка такси.

Граф издалека увидел коротко стриженую, темноволосую голову. Дизель осаждали пассажиры, окна вагона открыли настежь. Кузина стояла рядом с равом Горовицем. Наримуне понял, что Аарон дает кузине последние наставления, перед прощанием. Граф, невольно, улыбнулся:

– Он ее самый близкий родственник, он ее старше на десять лет. Он волнуется. Тем более, никто знал, что Регина-сан жива. Никто не знал, что у покойного Натана Горовица была жена, дети…, – с новой прической ее волосы стали кудрявыми. Завитки спускались на смуглую, нежную шею. Девушка надела потрепанные, крестьянские брюки, сапоги и суконную курточку. На плече висела холщовая сумка, у маленьких ног валялся вещевой мешок. Наримуне видел фотографии мадемуазель Аржан, в брюках и смокинге, с унизанными бриллиантами, длинными пальцами, с тяжелыми ожерельями на шее.

– Они сестры, – Наримуне шел к зеленому вагону дизеля, – у них стать похожа. Регина-сан только ниже ростом…, – девушка была вровень графу, с его пятью футами пятью дюймами:

– Мы с Джоном смеялись, в Кембридже, – вспомнил Наримуне, – японцы должны быть ниже европейцев, а я его выше. Джон ранен, у него осколок в спине…, – тетя Юджиния, в телеграмме, написала, что врачи обещают герцогу полное выздоровление, в течение месяца: «Легкие и позвоночник не затронуты, слава Богу. Ранение не тяжелое».

– Теодор пропал без вести, а немцы, в любую минуту, могут войти в Париж. Кто позаботится, о пожилой, больной женщине, и молодой девушке…, – вскинув упрямый подбородок, Регина-сан сжала темно-красные губы. Наримуне понял, что девушке слова рава Горовица оказались не по душе.

Регина, действительно, вздохнула:

– Аарон, я пошлю телеграмму, из Будапешта. Адрес дяди Хаима ты дал. Я его не потеряю, обещаю. Я очень аккуратная…, – вечером, приводя в порядок вещи, помогая товаркам, стричь волосы, она думала о Наримуне.

– Он не придет на вокзал, – Регина, ворочалась на узкой кровати, в квартире знакомой учительницы, – зачем? Мы с ним попрощались. Список для маленького я оставила…, – она слышала мягкий, красивый голос кузена:

– Я ребенком уехал из нашего замка, в Киото. Императорская семья отбирает товарищей по обучению, для принцев. Они в обычные школы не ходят…, – Регина заметила, что граф пытается скрыть улыбку, – для них устраивают особый класс. Приглашают детей аристократов. Это традиция, с давних времен…, – кузену преподавали языки, фехтование, чайную церемонию, искусство стихосложения и даже борьбу. Наримуне заварил чай:

– Математику, и все остальное мы тоже учили. Но дворянин должен знать подобные вещи. Как у вас, у евреев, все мальчики занимаются Торой…, – Регина покачала головой:

– Сейчас не все. Кузен Авраам вряд ли Тору открывал. То есть открывал, – она рассмеялась, – но как ученый…, – Регина слушала наставления рава Горовица:

– Я больше не увижу Наримуне. И маленького не увижу…, – ребенок засыпал, прижавшись к ней. Регина пела ему колыбельные. Она учила Йошикуни рисовать, рассказывала ему о деревьях и цветах в саду. Они плескались водой, из пруда, играли в прятки. Мальчик, обнимая ее, шептал: «Мама». У него были теплые, смуглые ладошки. Он, упрямо, хотел, есть сам. Йошикуни помогал Регине убирать со стола и складывал свои игрушки. Мальчик напоминал отца, но Регина видела европейские черты лица ребенка. Глаза у него были почти не раскосые, темные, большие, с длинными ресницами. На носу и щеках рассыпались веснушки. Регина не спрашивала у кузена о покойной матери мальчика:

– Она, наверное, европейка. Бедное дитя, отец о нем заботится, любит его, но матери никто не заменит…, – Регина, ночью, сжала в кулаке угол одеяла:

– У вас разные дороги. Он аристократ, не еврей. Забудь о нем, забудь…, – доктор Судаков, встретил девушек, во главе с Региной, на вокзале. Он коротко кивнул, увидев их одежду: «Хорошо».

Регина заметила, как смотрит на нее кузен Авраам. В обычно спокойных, серых глазах мелькало жадное, настойчивое выражение. Он выделял Регину из всех остальных, но группа знала, что они дальние родственники, в этом ничего странного не было. Регина думала о ночевках по пути, в лесу, о том, что им всегда придется быть рядом:

– Он может начать…,– Регина отогнала эти мысли:

– Он никогда так не поступит. Я сказала, что в Израиле мы все решим. Он подождет…, – девушка, незаметно, сжала тонкие пальцы:

– А что потом? Он хороший человек, достойный, он меня любит. Поставим хупу, я останусь в кибуце, а он уедет обратно в Европу. Я буду его ждать. А если ребенок родится? Но так нельзя, не по любви…, – Регина, не выспавшись, зевала, по дороге на вокзал.

Наримуне заметил, что она берется за вещевой мешок. Остальные, судя по всему, сидели в вагоне. Он подошел ближе. Аарон, удивленно, сказал:

– Ты что здесь…, – граф ничего не слышал. Под серо-голубыми, большими глазами виднелись темные круги. Она прикусила губу:

– Кузен, вы работали, всю ночь, с визами. Не стоило…, Вы малыша одного оставили…, – Наримуне подхватил мешок. Граф, нарочито весело, сказал:

– Меня такси ждет, а Йошикуни спокойно спит. Он поздняя пташка. Впрочем, вы знаете…, – Регина знала.

За три дня она привыкла к легкому топоту ног ребенка. Мальчик появлялся на кухне ближе к десяти утра. Регина успевала накормить завтраком дипломатов, поесть сама, и поставить на плиту кастрюли с обедом. Она сидела, за чашкой кофе, читая газету, на идиш. Йошикуни залезал к ней на колени:

– Молока. Хочу молока, с вафлями, мамочка…, – Регина гладила черные волосы мальчика: «Сначала умоемся, и почистим зубы». Он был тепленький, с растрепанной головой. Набирая в ладошки воду, он смешно фыркал. После умывания у него на носу, все равно, оставался зубной порошок. Регина целовала прохладные щечки: «Сейчас будут вафли, мой милый».

Наримуне помог ей зайти в вагон и передал мешок:

– Хорошей дороги…, – он замялся, – кузина. Спасибо за все, за то, что вы…, – она часто дышала, щеки раскраснелись. Регина сглотнула:

– Скажите маленькому, что я напишу, из Палестины. Швеция нейтральная страна, письмо дойдет. Напишу, пришлю рисунки, сувениры…, – она взяла адрес Наримуне. Граф смотрел на нее:

– Может быть, попросить, чтобы она и мне написала? Короткую весточку, чтобы узнать, как у нее дела. Она, наверное, замуж выйдет, за еврея. Нет, зачем, зачем…, – локомотив свистнул. Регина услышала смешливый голос: «Это, наверное, и есть его светлость граф?». Белокурая голова Волка высунулась в растворенные двери тамбура. Забрав у Регины мешок, он подал руку Наримуне:

– Я о вас много слышал, рад знакомству. Хотя бы так, на ходу…, – Наримуне опустил глаза. Волк был в потрепанном, старом пиджаке. Граф увидел застегнутый манжет рубашки:

– Аарон мне говорил. У нас, в Японии, тоже такие люди есть…, – голубые, яркие, как небо глаза, потеплели. Максим улыбался: «Или вы с нами хотите, поехать, ваша светлость?».

Наримуне хотел.

Спрыгнув на перрон, он помахал Регине-сан. Дверь вагона захлопнули. Она стояла, засунув руки в карманы куртки. Наримуне показалось, что ее глаза заблестели. Девушка пошла в вагон, поезд тронулся. Регина остановилась посреди прохода, забитого корзинами и мешками. Авраам, с деревянной лавки, пристально взглянул на нее. Кузен подвинулся, освобождая место рядом. Она протянула руку за мешком. Волк наклонился к ее уху:

– Поезд еще не разогнался, кузина…, – Регина, внезапно, резко повернулась. Она пробормотала: «Простите…, Простите, кузен Авраам…»

Выскочив в тамбур, девушка рванула на себя дверь, расталкивая людей, вдыхая дым дешевых папирос. Стучали колеса, Регине в лицо ударил теплый ветер. Волк, опередив ее, ловко спрыгнул на откос путей, удержавшись на гравии:

– Я здесь, кузина. Не бойтесь! – он протянул руки. Регина сорвалась с подножки, прямо в его объятья. Дизель уходил на юг. Волк помог девушке взобраться не перрон: «Бегите!»

Регина побежала.

Прыгая, она подвернула ногу и сейчас прихрамывала. Она нашла глазами прямую спину Наримуне, в сером пиджаке. Граф говорил о чем-то с равом Горовицем:

– Пусть он повернется, – загадала Регина, – пожалуйста, пусть повернется…, – щиколотка болела, но девушка, все равно, ковыляла по перрону. Он повернулся. Наримуне, вздрогнув, побежал к ней. Регина, оказавшись в его руках, всхлипнула:

– Я не могла, не могла никуда уехать. Я тебя люблю…, – она увидела знакомую улыбку. Наримуне, на мгновение, отстранился. Граф, церемонно сказал:

– Я очень рад, Регина-сан. Это большая честь, для меня…, – у нее были мягкие, теплые губы, от нее пахло паровозной гарью. Он целовал мокрые щеки, длинные ресницы, шептал ей что-то ласковое, не видя никого вокруг. На плечо Наримуне легла крепкая рука, знакомый голос усмехнулся: «Я принес багаж, ваша светлость». Волк смотрел на утреннее, голубое небо.

Рав Горовиц подошел к ним, Регина испугалась:

– Он меня ругать будет, за то, что я не уехала…, – однако Аарон даже не обратил внимания на нее и Наримуне. Он тоже поднял голову. Музыка в репродукторе оборвалась. Диктор, перекрывая свист локомотивов, заговорил на литовском языке. Толпа затихла, Регина прислушалась, Наримуне взял ее за руку. У него были крепкие, надежные пальцы. У Регины быстро, лихорадочно, билось сердце. Она облизала губы:

– Немцы вошли в Париж…, И еще…, – она ловила знакомые слова…, – советские войска атаковали границу Литвы, СССР предъявил ультиматум…, – Аарон вздохнул: «Это понятно». Самолеты неслись низко, на крыльях виднелись красные звезды. Тройка истребителей исчезла над черепичной крышей вокзала, диктор продолжал говорить. Регина спохватилась: «Максим…, Почему вы остались, вы хотели…»

Натянув кепку, он сплюнул в пыль перрона:

– Чутье, кузина Регина. Своими делами я заняться успею. Мне показалось, что я здесь нужнее…, – закурив папироску, Максим велел:

– Пойдемте, пусть рав Горовиц устроит последний завтрак в свободной Литве…, – Максим обернулся, но дизель пропал:

– Больше никто отсюда не уедет, – внезапно, мрачно, понял он, – только за казенный счет. Хорошо, что я с поезда спрыгнул…, – замедлив шаг, он шепнул Наримуне:

– Ее паспорт скоро окажется недействительным. Я бы на вашем месте поторопился.

Граф, не отпуская руки Регины, кивнул.

Радиоприемник в кабинете бывшего начальника Девятого Форта настроили на Москву. Портрет бежавшего в Германию бывшего президента Литвы, Сметоны, со стены убрали. Снимок заменили фотографией товарища Сталина, в темном френче, с трубкой. Ниже висела карта прибалтийских стран.

Сначала Деканозов и Петр хотели отмечать флажками продвижение советских войск, но вскоре стало понятно, что подобного не потребуется. Литовская армия сложила оружие, то же самое произошло в Латвии и Эстонии. Только один сигнальный батальон эстонцев, совместно, как сообщили из Таллинна, с некоей народной милицией, вступил в бой, но был разоружен и согласился сдаться.

– Словно Франция, – хохотнул Петр, просматривая донесения из провинциальных литовских городов. Армия пятый день находилась в Прибалтике. Улицы украшали красные флаги, из репродукторов гремели голоса московских дикторов. Они рассказывали о цветах, которыми жители балтийских стран встречали Красную Армию, вестников свободы. Коммунисты, выйдя из подполья, спешно организовывали новое правительство. Премьер-министр буржуазной Литвы, Меркис, пока оставался на своей должности, дав согласие сотрудничать с новой властью. Однако Меркиса занесли в список на депортацию. Его место должен был занять коммунист Палецкис.

Петр отпил отлично заваренного, кофе, из чашки севрского фарфора. Премьер-министр Франции, Поль Рейно, оставил пост, новым главой страны стал маршал Петэн. Он, немедленно, обратился к стране по радио, сообщая, что собирается подписать договор о капитуляции Франции перед войсками Гитлера, и просить о перемирии.

Кофе был несладкий, майор Воронов заботился о здоровье.

Они с Деканозовым жили здесь, в Девятом Форте. У коменданта оказалась большая, хорошо обставленная квартира. При тюрьме имелась конюшня, Петр выбрал себе хорошего английского жеребца. Тонечка отлично держалась в седле. Сейчас было новое время, кавалерия уступала позиции танкам, но жена говорила, что верховая езда полезна для осанки. Петр вспомнил прямые плечи, узкую, белоснежную спину:

– Потерпи, скоро вы увидитесь. Потом, правда, надо во Францию отправиться, найти Очкарика…, – на встрече в Беловежской пуще, фон Рабе уверил Петра, что месье Ленуар может воспользоваться покровительством оккупационных властей. Петр не говорил ему ни об Очкарике, ни о Кукушке, бывших внутренним делом НКВД:

– Посмотрим, пройдет ли она проверку…, – Воронов погрыз ручку, занеся в блокнот: «Народная милиция». Они с Деканозовым успели очертить круг подлежавших аресту людей:

– Бывшие члены различных контрреволюционных националистических партий, бывшие полицейские, жандармы, помещики, фабриканты, крупные чиновники бывшего государственного аппарата, и другие лица, ведущие подрывную антисоветскую работу и используемые иностранными разведками в шпионских целях…, – Петр добавил, четким почерком:

– Священники, раввины, интеллигенция, бывшие члены молодежных и детских военизированных организаций…, – закурив американскую сигарету, он поставил, в скобках: «Возрастом от двенадцати лет и старше».

– Скауты, Бейтар…, – недовольно пробормотал Петр, – волчат надо душить, пока они маленькие. Иначе мы будем иметь дело с народной милицией. Здесь леса, как и в Польше. Тамошние банды содержатся на деньги англичан…, – он быстро дополнил список: «Иностранные граждане, проживающие в Литве, выделяются в особую категорию, за исключением лиц, обладающих дипломатическим иммунитетом». Этих трогать запрещалось.

– Иностранцев необходимо вызвать в местные отделения НКВД и допросить…, – Петр, недовольно, покрутил головой:

– А на каком языке допрашивать? Кроме меня, здесь никто ни французского не знает, ни немецкого…, – с местными литовцами, евреями и поляками было проще. Они все говорили на русском языке, пусть и кое-как.

– Также обратить особое внимание на беженцев из бывшей Польши…, – Петр подвел черту:

– Эти люди являются гражданами СССР, и, в случае разоблачения их шпионской деятельности, подлежат осуждению по всей строгости закона…, – Девятый Форт наполняли арестованные. Деканозов уехал в Шауляй, где находилась самая крупная каторжная тюрьма буржуазной Литвы. В ней сидели многие коммунисты. По выходу из камер они начали собирать первый съезд партии, после долгого времени, проведенного в подполье.

Петр, в Литве, ходил в форме майора госбезопасности. Он редко носил мундир. За последние четыре года он мог бы пересчитать по пальцам одной руки дни, когда он доставал из гардероба, пахнущего кедром, китель тонкого, дорогого габардина. Петр, правда, надел форму в загс Фрунзенского района, когда они с Тонечкой расписывались, когда выдавали свидетельство о рождении новому москвичу, Володе Воронову. Тонечке советский паспорт привезли домой, на Фрунзенскую. В нем она стала Антониной Ивановной Эрнандес. Жена не захотела менять фамилию:

– Я пишу, мой милый, печатаюсь, преподаю. Так удобнее.

Петр не спорил, Тонечка была права. Она входила в редакционную коллегию нового сборника о достижениях комиссариата, и часто ездила на стройки, вокруг Москвы. Все, кроме начальства, считали Тонечку испанкой, республиканкой.

Закинув руки за голову, Петр, сердито, сказал себе: «Думай о деле».

Он думал о тяжелом ожерелье, из оправленного в электрум, зеленоватого янтаря, лежавшем здесь, в Девятом Форте, в сейфе, о блеске камней на стройной шее Тонечки. Ожерелье Петр выбрал в самом дорогом ювелирном магазине Каунаса, перед арестом хозяина и конфискацией содержимого шкафов и хранилищ. Деканозов ссыпал в саквояж золотые швейцарские часы, обручальные кольца и нитки таитянского жемчуга. Петр, не удержавшись, взял для Володи серебряный паровозик, с вагонами, украшенный эмалью, изделие американской фирмы Tiffani. Он любил гулять с Володей во дворе, или парке. Мальчик бегал за голубями, весело смеясь, белокурая голова блестела в солнечных лучах. Петр, смотря на него, видел Тонечку. Глаза у сына были большие, глубокие, серые. Тонечка заметила:

– У моего покойного отца похожие были. Но статью он пойдет в тебя, мой милый…, – она сидела на скамейке, покачивая носком изящной туфли, Володя копошился в песочнице, – он тоже вырастет высоким…, – Петр прижался губами к белой, гладкой щеке: «Мы с тобой почти одного роста. У нас и девочка получится высокая, любовь моя».

– Получится, – прозрачные, светло-голубые глаза были безмятежно спокойны. Она курила сигарету в дамском мундштуке слоновой кости, от белокурых волос пахло лавандой. Из репродуктора зазвучало: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!».

– Музыка! – обрадовался Володя:

– Мама, музыка…, – сын быстро начал повторять русские слова. Петр, и Тони говорили с ним на трех языках. Петр подхватил сына на руки:

– Песня о нашей счастливой родине, милый мой. О том, как мы благодарны товарищу Сталину… – он посмотрел на Тонечку. Жена улыбалась, мимолетно, легко:

– Пойдемте, – она тоже поднялась, – поедим мороженого. Летние кафе открылись…, – китель Петра висел на спинке стула. Он сидел в галифе и рубашке, с расстегнутым воротом, водрузив ноги в блестящих сапогах на стол.

Возвращаясь из подвалов, Петр звал ординарца и велел привести в порядок одежду. В гардеробе, в квартире, он держал несколько запасных рубашек и галифе, а китель и сапоги ему чистили, от пятен крови.

Рассеянно покуривая, он просматривал сводки из других городов Литвы. Петр зацепился за слова «будучи пьяным». Брат поехал в Палангу, на базу бывшей литовской авиации, инспектировать самолеты, доставшиеся ВВС РККА. Петр боялся, что Степан, в первый раз, в жизни оказавшись за границей, пусть и формальной, начнет, как подумал майор Воронов, распускаться. Петр пробежал глазами машинописные строчки:

– Начальник ветеринарной службы кавалерийского корпуса военврач 2 ранга товарищ Попок, будучи пьяным, 20 июня заходил в казармы литовского батальона в городе Россиены, был в столовой, снял пробу и остался недоволен вкусовыми качествами пищи, затем на поверке требовал исполнения «Интернационала» вместо национального литовского гимна…, – Петр расхохотался:

– Вполне в духе Степана. Надо ветеринара призвать к порядку, нечего в строю пить…, – взяв красный карандаш. Петр наложил резолюцию.

На столе громоздились папки с делами арестованных. Петр, аккуратно, раскладывал их по стопкам. В шпионской, как он говорил, пачке, первым лежало дело некоего Менахема Вольфовича Бегуна, или Бегина, беженца из Польши, сиониста. Из допросов других арестованных, выходило, что Бегин работал на английскую разведку. Сам Бегин упорно молчал, и попал в список тех, кого Петр наметил к ликвидации. Воронов быстро просмотрел протоколы:

– Авраам Судаков, тоже в Литве подвизался, вывозил подростков в Палестину. Бандит на бандите. Бегин в Польше срок получил, до войны, за радикальную деятельность. Судаков здесь на прошлой неделе болтался, а потом исчез…, – Воронов, поморщившись, нашел слово «Джойнт».

– Американская благотворительная организация, – читал он, – занимается помощью беженцам, отправляет их в США, в Британию. Тоже шпион на шпионе. Представитель в Литве, некий раввин Аарон Горовиц. Бежал, наверное, как и остальные…, – судя по справке, раввин Горовиц жил неподалеку от синагоги, в Старом Городе

– Надо проверить, где американский эмиссар, – решил Петр, потянувшись за кителем. Он поднял телефонную трубку: «Машину, и наряд бойцов».

Застегнув золоченые пуговицы, проверив оружие, он запер кабинет. Петр сбежал вниз, по гулкой, прохладной каменной лестнице. Он хлопнул дверью закрытой эмки, с двумя автоматчиками, на заднем сиденье. Ворота форта медленно открылись, машина пошла к городу.

Йошикуни, в эти дни, просыпался необычно рано.

Мама была рядом, она вернулась. Она спала вместе с ним, на большой кровати, в комнате, где пахло кедром. У мамы теперь были короткие волосы. Мальчику нравилось с ними играть, накручивая кудри на смуглые пальчики. Мама смеялась, целуя его куда-то в нос. Она сшила Йошикуни фартук, из кухонных полотенец. Они с мамой рисовали красками, начали учить буквы и цифры. Мальчик умел складывать палочки. Он знал, что если мама и папа отдадут ему по яблоку, то у него появится два яблока.

Вечером в сад пришел еж. Они с мамой сидели у пруда, запуская кораблик. Пробежав по дорожке, еж свернулся в клубочек. Йошикуни открыл рот, от удивления. В Стокгольме папа водил его в сад, где жили звери. Мальчик видел львов и зебр, но ежа никогда не встречал. Мама приложила палец к губам: «Тише, милый. Не надо его пугать». Еж осмелев, бродил по траве. Они с мамой оставили ежу молока, в блюдце, на каменных ступенях террасы. Йошикуни, проснувшись первым, выбежал в сад. Мальчику хотелось проверить, что стало с молоком. Еж все выпил. Днем он с мамой нарисовал ежика, несущего на иголках яблоки и листья.

Йошикуни, утром, подбирался ближе к маме. Мальчик устраивался у нее под боком, накрывшись шелковым одеялом. Мама немного посапывала, от нее пахло сладкими пряностями. Ребенок успокоено закрывал глаза.

Теперь у него были папа и мама. Йошикуни видел, что папа, приходя в столовую, улыбается, глядя на маму. Они держались за руки, а вечером папа возвращался. Они, вместе, устраивались на диване. Йошикуни садился между папой и мамой, показывая свои рисунки. В радиоприемнике играла музыка, что-то говорил диктор.

Уютно, привычно пахло кофе, на низком столике стоял серебряный кофейник, к потолку поднимался сизый дымок сигарет. За растворенными окнами, в саду, щебетали вечерние птицы. На зеленоватом небе загорались первые звезды. Они с мамой не гуляли по улицам, но мама построила для Йошикуни шалаш, в саду, и сделала веревочные качели. Йошикуни думал, как завтра поиграет с мамой. Мальчик, улыбаясь, начинал позевывать. Он клал голову на колени маме, или папе, спокойно засыпая.

Мальчик не знал, что диктор, из Берлина, сообщает о капитуляции Франции. Договор о разоружении страны подписывали в Компьене, в том же вагоне, где, в конце прошлой войны, Германия признала свое поражение. Вагон, по требованию фюрера немецкой нации, Адольфа Гитлера, пригнали из музея. Сам Гитлер, сейчас, был в Париже. Йошикуни не понимал английского языка. Он не знал, что лондонские радиостанции передают новости об аннексии балтийских стран Советским Союзом. Наримуне попросил Регину не ходить в город. С ее латвийским паспортом это могло быть опасно. НКВД начало проверять документы у людей на улицах.

Йошикуни не видел истребителей, круживших над Каунасом, красных флагов, и расклеенных по стенам плакатов, с портретами Сталина. Он и не знал имен Сталина и Гитлера. Мальчик не видел кавалерийских разъездов, черных эмок с автоматчиками, закрытых грузовиков, идущих по шоссе на окраину, в тюрьму Девятого Форта. Он спал, видя во сне ежика, в саду, он качался на качелях, и слышал смех мамы. Йошикуни прижимался щекой к ее теплым коленям, думая о молоке и печенье, на завтрак.

Он не знал, что рав Горовиц и его отец успели проводить на юг первый поезд с беженцами. В вагоны набилось пять сотен человек, плакали дети, свистел гудок локомотива. Наримуне, сначала, не хотел, чтобы Аарон появлялся на вокзале:

– Мало ли что, – хмуро сказал граф, – НКВД, наверняка, не преминет послать туда солдат. Они и в поезд сопровождающих посадили…, – консул СССР в пока еще независимой Литве развел руками:

– Господин Наримуне, это требование внутренней безопасности нашей страны. Литовская Республика согласилась принять военную помощь, разместить советские войска на своей территории. Это акт доброй воли, со стороны литовцев, – Наримуне, закинув ногу на ногу, потягивал кофе:

– Акт доброй воли, – повторил консул, – но мы не можем быть уверенными, что на территории Литвы нет, как бы это сказать, подозрительных элементов. Когда люди, с вашими визами, окажутся за границей СССР, в Маньчжоу-Го, – консул помолчал, – тогда вы примете на себя ответственность за их дальнейшие…, – консул усмехнулся, – передвижения. Пока они находятся на пространстве СССР, – заключил русский, – мы не имеем права рисковать.

Наримуне не стал спорить.

Каждый поезд сопровождали наряды бойцов НКВД, с овчарками. Люди нуждались в деньгах и провизии. Впереди у них было две недели дороги по Транссибирской магистрали, без права покидать вагоны, даже на стоянках.

Советские рубли, много, принес Волк. Он забрал у Аарона американские доллары. Рав Горовиц успел получить переводы от «Джойнта», в последние дни перед аннексией.

Максим отмахнулся:

– Ничего не может быть проще. Не вздумайте сами торговать золотом и валютой…, – Волк помрачнел, – в уголовном кодексе моего родного государства, есть статьи за спекуляцию. Литва только на бумаге независима, здесь распоряжается НКВД, – рав Горовиц собирал у беженцев вещи, на продажу и передавал Максиму. Волк у него не ночевал. Он широко улыбнулся:

– Во-первых, я люблю ветчину, мой дорогой кузен, во-вторых, тебе, как раввину, будет неудобно, если я приведу компанию, – он подмигнул раву Горовицу, – а в-третьих, не стоит сейчас привлекать внимание. Ни мне, ни тебе. У меня есть надежные адреса…, – Максим обещал покинуть Литву, только удостоверившись в том, что родственники в безопасности:

– Перейду границу тем же путем, каким здесь появился…, – он попивал кофе с кардамоном, устроившись на подоконнике квартиры рава Горовица, – ничего сложного нет…

С началом аннексии Сугихара-сан и Наримуне работали почти целые сутки, засыпая на диванах в консульстве. Необходимо было спасти людей от ареста. Среди беженцев из Польши, и местных евреев, было много, в прошлом, обеспеченных людей, активистов сионистских партий, бывших офицеров, и нынешних раввинов. Все эти люди сейчас находились в опасности.

– В любом случае, – почти весело заметил Наримуне Регине, – это мой последний месяц на посту дипломата, любовь моя. Сотней виз больше, сотней виз меньше, ничего не изменит. Налей мне еще, пожалуйста…, – тарелка из-под супа была пуста:

– Когда мы приедем домой, – Наримуне с аппетитом ел, повесив пиджак на спинку стула, – я тебя свожу в одно местечко, в Токио. Там тоже подают куриный суп, с лапшой. Но лучше твоего, все равно, ничего нет…, – он держал Регину за руку. Наримуне вспомнил, как он звонил Лауре, из той забегаловки:

– Потом, – сказал себе граф, – когда все уляжется, когда закончится скандал. Впрочем, никакого скандала не случится, о помолвке официально не объявляли. Подам в отставку, уедем в Сендай, растить детей…, – он понял, что улыбается: «Я все расскажу Регине, – решил граф, – о Лауре, о Зорге. Просто не сейчас».

Он дал прочитать Регине прошение об отставке. Девушка подняла серо-голубые глаза:

– Это потому, что я из Европы…, – они сидели на диване, обнявшись, Йошикуне спал в детской. Граф покачал головой:

– Вовсе нет, любовь моя. Ты послушай меня, пожалуйста…, – он говорил, целуя маленькую, крепкую руку, с жесткими кончиками пальцев: «Ты мог бы стать принцем…, – девушка отстранилась, – мог бы жить во дворце…»

– Я живу в замке, – сварливо ответил Наримуне, – моим предкам хватало, и мне хватит. И я не хочу становиться принцем, я хочу быть твоим мужем…, – он целовал смуглую шею, кудрявый затылок, она была рядом, она легко, взволнованно дышала. Наримуне шепнул:

– Уйдет первый состав с беженцами, Сугихара-сан и латвийский консул нас поженят, и мы улетим в Стокгольм. Скандинавские авиалинии пока не отменили рейсы. Даже в Вильнюс не обязательно ехать, можно и здесь сесть на самолет…, – Регина слушала дыхание мальчика. Все было готово. Наримуне, вечером, за обедом, пообещал:

– Завтра я приведу Аарона, он станет свидетелем, на церемонии. С латвийским консулом я договорился, и с господином Сугихарой тоже. Максим остается здесь, он присмотрит за твоим кузеном…,– Регина боялась, что Аарон, узнав о будущем браке, начнет выговаривать ей. Девушка выходила замуж, не за еврея.

Рав Горовиц вздохнул:

– Ваши дети, все равно, будут евреями. Ты окажешься в безопасности. Я уверен, твои родители обрадовались бы, узнав, что ты выходишь замуж по любви. Не беспокойся, за твоей сестрой кто-нибудь съездит, и за Эстер тоже…, – Меир находился на пути в Европу. Аарон получил короткую телеграмму от брата, из которой следовало, что Меир пересекает Атлантику, направляясь в Дублин. Аарон не стал интересоваться, почему брат выбрал ехать в Амстердам через Ирландию. Он подозревал, что путь связан с работой Меира.

Будущий муж кузины, в разговоре с Аароном, коротко заметил:

– Регина и малыш останутся в Стокольме, а я поеду в Париж. Вывезу мадемуазель Аржан, и тетю Жанну…, – Аарон, было, хотел что-то сказать. Кузен поднял изящную, смуглую ладонь:

– Это сестра моей жены, я связан родственными обязательствами. И ее почти свекровь, тоже моя родня. Я решил, и так оно и будет, – темные глаза упрямо взглянули на Аарона: «Немцы меня не тронут. У меня пока дипломатический иммунитет, мы союзники».

Регина, приподнявшись, посмотрела на часы, на камине светлого мрамора:

– Почти восемь. Надо одеваться, кофе варить. Надо их накормить, перед церемонией. Сегодня все случится…, – Регина не боялась. В школе преподавали биологию, к девочкам приходила женщина, врач, на отдельные занятия. У нее, все равно, немного стучало сердце:

– Все будет хорошо, мы любим, друг друга…, – накрыв малыша одеялом, она потянулась за халатом.

За дверью раздался какой-то шорох, бронзовая ручка повернулась. Регина провела ладонью по растрепанным кудрям. Дверь скрипнула, девушка успела подумать:

– Как это у Наримуне получается? Он спит на диване, два часа в сутки, и все равно, хоть сейчас, на прием в королевский дворец…, – Наримуне обещал Регине приемы. Граф усмехнулся:

– Пока мое прошение об отставке дойдет до Токио, пока его рассмотрит министр, его величество…, В общем, – он поцеловал темно-красные губы, – будем шить тебе вечерние платья и покупать ожерелья. Раньше зимы все равно, мы домой не поедем.

– Домой, – Регина стояла, глядя в его темные глаза, – теперь это мой дом. Я выучу язык, быстро. У нас родятся дети, мы останемся на севере, в замке. Будем спокойно жить…, – Наримуне поправил ровно лежащий, шелковый галстук.

– Ты только не волнуйся, – тихо сказал граф, – Аарона арестовали, вчера вечером. НКВД, судя по всему.

Когда Аарона арестовывали в Берлине, во время еврейских погромов, два года назад, его не привозили в тюрьму. Он провел ночь в камере предварительного заключения, в полицейском участке Митте, на Александерплац. Утром приехал американский консул, раву Горовицу отдали паспорт, со штампом, аннулирующим визу. В той камере были деревянные нары, матрац, шерстяное одеяло и подушка. Аарон не ложился спать, слушая рев моторов грузовиков, топот сапог по коридору, жалобные голоса людей. Камера была увешана нацистскими плакатами, Аарон старался на них не смотреть.

Здесь, в Девятом Форте, его привели не в камеру, а просто в комнату, похожую на кабинет мелкого чиновника. Стены обклеили дешевыми, бумажными обоями. В беленом потолке горела лампочка, половицы скрипели под ногами. Кроме деревянного, рассохшегося стола, и двух венских стульев, вокруг больше ничего не было.

Аарон знал, что его привезли в Девятый Форт. Советская армия несколько дней, как зашла в город, аресты начались почти сразу, а тюрьма в городе была только одна. Тем более, раву Горовицу никто и не завязывал глаз. С ним вообще обходились очень вежливо.

На квартиру приехал высокий, красивый военный, офицер, судя по петлицам, в сопровождении трех солдат. Он носил мундир из отличной шерсти, и блестящие сапоги. От него пахло сандалом, говорил он на безукоризненном английском языке. Офицер напоминал мистера Кроу, только был выше, вровень раву Горовицу. Каштановые, отлично постриженные волосы, он не покрывал. Фуражку Аарон, потом, увидел на сиденье машины.

Лазоревые глаза искренне посмотрели на Аарона. Визитер попросил называть его господином майором. Он извинился за неожиданное вторжение. Комендатура советских войск, заботясь об иностранцах, находившихся в Литве, проверяла их место пребывания.

– Время такое, мистер Горовиц, – майор блеснул белыми зубами, – Литва мирно, по собственному волеизъявлению, пригласила на свою территорию армию СССР. Тем не менее, мы должны побеспокоиться о гражданах других государств. Здесь много иностранных шпионов, они ловят рыбку в мутной воде. Turbato melius capiuntur flumine pisces, как сказал Овидий, – если бы Аарон не видел пятиконечные звезды на красных петлицах, он бы подумал, что перед ним стоит выпускник Кембриджа.

Пролистав его паспорт, майор поинтересовался причинами, по которым Аарону запретили въезд в Германию. Рав Горовиц объяснил, что произошло это во время еврейских погромов. Гость, сочувственно, покивал, оглядывая скромные комнаты. Он осмотрел мезузу, на двери, потрогал медные, закапанные воском, подсвечники. Аарон, который год, зажигал свечи сам. Он стоял, с коробком спичек в руках, глядя на трепещущие огоньки. Рав Горовиц, вспоминая Габи, закрывал глаза:

– Она зажигала свечи, всегда. Всегда…, Мы только несколько месяцев были вместе…, – когда он говорил благословение, он слышал не свой голос, а другой, незнакомый, девичий, нежный. Аарону казалось, что рука неизвестной девушки, берет его за ладонь. У нее были длинные, теплые пальцы. Аарон, все время, думал, что сейчас увидит ее. Когда он поднимал веки, все оставалось по-прежнему. Он смотрел на пламя свечей, на пустую, неуютную гостиную, и шел одеваться. Пора было отправляться в синагогу, на службу.

Аарон предложил майору кофе. Офицер повел холеной рукой:

– Мистер Горовиц, мне неудобно вас обременять. Будьте моим гостем. Расскажете о вашей работе, о путешествиях…, – паспорт он Аарону не отдал, но пригласил его на переднее сиденье черной, советской машины. Майор сам устроился за рулем. Он кивнул на солдат, сзади:

– К сожалению, пока приходится принимать меры предосторожности, мистер Горовиц. Литва добровольно выбрала советский строй жизни, но есть элементы…, – он предложил Аарону русские папиросы, в золотом портсигаре, – противящиеся, нашему движению вперед, по дороге коммунизма…, – у майора был низкий, красивый голос.

Аарон успокаивал себя тем, что соседи, во дворе, видели эмку с автоматчиками. Максим собирался прийти ближе к полуночи, с деньгами, вырученными за золото беженцев. Не застав рава Горовица дома, Волк бы, непременно, забеспокоился:

– Наримуне должен утром появиться…, – в комнате, не было окна, – они с Региной завтра женятся, я свидетель…, – майор напоил его отличным кофе, расспрашивая о работе «Джойнта» в Польше и Литве. Офицер поднялся:

– Я выпишу свидетельство о регистрации, и принесу паспорт, мистер Горовиц…, – Аарон едва успел открыть рот, дверь захлопнулась. Ключ повернули в замке, все стихло.

За последние три часа Аарон успел посидеть на обоих стульях, по нескольку раз, посидеть на краю стола, и освежить в памяти страницу Талмуда, которую он сейчас учил. Раскрытый том остался в его кабинете, в синагоге. Аарон подозревал, что не скоро увидит черный, причудливый шрифт.

– Полная ерунда, – сердито сказал себе рав Горовиц, – мало ли какие дела у майора. Он занятый человек. Сейчас он придет, извинится…, – Аарон, несколько раз, стучал в дверь, но ответа не дождался. Он обрадовался, что уезжая из дома, положил в карман пиджака пачку папирос и спички:

– Хорошо, что гости после вечерней молитвы появились…, – Аарон расхаживал по комнате, меряя ее шагами, – я успел в синагогу сходить. А утренняя молитва? – он остановился:

– Завтра четверг, чтение Торы. Я и читаю. Впрочем, найдется, кому почитать, раввинов в Каунасе много. Не всех арестовали, – криво улыбнулся Аарон, – я пока первый. Это не арест, – твердо сказал он себе, – просто недоразумение. Все разъяснится.

У него не было при себе молитвенника. Кофе с майором он выпил, Аарон разрешал себе такое, но есть в Девятом Форте, ему было нельзя. Судя по всему, его никто кормить и не собирался. Аарон сидел верхом на стуле, дымя папиросой. В Каунасе он познакомился со стариками, на восьмом десятке, помнившими польское восстание, прошлого века. Аарон услышал о знаменитом Волке. Максим рассказал, что был на месте, где, когда-то, располагался лагерь отряда его деда.

Волк стоял над плитой, следя за кофе. Он обернулся:

– Дедушка у нас, в СССР, считается знаменитым революционером. В учебниках истории его портреты печатают…, – Волк усмехнулся, – я на него похож, судя по всему…, – Максим вспомнил читинскую парашютистку, Лизу Князеву. Он понял, что девушка напоминала Горского и красивую, черноволосую женщину, с которой танцевал Волк, в гостинице «Москва».

– Я даже не знаю, как ее зовут, – понял Максим, – я их больше не увижу. Не увижу девочку…, – ему, иногда, снился поток мягких, бронзовых, пахнущих жасмином волос. Он просыпался, вспоминая большие, зеленые, прозрачные глаза:

– Мало ли кто, на кого похож…, – сердито оборвал себя Волк, – это как с маленьким Володей. Тебе просто чудятся такие вещи. Надо в церковь сходить…, – старообрядческого храма здесь не было. Волк отстоял заутреню в маленькой, кладбищенской, Воскресенской церкви, среди старух и стариков. Вряд ли здесь мог обретаться агент НКВД.

Старики рассказали Аарону, что до революции, в Лукишской тюрьме, в Вильнюсе, была синагога, заключенных обеспечивали кошерной едой, а умерших погребали по еврейскому обряду. Аарон давно, с Берлина, носил в портмоне маленький, холщовый мешочек с землей Израиля. Он предполагал, что может случиться всякое. Вряд ли кто-то позаботился бы о том, чтобы его тело передали еврейской общине.

Аарон потушил окурок, огладив темную бороду:

– Хватит думать о таких вещах, мой дорогой раввин Горовиц. Бюрократическая процедура, тебя регистрируют. Ничего страшного. В Берлине ты тоже это делал. Проводишь Регину и Наримуне, и отправишься в Маньчжурию. От Китая рукой подать до Америки, – Аарон понял, что совершит кругосветное путешествие. За сестру и мадемуазель Аржан он не беспокоился. Меиру и Наримуне можно было доверять, они бы доставили женщин в безопасное место.

– Регина сестру встретит…, – соскочив со стола, он опять промерил комнату. В длину получилось шесть шагов, в ширину, четыре. Аарон обругал себя за то, что не собрался послать телеграмму отцу, сообщая о Регине и мадемуазель Аржан:

– Сразу две племянницы, а одна еще и замуж выходит…, – рав Горовиц вздохнул:

– Неужели Теодор погиб? И что с Мишелем? Он мертв, наверняка. Почти год прошел. Если бы он был в плену, он бы дал о себе знать. Германия подписывала Женевскую конвенцию…, – пленные имели право на переписку с родными, на посылки, о них заботился Красный Крест. Аарон подумал, что в Дахау никто не пускал Красный Крест.

– Лагеря, которые, по слухам, в Польше начали строить. Для кого они? Хорошо, что Авраам уехал…, – рав Горовиц понимал, что кузен, все равно, вернется в Европу, но сейчас доктору Судакову безопасней было отправиться в Палестину. Местных сионистов начали арестовывать.

– Может быть, они здесь, в Девятом Форте. Авраам знает Бегина, радикала, ученика Жаботинского, – рав Горовиц понимал, что сам он долго в Америке не пробудет:

– Нельзя сидеть, сложа руки, и смотреть, как Гитлер уничтожает евреев. Уничтожает…, – Аарон понял, что впервые произнес это слово. Дверь открылась. Майор, стоя на пороге, широко улыбался:

– Мистер Горовиц, простите. Неотложные дела…, – в одной руке он держал настольную лампу, в другой, чашку с кофе, под мышкой зажимал какую-то папку. Прошагав к столу, он включил свет. Аарон поморщился, лампочка оказалась сильной. Комнату залило белое сияние. Дверь захлопнулась. Майор, довольно радушно, попросил:

– Садитесь, мистер Горовиц. С вашим паспортом все в порядке, сейчас вы его получите, на руки. Несколько формальных вопросов…, – раскрыв папку, он достал из нагрудного кармана кителя ручку. Аарон заметил золотое перо паркера. Выложив на стол папиросы, майор закурил.

– Садитесь, – повторил он, – я вас надолго не задержу. Вас доставят домой, на машине…, – Аарон вдохнул запах сандала и хорошего табака. Он присел на край стула: «Где здесь умывальная? Я бы хотел…»

– Потом, мистер Горовиц, – лазоревые глаза блеснули льдом, – потерпите, ничего страшного…, – написав сверху листа: «20 июня 1940 года», он выдохнул дым прямо в лицо Аарону.

– Начнем, – сказал Петр Воронов, повернув лампу, так, чтобы свет бил в глаза арестованного.

Максим принес две кружки с темным пивом и тарелку, с посоленными сухариками, крепкими огурцами, и копченым сыром.

– У вас такого нет, – сообщил он, присаживаясь, кивая на пиво.

– Отчего нет, – обиженно сказал граф, отхлебнув, – у нас пиво варят триста лет. Голландцы нас научили, когда Япония еще не была закрытой страной. Кирин, Асахи…, – он загибал смуглые пальцы, – даже из сои пиво делают…

Волк поперхнулся:

– Представляю себе, что за гадость…, – в пивной было немноголюдно. Рынок бойко торговал, вдоль возов с овощами, птицей, прилавков с колбасами и сыром, бродили покупатели. Волк заметил несколько офицеров, в форме Красной Армии:

– Солдат они сюда не пускают, – зло подумал Максим, – не хотят, чтобы люди видели, как живут за границей. Политруки им вдалбливают в голову, что здесь все бедняки, просят милостыню, и существуют на одном хлебе и воде…, – Волк покупал провизию в Елисеевском гастрономе, на Тверской, однако он прекрасно знал, какие очереди стоят в магазинах, на окраинах, и как живут люди в провинции. Он помнил, еще подростком, десять лет назад, рассказы о голоде на Украине, во время коллективизации:

– Мальчишки мясо в первый раз увидели, когда их в армию забрали. Здесь рынок, а что говорить об универсальных магазинах, где сих пор американские товары продают…, – магазины на аллее Свободы, один за другим, закрывались. Волк предполагал, что откроются они под вывесками Каунасского торга. Максим ночевал в неприметном, особнячке, на окраине города. С помощью пана Юозаса он сбывал доллары и золото, принося Аарону вырученные деньги, для беженцев.

– Приносил, – мрачно поправил себя Максим. Вчера, не застав рава Горовица дома, он, было, подумал, что кузен на вокзале. Однако очередной поезд в Москву отправляли только через два дня. Максим внимательно осмотрел дверь квартиры, при свете тусклой, лестничной лампочки. Никаких следов взлома он не заметил, печати тоже не стояло. Конечно, НКВД могло и не озабочиваться печатями.

Максим подождал до полуночи, сидя на подоконнике, покуривая папироску, думая о блондиночке из кафе «Ягайло». Ее звали пани Альдона, она работала продавщицей в одном из универсальных магазинов. Девушка жила одна. Максим вспоминал мягкую постель, в ее комнатке, в дешевом пансионе, и запах кофе по утрам. Он приходил к пани Альдоне несколько раз в неделю. Когда над крышами Старого Города поднялась бледная, ущербная луна, Волк, соскочив с подоконника, отправился вниз, к соседям.

Все выяснилось быстро. Ему даже описали советского офицера, который, на своей эмке, увез рава Горовица. Волк едва ни выругался вслух:

– Я знал, что без Петра Семеновича здесь не обойдется. И брат его в Литве…, – о комбриге Воронове написали в спешно изданном русскоязычном листке, под названием «Труженик», органе, как написали в шапке газеты, коммунистической партии Литвы. Волк приобрел листок в киоске на аллее Свободы. В газете говорилось о скорых выборах в сейм, о национализации земли и крупных предприятий, о том, как советские войска мирно вошли в Литву, помогая рабочим, и крестьянам, обрести свободу. Комбриг Воронов, судя по статье, собирался руководить здешней военной авиацией. Волк купил у торговки семечек. Сделав из «Труженика» фунтик, он, с удовольствием, заплевал шелухой портрет товарища Сталина. В Москве за подобное можно было получить пять лет лагерей общего режима, а в Литве на это, пока что, внимания не обращали.

– Но это пока, – они с графом, в полном молчании, пили пиво. Волк бросил взгляд на деревянные стены забегаловки:

– Скоро здесь развесят правила обслуживания трудящихся…, – он с хрустом разгрыз огурец:

– За квартирой я слежу, но в ней второй день никто не появлялся. Если не считать обыска, конечно…, – он утащил у кузена шведскую сигарету.

Волк подпирал стену, напротив дома рава Горовица, закрывшись газетой на литовском языке. С обыском приехал Петр Семенович. Волк не беспокоился, в квартире у рава Горовица ничего подозрительного не имелось. Доллары они продали, а золото Аарон сразу передавал Волку. Петр Семенович спустился вниз, в сопровождении солдат, несущих какой-то ящик.

– Радиоприемник, наверное, забрали, – пробормотал себе под нос Волк, – они из Аарона будут делать агента британской разведки. Он в Польше жил, до войны. Беженцев арестовывают…, – он так и сказал Наримуне. Кузен вздохнул:

– Я встречался с атташе американского посольства. Больше никого здесь не осталось. Все дипломаты, на той неделе в Стокгольм улетели…, – атташе обещал сходить в советскую администрацию Каунаса. Наримуне отправился туда вместе с ним. Граф ждал в еще не закрытом кафе, напротив. Американец, после визита, развел руками:

– Они утверждают, что ничего о мистере Горовице не слышали…, – заказав кофе, он добавил:

– Хорошо, что я, немного, знаю русский язык. Иначе я бы не представлял себе, как с ними разговаривать…, – сцепив длинные пальцы, Волк покачал ими, туда-сюда:

– Конечно, они бы ничего другого и не сказали, Наримуне. НКВД не собирается делиться никакими сведениями…, – он почесал белокурую голову:

– Надо что-то придумать. По моим сведениям охрану Девятого Форта сменили. В нем теперь только войска НКВД. Их не подкупить, в отличие от литовцев…, – бросив пиджак на деревянную лавку, он засучил рукава рубашки.

Наримуне смотрел на синие рисунки, на сильных, загорелых руках. Граф, внезапно, поинтересовался:

– Девушки, когда ты им французом представляешься, не спрашивают, откуда у француза такое…, – он указал на татуировки: «Они же у тебя не только на руках».

– Не только, – весело согласился Волк:

– Девушки, мой дорогой, у меня с четырнадцати лет спрашивают, только об одном. Обо всем остальном они просто забывают, стоит мне рядом оказаться…, – подняв бровь, он щелкнул пальцами: «Kitas alus, prašom!». Им принесли еще две кружки. Волк добавил: «Я здесь успел кое-каких слов нахвататься. В будущем пригодится».

– У нас тоже такие люди есть, как ты, – граф, невольно, улыбнулся: «Называются „якудза“. Очень древнее занятие. Они в эпоху Эдо появились, в начале семнадцатого века….»

– Моя семья старше, – довольно отозвался Волк:

– Я читал о Японии, – закинув руки за голову, он потянулся, – «Фрегат «Паллада», Гончарова. Очень интересно. Ты, наверное, о таком писателе и не слышал. Наш, русский, прошлого века…, – темные глаза кузена взглянули на Волка:

– У нас его переводил Хасэгава Тацуноскэ. Я читал «Обломова», «Обрыв»…, – Максим помолчал:

– Хорошо, что мы с тобой образованные люди, но, образование не поможет пробраться в Девятый Форт…, – на смуглом пальце кузена блестело золотое, обручальное кольцо.

– Я вам даже подарка не принес, – заметил Волк.

Церемония прошла быстро. В свидетели они взяли консульского шофера, японца. На руках у Регины оказалась справка о браке, подписанная Сугихарой-сан и латвийским консулом. Наримуне отправил радиограмму в Стокгольм. Граф получил ответ, из которого следовало, что супруга посла по особым поручениям обладает дипломатическим иммунитетом. Регина, конечно, наотрез отказалась покидать Каунас. Она стукнула маленьким кулаком по столу:

– Речи о таком быть не может. Меня никто не тронет. Я нужна тебе, я нужна нашему…, – покраснев, она поправила себя, – то есть Йошикуни, Аарон в тюрьме. Я никуда не уеду…, – Наримуне курил у окна, выходящего на террасу. Малыш играл с грузовиком. Граф, отчего-то, подумал:

– У него нет ни танков, ни ружей, ни военных самолетов. Он даже не обращает на них внимания, в магазинах игрушек, мимо проходит. Господи, настанет ли время, когда мы прекратим воевать…, – он мягко сказал:

– Нашему сыну, Регина. Он и твой сын тоже. Я прошу тебя, – Наримуне взял ее за руку, – не надо рисковать. Я останусь здесь, а вы…

– Мы тоже останемся, – серо-голубые, большие глаза, блестели:

– Я дальше лавки на углу все равно не хожу. Никакой опасности нет…, – от нее пахло куриным супом и пряностями, у нее было мягкое, нежное плечо, под простой, хлопковой блузой. Она обняла Наримуне:

– Иначе, зачем жениться? Я тебя не брошу, никогда. Рут говорит Наоми: «Куда ты пойдешь, туда и я пойду, где ты переночуешь, там и я останусь…»

– Твой народ будет моим народом…, – смешливо продолжил Наримуне. Жена вздернула нос:

– В том смысле, что я выучу японский язык, и буду носить кимоно, когда понадобится…, – представив ее в белом, шелковом, ночном кимоно, Наримуне сжал зубы:

– Ей не до этого сейчас. Надо потерпеть. Она не о таком думает, а о своем кузене…, – он смотрел поверх головы Волка в окно пивной. Граф замер, увидев летчика, с Халхин-Гола. Майор Воронов носил авиационную, темно-синюю форму, с голубыми петлицами. Его сопровождал, судя по всему, ординарец, с плетеной корзинкой.

Совершенно невозможно было, решил Наримуне, рассказать Максиму, будь он хоть трижды кузеном, всю историю их знакомства с майором Вороновым. Граф не хотел, чтобы о подобном знал еще кто-то, даже его собственная жена. Он собирался признаться Регине, что помогает СССР, но, как говорил себе Наримуне, не сейчас.

– Когда мы доберемся до Японии, когда все успокоится. Может быть, Лаура замуж выйдет. Или не говорить ей о Лауре…, – Наримуне не мог лгать, притворяясь, что Лаура сама оставила ребенка:

– Регина никогда в жизни такому не поверит, – думал он, – и будет права. Бесчестно чернить имя Лауры…, – граф успел понять, что за характер у его жены. Он боялся, что Регина настоит на встречах Йошикуни с матерью.

– Не потому, что она малыша не считает сыном…, – он курил, глядя на каштановую голову в фуражке, – а потому, что она справедливый человек, честный. Как сказано в Библии: «Правды, правды ищи…, – Наримуне тяжело вздохнул. Майор Воронов рассчитывался за провизию. Волк, незаметно, скосил глаза в окно:

– Интересно. Кузен его знает, по глазам видно. Они, наверное, в Монголии сталкивались. Наримуне ничего мне не скажет. Он скрытный, как все японцы. Но и не надо. Очень хорошо, что товарищ майор здесь…, – кузен откашлялся:

– Ты сможешь проследить за этим человеком? – он кивнул на синий китель.

Одним глотком допив пиво, бросив деньги на стол, Волк натянул кепку. Максим не боялся, что товарищ майор его вспомнит. В последний раз, когда они виделись, Степан Семенович едва держался на ногах:

– Ничего не может быть проще…, – Волк наклонился к Наримуне:

– Завтра ты все узнаешь. А сегодня, как учит нас Библия, иди, и порадуй свою жену. Купи цветы, пару бутылок «Вдовы Клико», пока большевики еще не завезли сюда свое пойло. Отдохни, в общем, – пожелал Волк. Выскользнув в дверь пивной, он исчез в рыночной толкотне.

Наримуне вспомнил лакированные коробочки бенто, с вареным рисом, и маринованными овощами, вырезанными в форме листьев и цветов. Он услышал шум горного водопада, протянул руки к огню камелька, в скромной комнате рекана, деревенской гостиницы. Регина была рядом. Она сидела, положив темноволосую голову ему на плечо, в бежевом, осеннем, кимоно, с рисунками перелетных птиц. Наримуне быстро дожевал огурец. Прибавив к монетам Волка свои деньги, граф посмотрел на часы. Он успевал в цветочный магазин. «Французские деликатесы», на аллее Свободы, торговали довоенными запасами, Наримуне видел в лавке и хорошее шампанское, и белое бордо. Он шел через рынок, щурясь от заходящего солнца, понимая, что улыбается.

Комбриг Воронов оказался на рынке потому, что хотел побаловать брата, перед отъездом в Шауляй, домашней едой. Петр собирался присутствовать на первом, после долгих лет подполья, открытом съезде коммунистов Литвы:

– Важно проследить, – брат заваривал кофе, – чтобы местная партия выдвинула на выборах в сейм утвержденную нами программу, – майор Воронов пощелкал пальцами, – чтобы не случилось никаких сюрпризов.

Степан, осторожно, принял хрупкую чашку, тонкого фарфора. В столовых на аэродромах разливали дымный чай, в погнутые оловянные кружки. Кофе в таких местах не водилось. Степан понял, что за последние четыре года пил кофе, может быть, несколько раз:

– В «Москве» я его заказать не успел…, – он хотел спросить у брата, где сейчас товарищ Горская, но оборвал себя:

– Все равно, Петр тебе не ответит. Служебное дело, государственная тайна…, – вспомнив, что кофе надо было выпить в номере, Степан покраснел.

В Литве, девушки одевались по-другому. Степан, в Минске, не видел летних платьев, облегающих фигуру, едва закрывающих колено. Он не встречал коротких жакетов, тонких ремешков, перетягивающих талию, изящных каблуков, широких, дамских брюк и кокетливых, сдвинутых на бровь шляпок. Жена брата, судя по фото, носила похожие наряды. Степан вздохнул:

– Петя даже не сказал, где они познакомились. Она тоже в НКВД работает…, – он вспомнил, невестку, отправившись с летчиками на пляж, в Паланге.

Июнь выдался жарким, киоски бойко торговали лимонадом и мороженым. Девушки носили купальники, такие, как у Антонины Ивановны, на фото. Они цокали каблучками, придерживая широкополые, соломенные шляпки, играли в мяч, в мелкой, теплой воде. Светлые волосы развевались по ветру. Они смеялись, искоса поглядывая на летчиков. Купаться, конечно, было нельзя, и знакомиться с девушками, тоже. Политруки, на занятиях, говорили, что все балтийские страны наводнены шпионами капиталистических держав. Любая голубоглазая блондинка могла оказаться эмиссаром разведывательного центра, угрозой безопасности для социалистической родины.

Вернувшись на базу бывших литовских ВВС, где ночевали летчики, Степан думал не о доставшихся РККА машинах, новых британских и французских истребителях, а о загорелых, длинных ногах девушек, о купальниках, поднимавшихся на груди. Он сердито сказал себе:

– Надо жениться. Петр женился, и тебе пора…, – включив свет, закурив «Беломор», он достал из гимнастерки партийный билет. Младший воентехник улыбалась, стоя в летном комбинезоне. Фотография немного пожелтела. Перевернув снимок, Степан долго вглядывался в ее почерк: «Степану Семеновичу Воронову, на добрую память, от Лизы Князевой».

– Отпуск взять, – пробормотал Степан, – полететь в Читу. А если она откажет? Я ее старше, ей всего восемнадцать. Откажет, и откажет, – подытожил комбриг, – но попробовать, все равно, надо. Может быть, письмо ей сначала написать…, – отпуска, судя по всему, летом было не дождаться. Работы предстояло много. Военная авиация бывшей Литвы присоединялась к Западному округу. Требовалось инспектировать аэродромы, формировать новые соединения летчиков, обучать их обращаться с западной техникой, и перегонять сюда советские истребители, бомбардировщики и транспортную авиацию. У Советского Союза появился доступ к акватории Балтики. Морская авиация больше не была заперта в узком коридоре, у Ленинграда.

Когда Степан служил на северном Сахалине, он много летал над океаном. Ему нравилось одиночество в машине. Он смотрел на бесконечное пространство неба и серые, спокойные волны внизу, и отчего-то улыбался. Здесь не проводили партийных собраний и политических занятий, не преподавали «Краткий курс», не искали шпионов. Моторы истребителя мерно гудели. Степан разгонял самолет до предельной скорости, уходя в петлю Нестерова, чувствуя, на мгновение, легкость, в теле. Выравнивая самолет, он поднимал голову: «Когда-нибудь, мы пробьем барьер стратосферы, и рванемся в космос. Я в это верю».

Брат похудел, со времени встречи, в Белоруссии.

– Похудеешь здесь, Степа…, – майор затянулся папиросой, – живу на кофе, табаке и бутербродах. Я один, среди офицерского состава, языками владею. На мне все допросы иностранцев…, – у Петра, в ящике стола, лежали расстрельные списки. Поговорив с Деканозовым, он вычеркнул из бумаг Бегина, заменив смертную казнь на восемь лет лагерей особого режима.

Сионист мог понадобиться для поиска его единомышленников, в СССР. Подобные партии разгромили и запретили десять лет назад, но Петр чувствовал, что с присоединением новых территорий, евреи опять могут поднять голову:

– За ними не уследишь, – сказал он Деканозову, – в одной Литве газеты, школы, детские сады, молодежные клубы, политические партии. Бейтар, и все остальное. Все они заражены враждебным духом, – Петр подозревал, что некоторые местные активисты могут податься в крупные города СССР, искать оставшихся, не арестованных сионистов. Вспомнив об исчезнувшем докторе Судакове, Петр сел за пишущую машинку. Они с Деканозовым сочинили письмо Лаврентию Павловичу. Майор Воронов, перечитав ровные строки, остался доволен:

Прекратить деятельность сионистских организаций, закрыть детские сады и школы с преподаванием на иврите, печатные издания и библиотеки, где содержатся подобные книги. Любую деятельность, направленную на эмиграцию в Палестину, приравнять к контрреволюционным активностям…, – вместо Бегина Петр внес в списки раввина Горовица. Американец, упорно, молчал. Его паспорт лежал у Петра в ящике рабочего стола. Когда арестованного, после допроса, спустили вниз, волоком, по лестнице, Петр полистал документ. Воронов решил, что паспорт им пригодится. Горовицу исполнилось тридцать лет, Америка оставалась нейтральной страной. Документы раввина прекрасно подходили для поездок.

– Кроме Германии, конечно, – хмыкнул майор Воронов, рассматривая аннулированную визу, – но туда мы отправляемся без особых трудностей…, – паспорт он спрятал, перед началом применения особых мер, как их называл Петр. Документ остался в прекрасном состоянии, без пятен крови. Майор Воронов, с неудовольствием, думал, что Степан может напроситься к нему в гости. Он не хотел пускать брата в квартиру, в Девятом Форте, из соображений безопасности. Степан, конечно, не стал бы трогать никаких документов, но Петр, все равно, соблюдал осторожность. К его облегчению, брат сказал, что остановился в спешно организованном общежитии для офицеров, при городской комендатуре.

– Но без обеда я тебя не отпущу, – пообещал Степан, – я в Паланге научился местный борщ готовить, у повара, на авиационной базе…, – поваром был пожилой литовец, хорошо говоривший на русском языке. Степан похвалил борщ, пан Антанас покраснел от удовольствия. Оказалось, что повар раньше работал в лучшем отеле Паланги, куда приезжали министры буржуазной Литвы. Отель, с началом аннексии, закрыли. Пан Антанас помогал сыну, в столовой аэродрома. Степан любил возиться на кухне. Он внимательно записал все, что говорил литовец.

Он заметил, что брат занес имя пана Анатанаса в блокнот. Степан успокоил себя:

– Просто для порядка. База военная, понятно, что гражданских служащих проверяют…, – на рынке, Степан купил гуся, ветчины, говядину и копченое сало, свеклу и сухие грибы. Он сделал к борщу маленькие пельмени, колдуны, с мясом и грибами, и заправил суп свекольным квасом. Он стоял над кухонным столом, в квартире коменданта, насвистывая, раскатывая тесто для пельменей. Сняв китель, он соорудил подобие фартука, из холщовых полотенец. Степан хотел поставить на стол водку, но брат остановил его:

– Здесь хорошие запасы вина, Степа, комендант отлично жил…, – Петр поднял бровь:

– Я бы на твоем месте не увлекался спиртным. В Литве осталось много буржуазных элементов. Они ждут, что советские офицеры потеряют бдительность, расслабятся. Подсовывают им женщин определенного толка…, – вспомнив девушек в Паланге, Степан покраснел:

– Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, Степа, – твердо заключил брат. Петр посмотрел на швейцарский хронометр: «Накрывай на стол, я сейчас».

Степан проводил его глазами:

– Он мне до смерти будет о том случае напоминать. Однако он прав. Кто оступился один раз, тот может опять пойти по скользкой дорожке. Партия мне поверила, товарищ Сталин меня простил. Нельзя их подводить…, – из духовки распространялся упоительный запах жареного с капустой гуся. Хлеб принесли из тюремной пекарни, свежий, ржаной, с тмином.

Степан смотрел на ухоженный двор Девятого Форта, на черные эмки, грузовики, на солдат в форме НКВД, идущих в столовую:

– Скоро здесь все станет советским, – с улыбкой подумал он, – мы принесли свободу Литве, и другим странам…, – на столе сверкали хрусталь и серебро коменданта. Успокаивающе говорил что-то приглушенный, знакомый голос московского диктора, из радиоприемника.

Внизу, в камере, тоже лежал хлеб, в алюминиевой, погнутой миске, прикрывая вчерашнюю баланду, слипшуюся в отвратительный, сырой комок. Прижав к носу надушенный английским одеколоном платок, майор наклонился к арестованному. Он пошевелил носком сапога окровавленные, темные волосы. Подбитые глаза даже не открылись. Врач сказал, что надо подождать пару дней, прежде чем продолжать допросы. Он определил легкое сотрясение мозга, и три сломанных ребра. О сломанных пальцах на левой руке арестованного, Петр знал и сам. Приковав арестованного наручниками к ножке стола, он направил на обожженное лицо свет лампы:

– Кто из ваших коллег, раввинов, работает на иностранную разведку? Мы знаем о вашем осином гнезде, в Кейданах. Притворяетесь, якобы изучаете религиозную литературу. Мы намереваемся побывать в ешиве, и очень скоро…, – мистер Горовиц молчал. Петр сломал ему три пальца на левой руке. Вдыхая запах крови и нечистот, Воронов наступил подошвой сапога на изуродованную кисть. Заключенный не пошевелился:

– Черт с ним, – вздохнул Петр, – вернусь, и пусть его увозят в лес, с остальными…, – в списке не указали гражданство приговоренного к расстрелу, за контрреволюционную деятельность, гражданина Аарона Горовица. Выходя из камеры, Воронов пнул миску, хлеб полетел куда-то в угол. Петру показалось, что заключенный задвигался. Под потолком горела тусклая лампочка, было сыро. Шнурки от ботинок и брючный ремень у арестованного забрали. Он лежал на каменном полу, прикрытый рваным, окровавленным пиджаком. Отряхнув руки, Петр велел надзирателю запереть камеру.

В столовой вкусно пахло хлебом и борщом. Брат разливал хорошее, французское вино. Петр, пройдя в ванную, внимательно осмотрел себя в зеркало. Вымыв руки миндальным мылом, он вернулся за стол.

– Твое здоровье, Степа, – майор Воронов улыбнулся, берясь за серебряную ложку. Борщ был отменным, Петр никогда подобного не пробовал. Он напомнил себе, что надо позвонить коллегам в Палангу, насчет литовского повара. Брат, озабоченно, сказал:

– Может быть, пряностей не хватает. Здесь не все есть, на кухне…

– Все в полном порядке, – уверил его Петр, вытирая губы шелковой салфеткой, наливая себе еще тарелку.

Регина встречала похожие наряды только в витринах дорогих магазинов, в Старом Городе, в Риге. Ее приемные родители жили небогато. В еврейской гимназии девочка носила форму, а в университет, и на уроки надевала юбки с блузками и суконные жакеты. Летом, в лагерях Бейтара, Регина ходила в коричневых брюках или шортах, в простой, холщовой рубашке.

– Аннет носит такую одежду. То есть Хана…, – Регина не могла привыкнуть к тому, что мадемуазель Аржан оказалась ее сестрой. Она видела фотографии дивы, на яхте, в раздельном купальнике, и большой шляпе, на теннисном корте, в шелковой, завязанной под грудью блузке. Длинные, безупречные ноги сверкали загаром, волосы прикрывал платок от Hermes. Девушка улыбалась, держа ракетку. Регина вспомнила довоенные фото в светской хронике.

Мадемуазель Аржан приехала на премьеру «Человека-зверя», где она снималась с Жаном Габеном и Симоной Симон. Сестра надела роскошное, вечернее платье, с обнаженными плечами. На длинной шее переливались бриллианты. Она выходила из черного лимузина, в сопровождении высокого, мощного мужчины, в отлично сшитом смокинге. Он, по-хозяйски, держал сестру под руку. С ним Аннет фотографировали в Каннах, на террасе дорогого отеля, и в казино, в Монте-Карло, на балконе, выходящем к морю. В свете полной луны большие глаза сестры блестели. Волосы она стянула тяжелым узлом, на затылке. Она стояла в профиль к фотографам. Шелк низко вырезанного платья, светлого платья обнажал узкую спину. Декольте сзади доходило почти до поясницы. На стройных плечах светились бретели, расшитые жемчугом. Регина увидела подпись под фото: «Мадемуазель Аржан и месье Корнель, баловни модного Парижа, готовятся к свадьбе».

Наримуне рассказал Регине о парижских родственниках. Ее тетя, знаменитая голливудская актриса, Роксанна Горр, погибла в авиакатастрофе, в Остенде, три года назад. Регина слышала о несчастье, и видела фильмы мадам Горр. Она тихо сказала мужу:

– Аннет…, то есть Хана, действительно, очень на нее похожа. Неужели месье Корнель, то есть кузен, Теодор, убит? – сестру много снимали для журналов, в апартаментах, которые она делила с женихом, в Сен-Жермен-де-Пре. Регина помнила паркет черного дерева, подиум с роялем, картины Пикассо и Модильяни, скульптуры Родена и Бранкузи.

Наримуне покачал головой:

– Никто не знает, милая. Но ты не волнуйся…, – он прижал Регину ближе, – когда мы отправим Аарона в Маньчжурию, я устрою вас в Стокгольме, и сразу поеду в Париж. У меня иммунитет, меня не тронут…, – Регина вздохнула:

– У Аарона гражданство США, но это не помешало НКВД его арестовать…, – услышав план Волка, Регина кивнула: «Я сделаю все, что понадобится». Она заметила недовольный огонек в глазах мужа. Наримуне помолчал:

– Я мог бы сам к нему подойти, в кафе. Для чего нужна Регина? Мало ли, вдруг он начнет…, – Наримуне не сказал ни Волку, ни жене, что знаком с комбригом Вороновым. Граф надеялся, что летчик вспомнит его. С Халхин-Гола прошло не так много времени. Волк, пыхнув сигаретой, внимательно посмотрел на кузена:

– Он высокопоставленный офицер. Наверняка, имеет доступ в Девятый Форт. Не беспокойся о Регине, она нужна, чтобы, – Волк едва не сказал «товарищ майор», но вовремя спохватился, – комбриг расслабился. Он потанцует, пофлиртует. Регина исчезнет, появишься ты…, – Максим, за два дня хорошо изучил товарища майора. Он понял, что кузену Наримуне беспокоиться не о чем. Он вспомнил, как Степан Семенович вел себя в гостинице «Москва», четыре года назад. Волк, невольно, усмехнулся:

– Мне тогда двадцать один исполнилось, а я себя с дамой уверенней его чувствовал. Видно было, что товарищ майор всего боится. Он таким и остался…, – Волк довел комбрига до офицерского общежития. Воронов ездил на эмке и навещал Девятый Форт. Волк не стал ничего рассказывать кузену, о Петре Семеновиче, не стал спрашивать, на каком языке, граф, собственно, собирается говорить с летчиком. Понятно было, что они где-то сталкивались.

Одежду принес Волк, заранее поинтересовавшись размерами Регины. Он вынул из кармана пиджака бархатный футляр с жемчужным ожерельем, из вещей беженцев. Девушка, собираясь уезжать в Палестину, оставила в синагоге почти все наряды. Приняв от Волка пакет, Регина усмехнулась:

– Ты тоже в другом костюме…, – Максим сбил невидимую пылинку с рукава пиджака, английского твида:

– Я не могу сопровождать красивую женщину в сапогах и отрепьях…, – он подмигнул кузине.

Регина изменилась.

Серо-голубые глаза томно смотрели из-под густых ресниц, на смуглых щеках играл румянец, она покачивала узкими бедрами. Волк заметил, что Наримуне не мог отвести глаз от жены. Граф, все время, держал ее за руку, даже, неожиданно для японца, на людях. С мальчиком обещал побыть Сугихара-сан.

Отираясь рядом с офицерским общежитием, Волк услышал, что товарищ комбриг собирается пойти в кафе «Ягайло». Степана Семеновича позвали играть в бильярд, комбриг согласился. Забежав в кафе, Максим заказал столик, на вечер. Ожидалась живая музыка. Регине он велел распить со Степаном Семеновичем бутылку шампанского. Волк, весело, сказал:

– Вы, кузина, уйдете по-английски. Ваше место займет его светлость граф…, – кузен уверил его, что сам поговорит с летчиком:

– Он согласится, – коротко сказал Наримуне. Граф не стал объяснять, что может заставить коммуниста и сталинского сокола вытащить неизвестного ему заключенного из тюрьмы НКВД.

Петр Семенович, на личной эмке, в сопровождении охранников, покинул Девятый Форт. По просьбе Волка пан Юозас отправил к тюрьме несколько неприметных пареньков. Они принесли вести, что товарищ майор отбыл в направлении окружного шоссе. Прочитав плакаты, расклеенные по стенам домов, на аллее Свободы, Волк понял, что Петр Семенович поехал в Шауляй, на съезд вышедшей из подполья коммунистической партии Литвы. Времени терять было нельзя. Волк хотел, чтобы Аарон, через два дня, на ближайшем поезде с беженцами, отправился в сторону Маньчжурии. Он искренне надеялся, что рав Горовиц еще жив. Впрочем, грузовики, за последние два дня, из Девятого Форта не выезжали. Волк велел себе не думать, что Аарона могли застрелить прямо в тюремном подвале.

Одежду, по просьбе Волка, достала пани Альдона. Хозяин универсального магазина, где работала девушка, выдал продавщицам двойные оклады. Он устроил распродажу, разрешив девушкам, сначала, выбрать себе, костюмы и платья по душе. Владелец запер двери, повесив табличку: «Закрыто».

Судя по всему, торговец не собирался дожидаться, пока к нему в особняк придет наряд НКВД. Он был на пути в Швецию.

– И братьев Пупко я туда же отправлю, – Волк и Наримуне сидели в столовой, за кофе, ожидая, пока Регина переоденется.

Малыш играл в саду. Он обрадовался Волку. Йошикуни еще не встречался с дядей, как назвала его Регина. Волк вышел с мальчиком на террасу, Йошикуни показывал качели и шалаш, они плескались водой из пруда:

– Интересно, когда я встречу девушку, с которой захочу остаться, на всю жизнь…, – отчего-то подумал Волк, – венчаться нельзя, конечно, но я бы и обвенчался…, – погладив темные волосы мальчика, он тяжело вздохнул:

– Это Божий промысел, Максим Михайлович. Кольцо у тебя готово, а остальное, в руке Его, как говорится. И дети тоже…

Кузен Наримуне выглядел отдохнувшим:

– Все у них хорошо, – усмехнулся Максим, – они глаз не сводят, друг с друга…, – дверь заскрипела, они поднялись.

Наримуне, невольно, сглотнул. Он вспомнил полутьму спальни, лихорадочный, жаркий шепот:

– Еще, еще…, Я не знала, не догадывалась, что может быть …, – она прикусила темно-красную губу, подалась вперед. Регина, обнимала его, в сбитых простынях, в запахе сладких пряностей. Уронив голову на смуглое плечо, он успел сказать себе:

– Я не могу ей лгать, никогда не смогу. Я во всем признаюсь, в Японии. Она поймет, я уверен…, – Регина стояла, в дорогом платье серебристого шелка. Нежную шею обвивал жемчуг, она тщательно уложила короткие, кудрявые волосы. Жена напоминала голливудскую звезду, из киножурналов. Тонкая ткань немного обнажала круглые колени, стройные ноги, в туфлях на высоком каблуке, обтягивали чулки.

Регина, озабоченно, сказала:

– Но я не знаю русского языка. Летчик вряд ли говорит по-французски, или по-немецки…, – Волк бросил быстрый взгляд в сторону графа. Кузен слегка покраснел:

– До чего скрытная нация, – недовольно подумал Максим, – им бы всем быть этими…, якудза…, – он успокоил кузину:

– Тебе не надо разговаривать…, – Наримуне, включив радиоприемник, поймал Америку. Он кивнул:

– Примешь его приглашение, вот и все. Потренируемся, – граф не смог скрыть улыбки. Они с Региной еще никогда не танцевали.

Веселый голос нью-йоркского диктора сказал:

– Биг-бэнд Гленна Миллера и мисс Ирена Фогель. Серенада лунного света, в честь сияния луны, в нашем мирном городе. В Нью-Йорке три часа прекрасной, июньской ночи, дамы и господа. В клубах продолжают танцевать…

Она пела низко, страстно. Регина, почему-то подумала:

– Она влюблена, слышно. Господи, только бы все получилось…

– So don't let me wait, come to me tenderly in the June night.

I stand at your gate and I sing you a song in the moonlight…

Приняв руку мужа, Регина закружилась по гостиной.

На крахмальной скатерти, в наполненном льдом ведерке, стояла бутылка шампанского. Регина, рассеянно покуривая, пристально, из-под ресниц, оглядывала зал. Из комнаты с бильярдными столами доносился треск шаров:

– Кажется, совсем недавно мы здесь сидели, с Волком, с кузеном Авраамом…, – Регина напомнила себе, что из Стокгольма надо отправить письмо в Палестину, для доктора Судакова, с извинениями. Она не стала скрывать от мужа, что кузен делал ей предложение. Регина, просто, сказала:

– Но я его не любила, милый. Он родственник, я к нему ничего не чувствовала…, – она лежала, укрывшись в сильных руках, устроив голову у него на груди. Регина потянулась поцеловать мужа:

– Не хочу, чтобы у нас были секреты друг от друга…, – ей показалось, что Наримуне, едва слышно, вздохнул: «Никогда их не появится, любовь моя».

Регина смотрела на девушек, в шелковых, выходных платьях, на мужчин, в хороших, штатских костюмах:

– Как будто это их последний вечер в кафе…, – патроны заказывали, не скупясь. Официанты носили на столики шампанское, французское вино, и черную икру. Максим усмехнулся, услышав Регину:

– Правильно, кузина. Через месяц литы понадобятся только нумизматам, кафе «Ягайло» назовут распивочной второй категории Каунасского общепита, – он, едва заметно, дернул щекой, – а о «Вдове Клико» можно будет забыть…, – изящно намазав на подогретый, ржаной тост, белоснежное масло. Волк опустил серебряную ложку в хрустальную вазочку с икрой:

– Не говоря о том, что половина сидящих здесь..,. – он обвел рукой зал, – скоро окажется в Девятом Форте и поедет оттуда или в Сибирь, или в лес, где НКВД выроет рвы для трупов…, – Регина, невольно, поежилась.

В городе почти не осталось дипломатов, кроме мужа и Сугихара-сан. Они продолжали ставить визы. Остальные посольства, спешно, эвакуировались. Жители Литвы бежали к побережью. Путь в Швецию был опасным, море патрулировали советские военные корабли, однако, ходили слухи, что шведы, после аннексии прибалтийских стран, считают их жителей беженцами, и не выдворяют, со своей территории.

Обеспеченные евреи, такие, как хозяин магазина, где работала пани Альдона, ехали на север, и платили рыбакам золото. Все остальные ждали очереди на спешно отправляемые по транссибирской дороге поезда. Регина, решительно, сказала мужу:

– Я не могу сидеть дома, когда людям нужна помощь. Йошикуни я возьму с собой. Мальчику полезно видеть, что происходит вокруг, даже в его возрасте.

Наримуне, все равно, попросил ее не покидать консульства, без свидетельства о браке.

Регина заняла маленький кабинет Аарона, в пристройке к хоральной синагоге. Малыш играл во дворе, с еврейскими детьми, Регина видела в окно его темноволосую голову. Она брала пакет с бутербродами и теплое молоко, в термосе. Спал Йошикуни на составленных стульях, у стены.

О раве Горовице никто, ничего не слышал.

Регина поговорила с руководителями общины, однако от совета осталась, вряд ли половина. Люди спешно покидали страну. Регина собирала у беженцев паспорта, выдавала документы, с маньчжурскими визами, составляла списки уезжающих, успокаивала плачущих женщин. Многие всю жизнь провели в польских местечках. Они говорили только на идиш, и не слышали ни о какой Маньчжурии. Регина принесла в кабинет карту. Девушка показывала посетителям, где находится Харбин. В поездах ехало много соломенных вдов. Их мужья пропали без вести, в начале войны между Польшей и Германией, не вернувшись с фронта, или были арестованы НКВД. Когда из Кейдан, за паспортами учеников, приехал, глава ешивы, Регина поинтересовалась, что ждет подобных женщин в будущем. Раввин тяжело вздохнул:

– Нужны показания двух свидетелей, мужчин, удостоверяющих, что мужья погибли. Иначе…, – он помолчал: «Иначе они никогда не смогут выйти замуж».

Регина вспомнила, что Эстер, сестра Аарона, не получила еврейского развода. Женщина поджала губы:

– Аарон говорил, ее муж даже не согласился разрешить мальчикам покинуть Голландию. Страна оккупирована, а они евреи…, – в Литву, доходили слухи, что немцы, в бывшей Польше, заставляют евреев переселяться в особые районы:

– Такое случалось, в прошлом…, – Регина слушала джазовый оркестр, – в средние века евреи жили в гетто, носили особую одежду. Невозможно, чтобы все это продолжалось. Британия воюет с Гитлером, и Америка не останется в стороне, – муж настаивал, что Япония продолжит сохранять нейтралитет, и, в любом случае, не станет атаковать США.

– У нас хватает ястребов, в военном ведомстве, – недовольно сказал Наримуне, – мало им бесконечной войны в Китае, мало разгрома на Халхин-Голе. Они смотрят в сторону Гонконга, Бирмы, Индонезии…, – он уткнулся лицом в плечо Регины:

– Впрочем, нас это не коснется. Мы будем жить на севере, воспитывать детей, и выдавать премии лучшему огороднику и рыбаку нашей префектуры, моя дорогая графиня…, – Регина еще не свыклась с новым титулом.

Волк, устроив ее за столиком, шепнул:

– Нужный человек здесь, я заглядывал в бильярдную. Он появится, кузина.

Они с Максимом потанцевали. После второго танго, кузен поцеловал ей руку. Он, одними губами, сказал:

– Я вас покидаю. Граф стоит на улице, напротив. Когда вы ступите на тротуар, он займет ваше место. Не бойтесь, кузина, летчик безопасен…, – после ухода Волка, Регину несколько раз приглашали мужчины, из-за соседних столиков. Она отказывалась, не желая пропустить появление офицера. Волк оглянулся: «Все будет хорошо». Максим не хотел, чтобы товарищ майор видел его, раньше времени.

Наримуне ждал на соседней улице, под цветущими липами. Волк, в теплых сумерках, издалека увидел огонек сигареты. Граф, откинув изящную голову, рассматривал плакат, на русском языке, с портретом товарища Сталина.

– Что здесь написано? – темные глаза блеснули в свете уличных фонарей.

– Все на выборы в рабоче-крестьянский сейм Литвы, – мрачно ответил Волк, – голосуйте за партию трудящихся, партию коммунистов. Больше все равно не за кого голосовать…, – Максим не матерился, подбное было запрещено. Он только сплюнул на мостовую:

– Ты мне говорил, насчет летчика…, – он, испытующе, посмотрел на кузена, – какая разница, что с ним случится, Наримуне? Он тебе не родня, он коммунист…, – Волк осекся, вспомнив, что пропавший без вести Мишель тоже был коммунистом:

– Мишель хотя бы семья, – продолжил Волк, – а Воронов большевистская тварь, как они все…, – кузен, упрямо, вскинул подбородок:

– Нет. Поверь мне на слово. Аарон тебе бы то же самое сказал. Нельзя спасать одного человека ценой жизни другого, Максим. Ты христианин, вспомни Библию.

Волк помнил.

Он подумал: «Матушка просила меня не мстить. Господь сам рассудит, что случится». Вслух, он, угрюмо, заметил:

– Я бы за одного Аарона дал десяток Вороновых, но ты прав. Я обо всем позабочусь. Они забудут о пропаже какого-то заключенного. У комбрига появятся другие неприятности, – Волк, тонко, улыбнулся. Наримуне не стал спрашивать, как кузен собирается избавлять Воронова от недовольства НКВД. Они пожали друг другу руки. Граф смотрел вслед прямой спине, широким плечам:

– Он сказал, что костюм Аарону отдаст, если…, когда мы Аарона выручим. У того в квартире шаром покати, после обыска, а одежда, в которой его арестовывали, вряд ли осталась пригодной…, – Наримуне не хотел думать о Девятом Форте.

Он, осторожно, вышел на аллею Свободы. В большие окна кафе виднелись танцующие пары. Наримуне нашел глазами кудрявую голову жены. Советские офицеры вернулись в зал. Перед столиком Регины остановился комбриг Воронов. Жена выпорхнула в центр зала. Она, легко улыбаясь, положила маленькую руку на плечо, в темно-синем, авиационном кителе. Дверь кафе открылась, выпуская какую-то пару. Наримуне услышал «Por Una Cabesa» Гарделя.

От нее пахло духами, сладко, кружа голову. Она была ниже товарища Горской, однако стать, подумал Степан, увидев ее за столиком, оставалась похожей. Он почувствовал под ладонью скользкий, прохладный шелк. Летчики, закончив играть в бильярд, пошли к заказанному столику, Степан остановился. Она сидела, повернувшись в профиль, покачивая острым носом туфельки на высоком каблуке. Женщина носила низко вырезанное, вечернее платье. На смуглой, гладкой коже декольте посверкивали жемчужины. Степан вспомнил, фотографии Антонины Ивановны. Затянувшись сигаретой, выпустив ровное колечко дыма, она дрогнула длинными ресницами. Степан едва связал польские слова, чтобы пригласить ее на танец:

– Пани, – пробормотал комбриг Воронов, – прошу пани…

Пани не отказала.

Она приникла к нему высокой, небольшой грудью. Степан чувствовал жаркое дыхание. Он вспоминал наставительный голос брата:

– Буржуазные элементы подсовывают нашим офицерам женщин определенного толка…, – он, осторожно, опустил руку ниже поясницы женщины определенного толка. Все оказалось круглым и упругим. Степан опять увидел невестку, в купальнике, вспомнил девушек, в Паланге. Женщина, вильнув бедром, прижалась к нему ближе:

– Я не знаю, что делать, – растерянно понял Степан, – как…, Как все происходит…, Она по-русски не говорит…, – у пани были большие, серо-голубые глаза, она часто, горячо дышала. Степан, было, подумал, что надо ждать, как учит коммунистическая мораль, любви. Комбриг разозлился:

– Мне двадцать восемь лет, сколько можно ждать? Она не замужем, у нее нет обручального кольца. А если ее подослали шпионы, буржуазные прихвостни? Петя меня предупреждал, говорил, чтобы я не пил…, – они с летчиками заказали всего лишь по кружке пива, но комбриг понял, что у него кружится голова. Пани улыбалась, поглаживая его по плечу, почти лежа в его объятьях. Регина едва ни хихикнула вслух:

– Как Наримуне с ним собирается разговаривать? Летчик сейчас только об одном думает. Даже неудобно, вдруг люди заметят…, – собрав знакомые польские слова, Регина прощебетала:

– Шампань, шампань, пан…, Една минута…, – танго закончилось. Летчик, немного пошатываясь, отступил. Он склонил каштановую голову:

– Пани…, – Регина исчезла за дверью, ведущей в дамский туалет. Выход во двор был открыт. Обогнув дом, она увидела мужа, на противоположной стороне аллеи Свободы. Наримуне покуривал, прислонившись к стволу липы. Перебежав улицу, Регина коснулась губами его щеки:

– Сейчас он выйдет, меня искать…, – муж, на мгновение, крепко, прижал ее к себе:

– Спасибо тебе, любовь моя…, – Наримуне помахал вывернувшему из-за угла такси:

– Езжай домой, не рискуй…, – расплатившись с водителем, он поцеловал Регину: «Я скоро вернусь, не волнуйся».

– Я буду ждать…, – Наримуне почувствовал на губах вкус «Вдовы Клико». Такси растворилось в пронизанной светом звезд ночи, в кафе гремел джаз. Танцевали какой-то старый фокстрот. Дверь отворилась, Наримуне увидел на пороге майора, как он его называл, Воронова.

Найдя официанта, Степан заказал бутылку шампанского, но пани не увидел:

– Должно быть, решила проветриться…, – Степан представил, как женщина обнимает его, как поднимается серебристый шелк, обнажая ее ноги. Он вытер со лба пот: «Я ее найду…»

Улица была пуста. Он, покачиваясь, достал папиросы:

– Пани! Где вы, пани! Я здесь…, – Степан, было, хотел добавить, что заказал шампанское, но осекся. Щелкнул огонек зажигалки, от стены отделился невысокий мужчина, в отличном, штатском костюме. Степан застыл. Последний раз он видел темные, бесстрастные, раскосые глаза в полевом госпитале японской армии, в Джинджин-Сумэ. Тогда незнакомец носил потрепанную куртку цвета хаки, без нашивок. Двигался он изящно, неслышно, будто кошка. Запахло кедром, тростником, свежей водой.

– Надо поговорить, комбриг Воронов, – неизвестный взял его под руку. Степан ощутил, какие железные у него пальцы. Хмель мгновенно слетел. Он только и мог, что кивнуть.

Из окна квартиры коменданта виднелись зеленые, уходившие к городу поля, серый асфальт шоссе и черепичные крыши хозяйственных построек, во дворе Девятого Форта. В открытых воротах гаража блестела черная краска эмок. Теплый ветер трепал брезент на грузовиках. Над красным кирпичом стен кружилась, перекликалась стая белых, голубей. Птицы трепетали крыльями, в летнем воздухе, кувыркались, расхаживали по булыжнику двора.

Комбриг Воронов, сидя на подоконнике кабинета брата, с папиросой в зубах, смотрел на птиц, купающихся в луже, от ночного дождя.

Короткий, быстрый, ливень сбил с деревьев на аллее Свободы липовый цвет. В черной воде, на мостовой, отражались крупные, яркие звезды, лучи фонарей, плавали желтые лепестки.

Увидев незнакомца, Степан сразу забыл о пани. Голова стала ясной. Он вспомнил медленный, терпеливый немецкий язык, в госпитале, в Джинджин-Сумэ. Японец, как его называл, комбриг, казалось, никуда не торопился. Он повторял все по нескольку раз, ожидая, пока Степан сложит в голове нужные слова.

Комбриг и сейчас, вначале, растерялся.

Он, отчего-то вспомнил песню, звучавшую в голове, гудение огня, в русской печи, низкий, ласковый голос. Степан даже увидел мерцание керосиновой лампы, под зеленым абажуром. Песня была не на немецком языке, и не на английском. Их Степан, с грехом пополам, узнавал. Он мог медленно прочитать простой текст, и кое-как объясниться:

– Надо у Пети спросить, когда он вернется, – комбриг, искоса, посмотрел на красивый, четкий профиль японца. Конечно, он мог быть вовсе не японцем, но Степан понял, что об этом он вряд ли, когда-нибудь, узнает.

Незнакомец опять не представился, только поднял изящную ладонь. Степан увидел блеск обручального кольца. Комбриг заметил, что брат, с женитьбой, тоже стал носить кольцо. Петр, с гордостью, сказал, что Антонина Ивановна получила в подарок, на свадьбу, драгоценности с уральскими изумрудами:

– Кольцо, браслет, колье. Тонечке очень идет…, – Степан впервые подумал, что девушкам, должно быть, нравятся безделушки. Младший воентехник ничего подобного не носила. На Халхин-Голе, Степан видел на тонком запястье, только простые, стальные часы.

– Не надо вам знать, как меня зовут, – сказал японец, когда они дошли до католического собора, на площади. Тучи рассеялись, дождь прекратился. Степан посмотрел на купола:

– Я читал, в Белоруссии. Храм строили до революции, как православную церковь. Интересно, что внутри? Собор закроют, конечно, когда Литва присоединится к Советскому Союзу. Священники одурманивают людей, религия отвлекает их от классовой борьбы…, – он ни разу не заходил в действующую церковь. Тяжелые, дубовые двери были приотворены. Степан услышал пение хора, трепет огоньков свечей.

– Идет служба, – объяснил японец, – вечерня. Гимн называется «Магнификат», славословие Деве Марии…, – Наримуне хорошо знал христианские молитвы. В Японии он посещал синтоистский и буддийский храмы, в положенные дни праздников, и поминовения родителей. В Кембридже и сейчас, в Стокгольме, граф ходил в церковь:

– Лаура хотела крестить маленького…, – вспомнил Наримуне, – может быть, когда он вырастет, и если узнает о своей матери…, – он подумал, что их с Региной дети будут евреями. Наримуне понял:

– Регина не преминет их языку обучить. Это хорошо. У евреев появится свое государство, непременно. Япония установит с Израилем дипломатические отношения…, – он велел себе пока не думать о жене. Наримуне коснулся рукава кителя Воронова: «Пойдемте».

Они добрались до набережной Немана. Наримуне посмотрел на железнодорожный мост, освещенный редкими огоньками, на темную, широкую реку:

– Послезавтра поезд уходит. Надо, чтобы Аарон на нем оказался, обязательно…, – достав из кармана пиджака портсигар, он протянул комбригу сигарету:

– Послушайте меня, пожалуйста. Я буду говорить медленно, как…, – граф мимолетно улыбнулся, – в том месте, где мы с вами впервые встретились.

Степан вспоминал его тихий голос.

Японец рассказал о несправедливо арестованном заключенном, американском гражданине, раввине Горовице. Степан не стал спрашивать, откуда его собеседник знает раввина. Он смутно понимал, что раввин занимается примерно тем же самым, что и священник. Японец говорил, что рав Горовиц, за четыре года, спас от смерти тысячи евреев, ездил в концентрационный лагерь Дахау, с чужими документами, чтобы вытащить оттуда арестованного гестапо человека.

– Коммуниста, – вздохнул Наримуне, – хотя более важно, что у человека была семья. Жена, дети…, – он услышал о поездке Аарона в Дахау, от рава Горовица, когда зашла речь об оставшихся в Германии евреях. Аарон, нехотя, признался, что навещал концлагерь. Кузен заметил:

– Я ничего не видел, Наримуне. Посетителей они в бараки не пускают, но мистер Майер дал показания, заверенные адвокатом. Это пригодится, – Аарон помолчал, – на будущем процессе военных преступников…, – Наримуне подумал об опытах профессора Исии:

– Его тоже осудят, обязательно. Япония не впадет в безумие, как Германия. Его величество не позволит. Рано или поздно, у всех откроются глаза…, – он говорил, что рав Горовиц должен выжить, что спасший одну человеческую жизнь, спасает весь мир.

– У евреев есть подобное высказывание, – Наримуне помолчал:

– На Халхин-Голе, если бы я не вмешался, вы бы умерли медленной и мучительной смертью…, – Степан заметил, как блеснули холодом темные, узкие глаза:

– Я говорю об этом, – добавил японец, – не для того, чтобы похвастаться героизмом. Я исполнил долг порядочного человека, и поступил, как велит честь…, – Степан никогда не слышал таких слов:

– То есть слышал, – поправил себя комбриг, – но это честь коммуниста…,– японец тяжело вздохнул:

– Я вас прошу, сейчас, поступите и вы, как велит честь. Не затем, чтобы отдать мне долг, – он усмехнулся, – но для того, чтобы выжил человек, творящий добро и желающий мира. Как его тезка, в Библии…, – Наримуне увидел, по лицу комбрига, что его собеседник никогда в жизни не открывал Библию. Граф добавил: «У вас правила императрица, Екатерина…»

Степан кивнул: «Угнетательница крестьян, невежественный рупор самодержавной власти…»

– Разумеется, – сухо отозвался граф:

– Она говорила: «Лучше десятерых виновных простить, чем одного невинного казнить. Раввин Горовиц ни в чем не виноват, комбриг. Его не имели права арестовывать. Он иностранный гражданин, находится здесь легально, с визой…, – потушив папиросу, Степан посмотрел на визу. Он держал в руках паспорт Аарона Горовица. В Девятый Форт комбрига пропустили без особых затруднений. Он заставил себя, весело, сказать охране НКВД, у ворот:

– Я знаю, что майор Воронов уехал, но у меня есть приказ, за его подписью…, – Степан очень надеялся, что никто из оставшихся офицеров НКВД не позвонит в Шауляй. Приказ он отпечатал ночью, вернувшись в общежитие комендатуры. Степан сказал дежурному, что ему надо связаться, по телефону, с Палангой, с базой ВВС. Комбриг, действительно, туда позвонил. Тамошний офицер удивился, услышав голос командира, почти в полночь, но бодро отрапортовал, что у них все в порядке:

– Сегодня приехали повара из Белоруссии, товарищ комбриг, – доложил офицер, – литовцев заменили. Товарищ уполномоченный сказал, из соображений безопасности.

Степан вспомнил, как пан Антанас учил его варить местный борщ:

– Я Пете о нем рассказывал, о литовце…, – связь была отличной, но Степан, сделал вид, что не слышит офицера. Ему надо было кричать в трубку, чтобы дежурный, за дверью, не заметил стука клавиш пишущей машинки. Степан читал распоряжения приставленных к аэродромам и летным частям уполномоченных комиссариата. Комбриг хорошо знал, как они составляют приказы. Гражданин Горовиц, в связи с требованиями безопасности, перевозился в иное место заключения. Комбриг Воронов назначался ответственным лицом. Гражданин Горовиц обладал знаниями об иностранных шпионах, имеющих своей целью подрыв боеспособности Красной Армии, в частности, о диверсантах на авиабазах. Степан ожидал, что приказу поверят. Подпись Степана была, как две капли воды, похожа на росчерк брата. Печать он собирался поставить в кабинете, в Девятом Форте. Петр не должен был увезти ее в Шауляй.

– И не увез…, – комбриг Воронов рассматривал четкий, лиловый оттиск с буквами: «Народный Комиссариат Внутренних Дел». Степан чувствовал непонятную легкость, словно при маневрах высшего пилотажа, когда самолет уходил в петлю Нестерова. Он вспомнил Халхин-Гол, свои размышления о том, как скрыть пребывание в японском плену. Степан, тогда, ощущал себя, похоже:

– Если бы Петр знал, что я за линией фронта обретался…, – он закурил еще одну папиросу, – он бы меня лично на допрос отвел…, – Степан не хотел думать, что случится дальше.

Он смотрел на молодое лицо, на фотографии, в американском паспорте. Горовиц был старше его на два года. Документ выдали, когда раввину исполнилось двадцать шесть. Он листал страницы, глядя на аннулированную немецкую визу, на визы Польши и Чехии, Словакии, и Венгрии. Он вспоминал голос японца:

– Пожалуйста, господин Воронов. Я прошу вас, как человека…, – японец, помолчав, затянулся сигаретой:

– Как человека. Помогите другому человеку. Мы обязаны быть милосердными…, – Степану показалось, что в темных глазах блеснул какой-то огонек. Наримуне не знал русского языка, и не мог, в Джиндин-Сумэ, прочесть надпись на фотографии, обнаруженной при майоре. Больше никаких документов у пленного при себе не имелось. Наримуне только сказали его фамилию. Граф, было, хотел спросить у комбрига, не родственник ли он большевика Воронова. Наримуне покачал головой:

– Не надо. Зачем вызывать у него подозрения? Он вряд ли понимает, какое отношение имеет японец к арестованному раввину.

Степан, действительно, не понимал, но комбриг думал сейчас не об этом. Паспорт и печать он достал из ящика письменного стола брата, воспользовавшись перочинным ножом. У Степана были ловкие руки. Он приехал в Девятый Форт на закрытой эмке. Японец ждал его в укромном месте, на окружной дороге, тоже с машиной. Степан глубоко, болезненно, вздохнул:

– Петя обо всем узнает. Но я ему объясню, скажу, что…, – комбриг пока не придумал, что сказать брату, но решил:

– Надо отдать приказ, пусть приведут Горовица. Он говорит по-английски, я тоже…, – Степан покраснел:

– То есть объясняюсь. Нельзя забрасывать языки, и Петя велел заниматься…, – комбриг обрадовался. Ему пришло в голову, что можно сослаться на собственную инициативу:

– Я услышал, что Горовица арестовали, что у него есть сведения о диверсантах. Потом он сбежал…, А от кого я это услышал? Нет, Петя не поверит. Ладно, – Степан поднялся, – потом что-нибудь придумаю. Надо посмотреть на Горовица…, – посмотреть на арестованного комбригу Воронову удалось только в камере. Офицер, получив приказ, замялся:

– Придется спуститься вниз, товарищ комбриг. Я носилки организую…, – Воронов удивился: «Гражданин Горовиц себя плохо чувствует?»

– Можно сказать и так, – уклончиво ответил офицер НКВД.

Степан знал, что арестованные троцкисты, иностранные шпионы, и лазутчики признаются в преступлениях. Об этом всегда писали в газетах. Комбриг Воронов думал, что они раскаиваются, осознав свою вину.

– Гражданин Горовиц молчит, – хохотнул капитан, открывая камеру, – может быть, оперуполномоченным, в авиации, удастся чего-нибудь добиться. Его все равно расстреляют…, – Степан хотел что-то сказать, но осекся.

Лежащему на каменном полу, человеку не могло быть тридцать лет. Он увидел седину в темной бороде, на висках, избитое лицо, заплывшие, почерневшие глаза, распухшие, окровавленные пальцы, на левой руке. Капитан, приподняв сырой пиджак, поморщился:

– Под себя ходит. Не волнуйтесь, товарищ комбриг, мы его на пол положим, в эмке. Вы без сопровождающих приехали…, – озабоченно сказал капитан, поворачиваясь к Степану, – может быть, бойцов дать, пару человек…, – капитан НКВД еще никогда не видел, чтобы люди так менялись:

– Теперь он на Петра Семеновича похож. То есть они похожи, как две капли воды, но теперь у него и глаза…, – лазоревые глаза сверкали арктическим, безжалостным льдом.

– Не надо сопровождающих, – медленно ответил комбриг Воронов, – он не опасен, в подобном…, – Степан, едва заметно запнулся, – состоянии.

– У него сотрясение мозга, – вежливо сообщил капитан, – три ребра сломано, и пальцы…, – он протянул Степану бумагу: «Распишитесь, что забираете заключенного, под свою ответственность». Степан, не думая, поставил подпись:

– Вижу, что пальцы…, – он заставил свой голос звучать спокойно, – несите его наверх.

– Это не Петя…, – он поднимался по широкой, с низким потолком лестнице, слушая скрип сапог охраны, в тусклом свете лампочек, – Петя бы никогда такого не сделал. Перегибы, как во времена бывшего наркома Ежова. Он оказался врагом народа. Наверняка, из органов, не вычистили его сообщников…, – в эмке запахло кровью, немытым телом, мочой. Заключенный даже не стонал. Степан, обернувшись, из-за руля, понял, что он жив. Лицо, в черных синяках, на мгновение исказилось от боли.

Степан вспомнил раненых летчиков, которых он навещал в госпиталях, обожженных танкистов, тяжелый, удушливый запах смерти, витавший в палатах:

– Милосердие, – пришло ему в голову, – нам говорили, что это поповское слово. Коммунист должен безжалостно уничтожать врагов…, – паспорт раввина Горовица лежал на сиденье эмки. Степан посмотрел на улыбающееся лицо:

– Он не может быть шпионом, он четыре года спасал людей, от нацизма. Но Гитлер наш союзник, у нас договор, о ненападении…, – Степан, в сердцах, выматерился:

– Какая разница. Он честный человек, попавший по ошибке в тюрьму. Я признаюсь Пете, не стану лгать. Петя говорил, что новый нарком, Берия, выпустил жертв ежовского беззакония. Я выполнил свой долг…, – Степан завел машину. Белый голубь порхал над тяжелыми, железными воротами.

– Долг порядочного человека…, – свернув на шоссе, он погнал эмку к окружной дороге. Брат возвращался через три дня. Степану надо было придумать, как сообщить Петру о своей инициативе.

– То есть о произволе, – он, невольно усмехнулся. Степан услышал какой-то шорох сзади. Комбриг, тихо сказал: «Не беспокойтесь, пожалуйста. Все будет хорошо». Птицы оторвались от крыши Девятого Форта. Белоснежная стая ушла в летнее, яркое небо.

Поезд с беженцами отправлялся с оцепленного войсками НКВД, перрона каунасского вокзала. Сюда пропускали только по паспортам и удостоверениям перемещенных лиц, с маньчжурскими визами. При свете станционных фонарей, офицеры внимательно сверяли фотографии в документах с лицами стоящих в очереди людей, считали по головам детей. Вещей пассажиры почти не везли. У многих при себе не имелось ничего, кроме потрепанного, старого фибрового чемодана, или холщовых, наскоро сшитых тюков. Дети не шумели, прижимаясь к матерям, стоя в пальтишках на вырост. Черные, рыжие, белокурые головы прикрывали вязаные шапки и кепки. Регина просила женщин взять в дорогу зимние вещи:

– Сейчас июнь, – замечала девушка, – но настанет осень, зима. В Маньчжурии холодный климат…, – некоторых малышей даже снабдили шарфами и шерстяными перчатками. Регина вспомнила рассказы кузена о том, как из Праги вывозили судетских детей:

– Я не один это делал, – Аарон улыбнулся, – кузен Мишель помогал, и Авраам, и другие люди…, – рав Горовиц не сказал, кто они были. Регина держала мужа под руку, чувствуя теплые, крепкие, знакомые пальцы. Им позволяли пройти на перрон. У графа имелся дипломатический паспорт, Регина носила при себе свидетельство о браке, с печатью японского консульства.

– Все сироты уехали…, – перрон заливало сияние фонарей, лаяли собаки, пахло гарью:

– Сироты, и те, кого могло бы арестовать НКВД…, – этим поездом отправлялись в Маньчжурию ученики и преподаватели ешивы, в Кейданах. Регина смотрела на черные костюмы и шляпы раввинов, на женщин, с покрытыми головами:

– Только бы рожать никто не начал, по дороге…, – озабоченно подумала Регина:

– Но я спрашивала, никого на больших сроках нет. Они через три недели в Харбине окажутся. В поезде едут врачи, помогут, если что…, – Регина с мужем ночью улетала в Стокгольм, на самолете Скандинавских Авиалиний. Сугихара-сан собирался продолжать выдавать визы. Консул сказал, что останется здесь, пока Литва окончательно не войдет в состав СССР. Он ждал Наримуне на аэродроме, с вещами. Йошикуни, спокойно спал на заднем сиденье консульского лимузина. Регина думала о квартире, в Старом Городе Стокгольма, о том, что надо найти няне Йошикуни нового работодателя, об учебниках японского языка, и о хорошем докторе. Она хотела сказать мужу обо всем в Швеции:

– Быстро…, – Регина все еще улыбалась, – я не думала, что так быстро бывает. Интересно, – она легонько прикоснулась к плоскому животу, – ты мальчик, или девочка? – Наримуне сказал жене, что из Стокгольма отправится в Париж. Регина вздохнула:

– Спасибо тебе, милый мой. Ты осторожнее…, – граф хмыкнул:

– Я дипломат, союзного Германии государства. Никто меня не тронет. Адрес, в Сен-Жермен-де-Пре, у меня есть. Найду твою сестру, тетю Жанну, поставлю визы…, – муж помахал перед ее носом личной печатью, – и привезу их в Стокгольм. Пусть они остаются в Швеции, даже когда мы уедем. Страна нейтральна. И, может быть, мне удастся узнать, что с кузеном Мишелем случилось, с Теодором…, – когда Аарон пришел в себя, Наримуне пообещал, что из Стокгольма пошлет телеграмму в Америку, отцу рава Горовица.

– Пока ты до Харбина доберешься, время пройдет…, – сварливо заметил граф, – это твой отец. Не надо, чтобы он волновался. Я сообщу, что ты в безопасности, напишу о Регине и мадемуазель Аржан. Езжай спокойно…, – он, осторожно, обнял кузена. Аарон охнул.

Наримуне, сначала, не хотел пугать жену, показывая ей рава Горовица. Увидев кузена на полу эмки, в укромной роще, рядом с окружной дорогой, граф побледнел. Комбриг, молча, помог перетащить Аарона в лимузин консульства. Граф сам сел за руль. Воронов пожал ему руку:

– Спасибо. Я кое-что…, – комбриг, не закончив, хлопнул дверью машины. Наримуне проводил взглядом советские номера:

– Максим позаботится, чтобы с ним все было в порядке. Настолько, насколько это возможно…, – Аарон что-то тихо простонал. Наримуне спохватился: «Сейчас поедем домой. Потерпи, пожалуйста».

Регина ждала мужа в передней консульской квартиры. Мальчик спал, после обеда. Увидев Наримуне и Сугихара-сан, она, даже немного пошатнулась. Они, вдвоем, поставили носилки на персидский ковер. Регина, сняв жакет, решительно засучила рукава блузки:

– Я умею оказывать первую помощь, у меня есть сертификат латвийского Красного Креста. Ты звони врачу, – распорядилась она, опускаясь на колени. Врач наложил тугую повязку на ребра, загипсовал сломанные пальцы, выписал примочку и мазь для синяков. Он велел раву Горовицу, ближайшие два дня, провести в постели. Наримуне за ним ухаживал. Аарон, придя в себя, попросил:

– Не надо, чтобы Регина это делала. Я не кровный родственник. Она женщина, неудобно…, – рав Горовиц не помнил человека, который его допрашивал. Аарон сморщил высокий лоб:

– Голубоглазый офицер, он мне не представлялся. Наримуне…, – Аарон подался вперед, – как вам удалось, это тюрьма…, – граф, строго, сказал:

– Лежи, пожалуйста. Удалось и удалось…, – он посмотрел на часы:

– Максим придет, попрощаться. На вокзал его не пустят…, – Регина держала саквояж рава Горовица. Наримуне вел кузена под руку. Врач попросил Аарона в поезде, в ближайшую неделю, по возможности не вставать, и выходить только в уборную.

– Почитаешь Талмуд, – сказала Регина, – ешива книги вывозит. Они в Харбине собираются заниматься…, – кузен пошевелил, распухшими губами: «Я к ним присоединюсь».

– Сядешь на корабль и отправишься в Сан-Франциско, – отрезала Регина:

– Я напишу, из Стокгольма, из Японии. Слушай, что в саквояже лежит…, – Аарон слушал о провизии и советских деньгах. Он вспоминал веселый голос Волка. Кузен появился с бутылкой шампанского: – «Французские деликатесы» закрылись, – объяснил Волк, – товар по дешевке распродавали. Тебе я водки взял…, – он подмигнул Аарону, – водку можно, я знаю…, – Аарон выпил половину маленького стаканчика, Волк подлил ему:

– Как говорится, по нынешним временам, каждый порядочный человек должен посидеть в тюрьме…, – Максим рассмеялся: «Я сидел, твоя очередь пришла».

Аарон выпил еще, чувствуя блаженную, сладкую усталость:

– Питер тоже сидел, – успел подумать он, засыпая, – а у меня это второй раз, если Берлин считать…, – Регина готовила обед, малыш возился на качелях. Максим и Наримуне вышли на террасу, с кофе. Волк принес раву Горовицу саквояж, с вещами:

– Мы одного роста, – отмахнулся Максим, – я только в плечах шире. В квартире появляться нельзя, мало ли что. Там, наверное, и не осталось ничего, после обыска…, – он оглянулся на окна спальни:

– К Уралу он в себя придет. Я о комбриге позабочусь…, – Волк вытянул длинные ноги, – устрою ему незабываемое время в Каунасе…, – Волк взял такси до аэродрома, заметив:

– В подобных местах все кишит работниками НКВД. Вы улетаете, а я остаюсь…, – поняв, что Аарон не помнит своего следователя, Волк, облегченно, выдохнул:

– И не надо. Очень надеюсь, что ни я, ни все остальные с братьями Вороновыми больше никогда не встретимся. После моего застолья с товарищем майором, конечно…, – офицер НКВД долго рассматривал рава Горовица, глядя на следы синяков, на запухшие глаза:

– Я упал, – мрачно сказал Аарон, по-польски, – на улице поскользнулся.

Что-то, пробурчав себе под нос, офицер отдал Аарону документы.

Рав Горовиц ехал в вагоне с учениками ешивы из Кейдан. Регина устроила кузена на полке, ловко развернув матрац, взбив подушку. Наримуне помог Аарону снять пальто и пиджак:

– Я ничего не помню…, – Аарон видел белый, яркий свет лампы, слышал красивый голос, с хорошим английским произношением:

– Признайтесь в контрреволюционной деятельности, мистер Горовиц. Расскажите, кто из раввинов, из учеников ешивы является вашими сообщниками…, – Наримуне накрыл его тонким, шерстяным одеялом:

– Бутылка водки в саквояже, хлеб, из пекарни, при синагоге. Регина туда ходила, приготовила тебе печенье. Чай и сахар у вас есть…, – он поправил кипу на темных волосах. На висках, в свете поездного фонаря, была заметна седина:

– Выпей стаканчик, – посоветовал Наримуне, – и спи до границы. И потом спи. В следующий раз у вас документы только в Маньчжурии проверят…, – Аарон пообещал себе:

– Доберусь домой, поговорю с Меиром. Дам показания, заверенные, как мистер Майер сделал. Хотя, что это изменит? Все знают, о преступлениях Сталина. О том, что Гитлер творит с евреями, тоже знают, и молчат. Побуду с папой и вернусь в Европу, – решил Аарон, – подпольно, как Авраам. Я здесь нужнее…, – они стояли на перроне, Регина махала ему. Аарон посмотрел на короткие, кудрявые волосы, на упрямый подбородок. Кузина улыбалась:

– Она в безопасности, – успокоил себя рав Горовиц, – и ее сестра тоже будет. И Эстер. Наримуне и Меир все сделают…, – дышать было немного больно, пальцы отчаянно ныли. Врач предложил Аарону морфий, но рав Горовиц отказался, решив потерпеть.

– Хорошо, что рука левая…, – он полусидел, прислонившись к стене, укрывшись одеялом:

– Я мезузы пишу, тфилин. Правая мне еще пригодится, – врач обещал, что пальцы срастутся быстро, оставшись лишь немного искривленными. Поезд тронулся. Они шли вровень с вагоном, держась за руки:

– Напиши…, – Регина постучала в стекло, – пришли телеграмму, из Харбина, обязательно…

Аарон, кивнув, улыбнулся.

Регина и Наримуне остановились на краю перрона. Поездные огни погасли в сумерках, часы пробили десять вечера:

– Они ночью границу минуют, – поняла Регина, – впрочем, теперь все в порядке. Аарон при паспорте, Америка нейтральная страна…, – она прижалась щекой к плечу мужа:

– Я по этому перрону бежала, милый. Я только сейчас поняла…, – Наримуне обнимал ее за плечи:

– Чему я очень рад, дорогая моя графиня Дате…, – он поднял голову: «Смотри».

В темном небе вились белые голуби. Регина увидела, как они летят вслед за поездом:

– Мы утром в Швеции окажемся. Остается только ждать. Пока ты в Париж съездишь, пока Аарон телеграмму пришлет…, – муж поднес ее крепкую, маленькую ладонь к губам: «Значит, будем ждать, любовь моя». Они постояли, глядя на юг. Птицы пропали в ночном небе, среди крупных, летних звезд.

Хозяин кафе «Ягайло» с интересом смотрел на высокого, красивого мужчину, привольно устроившегося в большом кресле. Литовец узнал летний костюм серой, тонкой шерсти, с легкой искрой, и темно-синий шелковый галстук. На прошлой неделе этот костюм носил манекен, стоявший на витрине универсального магазина пана Файнберга, за углом от кафе. Сейчас на дверях магазина висела табличка «Закрыто». Пан Файнберг, по слухам, отправился, как это называли в городе, подышать морским воздухом.

Хозяин «Ягайло» сам приготовил похожую табличку, и рассчитал официантов. На обстановку он махнул рукой: «Пусть Советы, что хотят, то и делают». Было немного жаль лучших в городе бильярдных столов, заказанных, пять лет назад, в Англии, у компании Riley, но вывезти их в Швецию не удалось бы. На складе лежали запасы спиртного, банки с русской икрой, испанская ветчина, итальянские сыры и оливки. Хозяин, стоя в холодной кладовой, поджал губы: «Придется все оставить». Золота у него, впрочем, хватало и на оплату рыбакам, и на обустройство в новой стране.

– Начну с ларька, с какими-нибудь сосисками…, – он оглядывал элегантный зал, со столами серого мрамора, отполированными половицами, афишами кинофильмов на стенах, с подиумом, где красовался концертный рояль. Фарфоровые пепельницы блистали чистотой, в хрустальных люстрах переливался полуденный свет. Хозяин поправил накрахмаленную скатерть:

– Мой отец кофейню открыл, в прошлом веке. Пятьдесят лет на одном месте…, – вернувшись в кабинет, он занялся подсчетами. Посетитель застал его за расходной книгой. Литовец, глядя на него, вспомнил:

– Саквояж тоже стоял у Файнберга. Я купить его хотел, вещь красивая, для джентльмена. Хотя с таким багажом в Альпы ездят, на лыжах кататься, а не в трюме рыбацкой лодки прячутся, – саквояж был мягкой, черной кожи. Такими же оказались ботинки незнакомца. Он курил кубинскую сигару. Табачный магазин пана Свентицкого тоже закрылся, два дня назад. Хозяин, мимолетно, пожалел, что не собрался зайти к пану Анджею за сигарами. Белокурый мужчина изящным жестом стряхнул пепел:

– Пан Витаутас, здесь…, – он повел рукой в сторону саквояжа, – плата за вечеринку. Аренда зала, провизия, спиртное, труд оркестра, официантов…, – незнакомец говорил на отличном русском языке. Пан Витаутас вспомнил:

– Эмигранты, оставшиеся в Литве после революции, похоже, говорили. Они все бежали. НКВД их в первую очередь арестовывает…, – в городе шептались о камерах и допросах в Девятом Форте. Приговоренных к высшей мере наказания, по слухам, вывозили в лес, расстреливая из пулеметов, как польских пленных офицеров, под Смоленском.

На домах расклеили приказы временной военной администрации. Все банки национализировали, все частные счета с балансом больше тысячи литов, тоже. Коммерческая и личная недвижимость площадью больше ста семидесяти, квадратных метров переходила государству. Предприятия, где работало больше двух десятков человек, становились общественной собственностью.

– То есть советской, – кисло поправил себя пан Витаутас.

Кафе, и квартира, по новым правилам, больше ему не принадлежали. Недвижимость было не продать, даже за бесценок. Он вспомнил, что в Германии, Гитлер, ариизировал имущество евреев:

– Никакой разницы, – подытожил хозяин, – бандиты, что один, что другой. Рука руку моет.

Некоторые литовцы переходили границу на севере, чтобы оказаться в Мемеле или Кенигсберге. У хозяина кафе имелись знакомые, ставшие подданными рейха. Многие считали, что Гитлер, по крайней мере, разрешает людям оставаться предпринимателями, и, вдобавок, избавляет их от еврейской конкуренции. Пан Витаутас ничего против евреев не имел, а Гитлера считал сумасшедшим:

– Хорошо, что удалось Янека уговорить в леса не отправляться…, – единственный сын хозяина, студент коммерческого факультета университета, намеревался, в свои восемнадцать, сражаться с большевиками в подполье. Пан Витаутас потратил много времени, убеждая сына, что Советы, все равно, рано или поздно, найдут и уничтожат всех инакомыслящих.

– О независимой Литве можно забыть, – жестко заметил он сыну, – как и о независимой Польше. Наша страна, навсегда, исчезла с карты…, – они с женой положили в багаж маленький, литовский флаг, взяли гимназические учебники языка, сборники стихов и кусочек балтийского янтаря. Камень они с женой нашли в Паланге, двадцать лет назад, гуляя по берегу, во время медового месяца. Пан Витаутас вспомнил теплое, золотистое сияние:

– Хорошо, я позвоню метрдотелю, пианисту…, – он решил, что мужчина, наверное, тоже эмигрант:

– Советские люди так хорошо не одеваются…, – хозяин «Ягайло» насмотрелся на офицеров и солдат, заполнивших город. На улицах попадались и мужчины в штатском, в плохо сшитых, почти одинаковых костюмах, с неприметными лицами. Все знали, что это работники НКВД.

Незнакомец посмотрел на простой, стальной швейцарский хронометр:

– Очень хорошо, шановный пан. Моя благодарность, разумеется, измеряется в твердой американской валюте…, – он достал из саквояжа пухлый конверт:

– Не забудьте пригласить цыган…, – на красивых губах заиграла улыбка, – с гитарами…, – русские рестораны в Каунасе, предусмотрительно, закрылись, но пан Витаутас знал, где найти музыкантов. Кивнул, он принял деньги. Незнакомец поднялся. Глаза у него были голубые, яркие, словно спокойное, летнее небо. Он протянул сильную руку: «Рад познакомиться».

Мужчина не представлялся, а пан Витаутас решил не задавать лишних вопросов. Он только поинтересовался: «Это частная вечеринка?»

Визитер улыбался:

– Можно и так выразиться. Не забудьте о водке, шампанском, закусках…, – Волк вышел на аллею Свободы, помахивая саквояжем. Он взглянул на уличные часы. Поезд Аарона миновал Минск, а его светлость, и семья приземлились в Стокгольме. В кармане пиджака Волка лежал билет на завтрашний дизель, до Вильнюса. Одежду он хотел забрать в Москву. Было жаль расставаться с итальянским саквояжем и английской шерстью.

Утром, одного из пареньков пана Юозаса, говорившего по-русски, отправили в офицерское общежитие комендатуры. Юноше прицепили на лацкан потрепанного пиджака красный бант. Литовские коммунисты вышли из подполья, вместе с молодежной организацией. Глядя на дежурного по общежитию, искренними глазами, паренек спросил, как можно записаться в советскую армию. Юноша ушел со свежим номером «Комсомольской правды» и обещанием, что скоро в Литве начнется осенний призыв. Во дворе общежития он, незаметно, оставил на сиденье эмки комбрига Воронова конверт.

Записку соорудил Волк.

Давешняя пани, на ломаном русском языке, страстно намекала на желание продолжить знакомство с комбригом. Дама приглашала его в кафе «Ягайло». Максим был уверен, что Степан Семенович клюнет. Он видел, в бильярдной, как Воронов, искоса, посматривал на танцующих в зале женщин.

Пани обустраивалась в Стокгольме, но недостатка в дамах не предполагалось. Пан Юозас привозил в кафе, как он выразился, лучшие кадры Каунаса, больше десятка девушек. Гостями на вечеринке стали ребята пана Юозаса. Волк успел собрать быстрое совещание, в особнячке, раздав четкие инструкции:

– Когда в кафе приедут военные, после начала, – Волк поискал слово, – представления, уходите через служебную дверь. Она будет открыта…, – у ребят имелось оружие. Он предупредил пана Витаутаса, что зал может пострадать:

– Зеркала, стекла, столы посуда…, – литовец, мрачно, сказал: «Мне все равно, шановный пан. Мы завтра на рассвете на север отправляемся».

– А я на юг…, – закурив папироску, Волк гуляющей походкой направился на рынок. Он собирался купить в дорогу провизии. В Минске его ждало дело братьев Пупко. По возвращении в первопрестольную столицу, Максим хотел заработать год колонии общего режима, за карманную кражу. В его положении Волк должен был, время от времени, появляться на зоне:

– Тем более, сейчас, – размышлял он, – когда этих бедняг НКВД в лагеря отправляет. Евреев, поляков, людей из Прибалтики. Многие русского языка не знают. Надо послать весточки, чтобы их не трогали. Следующим летом выйду, вернусь в метрополитен имени Кагановича…, – Волк, невольно, усмехнулся:

– Жаль только, что не узнаю, как у семьи дела. Псы все письма читают, что из-за границы приходят, что туда люди отправляют. Незачем внимание привлекать, – решил Волк. Вдохнув запах колбас, аромат жареных семечек, он пропал в толпе между торговых рядов.

Кафе «Ягайло» было ярко освещено. Остановившись перед входом, Степан прислушался. Оркестр играл джаз. Сквозь большие, чисто вымытые окна, он увидел танцующие пары. Комбриг поискал глазами знакомую, кудрявую, голову. В записке пани объясняла, что плохо себя почувствовала, в тот вечер. Дама, потом, искала комбрига, и узнала, где он остановился. Степан рассердился на себя:

– Я ушел, не дождался ее. Надо было цветы купить…, – он посмотрел на пустые руки. Темноволосых, невысоких девушек в зале оказалось несколько. За витражной перегородкой, отделявшей зал от бильярдной, двигались тени.

Степан переминался с ноги на ногу. Сделав доклад о состоянии бывшей литовской военной авиации, он мог возвращаться в Палангу, на базу. Брат позвонил из Шауляя. Петр собирался прибыть в город завтра. Степан не придумал, как объяснить брату исчезновение заключенного Горовица. Комбриг вздохнул:

– Объясню, что я выпустил невиновную жертву беззакония. Пусть Петя лучше найдет мерзавца, избивавшего раввина…, – Степан не хотел говорить брату о японце. Это бы вызвало слишком много ненужных вопросов. Петя, родной человек, все равно, служил в НКВД.

Пани, в записке, обещала позвать Степана в гости. Он мимолетно подумал о бумажном пакетике, в его портмоне, во время подготовки встречи с товарищем Горской. Степан, до сих пор, не понял, что в нем лежало:

– Но что-то нужное, наверное…, – он толкнул дверь кафе. Музыка оборвалась, он услышал знакомую мелодию. Невысокий, черноволосый паренек, с гитарой, поднялся:

– К нам приехал, к нам приехал, советский летчик, дорогой…, – Степан пришел в своем авиационном кителе. Он, невольно, покраснел. Гости вставали, он услышал аплодисменты:

– Ура сталинским соколам! – крикнул высокий, красивый, белокурый мужчина, в отменном, штатском костюме: «Ура, товарищи!»

Волк, собираясь в «Ягайло», с отвращением пристроил на пиджаке красный бант. Цыган наступал на Степана, звеня гитарой:

– Выпьем за комбрига, комбрига дорогого,

Свет еще не видел, красивого такого…

Максим, едва заметно, повел рукой. Рядом с Вороновым оказалась хорошенькая девушка, с подносом. Волк предусмотрительно выбрал даму, чем-то похожую на кузину Регину:

– Степан Семенович не вспомнит, как она выглядела…, – усмехнулся Максим. Он оказался прав. Девушка что-то щебетала, по-польски. На подносе, в стопочках, сверкала водка. В зале кричали: «Пей до дна, пей до дна, пей до дна!». Комбриг, решительно, опрокинул стопку. Волк, перекрывая шум, велел: «Бутылки на все столы!». Подождав, пока девушка устроит Воронова на бархатном диванчике, Волк повел бровью в сторону хорошенькой блондинки. Она сразу обвилась вокруг Максима. Волк, покачиваясь, подошел к столику:

– Товарищ летчик! Позвольте выпить за ваше здоровье, за доблестную советскую армию, охраняющую покой и благоденствие жителей нашей страны…, – темноволосая пани, прижималась к Степану сбоку, высокой грудью. Она шептала что-то, по-польски.

Воронов успел подумать:

– Где-то я его видел. Ерунда, чудится. Он русский, это слышно. Белоэмигрант? Нет, он коммунист, у него красный бант…, – неизвестный мужчина, по-хозяйски, щелкнул пальцами:

– Две…, Нет, три бутылки водки на наш стол. Товарищ комбриг, на брудершафт…, – у него были спокойные, ярко-голубые глаза. Степан вдохнул аромат чего-то дымного, палых листьев, осеннего леса. Холодная водка тягучей, медленной струей лилась в стопки. Для девушек он потребовал шампанского, передав рюмку Степану: «Ваше здоровье!». Комбриг выпил, у него в руке сразу оказалась еще одна стопка. Кто-то из девушек, хихикая, подсунул ему бутерброд, с черной икрой.

– Как говорится, – наставительно заметил незнакомец, – первая орлом, вторая соколом, а третья, мелкой пташечкой…, – Волк едва удержался, чтобы не добавить: «товарищ майор». Они распили, вдвоем, бутылку водки, Максим открыл вторую.

В голове приятно шумело. Степан сказал себе:

– Я просто отдохну. Потанцую, с пани, а потом…, – он не знал, что случится потом. Заиграли танго, темноволосая пани потянула его за руку:

– Танцевать, пан…, – проводив комбрига глазами, Максим, ласково погладил блондинку по колену. Она говорила по-русски:

– Сейчас ты сменишь Эву, – шепнул Волк, – и не забудь ему бриджи расстегнуть. Я тебя потрясу немного, в припадке ревности…, – Максим весело улыбнулся, – он получит пепельницей по голове, и в дело вступят ребята…, – блондинка томно прикрыла глаза:

– Он Эве за декольте лезет…, – с милым акцентом сказала девушка, – ему сейчас брюки надо расстегивать…, – Волк отправил блондинку танцевать, не дожидаясь, пока комбриг вернется за столик. Подмигнув темноволосой девушке, Волк опустил в карман пиджака фарфоровую пепельницу. Играли «Кумпарситу». Максим вспомнил, как танцевал с брюнеткой, в ресторане, в «Москве». Он подал руку пани Эве: «Пойдем».

Оказавшись рядом с комбригом, Волк понял, что блондинка не только расстегнула ему бриджи, но и позаботилась о кителе, с подтяжками. Максим, скрыв улыбку, закружил темноволосую девушку, отправив ее в руки кому-то из ребят пана Юозаса.

Он встряхнул за плечо блондинку:

– Курва! Ты что себе позволяешь, ты с кем сюда пришла? Забыла?

Волк оттащил ее от летчика, девушка вскрикнула, комбриг выматерился. Максим, с наслаждением, разбил об его голову пепельницу. Кто-то выстрелил в окно, раздался звон стекла, ребята бросились на комбрига. Девушки, веселясь, визжа, вскакивали на бархатные диваны, кидаясь икрой и оливками. Музыканты, на подиуме, продолжали играть. Товарищ майор схватил вазу со стола. Он скинул китель, Волк хмыкнул:

– Непредусмотрительно, с его стороны…, – Волк, боком, проскользнул к служебной двери. Вся аллея Свободы была утыкана ночными патрулями. Он предполагал, что военные не заставят себя ждать. Максим, покуривая, слышал выстрелы, крики. Ребята, с девушками, потихоньку пробираясь на задний двор, расходились. С аллеи Свободы донесся властный голос: «Это что еще за дебош?»

Волк не мог себе отказать в удовольствии посмотреть на товарища майора. Он осторожно вернулся к главному входу в кафе, хрустя осколками стекла, пройдя мимо черной эмки. На подиуме валялись брошенные инструменты. Товарищ майор, с подбитым глазом, в спущенных до колен бриджах, держал обломки стула, отступая в угол.

– Я генерал, – пьяно закричал Воронов, – сын героя гражданской войны. Я вас всех…, – комбриг побледнел, согнулся, бриджи упали на сапоги. Его вырвало на пол.

Волк усмехнулся:

– Петр Семенович теперь вряд ли вспомнит о раввине Горовице…, – комбрига прижали к стене офицеры комендатуры. В

Волк, закурив папироску, насвистывая, пошел к Старому Городу. В комнатке пани Альдоны его ждало шампанское с икрой. Волк, намеревался, как следует, попрощаться с девушкой, перед отъездом. Свернув за угол, он оглянулся. Комбрига, в спущенных бриджах, сажали в эмку.

– Всего хорошего, товарищ майор, – весело пожелал Максим, пропадая в летней, теплой ночи.

 

Эпилог

Мон-Сен-Мартен, июль 1940

На главной площади Мон-Сен-Мартена, над бывшей мэрией городка, вместо бельгийского флага, развевалось черно-красное знамя, со свастикой. За столиками кафе устроились солдаты, в полевой серо-зеленой форме, с кружками пива. Хозяева заведений отказывались писать на досках названия блюд по-немецки, но язык здесь знали многие. «Угольная компания де ла Марков» еще в прошлом веке нанимала шахтеров из Рура. Работники женились на местных девушках, и оставались в долине.

В открытое окно кабинета коменданта слышался смех, и веселая музыка, из радиоприемника, стоявшего у входа в кафе. Музыка оборвалась, диктор сказал:

– В Берлине полдень. Прослушайте последние известия. Британский военный флот вероломно напал на корабли свободной Франции, в портах Алжира. Глава страны, маршал Петэн, объявил о разрыве отношений с Британией…, – свободной Францией, в радиопередачах рейха называли новое правительство коллаборационистов:

– В Берлине отличная погода, плюс двадцать пять тепла, сияет солнце…, – военный комендант Мон-Сен-Мартена ощутил тепло на лице:

– По всей Европе хорошее лето. Наши ребята на Маасе купаются, рыбу ловят. Сегодня пятница, вечером в кафе танцы ожидаются…, – комендант был семейным человеком, но в танковых частях, расквартированных в Мон-Сен-Мартене, служило много холостой молодежи. Некоторые были баварскими католиками. Ребята заговаривали о том, чтобы, после разгрома Британии, не возвращаться домой, а осесть в долине. Комендант, за воскресными обедами, слушал их рассуждения о местных девушках.

Мон-Сен-Мартен славился в Бельгии серьезностью нравов, трудолюбием, и благочестием жителей. Ничего крепче пива, в кафе не подавали, в магазинах спиртного тоже было не купить. Солдаты с офицерами и не пили. Католики ходили к мессе, в храм Иоанна Крестителя.

Комендант, в сопровождении барона и баронессы, осмотрел реликвии церкви. Он постоял у мраморных саркофагов блаженных Елизаветы и Виллема Бельгийских. Господин барон учился в Гейдельберге, и говорил на отменном немецком языке. Замок не пострадал, долину, при танковой атаке, не обстреливали. Здесь не было бельгийских войск, броска через Арденны никто не ожидал. Коменданта пригласили на обед, в замок. Узнав, что он собирает посылку домой, в Германию, баронесса прислала баночки с домашним джемом из малины, и мед, с пасеки де ла Марков.

В кабинете приятно пахло кофе и хорошими сигаретами. Комендант повертел книгу, на рабочем столе. Он не знал французского языка, но зять де ла Марков, обаятельно улыбнулся:

– Называется: «Охотники за вирусами», господин майор. О работе эпидемиологов, в Конго, в Маньчжурии. Моя жена, в прошлом, журналистка…, – господин Мендес де Кардозо развел руками: «Конечно, сейчас она занимается детьми. Вы видели, их трое…»

Комендант помнил мальчиков, близнецов, четырех лет, и двухлетнюю, черноволосую, кудрявую девочку, похожую на отца. Господин Кардозо сказал, что старшие дети родились от его первой жены, американки, однако после развода она вернулась обратно в США:

– Элиза заменила им мать…, – вздохнул профессор, – она ухаживает за семьей…, – малыши играли в розарии, с низенькой, крепкой собакой местной породы. Пса звали Гамен.

– Шипперке, – вспомнил комендант, – их на баржах держали, чтобы крыс давить. У нас на Рейне тоже так делают…, – «Угольная компания де ла Марков» продолжала работать, люди спускались в шахты. Коменданту сообщили из Берлина, что в Мон-Сен-Мартен едет оберштурмбанфюрер СС Максимилиан, граф фон Рабе. До национализации предприятия фон Рабе были одними из крупнейших заводов Рура. Оберштурмбанфюреру поручили перевести «Компанию де ла Марков» на народные рельсы. Пока что барон получал от оккупационной администрации плату за уголь.

После аудиенции у рейхсфюрера Гиммлера, дома, за обедом, Максимилиан закатил глаза:

– Как будто я разбираюсь в угле. Я юрист, адвокат…, – граф Теодор, мягко, заметил:

– Но что делать, милый, если Генрих занят в Польше. В новых рейхсгау много работы…, – Макс прожевал ветчину:

– Это недолгая командировка. Для Генриха, я имею в виду. Пусть садится на поезд и приезжает сюда. Я ему дам телеграмму. Мне после Мон-Сен-Мартена надо еще кое-куда отправиться…, – Макс оборвал себя. Даже отцу говорить о таком не стоило. Эта была тайна рейха, подобная той, которую он узнал, на приеме у фюрера, в Бертехсгадене:

– Впрочем, в Бельгии все недалеко…, – отдав Аттиле косточку, Макс потрепал его по голове, – в Париж я успею…, – дверь столовой хлопнула, они услышали веселый голос Эммы:

– Прошу прощения, не могла уйти с кортов, пока не разбила соперницу наголову…, – сестра держала ракетку. Макс посмотрел на длинные ноги, в теннисной, светлой юбке по колено, на белокурые косы, на раскрасневшееся, юное лицо: «Молодец, это наша кровь, кровь фон Рабе». Поцеловав его в щеку, сестра утащила с тарелки испанскую оливку:

– Я слышала, ты в Бельгию едешь?– голубые глаза сестры были безмятежно спокойны:

– Привези мне кружева, брюссельские. На фату…, – Эмма звонко рассмеялась.

– Генрих привезет, он со мной отправляется. Вымой руки, тебе скоро семнадцать, – сварливо сказал оберштурмбанфюрер, – не хватай с тарелок грязными пальцами…, – Эмма мимолетно, коротко посмотрела на отца. Граф Теодор прикрыл веки. Эмма стукнула Макса по голове ракеткой: «Старый ворчун!». Сестра отправилась в свои комнаты, Макс налил отцу вина:

– Генриху полезно посмотреть на Европу. Он, кроме Богемии и новых рейхсгау, нигде не бывал…, – Макс никогда не говорил «Чехия», или «Польша». Этих стран больше не существовало.

Комендант пролистал книгу. На фотографиях красовался, в основном, профессор Кардозо, в полевой одежде эпидемиологов, в джунглях, в степи, на лошади, за рулем грузовика и в походной лаборатории. Книгу можно бы назвать, весело подумал комендант, просто: «Профессор Кардозо». Профессор огладил темную, ухоженную бороду:

– Я хотел узнать, господин майор, можно ли мне вернуться в Амстердам, осенью. Я работаю над монографией. Книгу ожидает Нобелевский комитет, – Кардозо, со значением, поднял бровь, – однако у меня кафедра, студенты. В связи с, как бы это выразиться…, – покашляв, он замолчал. Комендант успел связаться с Берлином, касательно профессора Кардозо. Зять де ла Марков появился у него в кабинете чуть ли не на следующий день после капитуляции Бельгии. Он принес мандаты Лиги Наций, университетские удостоверения, и рекомендации немецких ученых.

Из Берлина сообщили, что евреи Бельгии и Голландии подпадают под законы рейха. Они не имели права работать в государственных учреждениях, или преподавать. Паспорта евреев требовалось проштамповать особой печатью. Комендант предполагал, что гетто здесь, в отличие от Польши, устраивать не станут. Евреев вокруг было не так много:

– Эшелонами вывезут их на восток, в лагеря…, – он отдал профессору Кардозо книгу, – и больше нечего придумывать. Воздух очистится…, – в Мон-Сен-Мартене, впрочем, и не водилось евреев.

– Кроме этого…, – комендант смотрел в красивое, с тропическим загаром лицо, – и еще одного. Надо его найти, обязательно.

– Я говорил, – успокаивающим тоном заметил немец, – вы, в связи с научными заслугами, выделены в отдельную категорию, профессор Кардозо. Вы можете, вернуться в Амстердам, продолжить работу. Никаких препятствий я не вижу…, – руки Кардозо он не подавал, комендант был брезглив. Еврей, впрочем, не рвался с ним здороваться. Они вежливо распрощались. Комендант, внезапно, поинтересовался:

– В рудничной больнице работал ваш коллега, доктор Гольдберг. Где он сейчас?

– Понятия не имею, – отозвался профессор Кардозо. Комендант, закурив, подошел к окну. Он проводил глазами широкую спину:

– Жена у него хорошенькая, Элиза. Единственная наследница, ее брат в священники подался…, – он вспомнил золотистые волосы женщины, скромную, ниже колена юбку. Майор поморщился:

– В рейхе за подобные браки в концлагерь отправляют. У де ла Марков немецкая кровь, они старая семья. Как родители позволили? Даже если ее мужа на восток увезут, она всегда будет рожать зараженных духом еврейства детей…, – комендант читал статью доктора фон Рабе, в журнале общества «Лебенсборн». Врач заявлял, что теория телегонии верна. Один раз, предав расу, вступив в связь с евреем, женщина прекращала быть арийкой. Ее будущие дети тоже несли проклятие семитской крови. Комендант вспомнил кудрявые волосы младшей дочери Кардозо:

– Яблочко от яблоньки недалеко падает. Старшие дети у него на евреев не похожи. С этим пусть СС разбирается. Не зря бонза едет, из Берлина…, – зевнув, он поднял телефонную трубку. Повар, на обед, обещал свежую спаржу и форель из Мааса.

Давид, поднимаясь к замку, думал, что бывшая жена давно в Нью-Йорке. Адвокаты забрали мальчиков после Пасхи. С тех пор от Эстер больше ничего слышно не было. Детям он сказал, что осенью, после каникул, они увидят мать, в Амстердаме. Иосиф и Шмуэль, казалось, и забыли об Эстер. Они возились с Маргаритой и Гаменом, барон брал детей на рыбалку, Элиза учила малышей чтению и счету.

– Очень хорошо, – облегченно сказал себе Давид, – к сентябрю ребятишки о ней не вспомнят. Скатертью дорога. Она в Роттердам отправилась, с началом войны. Села на лайнер. Вернемся в особняк, дом свободен…, – малыши с Элизой, обедали в детской. В замке остались только пожилые слуги, молодежь ушла в армию. Вымыв руки, Давид прошел в предупредительно распахнутую дверь малой столовой.

Гольдберг, действительно, исчез, с началом вторжения немцев в Бельгию. В рудничной больнице остался один врач, пожилой доктор Лануа, но Давид не собирался ему помогать. Он давно не лечил понос у младенцев и вывихи у рабочих:

– Тем более, я занят, с рукописью…, – теща подняла глаза от письма: «Давид! Как ты сходил, к господину майору?»

– Отлично, мадам Тереза, – весело отозвался профессор Кардозо:

– Он меня уверил, что осенью мы сможем отправиться в Амстердам. Что Виллем пишет? – он кивнул на конверт, с итальянскими марками. Почта, как и все у немцев, работала отлично, несмотря на войну.

– Да и войны никакой нет…, – Давид налил себе вина: «Они разгромят Британию, и мы опять заживем спокойно…»

– У него все хорошо…, – серо-голубые глаза, в мелких морщинах, ласково взглянули на Давида, – мы к нему поедем, когда все уляжется…, – баронесса приподнялась из-за стола:

– Виллем, мы заждались. Подавайте суп, пожалуйста, – попросила она дворецкого. Барон отдал лакею пустую тарелку:

– Мальчики попросили добавки, – он сел за стол, – я им носил. Очень вкусная курица, милая, – весело сказал он жене.

Давид опустил серебряную ложку в суп из спаржи:

– Они, которую неделю свинину не готовят, а раньше ели. Очередной обет, что ли? – профессор с аппетитом ел. Давид не заметил, как барон, одними губами, сказал жене: «Все в порядке». Мадам Тереза, украдкой, перекрестилась. Баронесса тоже принялась за суп.

Сквозь задернутые шторы в спальне пробивались лучи раннего, нежного солнца. Элиза, сидя на кровати, натянула чулки. Муж спокойно спал, уткнув лицо в шелковую подушку. Она взглянула на старинные, прошлого века часы:

– Надо кофе сварить, принести Давиду. Дети проснутся, умыть их, одеть, приготовить завтрак…, – родители всегда отпускали слуг, на выходные дни. Элиза взяла с кресла хлопковое платье. Она почти каждый день ходила на почту, ожидая весточки от Эстер. Элиза написала ей, втайне от мужа, после начала вторжения немцев в Бельгию и Голландию. Она не хотела, чтобы Давид сердился. Узнав о письме, муж бы, непременно, начал ей выговаривать. Он давно сказал, что всеми подобными вещами должны заниматься адвокаты:

– Не зря я им плачу, – сообщил жене профессор Кардозо, – это их обязанность. Незачем ни мне, ни тебе появляться рядом с ней…, – он раздраженно ткнул сигаретой в пепельницу:

– Мальчиков привезут в квартиру, мы отправимся на вокзал. Нечего больше обсуждать…, – Элиза, робко, предложила мужу самому забрать детей из особняка Кардозо.

Элиза, на цыпочках, прошла в ванную. Давид не любил просыпаться без чашки кофе на столике, рядом. Пахло вербеной. Мать любила этот аромат. Баронесса клала саше в постельное белье и полотенца. Элиза умывалась:

– Она не могла уехать в Америку, бросить детей, пусть и на Давида. Она где-то в Голландии, но где? Почему она не отвечает? А если…, – Элиза перекрестилась. Вечером, в постели, муж довольно сказал, что виделся с военным комендантом:

– Мы спокойно можем жить в Амстердаме…, – профессор Кардозо, просматривал рукопись, – у меня особый статус, привилегии. И у детей, конечно, тоже…, – он отложил бумаги:

– Иди сюда, милая. Твои родители порадуются внуку…, – она лежала на боку, постанывая, считая дни, в уме:

– Сейчас безопасно. Подобное разрешено. Его святейшество говорил, что такой метод приемлем…, – Элиза, с началом войны, стала беспокоиться за мужа:

– Мало ли что. В Германии Маргариту посчитают еврейкой, и новое дитя тоже. Надо быть осторожными, пока все не улеглось. Если Давид получит Нобелевскую премию, можно остаться в Швеции, на всякий случай…, – Виллем, еще на год, оставаслся в Риме. Отцу шел восьмой десяток, а матери, седьмой. У баронессы было слабое сердце:

– Нельзя их отрывать от внуков, от меня…, – горько думала Элиза, – но нельзя и рисковать. В Германии евреев посылают в концентрационные лагеря, стерилизуют…, – она хотела поговорить с мужем. Профессор Кардозо отмахнулся:

– Нужных рейху евреев никто не трогает. Они работают на благо страны, как раньше. Не забивай голову мыслями о людях, которых ты не видела, и никогда не увидишь.

– Я христианка, Давид, – тихо сказала Элиза.

– Иисус учит заботиться о людях, помогать им…, – муж закатил глаза: «У тебя трое детей на руках. Мало тебе заботиться о них?»

Почистив зубы, Элиза присела на край ванны:

– А если с Эстер что-то случилось? Она не профессор, не будущий Нобелевский лауреат, она просто доктор медицины…, – о том, что бывшая жена Давида получила докторат, Эстер узнала от мужа. Он, кисло, заметил:

– Наверняка, списала у кого-то тезисы, с нее станется. Она бездарь, несмотря на дипломы…, – Давид отбросил медицинский журнал.

Потихоньку подобрав книжку, Элиза прочла статью доктора Горовиц о практике кесарева сечения. В примечании говорилось, что доктор Горовиц заведует отделением оперативной гинекологии, в амстердамской университетской клинике. Элиза вспоминала твердый голос, длинные, уверенные пальцы:

– Она Маргариту спасла. Я всегда должна быть ей благодарна. Что с ней, где она…, – Элиза не хотела думать о плохих вещах. Она решила, в понедельник, по дороге на почту, зайти в церковь и поставить свечу Богоматери. Эстер была еврейкой, но Виллем написал, что и его святейшество, и все в Риме, молятся за евреев Европы.

Элиза поднялась:

– Мало молиться, надо что-то делать. Хорошо, что доктор Гольдберг успел уехать. Но куда? Немцы вокруг…, – выскользнув из спальни, она прошла в детское крыло. Малыши занимали смежные комнаты. Элиза, сначала, хотела, устроить детей вместе. Мальчики, увидев Маргариту, сразу потянулись к сводной сестре. Элиза помнила Иосифа и Шмуэля младенцами. Они стали крепкими мальчишками, светловолосыми и голубоглазыми, не похожими на Давида. Элиза листала большой семейный альбом, в замке:

– Они дядю Хаима напоминают. Только они высокие, в Эстер, в Давида. И Аарон высокий. У них только дядя Хаим небольшого роста, и Меир…,– родители рассказали Элизе новости. Отец и мать молились за кузена Аарона:

– Если и есть праведник, милая, то это он…, – коротко сказал барон, – каждый христианин сейчас должен помогать евреям. Это наша обязанность.

Элиза, осторожно, приоткрыла дверь детской. Мальчишки сопели в кроватках. Муж не разрешил помещать Маргариту в одну комнату с братьями:

– Незачем пробуждать в детях определенные инстинкты, раньше времени…, – Элиза закашлялась: «Близнецам четыре года, Давид, а Маргарите два. Они родственники. Мальчики любят сестру».

– Здесь не примитивное племя, – сочно сказал муж, – где все живут под одной крышей. В замке полсотни комнат. Найди себе применение, займись, сделай еще одну детскую…, – Гамен лежал на полу комнаты дочери, уткнув нос в лапы. Завидев Элизу, пес помахал хвостом.

Элиза наклонилась над кроваткой. Малышка зажала в кулачке тряпичную куклу, черные кудри разметались по одеяльцу:

– Они вчера в доктора играли, – вспомнила Элиза, – мальчики врачами хотят стать. Давид хороший отец, занимается с ними, когда у него есть время…,– мальчишки, открыв рот, слушали рассказы об Африке и Маньчжурии. Профессор Кардозо настаивал на строгом распорядке для детей. Давид уделял им два часа, каждый день.

– У ребенка должно быть расписание, – муж стоял над пишущей машинкой, диктуя Элизе, – подъем в одно и то же время, сон в определенные промежутки, прием пищи, занятия. Это полезно для здоровья. Перейдем к детскому меню…,– велел муж, – ты обязана составлять его каждую неделю, показывать мне. Детей надо кормить по часам…, – Элиза с тоской, вспоминала свое детство.

Они с Виллемом, забежав на кухню, уносили печенье от повара, или домашний леденец. Давид считал, что кухня, с плитами и духовками, опасна для детей. Муж аккуратно определял количество сахара, позволенное малышам, на неделю. Собаку из спален изгнали, но Гамен, все равно, ложился у двери комнаты Маргариты. Он не расставался с малышкой. Элиза, поднимаясь ночью, впускала пса. Давид вставал поздно, к тому времени дети давно просыпались.

Элиза, сначала, немного боялась ответственности за мальчиков. Мать сказала:

– Ты Эстер не заменишь, но и не надо. Они тебя тетей Элизой называют, пусть и дальше так делают. Они хорошие ребята, славные. Не след…, – мать повела рукой, – не след их втягивать во взрослую жизнь. Пусть радуются детству…, – Иосиф и Шмуэль всегда здоровались, и благодарили. Мальчики убирали игрушки, и даже накрывали на стол:

– Нас мама научила, – гордо сказал один из близнецов, – мама работает, мы должны ей помогать…, – мальчишек, конечно, все путали:

– Только Эстер их различает…, – Элиза спускалась по увешанной семейными портретами, каменной лестнице, среди тусклого блеска старинного оружия, – однако они всегда признаются, кто Иосиф, а кто Шмуэль…, – приоткрыв дверь, она удивилась: «Мама!».

Баронесса Тереза, в большом, холщовом фартуке, поверх простого платья, резала свежевыпеченный хлеб. На каменном полу стояла плетеная корзина для пикников. Мать подняла серо-голубые, в тонких морщинах глаза. Рыжеватые, сильно побитые сединой волосы прикрывал старомодный, утренний чепец:

– Кофе пришла варить? – мать, ласково улыбалась:

– Папе тоже отнеси чашку. Он поднялся. Ему надо в Лувен съездить, к иезуитам. К отцу Янссенсу. А мы в горы отправимся, с детьми…, – мать делала бутерброды. Элиза взялась за медный кофейник: «В расписании нет пикника, мама. Давид…»

Баронесса махнула ножом:

– Давид работать будет, а мы малышей возьмем. Отец лимузин забирает. Месье Верне на одноколке нас отвезет. Я ему звонила вчера. Ребятишкам такое нравится…, – месье Верне, старый шахтер, помнил времена, когда вагонетки таскали лошади. У него на маленькой ферме жило несколько пожилых першеронов.

– Давид обрадуется, – подытожила мать, – целый день вокруг тишина…, – Элиза взяла банку с кофе и мельницу: «Папе не тяжело будет, одному за рулем? И зачем он в Лувен едет?»

– Не делай из отца старика…, – баронесса, аккуратно, заворачивала бутерброды в провощенную бумагу, – провизию я ему дам, в дорогу. В термос кофе налью. По делам благотворительности едет…, – мать складывала корзинку.

Христианам лгать запрещалось. Баронесса утешила себя:

– Это не ложь. Это, действительно, благотворительность.

Муж, ни в какой, Лувен не собирался. Позвонив из колледжа иезуитов, отец Янссенс сообщил, что все готово. Месье Эмиля, как доктора Гольдберга называли барон с баронессой, ждали в монастыре, в Виртоне, городке на границе Бельгии с Францией. Врач, в обличье кармелитского монаха, при положенных документах, ехал с паломниками в Рим, через Женеву, где и должен был остаться.

Поездом в Виртон отправляться было опасно. Барон с баронессой были уверены, что на станции, в Мон-Сен-Мартене, никто месье Эмиля не выдаст, но железная дорога кишела немецкими патрулями. Месье Гольдберга, с его фамилией, непременно бы арестовали:

– И внешность у него тоже…, – баронесса скрыла вздох, – как у Маргариты. Мальчики на евреев не похожи, а она…, – Гольдберг третий месяц сидел в подвале замка. Повара и лакеи все знали, однако барон и баронесса не волновались. Слуги, верующие католики, работали на семью несколько десятков лет. Виллем и Тереза решили ничего не говорить детям, как они называли дочь и зятя:

– Незачем, – барон, обняв жену, прикоснулся губами к седому виску, – у них другие заботы. Сами все сделаем, не надо никого вмешивать…, – месье Эмиль собирался вести лимузин. Баронесса вспомнила тихий голос врача:

– Пусть месье барон отдохнет, ему обратно ехать надо. Хорошо…, – Гольдберг помолчал, – хорошо, что мои родители не дожили до подобного…, – сняв пенсне, он отвернулся. В подвалах не было электричества. У Гольдберга, в каморке, стояла керосиновая лампа: «Он три месяца солнечного света не видел…, – поняла баронесса, – ничего, скоро безумие закончится».

– Вам тридцати не исполнилось, месье Эмиль…, – бодро заметил муж, – мы вам кое-какое золото дадим, в дорогу. Обустроитесь в Женеве, начнете практиковать. Женитесь, в Швейцарии есть евреи…, – он подмигнул Гольдбергу, – а, когда безумца вздернут на виселице…, – неожиданно жестко продолжил барон, – вернетесь домой, то есть сюда. Место в больнице вас ждет…, – дочь вышла из кухни с подносом. Баронесса перекрестилась:

– Все будет хорошо. Господи…, – она замерла с бутербродом в руках, – вразуми людей, я прошу Тебя. Позаботься о несчастных. Дай нам силы помогать им, до конца…, – поджав губы, она взялась за лимоны. Детям нравился домашний лимонад.

Барон встретил дочь в халате, но седые волосы были тщательно причесаны. Пахло от отца знакомо, привычной, туалетной водой. Элиза поставила чашку на стол:

– Осторожней веди машину, папа. Останавливайся, если…, – отец усмехнулся:

– Здесь всего сто миль, до Лувена. Я вечером вернусь…, – дочь обняла его. Виллем, поцеловал теплую, белую щеку: «Спасибо, милая».

Муж курил в постели, углубившись в черновик монографии. Он, не глядя, протянул руку за чашкой. Элиза присела на кровать:

– Папа в Лувен едет, к иезуитам, а мама хочет пикник устроить, только его в расписании нет…, – Давид, рассеянно, ответил:

– Ничего страшного. Погода хорошая, детям полезно побыть на солнце. Сделай мне омлет с сыром, тосты, и принеси мед, а не джем. Твоя мать кладет слишком много сахара. В меде больше полезных элементов…, – Элиза, послушно, поднялась. Давид, откинувшись на спинку кровати, попивал кофе:

– Очень хорошо. Тишина, покой. Рукопись почти готова…, – он напомнил себе, что надо спуститься в подвалы, за вином. У де ла Марков был отличный погреб. Обычно тесть это делал сам, но Давид хмыкнул:

– Он по церковным делам сегодня весь день проболтается. Схожу, после завтрака…, – он крикнул вслед жене: «Еще одну чашку кофе, большую!»

Военный комендант Мон-Сен-Мартена хотел в субботу порыбачить.

Майор вырос на Рейне. Его покойный отец работал на баржах, перевозивших рурский уголь вниз по реке. Майор, с детства, помнил нагретую летним солнцем палубу, удочку, опущенную в яркую, искрящуюся на солнце воду. В Мон-Сен-Мартене, рыбу ловили и в Маасе, и в быстрой, горной реке Амель. Амель протекал по землям барона, однако майор знал, что герр Виллем разрешает всем ходить на реку. Повар собрал корзинку, с бутербродами и пивом. Комендант, было, пошел во двор, к машине, но его остановил телефонный звонок.

Положив трубку, майор хмыкнул:

– Беспокоится. Три раза попросил, чтобы я записал, мол, именно он сообщил о прячущемся еврее. Такие евреи, как он, нужны, полезны. От них мы избавимся в последнюю очередь…, – майор, все равно, взял корзинку с бутербродами. Можно было бы арестовать Гольдберга прямо во дворе замка. Профессор Кардозо замялся:

– Здесь дети, господин майор. Не хотелось бы, у них на глазах…, – комендант решил перекрыть дорогу из Мон-Сен-Мартена на юг. По словам профессора Кардозо, лимузин направлялся в приграничный город Виртон:

– Месье барона придется арестовывать…, – комендант поменял холщовую куртку на официальный китель, – предъявлять обвинение в укрывании еврея. За подобное полагается концлагерь. Он в заключении долго не протянет, он старик…, – Гольдберга, согласно распоряжениям, присланным из отделения гестапо в Брюсселе, требовалось послать в столицу, под конвоем. Евреи, пойманные на границе, подлежали тюремному заключению. Комендант предполагал, что это временная мера. Все евреи, рано или поздно, отправлялись эшелонами на восток, в новые, строящиеся в бывшей Польше лагеря.

– Хотя бы бандитов здесь нет…, – он сидел рядом с водителем, в мерседесе, – не то, что на новых территориях. Британия содержит всякую шваль в лесах, после победы над Польшей. Посылает золото, радиопередатчики, руководит их действиями. Скоро мы покончим с Британией…, – на следующей неделе Люфтваффе начинало бомбить суда в проливе Ла-Манш. Британию ждали налеты на аэродромы, уничтожение авиации, и массированные атаки на города, начиная со столицы. До осени, согласно плану фюрера, британцы должны были оказаться на коленях.

Приятели майора служили в бывшей Польше. В письмах они сообщали о взрывах на железных дорогах. Между городами приходилось ездить с охраной. В каждом лесу могла прятаться банда недобитых поляков:

– Русские их тоже уничтожают, в своих областях…, – майор обещал бойцам настоящий пикник, с пивом и хорошей ветчиной, – впрочем, русским недолго жить осталось. Следующим летом мы двинем туда войска…, – он взглянул в окно, на серую громаду замка, на лесистые, зеленые холмы: -Здесь никто не уйдет в подполье, можно не беспокоиться. Они люди верующие, мирные. Этот Кардозо, – майор, невольно, улыбнулся, – не иначе, как хочет замок и компанию себе заполучить…, – после ареста барона компания и недвижимость переходили в собственность рейха: -Его жену мы тоже в концлагерь отправим…, – майор курил, наслаждаясь жарким солнцем, – она, наверняка, знала, что муж еврея прячет…, – он вспомнил картины, старинное серебро, и оружие:

– Граф фон Рабе останется доволен, – сказал себе комендант, – ценности мы пошлем в рейх, офицеры и солдаты смогут выбрать вещи по душе, а остальное продадим на аукционе, – так всегда поступали с имуществом арестованных, или ариизированной собственностью.

Мерседес ехал в сопровождении грузовика, где сидели солдаты. Они взяли оружие, но майор не ожидал, что его придется применять. В кузове лежал деревянный барьер. Такими шлагбаумами перегораживали дороги, при проверке документов.

Они нашли отличное место, в трех милях к югу. Шоссе поднималось на каменистый холм, справа тек Амель. Майор пожалел, что не взял удочки. После операции можно было бы отправить арестованных в камеры, наскоро устроенные при комендатуре, и порыбачить. Поставив барьер, они расположились с удобствами, открыв бутылки с пивом. Амель блестел на солнце, жужжали пчелы. Майор, покусывая травинку, слушал солдат. Многие ребята ходили вчера на танцы, однако оказалось, что девушки не принимают ухаживания немцев.

– Но что им еще делать? – пожал плечами кто-то:

– Все равно, когда война закончится, вся Европа будет немецкой. Бельгийцы, голландцы, французы, станут работать на нас. Лучше выйти замуж за хозяина фермы, чем за батрака…, – он звонко рассмеялся. Вспоминая Польшу, ребята согласились, что здешние, бельгийские и французские девушки, красивее:

– Они ухоженные, – заметил кто-то, – не то, что крестьянки. Поляки славяне, низшая раса…, – в журналах общества «Лебенсборн» выстроили настоящую иерархию. Женщины из Голландии, Дании и Норвегии считались почти арийками. Солдат призывали вступать в связи с девушками из этих стран, чтобы они могли рожать арийских детей. Далее шли бельгийки и француженки. Остальные были славянами, неполноценными людьми. Они годились только для труда на фермах или заводах.

Комендант, прислонившись к барьеру, потягивал пиво. Он рассматривал в бинокль дорогу:

– Это будет отлично выглядеть в донесении, в штаб, в Брюсселе. Здесь нет СС, нет гестапо, однако мы сами справились…, – майор немного побаивался будущего визита оберштурмбанфюрера фон Рабе. Бонза не только имел титул, но и был, насколько понял комендант, членом партии с довоенным стажем:

– Тридцать два года, а дослужился до оберштурмбанфюрера…, – майор вздохнул, – конечно, с такими связями. Но теперь «Компания де ла Марков» перейдет в собственность рейха. Ему здесь немного придется пробыть. Дела у барона в порядке, я уверен…, – комендант уложил пустую бутылку в бумажный пакет. Он видел лимузин де ла Марков, во дворе замка.

– Месье барон, вместе с евреем, – комендант обернулся: «Оружие наизготовку!»

Виллем смотрел в приоткрытое окно, на зеленую равнину, на серые терриконы шахт:

– Мы здесь мальчишками со Шмуэлем все облазили…, – он вспоминал покойного отца профессора Кардозо, – Давид, конечно, тяжелый человек, трудный, но гений. И Шмуэль такой был. Нельзя подобных людей строго судить. Давид и не помнит отца. Он все пытается доказать, что он его достоин, бедный мальчик. Отец он хороший. Элиза все ради детей сделает, как и мать…, – Виллем, перед отъездом, обнял жену, на кухне. От баронессы пахло кофе и свежим хлебом.

Давид, после завтрака, ушел в кабинет, Элиза собирала детей на пикник. Месье Верне должен был, через полчаса, появиться во дворе замка, с першеронами. Гольдберг, оказавшись на солнечном свете, долго щурил глаза. Врач решительно отказался пускать барона за руль машины: «Я привыкну, ничего страшного».

– Все будет хорошо, милый, – тихо сказала жена Виллему, – мы благое дело делаем. Иисус на стороне тех, кого преследуют…, – он поцеловал морщинистую щеку:

– Его святейшество сказал, что христианин не может заниматься гонениями евреев. В Германии осталось много верующих, достойных людей. Скоро все закончится, любовь моя. Хорошо вам отдохнуть, за ужином увидимся…, – жена перекрестила его, как она делала сорок лет, всякий раз, когда они расставались. Виллем тоже перекрестил Терезу. Она, почему-то, показалась ему молодой. Жена сняла чепец, солнце играло в рыжеватых волосах. Виллем увидел ее в белой пене кружев, идущей к алтарю. Открутив окно, он закурил сигарету. Барон лукаво улыбнулся:

– Все, наверное, думают, что мы живем, как папа и мама. У меня и Терезы на подобное бы никогда святости не хватило. Мы не праведники, обычные люди. Хорошо, что я кюре на исповеди ничего не сказал, о месье Гольдберге. Конечно, опасности нет, но зачем? Это не грех…, – он думал о жене, о том, что скоро увидит сына, о внуках, как барон называл всех детей разом. Виллем вспомнил мать:

– Правильно, тогда дядя Давид умер, в Амстердаме. Мы со Шмуэлем в университетах были. Заразился тифом и умер. Шмуэль обещал, что найдет переносчика тифа, после смерти отца, и почти нашел, только сам скончался. Мама плакала, я помню. Заперлась в спальне, надолго…, – барон увидел серые, большие глаза матери, вдохнул запах ландыша:

– Она тоже в Лувен ездила, два раза в год. К врачам. А мы вовсе не в Лувен направляемся…, – Виллем вспомнил, что не спустился в погреба за вином. Барон успокоил себя:

– Тереза ходила. Я видел бутылки, на стойке. Сколько раз я ей говорил, чтобы она этого не делала. У нее слабое сердце, лестница узкая, крутая…, – потушив окурок в пепельнице, он услышал испуганный голос Гольдберга: «Немцы, господин барон. Дорога перекрыта».

Гольдберг столкнулся с профессором Кардозо, пробираясь из каморки, к лестнице, ведущей наверх, на первый этаж замка. Ему надо было пройти через винный погреб. Гольдберг, при свете свечи, увидел знакомую, широкую спину, в домашнем, твидовом пиджаке. Профессор Кардозо, насвистывая, рассматривал этикетку на бутылке. Он повернулся, голубые глаза улыбнулись:

– Доктор Гольдберг! Я думал, что вы уехали…, – Гольдберг, быстро, рассказал, что сидит в подвалах третий месяц, а сейчас барон везет его к французской границе. Об иезуитах врач говорить не хотел. Ему было неудобно, что католики спасают его, еврея. Гольдберг краснел, всякий раз, когда барон приносил обед. Он знал, что ради него в замке отказались от свинины:

– Вы наш гость, – убеждал его месье Виллем, – помните, когда вы у нас обедали, до всего… – барон прерывался, – мы тоже свинины не подавали.

Профессор Кардозо, пожав коллеге руку, пожелал удачи.

Врач сбросил скорость:

– Ему волноваться не о чем, он гений. Немцы могут дать ему статус почетного арийца, были подобные случаи…, – он почувствовал, что бледнеет. Барон смотрел прямо вперед:

– У них оружие. Они нас не пропустят, никогда. Месье Эмиля отправят в концлагерь, и меня тоже. Бедная Тереза, бедные дети. Кто-то донес, но кто? Не слуги, я в них уверен. А если это не Тереза ходила за вином…, – он похолодел. До барьера оставалось каких-то полмили. У Виллема было хорошее зрение. Увидев знакомое лицо военного коменданта, барон посчитал солдат:

– Десять человек, все с автоматами. Бежать некуда…, – он почувствовал, что улыбается: «Ничего, прорвемся».

– Остановите машину, – мягко попросил он врача, – садитесь на мое место.

Гольдберг, послушно, прижался к обочине:

– Месье барон…, – он посмотрел на Виллема. Серые, в морщинах, глаза, весело блестели:

– Ничего, – барон взялся за руль, – я на фронте, грузовики водил, месье Эмиль, под артиллерийским обстрелом. Тогда другие машины были…, – он вел лимузин, вспоминая войну:

– Пьер погиб, в госпитале. Бедный Мишель, неужели его тоже в живых нет? Или он в плену, но почему не пишет? И Джон умер, а Джованни жив. И мы будем жить, обязательно…, – он был уверен, что им с Гольдбергом удастся уйти:

– Тропинка ведет вниз, с холма. Амель мелкий, мы его переедем. Дальше лес. Бросим машину, отправимся пешком. Кто спасает одну жизнь, тот спасает весь мир…, – Виллем успел подумать:

– Тони пропала, с ребенком. Когда мы фото получили, я сказал Терезе, что глаза у мальчика знакомые. На кого он похож, Уильям…, – лимузин разогнался до ста миль в час. Виллем усмехнулся: «Все будет хорошо».

– Он этого не сделает, – комендант заорал: «Всем уйти с дороги!»

– Он старик, ему восьмой десяток…, – барьер затрещал, мерседес пронесся мимо. Майор велел: «Огонь из всего оружия, немедленно!». Пули засвистели над шоссе, лимузин, вильнув, съехав с холма, пропал из вида. Майор приказал: «За ним!»

Они сбежали по каменистой тропинке. Комендант, держа наготове вальтер, удивился:

– Здесь человек еле удержится, как старик машину вел…, – они пробили шины у лимузина. Машина перевернулась на бок, двери открылись. Майор издалека, увидел, седые, легкие, в яркой крови волосы. Старик не выпустил руля. Пуля разнесла ему затылок, а больше в машине никого не было. Майор заметил следы крови на прибрежных камнях. На противоположном, высоком берегу реки, темнел лес:

– Обыскать округу, – крикнул майор, – позвоните в Льеж, пусть привезут собак…, – он отстегнул ремень, тело барона вытащили из машины. Месье Виллем улыбался, мертвое лицо было спокойным. Наверху, в летнем небе, щебетала какая-то птица, бурлила река. Серебряный, простой крестик испачкала кровь.

Комендант махнул рукой:

– Уносите, и чтобы до вечера Гольдберг оказался в камере! Здесь все как на ладони, прятаться негде…, – посмотрев на густые верхушки сосен, майор успокоил себя: «Негде».

Медленно, размеренно, тикали часы на мраморном камине. В спальне пахло камфарой. Элиза держа мать за холодную руку, пристально смотрела на закрытые, морщинистые веки. За окном садилось солнце, равнину заливал мягкий, золотистый свет.

Элиза думала, что надо отправить телеграмму брату, в Рим, и сшить траурное платье. Наряд немецких солдат, встретил одноколку месье Верне на мосту, переброшенном через ров, вокруг замка. Кованые ворота, с гербом де ла Марков, головой вепря, были открыты. Дети, вповалку, спали на сене. Они собирали на холмах землянику, бегали наперегонки с Гаменом, шлепали по мелкой, холодной воде Амеля. Мальчики кормили Маргариту бутербродами, Элиза сплела дочке венок. Увядшие цветы красовались на черных кудряшках.

Элиза увидела, как побледнела мать. Месье Верне остановил лошадей. Женщина заметила немецкий военный грузовик, во дворе замка. Элиза не успела удержать мать. Баронесса Тереза, соскочив с телеги, рванулась к машине, не обратив внимания на солдат, на зятя, стоявшего рядом. Профессор Кардозо держал какие-то бумаги.

Мать упала на камни, хватая ртом теплый, вечерний воздух. Давид поднял ее, Элиза крикнула: «Мама!». Кузов грузовика испачкала кровь. Элиза все еще не могла поверить. Прибежал врач, из рудничной больницы, месье Лануа, с камфарой, но было поздно.

Элиза, стоя на коленях у кровати, уцепилась за тонкое запястье матери. Сердце билось, медленно, затихая. Она успела уловить движение синих губ.

Элизе показалось, что мать шепнула: «Беги».

Бумаги в руках мужа оказались приказом военной администрации Мон-Сен-Мартена. Им предписывалось, через двое суток, покинуть замок, с разрешением забрать личные вещи. Компания и недвижимость переходили в собственность рейха, как имущество человека, совершившего преступление. Элиза сдержала дрожь в пальцах. Она еще смогла позвонить кюре. Святой отец соборовал баронессу. Он помолчал:

– Не волнуйтесь, мадам. В понедельник мы…, – он отвернулся, – в понедельник мы ваших родителей похороним. В церкви, как положено. Они…, – святой отец махнул за окно, – не запретят…, – он коснулся руки Элизы:

– Помните, месье Виллем и мадам Тереза упокоятся в садах райских. Они праведники, они…, – Давид увел детей, запретив Элизе брать малышей на похороны:

– Зачем, – раздраженно сказал муж, – Иосиф и Шмуэль никакого отношения к твоим родителям не имеют…

Элиза вспомнила, как отец водил мальчишек на рыбалку, как мать пекла ребятишкам печенье:

– Давид…, У них слезы, ты видел…, Они называли моих родителей бабушкой и дедушкой…, – Элиза велела себе не рыдать. Ей хотелось заплакать, уткнувшись лицом в плечо матери, горько, сильно, как в детстве, хотелось ощутить ласковые руки, услышать веселый голос отца:

– Кто расстроился? Иди сюда, моя хорошая…, – Маргарита, решил муж, была мала для похорон.

Офицеры немецкой комендатуры, по-хозяйски, осматривали комнаты замка, составляя списки ценных вещей. Поговорив с господином майором, Давид хмуро сообщил жене:

– Завтра они вывезут картины и все остальное…, – он курил, у открытого окна гостиной, – а в понедельник устроят аукцион, для жителей поселка. В клубе, после похорон…, – до прошлой войны, отец Элизы открыл библиотеку и клуб для семей шахтеров Мон-Сен-Мартена.

У них был хор, и театр. Дети занимались в скаутском кружке, в оркестре, в клубе проводили шахматные турниры, футбольная команда играла в провинциальной лиге. Элиза, приезжая на каникулы из обители, выходила на сцену, в рождественских постановках:

– Виллем играл заднюю часть ослика…, – она вытерла слезы, – он говорил, что на большее у него таланта не хватает…, – Элиза, в белом платье, с распущенными, золотистыми волосами, в плаще, сидела на ослике, держа ребенка. Девочка улыбалась, глядя на милое, спокойное личико. Она сглотнула:

– Виллем не успеет на похороны приехать. Пусть помолится, за души папы и мамы…, – Элиза сжала руки, до боли. Женщина вскинула голову:

– Ни один человек из поселка на этот аукцион не придет, Давид. Наши люди не…, – он выкинул сигарету во двор:

– Ты слишком хорошо думаешь о шахтерах…, – профессор Кардозо усмехнулся, – они будут работать на немцев, скупят по дешевке вашу обстановку. Собирай вещи и детей, – велел муж, – после похорон мы отправляемся в Амстердам. Скажи спасибо, что нас не задержали, как имеющих отношение к преступлению…, – Элиза покачнулась, но устояла на ногах:

– Давид, мои родители…, – она почувствовала слезы на глазах, – не сделали ничего дурного. Они выполнили долг христиан. Они спасали невинного человека…

Профессор Кардозо пожал плечами:

– От чего? Никто бы Гольдберга не тронул. Надо выполнять распоряжения новой власти, моя дорогая. Надо зарегистрироваться, продолжать работать, как и раньше. Посмотри на меня, никто меня не увольняет. Незачем впадать…, – муж повел рукой, – в необоснованную панику. Немцы цивилизованная нация…, – Элиза побледнела.

– Цивилизованная нация не стерилизует своих граждан…, – она оглянулась на дверь. Мальчишки, наплакавшись, спали. Гамен грустно лежал рядом с кроваткой дочери, понурив уши: «Цивилизованная нация не устраивает еврейские погромы, Давид! – шепотом выкрикнула Элиза, – ты еврей, как ты можешь…»

Муж, широкими шагами, подошел к ней. Элиза увидела красные пятна, на обычно спокойном, холеном лице. Давид встряхнул ее за плечи:

– Молчи! Хватить болтать о том, в чем ты не разбираешься! Благодаря безрассудности твоих родителей, Маргарита лишилась наследства. У тебя самой не осталось и гроша за душой! Я кормлю тебя и троих детей, поэтому ты будешь заниматься обязанностями жены и матери, поняла…, – в кармане у профессора Кардозо лежало рекомендательное письмо, за подписью военного коменданта Мон-Сен-Мартена, адресованное амстердамскому гестапо. В бумаге говорилось, что профессор, зарекомендовав себя с лучшей стороны, является ценным для Германии человеком. Давид собирался, в конце лета, послать рукопись монографии в Нобелевский комитет. Письмо, как он надеялся, помогло бы получить разрешение на поездку в Швецию, в случае присуждения премии. В том, что это случится, Давид почти не сомневался.

– В Швеции я с ней разведусь, – он смотрел на заплаканное лицо жены, – она осталась без гроша, с братом, почти священником. Виллем поедет в Конго, сдохнет от желтой лихорадки, или сонной болезни. Денег от него ждать не приходится. Зачем она нужна? Разведусь, заберу детей…, – Давид был уверен, что в Стокгольме найдется хорошенькая студентка, готовая взять на себя заботу о Нобелевском лауреате, и его детях. Кафедры не испытывали недостатка в подобных барышнях:

– Отправимся в Америку…, – он подтолкнул жену в коридор: «Пора подавать ужин». Давид, впрочем, не очень хотел оказываться на одном континенте с бывшей женой:

– Настоящей, – поправил он себя, – она не получила еврейского развода. И не получит, пока я жив…, – профессор Кардозо подумал, что можно вернуться в Маньчжурию. Он знал, что с премией, с рекомендациями полковника Исии, японское правительство ему обрадуется.

Жена, покорно, отправилась вниз, на кухню. Давид проводил взглядом узкие бедра, в скромной, ниже колена, юбке:

– Она будет на траур ссылаться, избегать супружеских сношений. Хорошо, ребенок теперь совсем, ни к чему. Она нищая, я ее выброшу на улицу, когда покину Голландию…, – Давид не собирался отдавать Маргариту матери. Он придерживался того мнения, что мужчина обязан воспитывать своих детей, а женщина нужна для ухода за потомством:

– Грудное вскармливание, обеспечение быта, не больше…, – во дворе замка стояли немецкие грузовики, солдаты выносили мебель и ковры, – женщины не способны дать образование детям. Тем более, мальчикам. Одни эмоции…, – Давид поморщился, – взять Эстер, с ее истериками, и Элизу. Все они одинаковы…, – возвращаясь от коменданта, он увидел патрули, с овчарками, рассыпавшиеся по улицам поселка. Майор сказал, что Гольдберга ранили, при попытке ареста. Давид уверил немца: «Если он хотя бы появится рядом с замком, я немедленно позвоню».

Профессор Кардозо не волновался. Даже если бы Гольдберг выжил, он бы никогда не заподозрил коллегу, еврея, в доносе:

– Рассказывать некому, – усмехнулся Давид, – Гольдберга, где бы он ни прятался, быстро найдут. Плакаты расклеили, с обещанием награды, за сведения…, – профессор предполагал, что у комендатуры выстроится очередь из желающих получить деньги.

– Теперь можно ветчины поесть…, – он запретил жене приглашать к ужину кюре и врача из рудничной больницы:

– У меня был трудный день, – жестко сказал Давид, – я пытался добиться, чтобы нас не вышвырнули на улицу прямо сегодня, и мне это удалось. Ты должна быть мне благодарна, Элиза. У тебя осталась крыша над головой. Помни, – он наклонился и поцеловал жену в щеку, – вы все от меня зависите. Ты мать, думай о детях. Я хочу отдохнуть, – подытожил профессор Кардозо.

Элиза, подав ужин, в малой столовой, покормила детей. Близнецы сидели тихо, голубые глаза блестели. Элиза держала Маргариту на коленях. Один из мальчиков всхлипнул:

– Дедушку немцы убили, тетя Элиза…, – женщина приложила палец к губам:

– Что ты, милый. Это авария, такое случается…, – второй близнец, мрачно, взглянул на нее. Ребенок упрямо повторил: «Убили». Маргарита прижалась головой к груди матери. Девочка лепетала:

– Баба, деда…, – Элиза едва сдержала слезы.

Прикоснувшись губами к мертвому лицу матери, она поднялась. Кюре и рудничный врач вернулись с катафалком. Они ждали в коридоре. Элиза посмотрела на голые стены:

– Шпалеры сняли. Они прошлого века, не ценные. Все на аукцион выставят…, – она поняла, что на аукционе продадут ее детскую кроватку, с гербами, туалетный столик матери, и подушки, которые Элиза вышивала девочкой, учась в святой обители. Женщина кивнула в сторону спальни:

– Все готово, святой отец, доктор Лануа. Спасибо. В понедельник я приду на поминальную мессу, а потом…, – кюре обернулся, на пороге спальни: «Все придут, мадам баронесса».

Врач, было, последовал за ним. Элиза, удержав его за рукав пиджака, понизила голос: «Месье Лануа, что с месье Гольдбергом, где он…»

Серые глаза доктора были спокойны. Элизе, на мгновение, почудилось, что он запнулся.

– Никто не знает, – Лануа закрыл дверь спальни.

Военный комендант Мон-Сен-Мартена, сидя на подоконнике кабинета, слушал звон колоколов. Он проснулся в пять утра, до рассвета. Комендант жил в бывшем рудничном управлении, оборудовав квартиру из трех комнат. Открыв глаза от низкого, настойчивого звука, он выругался себе под нос. Майор, в халате, спустился вниз, где сидел дежурный по комендатуре.

Воскресенье комендант потратил на вывоз вещей де ла Марков, и поиски проклятого Гольдберга. Он вырос в рабочей семье, и не разбирался в искусстве. Майор велел свалить все картины и старинное оружие в переднюю замка:

– Пусть граф фон Рабе решает, что стоит отправить в Берлин, – успокоил себя комендант, – на то он и граф.

Мебель, ковры, и шпалеры доставили, на грузовиках, в клуб. Комендант прошелся по заваленному вещами залу: «Мы здесь много денег выручим, для рейха». Жена майора, после еврейских погромов в Дуйсбурге, их родном городе, очень удачно покупала на аукционах фарфор и серебро.

Офицеры отобрали себе безделушки. Комендант пожалел, что не может взять хороший хрусталь де ла Марков. Бокалы, отправленные в Германию по железной дороге, неизбежно бы разбились. Для жены, майор нашел отличный, серебряный туалетный набор, а двоим сыновьям, погодкам, взял красивые кинжалы, судя по виду, антикварные. Непонятным оставалось, что делать с замком, но комендант решил:

– Не моя забота. Может быть, его СС заберет, или устроят лагерь, для военнопленных…, – по городку, кроме плакатов о поиске Гольдберга, расклеили объявления со свастиками, на французском языке. Плакаты сообщали, что «Компания де ла Марков» перешла в собственность рейха. Все работники сохраняли свои места. Им предписывалось, в течение сорока восьми часов, пройти регистрацию, и явиться на смены, в шахты, инженерный отдел, бухгалтерию и рудничную больницу. Поселковую школу распустили на каникулы. В сентябре начиналось преподавание по новой, утвержденной в рейхе программе.

В воскресенье, к вечеру, комендант получил радиограмму из Берлина. Майор тяжело вздохнул: «Не один граф, а целых два, и оба из СС». Вместе с герром Максимилианом в Мон-Сен-Мартен приезжал ответственный работник административно-хозяйственного управления СС, оберштурмфюрер Генрих фон Рабе.

Майор вспомнил, что статью о телегонии написал гауптштурмфюрер Отто фон Рабе:

– Конечно, с такими связями, с таким отцом…, – покойный отец офицера возил уголь фон Рабе в Роттердам:

– Пусть его светлость Генрих разбирается с компанией, – успокоил себя майор, – стратегически важным предприятием. Я не экономист, не инженер, я просто танкист…, – на первом этаже колокольный звон был еще сильнее.

– Что случилось? – спросил майор у дежурного лейтенанта. Юноша вскочил:

– Месса, господин майор, заутреня. Они к похоронам готовятся…, – кюре, в субботу, действительно пришел к коменданту. Священник предупредил, что, согласно правилам католицизма, до похорон надо отслужить поминальную мессу. О том, что она начнется в пять утра, святой отец, как оказалось, не упомянул. Невозможно было запретить погребение в церкви, хотя майор очень хотел поступить именно так. Он злился на старика, на восьмом десятке лет, столько времени водившего их за нос.

Несмотря на плакаты о поиске Гольдберга в комендатуре никто не появился. Весь понедельник, и до похорон, и во время церемонии, и после нее, в церкви не стихали колокола. Комендант послал в храм солдат. Вернувшись, они доложили: «У католиков подобное принято, говорят». Майор не поленился позвонить офицерам, католикам из Баварии. Сослуживцы сказали, что в Германии так не делают:

– Но здесь Бельгия, у них могут быть другие обряды…, – к исходу дня у майора отчаянно болела голова.

На похороны он не пошел, но видел гроб. Барона и баронессу погребали вместе. Шахтеры, меняясь, несли на руках помост. Процессия шла от рудничной больницы к церкви, медленно, молча. Все люди надели траур. В черном платье была и дочь де ла Марков, золотистые волосы женщины прикрывала кружевная мантилья. Комендант, в бинокль, увидел слезы на ее лице. Ни профессор Кардозо, ни дети на похороны не пришли.

После обеда военный дежурный по станции Мон-Сен-Мартен, позвонил с докладом. Семья Кардозо, с псом, села на льежский дизель. Ветка была короткой, ее проложили в прошлом веке для вывоза угля. По ней ходил единственный пассажирский поезд, каждый час, до Льежа и обратно:

– Они в Амстердам уехали, – только в семь вечера колокола, наконец, замолчали, – скатертью дорога, как говорится…

Собак увезли, обратно, в Льеж, на грузовике. Поиски, и днем, и ночью, ничего не дали. Комендант, затянувшись сигаретой, посмотрел на карту. В округе имелось два десятка закрытых шахт:

– Не говоря о пяти работающих, о сталелитейном заводе…, – он посмотрел на темные очертания цехов, ближе к Маасу, – о горах…, – Арденны были невысокими, но, судя по карте, здесь встречались и пещеры, и болота. Комендант подозревал, что земля у них под ногами изрыта старыми штольнями:

– Еврей мог просто сдохнуть в лесу…, – он искренне хотел, чтобы так и случилось.

Из окна комендатуры виднелся вход в клуб. Два солдата стояли рядом с дверью. Комендант взглянул на афиши об аукционе, напечатанные жирными, черными буквами. За весь день никто из местных жителей даже шага не сделал в сторону клуба. Майор подозревал, что завтра и послезавтра ничего не изменится. Кафе второй день были наглухо закрыты:

– По случаю траура, – гласило рукописное объявление на одной из пивных. Траура никто не объявлял, но майор понимал, что шахтеры не собираются спрашивать позволения у оккупационной администрации. Он вспомнил угрюмые лица, в похоронной процессии:

– Я поторопился, подумав, что они мирные люди. За ними нужен глаз да глаз…, – церковные часы пробили девять вечера. Поселок, будто, вымер. Журчала вода в мраморном фонтане. Маленький парк, с наскоро прибитой табличкой: «Евреям вход запрещен», был безлюден. Щебетали ласточки. Дежурная бригада шахтеров, в комбинезонах, с рабочими саквояжами, вразвалочку шла по дороге, к самой крупной шахте компании, «Луизе».

– Главная штольня глубиной больше километра…, – комендант поежился:

– Отец этого де ла Марка восьмичасовой рабочий день установил, двухнедельный оплачиваемый отпуск, пенсию после тридцати лет выслуги. Они и до прошлой войны никого младше шестнадцати лет под землю не допускали, и женщинам запретили в шахтах работать. Святой, да и только. Либерализм прекратится, конечно. Рейх нуждается в угле и стали…, – ночная бригада проверяла приборы и крепления в шахтах.

По булыжнику площади перед мэрией застучали копыта першеронов. Комендант узнал рудничного врача, месье Лануа. Он сидел на сене, в телеге, с докторским чемоданчиком. Правил лошадьми сутулый, почти лысый старик, с хмурым лицом, куривший короткую трубку:

– На вызов поехал, – комендант широко зевнул, – мы отказались снабжать бензином карету скорой помощи. Раньше покойный барон горючее выдавал, а теперь лавочка закрылась…, – свернув карту, он отправился в постель. Колокола, наконец-то, смолкли. Комендант, намеревался, как следует выспаться.

В густых ветвях сосен ухала сова. На темно-синем, почти ночном небе мерцали крупные звезды. Телега месье Верне, проехав по узкой, лесной тропинке, остановилась у старого, поросшего мхом, деревянного сруба, прикрытого дощатой платформой. Пахло сосновой хвоей, смолой, едва слышно звенели комары. По лесу было разбросано несколько неглубоких шахт. В начале прошлого века, до основания компании, в них разрабатывали угольные жилы, несколькими семьями. Шахтеры спали рядом, в землянках. Доктор Лануа, соскочив с телеги, поднял крышку. Он оставил врачебный чемоданчик на густой, покрытой вечерней росой траве. Месье Верне сидел на козлах, першероны мирно переминались с ноги на ногу.

Снизу раздался шорох, голос Лануа сказал:

– Отлично, коллега. Я вас убеждал, что пуля прошла по касательной, так оно и есть. Пока вы доберетесь до французской границы, все заживет…, – Лануа помог врачу подняться по хлипкой, прогибающейся под ногами, лесенке. Гольдберг присел на траву, второй доктор опустился на колени:

– Сменим бинты, наложим мазь, и поедете спокойно на юг. Месье Верне…, – он кивнул на старика, – сена в телегу набросал. Никто, ничего, не заметит. К утру окажетесь в Мальмеди, в аббатстве, оттуда вас переправят в Виртон…, – настоятелем в аббатстве Мальмеди служил старший брат месье Лануа. Врач позвонил в аббатство, когда в больнице, в субботу, появилась жена одного из шахтеров. Женщина, собирая землянику за Амелем, наткнулась на раненого, потерявшего сознание месье Гольдберга. Лануа, вызвав несколько стариков, хорошо знавших заброшенные шахты, отправился в лес.

Он зажег месье Эмилю сигарету. Лануа велел: «Рубашку снимайте». Гольдберг морщился, вдыхая горький дым. Коллега рассказал о смерти барона и баронессы. Месье Эмиль, молча, курил. Он протер полой рубашки погнутое, но еще годное пенсне. Рана болела, но несильно. Мазь, под бинтами, холодила бок:

– Мне надо голову побрить, – Гольдберг почесал темные, кудрявые волосы, – хотя придется все время это делать. И сделаю…, – врач разозлился:

– Профессор Кардозо уехал, и мадам Элиза, и дети…, – Эмиль вспомнил черные кудряшки маленькой Маргариты, золотистые волосы мадам Элизы:

– Хорошо, что они в безопасности. Профессора Кардозо не тронут, он гений. А я…, – он, с помощью Лануа, поднялся, – я никуда не уеду.

Гольдберг оглянулся:

– Шесть лет я здесь работаю, с тех пор, как университет закончил…, – поняв, что говорит вслух, он покраснел.

– Больше, коллега, – Лануа, аккуратно, сложил испачканные кровью бинты: «От них я в больнице избавлюсь». Старший доктор, смешливо, добавил:

– Забыли свою первую практику, коллега? Я вами руководил. Вам девятнадцать тогда исполнилось. Помните, как в первый день пришлось в шахту спускаться…,

– На следующий день я к вам с вросшим ногтем явился, – сочно сказал месье Верне, с козел, – не знаю, что для вас хуже оказалось…, – они отсмеялись, Гольдберг сел на сено, в телеге. Эмиль повертел очки:

– Месье Лануа, в Мальмеди я поеду, мне отлежаться надо, но не дальше. Я здесь останусь, – врач поднял карие глаза, – здесь мой дом. И потом, – месье Эмиль помолчал, – пока подобное будет продолжаться, – он обвел рукой лес, – нельзя бежать. У вас жена, месье Лануа, – он взял у коллеги сигарету, – а людям, которые начнут бороться, понадобится помощь. Я врач, я обязан…, – старик чиркнул древней, начала века, зажигалкой:

– Месье Эмиль дело говорит, – подытожил он, – месье Лануа мы у поселка высадим, и поедем дальше, по ночной прохладе. В Мальмеди, в аббатстве, телефон имеется, будем на связи…, – подмигнув, он тронул першеронов.

Когда телега переезжала мелкий, порожистый Амель, вдалеке раздался грохот. Гольдберг приподнялся, из-под сена: «Что случилось?»

Месье Верне обернулся. Шахтер улыбался: «Должно быть, рудничный газ взорвался, на «Луизе».

– Но приборы…, – растерянно пробормотал Гольдберг, – везде датчики…

– Приборы, бывают, подводят…, – телега выбралась на шоссе. Гольдберг смотрел в сторону поселка:

– Месье Лануа, почему сирену в больнице не включили? Есть протокол, при взрыве. Вам надо на «Луизу», ночная бригада под землей, могут быть пострадавшие…

Старший коллега широко зевнул:

– Я собираюсь выпить чая с женой и лечь спать, месье Эмиль. Не будет на «Луизе» никаких пострадавших, но пару штолен придется закрыть. Потом еще пару…, – пожав руку Гольдбергу, он слез с телеги:

– Выздоравливайте. Месье Верне вам позвонит. Ждем вас домой, конечно…, – доктор Лануа пошел к Мон-Сен-Мартену. Телега, повернув на юг, пропала за поворотом дороги, растворившись во тьме.

Оберштурмфюрер Генрих фон Рабе отказался от машины, предложенной комендантом.

Братьев фон Рабе разместили в замке. В Мон-Сен-Мартене не было гостиницы, или пансиона. Берлинский гость, наставительно, сказал:

– Необходимо экономить бензин. Каждый член партии, офицер, должен думать о благе рейха. Люфтваффе нуждается в горючем, в преддверии атаки на Англию…, – младший граф фон Рабе, каждое утро, пешком проходил две мили, отделявшие замок от Мон-Сен-Мартена. Ординарца он тоже не потребовал, пожав плечами:

– Фюрер призывает к скромности…, – братья приехали в Мон-Сен-Мартен в штатских костюмах, на мерседесе. Максимилиан, впрочем, не пробыл в поселке и двух дней. Комендант рассказал о побеге еврея, торопливо упомянув, что Гольдберга ищут, и, конечно, найдут. Старший граф фон Рабе, небрежно покуривал сигарету, стоя у открытого окна. В хорошо постриженных, светлых волосах, играло солнце.

Афиши об аукционе с клуба сняли. На дверях висело объявление о лекции. Из Брюсселя приезжал работник СС, с докладом о неполноценных расах. Мебель пролежала в зале неделю, а потом комендант распорядился вывезти ее на окраину поселка. Клуб переходил под ведение комендатуры, и становился кинотеатром для солдат рейха. По распоряжению, полученному из Брюсселя, для немцев и местных жителей полагались разные сеансы. Работник СС, знающий французский язык, кроме доклада, хотел заняться библиотеками. В телефонном звонке, визитер сказал коменданту, что изымет книги, написанные евреями и коммунистами.

– Устроим показательное мероприятие, костер на площади, митинг…, – сообщил эсэсовец:

– Со мной едет фотограф. Сделаем отличный отчет, для Берлина…, – солдаты докладывали коменданту, о постепенной пропаже мебели. Майор подозревал, что шахтеры, будучи людьми себе на уме, растаскивают обстановку по домам, ночью.

– Ищут…, – оберштурмбанфюрер зевнул, стряхнув пепел, – хорошо, что ищут. Картины и оружие, в передней замка, ценности не представляют. Семейная коллекция…, – внимательно, просмотрев холсты, Макс отобрал несколько барбизонцев. У покойного барона было много картин католических художников. Макс, лениво, смотрел на бесчисленных мадонн с младенцами, прошлого века: «Ничего интересного». Он провел пальцем по тяжелой, бронзовой раме, с завитушками, взглянул в немного раскосые глаза смуглой женщины, окруженной детьми. Картину, судя по табличке, написали в семнадцатом веке, но о художнике Макс никогда не слышал. Побродив между индийских и китайских резных комодов, он велел упаковать и отправить в рейх серебро. Фон Рабе распорядился: «Остальное спустите в подвалы. Винный погреб свободен?»

– Так точно, господин оберштурмбанфюрер! – вытянулся кто-то из солдат: «Все вывезли, в расположение танковых частей!»

Вина у де ла Марков были отменные, но Генрих почти не пил, а Максимилиан отправлялся дальше, в Гент.

– Барахло оставьте в подвалах, – подытожил Макс, глядя на часы.

Комендант показал ему фотографию бывшей мадемуазель де ла Марк. Макс посмотрел на золотистые, прикрытые беретом волосы, на стройные ноги, в скромной юбке. Она немного опустила большие глаза. Макс подумал:

– 1103 никогда так не смотрит. Я не убил косулю, когда с Мухой охотился. Она мне 1103 напомнила. Ерунда, у нее глаза другие…, – глядя в спокойные глаза цвета жженого сахара, он иногда чувствовал холодок, пробегающий вдоль позвоночника. Макс, приходя к 1103 с оружием, никогда не спал в ее присутствии:

– Подобным женщинам, нельзя доверять, нельзя поворачиваться к ним спиной…, – напоминал себе Макс:

– И полякам нет веры, и местным бандитам…, – узнав о взрыве рудничного газа, разрушившем две штольни на «Луизе», он жестко сказал брату:

– Саботаж. Надо расстрелять каждого пятого…, – Генрих, заняв кабинет в бухгалтерии, обложился горами папок.

Брат поднял от арифмометра спокойные, серые глаза:

– Макс, это просто взрыв. Даже сейчас они случаются сплошь и рядом, в Руре. Ты читал протоколы допросов ночной смены…, – из льежского гестапо приехали два следователя. Они вымотали шахтерам душу, однако инженерное заключение оказалось ясным. Датчик рудничного газа был неисправен, а канареек и ламп Дэви в шахтах больше не держали. Бригада, ничего не заметив, поднялась на поверхность. Датчик разрушило взрывом. Штольни находились на глубине в семьсот метров, далеко от подъемника. Следователи решили не спускаться вниз.

Генрих подозревал, что гестаповцы, все равно, ничего бы не нашли. На «Луизе» поработали аккуратно и обстоятельно:

– Честные, непьющие люди…, – Генрих почти развеселился, – пусть трудятся дальше.

Он ожидал, что взрывы станут регулярными. Шахтеры вышли на работу, но по отчету, подготовленному за неделю, Генрих понял, что производительность упала. Теперь на шахте ввели две смены, а тонна угля, согласно расценкам, утвержденным экономистами рейха, стоила меньше. Генрих подозревал, что каждую тонну будут добывать медленно и неторопливо, с многочисленными перекурами:

– Продолжатся взрывы, на заводе начнутся аварии…, – брат пил кофе у окна, – в общем, через год, отсюда не получат ни угля, ни стали. Вот и хорошо. На месте господина майора я бы не ездил без охраны…, – Генрих видел угрюмые, мрачные лица шахтеров. Они с Максом даже не сходили в пивную. Старший брат отказался:

– Уволь меня от простонародных развлечений, милый. Я не в том возрасте, чтобы приходить в восторг от кружки вишневого пива…, – Генрих, после работы, заглядывал в один из кабачков. С ним никто не заговаривал, не садился рядом. Он брал кружку вишневого, или малинового пива, и устраивался на скамье, у входа. Журчал фонтан, смеялись дети. Даже самые маленькие не заходили в сад, с табличкой: «Евреям вход запрещен». Взрослые тоже не открывали калитку. В парке появлялись только немцы.

– Они Гольдберга спасли…, – Генрих покуривал, глядя на белый мрамор храма Иоанна Крестителя, на маленький рынок, у паперти церкви, на жен шахтеров, с плетеными корзинками, на вечернюю смену, идущую к шахтам:

– Они, конечно, больше некому. Хорошие они люди…, – он всегда, оставлял, деньги на чай. Хозяин никогда не забирал монеты:

– А что делать? – усмехался Генрих:

– Раскрывать мне себя нельзя, немцев они не любят…, – брат не сказал, куда уезжает. Максимилиан, коротко заметил: «В Амстердаме увидимся».

Генрих уцепился за командировку. С началом вторжения, от дорогого друга, как фон Рабе называл координатора, ничего слышно не было. Генрих привык к весточкам, приходившим на его ящик, в скромном почтовом отделении, в Потсдаме. Ключ у ящика хранился у Эммы. Сестра вела занятия в тамошнем отделении Союза Немецких Девушек, у младшей группы, и ездила в Потсдам на метро. Эмма, сначала, не хотела по окончании школы идти машинисткой на Принц-Альбрехтштрассе. Граф Теодор вздохнул:

– Генрих прав, милая. Подозрительно, если ты откажешься. Макс обещал тебя устроить в секретариат рейхсфюрера…, – Эмма сидела, положив длинные ноги, в спортивных брюках, на стол. Тихо шуршал радиоприемник. Когда младшего и среднего сына дома не было, граф Теодор включал лондонские передачи. Эмма закатила голубые глаза:

– Меня вырвет в приемной у этого упыря, папа…, – мрачно сказала девушка, – хватает и рассказов Генриха об Аушвице…, – однако, Эмма согласилась, что подобной возможности упускать нельзя. Макс заметил, что скоро откроется женская школа СС: «Ты и в ней будешь преуспевать, моя милая….»

Сестра настаивала, что дорогой друг, это мужчина. Эмма пожимала плечами:

– От бумаги ничем не пахнет, он осторожен, но девушки и мужчины печатают на машинке по-разному. Удар другой…, – Эмма подносила лист к окну:

– Очень сильные пальцы, уверенные…, – кроме адреса безопасного ящика на амстердамском почтамте, у Генриха больше не имелось никаких сведений о дорогом друге. Радиопередатчик с Фридрихштрассе законсервировали, из соображений безопасности. Ювелир и его жена только получали деньги, на свой счет, из Швейцарии. С Маленьким Джоном или Питером было никак не связаться. Генрих решил:

– Черт с ним. Объясню Максу, что хочу побывать на голландских предприятиях. Надо найти этого человека, узнать, что с ним…, – брат рассеянно кивнул:

– Отправляйся, конечно. Тебе полезно посмотреть на Европу. Остановишься в гостинице гестапо, потом я появлюсь…, – фюрер послал Макса в Гент. Гитлер был уверен, что в алтаре работы Ван Эйка зашифрована информация о местонахождении инструментов мученичества Иисуса. Алтарь сейчас находился в музее города По, на юге Франции. Бельгийцы, перед войной, опасаясь за сохранность картин, послали шедевр в Ватикан, но Италия присоединилась к силам рейха. Алтарь известие застало по дороге в Рим.

Перед капитуляцией, бельгийцы выторговали себе соглашение. Любые дальнейшие передвижения алтаря, должны были производиться с разрешения трех сторон, подписавших договор, Бельгии, Германии, и Франции. Фюрер собирался наплевать на бумажку, так же, как на союз с Россией. Он хотел перевезти алтарь в Германию. Сначала Максу надо было поработать в гентских архивах, и поговорить с полицейскими. Требовалось найти украденную шесть лет назад створку алтаря, с изображением праведных судей.

Он вез в Гент рисунок, в особой папке. Макс, уезжая из Берлина, было, подумал, что мальчишка ему пригодится, но махнул рукой:

– Я с картинами не буду иметь дела, только с бумагами. Пусть сидит, где сидел. Очень надеюсь, что он подыхает…, – Макс понимал, что боится признаться даже себе самому в авторстве ван Эйка. У него дрожали пальцы, когда он видел тонкие, четкие линии рисунка. Он часто замечал, что 1103, на полях тетрадей, повторяла непонятный узор, с рамы зеркала:

– Все ученые так делают, – успокаивал себя Макс, – истинно, люди не от мира сего…, – по возвращении из Парижа он опять ехал в Пенемюнде, а потом в Копенгаген, к Бору.

Макс хотел заглянуть в Амстердам, чтобы своими глазами посмотреть на Элизу:

– Замужем за профессором Кардозо, у нее ребенок, девочка. И у профессора Кардозо дети…, – он усмехнулся:

– Отто обрадуется, я ему позвоню, в Краков. Кардозо пригодится в медицинских блоках…, – Макс в теорию телегонии, разумеется, не верил:

– Жена рейхсминистра Геббельса с кем только не связывалась, до свадьбы, – весело думал он, – а его детей никто не подозревает в нечистой крови. Отто пусть тискает статейки для деревенских невеж. Отправим мужа и ребенка Элизы на восток, она станет свободной…, – девушке исполнилось двадцать два. Макс увидел опущенные вниз, робкие глаза:

– Косуля. Она не станет прекословить, она меня полюбит…, – Макс ждал, что 1103 улыбнется, возьмет его за руку, заговорит с ним первой, или поцелует его. Глядя в спокойное лицо заключенной, он понимал, что 1103 скорее умрет, чем сделает подобное:

– Я просто хочу, чтобы меня любили, хочу детей…, – Макс, перед отъездом, распорядился устроить из замка стрельбище:

– Вашим ребятам, танкистам, артиллеристам, надо практиковаться, – сказал он коменданту, – это отличная возможность набить руку и глаз. Никакой ценности здание не представляет. Его в прошлом веке построили.

После пива, Генрих, обычно, шел в храм. Он не молился, это было бы подозрительно. Комендант знал, что Генрих принадлежит к государственной церкви. Он смотрел на саркофаги блаженных, на могильные плиты де ла Марков, на свежий, серый камень, в стене, где опустили в крипту гроб Виллема и Терезы. Генрих крестился:

– Господи, упокой души праведников, дай им приют в садах райских, дай нам силы идти их путем…, – комендант рассказал, что де ла Марки прятали врача Гольдберга.

Генрих поднимался по дороге к замку, думая, что теперь ему легче. У него появились отец, и Эмма, у отца имелись его приятели. Эмме, он, правда, запретил приводить в группу подруг, поцеловав сестру в лоб: «Прежде всего, осторожность, милая». Она кивнула:

– Я понимаю, конечно. Но я ужасно, ужасно, рада, – совсем по-детски, сказала Эмма, – что ты не такой, Генрих…, – она сидела на диване. Аттила развалился рядом, подставив живот, блаженно зажмурив янтарные глаза. Пес, помахав хвостом, зевнул:

– Я знала, что папа не такой…, – Эмма затянулась сигаретой:

– Хоть здесь можно покурить, у папы…, – фюрер выступал против женского курения, – знала, – продолжила Эмма, но я не думала, что ты…, – Генрих, устроившись по другую сторону от Аттилы, тоже погладил овчарку: «Нас много не таких, милая. Когда-нибудь, – он помолчал, – все закончится».

– Здесь тоже, – остановившись на каменном мосту, Генрих смотрел на лесистые холмы. Рыжевато-каштановые волосы золотились в заходящем солнце. Силуэты терриконов поднимались вверх, слышался звон колокола. В храме начиналась вечерня:

– Здесь тоже, – повторил Генрих, – и в Германии, теперь есть люди в других городах. Кельн, Гамбург, Дрезден, Мюнхен. У папы и его друзей целая сеть. Все изменится, обещаю, – он постоял, любуясь тихим, вечерним городком. Генрих скрылся за коваными воротами, с головой вепря.

 

Пролог

Германия, июль 1940

 

Офлаг IV-C, замок Кольдиц, Саксония

На внутреннем дворе замка Кольдиц, у противоположных стен, красовалось два старых, деревянных стула. Заключенные лагеря для военнопленных офицеров, кроме сидевших в одиночках, носили форму своих армий, со споротыми нашивками. Мягкое, вечернее солнце заливало двор. Над мощными, уходящими вверх стенами, кружил черный, красивый ворон. Птица, хрипло закаркав, ринулась на черепичную крышу, и стала расхаживать по карнизу.

– Это знак, – весело крикнул кто-то из французов, – пора выходить нападающему, ребята!

Польских офицеров отправили из Кольдица в другие лагеря. В крепости остались французы, бельгийцы, и англичане, взятые в плен при эвакуации Дюнкерка. Поляки, на прощание, поделились с товарищами рецептом самогона. Заключенные построили грубый аппарат, надежно спрятанный в двойной стене, в одной из спален. Тайник сделали под предлогом ремонта помещения. В посылках от Красного Креста был и сахар, и джем. Дрожжи они обменивали у немецких надзирателей, за сигареты.

В Кольдице служили пожилые солдаты и молодежь, которую, по возрасту, не могли послать на фронт. Впрочем, никакого фронта и не существовало. На утренней поверке, комендант лагеря, Шмидт, гордо говорил:

– Власть рейха распространяется от Атлантики до советской границы, от полярного круга, до Средиземного моря…, – Шмидт ввел моду выносить на поверку карту Европы, с новыми границами. Французы отворачивались, видя свастику на месте Парижа. В лагере имелось два тщательно скрываемых, портативных радиоприемника. Почта от родных проходила через руки немцев, вымарывавших новости. Газетам рейха доверять было нельзя. Судя по передовицам, войска вермахта не добрались разве что до луны. Приемники протащил в лагерь французский инженер, из разбитого при Дюнкерке соединения саперов.

Стивен взвесил на руке тряпичный мяч:

– Фредерик видел, что Теодора ранили. Но это мы знаем. Джон, перед тем, как потерять сознание, заметил, что Теодор упал. Непонятно, что дальше случилось…, – полковник Кроу, до войны, занимался регби. Здешние попытки повторить игру больше напоминали американский бейсбол. Играли англичане против французов. Те, в последнее время, приободрились. Они слушали передачи лондонского радио. Британия признала генерала Шарля де Голля лидером свободной Франции, и свободных французов, где бы они ни находились. Французские пленные собирались, в случае удачных побегов, присоединиться к формируемым де Голлем Свободным Силам. О правительстве Петэна товарищи говорили, используя выражения, которые Стивен выучил, только оказавшись на фронте.

Вчера, после вечерней поверки, в закрытой спальне, сквозь потрескивание и шорох, до них донесся низкий, уверенный голос Черчилля:

– Мы не пойдем на перемирие с Германией, мы не вступим в переговоры. Мы можем проявить милосердие, но мы не будем о нем просить…, – за решеткой окна заходило солнце. Стивен посмотрел на запад:

– Мы не будем просить милосердия…, – полковник Кроу не получал писем и посылок.

Его взяли в плен месяц назад, над Северным морем, или, как почти весело говорил Стивен, на Северном море. Эскадрилья бомбила немецкие транспорты, перевозящие оружие и войска в Голландию и Северную Францию. Судя по всему, немцы не собирались форсировать пролив, однако угроза вторжения пока не исчезла. Думая о воздушном бое, Стивен радовался, что летел на разгонном бомбардировщике. Ему было жаль лишаться истребителя Supermarine Spitfire, стоявшего на базе Бриз-Нортон, с пятиконечной, красной звездой, и силуэтами птиц на фюзеляже. Ребята, механики, даже написали ему, под силуэтами, жирными буквами: «Ворон».

Он взял бомбардировщик Fairey Swordfish, устаревший еще до войны, с поплавками, позволявшими садиться на воду. Когда Стивена подбили, он так и сделал. На горизонте виднелся британский эсминец. Полковника Кроу легко ранило, пулей в плечо. Он рассчитывал, что корабль успеет подойти к горящей машине, но немецкая подводная лодка оказалась быстрее. Стивен угрюмо заметил:

– Они всплыли в тридцати футах от меня. Я бросился в воду, тем более, она теплая…, – капитан де Лу покуривал сигарету, сидя на подоконнике общей спальни:

– Точно так же, – усмехнулся Мишель, – и меня в плен взяли. Немецкий патруль сидел в брошенной деревне, с пулеметом. Пуля в бок, я сознание потерял, а потом…, – он махнул рукой:

– Если бы ни новый комендант, ты бы, дорогой мой, меня не увидел. Но я уверен, что Теодор жив, – подытожил Мишель, – и мы с ним встретимся.

Стивен не хотел писать семье, потому что не собирался сидеть в Кольдице дольше положенного, по его словам, времени. Надо было подготовить все необходимое для побега. Мишель рассказал кузену, что в первый раз бежал из лагеря в долине Рейна, прошлой осенью. После ареста капитана де Лу привезли в Саксонию. Мишеля лишили права на переписку, и держали без прогулок, в подвальной камере, выводя только на поверки. Ребята незаметно ухитрялись передавать Мишелю немного провизии, из посылок. Он подмигнул полковнику Кроу:

– Сливочное масло меня спасло от чахотки. Зимой в камере вряд ли было выше пяти градусов тепла…, – кормили в офлаге скудно. Комендант Шмидт считал, что горох можно приготовить пятьюдесятью разными способами. Суп, каша, и тяжелый, плохо выпеченный хлеб, сопровождались речами Геббельса, из репродуктора, под потолком сырой столовой.

Стивен бросил мяч, французская команда ринулась к стулу.

Новый комендант, по словам Мишеля, оказался любителем искусства. Узнав, что заключенный, барон де Лу, в прошлом реставрировал картины в Лувре, Шмидт вызвал Мишеля. Немец велел украсить залы крепости. Когда – то в замке работал Лукас Кранах Младший, но здание, много раз, перестраивали. До прошлой войны, здесь размещалась лечебница для душевнобольных, и санаторий. От фресок и следа не осталось.

Мишель вытребовал себе дерево, для лесов, бумагу, для набросков, холсты и клей для будущих картин. Он приступил к многофигурной композиции: «Фюрер на съезде партии награждает героев рейха». Между собой, заключенные называли фреску: «Адольф Гитлер среди свиней. Фюрер третий справа».

Мишель, сидя на камне, склонив белокурую голову, набрасывал что-то в блокноте. Французы совещались у стула. Стивен крикнул летчикам: «Поиграйте за меня!». Устроившись рядом с кузеном, щелкнув зажигалкой, полковник сунул ему сигарету. Полковник Кроу всегда улыбался, завидев альбом. Мишель рисовал заключенных в столовой, на поверке, за игрой в мяч. Стивен заметил: «Не выбрасывай, хорошо получилось».

Кузен поднял голубые, яркие глаза:

– У меня в блокноте адреса, что более важно. Не выброшу, не сомневайся…, – он помолчал: «А ты уверен, что он полетит?».

– А куда он денется? – удивился полковник Кроу:

– Леонардо на подобном летал. И я тоже, кадетом. Планер есть планер, конструкция довольно простая…, – они были первыми. В случае успеха, запасы дерева, холста и бумаги, сделанные Мишелем, обеспечили бы материалов еще на десяток планеров. Летчиков в офлаге хватало.

– Нам больше мили не потребуется протянуть, – подытожил Стивен. Он помолчал:

– Ты уверен в человеке, в Дрездене? Может быть, сразу в Швейцарию отправиться…, – карт здесь не водилось, но у Стивена была хорошая память. От Кольдица до Дрездена было сорок миль, а до швейцарской границы, или Северного моря, значительно дальше. Их загнали на самый восток рейха.

Мишель вздохнул:

– Уверен. Как ты собираешься без документов пересечь половину страны? И я тоже…, – капитан де Лу, впрочем, в Швейцарию не собирался. Мишель коротко сказал:

– У меня есть обязательства, в Париже. Тетя Жанна, мадемуазель Аржан, и…, – он оборвал себя. Стивен подумал:

– Невеста у него, что ли? Он ничего не говорил, никогда…, – вспомнив Лауру, полковник Кроу, как всегда, покраснел. Он рассказал Мишелю, что Тони пропала, с Уильямом. Кузен отозвался:

– Она найдется, я уверен. После Испании все думали, что она погибла, а она у Троцкого интервью брала…, – Мишель усмехнулся.

Они, молча, курили, Мишель рисовал. Кузен заметил:

– Когда поляков отсюда увозили, евреев отделили. Я ребятам, – он кивнул на французов и бельгийцев, – сказал, чтобы евреи бежали первыми…, – мрачно добавил Мишель, – на всякий случай. Мы доберемся до Дрездена, сфотографируемся…., – отложив карандаш, он размял длинные пальцы, – я стащу пару каких-нибудь удостоверений. Дело в шляпе, как говорится. У моего знакомого нужные материалы есть…, – Мишель думал, что можно было бы навестить Берлин, и поинтересоваться, как обстоят дела у Максимилиана фон Рабе. Он велел себе:

– Потом. Сначала надо увезти женщин из Парижа. Тетя Жанна инвалид, а мадемуазель Аржан еврейка. Надо сказать Момо, что я ее не люблю…, – в репродукторе загремел «Хорст Вессель», сигнал к вечерней поверке.

Полковник Кроу поднялся. Выгоревшие концы коротко стриженых, каштановых волос, золотились на солнце. Ворон, развернув крылья, сорвался с крыши замка. Птица полетела куда-то на восток. Стивен проводил ворона взглядом: «Твой знакомый тоже в музее работает?»

Мишель захлопнул блокнот:

– Куратор, в Дрезденской Галерее. Год назад, по крайней мере, был куратором. То есть была. Это девушка…, – голубые глаза улыбались. Капитан де Лу подхватил холщовую куртку, с черными номерами на груди и спине. Они пошли к стене двора, где строились заключенные.

 

Дрезден

Пожилой кассир в Галерее Старых Мастеров, приняв рейхсмарки, оторвал два картонных билетика. Отсчитав сдачу, он положил монеты в ладонь молодого человека, изящную, с длинными пальцами, с пятнами от краски. Посетитель носил старую рубашку и холщовую куртку ремесленника, выцветшую, с прорехами. Кассир покачал головой:

– До прошлой войны в галерею при галстуках приходили, в мундирах. Интересно, – старик посмотрел на молодого человека, – почему он не в армии? Ему тридцати нет. Он рабочий, маляр, сразу видно. А второй…, – он окинул взглядом высокого, широкоплечего, с каштановыми волосами, парня, – тоже рабочий. Ботинки совсем истоптанные, в такой одежде стыдно на улице появиться…, – кассир вспомнил легкий акцент в немецкой речи белокурого мужчины:

– Чехи, или поляки. Теперь понятно, почему они не в армии.

В Дрездене было много цивильарбайтеров, как их назвали. Рабочих привозили с востока, на оружейные заводы и шахты Саксонии:

– Евреев отправляют на восток…, – белокурый показывал приятелю карту галереи, – говорят, они будут в Польше землю возделывать…, – кассир, зевнув, поднял телефонную трубку:

– Очень хорошо, в городе воздух очистился. Раньше от евреев было не протолкнуться. Даже в галерее работали. Как еврей может писать о картинах Дюрера, или Кранаха, об истинно немецком искусстве…, – он, сначала, хотел позвонить на пост охраны, и попросить проверить документы славян. Кассир махнул рукой:

– Деревенские парни. Рот открыли, смотрят по сторонам. Только из навоза вылезли, в Польше. Фюрер принес гений немецкой цивилизации, всей Европе…, – кассир набрал номер столовой для персонала. Он попросил стакан чая, с печеньем. Чайник, по правилам безопасности, в его комнате держать запрещалось.

– Он смотрит в нашу сторону, – одними губами сказал полковник Кроу, наклонившись над планом музея:

– Звонить кому-то собрался. Сюда приедет гестапо, или как их…., – планер выскользнул из чердачного окна башни в замке Кольдиц на исходе ночи.

Приступая к фрескам, Мишель заявил коменданту Шмидту, что нуждается в мастерской, для подготовительных работ и хранения материалов. Немец велел приспособить чердак, под крышей башни. Мишель построил в комнате аккуратную перегородку, отделив каморку, в два метра шириной. Охранники обратили внимание на стену. Мишель провел их внутрь и показал сложенные холсты:

– Для удобства, – голубые глаза смотрели искренне, прямо, – я не люблю беспорядка в мастерской.

Планер строили из разборных деталей, Мишель прятал их под холстами. Потолки на чердаке были высотой в три метра. Окно, от пола до потолка, полукруглое, выходило на восток. Отсюда даже виднелась железная дорога на Дрезден.

Планер, как и предсказывал полковник Кроу, протянул ровно милю. Мишель заранее вырезал из своей куртки черные номера, оставив одежду с прорехами. Это было безопасней, чем разгуливать по Дрездену в тюремном наряде. Для кузена французский товарищ, работавший на лагерном складе, достал сверток с гражданской одеждой. Потрепанные вещи держали на случай визитов Красного Креста. По правилам Женевской конвенции, военнопленных запрещалось одевать в тюремные куртки, с номерами. Они должны были носить форму, или штатские костюмы. Мишель подозревал, что гражданские пиджаки привозили из Дрездена, из ариизированных квартир. Кузен тоже догадался, откуда взялся его костюм. Переодеваясь, Стивен мрачно сказал:

– Вернусь домой, и буду настаивать на бомбежках…, – он сочно выругался, – лагерей. Хотя они не являются стратегическими объектами, по мнению наших военных. Но вообще…, – он быстро и ловко собирал планер, – ходят слухи, что Люфтваффе не ограничится атаками на наши корабли, в проливе, и Северном море. Придется защищать Британию…, – приземлившись на картофельном поле, разобрав планер, они забросали детали землей. Мишель, внезапно, сказал:

– Я никогда не летал на самолете. Это в первый раз…, – июльская ночь была теплой, тихой, на огромном небе догорали звезды. Стивен хохотнул: «Обещаю, что не в последний».

Товарищи снабдили их рейхсмарками, выручкой от продажи сигарет охранникам. Стивен и Мишель, добравшись пешком до следующей станции после Кольдица, сели на первый пригородный поезд, в Дрезден. Рано утром здесь вряд ли могли появиться патрули, но Мишель, все равно, велел не рисковать. Они не стали доезжать до центрального вокзала, где их мог встретить наряд гестапо. Мишель был уверен, что после утренней поверки, комендант Шмидт разошлет, по Саксонии, телеграммы о побеге. Они оба хорошо говорили по-немецки, но с заметным акцентом, и документов у них никаких не имелось.

Когда поезд оказался в Дрездене, они вышли на маленькой платформе, в рабочем районе. Кафе открывались, они нашли неприметное заведение. Мишель вернулся с кружками к расшатанному столу: «Первый кофе за почти год, поверить не могу». Им все равно надо было появиться в центре города. Чтобы оказаться в Галерее Старых Мастеров, где работала Густи, как ее называл Мишель, надо было пройти мимо Фрауэнкирхе. «Придется рискнуть, – вздохнул капитан де Лу, – другого пути нет».

Кузен, угрюмо курил сигарету, отхлебывая жидкий, горький кофе:

– Эрзац, – полковник Кроу, скосил глаза на портрет Гитлера, над стойкой кафе, украшенный нацистскими флагами, – настоящий кофе они в армию посылают, или в СС. Мерзавцам фон Рабе, вроде старшего, Максимилиана…, – Мишель отозвался:

– Не все немцы на него похожи, Стивен. Ты знаешь о Генрихе. Он с Питером судетских детей спасал. Он настоящий, достойный человек. И Густи такая, можно не волноваться…, – с Августой фон Ассебург Мишель познакомился пять лет назад, до испанской войны. Девушка училась в Геттингене, и приехала на практику в Лувр. Ее передали под покровительство Мишеля, тогда начинающего реставратора. Они переписывались, Густи посылала ему статьи, на рецензию. В последний раз они виделись два года назад, в Париже:

– Я ее спросил, почему она из Германии не уезжает…, – Мишель вел кузена к Фрауэнкирхе, – она католичка, верующая, ненавидит Гитлера. Сначала у нее мать болела, но фрау фон Ассебург умерла, Густи писала. Она не ответила, перевела разговор на что-то другое. Она графиня, в конце концов…, – девушка, смеясь, объяснила Мишелю, что происходит из боковой ветви рода фон Ассебург-Фалькенштайн. Ее покойный отец преподавал в гимназии, в Баутцене, столице местных славян. Мать Густи была славянкой, хотя Гитлер заявил, что в Германии не существует никаких славян. Все школы сорбов закрыли, язык запретили, даже в церквях. Густи вздохнула:

– Он хочет сделать вид, что в Германии все арийцы…, – девушка помолчала:

– Учебники языка изъяли из библиотек. Прекратили писать, что сорбы славяне. Мы все арийцы, просто говорим на славянском языке. Но фюрер исправит ошибку истории, – она раздула тонкие ноздри, – он обещает, что через два поколения в Польше и Чехии не останется славян, а в Германии нас, оказывается, и не было никогда…, – Мишель еле увел кузена от площади перед Фрауэнкирхе. Стивен оглядывался:

– Я не думал, что здесь настолько красиво. Ты был в Дрездене? – лазоревые глаза блестели. Стивен подумал:

– Я и в Риме был, и в Мадриде. В Мадриде я воевал, в Риме Констанцу искал. Господи, когда все закончится? Когда можно будет приехать в такой город не с оружием в руках, не скрываясь от гестапо, а привезти сюда любимую девушку, остановиться в гостинице, и пить кофе на балконе, с видом на площадь…

– Был, – сварливо ответил Мишель, – до прихода Гитлера к власти, студентом. Теодор мне устроил поездку по Европе, перед годом обучения в Италии. Дрезден, мой дорогой, за красоту называют ювелирной шкатулкой, но если мы не поторопимся, то нас ждет не шкатулка, а местное гестапо. Десять утра пробило, музей открылся, сейчас на улицах появятся патрули…, – кузен, все равно, смотрел по сторонам.

Впрочем, это было и к лучшему, подумал Мишель, глядя на стакан чая, который принесли кассиру. Судя по всему, их с кузеном принимали за рабочую силу с востока. Мишель видел плакаты, со свастиками, в вагоне пригородного поезда:

– Фермер! Отдай своих сыновей армии! Управление труда обеспечит тебя батраками, по льготной цене…, – в рабочем квартале Дрездена они заметили надписи, над магазинами и кафе: «Только для арийцев».

Мишель увидел, как передернулся кузен. На музее тоже висело объявление, извещающее, что евреям в галерею вход воспрещен:

– Я слышал…, – тихо сказал Стивен, – от Питера. Но никогда не видел, собственными глазами. Хорошо, что я в Германии побывал, хоть и таким образом…, – Мишель оставил его на бархатном диванчике, перед «Сикстинской мадонной».

– Никуда не уходи, – строго велел капитан. Стивен помотал каштановой головой:

– Куда я уйду…, – Мишель бросил взгляд на Мадонну:

– На кого она похожа? Конечно, – он, невольно улыбнулся, – на кузину Лауру. У нее только глаза немного раскосые…, – ведя кузена по залам, он заметил, что Дрезденского триптиха, Ван Эйка, на стене нет:

– Густи, ван Эйком занималась, – вспомнил Мишель, – может быть, она видела рисунок. Хотя фон Рабе не стал бы его возить в Дрезден, и вообще не отдал бы на экспертизу. Он осторожен, мерзавец…, – Мишель, легонько, нажал дверь с табличкой: «Служебные помещения, посторонним вход воспрещен». Он скрылся в темном коридоре.

Густи могла выйти замуж, девушке было двадцать семь:

– Лауры ровесница…, – Мишель вдыхал знакомый запах пыли, краски, и растворителя, – она могла выйти замуж, уехать из Дрездена. С тех пор, как война началась, я научных журналов не видел, не знаю, осталась ли она в галерее…, – Мишель надеялся, что Густи здесь. Он читал, в тусклом свете лампочек, таблички на дверях, и, наконец, облегченно выдохнул. Мишель постучал, но ответа не дождался. Повернув ручку, он оказался в большой, светлой комнате, выходящей в музейный двор. В центре, на мольберте, стоял Дрезденский триптих, ван Эйка, а больше никого вокруг не было. Мишель, захлопнув дверь, прислонился к ней спиной. Он стал ждать, рассматривая искусно выписанные складки на тяжелом, цвета свежей крови, платье Богоматери.

Густи утром, по внутреннему телефону, вызвал директор музея.

Девушка проводила ежегодный уход за Дрезденским триптихом. Она стояла, с хлопковым тампоном и пинцетом, осторожно очищая белый, горностаевый табард святой Екатерины, на правой створке. Алтарь был маленьким, комнатным. Густи смотрела в тонкое лицо светловолосой девушки, углубившейся в книгу:

– Сии облеченные в белые одежды кто, и откуда пришли? Это те, которые пришли от великой скорби…, – на воскресной мессе, в соборе Хофкирхе, Густи услышала шепот, со скамьи сзади. Пожилая женщина говорила своей приятельнице о лагере, в Польше, где служит ее сын:

– Сейчас много лагерей строят…, – Густи опустила глаза к молитвеннику, – туда евреев перевезут, из Германии, из новых областей рейха. Они будут работать, на фабриках…,– Густи знала об Аушвице гораздо больше, чем хотела. Во-первых, Генрих, приезжая из Польши, рассказывал ей о строительстве лагеря, а во-вторых, она получала, каждую неделю, письма с хорошо сделанными, четкими фото. Письма Густи сжигала, предварительно переписывая, шифром, в блокнот, полезную информацию. От фото ей бы тоже хотелось избавиться. Густи тщательно, мыла руки, после того, как прикасалась к письмам. Генрих запретил ей выбрасывать снимки:

– Я в лагере не пользуюсь камерой…, – хмуро сказал младший фон Рабе, – не хочу вызывать подозрения. Очень хорошо, что он…, – Генрих помолчал, – хочет похвастаться своими, как это сказать, достижениями. Пригодится, когда и его, и всех остальных посадят на скамью подсудимых.

С Генрихом Густи встречалась на одной из маленьких станций, в Саксонской Швейцарии. Она изучила округу, с группой из Лиги Немецких Девушек. Густи поднималась на скалы, и отлично знала окрестные леса. Генрих сходил с поезда в альпинистских бриджах и свитере, с палкой и рюкзаком за спиной. Густи тоже, надевала спортивные брюки и брала корзинку с провизией. Для окружающих они были просто молодой парой, олицетворением, как кисло думала Густи, арийской красоты и силы.

Они с Генрихом знали друг друга с Геттингена, и пять лет работали вместе. Густи, однажды, спросила его о будущей женитьбе. Они сидели у обложенного камнем кострища, в аккуратном, прибранном лесу, с табличками, привинченными к скамейкам: «Только для арийцев». Серые глаза Генриха погрустнели, он бросил сигарету в тлеющий огонь:

– Мы могли бы пожениться, Густи, – неожиданно озорно сказал младший фон Рабе, – тогда нам бы не пришлось прятаться. Только надо любить…, – он смотрел на весенний, тихий лес:

– Ты знаешь, что с Габи случилось…, – Густи кивнула, прикусив розовую губу. Генрих тяжело вздохнул:

– Я себе запретил все…, – он помолчал, – такое. До победы. Иначе я не смогу работать. Я буду все время думать о жене, о детях…, – зорко взглянув на Густи, он подытожил: «Ты, кажется, пришла к похожему выводу».

Подняв шишку, Густи, вдохнула свежий, острый запах смолы:

– Я никогда не смогу выйти замуж за этих…, – она поморщилась, – эсэсовцев и военных, ухаживающих за мной, Генрих. Хотя, конечно, – девушка легла на мох и закинула руки за голову, – для работы они полезны. Болтают с красивой девушкой, флиртуют…, – Густи, по направлению от Министерства Пропаганды, как активистка Национал-Социалистической Женской Организации, читала лекции по немецкому искусству, в школах СС, и санаториях для офицеров. СС заботилось об образовании работников.

Густи, весной, начала докторат. Она хотела писать о своем любимом Ван Эйке. Директор музея намекнул, что имперское министерство науки, воспитания и народного образования, не поощряет доктораты об искусстве завоеванных рейхом стран, пусть даже и с почти арийским населением. Густи, со вздохом, сложила папки на стеллажи, в кабинете. Она принялась за работу о Дюрере.

Густи, не скрывала, что ходит к мессе, однако Генрих приказал ей избегать церквей, где священники известны недовольством режимом:

– Я тоже…, – он пошевелил палочкой угли костра, – посещаю храм, где висят знамена, со свастикой. На исповеди будь осторожней…, – Генрих, потянувшись, коснулся ее руки, – некоторые ваши прелаты бегают в гестапо, с доносами. Наши священники, впрочем, тоже, – он помрачнел, – скоро все достойные люди отправятся в блок для служителей церкви, в Дахау.

О коллегах Густи не думала. Музейных работников, по распоряжению министерства, освободили от службы в армии, но Густи не могла слышать ежедневную трескотню, в столовой, о гении фюрера и новых завоеваниях рейха. Почти все мужчины в музее носили значки членов НСДАП. Густи, в любом случае, соглашалась с Генрихом. Пока Германия оставалась больной, как они говорили, ни о какой любви говорить было нельзя:

– Но и у постели больного можно полюбить…, – Густи шла мимо знакомых ей, с детства, картин. Родители приводили ее в галерею почти каждое воскресенье. Потом она приходила в залы с мольбертом, учась в школе искусства. Генрих, при каждой встрече, просил Густи уехать из Германии. Ее отец скончался до прихода Гитлера к власти, мать умерла почти два года назад, Густи, в Дрездене ничто не удерживало.

– Кроме работы…, – остановившись перед массивной, дубовой дверью кабинета директора, Густи, поправила скромный воротник белой блузы, на синем, холщовом, рабочем халате. На лацкане красовались значки Союза Женщин и организации «Сила через радость». Густи водила экскурсии, устраивала занятия в школах для рабочих, и организовывала поездки в старинные замки Саксонии. Все члены группы, где бы они ни трудились, вели себя, как безупречные граждане рейха. Генрих всегда подчеркивал важность сохранения, как он говорил, с невеселой улыбкой, блеска на фасаде.

Густи, отчего-то, подумала:

– Генрих в Бельгию и Голландию отправился. Он Ван Эйка увидит. А если…, – она посмотрела на медную табличку с титулами директора, – если там гестапо…, – Густи велела себе не волноваться. Настаивая, чтобы она уехала, Генрих заметил:

– Тебя отпустят, в Испанию, в Венгрию. Ты говорила, что в Прадо и Будапеште есть Дюрер. Эти страны наши союзники, тебе поставят выездную визу…, – Дюрер был и в Америке, но туда попасть было почти невозможно, и не только из-за войны в Атлантическом океане. Рейх очень неохотно позволял своим гражданам путешествовать по нейтральным странам. Многие из таких поездок просто не возвращались.

– Я подумаю, – мрачно пообещала Густи руководителю.

Перекрестившись, она толкнула дверь кабинета директора.

Ее напоили хорошим кофе, не эрзацем. Директор показал приказ, рейхсминистерства науки, воспитания и народного образования. Фрейлейн фон Ассебург, по вызову генерал-губернатора бывшей Польши, Ганса Франка направлялась в командировку, в Краков. Ей предстояло провести уход за «Дамой с горностаем», Леонардо. Картина из коллекции Чарторыйских переехала в особняк Франка. Потом Густи ждали в Аушвице, с лекциями о немецком искусстве, для персонала лагеря. Девушка, незаметно, сжала руки в кулаки. Она знала, кто позаботился о командировке:

– Он писал, что близок к этому…, Франку…, – до Густи донесся наставительный голос директора:

– Для реставратора, фрейлейн фон Ассебург, честь, поработать с шедевром Леонардо. В мастерских при краковских музеях есть все необходимое. Поедете налегке. Познакомитесь со столицей славянских варваров…, – Густи приказала себе улыбаться:

– Я подготовлю лекцию о неполноценности их искусства, архитектуры…, – директор огладил седоватую бородку:

– На вокзале вас встретит гауптштурмфюрер Отто фон Рабе. Он готовит визит…, – Густи вспомнила белоснежную, слабо пахнущую чем-то медицинским бумагу, четкий, аккуратный почерк.

Весной фото Густи, в туристском походе, в шортах и спортивной рубашке, напечатали в журнале Neues Volk, органе управления расовой политики НСДАП. В статье шла речь о полезности физических упражнений и пребывания на свежем воздухе, для женского арийского здоровья, как выражался автор.

Редакция начала пересылать Густи пачки конвертов, полученных от армейских офицеров и эсэсовцев. Гауптштурмфюрер Отто фон Рабе отправил письмо напрямую, минуя журнал. Густи предполагала, что бонза узнал ее адрес, всего лишь подняв телефонную трубку. Старший брат Генриха писал так, словно Густи дала согласие на брак. Он предупреждал, что девушке придется переехать в Аушвиц, где Отто руководил медицинским блоком, отказаться от сахара, и других, по словам врача, вредных элементов питания, и рожать потомство, для рейха и фюрера:

– После войны с Россией мы, дорогая Августа, обоснуемся в эсэсовском поселении, на новых землях, и вернемся к образу жизни древних германских предков. У нас должно быть не менее десяти детей…, – Генрих велел Густи отвечать на письма.

– Он сумасшедший, – младший фон Рабе горько усмехнулся, – но тебе он расскажет больше, чем мне. Расскажет и покажет…, – Отто присылал Густи фотографии их будущего, как его называл Отто, семейного гнездышка, медицинского блока, городка охраны и бараков заключенных:

– У нас есть бассейн, конюшни, и спортивный зал. В недалеком будущем мы возведем детскую площадку, милая Августа. Здесь отличная охота и рыбалка, мы будем собирать грибы и ягоды…, – Отто прислал снимок, в парадной форме, с мечом, кинжалом, и нарукавной повязкой, с эмблемой мертвой головы. Внизу было написано: «Моей дорогой невесте, в ожидании нашей встречи».

От командировки отказаться было невозможно. Вызов от генерала Франка и распоряжение министерства обсуждению не подлежали.

– Не потащит же он меня в постель…, – Густи шла по еще пустым залам, в кабинет. Она почувствовала, что краснеет. Ее воспитывали родители-католики. Густи остановилась в зале с мадонной Рафаэля. Богоматерь, казалась, смотрела прямо на нее:

– Надо ждать любви, – подумала Густи, – и я буду. От Отто я как-нибудь отделаюсь, непременно…, – высокий, широкоплечий парень, в рабочей одежде, любовался картиной. Густи взглянула на коротко стриженые, каштановые волосы:

– Разгар трудового дня, а он здесь…, – в рейхе внимательно следили за дисциплиной. Патрули могли проверить документы, у мужчин призывного возраста, казавшихся подозрительными. Мужчина обернулся.

Она стояла, высокая, стройная, темно-русые волосы играли золотом, в рассеянном, мягком свете, лившемся сверху, через стеклянный потолок зала. Стивен увидел темно-голубые глаза, длинные ресницы, и значки со свастиками, прицепленные к лацкану музейного халата. Девушка, внезапно, спросила: «Вы первый раз в музее?»

Стивен Кроу только и мог выдавить из себя: «Да». Полковник надеялся, что его акцент, в коротком слове, будет незаметен.

– Приятного визита, – пожелала девушка. Стивен, было, открыл рот, однако она исчезла за служебной дверью. Вспомнив значки, полковник опустился обратно на диван:

– Поклонница Гитлера, как и все остальные…, – мадонна, на картине, напоминала кузину Лауру. Стивен вздохнул:

– Я правильно сделал. Нельзя давать ложных надежд, надо ждать любви, как у меня было, с Изабеллой. Бедный Питер, он до сих пор о Тони думает, об Уильяму. По лицу видно.

Оказавшись в полутемном коридоре, Густи, строго сказала себе:

– Просто посетитель, рабочий. У него выходной, наверное…, – у рабочего было загорелое лицо, лазоревые глаза, и большие руки, в заживающих царапинах. Сердце, все равно, билось. Нырнув в кабинет, Густи замерла. Изящный, тоже в рабочей одежде, человек, склонив белокурую голову, рассматривал Дрезденский триптих.

– Ты постаралась, – услышала Густи знакомый, смешливый голос:

– Я о святой Екатерине говорю, над Мадонной надо трудиться…, – он обернулся. Прижав ладонь ко рту, Густи, сдавленно ахнула: «Мишель!».

– Я обещал тебя навестить, – он улыбался, – и сдержал обещание, Густи.

Окинув взглядом его потрепанную, в прорехах куртку, Густи закрыла дверь на засов.

– Правильно, – одобрительно заметил капитан де Лу: «Я…, то есть мы, здесь без документов, Густи…»

– Я догадалась…, – руки девушки испачкала краска. Мишель отпустил ее ладонь:

– Я очень рад, что увидел тебя…, – он тряхнул головой: «Слушай».

С балкона квартиры Густи виднелся купол Фрауэнкирхе.

Полковник Кроу, затягиваясь сигаретой, смотрел на большую, летнюю луну, на черно-красные флаги, на углу переулка. В городе было тихо. Изредка, снизу, доносилось шуршание шин:

– В любую минуту, – думал Стивен, – в любое мгновение у подъезда может остановиться машина, и за ней придут. Или ее вызовут в кабинет к директору, как сегодня…, – Густи, за ужином, рассказала о визите в Польшу:

– Ее будет ждать гестапо. На фронте такого нет, противник ясен. А здесь…, – Стивен, понял, что боится за девушку. За ужином он, почти все время, молчал. Полковник не отводил глаз от красивых, с длинными пальцами, с пятнами краски рук, от скромного узла темно-русых волос. Густи, весело, заметила:

– Значки со свастиками я дома не ношу, разумеется…, – в гостиной висел портрет Гитлера, рядом с похвальными грамотами, от Союза Немецких Женщин, и организации «Сила через радость».

– На случай визита соседей, – бодро сообщила Густи, накрывая на стол, – они могут донести, что у меня нет фотографии фюрера. Хотя у немцев, – она усмехнулась, – не принято забегать за солью, как в деревне моей матери…, – Густи показала снимки первого причастия, в простой церкви, среди бесконечных полей пшеницы и перелесков.

Девочка носила сорбский костюм, отделанную кружевами, пышную юбку, шаль, вышитую цветами. Тонкую талию обвивала цветная лента, распущенные волосы украшали жемчужные нити:

– Это до Гитлера было, – вздохнула Густи, – сейчас запретили такие наряды носить. Запретили пасхальную кавалькаду, в школах не преподают язык…, – она приготовила свиные ножки, с горчицей и молодой картошкой. Девушка объяснила:

– Наше, народное блюдо. Мама меня и языку научила, и песням…, – на старом, уютном диване Стивен заметил гитару. За кофе девушка спела. Язык напомнил Стивену польский. После разгрома Польши некоторые летчики перебрались в Британию, и стали служить в королевской авиации. Мишель немного выучил язык, когда из Кольдица еще не увезли поляков.

Густи кивнула:

– Славянский говор, конечно. В Польше мне будет просто работать…, – темно-голубые глаза, на мгновение, похолодели,– хотя из краковских музеев уволили всех местных специалистов. Привезли людей из Германии…, – Густи велела полковнику взять фотографии Аушвица:

– Мишель во Францию направляется, – заметила она, – а вы скоро в Британии окажетесь. Если все пойдет хорошо…, – Густи приказала себе не думать, что все может пойти плохо. Она смотрела в лазоревые глаза, слушала низкий, красивый голос:

– Оставь, ты просто помогаешь. Они тоже сражаются с Гитлером. Это твой долг, и больше ничего…, – Густи, в кабинете, отдала Мишелю ключи от квартиры. Девушка велела им, как можно быстрее, покинуть музей:

– Скоро школьные экскурсии начнутся…, – она посмотрела на часы, – солдат приведут. Незачем рисковать и здесь болтаться. Одежду я найду, – пообещала Густи, – у меня хороший глазомер. Она придется впору. Когда окажетесь в новых нарядах, сходите в ателье, а с документами мы разберемся.

Стивен потрогал рукав старого, но крепкого пиджака:

– Она пакет из дешевого магазина принесла. Сказала, что лавки для цивильарбайтеров открыли…, – у них появились два удостоверения, с фотографиями. Пользуясь знанием польского языка, Мишель сходил в контору, по распределению рабочей силы. Вернувшись с документами, кузен повел рукой:

– Стояла большая очередь, пальцы у меня ловкие. На западе Польши почти все по-немецки говорят…, – он и Густи трудились над удостоверениями, – ничего подозрительного нет…, – теперь Стивена звали Стефаном. Он стал уроженцем Бреслау, рабочим на мебельной фабрике. Документ нужен был для пути к швейцарской границе. Ее Стивен собирался пересечь пешком. Мишель, из Дрездена, отправлялся на запад, тоже, как поляк.

Стивен вспоминал ее улыбку:

– Все, полковник…, – пальцы девушки осторожно разгладили бумагу, – никто не придерется, езжайте спокойно на юг…, – она прикусила розовую губу:

– Я кофе сварю, завтра подниматься рано…, – Густи забрала у Стивена пиджак. Девушка зашила в подкладку пакет, с фотографиями Аушвица и блокнотом, с зашифрованной информацией о военных заводах и частях, размещенных в Саксонии:

– Я наблюдательная, – она сидела на диване, со шкатулкой для шитья, – руковожу группами туристов. Никто не удивляется, если я одна окрестности изучаю. У нас красиво, полковник…, – темные ресницы дрогнули, – если бы мы в другое время встретились, я бы вас отвезла в замки, Саксонскую Швейцарию…, – Густи перекусила нитку белыми зубами:

– Мне много рассказывают военные, СС…, – девушка поморщилась: «В Польшу я тоже за информацией еду».

В свете луны поблескивало кольцо серого металла. Тетя Юджиния уговорила Стивена оставить клинок Ворона, в Мейденхеде, с другими семейными реликвиями. Полковник приехал в усадьбу в мае, когда цвели розы. Маленький Аарон, лежа в плетеной корзине, улыбался. Девочки, повиснув на Стивене, потащили его на реку. Он привез, на своей машине, мистера Майера и Пауля, на выходные. Стивен провел два дня, катая детей на лодке, и запуская воздушного змея. Он успокоил Клару:

– Побудьте с мужем, вы нечасто видитесь…, – он услышал сзади шорох. Мишель, прислонившись к двери, засунул руки в карманы. Густи обрадовалась, поняв, что Мишель и Генрих встречались, в Праге. Оказалось, что младший фон Рабе не рассказывал группе о спасении судетских детей.

Густи помолчала:

– Генрих очень осторожен. Он никогда не говорит больше положенного. Я только знаю, что он и по делам тоже в Бельгию и Голландию уехал. По нашим делам. И он христианин…, – Густи стояла с полотенцем в руках, мужчины мыли посуду, – он скромный человек. Генрих посчитал, что он просто выполнил свой долг.

Полковник Кроу протянул кузену портсигар. Щелкнув зажигалкой, Мишель кивнул на огонек лампы, в окне кабинета Густи:

– Она второй блокнот пишет, для тебя. Завтра проводит нас на вокзал…, – они с Мишелем расставались на платформе. Густи, уверенно, проложила маршрут для обоих. Девушка отметила пересадки:

– Завтра к вечеру окажетесь на швейцарской границе, полковник.., – они отнекивались, но Густи, все равно, снабдила их деньгами. На рассвете девушка собиралась приготовить провизию, в дорогу.

– Выполнять свой долг…, – Стивен вспомнил покойную Изабеллу:

– Густи, на нее похожа, – понял полковник, – прямая, честная. Они подружились бы, если встретились. Четыре года прошло, – он скрыл вздох, – Изабеллу не воскресить, да и не получится такое. Когда я Густи увидел, в музее, я не мог с места сдвинуться. Но у Густи тоже есть долг…, – он аккуратно, медленно, потушил окурок.

Кузен смотрел на купол Фрауэнкирхе.

Церковные часы, по соседству, пробили полночь:

– Мы иногда совершаем ошибки, Стивен, – тихо сказал Мишель, – принимаем…, – он поискал слово, – желание, за любовь. От одиночества, потому, что хочется оказаться рядом с кем-то…, – полковник усмехнулся: «Поверь мне, я все о подобном знаю. У меня такое случалось, но я исправил свою ошибку». Больше он, как джентльмен, ничего сказать не мог.

– А я пока нет. Но я, поэтому в Париж возвращаюсь. Не только из-за тети Жанны и мадемуазель Аржан…, – кузен твердо посмотрел на него. Стивен подумал:

– Не зря его предка Волком звали. Мишель мягкий человек, но иногда у него взгляд становится таким, как сейчас…, – он впервые заметил тонкие морщины, вокруг голубых, больших глаз:

– Я не это хотел сказать, – Мишель потрепал его по плечу:

– Иногда важно и не ошибиться в другую сторону, Стивен. Не убежать от любви, потому что, – мужчина пощелкал пальцами, – испугался, и не представляешь себе, как…

– Все я представляю, – смущенно пробурчал полковник:

– Французам, легче. Англичане не умеют о таких вещах говорить…, – кузен пожал плечами:

– Один раз ты говорил, мой дорогой. Они похожи, – ласково сказал Мишель, – я заметил. Пойди, – он подтолкнул кузена к двери, – свари кофе, принеси девушке. Она работает, ей это, кстати, придется…, – Стивен не двигался. Полковник спросил: «Песня, итальянская, которую ты пел…»

После ужина Мишель взял гитару. Опустив белокурую голову к струнам, он быстро подобрал музыку к сорбской песне Густи, а потом сказал:

– Я эту мелодию в Италии услышал, студентом. Моя любимая…, – кузен пел, Стивен смотрел на белоснежную, с легким румянцем, щеку девушки. Темно-русый локон падал на шею, спускался на плечо, в простой блузке. Густи знала итальянский язык. Стивен откашлялся: «О чем она, фрейлейн фон Ассебург?»

Девушка, лукаво, отозвалась:

– Я с десяток, раз просила, полковник. Просто Густи. Мы с вами товарищи, – она, на мгновение, коснулась его руки. Стивен покраснел.

– Ла Мантована, – отозвалась Густи:

– Музыка старая, времен Ренессанса. Сметана мелодию использовал…, – Мишель кивнул:

– В Праге нам Сметана очень помог, когда мы чуть в драке не очутились. Генрих сел к роялю, в ресторане, и чехи успокоились. Кузен Авраам говорил, что будущий гимн еврейского государства тоже на эту музыку написан…, – Стивен, глядя на Густи, понял:

– Конечно. Я видел картину, кадетом. Холст в Лондон привозили, из Уфицци, на выставку, в Национальной Галерее. Это она, Флора. Только у Флоры волосы светлые…, – девушка улыбалась:

– Песня о зиме, полковник. Холода закончатся, непременно, настанет весна. Здесь, в Германии, тоже это случится.

– Пел, – усмехнулся Мишель:

– Tu sei dell'anno la giovinezza tu del mondo sei la vaghezza. В тебе вся молодость и красота мира…, Он развернул кузена за плечи:

– Иди. Это все рядом с тобой. Просто не бойся…, – Стивен, тоскливо, сказал: «Она никуда не уедет, Мишель, она…»

– Она тебя ждет, – уверил его Мишель. Дверь, неслышно, закрылась. До Мишеля донесся отзвук голоса Густи:

– Полковник! Надо спать, вы завтра…, – он заставил себя отвернуться, глядя на спящий город.

– А тебя? Что тебя ждет? – спросил себя Мишель. Он смотрел на купол Фрауэнкирхе:

– Доберись до Парижа, выполняй свой долг. Сражайся с нацизмом, с мерзавцами, как фон Рабе…, – Густи рассказала ему о «Даме с Горностаем». Мишель поморщился:

– Леонардо они не получат. Они вообще ничего не получат…, – среди работников немецких музеев ходили слухи, что в шахтах Саксонской Швейцарии и Австрии готовятся убежища для хранения украденных картин. Шедевры свозили в Германию для будущего музея фюрера, в Линце.

– По дороге нагревая руки, и собирая собственные коллекции…, – Мишель вспомнил о замке де ла Марков:

– Надеюсь, у них все в порядке. Виллем в Риме, в безопасности, а кузина Элиза и Давид? Хотя Давида не тронут, он великий ученый. И Эстер в Голландии, и дети. Надо, и о них позаботиться…, – Густи дала Мишелю маленькую карту, отметив примерное расположение шахт. Он подумал об украденной, до войны, створке гентского алтаря:

– Густи говорила, что она где-то во Франции, в Бельгии. Максимилиан в Бельгию поехал, мелкий воришка…, – Мишель, презрительно, скривился:

– Даже если они перевезут в Германию Гентский алтарь, это ненадолго, – он решил ничего не говорить Густи о рисунке. Экспертизы не проводилось, доказательства авторства ван Эйка отсутствовали.

– Сначала Париж, – сказал себе Мишель:

– Потом на запад, в Ренн. В Бретани отличные ребята, я туда до войны часто ездил. Найду знакомых, соберу отряд. Леса в тех местах непролазные. Коллекции наши с Теодором хорошо спрятаны, в долине Мерлина. Но что, все-таки, с Теодором случилось…, – он, на цыпочках, прокрался в спальню. Густи сказала, что переночует в кабинете. Мишель увидел под дверью полоску света. Мужчина, невольно, прислушался. Поняв, что девушка поет, Мишель устроился на диване, закинув руки за голову: «Все будет хорошо».

Сквозь стеклянную крышу дрезденского вокзала светило яркое, солнце. В репродукторе гремел бравурный марш. Он оборвался, голос диктора, важно сказал:

– В Берлине восемь утра. Прослушайте последние известия. Вчера наши доблестные летчики бомбили британские суда, в Северном море. На острове Крит, у мыса Спада, британская эскадра вероломно напала на крейсеры военно-морских сил Италии. В ходе неравного боя наши союзники, потеряли один крейсер…, – высокий, широкоплечий парень, с каштановыми волосами, подпирал стенку, рядом с ларьком, где торговали выпечкой.

По площади, среди торопившихся к трамваям и автобусам жителей пригородов, прогуливался наряд полиции. У парня проверили документы. Он жевал булочку, держа коричневый, бумажный пакет. Парень предъявил удостоверение цивильайрбайтера. На ломаном, с акцентом, немецком языке, он подобострастно объяснил, что получил отпуск на мебельной фабрике. Парень ехал на два дня в Нюрнберг. Поляк показал билет, в вагон третьего класса, на поезд, уходящий через сорок минут. Он посмотрел на полицейских, лазоревыми глазами:

– Я хочу побывать в колыбели рейха, увидеть стадион, где проходят партийные съезды…,– полицейские отошли. Старший по наряду, важно заметил:

– Правильно, что их привозят в Германию. Нам нужна трудовая сила. Они проникаются мощью национал-социалистской мысли…, – поморщившись, он вытер руку платком:

– Я его бумаги трогал. Все славяне, грязные свиньи. Если бы не Германия, они бы остались в навозе…, – поляк, невозмутимо, покуривая дешевую папироску, кинул косой взгляд в сторону полицейских:

– Хорошо, что когда Мишель уезжал, их здесь не было. Два поляка на одном вокзале. Конечно, ничего подозрительного, но все равно, так лучше. Я от Густи заразился, – Стивен поймал себя на улыбке.

Они с Густи посадили кузена на первый состав до Франкфурта. Оттуда Мишель ехал на бывшую французскую границу, в Саарбрюкен:

– Я воевал в тех местах…, – Мишель устроился в пустом вагоне, на деревянной лавке, – найду, как через границу перебраться. Впрочем, никакой границы нет. Дальше Франция…, – голубые глаза блеснули теплом, – дальше я дома…, – Густи, строго сказала:

– Во Франкфурте с вокзала не уходи. Большие города кишат патрулями. В Саарбрюкен поезжай местными поездами, так безопасней. Здесь бутерброды, с ветчиной, сыром, бутылка пива…, – Стивен и Мишель, на прощание, обнялись. По дороге к вокзалу, Мишель, быстро рассказал Стивену, что после Парижа намеревается отправиться в бретонские леса, собирать отряд сопротивления.

– Я ночью все продумал, – заметил кузен, – вы долго спать не ложились…, – Мишель увидел, как покраснел полковник.

Они стояли у входа на вокзал, Густи отправилась покупать билеты. Мишель опустил глаза к скромному саквояжу девушки. Стивен забрал багаж в передней квартиры. Мишель пил кофе, на кухне. Густи оглядывала старую, сделанную до прошлой войны мебель:

– Я здесь родилась, – тихо сказала девушка, – выросла. Знаешь…, – она взяла Стивена за руку, – Генрих меня который год уговаривает покинуть Германию…, – на длинных ресницах повисла маленькая слеза.

В саквояже лежала кое-какая одежда, и заметки Густи по ван Эйку. Стивен отказался от плана миновать границу пешком:

– Это опасно, – ночью, он сидел с Густи на диване, в кабинете, – если бы я был один…, – от нее до сих пор пахло растворителем. У нее были мягкие, розовые губы, теплые волосы, она часто, жарко дышала:

– Я не могла с места сдвинуться, когда тебя перед Мадонной увидела…, – Густи свернулась в клубочек, устроившись у него под боком, – но я не думала, что и ты тоже…, – Стивен рассмеялся:

– Я заметил твои значки, и сказал себе: «Она такая же, как и все остальные, здесь»…, – он целовал пятна краски на длинных пальцах:

– Но потом понял, что нет…, – Стивен рассказал ей об Изабелле. Густи сглотнула:

– Мне очень жаль, милый…, – потянувшись, она взяла его лицо в ладони: «Но теперь я рядом, и так будет всегда».

Впереди лежали выходные, у Густи была библиотечная неделя, а потом ее ждали в Польше.

– Не дождется, – Густи, мрачно, перебирала фотографии из Аушвица, – вот он, мерзавец. Непонятно, как у Генриха могут быть такие старшие братья…, – Отто фон Рабе смотрел со снимка стеклянными, надменными глазами:

– Он медицинским блоком заведует, в лагере, а до этого в Дахау работал, – Густи скривила губы:

– Их банду повесят, Стивен, я верю. Но не вся Германия на них похожа…, – Густи принесла атлас. Они склонились над картой южной границы рейха. Боденское озеро отделяло страну от Швейцарии.

– Не будет ничего странного, если я туда поеду, – заметила девушка:

– Июль, мне захотелось отдохнуть, перед командировкой. Библиотечная неделя означает, что я работаю над рукописью. Можно и на пляже…, – Густи хихикнула:

– Я бывала на озере, с родителями. Там выдают лодки и яхты, напрокат. Я спортсменка, решила походить под парусом…, – лодку должны были найти в Боденском озере, перевернутой. Из Нюрнберга Стивен и Густи ехали в Ульм. Оттуда они направлялись к швейцарской границе, местными поездами.

В передней медленно тикали часы. Они стояли, держась за саквояж. Стивен смотрел в темно-голубые глаза:

– Когда все закончится, Густи…, – он поцеловал начало мягких волос, над высоким лбом, – мы приедем к тебе домой, пить кофе, и любоваться Фрауэнкирхе. Ты мне устроишь настоящую экскурсию по музею. Я, кроме Сикстинской мадонны, ничего не видел…, – он нежно стер слезу с белой щеки:

– Ты вернешься, обещаю. В ювелирную шкатулку…, – за окном били утренние колокола, всходило солнце.

Они оба отлично плавали. Густи сказала, что лодку они возьмут в Констанце, в самом узком месте озера, и переберутся на южный берег. Девушка брала купальник. Густи, покраснев, пообещала: «Я не собираюсь на тебя смотреть…»

– Придется, – весело заметил полковник, – в Швейцарии, первым делом, я навещу первую церковь, которая встретится по дороге…, – Густи волновалась, что Стивена могут уволить из авиации, за брак с подданной враждебного государства. Полковник даже закашлялся:

– Чушь, прости меня. От Генриха, конечно, рекомендательное письмо, для тебя, не получить, и от Мишеля тоже, если он во Францию направляется. Но я аристократ, и моего слова окажется достаточно…, – Стивен рассказал Густи и семье и о смерти Констанцы. Густи прижалась головой к его плечу:

– Я тебе говорила, милый. Ты больше никогда не останешься один…, – они сидели, взявшись за руки, Стивен обнимал девушку. Густи думала, что скоро война, непременно, закончится:

– Генрих говорил. Гитлер собирается напасть на Россию. И Отто упоминал об атаке. Русские разобьют Гитлера. Стивен летчик, это опасно…, – она ощутила нежный поцелуй, в щеку:

– Я знаю, о чем ты думаешь, – шепнул Стивен, – знаю, любовь моя. Обещаю тебе, мы отгоним Люфтваффе от Британии. На Лондон бомбы не упадут, а, тем более, на Дрезден…, – купив билеты, посадив Мишеля в поезд, Густи, велела Стивену ждать ее под часами.

Девушка пошла в почтовое отделение, отправлять шифрованное письмо Генриху, на безопасный ящик, в Потсдаме. Она стояла в маленькой очереди, глядя на портрет Гитлера:

– Получается, что я бегу…, Густи подавила вздох, – но мы со Стивеном любим, друг друга. Генрих хотел, чтобы девушки, в группе, уехали из Германии…, – из старого, геттингенского кружка, Густи была единственной женщиной. Генрих говорил, что в других городах страны тоже есть противники Гитлера:

– Не только молодежь, – заметил младший фон Рабе, – но и люди среднего возраста. Офицеры, государственные служащие. Мы, постепенно, организуем настоящее движение…, – Густи расплатилась за марки:

– В Лондоне есть три ван Эйка. Правда, Стивен рассказывал, что их эвакуировали. Его дядя в Британском музее работал…, – Густи лизнула клей. С марки на нее смотрели какие-то арийцы, на картине Циглера: «Я знаю языки, – подумала девушка, – я очень аккуратная. Мне найдется дело, в борьбе против Гитлера, обязательно».

Дожевав булочку, Стивен улыбнулся. Густи, с ее немецкой пунктуальностью, появилась на площади тогда, когда и обещала. Она шла к входу на вокзал, высокая, в простом, бежевом летнем костюме, с нацистскими значками на лацкане. Он вдохнул запах роз. В цветочном лотке, по соседству, подняли ставни. Продавец раскладывал влажные, белые, алые, кремовые букеты.

– В тебе вся молодость и красота мира…, – нащупав в кармане какую-то медь, Стивен указал на белую розу:

– Одну, пожалуйста…, – у продавца были веселые, в морщинах глаза. Он подмигнул Стивену:

– Подарок, молодой человек. Пусть у вас все сложится…, – девушка, независимо глядя вперед, миновала высокого парня. В руке у нее оказалась роза. Густи, остановилась у табло, Стивен оказался сзади. Девушка пристроила цветок в петлицу жакета.

Поезд подавали на третью платформу. До Нюрнберга они ехали в разных вагонах. Цивильарбайтерам запрещали путешествовать с немцами. Густи, повернувшись, увидела его глаза. Полковник, не отрываясь, смотрел на нее. Девушка, одними губами, сказала: «Люблю тебя».

– Я тоже, – прочла Густи. Они отправились на перрон, держась подальше, друг от друга.

 

Часть шестнадцатая

Голландия, июль 1940

 

Северное море

Неприметный бот раскачивался на легкой волне. Рассвет оказался туманным. Выключив двигатель, они бросили якорь. Море здесь было мелким. В десяти милях к востоку лежал низкий, белого песка, остров Влиланд, из цепи Западно-Фризских островов. Меир протер очки полой рыбацкой, холщовой куртки: «У тебя нет морской болезни».

– Пропала, – Маленький Джон размял пальцы:

– Давно я у штурвала не стоял. Это семейное…, – он развернул карту, – папа ей страдал, в молодости. На войне избавился. Как видишь, – тонкие губы, едва заметно, улыбнулись, – я тоже.

Они курили, глядя на бледно-голубую краску, которой обозначалось прибрежное море, Ваддензее:

– Стивен где-то здесь погиб…, – вздохнул Маленький Джон, – или не погиб. Никто не знает, – с британского эсминца видели, как садился горящий бомбардировщик. Летчик бросился в воду, рядом вынырнула немецкая подводная лодка. Появилась вторая, эсминец получил пробоину. Корабль вынужден был спешно уйти на север, где стояла английская эскадра. Джон понимал, что моряки не могли рисковать двумя сотнями жизней, на эсминце. Легче от этого не становилось. Клинок Ворона теперь хранился в Мейденхеде, как и портрет сэра Стивена Кроу, на борту «Святой Марии».

Тетя Юджиния помолчала:

– Кому оружие передавать? Стивена и Констанцы нет …, – золотые наяды, и кентавры тускло поблескивали на эфесе. Джон погладил ножны кортика:

– Медальон пропал, с Констанцей. Незачем жалеть…, – жестко сказал себе мужчина, – чего только не пропало. Думай о деле, отправляйся в Ливерпуль…, – Питер работал в Ньюкасле, на заводах. Джон сказал тете Юджинии, что уезжает, вероятнее всего, до конца лета.

Леди Кроу кивнула:

– Здесь все в порядке. Клара за домом присматривает, а я в Уайтхолле ночую. Изредка на Ганновер-сквер выбираюсь…, – у заместителя министра промышленности, под лазоревыми глазами, залегли темные круги.

Джон оставил Блетчли-парк на мистера Мензеса, и Лауру. Дядя Джованни обучал языкам новых работников, персонала требовалось много. После падения Франции, Черчилль распорядился готовить людей для высадки на континент и совместных операций с подпольем.

– Нет еще никакого подполья, сэр Уинстон…, – осторожно сказал Джон. Черчилль затянулся сигарой:

– Будет, я обещаю. Де Голль собирает оставшиеся силы. Французы, у себя дома, не позволят немцам распоряжаться судьбой страны. Петэн…, – он повел рукой, – если не умрет, то окажется на скамье подсудимых. Будем действовать во Франции так же, как и в Польше. Создадим Управление Специальных Операций. Приказ я подписываю, в июле…, – серые глаза внимательно посмотрели на него: «Где Звезда?»

Пани Качиньская в Польше совершенно точно не появлялась. Звезде предписывалось взять с собой радиопередатчик. У нее имелись адреса руководителей подполья в Варшаве. В Блетчли-парке знали ее почерк, выйди она на связь, радисты не ошиблись бы. С начала немецкого вторжения в Голландию сеансов связи не было. Джон не хотел предполагать самое худшее. Он честно ответил:

– Не знаю, сэр Уинстон. Но выясню…, – дети Эстер находились у ее бывшего мужа. Давид увез близнецов в Мон-Сен-Мартен, в сердце оккупированной Бельгии. Джон предполагал, что Эстер не покинет Амстердам, пока не станет понятно, где находятся мальчики. С Мон-Сен-Мартеном, и с Виллемом, в Риме, из-за войны, связаться не удавалось.

Получив шифрованную телеграмму из Нью-Йорка, Джон еще больше заволновался. Мистер О’Малли прибывал в Дублин, а оттуда направлялся в Ливерпуль. Меир ехал в Европу с американскими документами. Кузен вез отлично сделанный, надежный паспорт для Джона. У герцога, правда, был акцент выпускника Итона. Пока они гнали машину из Ливерпуля, на полигон в Саутенде, Меир обучал Джона гнусавому, бруклинскому прононсу.

Эстер семье, с Песаха, ни писем, ни телеграмм не присылала.

Джон, с облегчением, узнал, что рав Горовиц добрался до Харбина, проехав через Советский Союз. Сидя за рулем форда, Меир, недовольно заметил:

– Папа ему велел немедленно отправляться в Америку. Аарон, упрямец, ответил, что сначала надо помочь общине обустроиться, начать занятия в ешиве, открыть микву, договориться с японскими властями о разрешении кошерного убоя куриц…, – Меир повел рукой:

– Папа обрадовался, что кузины нашлись. Теперь понятно, что стало с дядей Натаном. Регина в безопасности, в Стокгольме, Наримуне можно доверять, он человек чести. Он вывезет женщин из Парижа…, – Джон не стал спрашивать, встречался ли Меир с Наримуне. Герцог кивнул:

– Он джентльмен. Учитывая, что Мишель погиб, и Теодор, наверное, тоже. О нем с Дюнкерка ничего не слышно. От раны я оправился. Под лопатку осколок угодил, как у тебя, – добавил Джон. Он посмотрел на спидометр: «Сбрось скорость, мы не в Америке. Здесь другие правила вождения»

– Восемьдесят миль в час, – удивился Меир, – это и не скорость вовсе. Я всегда говорил, что мадемуазель Аржан на покойную тетю Ривку похожа. Теперь она не одна. У нее сестра появилась, кузены…, – Меир искоса взглянул на Джона:

– Сказать, что Наримуне работает на русских? Зачем? У Британии нет интересов в Японии. Пока нет, – поправил себя Меир, – пока война не началась. Даллес думает, что японцы нас не атакуют…

Мнение Даллеса разделял весь Вашингтон.

На совещаниях, Меир доказывал, что японцы больше не будут конфликтовать с Советским Союзом:

– Они подписали перемирие, – настаивал мужчина, – они его не нарушат…, – кто-то из коллег, забросив ноги на стол, зевнул:

– Они союзники Гитлера, мистер Горовиц. Гитлер, следующим летом, нападет на Россию. Японцы ударят по Дальнему Востоку. Советы распадутся, а нам только того и надо…, – Меир, нарочито спокойно, положил указку: «Посмотрим».

Мэтью, за одним из обедов, в отеле Вилларда, наставительно заметил:

– Поверь, в Тихом океане японцы нам не соперники. Ты ездил в Перл-Харбор, и я тоже. Наш флот…, – отпив дорогого, двадцатилетней выдержки бордо, кузен кивнул официанту, – наш флот властвует над водами. Я бы на месте кузена Джона беспокоился, – Мэтью оскалил в улыбке ровные, белые зубы, – японцы, скорее, пойдут на юг. Гонконг, Бирма, Сингапур…, – майор Мэтью Горовиц нечасто появлялся в столице.

Он пропадал в Чикаго, в лаборатории Ферми, и в калифорнийских университетах, в лабораториях, выполняющих военные заказы. У кузена был ровный, здоровый загар, пахло от него сандалом. Меир подозревал, что между Чикаго и Калифорнией кузен задерживается где-то еще.

В кругах, занимающихся безопасностью, ходили слухи, что полковник Лесли Гровс настаивает на строительстве особых, засекреченных военных баз, в отдаленных уголках страны. Даже Меиру в такие места хода не было. Кузен дружил с Гровсом, со времен обучения в академии генерального штаба. Меир, конечно, не стал ничем интересоваться. Мэтью бы все равно не ответил. Майор Горовиц прошел ту же школу, что и Меир. Они оба умели держать язык за зубами.

– Ферми строит реактор…, – затягиваясь сигаретой, Меир рассматривал влажную карту, на штурвале бота, – а немцы оккупировали Норвегию. У них под рукой уран и тяжелая вода. Все закончится бомбой, можно не сомневаться. Вопрос, кто ее сделает первым…, – Мэтью, за кофе, усмехнулся:

– Поскольку я занимаюсь учеными, мне поручили связи с лингвистами. Мы пошли путем, принятым в первой войне. Тогда индейцы занимались шифрованием, на основе своих языков. Меньше опасности, что код кто-то взломает. Мы отправили специалистов в резервации, ищем талантливую молодежь, хорошо говорящую на английском языке. Для них это шанс, – Мэтью раскурил кубинскую сигару, – вырваться из дерьма, в котором они погрязли, благодаря собственной лени и пристрастию к выпивке…, – Меир велел себе ничего не отвечать.

Красивое, жесткое лицо кузена напоминало скульптуру вице-президента Вулфа:

– Только шрама на щеке не хватает, – кисло подумал Меир, – именно дедушка Дэниел придумал систему резерваций. Странно, мы его прямые потомки, а вовсе не Мэтью. Но в семьях подобное случается…, – Меир, недовольно, сказал:

– Все равно не понимаю, почему мы должны шлепать по грязи, а не можем высадиться рядом…, – он ткнул сигаретой в карту, – с Ден Хелдером…, – Джон чистил зубы, склонившись над бортом. Прополоскав рот, он плеснул в лицо водой:

– Привык в море умываться, пока людей готовил, на полигоне. Мы по двадцать часов проводили на занятиях…, – он не стал завозить Меира в Блетчли-парк, на это не оставалось времени. После известия о пропаже полковника Кроу, Лаура пришла в кабинет к Джону. Кузина положила на стол рапорт. Она просила об отправке на континент.

Джон посмотрел в припухшие, покрасневшие темные глаза. Она коротко стригла волосы, на виске блестела седая прядь. Лаура открыла портсигар:

– Мистер Мензес, – она кивнула в сторону рапорта, – пока ничего не знает. Я к тебе первому обращаюсь. И папе, разумеется, я тоже ничего не говорила…, – Джон заметил упрямые морщины, обрамляющие красивые губы:

– Я не хочу, чтобы папа что-то понял, – отрезала Лаура:

– Я скажу, что уехала в Шотландию, на какой-нибудь очередной курс…, – Джон велел капитану ди Амальфи остыть и вернуться к непосредственным обязанностям:

– Процедура пока не запущена, – коротко сказал он, – твой рапорт пойдет в рассмотрение. Мы сообщим о результате. Стивена ты этим не спасешь, – добавил Джон:

– Идет война, привыкай, что люди погибают. И родственники тоже. Мишель, Теодор…, – он протянул Меиру коробочку с зубными порошком:

– Надо Лауре сказать, что Наримуне женился, когда мы в Британию вернемся, с Эстер и детьми…, – Джон надеялся, что Меир не заметит румянца на его щеках, или спишет краску на ветер и солнце. Джону было немного неудобно говорить с Меиром об Эстер:

– Звезда его сестра. Но мы оба взрослые люди. Ей двадцать восемь, она в разводе. Она тебя не любит, – напомнил себе Джон.

– В Ден Хелдере располагалась база голландского военно-морского флота, – вздохнул Джон, – ты прав, оттуда ближе до Амстердама, но вокруг все кишит немцами. Харлинген…, – он провел пальцем по карте, – рыбацкая деревня, глушь. Здесь не Америка, – он заставлял себя улыбаться, – до Амстердама всего два часа на поезде…, – они пили холодный кофе из фляги.

Джон вспоминал бесконечный берег, белого песка, шорох камышей, восторженные голоса близнецов:

– Дядя Джон, змей летает…, – змей, действительно, парил над мелким заливом.

Она сидела у костра, на одеяле, взятом из пансиона, следя за жарящейся макрелью. Светлые, собранные в тяжелый узел волосы блестели на солнце. Она сбросила туфли, вытянув длинные ноги. Ночью он целовал нежные пальцы, выкрашенные алым лаком ногти, чувствуя песок на губах. От нее пахло солью и ветром, кровать скрипела, едва слышно, шумело море за окном.

– Ты хорошо знаешь Голландию, – донесся до него голос Меира.

Джон откашлялся:

– Да, хорошо. Я здесь бывал, несколько раз…, – сине-серые глаза кузена внимательно на него посмотрели. Джон пока не решился сказать Меиру, чем, собственно, занимается его сестра. Он только заметил:

– Насколько я знаю, Давид не дал разрешения на оформление американских паспортов, для мальчиков. Мы, конечно…, – Меир, почти, грубо, отозвался:

– Я вывезу своих племянников и свою сестру. Незачем рисковать, с тем, что происходит в Германии, в Польше, с евреями, со слухами о лагерях, которые и до нас дошли. Мамзер, – выругался Меир, – меня меньше всего интересует…, – Джон возразил, что слухи о лагерях могут быть просто слухами:

– У нас есть связь с поляками. По их сведениям, в Аушвице поляков и содержат. Подпольщиков, военнопленных. Никаких евреев в лагерях нет. Они все в гетто, в городах…

– Из гетто их тоже надо выводить, – пробурчал Меир, – впрочем, по словам Аарона, кузен Авраам в Израиле не останется, вернется в Европу, – Меир, искренне, надеялся, что старший брат не последует примеру доктора Судакова. Перед отъездом Меира, отец, за ужином, вздохнул:

– Кольцо, что я Аарону отдал, думаю, еще у него. Мальчику тридцать, а он не встретил никого…, – доктор Горовиц, зорко, посмотрел на младшего сына. Меир вытер губы салфеткой:

– Торт от миссис Фогель, узнаю. Мне двадцать пять, папа, – усмехнулся мужчина, – мне рано о женитьбе думать. Тем более, война идет…, – Джон завел двигатель бота.

Меир смотрел на серую, тихую воду.

Зная, что Ирена ждет предложения, Меир не мог заставить себя, его сделать.

Ирена преуспевала.

Девушка пела с биг-бэндом Гленна Миллера, и летала в Калифорнию озвучивать фильмы. Всякий раз, когда Меир звонил ей, Ирена, откладывая дела, ехала в скромный пансион, на Лонг-Айленде. Они с матерью поменяли квартиру. Фогели жили на Манхэттене, по другую сторону Центрального Парка.

Научившись водить, Ирена купила хорошенький форд, с кожаными сиденьями, цвета слоновой кости. Она носила дорогие платья, красила пухлые губы помадой от Элизабет Арден. От нее пахло ванилью, у нее была большая, жаркая грудь. Меир спокойно засыпал, устроив голову на мягком, знакомом плече, уткнувшись лицом в пышные, темные волосы.

– Надо сделать предложение, – вздохнул он, – Ирене двадцать четыре. Но у нее карьера…, – Меир понимал, что Ирена хочет обосноваться на кухне, печь торты, и заниматься музыкой с детьми, но никак не произносил нужные слова.

Бот пошел на восток.

Меир помялся:

– Тони в Америке нет. Наши агенты, в левых кругах, ничего не обнаружили. С тех времен, когда она при Троцком обреталась, о ней больше ничего не слышали…, – Троцкий пока был жив, но Меир предполагал, что изгнаннику осталось недолго. На совещаниях они обсуждали возможное убийство, но Троцкий считался внутренним делом Советского Союза:

– Что касается перебежчика Кривицкого, – добавил Даллес, – то мы его охраняем. Русские до него не доберутся. Впрочем…, – босс раскурил трубку, – у них здесь и нет агентов

– Спасибо и на этом, – отозвался Джон. Коротко стриженые, светлые волосы шевелил ветер:

– Сказать о Филби, – размышлял Меир, – или не надо? У меня нет ни одного доказательства, ни единого…, – он спрятал огонек зажигалки в ладонях: «Значит, фон Рабе располагает твоими фото?»

Джон кивнул:

– Но мистер О’Малли вне подозрений. Ключи от безопасной квартиры у меня, – он похлопал по карману куртки, – там и остановимся. Скорее всего, после Испании, ты попал к ним в досье, но ты безобидный журналист…, – на крепкой, загорелой шее кузена висел оправленный в старую медь медвежий клык. Джон показывал его Меиру в Мадриде:

– Ты видел, – отчего-то сказал Меир, – на нем гравировка? Тонкая очень.

– Туземный знак, – рассмеялся Джон, – дерево, с ветвями. По легенде, первый муж миссис де ла Марк откуда-то из Сибири происходил. Это как…, – он вовремя оборвал себя, удачно избежав упоминания кинжала Эстер. Джон помнил золотую рысь, гордо поднимавшую голову:

– У нее похожая стать. Она жива, все с ней в порядке…, – Меир взял маленький, складной бинокль: «Острова. Мы вовремя, как ты обещал».

– Я все точно делаю, – хмыкнул Джон. Бот накренился, огибая с запада пустынную, песчаную косу, уходя в простор внутреннего моря.

 

Остров Толен, Зеландия

Легкий ветер шевелил белоснежную, кружевную занавеску на окне. На вычищенной кухне, с белеными стенами, выложенной дельфтской плиткой печью, переливались в утреннем солнце медные днища сковородок и кастрюль. Пахло жареной рыбой и пряностями. Портативный радиоприемник бубнил, шипело сливочное масло в сковороде. Взяв лопаточку, сняв рыбу, Эстер потянулась за яйцами.

Она прислушалась к голосу диктора:

– На острове Крит, у мыса Спада, британская эскадра вероломно напала на крейсеры военно-морских сил Италии. В ходе неравного боя наши союзники, потеряли один крейсер…, – новости были немецкие, по голландскому радио передавали то же самое. Немцы глушили английские передачи, а радиоволны из США маленькие приемники не ловили. Больших радио здесь, в рыбацкой деревне, и не водилось.

Эстер разбила на сковородку три яйца. Подумав, она добавила четвертое. С выметенного двора слышались голоса куриц, клюющих зерно.

Раненый шел на поправку, и, как все выздоравливающие, много ел. На столе, в бело-голубом кувшине, стояло парное молоко. Рядом виднелся паспорт, с гербом США. Эстер посмотрела на швейцарский хронометр. Утренний паром на континент отправлялся через два часа. У нее оставалось время позаниматься со своим подопечным, как его весело называла Эстер, лечебной гимнастикой.

Упражнения были необходимы. Теодора, при Дюнкерке, ранило осколком в поясницу. Коленный сустав тоже пробила шрапнель. Эстер боялась, что кузен навсегда останется хромым.

Когда она проснулась от стука в заднее окно особняка Кардозо, на амстердамской ратуше две недели, как появились черно-красные флаги, со свастиками.

Эстер не могла позволить себе уехать, хотя и ее американский паспорт, и документы пани Качиньской были в порядке. Иосиф и Шмуэль не вернулись из Мон-Сен-Мартена. Квартира бывшего мужа, на Плантаж Керклаан пустовала.

Бельгию оккупировали немецкие войска, с детьми могло случиться все, что угодно. Эстер отправила три письма, адресованных Элизе, но ответа не получила. Она рассудила, что не стоит писать бывшему мужу. Эстер боялась, что Давид просто разорвет конверты. Он настаивал, что все связи между ними должны поддерживать адвокаты. К ним Эстер тоже сходила. Ей сухо сказали, что профессор Мендес де Кардозо, согласно договору, получает опеку над сыновьями во время пребывания в Европе.

– Что он и делает, доктор Горовиц…, – юрист поиграл паркеровской ручкой, с золотым пером, – ваши претензии необоснованны…,– Эстер выпрямила спину: «У меня нет претензий, господин Веденкамф. Я беспокоюсь за судьбу детей…»

– Дети находятся с отцом, – заметил адвокат, – судебное соглашение выполняется…, – повернув голову, Эстер увидела нацистские флаги, на углу дома:

– Идет война…,– она сжала зубы, – Бельгия и Голландия оккупированы немецкими войсками. Любой здравомыслящий родитель, на моем месте…

– Не станет разводить панику, доктор Горовиц, – юрист отпил кофе. Эстер его не предложили:

– Война закончилась, – бодро заметил он, – нас ждет сотрудничество с рейхом…, – Эстер, поднявшись, вышла. В Британию отправить телеграмму было невозможно, Амстердам кишел немецкими войсками. Она не могла рисковать, вытаскивая передатчик из тайника, под половицами в безопасной квартире, у рынка Альберта Кейпа. Эстер, бездумно, добрела до почтового отделения, у Риксмузеума:

– Послать весточку папе, Меиру. Или Аарону, в Каунас…, – Эстер смотрела на вывеску:

– Папе седьмой десяток. Аарон сюда не доберется, на море война идет. А Меир…., Как он сюда приедет? Франция оккупирована, американские корабли дальше Ирландии и Португалии не ходят. Только окольными путями. Хорошо, что американское посольство пока не закрылось, – она покачала головой: «Я с места не сдвинусь, пока Иосиф и Шмуэль не окажутся рядом».

Элиза молчала, не отвечая на письма.

Эстер не хотела думать о том, что могло произойти в Мон-Сен-Мартене. Она присела за столик летнего кафе, на канале. У Риксмузеума толпились немецкие солдаты, в серо-зеленой форме. Эстер взяла меню, с вложенной, отпечатанной на немецком языке карточкой:

– Добро пожаловать в наше заведение. Скидки для солдат и офицеров вермахта…, – скривив губы, ничего не заказав, она встала.

Через два дня газеты вышли с приказом оккупационной администрации, и мэрии Амстердама. Всем проживающим в городе евреям, и людям с еврейскими корнями, требовалось зарегистрироваться в особом отделе, и получить штамп о происхождении, в паспорт. Евреям запрещалось занимать должности в государственных учреждениях, преподавать и работать в госпиталях. Эстер, разумеется, на регистрацию не пошла. Ее вызвали к директору университетского госпиталя, с другими врачами, евреями. Услышав распоряжение предъявить документы со штампом, Эстер вскинула голову:

– Я не собираюсь подчиняться варварским, средневековым законам, издаваемым людьми, громившими еврейские магазины и предприятия, отправлявшими евреев в концентрационные лагеря…, – в Голландии жили тысячи немецких евреев, бежавших из страны. В городе шептались, что они окажутся первыми в очереди на депортацию. Некоторые уходили с рыбаками в Британию, за золото, но на море продолжались сражения.

Они покинули кабинет директора, а через полчаса секретарь принесла всем врачам, евреям, приказы о немедленном увольнении из госпиталя. Им даже не заплатили за отработанную часть месяца. Эстер, предусмотрительно, сняла деньги с банковского счета. В отделениях стояли очереди, ходили слухи, что немцы наложат арест на средства, принадлежащие евреям.

Парк Кардозо переименовали. Эстер, выйдя за сигаретами, в магазин на углу, замерла. Знакомая, медная табличка, в память профессора Шмуэля и его жены, исчезла, на ее месте красовалась надпись: «Евреям вход запрещен». Похожие объявления появились на некоторых магазинах и кафе. Эстер думала, поехать в Мон-Сен-Мартен, с Baby Browning, и лично забрать мальчиков у Давида, но поезда в Бельгию пока не ходили.

Она подготовила копии свидетельств о рождении и фото детей. Эстер надеялась, что американское посольство выпишет малышам паспорта. Она хотела, каким-то образом, отправить близнецов в Лондон, а сама поехать в Польшу.

Эстер нарезала свежий хлеб:

– Я обязана бороться с нацизмом. Любой человек сейчас должен…, – когда в заднее окно особняка, выходящее на канал, постучали, Эстер сидела над рукописью статьи, о ведении родов в неправильной позиции плода. В Голландии бы ее не опубликовали, но Эстер, отвлекаясь на работу, чувствовала себя легче. Распахнув створки, Эстер увидела моторную лодку, на канале.

– Госпожа Горовиц, – раздался шепот из сада, – госпожа Горовиц, не бойтесь. Нужна ваша помощь…, – мужчина поднял фонарик. Эстер узнала его. Год назад она спасла, на операционном столе, женщину с провинциального острова Толен. Местная акушерка просмотрела эклампсию. Беременную доставили в госпиталь с давлением, при котором, как утверждали все учебники, смерть матери и ребенка была неизбежна. У больной начинались судороги. Главный врач орал на Эстер, в коридоре отделения:

– Не ухудшайте статистику, доктор Горовиц! Пусть она умрет в палате, а не на операционном столе! Я не позволю создавать почву для судебного иска, ради удовлетворения ваших личных амбиций…, – Эстер хотелось воткнуть скальпель ему в глаз. У женщины шел восьмой месяц беременности.

– Никто не умрет, – холодно ответила Эстер, держа на весу вымытые руки. Она толкнула коленом дверь операционной: «Заткнитесь, и не мешайте мне работать».

Она сделала экстренное кесарево сечение. Мальчик, весом почти в шесть фунтов, справился отлично. Отец ребенка, рыбак из Толена, плакал в кабинете у Эстер:

– Доктор Горовиц, мы всю жизнь будем за вас молиться…, – она улыбнулась: «Идите к маленькому Якобу, к жене. Все хорошо, не волнуйтесь».

Господин де Йонг стоял перед ней, в рыбацкой куртке и суконной шапке:

– Я сразу о вас подумал…, – шепотом сказал голландец, – вы хирург, доктор Горовиц…, – Эстер взяла докторский чемоданчик. Выведя лодку в Эй, рыбак обернулся от штурвала:

– Мы по радио слышали, о евреях…, – он витиевато выругался:

– Доктор Горовиц, если вам уехать надо, то мы всей деревней готовы помочь. Мы сюда немцев не приглашали, – он закурил трубку, – и не собираемся им подчиняться…, – Эстер опустила голову над огоньком зажигалки:

– У меня дети в Бельгии, господин де Йонг, с бывшим мужем. Когда я их заберу обратно, я воспользуюсь вашим предложением…, – везти близнецов в Британию на рыбацкой лодке было рискованно, но не менее рискованным было оставаться в Голландии.

Де Йонг рассказал, что раненого, без сознания, подобрали в пустой лодке ребята, ходившие к бельгийским берегам, за макрелью:

– Он, наверное, из Дюнкерка эвакуировался, – хмуро сказал рыбак, – мы в море трупы видели. Мы рыбу ловим, доктор Горовиц, – он вздохнул, – жить-то надо. Форма на нем французская, и бредит он на французском языке…, – Эстер узнала похудевшее, осунувшееся лицо и рыжие волосы.

У него воспалились раны, но до гангрены дело не дошло. По кашлю Эстер поняла, что у кузена еще и пневмония. Сделав операцию, в гостевой спальне де Йонгов, она осталась на Толене, ухаживать за больным. В госпитале на континенте, по словам де Йонга, хозяйничали немецкие армейские врачи. Вызывать оттуда доктора к Теодору означало обречь его на лагерь для военнопленных.

– Или смерть…, – Эстер поджала губы, поднимаясь наверх, с подносом:

– О Мишеле почти год ничего неизвестно…, – она повернула ручку двери. Кузен расхаживал с костылем по маленькой комнате.

– Жареная макрель, яичница и хлеб, – строго сказала Эстер:

– Не перетруждай ногу, Теодор. С поясницей тебе повезло, осколок почти ничего не затронул, а с твоим суставом я долго возилась…, – отставив самодельный костыль, кузен отпил кофе:

– Спасибо. Эстер…, – в голубых глазах она увидела знакомое, настойчивое выражение, – Эстер, мне надо во Францию. У меня мама, Аннет…, – вздохнув, она почти насильно усадила мужчину за стол. Эстер была высокой, но едва доходила ему головой до плеча. Французскую форму де Йонги сожгли, кузена одели в холщовые штаны и простую рубашку.

– На одной ноге, – Эстер сделала бутерброд, – ты далеко не уйдешь. Неделя, и я тебя отпущу. Де Йонг с ребятами доставят тебя до французского побережья. Но документов никаких нет…, – Теодор поскреб рыжую щетину, на подбородке:

– Обойдусь. Мне только до Парижа надо добраться, дальше я сам. Что в новостях передают? – поинтересовался он.

– Все, то же самое, – мрачно ответила Эстер. Она переоделась в городской, тонкого льна костюм. Теодор бросил взгляд на ее шелковую блузку: «Тебе по делам отлучиться надо?»

Эстер кивнула:

– Я завтра вернусь, в Амстердаме переночую…, – она собиралась в Гаагу, в американское посольство. Эстер хотела проверить, не приходило ли писем от Элизы, или дорогого друга, как Эстер называла берлинский контакт:

– Он знает Максимилиана фон Рабе, – подумала женщина, – он его приятель, близкий. Или родственник. Он часто его фотографировал, – письма от дорогого друга Эстер получала на безопасный ящик, в отделении рядом с рынком Альберта Кейпа.

После завтрака она устроила кузена в постели, с альбомом и карандашом. Теодор, чтобы скоротать время, занимался архитектурными проектами:

– Но все на неопределенный срок откладывается, – невесело усмехался он, – сначала надо разбить Гитлера…

– Разобьем…, – Эстер мыла посуду, слушая какую-то передачу для домохозяек. Говорили о рецептах летних блюд:

– Как будто нет войны, оккупации…, – она ставила тарелки на полки большого, старомодного шкафа. Диктор сказал:

– Перед нашим микрофоном выступает господин профессор Мендес де Кардозо, глава кафедры эпидемиологии, в Лейденском университете, с обращением к еврейскому населению Голландии…, – Эстер выронила полотенце на кафельный пол.

Она прослушала обращение, до последнего слова. Женщина пробормотала: «Вот оно как».

Рядом со шкафом висело зеркало. Поправив светлый локон, сняв фартук, Эстер отряхнула летний жакет, синего льна. На шее блестел жемчуг ожерелья. Взяв сумку, она положила внутрь документы и фото детей. Кинжал был устроен на дне. Эстер прикоснулась к золотой голове рыси, погладила рукоятку браунинга.

– Рада буду увидеться, Давид, – насадив на голову шляпку, с пучком шелковых цветов, она закрыла дверь. Паром на континент отходил через двадцать минут. Эстер помнила расписание поездов, с местной станции, в Гаагу и Амстердам.

– Я все успею…, – она зашагала к пристани, устроив на плече изящную, итальянской кожи, сумочку.

 

Амстердам

Амстердамское гестапо, под свои нужды, реквизировало здание гостиницы «Европа», на Амстеле, и два соседних дома. В особняках разместили кабинеты и камеры предварительного заключения. Номера в гостинице оставили для проживания работников. Братья фон Рабе заняли бывший угловой люкс, с балконом, выходящим на канал. Закинув ногу за ногу, Макс пил утренний кофе, изучая какие-то бумаги. Завтрак подавали обильный, с лососем, сыром, и ржаным хлебом. Генрих брился у большого зеркала, в ванной.

Младший фон Рабе аккуратно вытер золингеновское лезвие:

– На шахтах работа возобновилась, на сталелитейном заводе тоже. Я подготовил докладную записку, для штандартенфюрера Поля…, – Генрих был любимцем Освальда Поля, начальника главного административного и экономического управления. Поль, как и многие в СС, не доучился в университете и происходил из семьи кузнеца. Генрих, аристократ, в двадцать пять лет защитивший докторат по высшей математике, для административного управления был кем-то вроде небожителя, хотя младший фон Рабе вел себя скромно, ел в общей столовой и сидел с товарищами за кружкой пива, по пятницам.

– Я рекомендую открыть в Мон-Сен-Мартене концентрационный лагерь, – подытожил Генрих, – это нам обойдется дешевле, чем платить шахтерам. В отличие от бельгийцев, с евреями мы можем не церемониться. Рабочий день в четырнадцать часов, строгий паек. Надо куда-то девать местных евреев. Гетто здесь, на западе, устроить не удастся…, – Макс взял золотой портсигар:

– Они передохнут, милый мой. Они не привыкли к физическому труду. Хотя…, – оберштурмбанфюрер затянулся американской сигаретой, – как временное решение, это отличная мысль. Сэкономим на транспортировке, на восток…, – Генрих надеялся, что жители Мон-Сен-Мартена помогут евреям:

– Я видел их глаза…,– Генрих сидел за пишущей машинкой, в рудничной бухгалтерии, – здесь появится сопротивление, непременно…, – он смотрел на угрюмые лица шахтеров. Церковь наполняли прихожане, не только в воскресенье, но и каждую мессу.

Генрих, однажды, не выдержав, остановился на паперти. Внутрь он заходить не хотел, не желая вызвать подозрений у немецкой администрации. Мужчина прислушался. Кюре говорил, что мученики за веру обретут жизнь вечную:

– Сейчас верует человек…, – голос был старческим, глухим, – который, рядом с Иисусом, Божьей Матерью и святыми, борется с врагами рода людского, ненавистниками веры, гонителями невинных…, – больше кюре ничего не сказал. Генрих увидел на мессе немецких солдат и офицеров:

– Святой отец осторожен…, – вздохнул младший фон Рабе, – вдруг, кто-нибудь из оккупантов знает французский язык. Но все, кому надо понять, поняли…, – майор хотел, чтобы Генрих остался в Мон-Сен-Мартене до торжественного митинга, где собирались сжечь книги из библиотек. Генрих отговорился служебными делами, в Амстердаме. Он видел костры в Берлине, и в Геттингене, когда книги выволакивали из университетской библиотеки десятками тюков.

– Даже учебники по математике сжигали, потому что их написали преподаватели, евреи…, – он застегнул золотые запонки, с агатом, в манжетах накрахмаленной рубашки. Прачечная в «Европе» работала отлично:

– Надо отдать должное голландцам…, – одобрительно сказал старший брат, рассматривая вычищенный мундир, – они аккуратные люди. Не погрязли в свинстве, как славяне, в цинизме, как бельгийцы и французы…, – Генрих вспомнил, что запонки старший брат привез из Праги.

Макс курил, красивое лицо было невозмутимым. Собрав бумаги, брат сунул стопку в неизменный, черный, простой блокнот, на резинке:

– Где бы он ни болтался, в Бельгии, – зло подумал Генрих, – он чем-нибудь поживился. Мерзавец, он никогда не скажет, куда ездил, а спрашивать я не могу…, – Генрих взял серый мундир оберштурмфюрера, с ярко-голубым кантом на погонах, знаком службы в административном отделе. У Максимилиана, принадлежавшего к личному персоналу рейхсфюрера СС, кант был серебристым, а у Отто, медика, васильковым:

– И повязка с мертвой головой…, – Генрих медленно застегивал пуговицы, – они все ее носят, в Аушвице…, – перед отъездом Генриха в Берлин, Отто гордо сказал, что фрейлейн фон Ассебург получила вызов, от генерал-губернатора Польши, Ганса Франка. Фото Густи, из журнала, в резной рамке, украшало комод, в коттедже Отто.

– Ей понравится, – уверенно заметил старший брат, оглядывая блистающие чистотой комнаты, кружевное покрывало на большой кровати, шелковые подушки и подушечки, сложенные строго по размеру. Мебель у Отто стояла под прямым углом. Даже орехи, в керамической вазочке, он аккуратно разбирал по сортам. Отто волновался, если гости сдвигали подушки или смешивали орехи.

Генрих, впрочем, нечасто навещал брата. Он передергивался, оказываясь в пахнущей дезинфекцией гостиной, с портретами фюрера, и фотографиями Отто, в Тибете, в хадамарской клинике, и медицинских блоках концлагерей.

– Очень надеюсь, что с Густи он ничего себе не позволит…, – Генрих вышел на балкон. Китель старшего брата висел на спинке плетеного стула. Макс расстегнул ворот рубашки:

– Густи даст ему от ворот поворот, – Генрих, скрыв улыбку, налил себе кофе, – можно не волноваться. Он ей расскажет и покажет вещи, которых я не видел. Отто не преминет похвастаться своими достижениями. Уехала бы она…, – Генрих намазал свежее масло на хлеб, – от греха подальше. За мужчин не так волнуешься…, – на длинном пальце Макса сверкало серебряное кольцо с черепом и костями, личный подарок Гиммлера:

– В любом случае, – напомнил себе Генрих, – пока я не найду координатора, дорогого друга, вся информация останется в Берлине. Мне некуда ее посылать, а передатчик нельзя использовать, это опасно…, – вслух он сказал:

– Лосось очень нежный. Для чего ты настаиваешь на мундире, Макс? Ты в Берлине ходишь в штатском костюме, и я тоже…, – Генрих носил штатское и в Польше. Он вообще, по мере возможности, избегал формы. Младший фон Рабе ненавидел эсэсовские регалии.

Максимилиан поднял бровь:

– Мы на оккупированной территории, милый мой. Конечно, – он зевнул, – голландцы сделают все, что мы им скажем, и уже делают. Однако важно вселять в людей уважение к рейху, страх перед ним. Даже здесь, где люди покорны, не то, что проклятые католики. Им нельзя доверять, они все смотрят в рот папе…, – Макс и на обед к профессору Кардозо намеревался прийти в мундире.

Он остался доволен выступлением еврея на радио.

Кардозо вчера вызвали в амстердамское гестапо. Зная, что профессор выдал соплеменника и коллегу, Макс ожидал легкого разговора. Кардозо пришел в кабинет с папкой, полной рекомендательных писем, в том числе и от военного коменданта Мон-Сен-Мартена. Макс, разумеется, не стал подавать гостю руки и не пригласил его сесть. Оберштурмбанфюрер шуршал бумагами, а потом бросил папку на стол:

– Хорошо. Мы примем ваше прошение о выезде в Швецию, для получения премии, буде настанет нужда…, – он незаметно, внимательно, рассматривал красивое лицо профессора. Кардозо казался спокойным, но голубые глаза бегали из стороны в сторону.

Ни в какую Швецию Кардозо никто отпускать не собирался. Фюрер запретил подданным принимать нобелевские премии:

– Тем более, евреям…, – Макс, курил, развалившись в кресле, – он поедет на восток, с детьми. Отто обрадуется подобному приобретению, для его исследований. Но не сейчас, конечно. Сейчас он понадобится здесь…, – в Польше, по распоряжению Гейдриха, в каждом гетто создавали советы самоуправления, юденраты. Членам советов, их семьям, обещали статус wertvolle Juden, полезных евреев, и защиту от депортации. Профессор Кардозо, как нельзя лучше, подходил для этой цели.

Макс зачитал выписку из приказа:

– Во всех еврейских общинах должен быть создан совет еврейских нотаблей, по возможности составленный из личностей, пользующихся влиянием, и раввинов. Он должен быть полностью ответственным за точное и неукоснительное соблюдение всех инструкций, которые уже разработаны и которые ещё будут разработаны…, – Кардозо закивал:

– Конечно, конечно, господин оберштурмбанфюрер, это очень разумное решение. Я уверен, что еврейская община Амстердама, и всей Голландии…

– Обратитесь к соплеменникам, по радио, – прервал его Макс, – выступление написано. Объясните, что регистрация происходит для их блага, призовите к сотрудничеству, с местными властями и силами рейха. Нам важна ваша помощь, профессор, как будущего председателя городского еврейского совета…, – Кардозо, конечно, согласился. Макс намекнул, что хотел бы отобедать у доктора. Кардозо покраснел, от удовольствия:

– Это огромная честь, господин оберштурмбанфюрер. Мы только вернулись в Амстердам. Моя жена в трауре, она потеряла родителей, но мы, конечно, приготовим обед. Моя жена католичка, – добавил Кардозо, – в девичестве баронесса де ла Марк. Ее брат готовится принять святые обеты, в Риме…

Максу о судьбе бывшего соученика рассказал комендант Мон-Сен-Мартена. Оберштурмбанфюрер удивился:

– Надо же, что с ним случилось. Впрочем, он в Гейдельберге всегда к мессе ходил. Интересно, где Далила? Сидит, наверное, в Англии, воспитывает отпрыска…, – Макс был уверен, что это не его ребенок:

– Может быть, и Виллема, – лениво размышлял он, – впрочем, Далила всегда отличалась вольностью нравов…, – о баронессе де ла Марк оберштурмбанфюрер знал, но Кардозо выслушал. По досье профессора выходило, что у него имеется бывшая жена, некая доктор Горовиц, американка. Макс, не поленившись, позвонил в амстердамский университетский госпиталь, где она работала, до вторжения. Горовиц, как и других врачей, евреев, уволили. После этого о ней никто, ничего не слышал. Макс, все равно, занес данные о женщине в блокнот. Он вытребовал себе личное дело, из канцелярии госпиталя. В папке, правда, не оказалось фото. Макс нахмурился, но успокоил себя: «Она-то мне зачем?»

Профессор сказал, что бывшая жена, должно быть, отправилась в Америку:

– Я навещал семейный особняк, он пустует…, – Кардозо замялся, – если возможно, я бы хотел туда переехать. Он рядом с парком…, – Макс усмехнулся: «Парка Кардозо больше нет. И никогда не будет».

Оберштурмбанфюрер удивился:

– Конечно, переезжайте. Это ваша собственность, профессор, вы имеете полное право…, – прощаясь, он опять не подал руки еврею. Макс хотел посмотреть на мадемуазель Элизу и приучить ее к себе:

– Буду навещать Амстердам, – решил он, – обедать у них. Когда Кардозо и детей депортируют, ей некуда больше будет пойти…, – фон Рабе вспомнил драку с Виллемом, в Барселоне:

– Святой отец обрадуется, узнав, что его сестра вышла за меня замуж…, – Макс озорно улыбнулся.

Визит в Гент оказался успешным. Створки он не нашел, местная полиция подозревала, что вор ее уничтожил, однако Макс увез из архивов связку документов, подробно разбирающих символику алтаря. Он отправил в Берлин, отцу, несколько хороших натюрмортов семнадцатого века, из коллекции местного промышленника, еврея:

– Если фюрер хочет искать инструменты мученичества Иисуса, или Святой Грааль, – лениво думал Макс, – это его право. Хода войны это не изменит. Да и что менять? Англия к зиме будет разгромлена, придет очередь России…, – Макс предпочитал мистической шелухе, как он думал о подобных вещах, разработки 1103 и группы Вернера фон Брауна:

– Конструкция 1103 сможет за шесть часов достичь Нью-Йорка, с ракетами на борту, или с бомбой…, – Макс даже поежился, от восхищения.

У него имелась карта шахт в Саксонии и Австрии, где должны были размещаться шедевры для музея фюрера, в Линце:

– И запасное место…, – думал Макс, – последний плацдарм, так сказать. Но мы туда не отправимся, это для надежности…, – он отломил кусочек пряного кекса, с гвоздикой и анисом:

– Загляни на склад, – предложил он брату, – коллеги тебя познакомят со списком реквизированных вещей. Кружева для Эммы мы взяли, но здесь много колониальных диковин, серебра, лака…, – Генрих отер губы салфеткой: «А что случится с голландскими территориями в Азии?»

– Отдадим их японским союзникам, – отозвался Макс, – мир будет поделен на две сферы влияния. Мы владеем западом, а японцы, востоком. Я бы с тобой сходил, но я сегодня обедаю, у еврея…, – Генрих курил, глядя на спокойный, утренний канал Амстель:

– Я бы не смог, Макс…, – младший брат поморщился, – пришлось бы преодолевать брезгливость. Ты говорил о временном решении, для евреев, а что…, – серые глаза взглянули на него, – ожидается постоянное?

– Разумеется, – удивился оберштурмбанфюрер, поднимаясь, – зачем тогда строить лагеря, в Польше? Мы быстро покончим с еврейством, обещаю. Что касается брезгливости, – Макс потрепал младшего брата по плечу, – работа у меня такая, милый. Я тебе иногда завидую. Ты имеешь дело только с цифрами, с золотом, с рейхсмарками, а я вынужден дышать еврейскими миазмами…, – Генрих улыбнулся: «Скоро все закончится».

Кроме адреса почтового отделения, у рынка Альберта Кейпа, как понял Генрих, справившись по карте, и номера ящика, у него больше не было сведений о дорогом друге:

– Я успел отправить письмо, из Берлина…, – Макс, перед зеркалом, оправил безукоризненный мундир, – оно могло дойти. Я еще и в проклятом кителе…, – Генрих скрыл вздох, – но если придется на почте стоять весь день, я так и сделаю. Надо узнать, что с ним случилось.

– Поужинаем здесь, – велел старший брат, – они хорошо готовят. До вечера, – Генрих кивнул, дверь хлопнула.

Он посмотрел на другую сторону Амстеля. На набережных было людно, по каналу шли катера и баржи. У пристани швартовался городской водный трамвай. Генрих проследил глазами за высокой, светловолосой женщиной, в синем костюме, сходившей на берег. Утреннее солнце золотилось в падающих на стройную спину локонах. Полюбовавшись ее легкой походкой, Генрих посмотрел на часы. Внизу его ждала машина. Оберштурмфюрер ехал знакомиться с местными фабриками.

На кухне квартиры, на Плантаж Керклаан, упоительно пахло копченым мясом. Блюдо дельфтского фаянса блестело. Тонкие пальцы Элизы медленно раскладывали куски арденнской ветчины, из мяса дикого кабана, заячьего паштета и желтого, ноздреватого сыра. Траурное, строгое платье прикрывал холщовый передник. В духовке стоял гратен из цикория, под соусом бешамель. На плите, в медном сотейнике, медленно варилась говядина, в красном фландрском пиве. Рядом Элиза устроила кастрюлю с угрем, в соусе из пряных трав.

Пальцы задрожали, она выронила мясо:

– Виллем любил угря. Мама всегда рыбу готовила, когда он на каникулы приезжал…, – Элиза вдохнула запах шалфея, эстрагона и чабреца. В замке был разбит кухонный огород. Элиза, малышкой, любила копаться на грядках. Она прибегала на кухню, с пучками травы, с измазанными землей ладошками. Она помнила румянец от солнца на щеках, острый аромат пряностей. Мать обнимала ее:

– Спасибо, моя милая…, – всхлипнув, Элиза отерла щеку. Муж сказал, что в замке танковые и артиллерийские части вермахта устроят стрельбище. Элиза прикусила губу:

– Наши семейные портреты, Давид, наша мебель…, – муж завязывал галстук, перед зеркалом в спальне, собираясь в гестапо. Он обернулся:

– Вашу мебель растащили по домам шахтеры, как я и предсказывал, а ваши портреты свалили в подвал. Они никому не нужны.

Элиза стояла, с подносом в руках. Она подавала мужу завтрак в постель.

Давид прислушался:

– Дети проснулись. Иди, занимайся своими обязанностями…, – приехав в Амстердам, Элиза, первым делом, отправила телеграмму Виллему, сообщая, что они теперь в Голландии:

– Он мне напишет, – женщина, ожидала своей очереди, на почте, – и мне станет легче. Может быть, он не поедет в Конго. В Европе теперь тоже много сирот…, – она посмотрела на светлые затылки мальчиков.

Иосиф и Шмуэль устроились у стола, где заворачивали посылки. Близнецы посадили между собой Маргариту. Почтовая служащая разрешила детям поиграть с сургучом. Элиза взяла деньги на телеграмму, из средств, выданных на хозяйство мужем. Давид был бы недоволен, попроси она еще серебра. Он считал, что одной весточки, из Мон-Сен-Мартена, было достаточно.

После почты Элиза пошла с детьми по магазинам. Близнецы, по очереди, катили низкую коляску с Маргаритой. Кто-то из мальчиков, спросил:

– Тетя Элиза, если мы в Амстердаме будем жить, можно маму увидеть? Папа говорил, что раз в месяц можно…, – Иосиф и Шмуэль, к четырем годам, отлично говорили, и бойко читали. Мальчики начали писать, по прописям, и знали цифры. Элиза слышала, что у них остался свой, особый язык. Муж объяснил, что феномен называется криптофазией. Он часто встречался среди близнецов, особенно тех, что с раннего возраста говорили на разных языках:

– Голландский…, – он загибал пальцы, – со мной и на улице. С тобой они по-французски говорят, она…, – Давид поморщился, – их английскому языку обучала. Малыши перерастут…, – пообещал Давид. Элиза заметила, что Маргарита, с близнецами, тоже переходит на непонятную речь.

– Я Иосиф, – добавил мальчик, широко улыбаясь, – тетя Элиза.

Они всегда говорили правду. Мама учила, что лгать нельзя. Так велел Господь, в Торе. Иосиф и Шмуэль знали о заповедях. Мама зажигала свечи, госпожа Аттали водила их, малышами, в синагогу. Дома у отца, правда, ели свинину. Шмуэль, вздохнув, заметил брату:

– Надо есть, иначе папа будет недоволен. Тетя Элиза готовила, старалась…, – когда отец был расстроен их поведением, он долго выговаривал малышам. Мать сердилась, но быстро отходила, и через несколько минут обнимала мальчиков.

– Можно, конечно, – Элиза потрепала мальчика по светлым кудрям:

– Я думаю, ваша мама в городе…, – близнецы напоминали Эстер, а еще больше, ее отца:

– Только они высокие, – Элиза смотрела на изящных мальчиков, в льняных, синих матросках. На Маргариту она тоже надела полосатое, морское, платьице и хорошенькие туфельки.

– Спасибо, тетя Элиза, – вежливо ответил Иосиф. Он услышал шепот брата: «Elle niet know zijn moder!»

– Мама здесь, – уверил его Иосиф, углом рта:

– Она придет, обязательно. Дай мне повезти, моя очередь…, – он скосил глаза в коляску. Маргарита спала, зажав в кулачке кисть с засохшим сургучом. Сестра, на почте, широко открыла голубые, яркие глаза. Малышка просительно склонила кудрявую голову:

– Тетя, дайте…, – девочка протянула ручку за кистью. Служащая расплылась в улыбке: «Конечно, милая». Маргарите никто ни в чем не отказывал. Девочка напоминала дорогую, фарфоровую куколку, с пухлыми, белыми ручками и ножками, с нежным румянцем на щеках. Она весело смеялась и охотно шла на руки даже к незнакомым людям.

Вернувшись из гестапо, муж, довольно, сказал Элизе:

– Очень хорошо, что ты только начала распаковывать вещи. Складывай все обратно. Мы переезжаем в особняк. Я теперь…, – Давид подождал, пока жена снимет с него пиджак, – буду председателем еврейского совета города. Меня пригласили выступить, на радио…, – он окинул взглядом стройную фигуру, в трауре.

Жена спала отдельно, с детьми. Давид не возражал. Пока не решился вопрос отъезда в Швецию, он не хотел еще одной беременности. Жена была против нехристианских методов, как она их называла.

– Христианский метод ненадежен, – усмехнулся Давид, – не стоит рисковать. Ничего, я потерплю…, – Элиза, робко, сказала:

– Ты говорил, что дом пустует, но если…, – Давид проверил особняк. Бывшей жены профессор не нашел, ее докторского чемоданчика и саквояжа, тоже. Исчезла папка с документами, ее и детей. Давид смотрел на склоненную, золотоволосую голову. Жена не знала, что он взял с почты, в Мон-Сен-Мартене, три письма, присланные Эстер. Давид прочел их и сжег. Он надеялся, что бывшая жена, не дождавшись ответа от Элизы, уехала из Амстердама куда подальше. Конверты, которые приносила на почту Элиза, он тоже забирал, обаятельно улыбаясь:

– Мы забыли вложить записки от мальчиков. Я очень вам благодарен.

– Сучки…,– вздохнул Давид, – женщины все себе на уме. Нельзя им доверять. Казалось бы, и разума у них нет, а все равно, стараются обвести мужчину вокруг пальца…, – он кинул жене развязанный галстук:

– Немецкая администрация разрешила мне занять особняк. Я принес текст выступления на радио, – добавил Давид, – положи его в папку с лекциями. Он тоже пригодится…, – Давид сказал жене, что на обед придет оберштурмбанфюрер фон Рабе. Элиза схватилась за косяк двери:

– Давид, как ты можешь? Немцы убили моего отца, я не хочу…, – она почувствовала сильные пальцы хирурга, на запястье:

– Меня очень мало интересует, что ты хочешь, – сообщил муж, – это огромная честь. Твой отец погиб в автокатастрофе. Печально, но такое случается. Я ожидаю, обед лучшего качества. У господина оберштурмбанфюрера есть титул. Он граф, и привык к хорошей кухне…, – жена вскинула подбородок. В серо-голубых, больших глазах, Давид, неожиданно, увидел угрюмое, шахтерское упорство. Давид помнил хмурых мужчин, в грязных комбинезонах, выходящих из подъемника, многодетных матерей, сидевших в приемной рудничной больницы:

– Кровь Арденнского Вепря, – вспомнил он, – кто ждал от ее отца, что он, на восьмом десятке, бросит машину на немецкий шлагбаум? Вроде был тихий человек, мирный, верующий, с детьми возился…

– У меня тоже есть титул, – ее голос был ломким, холодным:

– Моей семье семь сотен лет, Давид…, – муж покровительственно улыбался:

– Больше нет, моя дорогая. Не думай, что я не знаю о туземных красавицах, которых ваша семья привечала, пока болталась в колониях. Достаточно на портреты посмотреть. Жена твоего прадеда вообще для индийца ноги раздвинула, произвела на свет ублюдка. Твоя кузина Тесса наполовину китаянка. Я бы не стал гордиться такими предками. В отличие от моей семьи…, – он достал кошелек:

– Я выдам отдельную сумму на обед. О винах я позабочусь. Женщины в них не разбираются.

Дети спали, после прогулки.

Элиза заправляла салат, с зеленой фасолью и беконом, как его делали в Льеже. На десерт она приготовила шоколадный торт:

– Может быть, малыши не проснутся…, – она посмотрела на кухонные часы, – я не хочу, чтобы они видели эсэсовца. Хотя весь город немцами полон. Господи, – Элиза перекрестилась, – что с Эстер, где она? Убереги ее от всякой беды, пожалуйста. Она не могла уехать, не могла бросить детей…, – в передней затрещал звонок.

– Посыльный из магазина, – крикнул Давид, – вино принесли. Я приму, занимайся обедом…, – он накинул домашний пиджак.

Давид выступал в Лейдене, перед коллегами, представляя им рукопись монографии. После лекции профессор собирался отправить труд в нобелевский комитет. Внимательно перечитав черновик, он убрал выводы, полученные в совместных исследованиях с полковником Исии. Для подобной смелости время пока не пришло. Универсальная вакцина от чумы, была, тем не менее, готова. Одна прививка, в младенчестве, обеспечивала иммунитет на десять лет. Потом ее надо было просто повторять.

Открывая дверь, он думал о фраке, сумме премии, и нобелевском банкете. Взглянув на площадку, Давид, невольно, отступил.

Она надела летний, синий костюм. Стройные ноги, в юбке ниже колена, немного загорели. Из-под шляпки выбивались светлые локоны.

– Здравствуй, Давид, – тихо сказала бывшая жена.

Американское посольство в Гааге готовилось к отъезду.

Эстер принял знакомый консул, в голой комнате, где остались только два кресла и старый стол. Герб и флаг США со стены пропали. Во дворе консульства выстроились грузовики, с аккуратно сложенными ящиками. Американец повел рукой:

– В Роттердаме ждет корабль. Я вам советую, миссис Горовиц…, – он внимательно посмотрел на женщину, – пока есть возможность, покиньте страну. Защитой прав американцев, на территории новой Европы…, – Эстер, невольно, передернулась, – теперь занимается берлинское посольство. Но здесь не Берлин, и у вас имеется местное гражданство…, – женщина, упрямо, сжала губы. Эстер протянула консулу папку:

– Свидетельства о рождении и фотографии моих сыновей. Я приходила, до начала войны…, Мальчикам четыре года, они родились в Амстердаме. Я прошу вас, прошу…, – Эстер заставила свой голос не дрожать, – выпишите американские паспорта. Вы можете…, – консул покачал головой:

– Я повторяю, миссис Горовиц, мы работаем по установленным Государственным Департаментом правилам. Есть порядок, процедура. Надо подать прошение о гражданстве, и сопроводить бумагу нотариально заверенным разрешением второго родителя…, – Эстер, мрачно, подумала, что даже если она выпустит несколько пуль в холеное лицо, это ничего не изменит. Она сжала сумочку похолодевшими пальцами:

– Моя семья живет в Америке триста лет. Мои предки сражались в войне за независимость. Родители моего отца знали президента Линкольна. Мой брат работает в Федеральном Бюро Расследований…, – Эстер подозревала, что Меир, на самом деле, давно не ловит гангстеров, но говорить об этом смысла не имело.

– Миссис Горовиц, – консул поднялся, – правила для всех одинаковы. Президенту Рузвельту я бы ответил то же самое. У вас есть…, – он посмотрел на часы, – сутки. Я вам советую приехать сюда с бывшим мужем…, – добавил консул, – в нынешних обстоятельствах я не смогу принять документ. Мне необходимо личное согласие на выдачу паспортов детям…, – консул видел в голубых глазах женщины нехороший, не понравившийся ему огонек. Миссис Горовиц, по мнению дипломата, могла пойти на подлог и привезти в консульство поддельное разрешение.

Изящные ноздри дрогнули, она забрала папку:

– Я еврейка, мои дети тоже. Вы слушаете радио, и знаете, что происходит с евреями Европы…, – консул поправил галстук:

– Не создавайте панику, миссис Горовиц. Евреев, всего лишь, попросили зарегистрироваться. Обычная практика, в Голландии много иностранных граждан. Вы, например, – добавил консул, – прошли регистрацию, миссис Горовиц? – ее глаза сверкнули, красивое лицо исказилось. Женщина склонила светловолосую голову: «У вас южный акцент».

– Я из Чарльстона, – удивился консул, – а почему…, – миссис Горовиц застегнула пуговицу на жакете. У нее были длинные, без колец, пальцы, с коротко стрижеными ногтями:

– Понятно, почему вы советуете пройти регистрацию…, – ядовито отозвалась женщина:

– Я привезу в Гаагу бывшего мужа, – пообещала она, исчезая за дверью. Консул пожал плечами:

– Причем здесь юг и север? Горовицы…, – он нахмурился, – семья известная. Ее предки в учебниках есть. Они северяне…, – вспомнив о Страннике и Страннице, консул разозлился:

– Она черных имела в виду. Нашла, что сравнивать. С черными на юге всегда хорошо обращались, а о сегрегации еще в Библии говорится. Противоестественно, чтобы цветные и белые смешивались, даже в автобусе. Или, например, кто может представить цветного дипломата…, – консул улыбнулся, – подобного никогда не случится. Евреи, другое дело. Незачем распространять панические слухи. Ничего с евреями не сделают…, – он увидел, что женщина выходит из ворот консульства: «Закон для всех одинаков».

В поезде, Эстер смотрела в окно, на аккуратные городки, шпили церквей, каналы, и зеленые поля. В вагоне не говорили об оккупации. Люди обсуждали американский фильм, «Морской ястреб», недавно вышедший на экраны. Эстер читала о картине в киножурнале, до начала оккупации. Эррол Флинн играл главного героя, капитана Торпа. В статье говорилось, что приключения, в сценарии, были основаны на легендах о Вороне и сэре Фрэнсисе Дрейке.

– Первый Ворон застрелил предка Давида, в Лиме…, – вспомнила Эстер семейное предание, – а потом женился на его вдове. Она в Амстердаме похоронена. Ее тоже Эстер звали. Ее дочь вышла замуж за сына Давида, доктора Хосе…, – муж настаивал, что Ворон убил его предка из-за женщины:

– Разговоры, – кисло замечал профессор Кардозо, – что Ворон ее спас, выхватил из костра, что муж ее предал, это ерунда. Ворон брал себе, что хотел…, – открыв сумочку, Эстер посмотрела на золотую рысь:

– Давид не верил, что бывшую жену Элияху Горовица сожгли, в Картахене, с детьми…, – она вспомнила, как муж, небрежно, заметил:

– Генерал Кардозо был добрым человеком, поверил сказкам этого Аарона. Он просто индеец, никакого отношения к евреям не имел…, – Эстер возмутилась:

– У него была Тора! Доктор Мирьям Кроу ее держала в руках, мой дедушка Джошуа ее видел! Тора, изданная, в Амстердаме, принадлежавшая Элишеве Горовиц…, – Давид хмыкнул:

– Бабушка Мирьям книгу потеряла, в прерии, когда от мормонов бежала. Ничего не докажешь…, – он покровительственно улыбнулся: «У тебя в родословной не только цветные, но еще и индейцы…»

– У тебя тоже, – отрезала Эстер, – доктор Хосе у индианки родился.

Муж, покраснев, скрылся в кабинете.

Сейчас ей все казалось смешным и далеким. Она погладила голову рыси:

– Давид поедет со мной в Гаагу. Он подпишет разрешение, я отвезу мальчиков в Лондон. Тетя Юджиния о них позаботится, а я вернусь в Голландию. Он упрямый человек, однако, речь идет о жизни и смерти. Надо оставить ссоры, в наших руках судьба детей…, – Эстер говорила все это, глядя в голубые, спокойные глаза мужа.

Давид, разумеется, не пригласил ее в квартиру. Выйдя на площадку, бывший муж смерил ее взглядом, с головы до ног:

– Что ты здесь делаешь? В соглашении ясно написано, что мои адвокаты пришлют извещение, о визите детей, на выходные дни, и привезут их…, – муж улыбался, – только куда привозить? Ты, кажется, покидаешь Голландию…, – между бровями жены появилась жесткая складка:

– Я бы хотела увидеть мальчиков, – попросила Эстер, – сводить на прогулку. Мы поедем в Гаагу, в консульство…, – если бы бывший муж отказал в разрешении, Эстер намеревалась увезти детей в рыбацкую деревню, на Толен. Она хотела проводить Теодора во Францию и добраться, с помощью господина де Йонга, до британских берегов.

Давид усмехнулся:

– Я тебе много раз говорил, что я не дам никаких разрешений. Я отец, я несу ответственность за воспитание детей. Они останутся в Голландии. Что касается просьбы, о прогулке, то у тебя есть время, раз в месяц. Дождись его…, – Эстер слышала уверенный голос мужа, такой же, как в радиопередаче.

Профессор Мендес де Кардозо объяснял евреям, что регистрация, и штамп в документах, были просто бюрократической процедурой, для учета населения. У евреев не существовало никакого основания для паники. Немецкие власти уважали нужды общины.

– Посмотрите вокруг, – он говорил мягким, отеческим тоном, – синагоги, кошерные магазины работают. Некоторые рестораны и кафе закрыты для входа евреев, но это для нашего, блага. Мы должны понимать чувства немцев. Многие из них лишились сбережений, во время кризиса, по вине некоторых алчных, и бесчестных представителей нашего народа…, – Эстер встряхнула головой, пытаясь избавиться от назойливого жужжания.

Он посмотрел на часы:

– Мы ждем гостей, к обеду. У меня мало времени…, – Давид взялся за ручку двери. Голос жены был хлестким:

– В парке Кардозо, сняли табличку, в его честь. Вход евреям туда закрыт. Твой прадед умер, как полагается врачу, спасая Амстердам от эпидемии. Он бы не смог зайти в сад, разбитый на месте его собственного дома. Давид, как ты можешь? Твои взгляды, это твое личное дело, но мальчики…, Не ставь будущее детей под угрозу, дай нам уехать…, – Эстер, сквозь сумочку, чувствовала тяжесть пистолета:

– Если я его пристрелю, прямо здесь, мне больше не понадобятся никакие разрешения. Он отец, у него еще Маргарита…, – схватив ее за руку, Давид вывернул пальцы:

– Пошла вон отсюда! Не придумывай ерунды, истеричка! Ни меня, ни мою семью никто не тронет! Мы зарегистрировались, мы соблюдаем правила…, – от него пахло знакомым сандалом. Темная борода была совсем рядом с лицом Эстер:

– Нельзя, чтобы он видел пистолет…, – дернув рукой, она отступила. Бывший муж оправил пиджак:

– Где твоя регистрация? Покажи мне паспорт. Если ты собираешься здесь болтаться, я вызову полицию. Ты проведешь ночь в камере, Эстер…, – за дверью залаяла собака, раздались детские голоса.

– Сдохни, мамзер, – выплюнула Эстер. Женщина сбежала вниз по лестнице, стуча каблуками. Она рванула дверь подъезда:

– Элиза не поможет, даже если меня увидит, в окно. Она его боится, смотрит ему в рот…, – Эстер быстро шла по набережной Амстеля. Миновав мост, у оперного театра, она опять услышала собачий лай. Эстер обернулась. Гамен несся по мостовой, поводок тащился сзади. Пес заплясал у ее ног. Элиза, в траурном платье, с неприбранными, золотистыми волосами, бежала следом. Женщина тяжело дышала:

– Я сказала, что собаку надо прогулять. Эстер, с мальчиками все в порядке. Я тебе писала, из Мон-Сен-Мартена…

– Я тоже тебе писала, – тихо сказала Эстер, глядя на усталое лицо, на темные круги под глазами. Она не хотела думать о том, что могло произойти с письмами. Отогнала от себя эти мысли, Эстер кивнула на черную ткань: «Что случилось?»

Элиза быстро говорила, комкая в руках поводок, оглядываясь на мост. Эстер вздохнула:

– Не бойся, за деревьями нас не видно. Мне очень жаль…, – она взяла тонкую руку:

– Я твою книгу купила. Очень хорошо вышло. Тебе надо еще писать.

Элиза всхлипнула:

– Эстер…, Я не знаю, как…, Прости меня, прости. Ты не уедешь…, – в серо-голубых глазах стояли слезы.

– Куда я уеду, – Эстер, закурила, – когда мальчики здесь. А что ты прощения просишь…, – она глубоко затянулась сигаретой, – это все…, – женщина не закончила:

– В прошлом все. О детях надо думать, и мне, и тебе…, – Элиза сказала, что Давид пригласил к обеду оберштурмбанфюрера Максимилиана фон Рабе:

– Я не хочу, чтобы дети его видели…, – растерянно добавила женщина, – может быть, их на прогулку забрать? Мне надо подать обед, иначе Давид будет недоволен. Они не признаются, что вы встретились. Они о тебе спрашивали…, – розовые губы дрожали.

Эстер посмотрела на хронометр:

– Приводи малышей через полчаса в Ботанический сад. В оранжереях есть детская группа. Моя няня их оставляла, тем годом. Скажешь Давиду, что…, – Элиза закивала:

– Я знаю, мальчикам нравится. Только Маргариту они не возьмут, группа с трех лет. Придется ей дома побыть…, – Эстер, на мгновение, обняла женщину:

– Она малышка, не запомнит немца. Иди, – она подтолкнула Элизу к дому, – одень их, для прогулки…, – Элиза вела за собой Гамена. Эстер выбросила окурок в канал:

– Максимилиан фон Рабе. Не надо мне здесь оставаться. Он меня узнает, наверняка…, – Эстер решила выпить кофе, в летнем кафе:

– Это если таблички не повесили…, – женщина разозлилась:

– Пошли они к черту. На мне не написано, что я еврейка, а документов официанты пока не требуют…, – она понимала, что не может увезти мальчиков из Голландии. Новая должность бывшего мужа, о которой ей сказала Элиза, предполагала близкие связи с оккупационными властями.

– Не зря его фон Рабе навещает…, – горько поняла Эстер, – преодолел брезгливость…, – она вскинула голову. О квартире у рынка Альберта Кейпа бывший муж не знал:

– Отправлю Теодора во Францию, – решила Эстер, – и перееду туда. Буду встречаться с Элизой и мальчиками в городе. Элиза меня не выдаст…, – она вспомнила упрямый очерк ее подбородка:

– Дядя Виллем погиб, спасая еврея. Бедная, она родителей потеряла…, – Эстер надо было зайти на почту, проверить, не поступало ли писем от дорогого друга, из Берлина:

– Вывезу мальчиков, – вздохнула она, – когда все успокоится. Маргариту бы забрать, но Элиза с ней не расстанется. Как я не расстанусь с Иосифом и Шмуэлем…, – дети, вечером, ложились по обе стороны от нее. Сыновья зевали, держа ее за руки: «Мамочка, спой песенку…». Она тихо напевала американскую колыбельную, о красивых пони, или песню на ладино. Близнецы, спокойно, задремывали.

– Мальчики не похожи, на евреев, – Эстер остановилась, пропуская двух рабочих на велосипедах, по виду маляров. В плетеных корзинах лежали банки с краской и кисти:

– Обрезания им не делали…, – она сжала руки, до боли:

– Давид отец. Как бы он ко мне ни относился, он защитит своих детей, обязательно…, – маляры слезли с велосипедов у дома на Плантаж Керклаан. Рабочие пристально рассматривали большие, чисто вымытые окна квартиры профессора Кардозо.

Будущая графиня фон Рабе готовила отлично.

Макс оценил столовое серебро и хрусталь, свежую, накрахмаленную скатерть. В квартире вкусно пахло кофе, сладостями, и немного, волнующе, лавандой. Мадемуазель Элиза, как ее называл Макс, встретила гостя в шелковом, дневном, закрытом платье. Черная ткань облегала небольшую, девичью грудь. Профессор Кардозо суетился, хлопотал, извинялся, что его сыновья на прогулке, в детской группе:

– Мы еще не разложили вещи, господин оберштурмбанфюрер. Я бы, непременно, показал фотографии…, – сыновья Кардозо Макса интересовали меньше всего. Не интересовала его и хорошенькая, пухленькая девочка, в матросском платьице, с кудрявыми, черными волосами, похожая на отца. Дитя звали Маргаритой. Макс заметил серебряный крестик на шейке:

– Какая разница? Она еврейка, как и ее отец. Отправим их на восток…, – коллеги, в гестапо, сказали, что в Голландии много евреев, перешедших в христианство. Макс отмахнулся:

– Это никого не волнует. Есть четкие инструкции. Регистрации и дальнейшему…, – он поискал слово, – переезду, подлежат все люди еврейского происхождения, будь они хоть трижды священники, или монахи, – кисло добавил Макс. Он боялся, что его святейшество, упрямый мерзавец, издаст негласное распоряжение, и католики начнут прятать евреев в монастырях:

– Ну и что? – хмыкнул Макс, направляясь на Плантаж Керклаан, – если понадобится, мы вытащим евреев, даже из Ватикана…, – длинные, темные ресницы девочки задрожали. Она сонно потерла яркие, голубые глаза. На висках Макс увидел завитки волос:

– Кровь никуда не денешь, еврейка есть еврейка. Но Элиза родит мне хороших, арийских детей. Девочка здоровая, кровь с молоком…, – Маргарита, исподлобья, недоверчиво, смотрела на Макса. Собака, комок черной шерсти, оскалив зубы, подошла к ребенку. Маргарита держалась за руку матери. Пес, устроившись у ног девочки, едва слышно, зарычал. Ребенок отпустил пальцы Элизы. Девочка, развернувшись, пошла куда-то по длинному, с начищенным полом, коридору. Собака от нее не отставала.

Макс терпеть не мог подобных шавок. Он признавал только овчарок и доберманов:

– В Бельгии славные овчарки…, – он видел несколько собак, в Мон-Сен-Мартене, – можно их приспособить для охраны концлагерей, чтобы не возить своры, из Германии. Хотя Аттила у нас, больше на левретку похож. Генрих его испортил…, – фон Рабе вспомнил свору из Дахау, которая загрызла Майорану:

– Настоящие собаки. Слава Богу, Эмма не просит у папы никаких мелких тварей…, – столовая напомнила ему домашние обеды, на вилле, при жизни матери. Графиня Фредерика родилась в семье, близкой королевскому двору. Мать настаивала на хорошем поведении, за столом. Они с Отто, шепотом, поправляли Генриха, когда малыш путал приборы:

– После смерти мамы мы в Берлин приехали. Папа очень переживал. Он не женился, хотя ему только пятый десяток шел. Все нам отдал…, – отец оставил десятилетнего Генриха в Берлине. Макс и Отто вернулись в Швейцарию, в пансион:

– Мы подростками были…, – Макс понял, что они с профессором Кардозо почти ровесники. Еврею исполнилось тридцать два.

Лавандой пахло от мадемуазель Элизы. Макс пришел в дом Кардозо с букетом цветов, выбрав кремовые, свежие розы. Женщина, робко поблагодарила. Он поглядывал на глухой воротник платья. Мадам Кардозо носила католическое, простое распятие.

Оберштурмбанфюрер заметил, что женщина косится на его мундир и погоны. Макс, разумеется, принес ей соболезнования, со смертью родителей. Она быстро сглотнула: «Большое спасибо». Рука у нее оказалась тонкой, прохладной. Она опускала вниз большие глаза, как и на фото, виденном Максом в Мон-Сен-Мартене.

Он не стал упоминать, что побывал в городке. Мадемуазель Элизе, по мнению Макса, незачем было знать больше положенного. Профессор не преминул похвастаться книгой, авторства жены:

– Конечно, – Кардозо разливал вино, – сейчас она занята детьми, домом…, – Макс пролистал хорошо изданный том, постоянно наталкиваясь на фотографии еврея, в Африке и Азии. Все немецкие ученые соглашались, что лучше Кардозо никто не разбирается в чуме и сонной болезни:

– Отто упоминал, что еврей работал с полковником Исии, в Маньчжурии. Японцам мы его не отдадим. Он должен трудиться на благо рейха, как 1103. Дети, это помеха, мы от них избавимся. Хорошо, что я велел 1103 операцию сделать…, – фон Рабе и после свадьбы намеревался навещать Пенемюнде. По его мнению, одно другому не мешало:

– Пишет…, – он попробовал отличное бордо, – пусть пишет. Нам нужны биографии героев рейха, вождей. Приятно, когда можно похвастаться достижениями жены, не только на кухне…, – впрочем, на вилле фон Рабе, хозяйка дома и не должна была готовить. У них имелся личный повар.

– И Отто женится, и Генрих. Впрочем, Отто в Россию поедет, то есть на новые немецкие территории. Будет жить с женой в пещере, носить шкуры и охотиться…, – Макс, невольно улыбнулся:

– Мы с Элизой полетим на море, в Альпы, начнем ходить в оперу…, – он решил, что мадемуазель де ла Марк придется ко двору, в Берлине. Макса не смущало ее католическое воспитание:

– Это хорошо, – он похвалил обед, – она скромная женщина, думает о семье. Кардозо ее отлично воспитал. Она прямо из монастыря за него замуж выскочила, восемнадцати лет…, – мадемуазель Элиза нежно покраснела: «Спасибо, ваша светлость».

– Просто герр Максимилиан, – попросил ее фон Рабе, – вы тоже аристократка, потомок Арденнского Вепря…, – судя по всему, святой отец не делился с семьей барселонской историей. Макс, предусмотрительно, не стал упоминать, что учился с Виллемом. Девушка сказала, что ее брат тоже заканчивал, университет в Гейдельберге:

– У нас было много студентов…, – Макс оценил и угря, в соусе из трав, и нежную говядину, – это большое учебное заведение…, – вина еврей выбрал хорошие.

Макс, говоря с Генрихом, немного лукавил.

Он не страдал, по его мнению, необоснованно преувеличенной брезгливостью, по отношению к евреям, которой отличались многие его коллеги:

– Я даже готовлю обеды, для 1103, – весело напомнил себе он, – не говоря обо всем остальном…, – кофе профессор сварил по восточному рецепту, с пряностями. Он увел Макса в кабинет, увешанный дипломами и фото профессора, на охоте, в лаборатории, и на торжественных банкетах.

За обедом они избегали военных тем. Макс, только, похвалил выступление ее мужа. Он пожелал профессору Кардозо успеха не только на научном, но и на административном поприще.

– Не стоит поддаваться пропаганде Британии, США…, – наставительно сказал Макс, – в этих странах правит еврейская плутократия, против которой горячо выступают простые евреи, мадам Кардозо, труженики, люди, своими руками, зарабатывающие себе на хлеб. Германия проводит невиданный, социальный эксперимент, изменяет ход человеческой истории…, – он щелкнул ухоженными пальцами:

– Иногда случаются эксцессы, но я уверяю вас, на новых территориях рейха евреи живут мирно, возделывая землю на фермах. Любой из соплеменников вашего мужа, отсюда, из Голландии, Франции, Бельгии, сможет к ним присоединиться…, – в конце обеда она извинилась, сославшись на то, что ей надо накормить дочь и забрать пасынков из детской группы.

– Подожду, пока он уйдет…, – Элиза проводила взглядом прямую спину, в мундире тонкой, дорогой шерсти, – не надо, чтобы мальчики его видели. Какой он мерзавец…, – она унесла грязные тарелки на кухню. Элиза долго терла руки простым мылом, под струей горячей воды. Она не собиралась ничего говорить мужу об Эстер:

– Она мать, и я мать…, – Элиза, заранее, сделала рагу без пива, для детей, – это наше дело. Буду приводить мальчиков в парки, открытые для евреев…, – Элиза знала, что муж настоит на строгом выполнении правил.

Эстер сказала ей, что они свяжутся по телефону. Профессор Кардозо собирался почти все время проводить в Лейдене, в университете, или на своей новой должности. По словам Макса, мужу полагался отдельный кабинет и секретарь. Давид намекнул Элизе, что ждет от нее помощи и здесь:

– Он и не узнает ничего…, – разогрев рагу, Элиза добавила на тарелку салат, – не надо его сердить, расстраивать. Мы уедем в Швецию. Эстер тоже, как-нибудь, туда доберется. Из Америки, в конце концов. О детях я позабочусь…, – Элиза, мимолетно, почувствовала запах гари, но на плите все было в порядке:

– Почудилось, – успокоила себя женщина, выходя из кухни. Гамен выбежал навстречу, истошно лая. Схватив Элизу за подол платья, собака потащила ее в переднюю. Маргарита заковыляла вслед. На голубых глазках блестели слезы: «Боюсь, мама!». Тарелка с грохотом упала на пол, Элиза подхватила дочь. Из-под входной двери полз едкий дым.

Костерок Давид быстро затоптал. Дверь, снаружи, расписали свежей краской. Макс прочел большие, черные буквы: «Hoerenjong»:

– Недаром говорят, что голландский, просто диалект немецкого языка, – весело подумал Макс.

В сочных выражениях новому председателю городского еврейского совета желали сдохнуть, как можно быстрее. Слова «мамзер» Макс не знал, но предполагал, что это вряд ли комплимент. Мадемуазель Элиза унесла плачущую дочь. Захлопнув дверь, профессор опасно побагровел. Он отвел Макса в сторону:

– Я должен вам что-то сказать, господин оберштурмбанфюрер. Меня навещала бывшая жена. Она сумасшедшая женщина, была не в себе, угрожала мне. Это ее рук дело, я уверен…, – Кардозо кивнул на дверь:

– Она не зарегистрировалась в полиции, она преступает законы…, – Макс успокоил профессора, пообещав, что гестапо возьмет квартиру под охрану:

– Так надежней, – размышлял он, оказавшись на набережной, – хотя мадемуазель Элиза никуда не убежит. У нее дети на руках, она безопасна…, – Макс сел в ждущую его машину. У него в блокноте имелись приметы доктора Горовиц, двадцати восьми лет. Кардозо развел руками: «Снимка у меня нет, по понятным причинам…»

– Мы ее найдем, – надев фуражку, Макс обернулся. Он увидел, в окне квартиры, стройный силуэт мадемуазель Элизы. Женщина держала на руках ребенка.

– В гестапо, – велел Макс шоферу, закуривая. К вечеру он собирался напечатать объявления о розыске:

– Она нарушает закон, – сказал себе Макс, – это станет хорошим уроком, для местных евреев. Надо подчиняться нашим требованиям…, – посмотрев на часы, он вытянул ноги:

– Генрих в Берлин вернется, а я навещу Лувр и мадам Шанель. Надо Генриху рассказать о пожаре, он посмеется. Ревнивая, брошенная жена…, – Макс полюбовался черно-красными флагами, вдоль набережной:

– В Париже они тоже висят. Фюрер туда приезжал, принимать капитуляцию французов. Мы отомстили за унижение в первой войне. Скоро у нас не останется соперников, в Европе…, – люфтваффе, с осени, переходило к планомерному разрушению британских городов. Макс знал, что кампания в России рассчитана на полгода, не больше.

– К тому времени Элиза станет моей женой, – подытожил он. Фон Рабе легко вышел из машины, у отеля «Европа».

Ловко бросив на раскаленный чугун комок теста, продавец вафель придавил его тяжелой крышкой. На плите, булькала кастрюля сиропа. Дверь забегаловки распахнули на улицу, где шумел утренний, многолюдный рынок Альберта Кейпа. Кофе здесь варили, как на Яве и Суматре, в колониях. В медном кофейнике продавец кипятил грубо смолотые зерна, добавляя тростниковый сахар и пряности. Кофе получался тягучим, черным, вязким. Молодой человек, сделавший заказ, удобно расположился за стойкой, просматривая сегодняшний выпуск De Telegraaf. Газетный лист, по обе стороны от заголовка, украшали свастики.

– У него рыжие в роду были, – вынув вафлю, продавец промазал ее сиропом: «Ваш заказ».

Каштановые волосы посетителя играли бронзой, в полуденном солнце. Повесив хороший, твидовый пиджак на спинку высокого стула, он засучил рукава белоснежной рубашки. На запястье сильной, загорелой руки блестел стальной, швейцарский хронометр. Заказ он сделал на немецком языке. Продавец заметил на лацкане пиджака значок со свастикой:

– Хотя бы не в проклятом мундире явился…, – на рынке болталось много солдат и офицеров вермахта. За месяцы, прошедшие после вторжения, продавец привык к черно-красным флагам, хотя здесь, в рабочем, бедном районе их никто не вешал, в отличие от центральных кварталов.

Генрих пил третью чашку кофе за утро. Он успел съесть нежную селедку, с маринованным огурцом, сырный пирожок и порцию острой, жареной в масле вермишели, с чесноком, луком и специями, под вывеской: «Кухня Суматры».

Максимилиан, за ужином, веселясь, рассказал о ревнивой, бывшей жене, профессора Кардозо. Генрих подозревал, что о двери нового председателя еврейского совета, позаботилась вовсе не доктор Горовиц, а кое-кто из жителей Амстердама. Брату он этого не сказал.

Вчера в почтовое отделение никто не пришел.

Прогуливаясь по рынку, в эсэсовском мундире, Генрих ловил на себе неприязненные взгляды прохожих. Улица с лотками оказалась длинной. Здесь продавали все, от овощей, рыбы и цветов до подержанных вещей. Почта находилась прямо в середине рынка.

Кварталы вокруг отличались от ухоженных домов, на Амстеле, или Принсенграхте. Над головами прохожих протягивались веревки с бельем. На задах квартир жители копошились в огородах. Дымились трубы пивоварни Хейнекен. По каналам шли низкие баржи, с ящиками овощей и бочками пива. На углах торчали крепкие парни, в дешевых костюмах, покуривающие папиросы. Стены домов усеивали афиши. Генрих разбирал голландские слова. Рекламировали боксерские матчи, американские фильмы, летние распродажи в магазинах. Парни поплевывали под ноги, провожая Генриха угрюмыми, тяжелыми взглядами.

Фон Рабе зашел в пивную, в кителе. Пива Генриху налили, не сказав ни единого слова. Деньги, оставленные на чай, принесли обратно, как и в Мон-Сен-Мартене. Пока он сидел с кружкой, вся пивная погрузилась в глубокое, мрачное молчание. На стойке, в радиоприемнике, кричал футбольный комментатор. Быстро допив светлое, вкусное пиво, Генрих ушел. Понятно было, что немцев здесь не жаловали.

В газете, в разделе объявлений, Генрих нашел призыв к розыску доктора Горовиц. Он подумал, что высокую, голубоглазую, стройную блондинку, даже имея фото, в Амстердаме можно искать месяцами. Почти все женщины города отвечали описанию.

Генрих жевал сладкую, горячую вафлю, вспоминая давешнюю девушку, с остановки речного трамвая, в синем костюме и шляпке, тоже блондинку. Он увидел стройные, немного покачивающиеся бедра, длинные ноги, в хорошо скроенной юбке, ниже колена. Генрих, сердито, сказал себе:

– Оставь. Ты обещал, ничего такого до победы. Тем более, папа и Эмма тоже в группе…, – Генрих рассказал отцу о связях с англичанами. Граф Теодор вздохнул:

– Милый мой, боюсь, что о будущем Германии мы должны позаботиться сами. Военный переворот…, – голубые глаза отца блеснули холодом, – быстрая казнь банды, без суда и следствия, и немедленная капитуляция…, – Генрих пожал плечами:

– Если верить Максу, то сумасшедший собирается разбить Британию до Рождества, а потом заняться Россией…

– В России он завязнет, – решительно отозвался отец, – невежественный ефрейтор не слушает людей с военным образованием. Танковый прорыв через Арденны удался только потому, что французов ввело в заблуждение затишье на фронте. У них тоже хватает косного генералитета, – усмехнулся отец, – на первой войне танки еле двигались. Многие, до сих пор, считают, что механизированные соединения не являются решающей силой в сражениях. Что касается России…, – отец подошел к большой карте Европы, на стене кабинета, – то ее кто только не пытался поставить на колени, милый мой. И никому не удавалось…, – граф смотрел в серые глаза сына. Он думал, что надо оставить Генриху и Эмме письмо:

– На всякий случай, – сказал себе Теодор, – девочка должна знать о матери. Могилы Ирмы не осталось, после погромов, но все равно…, После войны, после казни Гитлера синагоги восстановят, сюда вернутся евреи. Девочка еврейка, по их законам. Нельзя скрывать такое…, – он не стал затягивать. Теодор положил в сейф, в кабинете, конверт, адресованный младшему сыну и дочери:

– Если…, когда переворот удастся, – решил граф, – я все скажу Эмме. Она поймет, она взрослая девочка. А письмо…, – он повертел конверт, – просто сожгу…, – у графа в кабинете стояла спиртовая плитка. Отец, сварив кофе, велел сыну:

– Постарайся найти дорогого друга. Он, наверняка, передает сведения в Британию. Без связи мы как без рук, нельзя оставаться в молчании. С лагерями в Польше…, – граф Теодор поморщился, – со слухами, что в Пенемюнде полигон расширяется…, – Генрих кивнул:

– К Вернеру фон Брауну я наведаюсь, непременно. Буду, в присутствии начальства, намекать, что в Пенемюнде надо построить лагерь…, – Генрих, криво, улыбнулся:

– Лагеря вошли в моду. Экономия средств…, – отец привлек его к себе, обняв за плечи. Пахло знакомой, туалетной водой. Закрыв глаза, Генрих посидел, как в детстве, привалившись головой к плечу отца. Аттила, лежавший на диване, проснулся. Пес ласково лизнул руку Генриха.

– Забудь…, – велел себе Генрих, все еще видя легкую походку женщины. Он быстро дожевал вафлю. Отец не спрашивал у него о женитьбе.

Граф Теодор, смотря куда-то вдаль, сказал:

– Надеюсь, ты понимаешь, что не стоит подвергать риску близких людей. Очень тяжело жить, когда не можешь признаться, даже жене…, – оборвав себя, он добавил:

– Эмме всего шестнадцать. Когда она замуж соберется, Германия избавится от безумия, окружающего нас…, – они с отцом не говорили о таких вещах, но Генрих понимал, что оба старших брата закончат смертной казнью, или пожизненным заключением.

– Не жалко…, – он читал новости. В Северном море продолжались сражения, Москва объявила о создании советских республик, в Прибалтике:

– Сталин получил подачку…, – горько подумал Генрих, – неужели у них нет никого в Берлине? Неужели они не знают, о следующем лете? Не может быть. Питер говорил, что фрейлейн Рекк связана с советскими агентами…, – фрейлейн Рекк весной вышла замуж, за своего режиссера. Генрих не мог начать за ней ухаживать. Только высшему кругу нацистских бонз, негласно, позволялось иметь подобные связи. Фюрер призывал немцев к скромности и супружеской верности. Генрих допил кофе:

– Русские не станут вербовать аристократа. Папа такого не слышал, а он всех дворян знает. Скорее, кого-то с левыми симпатиями. Они все уехали, те, кто успел…, – Генрих перебирал в голове персонал министерств. СС он отмел сразу. Кандидатов проверяли, чуть ли не до седьмого колена:

– Вряд ли это офицер, – Генрих расплатился, – скорее, штатский служащий. Может быть, инженер, экономист. До прихода Гитлера к власти они часто ездили в Советский Союз…, – фон Рабе вышел на рынок:

– И что я скажу советскому агенту, даже если его найду? – хмыкнул Генрих:

– Здравствуйте, я работаю на Британию, и считаю, что нам надо сотрудничать? Во-первых, в обстановке доносов он посчитает меня провокатором, и будет прав, а во-вторых…, – он заметил играющие золотом, светлые локоны какой-то женщины, – у меня не было разрешения от Джона. И вряд ли я его получу. Я вообще ничего не получу, и не отправлю, если не отыщу дорогого друга…, – сегодня Генрих надел штатский костюм. Старший брат, на весь день, уехал в Гаагу, в художественный музей.

– Риксмузеум он посетил…, – угрюмо подумал Генрих, – наверняка, местное гестапо получило задание кое-что отправить в Берлин, на виллу. После суда над преступниками, папа хочет лично проехать по Европе, вернуть картины законным владельцам…, – Генрих видел рисунок обнаженной женщины. Набросок всегда находился при брате. Младший фон Рабе справился в художественной энциклопедии:

– Не может быть, что это Ван Эйк. Подражание, этюд какого-то фламандца. Но подпись? Макс не расстается с эскизом. Значит, он тоже подозревает о его ценности…, – в дверях отделения стояла маленькая очередь.

Эстер, заходя на почту, обернулась.

Вчера она провела с малышами два часа, в Ботаническом саду. Эстер покатала детей на каруселях, и купила вафель. Мальчики рассказывали о Мон-Сен-Мартене. Сидя на скамейке, она обняла близнецов:

– Конечно, дедушка Виллем и бабушка Тереза были вашими родственниками. Мы все одна семья. Вы должны заботиться о Маргарите. Она ваша сестра, младше вас…, – дети прижимались к ее боку, в теплом полдне пахло цветами. Иосиф и Шмуэль перемазались мороженым и сиропом. Они говорили о Гамене. Мальчики решили тоже завести собаку или кошку. Эстер знала, что дети ничего не скажут отцу. Сыновья держали ее за руки. Иосиф улыбнулся:

– Мы будем в парке встречаться. Это наш секрет…, – Шмуэль кивнул:

– Даже если мы заговорим, мамочка, то никто ничего не поймет. Взрослые не понимают, когда мы с Иосифом болтаем…, – близнецы хихикнули.

Элиза пришла с Маргаритой, в коляске, с Гаменом. Дети бегали по дорожкам. Элиза рассказала Эстер о надписях на двери. Доктор Горовиц усмехнулась:

– Думаю, это не последний раз. В Амстердаме не все евреи собираются подчиняться требованиям немцев. И не все голландцы…, – она, все равно, не хотела рисковать.

Саквояж Эстер остался в камере хранения, на железнодорожном вокзале. Забрав вещи, она поехала к рынку Альберта Кейпа. В газетах Эстер нашла объявление о своем розыске, как человека, обвиняющегося в порче частной собственности и уклонении от обязательной регистрации. Эстер увидела фото: «Доктор Горовиц обучает женщин уходу за младенцами…». Снимок обрезали, но Эстер его узнала. В прошлом году газета напечатала статью о благотворительной клинике, для необеспеченных семей, при госпитале.

Она купила женских журналов, сигареты, взяла навынос в «Кухне Суматры» сатай в арахисовом соусе. От вермишели Эстер отказалась, выбрав салат. Она до сих пор, даже не думая, соблюдала диету.

– Если я буду бегать от гестапо по всей Голландии…, – Эстер открыла дверь на балкон, в томный, теплый вечер, – я еще похудею…, – она сидела, в старом, шелковом халате, устроив ноги на столе, покуривая. Рынок сворачивался, из пивных слышалась джазовая музыка.

– Здесь ее пока не запретили…, – чтобы занять руки, Эстер решила сделать педикюр. В несессере у нее лежал флакончик алого лака. Она хотела проверить почтовый ящик, упаковать передатчик в скромный чемодан, и уехать на Толен, провожать Теодора. Оттуда сеансы связи вести было нельзя. На всем острове жило едва ли пять сотен человек.

– Немцы могут слушать эфир…, – Эстер читала статью о свадьбе Кларка Гейбла и Кэрол Ломбард. Ей всегда казалось, что Давид, без бороды, стал бы похож на американского актера:

– Не думай о мерзавце, – вздохнула Эстер, – может быть, его кто-то из евреев пристрелит. Хотя, по словам Элизы, гестапо охрану обещало. Не хочется, чтобы хорошие люди погибали из-за мамзера.

Эстер надо было обосноваться в крупном городе, и выждать, пока гестапо и Давид о ней забудут. В Лейдене, можно было наткнуться на бывшего мужа. Эстер выбрала Роттердам:

– С Элизой свяжусь по телефону. Приеду в Амстердам, на день, увижу мальчиков…, – она сделала маску из огурца и хорошо выспалась.

На рынке никого подозрительного, с утра, не было.

Эстер надела темно-зеленый, скромный костюм. Она не стала брать шляпку. Джон учил, что головной убор запоминается:

– Женщина, сняв шляпку, превращается в другого человека…, – вспомнила она голос юноши:

– Еще, не приведи Господь, Джон сюда приедет, обеспокоенный моим молчанием. Здесь фон Рабе болтается. Он Джона узнает…, – Эстер достала из сумочки ключ от абонентского ящика.

Увидев марки со свастикой, и знакомый, твердый почерк, она облегченно выдохнула.

Генрих стоял, говоря себе:

– Это она, женщина с водного трамвая. Вчера она синий костюм носила, и шляпку…, – в профиль он видел длинный, изящный нос, твердый подбородок, тонкие губы. Доктор Горовиц спрятала его письмо в сумочку. Скользнув взглядом по Генриху, женщина, решительно, направилась на улицу:

– Она меня на полголовы выше…, – почему-то подумал фон Рабе, – я, еще по фото, понял, что знаю ее…, – догнав женщину, он тихо сказал: «В Берлине стоит отличная погода».

Вокруг шумел рынок, рядом кричала торговка: «Спаржа! Молодая картошка! Лучшая спаржа!»

– В музее Пергамон открылась выставка греческих ваз…, – ему показалось, что женщина улыбается. Она коротко кивнула в сторону неприметного, трехэтажного здания на углу рынка. Она едва заметно, покачивала бедрами, светлые волосы падали на плечи. Генриху она напомнила амазонку, с греческой вазы, в музее Пергамон.

– Питер говорил, – вспомнил фон Рабе, – Горовицы его американские родственники. Хорошо, что она с профессором Кардозо развелась…, – женщина исчезла за плохо выкрашенной дверью подъезда, Генрих, подождав немного, последовал за ней.

Маурицхёйс, картинную галерею в Гааге, закрыли на день, для визита оберштурмбанфюрера фон Рабе. Макс медленно бродил по начищенному паркету, останавливаясь перед полотнами, склонив голову. У него наготове имелся черный блокнот с резинкой и паркеровская ручка. В блокноте, четким почерком, он записывал сведения из художественных музеев. Страницу он отвел под Гент, и две страницы, под Риксмузеум. Многие из картин, предполагалось, в будущем, перевезти в Линц, в музей фюрера, средоточие художественной жизни новой Европы.

Макс много слышал о коллекции Эрмитажа:

– Большевики кое-что распродали, Ван Эйка, например. Однако у них остался Леонардо, Рембрандт, испанские художники…,– союзники, Франко, в Мадриде, и адмирал Хорти, в Будапеште, под нажимом немецких послов, согласились кое-что пожертвовать для будущей коллекции, в Линце.

– Конечно, не шедевры, не Дюрера, не Рембрандта…, – Генрих, за ужином, сказал, что отобрал для виллы азиатское серебро:

– Колониальный лак, сандаловое дерево…, – брат помахал изящной вилкой, – придется не ко двору в наших интерьерах…, – виллу фон Рабе отделали в строгом стиле, любимом нацистскими архитекторами. Декоратор вдохновлялся примерами Древнего Египта. Даже комнаты Эммы украсили финским гранитом и мебелью темного дуба, с раскинувшими крылья орлами и свастиками. В просторной передней, под стеклянным куполом, висел огромный, парадный портрет фюрера, работы Циглера. Макс подумал, что к свадьбе надо отремонтировать спальню, гостиную и кабинет для будущей графини:

– Элиза монастырского воспитания, в них взращивают скромность…, – полистав блокнот, он записал на задней стороне обложки: «Детская». Сына Макс давно решил назвать Адольфом, в честь фюрера, а дочь, Фредерикой, в память о своей матери. Он вспомнил подземный гараж:

– Можно часть отгородить, сделать бассейн, как на альпийской вилле. Приятно, когда зимой есть, где заняться плаванием…, – в Берлине Макс ходил в спортивный зал, на Принц-Альбрехтштрассе, на корты, и в олимпийский бассейн.

– Мы все отличные спортсмены, – одобрительно хмыкнул он, – Генрих выиграл первенство СС по плаванию, Эмма прекрасно в теннис играет. Лошади, яхта, горные лыжи…, Элизе у нас понравится, – он представил девушку в Байрейте, на вагнеровском фестивале, в ложе фон Рабе. Макс даже видел покрой вечернего платья, облегающего небольшую грудь, сверкание бриллиантов на шее, цвета кремовых роз:

– Что ей дети…, – он внес в блокнот очередного Рубенса и пошел дальше, – сыновья Кардозо к ней никакого отношения не имеют, а от дочери она откажется. У нее родятся новые сыновья и дочери, нашей, арийской крови…, – Макс видел, что девушка станет хорошей женой и матерью.

– Правильно делали в древние времена, смотрели на потомство рабынь. Нельзя с закрытыми глазами жениться. Важно знать, что женщина способна к деторождению, – Отто, в Кракове, распространялся о работах приятеля, доктора Рашера, призванных повысить плодовитость арийских женщин.

– Впрочем, – победно улыбнулся брат, – я в своей мужской силе не сомневаюсь…, – прозрачные, светло-голубые глаза были спокойны. Макс тоже не сомневался, но средства проверить это у него не было. Оберштурмбанфюрер не хотел осложнений. От него ожидали законного брака. Макс, довольно брезгливо, относился к деятельности общества «Лебенсборн». Отто, тамошний активист, предлагал и ему, и Генриху, осчастливить тщательно отобранных девушек арийским потомством.

– Генрих на меня похож, – понял Макс, – он в подобных вещах скромен, как папа. После смерти мамы папа даже не ухаживал за женщинами. По крайней мере, не на наших глазах. Отто, наверное, в себе уверен, потому, что у него с десяток детей родилось, в борделях…, – Макс поморщился. Он напомнил себе, что, по возвращении в Берлин, надо поговорить на Принц-Альбрехштрассе о будущей секретарской должности, для Эммы:

– Встретит кого-нибудь из молодых коллег, аристократа, выйдет замуж…, – Макс замер перед небольшой картиной, в простой раме.

Он видел «Молочницу» Вермеера, в Риксмузеуме. Макс едва заставил себя оторваться от лазоревого цвета, от четкого очерка фигуры, на белой стене:

– У герра Питера такие глаза, – вспомнил он, – как летнее, глубокое небо. Интересно, его из тюрьмы выпустили? Наверное, нет. Мосли с Дианой до сих пор сидят. Они всех британских фашистов интернировали. Ничего, скоро Люфтваффе разрушит Лондон, они запросят пощады.

Фюрер выступил с речью, где предлагал Британии перемирие, но никто и не ожидал, что Черчилль пойдет на такое. Лондон отверг все условия, предложенные Германией.

– Пусть расплачиваются…, – Макс любовался мягким светом жемчужной сережки, повернутым к нему, робким, девичьим лицом. Губы она немного приоткрыла. Девушка была словно цветок, глаза скромно смотрели на него. Макс взялся за ручку:

– Косуля…, Она не похожа не Элизу, но взгляд одинаковый. От 1103 подобного никогда не дождешься, а ведь я с ней ласков, терпелив, разрешаю прогулки. Истинно сказано, евреи, жестоковыйный народ. Их не сломаешь. Но мы и не собираемся ломать, мы их уничтожим…, – Макс вписал в блокнот название картины. По его мнению, весь Вермеер должен был отправиться в Линц.

Обед накрыли в хорошем, тоже закрытом для посетителей, ресторане, по соседству с королевским дворцом. Голландская королева, с детьми и мужем, бежала в Британию, перед вторжением. Макс знал, что в Лондоне хватает правительств в изгнании:

– Французы, с де Голлем, поляки, голландцы. Британцы поддерживают бандитов, в Европе, так называемых партизан. В Польше они этим занимаются. Мы будем их вешать…, – подали нежный суп из спаржи, со сливками, копченого лосося, и запеченного цыпленка, с молодой картошкой. Макс ел один, в большом зале, с видом на кованую решетку королевского дворца. Над зданием развевались флаги со свастиками. Вход в ресторан охраняло гестапо. День выдался отменным, жарким. Он расстегнул верхние пуговицы на кителе:

– Здесь можно себя чувствовать в безопасности, как в Париже, как везде в Европе. Остались Балканы, однако мы о них позаботимся весной…, – на чистой странице блокнота значилось: «Лувр».

Макс был недоволен, что французам удалось эвакуировать коллекции. По всему выходило, что мальчишку придется привозить из Саксонии в Берлин, и допрашивать, с пристрастием. Товарищ барон, еще в бытность куратором, по сведениям, полученным от мадам Шанель, занимался вывозом картин. Записав «де Лу», Максимилиан вспомнил, что у 1103 имелся брат, летчик:

– Он в Мадриде подвизался,– недовольно пробормотал Макс, – надо проверить, по спискам из лагерей. Позаботиться о нем, если он в Германии…, – фон Рабе не хотел, чтобы кто-то из семьи 1103 даже ногой ступил на землю рейха, пусть и военнопленным:

– Она слишком нам дорога…, – Макс достал из портфеля итальянской кожи невидную папку.

Сведениями поделился Муха, на лесной встрече. Макс не стал интересоваться, откуда советской разведке известно о подобном:

– Впрочем…, – он отпил незаметно появившийся кофе, в серебряной чашке, – понятно, что у них есть люди в Америке. Даже фото прислали, явно не из личного дела…, – чикагский журналист, мистер О’Малли, награжденный за доблесть лично генералом Франко, развалился на парковой скамейке, в джинсах и спортивной рубашке. Круглые очки блестели на солнце, темные волосы немного растрепались. Мистер О’Малли жевал сосиску в булочке.

– Приятного аппетита, господин Меир Горовиц, – пожелал Макс: «Еврей, к тому же».

На обороте снимка, разборчивым почерком Мухи, значилась настоящая фамилия мистера О’Малли:

– Надеюсь, мы встретимся, очень скоро…, – закурив Camel, он щелкнул пальцами в сторону молчаливого хозяина заведения. Кофе оказался отличным. Макс решил выпить еще чашку.

Длинные пальцы, с коротко стрижеными ногтями, уверенно вскрывали тайник в половицах. Дорогой друг, как Генрих, невольно, называл доктора Горовиц, стояла на коленях. Жакет она сняла, бросив на старый, потрепанный диван в гостиной. К стене придвинули узкую кровать, застеленную шерстяным одеялом, с плоской подушкой. Спальни здесь не имелось. Маленькая кухня блестела чистотой. В передней, в стене, открывалась дверь кладовки. Доктор Горовиц попросила Генриха достать чемодан. Они выпили кофе, фон Рабе предложил вымыть посуду. Дорогой друг посмотрела на него безмятежными, голубыми глазами:

– Если вы хотите проверить ванную, можете не стесняться. Здесь нет камер и записывающих устройств. Это безопасная квартира, – Генрих, почему-то, покраснел. Ванную отделали коричневой, скромной плиткой. Кроме дешевого мыла, коробочки с зубным порошком и полотенца, в ней больше ничего не было.

– Не придерешься, – одобрительно сказал Генрих, вернувшись на кухню с чистыми чашками и кофейником. Дорогой друг складывала в бумажный пакет окурки, и картонную упаковку из «Кухни Суматры». Генрих, с удивлением, заметил пачку женских журналов:

– Кэрол Ломбард подарила Кларку Гейблу автомобиль, украшенный рисунками сердец…, – прочел Генрих, на обложке. Дива опиралась на капот лимузина, в широких брюках и тонком, перехваченным на талии ремнем, свитере. Светлые локоны спускались на плечи:

– Вы на нее похожи…, – Генрих кивнул на актрису: «В моем городе показывают американские фильмы».

Квартира была безопасной, однако осторожность, все равно, не мешала.

За кофе они с доктором Горовиц не называли друг друга по именам. Генрих представился, поднимаясь вслед за женщиной по скрипучей, деревянной лестнице, на третий этаж дома. Чулок она не носила, стройные ноги немного загорели. Туфли она надела почти без каблука, но и в них была выше Генриха. Заслышав его имя, женщина обернулась. Она стояла на верхней ступеньке, Подняв глаза, Генрих уперся взглядом в пуговицы ее блузки, тонкого хлопка. Шея была обнажена, белая кожа уходила вниз. Она прикусила губу: «Максимилиан фон Рабе ваш родственник?»

– Старший брат, – угрюмо ответил Генрих.

Балкон выходил на зады дома, к блестящему под жарким солнцем каналу. Внизу жильцы устроили огород и курятник. Они курили, глядя на моторную лодку, у рыночной пристани, на баржи с пустыми ящиками для овощей. Доктор Горовиц, быстро, рассказала, что не может ни покинуть Голландию сама, ни увезти сыновей.

– Я должна была отправиться в Польшу, в начале лета. Я вам покажу свои документы. Однако я не могла уезжать, не узнав, что с мальчиками…, – она повела сигаретой в воздухе, – и у меня раненый на руках, мой парижский родственник. Он оправился, во Францию собирается. У него семья, мать, инвалид, и невеста. Он переправит их в безопасное место, и вернется. Будет сражаться…, – она запнулась: «Простите».

– С нацистами, – спокойно сказал Генрих:

– Вы говорили, что Мишель пропал без вести. Я выясню, что случилось. Если он в Германии, я помогу ему бежать…, – Генрих подумал, что Макс, наверняка, знает, где Мишель де Лу. Брат умел держать язык за зубами, и дома о подробностях работы не распространялся. Генрих решил:

– Такое я у него выведать смогу. В конце концов, просмотрю списки военнопленных. У меня есть и примерная дата, и место, где его в плен взяли…, – документы в рейхе держались в строгом порядке. Никого не расстреливали, не вешали, и не гильотинировали, без соответствующего приказа, и выставления счета семье, если она проживала в Германии, и сама не находилась в концентрационном лагере. Родственники казненного оплачивали услуги государственного защитника. Сохранялась видимость того, что правосудие, в рейхе, действительно существует.

Адвокаты, выступая на таких фарсах, говорили, что обвиняемый полностью признает вину и отказывается от защиты. Счета выписывали за содержание в тюремной камере, за услуги по приведению приговора в силу, и за почтовую пересылку документов. Даже казни военнопленных, согласно Женевской конвенции, проходили после видимости трибунала.

– Если его расстреляли, я об этом узнаю, – понял Генрих, – а если нет, то я найду его в лагере…, – он занес в блокнот, шифром, имя месье Теодора Корнеля. Генрих отозвался:

– Питер рассказывал о вашей семье. С Мишелем я в Праге встречался. Он очень хороший человек. Они с моим старшим братом еще в Испании…, -Генрих поискал слово, – виделись, в первый раз. Если я доберусь до Парижа, я постараюсь обезопасить деятельность Теодора и его группы…, – Эстер помолчала:

– Он соберет людей. Теодор не такой человек, чтобы в стороне оставаться. Он пошел на войну, хотя у него, как и у меня, американский паспорт…, – кузен хотел отправить мать и Аннет на запад, в Бретань.

Теодор мало об этом говорил:

– Мама в инвалидном кресле, плохо себя чувствует…, – Эстер не спрашивала, чем болеет мадам Жанна. Семья привыкла думать, что она живет в деревне:

– Я тоже дурак, – сварливо сказал Теодор, расхаживая по комнате, с костылем, – надо было прошлой весной пойти с Аннет в мэрию. Зарегистрировать брак, оформить ей американский паспорт. У мамы он есть…, – взглянув на лицо Эстер, он спохватился:

– Прости. Мерзавец твой бывший муж, извини за прямоту. Отказать детям в документах…, – Эстер, устало, покачала головой:

– Давид хочет мне отомстить, только зачем он мальчиков использует? Хотя подобное больнее…, – кузен затянулся крепкой самокруткой. У семьи де Йонгов, в огороде, с прошлого века, осталась делянка табака. Рыбаки предпочитали его покупным папиросам:

– Я, вместо этого, – желчно продолжил Теодор, – устраивал выставку, посещал с Аннет светские свадьбы и обеды…, – он повел рукой: «Исправлю свои ошибки».

Кузен надеялся, что немцы не доберутся до бретонской глуши.

Генрих признался Эстер, что навещал Мон-Сен-Мартен, с братом, приехав туда после смерти барона и баронессы:

– О враче, Гольдберге, которого они спасали, – фон Рабе потушил сигарету в медной пепельнице, – ничего не известно. Я за него молился…, – он искоса посмотрел на доктора Горовиц: «Простите».

– Евреи тоже молятся, – в ее изящных пальцах дымился окурок:

– Однако, сейчас надо не только молиться, но и действовать…, – она вздернула подбородок, – с концлагерем, вы хорошо придумали. В Мон-Сен-Мартене достойные люди. Они помогут евреям бежать…, – Генрих вспомнил рассказы немецкого коменданта:

– Брат второй…, – он почувствовал неловкость, – жены вашего первого…, – Эстер закатила глаза:

– Брат Элизы. Я знаю, что он готовится священником стать. Церковь тоже вмешается, я уверена…, – у нее был, на редкость, хороший немецкий язык. Женщина пожала плечами:

– Идиш я с младенчества знаю. Мама меня и Аарона водила в детскую группу, социалистическую…, – Эстер хихикнула:

– От партии Бунд. Мама была профсоюзной активисткой, боролась за права женщин, работниц на фабриках. Я в красных пеленках выросла, как у нас говорят. Немецкий я в школе начала учить, и быстро подхватила. Здесь много евреев, беженцев из Германии. Я их в госпитале принимала…, – Эстер, на мгновение, коснулась руки Генриха:

– Спасибо, что вы в Праге…, Мальчик, которого вы спасли, Пауль, он в Лондоне, в семье, и остальные дети тоже…

– Просто мой долг, – ответил Генрих, – и я в Праге не один этим занимался. Но Аарон…, – он замялся, – Советский Союз присоединил Прибалтику, а вы говорите, что он в Каунасе обосновался…, – Эстер вздохнула:

– На Песах…, Пасху, с ним все в порядке было. Доктор Судаков туда собирался. Вы его тоже знаете. Он мог уговорить Аарона в Палестину поехать, с другими евреями…, – длинные пальцы стряхнули пепел. По каналу тарахтел катер, перекликались курицы. В соседней квартире, радио играло музыку.

– Генрих, – ее глаза стали большими, расширенными, – слухи о лагерях, возводящихся в Польше. Для кого эти лагеря, что вы…, – она смутилась, – они, собираются делать, с евреями?

– Окончательное решение, – услышал Генрих ленивый голос брата. Он вспомнил распоряжение Гейдриха. Евреев Польши, из провинциальных городов, перевозили в крупные населенные пункты, с железнодорожными путями:

– Но в остальном, – подумал Генрих, – в Аушвице нет ничего подозрительного. Просто большой лагерь, больше Дахау…, – он сказал доктору Горовиц, что евреев, скорее всего, будут содержать либо в гетто, либо в подобных, массовых лагерях. Генрих замялся:

– Они, доктор Горовиц, говорят, что хотят покончить с еврейством. Имеется в виду, что евреев Европы депортируют в лагеря. Я так думаю, – прибавил Генрих:

– Пока бояться нечего. Я уверен, что Авраам, и его, – он усмехнулся, – соратники, вернутся в Европу. И вы в Польшу едете…, – просмотрев документы пани Качиньской, он остался доволен. Бумаги были сделаны отменно. Генрих снабдил доктора Горовиц именем члена группы, работавшего в администрации рейхсгау Ватерланд, бывшего Позен:

– Гюнтер отвечает за переселение…, – Генрих помолчал, – немцев, на новые земли. Высылают поляков, на восток, устраивают немецкие деревни. Он тоже экономист, как и я. Он вам поможет. Тем более, по бумагам ваша мать немка…

Доктор Горовиц обещала написать из Роттердама и сообщить номер нового, почтового ящика:

– Я выйду в эфир, когда сниму квартиру, – сказала она, – свяжусь с Блетчли-парком. Работу мы продолжим. Уеду в Польшу, когда мне пришлют замену, когда я буду уверена, что с мальчиками все в порядке. Впрочем, – кисло добавила Эстер, – моих детей охраняет гестапо. Я его дверь не трогала, если что, – она взглянула на Генриха, фон Рабе широко улыбался,– правда, три года назад я его белье в канал бросала…, – Эстер, не выдержав, рассмеялась.

Генрих посоветовал ей прийти с документами пани Качиньской не в амстердамское гестапо, а в брюссельское:

– Меньше шансов, что вас кто-то узнает, – объяснил фон Рабе, – даже спустя год, или, когда вам замену пришлют…, – Эстер задумалась:

– Им надо готовить людей, человек должен знать голландский. Или я здесь кого-нибудь найду, на месте. Посмотрим, – подытожила женщина.

Генрих вернулся в гостиную с неприметным, фибровым чемоданом. Он отвел глаза от тонкой ткани юбки, обтягивавшей узкие бедра. Передатчик оказался портативным, маленьким, но, по словам доктора Горовиц, очень мощным. Она могла связаться отсюда, со всей Европой:

– Из Польши тоже, – она скалывала волосы, медными шпильками, перед зеркалом, – его только до Америки не хватает…, – Эстер, ласково, погладила чемодан. Она ехала на Толен, с пересадкой в Роттердаме, Генрих провожал ее до вокзала. Они шли к пристани водного трамвая. Эстер, немного наклонившись, сказала:

– Я рада, что мы нашлись, дорогой друг. Я ему…, – она кивнула на север, – передам, что с вами все в порядке. Я уверена, что вы еще всех увидите…, – ресницы дрогнули, – и его, и Питера, и моего брата. У меня еще один брат есть, – озорно добавила женщина, – вы бы с ним тоже подружились. Он ваш ровесник…, – дорогой друг оказалась старше Генриха на три года. На палубе трамвая Генрих устроил чемодан и саквояж под лавкой. Доктор Горовиц пошла в салон, покупать билет для Генриха, несмотря на его протесты.

– У меня проездной, – строго сказала дорогой друг, – однако он на одно лицо. Я не хочу нарушать законы…, – она подмигнула Генриху. Вокруг носа женщины рассыпались летние веснушки. Пахло теплой водой, над трубой катера вились, щебетали птицы. Закурив, Генрих проводил взглядом невысокого юношу, темноволосого, в круглых очках. Сидя на скамейке, у канала, он читал газету «Nieuw Israelietisch Weekblad»

– Тоже еврей, – понял Генрих, – Господи, дай мне силы помогать им, до конца…, – катер вывернул в большой канал, юноша пропал из виду. Генрих достал кошелек:

– Надо угостить дорогого друга, кофе, на вокзале. Эмма была неправа, это женщина. Просто она хирург, у нее сильные пальцы…, – Генрих слушал шум катеров на канале:

– Все хорошо. Теперь у нас есть связь. Только бы с ней ничего не случилось…, – дорогой друг тронула его за плечо: «Ваш билет». Она присела рядом, утащив у него сигарету. Генрих решил:

– Не буду о Габи упоминать. Аарон вряд ли подобным делился, даже с родными…, – дорогой друг, вытянув ноги, сбросила туфли. Он увидел красный лак, на ногтях нежных пальцев.

– Давайте я вам расскажу о музее Пергамон…, – предложил Генрих. Она подобрала шпилькой выбившийся из узла волос локон: «Давайте». Катер нырнул под мост, выходя в Амстель.

Еврейскую газету Меир купил в ларьке, на вокзале.

Голландского языка они с Джоном не знали, но решили, что, пользуясь, идиш и немецким, разберут, что происходит в стране. Впрочем, Джон еще в поезде из Харлингена в Амстердам, заметил, что достаточно посмотреть по сторонам. Над пустынным перроном деревенской станции, ветер с моря, колыхал нацистский флаг. Бот они оставили в неприметной бухте, среди песчаных, заросших камышом островков. Последние две мили, по мелкому Ваддензее, им пришлось прошлепать по жидкому илу. По словам Джона, это был любимый спорт голландцев. Меир, оказавшись на берегу, счистил грязь, с крепких ботинок:

– Эстер мне говорила, что они со странностями, а я не верил…, – у них в карманах, кроме пристрелянных браунингов, лежал приятно тяжелящий ладонь конверт, с американскими долларами, гульденами и даже рейхсмарками. Билеты, на станции, Джон попросил по-немецки. Окинув их неприязненным взглядом, кассир с грохотом опустил деревянные рейки окошечка, вывесив какую-то табличку. Они поняли, что начался обед, но станционное кафе тоже оказалось закрытым. Поезд в Амстердам отправлялся через два часа. Джон и Меир нашли забегаловку, на променаде, как гордо именовали в Харлингене десяток домов, выходивших на рыбацкий причал.

Они сидели с пивом и жареной рыбой, глядя на чаек, вившихся над мачтами крепких, прошлого века, лодок. Вокруг никого не было, они позволили себе перейти на английский язык. Джон, коротко, рассказал Меиру, о подготовке агентов, для будущей работы в Европе. На медной оправе клыка блестело солнце, он затянулся сигаретой:

– Вы, Меир, тоже подумайте над подобными вещами. Вы не всегда будете оставаться вдалеке от событий в Европе… – Джон вскинул бровь: «Мне только сейчас пришло в голову, что японцы могут атаковать Калифорнию».

– Не позволим, – отрезал Меир, – у нас отличные базы в Тихом океане. Однако если японцы начнут воевать на два фронта, на море и на суше, с нашими странами, то нам придется высаживать войска в Азии, чтобы поддержать союзников…, – Джон отозвался: «Сталин еще может объединиться с Гитлером. Хотя, судя по всему, Гитлер его водит за нос». Рыбу принесли на коричневой, оберточной, покрытой пятнами жира бумаге.

– Очень вкусная, – Меир облизал пальцы, – когда ты приедешь в Америку, я тебя свожу в одно местечко, на Брайтоне…, – он вспомнил шум океана, запах соли, плетеную корзинку, с бутылками пива и картонными коробками.

Вывеску закусочной украшали звезды Давида. Мистер Гринблат с гордостью указывал на дату, конца прошлого века: «Почти пятьдесят лет на одном месте». В чаду и запахе раскаленного масла, колыхался захватанный пальцами сертификат кошерности заведения. Стойку осаждали ребята из Брайтона и Нижнего Ист-Сайда, в летних брюках, теннисных туфлях и легких рубашках-поло, со сдвинутыми на затылок кепками. Девушки в смелых платьицах, по колено, в открытых туфельках, щебетали у фонтана с крем-содой и кока-колой.

Ирена взяла большой стакан с молочным коктейлем, украшенный сладкой вишней. Губы у нее были тоже словно вишня, пухлые, сладкие. Они сидели на залитом вечерним солнцем, пустынном брайтонском пляже. Тяжелые локоны Ирены бились на ветру. Придержав подол платья, девушка скользнула к нему в руки:

– Я буду скучать, мой милый. Я люблю тебя, так люблю. Пожалуйста…, – она легонько провела пальцами по его спине, нащупав старый, испанский шрам, – пожалуйста, будь осторожен…, – Меир уверил Ирену, что никакой причины волноваться нет:

– Командировка в Лондон, – он прижался губами к пахнущей ванилью шее, – я плыву на американском корабле, мы нейтральная страна…, – то же самое он сказал и отцу.

Доктор Горовиц ничего не ответил. Стоя над газовой плитой, он помешивал кофе в медном, арабской работы кувшинчике.

– Мама с папой привезли, когда мы на хупу Натана ездили…, – отец смотрел в окно, на зеленую пену деревьев Центрального Парка, – кто мог знать, что все так обернется…, – в Ньюпорте, отец добавил имя брата, и его жены к надгробию своих родителей. Доктор Горовиц оплатил чтение кадиша:

– Они девочки…, – отец, с Меиром, стоял на семейном участке, – мы обязаны поминать дядю Натана. Сначала я, потом ты с Аароном…, – Меир опустил два камня к могиле, белого мрамора:

– Много женщин было добродетельных, но ты превзошла всех…, Правды, правды ищи…, – он смотрел на знакомые с детства буквы, на имена бабушки и дедушки. Рав Джошуа Горовиц и его жена лежали рядом. К началу нынешнего века почти все кладбища отказались от разных рядов для мужчин и женщин:

– Меня могут расстрелять, – понял Меир, – в каком-нибудь лесу, или у стены тюрьмы. Аарон возит землю, из Иерусалима. Надо и мне взять, с собой…, – он так и сделал. В портмоне лежал маленький, шелковый мешочек. Узнав, что племянницы живы, отец хотел поехать в Европу. Меир, рассудительно, сказал:

– Папа, тебе шестьдесят этим годом. Регина замужем, в Стокгольме…, – получив телеграмму из Швеции, отец, растерянно, заметил:

– Он, конечно, не еврей, однако он семья. Ты говорил, что он достойный человек. Он обещает вывезти Хану, то есть Аннет, из Парижа…

– И вывезет, – подтвердил Меир

– Наримуне человек чести, папа. Я в этом убедился, – Меир не стал говорить, как и где. Он не делился с отцом подробностями работы:

– И ее дети будут евреями…, – они с отцом сидели в гостиной, за кофе. Доктор Горовиц покрутил светловолосой, немного поседевшей головой. Отец указал на афишу фильма покойной сестры:

– Подумать только, я вспоминал, на кого мадемуазель Аржан похожа? Одно лицо…, – Меир вспомнил гордо поднятую голову, четкий очерк носа, с заметной горбинкой, щеки цвета смуглого персика: «Одно лицо…». Аарон, из Харбина, написал, что сестры напоминают друг друга. Регина только была ниже ростом.

– Аарон и Эстер в маму, высокие…, – потянувшись, Меир взял руку отца:

– Просто командировка в Лондон, папа. И дальше, немного…, – замявшись, он твердо закончил:

– Я доставлю Эстер и мальчиков до Британии, обещаю. Ты не грусти, мы все скоро вернемся. Что тебе подарить, на юбилей? – спросил Меир.

Доктор Горовиц усмехнулся:

– Соберитесь все здесь, это лучший подарок. Мы…, то есть я…, – торопливо поправил себя отец, покраснев, – поедем…, поеду в горы Кэтскиллс…, – навещая Нью-Йорк, Меир всегда звонил отцу с вокзала, на всякий случай, как озорно думал мужчина. В рефрижераторе стояли торты от миссис Фогель, у отца был здоровый румянец на щеках. Меир, успокоил себя:

– Папа с близнецами повозится. Аарон женится, наконец, когда в Америку приедет…, – он боялся, что старший брат, вряд ли усидит на месте, и захочет отправиться в Европу:

– И я женюсь…, – Меир, в который раз, пообещал себе, сделать предложение Ирене: «Папа еще увидит, как его внуки под хупу идут, – решил он, – а война закончится, непременно. Для этого мы здесь».

В пустом вагоне третьего класса поезда Харлинген-Амстердам они говорили о работе. Джон рассказал Меиру о группе Генриха. Мужчина заметил:

– Я бы мог наведаться в Берлин, с нейтральным паспортом, с орденом от Франко. Проверить, как у них дела. Ты говоришь, что с весны от них информации не поступало. Аарон мне о Генрихе ничего не упоминал, когда мы в последний раз виделись…, – Меир смотрел на каналы, за окном, на низкие, баржи, на домики под черепичными крышами. Если бы ни нацистские флаги, на станциях, то никто бы и не сказал, что страна оккупирована:

– Три года назад мы здесь встречались…, – понял Меир, – сколько всего случилось, с тех пор. Скорей бы Аарон домой добрался, папа его ждет…

– Правильно, – бодро закончил Меир, – не след о подобном болтать, даже родному брату, даже зная, чем я занимаюсь. Схему с координатором твой покойный отец отлично придумал, но где сам координатор? – серо-синие глаза внимательно посмотрели на Джона.

– Мне предстоит узнать, что с ним, – неохотно ответил герцог. Джон надеялся, что кузен не заметил, как он краснеет, всякий раз, говоря об Эстер.

Газету они с Джоном прочли в кафе, на амстердамском вокзале. Флагов висело еще больше, по главному залу прогуливались патрули. Солдаты, в серо-зеленой форме вермахта, ходили с голландскими полицейскими. Паспорта у Меира с Джоном были в порядке. Они, все равно, предпочли нырнуть в первый, попавшийся на дороге закуток.

За кофе и булочками все стало понятно. На первой странице, под заголовком: «Обращение председателя еврейского совета Амстердама к общине города», красовалась парадная фотография профессора Кардозо, во фраке, с орденами. Зять покровительственно улыбался, глядя в камеру. От ухоженной, короткой бороды, казалось, пахло сандалом даже через газетную страницу. Меир шевелил губами:

– Призыв к соблюдению распоряжений немецкой администрации, обязательная регистрация, штампы в паспортах…, – сильная рука сжалась в кулак. Глаза, за очками, похолодели:

– Юденрат…, – Джон открыл рот. Меир его прервал:

– Я знаю, что это такое. Я имею доступ, – он коротко, горько усмехнулся, – к донесениям нашего посольства, в Берлине…, – Меир заставил себя не комкать газету, не привлекать ненужного внимания:

– Мамзер, мерзавец, сволочь, вошь проклятая. Как он может, Джон, он еврей! – Меир велел себе понизить голос. Ему хотелось заорать то же самое зятю, и всадить, в добавление, несколько пуль в холеное лицо:

– Он знает, что происходит в Германии, в Польше. Не может, не знать…, – Меир почувствовал в кармане привычную тяжесть браунинга. Джон вздохнул: «Как ты понимаешь, мы сюда приехали не для того, чтобы взывать к совести твоего зятя…»

– Невозможно взывать к тому, чего нет…, – отрезал Меир, поднимаясь: «Пошли в особняк».

На канале Принсенграхт никого не оказалось. Дверь им не открыли, хотя Джон, долго, нажимал на кнопку звонка. Герцог достал из саквояжа отмычки:

– Дверь в сад здесь хлипкая. Я говорил…, – он осекся, Меир, подозрительно, спросил: «Что говорил?».

– Говорил, что садовые двери все такие. На Ганновер-сквер она тоже хлипкая, – нашелся Джон, – когда вернусь, я об этом позабочусь…, – Меир не навещал Лондон. Кузен не знал, что особняк в Мэйфере укрепили лучше Тауэра.

Легко перемахнув через деревянный забор сада, они прокрались на участок соседей. Цвели ухоженные розы, вокруг было пусто. С канала слышался звук катера. Дверь, действительно, поддалась быстро. Меир знал, как осматривать место преступления, но здесь, судя по всему, ничего подозрительного не случилось:

– Она уехала…, – наконец, сказал Меир. Он стоял, посреди, спальни сестры, – саквояжа нет, одежды. Ее документы исчезли, вещи мальчиков…, – Джон кивнул:

– Близнецы у него…, – Джон поморщился, – отца. Они живут с Кардозо, когда он в Европу возвращается, по судебному соглашению. Твоя сестра писала тете Юджинии…, – объяснил Джон, прежде чем кузен успел спросить, откуда герцог знает подробности развода Эстер. Оказалось, что сестра, предусмотрительно, сообщила тете Юджинии и адрес амстердамской квартиры бывшего мужа, на Плантаж Керклаан, рядом с ботаническим садом.

Джон велел себе не думать о пустой квартире, о скрипе кровати, о ее светлых, разметавшихся по подушке волосах:

– В первый раз…, – они шли с Меиром к рынку Альберта Кейпа, – у меня в первый раз тогда все случилось. Я надеялся, что ей понравилось. А если нет? Она говорила, что да, но если она меня просто жалела…, – Джон рассердился:

– Она тебя не любит. Она ясно тебе все сказала, еще в Венло. Слезь с мертвой лошади, Джон Холланд…, – он вспоминал, длинные, стройные ноги, круглые, теплые колени, блеск нежной кожи:

– Я куплю лимонада, – резко остановившись, Джон свернул в магазин. Меир едва не налетел на кузена. Джон вышел из лавки с двумя открытыми бутылками: «Жарко».

Жарко было и здесь, на скамейке.

Показав Меиру дом, где располагалась безопасная квартира, Джон велел:

– Подожди. Мне надо сначала самому проверить, все ли в порядке…, – Джон не хотел, чтобы Меир наткнулся на сестру. Джон сразу заметил, что тайник в половицах открывали. Полотенце было влажным, из кладовки пропал особо сделанный чемодан, для рации:

– Она уехала…, – Джон, с балкона, помахал Меиру, – с передатчиком. В Польшу? Если дети у него…, Давида, она могла это сделать. Но почему она не вышла на связь, не сообщила…, – сзади раздались почти неслышные шаги Меира. Он держал на руке свернутый пиджак. От газеты кузен у избавился, по дороге к дому. Джон заметил какой-то блеск, в пальцах Меира:

– Мы здесь переночуем…, – начал герцог, – а потом…

– Переночуем, – нарочито спокойно согласился кузен. Меир сунул под нос Джону несколько светлых, длинных волосков:

– С подушки снял. На половицах, в комнате, капли красного лака, для ногтей. От Элизабет Арден, я помню оттенок, – любезно добавил кузен. Джон видел, как побагровела щека мужчины. Герцог, предостерегающе, сказал: «Меир…»

– Полотенце влажное…, – будто не слыша его, продолжил Меир, – и, если ты думаешь, что я не узнаю волосы своей сестры…, Что под полом хранилось? – требовательно поинтересовался кузен.

– Передатчик, – признался герцог. Сняв очки, Меир протер стекла полой пиджака:

– А мэшугенэм зол мэн ойсмэкн ун дих арайншрайбм! Чтобы ненормального выпустили, а тебя упрятали в сумасшедший дом! Потому что там твое место, поц! – выплюнул кузен. Он прислонился к двери: «Рассказывай все».

Выслушав Джона, он, бесцеремонно, забрал у герцога пачку сигарет:

– Чтобы балкон свалился на твою умную голову, больше я ничего пожелать не могу. То есть могу, – Меир щелкнул зажигалкой, – хоть до самого утра, но вряд ли это что-то изменит. Ты о чем думал, когда мою сестру вербовал, – он подавил желание встряхнуть Джона за плечи, – она мать, у нее дети….

– Я ее не вербовал…, – Джон смотрел на канал, на заходящее солнце, – все по-другому случилось, Меир. Она отлично работала, вся информация от группы Генриха шла через нее. Она, наверное, в Польшу отправилась…, – Джон оглянулся на гостиную, – только почему она мне ничего не сообщила, не дождалась замены…, – надев пиджак, Меир подытожил:

– Тифозная вошь, наверняка, знает, где Эстер. Она должна была ему передать, что уезжает, хотя бы через адвокатов. Завтра навестим квартиру на Плантаж Керклаан, и заберем моих племянников. Поговорим по душам с новым главой юденрата…, – Джон понял, что кузен умеет ругаться не только на идиш, но и по-английски.

Закончив, Меир выбросил окурок:

– Идите, ваша светлость, принесите, какой-нибудь провизии…, – он подтолкнул Джона к передней: «На кровати сплю я, понятно?»

– Понятно, – обреченно согласился Джон:

– Меир, ты не волнуйся, я все сделаю, чтобы…, – кузен достал браунинг:

– Я не сомневаюсь. И я тоже, – он посмотрел в дуло пистолета, – приму в этом участие. Оказывается, я очень вовремя приехал в Европу…, – Джон спускался по лестнице, слыша ядовитый голос кузена. Меир перегнулся через перила: «Свинины я не ем».

– Я помню, – пробормотал Джон. Все еще краснея, он хлопнул дверью подъезда.

 

Остров Толен, Зеландия

Отряхнув испачканные маслом руки, Федор взял тряпку:

– Мотор я перебрал, герр де Йонг. До прошлой войны вещи на совесть строили…, – он погладил просоленное, темное дерево лодки, – она еще вашим внукам послужит.

С рыбаками на Толене, Федор говорил по-немецки, французского языка они не знали.

– Язык ни в чем не виноват, – Федор выбрался на палубу, – большевики тоже русским пользуются. Хотя они, со своими словечками, его извратили. Наркомпрос…, – невесело улыбнувшись, он закурил самокрутку.

Ветер с утра поднялся, как по заказу, восточный, крепкий. Мелкое море топорщилось, блестело. Над мачтами трепетали голландские флаги. На Толене, где военных баз не было, пока не появлялись немцы. На острове, в получасе хода парома, от континента, жили одни рыбаки. Глядя с господином де Йонгом на карту, они решили пройти до какой-нибудь уединенной бухты, у нормандских берегов. Федор не хотел высаживаться близко к оживленным портам, и большим городам. Эстер, побывав в Роттердаме, согласилась.

– Там все немцами кишит, как и в Амстердаме…, – наклонившись над стулом, кузина, сильными пальцами, разминала его колено. Шрам был еще свежим, Федор морщился:

– Пятое ранение, вместе с поясницей. А по отдельности, шестое. Я еще на первой войне ранен был, мальчишкой четырнадцати. Осколок в плечо, у Перемышля. Дядю Михаила убили, а отца тогда тоже ранили. Мама за нами ухаживала…, – на Толене, когда Федор лежал в горячке, как он, по старинке, называл воспаление легких, ему снились мама и Аннет.

Мама, почему-то, оказалось молодой женщиной. Федор помнил ее такой, до первой войны. Белокурые волосы блестели, голубые глаза были яркими, как летнее небо, вокруг изящного носа рассыпались веснушки. Она обнимала его, как в детстве, когда Федор болел. Он чувствовал прикосновение прохладных губ, слышал мягкий голос мамы, с неизменным, французским акцентом. Жанна отлично знала русский язык, читала наизусть, Пушкина, играла на гитаре романсы, однако от картавости и веселой, парижской скороговорки, не избавилась. Федор понял, что со времен гражданской войны и возвращения в Париж, мать ни слова не сказала по-русски:

– Она меня только Феденькой называет…, – он прижимался щекой к маленькой, крепкой руке матери:

– Котик, котик, коток,

Котик, серенький хвосток,

Приди, котик, ночевать,

Приди Феденьку качать…, -

Горела лампа под зеленым абажуром, завывал морозный, забайкальский ветер, стройку Транссибирской дороги заметало снегом. В печке потрескивали дрова, Федор сворачивался под пуховым одеялом: «Теперь о Пьеро, мамочка…»

– Au clair de la lune

Mon ami Pierrot

Prête-moi ta plume

Pour écrire un mot.

Федор задремывал, под звуки ласкового голоса. Он не мог разобрать, мама это поет, или Аннет.

Она иногда пела колыбельные, сидя в гостиной, у камина, глядя на языки огня. Темные волосы были распущены по спине, Федор устраивался рядом. Аннет пела об изюме и миндале. Девушка поворачивалась к нему:

– Странно. Вторая песня, которую я вспомнила, у Жака, она не на идиш, на ладино. О красивой девочке. Ей желают, чтобы у нее не случилось ни горя, ни несчастий. Откуда мои родители, в Польше, могли знать ладино? – Федор целовал серо-голубые глаза:

– Услышали где-нибудь. Может быть, кто-то Палестину навещал, или приезжал оттуда…, – кроме песни и того, что ее мать звали Батшевой, Аннет больше ничего не вспомнила. Она говорила, что у матери были светлые волосы: «Как на картине Рембрандта». Девушка повторяла имя Александр. Федор связался с «Джойнтом», поговорил со знакомыми белоэмигрантами. Он, с отвращением, пролистал подшивку большевистских газет, в Национальной Библиотеке.

Александром, несомненно, был соратник Ленина, Горский, неистовый большевик, железный оплот мировой революции, друг товарища Сталина. Федор, выйдя на рю Ришелье, со вкусом выматерился. Горский служил комиссаром в конной армии, разорившей, в двадцатом году, восточную Польшу.

Федор курил у стойки, в первом попавшемся кафе, отхлебывая горький, крепкий кофе. Ему впервые пришло в голову, что трудности, как он, мрачно, думал, могли случиться из-за того, что он, Федор, тоже русский:

– Хотя какой Горский русский, – он заказал еще чашку, – как и Ленин, как и Сталин, как Гитлер. Убийца, мерзавец, словно Воронов. У них нет народа, люди их интересуют, только как пушечное мясо…, – он вспомнил, как читал Аннет стихи Пушкина, на русском языке:

– Она меня поцеловала…, – Федор потушил сигарету, – поцеловала. Она могла вспомнить русский язык. Большевики на нем говорили, – он пригласил Лакана на обед. Жак, услышав размышления Федора, согласился:

– Может быть. Она все забыла, но ты ей напомнил звук языка, а потом….

– А потом она вспомнила все остальное, – отозвался Федор, просматривая винную карту, – то есть не все…, – он поднял голубые глаза:

– Жак, она во мне теперь до конца жизни будет видеть Горского. Может быть, стоит…, – Федор не хотел думать о подобном. Он не мог представить день, когда он, вернувшись в апартаменты, у аббатства Сен-Жермен-де Пре, не увидит Аннет. Когда не было приема, премьеры, или обеда, когда они не шли на вернисаж, или ночной клуб, девушка сама готовила. Она стояла над плитой, в холщовом фартуке, что-то напевая, следя за кастрюлями. Рядом лежала отпечатанная на машинке роль. Аннет косила в нее глазом. Облизав ложку, девушка поворачивалась:

– Луковый суп, бифштекс, с перечным соусом, молодая спаржа, Ты проголодался, мой руки, пожалуйста…, – Федор всегда приносил ей цветы, белые розы.

Она и сейчас, во сне, держала в руках влажный цветок. Она постарела, на висках Федор увидел седые пряди, большие глаза окружали тонкие морщины:

– Она, все-таки, очень похожа на Роксанну Горр…., – длинные пальцы легли в его ладонь. Он увидел блеск синего алмаза. Глаза похолодели. Аннет, тихо, сказала: «Не успеешь». Роза упала на пол, Федор застонал:

– Успею. Надо успеть. Дедушка Федор Петрович вывез бабушку Тео из Парижа, с предком Мишеля. Бедный Мишель, неужели он погиб? И что со Стивеном, с Джоном, война идет…, – очнувшись, он узнал от кузины Эстер, что кузен не объявлялся. Полковник Кроу, весной, был жив и летал бомбить немцев.

О Джоне кузина ничего не знала:

– Вторжение сразу после Песаха…, Пасхи случилось, – объяснила женщина, – я с тех пор не могу связаться с Лондоном…, – Федор удивился тому, что она покраснела.

– Надо успеть, – повторил себе Федор, – увезти маму, Аннет. Хорошо, что я оставил дома все реликвии, семейные…, – он, невольно, коснулся простого крестика, на шее: «Успею, обязательно».

Господин де Йонг пошел прощаться с женой. Федор, прищурившись, увидел рыбака. Он стоял у калитки дома, держа на руках крепкого, годовалого мальчишку:

– Якоб…, – вспомнил Федор, – Эстер его спасла, и жену господина де Йонга…, – кузина вернулась из Амстердама в хорошем настроении. Она сказала, что виделась, с детьми, и пока остается в Голландии:

– Ты, наверное, слышал по радио, – тонкие губы искривились, – мой бывший муж…, – Федор слышал выступление профессора Кардозо. Речи передавали, чуть ли не каждый день. Родственник говорил легко, непринужденно, спокойным, отеческим тоном:

– Не захочешь, а поверишь…, – выругался про себя Федор. Кузина сказала, что регистрироваться, разумеется, не собирается:

– Еще чего не хватало…, – она мыла руки, в тазу, – я не намерена пальцем шевелить, исполняя распоряжения ублюдков…, – Эстер добавила несколько слов на идиш:

– Тем более, мамзер, – иначе она бывшего мужа не называла, – может устроить мне срок, за испорченную дверь. Он лучший приятель с гестаповцем…, – Федор запомнил имя и звание Максимилиана фон Рабе:

– На всякий случай, – велела ему кузина, – однако я надеюсь, что вы не столкнетесь. Думаю…, – она, неожиданно усмехнулась, – это не последний сюрприз, который мамзер обнаружит. Жители Амстердама вряд ли долго терпеть собираются. Как видишь, и не терпят…, – привстав на цыпочки, Эстер обняла его:

– Будь осторожней, во Франции. Пробирайся в Париж окольными путями. Я семье сообщу, что с тобой все в порядке…, – Федор решил не спрашивать, как кузина собирается это сделать:

– Она американка, в конце концов. Пошлет телеграмму, в Нью-Йорк. Такое не запрещено…, – американский паспорт Федора лежал в Париже, с остальными документами.

Де Йонг велел ему притвориться немым, если лодка наскочит на патруль немцев:

– У тебя акцент, – хмуро сказал рыбак, – в любом языке будет слышно, что ты француз. Начнут вопросы задавать, бумаг у тебя нет…, – Эстер снабдила Федора провизией. Ему нашли рыбацкую, суконную куртку, вязаную шапку и высокие сапоги. Оружия у Федора не имелось, однако он собирался достать пистолет, по дороге к Парижу.

Утреннее солнце было мягким, нежным.

Одернув потрепанную, пахнущую рыбой куртку, Федор вспомнил свадебный банкет в отеле «Риц», последней довоенной весной, свой смокинг, вечернее платье и бриллианты Аннет. Ее товарка по ателье мадам Скиапарелли, Роза, выходила замуж за одного из сыновей богатейшего винодела Тетанже:

– Шампанского было столько, что хоть весь Париж в нем купай…, – Федор помахал де Йонгу, – они хорошее шампанское делают. Через две недели у меня выставка открылась. Потом я работал, Аннет снималась, мы на Корсику отправились…, – насколько он знал, яхта, до сих пор, стояла в Каннах.

– Лучше бы я ее в Довиле держал, – горько подумал Федор, – но кто знал? Справился бы, пересек пролив, привез бы их в Англию. Ладно, разберемся…, – кузина стояла на деревянном причале. Светлые волосы золотились, падая на плечи. Она была в местной, вышитой юбке, и белой, широкой блузе. Эстер приставила ладони ко рту: «Удачи, Теодор! После войны приезжайте с Аннет в Амстердам!»

– После войны… – повторил Федор. Он разозлился:

– Делай все, для того, чтобы она быстрее закончилась, Федор Петрович…, – он стянул шапку, рыжие волосы заблестели. Федор, почти весело, крикнул: «Обязательно, и спасибо тебе!».

Де Йонг завел мотор, лодка пошла на запад, к выходу из гавани. Федор, оборачиваясь, следил за ее тонкой, стройной фигурой, на береге белого песка, пока они не оказались в открытом море, пока Толен не стал темной полоской, на горизонте.

 

Амстердам

Профессор Кардозо сидел, положив большие, ухоженные руки на просторный, без единой пылинки стол. Медленно тикали часы, в кабинете пахло сандалом. В открытое окно доносился шум катеров, с канала. Солнечные зайчики переливались в тонком обручальном кольце, отполированные ногти светились чистотой.

Жену с детьми он, на весь день, отправил в зоопарк, снабдив ее деньгами на ресторан, что не было в привычках Давида. Он смотрел на фотографию отца. Шмуэля сняли в лаборатории, в Мехико, где они с профессором Риккетсом изучали пятнистую лихорадку Скалистых Гор и сыпной тиф. Отец сидел за микроскопом. Давид изучал белый халат, строгое, сосредоточенное лицо:

– Он бы меня похвалил. Все, что я делаю, это ради науки. Ради спасения человечества, приходится жертвовать жизнями отдельных людей. Я уверен, что папа и Риккетс, в Мексике, не церемонились, с индейцами…, – Давид считал, что смерти каких-то русских солдат, или китайских крестьян, неважны, по сравнению с лекарствами, могущими принести избавление от неминуемой смерти.

– Китайцы и русские не обеднеют, их много…., – он взял инкрустированную перламутром зажигалку. Он всегда курил американские сигареты, или кубинские сигары. Давид повертел серебряную гильотинку. Он сегодня ушел из дома рано, сказав жене, что уезжает в Лейден, в университет.

Он сделал вид, что не может найти свои ключи. Элиза, с девочкой на руках, покорно искала связку по всей квартире. Давид завтракал, с близнецами. Он заметил, что мальчишки, вернувшись в Амстердам, повеселели:

– Они ее забыли, – уверенно сказал себе Давид, – и забыли о смерти родителей Элизы. У маленьких детей вообще память короткая. Все исследователи это утверждают. Близнецам четырех не исполнилось…, – Давид обещал малышам большой день рождения, с фокусником, говорящим попугаем, и тортом. Проходя мимо магазинов игрушек, он внимательно изучал витрины. Давид отметил в блокноте несколько возможных подарков. Он собирался дождаться распродаж, в конце лета.

За блинами с малиновым джемом и омлетом с тостами, он проверял, как малыши выполнили задания. Давид скептически относился к способностям жены. Он сам занимался с мальчиками математикой:

– Женщины в подобном не разбираются. Точные науки, создание непреходящих ценностей, в искусстве, медицина, все это прерогативы мужчины. Женщины пусть выносят судна за больными, и ведут секретарскую работу. На большее они не способны…, – жена не нашла ключи. Давид, недовольно, заметил:

– Надо было заказать еще одну связку. Впрочем, мы скоро в особняк переедем. Отдай мне свои ключи. Я не собираюсь стоять на площадке, в компании солдат, и ждать, пока ты соизволишь появиться дома. Мне надо работать…, – он, требовательно, протянул руку. Элиза открыла рот, Давид оборвал ее:

– Посидишь с детьми в кафе, деньги я тебе выдал. Позвони, я тебя заберу…, – у него в кармане лежали обе связки ключей. Не было никакой опасности, что жена, неожиданно появится дома.

Он затянулся крепкой, ароматной сигарой. Коробку подарил герр Максимилиан. Оберштурмбанфюрер, поговорив с профессором по телефону, пригласил его пообедать в ресторан, на Амстеле. Терраса, с холщовыми зонтиками, выходила на канал. Они заказали отличную, свежую рыбу.

За хорошо сваренным кофе, Максимилиан посмотрел на часы:

– Охрану с площадки уберут. Родственному визиту, – на тонких губах играла улыбка, – ничто не помешает.

Давид огладил бороду:

– Как я сказал, это мои предположения, герр Максимилиан. Однако он работал агентом, в Федеральном Бюро Расследований, несколько лет назад. Он объяснил, что в Европе по делам…, – Макс, примерно, предполагал, какими делами занят мистер О'Малли. Кардозо позвонил оберштурмбанфюреру, когда Максимилиан ужинал с Генрихом, в «Европе». Макс рекомендовал брату, непременно, съездить в Гаагу:

– Пока эти картины окажутся в Музее Фюрера, – вздохнул фон Рабе, – много времени пройдет. Проект не утвержден. Фюрер хочет перестроить город, появятся новые мосты, новые улицы. Вермеера нельзя пропустить, – вдохновенно сказал Макс, – когда ты увидишь глаза девушки…, – официант, в форме рядового СС, вежливо покашлял, у Макса за спиной:

– Вас к телефону, господин оберштурмбанфюрер, срочно…, – вытерев губы крахмальной салфеткой, Максимилиан закатил глаза:

– Семь вечера, пятница. Кого еще несет? Вернусь, расскажу все в подробностях, – пообещал он, отодвигая стул.

Фон Рабе стоял в передней ресторана, слушая неуверенный голос профессора Кардозо, не веря своим ушам. Профессор долго извинялся. Макс прервал его: «Ничего страшного, мы люди дела. Говорите».

Делом профессора оказался телефонный звонок. Шурин, брат бывшей жены, как подчеркнул профессор, приехал в Амстердам. Он хотел встретиться со своей сестрой и племянниками:

– Он знает, что мы в разводе, – торопливо добавил профессор, – мой новый телефон он в справочнике нашел. Он только вчера вечером оказался в городе. Он объяснил, что приплыл в Роттердам на американском корабле. Он даже не навещал особняк…, – доктор Горовиц, несмотря на плакаты и объявления, как сквозь землю провалилась. Макса немного тревожило это обстоятельство. В стране высоких блондинок, как шутливо называл Голландию фон Рабе, доктора Горовиц можно было искать годами:

– С мужчинами, евреями, проще…, – недовольно подумал Макс, – но со времен нюрнбергских законов жиды поумнели. Эйхманн говорил, что они детей не обрезают. Женщин вообще никак не отличишь…, – для подобных целей и устраивали регистрацию. Макс понял, что упрямые евреи не собирались являться со своими паспортами в гестапо. Несмотря на речи профессора Кардозо, за последние несколько дней, в соответствующий отдел пришло всего несколько десятков человек. Макс успел заглянуть на первое собрание нового юденрата. По их сведениям, в Амстердаме жило восемьдесят тысяч евреев, а во всей Голландии, в два раза больше.

По сравнению с данными по бывшей Польше эта цифра была смешна. Макс, тем не менее, наставительно, заметил еврейскому совету:

– Порядок есть порядок. Надеюсь, вы понимаете, что лица, не прошедшие регистрацию, будут подвергнуты мерам воздействия…, – они торопливо закивали. Максу хотелось применить меры к пропавшей госпоже Горовиц, однако, ее пока не нашли.

Кардозо откашлялся:

– Моего шурина…, бывшего, зовут мистер Меир Горовиц. Он тоже американец, – зачем-то прибавил профессор. Макс широко улыбнулся. Мистер Меир Горовиц мог явиться в Амстердам хоть с Луны. Судьбы его это бы не изменило. Оберштурмбанфюрер поблагодарил профессора. Он подмигнул себе: «Все пройдет удачно, я уверен».

Провалы фон Рабе переносил тяжело. После неудачи в Венло, Макс долго анализировал причины частичного неуспеха операции:

– Венло…, – Макс замер, с телефонной трубкой в руках, – какой я дурак. Я знал, знал, что где-то видел проклятую Горовиц…, – он вспомнил высокую блондинку, читавшую в кафе женские журналы. Макс понял, что его беспокоило. Глядя на фото доктора Горовиц, Макс не мог отделаться от уверенности, что встречал женщину:

– Она оказалась в городке не случайно. Значит, и Холланд, сейчас, где-то рядом. Сестра мистера О» Малли. Они увидятся, обещаю…, – Макс вернулся к столу, насвистывая. Оберштурмбанфюрер, иногда, поддавался хорошо скрываемому тщеславию. Среди коллег подобное не приветствовалось, если ты не дослужился до крупного чина. Гиммлер и Мюллер могли себе позволить выслушивать неприкрытую лесть от подчиненных. Другим оставалась партийная, товарищеская скромность.

У Макса, впрочем, имелась семья. Слушая его, младший брат даже открыл рот, от восхищения:

– Очень, очень впечатляет, Макс. У тебя отличная память. Ты ее всего несколько минут видел…, – старший фон Рабе покраснел, от удовольствия:

– Совпадение, милый. В разведке подобное случается, но очень редко…, – если бы Макс верил в Бога, он бы пошел в церковь, с благодарностью. Вместо этого он перезвонил Кардозо. Оберштурмбанфюрер выдал еврею четкие инструкции по разговору с шурином. Господин Горовиц обещал связаться с профессором утром, и назначить время визита. Генрих, за кофе, вздохнул:

– Я бы посмотрел на операцию, но я посторонний. Ты мне не разрешишь присутствовать…, – Макс развел руками:

– Правила для всех одни, мой дорогой. Но ты сможешь посидеть на допросе…, -фон Рабе собирался выбить из мистера О'Малли все сведения, имеющиеся у американца. У Макса не оставалось сомнений, что трое связаны. Он знал о сотрудничестве американской и британской разведок:

– За такое мне, пожалуй, дадут звание штандартенфюрера, досрочно. Мне всего тридцать…, – Генрих, изящным движением, размешал сахар: «Тогда отправлюсь завтра в Гаагу, посмотреть на девушку…»

– Ты не пожалеешь, милый – уверил его Макс, принимаясь за свежее, ванильное мороженое, с шоколадным соусом и орехами.

Часы пробили четыре раза. Давид поднялся:

– Гольдберг…, Если он был бы важен, для науки, для медицины, я бы его спас, не задумываясь. Но что такое рудничный врач, лечащий корь и переломы, по сравнению со мной, с тем, что я несу человечеству. Немцы, обнаружив Гольдберга, могли и меня в концлагерь отправить, потому, что я в замке оказался. Нельзя рисковать, – напомнил себе Давид, – надо выполнять их распоряжения. Я получу премию, и обо всем забуду. Разведусь с Элизой, найду девушку из богатой семьи, без сумасшедших в роду, – Давид, невольно, усмехнулся.

Жизнь шурина, по его соображениям, вообще ничего не стоила:

– Думать незачем, – профессор Кардозо, присел на подоконник, – он никто, Меир Горовиц…, – Давид обещал бывшему шурину, что его адвокаты свяжутся с Эстер и пригласят ее на Плантаж Керклаан.

– Я, к сожалению, не могу ей позвонить, – проникновенно добавил Давид, – я соблюдаю условия судебного соглашения. Однако она придет, можешь не сомневаться…, – он добавил, что близнецы тоже будут дома.

Дома, кроме Давида, остался один Максимилиан фон Рабе. Оберштурмбанфюрер ждал визитера в гостиной, за чашкой кофе, с кардамоном и лимонным кексом, испеченным Элизой.

Давид курил, рассматривая спины двух голландцев, в кепи и рубашках. Мужички сидели на старом катере, с удочками. На Амстеле стояла послеполуденная тишина выходного дня. В глаза Давиду ударил солнечный зайчик. Он поморщился: «Это от кольца».

Приглядевшись, он заметил шурина, с букетом алых роз, и заманчиво выглядящим пакетом, из дорогого магазина игрушек. Меир бодро шел к подъезду. Подняв голову, он помахал Давиду.

Профессор Кардозо, зачем-то, вытер лоб шелковым платком, хотя в квартире, большой, с высокими потолками, было нежарко, даже в летние дни. Зажужжал звонок, он взял со спинки кресла пиджак.

Меир носил хорошо скроенный, летний костюм, но волосы шурина, все равно, растрепались. Серо-синие глаза смотрели спокойно, немного весело. Меир перехватил букет:

– Здравствуй, Давид, спасибо…, – профессор Кардозо поднял ладонь:

– О чем речь, это твои племянники, твоя сестра…. – не подав бывшему зятю руки, Меир, переступил порог квартиры. Дверь захлопнулась, раздался лязг засова. Все стихло.

Джон, аккуратно, убрал зеркальце:

– Кардозо у окна стоит. Меир зашел в подъезд…,– герцог пошевелил удилищем:

– А что, здесь рыба водится? Центр города…

Генрих, покуривал папироску: «Я видел, что местные каких-то рыбешек ловят».

Меир позвонил зятю вечером, с телефона в дешевой пивной, у рынка Альберта Кейпа. Кузен, сначала, был недоволен. Меир хотел прийти в квартиру на Плантаж Керклаан без предупреждения. Они сидели за столом, с кружками светлого пива, тарелкой жареных креветок, для Джона, и селедкой, для Меира. Джон вздохнул:

– Я понимаю. Но дети, Меир…, Их трое, и Элиза, наверняка, в квартире останется. Незачем туда врываться с пистолетом, поверь. Твой бывший зять, конечно, мерзавец, но семья его здесь не причем. Это твои племянники…, – недовольно, пробормотав что-то на идиш, Меир отправился вниз. Аппарат висел на стене, рядом с уборной.

Вернулся он с похолодевшими глазами. Меир повертел пачку папирос:

– Он сказал, что его адвокаты свяжутся с Эстер. Попросил меня перезвонить, завтра утром. Не нравится мне это, Джон.

Герцогу подобное поведение профессора Кардозо тоже не понравилось, но делать было нечего. Оставалось надеяться, что тифозная вошь, как Меир, упорно, называл зятя, знает, что случилось с доктором Горовиц:

– Он мог на нее донести…, – Меир жевал селедку, – объявления, в газетах, о ее розыске, это его рук дело…, – Джон, вернувшись с провизией, протянул Меиру De Telegraaf. Они, кое-как, разобрали, что Эстер ищут, в связи с уклонением от обязательной полицейской регистрации евреев. В объявлении говорилось еще о чем-то, но слов они понять не смогли.

– Он мне лгал, – Меир вытер пальцы салфеткой, – а я не люблю, когда мне лгут. Особенно если это касается моей сестры…, – он допил пиво: «Завтра я у него все узнаю, и заберу детей».

Меир запретил Джону подниматься в квартиру:

– Мамзер, наверняка, побежал в гестапо…, – они стояли у цветочного лотка, Меир выбирал розы, – незачем тебе рисковать. У тебя титул, в конце концов, со времен Вильгельма Завоевателя. Я простой еврей, один справлюсь…, – он кивнул на пакет из магазина игрушек. Хорошенький гоночный автомобиль, в упаковке, Джон сунул в карман пиджака. Герцог вспомнил Уильяма:

– Где он сейчас? Где Тони? Если она с мужем, с отцом Уильяма, почему она не пишет? Хотя, если он троцкист, такое может быть опасно. Что за чушь, – рассердился Джон, – Тони должна понимать, что я не побегу к русским, докладывать, где она находится. Уильяму два года исполнилось…, – племянник обрадовался бы автомобилю:

– Паулю подарю, – решил Джон, – у Майеров денег немного…, – Пауль, в двенадцать лет, все равно, возился с игрушками. На место автомобиля, в пакет, Меир аккуратно уложил заряженный браунинг.

– Я не собираюсь стрелять при детях, при его жене, – мрачно сказал мужчина, – но что-то мне подсказывает, кроме тифозной воши и немцев, которым он лижет задницу, в квартире никого не ожидается…, – они медленно шли по набережной Амстеля. Давид ждал шурина, как выразился профессор Кардозо, в любое время после обеда.

– К обеду он меня не пригласил…, – хмыкнул Меир.

Какой-то голландец, в кепке, потрепанной рубашке и холщовых штанах, стоя к ним спиной, привязывал канат моторной лодки к перилам набережной. День был теплым, в городе царила тишина. На выходные Амстердам разъезжался, в Схевенинген, и деревни на побережье. На фасаде оперного театра томно колыхались нацистские флаги. Голландец, разогнувшись, повернулся. Джон замер, узнав спокойные, серые глаза:

– Генрих здесь. А где тогда Эстер…, – Джон не успел открыть рот. Младший фон Рабе указал на спуск, ведущий к деревянному причалу, на канале. Дом профессора Кардозо стоял за поворотом.

Меир едва успел спросить: «Что такое?». Генрих, вежливо заметил:

– На вашем месте, я бы пока не ходил в квартиру профессора Кардозо. Садитесь, – он кивнул на палубу, – я все расскажу…, – рука у Генриха оставалась крепкой. Он улыбнулся Джону:

– Я знал, что мы, когда-нибудь, увидимся…, – Меир посмотрел на удилища:

– Я понимаю, что вы знакомы, господа, но я бы хотел услышать объяснение…

Они все услышали.

Меир, облегченно, сказал:

– Очень хорошо. Не стоит ей в Амстердаме болтаться. Теодор жив, это отличные новости. Если никого в квартире нет…, – он подхватил пакет:

– Ничто не мешает мне наведаться к моему…, – Меир помолчал, – бывшему родственнику.

Генрих объяснил, что сейчас он находится в Гааге, любуясь Вермеером. Ранним утром, Генрих, отправившись в порт, взял в аренду моторную лодку, для рыбалки. Он видел, как жена профессора Кардозо, с детьми, покинула квартиру, видел, как вернулся профессор.

– Не один…, – Генрих курил, глядя на воду, – с моим старшим братом, оберштурмбанфюрером Максимилианом фон Рабе, наверняка, вам известным. Он знает, что вы здесь, мистер Горовиц, знает, как вас зовут, на самом деле. Ваш зять рассказал, и у него…, Макса, имеется ваша фотография. Как мистера О’Малли, – добавил Генрих, – из досье. То есть я снимка не видел, но Максимилиан мне говорил …, – Меир вздохнул:

– Это не Филби. Мои подозрения не оправдались. Хорошо, что я ничего Джону не сказал. Просто стечение обстоятельств. Фон Рабе мое фото, получил после Испании, а тифозная вошь, любезно описал меня, своего шурина, и снабдил именем. Фон Рабе заинтересовался, отчего американского журналиста, на самом деле, зовут по-другому. Я бы на его месте тоже заинтересовался…, – Меир взял цветы:

– Подгоните катер под окна квартиры и ждите меня. Джон…, – он взглянул на кузена, – Эстер навещала Венло, в операции, о которой ты мне рассказывал? Фон Рабе мог ее видеть?

– Он ее видел,– Джон потушил окурок о подошву ботинка, – Эстер…, твоя сестра мне говорила. Они столкнулись в кафе, на террасе. Он мог ее не запомнить…, – Генрих покачал головой:

– Запомнил. Он собирается вас арестовать, поэтому…, – фон Рабе посмотрел на часы, – никто никуда не идет. Я вас доставлю до Эя, вы вернетесь в Англию, тем же путем, каким сюда приехали. Эстер хочет до Польши добраться, когда ей замену пришлют, или когда она здесь, кого-нибудь, найдет. Она выйдет на связь, из Роттердама, – прибавил Генрих: «Я завожу мотор».

Меир понимал, что сестра, пока, не покинет Голландию:

– Она не оставит детей одних, с вошью, с его гестаповскими дружками. И она работает…, – Меир поправил очки, – ты выполняешь свой долг, и она это делает…, – он поднялся: «Я все равно туда пойду, Генрих».

Меир знал, что совершает бессмысленный поступок.

По всем канонам разведки им с Джоном сейчас требовалось тихо, не привлекая внимания, выбраться из Амстердама. Меир хотел посмотреть в глаза профессору Кардозо, и пристрелить герра Максимилиана. Он так и объяснил Генриху с Джоном. Герцог вздохнул:

– Что с тобой делать? А если в квартире охрана? – он, обеспокоенно, посмотрел на фон Рабе.

Генрих покачал головой:

– С профессором Кардозо только мой брат. Макс считает, что он всесилен, и не хочет делить славу с кем-то, тщеславный мерзавец…, – Генрих дернул щекой. Джон вспомнил тихий голос друга, в Геттингене:

– Мои старшие братья совсем другие, Джон. Они настоящие солдаты фюрера и партии, как у нас говорят. Сестра еще мала, однако мой отец…, – тогда Генрих не закончил. Отправив Меира, наверх, он быстро рассказал Джону о группе отца, и о том, что Эмма тоже работает с ними.

– Заговор высшего офицерства, – присвистнул Джон, – но вам вряд ли что-то удастся сделать. Гитлер на коне, вся Европа стала немецкой…, – Генрих пошевелил удилищем:

– Мы подождем, пока он зарвется и начнет терпеть поражения, в России. Знаешь, – он почесал каштановые волосы, под старой кепкой, – хочется, чтобы мои дети, в школе, в новой Германии, прочли в учебнике, о немцах, восставших против безумия Гитлера. Так и произойдет, – подытожил Генрих. Он подтолкнул Джона локтем:

– Я очень рад, что мы увиделись. Питеру привет передавай. Я жду вас в Берлине, после войны. Питер у нас почти немцем стал…, – Генрих усмехнулся, – и тебя мы проведем, по всем пивным. Эстер мне сказала, что с Паулем все хорошо…, – Джон пожал знакомую, надежную ладонь: «Да. Спасибо тебе, за детей».

– Я там не один был…, – Генрих подсек мелкую рыбешку:

– В Баварию съездим, форель половим…, – он, незаметно, взглянул на окна квартиры Кардозо:

– Очень надеюсь, что Меиру удастся то, что не удалось вам с Эстер, в Венло. Профессора Кардозо гестапо не тронет, не бойтесь…, – Джон отозвался:

– Профессор меня меньше всего волнует. Меир не станет в него стрелять. У мерзавца трое детей, он отец племянников Меира…, – Джон помолчал:

– Пока никто не стреляет. Наверное, все еще в глаза друг другу смотрят…, – на набережной было безлюдно. Теплый ветер играл шелковыми гардинами, в раскрытых окнах квартиры Кардозо.

Глаза у зятя были спокойные, голубые, он улыбался. Меир прислушался. В квартире стояла тишина.

В детстве, когда Меир, с Аароном и Эстер, оставались дома, в десяти комнатах у Центрального Парка, с порога, было слышно их присутствие. Включив радио, сестра подпевала модным мелодиям, Аарон кричал, что ему надо заниматься. Меир стучал ложками по кастрюлям, подражая джазовым ударникам.

Тикали часы, пахло сандалом, хорошим табаком, кофе и выпечкой.

– Как дома, – подумал Меир, – когда миссис Фогель папе торты приносит. Ирена тоже хорошо печет…, – на свидания девушка привозила пакет со сладкими булочками. Меир помнил вкус ванили на губах, раннее утро, в скромной комнате пансиона, на Лонг-Айленде, шепот:

– Я люблю тебя, люблю. Пожалуйста, будь осторожен, я не могу жить без тебя…, – Ирена приникла к нему, горячая, сладкая. Темные волосы упали на большую грудь. Она наклонялась, целуя его:

– А я смогу, – внезапно, подумал Меир, – смогу. Но нельзя, я порядочный человек, я обязан…, – забрав цветы, зять вежливо сказал:

– Проходи, Эстер с детьми в гостиной…, – спокойно толкнув дверь, Меир увидел знакомое, холеное лицо, светлые волосы, голубые, острые глаза. Фон Рабе надел мундир СС, со всеми регалиями.

– У него Железный Крест, – понял Меир, – и когда он успел орден получить? Гитлер в прошлом году крест восстановил. Золотой значок члена НСДАП, шеврон старого бойца, а ему только тридцать…, – серебряные шевроны получали эсэсовцы, присоединившиеся к войскам, до того, как Гитлер стал рейхсканцлером.

В гостиной, сухо, затрещали выстрелы, остро запахло порохом. Почувствовав резкую боль в правой руке, Меир, все равно, не выпустил пистолета. Он стрелял через бумажный пакет.

По серебряному шеврону лилась кровь. Меира толкнули в спину, навалившись сзади. Он выкрутил руку зятя, но браунинг отлетел в другой угол комнаты. Фон Рабе, покачнувшись, рванулся за Меиром, мужчина вскочил на подоконник. Снизу раздался звук мотора. Меир, обернувшись, увидел, как падает фон Рабе. Профессор Кардозо поднял пистолет.

Меир шагнул вниз:

– Ноги мне ломать ни к чему. Мамзеру не жить. Если не я его прикончу, то кто-то еще. Авраам им займется…, – вода канала была теплой. Он вынырнул рядом с катером, Джон протянул руку. Лодка рванулась с места, Генрих крикнул: «Я вас в тихом месте высажу! Ты его убил?»

Меир опять ощутил боль в правой руке, по мокрому рукаву текла кровь.

Джон стянул с него пиджак:

– Ничего страшного, пуля навылет…, – разорвав рубашку, он стал бинтовать кузена. Отдышавшись, Меир сжал зубы:

– Не знаю. Он упал, мамзер в меня стрелять начал…, Не знаю, – честно признал Меир.

Над головами мелькнул Синий мост, зазвенел трамвай. Генрих ловко повернул катер направо, к порту:

– Если убил, то вам надо, как можно быстрее, убираться из Голландии. И даже если ранил, тоже. Об Эстер я позабочусь, не беспокойтесь…, – миновав бывший дом Рембрандта, выйдя в Остердок, катер скрылся в узких проходах между жилыми баржами. Впереди виднелся красный кирпич железнодорожного вокзала.

Меир стер с лица брызги: «Вряд ли мистер О’Малли сможет навестить Берлин». Угрюмо кивнув, Джон зажег кузену почти промокшую сигарету. Меир курил, здоровой рукой:

– Наримуне писал, что местечко, где дядя Натан жил, разорила армия Горского. Александр Горский…, – Меир помотал головой:

– Я еще в Америке о нем думал. Ерунда, от боли у меня бред. Он погиб, утонул в Женевском озере. Где я возьму фото Горского, он большевиком был…, – Меир позволил себе закрыть глаза:

– Хорошо, что тебя самого не убили. Жаль, Эстер не увижу, нельзя больше рисковать…, – Джон встряхнул его за плечи: «Не бледней! У тебя одна рана, ты уверен?»

– Не знаю…, – сумел ответить Меир. Потеряв сознание, он съехал на залитую водой палубу катера.

 

Часть семнадцатая

Париж, август 1940

 

Коридор мэрии седьмого округа Парижа, на рю де Гренель, украшал трехцветный, французский флаг, с топориком правительства Виши, похожим на символ фашистов Муссолини, и новым государственным девизом: «Travail, Famille, Patrie «Работа, Семья, Родина».

Пока еще мадам Клод Тетанже шепнула Аннет:

– Знаешь, как еще говорят? «Travaux forcés à perpetuité», нас ждут пожизненные каторжные работы…, – на двери висела табличка: «Регистрация браков и разводов». Роза посмотрела на швейцарские, золотые часы:

– Второй час сидим, а мамзер, судя по всему, появляться, не собирается. Боится мне в лицо взглянуть…, – она сжала длинные пальцы Аннет, украшенные одним кольцом, синего алмаза:

– Спасибо, что ты пришла. Я не знаю…, – из темного глаза девушки выкатилась слезинка. Аннет щелкнула застежкой сумочки от Вуиттона:

– Возьми платок, не смей плакать. Очень хорошо, что ты от него избавилась…, – закинув стройную ногу на ногу, Аннет покачала туфлей, на высоком каблуке.

Мадам Скиапарелли закрыла ателье, выдав девушкам двухмесячную зарплату. Модельер уехала в Нью-Йорк. На Елисейских полях висели нацистские флаги, офицеры вермахта фотографировались у Эйфелевой башни.

Правительство Петэна, каждый день, в газетах и по радио, обращалось к населению. Парижан уверяли, что нет причин беспокоиться:

– Франция не оккупирована, – вещал мягкий голос диктора, из радиоприемника, на кухне квартиры, в Сен-Жермен-де-Пре, – немецкие войска, по договору с правительством, находятся на территории страны…, – Роза, с папиросой в зубах, с дольками огурца на веках, намазала на лицо сливки: «Обещаю, что на разводе, я буду красивее, чем на свадьбе…»

Мадам Тетанже постучалась в двери квартиры ранним утром. У длинных ног девушки стояло два саквояжа от Вуиттона. На улице она припарковала прошлогоднего выпуска «Рено», кремового цвета, с кожаными сиденьями. Аннет открыла, в одном шелковом халате. Девушка ахнула: «Роза! Что случилось?»

– Клод не сошелся со мной характером, – ядовито ответила подруга, втаскивая в квартиру саквояжи:

– Проснулся сегодня, и понял, что не сошелся. Он вспомнил, что мы не венчались, развод обещает быть легким. Хорошо, что с ребенком я не поторопилась…, – когда Роза волновалась, в ее речи, до сих пор, слышался немецкий акцент, хотя семья Левиных перебралась в Париж из Кельна пять лет назад.

– Он кричал во всех статьях, что он атеист…, – Аннет разлила кофе по чашкам. Муж Розы, один из сыновей богатого производителя шампанского Тетанже, был известным журналистом. Роза отхлебнула кофе:

– Это он, дорогая моя, был атеистом. Пока мой свекор не стал лучшим другом Петэна, правительства, и не собрался в мэры Парижа…, – она потушила сигарету в миске:

– Невестка, еврейка, им ни к чему. Слава Богу, что мои родители умерли, хоть и нельзя подобное говорить…, – Роза, яростно, размазывала, сливки по щекам, – предупреждала меня мама, гою нельзя доверять…, – подав на развод, месье Тетанже выставил жену из роскошной квартиры в Фобур-Сен-Жермен, с двумя саквояжами одежды. Он милостиво разрешил Розе забрать машину, его подарок.

– Пока он пытался объяснить, чем ему внезапно не понравился мой характер, – кисло сказала Роза, – я успела сунуть в саквояж шкатулку с драгоценностями на каждый день. Бриллианты в банке, – она махнула рукой, – свекор скорее удавится, чем позволит их забрать. А что на киностудии? – укладывая надо лбом пышные, темные косы, она зорко взглянула на Аннет: «Тебя уволили?»

Аннет кивнула:

– Производство закрылось. Но я не уеду, Роза. Теодор жив, я верю…, – она посмотрела на синий алмаз, – и его мать, она при смерти. Я не могу ее бросить…, – получив письмо от жениха, прошлой осенью, Аннет пришла в квартиру на рю Мобийон. Она поняла, что седая женщина, в инвалидной коляске, не знает, что происходит вокруг. Аннет увидела поблекшие, когда-то яркие голубые глаза:

– Теодор на нее похож. Бедный, он мне ничего не говорил…, – от сиделки, сестры консьержки, мадам Дарю, Аннет узнала, что мадам Жанна, двадцать лет, как инвалид.

Аннет забегала на рю Мобийон почти каждый день. Девушка ходила за провизией, помогала сиделке убирать квартиру, носила в прачечную белье, и читала мадам Жанне письма сына. В квартире стоял патефон, они слушали музыку, но радио не включали. С началом войны, у мадам Жанны, после новостей, случился припадок. Врач сказал, что это могло быть совпадением, но велел не рисковать. О том, что Теодор пропал без вести, Аннет его матери, конечно, не говорила. Она перечитывала старые письма:

– Милая моя мамочка! Писать особо не о чем, мы стоим в обороне, как и стояли. Я ездил в Реймс, встречаться с кузеном Стивеном…, – Жанна, держа Аннет за руку, мелко кивала поседевшей головой. После Дюнкерка, Аннет ожидала весточки от Теодора, но пошел третий месяц, а она так ничего и не получила. С началом оккупации, они, по совету доктора, закрыли шторы на окнах квартиры, и не вывозили мадам Жанну на балкон. В первые, дни после сдачи города, женщина увидела нацистские флаги, на доме, напротив. У нее опять начались судороги.

– Мадам Клод Тетанже! По иску месье Клода Тетанже! – Роза поднялась. Девушка, ростом в сто восемьдесят сантиметров, сегодня надела туфли на высоком каблуке. В гардеробной Аннет она заметила:

– Теперь можно носить мою единственную пару. Я даже на свадьбу пришла без каблука, чтобы не ранить чувства месье Тетанже…, – почти бывший муж Розы до роста жены немного не дотягивал. Высоко неся темноволосую голову, Роза простучала каблуками по коридору, оставляя за собой шлейф «Joy». Мужчины, в очереди, провожали глазами стройную спину в летнем платье, от Скиапарелли, тяжелые, вьющиеся волосы. Губы Роза щедро намазала помадой: «Это праздник, дорогая моя».

На длинном пальце Аннет блестел алмаз. Сняв кольцо, вложив драгоценность в ладонь Аннет, мадам Жанна поманила девушку к себе. Аннет наклонилась. Руки женщины мелко тряслись, она что-то шептала. Аннет услышала русский язык:

– Феденька, где Феденька…, – Аннет обняла мадам Жанну: «Теодор скоро вернется».

Девушка повторяла это каждый день, просыпаясь в своей комнате, у аббатства Сен-Жермен де-Пре. Она лежала, глядя в потолок, вспоминая, что у нее нет французского паспорта, и вообще, никакого паспорта. Квартиру Теодор оплатил до начала осени, но надо было кормить мадам Жанну, выдавать жалованье сиделке, и деньги врачу, за визиты. У Аннет были средства, она могла продать драгоценности. Девушка, все равно, беспокоилась:

– А дальше? Киностудия не работает, модные дома уволили манекенщиц, евреек. Петь в ночных клубах, перед немцами? Меня выбросят на улицу, когда узнают, кто я такая…, – Момо даже фотографировалась с эсэсовцами. Аннет поинтересовалась, зачем. Пиаф, коротко, ответила: «Это нужно для дела». Момо, по секрету, призналась Аннет, что посылает снимки французским военнопленным, в лагеря:

– С автографом…, – усмехнулась Пиаф, – меня отрезают, а фото бошей используют на поддельных документах…, – она взяла руку Аннет: «На набережной Августинок, никто в квартиру не въехал?»

– Я держу оборону, – мрачно сказала Аннет, – но Мишель наследников не оставил…, – темные глаза Момо, на мгновение, блеснули, будто она хотела заплакать. Тряхнув кудрявой, коротко стриженой головой, Пиаф только вздохнула. В брошенные квартиры, в центре Парижа, вселялись нацистские офицеры. По городу шныряли грузовики, с мебелью и картинами:

– Непохоже, что они здесь проездом, – угрюмо думала Аннет, – надо пробираться на юг Франции, туда все бегут. На Лазурный берег, в Испанию…, – она, все равно, не могла покинуть город, не похоронив мадам Жанну. Женщина слабела, не поднималась с постели. Врач сказал, что это вопрос нескольких дней:

– Ей почти семьдесят…, – вздохнул доктор, – паралич распространяется дальше. Она почти не может глотать еду, вы видели…, – мадам Жанна очень похудела.

Роза уговаривала Аннет уехать:

– Здесь будет, как в Германии, – зло сказала девушка, – в Голландии, Бельгии. Они регистрируют евреев, ставят печати в паспорта. И здесь подобное случится. Тем более, у тебя нет французского гражданства, и замуж ты выйти не можешь, без паспорта. Фиктивно, конечно, – торопливо добавила Роза, увидев глаза Аннет.

Они решили отправиться на юг, на машине Розы, продавая, по дороге, драгоценности:

– На бензин, еду, и ночлег хватит, – заметила Роза, – а на Лазурном берегу, как говорится, только дура себе покровителя не найдет. Мы с тобой не дуры. Очень желательно, чтобы им стал человек с нейтральным паспортом, – Роза сняла языком крошки табака с красивых губ, – любой шлимазл со швейцарским гражданством сейчас может выбирать из очереди девушек. Локтями станут друг друга отталкивать…, – она бодро добавила:

– Ничего, тебе двадцать два, мне на год меньше. Мы еще в цене…, – Аннет, крася ногти, слушала Розу:

– Она легко о подобном говорит. Хотя она замужем, то есть была. А я урод, урод…, – заставив себя не плакать, девушка помахала пальцами: «А любовь?»

– Такая любовь, такая любовь…, – отозвалась Роза, – лимузин пармских фиалок, бриллианты от Картье, самолет в Ниццу. Любовь закончилась в пыльной конторе мэрии, потому что мой муж, трус и подонок! – взорвалась девушка: «Сегодня я опять стану Розой Левиной. В жизни больше не вспомню о мерзавце!»

Опустившись на расшатанный стул, Роза помахала свидетельством, с гербом правительства Виши:

– Мадам Роза Левин, разведена, свободна, в поисках приключений…, – она потянула Аннет за руку: -Пойдем, я обещала шампанское. Не от моего бывшего свекра, конечно…, – Роза кинула сумочку на сиденье рено. Они подняли крышу кабриолета, август был жарким. Немецкие солдаты купались в Сене, девушки ходили без чулок. Аннет уселась на место пассажира, сверкая загорелыми, стройными коленями, в льняной юбке, от мадам Эльзы. Расстегнув шелковую блузку, цвета грозовых туч, она обнажила шею и начало декольте. Роза завела машину:

– Не знаю, чтобы я без тебя делала, милая. Все, все, – спохватилась она, – больше не плачу. Шампанское, икра, фрукты…, – Аннет усмехнулась:

– Неподалеку есть хороший ресторан, у Инвалидов. Мы …, – она помолчала, – с Теодором туда часто ходили…

– Нет, – решительно отозвалась Роза, выезжая на рю де Гренель, под красно-черные флаги. На домах расклеили вишистские плакаты, с чеканным лицом немецкого солдата, в каске: «Он проливает за тебя кровь, отдай ему свой труд». Офицера окружили дети: «Мы доверяем силам вермахта».

Роза сплюнула на мостовую:

– Мы не доверяем, и не собираемся. Нет, – повторила она, – никаких ресторанов, моя дорогая. Развод я буду отмечать, в ресторане, где состоялся свадебный обед. Только «Риц» меня достоин…, – она вскинула подбородок. Аннет, невольно расхохоталась, теплый ветер ударил им в лицо. Свернув к Дому Инвалидов, машина понеслась на север, к Правому Берегу.

Уложив чемоданы хорошо одетого азиата в багажник, таксист в аэропорту «Ле Бурже» искоса окинул мужчину пристальным взглядом. Азиат рассматривал нацистские флаги над входом в зал прилета. На большом плакате маршал Петэн пожимал руку Гитлеру. В Ле Бурже, в июне приземлился самолет фюрера. Он приезжал, с личным архитектором Шпеером, осматривать французскую столицу:

– Сдали город, – сказал себе таксист, – но ничего позорного нет. Мы сохранили Лувр, Эйфелеву башню, собор Парижской Богоматери. Разве лучше было бы, если бы наши ценности стали руинами? Лондон еще ждут бомбардировки…, – Париж усеивали пропагандистские афиши. Толстяк Черчилль, с неизменной сигарой, отправлял через пролив лодки, полные вооруженных до зубов диверсантов. Таксиста не призвали в армию. На прошлой войне, юношей, его отравило газами. Сыновей у него не было, только две дочки. За семью он не беспокоился:

– Но, это как посмотреть, – размышлял таксист, – девчонкам семнадцать лет, и пятнадцать. Бошами полон город. Конечно, ни одна порядочная французская девушка с немцем встречаться не собирается, но мало ли, что они себе позволят. Свистят вслед женщинам, колбасники…, – азиат прилетел рейсом Swissair, из Цюриха.

С началом войны заработки таксистов, на аэродроме, упали. Продолжали работу только принадлежавшие нейтральным странам авиалинии. Багаж у азиата оказался отменного качества, костюм тоже, мужчина носил золотые часы. Таксист, все равно, немного пожалел, что у него перехватили богатую пассажирку. Красивая брюнетка лет сорока, в летнем костюме от Скиапарелли, серого шелка, прилетела с одним саквояжем и сумочкой. На длинных пальцах она не носила колец, на шее виднелся крохотный, золотой крестик.

Таксист, работая в Ле Бурже больше десяти лет, мгновенно чуял запах денег. Дама распоряжалась на хорошем французском языке.

– Впрочем, что я жалуюсь…, – таксист завел машину, – немецкие офицеры постоянно такси заказывают. Платят, по счетчику…, – взглянув, в зеркальце, на бесстрастное лицо азиата, водитель решил счетчик не включать.

– В «Риц», пожалуйста, – раздался холодный, вежливый голос, с заднего сиденья, – и будьте любезны привести в действие счетчик…, – азиат говорил с парижским акцентом, словно он, как и таксист, родился и всю жизнь прожил где-нибудь в кварталах у кладбища Пер-Лашез. Водитель, закатив глаза, пробормотал что-то себе под нос. Он повернул рычажок, машинка ожила.

Шофер вел рено по наизусть знакомому шоссе, к Парижу. Перед визитом Гитлера дорогу тоже украсили нацистскими флагами. Утреннее солнце било в глаза, опустив козырек, таксист закурил. Пассажир тоже щелкнул золотой зажигалкой, изучая какие-то бумаги. Водитель взглянул на орлов, держащих в лапах свастику:

– Маршал Петэн сюда бошей пригласил, пусть он с ними и обнимается. Подписали капитуляцию в том же вагоне, где в восемнадцатом году Германия перед нами на коленях стояла. Адольф сумасшедший…, – внезапно, разозлился таксист, – хочет, чтобы вся Европа ходила строем и распевала марши. Евреи ему, чем не угодили? – таксист, на первой войне, служил с евреями, и жил с ними по соседству, в многоквартирном, дешевом доме у кладбища:

– Парижане, как и все остальные…, – он вспомнил семью Левиных, – хотя они из Кельна приехали, но кровь у них французская. Они из Эльзаса, а Эльзас был Францией и ей останется, чтобы ни говорил безумец Адольф. Слишком много крови за него пролито. Жалко, что они умерли, Левины. Хорошие люди были. Дочка у них красавица…, – мадемуазель Роза, очутившись в Париже, подружилась с дочками таксиста:

– На свадьбу нас пригласила…, – водитель вспомнил торжество в «Рице», – соседей. Кто мы такие, даже не родственники. Удачно она замуж вышла, ничего не скажешь…, – он почесал волосы, под кепи:

– Интересно, он китаец, или японец? – темные глаза азиата ничего не выражали: «Они все на одно лицо. Даст на чай, или нет?». Таксист решил, что надо, опустошив счет в банке, купить золото:

– Мало ли что старому дураку, Петэну, в голову придет. Запретит франки, объявит, что будем рассчитываться немецкими деньгами. Девиз Республики поменяли. Они и до «Марсельезы» могут добраться…, – пока гимн исполняли прилюдно, но таксист подозревал, что немцы долго такого не потерпят:

– Святая к родине любовь,

Веди нас по дороге мщенья.

Свобода! Пусть за нашу кровь

И за тебя им нет прощенья!

– Запретят, – мрачно понял таксист. Выбросив папиросу, он засвистел гимн. Водитель, в зеркальце, увидел улыбку азиата.

Теплый ветер шевелил бумагу, исписанную красивым, разборчивым почерком тети Юджинии:

– Джон и Меир вернулись из поездки. К сожалению, Меир заболел…, – Наримуне догадывался, что за болезнь у кузена, но леди Кроу, открыто, ничего не писала, – он вынужден остаться в Лондоне, до осени. Он лежит в госпитале, мы его часто навещаем. Есть и хорошие новости, Теодор скоро возвращается в Париж…, – получив письмо, Наримуне сказал жене:

– Все равно, я поеду. Понятно, что Теодор во Францию не на самолете летит…, – графу, скрепя сердце, пришлось сделать остановку в Берлине, на аэродроме Темпельхоф. Наримуне не покинул самолет, ему было противно ступать на землю Германии.

Регина, в Стокгольме, нашла синагогу. В городе жили беженцы, евреи из нацистской Германии, Польши и Прибалтики. Регина занималась с детьми. Жена, с помощью раввина, устроила классы для самых маленьких:

– Она Йошикуни туда водит, – улыбнулся граф, – и шведский язык учит, хотя мы зимой в Японию отправляемся…, – граф получил две официальных радиограммы, из Токио. Отставку приняли, с нового года он увольнялся из министерства внутренних дел. Во втором сообщении, от министерства двора, сообщалось, что его присутствие на мероприятиях императорской семьи, является нежелательным. Наримуне перевел послания Регине. Жена, озабоченно, заметила:

– Я говорила, у тебя начнутся неприятности, милый…

– Начнутся…, – весело согласился граф.

Они распахнули окна квартиры в летнюю, светлую ночь. Пахло солью, с близкого моря. Над черепичными крышами Гамла Стана всходила прозрачная, большая луна. Малыш крепко спал, за день, набегавшись в парке. Наримуне, иногда, возвращаясь, домой, останавливаясь на площадке, ловил себя на улыбке. Регина и маленький встречали его в передней. В столовой жена накрывала домашний обед, пахло печеньем. Вечером они сидели на диване. Малыш устраивался между ними. Йошикуни болтал, показывая отцу рисунки, Наримуне держал Регину за руку и опять улыбался. Жена клала темноволосую голову ему на плечо, маленький зевал. Они шли в детскую, укладывать сына, а потом возвращались в гостиную:

– Я скучал, – шептал Наримуне, – скучал по тебе, весь день, в посольстве…, – он, иногда, думал, что так могло случиться с Лаурой. Поднимая телефонную трубку, слыша голос жены, он вспоминал, как звонил Лауре, из кафе.

Наримуне, каждый день, говорил себе, что надо признаться во всем Регине. Тетя Юджиния упомянула, что Лаура много работает:

– Если бы она вышла замуж, – думал Наримуне, – тетя Юджиния не преминула бы сообщить о свадьбе. Питер не женился. Интересно, где, все-таки, леди Антония? Семье она не пишет…, – тетя Юджиния была уверена, что девушка, скоро, объявится:

– Она поехала к отцу Уильяма. Для Питера это, пока, очень тяжело. Он все время проводит на заводах, мы почти не видим, друг друга…, – были и другие хорошие новости:

– Стивен привез из плена жену, чего мы, конечно, никак не ожидали. Августа очень милая девушка, они живут на базе Бриз-Нортон. Обвенчались они в Швейцарии, и, через Стамбул, Каир, и Лиссабон, добрались до Лондона. Наше посольство о них позаботилось. Сначала Стивена хотели отправить в отпуск, поскольку Густи подданная Германии, но мы получили кое-какие сведения, – тетя Юджиния выражалась очень деликатно, – и Густи начала работать с Лаурой, несколько дней в неделю. Стивен вернулся в эскадрилью. Сражения идут над проливом и Северным морем, но мы надеемся, что на Британию бомбы не упадут. Мишель тоже на пути во Францию. Может быть, тебе и не стоит ездить в Париж…, – посоветовавшись с женой, граф решил не отступать от плана.

– Неприятностью больше, неприятностью меньше…, – подмигнув Регине, Наримуне усадил жену себе на колени, – все равно мне прикажут сделать сэппуку, когда мы в Японию вернемся. Как в «Принце Гэндзи»…, – Наримуне занимался с женой языком, по любимому роману. Серо-голубые глаза расширились, она ахнула, прижав ладонь ко рту:

– И господину Сугихаре тоже? Его уволили, как и тебя. Может быть, не стоило…, – отогнув ее пальцы, Наримуне поцеловал нежные, темно-красные губы:

– Как не стоило? Теперь твой кузен в безопасности, евреи Литвы тоже. Не все, конечно…, – Наримуне тяжело вздохнул:

– В Прибалтике Советский Союз, людей в Сибирь высылают. Никакого сэппуку не случится, – он прижал к себе жену, – шутка, дорогая моя…, – взяв его руку, Регина положила ладонь себе на живот.

– Маленькому подобные шутки не нравятся, имей в виду. Поезжай…, – она провела губами по его виску, – Теодор и Мишель из плена возвращаются, без документов. У тебя пока дипломатический паспорт…, – официально, вояж считался отпуском.

Наримуне никому не сказал, о цели поездки. Он попросил шведского друга, Рауля Валленберга, помочь Регине, на время его отсутствия. Наримуне познакомился с Раулем на светском приеме, по приезду в Швецию. Валленберг был лишь немногим его младше, они сразу сошлись. Наримуне только Раулю рассказал, как они ставили визы беженцам в Каунасе:

– Дипломатический статус помогает…, – заметил Валленберг, – при всем уважении к доктору Судакову, его миссиями всех евреев Европы не спасешь. Значит, это наша обязанность, как порядочных людей, Наримуне. Бесполезно надеяться на Британию и Америку. Они только собой обеспокоены…, – Валленберг познакомился с кузеном Авраамом до войны, работая в Хайфе, в представительстве «Голландского Банка».

– Он очень решительный человек, – задумчиво сказал Рауль, – однако в Палестине много сторонников борьбы с британцами, прежде всего. Они призывают к сделке с Гитлером, хотят выступить на его стороне…, – граф хотел возразить. Валленберг кивнул:

– Доктор Судаков скорее умрет, чем будет сотрудничать с нацистами, но не все в Палестине с ним согласны…, – о кузене Аврааме тетя Юджиния ничего не писала. Наримуне знал, что группа доберется до Палестины только к осени. Жена показала письмо, для доктора Судакова:

– Не хочу, чтобы у нас остались секреты, милый мой…, – извиняясь перед кузеном, жена желала ему счастья. Регина отправила конверт в Палестину.

– У меня есть секреты, но я ей все скажу, – пообещал себе граф, – когда мы доберемся до Японии, когда дитя родится…, – думая о будущем ребенке. Наримуне, невольно, считал на пальцах. Мальчик или девочка ожидались в феврале:

– Снег будет лежать, у нас, на севере. Как с Йошикуни…, – граф откинулся на спинку сиденья:

– Я во всем признаюсь Регине, расскажу о Лауре. Просто не сейчас. Не надо ее волновать, в ее положении…, – вернувшись с приема врача, жена, смешливо сказала:

– Дитя первой брачной ночи, милый мой. И будут еще дети, обещаю…, – целуя Регине руки, Наримуне решил, что надо, по возращении в Японию, поговорить с Зорге:

– Я не могу больше рисковать, у меня семья. Да и сведений я никаких получать не буду. Уедем в Сендай, в глушь, воспитывать детей…, – Наримуне смотрел в окно, на увешанные флагами со свастикой парижские дома. День оказался ясным, жарким.

Он не знал, говорить ли семье о Максиме.

Они с Региной возвращались в Японию через Москву. Выбирая между столицей СССР и Берлином, они решили, что красный флаг и портреты Сталина, меньшее зло, хотя и в Москве Наримуне не собирался покидать самолет.

– Не буду, – Наримуне потушил окурок в пепельнице, – ни к чему. Максим не любит излишнего внимания. Если он окажется он в Европе, каким-то образом, он даст о себе знать. Адреса у него есть…, – у Наримуне тоже имелись адреса, в Сен-Жермен-де-Пре, и на рю Мобийон. Он собирался поехать на Левый Берег после обеда, в отеле:

– Теодору, если он доберется до Парижа, я ничего о Воронове не скажу. Просто однофамилец. Теодор упрямый человек, вобьет себе в голову, что ему надо в СССР поехать, найти комбрига. Он, кстати, на Питера похож, только, выше ростом. Пусть лучше Теодор с мадемуазель Аржан, и тетей Жанной отправляется в Швецию. У него американский паспорт, а о женщинах я позаботился…,– в кармане Наримуне лежало два шведских удостоверения беженцев. Документы графу принес Рауль.

Наримуне аккуратно отсчитал десять процентов на чай. Вокруг машины засуетились мальчики, в форменных курточках «Рица».

Несмотря на войну, здесь все оставалось прежним. В вестибюле тонко пахло розами, большие букеты стояли в фарфоровых вазах, на отполированных столах орехового дерева, персидские ковры скрадывали шаги. Пианист мягко играл Моцарта, сверкала хрустальная люстра. Женщины в дневных, закрытых платьях, пили кофе. На газетном прилавке лежали вишистские издания и «Фолькишер Беобахтер», над стойкой висел герб, с топориком. Посмотрев на стройные ноги женщин, в шелковых чулках, Наримуне вспомнил красивую, высокую брюнетку, сидевшую через проход, в самолете:

– Она чем-то на Регину похожа, на мадемуазель Аржан. Все потому, что ты Регину день не видел…, – усмехнулся граф. За одним из столиков, светловолосый, отменно одетый мужчина, в штатском костюме, беседовал с человеком пониже, записывая что-то в блокнот. Прислушавшись, Наримуне уловил во французском языке немецкий акцент:

– Дипломат какой-то, – решил он, – хотя у него рука перевязана…, – правая рука светловолосого висела на косынке.

Идя к стойке портье, Наримуне столкнулся с молодым человеком, в летнем костюме тонкого льна, с модным, широким, шелковым галстуком, в пестрых узорах. Юноша одевался по-европейски, однако носил египетскую феску. Акцент у него тоже оказался гортанный, арабский. На смуглом запястье блестел толстый браслет золотого ролекса, на пальцах играли камнями перстни. Усики у юноши были тонкие, гитлеровские. Прижимая ладонь к сердцу, молодой человек рассыпался в извинениях.

– Ничего, ничего…, – прервал его Наримуне, – бывает, месье.

Заметив на лацкане смокинга портье, значок со свастикой, Наримуне заставил себя, вежливо, сказать:

– Граф Дате Наримуне, я бронировал номер по телеграфу, из Стокгольма.

Наримуне достал дипломатический паспорт:

– Максим рассказывал, как он в московских гостиницах ворует. Сталкивается с постояльцами, проверяет карманы. Ерунда…, – Наримуне обернулся, но араба рядом не нашел, – просто богатенький юнец. Египет нейтрален, но поддерживает Британию, по договору. Итальянцы в Ливии сидят, французы в Марокко и Тунисе. Не хватало, чтобы Гитлер в Африке оказался…, – шведские документы лежали в багаже Наримуне.

– Добро пожаловать в «Риц», ваша светлость…, – поклонился портье.

Наримуне посмотрел на часы:

– Ванна, с дороги, обед, и Левый Берег. Регина мне письмо дала, для мадемуазель Аржан, фотографию вложила. Когда я все узнаю, отправлю Регине телеграмму. Надо ей духи купить, подарки, маленькому, игрушки. Если я до Парижа добрался…, – он принял ключ от номера:

– Вряд ли мы сюда приедем еще раз, в ближайшее время.

Найдя в кармане мелочь, на чай рассыльным, граф пошел к лифту.

На шатком, деревянном столе маленькой кухоньки лежали свертки, пакеты и банки. Серый, шелковый жакет от Скиапарелли висел на спинке венского стула. Почти неслышно шипел газ в плите, бубнило черное, бакелитовое радио. За окном виднелась узкая, пустынная улица Домбасль. В пятнадцатом арондисмане, на Монпарнасе, вдалеке от центра, нацистских флагов не вешали, только обклеили углы домов вишистскими плакатами. Квартиру со времени падения Парижа, никто не навещал, однако газ, электричество и воду пока не отключили. Пахло запустением, но кафельный пол на кухне блестел. От медной кастрюли, на плите, поднимался вверх аромат гуляша.

Анна остановила такси у маленького рынка. Она зашла к мяснику, купила яиц, овощей, и несколько бутылок вина. Саквояж от Вуиттона тоже наполняла провизия. Анна привезла икру, швейцарский сыр, шоколад, и американские сигареты.

Встречаться в Париже было опасно. Последний раз они с Вальтером виделись в Лионе, два месяца назад. Беньямин сказал, что, по слухам, у гестапо имеется ордер на его арест. Вальтер покинул столицу за два дня до того, как в Париж вошли немецкие войска:

– Манускрипт остался на рю Домбасль, – Вальтер вздохнул, – под половицами. Ничего, – он уложил голову Анны себе на плечо, – я вернусь…, – Беньямин усмехнулся, – тайно, разумеется. Ключи от квартиры у меня при себе. Никто не заметит…, – он снимал номер в дешевом пансионе, на окраине Лиона.

Анна приехала во Францию поездом, из Женевы. Марта проводила лето в альпийском лагере. Дочери оставался последний год обучения. Анна надеялась, что школу девочка закончит в Панаме. Все было почти готово. В сейфе, в женевском банке, лежали американские паспорта, на имя Анны и Марты Горовиц. Весной Анна получила документы в консульстве США. Дочери она пока ничего говорить не стала, как и не сказала о билетах на аргентинский лайнер. Корабль отправлялся из Ливорно в Буэнос-Айрес, с остановками в Валенсии, Лиссабоне и Панаме. Они покидали Цюрих осенью. Анне надо было позаботиться о двух трупах, и автокатастрофе, в горах, на узком серпантине, под проливным дождем.

– Уборщики подобное делают…, – она сидела в вагоне первого класса, поезда на Лион, – после операции, если надо избавиться от людей, ее организовавших. Избавляются, и возвращаются в Москву…, – Анна вспомнила высокую, белокурую девушку, с маленьким ребенком. Гостья добралась до Цюриха весной, с запиской от Петра Воронова.

Никакой Антонией Эрнандес, она, конечно, не была. Анна отлично слышала в испанской речи гостьи английский акцент. Фрау Рихтер не стала интересоваться, откуда, на самом деле, появилась девушка. Поселив товарища Антонию в хорошем отеле, Анна отправила радиограмму в Москву. Марта, на выходные, приехала из школы. Дочь водила девушку и ребенка в зоопарк, показывала им Цюрих. Малыш называл товарища Антонию мамой, но подобное, по опыту Анны, ничего не значило. Мальчик мог оказаться куклой, как их называли, расходным материалом, необходимым для пересечения границ и обустройства на новом месте. Подобных детей часто передавали из рук в руки, пока они не достигали возраста, когда такое становилось опасным. Марта ничего у товарища Антонии не спрашивала. Посадив девушку на самолет в Будапешт, Анна вернулась на виллу. Дочь, приезжая домой, готовила обеды и ужины:

– Надо где-то практиковать школьные наставления по домоводству, мамочка. Ты устаешь…, – она снимала с Анны фартук, – я тебе налью вина, и включу музыку. Жди, пока я приглашу тебя к столу…, – Марта приготовила теплый салат, с конфитом из утки, и отварила форель, сделав миндальный соус. Анна позволяла дочери немного хорошего бордо. Марта, задумчиво, повертела хрустальный бокал, глядя на золотистые искорки:

– Мальчик, Гильермо, очень славный…, – дочь, ласково улыбнулась, – мы играли, на детской площадке. Он катался в тележке, на пони. Товарищ Антония…, – Марта помолчала, – мне кажется, мы еще увидимся, мамочка.

Анна предполагала, что девушка приехала из Америки, хотя акцент у нее больше напоминал английский. Троцкому осталось жить недели две, не больше. Эйтингон, в Мехико, координировал последний этап операции. Рядом, скорее всего, обретался и месье Пьер Ленуар, то есть Петр Воронов. Степан, насколько знала фрау Рихтер, служил в Западном округе. Анна получала почту, на безопасный ящик. Несколько раз в месяц ей присылали «Правду», в запечатанных пакетах. В июне она прочла о комбриге Воронове, командующем истребительной авиацией округа. О Степане больше не упоминали, однако Анна была за него спокойна.

Товарищ Антония, видимо, работала в кругах троцкистов США. Изгнанник, доверяя американцам, открыл им доступ в резиденцию, в Мехико:

– Должно быть, ее выдернули из страны перед началом «Утки», – размышляла Анна, – чтобы не рисковать подозрениями сторонников Троцкого. Уехала и уехала, по семейным делам. Посидит немного в Москве, и вернется в США. Или ее в Британию отправят…, – Анна, регулярно, встречалась с берлинским агентом, Корсиканцем. Сведения из Германии говорили об одном. Гитлер планировал начать войну с Советским Союзом:

– Просто дымовая завеса…, – сняв крышку с кастрюли, Анна посыпала гуляш копченой, испанской паприкой, из Эстремадуры.

– Гитлер водит нас за нос, успокаивает бдительность восточной Польшей и Прибалтикой…, – глядя на карту, Анна понимала, что новые аэродромы ВВС РККА, и военные базы, окажутся в опасности, в первые несколько часов боевых действий:

– Поляки потеряли большинство самолетов…, – Анна затягивалась сигаретой, – за три дня вторжения. Немцы разнесли к чертям боевую авиацию, атаковали крупные города, с воздуха. Минск, Киев, Львов, Вильнюс и Каунас рискуют бомбежками. Смоленск тоже, и даже Москва…, – от немецких аэродромов, в западной Польше, до столицы было недалеко. У Анны пока не имелось четких сведений о планируемом вторжении. Корсиканец работал в министерстве экономики. Он знал некоторых военных, однако Анне требовалось навестить Берлин, чтобы разобраться на месте в сведениях о грядущей войне.

У нее появилось и оправдание для поездки. Рейхсфюрерин Гертруда Шольц-Клинк прислала фрау Рихтер приглашение на конференцию национал-социалистической женской организации, в Берлине, в январе следующего года. У Марты в это время шли рождественские каникулы. Облизав ложку, Анна зажмурилась, от удовольствия:

– Очень хороший рецепт. Не зря Марта в Будапешт ездила, со школьной экскурсией. Вена, Братислава, Будапешт…, Увидела нацизм, во всей красе…, – гуляш был венгерским, но с испанской паприкой тоже получилось неплохо.

Если бы Анна оставалась в Цюрихе, она бы, с разрешения Москвы, наведалась в Берлин.

– Но в Цюрихе мы не остаемся, – по дороге в Париж, просматривая газеты, Анна понимала, что улыбается: «Не остаемся…».

Собираясь во Францию, она вспомнила встречу на Лазурном берегу. Женщина отогнала эти мысли:

– Он давно в Америке, с мадемуазель Аржан. Он говорил, у него американский паспорт. Я его больше никогда не увижу. Не пойдет же он воевать. Зачем ему это? Он архитектор, творческий человек…, – Анна, иногда, снимала крестик. Она смотрела на тусклые, крохотные изумруды: «Не увижу». В самолете, окинув рассеянным взглядом хорошо одетого японца, через проход от нее, женщина закрыла глаза.

Она думала об океанском береге, белого песка, о низком, простом доме, под пальмами. Анна слышала лай собаки и смех ребенка. Она хотела купить французский паспорт, для Вальтера, у надежных людей, в Швейцарии. У нее имелись кое-какие контакты, однако это оказалось не нужным. Встретив ее в передней квартиры на рю Домбасль, Биньямин шепнул:

– Я обо всем позаботился, любовь моя. Мне передадут французский паспорт, с американской визой, и отправят через границу. В Портбоу, в Каталонию. Оттуда я доберусь до Лиссабона. Мы увидимся, с тобой, с Мартой…, – саквояж и сумочка упали на половицы, жакет полетел в угол. Она встряхнула головой:

– Я скучала по тебе, скучала. Хотя бы два дня, но вместе…, – Вальтер достал рукопись из тайника. Он смешливо сказал, поднимая Анну на руки:

– Обед потом. Я ехал сюда, все время, думая о тебе…, – Анна настояла на том, чтобы самой появиться в Портбоу:

– На всякий случай…, – она лежала на узкой кровати, не отдышавшись, прикрыв глаза, – я тебя довезу до Лиссабона, и вернусь в Швейцарию. Наш лайнер отходит из Ливорно в конце сентября…, – Вальтер тяжело вздохнул, но спорить не стал:

– Хорошо, любовь моя, тебе станет спокойнее. Но волноваться не о чем. Человек, помогающий мне, достоин доверия…, – Вальтер не стал говорить Анне о месье Ленуаре, французском коммунисте, нашедшем его в Лионе.

– Анна не коммунист…, – он целовал черные, теплые волосы, – какая разница, откуда у меня паспорт? Мы получим гражданство Панамы, всей семьей…, – он прикоснулся губами к длинным ресницам: «Все улыбаешься, и улыбаешься, отчего?»

– Мне хорошо, – сонно зевнула Анна, устраиваясь у него под боком, – а еще лучше будет, когда ты зайдешь в нашу каюту, в Лиссабоне. Мы помашем с палубы Европе…, – сняв кастрюлю с огня, она нарезала свежий хлеб. Анна подкрутила рычажок радио:

– Десятое августа, – бодро сказал диктор, – в Париже отличная погода, горожане проводят время на реке. Доблестные подводники вермахта потопили, у берегов Ирландии, конвойный корабль «Трансильвания»…, – Анна убрала звук. Диктор, захрипев, пропал. Гуляш должен был немного настояться. Она хотела сделать салат, и разбудить Вальтера.

– Или пусть спит, он устал…, – сварив кофе, Анна присела на подоконник, с пепельницей:

– Он во Франции незаконно, с чужим паспортом. Его любой патруль может остановить…, – она быстрым, мимолетным движением положила руку на живот. Анна выбрала врача в Лугано, в южном кантоне, где ее никто не знал. В Цюрихе и Женеве могли бы пойти слухи. Фрау Рихтер часто появлялась в обществе:

– Надо заехать к герру Симеку…, – Анна курила, подставив лицо солнцу, – поинтересоваться, куда в Праге пошли деньги от «К и К». Они на Фридрихштрассе средства переводят, в ювелирный магазин, даже сейчас. Хотя какая разница? Через полтора месяца фрау Рихтер погибнет, с дочерью…, – Анна понимала, что их с Мартой будут искать, но надеялась, что до Панамы никто не доедет.

Доктор уверил ее, что все в порядке. Шел второй месяц, Анна чувствовала себя отлично:

– В Лиссабоне Вальтеру признаюсь, – ласково подумала она, – ничего, что мне тридцать восемь. Врач сказал, что я совершенно здорова, и все пройдет легко. В Лионе все случилось…, – она почувствовала румянец на щеках:

– Шел дождь, мы почти с постели не вставали. Это была Теодора вина, не моя. Ребенок весной родится…, – Анна больше не видела снов о темном подвале. Она почти забыла голубые, холодные глаза отца, и разнесенные пулями головы.

Потушив сигарету, она проводила глазами высокого, худого мужчину, белокурого, в потрепанной, рабочей куртке, испачканной краской. Рабочий шел вверх по улице Домбасль, к Монпарнасу.

– Маляр, – зевнула Анна. Допив кофе, соскочив с подоконника, она принялась за салат.

Макс, раздраженно, думал, что досрочное звание штандартенфюрера, пролетело мимо него, словно новейший истребитель Люфтваффе.

Амстердам увесили плакатами, с фотографиями так называемого мистера О’Малли, мерзавца Холланда и пропавшей доктора Горовиц. Объявления о розыске, с обещанием вознаграждения, напечатали в газетах. Все оказалось тщетно.

Макс подозревал, что доктор Горовиц и Холланд болтались внизу, под окнами квартиры Кардозо, ожидая сообщника. Макс всадил в шурина профессора Кардозо две пули, из вальтера. Выстрел мистера О’Малли зацепил правую руку Макса, но здесь был не фронт. За ранения очередные звания не давали.

Рука оказалась в порядке, первую помощь Максу оказал сам профессор Кардозо. Браунинг его шурина остался в квартире. Больше ни одного следа мерзавцев Макс не нашел. Он предполагал, что, имея под рукой доктора медицины, собственную сестру, Горовиц не обратится в больницу.

Генрих вернулся из Гааги к вечеру, со здоровым, морским загаром. Младший брат успел заехать в Схевенинген, и побывать на пляже.

Отказавшись от госпиталя, Макс вызывал немецкого врача в «Европу», для перевязок. Профессору Кардозо он обещал круглосуточный гестаповский пост, в особняке, и личного, вооруженного шофера, для поездок в Лейден, на кафедру. Председатель юденрата был откровенно напуган:

– Хотя он стрелял, в Горовица…, – размышлял фон Рабе, – собрался. Он работал в Африке, в Маньчжурии, он владеет оружием…, – по возвращении в Берлин Макс намеревался предложить Отто услуги профессора Кардозо, для медицинского блока, в Аушвице. Однако Макс хотел, чтобы профессор, сначала, поработал на новой должности, оказывая помощь Германии. Весной следующего года они планировали начать депортацию голландских и бельгийских евреев. Профессора, с детьми, ждал первый эшелон в Польшу. Близнецов оберштурмбанфюрер не увидел, но решил:

– Какая разница? Если доктор Горовиц, хотя бы, появится рядом с особняком, в поисках детей, ее немедленно арестуют. Мне все равно, как выглядят еврейские отродья. Их ждут бараки Аушвица.

Профессор Кардозо уверил его, что немедленно свяжется с гестапо, буде бывшая жена позвонит, или напишет.

Разглядывая фотографию женщины, фон Рабе вспоминал длинные ноги, стройную шею, блондинки, на террасе кафе, в Венло:

– Она сделала укол, в гостинице, – зло подумал Макс, – доктор медицины. Не будет она звонить и писать. И дверь она не трогала, это жители Амстердама позаботились. Она далеко не дура…, – светлые волосы падали на плечи. Лицо доктора Горовиц было строгим, сосредоточенным. Фон Рабе понял, на кого она похожа. До войны он долго любовался статуей Дианы Охотницы, в Лувре:

– Голову поворачивает…, – раздраженно вздохнул Макс, – одной рукой удерживает оленя, а другой за стрелами тянется. Подобная женщина не остановится перед тем, чтобы убить Кардозо. Плевать она хотела, что профессор отец ее сыновей. Волчица…, – Макс тщательно скрывал ярость. Он не ожидал, что в крохотной Голландии человек может исчезнуть, без следа, словно он и не существовал:

– Она могла в Британию отправиться…, – Макс, сидя в «Рице», небрежно слушал рассуждения месье Клода Тетанже о редакционной политике газет правительства Виши, – с Холландом и ее братом. Ладно, рано или поздно их все равно, найдут. Доктор Горовиц поедет на восток, как и все евреи. Жидов Франции ждет похожая участь…, – скрыв зевок, он предложил месье Клоду сигареты.

– Очень хорошо, герр Тетанже, – рассеянно сказал Макс, – но помните, ваша новая должность, как одного из редакторов La France au Travail, предполагает следование курсу, одобренному министерством рейхспропаганды. В конце концов…, – оберштурмбанфюрер тонко улыбнулся, – вы получаете заработную плату из Берлина…, – месье Тетанже, немного, покраснел:

– Ориентируйтесь на статьи в «Фолькишер Беобахтер», – посоветовал Макс, – лучшие образцы немецкой журналистики…, – La France au Travail, новую газету, создали для влияния на умы, как выражался Макс, интеллектуальной прослойки общества. Листок финансировался из Берлина. Заседания редколлегии проходили в немецком посольстве, на рю де Лилль. Отец месье Клода, король шампанского, старший Тетанже был лучшим другом Петэна и хотел стать мэром Парижа. Макс знал, что фарс правительства коллаборационистов долго не просуществует, но сейчас не надо было настраивать французов против Германии:

– Пусть думают, что мы ценим их культуру, восхищаемся достижениями нации…, – Макс отпил хорошо заваренного кофе, – я и Шанель так сказал…, – Макс приехал в Париж под чужим именем, с немецким дипломатическим паспортом. Французы считали его сотрудником посольства. Он жил на рю де Лилль, в хорошо обставленных апартаментах. Макс провел пару ночей с Шанель, представляя себе, по отдельности и вместе, 1103 и мадемуазель Элизу. Последнее ему понравилось. Он озорно подумал, что можно привезти будущую графиню фон Рабе в Пенемюнде:

– Нет, нет, – оборвал себя Макс, – 1103, это секрет рейха. Она до смерти не покинет полигон. О ней, как и последнем плацдарме, в Германии знает едва ли десяток людей.

На рю де Лилль пришли две радиограммы, из Аушвица и Берлина. Первая была от младшего брата. Макс, прочитав ее, хмыкнул:

– Отто потерял невесту. Он ее никогда не видел, эту Августу, влюбился по фотографии…, – Макс, впрочем, сомневался, что средний брат способен на чувства:

– Самец-производитель…, – он услышал хвастливый голос Отто, – счастье для фрейлейн Августы, что она утонула в Боденском озере. Он бы ее заставил рожать, каждый год…, – Макс не собирался иметь много детей:

– Двое, трое…, – думал он, – мальчики и девочка. В конце концов, не для того я женюсь на баронессе, аристократке, чтобы запереть ее в детской. Жена должна хорошо выглядеть, блистать в свете, обладать талантами. Подобное важно, для карьеры…, – фюрер постоянно напоминал немецким женщинам об их долге перед рейхом, но партийные бонзы предпочитали жениться на красавицах, а не на простушках, в фартуках с поварешками.

По словам Генриха, Отто погрузился в траур. Брат даже устроил языческую церемонию, с факелами, в дубовой роще, рядом с Аушвицем.

– Компания ненормальных, общество «Аненербе», – Макс, в Берлине, читал о планах экспедиции на север, в Гренландию и арктические области, – если бы они туда ехали искать полезные ископаемые, а не корни арийской расы…, Какие викинги? Пять сотен лет прошло, с тех пор, как в Гренландии последние европейские переселенцы жили. Даже уголь оттуда в Германию не доставить, больше горючего потратишь. Это если в Арктике вообще есть уголь, – скептически подумал Макс:

– Отто не пропустит подобной возможности. Мало ему Тибета было…, – последний плацдарм тоже находился далеко от Германии, однако его решили создать больше для спокойствия.

Вторая радиограмма, от Шелленберга, заставила Макса сочно выругаться. Мальчишка и полковник Кроу, сбежали из крепости Кольдиц. По всей Саксонии разослали, описание военнопленных, но, ни одного, ни другого не нашли. Макс даже не знал, что полковник Кроу попал в плен. По возвращении в Берлин, фон Рабе решил издать особое распоряжение. Макс намеревался поднять досье 1103, и подписать приказ, по которому любой ее родственник, даже самый дальний, в случае плена подлежал немедленному расстрелу. Оберштурмбанфюрер не хотел никакого риска. Вспомнив радиограмму, он, осторожно, поинтересовался у Тетанже, не слышно ли о бароне де Лу.

Месье Клод пожал плечами:

– Он без вести пропал, как и месье, Корнель, его родственник, архитектор. Но даже если месье де Лу появится в Париже…, – Тетанже замялся, – он в нашу газету писать, не намерен. Он коммунист, господин оберштурмбанфюрер, несмотря на титул. Он пойдет к своим…, – Тетанже помолчал, – товарищам…, – коммунистическую партию запретили с началом войны, в прошлом году. Коммунисты, согласно политике Сталина, друга Германии, отказались поддерживать боевые действия. Макс выяснил, что мальчишка, тем не менее, отправился добровольцем на фронт, успев опубликовать статейку, с критикой Сталина.

– И его не выгнали из партии? – недоуменно поинтересовался Макс:

– У них дисциплина, все ходят строем, несогласных расстреливают…, – он расхохотался, показав белые зубы:

– Муха в Париже отирается…, – Макс оглядел вестибюль «Рица», – но не здесь, конечно. Биньямин на Монпарнасе живет…, – слухи о розыске Биньямина, по просьбе Макса, распустило парижское гестапо. Никто еврея арестовывать не собирался. Макс подозревал, что Муха сейчас не даст о себе знать. Агент занимался внутренними делами СССР. Фон Рабе в них влезать не требовалось. Связь они наладили отлично, сведения от Мухи поступали из немецкого посольства, в Москве:

– Такие люди, как Муха, нам понадобятся, – решил Макс, – когда война в России закончится. Мы устроим местную администрацию, как здесь, из лояльных людей. Они в любой стране найдутся. Даже евреи, как профессор Кардозо, – Шелленберг, в Берлине, рассказал Максу, что палестинские евреи ищут контактов с рейхом. Фон Рабе, задумчиво, отозвался:

– Не надо их отталкивать. Они ненавидят Британию, они могут быть полезны. Учитывая планы фюрера по вторжению в Африку…, – Средиземное море должно было стать внутренней гаванью рейха и его союзников.

Тетанже развел руками:

– Они коммунисты, но французы, в первую очередь. Свобода слова…, – месье Клод, было, вскинул голову. Заметив холодный взгляд Макса, он смешался:

– Торез исчез, скорее всего, бежал в Советский Союз. К Дюкло месье де Лу не пойдет. Месье Дюкло поддерживает Сталина и вступил с вами в переговоры…, – коммунисты, действительно, просили разрешения восстановить издание L’Humanite. Тетанже считал, что месье де Лу, если бы он выжил и добрался до Франции, начал бы искать агентов, заброшенных в страну правительством в изгнании, во главе с де Голлем.

Макс желал мальчишке смерти, но, посетив Лувр, он понял, что месье де Лу ему нужен. Музей опустел. Французы оставили в залах только не имеющие ценности копии античных статуй. Картины и скульптуры были разбросаны по замкам, во французской провинции. Чтобы собрать ценности обратно в Париж, требовалось сначала их найти.

Макс рассматривал свои отполированные ногти. Месье Клод излагал тезисы будущей статьи о засилье еврейства во Франции. Тетанже вспоминал дело Дрейфуса. Макс коротко велел:

– Вычеркните, Дрейфуса обвиняли в шпионаже на Германию. В нынешней обстановке, это скорее заслуга…, – фон Рабе проследил за каким-то хорошо одетым азиатом. Перед японцем или китайцем почтительно раскрыли двери ресторана:

– И арабы здесь…, – Макс видел юношу, в феске, – надо с ними работать, если мы собираемся вводить войска в Африку. Японцы нападут на Америку, это вопрос времени. Мы их поддержим, с помощью конструкции 1103. Она в следующем году будет готова. В следующем году мы окажемся в Москве…, – Макс прервал Тетанже:

– Общественное мнение надо склонить в пользу регистрации евреев. Французы должны понимать, что их гражданский долг, сообщать об уклоняющихся от учета людях…, – регистрацию предполагалось начать осенью. Эйхманн предлагал ввести и обязательные желтые звезды, нашивки на одежду. Макс его поддерживал. Аушвиц пока не оборудовали должным образом, другие лагеря только строились. Макс написал в докладной, в Амстердаме:

– Считаю, что до начала процесса депортации еврейского населения на новые территории, и окончательного определения их дальнейшей судьбы…, – это был принятый на Принц-Альбрехтштрассе эвфемизм, – следует использовать их в индустриальных районах Европы, в перевалочных лагерях…, – Генрих показал Максу расчеты.

Цивильарбайтеров на запад возить было невыгодно, местным рабочим приходилось платить. Евреи оставались самым дешевым решением:

– Пусть передохнут на месте, – улыбнулся Макс, – меньше израсходуем денег на востоке.

Он заказал досье на кузена мальчишки, месье Корнеля. Макс выяснил, что архитектор был родственником герра Питера, белоэмигрантом, но никаких связей с организациями русских фашистов не имел. О нем отзывались, как об аполитичном человеке и светском баловне. Макс рассмотрел фото из хроники. Ему не понравились глаза месье Корнеля, не понравились сведения о том, что архитектор, юнцом, прошел гражданскую войну, в России. Больше всего Максу не понравилось, что Корнель учился в Германии, в школе Баухауса. Судя по его высказываниям, ожидать от господина Воронцова-Вельяминова симпатий к рейху, было бессмысленно:

– Светский баловень…, – кисло сказал Макс, разглядывая жесткий очерк лица, – светский баловень не пошел бы на войну, а отправился бы в Гавр, на борт лайнера. Головой бы подумали, прежде чем писать чушь…, – Макса не утешало даже то, что месье Корнель не давал о себе знать. После побега мальчишки Макс понял, что подобные люди не исчезают бесследно.

Потушив сигарету, он поднялся. Тетанже, сразу, вскочил. Макс поинтересовался:

– А ваша жена, месье Тетанже, мадам Роза, разделяет ваши взгляды…, – он увидел капельки пота на лбу журналиста. Порывшись в кармане, месье Клод вытащил платок. Пальцы, украшенные золотым перстнем, немного дрожали:

– Я разведен, герр Шмидт. Мы с Розой не сошлись характерами. Сегодня звонил мой адвокат, у него на руках свидетельство, из мэрии. Я могу съездить в контору юристов, предъявить бумагу…, – Макс похлопал его по плечу:

– Бывает, месье Клод. Мы все, – он поискал слово, – делаем ошибки. Нам достаточно знать, что вы лояльны к ценностям фюрера и рейха…, – из ресторана доносились звуки оркестра. Макс, отчего-то, подумал:

– Давно я не танцевал. В Берлине у меня на подобное нет времени. Ничего, после свадьбы с Элизой, мы начнем устраивать приемы, балы…, – покосившись на руку в косынке, Макс незаметно подвигал пальцами. Рана не болела. Размотав косынку, фон Рабе сунул ткань в карман:

– Если я оказался в Париже, я, хотя бы могу потанцевать с красивой женщиной? После мадам Шанель…, – он, незаметно, поморщился, – мне нужен отдых…, – Макс ничего себе позволять не собирался. Он приехал в Париж по делу. Ему, всего лишь, хотелось поболтать с хорошенькой девушкой, не видя в ее глазах страха, как у мадемуазель Элизы, или презрения, как у 1103.

– Пойдемте, месье Клод, – весело сказал фон Рабе журналисту, – я угощаю…, – он вдохнул аромат пудры, духов, услышал мелодию танго. Щелкнув пальцами, Макс велел метрдотелю:

– Начнем с шампанского, икры и фуа-гра.

Рынок Ле-Аль шумел за темными, поднимающимися, в жаркое, полуденное небо, стенами церкви Сент-Эсташ. На мостовой выстроились грузовики фермеров. На брусчатке блестела серебристая чешуя, раздавленные яблоки и клубника, листы салата, размазанные колесами помидоры. Мальчишки, в длинных, холщовых, испачканных кровью передниках, шныряли в толпе. У лотков стояли плетеные корзины с битыми курами, свежей рыбой, молодой, во влажной земле, картошкой.

Под закопченными, стеклянными крышами павильонов, у длинных прилавков, толпились покупатели. Время было обеденное, распродавали остатки. Оптовики, из ресторанов и гостиниц, появлялись на рассвете, начиная с пяти утра, когда весь рынок пах горячим, луковым супом. Его варили, чтобы подать продавцам, и грузчикам. Они начинали собираться после полуночи, раскладывая товар. Сейчас настало время домохозяек, тех, кто хотел купить провизию по дешевке. В мясном ряду торговались особенно громко. Топорики вонзались в окровавленные колоды, осколки костей летели под ноги покупательницам. На прилавках сочилась кровью свежая печень. Женщины бесцеремонно рылись в бульонных обрезках, взвешивали на руке неощипанных куриц. Невидная дверь, на задах мясного ряда, вела в коридор, где веяло ароматом лука и расплавленного сыра.

На старом столе красовались два глиняных горшочка, с золотистой, тягучей массой и круг, с разложенными сырами. Мишель повертел запыленную бутылку, которую принес хозяин. Это было белое бургундское, Батар-Монтраше, двадцатилетней давности. Мишель подозревал, сколько оно стоит. Он заставил себя улыбнуться:

– После победы откроем, месье Жак. Берегите ее, двадцать первый был отличным годом…, – у Мишеля, на набережной Августинок, лежала бутылка Шато д’Икем, того же года:

– Надо ее на запад забрать, – напомнил себе мужчина, – наверняка, боши в квартиру въедут…, – в апартаментах ничего ценного, кроме сейфа с рабочими материалами не оставалось:

– Они мне тоже пригодятся…, – длинные, в пятнах краски, пальцы, пролистали страницы французского паспорта, лежавшего рядом с горшочком. Мишель поднял голову: «А где сейчас, месье Намюр?»

– Там, откуда ты явился…, – его собеседник взял старую, погнутую ложку:

– Вряд ли он, в ближайшее время, навестит Францию. Твой ровесник, тридцать лет. Аспирантом у меня был, до войны. Ты вообще пить не собираешься? – он хмыкнул, подув на суп.

– Отчего же, – мрачно ответил барон де Лу, – мне, сейчас выпивка очень, кстати придется. Месье Жак, – позвал он, – принесите нам четыре…, нет, шесть бутылок домашнего, белого и красного, если вы потофе обещаете…, – потофе поставили на стол, когда они прикончили третью бутылку белого, суп и сыры.

Они, молча, хлебали овощной бульон, заедая его дымящейся говядиной, на кусках свежего хлеба. Мишель открыл красное вино:

– Границы никакой не существует. В Сааре все на двух языках говорят, никто на меня внимания не обратил. Сошел с местного поезда, на маленькой станции, поднял руку на шоссе. Первый грузовик, идущий на запад, был мой…, – он подергал полу испачканной краской куртки. Мишель шел к Парижу, рисуя вывески, ремонтируя дома. Он спал на фермах, а то и просто в поле, или лесу. Лето выдалось жаркое. Документов у него не было, но никто его бумаг и не спрашивал. Он избегал больших дорог и оживленных городов:

– Если бы это случилось в другое время, – горько усмехнулся Мишель, – можно было бы сказать, что я отлично провел каникулы в провинции. Готовят на востоке отменно, бургундские вина славные…,– красное тоже было бургундским, молодым, прошлогоднего урожая.

Во время «странной войны», они видели грузовики с ящиками винограда:

– Хорошая была осень, – он попробовал вино, – лет через десять за бутылки отличные деньги дадут. Ваше здоровье…, – выпив, Мишель почесал в голове:

– Мне надо вымыться и сложить вещи. О кузене моем ничего неизвестно? – человек напротив, пожал плечами:

– В Британии я его не встречал, после эвакуации. С немцами он знаться не будет, с коллаборационистами тоже, – мужчина презрительно улыбнулся, – а среди наших общих знакомых месье Корнель не появлялся…, – Мишель должен был придумать, как вывезти тетю Жанну и мадемуазель Аржан из Парижа:

– У тети Жанны есть документы…, – он медленно пил вино, – женский паспорт для Аннет я достану. Это нетрудно…, – уходя на фронт, Мишель оставил Теодору ключи от квартиры на набережной Августинок. Он предполагал, что кузен передал их мадемуазель Аржан:

– Тетя Жанна в инвалидном кресле…, – Мишель тяжело вздохнул. Вслух, он сказал: «Мне машина понадобится, месье профессор».

Марк Блок, профессор истории в Сорбонне, учитель Мишеля, взглянул на него из-под простого, в стальной оправе, пенсне:

– Найдем, дорогой месье Намюр. И не профессор, а месье Нарбонн. Я отсюда на юг, в университет Монпелье, несмотря на войну…, – он нашел на столе пачку папирос, – студенты начинают занятия, в сентябре…, – они курили, слушая гомон, из-за двери:

– Он еврей, – думал Мишель, – ему шестой десяток, у него семья, дети. И он великий ученый, в конце концов…, – Блок принял от хозяина кофейник и пирог с яблоками:

– Я о нашей странной войне воспоминания написал…, – серые глаза улыбнулись, – тебя почти сразу в плен взяли, а мы всю осень и зиму провели в тени линии Мажино. Месье Корнель, наверное, рисовал, а что историкам остается…, – Блок налил себе кофе, – смотреть вокруг, и переносить все на бумагу. На юге пока евреев не выгоняют с преподавательских постов, – добавил он, – хотя здесь, думаю, это время не за горами.

– А почему вы не уехали? – внезапно, спросил Мишель:

– Почему в Британии не остались, после Дюнкерка? Месье профессор, – он замялся, – не надо рисковать. Вы пожилой человек, великий ученый…, – Блок отозвался:

– После смерти решат, кто великий, а кто нет. Нарбонн, – он помолчал, – это кличка, разумеется. Для нашей безопасности мы решили, что лучше имена не употреблять. Но вообще, – он повел рукой, – движение разрознено. Коммунисты, католики, монархисты, интеллектуалы, сторонники де Голля…, Жаль, что ты хочешь на запад отправиться, – он испытующе посмотрел на Мишеля, – нам бы очень пригодился человек в Париже, координатор, связующее звено. С тобой будут говорить все. Ты одновременно и коммунист, и католик, и человек с титулом…, – Мишель помешал кофе в чашке:

– У меня женщины на руках, месье профессор. Мать месье Корнеля и его невеста. У мадемуазель Аржан никакого паспорта нет, она еврейка. Я хочу их отвезти куда-нибудь подальше, в Бретань, в глушь. Может быть, при монастыре устроить…, Соберу людей, я многих в Ренне знаю, организую…, – Мишель помолчал, – акции, – и вернусь в Париж, обещаю. Здесь можно всю жизнь прятаться, – он обвел рукой низкие, каменные своды комнаты: «Нужна связь с Лондоном, с правительством в изгнании».

– Будет, – кивнул Блок, – об этом заботятся, свои люди. Что касается акций…, – он указал на La France au Travail, – мне кажется, можно начать с твоего довоенного оппонента, месье Тетанже…, – Мишель выругался:

– Этой шайкой я займусь до отъезда. Осторожно, конечно. Бойкое перо месье Клода прервет свою деятельность…, – Мишель скомкал газету:

– В сортире таким подтираться, и то, несмотря на деньги нацистов, они на бумаге экономят…, Больше я никуда не заходил, месье профессор, – добавил он, – сразу к вам направился…, – до войны Мишель посещал домашние семинары у Блока, в Латинском Квартале. Занимаясь средневековым искусством, Мишель считал себя обязанным разбираться в истории. Допив кофе, он попросил хозяина:

– Месье Жак, принесите нам еще кофейник и бутылку арманьяка, пожалуйста.

Блок поднял бровь:

– Я поторопился, когда решил, что ты не будешь пить. Впрочем, в плену, наверняка, подобного не давали…, – старый, почти бесцветный арманьяк пах гасконским солнцем. Завидев Мишеля, с профессором, месье Жак сказал, чтобы месье барон не беспокоился:

– Не надо в таком виде на улице появляться…, – хозяин, окинул взглядом куртку маляра и растоптанные ботинки, – переночуете здесь, а утром я принесу костюм…, – в Бретани Мишелю такая одежда не понадобилась бы, но добираться на запад требовалось, не вызывая подозрения у немцев или патрулей полиции Виши. Мишель собирался сесть за руль машины, и сам довезти женщин до Ренна.

– Не давали, – согласился Мишель.

Он лукавил, говоря Блоку, что пришел к нему сразу, когда оказался в Париже. Мишель понимал, что даже десяток бутылок вина не заставят его забыть полутемную лестницу на Монпарнасе, ее испуганный голос:

– Ты…, ты жив, ты вернулся. Иди, иди сюда…, – Мишель, отступив, приказал себе не заходить в знакомую переднюю, не смотреть в черные, большие глаза. От нее пахло сном, теплой, нагретой постелью, кудрявые волосы растрепались. Она приникла головой к его груди. Мишель слышал, как бьется ее сердце, ловил шепот:

– Я знала, знала, что ты жив…, Я молилась за тебя…, – подняв заплаканное лицо, она потянула его за полу куртки:

– Пойдем, тебе нужна ванна, я тебя накормлю…, – он велел себе не брать маленькую ручку. Она непонимающе посмотрела на него:

– Волк…, Что случилось? Аннет в Париже, я ей позвоню…,– этого делать было нельзя. Мишель сначала хотел все подготовить, для отъезда из города.

Он откашлялся:

– Не надо…, Момо, Я сам все сделаю. Я к тебе первой пришел…, – она улыбнулась, сквозь слезы, – первой…, – Мишель сжал зубы, – потому что, это мой долг. Я не могу ничего начинать, пока я связан…, – он вздохнул, – связан обязательствами. Перед тобой, Момо, Аннет, и матерью месье, Корнеля. О них я позабочусь…, – она прикусила нижнюю губу: «И обо мне тоже?»

– Да, – кивнул Мишель, – за этим я здесь. Я пришел сказать, что я тебя не люблю, Момо…, – он скомкала шелк халата на хрупкой шее:

– Я понимаю…, Понимаю, Волк. Если ты решил…, Но, если тебе что-то понадобится, в Париже…, Помощь…, – он только позволил себе наклонить белокурую голову, прикоснуться губами к тонким пальцам: «Спасибо тебе за все, Момо».

Мишель опрокинул рюмку арманьяка:

– В Бретани, кроме сидра, и виноградной водки, ничего не дождешься. Поэтому сейчас месье Жак принесет еще пару бутылок бургундского, и мы примемся за работу…, – они с Блоком обсуждали будущее устройство движения, связь с правительством де Голля, и возможные операции, но Мишель видел только ее большие, блестящие, наполненные слезами глаза.

Машину Блок обещал подогнать к апартаментам на рю Мобийон.

Проводив его до двери, ведущей на рынок, Мишель вернулся в каморку. Взяв недопитую бутылку белого, он приник губами к горлышку. Вино было сладким, нежным, у него немного кружилась голова:

– И все, – Мишель закурил, опустившись на лавку, – и больше ничего не произойдет, до победы. Не стоит сейчас подобным заниматься…, – посмотрев на фотографию месье Тетанже, на первой полосе коллаборационистского листка, Мишель пообещал: «Увидимся в скором будущем, дорогой Клод».

За медальонами из нежной, пикардийской баранины, от овец, пасущихся на приморских лугах, в устье Соммы, месье Тетанже извинился. Журналист настаивал, что герр Шмидт должен, непременно, увидеть свидетельство о разводе. Макс выбрал для дипломатического паспорта самое неприметное имя. Оберштурмбанфюреру не требовалось в Париже, блистать титулами. Французы, лояльные к немецкой администрации, и без того смотрели Максу в рот, ловя каждое его слово.

На фарфоровой, с золотой каемкой тарелке, лежало розовое, сочное мясо. К спарже подали голландский соус. Пюре, на сливках, сделали из любимой Максом картошки, с ореховым привкусом. Оберштурмбанфюрер пристрастился к ней после поездки в Данию, откуда и происходил сорт.

Нильс Бор находился под надежной охраной местного гестапо. Ученый уделил Максу ровно четверть часа. Разговор закончился, не успев начаться. Бор сухо заметил, что не занимался военными разработками, и не собирается в них участвовать. Он, со значением, посмотрел на часы, Макс поднялся. Фон Рабе не хотел настраивать ученого против себя лично, и Германии, в общем. Дания считалась близкой по духу, арийской страной, в ней имелась собственная нацистская партия. В печати, и на радио, согласно директивам из рейха, не говорили об оккупации. Дания находилась, по изящному выражению министерства пропаганды, под защитой войск вермахта. В стране оставили королевское правление, местную администрацию, и пока не трогали евреев.

– Их в Дании немного…, – Макс отпил дорогое, играющее рубином бордо, – как и в Норвегии. У Бора есть еврейская кровь. Можно на этом сыграть. Он, конечно, не профессор Кардозо, – Макс усмехнулся, – и не собирается с нами сотрудничать, но, при угрозе депортации, любой станет послушным. С евреями Скандинавии мы покончим…,

СС хотело создать в странах, близких по духу к Германии, собственные легионы:

– Они разберутся с местными евреями. В СССР случится, то же самое…, – Макс знал историю:

– Во время гражданской войны, кто только погромов не устраивал. Белые, красные, все остальные. Поляки тоже рады освободиться от еврейского засилья…, – в охрану новых концентрационных лагерей собирались нанимать местных работников:

– Они получат заработную плату, отличный паек…, – подождав, пока уберут тарелку, и поменяют приборы, Макс закурил, – они будут стремиться помочь рейху. Это освободит немецкий персонал. Мы сэкономим деньги, избавим немцев от некоторых неприятных обязанностей. Мы должны заботиться о комфорте наших солдат и офицеров…, – Макс достал блокнот и паркер, с золотым пером.

После баранины они заказали камбалу, в черном масле, сорбет и груши, в шоколадном сиропе. Макс выбрал бутылку отличного сотерна, десятилетней давности:

– Местный персонал, для лагерей…, – подув на чернила, он услышал звуки «Кумпарситы». Фон Рабе обвел глазами ресторан. Все мужчины смотрели в сторону дверей. Метрдотель, улыбаясь, провожал к столику, высоких, темноволосых девушек. Макс узнал стройную спину, гордый поворот головы. Оберштурмбанфюрер видел ее фильмы, и всегда любовался мадемуазель Аржан. Он вспомнил досье на господина Воронцова-Вельяминова:

– Они встречались, она считалась его невестой. Он без вести пропал. Девушка грустит, девушку надо развлечь…, – спутница мадемуазель Аржан потребовала шампанского:

– У нас праздник, месье Огюст, – сказала она, – мы намереваемся веселиться…, – Макс поймал себя на улыбке:

– Генриху мадемуазель Аржан тоже нравится. Похвастаюсь, что я с ней танцевал. Может быть, и не только танцевал…, – Макс не испытывал иллюзий относительно кинозвезд. Весь Берлин знал, что рейхсминистр пропаганды считает кинофабрику в Бабельсберге чем-то вроде личного борделя.

– Отто в Норвегию летает…, – Макс поправил шелковый, итальянский галстук, – бык-производитель…, – оберштурмбанфюреру не понравились девушки в Дании. Он слышал, что норвежки еще более некрасивы:

– Они коровы…, – усмехнулся Макс, – то ли дело француженки, как мадемуазель Аржан, или бельгийки, как мадемуазель Элиза. Видна стать, элегантность, воспитание…, – он хотел привезти Эмме парижские духи:

– Ей шестнадцать лет. Пора приучаться к хорошей одежде, оставить теннисные юбки, спортивные туфли и значки Союза Немецких Девушек…, – Макса немецкие девушки не привлекали. Фюрер призывал к скромности, а Макс любил женщин в шелковых платьях, на высоких каблуках, в красивом белье.

– Кроме 1103. Ей я готов простить даже хлопковые чулки, на резинках…, – он вспомнил белую кожу, коротко стриженые, рыжие волосы, косточки на позвоночнике, выступающие, острые лопатки. Мадемуазель Аржан сидела к Максу в профиль. Он видел изящный нос, с французской горбинкой, длинные ресницы. Темный локон щекотал маленькое ухо, с жемчужной сережкой:

– Она может приехать в Берлин…, – решил Макс, – у нас отличное кинопроизводство. Французы свое свернули. Пока мы выработаем директивы о том, что позволено снимать в оккупированных странах, пройдет время. Зачем простаивать актрисе? Рейхсфюреру Гиммлеру она нравится…, – на Принц-Альбрехтштрассе часто устраивали закрытые показы новых фильмов, для сотрудников:

– Еще американцы ее перехватят…, – Макс помнил сцену, в «Человеке-звере», где мадемуазель Аржан появлялась в одних шелковых чулках и низко вырезанном корсете, по моде прошлого века. Макс даже сцепил пальцы, чтобы успокоиться.

Он понял, на кого похожа мадемуазель Аржан:

– Нефертити. У Эммы тоже миндалевидный разрез глаз. Интересно, в кого? – девушки чокнулись хрустальными бокалами. Они пили «Вдову Клико». Макс решил:

– Следующий танец. Надо первым к ней подойти. Я вижу, как на нее азиат уставился. Фюрер объявил их арийцами, однако они спят на полу и едят сырую рыбу…, – Роза, одними губами, сказала Аннет:

– Шведа сейчас удар хватит, хотя бы улыбнись ему. Он в тебе дырку просмотрел, как и азиат…, – Роза махнула ресницами в сторону столика, где, в одиночестве, сидел отлично одетый китаец, или японец. Смуглое лицо было непроницаемым. Аннет заметила, что мужчина, лет тридцати, не спускает с нее глаз.

Роза, изящным жестом, намазала на ржаной тост черную, иранскую икру:

– Может быть, и не придется ездить на Лазурный Берег, моя дорогая. Я бы ставила на шведа. Стокгольм красивый город, я туда летала на съемки, от Vogue. Не Париж…, – она смерила оценивающим взглядом предполагаемого шведа, – но в Париже нам скоро не будут рады…, – красивые губы искривились. Аннет вздохнула:

– Я не могу, Роза. Теодор жив, он вернется…, – бывшая мадам Тетанже положила теплые пальцы на узкую ладонь девушки:

– Я тоже в это верю, милая. Но если не вернется…, – Роза подытожила:

– Если мы сами, о себе, не позаботимся, никто этого не сделает, Аннет. Мы никому не нужны…, – Аннет видела настойчивый взгляд светловолосого, высокого, красивого мужчины.

– У него нет кольца, – углом рта шепнула Роза, – потанцуй с ним. Танец тебя ни к чему не обязывает. У азиата кольцо имеется, он женат…, – Наримуне никак не ожидал увидеть свояченицу в «Рице».

– И что я ей скажу? – думал граф:

– Она ничего не знает. Не знает, что у нее есть сестра, что она, на самом деле, Горовиц, а не Гольдшмидт. Пригласить ее на танец: «Здравствуйте, я ваш зять…». У меня даже письма Регины при себе нет, конверт в номере…, – Наримуне заметил давешнего, светловолосого мужчину, из вестибюля. Его спутник сначала сидел за столом, но вышел из зала:

– Ладно, – вздохнул граф, – отложим. Пусть мадемуазель Аннет спокойно пообедает. Не стоит о подобном в «Рице» говорить. Приеду на Левый Берег, вечером, с письмом…, – свояченице и ее подруге официант принес две бутылки шампанского:

– Месье за столиком рядом, мадемуазель Аржан, мадам Тетанже…, – сообщил он, – восхищается вашей красотой…, – Роза поиграла будничным, с крупной жемчужиной, кольцом на пальце: «Я теперь мадам Левин, Франсуа. Мы празднуем».

– Очень рад, мадам…, – Франсуа едва заметно улыбался, – если мне будет позволено заметить, вам так лучше…, – Роза посмотрела из-под ресниц на смуглого юношу. Он обедал, сняв феску:

– Я слышала, – томно сказала мадам Левин, когда официант отошел, – что пирамиды в Египте очень хороши. У них есть оперный театр, они нейтральная страна. Он юнец, конечно…, – Аннет усмехнулась:

– Он араб, моя дорогая. А мы с тобой…, – Роза, решительно, пожала плечами: «У меня нет предрассудков».

Итамар Бен-Самеах тратил в «Рице» не свои деньги. Паспорт Фаруха эль-Баюми, единственного сына и наследника Мохаммеда эль-Баюми, владельца хлопковых плантаций и текстильных предприятий, сопровождался туго набитым бумажником и чековой книжкой, Лионского Кредита. Итамар познакомился с Фарухом в баре отеля «Шепард», рядом с каирской оперой. Итамар говорил по-арабски так, словно родился и всю жизнь прожил в Каире. При себе у юноши имелось отличное средство, из тех, что «Иргун» использовал в подобных операциях. Господин эль-Баюми, придя в себя, не вспомнил бы даже имени обходительного юноши, нового приятеля. Впрочем, Итамар ему и не представлялся. Действие лекарства, как его называли боевики «Иргуна», продолжалось больше суток. Успев снять деньги со счета господина Фаруха, Итамар спокойно сел на самолет египетской авиакомпании «Миср», направлявшийся, через Ларнаку и Неаполь, в Марсель.

Это была первая миссия Итамара, и он немного волновался:

– Доктор Судаков будет недоволен, что меня послали…, – юноша, незаметно рассматривал мадемуазель Аржан, и ее спутницу, – мне всего девятнадцать. Однако никого под рукой не было, а я знаю языки…, – в семье Гликштейнов говорили на английском, и немецком. Мать Итамара родилась в семье марокканских евреев, приехавших в Палестину в конце прошлого века. Юноша отлично знал французский язык.

С американским журналистом, мистером Фраем, в Марселе он говорил по-английски. Фрай организовывал вывоз евреев из Франции в Америку, через Испанию и Португалию. Американец признался Итамару, что его ресурсы ограничены, и он не может рисковать большими группами людей:

– Тем более, – заметил Фрай, – моя страна заинтересована в талантах. Писатели, художники, архитекторы, киноактеры…, – он пошелестел бумагами. Итамар заставил себя сдержаться:

– Во Франции полмиллиона евреев, мистер Фрай, – нарочито спокойно заметил юноша, – что делать тем, у кого таланты отсутствуют?

Американец развел руками:

– Правительство Франко не потерпит полумиллиона евреев на своей территории. Мы не сможем перевести их через границу…, – Итамар проверил документы японца больше по привычке. Японский паспорт был ему совершенно не нужен. Юноша отпил шампанского:

– Денег господина Фаруха достаточно на аренду корабля. Хотя бы сотню человек я должен отсюда вывезти…, – в Марселе Итамара ждала группа еврейской молодежи с юга, однако он не мог покинуть Францию, не увидев, своими глазами, что делается в Париже.

– Цила и Циона мне никогда в жизни не поверят…, – восторженно подумал юноша, – я обедал рядом с мадемуазель Аржан…, – в Тель-Авиве крутили французские ленты. Фильмы переводили, за кадром, два голоса, мужской и женский. Вся Палестина узнавала голоса с первого звука. Итамар приезжал в Кирьят-Анавим из Петах-Тиквы. Юноша жил в семейном, старом доме, и учился в аграрной школе. Он водил старый грузовик, принадлежавший кибуцу. Девчонки садились в кабину. Госпожа Эпштейн, строго смотрела на него: «Не гони в темноте, лучше в городе переночуйте». После кино они шли в кафе, с друзьями, летом купались, и даже спали на пляже.

Итамар вспомнил рыжие волосы Цилы Сечени:

– Все расскажу, когда приеду. Она в Будапеште родилась, но это, все-таки, Париж, «Риц»…, – Итамар знал, что в подобных местах живут богатые и беспечные люди. Никто не обращал внимания на вежливого арабского юношу. Подруга мадемуазель Аржан, улыбнувшись, опустила ресницы. Заиграли «When your wish upon a star».

– When you wish upon a star

Makes, no difference who you are,

Anything, your heart desires will come true…

Аннет услышала мягкий голос:

– Вы не окажете мне честь, мадемуазель, не согласитесь на танец…, – она поднялась. Аннет успела заметить, что Роза, мимолетно, нахмурилась:

– Немец, – поняла мадам Левин, – не швед. Знакомый акцент. Ничего страшного, один танец…, – Макс взял прохладную ладонь мадемуазель Аржан. От нее волнующе, пахло цветами. Фон Рабе опустил глаза. У него мгновенно перехватило дыхание, губы даже пересохли. На длинном пальце девушки поблескивало простое, золотое кольцо. Фон Рабе разбирался в бриллиантах:

– Подобного я никогда не видел…, – она отлично танцевала, Макс заставлял себя, улыбаясь, болтать о чем-то незначащем, – сколько, в нем каратов? И цвет…, – камень, игравший глубокой лазурью, размером был с кофейное зерно. Макс посмотрел через плечо мадемуазель Аржан. Месье Тетанже, вернувшись за столик, пристально разглядывал танцующие пары. Поймав взгляд Макса, месье Клод вскинул бровь, пытаясь что-то сказать:

– Не сейчас, – раздраженно подумал фон Рабе, – пусть мелодия закончится. Надо ее опять пригласить…, – официант прошелестел в ухо Итамара: «Вам записка, от мадам…»

Он ловко вложил в руку юноши клочок бумажки: «Пригласите меня на танец», – велел четкий, крупный почерк. Подруга мадемуазель Аржан легонько кивнула. Глубоко выдохнув. Итамар подошел к ее столику. Она была в дневном платье гранатового шелка, выше его на полголовы, пахло от нее сладкими пряностями. Каблуки застучали по мраморному полу. Победно улыбаясь, высоко держа голову, Роза прошла мимо столика, где сидел бывший муж, даже не посмотрев на месье Тетанже.

Макс отвел мадемуазель Аржан к столику, поблагодарив за танец, вспоминая синий, неземной цвет бриллианта. Других драгоценностей актриса не носила:

– Ничего и не надо, с подобным кольцом…, – мучительно, думал фон Рабе, – таких драгоценностей в мире мало найдется…, – он видел фотографии Le bleu de France, бриллианта в сорок каратов весом, находящегося в Америке. У камня мадемуазель Аржан был похожий оттенок. Макс, на мгновение, остановился. Он понял, что неслышно шепчет:

– Санси, пятьдесят каратов, светло-желтого цвета…, – Санси раньше хранился в галерее Аполлона, в Лувре. Камень отправили в эвакуацию. Найти его пока никакой надежды не было:

– Регент, сто сорок каратов, украшал шпагу Наполеона и диадемы французских королей…, – Регент пропал бесследно, как и остальные сокровища Лувра. Ни одного документа, бросающего свет на местонахождение драгоценностей и картин, не обнаружили. Парижское гестапо допросило оставшихся в городе кураторов музея. Они уклончиво говорили, что полных сведений о маршруте эвакуации не существует. Макс представил карту Франции:

– В одних Пиренеях можно спрятать десять Лувров, и в Альпах тоже. Хватит Гентскому алтарю здесь торчать, – решил он, – пора его перевозить в Германию. Может быть…, – он взглянул на мадемуазель Аржан, – арестовать ее, по подозрению в связях с подпольщиками. Реквизировать имущество, включая бриллиант. Здесь есть какие-то подпольщики, наверняка. Агенты Черчилля, диверсанты. Пригрозим девушке тюрьмой, девушка испугается. Можно ее использовать, – Макс улыбнулся, – в качестве агента, среди сил сопротивления. Она обрадуется, ей важна карьера, все актрисы тщеславны…, – Макс не мог уехать из Парижа без камня. Он понял, что кольцо приснится ему ночью, как снилась 1103, еще когда ее звали леди Констанцей Кроу, как снилась баронесса Элиза де ла Марк, с нежными, немного испуганными глазами косули, с золотистыми, сияющими, легкими волосами. Максу она, немного, напоминала ангела, на створке Гентского алтаря. Макс хотел подарить Элизе кольцо перед свадьбой. Присев за столик, он взялся за бутылку бордо:

– Право, месье Тетанже, не стоит беспокоиться. Я вам верю, без бумаг. Верю, что вы избавились, – Макс пощелкал пальцами, – от сомнительных связей…, – Тетанже, кисло, отозвался:

– Моя бывшая жена здесь, герр Шмидт. Она сидит с девушкой, называющей себя мадемуазель Аржан. Они в ателье Скиапарелли познакомились. Мадемуазель Аржан работала манекенщицей, прежде чем кино заняться…, – Макс кинул взгляд в сторону спутницы дивы. Ему не понравилось холодное выражение в красивых глазах. Разведенная жена Тетанже была еще выше мадемуазель Аржан. Девушка носила туфли на остром, опасно выглядящем каблуке:

– Тетанже до нее не дотягивает, – смешливо подумал Макс, – она еврейка, конечно, но красавица…, – мадам Роза, раздув ноздри, зашептала что-то подруге.

Принесли камбалу. Макс взялся за рыбный нож:

– Аржан, это псевдоним? В кино подобное принято, – он задумался, – очень красивое созвучие, Аннет Аржан. Сразу запоминается…, – Тетанже тонко, едва заметно улыбался:

– Принято, герр Шмидт. Я подумал, что мадемуазель…,– он, со значением, помолчал, – Аржан, станет хорошим примером того, о чем я пишу в будущей статье…, – француз понизил голос. Едва не поперхнувшись камбалой, Макс успокоил себя тем, что один танец с еврейкой ничего не значит. В конце концов, он почти каждый месяц держал в постели женщину с еврейской кровью и намеревался делать это и дальше. Он предполагал жениться на женщине, родившей ребенка от еврея. Макс, незаметно, посмотрел в сторону мадемуазель Аржан, а, вернее, пани Гольдшмидт.

Все складывалось, как нельзя лучше.

В досье, пропавшего без вести, жениха значилось, что месье Корнель живет в апартаментах, у Сен-Жермен-де-Пре. Имелся и адрес второй квартиры, неподалеку, на рю Мобийон:

– В общем, – подытожил Макс, – я ее найду. Пошлю наряд гестапо, отвезем ее в Дранси…, – в Дранси, на севере Парижа, в районе модернистской архитектуры, La Cité de la Muette, помещалась немецкая военная тюрьма. Гестапо конфисковало здания после падения города. В будущем в Дранси собирались устроить перевалочный лагерь, для депортации парижских евреев на восток. Макс пока о плане не распространялся.

Фон Рабе показалось особенно забавным, что несколько домов в La Cité de la Muette построил пропавший жених еврейки, месье Корнель:

– Интересно, – Макс, задумчиво, ел лимонный сорбет, – он знает о ее происхождении? Хотя какая разница? Его, наверняка, нет в живых, а она поедет в Аушвиц. В качестве первой депортируемой. Жаль только, не с оркестром, не торжественным образом…, – Макс едва не хлопнул себя по лбу. Взяв блокнот, он записал: «Оркестр». Средний брат упоминал о процессе селекции, который они разрабатывали с коллегами, Рашером и Менгеле:

– С музыкой на перроне дело пойдет веселее…, – оркестр «Рица» играл американский джаз, – построим фальшивую железнодорожную станцию, в Аушвице. Введем евреев в заблуждение. Пусть считают, что их будут распределять по рабочим местам…, – Отто говорил, что сильных, здоровых и молодых людей, надо оставлять в живых, для лагерных работ, на короткое время. Дети, старики и больные сразу, как говорили в их кругах, подлежали окончательному отбору:

– Отто упоминал, что Рашер проводит какие-то опыты, на женщинах…, – полюбовавшись ярко-желтыми грушами, Макс вдохнул запах шоколада, – пани Гольдшмидт пригодится в медицинском блоке, как и бывшая мадам Тетанже…, – Макс, тайно, любил джаз.

В его берлинской спальне стоял мощный радиоприемник. Когда оберштурмбанфюрер был уверен, что никого из семьи нет дома, он ловил Нью-Йорк, слушая биг-бэнд Гленна Миллера, с их солисткой, мисс Фогель, или Бинга Кросби. Здешний оркестр заиграл In The Mood. Макс, мимолетно, пожалел, что не может еще раз пригласить мадемуазель Гольдшмидт. Подобное было опасно, Тетанже сидел рядом. Он хмыкнул:

– Я ее допрошу, в Дранси. Но это рискованно, она может разболтать, что я…, Хотя кто ее будет слушать, в Аушвице? В медицинском блоке люди долго не живут. Надо держать себя в руках…, – вздохнул Макс:

– Забери у нее кольцо, отправь на восток, и забудь о ней…, – пьяный голос перекрыл оркестр:

– Хватит жидовской музыки, играйте «Хорста Весселя!», – офицер в майорском мундире вермахта, немного покачиваясь, пошел к оркестру.

– Хорста Весселя! – поддержали его из-за столика, где сидели военные. Макс поморщился:

– Кто их сюда пустил? Здесь не Берлин, и пока не оккупированная территория. И это «Риц», а не пивная, в Митте…, – армейцы, нестройно, запели:

– Die Fahne hoch! Die Reihen fest geschlossen!

– SA marschiert mit ruhig festem Schritt…

Оркестр, упрямо, продолжал играть, немцы кричали, вставая с мест. Над залом пронесся гневный голос:

– Пошли вон, боши! Франция, свободная страна! Убирайтесь прочь, со своими маршами…, – Тетанже побледнел:

– Герр Шмидт, помните, я больше ей не муж. Я не имею никакого отношения…, – мадам Левин, выпрямив спину, прошла к пьяному майору:

– Убирайся, нацистская свинья! Сначала научись вести себя в обществе…, – Роза схватилась за щеку. Мадемуазель Аржан встала рядом с подругой. Тетанже приподнялся:

– Они еврейки! Им не место в приличном отеле, ресторане…, – Макс едва сам не заткнул рот месье журналисту. Офицеры вермахта побагровели. Майор, отвесивший пощечину Розе, вытер руку о китель:

– Право, – подумал Макс, – что Кардозо, что Тетанже…, Все коллаборационисты одинаковы. Ради места у кормушки родную мать продадут, а не то, что бывшую жену…, – затыкать рот месье Тетанже не потребовалось. Мадемуазель Аржан, промаршировав к их столику, хлестнула месье Клода по лицу:

– Подонок и сын подонка, – сказала она низким, красивым голосом, окинув Макса презрительным взглядом:

– Грязный нацист, как и все вы…, – давешний азиат, к удивлению Макса, тоже встал.

– Никто не смеет поднимать руку на женщину в моем присутствии, – спокойно заметил он, оказавшись рядом с майором. Оркестр затих, люди прекратили жевать, немцы голосили «Хорста Весселя». Азиат схватил майора за руку, офицер потянулся за пистолетом. Макс закатил глаза:

– Только стрельбы не хватало…, – он, примирительно, сказал:

– Мадемуазель, простите моих соотечественников. Они вернулись с фронта…, – серо-голубые глаза сверкали. Когда Тетанже закричал о еврейках, Роза приказала Аннет, сидеть тихо: «У меня французский паспорт, а ты без документов».

– У меня есть гордость,– резко отозвалась девушка, – и это моя страна, Роза, как и Польша…, – Аннет видела, как смотрит на них араб. Девушка вскинула голову:

– Я никогда не стыдилась своей крови, и никогда не буду…, – майор, жалобно, вскрикнул, азиат пинком отправил его куда-то к стене. Фон Рабе вспомнил:

– Отто рассказывал. В Азии есть особые боевые искусства…, – он попытался взять мадемуазель Аржан за руку:

– Обещаю, они закончат петь, все успокоится…, – Тетанже, держась за щеку, старался не смотреть в сторону бывшей жены и мадемуазель Аннет. На плечо Макса легла чья-то сильная ладонь, с жесткими пальцами. Серо-голубые глаза девушки расширились, лицо побелело, она сдавленно ахнула. Макс, повернувшись, застыл. Месье Корнель, точно такой же, как на фото в досье, только немного похудевший, смотрел прямо на него. В голубых глазах Макс не увидел для себя ничего хорошего.

Он успел сказать:

– Месье, вы ошиблись, я не…, – кровь залила ему рот, второй удар попал в печень. Фон Рабе, согнувшись, услышал:

– Я бы на твоем месте не рисковал оставаться здесь, как и твой дружок, крыса, предавшая Францию…, – месье Корнель, легко вытряхнул месье Тетанже со стула:

– Оба вон отсюда, немедленно, и захватите своих нацистских приятелей!

Он крикнул, на весь ресторан: «Марсельеза!».

Аннет держалась за рукав его пиджака:

– Теодор, ты жив, жив…, Что, что случилось…, – девушка подумала:

– Надо ему сказать о мадам Жанне. Или он был на рю Мобийон…, – Федор, наклонив коротко стриженую, рыжую голову, поцеловал ей пальцы:

– Жив, конечно. Спой мне, – коротко улыбнувшись, он поправил себя, – спой нам, Аннет. Как пела на фронте, помнишь…, Я тебе все расскажу…, – она взобралась на эстраду, зал аплодировал. Хлопали официанты и метрдотель, люди свистели вслед немцам. Фон Рабе, тяжело дыша от боли, остановился у двери. Зуб, который ему едва не выбил соученик, в Барселоне, опять шатался.

– Allons enfants de la Patrie,

Le jour le glorie est arrive!

Зал ревел, она откинула назад красивую, темноволосую голову. Месье Корнель бережным, нежным жестом подал руку девушке.

Вынув платок, фон Рабе вытер рот, полный слюны и крови:

– Еще встретимся, – пообещал он, – месье Корнель, мадемуазель Аржан…, – сжав кулаки, он отряхнул испачканный, смятый пиджак. Макс решил, что ему пока не стоит покидать Париж. У него появились в городе личные интересы.

Дочь хозяина скромного пансиона, на рю Вавен, в Монпарнасе, посматривала в сторону нового постояльца, месье Пьера Ленуара. Мужчина говорил с парижским акцентом. Месье Пьер объяснил, что долго жил на юге страны, а сейчас решил вернуться в столицу. Загар у него был средиземноморский, волосы темного каштана немного выгорели на концах, лазоревые глаза скрывали длинные ресницы. Высокий, изящный, широкоплечий гость носил скромный, но чистый костюм. Обручального кольца у мужчины не имелось. По паспорту выходило, что месье Пьеру двадцать восемь лет. Дочери хозяина исполнилось тридцать:

– С войной женихов не осталось…, – ее отец повертел паспорт месье Пьера, – а он от службы в армии освобожден…, – постоялец предъявил справку, из военного ведомства, в Лионе. Месье Пьер страдал плоскостопием. Он сказал, что работал на юге коммивояжером.

В пансионе подавали ужин, однако месье Ленуар от него отказался. Он вставал рано. Гость завтракал в темной, обставленной старой мебелью столовой, слушая новости по радио, и просматривая газеты. После завтрака, он, до вечера, покидал пансион. Хозяин решил, что постоялец, должно быть, ищет работу:

– Что искать…, – француз оглядел спину дочери, убиравшей со столов, – единственная наследница. Деньги в банке кое-какие лежат. Немцы в Париже, но это никого не волнует. Люди в город всегда приезжают, номера понадобятся…, – дочка не была красавицей, но особняк, пусть и в недорогом районе, кое-что значил.

Месье Пьер жил на третьем этаже, под крышей. Крохотный балкон выходил на рю Вавен, с него виднелась кованая ограда входа в метрополитен. Месье Ленуар каждое утро спускался под землю. В газетах, оставленных после завтрака, постоялец обводил объявления с вакансиями. Хозяин пожалел беднягу:

– Тратит деньги на билеты, ездит по городу. Как бы ему намекнуть, что Мари он по душе пришелся…, – месье Ленуар оказался воспитанным, тихим человеком. Он всегда поднимался, когда дочь хозяина заходила в столовую. Возвращаясь в пансион, месье Пьер обсуждал с хозяином, за чашкой кофе, и «Галуаз», спортивные новости. Политикой и войной месье Ленуар, судя по всему, не интересовался.

– Слава Богу, – облегченно думал хозяин, – не коммунист, не монархист, обыкновенный обыватель. Не правых взглядов, не истовый католик…, – он жалел Мари, и не хотел, чтобы дочка состарилась в задних комнатах, рожая детей каждый год:

– Сейчас не то время, – хмыкнул хозяин, – не прошлый век. Мало ли, что его святейшество говорит. Надо собственной головой думать…, – он предусмотрительно вывесил над стойкой флаг, с топориком Виши, и фотографию, где маршал Петэн пожимал руку Гитлеру. От свастики хозяин отказался. На Монпарнас немецкие патрули не заглядывали, они вообще избегали бедных районов:

– Мало ли что, – пробурчал себе под нос хозяин, слезая с табурета, поправив фото, – в городе имеются горячие головы. Коммунисты, сторонники де Голля. Пойдут слухи, что у меня свастика висит. Мне пожара не надо, – подытожил он.

Завтрак, как и во всех пансионах подобного толка, подавали довольно скудный. В Париже, испокон века, экономили на еде для гостей. Ужин тоже не представлял, из себя ничего особенного. Огромную кастрюлю потофе варили в воскресенье вечером, и ели мясо, как было принято, по старинке, всю неделю. К говядине полагались дешевые бобы, или чечевица.

Хозяин считал, что за деньги, уплаченные постояльцами, тарелки мяса с бобами и половины бутылки домашнего красного вина, было много. За всем остальным он советовал обращаться в отели Правого Берега.

К завтраку приносили кофе, небольшой круассан, кусочек сливочного масла, и чайную ложку домашнего джема. Мари сама пекла и закатывала банки. Девушка покупала ягоды по сходной цене, на рынке Ле-Аль.

Хозяин гордился тем, что пансион располагался неподалеку от Института Пастера. Портрет доктора Луи висел в передней, с литографиями Наполеона и Виктора Гюго. На столике орехового дерева, времен Наполеона Третьего лежали газеты. Хозяин, недавно, на всякий случай, стал класть поверх остальных изданий La France au Travail. Месье Ленуар тоже просматривал новое издание.

У постояльца были хорошие манеры, ел он аккуратно, и выпивал за завтраком две чашки кофе. В плату за пансион входила только одна. Хозяин махнул рукой:

– Не обеднеем. Может быть, сказать ему, что Мари хотела бы в кино сходить…, – на Монпарнасе не было кинотеатров для немецких солдат. На Правом Берегу, открыли залы, только для войск вермахта, но здесь подобного не устраивали.

На Монпарнасе ничего не изменилось. По вечерам из кафе доносилась музыка, подростки торчали на углах, покуривая дешевые сигареты, заигрывая с девушками. Лето выдалось жаркое, со звездными, тихими ночами. Над кварталом плыли звуки аккордеона, и скрипки. Низкий голос Пиаф, с патефонных пластинок, весело пел:

La fille de joie est belle

Au coin de la rue là-bas

Elle a une clientèle

Qui lui remplit son bas…

В недорогих кинотеатрах крутили американские фильмы, «Морского Ястреба», «Дорогу в Сингапур», и немецкую драму, «Лиса из Гленарвона», о борьбе, как утверждали афиши, ирландского народа против британских завоевателей. На Правом Берегу показывали фильм о Бисмарке, но здесь на него никто бы не пошел. Позавтракав, месье Ленуар любезно попрощался с хозяином. Надев кепи, он скрылся за углом.

Еще не пробило восьми утра:

– Поговорю с ним…, – решил француз, – хватит Мари вздыхать. Посмотрим, человек он обходительный, приятный…, – налив кофе, хозяин закурил «Галуаз» и погрузился в расчетную книгу.

Обходительный, приятный господин Ленуар, действительно, каждое утро спускался в метро, проезжая одну остановку. Он выходил у вокзала Монпарнас, теряясь в утренней толпе. Никто бы не вспомнил мужчину в хорошем, но скромном сером костюме, с потрепанным портфелем и газетой под мышкой.

С вокзала Петр Воронов, пешком, шел на рю Домбасль. Он занимал место в угловом кафе. Перед тем, как появиться у стойки, он клал в портфель пиджак. Петр закатывал рукава рубашки и сдвигал на затылок кепи. Здесь его считали писателем, или журналистом. У Петра имелась трубка, и даже шелковое кашне. Он покрывал страницы простого, черного блокнота на резинке стенографическими крючками. Петр увидел подобную записную книжку у Максимилиана фон Рабе. Немец поделился адресом писчебумажной лавки в Латинском Квартале.

Петр купил блокнотов и на долю Тонечки. Он был уверен, что жене понравятся подарки. Перед возвращением домой, Воронов хотел выбрать для Тонечки белье, чулки и духи, а Володе привезти заводную, музыкальную карусель. Он помнил, как радовался мальчик летом, когда Петр повел его в Парк Горького. Тонечка оценила янтарное ожерелье.

Ночью она жарко, горячо дышала в его ухо:

– Жаль, что ты всего несколько дней дома, я буду скучать…, – он целовал прозрачные, светло-голубые глаза:

– Я осенью вернусь, любовь моя…, – Петр пока не хотел говорить жене, что случится потом. Вопрос с Цюрихом должен был решиться в зависимости от результатов проверки Кукушки, однако Эйтингон и Лаврентий Павлович, в один голос, обещали Петру должность резидента в Швейцарии.

Эйтингон сейчас был в Мехико. Через десять дней «Утка» заканчивалась, Петра ожидал очередной орден. Пока он торчал на Монпарнасе, наблюдая за квартирой Очкарика. Биньямин, в Лионе, получил от господина Ленуара французский паспорт, с американской визой. Месье Вальтер, осторожно спросил:

– Документы от мистера Фрая, из Марселя? Я слышал, он помогает евреям покинуть Францию…, – паспорт и визу сработали в Москве, но Петр, для надежности, посетил месье Фрая. Журналисту он тоже представился французским коммунистом. Они поговорили о спасении евреев. Американец, довольно беспечно, выболтал месье Ленуару, подробности перехода границы. Петр все рассказал Биньямину. Воронов велел ему присоединиться к группе знакомых, отправлявшихся на юго-запад Франции. Сам Петр намеревался очутиться в Портбоу, в сентябре.

Биньямин собирался навестить парижскую квартиру, забрать манускрипт и уехать в Бордо. Месье Ленуар уверил его, что работает с месье Фраем и поможет Биньямину и его приятелям перебраться в Испанию. Петр напомнил месье Вальтеру об осторожности. По его словам, Биньямина, действительно, искало гестапо.

Гестапо было наплевать на Биньямина, но Петр считал нужным поддерживать в еврее страх и обеспокоенность за свою судьбу. Люди в подобном состоянии легче поддавались на манипуляции. Они были склонны верить всему, что им говорят. Петр, опытный работник, много раз допрашивал арестованных.

Биньямин не спросил, откуда месье Ленуар, собственно, взял фото для паспорта. На снимке был не Очкарик. В Москве подобрали похожего еврея, одного из прибалтийских контрреволюционеров, приговоренного к высшей мере социальной защиты. Петра немного беспокоило, что Биньямин, появившись в Париже, почти не показывался на улице. Воронов решил:

– Пишет, наверное. Он говорил, что почти закончил книгу. Нашел время, называется…, – Петр был уверен, что Кукушка приедет повидать знакомца, однако Горскую, за два дня, Воронов не увидел. У него в портфеле лежал журнал со статьей Биньямина, прочитанной в библиотеке Британского Музея. Воронов нашел книжку в букинистической лавке, в Латинском квартале. Он выучил слова Очкарика почти наизусть:

– Странное отчуждение актера перед кинокамерой, сродни странному чувству, испытываемому человеком при взгляде на свое отражение в зеркале. Только теперь это отражение может быть отделено от человека, оно стало переносным. И куда же его переносят? К публике. Сознание этого не покидает актера ни на миг…, – Очкарик говорил о нем самом.

Петр вжился в месье Ленуара, так же, как он вживался в испанца, в Мадриде, в мексиканского журналиста, в Лондоне. Петр стоял перед старым зеркалом, в комнатке пансиона:

– Даже с Тонечкой, даже с ней, я все равно играю…, – думал он, – это в крови, от этого не избавиться. Я не знаю, где я сам, не знаю, как меня зовут…, – Петр отгонял эти мысли.

С Эйтингоном и Берия они обсудили, как вызвать Кукушку в Портбоу. Существовала вероятность, что Кукушка и Очкарик никак не связаны, но рисковать они не могли. Горскую требовалось проверить до конца. Петр, на совещании, заметил:

– Если она знает…, знала Очкарика, она, хоть как-то себя раскроет, когда увидит его труп. Не бывает подобных людей. У всех есть чувства…, – Петр представил себе, на мгновение, что бы он сделал, случись такое с Тонечкой и Володей:

– Никогда этого не будет, – Воронов сжал зубы, – я на хорошем счету. Товарищ Сталин мне доверяет, даже несмотря…, – дальше он думать не хотел.

Они решили послать Кукушку в Портбоу радиограммой из Москвы, ссылаясь на необходимость ее участия в специальной операции иностранного отдела. Любое неподчинение подобным инструкциям каралось немедленным вызовом в Москву и последующей ликвидацией изменника и его семьи.

– А если она исчезнет? – подумал Петр. Он обвел глазами начальство. Воронов понятия не имел, знают ли они об истинном происхождении отца Горской:

– Она может получить американское гражданство, для себя и дочери. И поминай, как звали. Ищи ее, по всему миру, со сведениями о золоте партии, на швейцарских счетах, о выплатах агентам, от Аргентины до Японии…, – Кукушка, как и Зорге, настаивала, что Германия собирается атаковать Советский Союз, летом следующего года. На Лубянке подобные радиограммы считались мусором и дезинформацией немцев. Сведениям от герра фон Рабе верили больше. Немец утверждал, что фюрер собирается заняться Британией и Америкой, а вовсе не СССР.

В случае, если бы Кукушка прошла проверку, Петр, все равно, хотел предложить вернуть ее дочь в Москву, для надежности. Девочка следующим летом заканчивала школу. Ее можно было бы взять в иностранный отдел, посадить на бумажную работу и держать, как заложника. Он заикнулся об этом на совещании. Наум Исаакович усмехнулся:

– На товарища Марту Янсон у нас другие планы, Петр.

Эйтингон не сказал, какие, однако, Петр видел, по лицу Берии, что Лаврентий Павлович знает о будущем товарища Янсон.

После возвращения из Прибалтики, Воронову было стыдно смотреть в глаза коллегам. Если бы он верил в Бога, он бы пошел в церковь, поблагодарить за то, что в газетах ничего о Степане не напечатали. Подобного и не могло случиться, но Петр не хотел думать, как бы он объяснил поведение брата жене.

Каждый раз, видя Тонечку, Петр говорил себе, что она, аристократка и дочь герцога. Род жены уходил корнями к Вильгельму Завоевателю. Тонечка, комсомолка, и деликатный человек, никогда не напоминала мужу о своем происхождении, но Петр, несмотря на знание языков, любовь к опере, и умение разбираться в винах, чувствовал себя рядом с женой тем, кем и был, плебеем, сыном рабочего, внуком, как Петр предполагал, крепостного крестьянина. Ему не хотелось краснеть перед Тонечкой за мерзавца, дебошира и пьяницу, который, по несчастной случайности, оказался его братом, да еще и похожим, на Петра, как две капли воды.

Тонечке он объяснил, что Степана из Белоруссии перевели на север. Это было частью правды. Подонка, наконец-то, выгнали с треском из партии, и лишили орденов. Петр только знал, что Степана отправили куда-то за полярный круг. До самолетов брата не допускали, из-за алкоголизма и склонности к дракам.

– Пусть тихо спивается, – махнул рукой Воронов, – Володе такой родственник ни к чему…, – Петр не стал интересоваться у брата, куда Степан дел заключенного контрреволюционера, и агента британской разведки, гражданина Горовица. Воронов не хотел разговаривать со Степаном, и даже видеть мерзавца, едва не разрушившего его карьеру.

Наум Исаакович и Берия ничего о скандале не упоминали. Товарищ Сталин давно сказал, что сын за отца не отвечает, а брат за брата, тем более. Петру, все, равно, было неловко. Он понял, что Степана окрутила какая-то хорошенькая еврейка. Брат, поддавшись на ее уговоры, вытащил Горовица из тюрьмы. Раввин пропал без следа, Воронов не стал его искать. Он беспокоился не о судьбе Горовица, а о своем продвижении по службе. Петр воткнул гражданина в список расстрелянных в Каунасе контрреволюционеров.

В кафе на углу рю Домбасль Петра узнавали. Хозяин варил кофе, как он любил, с молоком. Здесь обжарка оказалась лучше той, что подавали в пансионе. Обедал Петр в дешевом ресторане, по соседству, заказывая крок-месье, или салат. Стены пестрели афишами монпарнасских варьете, к потолку поднимался сизый, табачный дым. Биньямин поздно ложился, и не появлялся на улице до полудня. Воронов очинил карандаш серебряной точилкой. Закинув ногу на ногу, он принял от гарсона большую чашку, вдохнув горьковатый, острый аромат.

Наверху ожило радио:

– Доблестные летчики Люфтваффе сегодня утром начали атаки на военные базы и аэродромы Британии. Недалек час окончательной победы вермахта…, – в блокнот Воронов заносил результаты слежки за Биньямином. Пока ничего подозрительного Петр не увидел. Он проводил глазами высокого, белокурого мужчину, на велосипеде. Рабочий носил куртку, испачканную краской, и суконную беретку. В плетеной корзине лежали банки, кисти, и мотки проволоки.

– Маляр, – зевнул Петр, приготовившись к очередному скучному дню.

Старый велосипед, на мраморном полу вестибюля апартаментов, в Сен-Жермен-де-Пре, выглядел незваным гостем. Плетеная корзина опустела, в ней остались только кисти. Банки, и бутылка темного стекла перекочевали на дубовый стол, на блистающей чистотой кухне. В развернутом листе коричневой упаковочной бумаги лежали мелкие гвозди, и обрезки проволоки. Пахло кофе, табаком, и чем-то химическим, слабо, но довольно неприятно. На стуле стоял потрепанный, кожаный саквояж. Длинные пальцы, в пятнах от краски, порхали над открытой, жестяной банкой.

– Я даже вино захватил…, – в бокалах от Lalique сверкало, золотилось двадцатилетнее Шато д» Икем, – незачем его бошам оставлять.., – велосипед Мишель одолжил у внука мадам Дарю, консьержки на рю Мобийон. Сын мадам Дарю сидел в плену, после «странной войны». Шестнадцатилетнего внука, разумеется, не призвали, но мальчишка держал в комнате портрет де Голля и французский флаг:

– Я ему сказал…, – Мишель оторвался от банки, затянувшись сигаретой, – чтобы поменьше болтал, о генерале де Голле, обо всем…, – он повел рукой:

– Сейчас надо быть осторожнее. Что петух? – поинтересовался он, глядя на газовую, американскую духовку:

– Петух скоро будет готов, – отозвался Федор, опустив стеклянный купол на блюдо, где он разложил сыры, – девушки вернутся с нашими…, – он поискал слово, – гостями, и можно садиться обедать. Допьем твою бутылку, – он, мимолетно, погладил этикетку, – и примемся за мой погреб. Как подарок для редакции? – Федор склонил рыжеволосую голову:

– Ты его убрать не забудь. Не след подобное девушкам показывать…, – он поморщился.

Роза и Аннет отправились с Наримуне, и как смешливо называл Федор Итамара, господином Эль-Баюми, в Le Bon Marche, за подарками. Позвонив в отдел женской одежды, Роза выяснила, что за перипетиями развода, бывший муж не аннулировал кредитную линию, которую месье Тетанже держал в Le Bon Marche для нужд супруги.

Положив трубку, Роза нехорошо улыбнулась: «У меня, внезапно, появилось, очень много нужд, господа».

Месье Эль-Баюми привела за столик в «Рице» тоже Роза.

Федор успел рассказать Аннет, что только сегодня появился в городе. Он пришел с севера, из Нормандии, и сразу отправился к матери, на рю Мобийон. Мадам Дарю, сказала, что Аннет задержится. Девушка предупредила, по телефону, что отобедает с подругой, в «Рице». Федор держал у матери, в гардеробной, несколько костюмов. Они чуть болтались, но, в общем, пришлись впору.

Присев на кровать матери, он понял, что сны, в Голландии, оказались верными. Он смотрел на истощенное, бледное, со впалыми щеками лицо, на тщательно уложенные, седые волосы. Сиделка, кузина мадам Дарю, два десятка лет ухаживающая за матерью, всегда причесывала и умывала Жанну. Федор помнил время, когда мать сама могла удержать гребень. Она радовалась текущей из крана воде.

Взяв маленькую, худую руку, Федор прижался к ней губами:

– Мамочка…, Я здесь, здесь. Мамочка, милая…, – сухие губы шевельнулись, она прошептала: «Феденька, мальчик мой…». Позвонив доктору, Федор узнал, что матери осталось недолго.

– Боюсь, что даже ваше возвращение ничего не изменит, – вздохнул врач, – мадам Жанна угасает. Федор забрал с рю Мобийон образ Богородицы и короткий, с алмазами и сапфирами, родовой клинок. Он сложил книги, Пушкина и Достоевского. Мишеля он обнаружил вечером, вернувшись из «Рица». Кузен, в куртке маляра, облокотившись на капот старого рено, покуривал сигарету. Федор знал, что кузен бежал из плена. Семейные новости рассказал, в ресторане, Наримуне. Граф сам подошел к их с Аннет столику. Роза танцевала с арабским юношей. Федор держал руку Аннет, украшенную кольцом, синего алмаза, когда рядом раздался вежливый голос:

– Здравствуйте, кузен Теодор. Я очень рад, что вы живы…, – Федор поднял глаза: «Какое лицо знакомое. Где-то я его видел».

Он понял, кто перед ним, вспомнив семейный альбом, на рю Мобийон. Они едва успели поздороваться, как джазовая мелодия закончилась. Почти насильно усадив юношу за столик, мадам Левина уперла руки в бока: «Рассказывайте, не стесняйтесь». Итамар, признавшись, кто он такой, объяснил, что за танцем заговорил с мадам Левиной, на идиш.

Роза требовательно взглянула на Наримуне.

Граф, почти испуганно, щелкнул золотой зажигалкой:

– Я ответила…, – мадам Левина выпустила клуб дыма, – первый раз вижу, чтобы араб пытался объясниться на идиш. Не калечьте язык, молодой человек, я знаю иврит. Если бы ни бесноватый параноик, так называемый фюрер, я бы закончила, еврейскую гимназию, в родном Кельне. И Аннет говорит на иврите…, – Итамар трудился, как выразился юноша, с доктором Судаковым.

Кузен Авраам не вернулся в Палестину, но беспокоиться не стоило. Его ожидали только к осенним праздникам, к октябрю. Авраам прислал телеграмму, из которой следовало, что группа, благополучно, перешла границу СССР и направлялась на юг.

– Подарок редакции, – задумчиво сказал Мишель, прилаживая крышку к банке, – готов. Хорошо, что и я, и ты разбираемся в химии…, – бомбу сделали маломощной, как сказал Федор, больше для того, чтобы попугать работников La France au Travail. Немецкое посольство на рю де Лилль отлично охранялось. Мишелю рядом появляться было нельзя. Федор описал немца, из «Рица». Кузен, сразу, отозвался:

– Максимилиан фон Рабе, мой испанский знакомец. Он меня помнит. Мне надо быть осторожным.

– Именно, – кисло сказал Федор, – поэтому, хоть мы и вернули рено месье Нарбонну, отправляйся-ка ты, дорогой мой, на запад, не дожидаясь меня. Мне надо…, – он не закончил.

Федор и Мишель встретились с месье Блоком. На рынке Ле-Аль, Федор прислонился к прилавку, вдыхая запах свежей рыбы и битой птицы:

– Драматург и Маляр…, – он похлопал кузена по плечу, – а как мне еще назваться, если я месье Корнель? А почему не Волк? – он, испытующе, посмотрел на кузена. Мишель, немного, покраснел, вспоминая шепот Пиаф, растрепанную, кудрявую голову, лежавшую у него на плече:

– Нельзя, – напомнил себе Мишель, – ты обещал, до победы. Или пока ты не встретишь ту, кого действительно полюбишь, на всю жизнь…, – он коротко ответил:

– Потому. Давай лучше решим, как донести до господина Тетанже и остальной редакции наше недовольство курсом газеты…, – они собирались подбросить бомбу в лимузин бывшего мужа Розы. Месье Тетанже оставлял машину на стоянке, рядом с особняком в Фобур-Сен-Жермен.

– Взрыв заставит их задуматься…, – подытожил Мишель, пряча банку в саквояж, очищая стол. Он забрал с набережной Августинок содержимое рабочего сейфа. Допив вино, Мишель помотал белокурой головой:

– Я тебя одного не оставлю. Надо удостовериться, что девушки в безопасности, что мадам Жанна…, – он посмотрел на лицо кузена. Федор ночевал на рю Мобийон, рядом с матерью, туда перебралась и Аннет.

– Вопрос нескольких дней…, – подумал Мишель. Вслух, он сказал:

– Ты не уговорил Аннет уехать? Это ее сестра, она ребенка ждет. Чудо, что они нашлись…, – Аннет, всхлипывая, рассматривала фотографию Регины, перечитывая письмо. Наримуне был готов отправиться со свояченицей в Стокгольм, и устроить ее в городе. Граф, с женой, покидали Швецию после Рождества, но Наримуне уверил Аннет, что о ней позаботятся:

– Регина работает в синагоге, а у меня много шведских друзей. Поживете в нашей квартире, кузина, и за вами приедут, из Америки, дядя Хаим, или кузен Аарон…, – Аннет изучала фото сестры:

– Натан и Батшева, – вспомнила девушка, – я была права. Нашу маму звали Батшева, Бася. Колыбельная, на ладино, от нашего отца…, – Наримуне сказал ей, что в Нью-Йорке есть фотографии рава Натана Горовица. Аннет ожидала, что вспомнит младшую сестру, глядя на ее лицо, но ничего не произошло. Она шепнула, почти неслышно:

– Александр. Это был Горский, комиссар Горский…, – Аннет поднесла руку к виску. В голове что-то промелькнуло, быстро, мимолетно. Взглянув на жениха, она покачала головой: «Нет, ничего не помню…».

– Вспомнишь, любовь моя, – ласково уверил ее Федор: «Окажешься в Стокгольме и вспомнишь».

Мишель, улыбаясь, курил:

– Все женятся. Стивен на Густи женился. Она замечательная девушка, очень нам помогла. Наримуне женился…, – граф рассказал им историю знакомства с Региной, в Каунасе:

– Вы тоже…, – Мишель поднял голубые, в легких морщинах глаза, – женитесь, с Аннет. Ты бы мог, со своим паспортом, уехать с ней, в Швецию, или в Палестину. Ты говорил, в Тель-Авиве много твоих соучеников живет.

– Много, – угрюмо согласился Федор, доставая из духовки керамическую кастрюлю. Открыв крышку, он помешал петуха в вине:

– Никто ничего не знает, все думают, что мы…, – Федор предполагал, что в православном соборе, на рю Дарю, их могли бы обвенчать, без паспорта Аннет, но не хотел заговаривать с девушкой о подобном:

– Отпусти ее, – велел себе Федор, – зачем все? Она молодая девушка, ей двадцать два, а тебе сорок. Пусть едет к семье, в Швецию, в Америку, в Палестину. Хотя мы с ней тоже семья. Роза в Палестину собралась…, – он, невольно, усмехнулся, – как она обойдется, без еженедельного маникюра, массажа, и неограниченного кредита, в универсальном магазине? В кибуце ничего подобного не дождешься…, – вытащив из сейфа американский паспорт, он сходил с господином Эль-Баюми к адвокатам. Яхта «Аннет», по дарственной, перешла в полное пользование араба. Федор посидел с Итамаром за чашкой кофе, на бульварах:

– Она два десятка человек на борт возьмет. Среди ребят, в Марселе, наверняка, найдутся те, кто, сможет у штурвала стоять. Двигатели мощные, она вам пригодится, – подытожил Федор.

Роза тоже посетила нотариуса. Теперь Федор владел рено, кабриолетом. Мишель, с поддельными документами, месье Намюра, адвокатских контор избегал. Они собирались перекрасить кабриолет в пригородной мастерской, повесить на автомобили фальшивые номера, и отправиться на запад. Сопротивлению, как называл его Мишель, были нужны машины.

Федор достал из шкафа посуду:

– Открой окно, до сих пор взрывчаткой пахнет.

Присев на подоконник, Мишель полюбовался черепичными крышами. День стоял жаркий, щебетали голуби, в церквях били к обедне. Он увидел медленно колыхающиеся, черно-красные флаги:

– Ладно. Скоро у нас появится связь с Лондоном, с кузеном Джоном. Он выжил, после Дюнкерка. Очень хорошо. Немцы начали Британию бомбить, пока военные базы…, – Мишель почесал белокурый висок:

– А если они гражданские объекты атакуют? Заводы Питера, или жилые кварталы, как в Мадриде…, – кузен ставил на стол хрустальные бокалы. В фаянсовой миске зеленел салат.

– Как будто до войны, – отчего-то, сказал Мишель. Федор невесело улыбнулся:

– Боюсь, это последний такой обед, мой дорогой Маляр. А я…, – он заставил себя, нарочито спокойно продолжить, – я похороню маму, провожу Аннет, и мы с тобой отправимся на запад, в страну, известную своим девизом: «Лучше смерть, чем бесчестие».

– Так оно и есть, – согласился Мишель, соскочив с подоконника. В передней послышался звонок.

Федор убрал с глаз долой саквояж кузена, сунув туда суконный, в пятнах краски берет. Он пробормотал:

– Только Аннет никуда не уедет, вот в чем беда…, – он отправился вслед за Мишелем. Из передней доносился насмешливый голос бывшей мадам Тетанже:

– Они хотели позвонить мамзеру, убедиться, что он одобряет мои покупки. Разумеется, я им ничего не позволила…, – Федор тяжело вздохнул:

– Скажи ей все, сегодня. Если она поверит, что ты ее не любишь, она уедет…, – Аннет, пока что, намеревалась сопровождать их на запад.

– Такого я не позволю, – пообещал Федор. Он велел себе улыбнуться:

– Показывайте, что купили. Для Регины, для малыша, для кузины Ционы и твоей Цилы…, – он подмигнул Итамару, юноша покраснел. Аннет держала бумажный пакет из магазина:

– Он меня не любит. Он предложил, чтобы я уезжала, с кузеном Наримуне…, – посмотрев на Федора, девушка ощутила слезы на глазах:

– Тетя Жанна умирает. Я не могу бросить его, одного. Мне надо быть рядом…, – Аннет, нарочито весело сказала: «Сейчас посмотришь, милый».

Эстраду в маленьком варьете, на бульваре Распай, не закрывали занавесями. Вокруг было накурено, за столиками, с кувшинами домашнего вина, устроились парочки с Монпарнаса. Парни, покинувшие армию, после капитуляции страны, сменили военную форму, на потрепанные, штатские костюмы. Они сидели с девушками, в коротких, чуть ниже колена юбках, без чулок, в расстегнутых, легких блузах. Женщины надели тонкие, облегающие платья. Шляпок и перчаток здесь никто не носил. В жарком воздухе трепетали огоньки свечей. Официанты, в длинных передниках, разносили кофе и рюмки коньяка.

Пиаф, в неизменном, черном платье, с декольте, опрокинув рюмку, прикурила от свечи. Большие глаза, в полутьме, казались огромными, бездонными. Она откинула кудрявые волосы с высокого лба. Бросив под стул туфли на каблуке, детского размера, Момо поджала ноги. Пары танцевали под аккомпанемент расстроенного рояля и скрипки. Скоро начиналась программа Момо. Певица покосилась на афишу, у двери в зал:

– Словно я вернулась на пять лет назад…, – красные губы, в помаде, улыбнулись, – здесь платят сантимы, по сравнению с Елисейскими полями, но в подобные места не заглядывают немцы…, – среди зрителей не было не только немцев, но даже людей с повязками или значками правительства Виши. Многие парни скинули пиджаки. Аннет смотрела на широкие плечи, сильные руки рабочих, на угрюмые глаза:

– Они долго не потерпят немцев, – поняла Аннет, – они будут сражаться. Как Мишель, как Теодор…, – когда Пиаф позвонила в Сен-Жермен-де-Пре, жених отправил Аннет на Монпарнас.

– Иди, милая, – ласково сказал Федор, – отдохни. Когда вы с Момо увидитесь, ты скоро уезжаешь…, – Мишель вписал в шведское удостоверение беженца Анну Гольдшмидт, двадцати двух лет от роду, уроженку Польши:

– В Америке поменяешь фамилию, – весело заметил Федор, – станешь Горовиц. У тебя сестра, дядя, кузина, двое кузенов…, – Аннет молчала:

– Или, если хочешь, – добавил он, – отправляйся в Палестину… – мадам Левина, с Итамаром, объезжала знакомых, манекенщиц и актрис, оставшихся без работы, из-за своего происхождения:

– Постараюсь их убедить, – мрачно сказала Роза, – что даже место содержанки при ком-нибудь из нового правительства их не защитит. Достаточно на меня посмотреть…, – Аннет поинтересовалась, что Роза собирается делать в Палестине, где не существовало модных журналов:

– В Тель-Авиве есть театр, – заметила Аннет, – но фильмы они не снимают, а ты никогда в театре не играла. Придется пойти работать, в швейную мастерскую, или в кибуц…, – Роза подняла бровь:

– Пойду. И вообще…, – она затянулась папиросой, – найду себе занятие. А ты, – мадам Левина взяла руку подруги, – уезжай, пожалуйста. Не надо рисковать, милая. Твоя сестра тебя нашла, наконец-то…, – Аннет смотрела на крыши Сен-Жермен-де-Пре:

– А Теодор? – измучено, спросила она:

– Я верила, что он жив, и он вернулся. Его мать умирает, а я его бросаю…, – Роза обняла девушку. От мадам Левиной пахло сладкими, тревожными, пряностями. Аннет, всхлипнув, положила голову ей на плечо: «Не могу я такого сделать…»

Мадам Левина, рассудительно, сказала:

– Твой зять, азиат…, – она, невольно хихикнула, – то есть его светлость граф ходил в шведское посольство. Шведы согласны тебя принять, даже одну, без его сопровождения. Когда мадам Жанна…, – Роза повела рукой, – ты улетишь, через Цюрих и Берлин, в Стокгольм. В конце концов, твоя сестра ждет ребенка…, – девочка или мальчик должны были появиться на свет в феврале:

– Мы будем в Японии, милая сестричка, но я тебе отправлю телеграмму, что ты стала тетей. У нас хорошая квартира, до Рождества поживем вместе, и мы улетим домой. Ты сможешь занять мое место, в еврейских классах. Община большая, я со многими познакомилась. Йошикуни весной исполнилось два года. Он меня называет мамой, впрочем, так оно и есть. Ты ему тоже тетя, моя милая Ханеле…, – сестру, по-еврейски, звали Малкой. У нее было и свидетельство о рождении, и справка из белостокского детского дома, с именами рава Натана и Батшевы Горовиц, убитых в погроме:

– Меня нашли под кроватью, в нашей спальне, вечером, а ты исчезла…, – Аннет сидела в полутьме, на диване, рядом с Федором. Мишель остался ночевать в Сен-Жермен-де-Пре, они ушли на рю Мобийон. Отпустив сиделку, девушка сама помыла и покормила мадам Жанну. В передней лежал сверток с бельем. Завтра надо было сходить в прачечную:

– Вопрос нескольких дней…, – вспомнила девушка голос врача. Доктор поужинал с ними. Он повторил, прощаясь:

– Мадам Жанна не страдает. Она не понимает, что происходит вокруг. Вы видели, она едва может проглотить несколько ложек бульона. Сердце отказывает, начинается паралич дыхательной системы…, – Федор смотрел на темно-красное вино, в бокалах. В квартире неуловимо, почти незаметно, пахло смертью:

– Как в госпиталях, в санитарных поездах, где мама работала…, – он вспомнил первую войну:

– Надо священника позвать, соборовать маму… – он позвонил протопресвитеру Сахарову в собор, на рю Дарю. Отец Николай обрадовался, услышав Федора:

– Мы тебя вспоминали. Здесь устроили собрание Российского Общевоинского Союза, говорили о помощи Германии. У тебя свободный немецкий язык, военный опыт…, – Федор понял, что еще немного, и телефонная трубка, черного бакелита, треснет, под его пальцами. Сдержавшись, он вежливо объяснил священнику, что ему сейчас не до подобных вещей. Отец Николай извинился, обещав прийти к умирающей мадам Жанне.

Пристроив трубку на рычаг, Федор уперся лбом в стену. Он постоял, вспоминая давние слова Деникина: «Нашим долгом будет помочь родине». Из спальни матери доносился нежный, низкий голос Аннет. Жанне нравилось, когда девушка пела. Лицо женщины разглаживалось. Федор даже, иногда, замечал на сухих губах слабую, едва уловимую улыбку.

Найдя на телефонном столике папиросы, Федор чиркнул спичкой:

– Эту песню она четыре года назад пела, когда мы познакомились, в кабаре, на Елисейских полях. Как объяснить Аннет, что не все русские…, – он понял, что краснеет, от стыда, – не все, такие, как Горский. Или мерзавец, тогда ее жидовкой назвавший, или как…, – он сжал кулак, – обсуждающие помощь Германии…, – Федор скорее бы умер, чем хоть ногой ступил на подобные собрания.

– От грязи потом вовек не отмыться, – хмуро сказал он Мишелю, – к сожалению, среди эмигрантов много поклонников Адольфа. Они воевали на его стороне в Испании, в Финляндии. А мы…, – Федор развернул карту Левого Берега, – повоюем и с нацистами, и с ними. Впрочем, мои так называемые соотечественники, и шваль с топориками на повязках, тоже нацисты…, – они не хотели устраивать акцию, пока все гости, как их назвал Федор, не разъедутся из Парижа.

Сидя с Аннет на рю Мобийон, он сказал:

– И ты уедешь, обязательно. Не вместе с Наримуне, – Федор вздохнул, – если ты настаиваешь, но сразу, когда…., – он не закончил. Длинные пальцы Аннет, украшенные кольцом, теребили шелк юбки. Девушка, сгорбившись, поджав ноги, обхватила колени руками.

– Я бежала, бежала в лес, Теодор. Я жила в норе, как зверь, а мне было всего два года…, – голос вздрогнул, надломился. Она помолчала:

– Комиссар Горский лишил меня родителей, сестры…, -Аннет уронила темноволосую голову вниз, – я его ненавижу, ненавижу…, – Федор заставил себя не обнимать ее, не прижимать ближе:

– Нельзя. Она должна уехать, я не имею права играть ее судьбой. Она не может здесь оставаться…, – он вздохнул:

– Горский сжег церковь, где мои родители венчались, разорил могилы моих предков. И вообще…, – он взглянул в окно, где поднималась большая, летняя луна, – я тебе говорил. Мой родственник, – он горько усмехнулся, – комиссар Воронов, дядя Питера, моего отца убил, мою мать…, – оборвав себя, Федор поднялся: «Ложись спать, ты устала. Я еще посижу».

Он спросил у Наримуне, каким образом удалось спасти рава Горовица из тюрьмы НКВД. Граф отмахнулся:

– У меня были связи…, – темные глаза остались бесстрастными, непроницаемыми. Федор хмыкнул:

– До чего скрытная нация. Пытай его, он и то ничего не расскажет. Он еще и дипломат…, – акцию назначили на следующую неделю. К тому времени все остальные должны были покинуть Париж. Машины отогнали в Жавель, рабочий квартал на Монпарнасе, оставив в автомастерской, рядом с заводами Ситроена. До войны здесь обслуживали лимузин Федора. Кабриолет покрасили в темный, неприметный оттенок. Кожаную обивку, цвета слоновой кости, заменили простой тканью. С ореховыми панелями приборной доски решили не возиться. Мишель заметил, что никто не обратит на них внимания. В мастерской обещали позаботиться о фальшивых, вернее, настоящих номерах. Их снимали с машин, отправляемых на лом. Номера полагалось сдавать, в полицию, но хозяин уверил Федора: «Мы не все подобные автомобили регистрируем».

Бомбу они собирались прикрепить к днищу лимузина. Взрыв должен был раздаться, когда месье Тетанже приведет в действие зажигание.

– Его немного потрясет, – хмуро сказал Федор, – и больше ничего. Для начала, – добавил он.

Пиаф, молча, курила, глядя на Аннет. Момо протянула маленькую ручку. У нее были тонкие, теплые пальцы:

– Все думают, что мой «Аккордеонист», веселая песня…, – она бросила взгляд на эстраду, куда поднимались музыканты, – танцуют под нее:

– Девки, которые дуются,

Мужчинам не нужны.

Ну и пусть она сдохнет,

Ее мужчина больше не вернется,

Прощайте, все прекрасные мечты,

Ее жизнь разбита….,

Момо усмехнулась:

– Очень весело. Мужчина больше не вернется, а она, все равно, идет в кабак, где другой артист играет всю ночь. Как видишь, – она потушила папиросу, резким движением, – я тоже пошла. Потому что он больше не вернется…, – Момо, быстро, ладонью, вытерла щеки:

– Он меня не любит, Аннет. Пришел, и сказал мне, что не любит. Так бывает…, – она закусила губу в помаде:

– Теодор тебя любит, тебя одну, и ты его тоже. Вы созданы друг для друга…, – подытожила Пиаф, – не смей его оставлять, никогда…, – Аннет отпила кофе:

– Теодор мне не разрешит, Момо. Он меня в Стокгольм отправляет, – девушка осеклась:

– Они не знают, никто. Они все думают, что мы…, – Аннет зарделась. Момо не сказала ей, что за мужчину видела. Аннет держала подругу за руку:

– Она его любила, это видно. И любит. Мне надо остаться с Теодором, надо…, – Аннет помнила, как всегда, каменело ее тело. Она помнила вспышки огня перед глазами, испуганный, женский крик, твердую, царапающую тело землю, хохот сверху, и острую боль. Перед ней встали голубые, холодные глаза:

– Это был Горский, – сказала себе девушка, – Горский, не Теодор. Теодор никакого отношения к ним не имеет, Горский бы и его убил. Надо потерпеть. Теодор тебя любит, он просто не хочет быть обузой. Никогда такого не случится. Александр…, – она нахмурилась:

– Горского звали Александр. Но я еще что-то помню, другое. Горовиц…, Правильно, папа был Горовиц. Но откуда Горский знал, как зовут папу? – висок мгновенно, пронзительно заболел. Она услышала шепот Момо:

– Смотри, какая красавица. Что она здесь делает? Подобные женщины с Правого Берега не выезжают. Мужчина ее старше, ей сорока не было…, – Аннет увидела высокую, черноволосую женщину, в костюме серого шелка. Ее спутник, с побитой сединой головой, в старом костюме, отодвинув стул, бережно устроил даму. Момо ахнула:

– Я поняла. Она мужу изменяет. Сразу видно, он…, – Пиаф едва заметно кивнула в сторону мужчины, – писатель, или поэт. Ее муж, наверное, толстый буржуа, сторонник Петэна…, – паре принесли меню. Момо велела Аннет:

– Потанцуй немного. Теодор сам тебя сюда отправил. Здешние парни почтут за счастье поболтать, с мадемуазель Аржан…, – Пиаф отправилась на эстраду, Аннет заказала еще кофе и бокал домашнего белого. Она поймала на себе пристальный взгляд женщины. Аннет привыкла, что ее узнавали в кафе и ресторанах. Девушка, рассеянно, улыбнулась. Зазвучал аккордеон, зал взорвался аплодисментами. Пиаф оперлась о стул музыканта:

– Adieux tous les beaux reves

Sa vie, elle est foutue…

– Прощайте, все прекрасные мечты…, – вспомнила Аннет. Она твердо сказала себе:

– Никогда такого не случится. Я останусь с Теодором, буду его женой, по-настоящему. Навсегда, пока мы живы…, – девушка повторила: «Останусь».

Буфет на Лионском вокзале работал круглосуточно. После полуночи свет в люстрах, под расписанным фресками потолком, приглушали, оставляя гореть плафоны, над кабинками, разделенными барьерами темного дуба, со скамейками зеленой кожи. Большое, немного закопченное окно, выходило на перрон. Последний поезд на Лион, отправлялся в час ночи.

Гарсон принес паре, в кабинке у входа, две чашки кофе и пачку «Галуаз». Отсчитывая сдачу, он кидал быстрые взгляды в сторону красивой, черноволосой женщины, в костюме серого шелка. Рядом с парой стояли два саквояжа, потрепанной, телячьей кожи, и новая сумка, от Луи Вуиттона, коричневого холста, отделанная светлым кантом. На стройной шее дамы тускло светился крохотный, золотой детский крестик. Вдохнув сладкий запах жасмина, гарсон скосил глаза вниз. Женщина, и ее спутник, в твидовом пиджаке, с заплатками на локтях, держались под столом за руки.

Сняв пенсне, Вальтер неловко протер стекла носовым платком, одной рукой, не выпуская ладони Анны. Она хотела посадить его на поезд и поехать в Ле Бурже. Первый самолет в Цюрих уходил в шесть утра. Поднявшись с постели, обнаружив, что на кухне, кроме остатков бордо и горбушки от багета, больше ничего нет, они решили пойти в кабаре:

– Яйца съели, – рассмеялась Анна, стоя в шелковой, короткой, выше колена рубашке, – мясо съели, салат закончился, кофе выпили…, – Вальтер обнял ее:

– Я на вокзале что-нибудь найду, любовь моя. У нас есть часа три, пойдем, пойдем…, – потом Анна, решительно, поднялась с кровати:

– Тебе ночь в поезде сидеть. И я с тобой никогда не танцевала…, – скрестив ноги, она расчесывала тяжелые, черные волосы. Окна спальни были открыты в узкий, парижский двор. На холм спускался теплый, августовский вечер, звенели велосипеды, шуршали шины автомобилей. Издалека слышалась музыка. Вальтер забрал гребень:

– Иди сюда. Я не танцевал с довоенных времен. До той войны…, – он зарылся лицом в мягкие локоны:

– Я не знаю, как доживу до Портбоу. Я хочу оказаться с вами, в каюте, поцеловать тебя, увидеть Марту…, – Анна почувствовала его ласковые руки:

– Марта поймет. Она обрадуется, что у нее брат или сестра появятся…, – Анна, мимолетно, коснулась живота, – она взрослая девочка…, – дочь, осенью, сдавала экзамены в цюрихском аэроклубе, для лицензии пилота-любителя. Марта пока поднималась в воздух только с инструктором, но Анна упросила учителя дочери взять ее на борт легкого самолета:

– Она здесь другая…, – Анна смотрела на решительное лицо дочери, под кожаным шлемом, под большими очками, в летном комбинезоне, – она на Теодора похожа, хоть он ей и не по крови отец…, – инструктор говорил, что у фрейлейн Рихтер твердая рука и отличное самообладание. Он знал фрау Рихтер по собраниям нацистской ячейки, и однажды заметил:

– Если бы вы перебрались в рейх, фрейлейн Марта могла бы пойти по стопам знаменитого аса, Ханны Райч…, – фрейлейн Райч, не достигнув тридцати лет, стала пилотом-испытателем в Люфтваффе. Девушка сидела за штурвалом самолета фюрера и установила абсолютный рекорд высоты среди женщин, авиаторов.

Марта сделала доклад о фрейлейн Райч на собрании цюрихского отделения Союза Немецких Женщин. Дочь, вдохновенно, сказала:

– Гений фюрера освещает нашу жизнь. Благодаря его мудрости, немецкая женщина достигла невиданных успехов, в науке, спорте, искусстве…, – в Швейцарию привозили новые немецкие фильмы. Если Марта была дома, на каникулах, она с матерью всегда сидела в первом ряду, на премьерах. Дочь хотела поступить в высшую техническую школу Цюриха, на кафедру математики. Университет заканчивал Альберт Эйнштейн, на кафедрах преподавало несколько нобелевских лауреатов. Марта, на каникулах, ходила заниматься на студенческие семинары, с первокурсниками.

Вальтер медленно, нежно, расчесывал ей волосы.

Дочь, с американским паспортом, могла учиться в Массачусетском технологическом институте, Принстоне, или Калифорнии:

– Я заберу пакет, у «Салливана и Кромвеля», и сожгу…, – Анна, аккуратно, два раз в год, отправляла письма в Нью-Йорк, адвокатам, – он больше не понадобится. Можно будет связаться с семьей, с моим кузеном, Мэтью, с доктором Горовицем…, – Анна напомнила себе, что и Мэтью, и младший сын доктора Горовица могли оказаться «Пауком», агентом СССР. Она, легонько, покачала головой:

– Меня это не интересует. Кукушка умрет, погибнет на горном серпантине, под проливным дождем. Машина пойдет юзом, перевернется, загорится. В Ливорно приедет не фрау Рихтер, а миссис Анна Горовиц, с дочерью, Мартой. В Лиссабоне мы увидим Вальтера…, – закрыв глаза, она поняла, что улыбается:

– Я тебе напомню, как танцевать, милый. Ты говорил, что Пиаф выступает, по соседству…, – фрау Рихтер, в Цюрихе, не могла слушать подобную музыку. На вилле Анна, кроме пластинок с речами фюрера, нацистскими песнями, и записей немецкой классики, больше ничего не держала. Песни Пиаф передавало французское радио. Марта, услышав певицу, в первый раз, вздохнула:

– Какой прекрасный голос, мамочка. Она могла бы стать оперной дивой, но нет…, – Марта задумалась, – нет, так гораздо лучше…, – дочь напела, высоким сопрано:

– Adieux tous les beaux reves

Sa vie, elle est foutue…

Анна обняла дочь:

– Прекрасные мечты всегда сбываются, милая…, – Марта, в Цюрихе, ходила с приятелями, из университета, в кафе и кино, устраивала пикники, ездила на Женевское озеро. Весной, когда ей исполнилось шестнадцать лет, дочь получила водительские права. Анна возила ее в тир. В закрытой школе Марты преподавали верховую езду.

Институт Монте Роса основали в прошлом веке, рядом с Монтре. В школе училось всего семьдесят девочек, дочери швейцарских промышленников, южноамериканских плантаторов и даже принцессы. Марта дружила с дочерью покойного короля Египта Фуада, Файзой. Девочки были ровесницами.

Марте пока никто не нравился, но Анна знала, что студенты приглашают дочь на свидания. Девочка, после университетских семинаров, появлялась дома с цветами:

– Тебе, мамочка…, – смеялась Марта, – от моих преданных поклонников.

Отпив кофе, Анна заставила себя, спокойно, сказать:

– Видишь, милый, я говорила, что ты вспомнишь, как танцевать. Стоило услышать музыку…, – оказавшись на улице, Анна даже пошатнулась. Она весело оперлась на руку Вальтера:

– Ты, хотя бы, немного гулял, а я даже с постели не вставала…, – приехав к Биньямину, Анна остановила такси за две улицы от рю Домбасль. Дойдя до его дома проходными дворами, поднимаясь по лестнице, с пакетами, она усмехнулась:

– На всякий случай. Я и в Панаме, первое время, начну отрываться от слежки…, – за Вальтером могло наблюдать разве что гестапо, но Анна не хотела его волновать. Они и в кабаре отправились кружным путем. Поймав такси на бульваре Распай, Анна велела шоферу отвезти багаж на Лионский вокзал, и забрать их из варьете:

– Мне так спокойнее…, – Анна присела за столик. Принесли меню, зазвучал аккордеон, она вздрогнула. По правую руку она увидела знакомый профиль мадемуазель Аржан.

Анна не ожидала, что актриса может остаться во Франции:

– Что она здесь делает? Она давно должна была в Голливуд уехать, с ним…, – Вальтер мадемуазель Аржан узнать не мог. Он не ходил в кино и не читал светскую хронику. Пела Пиаф, они с Вальтером танцевали. Анна поняла, что девушка пришла в кабаре послушать выступление подруги. Пиаф вернулась за столик:

– Я просто хочу знать, что с ним…, – Анна, незаметно, под столом, комкала салфетку, – клянусь, я ничего не скажу Марте, никогда…

Вокзальные часы пробили половину первого. Они ничего не говорили, Анна только сжимала его знакомые пальцы:

– Поезд Париж-Лион, первая платформа…, – раздался голос в динамике, – объявляется посадка.

У Анны был большой опыт наружного наблюдения и отличный слух.

Месье Корнель остался в Париже. Его ранило, после эвакуации, в Дюнкерке, однако он оправился. Услышав имя Поэта, Дате Наримуне, Анна вспомнила агента из донесений Рамзая, в Токио. Девушки говорили об Аврааме Судакове, которого, как знала Анна, советская разведка, безуспешно, пыталась завербовать в Палестине.

Анна, наконец, поняла, кто такая, мадемуазель Аржан. Она увидела холодные, голубые глаза отца, ощутила, всем телом, сырость подвала, в доме Ипатьевых:

– Мне говорили, говорили. Когда отец погиб, его сослуживец, в польском походе…, Отец перерезал горло, раввину, под Белостоком…, – она смотрела на изящный профиль дочери Натана Горовица:

– Мой отец убил своего кузена, его жену. Он знал, кто перед ним, не мог не знать. Он убил его, чтобы остаться Александром Горским. Девочки, двое…, – мадемуазель Аржан говорила о младшей сестре, живущей в Стокгольме, жене графа Наримуне:

– Они осиротели, малышками…, – Анна вспомнила еще одну сироту, Лизу Князеву:

– У меня тоже есть сестра. Я не верила, не могла поверить, что отец на подобное способен…, – она смотрела в серо-голубые глаза Вальтера, и видела другие, дымные, спокойные глаза, цвета грозовых туч:

– Искупление, – раздался знакомый, женский голос, – время искупления не настало…, – Анна улыбнулась Биньямину:

– Увидимся в конце сентября, милый, в Портбоу. Доедем до Лиссабона, я самолетом вернусь в Цюрих, заберу Марту…, они остановились у темно-зеленого, низкого вагона. Биньямин не обнимал ее, на людях, но сейчас не выдержал. Он прикоснулся ладонью к ее щеке:

– Не плачь, пожалуйста. Это ненадолго, Анна…, Анна…, – она сплела свои и его пальцы:

– Пожалуйста. Пусть девочки будут счастливы, пожалуйста…, – Анна не знала, кого просит. Горский был атеистом, но хорошо знал Библию. Он и с Анной занимался Писанием. Отец объяснял:

– Чтобы ты могла бить противника его оружием, развенчивать сказки попов и раввинов…., – Анна подняла голову. Под стеклянными сводами перрона вились птицы, свистел локомотив, шумели пассажиры.

– Отправление через пять минут! – у нее заломило зубы. Анна вспомнила:

– Оскомина на зубах у детей. Пусть она будет счастлива с ним…, с Федором. Я больше никогда их не увижу. Пусть уезжают отсюда, идет война. И мы уедем…, – она приникла к Вальтеру, на мгновение, вдохнув запах табака, чернил, шепча что-то неразборчивое. Он ласково сказал, одними губами: «Мы скоро встретимся, любовь моя».

Анна стояла на платформе, дожидаясь, пока его силуэт появится в окне вагона:

– Поезд Париж-Лион, отправляется. Пассажиры, займите места! – сняв пенсне, улыбаясь, Биньямин помахал ей:

– Паспорт, – вспомнила Анна, – я не проверила его паспорт. Он получил документы от американского журналиста, Фрая, в Марселе…, – Анна знала, что Фрай вывозит интеллектуалов в Америку, через Испанию.

Поезд, медленно, тронулся. Анна пошла рядом с вагоном, Вальтер не отводил от нее взгляда.

– Паспорт! – она постучала в окно:

– Вальтер, покажи мне паспорт…, – локомотив ускорил ход, Анна прочла, по его губам: «Люблю тебя». Поезд вырвался из-под стеклянного купола вокзала, красные огни растворились во тьме.

Анна опустила руки:

– Искупление. Пожалуйста, пожалуйста…, – попросила она, – пусть это буду я. Не Марта, не…, -коснувшись живота, выпрямив спину, Анна пошла в камеру хранения. Она хотела забрать саквояж, и поехать на аэродром Ле Бурже.

Часы на церкви Мадлен пробили, один раз, рю Рояль заливало солнце. Они выбрали столик на улице, под холщовым зонтом.

Метрдотель «Максима», завидев Федора, всплеснул руками:

– Месье Корнель, рад, что вы нас навестили! А что месье де Лу, – озабоченно спросил он, провожая Федора и Наримуне к столику, – о нем ничего не известно? Он обедал у нас, летом прошлого года, до того…, – зайдя в кафе, Федор окинул взглядом зал. Как и везде на Правом Береге, здесь висел портрет маршала Петэна и трехцветный флаг с топориком. Кабинки наполняли немецкие офицеры. Федор, в городе, невольно искал фон Рабе, хотя кузен Мишель предупредил его, что гестаповец осторожен:

– Он в форме не собирается разгуливать, – мрачно заметил месье Намюр, – не такой он дурак. Он, скорее всего, в посольстве живет, на рю де Лилль…, – Маляр тоже избегал людных мест и Правого Берега. На двери квартиры Федора, в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель повесил табличку «Ремонт». Он застелил мраморный пол передней испачканным красками холстом:

– Так безопасней. Девушки ходили на набережную Августинок…, – Маляр невесело улыбнулся, – в мою квартиру кто-то вселяется.

– Как вселяется, так и выселится, – отрезал Федор, выгружая из плетеной корзины провизию:

– Выедут, когда Франция станет свободной. Вернее…, – он отломил горбушку от багета, – мы их выбросим, пинком под зад. Полетят до Берлина…, – он выложил банку с паштетом:

– Девушки беспокоятся, что ты голодаешь…, – Маляр следил за месье Тетанже, проверял, как идет дело с подготовкой машин, и встречался, подпольно, с бывшими офицерами, коммунистами, и католическими священниками. Надо было организовывать силы Сопротивления. Мишель, почти весело, отозвался:

– Днем у меня есть, где перекусить, а вечером я работаю, – он повел рукой в сторону кабинета. Присев напротив, Федор, испытующе, взглянул на кузена:

– Ты знаешь, в какие замки отправили картины, драгоценности, из Лувра…, – Мишель знал. У него была отличная память реставратора и художника. Он мог бы наизусть повторить расположение любого полотна в картинных галереях музея, инвентарные номера, и пути эвакуации:

– Шато д’Амбуаз, – ночью он смотрел в потолок спальни Теодора, – аббатство Лок-Дье, Шато де Шамбор, Монтобан…, – в Монтобане, пиренейском городе, родине художника Энгра, в музее, оборудовали потайную, подвальную камеру. Мишель ездил в горы летом прошлого года, устанавливать влажность и температурный режим. Они выбирали провинциальные музеи, вдали от Парижа. В подобных местах знали, как хранить картины. Полотна добирались туда с остановками, в замках, чтобы сбить с толку тех, кто, возможно, захочет разыскать шедевры Лувра:

– Не возможно, а совершенно точно…, – поправил себя Мишель. Это был маршрут Джоконды:

– Немцы ее не получат…, – он вспомнил короткую, неуловимую улыбку смуглой женщины, – никогда. Если бы мы взяли Дрезден…, – Мишель щелкнул зажигалкой, – разве бы мы стали увозить в Париж, или Лондон «Сикстинскую мадонну» или сокровища саксонских королей? Это бесчестно, ни одна страна на подобное не пойдет. Кроме нынешней Германии, однако ей недолго оставаться больной…, – вспомнив Дрезден, он подумал о Густи:

– Пусть будут счастливы. Война закончится, когда-нибудь, у них со Стивеном дети появятся. Густи теперь леди. Впрочем, она и раньше была графиней. А я? – он увидел черные, большие глаза Момо:

– Я все правильно сделал. Нельзя обманывать женщину. Хорошо, – Мишель тяжело вздохнул, – что я не повел себя, как трус. Четыре года не мог сказать, что совершил ошибку…, – приказав себе не думать о Пиаф, он стал перебирать, по памяти, панели Гентского алтаря:

– Петэн, сволочь, не будет спорить с Гитлером. Подпишет разрешение перевезти алтарь в Германию. У бельгийцев правительства нет, они оккупированная страна. Украсть бы алтарь, из музея, в По. Я туда ездил, знаком с расположением залов и хранилищ…., – Мишель предполагал, что в По все кишит охраной коллаборационистов и немецкими войсками:

– Фон Рабе не зря сюда явился…, – он стряхнул пепел, – наверняка, хочет организовать транспортировку алтаря. Мне нельзя ему на глаза показываться, он меня живым не отпустит…, – Мишель подумал, что герр Максимилиан, хотя бы, любит искусство, но сразу оборвал себя:

– Это как сказать, что насильник любит свою жертву. У нацистов нет чувств. Они звери, их надо убивать, как бешеных собак…, – он задумался:

– Лучше, чтобы шедевры погибли, нежели чем попали в их руки? Погибла Мона Лиза, Венера Милосская…, – Венера, с Никой Самофракийской и «Рабами» Микеланджело, уехала в замок Валансе, в долину Луары. Владелец, принц Талейран, обладал немецким, номинальным титулом, герцога Сагана. Замок, как собственность Германии, был избавлен от гестаповских обысков. Летом прошлого года, кураторы сидели над списками дворянства Франции, обзванивая аристократов, с немецкими титулами, и особняками в провинции.

– Некоторые отказывались, – он поморщился, – однако почти все приняли картины, рисунки, драгоценности…, – алмазы надежно спрятали на западе, куда немцы пока не добрались:

– Не лучше, – подытожил Мишель, переворачиваясь на бок, – и я сделаю все, чтобы подобного не случилось. Пока я жив…, – Теодор уговаривал его уехать в Ренн. Фон Рабе, судя по всему, не собирался покидать Париж. Мишелю было опасно оставаться в городе:

– Никуда я не уеду, – отрезал Мишель, – пока…, – он посмотрел на усталое лицо Теодора: «Прости, пожалуйста».

Врач утверждал, что это вопрос дней. Федор договорился о панихиде, в православном соборе, на рю Дарю, и о похоронах в семейном склепе, на Пер-Лашез, где лежали все предки матери, даже знаменитый Волк.

Зная, что его мать умирает, в храме не стали упоминать об эмигрантских собраниях, где бывшие офицеры записывались добровольцами, в полицию Виши. Федор, во дворе, рассмотрел объявление на русском языке, о подобной сходке, как мрачно называл их Воронцов-Вельяминов. Он буркнул себе под нос:

– Хорошо, что меня не приглашают. Я бы не сдержался, высказал бы все, что думаю. Без парламентских выражений, как на стройке принято…, – Федор нашел работников своего бюро, оставшихся в Париже. Летом прошлого года он отправил в Америку евреев, выбив из посольства визы творческих работников. Выдав людям двухмесячную зарплату, закрыв контору, Федор отнес ключи адвокатам. Помещение арендовало некое учреждение, под покровительством Министерства Труда рейха. Немцы вербовали французских специалистов, для работы в Германии.

– Как вы со Стивеном, в Дрездене, – они сидели с Мишелем за обедом, – только это будет называться «вестарбайтер», судя по всему…, – кузен кивнул. Белокурые волосы золотились в полуденном солнце:

– К французам и бельгийцам они по-другому относятся…, – Мишель помолчал, – не считают неполноценной расой, в отличие от славян. Но и не арийцами…, – ему было противно даже говорить о таком. Вспомнив Бельгию, он подумал о кузине Элизе:

– Ее не тронут. Она замужем за председателем еврейского совета Амстердама. Давид, каким бы он ни был неприятным человеком, гениальный ученый, спасающий мир от эпидемий. Немцы на него руку не поднимут…, – он услышал голос кузена:

– Ты повзрослел, за время плена. Но улыбка такая, же осталась…, – Мишель поднял голубые глаза:

– Я твоего отца хорошо помню, до первой войны. Дядя Пьер, похоже, улыбался. И тебя помню…, – большая ладонь Теодора закачалась над полом, – малышом. Я тебя в умывальную водил…, – Мишель поперхнулся вином:

– Большое спасибо, что ты при девушках о таком не рассказываешь, Теодор…, – они, несмотря ни на что, рассмеялись. Мишель посерьезнел: «Мне двадцать восемь этим годом, мой дорогой. Да и война…»

– Двадцать восемь, – поворочавшись, он велел себе закрыть глаза:

– Дождись Теодора, проводи всех, и думай о деле…, – задремав, Мишель увидел во сне Сикстинскую мадонну. Богоматерь держала на руках ребенка. Белокурые волосы малыша сверкали в мягком, пробивающемся через облака солнце. Вокруг все было серым, стелился туман, темные глаза женщины смотрели прямо на него. Прижав к себе сына, она протянула руку к Мишелю. Тучи сгустились, Мадонна исчезла. Мишель вздрогнул:

– У нее седые волосы. Рафаэль написал локоны мадонны светлой сепией, или умброй. Хотя вряд ли умброй. Картину заказал папа Юлий Второй, перед смертью, а Вазари утверждает, что в его время умбра считалась новым оттенком. Вазари родился в год, когда Рафаэль начал Мадонну…, – думая о переходах коричневого и зеленого, в накидке и волосах Мадонны, Мишель, спокойно, заснул.

– О месье де Лу ничего неизвестно, – коротко ответил Федор метрдотелю, приняв меню. Рыжие ресницы, едва заметно, дрогнули, он посмотрел в сторону Наримуне. Граф улетал через Цюрих и Берлин в Швецию, с письмом Аннет сестре. Федор предложил «Максим»:

– Устал я от чопорных ресторанов. Надеюсь, хотя бы в кафе немцы не появятся…, – немцы, казалось, наполняли весь Париж. По дороге к церкви Мадлен, они заметили вывеску кинотеатра: «Только для солдат и офицеров вермахта». Патрули торчали на всех углах, Правый Берег усеивали наклеенные на щиты вишистские издания. Выходя на улицу, Федор, на всякий случай, клал в карман американский паспорт.

– Я здесь обедал, – Наримуне улыбался, – несколько раз, до войны…, – темно-красные стены и зеркала, в золоченых рамах, с завитушками, остались неизменными. Наримуне вздохнул:

– Я никуда Регину не свозил, на медовый месяц. Какой медовый месяц? Я сутки за пишущей машинкой проводил, Регина вещи беженцам собирала…, – он подумал, что дитя родится в конце зимы, а потом расцветет сакура:

– Будем сидеть в саду замка, и любоваться деревьями. Поедем в горы, на горячие источники. Настанет осень, Йошикуни любит возиться с листьями. Правильно Регина говорит, у него хороший глазомер, чувство пропорции. Может быть, тоже станет архитектором, как Теодор…, – Наримуне обещал себе привезти семью в Европу, после войны. Он сказал, что свяжется с тетей Юджинией, из Стокгольма, и даст ей знать, что в Париже все живы:

– Телеграмму нам отправьте…, – Наримуне взглянул в сторону свояченицы, Аннет кивнула:

– Обязательно. А я…, – девушка держала Теодора за руку, – я тоже, наверное…, – не закончив, она посмотрела на часы: «Мне надо на рю Мобийон, сменить сиделку».

Просматривая винную карту, Наримуне отгонял мысли о Лауре:

– Она узнает, что я женился. То есть знает, конечно. Тетя Юджиния ей сказала. У них есть наш адрес, в Стокгольме…, – кончики пальцев, несмотря на жаркий день, похолодели:

– А если Лаура напишет Регине? Нет, нет, Лаура благородная женщина. Она не станет делать подобного…, – граф напомнил себе, что Лаура отказалась от ребенка, когда он поймал ее на шпионаже в пользу Британии:

– Ты сам шпион, – горько сказал Наримуне, – если когда-нибудь Зорге раскроют, тебя повесят, мой дорогой. Ты в опале, в отставке, никто тебя не защитит. Надо думать о Регине, о детях. Приедешь в Токио, и скажешь Зорге, что прекращаешь работу. И Регине во всем признаешься…, – карту вынули у него из рук. Кузен, сварливо, сказал:

– Нечего думать. Двадцать первого года здесь нет, в отличие от моего, весьма уменьшившегося погреба, но есть тридцать четвертый. Всего шесть лет, но вино неплохое…, – они заказали две бутылки Шато-Латур, паштет из утки, салат с рокфором и грецкими орехами, и телячью вырезку, с грибным соусом.

Намазывая паштет на горячий, пахнущий печью хлеб, Федор улыбнулся:

– Аннет я к вам отправлю, обещаю…, – он вспомнил тихий голос Мишеля:

– Что вы друг друга любите, Теодор, это понятно, но именно поэтому ей нельзя здесь оставаться, и нельзя ехать с нами на запад. Тем более, она еврейка…, – кузен помялся: «Вы поженитесь, после войны».

Тикали часы на полутемной, вечерней кухне. Федор, молча, помешивал кофе:

– Я ее люблю, но ничего не может случиться. Сколько раз мы пробовали, и все заканчивалось одним…, – Аннет больше не пряталась, не убегала. В анализе она научилась распознавать это желание. Лакан посоветовал ей глубоко, спокойно дышать, считая в уме. Она лежала, с закаменевшим лицом, с закрытыми глазами, шевеля губами. Федор видел муку на лице девушки, и немедленно поднимался: «Прости. Прости меня, пожалуйста».

– Все равно, – решил он, разливая вино, – надо еще раз…, Меня долго не было рядом, Аннет думала, что я погиб. Может быть, все изменится…, – он увидел темные, мягкие волосы, вдохнул запах цветов, ощутил прикосновение длинных, нежных пальцев. Федор понял, что все эти годы не вспоминал Берлин, не думал об Анне:

– Ее и не Анной звали, наверняка. Моя маленькая…, – услышал он свой голос:

– Вы больше никогда не встретитесь. Аннет… – он поймал себя на улыбке, – Аннет меня подождет, в безопасности, в Стокгольме. Война скоро закончится. Гитлер не переправится через пролив, побоится. Британия высадит десанты, Америка вступит в боевые действия. Мы поможем, изнутри, так сказать…, – в новостях утверждали, что Люфтваффе продолжает атаки на военные базы и аэродромы Британии.

Попробовав вино, Федор кивнул:

– Как я и говорил, отличный год. После войны, ему исполнится десять лет. Оно станет еще лучше…, – он понял, что невольно, дал войне четыре года.

– Ерунда, все раньше закончится, – решил он:

– Я не хочу становиться престарелым родителем. Аннет меня на восемнадцать лет младше. Мне шестьдесят исполнится, а ей едва за сорок будет…, – Федор усмехнулся: «Значит, ты у доктора Судакова невесту отбил?»

Кузен, немного, покраснел:

– Регина ему согласия не давала, и вообще…, Тем более, – Наримуне поднял бровь, – господин Эль-Баюми, везет в Палестину с десяток красавиц. Одна мадам Левина чего стоит…, – Федор позвал гарсона:

– Еще одну бутылку принесите, и не забудьте о десертном меню. У них отличные сладости, – заметил он, когда официант отошел, – там, куда мы собрались, кроме гречневых блинов с медом, ничего не подают. А мадам Левина…, – он задумался, – кажется, мы о ней еще услышим, дорогой граф…, -подытожил Федор, принимаясь за салат. Отсюда они ехали в Ле Бурже, багаж кузена утром отправили на аэродром.

– Я дам телеграмму, сообщу о вылете Аннет, – обещал Федор: «Когда я ее посажу в самолет, мы, с нашим общим знакомым, займемся другими делами…»

– Вы только будьте осторожны, – попросил Наримуне, – дорогой родственник.

– Мы с тобой свояки, – смешливо сказал Федор, – на сестрах женаты. Почти женаты. Титула у меня нет, но моя семья старше вашей…, – он подмигнул Наримуне, – хотя мой дед служил твоему прадеду. Даже оптический телеграф построил у вас, в Сендае. Отец мне рассказывал, он Японию хорошо помнил. И бабушка Марта говорила, показывала гравюру, что мой дед с нее нарисовал…, – Федор подумал, что после войны надо будет навестить, с Аннет, и Японию, и Америку.

– В общем…, – он поднял бокал с темно-красным бордо, – надо выпить за то, чтобы все быстрее закончилось…, – на углу рю Рояль развевался нацистский флаг. Рука, отчего-то дрогнула, бокал качнулся, на белоснежный лен упала капля вина.

– Будто кровь, – понял Федор. Он велел гарсону: «Поменяйте салфетку, пожалуйста».

В спальне матери легко, едва уловимо пахло ладаном и свечным воском. Перед иконой жен-мироносиц мерцал огонек лампады. Протопресвитер Сахаров ушел, соборовав рабу божью Иванну. Он уверил Федора, что пришлет, утром, как выразился священник, необходимый транспорт.

На Пер-Лашез хоронили православных, кладбище было одним, для всех. Отпевали Жанну через три дня, в православном соборе Александра Невского, на рю Дарю. Федор напомнил себе, что завтра утром надо послать объявления о смерти, в газеты. Гроб с телом матери, в ожидании заупокойной службы, перевозили в похоронное бюро. Федор сидел на постели, держа маленькую, хрупкую, как у ребенка, руку. Свет потушили, худое лицо матери освещала одна лампада.

Проводив священника, Федор открыл окно спальни, выходящее на рю Мобийон. Он поставил на подоконник стакан с водой, устроив рядом сложенное, пахнущее фиалками полотенце. Мать любила этот запах. Он чувствовал легкий аромат духов, от седых, легких волос. Мать лежала в той же комнате, где родилась, шестьдесят восемь лет назад. Федор не застал свою бабушку, баронессу Эжени, умершую в конце прошлого века. Бабушка Марта рассказывала Федору, что стала крестной матерью маленькой Жанны. Девочка родилась после смерти отца, доктора Анри, расстрелянного по ошибке, вместо брата, Волка.

– На Пер-Лашез его расстреляли…, – сухая, ухоженная рука стряхнула пепел с папиросы, в чашу из розовой, тропической ракушки, – у семейного склепа. Волк выжил. Он при взрыве бомбы погиб, после убийства императора Александра. Твоего двоюродного деда, тезку твоего, Федора Петровича тогда убили, и сына его, Сашу. Коля спасся. Мы его в Европу привезли, к бабушке твоей…, – зеленые, прозрачные, обрамленные темными ресницами глаза, взглянули на Федора: «Они близнецы были, Анри, и Максимилиан. То есть Волк».

Десятилетний Федор рассматривал семейный альбом, на Ганновер-сквер. Уютно пахло жасмином, от бабушкиной туники, изумрудного шелка, расшитой бабочками, из парижского ателье мадам Жанны Пакен. Бронзовые, побитые сединой волосы бабушка не покрывала, иногда даже на улице. Губы в тонких морщинках, в красном блеске, выпустили серебристый, ароматный дым. На подносе стояли чашки веджвудского фарфора. Бабушка испекла к чаю любимые булочки Федора, по рецепту из Банбери.

– Ваш муж тоже при взрыве погиб, бабушка…, – Федор смотрел на снимок дяди Питера, с детьми:

– И дедушка кузена Джона с ним…, – Маленькому Джону, как тогда называли покойного сейчас герцога, исполнилось двадцать шесть лет. Только, что газеты объявили о его помолвке. Герцогиня Люси тяжело болела, оставаясь в замке, в Банбери. Леди Джоанна Холланд отпраздновала двадцатилетие:

– Следующей весной Ворон вернулся, из Арктики. Он участвовал в экспедиции Амундсена, и еще года три на севере болтался…, – вспомнил Федор:

– Они поженились, с леди Джоанной, Стивен родился. Хорошо, что Стивен девушку встретил…, – бабушка кивнула, глядя на лицо покойного мужа. Питер, при цилиндре, с элегантной тростью, широко улыбался:

– Да, они оба погибли…, – Марта перекрестилась, – упокой их души, Господи.

Федор сжевал булочку. Он вытер пальцы салфеткой, как его учили:

– А что вы в России делали, бабушка? Когда приезжали, перед убийством государя императора?

Бронзовая бровь поднялась вверх:

– Навещала страну, милый мой. Папе твоему Москву показывала, столицу. Возьми еще булочку, – ласково посоветовала бабушка.

Медленно, размеренно тикали часы на мраморном камине. Икону Богородицы Федор принес из Сен-Жермен-де-Пре. Когда с рю Мобийон позвонил врач, Аннет, было, хотела отправиться с ним к умирающей Жанне. Федор попросил:

– Отдохни, милая. Поужинаете с Мишелем…, – на циферблате стрелки миновали полночь, отзвонили часы церквей. Мать не пришла в сознание. Федор смотрел на закрытые, морщинистые веки. Он вспоминал веселый голос, парижский акцент, белокурые, пахнущие фиалками волосы. Мама учила его читать, по русской азбуке, в Панаме, где отец строил канал. Федор почти ничего не помнил, из тропиков, только шум дождя, сладкий аромат цветов, и крики попугаев, в пышном саду особняка.

– Папа с мамой меня в Лондоне оставили, и поехали на японскую войну…, – наклонившись, он прижался губами к руке матери, – мы с Наримуне говорили. Его отец тоже воевал. Господи, – внезапно, мучительно подумал Федор, – зачем все? Войны, страдания…, Хорошо, что я успел маму проводить. Спасибо Эстер, что выходила меня…, – он напомнил себе, что надо думать о деле:

– Похорони маму, отправь Аннет, в Стокгольм, и занимайся своими обязанностями, Драматург…, – днем, Жанна, неожиданно пошевелила пальцами. Мать несколько дней лежала без движения. Сухие губы разомкнулись. Поискав что-то на шелковом одеяле, она шепнула, по-русски:

– Феденька…, Позови…, – голубые, выцветшие глаза указали в сторону двери. Аннет, выглянув из кухни, остановилась на пороге. Темные волосы девушка повязала косынкой. Федор вспомнил мать, в форме сестры милосердия, в полевом госпитале. Аннет устроилась на другой стороне кровати, Жанна коснулась синего алмаза, на руке девушки. Федору показалось, что мать улыбается:

– Береги…, – услышал он, – береги, Феденька…, – она впала в беспамятство.

Дрожали огоньки свечей. Ночь оказалась тихой, лунной, ветер, едва заметно, шевелил занавеску. Федор смотрел на спокойное лицо матери. Он прислушался. Жанна, одним дыханием, шептала: «Близнецы, близнецы….»

– Она о дедушке Анри говорит, – вздохнул Федор, – хотя она его и не знала. Из де Лу только я и Мишель остались, потомки Робеспьера. У Волка детей не было…, – мать зашарила пальцами по его ладони:

– Феденька, помни…, Близнецы…, – она вытянулась, затихла. Федор, одними губами, начал:

– Покой, Господи, душу усопшей рабы Твоей, Иванны, и елико в житии сем яко человек согреши, Ты же, яко Человеколюбец Бог, прости ее и помилуй …, – он стер слезы с глаз. Федор погладил еще теплую щеку матери. Жанна лежала, маленькая, прикрытая одеялом, седая голова немного свесилась на бок. Федор хотел устроить мать удобнее, но разрыдался, уткнув лицо в большие ладони. Он плакал, понимая, что хочет ощутить прикосновение ласковой, женской руки, услышать голос, баюкающий его:

Котик, котик, коток

Котик, серенький хвосток,

Приди, котик, ночевать,

Приди Феденьку качать…

Федор заставил себя сделать все, что требовалось. Священник оставил бумажную ленту, с крестами и молитвой. Федор касался высокого, в морщинах, лба матери:

– Тогда я не успел, не спас ее. Моя вина была, что она…, что она разум потеряла, стала инвалидом. Аннет я спасу, – понял Федор, – обязательно. Она не останется здесь, она уедет. А если меня убьют…, – он разозлился:

– Не убьют, не позволю. Я еще своих детей увижу…, – он поцеловал холодеющий лоб матери: «Прости меня, пожалуйста…».

В передней жужжал звонок. Федор взял свечу. Ему, отчего-то, не хотелось включать свет. Теплый, ночной ветер, гулял по квартире, немного поскрипывали половицы. Он поднес руку к засову:

– Бабушка рассказывала. Она моего деда сюда привела, из Дранси, перед началом Коммуны. Дедушка в немецком плену был, как Мишель. На заставе стояла часть графа фон Рабе, точно. Наверное, предок подонка, Максимилиана…, – кузен, прислонившись к стене, засунул руки в карманы малярной, испачканной краской куртки. Увидев глаза Федора, он стянул суконный, берет. Мишель перекрестился:

– Мне очень жаль, Теодор. Иди домой…,– Мишель потянул его за рукав пиджака, – пожалуйста. Я побуду, с тетей, не волнуйся…, – уходя из квартиры в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель сказал Аннет:

– Он вернется, обязательно. Я его сам отправлю. Ты пока приготовь что-нибудь…, – Мишель взял велосипед, из передней, – он за целый день ничего не ел, я думаю…, – девушка опустила голову: «Мишель, зачем…». Спускаясь по лестнице, он отозвался: «Так надо, поверь мне. Вам обоим, Аннет».

– Иди, – Мишель почти вытолкнул его на площадку. Федор заметил в кармане куртки Маляра маленькую Библию, на французском языке:

– Я позвоню, – Мишель скрылся в квартире, – позвоню, завтра. Ты, отдыхай, пожалуйста…, – Федор хотел что-то сказать, но дверь захлопнулась. Он вспомнил:

– Близнецы…, Мама о дедушке Анри говорила, о Волке. Но почему сейчас? – выйдя на кованый балкон, Мишель зажег папиросу. В темноте он увидел, что Теодор свернул на бульвар. Покурив, Мишель вернулся в спальню. Поменяв догорающие свечи, он присел на заправленную постель.

Мишель взял холодную руку тети Жанны. Он вспомнил, как Теодор, приехав с гражданской войны, водил его на службы, в церковь Сен-Сюльпис. Кузен хоронил, в Каннах, мать Мишеля, проверял у него уроки, и ходил разговаривать с учителями, в школе. Мишель открыл старую, времен его первого причастия Библию. Он забрал книгу с набережной Августинок, с рабочими материалами. Он поцеловал пальцы тети:

– Quand je marche dans la vallée de l`ombre de la mort, je ne crains…, Даже когда я пойду долиной смертной тени, я не убоюсь зла…, – Мишель увидел холодный, серый туман сна, протянутую руку Мадонны, услышал плач ребенка.

– Не убоюсь, – вскинув голову, он посмотрел на черно-красный флаг, напротив окон квартиры. Задернув шторы, он вернулся к чтению.

Аннет стояла, опустив руки, посреди кухни, глядя на огоньки свечей.

Она не соблюдала шабат, но сегодня, когда Мишель ушел на рю Мобийон, поставила на стол серебряные подсвечники, от Георга Йенсена. Федор привез их из Копенгагена три года назад. Он строил в Дании, на берегу моря, виллу для местного промышленника:

– В Дании немцы…, – взяв высокие, белые свечи, девушка чиркнула спичкой, – в Париже немцы, во всей Европе…, – пробормотав благословение, Аннет оперлась о дубовый, покрытый накрахмаленной скатертью стол.

Проводив Мишеля, она бродила по пустой, лишившейся картин и скульптур квартире. Мебель сдвинули в угол, накрыв холстом, изображая ремонт:

– Хозяин сдаст апартаменты, – хмуро сказал Теодор, – я его десять лет знаю. Он своей выгоды не упустит, найдет нацистского бонзу…, – подняв крышку рояля, Аннет коснулась клавиши. На длинном пальце, в свете луны, блестел синий алмаз. Нежный, затихающий звук, пронесся по гостиной. Она помотала головой:

– Музыка…, Кто-то поет…, Мама? – она помнила голос матери, и отца, помнила колыбельные. Девушка нахмурилась: «Другая песня».

В рефрижераторе осталась одинокая склянка иранской, черной икры, и соленый лосось. Аннет достала сливочное масло и яйца. Она повертела банку, из русской гастрономической лавки. Открутив крышку, девушка улыбнулась. Она узнала острый, пряный запах огурцов.

Аннет, пошатнувшись, поднесла руку к виску. Девушка услышала мужские голоса. Горели свечи, в комнате повеяло ароматом куриного супа, соленых огурцов. Она ощутила крепкие, теплые руки, обнимающие ее. Аннет подышала, успокаиваясь. Месье Лакан, в анализе, объяснял, что детские воспоминания появляются неожиданно:

– Вы чувствуете знакомый запах, слышите звук языка…, – аналитик помолчал, – или обнаруживаете себя в ситуации, похожей…, – Аннет знала, что с ней происходит в такие моменты. Тело сжималось, становилось каменным. Она хотела вырваться, убежать, свернуться в комочек, исчезнуть. Она долго закрывала голову руками и дрожала, при любом прикосновении, при любой попытке, как мрачно думала Аннет, оправдать так называемую помолвку. Девушка научилась размеренно, глубоко дышать, но не двигалась, лежа с закрытыми глазами. Теодор поднимался, просил прощения, и уходил в свою спальню.

Аннет открыла дверь винного погреба, встроенного в стену кухни. На полках зияли пустые места. Теодор и Мишель, за последнюю неделю, выпили хороший винтаж, оставив бошам, как называл их Мишель, кухонные вина. Протянув руку, в прохладу шкафа, Аннет достала бутылку с прозрачной жидкостью. Когда она, в первый раз, почувствовала запах, вблизи, от Теодора, она едва справилась с тошнотой. Аннет вспомнила женский крик, светлые, в грязи и крови волосы, вспомнила похожий запах, от людей, говоривших на русском языке. Перед ней встали холодные, голубые глаза, девушка затряслась.

Теодор долго извинялся, и обещал, что больше подобного не случится. Дома он пил только вино, или виски. Бутылка Smirnoff лежала на случай русских гостей. Теодор приглашал соотечественников, когда Аннет уезжала на съемки.

Девушка смотрела на красную этикетку, с медалями:

– Когда мы познакомились, на Елисейских полях, он тоже водку пил. Я бульон привезла, куриный…, – Аннет поняла, что улыбается:

– Но мы тогда не целовались…, – она, решительно, достала бутылку:

– Ему надо отдохнуть, выспаться. Ничего не случится, конечно. Я улечу в Стокгольм. А если…, – она прикусила губу, – если его убьют? – Аннет всхлипнула:

– Я не смогу, не смогу жить без него, никогда. Он был ранен, это его третья война. Бедный мой, бедный…, – девушка испекла блины, сложив их в глубокую тарелку, накрыв чистым, льняным полотенцем. В ванной она посмотрелась в зеркало, в мозаичной, муранской раме. Серо-голубые глаза немного припухли. Аннет, умывшись, велела себе не плакать:

– Теодору труднее, он мать потерял…, – Аннет поморщилась. В голове вертелась знакомая мелодия, она слышала слова, но не могла их разобрать. В передней раздалась короткая трель звонка.

Не переступая порога, прислонившись к косяку, Федор смотрел на нее. Аннет была в летнем платье, тонкого льна. Темные волосы она перевязала лентой, подняв локоны надо лбом. Он вспомнил плакат, к одному из последних фильмов Аннет, прошлого лета:

– Ее в профиль для афиши сняли, с похожей прической. Господи, как я ее люблю. Я не смогу, не смогу без нее…, – длинные пальцы коснулись его руки. Он услышал робкий голос:

– Милый, мне жаль, так жаль. Поешь, пожалуйста, я все приготовила. Поешь, ложись спать…, – на кухне пахло свежими, горячими блинами. Она не включала света, посреди стола мерцали огоньки свечей. Она сняла с него пиджак, и усадила за стол. Федор, с удивлением, заметил бутылку водки. Он никогда не пил водку с Аннет, зная, что с ней случается, стоит ей почувствовать запах. На обеды с русскими друзьями Федор носил американскую, мятную жвачку. Он не обнимал девушку, возвращаясь, домой, в такие вечера.

Она комкала кухонное полотенце:

– Ты выпей. Выпей, милый…, – Аннет, ласково погладила коротко стриженые, рыжие волосы. Это была та самая, женская, рука. Федор еще смог налить рюмку. Он даже не ощутил вкуса водки, по лицу потекли слезы. Наклонившись, Аннет обняла его за плечи. Федор плакал. Она нежно, едва заметно покачивала его, шепча, с милым акцентом:

– Феденька…, Феденька…, – он попросил:

– Аннет…, Не уходи, пожалуйста. Останься со мной, сейчас…, – это были те самые, крепкие, надежные руки. Устроившись у него на коленях, Аннет положила голову на знакомое плечо. Она прикрыла глаза, вспоминая огоньки свечей, слыша низкий, красивый голос:

– Иди сюда, Ханеле, иди, доченька. Шабат, у тебя сестричка родилась, будем радоваться…

– Тате, тате…, – темноволосая девочка лепетала, забравшись на колени к отцу, – тате, шабес…, – вокруг собрались мужчины, со знакомыми лицами, с добрыми улыбками:

– Реб Натан, с доченькой вас! Пусть растет для Торы, хупы и добрых дел…, – девочка оглядела комнату. Отец покачал ее: «Как твою сестричку зовут, Ханеле?»

– Малка, тате…, – Аннет видела маму, в платке, прикрывающем светлые волосы, вдыхала сладкий запах молока. Маленькая девочка, осторожно, коснулась пальчиком мягкой, белой щечки младенца:

– Малка…, швистер, маме…, – мать притянула к себе старшую дочь. Они посидели, обнимаясь, глядя на милое личико девочки. Аннет неслышно, побаиваясь, напела, на идиш:

– Зол зайн бридере, шабес…, Теодор…, – она выдохнула, – я помню, все помню. Помню, как Малка…, Регина родилась, помню папу, маму…, – она прижималась щекой, к щеке отца. Ханеле, успокоено, зевнув, задремала, оставшись в его ласковых руках.

Федор видел нежную улыбку Аннет. Она дрогнула ресницами:

– Я люблю тебя, Теодор, люблю. Пожалуйста, не уходи. Останься, со мной…, – Аннет, на мгновение, подумала:

– А если опять случится, то же самое? Нет…, – поняла девушка, – нет…, Все будет по-другому, я знаю…, – Федор не мог поверить. Он осторожно прикоснулся губами к ее шее, вдыхая запах цветов. Аннет обнимала его, шепча что-то на ухо. На легком ветру бились огоньки свечей:

– Я не могу, не могу жить без тебя…, – он еще никогда не поднимал ее на руки. Лента распустилась, темные волосы, мягкой волной, хлынули вниз. Она скинула домашние туфли, чулок она не носила. Круглое колено было теплым, смуглая, гладкая кожа уходила вверх, под тонкий лен платья. Она улыбалась и в спальне, блаженно, будто слыша музыку. Федор целовал ее руки, опустившись на пол, перед кроватью. Аннет потянула его к себе, он понял, что опять плачет. Она приникла к нему, целуя слезы на лице:

– Не надо, не надо, милый мой…, Все будет иначе, все случится…, – Аннет, невольно, подумала о боли, но ее не почувствовала. Ей было уютно и надежно, она рассмеялась, подышав ему в ухо:

– Хорошо, милый, хорошо. Еще, еще, пожалуйста…, – она застонала, громче, сжав длинными пальцами его руку:

– Я люблю тебя, люблю…, Я не знала, ничего не знала…, – Федор успел подумать:

– С Анной так было, в Берлине. Она у меня первой оказалась, и я у нее тоже. Мы плакали, тогда…, – Аннет была рядом. Он вдыхал сладкий запах, зарывался лицом в распущенные волосы, целовал влажные щеки. Она лежала, тяжело, облегченно дыша, устроившись у него на груди. Он гладил жаркую спину, выступающие лопатки:

– Спасибо тебе, спасибо, любовь моя…– в темноте ее глаза засверкали. Аннет приподняла голову:

– Теодор…, я не понимала, что такое счастье, только сейчас…, – она все знала и ничего не боялась. Она шепнула, наклонившись:

– Может быть…, может быть, я уеду не одна…, – Федор понял, что хочет этого, больше всего на свете:

– Как-нибудь она мне сообщит…, – он закрыл глаза от счастья, – как-нибудь дойдет весточка…, Девочка моя, любовь моя. Четыре года я ждал, и никуда ее не отпущу, пока мы живы…, – они выпили в кровати бутылку кухонного вина. Федор обнимал ее, целуя растрепанный затылок. Аннет жмурилась, прижимаясь головой к его плечу:

– Я пошлю телеграмму, в Лондон, когда станет понятно…, Ты кого хочешь, – она встрепенулась, – мальчика или девочку…, – от нее пахло цветами и мускусом, длинные ноги блестели капельками пота, в свете луны. Волосы падали на спину, спускаясь ниже стройной поясницы. Подняв прядь, он поцеловал все это, родное, мягкое, обжигающее губы:

– Я хочу много, любовь моя. Мы с тобой поедем в Америку, к родственникам. В Японию, к твоей сестре. Будем возить детей по миру, табором…, – Аннет хихикнула: «Купим самолет».

– Конечно, – уверенно ответил Федор, переворачивая ее на спину, – купим самолет, заведем яхту новую, вместо той, что я подарил будущему еврейскому государству…, – Аннет притянула его к себе, все стало неважно.

Он слышал ее ровное, размеренное дыхание, ловил шепот:

– Спой мне, милый. Песню, русскую. Ты меня так называл, я помню…, – Федор баюкал ее, укрыв одеялом, не выпуская из рук:

– Ландыш, ландыш белоснежный,

Розан аленький!

Каждый говорил ей нежно:

«Моя маленькая!»

Федор заснул, уткнувшись лицом в нежное плечо. Аннет, не открывая глаз, гладила его по голове, слыша, как бьется сердце, рядом, так, что девушка и не знала, где он, а где она. Аннет потерлась щекой о его щеку, задремывая. В спальне настала тишина, Аннет даже не ощутила, как ее губы зашевелились.

– Александр…, – девушка, поерзав, успокоилась, ощутив рядом знакомое тепло, – Александр….

Часы пробили четыре раза, огоньки свечей на кухне затрепетали, и погасли. Аннет пробормотала что-то, крепче прижавшись к Федору. Он обнял ее:

– Моя маленькая…, Спи, любовь моя. Я здесь, я с тобой, так будет всегда…

Солнце играло в мыльных разводах на стекле. Окна спальни на рю Мобийон были открыты, внизу шумел рынок. Аннет, обернувшись, посмотрела на пустую, со снятым бельем кровать. Тело мадам Жанны вчера увезли в похоронное бюро. Мишель разбудил их звонком, ближе к обеду. Федор поцеловал девушку:

– Спи, пожалуйста. Я закрою дверь, никто тебя не побеспокоит. Вечером вернусь…, – Аннет лежала, потягиваясь, не открывая глаз. Он медленно провел губами по шее:

– Спи. Ты устала, любовь моя. Мишель на рю Мобийон сегодня переночует…, – сварив кофе, Федор сжевал вчерашний, холодный блин. Он вылил в раковину, на кухне, почти нетронутую водку:

– В ближайшие года два мне нужна трезвая голова…, – он считал, что война дольше не продлится. Запирая дверь, Федор остановился:

– Я мог бы улететь с Аннет, в Стокгольм, по американскому паспорту. У Наримуне квартира, я строил в Швеции. Заказы уменьшатся, из-за войны, но все равно, работа найдется…, – Федор представил большую гостиную, окна, распахнутые на Гамла Стан, детский смех, ужин, с Аннет и ребятишками. Он подумал, что можно опять завести яхту, купить летний домик, на островах, и жить спокойно.

Он сжал кулаки, вспомнив надменное лицо фон Рабе, эвакуацию в Дюнкерке, черно-красные флаги на улицах Парижа, усталый голос кузины Эстер:

– В Голландии, случится то же самое, что и в Германии, Теодор. Евреев не просто регистрируют…, – закурив сигарету, Федор спустился вниз:

– Не стой над кровью ближнего своего. Нечего больше думать. Франция, моя родина, как Россия, Аннет, моя жена. Теперь жена…, – он попытался согнать с лица широкую, юношескую улыбку, но ничего не получалось:

– Жена…, – Федор вышел на бульвар, – плоть от плоти моей. Ее народ страдает. Как я могу все бросить, и уехать? Говорится, в горе и радости…, Иначе я буду как месье Тетанже…, – Федор поморщился, – я не смогу смотреть в глаза Аннет, если оставлю сейчас все, даже ради нее. И что я нашим детям скажу? – тяжело вздохнув, он завернул на почту.

Федор отправил телеграммы о смерти матери. Когда он пришел на рю Мобийон, у подъезда стоял катафалк. Мадам Дарю выпустила Мишеля через черный ход. Маляр не хотел показываться на глаза всем и каждому. Консьержка, по старой парижской привычке, развела в заднем дворе маленький огород, и поставила курятник. При жизни матери, Федор, иногда, выносил сюда инвалидное кресло. Мирно перекликались куры, пахло влажной землей. Жанна сидела, подставив лицо солнцу, кликали спицы кузины мадам Дарю, в огороде зеленел салат и петрушка.

Федор нашел кузена на грядках, среди желтых цветов кабачков. Мишель смазывал цепь велосипеда. Они обнялись, Федор велел:

– На кладбище будь осторожен. Я не думаю, что этот…, фон Рабе, за мной следит. У меня репутация аполитичного человека…, – он коротко усмехнулся, – но, на всякий случай, к склепу близко не подходи. Спасибо тебе…, – Мишель отряхнул руки:

– По телефону можно звонить без опасений. Я с мадам Левиной связался…, – Роза сняла номер в «Рице». Мадам Левина открыто демонстрировала нового поклонника в ресторанах Правого Берега. Никто не мог бы заподозрить в богатом, влюбленном египтянине, посланца из Палестины. Итамар и Роза уезжали на юг марсельским экспрессом. Роза громогласно заявляла, что намеревается провести с Фарухом бархатный сезон на Лазурном Берегу. Мадам Левина, за обедом в Сен-Жермен-де-Пре, заметила:

– Итамар здесь с чужими документами, с подпольной миссией. Не след, чтобы нацисты, или их прислужники что-то вынюхали.

Роза тоже собиралась прийти на похороны. Федор похлопал кузена по плечу:

– Натягивай, берет, Маляр, отправляйся на Монпарнас. Я поеду в контору авиалиний, документы Аннет у меня в кармане. Скажи…, – Федор повел рукой, – что в конце недели, мы заберем машины.

Акцию они назначили на утро субботы. Мишель, аккуратно, записывал в блокнот перемещения месье Тетанже. Они знали расписание журналиста. Бомба лежала в кладовке, запертой на ключ, в Сен-Жермен-де-Пре. Взрывчатка была простой, из аммиачной селитры, угля, сахара и алюминиевой пыли. Они собирались соединить банку с зажиганием лимузина месье Тетанже. Взрыв предполагался маломощный, до бензобака он бы не добрался. Никакой опасности для жизни водителя не существовало.

– Чтобы их предупредить, – угрюмо заметил Федор, – но на западе, если мы, по заветам моего, предка, сколотим партизанский отряд, понадобится оружие…, – он почесал в рыжей голове:

– Найдем. Тем более, связь с Лондоном обещают…, – судя по всему, ведомство кузена Джона, как называл его Федор, действительно, собиралось послать в Европу агентов.

Федор подумал о кузине Эстер:

– Она могла бы в Британию перебраться, с рыбаками. Господин де Йонг был готов ей помочь. Понятно, что она не хочет детей оставлять, однако она еврейка, это опасно…, – когда катафалк уехал, Федор отправился на Елисейские Поля. Он купил билет для Аннет, на самолет, уходивший в Стокгольм, через Цюрих и Берлин. Служащий, внимательно, просмотрел шведское удостоверение беженца, и письмо из посольства. Клерк выписал проездные документы. За бумаги Аннет Федор не беспокоился. Письмо было подлинным, за подписью шведского консула в Париже. В Берлине самолет заправляли, пассажиры могли из него не выходить.

– Аннет и не выйдет, – расплатившись, Федор убрал билет в портмоне, – ей здесь нацистских флагов хватило…, – он не был суеверным человеком, но решил отправить телеграмму Наримуне, когда самолет оторвется от земли, в аэропорту Ле Бурже.

– Мне будет спокойнее, – подытожил Федор. Вернувшись в Сен-Жермен-де-Пре, он застал Аннет на кухне, над кастрюлей потофе. В духовке золотился гратен из молодой картошки, она приготовила крем-карамель. Вечером они не говорили, ни о войне, ни об ее отъезде. Федор признался, что купил билеты. Аннет, погладила его по щеке:

– Я…, я сделаю все, чтобы тебя отыскать, милый. Ты все узнаешь…, – девушка покраснела, – обещаю…,– они рано ушли в спальню. Над Парижем играл ветреный закат. Окно было приоткрыто, ветер шуршал шелковой гардиной. Федор лежал, затягиваясь сигаретой, обнимая ее за плечи. Он рассказывал Аннет об их будущем доме, вернее, как смешливо говорил он, нескольких домах:

– В Калифорнии…, – он целовал теплый висок, – тебе понравится в Калифорнии. Океан совсем другой, как на побережье Атлантики. И здесь у нас будет вилла, в Бретани. Помнишь, как мы собирали ракушки, после отлива…, – она шлепала длинными ногами, по белому песку, подвернув холщовые брюки, в большой, мужской тельняшке, в старой, вязаной кофте. Темные волосы развевались на западном ветру, от ее губ пахло солью. Федор слышал шум океана, ночью, за окном спальни, лай собаки и детский смех. Он знал, как построить дом, низкий, ловящий солнце, огромными окнами. Когда Аннет заснула, он взял альбом для эскизов и набросал первый, грубый чертеж.

Утром девушка настояла на том, чтобы пойти на рю Мобийон:

– Надо убрать, – вздохнула Аннет, – так положено, после…, Взять белье из прачечной, попрощаться с мадам Дарю…, – Федор, щедро расплатился с ее кузиной, сиделкой. Обе женщины хотели прийти на Пер-Лашез. Мадам Дарю, твердо, сказала:

– Боши квартиру не тронут, месье Теодор. Это ваша собственность, по документам, полтора века. С тех пор, как его светлость маркиз…, – консьержка перекрестилась, – дарственную на доктора Анри оформил, при бабушке моей. Не беспокойтесь, – прибавила женщина, – воду мой муж перекроет, газ тоже, пробки мы вывернем. Мебель не пропадет. Езжайте, – мадам Дарю подмигнула ему, – с месье бароном…, – месье барон встречался, по выражению Мишеля, с нужными людьми.

Оставив Аннет за мытьем окон, Федор спустился на рынок, за круассанами и пачкой сигарет. Кофе стоял в кухонном шкафчике. Они собирались перекусить, и упаковать библиотеку. Федор не хотел потерять семейные книги. Мадам Дарю обещала отправить ящики в загородный домик семейства, в деревню, выше по течению Сены.

Федор стоял с бумажным пакетом, на тротуаре, видя Аннет, на кованом балконе. Девушка протирала окна. Она убрала волосы наверх, перевязав их лентой, и надела короткую, чуть выше колена, теннисную юбку. Загорелые, длинные ноги сверкали в утреннем солнце. Федор, тоскливо, подумал:

– Я не могу жить без нее, никогда не смогу. Значит, позаботься о том, чтобы безумие быстрее закончилось…, – подойдя к табачной лавке, он сунул руку в карман, за портмоне и замер.

С листа свежей La France au Travail на него смотрел изящный профиль. Федор, внезапно, понял, что не может сложить знакомые с детства буквы, в слова. Он заставил себя прочесть: «Méfiez– vous des Juifs! La France est en danger!». Под статьей стояла подпись месье Тетанже. Он увидел имя Аннет, под снимком:

– Так называемая мадемуазель Аржан выдавала себя за француженку, обманывая режиссеров и продюсеров. Она даже не является гражданкой Франции. Доколе мы собираемся терпеть засилье евреев в культуре нашей страны? Доколе люди без рода и племени, не имеющие понятия о ценностях христианства…, – месье Тетанже вспоминал о католических мучениках, погибших от рук евреев. Он призывал честных французов, сообщать о тех, кто нарушит будущие распоряжения по учету еврейской расы.

Федор подавил в себе желание разнести к чертям лавку:

– Нельзя, чтобы Аннет это прочла…, – он, преувеличенно весело, улыбаясь, рассчитался за сигареты, – ни в коем случае. Мерзавец, грязная коллаборационистская тварь, он мне заплатит…, – подняв голову, Федор помахал Аннет. Подняв тряпку вверх, она что-то крикнула. Голос девушки исчез в рыночном шуме. Федор ступил на мостовую, рядом остановился черный лимузин, дверь открылась. Они носили трехцветные повязки, с топориками Виши, и неприметные, серые костюмы.

– Прошу, месье Корнель…, – кто-то подтолкнул его к машине, – это не займет много времени. Не надо создавать пробку, водители ждут. Совсем ненадолго…, – у Федора не было при себе оружия. Он успел подумать:

– У нас вообще нет пистолетов, с Мишелем. То есть Маляром. Какие мы дураки, надо было достать оружие. Кто позаботится об Аннет, если Мишеля тоже арестуют…, – у него забрали круассаны. Аннет застыла, не двигаясь, на балконе. Тряпка выпала на мраморный пол. Синий алмаз заиграл искрами, в луче солнца, бьющем в чисто вымытое окно. Свернув за угол рю Мобийон, лимузин раздавил колесом пакет с выпечкой.

Номера черного мерседеса, припаркованного рядом с цветочной лавкой, у выезда на бульвар, покрывала грязь. Макс вызвал троих человек, из парижского гестапо, для ареста мадемуазель Аржан.

Месье Корнель оберштурмбанфюрера, в общем, не интересовал. Макс поговорил с Клодом Тетанже, и другими интеллектуалами, поддерживающими правительство Виши. Он выяснил, что месье Корнель отличается, как деликатно выразился Тетанже, русским темпераментом. Последствия этого темперамента Макс почувствовал на себе. В посольстве порекомендовали хорошего дантиста, но удар месье Корнеля оказался сильнее, чем полученный Максом в Барселоне. Пришлось избавляться от державшегося на одном корне зуба и ставить временный протез:

– В Берлине пойду к Францу, – решил Макс, – у него золотые руки. Он сделает постоянную коронку. Ладно, – вздохнул фон Рабе, – в конце концов, это всего лишь один зуб, сбоку. Никто ничего не заметит. Но, обидно, в мои годы, ходить с протезом, перед свадьбой…, – Макс наметил торжество на следующее лето.

К тому времени, профессор Кардозо, и его дети должны были оказаться в Польше. Оберштурмбанфюрер помнил расчеты по строительству Аушвица. Пока в лагере содержали арестованных подпольщиков и польскую интеллигенцию, проектное наполнение останавливалось на отметке в пятьдесят тысяч человек. Рейхсфюрер Гиммлер приказал, в конце года, конфисковать прилегающие к Аушвицу земли, в радиусе сорока квадратных километров. Территорию обносили рядами колючей проволоки, протягивали электрические кабели, строили вышки.

Пока на Принц-Альбрехтштрассе никто не говорил, и не писал в докладных, о том, что случится в будущих, огромных лагерях, планируемых к возведению. Слова «окончательное решение», значили только депортацию еврейского населения Европы на восток. Макс, невольно, ежился, думая о масштабах предстоящей работы:

– Еще евреи Советского Союза…, – летний блицкриг следующего года предполагался недолгим. Евреев с востока на запад везти никто не собирался, незачем было тратить деньги. На совещаниях упоминалось, что будущие немецкие земли подвергнутся очистке. Население отправляли в гетто, подобные тем, что создали в Польше:

– Ненадолго, – Макс, покуривал в окно мерседеса, – мы избавимся от еврейской заразы. Славян сгоним в поселения, для рабочих. Запретим школы, кроме начального обучения. Отто распространяется о будущих славянских рабах, но полезных русских, таких, как Муха, мы приблизим к себе, вольем арийской крови…, – Макс внимательно следил за операцией у газетного ларька.

Они знали о смерти матери месье Корнеля. За квартирами установили негласное наблюдение. В ночь, когда женщина скончалась, месье Корнель ушел в Сен-Жермен-де-Пре. Оберштурмбанфюрер успокоил себя:

– Должно быть, консьержка с телом сидела.

Мальчишка, как Макс называл барона Мишеля де Лу, пропал без следа. Фон Рабе велел вызвать в гестапо бывших работников Лувра. Даже если коллеги мальчишки с ним встречались, они ничего не сказали. Месье де Лу в Париже не видели. Глядя на карту Франции, Макс понимал, что мальчишка из плена, отправится домой:

– В этом городе можно всю жизнь прятаться…, – фон Рабе вспомнил бедные кварталы на востоке, у кладбища Пер-Лашез, и холмы Монмартра и Монпарнаса, – он коренной парижанин. Его семья титул от королевы Марии Медичи получила…, – Макс, недовольно, подумал, что их собственный титул значительно младше.

Сын фрау Маргариты, Теодор унаследовал богатство отчима, второго мужа матери. Пожилой владелец мануфактур в Руре скончался довольно быстро, не прожив с молодой женой и двух лет, однако успел завещать пасынку предприятия. До совершеннолетия сына делом управляла фрау Маргарита.

На берлинской вилле, в кабинете отца, висел портрет, конца восемнадцатого века. Стройная женщина в черном платье, с золотистыми, убранными под траурный чепец волосами, стояла, с бумагами в руках. За спиной женщины виднелась карта Рура. Она поджала тонкие губы, голубые глаза смотрели холодно, оценивающе. Макс напоминал фрау Маргариту.

– Первый ее муж в шахте погиб, – хмыкнул фон Рабе, – их сыну едва год исполнился, а ей чуть за двадцать было. Нашла бездетного вдовца, богатого, на седьмом десятке…, – Теодору даровал титул прусский король Фридрих Вильгельм Третий, в начале прошлого века:

– По сравнению с герром Питером, – недовольно думал Макс, – мы никто, простые шахтеры. Хоть мы и арийцы, а он, наполовину, славянин. Но в предках у него викинги, пусть и в далеком прошлом…, – Макс нашел в Ларуссе статью о роде де Лу. Оберштурмбанфюрер видел их герб, читал о прародителе мальчишки, уехавшем в Квебек, в начале существования колонии.

– Белый волк на лазоревом поле, идущий справа налево…, – Макс не мог забыть проклятого волка, – с тремя золотыми лилиями. Je me souviens…, – Макс обещал себе найти мальчишку, чего бы это ни стоило. Однако рядом с кузеном, месье Корнелем, барон де Лу не появлялся.

Готовясь к операции, Макс немного опасался, что господин Воронцов-Вельяминов, тоже потомок викингов, пустит в дело свой небезызвестный темперамент и начнет драку, как в «Рице», или, хуже того, будет стрелять на улице. Фон Рабе понятия не имел, где болтался месье Корнель со времен капитуляции Франции, но у бывшего майора инженерных войск могло оказаться оружие. Фон Рабе не хотел спугнуть пани Гольдшмидт, с ее синим бриллиантом, в двадцать каратов. Камень снился Максу по ночам. Он стал бы достойным подароком для будущей графини фон Рабе. Нынешнюю хозяйку бриллианта, из Дранси, оберштурмбанфюрер посылал в Польшу.

Месье Корнель стрелять не стал, но пани, неудачно, оказавшись на балконе, видела, как жениха сажали в машину.

– Пусть дерется, – хмыкнул Макс, – главное, что он здесь, в ближайшие два дня не появится…, – он велел доставить месье Корнеля в контору, где Макс ожидал драки. Фон Рабе даже понравилась некая ирония ситуации. Предложение, которое должен был получить месье Корнель, в своем бывшем бюро, ничего, кроме ярости, у него вызвать бы не могло. Максу это было только на руку.

– Подержим его пару дней в тюрьме, и выпустим…, – выбросив сигарету на мостовую, он указал гестаповцам, во второй машине, в сторону подъезда. Оберштурмбанфюрер не хотел, чтобы пани Гольдшмидт выбежала на улицу, это бы осложнило арест. Вернувшись из камеры, месье Корнель обнаружил бы, что невеста исчезла:

– Пусть он ищет…, – Макс отхлебнул из термоса хорошо заваренного кофе, – пусть хоть обыщется. Она не успеет спрятать бриллиант…, – девушка пропала с балкона. Фон Рабе, вспомнил теннисную юбку и простые туфли: «Переодевается». Трое гестаповцев и две женщины, служащие тюрьмы, направились к подъезду. Если бриллианта, при пани Гольдшмидт, не оказалось бы, Макс был готов перевернуть всю квартиру. Наружное наблюдение, у рынка, доложило, что с утра пани появилась с кольцом на пальце.

– Поедет с комфортом…, – Макс улыбнулся, – не в товарном вагоне, а в купе, под конвоем. Пусть доктора с ней что хотят, то и делают, в медицинском блоке…, – женщинам он велел не спускать глаз с мадемуазель Аржан:

– Она должна переодеться при вас, – подытожил Макс.

Макс, немного жалел, что не может оказать услугу месье Тетанже, избавив журналиста от присутствия в Париже бывшей жены. Фон Рабе надеялся, что мадам Левина тоже появится на рю Мобийон. Еврейка, как ему донесли, подцепила в «Рице» богатого араба. Мадам Роза все время проводила с новым поклонником, в ресторанах, ночных клубах и на загородных прогулках.

– Потом, – сказал себе фон Рабе, – бриллиант важнее. Вот и она…, – пани, недоуменно, озиралась. Ее крепко держали за руку. Девушка, действительно, переоделась в траурный, черный костюм:

– Она его для похорон принесла…, – Макс поднял окно. Пани Гольдшмидт, пока что, не должна была его видеть. Пани была при шляпке и перчатках, но без чулок. Макс посмотрел на смуглые щеки, на длинные, казалось, бесконечные, загорелые ноги, в туфлях на высоком каблуке. Шляпка тоже была черной. Перчатки, судя по всему, девушка сунула в саквояж второпях. Они оказались коричневыми.

– Все равно, темный оттенок…, – пожал плечами Макс.

Он, на мгновение, раздул ноздри:

– Посмотрим. Я получу камень, а потом…., Пусть она болтает, в Аушвице ее никто слушать не станет…, – узкие бедра покачивались под юбкой. Фон Рабе вспомнил, как танцевал с мадемуазель Аржан:

– Или она дальше Дранси не уедет…, – усмехнулся Макс, – я об этом позабочусь.

Гестаповцы захлопнули дверцы, машина тронулась. День выдался солнечный. Опустив козырек, Максимилиан включил зажигание. Он хотел обогнать первый автомобиль и оказаться в Дранси раньше. Фон Рабе намеревался сам обыскать арестованную, и провести первый допрос.

Чиновник из Организации Тодта, выбиравший помещение для парижской конторы, остановился на большом, двусветном зале, на бульваре Сен-Жермен. Раньше здесь размещалось архитектурное бюро. Персонал конторы, в гражданских костюмах, с нарукавными повязками «Arbeitet Fur O. T» начальник усадил за расставленные в зале конторские столы. Он занял кабинет бывшего главы бюро. У него имелся выход на большой балкон, собственная ванная, и даже гардеробная.

Апартаменты спланировали разумно. Чиновник изучал архитектуру, и оценил устройство помещения. Он не спрашивал, кто раньше занимал комнаты. Табличку с двери свинтили. По Парижу его водил офицер из немецкой администрации, понятия не имевший о бывших владельцах контор. Чиновнику было достаточно оборудованной американской техникой кухни, двух телефонных линий, и шелеста пышно цветущих деревьев, под окнами. Он поискал следы пребывания хозяев, но ничего не нашел. Мебель вывезли, оставив только беленые стены, и отличный, буковый паркет. Контора украсилась нацистскими флагами, фотографиями главы Трудового Фронта, Роберта Лея, пожимавшего руку фюреру и спешно напечатанными плакатами, на французском языке.

Широкоплечий юноша, в хорошем костюме, шагал по дороге, уходящей на восток, прямо в рассвет. В руках он держал скромный чемоданчик. Отец и мать, в фермерской одежде, махали ему, стоя у обочины:

– Français! Votre avenir est dans le travail! Entrée à travailler en Allemagne dans toutes les branches de la Todt, – значилось на плакате, вместе с телефоном парижской конторы.

В отличие от подчиненных, чиновник знал французский язык. Он носил полувоенную, оливковую форму, с нашивками эйнзатцляйтера, руководителя отдела. За его спиной висела карта Германии, с отметками крупных заводов, фабрик, и шахт. После капитуляции Франции чиновника перевели в Париж из Кракова, с остановкой в Берлине. На совещании они получили разъяснения о политике рейха в отношении рабочей силы с запада.

С поляками все было просто. Даже польская интеллигенция, инженеры, архитекторы, и врачи, считалась славянами, неполноценными людьми. Они назывались цивильарбайтерами, гражданской трудовой силой. Находясь в Германии, поляки носили на одежде нашивку, с буквой Р. Правила распространялись и на полуграмотного парня, батрака на ферме, и на профессора Ягеллонского университета. На западе, распоряжения не предписывали нашивок.

– Пока что…, – чиновник полистал досье на парижских специалистов, – думаю, когда вермахт начнет кампанию на востоке, понадобится ставить к станкам людей, заменять, тех, кто воюет. Мы устроим здесь рейды, как в Польше…, – в больших польских городах предполагаемых работников забирали прямо с улиц, и, под автоматами солдат, сажали на грузовики.

Иностранные трудовые ресурсы, в рейхе, четко выстроили по иерархии. Первыми шли работники из стран, союзных Германии, или нейтральных. Они считались близкими по духу, жили в съемных квартирах, и получали хорошую заработную плату. На оптических заводах трудились швейцарские специалисты. В рейх приезжали итальянские промышленные дизайнеры, и шведские судостроители. Внизу находились славяне, чехи, и поляки, и, в будущем, русские.

В Организации Тодта многие, с пренебрежением, относились к способностям славян, но начальник отдела работал с польской интеллигенцией. Он замечал:

– Они носители неполноценной культуры, не арийцы, но нельзя не отметить их стремление к образованию. Русские за два десятка лет, построили огромные предприятия, электростанции, провели железные дороги. В царское время их инженеры хорошо обучались…, – чиновник нашел папки русских эмигрантов, живших в Париже.

Советский Союз оставался в дружбе с Германией. По торговым соглашениям, в рейх поставлялась пшеница, ткань и уголь. Движение товарных поездов и грузовых пароходов было оживленным. Славяне ценили немецкую техническую школу. По соображениям чиновника, русские могли согласиться на работу в Германии, даже опередив французов.

– Французы считают, что лучше Франции ничего на свете нет…, – он отпил кофе, – эгоисты, каких поискать…, – он встречался со специалистами, поддерживающими режим Виши. В досье могло значиться, что визитер знает немецкий, или учился в Германии, однако все гости, упорно, говорили на родном языке. По-немецки из них было, и слова не вытянуть. В конце дня, после таких бесед, у чиновника начинала отчаянно болеть голова.

– Месье Корнель…, – пробормотал он, читая сведения о господине Федоре Воронцове-Вельяминове, – в Америку не уехал, пошел воевать. С капитуляции о нем ничего не слышно…, – начальник конторы не ожидал, что месье Корнель появится у него на пороге. Немец, архитектор по образованию, слышал о Корнеле. Чиновник заканчивал, Мюнхенский университет, после прихода Гитлера к власти. Постройки школы Баухауса они изучали в разделе дегенеративного искусства. Немец вспомнил кварталы доступного жилья, в Берлине и Франкфурте:

– Корнель в Германии строил. Потом, конечно, его в рейх не пускали. Дома во Франции, Британии, Швеции, Дании…, В Америке, в Канаде…, – проекты месье Корнеля подтверждали его репутацию самого успешного архитектора Европы:

– Ему сорок в этом году…, – подытожил чиновник, глядя на жесткий очерк лица, – даже если он выжил, он никогда не станет строить в нашем, немецком стиле…, – архитекторы рейха любили, по указаниям фюрера, помпезность. Они вдохновлялись образцами древности. Партийные бонзы ценили колонны, портики, мрамор, бронзу и орлов со свастиками. Чиновник видел фотографии сталинской Москвы, и метрополитена:

– Стили похожи…, – немец испугался своих мыслей. Он даже оглянулся. Берлинское метро строили функционально, используя керамическую плитку, и цемент:

– Как в Париже…, – чиновник потянулся за сигаретами, – впрочем, у них сохранились кованые входы в метро. Модернизм, тоже дегенеративное направление в искусстве…, – он вспомнил сияние картин Климта, но не успел подумать о венском Сецессионе.

Дверь, с треском, отворилась. Гневный голос сказал, по-французски:

– Какого черта меня сюда привезли? Я спрашиваю, лично вас…, – Федор стряхнул с локтя руку полицейского, без формы, в гражданском костюме. В лимузине он спросил:

– Что, собственно, происходит, господа? Я американский гражданин, я могу позвать консула…

– И французский, – сухо ответил полицейский:

– Наша поездка не займет и десяти минут, месье Корнель. Имейте терпение, вам все объяснят…

Федор понял, что его везут обратно в Сен-Жермен-де-Пре:

– Мишель попался? Но как? Он ушел на Монпарнас. А если его кто-то выдал? Если внутри сил сопротивления есть провокаторы? Сил еще нет, а предатели появились. Хорошо, что Аннет забрала билет, документы. Я буду делать вид, что не знаю Мишеля…, – он вспомнил голубые, большие, в легких морщинках глаза, золотящиеся на висках, белокурые волосы,– однако никто этому не поверит. Мы родственники, всему Парижу известно…, – лимузин миновал квартиру Федора. Полицейские молчали, наручники на него не надели.

Машина остановилась перед знакомым зданием. Двенадцать лет назад, Федор, впервые, прошелся по еще не отремонтированным, голым комнатам. Он считал, что производительность сотрудников зависит от условий работы, поэтому выделил комнату, где поставил американский бильярдный стол, и удобные диваны. На кухне электрическая машинка варила кофе. Он привез из Америки фонтан, для содовой воды, и музыкальный автомат, на двадцать пластинок. Федор любил работать под Моцарта или Шопена. Он поднял голову вверх, к балкону кабинета:

– Сколько вечеров я там просидел…, – Федор часто чертил по ночам, когда все расходились. Он варил кофе, включал пластинку и напевал себе под нос.

Федор предполагал, что его доставили на служебную квартиру гестапо, по случайности размещавшуюся, в этом доме. Оказавшись, в сопровождении полицейских, на втором этаже, перед тяжелой дверью мореного дуба, он, презрительно, улыбнулся:

– В моей бывшей конторе гестапо поселилось, под вывеской представительства Министерства Труда. Ничего я им не скажу. Аннет улетит. Роза здесь, Итамар. Они о ней позаботятся…, – Федор отогнал мысли о серо-голубых глазах:

– Нельзя позволять себе слабость. Они за нами следили. Наверняка, фон Рабе…, Я выживу, мы встретимся с Аннет. Может быть, все получилось…,– о подобном сейчас думать не полагалось. Федор, в общем, не знал, как выживет, но сказал себе: «Иначе и быть не может». Он окинул взглядом флаги со свастиками, каких-то клерков, в скромных костюмах, фотографии Гитлера. Поморщившись, он, пинком, открыл дверь кабинета.

Чиновник сглотнул.

Мужчина был почти в два метра ростом, с мощными плечами, в американских джинсах, льняной, белой рубашке и отлично скроенном, светлом пиджаке. Немец опустил глаза:

– Кеды, – вспомнил он, – баскетбольные. В Берлине их тоже продают. Называется, компания «Конверс»…, – у визитера было хмурое, суровое лицо. Сзади немец заметил людей, с повязками правительства Виши.

– Я повторяю, зачем я здесь? – загремел низкий голос. Голубые глаза сверкали опасным, неприятным огнем. Месье Корнель, широкими шагами прошел к столу. Он брезгливо рассмотрел тяжелое пресс-папье, с бронзовым орлом:

– Вы кто такой? – поинтересовался он, окинув взглядом немца.

Чиновник приосанился:

– Эйнзатцляйтер Греве, начальник парижского отдела Организации Тодта…, – он постарался улыбнуться. Глядя на лицо месье Корнеля, сделать это было затруднительно:

– Я знаю, – любезно прибавил чиновник, – здесь раньше размещалось архитектурное бюро, месье Корнеля…, – бывший хозяин кабинета, коротко усмехнувшись, заговорил по-немецки:

– Мое бюро. Хватит убивать французский язык. Я учился в Германии, четыре года. В школе Баухауса, – большая рука протянулась за пресс-папье, – у великого архитектора Вальтера Гропиуса. Ваша банда объявила его дегенератом, и меня тоже. Впрочем…, – месье Корнель помолчал, – это честь для меня…, – чиновник попытался сказать:

– Может быть, вас заинтересует работа на благо рейха…, – он едва успел отклониться. Пресс-папье ударилось о карту Германии. Месье Корнель, легко, как ребенка, встряхнул его за плечи. Архитектор перегнулся через стол:

– Меня заинтересует, чтобы ты, сволочь, заткнулся и вылетел отсюда, как пробка из бутылки…, – зазвенело стекло графина. Немец, свалившись на буковый паркет, жалобно крикнул: «На помощь!». Федор засучил рукава:

– Мерзавец фон Рабе, решил надо мной поиздеваться. Пусть знает, на что я способен…, – в кабинет вбежали французы. Затрещал пиджак, Федор присвистнул:

– Вспомню старые времена. Мишель на свободе, очень хорошо. С ними я справлюсь…, – удар у него остался сильным, как и два десятка лет назад. Федор подул на костяшки пальцев: «Вам тоже достанется, господа предатели Франции!».

Сорвав со стены нацистский флаг, Федор бросил ткань под ноги: «Только здесь ему и место».

Оберштурмбанфюрер Максимилиан фон Рабе шел по длинному, голому коридору серого бетона. Жилые дома в Дранси строились в функциональном, простом стиле, здания опоясывали балконы. Окна пока не закрыли решетками. Макс ожидал, что в будущем здесь появится и колючая проволока, и вышки. Дранси предполагалось превратить во временный лагерь, для евреев Парижа и окрестностей. Рядом была железнодорожная станция, удобная для формирования и отправки эшелонов.

Прислонившись к стене, Макс закурил, вдыхая горький дым. Несмотря на жаркий день, в коридоре было сыро. До капитуляции в зданиях размещались конторы и дешевые квартиры. Сейчас «Город молчания», как его называли, перешел во владения немецкой администрации. В полевой тюрьме сидели бежавшие из плена французы, арестованные на улице, без документов. Максимилиан очень хотел увидеть в одной из камер мальчишку.

Он спросил у пани Гольдшмидт, где находится родственник ее жениха, однако девушка молчала. Мадемуазель Аннет молчала, и когда Макс поинтересовался, куда она дела бриллиант. Пани Гольдшмидт, по заверениям, наряда гестапо, вышла из квартиры с кольцом, в черных, траурных перчатках. Остановившись у каморки консьержки, пани обнаружила, что они порвались по шву. Девушка отдала перчатки француженке. Актриса взяла у мадам Дарю ее собственные, коричневые. Наряд гестапо, и женщины, арестовывавшие мадемуазель, были уверены, что кольцо осталось у нее на пальце.

В Дранси мадемуазель приехала без бриллианта. Окно машины не открывали, она сидела между двумя женщинами и с места не двигалась. Макс приказал обыскать мерседес, подъезд, каморку консьержки, саму консьержку и перевернуть все в квартире. Он сделал вид, что у мадемуазель имелись шифрованные донесения британских агентов, в Париже. Фон Рабе знал, что, рано или поздно, подобные посланцы появятся во Франции. Холланд, угрюмо, думал Макс, не зря выжил.

– Расстрел на месте…, – бросив окурок на пол, Макс растер его подошвой сшитого на заказ в Милане ботинка, – никакой пощады, никакого снисхождения. Мальчишку я лично казню, когда он мне расскажет, где Джоконда и где алмазы Лувра…, – Макс хотел применить к мадемуазель более строгие меры. У него под рукой не имелось медицинских средств, привычных на Принц-Альбрехтштрассе. Врач, приехавший из Парижа, тщательно обыскал мадемуазель, во второй раз, но кольца не нашел. В здешнем гестапо, откуда явился доктор, подобных лекарств пока не держали. Макс закурил вторую сигарету:

– Придется обходиться подручными средствами…

Агенты перекопали огород консьержки. Женщина, на допросе в префектуре, предъявила черные перчатки мадемуазель Аржан. Мадам клялась, что ничего с ними не делала. Шов, действительно, разошелся.

Макс не мог, открыто, признаваться, что ищет камень. Арестованная была еврейкой, без гражданства, но подобные ценности полагалось описывать и сдавать под отчет. Бриллиант не поступил бы на склад реквизированных вещей. Кольцо, под охраной, курьером, отправили бы в Берлин. Макс подозревал, что бриллиант, попав в Германию, оказался бы на пальце кого-то из жен или любовниц высшего руководства рейха.

– Например, фрейлейн Евы Браун…, – оберштурмбанфюрер стряхнул пепел на бетонный пол. Обычно он так не поступал, Макс любил аккуратность, но ему было противно находиться в простом, ничем не украшенном здании:

– Правильно говорит фюрер, дегенеративный стиль. Подобное могли бы построить придурки, которых Отто умерщвляет, в лагерях…, – Макс любил мрамор, гранит и строгую, тускло блестящую бронзу помпезной архитектуры рейха:

– Месье Корнель комплекс возводил…, – русский сидел в камере предварительного заключения префектуры шестого округа Парижа. Макс вчера справился, по телефону, о происшествии в конторе Тодта. Партайгеноссе Греве лечил ссадины и синяки. Макс не предупреждал Греве о визите архитектора. Фон Рабе усмехнулся, положив трубку: «Получилось очень достоверно». Тогда Макс мог улыбаться, в надежде, что бриллиант найдется.

Фон Рабе не представлял, что расстанется с камнем:

– Пора заканчивать реверансы, – хмыкнул Макс, – она провела ночь в камере, в подвале. Она напугана, и все расскажет…, – на совещании, в гестапо, зашла речь о возможных рабочих лагерях, для французских евреев. Макс отрезал:

– Здесь не Бельгия. Здесь нет шахт, а на заводах мы евреев держать не собираемся. Никаких гетто на западе, это наша политика. Когда будет принято решение о депортации еврейского населения страны, эшелоны отправятся на восток…, – он сбил пылинку с лацкана пиджака, – и местное население нам поможет. Мы начали, как это выразиться, влиять на общественное мнение…, – вишистские газеты подхватили инициативу месье Тетанже. Журналисты писали о евреях, выдающих себя за французов.

– Не забывайте…, – Макс оглядел коллег, – в стране болтается много евреев без гражданства, беженцев из Польши, и покинувших рейх. Ими надо заняться в первую очередь…, – осенью правительство Петена издавало декреты об обязательной регистрации евреев и запрете на профессии. Макс напомнил себе, что нельзя оставлять поисков доктора Горовиц, хотя у оберштурмбанфюрера было подозрение, что женщина, с братом, и Холландом, перебралась в Британию.

– У подобных волчиц нет чувств, – сказал себе Макс, – она мне вколола препарат, смертельный для человека, в нужной дозе. Плевать она хотела на собственных детей…, – оберштурмбанфюрер намекнул арестованной, что может вплотную, как он выразился, заняться ее женихом, месье Корнелем.

Серо-голубые глаза презрительно взглянули на него. Мадемуазель отозвалась:

– Месье Корнель американский гражданин. США, нейтральная страна. Вы не имеете права его арестовывать, и меня тоже…, – девушка вскинула подбородок, – ни о кольце, ни о донесениях каких-то подпольщиков, я понятия не имею. Если вы хотите отомстить месье Корнелю, потому, что он вас из ресторана выгнал…, – темно-красные губы слегка улыбнулись, – это низко…, – оберштурмбанфюрер сделал вид, что беспокоится за судьбу драгоценности.

Актриса, понял Макс, врала беззастенчиво, не двинув бровью. Мадемуазель утверждала, что ни о каком бриллианте не знает: «Вы меня с кем-то путаете, – она тонко улыбалась, – в „Рице“, я не носила кольца». Девушка объяснила, что отдала перчатки консьержке потому, что привыкла появляться на публике в безукоризненном виде.

Макса бесило еврейское упрямство, с которым он раньше не сталкивался.

Тяжело вздохнув, он толкнул дверь комнаты. Мадемуазель привели под конвоем. Она осталась в траурном костюме, но шляпу и перчатки у нее отобрали. Макс посмотрел на стройные ноги, в туфлях на высоком каблуке. Она стянула волосы в узел. Девушка сидела, отвернувшись, покачивая лаковым, черным носком туфли. Щиколотка у нее была тонкая, смуглая, волосы на висках немного завивались. Фон Рабе вспомнил запах, сладких, теплых цветов:

– У Нефертити похожий профиль. Разрез глаз миндалевидный, как у Эммы…, – он сухо велел женщинам, охранявшим арестованную: «Оставьте нас».

Аннет, незаметно, сплела длинные пальцы. Она подпорола шов перчатки ногтем, спускаясь по лестнице, в сопровождении гестаповцев. Алмаз остался внутри. Девушка была уверена, что мадам Дарю передаст кольцо Мишелю, когда он появится на рю Мобийон:

– Нельзя, чтобы пропал семейный камень. Но если и Мишеля арестовали…, – Аннет узнала немца, танцевавшего с ней в «Рице». Он девушке не представился. Увидев его на пороге комнаты, Аннет поинтересовалась:

– Долго вы собираетесь меня здесь держать, месье? Вы не имеете никакого права…, – она почувствовала железные, грубые пальцы на своих плечах. Наклонившись, он прошептал в маленькое ухо:

– Я имею все права, моя дорогая…, – фон Рабе встряхнул ее, – помните! Если вы будете запираться, ваш жених получит обвинение, в шпионаже. Я знаю о его британских родственниках, знаю…, – Аннет отчеканила:

– Меня не интересует, что вы знаете! Я вам еще раз говорю, мы понятия не имеем, где находится месье де Лу! – о Мишеле немец у нее тоже спрашивал, настойчиво.

Аннет смотрела в холодные, голубые глаза. На красивых губах едва заметно поблескивали капельки слюны. Навязчиво пахло табаком, у нее закружилась голова. Аннет успела подумать:

– Такое случается, когда ждешь ребенка. Но я ничего не знаю, слишком рано…, – изящная голова дернулась, фон Рабе прижал ее к столу:

– Ты мне расскажешь, жидовка проклятая…, – узел темных волос распустился. Аннет почувствовала спиной жесткое дерево. Девушка услышала громкий смех.

– Тащите сюда жидовку…, – светлые волосы волочатся по земле, раздается ржание лошадей и выстрелы. Вокруг стоит запах табака, чего-то металлического, неприятного. В темноте, под кроватью, видны огромные, серо-голубые глаза. Девочки сидят тихо, как мышки. Стучит сердце. Ладошка младшей сестры лежит в ее ладони. Малка шевелит нежными губами:

– Маме…, тате…, – Ханеле прижимает малышку к себе. До них доносится страшный, пронзительный крик. Ханеле дергает край одеяла, толкает сестру дальше, укрывает ее с головой. Малка молчит, вцепившись в ее руку.

– Александр! – она узнает голос:

– Александр, я прошу тебя, не надо…, Я никому не скажу, никогда…, – Ханеле, смутно, помнит язык. Отец пел ей колыбельную, о лошадках.

– Пони, – вспоминает девочка, – пони. На улице лошадки. Я посмотрю, где мама с папой и вернусь…, – она говорит это сестре. Малка трясется, зубы девочки стучат, она закусывает одеяло, хватает Ханеле за подол платьица.

– Жди, – велит старшая сестра. Девочка выползает из-под кровати. В гостиной все перевернуто, медные подсвечники валяются на полу. Выглянув во двор, Ханеле замирает, видя светлые, распущенные, испачканные кровью волосы. Маму обступили смеющиеся люди. Отец стоит на коленях, его держат двое, за плечи. Высокий человек в черной куртке, с темными, в седине волосами, направил на него винтовку.

Ханеле бросается к отцу: «Тате!». Грубые, жесткие руки ловят ее. Ханеле визжит, отец рыдает:

– Александр! Оставь дитя, я прошу тебя, прошу…, – боль раздирает все тело. Человек, швырнув ее вверх, поднимает штык. Отец бросается вперед. Кровь хлещет по его темной бороде, отец хрипит, Ханеле падает на землю. Человек с холодными глазами вонзает штык в шею отца. Она ловит шепот:

– Натан Горовиц…, Теперь никто, никогда не узнает…, – она закрывает голову руками, ползет среди копыт лошадей, боль не проходит. Девочка, шатаясь, поднимается на ноги. Она бежит.

Услышав хруст подломившегося каблука, Макс бросился вслед за ней.

Поскользнувшись на выложенном плиткой полу, девушка упала затылком на железное, острое ребро ступеней, ведущих вниз, к выходу из комнаты. Белый кафель покрылся алыми пятнами. Тело, покатилось к двери, Макс подвернул ногу, пытаясь его удержать. Серо-голубые глаза помутнели. Макс почувствовал острый запах мочи, в темных волосах виднелись сгустки крови. Он с размаха ударил ее головой о ступень: «Сука! Проклятая жидовская дрянь!». Ощупав изуродованный затылок, толкнув ногой труп, фон Рабе пробормотал: «Несчастный случай». Макс брезгливо вытер пальцы платком. Надо было позвать солдат, для уборки.

Ранним утром, на пустынной улице, ведущей к воротам кладбища Пер-Лашез, появился высокий мужчина, в испачканной краской, куртке маляра, на старом велосипеде. Белокурые, коротко стриженые волосы, прикрывал суконный, темно-синий, берет. Сзади, в плетеной корзине, лежали кисти и тряпки. Остановившись у булочной, где поднимали ставни, маляр выпил чашку крепкого кофе, покуривая «Голуаз». Голубые, большие глаза, окруженные легкими морщинами, немного припухли, и покраснели, словно мужчина не выспался.

Хозяин лавки включил радио, загремела «Марсельеза». В булочной портретов маршала Петэна не имелось. В углу висел французский флаг, без топорика. Хозяин, молча, принял от маляра медь:

– Должно быть, на кладбище что-то подкрасить надо. Стены в церкви, потолок…, – не дождавшись сына из плена, жена булочника стала ходить к мессе. Раскладывая на витрине круассаны, он вздохнул:

– Кюре не помогут. Вряд ли наших парней из проклятой Германии отпустят. Весь Париж немцами кишит…, – здесь, на востоке, в бедных кварталах, наряды бошей пока не появлялись.

– Надо самим…, – маляр скрылся за серой стеной кладбища, булочник подытожил, – самим брать в руки оружие. Выгонять отсюда немцев, и петеновских крыс, так называемое правительство…, – он прищурился. Маляр стянул, берет, светлые волосы золотились в лучах рассвета. Бросив крошки от круассанов воробьям, прыгавшим по булыжнику, булочник помахал старичку, вышедшему на прогулку с дряхлым пуделем.

Мишель шел по песчаной дорожке на холм, толкая велосипед. Он знал здешнего кюре. До войны, Мишель, в годовщину смерти родителей, заказывал по ним мессу. Останки отца лежали в общей могиле. Немецкие снаряды, разнесшие в клочья госпитальные палатки, не разбирали между врачами и ранеными. Мать похоронили в Каннах, где она умерла, но Мишель считал себя обязанным устраивать поминальную службу в Париже, рядом со склепом, где лежали его предки.

Вчера кюре провел его на чердак церкви. Из полукруглого, запыленного окна, был хорошо виден памятник, белого мрамора. Оставив велосипед у закрытых дверей храма, Мишель достал из-под тряпок два букета. Он всегда приходил на Пер-Лашез с красными гвоздиками. Кладбище было тихим, в кронах деревьев перекликались птицы. Засунув, берет в карман куртки, он пошел к Стене Коммунаров. Остановившись, склонив голову, он почувствовал, как текут по лицу слезы.

Тем вечером, возвращаясь с Монпарнаса в Сен-Жермен-де-Пре, Мишель, как обычно, был очень осторожен. Он медленно поднимался по лестнице, к апартаментам Теодора, ловя каждый звук. У Мишеля на плече висела рабочая, холщовая сумка. Кроме портативного приемника, в ней лежало два браунинга. Подобное оружие использовали городские полицейские. Приемник, и пистолеты Мишелю передали на Монпарнасе, в невидном ресторане, за утиной ножкой, с шампиньонами. Его собеседник говорил с парижским акцентом. Когда барон де Лу открыл рот, он отмахнулся, мелко рассмеявшись:

– Твой предок, мой дорогой, по слухам, в наших кругах вращался…, – мужчина поднял бровь, – я рад помочь, как говорится. Но…, – он выставил ладони вперед, – в пределах разумных вещей.

– Я в Париже не остаюсь, – заверил его Мишель.

На человека он вышел через автомастерскую. Месье Алан, как его называли, занимался угонами машин и квартирными кражами. Мишель подозревал, что приемник, американской модели, раньше стоял в роскошных апартаментах, в Фобур-Сен-Оноре, но ничего спрашивать не стал.

Им, все равно, требовалась рация, и радист:

– Хотя бы передатчик…, – поправил себя Мишель, – научиться всегда можно. Придется связываться с Лондоном, с другими группами, координировать действия…, – в новостях передавали, что немецкая авиация бомбит военные базы в Британии. У Теодора в квартире стояло мощное радио. Мишель напомнил себе, что надо послушать американские новости.

Занеся ногу над ступенькой, он замер, одним неуловимым движением потянувшись за пистолетом. Сверху доносился какой-то шорох. Обхватив пальцами рукоять браунинга, Мишель почувствовал себя спокойнее. Он вспомнил, как Теодор учил его стрелять. Мишель увидел надменное лицо фон Рабе, в мадридском пансионе:

– Момо шрам целовала…, – Мишель рассердился на себя:

– Нашел о чем думать, сейчас. Все кончено, и никогда не вернется…, – он прижался к стене. Сверху повеяло ароматом сладких, тревожных пряностей.

Они выглядели так, будто собирались в дорогой ресторан. Мадам Левину, от переодевания, в номере «Рица», оторвал телефонный звонок. Роза узнала голос мадам Дарю, девушка навещала рю Мобийон. Консьержка, шепотом, попросила ее, немедленно, приехать на Левый Берег. Выбежав из гостиницы, Роза ухватила такси под носом какого-то, как она презрительно сказала, петэновского мерзавца.

Мадам Левина раскрыла изящную, ухоженную ладонь:

– Аннет и Теодора арестовали, Мишель. За ними приехали вишистские полицейские. Тебе надо покинуть город…, – Итамар курил, в открытую форточку, разглядывая двор особняка. И он, и Роза знали о Максимилиане фон Рабе. Юноша кивнул:

– Не стоит рисковать, Мишель. Поезжай с нами на юг, или даже в Палестину. У тебя отличные руки, боевой опыт, ты пригодишься в деле…, – алмаз лег в ладонь Мишеля острыми гранями. Расстегнув рубашку, Мишель достал простой, стальной крест. Повесив кольцо рядом, он поднял голубые глаза:

– Итамар, у тебя…, у вас есть своя земля. Будет, – поправил себя Мишель, – при нашей жизни. А у меня есть своя. Моя семья здесь три сотни лет живет, мои предки здесь похоронены. Никогда такого не случится, чтобы я бежал…, – он посмотрел на шпиль Сен-Жермен-де-Пре, на черепичные крыши Парижа:

– Я никуда не уеду, пока не станет ясно, что с Аннет, с Теодором…, – Мишель вспомнил о теле тети Жанны, лежавшем в похоронном бюро:

– Никуда не уеду, – подытожил он, доставая блокнот с карандашом, – но здесь, или на рю Мобийон я больше не появлюсь. Это опасно. Держите телефон, зовите месье Намюра…, – Мишель, с велосипедом, переселился в автомастерскую. Он спал на сиденье лимузина. Машины были готовы к отъезду.

Прочитав газету месье Клода, Мишель разорвал лист на мелкие клочки:

– Аннет арестовали не из-за Теодора. Она еврейка, без гражданства…, Но что с Теодором? Неужели за нами следили? – вечером следующего дня месье Намюра позвали к телефону. Он узнал голос. По именам они друг друга не называли, на всякий случай. Выслушав кузена, Мишель, коротко, сказал:

– Я буду рядом, разумеется. Пожалуйста, осторожнее…, – он понимал, что Теодор еле сдерживается. Кузен долго молчал. Теодор, наконец, выдавил из себя:

– Потом обсудим. Сейчас надо…, – не закончив, он повесил трубку.

Ночью Мишель сидел во дворе автомастерской, на ящиках, с бутылкой дешевого вина. Здесь было тихо, кафе в районе предприятий закрывались рано. Мишель, отчаянно, хотел подняться и пойти знакомой дорогой, на Монпарнас. Он посмотрел на часы:

– Сейчас она…, Момо, приедет с выступления…, – Мишель вдохнул запах шампанского и сигарет, оказался в полутьме передней, услышал тихий шепот:

– Волк, я знала, знала, что ты вернешься…, – ему захотелось устроить голову на тонком плече, обнять ее, прижать к себе, уберечься от смерти. Мишель вспомнил голос Теодора:

– Аннет…, Мне сказали в префектуре, когда выпускали. Она умерла, в Дранси, несчастный случай. У нее каблук сломался, в камере. Она упала, ударилась затылком…, – кузен, осекшись, долго молчал. Мишель слышал его дыхание:

– Кольцо у меня, – коротко сказал он, – у меня, Теодор…, – кузен повесил трубку.

Допив вино, Мишель задремал, в лимузине, коротким, неспокойным сном. Он опять видел серый, холодный туман, седую женщину, похожую на Мадонну Рафаэля. Вздрогнув, он открыл глаза. Мадонна, держа ребенка, протягивала к нему руку.

Мишель оставил одну гвоздику рядом со Стеной Коммунаров. Он всегда приходил сюда, с другими социалистами и коммунистами, первого мая. Прочитав имена расстрелянных революционеров, он пошел к семейному склепу. На участке вырыли одну яму. На Пер-Лашез было тесно, гробы опускали в землю вместе:

– И надпись у них одна будет…, – он положил алые гвоздики к латинским буквам: «Dulce et decorum est pro patria mori».

– Достойно умереть за родину…, – легкий ветер шевелил белокурые волосы Мишеля: «Будь верен до смерти, и я дам тебе венец жизни». Он перекрестился, глядя на имена бабушки и дедушки, на надпись «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Он опустил белые розы рядом со старыми, буквами:

– Это на кладбище Мадлен высекали, потом захоронения сюда перенесли, – вспомнил Мишель:

– Жанна де Лу. Теперь пребывают сии три, вера, надежда и любовь, но любовь из них больше…, Любовь больше. Господи, дай нам увидеть время, когда не останется ненависти, когда будет одна любовь. Дай нам силы бороться…, – белый лепесток, оторвавшись от цветка, полетел по дорожке. Мишель знал, что на похороны придут Роза, с Итамаром. Юноша сказал, что прочтет кадиш:

– Тихо, – он вздохнул, – никто, ничего не услышит. Ее звали Хана, дочь Натана…, – Мишель уловил, издалека, шуршание шин.

– Господи, дай им покой в присутствии своем…, – прикоснувшись к белому мрамору склепа, Мишель быстро пошел к церкви. Кюре открыл для него двери. Внутри спокойно, привычно пахло ладаном. Опустив руку в чашу со святой водой, Мишель нырнул в боковой выход. Узкая лестница вела на чердак. Катафалк, с двумя гробами, поднимался на холм.

Кузен вскинул голову. Он был в траурном костюме, рыжие волосы играли огнем в свете утреннего солнца. Мишель не отводил взгляда от жесткого, постаревшего лица, пока катафалк не свернул на боковую аллею, к семейному склепу.

Терраса ресторана La Cantine Russe выходила на Сену. Вечера в конце лета были сумрачными. Эйфелеву башню, напротив, после капитуляции освещать прекратили, но большие, черно-красные флаги, со свастиками, были видны и отсюда, с Правого Берега.

Федор выбрал русский ресторан, потому что его держал знакомый. При жизни Аннет, Федор никогда ее сюда не водил. Он пришел на набережную к закрытию заведения. Его, без единого слова, провели к столику. Хозяин принес меню, но Федор попросил: «Водки мне дайте». Он сидел, перед хрустальным фужером для шампанского, перед медленно пустеющей бутылкой:

– Я водку дома пил…, – Федор затянулся сигаретой,– когда…, – дальше думать он не хотел. На спинку стула он повесил старую, потрепанную кожаную сумку. Федор купил ее в каком-то захудалом городке, у подножия Скалистых Гор, десять лет назад. Закончив строить синагогу, в Филадельфии, Федор решил отправиться на следующий заказ, в Сан-Франциско, не поездом. Купив подержанный форд, он проехал всю Америку, из конца в конец. В Чарльстоне, Федор увидел синагогу, где, когда-то работал раввин Джошуа Горовиц. Он добрался до Йеллоустонского парка и Большого Каньона:

– Я Аннет обещал показать Америку…, – едкий дым щипал глаза, но Федор их не вытирал, – не успел. Я ничего не успел. Почему я был такой дурак, почему поддался на провокацию этого…, фон Рабе…, – Федор вспомнил, как рассчитывался, в простом магазине, где шумели ковбои:

– Я рассказывал Аннет о гейзерах. Мы собирались взять палатку, поехать в Скалистые Горы…, – в сумке лежало все, что у него осталось, короткий клинок, с украшенной алмазами и сапфирами рукоятью, икона Богородицы, в серебряном окладе, и две книги, Достоевского и Пушкина.

Федор вспомнил крохотный, тускло блестящий золотом крестик:

– Бабушка Марта мне его отдала…, – он махнул рукой: «Не стоит, и думать о нем». Федор не хотел возвращаться в Сен-Жермен-де-Пре, где все напоминало об Аннет. Квартиру на рю Мобийон перевернули вверх дном. После похорон он сказал мадам Дарю:

– Позаботьтесь о книгах, пожалуйста…, – Федор тяжело вздохнул, – и если месье Намюр зайдет…, – он помолчал, – передайте мой телефон…, – Федор снял номер в дешевой гостинице, на Монмартре. Он пил каждый день, в ближних барах, почти до рассвета. Поднимаясь по узкой лестнице, покачиваясь, он открывал дверь номера. Федор, не раздеваясь, падал на кровать. Ему снилась Аннет. Он видел седину в темных волосах, слышал знакомый голос: «Не успеешь».

Просыпаясь, он тянулся за бутылкой водки, рядом с кроватью. Шторы в комнате он задернул. Он не мог работать, не мог взять карандаш. Федор попытался набросать какое-то здание, но вместо этого стал рисовать портрет Аннет. Отшвырнув альбом, он вернулся к выпивке.

Кузена он не видел, с рю Мобийон в гостиницу никто не звонил. У Федора хватило сил дать телеграммы в Стокгольм и Нью-Йорк, сообщая Регине и дяде Хаиму о смерти Аннет. Он предполагал, что на рю Мобийон пришли ответы, но Федор не хотел их читать. Он вообще никого не хотел видеть.

Он вспоминал, сухой голос немецкого офицера, в Дранси:

– К сожалению, мадемуазель Аржан скончалась, в результате несчастного случая. Заключение врача…, – немец зашелестел бумагами, Федор стоял, сжав кулаки. Всю дорогу до Дранси, он не верил, тому, что услышал в префектуре, повторяя себе:

– Ошибка. Ее перепутали. Не может быть, я сейчас ее увижу…, – он увидел Аннет в подвальном морге немецкой военной тюрьмы, под холщовой простыней, с лиловым штампом. Федора заставили подписать какие-то бумаги, проверив его французский паспорт. Врач сказал:

– Сожалею. Неудачное падение, такое случается…, – о фон Рабе Федор не стал спрашивать. Он понял, что не может больше ни о чем думать, кроме Аннет.

– Мне надо похоронить ее, маму…, – сказал себе Федор, – все остальное потом…, – потом началась водка.

У него случалось подобное, в Берлине, семнадцать лет назад:

– Тогда она просто ушла…, – Федор смотрел на очертания Эйфелевой башни, – Анна. Просто ушла. Может быть, она жива. Какая разница, мы с ней больше никогда не встретимся. И с Аннет никогда…, – в Берлине его спасла работа, а сейчас и работы не было.

– Я ничего не хочу, – он медленно пил водку, будто это была вода, – ничего. Мне все равно, что случится дальше…, – ночами, на Монмартре, Аннет появлялась в его снах. Она обнимала его, прижимая к себе, он целовал смуглые плечи, Аннет шептала что-то ласковое. От ее темных волос пахло цветами. Он проводил губами по стройной, длинной шее, слышал ее сдавленный, короткий, сладкий стон. Он открывал глаза:

– Моя маленькая…, маленькая…, – Федор вспоминал прошлую весну. У Аннет закончились съемки, он делал ремонт в буржуазном особняке, в Фобур-Сен-Оноре. На выходных Федор взял лодку и повез Аннет на остров Гран-Жатт.

– Все вокруг цвело…, – он видел зеленую траву, белые лепестки яблонь, слышал перебор гитарных струн:

– Я ей пел песню…, – Федор поморщился, – отец ее любил. Мама ее хорошо играла. И Анне я тоже это пел…, – Федор, даже, невольно, потянулся за гитарой:

Не для меня придет весна,

Не для меня Буг разойдется,

И сердце радостно забьется

В восторге чувств не для меня!

Аннет попросила перевести слова. Он, улыбаясь, говорил, девушка обнимала его за плечи:

– Все для тебя, милый мой…, – темные волосы она украсила венком из полевых цветов, смуглые ноги в коротких шортах испачкала трава. Шелковая, светлая блуза обнажала начало шеи, она поцеловала рыжий висок: «Только для тебя, Теодор, всегда…».

Опустошив бутылку водки. Федор повернулся к выходу с террасы. Он вздрогнул, увидев знакомые, белокурые волосы. Кузен стоял с бутылкой Smirnoff. Берет, он снял, но был в старой, измазанной красками куртке.

– Спасибо, – вежливо сказал Мишель хозяину ресторана, – дальше я сам.

Пройдя к столу, он уселся напротив, спиной к реке. Мишель смотрел на обросшее рыжей щетиной, усталое лицо. Голубые глаза заплыли и поблекли. Кузен потянулся за пачкой «Голуаз», сильные, длинные пальцы тряслись. Теодор, несколько раз, безуспешно, щелкнул зажигалкой. Мишель, протянув руку, чиркнул спичкой. Набережная была пуста. На противоположном берегу, иногда, проезжали машины.

Забрав у него бутылку, выпустив дым, Теодор закашлялся: «Как ты меня нашел?»

– Ты меня сюда приводил, совершеннолетие отмечать…, – водка полилась в фужер:

– Я вчера слушал британские новости, Теодор…, – Мишель, осторожно, вернулся в Сен-Жермен-де-Пре, в апартаменты. Он забрал из кладовки жестяную банку, с взрывчаткой. Мишель выпил бутылку вина, закусывая оставшейся черной икрой. Новости были не британские, а из Нью-Йорка. Лондонское радио правительство Петена глушило.

Мишель пил водку, почти не чувствуя вкуса, слыша запись глухого, усталого голоса Черчилля:

– Никогда еще в истории человеческих конфликтов столь многие не были обязаны столь немногим…, – выступая в палате общин, премьер-министр говорил о британских летчиках. Мишель сидел у радиоприемника, вспоминая кузена Стивена:

– Мы не знаем, жив он, или нет. Надо дойти до рю Мобийон. Мадам Дарю сказала, что Теодор телеграммы отправлял. Может быть, ответы пришли…, – у Мишеля в кармане лежала записка с телефоном кузена на Монмартре. Он не хотел, как выразился Мишель, говоря с Итамаром и Розой, ходить туда раньше времени:

– Пусть оправится…, – они встретились в простом ресторане, на Монпарнасе, – хотя, – помолчал Мишель, – не знаю, сколько это займет…, – фон Рабе в городе не видели. Мишель подумал, что немец мог поехать, на юг, в По, где хранился Гентский алтарь.

Итамар отправил девушек в Марсель, дав телефоны своей группы. Они с Розой уезжать отказались:

– Если фон Рабе не найти, – мрачно сказала мадам Левина, – то надо начать с другого нациста…, – в темных глазах Мишель увидел холодную, спокойную ненависть:

– Все равно, – девушка затянулась сигаретой, – он сказал фон Рабе об Аннет, в ресторане. Если бы ни он, ничего бы, не случилось…, – никто из них, конечно, не поверил истории о падении в камере. Роза кивнула на улицу:

– Ты видел афиши…, – губы в помаде брезгливо скривились, – это дело рук петэновцев. Надо дать им понять, что мы не шутим…, – острые ногти, в лаке цвета крови, лежали на скатерти, – хватит предупреждений…, – Мишель замялся:

– Итамар, тебе девятнадцать лет. И Роза, вряд ли тебе стоит…, – Мишель хотел показать афиши Теодору.

– Без меня у вас ничего не получится, – отрезала мадам Левина, – и не думай…, – она залпом допила кофе, – я сюда вернусь, в Европу…, – Итамар заметил: «Мне девятнадцать, но я подобное делал».

Мишель не стал спрашивать, как, и где.

Кузен не смотрел в его сторону. Мишель, зачем-то, сказал: «Троцкого убили». Об этом он тоже услышал по радио.

Теодор, горько, усмехнулся:

– У Сталина не осталось больше врагов. Гитлер поставит Европу на колени. То есть поставил, они будут править вместе…, – Мишель, внезапно, разозлился. Вырвав у кузена сигарету, ткнув окурок в пепельницу, он прошипел:

– Будут. Или Гитлер нападет на Сталина. Но тебя это не коснется, Теодор. Ты собираешься спиваться с неудачливыми художниками, на Монмартре. Пусть евреев депортируют, пусть убивают, пусть вся Европа станет нацистской, тебя это не коснется…, – кузен, пошатываясь, поднялся:

– Мальчишка! – выплюнул Федор:

– Какое ты имеешь право рассуждать! Ты никогда не любил, никогда не терял, никого…, Какого черта ты сюда явился, оставь меня в покое! – он попытался вырвать руку, но у Мишеля были крепкие пальцы.

В темноте заблестели голубые глаза:

– Я пришел, чтобы показать тебе кое-что, Теодор. Посмотри, и можешь возвращаться на Монмартр. Пить дальше…, – Мишель подтолкнул его к выходу с террасы. Федор, в последние дни, не обращал внимания на плакаты, усеивающие стены. На них, в любом случае, кроме портретов Петэна с Гитлером, и призывов разоблачать британских шпионов, ничего не печатали.

Они остановились под тусклым фонарем, у афишной тумбы, на набережной. Федор очнулся. Это была ее фотография, прошлого года, в профиль, с поднятыми на затылке, перевязанными лентой волосами. Она лукаво улыбалась. Через высокий лоб, через миндалевидные глаза, тянулись жирные, черные буквы: «Mort aux Juifs!». Шестиконечную звезду, будто врезали в ее лицо. Он только и мог, что порвать проклятую бумагу, ругаясь, сквозь зубы, по-русски. Мишель засунул руки в карманы куртки:

– В газете месье Тетанже напечатали…, – Федор топтал клочки афиши, – пять тысяч экземпляров, как мне сказали…, – Мишель оглянулся:

– Пойдем. Я не хочу, чтобы мы закончили ночь в префектуре.

Они спустились к Сене, Федор наклонился над водой. Плеснув себе в лицо, немного протрезвев, он стал жадно пить из реки.

Мишель заметил: «Тебе сейчас не стоит подхватывать брюшной тиф».

– Ни одна бацилла у меня внутри не выживет, – мрачно отозвался Федор, – они водкой не питаются…, – взъерошив рыжие, влажные волосы, он присел на гранитные ступени:

– Рассказывай…, – Федор подавил желание опустить голову в руки, – что мы собираемся делать…, – он подумал:

– Ради нее, ради Аннет. Я ее не защитил, я виноват. Теперь я должен помочь другим…, – кузен, устроившись рядом, раскрыл ладонь. Федор увидел, в лучах фонаря, грани алмаза.

– Забери себе…, – он закурил, – камень ваш, семейный. Мне…, – Федор вытер глаза, ладонью, – мне некому его отдавать…, – Мишель почти ласково согнул его пальцы вокруг кольца:

– Он такой же мой, как и твой. Ты подобного знать не можешь…, – Мишель, на мгновение, как в детстве, привалился головой к знакомому, надежному плечу, – все в руках Божьих…, – взглянув на темную, без единого огонька, Сену, Мишель начал говорить.

Федор выбросил сигарету:

– Хорошо. Завтра проведем акцию, и разъедемся, на юг и на запад. Только фон Рабе, я, все равно, найду и убью…, – он посмотрел на кузена:

– Поспишь не на сиденье машины. Я тебе кровать уступлю…, – поднимаясь, по лестнице, Федор остановился: «Ответы пришли на мои телеграммы?»

Мишель кивнул:

– Все пока живы, в Лондоне. Меир от ранения оправился, возвращается в Нью-Йорк. С кузиной Эстер все в порядке. Регина, горюет, конечно, и дядя Хаим тоже. Тетя Юджиния намекнула, что Джон с нами свяжется, лично. Пересечет пролив…, – завидев огонек такси, Федор вышел на мостовую.

– Пока живы…, – они ехали на Монмартр, в полном молчании. По радио пела Момо. Федор заметил тень на лице кузена:

– Живы. Ее больше нет, и никогда не будет…, – Федор привалился виском к стеклу машины: «И фон Рабе не будет, обещаю».

Лимузин остановился на красном сигнале светофора, на углу авеню Рапп и рю Сен-Доминик. Впереди следовал темный рено, кабриолет, с поднятой крышей. Огни приборной доски бросали отсвет на белую щеку, сверкали в спускающихся на плечи, пышных волосах. Роза села за руль своей бывшей машины. Внутри еще пахло краской. Проведя рукой по матерчатому сиденью, девушка усмехнулась.

– Телячью кожу, думаю, хозяин гаража продал, с выгодой. Этот…, – Роза прервалась, – обивку салона в Италии заказывал.

Итамар и Роза приехали на Монпарнас, пользуясь такси. Остановив машину на бульваре Распай, они дошли до места встречи пешком. В телефонном звонке месье Намюр напомнил об осторожности. Они улетали из Ле Бурже, завтра утром, в Марсель. Это было безопаснее, чем ехать экспрессом.

Завтракая с Итамаром, в «Рице», Роза громко жаловалась на скуку летнего Парижа. Девушка мечтала окунуться в море. Багаж отправили на аэродром, после обеда. Месье Фарух заказал билеты в ночной клуб, и велел консьержу прислать туда гостиничный лимузин. Роза надела широкие, в стиле Кэрол Ломбард, брюки, джемпер итальянского, тонкого кашемира, с короткими рукавами, и большой берет. Итамар смотрел на длинные ресницы, на бриллианты, окружавшие дамские часы на золотом браслете, швейцарской работы. Каблуки туфель уверенно упирались в коврик, на дне машины. Сумочка от Луи Вуиттона лежала на заднем сиденье. От нее пахло сладкими, тревожными пряностями.

Свет сменился зеленым, кабриолет повернул на рю Сен-Доминик. В седьмом округе, буржуа вели размеренный образ жизни. К одиннадцати вечера рестораны и кафе закрывались, патроны расходились по домам. У обочин стояли дорогие машины. Фары рено освещали высокие двери домов, украшенные витражами и коваными решетками. Ночь выдалась теплой. Итамар откашлялся: «Может быть, тебе не стоит идти…»

– Им он дверь в два часа ночи не откроет, – отрезала Роза, – а мне откроет, по старой памяти. Значит, – неожиданно весело сказала она, – ты с графиней помолвлен, дорогой Итамар?

Юноша, покраснев, промямлил:

– У нас нет помолвок. У нас все по-другому. Мы договорились жить вместе, когда Цила доучится…, Она хочет преподавателем стать. Для кибуца такие люди нужны. Но это долго, – прибавил Итамар, – четыре года. Циона собирается в консерваторию поступать, в Иерусалиме, а Цила поедет в Петах-Тикву. У нас аграрная школа, я в ней занимаюсь…, – мадам Левина вскинула ухоженную бровь: «Как удобно».

Итамар покраснел еще сильнее:

– Она только до десяти лет была графиней. Потом ее доктор Судаков из Будапешта в Израиль привез. Он должен вернуться, к осенним праздникам…, – Роза слышала об Аврааме Судакове от покойной Аннет. Они встречались, в Польше. О кузене Аврааме говорил и Мишель, работавший с ним в Праге:

Роза вела машину, не думая. Она отлично знала дорогу к бывшему супружескому гнездышку, апартаментам, с террасой, занимавшим последний этаж хорошенького, белокаменного особняка. Консьержка уходила в полночь и возвращалась в шесть утра. Приходящая уборщица появлялась два раза в неделю. На званые обеды и приемы муж нанимал повара и официантов. Роза ехала мимо булочной, где они брали круассаны, мимо ресторанов, где обедали, когда выпадал свободный от светских обязанностей вечер. Она миновала цветочную лавку, где Клод покупал ей пармские фиалки:

– Я тоже смогу работать, у них. То есть у нас. Немецкий мой родной язык, французский тоже стал…, – она горько усмехнулась, – стрелять я научусь. Итамар говорил, Цила, и Циона, девчонки, им двенадцать, а стрелять умеют. Научусь и приеду обратно в Европу. Чтобы никогда в жизни, больше, не увидеть ни одного подобного плаката…, – Итамар, осторожно, спросил:

– А почему твое фото не напечатали? Потому, что ты…, – он смутился: «Прости».

Они сидели на балконе номера Розы, в «Рице». Девушка посмотрела на черно-красные флаги, колыхающиеся в золотистом закате, над площадью Согласия:

– Ему плевать, что мы были женаты…, – жестко отозвалась Роза, – он подал на развод, когда Франция капитулировала. Меня никто не знает, я модель, а не актриса…, – Роза откинулась в кресле, – меня нашли в шестнадцать лет на рынке Ле-Аль, у прилавка с потрохами, и взяли в ателье мадам. Я снималась для журналов, украшала собой светские приемы, стала буржуазной женой…, – она отпила кофе:

– Думаю, если бы ни это…, – Роза повела рукой, – я бы провела жизнь между Фобур-Сен-Жермен и виллой семьи Тетанже в Каннах, загорая, играя в бридж, и рожая наследников…, – Роза остановила рено за углом своего бывшего дома.

Тетанже любил писать по ночам. Роза вспомнила, как муж целовал ей руки:

– Что ты, любовь моя, не думай сидеть со мной. Тебе надо высыпаться, хорошо выглядеть. Я сам кофе сварю, а ты отдыхай…, – она взяла сумочку с ключами от парадного. Ключей от квартиры у нее не осталось, но Роза знала, что Клод откроет ей дверь. Подняв голову, она заметила огонек лампы, за гардинами, в кабинете. Она вспомнила искаженное страхом лицо бывшего мужа, в «Рице», его крик: «Они еврейки, им не место в приличном обществе!». Роза увидела холодные, голубые глаза немца:

– Оберштурмбанфюрер Максимилиан фон Рабе, – повторила она, – я его запомнила. Он меня тоже, конечно…, – в сумочке у Розы лежал французский флаг, и еще кое-что, нужное для акции.

Итамар запер машину: «А что ты будешь делать в Израиле, Роза?»

– Открою швейную мастерскую…, – она была выше Итамара почти на голову. Юноша покосился на острые, опасные даже на вид каблуки:

– Она рассказывала, что и в Кельне жила буржуазно. У ее отца был парфюмерный магазин, самый большой в городе, пятикомнатная квартира, автомобиль. Они все потеряли, когда из Германии бежали. Отец ее не оправился, быстро умер. Она хорошо на иврите говорит, с детства его учила…, – у мадам Левиной, правда, был тяжелый немецкий акцент, такой же, как и у госпожи Эпштейн, в кибуце.

– Она от него избавится, – сказал себе Итамар, – она молодая девушка. Просто не, кажется такой…, – лимузин припарковали рядом с рено. Роза, на каблуках, была почти вровень Маляру и Драматургу:

– Она говорила, – вспомнил Итамар, – один метр восемьдесят сантиметров у нее рост. И каблуки…,– он склонил голову, – сантиметров пять. О чем я только думаю…, – Итамар наверх не поднимался, его делом было следить за улицей. Он участвовал в акциях Иргуна, убивал арабов и британских офицеров:

– Но девушек у нас нет…, – каблуки стучали по брусчатке, – и это ее бывший муж…, – из кармана куртки Маляра торчал моток веревки. Пропустив в парадное троих человек, дверь мягко захлопнулась. У одного из пистолетов был глушитель. Драматург поставил его на оружие, в автомастерской. От бомбы они избавились, выбросив ее в Сену.

Итамар курил, вспоминая залитые солнцем поля кибуца Кирьят Анавим, стрекот трактора, Цилу, в шортах, и широкополой шляпе, за рулем. Он слышал фортепьяно Ционы, мелодию «Атиквы», пение детского хора, видел украшенную бело-голубыми флагами, деревянную сцену. В кибуце отмечали праздник первых плодов, Шавуот. Девочки надели холщовые юбки и блузы. Они танцевали, рыжие волосы Цилы светились в огнях факелов:

– Мы поцеловались, в первый раз…, – Итамар закрыл глаза, – только нас госпожа Эпштейн спугнула. Мы поженимся, непременно, через четыре года. Это если я выживу, и в тюрьму не сяду. Ционе, кажется, никто не нравится, но за ней и не ухаживают. Все доктора Судакова боятся…, – Итамар и сам, немного, его побаивался:

– Он меня не станет ругать, – решил юноша, – я почти сотню человек привожу, и яхта тоже пригодится. Очень красивые девушки, знакомые Розы, Аннет покойной. Они сразу, замуж выйдут, стоит нам до Израиля добраться…, – наверху открыли окно.

Труп болтался на веревке. Итамар прищурился. На шее месье Тетанже висел плакат: «Mort aux traîtres! Vive la France libre!». Из окна выкинули трехцветный флаг, с лотарингским крестом, символом армии Свободной Франции. Дверь подъезда открылась.

От Розы пахло знакомыми Итамару духами, и немного, пороховой гарью. Мишель вспоминал жалкое, залитое слезами лицо:

– Месье Корнель…, – он попытался подняться, – месье де Лу, вы интеллектуалы, люди с образованием, как и я. Мы можем поговорить, прийти к соглашению, у меня есть деньги. Ты с ними спала…, – взвизгнул Тетанже, – с обоими! Они бы не явились сюда, если бы ни ты…, – Роза курила, прислонившись к стене гостиной. Как она и предсказывала, бывший муж, услышав ее голос, отпер дверь квартиры:

– Клод, это я. Нам надо поговорить…, – он проклял себя за неосторожность, едва увидев хмурые лица людей, поднимавшихся по лестнице. Месье де Лу был в каких-то рабочих обносках. Месье Корнель надел потрепанный, старый костюм:

– Светский баловень…, – Тетанже вспомнил плакаты, напечатанные в типографии, по заданию немца, герра Шмидта:

– Он уехал из Парижа, но сказал, что вернется. Может быть, предложить им золото? Мадемуазель Аржан скончалась, несчастный случай. Она была невестой месье Корнеля…, – Тетанже, рухнув на колени, что-то забормотал.

Аккуратно потушив сигарету в серебряной пепельнице, Роза наклонилась. В темных глазах играл свет настольной лампы:

– Мразь, – тихо сказала бывшая жена, – проклятая, грязная тварь. Сдохни в аду, мне противно, что я, когда-то…, – она кивнула в сторону спальни. Тетанже надеялся их разжалобить:

– Вы заканчивали Эколь де Лувр, месье де Лу, – он плакал, – вы ценитель искусства. Неужели вы можете пойти на убийство…, – Тетанже почувствовал холод пистолета у затылка. Месье Корнель поправил его:

– Это не убийство. Это казнь. Первая, но не последняя, – выстрелив, Федор отступил, чтобы не запачкаться.

Мишель вскинул глаза на окна квартиры:

– К утру его найдут, но вы к тому времени будете в Ле Бурже, а мы, на шоссе, ведущем на запад. Нас никто не видел…, – он посмотрел на часы. Федор забрался за руль лимузина:

– Езжай за мной. Я их высажу у ночного клуба, – он усмехнулся, – и отправимся дальше…, – Мишель пожал руки Итамару с Розой:

– Может быть, еще увидимся. Будьте осторожны, привет доктору Судакову…, – свернув за угол, машины пропали в тихой, звездной парижской ночи.

 

Интерлюдия

Портбоу, Каталония, сентябрь 1940

Над Средиземным морем, над охряными, черепичными крышами городка медленно закатывалось солнце. Темно-синяя вода бухты была тихой. Слышался звон колокола, лучи темного золота скользили по белым стенам пансиона, по простой вывеске «Hotel de Francia». На маленьком балконе, выходящем на узкую, каменную улицу, на деревянном столе, рядом с пишущей машинкой, дымилась в пепельнице сигарета. На спинке венского стула висел твидовый, пиджак, с заплатками на локтях.

Вальтер вышел на балкон, с чашкой кофе. Он взял пенсне с клавиш машинки. Вальтер привык оставлять очки именно здесь. Опустившись на стул, он вспомнил, как Анна, осторожно, перекладывала пенсне куда-нибудь, как она говорила, в безопасное место. Посмотрев на часы, он достал из-под машинки бланк телеграммы. Анна прислала весточку из Марселя. Она была на пути в Портбоу, пересекая границу на машине.

Вальтер решил, что она, должно быть, доехала до французского городка Сербер, по другую сторону границы, и стоит в очереди на контроле. Он перешел в Испанию без затруднений. Американская виза в паспорте ни у кого вопросов не вызвала. Пограничники прошлись по вагону поезда, проверяя документы. Стоянка была долгой, не только из-за контроля. Железнодорожники устанавливали вагоны на иберийскую колею.

Получив транзитный, испанский штамп, он забрал саквояжи и взял такси до пансиона. Анна, в Париже, выбрала Hotel de Francia, и забронировала номер телеграммой.

Ему никогда так хорошо не работалось. Городок был маленьким, жители ходили к мессе, ловили рыбу и держали комнаты для приезжих. В Каталонии, и на Лазурном берегу, продолжался бархатный сезон. Беженцы из Франции, евреи, в Портбоу не останавливались. Они ехали дальше, в Барселону и Валенсию, откуда добирались до западного полушария.

– А мы едем в Лиссабон…, – Анна везла билет на аргентинский лайнер. По нему Вальтеру должны были выдать транзитную, португальскую визу. В Париже они сидели в кровати, рассматривая карту Испании, карандашом отмечая города, где они хотели переночевать, по пути на запад. Анна отлично говорила по-испански, после жизни в Аргентине. Она прижималась мягкой щекой к его щеке:

– Получится медовая неделя, мой милый. В Панаме мы поженимся…, – она показала фотографии дочери. Девочка, в отличие от матери, была хрупкой, маленького роста, но статью, подумал Вальтер, они были похожи. Марту Рихтер сняли в школьной форме, в строгой юбке и свитере, с эмблемой института Монте Роса. Пышные косы девочка уложила на затылке. Она стояла, гордо откинула голову. Анна рассказала, что дочь хочет заниматься математикой:

– Она поедет в Америку, – весело заметила женщина, – в университет. Мы с тобой останемся в Панаме…, – Вальтер увидел в серых глазах теплый огонек. Он поцеловал пахнущий жасмином висок: «И что мы собираемся делать, на океанском берегу, под пальмами?»

Анна скользнула ему в руки:

– Ты будешь работать, а я за тобой ухаживать, ходить на цыпочках, приносить кофе, и вычитывать рукописи. Заведем собаку…,– Вальтеру показалось, что она хочет что-то добавить, однако он забыл об этом, едва почувствовав ее нежные, такие знакомые губы.

В Лиссабоне они тоже заказали номер в гостинице. Анна оставляла его в городе, и возвращалась в Швейцарию. Женщине завершала дела по бизнесу покойного мужа. В октябре они с Мартой ехали в Ливорно, где садились на лайнер.

Вальтер курил, глядя на море. Он думал о тропиках, о вечном лете, белом песке океанского пляжа, и простом, низком доме на берегу. Изучив карту Панамы, они выбрали несколько городков, где можно было поселиться:

– Ты выучишь испанский, – уверила его Анна, – я с тобой позанимаюсь. Марта на четырех языках говорит, ей в тамошней школе будет легко. Купим машину, объездим окрестности. Тебе понравится в Мехико, я покажу тебе город…, – вспомнив о Мехико, Вальтер подумал об убийстве Троцкого:

– К этому все шло…, – он вздохнул, – у Сталина больше нет соперников. Но Гитлер нападет на Россию, рано или поздно. Неужели русские не понимают? Гитлеру нельзя доверять…, – забирая у хозяина кофейник, Вальтер прислушался. Испанского языка он не знал, но здесь передавали новости из Франции.

Япония ввела войска во Французский Индокитай, усилив блокаду континентального Китая, и отрезав поставки оружия из США и Британии. Японский флот запер побережье страны. Вторжение перерезало железную дорогу, ведущую на юг, к Сингапуру и Малайзии. Единственной сухопутной дорогой в Китай оставалась территория Бирмы, принадлежавшей англичанам. Вальтер вдохнул запах кофе:

– Японцы двинутся на юг. Начнут воевать с Британией, за азиатские колонии…, – вермахт окончательно оккупировал Норвегию. В стране правил марионеточный кабинет Квислинга:

– Как и во Франции…, – Вальтер поморщился, потушив сигарету, – в новостях сказали, что не сегодня-завтра, в Берлине, подпишут Тройственный Пакт…, – договор заключался между Германией, Италией и Японией. Ожидали, что страны-сателлиты, как их называли в новостях, тоже к нему присоединятся.

Вальтер понял, что не хочет думать об этом. Анна была на пути в Портбоу. Он хотел погулять с ней по короткой, вымощенной булыжником, набережной, послушать крики чаек, вдыхая запах соли. Он хотел повести ее в маленький ресторан, со столами на улице, выпить вина, и вернуться в пансион. Он закрыл глаза, вспоминая сладкий запах жасмина, черные, волосы, знакомую руку, с длинными пальцами, старый, почти стершийся шрам, выше локтя. Анна сказала, что случайно поранилась, подростком. Она росла в Цюрихе, и там встретила своего будущего мужа. Герр Рихтер приехал в Швейцарию по делам, из Юго-Западной Африки. Поженившись, они обосновались в Буэнос-Айресе, где, по словам Анны, у мужа имелись торговые интересы.

– Она скоро окажется здесь…, – вынув бумагу из печатной машинки, он аккуратно подровнял стопку листов. Вальтер бросил взгляд на ровные строки: «Потому что в нем каждая секунда была маленькой калиткой, в которую мог войти Мессия».

Вальтер писал о будущем. Он послушал звон колокола:

– Я прав. Нельзя отчаиваться, нельзя сдаваться. Евреи веками ждут Мессию, несмотря ни на что. Я уверен, что безумие прекратится, и мир изменится. Я тоже ждал Анну, и дождался…, – он смотрел на море. Вальтер не увидел высокого мужчину, в хорошем костюме, при шляпе, остановившегося на углу.

Месье Ленуар приехал в Портбоу не один.

В Марселе к Петру, присоединились несколько неприметных людей, при оружии. В случае, если Кукушка не прошла бы проверку, ее бы потребовалось, как выражался Эйтингон, нейтрализовать, и довезти до Москвы. Женщина ответила на радиограмму, предписывающую ей появиться в Портбоу. Кукушка передала, что выезжает из Цюриха на машине. На границе у Петра сидел человек, следивший за автомобилями, появлявшимися со стороны Франции. Час назад в его пансионе раздался телефонный звонок. Лимузин со швейцарскими номерами, с Кукушкой за рулем, встал в очередь.

Вторая группа, чистильщики, находились в Швейцарии. После окончания операции, Петр намеревался связаться с Цюрихом по телефону. Требовалось обыскать виллу Кукушки, изъять ее дочь из школы, отправив девочку в Москву, и подготовить безвременную, трагическую кончину фрау и фрейлейн Рихтер. Фирма переходила новому владельцу. Петр и его семья получали безукоризненные, аргентинские документы. Он еще не выбрал фамилию, но был уверен, что Тонечка к ней привыкнет.

Оказавшись в Каталонии, Петр вспомнил встречу с Тонечкой, в Барселоне. Он улыбнулся:

– Мог ли я тогда думать, что мы поженимся? Она ждала Володю, любовь моя…, – Петр скучал по жене и сыну. После расстрела Кукушки и ее дочери, он собирался поехать с Тонечкой и мальчиком в Подмосковье, на дачу Лаврентия Павловича:

– По грибы отправимся…, – Петр почувствовал острый, дымный запах палого леса, и осенних листьев, – поохотимся. Можно с удочками посидеть, на Волге отличный клев.

К Рождеству виллу покойной фрау Рихтер занимали новые хозяева, молодая, обеспеченная семья из Южной Америки, с маленьким сыном. За операцию «Утка» Петр получил Красное Знамя:

– Надо Тонечку повести в ресторан, в Москве, – решил он, – отметить мое награждение. Мне тридцати не исполнилось, а я дважды орденоносец. У мерзавца, – он тяжело вздохнул, – ордена отобрали, и поделом ему. Надеюсь, мы больше не увидимся…, – Петр не получал радиограммы от жены. Это было, в его нынешнем положении, затруднительно.

Он ожидал хороших известий, по возвращении в Москву. Второй ребенок у них должен был родиться в Цюрихе. Петр хотел девочку, красивую, как Тонечка. Воронов с удовольствием думал об обряде крещения. Он был коммунистом, однако намеревался посещать церковь, по требованиям их пребывания в Швейцарии.

В Марселе, Петр поймал себя на том, что рассматривает крохотные, кружевные платьица, и чепчики, вязаные, трогательные пинетки. Он представлял белокурые волосы дочки, голубые, как у Тонечки, глаза. У Володи они были серые, большие, в темных ресницах. В свете солнца, волосы мальчика отливали золотом.

В кармане пиджака Петра лежало отличное, новое средство, разработанное советскими химиками, работниками комиссариата, в токсикологической лаборатории. На испытаниях смерть объектов наступала в течение пяти минут, после того, как они осушали стакан воды, с несколькими каплями яда.

Эйтингон объяснил, что лекарство сделали на основе морфия. Снотворные таблетки с ним продавались в Европе в любой аптеке. Ни один врач не заподозрил бы подвоха. Петр заранее купил две упаковки, и опустошил их, смыв пилюли в сток, в ванной. Для испанской полиции Биньямин должен был покончить с собой, узнав о новом распоряжении пограничной охраны.

Приказ, действительно, существовал. Утром Петр увидел на здании полицейского комиссариата объявление. Беженцы из Франции, с американскими визами, выдворялись из страны. Транзитный проезд через территорию Испании закрывали, на неопределенное время. Правительство Франко не хотело трений с Гитлером. Разумеется, если бы Очкарик был нужен советской разведке, никто бы его не тронул.

– Он не нужен…, – Петр снял шляпу, заходя в пансион, – то есть нужен, но в виде трупа. Он сейчас таким и станет…, – Биньямин удивился, увидев его на пороге:

– Месье Ленуар! Не ожидал вас здесь встретить. Что случилось? – Очкарик, обеспокоенно, снял пенсне. Петр окинул комнату быстрым, цепким взглядом. Не похоже было, чтобы Очкарик готовился к приезду гостьи. Ни цветов, ни вина Петр не заметил. На балконе он увидел пишущую машинку, и стопку листов:

– Он забрал манускрипт, из Парижа. В Париже Кукушка не появлялась. А если она меня обманула…, – Петр подумал, что Биньямин мог писать ей письмо. Он велел себе проверить рукопись, когда Очкарик примет снадобье:

– У нее огромный опыт работы. Она умеет отрываться от слежки. Обвела меня вокруг пальца…, – Петр, шепотом, рассказал Биньямину о новостях. Он прибавил, что находится здесь тайно, с группой товарищей, которых он, месье Ленуар, переводил через границу, горными тропами:

– Не волнуйтесь…, – Петр усадил Очкарика на кровать, – я принесу кофе и подумаем, что делать…,– Вальтер проводил его взглядом:

– Ничего страшного. С минуты на минуту приедет Анна. Познакомлю ее с месье Ленуаром, они решат что-нибудь. Все образуется…, – кофе был крепким, горьковатым. Вальтер выпил его почти залпом. Ветер шевелил страницы рукописи, на балконе:

– Надо было пепельницу сверху поставить…, – Вальтер часто задышал, – страницы разлетятся…, – сердце забилось, он откинулся к стене:

– Месье…, месье Ленуар, мне плохо, нужен врач…, – мужчина даже не обернулся. Пройдя на балкон, он бесцеремонно взял рукопись:

– Врача…, – слышал Петр хрип сзади, – пожалуйста…, – Петр надеялся, что Очкарик позовет Кукушку, однако ее имени не услышал:

– Философия, – хмыкнул Петр.

Бросив рукопись в открытый саквояж, он вернулся в комнату. Испачканные чернилами пальцы сжимали край подушки, пенсне валялось неподалеку. Изо рта вытекала тонкая струйка слюны. Губы посинели, но в этом не было ничего подозрительного. «Hotel de Francia» оцепили люди Петра, с оружием. Воронов собирался оставить открытые упаковки таблеток на столике, рядом с чашкой кофе. Он ожидал, что Кукушка явится сюда с оружием:

– Она с браунингом не расстается…, – Петр смотрел на седину, в волосах Очкарика, – если она устроит пальбу, это нам только на руку. Я бы устроил, случись подобное с Тонечкой, с маленьким…, – Петр не мог представить жену и сына мертвыми:

– Мы скажем, что пощадим ее дочь, если она поведет себя разумно. Она даст информацию о том, кому продалась. Скорее всего, американцам…, – Петр вышел на балкон, вдыхая теплый, вечерний ветер с моря. Он закурил, опустившись на стул, где висел пиджак Биньямина. Воронов стал ждать Кукушку.

Припарковав лимузин на стоянке за белокаменным зданием мэрии, Анна сдвинула на лоб темные, авиационного стиля, очки от Ray-Ban. Она сняла широкополую, летнюю шляпу, положив ее на сиденье пассажира, поверх шелкового жакета. Анна приехала в Портбоу в короткой, чуть ниже колена юбке, цвета карамели, без чулок, в легкой блузке. На белой шее блестел маленький, золотой крестик. В сумочке, мягкой, бежевой кожи, лежал заряженный браунинг.

Получив радиограмму из Москвы, предписывающую ей появиться в Портбоу, ответив Центру, Анна вышла на балкон безопасной квартиры. Она смотрела на черепицу городских крыш, на знакомые с детства шпили церквей. Она понимала, что в Монтре, в школу Марты, послали людей из Москвы. Анна не могла забрать дочь, хотя у нее на руках были американские паспорта. Она знала, что в Портбоу тоже встретит людей из Центра:

– Я не могу оставить Марту во Франции, на границе…, – горько поняла Анна, – ее исчезновение из школы заметят. О чем я? Если я приеду в Монтре, это будет означать, что я хочу забрать Марту, исчезнуть…, – паспорта остались в банковской ячейке Анны, в Женеве. Она взяла с собой только билет Вальтера на лайнер.

Могло произойти счастливое, случающееся раз в жизни совпадение. В радиограмме ей приказывали появиться в Hotel de Francia, где, как было сказано, ее ожидали. В пансионе мог остановиться кто-то еще, кроме Вальтера, перебежчик из Москвы, или агент, подлежащий ликвидации. Анна искренне, отчаянно хотела в это верить.

Взяв сумочку, она заперла машину. В теплом вечере плыл колокольный звон, пахло солью, над морем кружились, кричали чайки. Анна вспомнила сад, на вилле герра Симека, у Женевского озера. Она заехала к банкиру, возвращаясь из Парижа в Цюрих. Симек показал ей картинную галерею, пристроенную к зданию, с отличной коллекцией импрессионистов:

– Гитлеру они не достались, – мелко рассмеялся банкир, – я думаю о будущем внуков…, – в Женеве, Анна, не демонстрировала нацистских симпатий. Здесь она была просто фрау Рихтер, богатая владелица посреднической компании. Симек подвинул к ней сигареты виргинского табака, в янтарной шкатулке. Банкир обрезал сигару:

– Я бы вам посоветовал связаться с моим дилером, – заметил Симек, – в Нью-Йорке. Сейчас отличное время для вложений в искусство, фрау Рихтер. Они…, – Симек махнул рукой на север, – продают холсты так называемых дегенеративных художников, торгуют собственностью евреев. Сезанн…, – он загибал пухлые пальцы, с золотым перстнем, – Моне, Климт. Картины всегда в цене…, – он щелкнул зажигалкой, Выпустив дым, Анна покачала носком замшевой туфли:

– У полотен есть собственники, герр Симек. Евреи…, – банкир указал пальцем в небо:

– Они все станут дымом, фрау Рихтер. Уйдут в небытие, в новых лагерях, в Польше. До вас, наверняка, добрались слухи. После войны никто не вспомнит, кому принадлежали шедевры…, – Симек угостил ее отличным обедом. Анна, невзначай, поинтересовалась, куда пошли деньги «К и К» в Праге. Открыто о подобном спрашивать было нельзя. Она сделала вид, что мистер Кроу, если верить сплетням, приобрел картины из коллекций пражских музеев.

– Это случилось до аннексии…,– задумчиво сказала Анна, – ваше бывшее правительство распродавало национальные богатства, за золото. Впрочем, и золото их не спасло…, – Симек покачал почти лысой головой:

– Нет, нет. Люди слышат звон, как говорится, но не знают, где он. Герр Кроу, как бы это сказать, проявил человеческие качества. Я не думал, что у него имеются чувства, в делах он безжалостен…, – Симек рассказал Анне о спасении судетских детей. На прощание банкир заметил:

– Думаю, что после тюрьмы он бросил игры с фашизмом. Кто по молодости не ошибался? Его заводы производят сталь, бензин и медикаменты для британской армии. Впрочем, Люфтваффе, не оставит Англию в покое. Одними военными базами они не ограничатся. Начнут бомбить предприятия, гражданские здания. У них есть опыт Испании…, – Анна уехала из Женевы с полной уверенностью, что герр Кроу, в Германии, работал на британскую разведку.

Она, невольно, хмыкнула:

– Отлично у него получилось, хотя он не профессионал. Он рисковал жизнью…, – Анна поняла, что в Берлине остались агенты британцев. На них можно было выйти через ювелирный магазин на Фридрихштрассе, куда, до сих пор, через «Импорт-Экспорт Рихтера», поступали деньги от «К и К».

– То есть от британской разведки…, – поправила себя Анна. Она решила не сообщать ничего Корсиканцу, советскому агенту в Берлине:

– К чему? Через два месяца, мы с Вальтером и Мартой окажемся в Панаме. Я больше об этом не вспомню…, – идя к пансиону Вальтера, она, невольно, положила руку на живот, под шелком юбки. Анна пошатнулась, но заставила себя держаться прямо.

Она понимала, что надеяться на совпадение, или случайность, не стоит:

– Нас кто-то видел, вместе. Это проверка, они будут спрашивать Вальтера, кто я такая. Он скажет, что я фрау Рихтер, из Цюриха. Больше он ничего не знает…, – Анна замедлила шаг:

– Я не смогу их перестрелять. Тогда я больше не увижу Марту, никогда. Мы с Вальтером уедем, беспрепятственно, однако у них останется Марта. А у нас ребенок…, – она закусила губу:

– Почему, почему так? Почему я должна выбирать между Мартой и Вальтером…, – Анна услышала, издалека, в голосах птиц, знакомое слово.

– Искупление…, – она подышала, пытаясь справиться с внезапно нахлынувшей тошнотой, – я должна буду лишиться Марты, как искупления…, – за столиками кафе, наискосок от пансиона, сидело четверо мужчин. Двое играли в карты, один, в заломленной на затылок кепке, читал барселонскую газету. Еще один чистил ногти, перочинным ножичком. Черный, закрытый форд, припарковали на углу. Анна почувствовала, как ослабли у нее ноги. Петр Воронов, курил, опираясь на перила балкона. Он был в хорошем, светлом костюме, тонкого льна, при галстуке. Мужчина широко улыбался.

Ощутив спазм в животе, она велела себе толкнуть дверь гостиницы. Анна поднималась по узкой лестнице:

– Это не преступление. Я не замужем, вдова. Вальтер, человек левых взглядов. Надо признаться, разоружиться перед партией. Меня отзовут в Москву, с Мартой, посадят на бумажную работу. Я никогда в жизни не увижу Вальтера…, – дверь в номер была полуоткрыта. Анна шагнула внутрь. Воронов стоял посреди комнаты, засунув руки в карманы пиджака:

– У него там пистолет, – подумала Анна, – а у меня в сумочке. Где Вальтер? – она не сразу увидела знакомые, полуседые волосы на подушке. Она смотрела на посиневшие губы, на закатившиеся глаза. Засохшая слюна блестела на небритом, в щетине подбородке. В комнате отчетливо пахло смертью.

Анна молчала, глядя в лазоревые глаза Воронова. Она положила сумочку на стол:

– Зачем меня вызывали, Петр Семенович? Мне кажется, – она кивнула на кровать, – вы сами справились, или есть еще один объект? – наклонившись над телом, Анна взяла холодное запястье. Она хотела почувствовать Вальтера рядом, в последний раз:

– Ничего нельзя делать, – напомнила она себе, – ничего нельзя говорить. Даже бровью не двинь. Он мне заплатит, мерзавец. Не сейчас, потом. Надо оказаться в безопасности, с Мартой, надо вырастить дитя…, – Горская разогнулась: «Он мертв».

Серые глаза были безмятежно спокойны, черные волосы удерживали большие, в металлической оправе очки. Она отряхнула руки:

– Петр Семенович, я двое суток провела за рулем. У меня есть дела в Цюрихе, требующие моего личного присутствия…, – накрашенные помадой губы сложились в недовольную гримасу:

– Напоминаю, что я старше вас по званию и партийному стажу. Хватит меня разглядывать…, – Горская оправила юбку тонкого шелка, – или вы мне хотите предъявить доказательства того, что вы хорошо справились с заданием…, – под ее надменным взглядом Петр почувствовал себя двенадцатилетним мальчишкой, из детдома, переминающимся с ноги на ногу, у черной, грифельной доски.

– Вы знаете этого человека, Анна Александровна? – выдавил из себя Воронов:

– Она играет. Играет. Сука, проклятая тварь, мы никогда в жизни ее не разоблачим. На ее глазах можно пытать дочь, а она не дрогнет…, – Горская нахмурила безукоризненные брови:

– Лицо знакомое. Я его видела, в картотеке интеллектуалов, с левыми симпатиями. Он, кажется, посещал Москву…, – Горская пощелкала пальцами, в маникюре алого лака.

В животе билась резкая, острая боль. Анна ощутила тепло между ногами:

– Три месяца, три месяца. Стой прямо, смотри ему в глаза. Они ожидали, что я потеряю самообладание, начну стрелять…, – кровь потекла по ноге. Боль стала сильнее, заполнив все тело.

– Вальтер Биньямин, – Горская улыбалась, – философ, считался близким к марксистским кругам. Поздравляю с успешной операцией, – она помолчала, – как я понимаю, это одна из частей «Утки?». Или мы еще не закончили? – Горская потянулась за сумочкой.

– У вас кровь, Анна Александровна, – Петр смотрел на алую струйку, на белом, стройном колене.

– Менструация, – сухо отозвалась Горская:

– Пора бы знать, что подобное случается у женщин. Дайте мне пройти в умывальную, иначе придется избавляться от ковра, а такое подозрительно…, – она смогла захлопнуть дверь и включить воду. Струя хлестала в старую, выщербленную ванну. Загубленное белье валялось на выложенном плиткой полу, Анна стояла, держась за бортики ванной, одной рукой, второй прижимая к лицу влажное, знакомо пахнущее полотенце. Кровь текла вниз, смешиваясь с водой, поясницу разламывало. Она сдавленно выла, заталкивая в рот ткань:

– Терпи, терпи. Ты отомстишь, просто дай время. Искупление…, – она вздрогнула от боли, стуча зубами. Анна опустилась на четвереньки, неслышно рыдая, тяжело дыша. Кровь не останавливалась. Она напомнила себе, что скоро надо выйти из ванной. Анна застыла, глядя на крупные, темные капли, на желтой эмали.

Петр, в сердцах, толкнул саквояж с рукописью ногой. Больше им в Портбоу делать было нечего. Оставалось проводить Кукушку обратно через границу и возвращаться в Москву.

– Все равно я ей не доверяю…, – Петр подхватил сумку с манускриптом. Он решил избавиться от саквояжа по дороге в Барселону, выбросив в море. Кукушка вышла из ванной посвежевшей:

– Мне надо в аптеку, за ватой, Петр Семенович, – она оглядела комнату, – вы здесь сами обо всем позаботитесь. Меня вызвали из Цюриха, только чтобы удостоверить его личность? – Кукушка указала на кровать.

– Да, – кивнул Воронов. Она протянула прохладную, нежную руку:

– Всего хорошего, передавайте привет Москве. Я сообщу, что задание выполнено…, – каблуки застучали по лестнице. Воронов раздул ноздри: «Мы еще встретимся, товарищ Горская».

 

Эпилог

Палестина, октябрь 1940

Огромное, черное небо усеивали крупные, яркие звезды. На столбах, врытых в землю, над расставленными деревянными скамейками, трещали факелы. Мошкара вилась вокруг огня. На протянутых веревках, колыхались бело-голубые флаги и пальмовые ветви. Шалаши в кибуце Кирьят Анавим не строили, но дети вышли на сцену, держа в руках этроги и зеленые листья мирта. Они принесли плетеные корзины с фруктами, решето с цыплятами, с птичника. Старшие мальчики привели теленка, украсив его голову венком. Один цыпленок спрыгнул на сцену, его искали и, под хохот, водворили на место.

Тяжело, волнующе, пахло спелым виноградом. Корзины с гроздьями стояли между рядами, темные ягоды блестели в свете факелов. Шел Суккот, праздник урожая. Со сцены гремела «Песня боевых отрядов». Дети, в синих шортах и белых рубашках, маршировали:

– Эт земер а-плугот нашир ла ле-мизмерет! – высокая, длинноногая, рыжеволосая девочка в шортах сидела за фортепьяно. После выступления детей на сцену поднимались взрослые. Циона аккомпанировала хору кибуца.

Она косила серым глазом на скамейки. Цила Сечени сидела рядом с госпожой Эпштейн. Циона увидела, что заведующая кухней держит подругу за руку:

– Они в Петах-Тикву ездили, к Итамару, навещали его. Ранение легкое, но Цила переживает. Они целовались, на Шавуот…, – Циона почувствовала, как покраснела у нее щека, – не в губы. В щеку. Цила моя ровесница, а целовалась…, – Итамар Бен-Самеах был ранен во время налета итальянской авиации, на Тель-Авив, в сентябре. Юноша лежал дома, в Петах-Тикве.

Загорелое лицо госпожи Эпштейн, под коротко стрижеными, почти седыми волосами, тоже было обеспокоенным:

– Лондон немцы бомбят, – Циона подпевала детям, у нее был хороший голос, – дочка ее там, Клара, с мужем. У госпожи Эпштейн четверо внуков. Она волнуется…, – отдельно от других сидела стайка парней в британском хаки, с повязками на рукавах кителей. Циона смотрела на шестиконечные звезды. С началом войны некоторые жители ишува записались в еврейские батальоны, при британской армии. Ребят отпустили на праздник. Они приехали в Кирьят Анавим на военном грузовике.

– Яир подобных людей предателями называет…, – Штерна, как и все высшее командование Иргуна, прошлой осенью, с началом войны, арестовали. Доктора Судакова от тюрьмы спасло только то, что он был в Европе. По возвращении дяди в Израиль, он встречался с освобожденным к тому времени Штерном, в Тель-Авиве. О чем они говорили, девочка понятия не имела.

Летом в местных газетах, появились сообщения об ограблении банков и нападениях на британских полицейских. Группу Яира англичане, презрительно, называли «Бандой Штерна». Циона не знала, примкнул к ним Итамар, или нет. С Цилой он подобными вещами не делился, сколько Циона ни просила подругу об этом выведать.

– Он говорит, что это мужские дела…, – обреченно вздохнула Цила, – мне двенадцать, я девочка…, – Циона подняла голову от книги. Подруга учила ее венгерскому. С госпожой Эпштейн Циона говорила по-немецки, а с Розой, по-французски.

– Шовинист, – сочно отозвалась Циона, грызя кончик карандаша, – он в марокканского деда такой. Ты знаешь, что его дед приехал сюда с двумя женами, в конце прошлого века? – Цила открыла рот. Циона положила на стол длинные ноги, в шортах:

– У них так можно, – она помахала рукой, – в Северной Африке, в Ираке, в Иране. Раввины им позволяют…, – Циона хихикнула:

– Авраам помнит, он мне рассказывал. К деду Итамара вся Петах-Тиква ходила, на двух жен посмотреть…, – дети выстраивались в шеренги, с деревянными винтовками.

Циона взглянула на темные, тяжелые волосы Розы. Девушка пришла на праздник в коротких шортах, коричневого холста, в расстегнутой на груди белой рубашке. Когда Роза появлялась где-то, работа немедленно останавливалась:

– Достаточно, чтобы там был хоть один мужчина…, – усмехнулась Циона, – и сейчас все от нее глаз не отводят. Ребята из Бригады, кажется, сознание потеряют, прямо здесь…, – Роза работала в прачечной, заведуя ремонтом одежды. Она учила Циону красиво двигаться, и пользоваться столовым серебром. В кибуце его не водилось, Роза брала стальные приборы, из кухни. Цила тоже кое-что помнила, после жизни в Будапеште. Роза ее хвалила.

– Зачем? – Циона закатывала глаза: «Зачем нам знать, как открывать устриц? В Израиле их никогда не водилось. Раввины их запрещают…»

– На всякий случай, – Роза выпускала дым из темно-красных, красивых губ, – вдруг пригодится…, – она сказала Ционе, что девочка может стать моделью. Роза, одобрительно, прищурилась:

– Один метр семьдесят сантиметров, и ты еще растешь. И с каблуков больше не падаешь…, – они расхохотались. В первый раз, пройдясь по комнате в туфлях Розы, с набитой в носок газетой, Циона зашаталась. Девочка едва не растянула щиколотку, полетев на пол.

– Все равно, я стану солдатом, как Авраам…, – Циона, упрямо, закусила губу. Осенью она играла с филармоническим оркестром, в Тель-Авиве. Зал устроил овацию, дирижер поцеловал ей руку. Циона тогда впервые вышла на сцену в платье:

– У Розы очень красивая одежда, – невольно подумала Циона, – как у кинозвезд…, – в Палестине продавали американские женские журналы. Девочка разглядывала их в газетных ларьках. До бомбежки Тель-Авива Итамар повез девочек в порт, показать «Хану». Яхта стояла в Яффо. Юноша заметил:

– Мы ее, как это сказать, скоро модернизируем. Не здесь…, – он погладил дерево штурвала, – здесь много посторонних глаз. Порт британцами кишит…, – Циона понимала, что яхту отгонят на север, к уединенным берегам, и оснастят оружием.

Она беспокоилась за дядю. Авраам, с группой, должен был вернуться со дня на день:

– Теперь и через Грецию дорога закрыта…, – дети подняли флаг Израиля, зрители подхватили песню, – итальянцы страну оккупировали…, – вчера Циону позвали в канцелярию кибуца.

Дядя звонил из Хайфы, в хорошем настроении:

– Все прошло отлично, – коротко сказал доктор Судаков, – на днях окажусь дома…, – Циона не стала спрашивать, как он добрался, с группой, до Израиля. Дядя все равно бы ничего не сказал. Дети убежали. Подождав, пока взрослые выстроятся на сцене, Циона заиграла «Бывали ночи».

– Хайю лейлот, ани отам зохерет…, – песня была о юноше, вспоминавшем девушку, возлюбленную, сшившую ему рубашку:

– У англичан тоже такая мелодия есть, старая…, – Циона знала, что у них есть родня в Англии, но видела семью только на фото. Дядя говорил, что они никакого отношения к британским оккупантам не имеют:

– Я вообще никого не встречала, – поняла Циона, – только раввина Горовица. Он жил в Каунасе, Авраам тоже туда ездил. Он мне расскажет все новости…, – спины хора закрывали от нее зрительный зал.

Увидев проблеск рыжих волос на сцене, Авраам, невольно, улыбнулся:

– Как будто бы и не уезжал…, – он подхватил из корзины гроздь сладкого винограда. Авраам был в штатском костюме, без пиджака, в запыленных, грубых ботинках. Они с группой успели сесть на корабль в Салониках, до начала итальянской оккупации Греции. Из Бейрута они пошли пешком, через горы. Устроив ребят и девушек в северных кибуцах, Авраам поймал попутный грузовик на юг.

Охранники на посту, в Кирьят Анавим, обрадовались:

– Только праздник начался, ты вовремя. А у нас…, – Авраам отмахнулся:

– Все потом. Хочу выпить и потанцевать. Надеюсь, появились новые девушки…, – охранники, переглянувшись, уверили его: «Сам увидишь». Бросив пиджак на топчан в комнате, Авраам напомнил себе, что завтра надо забрать почту, из канцелярии. Подумав о Регине, он покрутил рыжей головой:

– Не бежать же мне было, за ней. Она приняла решение, это ее выбор. Она права, нельзя жить с человеком, который тебе не нравится. Это не одна ночь, здесь можно не думать…, – он усмехнулся: «Я и не буду».

Рядом с госпожой Эпштейн, Авраам заметил незнакомую, темноволосую девушку. Тяжелые локоны падали на плечи, в белой рубашке. Тихонько присвистнув, он пробрался на пустое место, рядом. Она курила папиросу, смотря на сцену. Авраам увидел густые ресницы, темно-красные губы, поднимающуюся на высокой груди, расстегнутую блузу. От нее сладко пахло пряностями:

– Хочешь винограда? – шепнул Авраам, наклонившись к ней: «Как тебя зовут? Ты новенькая?»

Длинные пальцы отщипнули ягоду. На губах блестел сок, она облизнулась. Темные, большие, спокойные глаза, посмотрели на него. Девушка улыбалась:

– Роза, – она, медленно, положила еще одну ягоду между пухлыми губами. Авраам провел рукой по загорелому колену, поднимаясь выше, она раскусила виноград. Красный сок потек по круглому подбородку, на стройную шею. Авраам велел себе потерпеть:

– После танцев я ее уведу к себе. Роза…, У нее немецкий акцент…, – он обнял девушку за талию. Роза покосилась вниз, но ничего не сказала:

– Вот и доктор Судаков, – усмехнулась, про себя, девушка, – не зря мне его Мишель показывал, в альбоме. И Аннет его описывала. Посмотрим…,– она ощутила его горячие, настойчивые пальцы, – посмотрим, что будет дальше…

Хор запел «Атикву», все встали. Авраам уверенно, по-хозяйски взял ее за локоть.

Гимн закончился. Циона крикнула, от фортепиано: «Танцы!».

На утоптанной, земляной площадке дети кибуца, обычно, занимались физкультурными упражнениями. Юноши принесли факелы, пристроив их на столбы с лампами. В Кирьят Анавим провели электричество, но кибуц настаивал на экономии. По ночам оставляли один фонарь, у ворот, где стояла будка охранников.

Госпожа Эпштейн, на шестом десятке, не танцевала. Она и шорты отказалась носить:

– Пусть в них молоденькие девчонки щеголяют…, – заведующая столовой ходила в крепких, холщовых брюках и просторной блузе. С утра до позднего вечера госпожа Эпштейн не снимала фартук. Кибуц просыпался рано. До рассвета в столовой появлялись работники молочной фермы. Завтрак, обед и ужин накрывали на три сотни человек, не считая детей. Заведующая командовала двумя десятками человек, менявшихся почти каждый день. Впрочем, хороших поваров, госпожа Эпштейн держала при себе:

– Людей надо кормить на совесть, – замечала она, – для этого мы сюда и поставлены.

В кибуце почти вся провизия была своей. Госпожа Эпштейн только получала из Тель-Авива, из оптовой компании, муку, для пекарни. Даже оливковое масло в Кирьят Анавим давили сами, на старом прессе, довоенных времен.

– До той войны его сделали. Отец Авраама его купил, по дешевке, и сюда привез, после основания кибуца…, – госпожа Эпштейн устроилась рядом с узловатым стволом оливы, на еще сухой траве.

В первый день праздника прошел первый дождь зимы, короткий, быстрый. Детей выпустили из классных комнат, в деревянном бараке. Они, смеясь, шлепали босыми ногами, по влажной земле. Малыши быстро забывали Европу, и начинали болтать на иврите. С подростками было сложнее. Дети из Германии, Австрии, Чехии, расставшиеся с родителями, приехавшие в Израиль одни, помнили штурмовиков Гитлера, свастики на улицах, и горящие синагоги. С началом войны мальчики прибавляли себе лет, чтобы записаться в еврейские батальоны. Все говорили, что собираются сражаться с Гитлером.

– Все да не все…, – госпожа Эпштейн затягивалась папиросой, – этот…, Яир, на праздник не приехал. И очень хорошо, иначе я бы опять ему сказала все, что думаю…, – в начале лета в Кирьят Анавим, на тайное совещание, собрались командиры Иргуна. Доктор Судаков тогда был в Европе. Женщин в комнату не приглашали, но госпожа Эпштейн принесла ребятам обед, из столовой. Некоторые гости бежали из британских тюрем, их фото висели у полицейских участков. Людям в Кирьят Анавим доверяли, но подпольщики не хотели показываться всем на глаза. Госпожа Эпштейн вошла в комнату, с кастрюлей куриного бульона, когда Штерн доказывал присутствующим, что евреям будущего Израиля надо пойти на переговоры с Гитлером.

Яир, откинув красивую, темноволосую голову, размахивал рукой:

– Нам нужны газеты, листовки, радиостанция. Мы получим средства путем налетов на банки, на магазины, принадлежащие британцам…, – комната зашумела.

Кто-то, скептически, заметил:

– В полиции, Яир, служат не только британцы, но и евреи. И в банках с магазинами. Ты хочешь убивать евреев, на земле Израиля, ради того, чтобы…

Лицо Штерна потемнело:

– Ради того, чтобы освободиться от гнета британцев, я готов пойти на все. Предложить помощь евреев, в борьбе Гитлера, против Лондона и его войск…, – крышка кастрюли звякнула. Штерн зашипел от боли, дуя на обожженную руку.

Грохнув кастрюлю на стол, госпожа Эпштейн подбоченилась:

– Навеки проклят еврей, идущий на сделку с врагом рода человеческого, с этим сумасшедшим. Вас покроют позором, как и тех, кто, в Европе, продает соплеменников за место у кормушки…, – они знали о юденратах, создаваемых немцами в оккупированных странах. Яир посмотрел на нее сверху вниз:

– Евреи галута веками были в рабстве. Они не знают, что такое пепел и кровь Масады, стучащие в наши сердца…, – Штерн сжал кулаки:

– Евреи, сотрудничающие с британцами, достойны смерти…, – госпожа Эпштейн смотрела на круги танцующих.

Фортепьяно сюда было не принести, звенели скрипки. В центре площадки разожгли высокий костер. Она нашла глазами рыжую голову Авраама Судакова:

– Вернулся. Он, вроде бы, разумный человек. Не станет участвовать в этих…, -заведующая столовой поискала слово, – мероприятиях Штерна. Итамар пока оправляется, тоже не полезет на рожон…, – девчонки смеялись, ведя за собой хоровод ребятишек:

– Двенадцать лет…, – госпожа Эпштейн покачала головой, – а обе стреляют, трактор водят, за руль грузовика просятся…, – она присматривала за Цилой Сечени, как и за всеми сиротами. Девчонка быстро освоилась, начала говорить на иврите, и подружилась с Ционой:

– Они похожи, – госпожа Эпштейн полезла в карман блузы, за полученным сегодня письмом, – Цила только ростом ниже. Итамар хороший парень, ее не обидит. Они поженятся, через четыре года, если Итамар жив, останется…, – Роза танцевала рядом с Авраамом.

Госпожа Эпштейн привыкла судить людей по делам. Роза Левина ей нравилась. Девушка не боялась работы, не жаловалась, что делит комнату с двумя другими, была аккуратна и отлично готовила. Она пожимала плечами:

– В Кельне мы прислугу держали, фрау Эпштейн, а в Париже оказались в двух комнатах, в бедном районе. Мне шестнадцать исполнилось, встала к плите, занялась уборкой. Отец и мать болели, их переезд подкосил…, – Роза знала, о чем думает госпожа Эпштейн, глядя на обедающих детей. Однажды, убирая со столов, Роза тихо сказала:

– Нам повезло. У меня были соученики, в еврейской гимназии, подруги. Где они сейчас? Это как с Аннет…, – девушка тихонько всхлипнула. Она рассказала госпоже Эпштейн о смерти мадемуазель Аржан:

– Ее немцы убили…, – Роза стояла, с посудой в руках, – надо что-то делать, госпожа Эпштейн. Надо спасать евреев…, – оглянувшись, она шепотом добавила, – Итамар этим занимается, и весь Иргун. Надо воевать с Гитлером.

– Надо…, – даже отсюда госпожа Эпштейн видела, что рука Авраама лежит где-то ниже талии девушки. Хору танцевали не парами, но доктор Судаков не отходил от Розы. Госпожа Эпштейн поджала губы:

– Надо ее предупредить. Я его два года знаю, поняла…, – она вздохнула, – как он к девушкам относится…, – госпожа Эпштейн ничего не говорила доктору Судакову. В ее обязанности не входило воспитывать взрослого человека. Она затянулась папиросой:

– Нравы…, Какие бы нравы ни были, не след так себя вести. Роза, конечно, замужем была…, – госпожа Эпштейн знала, что бывшего мужа Розы, коллаборациониста, казнило французское Сопротивление: «Поделом ему, – подытожила девушка, – не хочу это вспоминать».

– Поговорю…, – госпожа Эпштейн открыла конверт с лондонскими марками. Дочь писала раз в неделю, а летом прислала фотографии.

Дети, с Людвигом и Кларой, сидели в лодке, у пристани:

– Это Питер снимал…, – читала она ровный почерк, – он приехал отдохнуть, на выходные. Он очень устает, на заводах, и леди Кроу, на своей должности, тоже…, – Аарон, в семь месяцев, хорошо сидел, и рос спокойным ребенком:

– Рав Горовиц пока в Харбине, с еврейской общиной…, – госпоже Эпштейн, все время, казалось, что упоминая рава Горовица, дочь немного краснеет, – но скоро возвращается в Америку. Его младший брат лежал здесь, в госпитале, а потом провел несколько дней в Мейденхеде. Ребятишки от него не отходили. Мистер Меир научил Пауля играть в футбол…, – внуки тоже писали.

Адель и Сабина рисовали реку и особняк Кроу, вкладывали в конверты засушенные цветы:

– Милая бабушка…, читала госпожа Эпштейн, тщательно выписанные буквы, – я работаю в столярной мастерской. Мы ездим с папой на метро. Твой любящий внук Пауль…, – она отложила письмо:

– Кто спасает одного человека, тот спасает весь мир. А сколько рав Горовиц спас…, – дочь уверяла ее, что в Хэмпстеде не опасно, а в Ист-Энде, на верфях, были бомбоубежища.

– Провизию выдают по карточкам, огород и курятник очень помогают. Я учу девочек шить и вязать, чтобы не тратить деньги на одежду. Людвиг и Пауль едят на верфях, а мы обедаем в школе, со скидкой. Не беспокойся, милая мамочка, мы не голодаем…, – полковник Кроу, по словам дочери, во главе эскадрильи истребителей защищал столицу:

– Леди Августа очень милая девушка. Мы подружились, она раньше работала куратором, в Дрезденской галерее. Невозможно представить, что когда-то мы с Людвигом ездили в Дрезден, на выходные, рисовать. Августа ожидает счастливого события, в марте. Видишь, мамочка, война войной, а дети, все равно, рождаются. Его светлость герцог отдал замок под госпиталь, для выздоравливающих летчиков. Он говорит, что все равно там не появляется, незачем зданию простаивать…, – госпожа Эпштейн вздохнула:

– Дети, это хорошо, конечно. У нас тоже рождаются…, – спрятав письмо, она услышала взволнованное дыхание. Роза вытянула длинные ноги, привалившись к стволу оливы:

– Можно папиросу, фрау Эпштейн…, – она рассмеялась, – я свои потеряла, танцуя…

Девушка собрала пышные волосы на затылке. Спичка осветила румяные щеки, капельки пота на стройной шее, со следом поцелуя. От Розы пахло пряностями и мускусом. Темная, влажная прядь волос покачивалась над пылающим ухом:

– Как бы ты еще кое-что не потеряла…, – сварливо заметила госпожа Эпштейн, – голову, например…, – девушка томно улыбалась:

– Я думала, вы о другой вещи. То я потеряла в номере для новобрачных, в отеле «Риц»…, – ее губы на мгновение исказились. Тряхнув головой, Роза вскочила на ноги:

– Я знаю, что делаю…, – она убежала к хороводу, пробравшись через стайку детей. Ребятишки облепили госпожу Эпштейн:

– Лимонада! Можно лимонада…, – заведующая кухней прищурилась, но голова Розы пропала в толпе.

– Знает, что делает…, – кисло повторила госпожа Эпштейн. Она поднялась: «Пойдемте на кухню».

В коридоре барака было темно. Из-за какой-то двери, в отдалении, донесся женский голос:

– Иди, иди ко мне…., – Роза, неслышно, хихикнула.

Авраам прижал ее к стене, расстегивая рубашку:

– Ты с моими кузенами, виделась, в Париже…, – Роза рассказала, до танцев, о смерти мадемуазель Аржан. Авраам помрачнел:

– Если бы она…, Хана, уехала бы тогда в Израиль, ничего бы не случилось. Каждый еврей должен жить в Израиле…, – Роза узнала, что он виделся с графом Наримуне, в Каунасе. Девушка услышала о Регине, сестре Аннет:

– Она теперь графиня, – небрежно заметила Роза. Она увидела угрюмый огонек в глазах доктора Судакова:

– Она вышла замуж за не еврея. Хана…, мадемуазель Аржан, тоже, почти вышла, и видишь, чем все закончилось…, – Роза пока не привыкла к тому, что в Израиле все, даже незнакомые люди, обращаются друг к другу на «ты». Она вспоминала обеды в парижских ресторанах, благоговейный голос официанта: «Мадам Тетанже…». Роза слышала крик бывшего мужа: «Они еврейки, им не место в приличном заведении!». Она видела, как Тетанже свалился на испачканный кровью, персидский ковер, в их бывшей гостиной.

Аврааму она сказала, то же самое, что и всем остальным. Роза, пока что, не хотела упоминать о Сопротивлении, или о своих планах. Она закинула руки Аврааму на шею: «Я твоих кузенов и раньше встречала, в свете…»

– Светская львица…, – тяжелые волосы упали ему на руки.

Под ее шортами, под распахнутой рубашкой все было горячим и влажным. Авраам толкнул дверь своей комнаты, не отрываясь от красных губ, пахнущих виноградом. Пуговицы блузки застучали по деревянному полу. Комнату, в его отсутствие, убирали, здесь ночевали гости кибуца, но все равно, пахло пылью и запустением. Авраам прижал ее к себе, шепча что-то ласковое, на иврите. Он мог бы говорить с Розой и по-французски, и на немецком языке. Услышав ее акцент, Авраам сказал себе:

– Надо ей помочь. Она станет моей подругой, настоящим жителем Израиля. Она буржуазная девушка, но я ее изменю. Регина тоже могла бы измениться, но выбрала другую дорогу…, – Регина была далеко, а Роза оказалась рядом. Она рассмеялась, увидев гроздь винограда, в его руке:

– Пригодится. Иди ко мне, иди…, – Авраам увидел, себя, четырнадцатилетнего, ночь на берегу озера Кинерет. Он забыл, как звали ту девушку, но, обнимая Розу, услышал песню:

– Были ночи…, Юноша обещает построить дом, для любимой, а она хочет сшить ему рубашку…, – он почувствовал жесткие, исколотые иглой кончики пальцев:

– У нее…, мадемуазель Аржан, такие были. Роза в прачечной починкой одежды заведует. Я дурак, она вовсе не буржуазная девушка. Она наша, наша…, – топчан скрипел, раскачивался. Откинувшись к стене, она раздвинула безукоризненные, длинные ноги, гладя его по голове. Он слышал сдавленный стон, все вокруг пахло виноградом, на вкус она была такая же, сладкая, кружащая голову. Роза царапала ногтями шерстяное, грубое одеяло. В открытое окно доносилась музыка, светили звезды, отражаясь в темных глазах.

– Как хочется дома…, – внезапно понял Авраам, – дома, с ней…, С Розой…, – волосы разметались по одеялу, он целовал тонкую щиколотку, у себя на плече. Девушка выгнулась, закричала, закусила губы, одним легким движением очутившись на четвереньках. Он целовал горячую спину, топчан шатался, опасно двигаясь. Раздался хруст, ножка сломалась, они даже не обратили на это внимания. Оставались стены, гроздь винограда, оставался сок на его губах, ее шепот:

– Хорошо, хорошо с тобой…, – Авраам не хотел сдерживаться, но Роза помотала головой:

– Потом…, Не сейчас…, – она опустилась на колени, посреди обломков топчана. Авраам застонал, тяжело дыша. Он и не помнил, когда ему было так хорошо.

Авраам кормил ее виноградом, вкладывая ягоды, губами, в ее искусанные, пухлые губы. Она была вся потная, близкая, жаркая. Он сомкнул руки пониже ее спины:

– Хочу от тебя детей, Роза. Много. Будешь моей подругой…, – Авраам ни разу, никому подобного не говорил. Он даже испугался, на мгновение, но справился с собой: «Это, правда. Так оно и есть…»

– Я люблю тебя, Роза…, – девушка наклонилась над ним, Авраам вздрогнул:

– Всего лишь свет, отражение…, – темные глаза играли прохладным, спокойным огнем. Она закрыла ему рот поцелуем: «У нас вся ночь впереди…»

– И еще много ночей. Вся наша жизнь…, – счастливо подумал Авраам, переворачивая ее на спину, устраивая на пиджаке.

После смерти барона Эдмона де Ротшильда, шесть лет назад, жители улицы Рехов Ха-Ам, в центре города, подали прошение об ее переименовании. Она стала бульваром Ротшильда. Деревья, в центре улицы, пока не выросли, но траву аккуратно поливали. После первых дождей газоны зазеленели, владельцы кафе вынесли столики наружу. В октябре, можно было не прятаться от палящего солнца. По вечерам на тротуарах было не протолкнуться от шумной толпы, молодые деревца украшали электрическими лампочками. Светились вывески заведений, ларьки торговали пивом, лимонадом, и мороженым. На траве валялась шелуха от семечек, пахло горьковатым кофе, табачным дымом, соленым ветром, с ближнего моря.

Афишные тумбы оклеивали плакаты британских и американских фильмов, постановок нового сезона «Габимы», еврейского театра, и призывы о записи в еврейские батальоны. Машин в Палестине было мало, принадлежали они британской администрации. Из кибуцев приезжали на старых грузовиках, городские жители пользовались велосипедами. Над бульваром неслась музыка. На углу улицы Алленби, у кинотеатра «Муграби», напротив украшенного керамическими панно, дома Ледерберга, в кафе играли танго.

Под звуки «Кумпарситы», стучали по деревянному полу каблуки, у загорелых коленей девушек развевались платья и юбки. Приходили солдаты из еврейских батальонов, в форме, и британские офицеры. В табачном дыме слышался смех, веяло ароматом духов, играл аккордеон. В боковой комнате приоткрыли дверь. Авраам, краем глаза, видел белую спину, в темно-красном шелке, тяжелые локоны. Она не зашла в комнату, отмахнувшись:

– Ты все равно не танцуешь, а я намерена развлекаться.

– У меня встреча, – хмуро отозвался доктор Судаков, посмотрев на часы, а потом…, – Роза подхватила сумочку:

– Потом я могу оказаться занятой…, – темный глаз подмигнул ему, – но адрес я помню, дорогу найду. Или меня проводят…, – зашуршал шелк. Авраам, незаметно, сжал кулаки.

В Тель-Авиве, они остановились в пустующей квартирке одного из командиров Иргуна. Товарищ сейчас выполнял задание, в Египте.

Авраам, за чашкой кофе, ждал Яира. Он вспоминал прошлую ночь. Роза была ласковой, нежной, смеялась ему в ухо, кивала, когда Авраам говорил о детях. В открытое окошко слышался шум моря. Утром Роза разбудила его, кофе и тостами. Она сделала омлет, сбегала за газетами, и папиросами. Девушка устроилась напротив Авраама, за деревянным столом, в одной короткой, шелковой рубашечке, и поясе для чулок. Завтрак остался незаконченным.

– Но потом она делается такая…, – Роза, насколько понял Авраам, за весь вечер в кафе не присела. В кибуце она не стала переселяться в комнату доктора Судакова. Девушка приходила и уходила, когда хотела.

Авраам, попытался, ей что-то сказать. Роза подняла бровь:

– Мне кажется, смысл отказа от патриархальных отношений, состоит в том, что женщина свободна в поступках…, – стиснув зубы, он кивнул:

– Хорошо. Но тогда и я, Роза…, – она покачала босой, стройной ступней. Даже в кибуце она красила ногти алым лаком. Выпустив дым из красивых губ, Роза склонила голову набок:

– Я тебе не изменяю, Авраам. Когда я не захочу быть с тобой, ты об этом узнаешь первым. А ты…, – девушка соскочила с подоконника, – волен делать все, что заблагорассудится…, – она ушла, покачивая узкими бедрами, в шортах цвета хаки. Авраам пробормотал себе под нос:

– Уеду в Иерусалим. В университете, наверняка, есть хорошенькие студентки.

Студентки, действительно, смотрели на него томными глазами. Авраам сделал доклад о новой монографии, на заседании совета кафедры, позанимался в библиотеке и вернулся прямиком в Кирьят Анавим, к сладкому, пряному запаху, к тонкой талии, и высокой груди. Он понял, что, кроме Розы, никого больше ему не нужно.

– Она меня любит, – уговаривал себя Авраам, – она просто привыкла к подобному поведению, в Европе. Тамошние девушки все кокетничают. Им кажется, что мужчина сильнее привяжется…, – обнимая Розу, по ночам, Авраам, невольно, вздыхал: «Куда сильнее…». Девушка не говорила с ним о любви.

Авраам, при ней, делами Иргуна не занимался, но встреча с Яиром была срочной. Штерн прислал записку с грузовиком, привозившим в кибуц муку. Они часто пользовались подобным способом связи. Почту лиц, находившихся под надзором полиции, британцы могли читать, а телефону они не доверяли.

Штерн тоже смотрел в сторону большого зала. Он вскинул бровь: «Я бы ревновал, Авраам».

– К делу, – хмуро велел доктор Судаков. Перед ними лежал план города, с отмеченными отделениями Англо-Палестинского банка. Карандаш закачался над улицей Алленби, остро отточенный кончик уперся в бумагу:

– Неподалеку, – Авраам почесал рыжие волосы, – а почему именно это отделение, Яир?

– У меня сидит крот…, – Штерн пришел на встречу в хорошем, итальянской работы костюме, в начищенных ботинках, – он мелкий клерк, но имеет сведения о поступлении денег в хранилища…, – Авраам сидел без пиджака, засучив рукава рубашки. Штерн смотрел на сильные, поросшие рыжими волосками руки:

– Сказать, или не говорить? Подобного шанса может не случиться…, – Яир получил шифрованное письмо из Бейрута. Немцы согласились на встречу, на нейтральной территории. Из Берлина приезжали работники отдела СД, занимавшегося евреями:

– С другой стороны, – размышлял Яир, – отец Авраама был фанатичным коммунистом. Авраам, правда, правый, но это может быть маской, игрой. Я уверен, что в Израиле есть агенты СССР. Что, если Авраам тоже на Сталина работает…, – сейчас Советский Союз и Германия находились в дружбе, но о будущем никто, ничего не знал. Штерну было не с руки рисковать. Доктор Судаков мог сообщить сведения о грядущем контакте с немцами, своим руководителям, в Москву.

– Надо потанцевать, с Розой…, – решил Штерн, – заодно подумаю. Она пустышка, длинноногая красотка. Я бы и сам с ней не отказался…, – Яир легко усмехнулся:

– Авраам ее ни во что не посвящает, разумеется…, – Штерн услышал немецкий акцент в речи девушки. При знакомстве, Роза только коротко сказала, что родилась в Кельне, и жила в Париже.

– Вряд ли она посланец немцев, – улыбнулся Штерн, – во-первых, рандеву назначено в Бейруте, а, во-вторых, женщины годны только на простую работу. Шитье, как Роза делает, кухня, уход за детьми. Не зря в кибуцах начинали с равного распределения рабочих обязанностей, но вернулись к традиционному положению вещей. Это естественные, женские роли…, – в отделение Англо-Палестинского банка привозили деньги, для выплаты содержания британским частям, расквартированным вокруг Тель-Авива. Мешки с купюрами доставляли из аэропорта в Лоде, с вооруженной охраной. В банке имелись подземные сейфы.

Авраам, быстро, начертил схему:

– Здесь…, – он повернул блокнот к Штерну, – мы их дождемся, на углу. Место оживленное, но, если ты говоришь, что машина придет рано утром…, – Яир кивнул:

– Магазины еще будут закрыты, а продавца в ларьке мы заменим нашим человеком…

– Итамар почти оправился…, – заметил доктор Судаков, – можно его туда посадить, с оружием. Ранение в левое плечо, ему сняли повязку. Нам понадобится машина…, – он потер чисто выбритый, крепкий подбородок, – легковая. Ты, я, еще два человека, и юноша Бен-Самеах…, – улыбнулся Авраам, – больше никого не потребуется…, – Штерн поднялся:

– Очень хорошо. Машину я достану, а ты привози пистолеты, – он подмигнул Аврааму, – из тайников…, – в холмах у Кирьят Анавим Иргун оборудовал подземную базу, где держали украденное у британцев оружие. Второй тайник находился в подвале иерусалимского дома доктора Судакова:

– Он говорил…, – вспомнил Штерн, – его предок ход сделал, ведущий прямо к Стене. На войне подобное пригодится…, – Яир был уверен, что Гитлер пошлет войска в Северную Африку:

– Французские колонии отошли правительству Виши, в Ливии итальянцы. Остался один Египет, союзник британцев, и мы. Турция тоже поддерживает Гитлера. Незачем находится между молотом и наковальней. Британцы никогда не позволят евреям основать свое государство. Значит, надо ставить на немцев…, – заказав еще кофе, он отправился в зал.

Подруга доктора Судакова отлично танцевала, но была молчалива. Когда Штерн предложил прогуляться к пляжу, она только взглянула на Яира темными, большими глазами:

– Авраам занят, у него дела. Не хочется, чтобы ты скучала…, – его рука поползла ниже талии, гладя шелк платья. Штерн прижимал ее к себе. От высокой груди, в декольте, от нежной кожи, пахло сладкими пряностями. Ловко повернувшись, она продолжила танцевать:

– Я не скучаю, как видишь…, – губы в помаде улыбнулись. Низкий голос девушки не портил даже сильный, немецкий акцент. Мелодия закончилась, Розу сразу пригласили на следующий танец. Взяв чашку с кофе, Штерн прислонился к двери:

– Пустышка, однако, такой и должна быть женщина. Смотреть в рот мужчине, обеспечивать его нужды…, – он вспомнил длинные ресницы, искорки в ее глазах:

– Посмотрим, как все сложится. Надо сказать Аврааму о встрече, поехать с ним в Бейрут. Он образованный человек, со степенью, с отличным, немецким языком. Немцы ценят интеллектуалов. Разговоры о депортации евреев в Польшу, просто чушь. Люди живут спокойно, занимаются своим делом. Мы получим от немцев гарантии создания еврейского государства, перевезем сюда население Европы…, – Штерн решил, что Авраам, все же, не имеет отношения к советской разведке:

– Хотя он ездил в Каунас, прошел через советскую территорию. Ладно, – сказал себе Яир, – не боевиков же везти в Бейрут. Без Авраама я не справлюсь…, – когда он вернулся в комнату, доктор Судаков показал расписанный по минутам план операции:

– Понедельник, – кивнул Штерн, – в семь утра. Приходи пешком, а я, с ребятами, появлюсь на машине…, – Авраам обещал съездить к Итамару, в Петах-Тикву, и послать юношу за оружием, в кибуц.

– Заодно увидит свою девушку, – хохотнул доктор Судаков. Поставив кофе на стол, Штерн откашлялся:

– Есть еще кое-что, Авраам. Послушай меня…, – он говорил, видя, как бледнеет щека мужчины. Лицо доктора Судакова закаменело, он отчеканил:

– Я скорее умру, чем вступлю в сделку с нацистами, Яир. Я не хочу, чтобы мои дети меняли фамилию, из-за позора, который покроет их головы. Моя семья четыре сотни лет в Израиле живет, мои предки здесь похоронены…, – Штерн попытался прервать его:

– Твоего деда убили арабы, Авраам. Если мы получим государство, подобного больше никогда не случится. Какая тебе разница, от кого…, – кулак опустился на стол, расколов чашку, остатки кофе вылетели на карту города. Перегнувшись через стол, он встряхнул Штерна за плечи:

– Если ты хоть шаг сделаешь в направлении Бейрута, Яир, клянусь, я выдам британцам тебя, твое Лехи, как ты его называешь, и ваши планы…, – серые глаза презрительно посмотрели на Штерна:

– Ты не предашь еврейский народ, понятно? Пойду, – хмуро усмехнулся Авраам, – хотя бы один танец я могу себе позволить? Посиди, подумай…, – он взял пиджак.

Остановившись в темном коридоре, Авраам вспомнил Каунас, Максима и графа Наримуне:

– Председатели юденратов, Давид…, Как они не понимают, что после смерти, нас будут судить по делам нашим? Не Бог, я в него не верю, а потомки. Что Максиму, или Наримуне были евреи, зачем они их спасали? Или Питер, в Праге? Потому, что иначе нельзя, это долг чести. А мы, своими руками…, – Авраам посмотрел на сильные пальцы:

– Никогда такого не случится. Ни шагу навстречу Гитлеру…, – он подумал, что можно предложить британцам совместные миссии, в оккупированную Европу:

– Надо Джону написать, – сказал себе Авраам, – он поможет. В Израиле много эмигрантов из Германии, Польши. Они знают местность, владеют языком. Я вообще на десяти разговариваю, – он, отчего-то, развеселился:

– Меня за еврея никто не примет, спасибо папе и его коммунистическим принципам…, – доктор Судаков остановился у входа в зал. Он увидел узкую, нежную спину, темные локоны: «Потомки…, Появятся ли у меня дети?»

– Будут, – Авраам, уверенно, шагнул к Розе.

Яир вытер салфеткой остатки кофе с карты:

– Очень хорошо. Доктор Судаков не поедет в Бейрут. От отделения Англо-Палестинского банка он отправится в камеру тюрьмы, а оттуда пойдет на эшафот. Я об этом позабочусь…, – Штерн выбросил осколки чашки:

– Никто не смеет мне мешать. Еще угрожать вздумал, мерзавец. Пусть его повесят. Я его знаю, он устроит пальбу, поняв, что никакой машины не появится…, – Штерн хотел завтра отправить анонимное письмо, в полицию Тель-Авива, предупреждая о будущей акции.

– Тогда можно Розу подобрать, – Яир затянулся сигаретой, – в конце концов, я тоже Авраам. Ей даже не придется привыкать к другому имени…, – он откинулся на стуле, слушая звуки танго: «Доктор Судаков до конца года не доживет, обещаю».

Клерк прокатной конторы Hertz Corporation, на улице короля Георга, в Тель-Авиве, долго вертел выданное в Каире, водительское удостоверение. Служащий арабского языка не знал, но на снимке видел даму, стоящую перед ним, с дорогим саквояжем, в костюме тонкого твида, цвета лучшего бордо, в туфлях на высоком каблуке. Темноволосая, темноглазая женщина говорила на безукоризненном, французском языке. Сам клерк на нем объяснялся кое-как.

– Египет, со времен Лессепса, смотрит в сторону Франции…, – клерк выписывал бумаги, – при дворе короля чаще можно услышать французский язык, а не арабский…, – дама, по виду, была богатой туристкой. Паспорта она не предъявила, но правилами подобное и не требовалось. От дамы пахло сладкими пряностями, на длинном пальце переливалось кольцо, с крупной жемчужиной.

Она взяла в аренду, на три дня, новый форд, небольшой, черного цвета. Клерк предлагал мадам и более дорогие модели, Меркури, и Линкольн-Зефир. Дама отказалась:

– Не стоит. Я всего лишь хочу съездить в Иерусалим…, – за рулем она вела себя свободно. Накрашенные алым лаком пальцы, забрали ключи. Дама протянула деньги, залог и оплату за три дня. Рассчитавшись наличными, она попросила залить полный бак бензина. Дама ловко вывернула со двора, клерк, чихнув от пыли, спохватился:

– Я не записал данные водительского удостоверения…, – британец забыл об этом, рассматривая ложбинку в начале длинной шеи, и тень, лежавшую в вырезе шелковой блузки. Клерк махнул рукой:

– В документе все на арабском языке…, – он вернулся в контору, к чашке чая и новостям, по радио. Лондон и другие города Британии бомбили, с людскими потерями, в Америке начинался призыв новобранцев. Президент Рузвельт, судя по всему, оставался еще на один срок в Белом Доме.

– Неслыханно…, – клерк помешал чай, – у них на два срока президенты выбираются. Американцы ему доверяют. Впрочем, как и мы, мистеру Черчиллю. На войне нужны решительные люди. Гитлер не посмеет лезть через пролив. Немцев наши летчики отгонят от Британии…, – клерк читал лондонские газеты. В Палестине была своя, англоязычная Palestine Post, но клерк, хоть и был евреем, ее не покупал. В ней печатались радикалы, вроде доктора Авраама Судакова, или журналиста Штерна, выступавшие за прекращение действия британского мандата в Палестине. Начальник прокатной конторы был англичанином. Клерку не хотелось рисковать должностью.

Служащий отхлебнул хорошо заваренного чая:

– Мобилизация в Америке. Они японцев опасаются, и правильно делают. Одним Французским Индокитаем японцы не ограничатся. Пойдут дальше, в Бирму, в Индию…, – клерк испугался за чай:

– В Британии карточки ввели, скоро и здесь появятся…, – взяв со стола газету, с прошлой недели, он просмотрел список убитых и раненых: «Одни летчики». В орденском списке тоже было много авиаторов. Клерк нашел командира эскадрильи, полковника сэра Стивена Кроу:

– Тридцати не исполнилось, а он крест «За выдающиеся летные заслуги» получил…, – в списке значились и гражданские лица. Король установил новую награду, крест своего имени, за подвиги, совершенные не на поле боя. Служащий вздохнул:

– Лондон почти каждый день бомбят, люди откапывают раненых из-под завалов, устраивают убежища, в метро…, – в конторе пахло сладкими пряностями. Клерк подумал, что еще раз полюбуется дамой, когда она придет сдавать машину.

Роза оставила форд на стоянке дорогого, арабского пансиона в Яффо. Зайдя в гостиницу, она шмыгнула в дамскую комнату. Утром, подождав, пока Авраам покинет квартиру, Роза тщательно оделась. Она знала, что Авраам получил записку от Штерна. Госпожа Эпштейн видела, как водитель грузовика с мукой передал конверт доктору Судакову. Заведующая столовой напоила шофера кофе, с лично приготовленным тортом. Водитель эмигрировал из Вены, и был рад поговорить на немецком языке, с фрау Эпштейн. Выяснилось, что записка пришла от Яира, как его называла госпожа Эпштейн.

– Поезжай в Тель-Авив, – строго сказала женщина Розе, – проследи, чтобы они глупостей не натворили.

– А они натворят…. – выйдя из дамской комнаты, в льняном платье от мадам, Роза велела принести кофе на террасу. Она курила, глядя на море, вспоминая темные, холодные глаза Штерна. Розе не понравилась встреча в кафе, и не понравился жадный взгляд Яира. Еще больше ей не понравился блокнот Авраама. Ночью, когда доктор Судаков крепко спал, Роза обыскала карманы его пиджака. Она сидела на подоконнике, рассматривая, при свете, низкой луны, аккуратно вычерченную схему. Шумело море, Роза накинула на плечи рубашку Авраама.

Госпожа Эпштейн рассказала девушке кое-что, о Штерне:

– Еврейский коллаборационист, – поморщилась Роза, – впрочем, с его делами, он не минует эшафота, или британцы его пристрелят. Он меня не интересует. Надо спасти Авраама…, – Роза не любила доктора Судакова, но понимала, что Авраам нужен евреям Израиля, и евреям Европы:

– Он решительный человек, честный. Он знает, чего хочет добиться. И у него трезвая голова, – вздохнула Роза, – большей частью. Я докажу, что способна работать наравне с мужчинами. Надо, наконец, признаться, что я его не люблю. Впрочем, я ему подобного и не говорила…, – она, аккуратно, положила блокнот на место.

Роза покачала ногой, смотря на лунную дорожку, на море:

– Он тоже меня не любит. Ему одиноко, он устал, он хочет тепла…, – тихонько вернувшись в комнату, Роза присела на кровать. Она погладила рыжие волосы:

– Ты еще полюбишь, обязательно. По-настоящему, на всю жизнь. И я полюблю…, – Роза подперла подбородок кулаком. В Париж, и вообще во Францию, бывшей мадам Тетанже возвращаться не стоило. Розу могли узнать. Она подозревала, что оберштурмбанфюрер фон Рабе собирается навещать страну.

– Бельгия, или Германия…, – скинув рубашку, она устроилась рядом с Авраамом. Обняв ее, он что-то сонно пробормотал:

– Из Кельна я подростком уехала, меня никто не помнит. Но Бельгия даже лучше, в стране говорят на французском языке. Надо, чтобы Авраам и остальные командиры Иргуна, прекратили детские игры, борьбу с британцами, и начали сотрудничество. Израиль станет государством, но сейчас важнее спасти евреев Европы, избавить мир от Гитлера…, – Роза задремала, положив голову на крепкое плечо Авраама.

Она сидела на уютном, покрытом арабским ковром диване, поглаживая черную кошку:

– Авраам, скорее всего, в Петах-Тикву поехал, к Итамару. Отправит его за оружием…, – Роза подозревала, что Итамар тоже появится завтра, в семь утра, у отделения Англо-Палестинского банка.

– А я что буду делать? – кисло спросила себя девушка, откусив медовой пахлавы:

– У меня нет оружия, только машина…, – Роза не знала, зачем взяла форд в аренду, но за рулем она себя чувствовала увереннее:

– Что мне, выйти на тротуар, и приказать Штерну: «Отменяйте ограбление?», – девушка хмыкнула. Она увидела адрес в блокноте Авраама. Справившись по карте, Роза поняла, что доктор Судаков собирается напасть на отделение Англо-Палестинского банка.

За несколько месяцев жизни в кибуце, Роза научилась стрелять, но пистолет ей было взять негде. Британцы боялись неучтенного оружия, в Палестине его запрещали к продаже. Военные устраивали обыски в кибуцах, известных, как гнезда радикализма.

– Например, в Кирьят Анавим, – Роза вздохнула, – Циона тоже Штерна поддерживает. У нее родственники в Лондоне, ей двенадцать лет. Это она по молодости, – подытожила Роза. Она повела форд в неприметный двор, на улице Алленби, рядом с отделением Англо-Палестинского банка. Роза нашла место утром, проводив Авраама, как она думала, в Петах-Тикву. Заперев машину, она встала в арке:

– Семь утра, понедельник. Сейчас здесь оживленно…, – воскресенье в Палестине было рабочим днем, – а завтра все еще закрыто будет…, – окинув взглядом улицу, Роза увидела вывеску портного.

– Швейная мастерская…, – девушка, усмехнувшись, направилась к ларьку. Едва услышав ее акцент в иврите, хозяин перешел на немецкий язык. После прихода Гитлера к власти, он уехал из Бреслау, где владел гастрономической лавкой. Роза купила папирос, и свежий, румяный бублик, посыпанный кунжутом. Девушка, невзначай, поинтересовалась:

– Можно попросить оставить мне «Blumenthal’s neuste Nachrichten»? Ее всегда первой разбирают…, – газету на немецком языке публиковал бывший берлинский, а ныне тель-авивский журналист, Блюменталь. Издание было, чуть ли ни самым популярным в Израиле.

Хозяин замялся:

– Завтра другой продавец работает, фрейлейн. Я не уверен, что…, – Роза увидела, что мужчина прячет глаза. Подобные киоски открывались в шесть утра.

– Все понятно, – Роза шла к рынку Кармель, мрачно кусая бублик, не обращая внимания на взгляды мужчин:

– Они посадят в киоск своего человека, с пистолетом…, – Роза замедлила шаг:

– Может быть, в полицию пойти? Но я здесь нелегально, без документов…, – Роза плыла в Израиль на бывшей яхте месье Корнеля. Корабль подошел к уединенному пляжу на севере. Оттуда группу, лодками, перевезли на берег, где ждали грузовики.

– У меня нет ни одного доказательства, кроме схем, – поняла Роза, – но Авраам блокнот увез. Хорошо, что я у Итамара взяла водительские права, месье Эль-Байюми… – посмотревшись в витрину лавки, Роза осталась довольна, – других бумаг у меня нет, – она хихикнула. Роза забрала права в Париже, Мишель поменял на документе фотографию:

– Пригодится, – коротко сказала она Итамару. Юноша не стал спорить.

– Ладно…, – вынулв из сумочки плетеную авоську, она окунулась в рыночный шум, – если акция назначена на семь утра, то Авраам уйдет в шесть. Я за ним отправлюсь, короткой дорогой…, – Роза напомнила себе, что надо залепить номера форда грязью:

– Я у банка даже быстрее него окажусь…, – Тель-Авив, по сравнению с Парижем, был крохотным городом. Роза хорошо его изучила. Она прошла к прилавку с курицами. Девушка вспомнила рынок Ле-Аль, мясные ряды, и голос хорошо одетой дамы: «Какой у вас рост, мадемуазель?»

– Я тогда огрызнулась… – потыкав пальцем курицу, Роза, наклонившись, понюхала птицу, – думала, что она смеется. Меня в школе жердью дразнили. Может быть, – она поняла, что улыбается, – я вернусь к карьере модели, после войны. Надо сделать так, чтобы она быстрее закончилась. Маляр, и Драматург этим занимаются, и я буду, обязательно…, – расплатившись за курицу, она пошла к грузовикам, где, на земле, стояли дерюжные мешки и грубые ящики с овощами. Роза хотела приготовить Аврааму петуха в вине.

Легкий ветер с моря шелестел страницами разложенных на прилавке, придавленных камнями газет. Здесь были лондонские издания, и местная пресса, Palestine Post и многочисленные, партийные листки, от правых до коммунистических публикаций.

Появившись в киоске, Итамар сварил крепкий, тягучий кофе, из мелко смолотых зерен. В закутке у продавца стояла газовая плитка, с баллонами. Сняв с деревянного шеста бублик, юноша аккуратно положил в медную коробочку мелкие монеты. В кармане рабочей куртки Итамара лежал пистолет. На часах, над запертыми дверями отделения Англо-Палестинского банка, стрелка подошла к половине седьмого.

Вчера Итамар съездил в Кирьят Анавим и вернулся на попутном грузовике, в город. При себе юноша держал закрытый, потрепанный саквояж. Вечером, на пляже, он встретился со Штерном, и доктором Судаковым. Юноша отдал им пистолеты. Авраам усмехнулся: «Заодно с Цилой погулял, должно быть». Итамар, немного, покраснел.

Цила, этой неделей, после школы работала на кухне. Циона вернулась в Иерусалим, в интернат при Еврейском Университете. Итамару, правда, не удалось зайти в комнату к девочке. Госпожа Эпштейн зорко за ним следила. Она даже поинтересовалась, где Итамар пропадал, приехав в кибуц. Юноша понял, что охранники проговорились заведующей столовой, придя за обедом.

– На плантации ходил, – нашелся Итамар, – смотрел, что с виноградом…, – серые глаза госпожи Эпштейн, на мгновение, похолодели. Она вытерла руки холщовым полотенцем:

– А что с виноградом? Собрали урожай…, – оглянувшись, она распорядилась:

– Цила, корми его. Нам куриц потрошить надо…, – они сидели с Цилой за деревянным столом. Итамар, жадно, ел рагу из овощей. Мяса госпожа Эпштейн добавляла только для запаха.

Тайник сделали в уединенном месте, за час ходьбы от кибуца. Итамар проголодался. Цила подвинула свежую питу и тарелку с хумусом и оливками:

– Я сама солила. Ешь…, – девочка улыбалась, – я чай заварю, с мятой. Мы медовый пирог сделали, на шабат. Еще осталось…, – она убежала на кухню. Итамар проводил взглядом рыжие волосы:

– А если меня завтра арестуют? У нас оружие будет. Это не Египет, и не Ливан…, – британцы судили всех, у кого находили оружие. Ранение или смерть британского солдата, полицейского, или гражданского лица, влекло за собой приговор к повешению. Изредка казнь заменяли пожизненным заключением, при смягчающих обстоятельствах. Некоторые боевики Иргуна, взятые на месте преступления, предпочитали застрелиться, нежели попасть в руки британцев.

Доктор Судаков и Штерн запретили Итамару пускать в ход оружие.

На пляже, они уселись на теплый песок, с бутылками пива:

– Ты в киоске для спокойствия, – наставительно сказал Авраам, – на тротуаре будет Яир, со мной, и еще два человека. Все с пистолетами. Машина заберет нас, и деньги…, – белый песок скользил между пальцами:

– Нельзя упускать время, – понял Авраам, – иначе мы потом не сможем смотреть в глаза нашим братьям, в Европе. Тем из них, кто выживет…, – он твердо решил, что это его последняя акция в Израиле. Авраам просто не мог отказать товарищам:

– Яир не свяжется с немцами. Он разумный человек, он меня услышал…, – Авраам хотел написать Джону и встретиться с командующим британским гарнизоном, в Израиле. Подумав о своем плане, он тряхнул рыжей головой:

– Все правильно. Отберем юношей, девушек, из Европы, со знанием языков. Обучим их военным дисциплинам, прыжкам с парашютом. Я первым, в Польшу отправлюсь…, – над тихим, пустынным Средиземным морем закатывалось огромное, медное солнце.

Авраам шел на квартиру, думая, что пора прекращать детские игры. Остановившись, он закурил папиросу:

– Штерн меня предателем назовет, и весь остальной Иргун тоже. Отвернутся от меня, будут полоскать на каждом углу. Пусть, – Авраам разозлился, – сейчас надо не болтать языком в газетах, и не устраивать стычек с британцами, а бороться с Гитлером. До конца, до победы. У нас появится свое государство, после войны, я уверен…, – он прислонился к нагретой солнцем стене.

Дома он, с удовольствием, обнаружил петуха в вине, пирожные из венской кондитерской на улице короля Георга и Розу, в чулках и шелковой рубашке. Она ласково прильнула к Аврааму. Мужчина вздохнул: «Хоть бы раз она сказала, что любит меня. Надо дать ей время. Я тоже этого долго не говорил…»

Пережевывая бублик, Итамар смотрел на черный форд, с залепленными грязью номерами, стоящий в арке проходного двора. Он был уверен, что за рулем Яир, а сзади сидят боевики Иргуна. Утро было тихим, на востоке разгоралось солнце. На улице Алленби посадили апельсиновые деревья. Юноша улыбнулся:

– Совсем как у нас, в Петах-Тикве. Скорей бы Цила школу закончила, ко мне переехала. Будем работать, дети родятся. Скорей бы война закончилась…, – мотор форда заглушили. Окна задернули занавесками, солнце било в ветровое стекло. Итамар не видел лица водителя.

Он полистал американский, яркий журнал: «The Billboard». Юноша наткнулся на знакомое имя. Итамар слышал ее записи, пластинки оркестра Гленна Миллера продавались в Палестине.

– Мисс Ирена Фогель на церемонии вручения «Оскара», отель Амбассадор, Лос-Анджелес. Мисс Фогель исполняла песню Wishing, из кинофильма «Любовная связь», номинированную на премию…, – Итамар вспомнил томное, страстное контральто. Девушку сняли в вечернем, низко вырезанном платье, черные волосы струились по плечам. Итамар плохо знал идиш, в семье говорили на иврите, но юноша вспомнил слово:

– Зафтиг. Все равно…, – он полюбовался пышной, большой грудью, широкими бедрами, – все равно она очень красивая. И талантливая. Циона тоже такая. Интересно, за кого она замуж выйдет…, – подняв голову, Итамар едва не поперхнулся бубликом. На улицу Алленби вывернули две темные машины. Солнце играло в рыжей, коротко стриженой голове доктора Судакова. Авраам шел с другого конца улицы, держа руку в кармане пиджака. Форд не двигался с места.

– Это не деньги, – понял Итамар, – их с вооруженной охраной возят. Это…, – машины поравнялись с Авраамом. Юноша успел подумать:

– Только бы он не стрелял. Если его арестуют, с оружием, это тюремный срок, а если…, Но где Яир, где остальные? Кто нас продал? – заскрипели тормоза, он услышал крик:

– Стоять! Руки за голову, стоять, не двигаться…, – Итамар, невольно, потянулся за пистолетом:

– У него взрывной характер, он может попытаться убежать…, – доктор Судаков отступал к стене здания. На улице, кроме полицейских, в британской форме, и стоящего на месте форда, никого не было. Итамар даже не понял, как это произошло. Над тротуаром пронесся вопль, на иврите: «Не убивайте, пожалуйста! Не надо!»

Юноша похолодел. Прижав к себе одного из полицейских, Авраам приставил пистолет к его затылку. Остальные держали его на прицеле. Юноша, заложник, побледнел, Итамар увидел слезы на его лице. Доктор Судаков, громко, сказал:

– Если мне дадут уйти, я его не трону, обещаю…, – Авраам шепнул в ухо юноши: «Кто продал акцию? Говори, быстро….»

Мальчик плакал:

– Я не знаю, не знаю. Комиссару подбросили анонимное письмо. Пожалуйста, мне всего восемнадцать…, – Итамар сжал зубы:

– Если он выстрелит, его казнят. А если выстрелю я …, – он обернулся:

– Брошу пистолет, и убегу. Проходные дворы я знаю…, – у Итамара была твердая рука и верный глаз. Взводя пистолет, он понял, что левое плечо почти не болит. Итамара зацепило осколком, при бомбежке:

– Я не позволю, чтобы его казнили…, – Авраам почувствовал резкую боль, в правой руке, повыше локтя. Он выронил оружие на тротуар, юноша рванулся к полицейским, зазвенели свистки: «Сообщник в ларьке, в ларьке! Брать живым!»

– Итамар меня спас…, – кровь текла по рукаву пиджака, его уложили лицом на землю, полицейские рванулись к ларьку. Щелкнули наручники:

– Это мерзавец Яир, больше некому. Я получу срок, он меня хочет убрать с дороги. Британцы до него доберутся, рано или поздно. Я не хочу руки об него марать…, – черный форд несся по улице. Полицейские отскочили от ларька, раздался треск дерева. Газеты, бублики, пачки папирос разлетелись во все стороны. Авраам узнал красивый профиль, но все не мог поверить. Дверь форда распахнулась, рука с алым маникюром втащила Итамара внутрь:

– За ним! – велел кто-то из полицейских, но было поздно. Войдя в вираж, встав на два колеса, форд исчез за углом улицы Алленби. Пахло пороховой гарью, и кровью. Аврааму почудилось, что над мостовой витает аромат сладких пряностей. Уронив голову на какую-то газету, он позволил себе потерять сознание.

Роза остановила машину, выехав из города. Щелкнув зажигалкой, она посмотрела на Итамара. Юноша сидел на полу:

– Я тебя отвезу в Петах-Тикву, – Роза выпустила дым в окошко, – и поеду в Кирьят Анавим. Возьму документы, у кого-то из девушек. Мне надо получить с ним…, – она кивнула на пыльную дорогу, – свидание…, – вокруг простирались поля какого-то кибуца. Вдалеке ехала повозка, шуршали листьями пальмы. Итамар послушал щебет птиц:

– Роза…, – почти робко спросил юноша, – где ты водить училась…, – загорелые ноги, в шортах, в старых сандалиях, уверенно упирались в педали форда.

Она выбросила окурок на дорогу:

– На трассе в Ле-Мане. За мной ухаживал Жан-Пьер Вимилль, победитель Гран-При Франции, и суточных гонок…, – Итамар открыл рот.

– Поехали, – Роза повернула ключ в замке зажигания, – у нас много дел…, – темно-красные губы улыбнулись. Форд исчез в облаке пыли.

На улице Мишоль-ха-Гвура, в Русском Подворье, к деревянным воротам с вывеской: «Свидания и прием передач», вилась небольшая очередь. Роза, с холщовой авоськой, в простом, хлопковом, по колено платье, устроилась в конце. Девушка посмотрела на часики. Свидания в центральной тюрьме Иерусалима давали дважды в неделю, по понедельникам и средам. Авраама перевезли сюда после предъявления предварительного обвинения, в попытке ограбления банка, незаконном ношении оружия, и захвате заложника.

Адвокат оказался уроженцем Франкфурта. Они с Розой говорили на немецком языке.

– Герр Фридлендер, – возмутилась Роза, сидя в конторе, в Тель-Авиве, – о каком ограблении может идти речь? Доктор Судаков шел мимо банка. Это не запрещено законом…, – Фридлендер протер пенсне:

– Фрейлейн Левина, то есть Браверман, – поправил он себя, – доктор Судаков шел по улице Алленби с пистолетом в кармане. Он угрожал убийством полицейского, при исполнении служебных обязанностей…, – Фридлендер покашлял:

– Меня приняли в коллегию адвокатов, в Германии, до вашего рождения, моя дорогая. В стране я десять лет, и все время защищаю…, – адвокат повел рукой, – приятелей вашего жениха. Чудо, что он у меня в первый раз в клиентах. Пять лет, – отрезал адвокат, – если судья будет в хорошем настроении…, – Фридлендер вернул ей британский паспорт:

– Очки наденьте. Вы с фрейлейн Браверман похожи, но не слишком…, – Рут Браверман, соседка Розы по комнате, с готовностью отдала ей документы. Рут поделилась и очками:

– Передай Аврааму, что мы его все поддерживаем…, – Розе разрешили свидание только через две недели после ареста Авраама. Она призналась адвокату, что живет в стране нелегально, и придет в тюрьму с чужими документами.

Фридлендер поджал тонкие, в морщинах, губы:

– Как будто вы мне что-то новое сказали, фрейлейн. Половина страны с чужими документами разгуливает…, – в сумке Розы лежала жареная курица, в бумажном пакете, питы, оливки, хумус и виноград.

Циона не плакала. Ей, как несовершеннолетней, свидания не позволяли. Девочка вскинула рыжеволосую голову:

– Значит, надо его освободить. Яир приедет, я с ним поговорю, мы нападем на тюрьму…, – госпожа Эпштейн хлопнула ладонью по столу. Циона вздрогнула:

– Хватит нести чушь, – сочно сказала пожилая женщина, – тебе двенадцать лет. Учись, играй на фортепьяно, и близко не подходи к Яиру и его банде…

– Они называются Лехи, – Циона вздернула нос:

– Лохамей Херут Исраэль, борцы за свободу Израиля…, – фыркнув, она ушла из столовой. Госпожа Эпштейн аккуратно заворачивала курицу:

– Я за ней присмотрю. У тебя, наверное, теперь другие дела появятся…, – она оглядела Розу с ног до головы.

– Появятся, – согласилась девушка, – но сначала мне надо встретиться с Авраамом…, – Роза сделала вид, что является невестой доктора Судакова. Свидание ей дали, но начальник тюрьмы, на ломаном иврите, кисло сказал:

– Никаких поцелуев и всего остального. В комнате присутствует охранник. Супружеских визитов мы не разрешаем…, – его глаза остановились на груди Розы. Она поправила воротник скромной блузки:

– Я понимаю, господин майор…, – ворота открыли, очередь задвигалась.

Охранники переворошили провизию. Розу отвели в отдельную комнату. Арабка, служительница женского отделения, ловко ее обыскала. В сумочке Розы лежали карандаш и блокнот, однако начальник караула предупредил ее:

– Никаких записей, иначе мы немедленно прервем свидание…, – Роза, в сопровождении солдат, шла через пустынный, выложенный булыжником двор. Она приехала в Иерусалим на попутной машине, и намеревалась отсюда отправиться в Петах-Тикву, к Итамару:

– Авраам расскажет, с кем надо связаться, из менее радикальных кругов Иргуна…, – она хотела, после свидания, дойти до улицы Яффо и взять в аренду какой-нибудь старый форд, по имевшемуся у нее паспорту. Роза ожидала, что в ближайшую неделю, им с Итамаром, придется разъезжать по стране. Позвонив в аграрную школу, в Петах-Тикве, Роза выяснила, что Итамара не тронули. Юношу позвали к телефону. Он, шепотом, сказал, что полиция его не навещала.

– Конечно…, – в каменном коридоре было прохладно, – они не разглядели, кто в ларьке сидел.

Итамар оставил пистолет, но по оружию невозможно было определить, кто держал его в руках. Роза похвалила себя за то, что залепила грязью номера форда. Она понимала, кто подбросил в полицию анонимное письмо. Госпожа Эпштейн рассказала девушке о летнем заседании командиров Иргуна:

– Итамар Штерну не помеха, Итамар юнец…, – Розу привели в голую комнату, с решетками на окне, и привинченной к полу лавкой, – Штерн хотел убрать с дороги Авраама…, – записи на свидании запрещались. Британцы боялись, что подпольщики могут передавать сведения шифром.

– Я все запомню…, – окинув надменным взглядом арабского полицейского, Роза положила ногу на ногу. Девушка закурила папиросу:

– Свидание тридцать минут, – раздалось из коридора, – комната номер восемь! Заключенный Судаков, стойте…, – адвокат объяснил Розе, что в кандалах держали только тех, кто совершил убийство.

Он был в форменных, полосатых штанах и куртке, в грубых, разбитых ботинках. Правая рука висела на косынке, голову остригли наголо. Увидев рыжую щетину, Роза, отчего-то, улыбнулась. Доктор Судаков тоже улыбался, легко, мимолетно. Касаться друг друга, им было запрещено. Присев на лавку, рядом с девушкой, он взял пачку папирос. Охрана прощупала каждую, когда Розу обыскивали. Солдат медленно расхаживал по комнате. Роза привезла стальную флягу, с крепким кофе. Авраам принял ее, левой рукой. Он, одними губами сказал:

– Здравствуй. Я почему-то думал, что Рут Браверман ко мне на свидание не приедет, хотя мне сказали, что она моя невеста…, – пахло жареной курицей и дешевым табаком. Охранник насвистывал заунывную, арабскую песенку.

– С Итамаром все в порядке…, – они разговаривали шепотом, – я тебе провизии привезла, папирос, книги, которые ты просил…, – Фридлендер передал Розе список. Доктор Судаков хотел, как он выразился, хотя бы здесь поработать над монографией. Роза быстро рассказала Аврааму о новостях. Рузвельт стал президентом, итальянцы окончательно оккупировали Грецию. Покуривая, он, смешливо, заметил:

– За меня не волнуйся. Я мухтар, староста, сплю у окна в камере…, – Аврааму отчаянно хотелось взять ее за руку, однако он продолжил:

– Фридлендер говорил о пяти годах…, – Роза раздула ноздри:

– Мы что-нибудь придумаем. Года два, не больше. Ты нужен в Европе, Авраам, нужен евреям…, – доктор Судаков подмигнул ей:

– Знаешь, как говорят? По нынешним временам каждый порядочный человек должен посидеть в тюрьме. Вот я и здесь…, – он вспоминал небрежный голос Максима:

– Вернусь в Москву, сяду на год. В моем положении, мне каждые несколько лет надо в лагере побывать…, – он понял, что из них четверых, встретившихся в Праге, все успели оказаться в тюрьме:

Авраам, тоскливо, посмотрел на белую щеку Розы:

– Она меня не собирается ждать. Она помогла, очень помогла, но не потому, что она меня любит…, – Авраам услышал это от девушки. Она сцепила длинные, красивые пальцы:

– Ты хороший человек, очень хороший, Авраам. Но я никогда не смогу…, – Роза помолчала, – притворяться…, – доктор Судаков вытянул длинные ноги. Он, почти весело, отозвался:

– В кое-какие моменты ты не притворялась. У меня опыт имеется…, – Роза не могла не улыбнуться:

– Я знала, что ты меня оценишь…, – она потушила сигарету, – хотела доказать тебе, что я…

– И доказала, – Авраам поморгал:

– Дым попал. Теперь слушай. Меня продал Штерн. К нему не приближайтесь, он опасный человек. Иначе пулю схватите, от его банды, или от британцев…, – он говорил, вдыхая запах сладких пряностей. Авраам велел себе не вытирать глаза. Слезы ушли, он смог спокойно продолжить:

– Я встречу девушку, которая меня полюбит, – твердо сказал себе Авраам, – и я ее тоже. Обязательно, иначе и быть не может…, – Роза выучила наизусть имена и адреса ребят из Иргуна, и Хаганы. Они, по соображениям Авраама, могли быть полезны в затевающемся деле. Она взяла новый список книг. Девушка обещала появиться через две недели, с провизией от госпожи Эпштейн и запиской от Ционы:

– Мы о ней позаботимся, не беспокойся…, – Авраам посмотрел вслед стройной спине, темным локонам. В камере веяло сладкими пряностями:

– Пусть будет счастлива, а я…, – он достал из сумки книги, – я подожду любви, настоящей. Хотя какая любовь, надо воевать дальше…, – в камере разрешали бумагу и карандаш. Фридлендер привез из кибуца черновик рукописи. Погладив обложку «De profectione Ludovici VII in Orientem», Одона Дейльского, Авраам усмехнулся:

– В ближайшие года два займусь вторым крестовым походом. Больше все равно мне делать нечего…, – не удержавшись, он сжевал кусок, питы. Лепешка еще пахла горячей печью. Авраам закрыл глаза:

– Дом. Юноша обещает построить дом, для любимой. Так и случится, непременно…, – поднявшись, он подхватил авоську. Надо было поделиться едой с ребятами, в камере.

Потрепанный форд пронесся по обсаженной апельсиновыми деревьями, широкой, улице, Миновав синагогу, машина свернула направо, к старым, белого камня домам. Дверь была открыта. Роза хмыкнула:

– Деревня. У них замков не водится…, – заглушив мотор, Роза просунула голову в комнату:

– Итамар, поднимайся, я приехала…, – она услышала недовольное бормотание: «Шабат…, Даже в шабат не дадут поспать…»

Роза, решительно, прошла внутрь. Девушка наклонилась над кроватью:

– Спасение жизни важнее, чем Шабат. Вернее, жизней. Одевайся, я сделаю кофе. Сегодня надо объехать с десяток людей, в Тель-Авиве, в кибуцах…, – Итамар помотал растрепанной, черноволосой головой. Она уперла руки в бока:

– Чем быстрее ты откроешь глаза, тем быстрее получишь кофе и папиросу…, – юноша покраснел: «Я…, я не одет…»

Роза, вздохнув, сообщила:

– Я видела мужчин в белье. И без белья видела. Держи, – она кинула юноше шорты, – я буду на кухне…, – Итамар прошлепал босыми ногами к колодцу, во дворе. Девушка вышла на террасу, с медными, марокканской работы чашками.

– Это деда моего, – сказал Итамар, – он из Эс-Сувейры сюда посуду привез, ковры, и даже мебель. Он из тех семей, что в Эс-Сувейру в позапрошлом веке переселились, когда султан Мохаммед город построил…, – они присели на деревянные ступени. В кронах апельсиновых деревьев распевались птицы, трава была влажной. По ночам стала выпадать роса. Пахло кофе и кардамоном. Итамар, щурясь, затягивался сигаретой:

– Теперь я немного проснулся. А о чем, Роза, мы будем с ребятами разговаривать? – он подпер кулаком смуглый подбородок.

– О том, как нам спасти евреев Европы, – хмуро ответила Роза, – хотя бы тех, кого успеем…, – она отставила чашку: «Пора действовать».

 

Пролог

Берлин, январь 1941

На стеклянную крышу закрытого бассейна в Штеглице, в казармах личной охраны фюрера, медленно падали крупные хлопья снега. День выдался серым, над Берлином повисли низкие тучи. Вход в недавно построенный спортивный комплекс СС отмечали две статуи работы вице-президента имперской палаты изобразительных искусств, любимого скульптора Гитлера, Арно Брекера. Обнаженные юноша и девушка, идеальных пропорций, выше двух метром ростом, гордо откидывали головы назад. Марте они напомнили скульптуры в парке культуры и отдыха, в Москве.

Берлин оказался похожим на столицу СССР. Город усеивали монументальные, с колоннами и портиками, здания, гранит, мрамор и бронза. Вместо пятиконечных звезд, и серпа с молотом над столицей Германии простирали крылья имперские орлы, держащие в лапах свастики. Участницам конференции национал-социалистической женской организации устроили экскурсию на ежегодную художественную выставку. Марта шла мимо бесконечных полотен, изображавших фюрера на партийных съездах, на заводах, на колосящихся полях. Они остановились перед холстом: «Будущее Германии». Фюрера окружали подростки, в форме гитлерюгенда и Союза Немецких Девушек. Марта, ахнув, шепнула Эмме фон Рабе:

– Это ты. Вторая справа, с цветами…, – Эмма качнула уложенными на затылке белокурыми косами:

– Я два месяца позировала. Это огромная честь, Марта. Нас отбирали по всему рейху, проверяли соответствие арийским стандартам, родословную…, – девочки познакомились на заседании молодежной секции. В Цюрихе не было отделения Союза Немецких Девушек. Марта ходила в женскую организацию, с матерью.

На конференции, незамужних участниц собрали вместе. Перед ними выступали многодетные женщины, награжденные Почетным Крестом Немецкой Матери. Им рассказывали о важности воспитания будущих солдат рейха, девушки посещали лекции о домашнем хозяйстве, их учили уходу за детьми. Врачи предостерегали будущих матерей от опасности связей с низшими расами. Марта помнила наставительный голос профессора:

– Дети подобной женщины заражены семенем еврейства, неполноценны…, – от них ждали брака с чистокровными арийцами, и рождения многочисленного потомства. Эмма фон Рабе призналась Марте, что надеется, по крайней мере, на пятерых детей:

– Как у фрау Геббельс, у рейхсфюрерин Шольц-Клинк, – обе женщины считались образцом арийской жены и матери. За рождение и воспитание восьми и более детей награждали Золотым Крестом Матери. На конференцию приехали такие семьи. Молоденькие участницы смотрели на них, открыв рот.

Рейхсминистр пропаганды Геббельс открывал первое заседание. Эмма сказала Марте, что он часто бывает в гостях на вилле фон Рабе, с маршалом Герингом.

– Папа воевал с Герингом, они давно дружат…, – на обеде, в большой столовой, девочки садились рядом. Эмма появлялась на конференции в скромной, темно-синей юбке, и белой рубашке Союза Немецких Девушек, со значками за спортивные достижения. Марта тоже одевалась неброско. В школе Монте Роса ученицы ходили в форме, даже в свободное время.

Они остановились в трехкомнатном люксе отеля «Адлон», на Унтер-ден-Линден. Для заседаний мать выбирала строгого покроя, темные, костюмы, как у рейхсфюререрин Шольц-Клинк. Старших женщин возили на экскурсию в приют общества «Лебенсборн», под Берлином. Девушек заняли кулинарными классами. Эмма, по секрету, рассказала Марте, что в подобных домах живут незамужние женщины, ожидающие ребенка от членов СС:

– Мой брат Отто, активист в обществе…, – гордо заметила девушка, – он сейчас в генерал-губернаторстве, но скоро приедет в отпуск, домой…, – Марта покрутила кончик бронзовой косы: «Почему эти девушки не выходят замуж?»

Эмма пожала плечами:

– После войны мужчин будет не хватать. Их и сейчас не хватает. Но долга женщины перед рейхом и фюрером это не отменяет…, – она подняла нежный палец:

– Пятеро детей, не меньше, Марта…, – она окинула подругу пристальным взглядом:

– У тебя идеальное арийское происхождение, отличное здоровье, ты спортсменка. Приезжай в рейх, после школы…, – оживилась Эмма, – познакомишься с моими братьями…, – Эмма постоянно говорила о Максимилиане, Отто и Генрихе. Марта выучила наизусть их эсэсовские титулы и послужные списки. Никого из них в Берлине не было. Эмма объяснила, что братья очень заняты, и постоянно в разъездах.

– Очень хорошо, – угрюмо заметила Марта матери, когда они гуляли по заснеженным аллеям Тиргартена, – у меня от шарманки голова раскалывается…, – Эмма, после окончания школы, собиралась работать в канцелярии рейхсфюрера СС Гиммлера:

– Раньше я хотела стать преподавателем, – голубые глаза девушки безмятежно взглянули на Марту, – но скоро откроется женская школа СС. Я поступлю на обучение, и вернусь на Принц-Альбрехтштрассе со званием. Или поеду в Равенсбрюк, надзирательницей…, – оживилась Эмма. Равенсбрюк был новым женским лагерем, неподалеку от Берлина. Средний брат, фон Рабе, Отто, налаживал в Равенсбрюке работу медицинского блока.

Марте захотелось передернуть плечами. Она вспомнила тихий голос матери:

– Я понимаю, как тебе трудно, доченька…, – Анна стряхнула снег со скамейки, они устроились рядом. Парк был пуст, Анна усмехнулась:

– Можно покурить. Всевидящее око фрау Шольц-Клинк на нас не смотрит…, – женское курение в рейхе считалось распущенной привычкой неполноценных народов, дурно влияющей на здоровье: – Понимаю…, – Анна обняла дочь, – но потерпи немного. Сведения от этой Эммы очень ценны…, – Марта положила голову на плечо матери:

– Мамочка, они все говорят о войне. У нас договор с Германией. Неужели Гитлер его нарушит…, – мать сидела, выпрямив спину, закинув ногу на ногу. Серые глаза, под черными, длинными ресницами, смотрели куда-то вдаль. Приехав на рождественские каникулы в Цюрих, Марта заметила, что мать изменилась. Она увидела какую-то грусть в ее лице:

– Мама устает. Мы долго не были дома, она все время в напряжении. Надо ей помогать, обнимать, ухаживать за ней…, – Марта приносила матери завтрак в постель. По вечерам, девочка весело говорила:

– Пожалуйста, не сиди над бумагами, я сама все сделаю, – Анна, в последний год, начала привлекать дочь к работе с документами. Марта была аккуратна и отлично считала.

Анна стряхнула пепел в аккуратную урну, у скамейки. У входа в парк висели таблички: «Только для арийцев». Марта, увидев их, сморщила нос:

– В Австрии то же самое. Синагоги сожгли…, – зеленые глаза взглянули на мать:

– Лагеря, в Польше, где братья Эммы работают. Для кого они, мамочка? – Анна вспомнила слова Симека, в Женеве: «Евреи превратятся в дым, уйдут в небытие…»

– Для евреев, – неожиданно жестко сказала Анна, – твоя бабушка была еврейкой. Если бы мы жили в Германии, нас бы тоже депортировали…, – она посмотрела на нежную, белую щеку дочери:

– И мой отец еврей. Марта ничего не подозревает. Как ей обо всем сказать, как признаться? – американские паспорта лежали в банковской ячейке, в Женеве. Осенью, во Франции, Анна пошла к врачу. Доктор развел руками:

– Мы ничего не можем сделать, в подобных случаях, мадам. Вам тридцать восемь лет. Не хочу вас обнадеживать. Думаю, прервавшаяся беременность стала последней…, – Анна плакала, свернувшись в клубочек, забившись в угол дивана, в гостиничном номере. Она вспоминала мертвое лицо Вальтера:

– Я не попрощалась с ним, не похоронила…, – Анна закусила костяшки пальцев:

– Надо отомстить Воронову. Вальтера убили, чтобы устроить мне проверку…,– она велела себе успокоиться. Анна, сначала, хотела взять Марту и уехать в Панаму:

– Я не вернусь в СССР, – сказала она себе, – после подобного. Я не собираюсь отдавать мою дочь на потеху НКВД. Из нее сделают подстилку для нужного человека, или убийцу, как из меня…, – в конце осени в Цюрих приехал Корсиканец. Он подтвердил подозрения Анны. Гитлер планировал начать войну против Советского Союза, летом следующего года. В министерстве экономики, где работал Корсиканец, говорили о захвате донбасских угольных шахт и нефтяных промыслов на Каспии. Рамзай, из Японии, сообщал похожие сведения:

– Нельзя, – велела себе Анна, – нельзя. Ставь благо страны выше собственных интересов. Советский Союз должен нанести превентивный удар по Германии. Европа будет спасена, с евреями ничего не случится…, – все подобные радиограммы в Москву оставались без ответа.

В парке, она, задумчиво сказала дочери: «Мне кажется, ты поняла, что Гитлеру нельзя доверять…»

– Ни в коем случае…, – резко отозвалась Марта, – но, мамочка, если Гитлер атакует Советский Союз, то наша армия, авиация, военный флот, его разобьют и погонят до самого Берлина…, – дочь стукнула изящным кулаком, в замшевой перчатке, по скамейке. С ветки сорвалась птица, на них посыпались снежинки. Марта вскинула голову:

– До самого Берлина. На аэродроме Темпельхоф будут стоять самолеты комбрига Воронова, с красными звездами. Смотри, – заметила Марта, – небо голубое. Может быть, распогодится, и я смогу полетать с Ганной Рейч…, – летчик-испытатель, под овации, выступила перед женщинами. Марта привезла в Берлин свидетельство пилота-любителя. Рейхсфрауерин Гертруда представила Марту фрейлейн Рейч. Авиатор была с ней ласкова и предложила полетать вместе, когда установится ясная погода.

Марта поднималась на десятиметровую вышку бассейна. В прогнозе обещали, что следующая неделя окажется морозной, но солнечной. Она кинула взгляд вниз. Эмма сидела на бортике, в окружении эсэсовцев. Когда Эмма предложила ей съездить в Штеглиц, в казармы личной охраны фюрера, Марта удивилась: «Нас разве пропустят?»

– Со мной, разумеется, – Эмма шепотом добавила:

– Максимилиан занимается в комплексе, а он принадлежит к узкому кругу…, – Эмма закатила глаза куда-то вверх:

– Максимилиан выполняет поручения самого фюрера…, – фотографий братьев Марта пока не видела, но мрачно думала:

– Наверняка, истинные арийцы, как и сама Эмма. Скорей бы уехать отсюда…, – на посту охраны все прошло без затруднений. Эмма сказала Марте, что спортивный комплекс совсем новый:

– Здесь есть тир, конюшни, гимнастический зал. Это лучший бассейн в Берлине, – девочки стояли под теплым душем, – фюрер заботится о своих солдатах…, – прыгнув с трехметрового трамплина, Марта сорвала аплодисменты эсэсовцев. Помахав Эмме, она оправила темно-зеленый, закрытый, купальный костюм. В школе Монте Роса тоже был бассейн, но девочкам разрешали только строгие модели. Даже речи не шло о костюмах из двух частей. У Марты, впрочем, имелся американский купальник. Мать, летом, возила ее на Женевское озеро. Они жили в дорогом пансионе, брали напрокат яхту, и ездили на экскурсии, в горы.

Марта вскинула руки над головой. Внизу крикнули: «Браво, фрейлейн Рихтер, браво!»

Выйдя из душевой, Генрих поискал глазами белокурые косы сестры. Они с братом прилетели утром из Кракова, для доклада у рейхсфюрера СС. Отто поехал в общество «Аненербе», а Генрих позвонил домой. Отец сказал, что Эмма ушла в бассейн:

– Забери ее, милый. Этот…, – граф Теодор избегал называть старших сыновей по именам, – наверняка, пообедает со своими сумасшедшими приятелями…, – общество «Аненербе» планировало экспедицию в Арктику, по следам пропавших жителей Гренландии, викингов.

– Проведем вечер вместе, – добавил отец.

Макс был в очередной командировке.

После доклада Генриха, рейхсфюрер утвердил проект концентрационного лагеря, на полигоне Пенемюнде, но до войны с русскими все средства шли на перевооружение и подготовку армии. Стройки временно замораживались:

– Война за полгода не закончится, – зло подумал Генрих, – они завязнут в снегах. Правильно папа говорил, Россию на колени не поставить…, – он отправил сведения о будущей атаке на СССР дорогому другу. Связь наладили отменно. Друг жил в Роттердаме. Он, судя по всему, находился в безопасности. Генрих знал, что следующим летом, друг собирается добраться до Польши. В письмах он намекал, что готовит себе замену. Генрих, улыбаясь, ловил себя на том, что иначе, как другом, ее назвать не может.

Услышав одобрительные голоса эсэсовцев, взглянув на вышку, Генрих замер. Хрупкая девушка стояла на самом краю. Генрих не видел ее лица, но заметил локон, выбившийся из-под резиновой шапочки. На волосах девушки заиграло солнце, они засветились чистой бронзой. Тучи рассеялись, над крышей бассейна виднелось голубое небо. Оттолкнувшись, она шагнула вниз, вытянув руки. Генриху, невольно, захотелось ее подхватить. Сложившись вдвое, девушка врезалась в блестящую воду, подняв фонтан брызг.

– Истинно арийский прыжок, фрейлейн Рихтер…, – охранники хлопали:

– Вы достойны олимпийской медали…, – вынырнув, стянув шапку, она подплыла к бортику:

– Меня вдохновляет немецкий спорт, ведомый гением фюрера…, – скрыв тяжелый вздох, Генрих пошел к сестре.

В кондитерской на углу Фридрихштрассе и Кохштрассе было тепло, пахло сладостями, звенела касса. На стенах висели афиши фильмов с Зарой Леандр и Марикой Рекк. Над стойкой с тортами и пирожными фюрер, в окружении детей, смотрел на посетителей с парадного фото.

Берлинцы приходили на послеобеденный кофе. Веяло духами, хорошо одетые дамы, в меховых пелеринах вешали на серебряные крючки, под столами, сумочки и пакеты из универсальных магазинов. Снег прекратился, люди на улице убрали зонтики. Ухоженные собачки тихо лежали на отполированном полу, официанты разносили заказы.

Фридрихштрассе, в обеденное время, оживлялась. Работники министерств, расположенных по соседству, предпочитали выпить чашку хорошего, бразильского кофе, не в подвальной столовой, а рассматривая прохожих. Сейчас наплыв посетителей схлынул, в кафе остались только дамы. Многие приезжали с личными водителями, из богатых вилл на западе города.

Красивая женщина, высокая, черноволосая, в замшевом, отделанном норкой пальто, заказала кофе и берлинский пончик, с ванильным кремом. Перчатки она убрала в сумочку итальянской работы, пальто небрежно бросила на спинку кованого стула. На лацкане строгого, твидового костюма официант заметил значок со свастикой. Дама носила и крестик, в ложбинке длинной шеи. Она, рассеянно, листала «Сигнал», новый, иллюстрированный журнал для военнослужащих вермахта. Поставив на стол поднос, официант увидел заголовок:

– Солдаты охраняют покой тружеников на бельгийских шахтах…, – подразделение танкистов сфотографировали на ступенях церкви: «Репортаж из Мон-Сен-Мартена, одного из крупнейших угольных месторождений в Европе. Работа на благо рейха кипит». Пожелав даме приятного отдыха, кельнер отошел.

Анна смотрела на витрину ювелирного магазина, напротив. В лавку регулярно, каждый месяц, через «Импорт-Экспорт Рихтера», переводились деньги из Лондона. Внутри Анна не обнаружила ничего подозрительного. Зайдя в магазин, два дня назад, Анна сдала в чистку крестик. Ювелир, похвалив старинную работу, обещал быть осторожным. Анна заметила:

– Это наша семейная реликвия…, – она поняла, что покраснела. Оказавшись в Берлине, Анна избегала квартала вокруг Музейного Острова. Она вспоминала скромную комнатку, под крышей многоэтажного дома, рисунки, пришпиленные к чертежной доске, низкий голос:

– Моя маленькая…, маленькая…, – отложив гитару, он поцеловал круглое, нежное колено: «Meine kleine. Послушай, это по-русски, я тебе переведу…»

– Dein Name ist der Spatz in meiner Hand.

Dein Name ist ein Eiskorn auf der Zunge…

Анна сглотнула: «Он мне это повторял, ночью…»

Он шептал, целуя острые ключицы, уронив голову ей на плечо, тяжело дыша:

– Имя твое – птица в руке,

Имя твое – льдинка на языке.

Одно-единственное движенье губ.

Имя твое – пять букв…

– Четыре…, – Анна помешивала кофе, – у Марты пять. У Марты, у его дочери. Они никогда не увидятся, ничего не узнают друг о друге. Он пошел воевать, с фашизмом. Зачем ему…, – Анна стиснула длинными пальцами чашку мейсенского фарфора, – хотя он был белогвардейцем, он знает, что такое война. Отец Воронова убил его отца, на Перекопе. Забудь, – велела себе Анна, – у него есть мадемуазель Аржан. Мой отец убил ее родителей…, – Анна поняла, что еще немного, и чашка треснет.

Она сняла пальцы с ручки:

– Федор и меня бы убил. И я бы его тоже, если бы мы встретились, на той войне. Мы никогда больше не столкнемся…, – забыть не получалось. Анна открывала глаза, ночью, в спальне люкса:

– Мы гуляли, на Унтер-ден-Линден. Он меня водил в театры, мы танцевали…, – она помнила большую, ласковую руку, помнила, как просыпалась, в сладком тепле, рассыпав волосы по его груди, нежно его, целуя, едва прикасаясь губами. Она слышала шепот:

– С именем твоим – сон глубок. Анна, Анна, как я тебя люблю…, – она знала, чьи это стихи. В Цюрихе, даже в публичной библиотеке, ничего подобного заказывать и читать было нельзя. Анна взяла белоэмигрантский сборник в Женеве. Она поняла, что помнит стихотворение наизусть:

– Я с Вальтером в Женеве познакомилась…, – перевернувшись на бок, она прижала к животу подушку, – прости меня, прости, Вальтер. Пусть накажут меня. За девочку, Лизу Князеву, за всех сирот, что мой отец оставил, за подвал…, – в животе до сих пор, иногда, билась резкая, острая боль:

– Пусть накажут, но меня, а не Марту…, – Анна утыкала влажное от слез лицо в сгиб локтя. Она старалась заснуть. В Берлине, помимо конференции, у нее было много дел.

Она забрала крестик в ювелирном магазине. Расплатившись, Анна уложила квитанцию, на бланке лавки, в портмоне. Она не знала, зачем ей клочок бумаги, с готическим шрифтом, адресом и телефоном. Однако Анна была аккуратна. Она требовала у технического персонала фирмы, швейцарцев, безукоризненного ведения документации.

– Марта в этом на меня похожа…, – Анна не могла инсценировать смерть дочери, тайно отправив ее в западное полушарие. Подобные инциденты влекли за собой отзыв в Москву, допрос, с применением особых средств, и, по достижении результата, расстрел. Результат достигался всегда. У Анны на руках, правда, имелся конверт, в хранилище «Салливан и Кромвель». Она могла торговаться, какое-то время. Для выполнения этого плана надо было сначала во всем признаться Марте. Анна сделать этого не могла.

– Пока…, – она жевала пончик, глядя на витрину ювелира, – это я пока не могу. Если придется спасать жизнь Марты, я на все пойду. Даже на то, чтобы раскрыть имя ее отца…, – Анна вздохнула. Ювелиры на Фридрихштрассе были связаны с группой, работающей на Британию, но Анне не удавалось размотать ниточку. Она подозревала, что и передатчик находится не в Берлине, и даже не в Германии:

– Может быть, у моих соседей он стоит…, – усмехнулась Анна, – и они тоже получают письма, на цюрихский почтамт.

В буржуазном предместье не принято было забегать на огонек. Анна вежливо раскланивалась с прохожими на улице. В их районе жители ходили пешком только для моциона, выгуливая собак.

В Цюрих, в банки, адвокатские, и посреднические конторы, они ездили на дорогих лимузинах, как и фрау Рихтер. Вечеринок для соседей они не устраивали. Анна только приглашала женщин, из нацистской ячейки, на чинную чашку кофе, с немецкими сладостями.

Она вспомнила, как танцевала с Вальтером, в Париже, в первый и последний раз. Анна приказала себе думать о деле. Британцев было не найти, однако Анна успела встретиться с агентами, Корсиканцем и Старшиной. Старшина происходил из аристократической, военной семьи, был женат на графине, и служил в министерстве авиации. Они выпили кофе, на Кудам, в большом универсальном магазине, где никто не обращал внимания на посетителей. Корсиканец пришел в хорошем, штатском костюме, со значком члена НСДАП, Старшина носил офицерскую, авиационную форму. Анна обвесилась пакетами. Мужчины держали изящно запакованные коробки. Со стороны могло показаться, что они посещают рождественские распродажи.

Корсиканец и Старшина были уверены, что в Берлине существует тщательно скрываемая группа высших офицеров, готовящая заговор против Гитлера. По их словам, пробраться туда было невозможно:

– Речь идет о людях средних лет, пожилых, – заметил Старшина, – знающих друг друга с довоенных времен. Дворянские семьи. Я, хоть и происхожу из этой среды, но молодежи они не доверяют…, – Старшине было едва ли больше тридцати. Корсиканцу, не исполнилось сорока. Анна поджала губы:

– Может быть, это просто слухи, господа. Однако мы довольны тем, что вы собираете антифашистов, что вступили в контакты с людьми левых взглядов…, – группа Корсиканца становилась все больше.

С одной стороны, это было опасно, а с другой, как считала Анна, и как она докладывала Москве, время разобщенности в подполье прошло:

– Надо объединяться в борьбе против Гитлера…, – Анне пришло в голову, что аристократы, если они действительно существовали, могут работать с британской разведкой:

– Но на них тоже, никак не выйти…, – за кофе она вспоминала сухие строки, зашифрованные в блокноте, под видом расходов на покупки:

– Все военные приготовления Германии по подготовке вооруженного выступления против СССР полностью закончены. Произведено назначение начальников военно-хозяйственных управлений будущих округов оккупированной территории СССР. На собрании хозяйственников, предназначенных для оккупированной территории СССР, выступил Розенберг, заявивший, что понятие «Советский Союз» должно быть стёрто с географической карты…, – Анна достала портмоне.

Она не имела права бежать, не имела права бросать родину, не убедившись, что ее услышали:

– Это мой долг…, – она отсчитала десять процентов на чай, – речь идет о миллионах жизней. В Советском Союзе, в Европе. Надо быть настойчивой. Рамзай сообщает похожие сведения. Рано или поздно Центр с нами согласится. СССР нанесет удар по Германии, и Европа будет спасена…, – она посмотрела на часы. Пора было забирать дочь из бассейна.

– Эмма фон Рабе, тоже аристократка…, – Анна взяла шляпку и пальто, – графиня…, – она видела девочку мимоходом. Дочь познакомила их, но молодежная секция конференции занималась в отдельном здании.

На экскурсии в приют общества «Лебенсборн», им показали брошюры, призывающие незамужних девушек заводить детей от истинных арийцев. В издании напечатали фотографии, как брезгливо думала Анна, самцов:

– Штурмбанфюрер Отто фон Рабе…, – он стоял, в парадной форме СС, при мече и кинжале. На повязке Анна заметила череп с костями. Офицер откинул назад белокурую, коротко стриженую голову. Стеклянные, холодные глаза были спокойны.

– Марта говорила, что он старший брат Эммы…, – взяв зонтик, с ручкой слоновой кости, Анна вышла на Фридрихштрассе. Швейцар кондитерской поймал ей такси, в Штеглиц.

Общество «Аненербе» располагалось в нескольких элегантных, начала века виллах, на тихой улочке Пюклерштрассе, в Далеме. Место было удобным. Рядом находился ботанический сад, библиотека и музей. У «Аненербе» имелась и своя коллекция, книг.

Старший фон Рабе был прав, когда предсказывал, что Отто пригласят на обед приятели. Штурмбанфюрер отказался, сославшись на то, что даже не заезжал домой. Отто и Генрих, действительно, с аэродрома Темпельхоф отправились прямо на Принц-Альбрехтштрассе.

Аушвиц постепенно выходил на проектную мощность. Рейхсфюрер был доволен ходом строительства лагеря. Гиммлер сказал, что в Польше появятся и другие, как он выразился, возможности для окончательного решения еврейской проблемы. Пока что имелась в виду депортация в Польшу. Перекусив в столовой, они с братом расстались.

Генрих пошел в административно-хозяйственное управление, а Отто отправился в Далем. Заботясь о здоровье, он предпочитал не пользоваться метро, или автобусами. В Аушвице Отто, каждый день, плавал в бассейне, и занимался с гирями. Летом и осенью он устраивал для персонала конные прогулки. Из Берлина привезли кровных лошадей.

После обеда распогодилось, Отто посмотрел на голубое небо:

– Отличная прогулка. Даже хорошо, что мороз. Впрочем, нас ожидают более холодные широты…, – на встрече в «Аненербе» речь шла об использовании медицинского блока Аушвица, для научных исследований. Они решили войти к рейхсфюреру с предложением создать коллекцию еврейских скелетов и черепов.

– Нам понадобятся артефакты, – задумчиво сказал доктор фон Рабе, – для обучения студентов. Евреи, цыгане. Через десять лет мы не найдем в Европе ни одного живого еврея…, – Отто улыбнулся, – или даже раньше. Нельзя забывать о нуждах науки, товарищи…, – Отто посчитал на пальцах:

– Раньше. Через пять лет. Мы подумаем над процедурой обработки кадавров, посоветуемся с химиками. Предложим наши соображения…

Перейдя к обсуждению экспедиции в Арктику, они разложили на столе большую карту. Даже до оккупации британцами нейтральной Исландии, в прошлом году, Отто настаивал, что корабль, вернее, подводную лодку, необходимо отправить к месту назначения, без дополнительных остановок.

– Нет смысла, – он положил белую ладонь на старый, потрепанный том. Отто заказал книгу в Аушвице, из берлинской университетской библиотеки, и внимательно прочел, с карандашом в руках:

– Он был еврей, – Отто разглядывал четкие фотографии, – его мать еврейка. В Тибет он тоже ездил, пять лет провел в горах. Получается, что мы идем по следам еврея…, – Отто было неприятно думать о подобном, но никто, лучше Ворона, не изучил места, куда собиралась экспедиция «Аненербе».

Он сделал перевод отрывков, для коллег, не владевших английским языком:

– Кроме могилы отца, на бывшем кладбище, я не нашел никаких памятников. По словам матери, здесь стоял крест капитана Гудзона, и другие надгробия, однако вокруг остался только ветер, носящий по камням обрывки мха, и бесконечный шум волн. Исчезло стойбище загадочного племени, где умирал мой отец. Я не нашел на этой земле ни одного людского следа. Спустившись к проливу, к серым камням, я посмотрел на запад. Море было пустым, над волнами кружилась, кричала белая куропатка. Оттолкнув шлюпку, я помахал ребятам, ждавшим на носу «Ворона». Пора было двигаться дальше…, – взяв карандаш, Отто уткнул острие в карту:

– Юго-западная оконечность острова Виктория. Пролив ведет к открытой воде, к морю Бофорта. Однако я уверен…, – Отто покачал головой, – что таинственное племя никуда не исчезло. Они ушли на север, на запад…, – карандаш скользил среди переплетения островов, – это огромный регион. Мы их найдем, докажем, что викинги живы…, – голос Отто восторженно зазвенел, – что они, покинув Гренландию, сохранили чистую, арийскую кровь. Без единого изъяна, словно снега Арктики…, – его пальцы немного задрожали. Голубые глаза блестели.

Экспедиция собиралась отправиться на север после окончания войны с Россией:

– Потом я уеду на новые территории, – распрощавшись с товарищами, Отто направился к ботаническому саду, – привезу себе из Арктики девушку. Настоящую арийку, с древней кровью. С ней я смогу излечиться…, – Отто надо было подумать, в одиночестве.

Ботанический сад покрывал снег. Аллеи были пусты, но в оранжереях толпились люди. Здесь было жарко и влажно, расстегнув эсэсовскую шинель, Отто снял фуражку. Военнослужащие не платили за вход в музеи. Фюрер заботился об образовании солдат и офицеров. Остановившись рядом с большим бассейном, где росли южноамериканские кувшинки, Отто пригладил коротко стриженые волосы. Он пошел мимо высоких стволов бамбука, слушая голоса детей. Школьников привели на экскурсию. Миновав тропический павильон, Отто оказался в сухом, теплом воздухе, где росли кактусы.

Здесь открыли вегетарианское кафе. Подобные заведения стали в Берлине частыми. Врачи, выступая в газетах, доказывали преимущества овощной диеты, ссылаясь на пример фюрера. Отто заказал чашку ромашкового чая, и печеное яблоко, с корицей. Он попросил не класть в десерт сахар. В портфеле у Отто лежал конверт, с четким почерком старшего брата, но штурмбанфюрер не хотел его доставать. Отто надо было успокоиться.

Он просмотрел заголовки «Фолькишер Беобахтер». Ничего нового не сообщали. Президента Рузвельта, в Америке, привели к присяге:

– Это дело Японии, – Отто медленно пил чай, стараясь не думать о письме, – она завладеет Тихим океаном, восточными странами, поставит на колени Америку…, – Отто видел карты будущего устройства мира. Граница между державами проходила по Уралу. В Северной Африке итальянцы терпели поражения от британской армии:

– Они, хоть и наследники древних римлян, но растеряли боевой дух. Впрочем, это ненадолго. Люфтваффе скоро снесет с лица земли проклятый островок на краю Европы. Мы пошлем войска вермахта в пустыню…, – достав блокнот, Отто записал, что, кроме исследования обморожений, в Аушвице надо заняться изучением ожогов. По словам рейхсфюрера, об этом просили танкисты. Польские зимы оказались как нельзя более подходящими, для медицины рейха. Отто проводил эксперименты, пользуясь разработками генерала Исии. Медики состояли в переписке. Вспомнив об Исии, Отто подавил желание достать конверт. Облизав губы, он часто задышал.

На первой странице газеты, напечатали карту новых побед немецких подводников. Британские военные корабли тонули, чуть ли не каждый день. Флот рейха господствовал над Атлантикой, а рейх правил Европой. Отто смотрел на свастики, от Бретани, до русской границы, от арктической Норвегии, до Греции:

– Мы будем управлять миром…, – он шумно выдохнул, – даже высокими широтами. В Антарктиде, после экспедиции, развеваются наши флаги…, – старший брат рассказывал, что, во время аэрофотосъемки будущей Новой Швабии, подобные знамена ставились каждые несколько километров.

– Новая Швабия…, – Отто аккуратно, разложив на коленях салфетку, ел яблоко, – это важно для престижа рейха, но тамошние земли безлюдны. Викинги туда не добирались. Ворон в Антарктиде пропал, где-то в тех местах…, – бросив взгляд на карту, он помрачнел. Отто было неприятно даже смотреть на очертания Норвегии.

После возвращения из Тибета, Отто старался излечиться. Налаживая в Норвегии работу общества «Лебенсборн», Отто встречался, как он это называл, с девушками из приютов. Ничего, никогда не получалось. Он пытался представить себе фрейлейн Тензин, но все было тщетно. Увидев на фото, фрейлейн Августу, Отто впервые почувствовал что-то, именно поэтому он и написал девушке. Отто ожидал свадьбы и рождения детей, однако фрейлейн Августа погибла, утонув в Боденском озере. Фотография больше не помогала. Он заставил себя не думать о последнем фиаско, случившемся до Рождества, когда он навещал Норвегию. Отто делал вид, что хочет провести медицинский осмотр девушки. Со студенческих времен ему нравился тусклый, серый блеск инструментов, сильный запах антисептических средств, покорный, ждущий решения врача пациент.

– Пациентка…, – Отто, почти до крови, закусил губу:

– Не мужчина, женщина. Девственница. Арийская девственница. Забудь о мужчинах…, – он тщательно скрывал зависть к братьям. Макс, и Генрих, судя по всему, не страдали порочными, как их называл врач, наклонностями:

– Макс женится на аристократке, непременно. У него отличный вкус, он требовательный человек. Генрих может выбрать тихую, домашнюю девушку. Он и сам тихий…, – Отто нравились спокойные люди. В их присутствии штурмбанфюрер становился умиротворенным. Он волновался, если гости, в его коттедже, сдвигали вещи, или громко разговаривали. Генрих никогда подобного не делал:

– Он верит в Бога…, – Отто вытер губы салфеткой, – хотя, конечно, мы все обвенчаемся в Вевельсбурге. В замке СС, на ночной церемонии, с факелами, по заветам языческих предков…, – Отто не терял надежды на излечение и семейную жизнь, хотя во время медицинских осмотров норвежских девушек, очень тщательных, врач ничего не чувствовал:

– Она могла меня проклясть…, – впервые подумал фон Рабе, – фрейлейн Тензин. В Тибете есть местная магия, мы говорили с ламами…, – Отто велел себе забыть об этом: «Я излечусь, обязательно».

Насколько знал средний фон Рабе, Максимилиан уехал в командировку. В письме брат сообщал, что профессор Кардозо, если он пригодится в медицинском блоке Аушвица, может быть отправлен в Польшу следующим летом:

– Пока он нужен в Амстердаме, на своем посту, однако мы планируем начать депортацию тамошних евреев в июне месяце, перед атакой на русских…, – писал Макс:

– Дай мне знать, куда его посылать, и я обо всем позабочусь.

Получив письмо, Отто ушел из кабинета в медицинском блоке в коттедж. Заперев дверь спальни, он провел в комнате час, а потом долго мыл руки, с антисептическим средством. Штурмбанфюрер знал, что не сможет бороться с пороком, если профессор Кардозо окажется рядом:

– Это преступление против расы. О чем я? – Отто раскрыл портфель:

– Это попросту преступление. Подобные…, люди, носят розовые треугольники, в лагерях…, – Отто старался не смотреть в сторону таких заключенных. Он перепоручал работу с ними другим врачам. Даже имя профессора Кардозо, в письме, заставило его бросить взгляд вниз и разложить салфетку. В кафе было занято всего несколько столиков. Соседи, как показалось Отто, ничего не заметили.

Чтобы отвлечься, он стал внимательно читать газетную статью, о конференции национал-социалистической женской организации:

– Фрейлейн Марта Рихтер, активистка нацистского движения в Швейцарии, со знаменитым асом, Ганной Рейч…, – фрейлейн Рихтер, как следовало из статьи, и сама была пилотом-любителем. Отто разглядывал красивое лицо, с упрямым подбородком. Девушка была маленького роста, хрупкая, с изящной, отягощенной узлом волос, головой. Большие глаза смотрели прямо в камеру, тонкие губы улыбались. Отто сидел, пытаясь не касаться себя. Он перевел глаза на фото рейхсфрауерин Гертруды Шольц-Клинк. Это помогло, он смог убрать салфетку, но старался не возвращаться взглядом к снимку фрейлейн Рихтер:

– Может быть, найти ее, – Отто расплатился, – найти, познакомиться. Арийская девственница, семнадцати лет…, – девушка еще не закончила школу.

Расплатившись, он пошел в Шарлоттенбург, домой, стараясь выбросить из головы профессора Кардозо. У него это почти получилось.

Отто отдал шинель лакею, стоя в вестибюле серого мрамора. Широкая лестница, украшенная парадными портретами, уходила наверх. Вечернее солнце золотило бронзовых, величественных орлов, держащих свастики. Фюрера, на большом холсте, изобразили в коричневом, партийном кителе, с решительным лицом.

На площадке лестницы висело прошлогоднее творение Циглера, заказанное братьями к юбилею отца. Графу Теодору исполнилось шестьдесят. Он обнимал за плечи Эмму, в форме Союза Немецких Девушек. Отец тоже был в партийном кителе. Макс, Отто, и Генрих стояли в эсэсовской, парадной, черной форме, при кинжалах. Братьев Циглер рисовал по фото, времени позировать, у них не было. У ног Эммы лежал Аттила. Отто посмотрел на старый, довоенный портрет покойной матери, в шелках и кружеве, в большой шляпе, с надменным, холодным лицом:

– Я на маму похож, а Макс больше фрау Маргариту напоминает…, – Отто остановился перед графиней Фредерикой:

– Я помню. Она улыбалась, иногда. У Генриха такая улыбка…,– Эмма, по мнению Отто, больше всех была похожа на отца, хотя ни у кого из них не было подобных, миндалевидных глаз.

Он услышал веселый лай Аттилы. Кто-то наигрывал на фортепьяно «La Donna Mobile». Верди считался близким по духу композитором, его в рейхе разрешали. Принюхавшись, Отто, с удивлением уловил аромат жасмина. Эмма и ее подруги, из Лиги Немецких Девушек духами не пользовались.

– У нас гости…, – вежливо поклонился лакей, – в библиотеке, за кофе. Обед через полчаса…, – Отто кивнул. Замедлив шаг, незаметно высунув язык, он покачал кончиком, из стороны в сторону. Высокое сопрано, за дубовыми дверями, напевало арию. Поправив повязку с мертвой головой, на рукаве мундира, Отто шагнул внутрь.

Нежная рука оперлась о большой, концертный рояль. Марта отодвинула фарфоровую чашку с кофе:

– Вы отлично играете, гауптштурмфюрер фон Рабе. Вы могли бы стать профессиональным пианистом, и Эмма тоже…, – девочки исполнили сонату Моцарта, в четыре руки.

Марта добавила:

– Фюрер любит музыку. Арийские композиторы, итальянские гении, рождают в человеке возвышенные чувства, вдохновляют на служение рейху…, – в бассейне Марта отошла, рассмотреть витрину, со спортивными кубками эсэсовцев. Сестра, углом рта, предупредила Генриха:

– У меня голова раскалывается. Шарманка, как и все остальные…, – скосив голубые глаза, Эмма скорчила гримасу. Фрау Рихтер, высокая красавица, в отделанном мехом, элегантном пальто, приехала забирать дочь на такси. Генрих, с девушками, ждал фрау Рихтер у ворот спортивного комплекса. Фрейлейн Рихтер носила изящный, зимний жакет, с каракулем цвета шоколада, и скромную, ниже колена юбку. Шляпку она лихо насадила на бровь. Генрих вспомнил хрупкую фигуру, в купальнике.

Бронзовые волосы тускло светились в зимнем солнце. Генрих почувствовал какую-то странную, непонятную тоску:

– Оставь, – велел себе он, – оставь. Фрейлейн просто нацистская куколка, я знаю подобных девушек…, – в Берлине Генрих не отказывался от приглашений на приемы. Для работы, настоящей работы, было важно говорить с людьми. Он танцевал с молодыми аристократками, с журналистками и певицами. Они все, с придыханием, распространялись о героизме СС, и заверяли, что мечтают выполнить долг арийской девушки. Кумиром подобных девиц была фрау Геббельс, статная, величественная блондинка, со значком члена НСДАП, окруженная светловолосым, голубоглазым потомством. Генрих подобных пустышек, терпеть не мог. Он вспоминал, то время, когда Питер жил в Берлине:

– Мы после приемов перемывали кости гостям. Нехорошо, конечно…– Генрих скрыл улыбку, – но надо хоть когда-то отдыхать…, – дорогой друг сообщал Генриху, в письмах, новости из Лондона. Младший фон Рабе, за закрытыми дверями, делился ими с отцом и Эммой. Они знали, что Питер много работает, как и его мать, что Пауль в порядке, а леди Августа и полковник Кроу ожидают рождения первенца, в марте.

– Пусть будет счастлива, – ласково думал Генрих о Густи, – она хорошая девушка. Она в деревне живет, не в Лондоне. Это безопасней…, – Люфтваффе не оставляло города Британии в покое. Столицу бомбили почти каждый день. Радио и газеты захлебывались в славословиях доблестным немецким летчикам. Отец, с его контактами, в министерстве авиации, был настроен более скептично:

– Они на последнем издыхании, милый,– заметил граф Теодор, на Рождество, когда Генрих, на пару дней, вырвался в Берлин, – осенняя кампания их вымотала. Сумасшедший не рискнет форсировать пролив, а без этого атака на Британию бесполезна. Наполеон не рискнул, – смешливо добавил отец, – хотя ефрейтор считает свой военный гений недосягаемым, выше наполеоновского…, – Генриху пришлось из вежливости, пригласить фрау и фрейлейн Рихтер на обед.

Он вел мерседес домой, стараясь не прислушиваться к разговорам на заднем сиденье. Ему было жалко сестру. Эмма, в неполные семнадцать лет, вынуждена была притворяться, бесконечно хваля мудрость фюрера в школе, и на занятиях в Лиге Немецких Девушек:

– Еще и пиявка прицепилась…,– фрау Рихтер и дочь рассыпались в комплиментах Берлину. Они в первый раз навещали столицу рейха. Фрау Рихтер прижала красивую ладонь, в замшевой перчатке, куда-то к хвосту норки, с яшмовыми глазами. Видимо, там, у фрау находилось сердце:

– Мы потрясены гением фюрера, гауптштурмфюрер фон Рабе…, – у женщины были белые, словно жемчуг, зубы, – его заботой о простых людях Германии…, – одним кольцом фрау Рихтер можно было оплатить годовую аренду квартиры, где-нибудь в рабочем Веддинге.

Генрих разозлился:

– Они жертвовали деньги, когда Гитлер еще выступал в пивных. Посылали золото, из Аргентины, из Швейцарии…, – занимаясь концентрационными лагерями, Генрих пока не имел доступа к серой бухгалтерии НСДАП. Однако он подозревал, что фрау Рихтер может хорошо знать, где и на каких счетах лежат средства нацистов. Генрих читал распоряжения министерства финансов рейха о сборе ценных вещей у заключенных в лагерях. Золотые зубы, кольца, часы, отправлялись на монетные дворы, где их переплавляли в слитки. Помогая женщине выйти из машины, во дворе виллы, Генрих бросил взгляд на ее хронометр, с бриллиантами:

– Она не просто так сюда приехала. Женская конференция, ищите дураков поверить…, – глаза у фрау Рихтер были серые, спокойные. Поднимаясь по гранитным ступеням, она громко восхитилась архитектурой виллы.

Генрих посмотрел на стройную спину, в замшевом пальто. Фрау Рихтер могла заниматься подпольными финансами, размещая средства нацистов в Швейцарии и Аргентине. Генрих укрепился в своей уверенности, когда фрау Рихтер сказала, что долго жила в Буэнос-Айресе. У ее покойного мужа имелась контора в столице Аргентины.

– Понятно, какая контора…, – Генрих обнял отца. Граф Теодор встречал их на ступенях, с Аттилой. Овчарка бросилась лизать руки фрау Рихтер и ее дочери.

Старший фон Рабе смутился:

– Простите, мадам…., фрау Рихтер. Аттила очень ласковый пес…, – тонкая рука девочки легла на мягкие уши, Марта присела. Аттила лизнул ее в щеку и даже, показалось Генриху, заурчал, будто кошка. Фрау Рихтер улыбнулась:

– Что вы, ваша светлость, у нас нет домашних животных. Я много работаю, Марта в школе…, – Генрих заметил, что отец, немного, покраснел. Он поклонился фрау Рихтер: «Большое спасибо, что навестили нас. Эмма много рассказывала о талантах вашей дочери…»

– Я следую примеру Эммы, ваша светлость, – звонко сказала девочка, – она мой идеал…, – граф фон Рабе повел рукой:

– Кофе, фрау Рихтер, обед, а потом я покажу вам картинную галерею. Мой старший сын отлично разбирается в искусстве. Он, к сожалению, сейчас в командировке, а Отто встречается с коллегами…, – Генрих посмотрел вслед широкой, крепкой спине отца, в твидовом пиджаке. Аттила побежал следом за фрау и фрейлейн. Сестра шепнула: «Упаси меня Господь, я не хочу быть идеалом этой дурочки…»

Генрих неслышно фыркнул, подтолкнув Эмму в сторону библиотеки: «Придется весь обед слушать их треск. Верные дочери фюрера…»

Верная дочь фюрера смотрела на него, прозрачными, зелеными глазами. На белых щеках играл чуть заметный румянец. Генрих ощутил, как ноет у него сердце:

– Ничего нельзя, до победы. Когда она придет, неизвестно…, – он, строго, сказал себе:

– Это зависит от всех нас. От меня, от отца, от людей, нам доверяющих. Германия оправится, мы со стыдом вспомним эти годы. Надо работать, и не думать, ни о чем подобном…– он отвел глаза от фрейлейн Рихтер:

– Я вам сыграю Брамса. Венгерский танец. Венгрия, является нашей союзницей, в Восточной Европе, – Марта, напоминала себе, что перед ней эсэсовец, убийца, создающий концентрационные лагеря. У него были серые, большие глаза, в темных ресницах. В каштановых, мягких волосах, попадались рыжие пряди:

– Это он в отца, – поняла Марта, – хотя отец его поседел. Шестьдесят лет ему, друг Геринга, Геббельса…, – граф Теодор устроился рядом с матерью. Аттила запрыгнул на диван, прижавшись к Эмме. Марта тоже хотела пойти туда, но не могла оторваться от рояля. Она смотрела на его крепкие пальцы. Генрих играл по памяти, прикрыв глаза:

– У него сейчас другое лицо, – поняла Марта, – настоящее…, – Генрих вспоминал пивную, в Праге, и музыку Сметаны. Он видел самолеты, с детьми, уходящие в небо, и робкую улыбку Пауля. Марта, внезапно, сглотнула:

– Не смей. Он нацист, он расстрелял бы тебя, если бы знал, кто ты такая…, – в гостиной звучала последняя нота. Марта не заметила высокого мужчину, тоже в эсэсовской форме, стоявшего у дверей. Она смотрела только на Генриха. Очнувшись, услышав аплодисменты, девушка повернулась. Она узнала голубые, холодные глаза. Граф Теодор показал им парадный, семейный портрет:

– Отто фон Рабе, – вспомнила Марта, – он врач. То есть преступник, как и все они…, – граф Теодор поднялся:

– Мой средний сын, Отто. Мы думали, что ты с приятелями отобедаешь, милый. Это фрау и фрейлейн Рихтер. Они участвуют в женской конференции…, – увидев зеленые глаза девушки, у рояля, Отто почувствовал что-то неприятное, внутри:

– Нет, с ней ничего не получится. Скорее, наоборот, – Отто перевел взгляд на ее мать. Фрау Рихтер, улыбалась, одними губами: «Очень рады знакомству, герр штурмбанфюрер…»

– Без титулов, без титулов…, – поднял руку граф Теодор: «И меня называйте просто по имени, пожалуйста, фрау Рихтер».

– Тогда и вы меня Анной…, – она поставила на серебряный поднос пустую чашку:

– Вы прекрасно играете, герр фон Рабе. Марта права, гений фюрера наполняет жизнь подданных Германии. Только здесь чувствуешь его величие…, – Генрих увидел какие-то веселые искорки, в зеленых глазах фрейлейн Рихтер.

Завыл гонг. Старший фон Рабе предложил руку фрау:

– Я очень, давно не водил никого к столу, кроме дочери…, – Генрих увидел, что Отто подал руку Эмме. Фрейлейн Рихтер стояла, вертя ноты. Генрих, поднявшись, заставил себя предложить девушке руку. От нее пахло жасмином, у нее оказались теплые пальцы. Сердце часто забилось, Генрих скосил глаза на бронзовый затылок. Фрейлейн была немного ниже его. Марта увидела, вблизи, эсэсовские руны, на его нашивках:

– Это только музыка, – напомнила себе девочка, – он убийца, мерзавец…, – Марте захотелось подольше подержать его руку. Серые глаза гауптштурмфюрера фон Рабе блеснули. Он откашлялся:

– Прошу вас, фрейлейн Рихтер…, – она расстегнула твидовый жакет. Генрих увидел жемчужное, скромное ожерелье, на белой шее:

– Мать ее крестик носит. Просто как безделушку, они не христиане…, – разозлился Генрих, ведя гостью в парадную столовую.

К вечеру подморозило, в кабинете разожгли камин. Средний сын собирался заниматься, Эмма рано ложилась спать. Утром она ехала в Потсдам, вести занятия в младшей группе Союза Немецких Девушек. Граф попросил Генриха отвезти гостей в отель «Адлон». Фрау и фрейлейн Рихтер ушли с Эммой, воспользоваться ее ванной. Отто попрощался, отправившись на второй этаж, в комнаты братьев.

Генрих закатил глаза:

– Папа, есть шофер, есть телефон, такси…, – отец коснулся его руки:

– Они гости, милый мой. Так положено, по этикету…, – тяжело вздохнув, младший сын пошел переодеваться. Граф Теодор знал, что Генрих ненавидит эсэсовскую форму, и старается проводить в ней, как можно меньше времени. В Аушвице, по словам Генриха, он ходил в штатском костюме, но доклад у рейхсфюрера требовал всех регалий.

– Бедный мальчик…, – граф помешал бронзовой кочергой поленья. Глядя на огонь, он думал о покойной Ирме, матери Эммы:

– Я ее пригласил в Росток, на верфи, на встречу с профсоюзными руководителями. После войны, промышленность восстанавливалась, наша сталь шла на строительство торгового флота. Тоже зима стояла, январь. Она сказала, что сама приедет, поездом. Я ей машину предлагал…, – он видел заснеженный перрон вокзала, светлые волосы, выбивающиеся из-под шляпки, саквояж в руке, слышал твердый голос:

– На верфи отправимся трамваем, герр фон Рабе. Я независимый журналист. Я не могу использовать ваши…, – Ирма пощелкала длинными, в пятнах от чернил, пальцами, – бонусы…

– На обед она согласилась…, – Теодор вспоминал приморскую виллу фон Рабе, свист балтийского ветра, за темными окнами, искры, рассыпающиеся в камине:

– Надо было мне честно поступить, признаться Фредерике, уйти к любимой женщине. Но мальчики…, Генриху тогда десяти не исполнилось. Мальчики бы не поняли…, – Ирма не настаивала на браке. Она повела рукой:

– Сейчас подобное неважно, милый…, – она обняла графа, – я знаю, что ты меня…, нас…, – женщина улыбнулась, положив его руку на живот, – никогда не оставишь…, – он выбрал для Ирмы дорогой санаторий, в Санкт-Антоне, в Тирольских Альпах, подальше от Берлина. Здесь Теодор мог появляться без опасений, в Австрии его никто не знал. Ирма поселилась в собственном коттедже, Теодор приезжал несколько раз в месяц. За две недели до родов он тоже переехал в санаторий:

– Я плакал, когда Эмму на руки взял…, – он затягивался американской сигаретой, – Ирма меня утешала, по голове гладила, как ребенка. Я бы их никогда не оставил, никогда. До конца моих дней. Она хотела еще детей, и я тоже…, – Ирма жила в квартире покойных родителей, в Митте. Граф купил апартаменты рядом, на ее имя, и сделал ремонт. Семья, так он думал об Ирме и малышке, ни в чем не должна была знать нужды.

Часы, медленно, пробили десять вечера. Он бросил взгляд на скрытый в стене сейф, где лежало готовое письмо, для дочери и младшего сына.

Осенью Максимилиан сказал, что в канцелярии рейхсфюрера все улажено. Эмму ждала должность машинистки, после окончания школы, и звание SS-Helfer, во вспомогательных женских войсках СС. Школу для девушек пока не открыли, но Макс обещал, что Эмма отправится на обучение в числе первых.

Теодор долго сидел в кабинете, обнимая дочь за плечи:

– Милая, может быть, не надо? Если хочешь…, – предложил граф, – поступай в университет. Пока можно подобное устроить…, – он думал об Америке, нейтральной стране. Эмма, как и вся семья, свободно говорила на английском языке. В США надо было ехать кружным путем, но граф хотел, чтобы дочь оказалась в безопасности, оставив позади безумие последних лет. Он видел Эмму музыкантом, или преподавателем, а не секретаршей, печатающей бесконечные распоряжения о строительстве новых блоков, в концентрационных лагерях, в окружении преступников, носящих форму СС.

– Тебе будет тяжело на Принц-Альбрехтштрассе, милая…, – Теодор замялся:

– Я могу отправить тебя в Швейцарию, в Цюрих. Здесь рядом. Мы с Генрихом будем приезжать…, – для путешествий за границу требовалось разрешение, независимо от направления. Нацисты запрещали выезд людям, замеченным в неблагонадежности. Фон Рабе были вне подозрений, но Теодор понимал, что даже университетский курс, для дочери, может повлечь за собой ненужные вопросы. В Германии тоже преподавали музыку. Он не мог отговориться слабым здоровьем Эммы, и необходимостью лечения в санатории. Дочь в прошлом году стала чемпионкой Берлина по плаванию, среди девушек. Никто бы не поверил в историю о внезапно развившемся туберкулезе.

Голубые, миндалевидные глаза похолодели:

– У Ирмы тоже скулы цепенели, – вспомнил Теодор, – девочка в мать. Характер похож. Молчит, а потом взрывается…, – Эмма отчеканила:

– Я никогда не брошу вас с Генрихом, папа. Это первое. Второе, я немка, это моя страна. Я не оставлю Германию в беде. Я никогда себе не прощу, если спрячусь в безопасном месте. Мой отъезд может обернуться для вас опалой…, – девочка была права. На посту в канцелярии рейхсфюрера, Эмма получила бы доступ к сведениям, которые были вне поля зрения графа Теодора и Генриха. Отец поцеловал белокурый висок: «Будь осторожна, милая…»

Он хотел рассказать все дочери и младшему сыну после победы:

– Победа непременно придет…, – Теодор налил себе немного шотландского виски, из довоенных запасов, – мы все работаем ради нее. Мои люди, группа Генриха. Хорошо, что мы вместе. У русских, конечно, есть какие-то агенты в Берлине, не могут не быть. Но как их найти…, – сейф был надежно заперт. Граф намеревался отдать письмо только в случае, как говорил себе Теодор, непредвиденных обстоятельств.

– Лучше я сам признаюсь…, – виски пахло сухим мхом и дымом, – но не сейчас. Сейчас надо думать о работе. Да и не случится ничего непредвиденного. Мы на отличном счету, я советник в министерствах, и они…, – граф поморщился, – продвигаются по службе…, – подумав о старшем сыне, он вспомнил стук каблуков фрау Рихтер, по гранитному полу картинной галереи.

Женщина разбиралась в искусстве. Теодору она напомнила покойную Ирму:

– Стать похожа…, – он смотрел на стройную спину, – оставь, оставь. Она тебя на два десятка лет младше. Она фанатичная нацистка, приятельница Гертруды Шольц-Клинк. Хорошо быть нацистом в Швейцарии…, – горько усмехнулся граф, – с нейтральным паспортом. Она говорила, что много жертвует на нужды НСДАП. И ее муж был нацистом, в Буэнос-Айресе…, – глядя в серые, большие глаза женщины, граф не мог отделаться от какого-то странного ощущения. Теодор не подобрал ему имени. Он вспомнил, как ходил с Ирмой в этнографический музей, на выставку новых коллекций. Женщина остановилась у полинезийских масок, Теодор подумал:

– Я тоже надеваю маску, когда я с Фредерикой, играю…, – он вертел хрустальный, отделанный серебром стакан, с виски:

– Маска…, У фрау Рихтер красивое лицо, но было, было что-то в глазах…, – на диване лежала книга. В нацистской Германии считалось, что индейцы США являются истинными арийцами, выгнанными с исконных земель британскими колонизаторами. Теодор полистал: «Исследования истории и фольклора американских индейцев», профессора Бринтона:

– Человек, воплощающийся в животное, называется нагвалем…, – он усмехнулся:

– Кто сейчас не нагваль? Вся страна носит маски…, – Теодор думал о красиво уложенных, черных волосах, о блеске крохотного, золотого крестика, на белой шее:

– Она уедет в Цюрих, и ты ее больше никогда не увидишь…, – прощаясь, фрау Рихтер подала прохладную, нежную руку:

– Благодарим за гостеприимство, Теодор…, – он вспоминал красивый голос, когда дверь кабинета скрипнула.

На каштановых волосах сына таяли снежинки. Генрих переоделся в американские джинсы, и кашемировый свитер. Он высадил фрау и фрейлейн у «Адлона» и проводил их в гостиницу. Сквозь снег, в блеске фонарей, он видел капельки воды, на ресницах фрейлейн Марты. Девушка пожала ему руку:

– Большое вам спасибо, герр фон Рабе…, – Генриху показалось, что девушка замялась, что она часто дышит. Ее мать отошла к стойке портье, за вечерними газетами:

– Я поеду на аэродром Темпельхоф, – внезапно, выпалила Марта, – я вам позвоню. Приезжайте посмотреть, как я летаю…, – Генрих налил виски:

– Скоро перейдем на американский скотч, папа. Или будем патриотично пить можжевеловую водку, как мой тезка Мюллер…, – Генрих рассказал отцу о приглашении. Он, с удивлением, понял, что граф улыбается:

– Я тоже поеду…, – подмигнул ему Теодор, – хочется посмотреть на эту девочку, в воздухе.

– А еще больше, на ее мать, – понял граф:

– Кем бы она ни была, на самом деле. Наверняка, американка. Говорит она с акцентом швейцарских немцев. Я слышал, в США их много, целые районы. Америка пока нейтральна, но понятно, что они готовятся к войне. Фрау Анна, как бы ее ни звали, на самом деле, часть этой подготовки. Но, конечно, раскрывать нас нельзя…, – он обнял сына за плечи:

– Ложись, ты устал сегодня. Утром прилетел, и весь день на ногах.

В спальне Генриха тоже разожгли камин. Стянув через голову свитер, он вынул серебряные запонки, бросив их на стол:

– Макс их привез, из Праги. Проклятый мерзавец, куда он ездит, каждые два месяца? Я просматривал документы, ни одной зацепки. Не в Польшу, до нас бы дошли слухи, в Аушвице. Надо узнать, – велел себе Генрих:

– Пани Качиньская в Польшу собралась. Очень хорошо. Пусть нацисты себя почувствуют неуютно. Хотя партизаны и так не позволяют им спокойно жить…, – Генрих бросил взгляд на папку с расчетами по будущему концлагерю, в Мон-Сен-Мартене. Рейхсфюрер сказал, что туда перевезут здоровых мужчин, бельгийских и голландских евреев:

– Следующим летом, – Гиммлер протер пенсне, – когда мы начнем процесс депортации на восток. Шахты для них станут перевалочным пунктом…, – он тонко улыбнулся.

– Не могу…, – понял Генрих:

– Завтра, все завтра…, – он присел на мраморный подоконник, с пачкой сигарет. За окном летели хлопья снега. Генрих включил радиоприемник:

– Для всех, кто сейчас одинок, – сказал голос, с американским акцентом, – для всех, кто ждет любви. Мисс Ирена Фогель, и биг-бэнд Гленна Миллера, Let There Be Love…

Она, оказывается, умела петь и веселые песни. Генрих, невольно, улыбнулся. Из студии, где-то в Нью-Йорке, за тысячи километров, через океан, доносился стук ее каблуков. Мисс Фогель, кажется, приплясывала:

– Let there be cuckoos,

A lark and a dove,

But first of all, please

Let there be love…

Генрих не мог забыть бронзовые волосы, зеленые, большие глаза:

– Я помню, как танцуют фокстрот. Я студентом был, когда ненормальный начал запрещать джаз. В Швейцарии ничего подобного нет. Фрейлейн Рихтер…, Марта, наверное, тоже может пройтись в фокстроте…, – он подсвистел певице: «Let there be love…». Генрих вздохнул:

– Непременно, будет. Только не с ней, конечно. Не с Мартой…, – закрыв глаза, он приказал себе не думать о девушке.

Взлетно-посадочная полоса легкой авиации, помещалась в отдалении от главного здания аэропорта Темпельхоф. В ясном, свежем утре, виднелась крыша, серого железа, и мощные колонны, темного гранита. Аэропорт был призван стать воротами нацистской Германии. Пассажиры оказывались в огромном, высоком зале, увешанном флагами со свастикой и портретами фюрера. В репродукторах, объявления о вылете перемежались «Хорстом Весселем» и бравурными маршами.

Одномоторные самолеты стояли ровными рядами. Блестела изморозь на крыльях. Легкий ветер трепал полосатый, яркий указатель, на высоком шесте. Граф Теодор передал Анне стальную флягу, с кофе:

– Я подумал, что нам это понадобится. В Швейцарии тоже суровая зима? – он, искоса, взглянул на женщину. Длинные пальцы, в замшевой перчатке, открутили пробку:

– Спасибо. Да…, – она отпила кофе, – однако мы горная страна. Мы привыкли к снегу. Эмма говорила, у вас есть шале в Альпах, рядом с резиденцией фюрера…, – граф, с младшим сыном и дочерью, забрал женщин из «Адлона».

Марта весело сказала, устраиваясь сзади:

– Фрейлейн Рейч будет у меня ведущей. Я взяла у нее автограф, на снимке. Повешу его в моей комнате, в школе…, – Марта и фрейлейн Рейч увели Генриха с Эммой к самолетам. Белая щека фрау Рихтер немного покраснела:

– Думаю, здесь можно покурить. Конечно…, – женщина пожала плечами, – фюрер против курения, это плохая привычка, однако табак успокаивает. У меня много работы…, – граф раскрыл золотой портсигар, с монограммой.

Разглядывая полотна в картинной галерее, Анна уловила странную нотку, в голосе графа. Он замялся, когда женщина похвалила семейную коллекцию:

– У ваших предков был отличный вкус. Веласкес, Лиотар, полотна барбизонцев…, – отведя глаза, мужчина откашлялся:

– Да, фрау Рихтер. Холсты перешли по наследству, кое-что я купил…, – Анна усмехнулась:

– Купил. Наверняка, обворовал музеи, в оккупированных странах, или присваивал имущество евреев…

Анна не могла отделаться от беспокойства:

– Что-то здесь не то. Они аристократы, получили титул в начале прошлого века. Крупные промышленники. Потом Теодор национализировал предприятия…, – на следующий день после визита к графу, отправив дочь с экскурсией, на Музейный остров, Анна пошла в публичную библиотеку.

Судя по газетам десятилетней давности, изданным до прихода Гитлера к власти, фон Рабе считался одним из самых прогрессивных магнатов, в рейхе. Он поддерживал деятельность профсоюзов, установил нормированный рабочий день и оплачиваемые отпуска, для сотрудников. Анна сидела в библиотечном кафе:

– Может быть, нацизм, и верноподданные заявления, не более, чем маска. Он аристократ. Старшина говорил о недовольстве дворянских кругов, военных…, – граф Теодор служил на Западном фронте, имел звание полковника, его несколько раз ранило. На вилле Анна видела его фото, с маршалом Герингом. Граф сказал, что они подружились на войне.

– Нельзя…, – решила женщина, – нельзя рисковать нашими агентами в министерстве экономики, в Люфтваффе. Мы потратили много сил, чтобы найти людей, там работающих, убедить их помогать Советскому Союзу. Если фон Рабе фанатичный нацист, как его дети, мы можем проститься со Старшиной и Корсиканцем. Москва никогда не позволит мне даже прощупать почву, что называется…, – Анна покуривала, глядя на дочь, в летном комбинезоне и шлеме.

От фанатичного нациста уютно пахло сандалом. Он был в штатском, в хорошем, кашемировом пальто, с теплым шарфом. Рыжие, поседевшие волосы золотились на солнце. Голубые глаза, в мелких морщинах, смотрели на Анну. Она, внезапно, тоскливо, вспомнила маленькую комнатку, в Митте:

– Он…, Федор, наверное, так будет выглядеть, когда постареет. От него тоже сандалом пахло. Мы с ним больше никогда не увидимся. Странно, как они похожи, с фон Рабе…, – она помахала дочери. Генрих и Эмма шли к павильону для зрителей. Анна услышала стрекот мотора самолета.

– И с ним больше никогда не увидимся…, – она отдала флягу, на мгновение, соприкоснувшись пальцами, с его ладонью. Анна поняла, что он вздрогнул.

– Да, у нас шале, в Бертехсгадене. Впрочем, вас не удивишь Альпами. Но моря в Швейцарии нет…, – она улыбалась:

– Марта упоминала, что у вас дом, под Ростоком, с причалом. Мы берем яхту напрокат, на Женевском озере. Мы умеем ходить под парусом…, – он потушил сигарету:

– Мои дети тоже. Летом Берлин очень красив, фрау Рихтер. На Унтер-ден-Линден цветут липы…, – Анна помнила мокрые, желтые соцветия, в лужах, стук дождя в окно, сладкий, такой сладкий запах. Она хотела сказать, что была в Берлине, летом, но ничего подобного упоминать было нельзя. Она кивнула: «Я слышала, Теодор».

Граф помолчал:

– В общем, если вы соберетесь в рейх, фрау Рихтер, я…, мы будем только рады…, – он оборвал себя. Дочь и сын поднимались по ступеням павильона. Теодор посмотрел на самолеты фрау Рейч и фрейлейн Рихтер. Девушка опустила плексиглас кабины, но даже отсюда он заметил упрямый очерк подбородка:

– Она не похожа на мать, – подумал граф, – то есть похожа, но статью, повадкой. Если фрау Рихтер…, то есть Анна, работает на американцев, то дочь об этом знает, не может не знать. Но пока им сюда ездить безопасно. Это если они еще раз приедут…, – Теодор вдохнул запах жасмина. Черный локон, выбившийся из-под отороченной мехом, зимней шляпки, щекотал ее маленькое, раскрасневшееся ухо.

– Вам не страшно? – спросил он, глядя на полосу, где разгонялись самолеты.

Анна смотрела на аэроплан дочери. Ей не хотелось вспоминать фюрера, или говорить об арийском духе.

– Страшно, – тихо ответила она, – однако надо отпускать детей, Теодор. Приходится это делать, рано или поздно…, – самолеты поднимались в воздух.

Генрих смотрел вверх, видя ее зеленые глаза:

– Я очень рада, что вы приехали. Я, к сожалению, не могу никого сажать в кабину, по правилам, да и самолет одноместный…, – маленькая рука уверенно лежала на штурвале. Шлем, и очки Марта сдвинула на затылок:

– Я и с парашютом прыгала, в Цюрихском аэроклубе…, – ему показалось, что самолет фрейлейн Рихтер покачал крыльями.

Марта, наверху, выровняв машину, поморгала:

– Это слабость…, – девочка, до боли, закусила губу, – никогда, ничего не случится. Вы по разные стороны баррикад. Хуже, чем было на гражданской войне. И маме ничего говорить не надо…, – слеза выползла из-под больших очков, покатилась по щеке. Марта сглотнула:

– Не надо. Я ему и не нравлюсь. Он мне не улыбался ни разу. Я вообще не уверена, что нацисты умеют улыбаться…, – закинув каштановую, непокрытую голову, Генрих следил за самолетом, удаляющимся на восток, к зимнему, алому солнцу:

– Я ее больше никогда не увижу, – тоскливо понял Генрих, – никогда. Она верная поклонница фюрера. Вам не по пути. Нельзя ничего подобного, до победы. Ты обещал…, – в плексигласе сверкало солнце: «Пусть она летит дальше, фрейлейн Марта Рихтер».

 

Часть восемнадцатая

Соединенные Штаты Америки, февраль 1941

 

Сан-Франциско

Канатный трамвай зазвенел, спускаясь к Рыбацкой Пристани. День оказался почти жарким. Девушки расстегнули зимние жакеты, и оставили дома шляпки. На горизонте виднелся мост Золотые Ворота, гавань золотилась под солнцем. Вокруг лодок кружились чайки, пахло солью и рыбой. Блестящие тушки продавали на самой пристани. Рядом зазывали к лоткам со свежими, шевелящимися крабами, и горами серых, отливающих жемчугом креветок.

Аарон стоял на подножке трамвая. В синем небе порхали белые голуби. Он сошел на сушу вчера, после путешествия из Тяньцзиня, китайского порта, с остановками в Нагасаки и на Гавайях. Аарон уехал из Харбина, когда удостоверился, что еврейская община устроена. Он провел осень, занимаясь праздниками, открывая классы для детей, получая у японской администрации, в Маньчжурии, разрешение на продажу кошерного мяса.

Советский Союз Аарон видел только из окна поезда. Составы с еврейскими беженцами загоняли на самые дальние пути. Охрана НКВД не позволяла людям покидать вагоны. Почти все остановки они делали ночью. Днем, в перерыве между занятиями, Аарон выходил в тамбур, покурить. Он следил за бесконечной равниной, любовался широкими реками. Волга напоминала Миссисипи, а озеро Байкал, Великие Озера. Когда дети росли, доктор Горовиц часто возил их по Америке, навещая родственников.

Сунув руку в карман замшевой куртки, Аарон коснулся телеграммы:

– Папа обрадуется, что я на самолете лечу. Завтра окажусь в Нью-Йорке…, – рав Горовиц решил не ехать поездом. После двух недель, проведенных на Транссибирской магистрали, он, смешливо, говорил, что поездов ему хватит на всю оставшуюся жизнь.

В Нагасаки корабль стоял три дня. Аарон, к тому времени, узнал о смерти мадемуазель Аржан, в Париже, получив от отца длинное письмо. Доктор Горовиц писал, что Эстер осталась в оккупированной Голландии:

– Она никуда не уедет, пока дети находятся у него…, – Хаим, до сих пор, избегал называть бывшего зятя по имени, – однако меня уверили, что Эстер в безопасности. Лично с ней никак не поговорить, но его светлость, дядя Джованни, и Лаура находятся с ней на связи. Меир и Мэтью много работают. Мэтью постоянно в командировках, его не застать в столице. Меир ездил в Европу. Ему пришлось остаться в Лондоне, после визита. Он болел, однако оправился…, – Аарон подозревал, что за болезнь случилась у брата. Рав Горовиц надеялся, что Меир, в ближайшее время, больше не соберется в Старый Свет.

– Немцы не тронут Давида, – размышлял рав Горовиц, – он великий ученый, председатель еврейского совета города. Нельзя идти на сделку с нацистами, но если Давид спасает евреев…, – занимался ли бывший зять подобным, Аарон не знал, но предполагал, что профессор Кардозо использует свое влияние и должность для того, чтобы облегчить положение общины. Отец написал, что кузен Авраам вряд ли скоро появится в Европе:

– Он получил пять лет заключения, за незаконное ношение оружия и попытку ограбления банка. Джон сообщил, что вмешиваться не собирается. Он не ведает делами в Палестине…, – читая знакомый почерк отца, Аарон услышал его тяжелый вздох. Парижские кузены, по осторожному выражению доктора Горовица, занимались борьбой против нацизма во Франции. В Лондоне полковник Кроу и его жена готовились к рождению первенца. О Тони никаких новостей не приходило. Отец написал, что их и не ждали.

Позвонив из Нагасаки в Сендай, по междугородному телефону, Аарон услышал извиняющийся голос Наримуне. Граф просил прощения, что не сможет увидеться с равом Горовицем. Регина, со дня на день, должна была родить. Кузина тоже поговорила с Аароном. Голос у нее был спокойный, девушка себя хорошо чувствовала. Йошикуни смеялся:

– Хочу сестричку, маленькую…, – сестричка и родилась.

Аарон улыбался, вспоминая письмо отца:

– Назвали девочку Ханой, в память мадемуазель Аржан. На японском языке, это означает «цветок». Регина говорит, что у маленькой волосы темные, а глаза серо-голубые, в маму. Наримуне, по ее словам, не может налюбоваться на дочь, сам ее купает и меняет пеленки. Они живут в глуши. Война, ведущаяся Японией, их не затрагивает, и думаю, не затронет. Наримуне вручает премии огородникам и рыбакам, и перерезает ленточки у входа в новые магазины. Регина занимается японским языком, и берет уроки икебаны. Они воспитывают мальчика, и ведут спокойный образ жизни. Регина прислала парадное фото, с детьми, сделанное после рождения Ханы. Ей очень идет кимоно…, – спрыгнув с подножки трамвая, Аарон придержал кипу, на темных волосах. В Сан-Франциско, он, наконец-то, прошелся по магазинам, сменив пальто, четырехлетней давности, на новую куртку. Он купил джинсы в эмпориуме Levis, свитера и рубашки, два костюма и чемодан.

Аарон поговорил с братом, по телефону. Голос у Меира был веселый. Мисс Фогель приехала в столицу. Официально, президент Рузвельт, отменил обычный бал, в честь инаугурации, но в Вашингтоне устраивали частные, благотворительные празднества:

– Мисс Фогель нарасхват…, – было слышно, как Меир затянулся папиросой, – она каждый вечер, где-нибудь, поет. Я отряхнул пыль со смокинга, начистил бальные туфли…, – Аарон представил младшего брата, в его кабинете, в Бюро. Он подумал, что Меир, наверняка, пьет кока-колу, положив ноги на стол. Он так и сказал. Меир хохотнул:

– Я еще и жареную картошку ем. Приезжай быстрее, сходим к Рубену. Я соскучился, милый мой…, – донесся до Аарона ласковый голос брата.

Рав Горовиц шел к кондитерской Жирарделли, пробиваясь через полуденную, шумную толпу. Он остановился в кошерном пансионе, рядом с отстроенной после землетрясения синагогой Шеарит Исраэль, где, в прошлом веке, работал дедушка Джошуа. Аарон ходил на утренний миньян, и каждый день видел улыбку деда. Портрет рава Горовица висел на стене вестибюля, в числе других основателей синагоги. Аарон, в последний раз был в Калифорнии, подростком, после бар-мицвы. Отец водил их в знаменитое кафе, где Меир зачарованно стоял у шоколадного фонтана. Аарон соблюдал кашрут, но махнул рукой:

– Один раз можно себе позволить. Когда я еще в Сан-Франциско окажусь…, – рав Горовиц пока ничего не говорил отцу и брату. Он твердо решил вернуться в Европу:

– Если Авраам сел в тюрьму, как порядочный человек…, – Аарон, невольно, пошевелил пальцами левой руки, – то мне надо занять его место. В СССР, легально, меня не пустят. Европа оккупирована. США нейтральная страна, с моим паспортом я могу поехать в Святую Землю. Найду ребят, о которых Авраам говорил, начнем действовать…, – пальцы срослись хорошо.

В Харбине Аарон ходил к местному, китайскому врачу. Лекарь использовал тонкие, серебряные иголки. Он обещал, что переломы скоро прекратят ныть, при перемене погоды. Пальцы остались только немного искривленными.

Толкнув дверь кондитерской, Аарон окунулся в запах шоколада и сладостей. Он встал в конец очереди:

– Мэтью часто в Калифорнию ездит. Ему тридцати не исполнилось, а он майор, закончил академию. Он далеко пойдет, как его дед…, – Аарон вспомнил жесткое лицо убитого индейцами генерала Горовица:

– Он тоже вице-президента Вулфа напоминал. Мэтью только шрама не хватает, на щеке, для полного сходства…, – рассмотрев пирожные, на витрине, рав Горовиц решил ограничиться чашкой кофе. Он вздохнул:

– Папа не писал ничего, однако я знаю, что он внуков ждет. Я родился, когда папе тридцать было. А мне тридцать один. То есть пока не исполнилось, но все равно…, – Аарон подозревал, что, с его планами, думать о браке бессмысленно:

– Клара в порядке…, – рав Горовиц немного покраснел, – пусть они будут счастливы, пожалуйста. Какая хупа, Америка начнет воевать, рано или поздно. Меир тоже не женится. Но ему всего двадцать пять…, – кто-то тронул его за плечо.

– Я смотрю, вы это или не вы…, – раздался сзади смутно знакомый голос:

– Здравствуйте, рав Горовиц, рад вас видеть…, – Аарон обернулся. Прошло четыре года, однако он узнал это лицо. В последний раз, рав Горовиц видел его в берлинской синагоге, на Ораниенбургерштрассе, с тех пор сожженной. Герр Бронфман стоял перед ним в форме хаки, с нашивками лейтенанта американской армии, с большим букетом цветов.

– Лейтенант Эдуард Бронфман, к вашим услугам…, – стащив пилотку с черных, кудрявых волос, он долго тряс руку Аарона:

– Рав Горовиц, я поверить не могу…, – за кофе выяснилось, что Бронфмана отпустили с базы, где он служил, на неделю. У лейтенанта два дня назад родился сын.

– Восемь фунтов, – гордо сказал мужчина, – миссис себя отлично чувствует. За дочкой наши соседи присматривают…, – он широко улыбался, – я цветы покупаю, пирожные хочу ей принести. Если бы не вы, рав Горовиц, не тетя ваша покойная, да хранит Господь душу ее, ничего бы этого не случилось. И, если я вас встретил, вы сандаком станете, – прибавил лейтенант:

– Мы давно решили мальчика назвать в вашу честь, рав Горовиц…, – Аарон, отчего-то, подумал:

– Второй мальчишка с моим именем. А у меня детей нет…, – Бронфман служил в армии больше года:

– Языками занимаюсь…, – он подмигнул Аарону, – обучаю персонал немецкому…, – обрезание устраивали в той же синагоге, Шеарит Исраэль.

Аарон кивнул:

– Не беспокойтесь, мистер Бронфман. То есть лейтенант…, – он усмехнулся, – это мицва. Я поменяю билет, останусь в Сан-Франциско. Давно я здесь не был…, – у шоколадного фонтана толпились дети. Бронфман выпустил серебристый дым:

– Жаль, что вы на восточное побережье возвращаетесь, рав Горовиц. В армии много евреев, а капелланов не хватает. Не хотят раввины служить…, – он вздохнул:

– У нас тяжело, не сравнить с работой в синагоге. На базах ничего такого нет…, – Бронфман обвел рукой мраморный пол кафе, деревянную, блестящую витрину с выпечкой:

– Мы в бараках живем, в глухих местах…, – они распрощались.

Откинувшись на спинку стула, Аарон погладил бороду:

– Не хватает…, – он вынул старую, записную книжку. Аарон не расставался с блокнотом, со времен учебы в Еврейской Теологической Семинарии, в Нью-Йорке. Студентом, он, с ментором, раввином Альштадтом, посещал заключенных. Альштадт служил капелланом в нью-йоркских тюрьмах:

– Он мне подскажет, кто в армии капелланами занимается…, – расплатившись, Аарон посмотрел на часы. В Нью-Йорке рабочий день был в разгаре:

– Мы все равно начнем воевать…, – рав Горовиц шел по набережной. Он хотел позвонить наставнику и посоветоваться:

– Не стой над кровью ближнего своего. Это тоже заповедь, мицва…, – он посмотрел на птиц, чаек, и белых, голубей. Аарон бросил им крошки, порывшись в кармане куртки:

– Нельзя сейчас оставаться в стороне, – твердо сказал Аарон, увидев вывеску почты.

 

База ВВС США Гамильтон, Калифорния

В большом, стальном ангаре, у земляного, утоптанного пола гулял легкий ветерок. Снаружи слышался рев моторов. Бомбардировщики, после тренировочного полета, заходили на посадку: Аарон, поймал себя на том, что невольно проводит рукой по гладко выбритым щекам:

– Кузен Стивен был в плену, и Мишель тоже. Они оба воюют, Стивен защищает Лондон от бомбежек, Мишель в силах генерала де Голля…, – Аарон прочел в газете о силах Свободной Франции, и о Сопротивлении. Он понял, чем занимаются Мишель и Теодор.

Аарон, украдкой, бросил взгляд в тусклое зеркало, висевшее над головой сержанта. Интендант устроился в углу ангара, спиной к забитым пакетами полкам, за легким, раскладным столом. Аарон понял, что четырнадцать лет носил бороду:

– Кроме того времени, когда я в Дахау ездил, за Людвигом…, – у входа в ангар, на зеленой траве, прохаживались, перекликаясь, голуби, – неизвестно теперь, когда удастся ее отрастить. После войны, наверное…, – Аарон, невольно, усмехнулся.

– Лейтенант Горовиц, – позвал его клерк, – распишитесь, где галочка. За парадную форму…, – он зашевелил губами, – за молитвенную шаль…, – в документах интендантского управления так называли талит. Он был армейского образца, кремового шелка, с золотистой бахромой и такой же вышивкой. Скрижали завета, с римскими цифрами, обозначавшими заповеди, увенчивал щит Давида. Такая же нашивка, красовалась на рукаве рубашки цвета хаки. Аарон был в походных, тяжелых ботинках и армейских штанах, в пилотке, вместо кипы.

Армия запрещала не только бороды, но и любую, как объяснил командир Аарона, капеллан Иствуд, одежду гражданского образца.

Аарон до сих пор удивлялся тому, как быстро все прошло. Позже он понял, что в тихоокеанском командовании, не было ни одного капеллана, еврея. Стоило раву Горовицу появиться в Монтерее, на военной базе, как армия приняла его с распростертыми объятьями. Потребовалось всего несколько телефонных звонков. Еврейская Теологическая Семинария подтвердила, телеграммой, его диплом и звание раввина.

Капеллан Иствуд, немного недовольно, сказал:

– По-хорошему, надо было бы вас послать в Индиану, в форт Харрисон. Прошли бы начальное офицерское обучение, в нашей школе…, – Иствуд, епископальный священник, носил на нашивках крест, – но времени нет…, – он хлопнул ладонью по папке. Аарон увидел на обложке свое имя и звание:

– Потом туда поедете, – заключил Иствуд, – сейчас есть более срочные вещи. У вас отличный послужной список, если можно так выразиться, – капитан Иствуд добавил:

– Знаете языки, жили в Европе. Армии подобные люди нужны, лейтенант Горовиц…, – после обрезания сына Бронфмана, Аарон принес присягу.

Рав Горовиц, немного, боялся телефонного звонка отцу. Преимуществом пребывания в армии было то, что с родными связывались за государственный счет. Доктор Горовиц долго молчал:

– Что делать, милый мой. Если ты решил…, – Аарон открыл рот, но услышал неожиданно веселый голос:

– В конце концов, Горовицы всегда в армии служили. Достаточно побывать на Арлингтонском кладбище. Я тоже успел повоевать…, – доктор Горовиц провел два года военным врачом, во Франции:

– Меиру я сообщу, – добавил отец, – и, может быть, ты Мэтью увидишь. Или тебя на Гавайи пошлют? – озабоченно добавил Хаим: «В Перл-Харбор?»

Куда его посылали, рав Горовиц понятия не имел.

Капитан Иствуд сказал, что он отбывает с базы Гамильтон, где ему передадут пакет, с дальнейшими инструкциями. Гражданскую одежду Аарон упаковал. Он отправил посылку, домой, отцу, за казенный счет. При лейтенанте Горовице имелся вещевой мешок, с Торой, и кошерным рационом, на два дня. На пакете Аарон заметил знакомую ему печать Союза Ортодоксальных Синагог. Тора оказалась тоже привычного издания, с вытисненными буквами: «Армия США». На шее у рава Горовица висело два жетона, с его именем, фамилией, званием, и буквой «Н». Это означало, что он еврей. Капитан Иствуд показал ему выемку, в одном из жетонов.

Капеллан, сухо, объяснил:

– В случае гибели один жетон снимается, и передается командиру подразделения, то есть мне, для регистрации потери. Второй остается для опознания и погребается в могиле вместе с телом…, – выемка служила для того, чтобы жетон прикрепили к деревянному гробу, армейского образца. Аарон напомнил себе, что пока США не воюет:

– Но ведь будет, непременно…, – он расписался за парадную форму, цвета хаки, брюки, китель, и рубашку. Ему выдали ботинки и пресловутую молитвенную шаль. Аарон уложил все в вещевой мешок. Половина осталась незаполненной. Кроме Торы, тфилин, пакета с рационом, и талита, при нем была бритва, мыло, зубной порошок и щетка, тоже с выдавленными на алюминии надписями: «Армия США». Сержант подвинул большую, амбарную книгу:

– Распишитесь за пакет, лейтенант Горовиц. Поставьте дату и время…, – он посмотрел на часы:

– Седьмое февраля, полдень. Ваш самолет…, – сержант указал в сторону выхода, – готов к вылету, через четверть часа…, – он встал, козырнув Аарону. Рав Горовиц еще не свыкся с армейской манерой приветствовать друг друга. Он тоже, довольно неловко, козырнул в ответ, сунув пакет в нагрудный карман рубашки.

Лейтенант Бронфман приехал проводить его, с базы в Монтерее, где он служил. Аарон, позвонив Бронфману, услышал разочарованный голос:

– Я думал, вас в Калифорнии оставят…, – Бронфман ждал, покуривая папиросу. Аарон, покинув ангар, развел руками:

– Боюсь, есть время только на перекур. Передавайте привет миссис Бронфман, дочке вашей, маленькому…, – Эдуард щелкнул зажигалкой:

– Хорошо, что вы в армию пошли, рав Горовиц. Но вы бесстрашный человек…, – Аарон, в общем, никогда о себе так не думал:

– Максим бесстрашный…, – они смотрели на серые бомбардировщики, – кузен Стивен, Мишель, Авраам. С кем-нибудь на войне я столкнусь, обязательно…, – на взлетно-посадочной полосе стоял транспортный дуглас. Бронфман присвистнул:

– С багажом полетите. Он весь какими-то ящиками забит…, – дуглас заканчивал погрузку:

– Жаль, что я Максима не видел, – Аарон не знал, кто спас его из тюрьмы, в Каунасе. Он не помнил лица русского, который его допрашивал:

– Они не все такие…,– сказал себе рав Горовиц, – Максим тоже русский. Если Гитлер нападет на СССР, он в армию отправится…, – Аарон снял пилотку. Стрижка у него теперь была короткая, армейского образца. Он почесал голову:

– Я со школьных времен так не стригся.

– Без бороды вам тоже хорошо, – одобрительно сказал Бронфман:

– Куда вас отправляют, рав Горовиц? Пакет посмотрите…, – взломав печать, Аарон прочел машинописные строки: «Хэнфорд».

– Никогда не слышал, – Бронфман нахмурился, – но я в Америке всего четыре года.

– Я здесь родился, как и все мои предки, – весело ответил Аарон, – но тоже никогда не слышал, – он похлопал лейтенанта по плечу:

– Неуставное прощание. Впрочем, мы с вами в одном звании. Удачи, и спасибо…, – от самолета махали.

Выбросив сигарету в урну, Аарон вскинул мешок на плечо. Он побежал к дугласу, придерживая пилотку. От пропеллеров несся поток жаркого, почти пустынного воздуха.

 

Вашингтон

Мистер Куарон, мексиканский журналист, корреспондент газеты El Universal остановился в Джорджтауне, на углу Висконсин-авеню и М-стрит, в скромном пансионе, для холостых мужчин. За углом шла стройка. После наводнения, четырехлетней давности, канал, шедший параллельно реке Потомак, закрыли. Судоходство прекратилось. Хозяин пансиона сказал, что берега и шлюзы восстанавливают. Власти округа Колумбия собирались устроить парк и пустить по воде прогулочные баржи, тянущиеся за мулами.

– Как в старые времена, – выписав квитанцию, хозяин проводил мистера Куарона на третий этаж: «Завтрак в семь утра». Мексиканец не был похож на дешевых, нелегальных работников, из южных штатов. Хозяин читал в газетах о тысячах, людей. Они в глубокой ночи, переходили границу, нанимаясь в фермерские хозяйства, или становясь прислугой:

– Он по-английски говорит, как образованный человек, – владелец пансиона заглянул на кухню, где стояли два рефрижератора и две плиты. Он бросил взгляд на список провизии, на столе. Владелец гостиницы посчитал на пальцах:

– Все номера заняты, у людей деньги появились. Недаром я за мистера Рузвельта голосовал. Он страну в беде не оставит. Вытащить нас из такой ямы…, – хозяин помнил заколоченные окна домов, таблички: «Продается», очереди безработных, за благотворительным супом. Армия Спасения раздавала еду, чуть ли не на ступенях Конгресса.

Сделав кофе, он принес чашку за стойку, размышляя о мистере Куароне:

– Он журналист, с образованием…, – владелец пансиона вспомнил изящные манеры молодого мужчины. По паспорту гостю исполнилось двадцать восемь:

– Идальго, – американцу пришло в голову нужное слово, – в Мексике не одни индейцы обретаются. Колумб тоже испанцем был…, – он включил радио. Передали прогноз погоды. Последний месяц зимы в столице оказался почти весенним, ожидалось двенадцать градусов. В парках цвели гиацинты.

Хозяин неделю назад прекратил отапливать здание. В каждой комнате имелась старомодная грелка для постели, довоенных времен. Экономия, как замечал хозяин, выручала его и в самые тяжелые времена.

В новостях ничего интересного не оказалось. Немцы продолжали бомбить Британию. Итальянцы в Северной Африке проигрывали, сдав Бенгази. Гитлер назначил генерал-лейтенанта Эрвина Роммеля командующим африканским корпусом вермахта. Зевнув, хозяин покрутил рычажок, переключившись на трансляцию боксерского матча.

Петр Воронов, присев на подоконник, рассматривал белоснежный купол Капитолия. Петр еще никогда не бывал в столице США. В свой прошлый визит, похищая Невидимку, он не выезжал из Нью-Йорка. Вспомнив расстрелянную Джульетту Пойнц, он ласково улыбнулся:

– Мы тогда с Тонечкой встретились, Володя получился…, – сыну летом исполнялось три года. Он бойко болтал, на русском и английском языках. Вернувшись в Москву, после проверки Кукушки, Петр был немного разочарован отсутствием новостей. Жена уверила его:

– Все будет хорошо, милый. Но я тебя редко вижу…, – Тонечка едва слышно вздохнула. Петру показалось, что прозрачные, светло-голубые глаза заблестели. Испугавшись, он долго целовал жене руки, обещая пробыть дома подольше. Петр только навестил Прибалтику, где шла вторая депортация контрреволюционных элементов. Осень и начало зимы он провел в Москве. Они ездили на дачу к наркому, отдыхали в санатории, и устроили домашнюю елку, для Володи и его маленьких друзей. Жена испекла английскую коврижку, с цукатами, и зажарила индейку.

Петр, играя с детьми, поймал себя на том, что ему нравится запах богатства и сытости, в квартире, мебель красного дерева и бухарские ковры, эмка с шофером, во дворе, шелковое платье и янтарное ожерелье Тонечки. В детском доме все подобное считалось признаками буржуазии, однако Иосиф Виссарионович сказал, что советские люди стали жить лучше.

Петр понял, что он, невольно, подражает, небрежным, уверенным манерам фон Рабе.

– Он граф, – думал Петр, обедая дома, на крахмальной скатерти, среди старого серебра и гарднеровского, конфискованного, фарфора, – граф. Тонечка леди, дочь герцога. А я? Сын рабочего, внук крепостного, еще и с подобным братом…, – мерзавец прислал открытку, поздравляя Петра с годовщиной революции. На штампе значилось: «Нарьян-Мар». Вспомнив карту, Петр поежился, и ничего не ответил брату. Воронов хотел о нем забыть. Петр надеялся, что Степан тихо сопьется, за Полярным Кругом, в звании старшего лейтенанта, без партийного билета, и орденов.

Воронов приоткрыл окно, вдыхая сладкий, совсем не зимний воздух. Он вспомнил рассказ хозяина о будущих баржах, на канале:

– Тонечка говорила, у них в Англии подобная баржа была. «Чайка». Надо с Володей, когда он подрастет, по Волге проехаться. Ему понравится…, – жена много работала. Осенью вышел сборник материалов, об успехах новых строек, под наблюдением комиссариата. Тонечка сразу принялась собирать материалы для второго. Она преподавала языки, на Лубянке, но Петр не говорил с Наумом Исааковичем, или начальником иностранного отдела, о штатной работе для Тонечки. Это было ни к чему, учитывая их будущую жизнь в Цюрихе.

– В Цюрихе все случится, обязательно…, – взглянув на скромные, стальные, подходящие для журналиста часы, Петр стал переодеваться, – Тонечка отдохнет, мы с ней в горы поедем…, – он представил альпийское шале, шкуру медведя, у большого камина, улыбку Тонечки:

– Мы в похожем коттедже жили, в санатории НКВД…, – Петр застегивал пуговицы рубашки, – как я по ней скучаю…, – сеньор Куарон добрался до Америки обходным путем, через Италию, и Лиссабон. Петр уехал из Москвы после нового года:

– Скоро мы увидимся. Я привезу подарки, ей и Володе…, – Петр много занимался с мальчиком. Они играли, Воронов читал малышу детские книги. Володя начал узнавать буквы. В санатории они катались на санках. Тонечка, в собольей шубке, в брюках дорогого кашемира, хохотала, вытаскивая их из сугроба:

– Ты как ребенок, дорогой мой! Немедленно в дом, переодеваться, пить чай, с травами и медом…, – на Петра повеяло ароматом чабреца, он увидел тусклый блеск старинного самовара.

– Блинов хочу…, – вздохнул Воронов, – Тонечка их отлично печет. И во Франции они отменные. Надо найти какую-нибудь забегаловку французскую…, – Эйтингон приезжал в столицу на день позже. Он следил за изменником Кривицким. По сведениям, полученным от Паука, десятого февраля перебежчик выступал на заседании комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, с докладом о внедрении секретной советской агентуры в структуры государственной власти США.

– Не позволим, – Петр завязал галстук, – никуда он не пойдет, и нигде не выступит. Хватит подметных статей, хватит порочить имя товарища Сталина, хватит выдавать наших агентов…, – в январе, по сообщению Стэнли, Кривицкий очутился в Лондоне. Предатель, судя по всему, встречался с британскими разведчиками. Стэнли, в прошлом году, взяли на работу в Секретную Службу. На Лубянке появился доступ к самой свежей информации. Петр иногда, весело, думал, что шурин, его светлость герцог Экзетер, и не подозревает, кто читает приготовленные им доклады.

Кривицкий не знал о существовании Стэнли, здесь опасности не существовало. Не знал предатель и о Пауке, о нем вообще имело представление всего несколько человек. Паук, послезавтра возвращался из Калифорнии. Они собирались приступить к операции с Кривицким.

Петр не стал надевать пальто. Замотав на шее шарф, Воронов надвинул шляпу на бровь, как делали его любимые Кларк Гейбл и Хамфри Богарт. Он и сигарету курил, подражая актерам, держа ее в уголке рта:

– Если бы мы с Тонечкой могли жить в Париже…, – Воронов сбежал по лестнице, – но ничего. Будем посещать мой любимый город…, – Эйтингон велел Петру, как следует, познакомиться со столицей США.

Воронов шел по Висконсин-авеню, в центр города, к Белому Дому и Капитолию, под почти весенним, ярким небом. Он увидел вывеску: «Le Petit Paris», с Эйфелевой башней. Вход в кафе украшал трехцветный флаг, с лотарингским крестом. На витрине выставили портрет генерала де Голля:

– Пусть сражаются. Все равно, Гитлер их сильнее, он правит Европой. Нас, впрочем, это не интересует. Гитлер никогда не нападет на СССР, – об этом говорил фон Рабе. Ему, как и другим немецким источникам, на Лубянке верили. Радиограммы от Кукушки и Рамзая, утверждающие обратные сведения, выбрасывали в корзину. Эйтингон сердито говорил:

– Даже если они и не продались американцам, или британцам, то они купили дезинформацию…, – Кукушка, по словам Эйтингона, в июне отзывалась в Москву, с дочерью.

Женщину оставляли на работе в иностранном отделе. Дочь, как тонко улыбнулся Эйтингон, ехала в другое место. Он не сказал, куда, но заметил:

– Девочка будет знать, что от ее работы зависит жизнь матери…, – Эйтингон поднял бровь: «Она постарается, эта Марта…»

Петр наметил себе зайти во французское кафе на обратном пути. Он понял, что никогда не видел дочери Кукушки. В личном деле ее фотографий не имелось:

– И Наум Исаакович ее не видел…, – Петр ждал зеленого сигнала светофора, – я только и знаю, что ее Марта зовут…, – вспомнив холодные, серые глаза Кукушки, он передернул плечами:

– Она на гражданской войне заложников расстреливала, женщин, детей…, – Петр сам занимался казнями, в Испании, но считал приведение приговора в исполнение мужской работой.

– Тонечка бы никогда подобное не стала делать…, – уверенно сказал Петр, – что за дочь может вырастить Кукушка? Убийца, наверняка, как и ее мать. Интересно, зачем она понадобилась Науму Исааковичу…, – миновав книжный магазин, Воронов не обратил внимания на плакат, в витрине, с колючей проволокой, алым, советским флагом, и фотографией товарища Сталина. Черные, жирные буквы кричали прохожим: «Скоро в издательстве Скрибнера! Разоблачение злодеяний Сталина! Правда, об убийстве Троцкого! Сенсация года! «Империя Зла. Жизнь и смерть под сенью красного знамени!».

Насвистывая «Let There Be Love», Петр пошел дальше.

Луч неяркого солнца падал на дубовые, прикрытые старым, вытертым ковром половицы. За окном, на Дюпонт-серкл, было тихо. Столица по субботам отдыхала. К одиннадцати утра на улицах появлялись хорошо одетые мужчины, под руку с дамами, в отороченных мехом жакетах. Швейцары гостиниц и ресторанов почтительно распахивали тяжелые двери. Конгрессмены, сенаторы, и служащие администрации, с женами, или, как выражались в Вашингтоне, доверенными работницами секретариата, приходили на бранч, неспешный завтрак, за которым можно было провести весь полдень.

В хрустальных бокалах золотилось французское шампанское. С войной, оно подорожало, как и сыры, на мраморном круге, под стеклянным куполом. Однако цены на русскую икру не поднялись, а свежие лобстеры из Бостона сейчас, в сезон, и вовсе были дешевы. На тарелках блестело мороженое. Терпко пахло апельсинами и цитронами, из Флориды. Девушки изящно ели сырные торты, с малиновым джемом.

Из-за немецких подводных лодок, топивших все, без разбора, британские корабли, чай взлетел в цене. Кофе в США привозили с юга, из Центральной Америки. Зерна почти ничего не стоили. Вдыхая горьковатый аромат, закуривая кубинскую сигару, патроны оглядывали полный людей зал.

Женщины носили дневные костюмы, английского твида. Мадам Шанель рекомендовала короткие, едва прикрывающие колено юбки. Нейлоновые чулки, модная новинка, облегали стройные ноги. Правительство Виши, судя по всему, не собиралось прекращать производство духов. В универсальных магазинах стояли ровные ряды дорогих флаконов.

Некоторые девушки, следуя голливудской моде, смело надевали днем брюки, широкие, закрывающие носок обуви. Они перетягивали ремешками тонкие талии, и лихо пристраивали на завитые локоны большие береты, подражая новой звезде, мисс Веронике Лейк. Афиши обещали в марте фильм, с ее участием, «Мне нужны крылья». Военно-воздушные силы обеспечили для съемок тысячу самолетов и две тысячи солдат, статистов. Девушки подхватили привычку мисс Лейк томно смотреть, из-под опущенных ресниц, закрывая волосами один глаз.

На ковре валялся кинематографический журнал, где мисс Лейк сняли подобным образом. Меир тоже, приоткрыв один глаз, взглянул на хронометр. В комнате пахло ванилью. Шелковое, вечернее платье, цвета жемчуга, перекинули через ручки кресла, рядом лежал его смокинг. Туфли на высоких каблуках, маленького размера, она сбросила по пути к старомодной, под балдахином постели.

Меир иногда, весело, думал, что снял квартирку, только из-за кровати. Обстановка здесь была старой, довоенной, дом построили в прошлом веке. У него даже имелся мраморный, порядком закопченный камин. Меир один раз навещал роскошные, четырехкомнатные апартаменты майора Горовица, в новом доме, с консьержами и лифтами. В комнатах кузена царила больничная чистота, пахло дорогим табаком. Мэтью показал картины на стенах, новый, дорогой рефрижератор, итальянскую машинку, для варки кофе. Меир не стал спрашивать, зачем кузену, проводящему в столице пару дней в месяц, подобное великолепие. Он понимал желание Мэтью восстановить былую славу Горовицей. Меир подозревал, что кузен копит на депозит, для покупки дома, в богатом предместье города, в Вирджинии, или Мэриленде.

Меиру хватало двух небольших комнат, и полки с любимыми книгами, в спальне, где стоял потрепанный томик Лорки, Сент-Экзюпери, Чехов, в переводе миссис Гарнетт, и «Ночь нежна», Фицждеральда. Ему отчаянно не хотелось вылезать из-под шелка покрывала, снимать голову с мягкого, белого плеча.

Ирена пошевелилась. Поцеловав темные волосы девушки, Меир нашел на ковре очки. Официально Ирена жила в отеле Вилларда. Миссис Фогель каждый день, после обеда, звонила дочери. Ирена появлялась в номере, чтобы отдать белье в стирку и принять телефонный звонок, из Нью-Йорка. Она пела на званых вечерах, но успевала готовить печенье, для Меира. Девушка прятала бумажный пакетик в карман его куртки.

Даллес, на совещаниях, поводил носом:

– Доставайте сладости, Ягненок. Вы что, постоянно кондитерскую навещаете? – Меир, немного, краснел.

Пошарив рукой по полу, он нашел бумажную салфетку:

– Надо в аптеку зайти…, – посчитав то, что лежало в салфетке, Меир вспомнил содержимое шкафчика, в ванной, – купить про запас. Но Ирена уезжает, через три дня, в Лос-Анджелес. Зачем мне пакетики, без Ирены…, – Меир понял, что улыбается. Кузен, наоборот, прилетал из Калифорнии. Они собирались, втроем, отобедать у Вилларда. Меир и Мэтью всегда встречались в этом ресторане. Майор Горовиц поддерживал хорошие отношения с метрдотелем. Столик был обеспечен, даже по звонку за пару часов до обеда.

Надев халат, Меир прошел на кухню. Избавившись от салфетки, вымыв руки, он зажег газ, на плите. Утро было туманным, Дюпонт-серкл пустовал. Приоткрыв форточку, Меир закурил. Отец, позвонил третьего дня. Доктор Горовиц сообщил, что Аарон теперь служит в армии, капелланом. Брат обещал, по возможности, писать семье:

– Нас мало осталось…, – вздохнул отец, – со смертью Ханы, то есть Аннет. Надо держаться вместе, милый мой. Хорошо, что у Регины новая девочка родилась…, – Меиру путь в Японию, как и на континент, был закрыт. Вернувшись из Лондона, с двумя новыми шрамами, Меир не стал скрывать от начальства, что личиной мистера О'Малли больше пользоваться нельзя. Он, правда, не объяснил, что произошло. О Давиде, или вши, как его, про себя, называл Меир, знали только он сам, и Джон. Кузен бы не проговорился. Меир даже отцу не сказал о предательстве зятя. Он до сих пор не мог поверить, что еврей способен на подобное. Меир надеялся, что до профессора Кардозо, рано или поздно, доберутся силы Сопротивления.

– Или Авраам Судаков его навестит…, – Меир снял кофе с плиты, – хотя он в тюрьму сел, как порядочный человек…, – он вспомнил рассказ Аарона о Праге. Меир пока тюрьму миновал, однако он подозревал, что все может измениться:

– Авраам не собирается пять лет в камере проводить…, – кофе пах кардамоном, – думаю, в следующем году, мы увидим его в Европе. В следующем году Гитлер нападет на Россию, – он покуривал, глядя в окно, – или в этом году…, – Меир, на совещаниях, спорил с аналитиками, вспоминая разговоры с Генрихом, в Амстердаме.

О Генрихе он Даллесу тоже говорить не стал. Фон Рабе был вотчиной британской разведки, США с Германией не воевало. Босс был недоволен тем, что об истинном имени мистера О'Малли, стало, по словам Даллеса, известно от Берлина до Токио. Начальник развел руками:

– Посмотрим, как дальше пойдет. Занимайся аналитикой, помогай с охраной президента, работай в контрразведке…, – на этой неделе, Меир принял от коллег миссию по сопровождению мистера Кривицкого. За два года, что перебежчик жил в США, никто подозрительный к нему не приближался. Меир пока не встречался с Кривицким, его смена начиналась сегодня. Через два часа он забирал русского из гостиницы «Бельвью» и вез на встречу с издателем, мистером Чарльзом Скрибнером. Скрибнер приезжал ради этого из Нью-Йорка. Меир почесал растрепанные, темные волосы:

– Кривицкий, в общем, неплохо пишет, я его статьи читал. Музыка одинаковая, злодеяния Сталина, убийство невинных людей, но ведь он прав. Скрибнер, наверное, мемуары хочет заказать…, – Меир, зевнув, порылся в кармане халата:

– Один пакетик остался. Надо сделать предложение Ирене, хватит. Ей двадцать четыре года, она хочет семью, детей. А если война начнется? – аналитики, в один голос, утверждали, что Япония завязла в континентальных сражениях, и не собирается атаковать США.

– Это мы еще посмотрим, – кисло сказал Меир, соскочив с подоконника. Налив кофе для Ирены, он вернулся в спальню. Присел на край кровати, не удержавшись, он провел губами по белой, сладкой шее. Ирена дрогнула длинными ресницами:

– Тебе пора, милый? – поцеловав нежные веки, он скосил глаза на часы:

– Еще минут сорок…, – Меир едва успел поставить чашку на ковер. Ирена потянула его к себе. Он окунулся в знакомое, спокойное тепло, вспомнив любимый рассказ, у Чехова.

– Душечка…, – от нее пахло уютной ванилью, она вся была мягкая и покорная, – душечка…, – Меир хотел проверить, нет ли у Кривицкого оружия. Ребята говорили, что русский, в последнее время, стал очень подозрительным. Он постоянно говорил об агентах НКВД, сжимающих, по его выражению, щупальца вокруг него, Вальтера Кривицкого.

– Кому он нужен…, – Меир услышал тихий, сдавленный стон, – Троцкого убили, на этом Сталин успокоится. Я видел плакаты, в книжных магазинах: «Империя зла». Наверняка, Скрибнер название выбрал. Нет здесь никаких агентов…, – Меир кинул очки на ковер, забыв о Кривицком и НКВД.

Меир вел неприметный, темный форд к отелю Вилларда, где назначил встречу мистер Скрибнер. Издатель собирался поговорить с Кривицким за бранчем. Обычно Кривицкого охранял один человек. Гувер сказал, что нужды в усилении сопровождения нет. На Кривицкого за два года никто не покушался.

– И не покусится, – сварливо добавил босс, – здесь не Мексика…, – глава Бюро имел в виду смерть Троцкого. Изгнаннику, в августе прошлого года, раскололи череп ледорубом. Меир еще оставался в Лондоне. Он помнил сообщение по радио, и хмурый голос Джона:

– Теперь у Сталина нет соперников…, – кузен пришел его навестить, в госпитале, – он от всех избавился…, – одна из пуль фон Рабе прошла в нескольких сантиметрах от позвоночника Меира. В Амстердаме, они не стали обращаться в городские госпитали. Максимилиан, без сомнения, послал бы в больницы людей гестапо.

Генрих высадил их у деревни, на Эе. Джон нашел врача. Меир, к тому времени очнулся. Раны у него, в общем, были неопасные, однако он потерял много крови. Морской переход обратно в Британию Меир почти не помнил. Когда он немного оправился, Джон сказал, что связь с сестрой налажена. Герцог показал расшифрованные радиограммы:

– Она в Роттердаме, сняла квартиру, принимает частным образом…, – Меир забеспокоился:

– Но пациентки могут пойти к немцам, это опасно. Даже, несмотря на то, что она польскими документами пользуется…, – герцог покраснел:

– Поверь, – Джон откашлялся, – ни одна женщина не донесет на врача, делающего подобные операции…, – Меир велел:

– Все равно, передай ей, чтобы она вела себя осторожно…, – отцу Меир о занятиях старшей сестры не говорил. Доктор Горовиц считал, что Эстер осталась в Голландии из-за близнецов.

Меир посмотрел в зеркало заднего вида на русского. Кривицкий, урожденный Самуил Гинзбург, сидел с закрытыми глазами. Перебежчику было едва за сорок, однако он выглядел пятидесятилетним. Его жена и сын жили на ферме, под Нью-Йорком, их охраняли. Едва Меир постучал в дверь его номера, как Кривицкий заявил:

– Я не уверен, что вы сможете обеспечить безопасность моей семьи, в случае, если я…, – он повел рукой. Меир не представлялся русскому. Для Кривицкого он был просто мистером Марком.

– Мистер Вальтер, – Меир закатил глаза, – ничего с вами не произойдет. Для этого мы здесь. Встретитесь с издателем, выступите на заседании комиссии, и поедете обратно, в сельскую глушь…., – Кривицкий признался, что у него есть оружие, но отдавать кольт Меиру, наотрез отказался:

– Я работал за линией фронта, на гражданской войне, – угрюмо сказал Кривицкий, надевая пиджак, – когда вы в пеленках лежали, юноша. Не надо меня учить, что я могу делать, и что не могу…, – Меир вздохнул: «Хорошо, мистер Вальтер. Пусть будет по-вашему. Но в отеле…»

– В отеле я стрелять не буду, не беспокойтесь, – отрезал Кривицкий. Меир велел себе не спрашивать, где, собственно, русский намеревается пустить в ход оружие.

На Пенсильвании-авеню поток машин оказался плотным. Пощелкав рычажком радио, Меир закурил. Он услышал низкий голос Ирены:

Let there be cuckoos,

A lark and a dove,

But first of all, please

Let there be love…

Скрыв улыбку, Меир заставил себя не подсвистывать песне. Он оставил Ирену в постели, с жаркими, разметавшимися по подушке волосами. Она обнимала Меира:

– Я люблю тебя, милый, люблю. Я приеду с вручения Оскара, и побуду с тобой в столице. Маме скажу, что у меня запись. Мы увидимся в Нью-Йорке, на Пурим…, – до праздника оставалось больше месяца. На Пурим в Нью-Йорке всегда устраивали благотворительные балы. Ирену, с джаз-оркестром, приглашали для музыкальной программы:

– Надо жениться…, – сказал себе Меир, – она меня любит, всегда будет любить…, – Ирена пекла печенье, готовила обеды, пришивала пуговицы к рубашкам. Девушка бегала в химическую чистку, за костюмами, в прачечную, и в кошерную деликатесную лавку, за углом от синагоги. Когда Меир приходил домой, она встречала его в скромном, закрытом платье. С кухни пахло куриным супом, или запеченной форелью, у нее были мягкие, ласковые губы. Меир почти ожидал услышать из гостиной голоса детей.

– А я ее не люблю…, – форд свернул к отелю Вилларда.

В ресторане метрдотель оставил для Кривицкого и Скрибнера отдельный кабинет. Меир провожал туда русского через черный ход. Задний двор отеля был заставлен машинами персонала. Меир припарковал форд:

– Подождите, мистер Вальтер…, – цепким взглядом окинув номера машин, он проверил список, в блокноте. Портье в отеле Вилларда едва не хватил удар, когда Бюро потребовало данные обо всех его сотрудниках.

– Даже чернорабочих, – сухо сказал Меир, сидя в маленьком кабинете, – речь идет о безопасности Соединенных Штатов Америки…, – никого подозрительного за последние месяцы не нанимали. Они сравнили имена с базой данных по регистрации автомобилей:

– Посторонних нет, но гости здесь и не оставляют свой транспорт. Гостей никак не проверишь. И вообще, убийца может прийти пешком. Какой убийца? – разозлился на себя Меир, – мы в двух кварталах от Белого Дома. И до его отеля, «Бельвью», меньше мили…

– Все в порядке, мистер Вальтер, – бодро заметил Меир, – подождите, пока я выйду из машины и дам сигнал…, – Кривицкому, молодой человек, в очках, странным образом напомнил его самого, в те годы, когда Кривицкий еще был Гинзбургом. Тогда он и не подозревал, что станет работать на Лубянке, и заниматься европейской агентурой НКВД.

Агент приехал за Кривицким в костюме. Он усмехнулся:

– День сегодня выходной, однако, мы хороший отель навещаем…, – «Бельвью», где жил Кривицкий, тоже оказался неплохой гостиницей. Бюро не могло поставить в коридоре пост охраны, подобное бы отпугнуло постояльцев. Гувер велел снять номер, напротив комнаты Кривицкого, и постоянно наблюдать за его дверью.

Темные, немного растрепанные волосы невысокого юноши золотились на солнце. Мистер Марк покуривал сигарету, оглядывая гостиничный гараж, склад, и окна отеля, с пожарной лестницей. День обещал стать отменным, по серому асфальту прохаживались голуби. Несмотря на февраль, пригревало.

Кривицкий положил руку на пистолет, в кармане пиджака:

– Может быть, стоило признаться…, – в Лондоне с ним работала красивая женщина, со строгим взглядом, и сединой на темных висках. У нее были короткие, по плечи волосы, стройные ноги, она курила крепкий, американский «Camel». Они с Кривицким называли друг друга мистер и мисс, несмотря на то, что встреча проходила в деревне, в уединенном, безопасном доме.

Женщина, лет тридцать, оказалась опытным работником. Вальтер, неожиданно, увидел грусть в ее темных глазах:

– Она человек, – сказал себе Кривицкий, – и мистер Джон тоже. И мистер Марк…, Может быть, стоило довериться…., – в Вашингтоне ему показали снимки Эйтингона и Петра Воронова. Кривицкий преподавал Воронову семь лет назад. До отъезда в Австрию, резидентом, Вальтер читал лекции на Лубянке, для молодых сотрудников. Он сделал вид, что не знает этих людей. Фото Кукушки у них не было, но Вальтер и о ней ничего не сказал.

Он был ровесником Кукушки и покойного Сокола, ездил с Горской курьером от Коминтерна, в Германию. Вальтер знал, что стоит ему только заикнуться о Цюрихе, об «Импорте-Экспорте Рихтера» и о самой фрау Рихтер, он вряд ли доживет до конца недели.

– Кукушка не поленится приехать, меня убрать, – мрачно думал Вальтер, – она дружила с Раскольниковым, воевала с ним, и не остановилась, не дрогнула. Она убила Рейсса, я уверен…, – перебежчика Рейсса должен был убить Кривицкий, тогда еще не попавший в опалу. Он пошел против приказа Москвы, и предупредил Рейсса о его участи.

– Однако ему ничего не помогло…, – Кривицкий вспомнил холодные, серые глаза женщины:

– Она машина для убийства, как ее отец. Верный солдат партии…, – Кривицкий работал резидентом в Берлине, когда овдовевшая фрау Рихтер принимала управление делом покойного мужа.

Окна отеля блестели радугой на солнце. Кривицкий, невольно, втянул голову в плечи:

– Эйтингон и Воронов занимались ликвидацией изменников. Орлов жив, потому, что молчит…, – Кривицкий начал публиковать статьи, с разоблачением преступлений СССР, в «Saturday Evening Post». Материалы вышли сборником, с названием «Я был агентом Сталина». Ему позвонил бывший резидент в Испании, Орлов. Кривицкий услышал горький смешок:

– Для еврейского мальчика из Подволочиска, ты большой дурак, Самуил. Жди гостей…, – Орлов, родившийся Лейбой Фельдманом, в Бобруйске, повесил трубку.

Кривицкий ждал, два года, с тех пор, как он попросил политического убежища во Франции.

– О них я ничего не сказал…, – бессильно подумал Кривицкий, – но я не мог, не мог иначе. Мелкую сошку, шифровальщиков, и лакеев, в посольствах, Сталин мне простит, а Горскую…, – Горскую не простила бы сама Горская. Кривицкий не хотел проснуться от холода пистолета, приставленного к виску, не хотел видеть над собой, в темноте, серые, спокойные глаза.

– Все в порядке, пойдемте, – весело сказал агент. Он забрал шляпу с переднего сиденья, Кривицкий взял свою.

Форточка номера, на шестом этаже, открылась. Плотный, низкорослый, хорошо одетый бизнесмен, в синем костюме, засунул руки в карманы:

– Правильно ты говорил, Петр, насчет оптического прицела для винтовки…, – Эйтингон проследил за мерзавцем:

– Его сопровождает известный нам, благодаря Пауку, мистер Меир Горовиц. Пришлось бы оставлять два трупа. Вступать, так сказать, в конфронтацию с Бюро…, – Эйтингон хмыкнул:

– Наверняка, Кривицкий по поводу книги встречается. «Империя зла», – он сдержал ругательство, – название какое придумал…, – Петр просматривал тяжелую, воскресную газету.

О том, что Кривицкий собрался в «Виллард», узнать было просто. По приезду из Нью-Йорка, Эйтингон связался с Петром. Наум Исаакович был с документами испанского бизнесмена, торговца оливками. Сняв номер в «Вилларде», он сообщил Петру, что с вокзала проводил Кривицкого в отель «Бельвью».

Петру перебираться туда было опасно, поэтому он взял напрокат машину. Воронов надежно засел рядом с гостиницей, следя за передвижениями Кривицкого.

Петр отозвался:

– Мы его в «Бельвью» навестим, Наум Исаакович. Вместе с Пауком…, – он поднял телефонную трубку: «Бургер или…»

– Или бургер, – расхохотался Эйтингон, закуривая, – машина видна отлично, можно пообедать. С беконом, сыром и жареной картошкой, – распорядился он, – и пусть принесут кока-колы…,– Петр набрал трехзначный, внутренний номер ресторана Вилларда:

– Наум Исаакович рассказывал, – вспомнил Петр, – Сокол здесь Паука вербовал, пять лет назад. Кофе его облил…, – Петр улыбнулся, делая заказ.

Собираясь на встречу с издателем, Кривицкий положил в карман пиджака, кроме кольта, конверт, с рукописью. Скрибнер связался с ним на прошлой неделе. Вальтер подозревал, что у мистера Чарльза имелись какие-то знакомые в Бюро. Адрес фермы, где жил Кривицкий и семья, был мало, кому известен.

Скрибнер прислал вежливое письмо. Издатель хотел, чтобы Вальтер поработал над предисловием к новой книге, о Советском Союзе. Кривицкий, сначала, скептически отнесся к бандероли с напечатанными на машинке листами. Он был уверен, что очередной американский журналист, проехавшись по улице Горького, и побывав, под присмотром НКВД, в путешествии по Волге, пишет славословия великому Сталину.

Контора «Интуриста» в Нью-Йорке, на первом этаже роскошного здания, на Пятой Авеню, пестрила хорошо отпечатанными, многоцветными плакатами. Путешественникам предлагали фестиваль искусств, в Ленинграде, охоту и рыбалку на Волге, путешествие по Военно-Грузинской дороге и Транссибирской магистрали, курорты Крыма и Кавказа. Отдельный тур отправлялся на великие стройки Страны Советов, на автомобильные заводы Горького, и Днепрогэс.

Кривицкий указывал Бюро, что персонал офисов Интуриста, на самом деле, занимается разведкой, как и легальные резиденты, дипломаты. Работая в Европе, Вальтер не знал точных сведений о завербованных Советским Союзом американцах. Он, тем не менее, настаивал, что среди них, не только обычные подозреваемые, как называл их Кривицкий, люди с левыми симпатиями.

– В НКВД не дураки сидят, – заметил Вальтер, – понятно, что среди коммунистов ищут в первую очередь. Нет…, – он покачал головой, – все более тонко…, – посмотрев на работника службы Даллеса, Кривицкий внезапно усмехнулся:

– Вы можете делить кабинет со шпионом Москвы. Или вы сами шпион…, – американец захлопнул папку: «Я понимаю ваши чувства, мистер Вальтер, но не стоит скатываться в паранойю».

Дождавшись, пока жена и сын заснут, Кривицкий ушел в гостиную. Он сидел у камина, шурша тонкой бумагой. Вальтер понял, что автор, кем бы он ни был, имеет доступ к хорошим товарам. В СССР подобной бумаги не производили.

Он, сначала, решил, что Хемингуэй, непонятным путем, попал в Москву, получил обвинение в шпионаже и отсиживает срок в лагерях. Стиль манускрипта напомнил Вальтеру испанские заметки Хемингуэя. Вальтер полистал свежий «Life». Если верить журналу, писатель сейчас был в Китае.

– Американец…, – пробормотал Вальтер, – может быть, коммунист, из арестованных…, – вторая глава переносила читателя на загородную дачу наркома НКВД Берии, внутреннюю тюрьму, на Лубянке, и на празднование годовщины великой революции, в узком кругу работников комиссариата. Вальтер подумал, что американец, должно быть, работал в иностранном отделе, а потом оказался в лагерях:

– Я семь лет назад из Москвы уехал, я его не знаю. С чистками, все работники сменились. Но если он в ГУЛАГе, как он переслал рукопись, на запад? – в первом абзаце первой главы автор описывал, как охранники складируют мерзлые трупы, у стены барака усиленного режима. Вальтер, невольно, сглотнул:

– Я смотрел на груду тел, скованных морозом, с посиневшими, разбитыми в кровь ногами. При жизни, вернее, существовании, зэки носили, вместо обуви, куски автомобильных шин, примотанных к ступням. В последнюю неделю ноября мороз опустился до отметки в минус тридцать градусов. Заключенные, из похоронной команды, в предрассветной, бескрайней мгле, долбили ломами застывшую землю. У штабного барака били в рельс, начиналась утренняя поверка. Сталинская Россия вступала в еще один день, безысходности и страха.

Кривицкий, внимательно, прочел манускрипт. Автор знал наркома Берию, и видел Сталина, на торжественном приеме, в Кремле. Американец, скорее всего, отдал рукопись в лагере, кому-то из заключенных, выпущенных на свободу:

– Вору…, – он смотрел на четкие, машинописные строки, – они…, коммунисты освобождают социально близкие элементы, как это у них называется. Остальные могут сдохнуть, на Колыме…, – Кривицкий прислушался к тишине деревенской ночи, за окном: «Рукопись оказалась в Москве, ее перепечатали, и отправили Скрибнеру».

– Кукушка знает обо всех резидентах, она заведует финансовыми потоками…, – пришло в голову Вальтеру, – она посылает деньги по миру, от Аргентины до Японии. Она знает, сколько получают агенты, и кто они такие. Вот что нужно американцам, – он усмехнулся, – сведения Кукушки. В Буэнос-Айресе они хранили неприкосновенный, золотой запас партии. Потом средства отправили в Швейцарию. Это надежней. Она держит при себе номера счетов, имеет сведения о золоте, перевозимом из СССР в Цюрих…, – отложив рукопись, Вальтер потрещал костяшками длинных, сухих пальцев.

Он подошел к окну. Участок обнесли шестифутовой, крепкой изгородью, охрану прислали из Вашингтона. В будке, у ворот, мерцал огонек. Агенты, видимо, слушали трансляцию спортивного матча. За окном мягко прошелестели крылья, Кривицкий отшатнулся от стекла, тяжело дыша.

– Птица. Ночная птица. Я в безопасности, в безопасности…, – американцы не обратили внимания на его размышления о тщательно законспирированном агенте, в Бюро, секретной службе, или в армии. В такие учреждения людей с левыми симпатиями не брали.

Они шли по пустому, служебному коридору «Вилларда». Кривицкий, мучительно, думал:

– Хотя бы мистер Марк. Откуда я знаю, что он не работает на СССР? Он может меня застрелить, в любой момент. Инсценирует самоубийство…, – мистер Марк зашел в кабинет первым, тщательно все проверив.

Меир на обеде не присутствовал. Он дожидался Скрибнера, и передавал ему на руки подопечного. Меиру приносили гамбургер, и жареную картошку, к стулу, в коридоре. Окон в кабинете не имелось, дверь была всего одна. Осмотрев комнату, Меир остался доволен.

– Или Скрибнер меня пристрелит, НКВД его завербовало…, – приказав себе успокоиться, Кривицкий жадно выпил половину хрустального, тяжелого стакана, с водой виши. Ему пришло в голову, что Кукушка стала бы бесценным приобретением для американской разведки:

– И для любой разведки…, – Кривицкий усмехнулся, заглатывая горький дым сигареты. Представить себе Кукушку в роли перебежчика было невозможно:

– У нее нет слабых мест, – напомнил себе Кривицкий, – она дочь Горского, она выкована из стали. Ей надо было подобный псевдоним взять. Она и при жизни Сокола, донесла бы на него, если бы в чем-то подозревала. И он бы ее расстрелял, отдай Сталин подобный приказ. Кукушка собственную дочь убьет, не задумываясь, ради торжества коммунизма на земле…., – оказавшись в кабинете, Скрибнер поднял ухоженную руку: «Я угощаю, мистер Вальтер».

В последний месяц, издатель пребывал в исключительно хорошем настроении. Мистер Френч, профессионал, его не подвел. Первые главы Скрибнер получил после Рождества. Он прочел текст, не отрываясь, за одну ночь. Мистер Френч изменил стиль, но Скрибнер предполагал, что подобное случится. Он давно понял, что леди Холланд предусмотрительна.

В записке автор сообщал, что летом собирается покинуть Советский Союз, и оказаться на западе. К Пасхе Скрибнер ожидал законченную рукопись. Издать книгу он хотел в начале осени, после сезона отпусков.

– Это станет бомбой…, – мистер Скрибнер бросил взгляд на охранника Кривицкого, неприметного юношу в очках:

– Настоящий бухгалтер. Я не думал, что Гувер подобных работников держит в Бюро. По нему не скажешь, что он когда-нибудь касался пистолета…, – юноша, удобно расположившись на стуле, жевал гамбургер.

Скрибнер заказал отличное бордо, вальдорфский салат, стейки с кровью, гратен дофинуа, и лаймовый пирог. За десертом и кофе он передал Кривицкому конверт с наличными, плату за предисловие. Просмотрев текст, Скрибнер, одобрительно, сказал:

– У вас хороший слог. Если вы захотите написать более подробные мемуары…, – он заметил страх, в глазах русского:

– Какие мемуары…, – вздохнул Скрибнер, – он собственной тени боится. Не то, что леди Холланд, ее ничем не устрашить…, – аванс за книгу перевели на счет мистера Френча. Расплачиваясь за обед, издатель решил, что леди Холланд надолго в Америке не останется:

– Троцкого убили. Она может в Германию отправиться. Возьмет интервью у Гитлера, она на подобное способна…, – пакет с главами Скрибнеру доставили из Государственного Департамента. Работники американского посольства, в Москве, после рождественского приема, обнаружили конверт в дамской комнате. На конверте значилось: «Мистеру Чарльзу Скрибнеру, в собственные руки». Издателю почти хотелось попросить у дипломатов список приглашенных. Скрибнер оборвал себя:

– Какая разница, под каким именем он…, то есть она, живет в Москве? Главное, что она выполняет авторские обязательства…, – книга обещала стать бестселлером.

Скрибнер попрощался с Кривицким. Агент увел русского через черный ход. Издатель решил выпить послеобеденный бренди, в холле. Устраиваясь в просторном кресле, он заметил хорошо одетых бизнесменов, постарше и молодого, высокого, с каштановыми волосами. Они заказывали кофе, у бара.

Эйтингон посмотрел на часы:

– Паук здесь отобедает, завтра вечером. Назначим на это время операцию, чтобы обеспечить алиби, так сказать…, – Наум Исаакович раскурил толстую, кубинскую сигару, пыхнув ароматным дымом:

– Ты завтра днем свободен, – добавил он, – я с Пауком время проведу. Сходи в музей, выбери подарки…, – Петр кивнул. Он хотел привезти Володе набор игрушечных машинок, компании Hubley. Они производили точные реплики автомобильного парка США. Петр представлял, как обрадуется мальчик. Володя любил возиться с поездами и машинами. Тонечка, смеясь, говорила, что сын вырастет инженером.

Петр вздохнул:

– Скоро увидимся. Летом поедем в Цюрих, отправимся в горы, на озера…, – новая должность, в первое время, требовала от него чуть ли не круглосуточной работы. Воронов, все равно, хотел освободить пару дней. Тонечке он покупал чулки, туфли, и белье. Петр, украдкой, записал мерки жены, хотя знал их наизусть. Он просто смотрел на цифры, в блокноте. Фото Тонечки брать на операции было нельзя. Он шевелил губами: «176—88-60—86-38». Иногда Воронов целовал листок, видя белокурые волосы, прозрачные, голубые глаза жены. Он засыпал, успокоено улыбаясь, слыша ее ласковый голос и лепет Володи.

Майор Горовиц велел таксисту остановить автомобиль, не доезжая двух кварталов до его дома, дорогого комплекса, в стиле ар деко, отделанного мрамором и гранитом, на Коннектикут-авеню. Небоскреб Уоррена-Кеннеди, как его называли, наполняли офицеры. Не меньше семидесяти квартир занимали сослуживцы Мэтью по министерству и генеральному штабу. Его соседями были конгрессмены, ученые, советники в президентской администрации.

Мэтью довольно редко появлялся в апартаментах, но в доме его любили. Майор давал щедрые чаевые консьержам и лифтерам, раскланивался со своими соседями, делал комплименты женщинам. В квартиру Мэтью въехал осенью, после ремонта. Окна апартаментов выходили на зоологический парк, где Мэтью встречался с куратором, из советского посольства.

Майор Горовиц развел руками:

– Придется на какое-то время отказаться от уборщицы. При доме есть своя служба. Я не хочу вызывать подозрения…, – куратор похлопал его по плечу:

– После Рождества к нам приедет гость. Я думаю, он привезет хорошие новости, товарищ Мэтью…, – русский подмигнул ему. Мэтью с нетерпением ожидал визита мистера Нахума. Он понял, что относится к старшему товарищу, как к отцу. Куратор показал фотографию орденского удостоверения, с именем Мэтью:

– К сожалению, я не могу оставить снимок…, – Мэтью карточка и не требовалась. Он запомнил свое лицо на фотографии, орден Красной Звезды, запомнил слова, переведенные куратором: «За образцовое выполнение специальных заданий командования».

Вернувшись, домой, Мэтью достал шкатулку с посмертно присужденным отцу крестом «За выдающиеся заслуги». Он смотрел на старую, пожелтевшую фотографию. Полковника Горовица сняли перед битвой при Аррасе, где он погиб, рядом с огромным, тяжеловесным, британским танком. Мэтью потрогал тусклый металл креста:

– Ты был бы рад, папа, я знаю. Рад, что у меня тоже есть орден…, – пока Америка не воевала, надежд на получение наград не оставалось. Мэтью, впрочем, намекнули, что он может достичь звания полковника, года через два.

Он возвращался из Калифорнии в хорошем настроении. В конце прошлого года, в Радиационной Лаборатории университета Беркли профессора Сиборг и Макмиллан получили микродозы изотопов нового химического элемента. Мэтью присутствовал при опытах, проведя в Калифорнии почти два месяца. В середине декабря, на циклотроне, ученые разогнали ядра изотопа водорода, дейтроны. Бомбардировка оксида урана, через слой тончайшей алюминиевой фольги, велась в течение суток. Мэтью помнил, как Сиборг поднял голову от листов бумаги. В окне вставал нежный, теплый рассвет. Профессор устало улыбнулся:

– Ферми был неправ, а покойная доктор Кроу права, майор Горовиц. Она первой указала, что гесперий, как называл его Ферми, является результатом деления смеси бария, криптона…, – Сиборг широко зевнул:

– Тогда Фриш еще не открыл деление атомного ядра. Жаль, что доктор Кроу погибла…, – добавил профессор, – присоединись она к нашей лаборатории, да и к любой лаборатории, работа пошла бы быстрее…, – об этом говорил и профессор Ферми, в Чикаго, когда Мэтью с ним встречался. Сиборг похлопал рукой по бумаге:

– Новый элемент перед нами, майор Горовиц. Он станет бесценным помощником, в развитии энергетики…, – энергетика могла подождать. Новый элемент требовался обороне Соединенных Штатов, и проекту, которым занимался друг Мэтью, полковник Лесли Гровс.

Мэтью приезжал в столицу ненадолго, для доклада в министерстве. Потом он возвращался в Беркли. В конце месяца в лаборатории устраивали решающий эксперимент. Сиборг и Макмиллан хотели окислить один из новых элементов ионами серебра, в качестве катализатора процесса, названного Ферми, десять лет назад бета-минус-распадом. Доктор Кеммер, работавший в британском ядерном проекте, в прошлом году предложил название для элементов, полученных в ходе бомбардировки урана. Элемент 93, нептуний, окисляли, чтобы получить, как надеялся Сиборг, элемент 94.

Расплачиваясь с шофером такси, Мэтью понял, что наизусть помнит формулу будущей химической реакции. Сиборг сказал, что элемент 94 они хотели окрестить плутонием.

Все данные Мэтью, аккуратно, заносил в блокноты.

Перед появлением в Беркли майору надо было слетать на северо-запад страны. В безлюдных местах, в штате Вашингтон, в долине реки Колумбия армия закладывала новую военную базу. Во временных бараках жили будущие шифровальщики, работавшие с математиками и лингвистами. Их собрали по резервациям, отыскав молодежь, одинаково хорошо владеющую родными, как их называл Мэтью, дикими языками, и английским. В Хэнфорде предполагалось устроить не только отдел по работе с кодами, но и приспособления для производства новых элементов. Планы пока существовали только на бумаге. Ферми, в Чикаго, работал над реактором, обещая завершить исследования в следующем году.

Мэтью не мог отделаться от странного беспокойства. Он никому об этом не упоминал, но думал, что кузина Констанца жива. Мэтью знал, что в Британии все уверены в гибели доктора Кроу и Этторе Майораны. В этом убеждал его и профессор Ферми, в Чикаго.

Забрав армейский вещевой мешок, он пошел к зданию кинотеатра «Uptown». Мэтью летал в командировки полевой форме, с нашивками майора. В столице, на докладах, он надевал парадный китель. В кино и рестораны майор ходил в штатских костюмах, английского твида, с шелковыми галстуками. С куратором он встречался без формы, это привлекло бы ненужное внимание.

На красочных афишах нового фильма мисс Лейк, дива улыбалась, томно прикрыв глаз. На заднем плане стояли самолеты:

– Тысячу машин ВВС для Голливуда обеспечило, – Мэтью закурил, – кроме тренировочных полетов, авиаторам больше нечем заняться…, – ВВС США и морской флот господствовали над Тихим океаном. Японцы были заняты в Индокитае. Аналитики считали, что войска императора двинутся в Бирму, английскую колонию. Атака против Британии означала, что США, соблюдая договоренности союзника, вмешается в войну. В Европе подобного не произошло, потому что Британия сама поддержала Польшу.

– Японцы на нас не нападут, побоятся…, – Мэтью зашел в прохладный вестибюль кинотеатра. Здание открыли всего пять лет назад, бронзовые надписи над кассами еще не потускнели. Пахло воздушной кукурузой и кофе. Несмотря на ранее, воскресное утро, собралась очередь. Матери, с детьми, покупали билеты на «Фантазию», Уолта Диснея. Звенела касса.

Мэтью поддерживал аналитиков, утверждавших, что японцы не обладают достаточными силами для одновременной войны на двух театрах сражений. Сняв пилотку, он пригладил светлые, коротко, по-армейски, стриженые волосы:

– Надо Меиру позвонить. Я ему говорил, что девятого февраля вернусь. Связаться с метрдотелем, в «Вилларде», чтобы нам столик оставили…, – кузен попросил разрешения привести гостью. Мэтью хмыкнул: «Неужели у него девушка появилась?». В разъездах по стране у Мэтью на подобное времени не оставалось. Посмотрев на изящно одетых женщин, на стройные ноги, в дневных, скромных юбках, он вспомнил, что с осени ничего не случалось. Тогда к нему в последний раз приходила уборщица, на старой квартире.

– Мистер Нахум обещал об этом позаботиться…, – Мэтью пошел в мужскую уборную. Кузина Констанца, по его мнению, была либо в Советском Союзе, либо в Германии. В Америке ее следов Мэтью не нашел, а искал он тщательно:

– Вместе с Майораной, или без него…, – майор Горовиц заперся в кабинке, – впрочем, мистер Нахум не скажет о подобном. Может быть, он и сам не знает. Хотя вряд ли…, – здесь оборудовали тайник для связи. Сначала его хотели сделать в зоологическом саду, но вход в парк не всегда был открыт. Плитка на стене, за унитазом, ничем не отличалась от остальных. Достав армейский нож, отсчитав нужное количество бежевых квадратиков, Мэтью подцепил нижний правый угол. В тайнике лежала записка. Прочитав бумагу, Мэтью выбросил ее в унитаз. Перед отъездом, он сказал куратору, что появится в столице девятого февраля.

– Здесь почти, как в Калифорнии…, – Мэтью вымыл руки, – очень теплая весна. Мы отлично погуляем, у реки…, – мистер Нахум ждал его на обед, в одном из ресторанов, на набережной Потомака. Мэтью посмотрел на часы. У него оставалось время принять душ, и переодеться. Вернувшись в фойе, майор немного постоял перед афишами, сделав вид, что изучает новые фильмы. Купив кофе навынос, Мэтью, быстрым шагом, пошел по Коннектикут-авеню, к апартаментам.

Холщовые зонтики трепетали под легким ветром. Полдень оказался совсем теплым. Девушки на палубах прогулочных кораблей, на реке, сняли жакеты. Мэтью тоже повесил замшевую куртку на спинку стула. Он пришел на встречу в темно-синих Levis, модели 501, в нарочито грубом, рыбацком кардигане, ручной работы, из Шотландии, и ковбойских ботинках. Пахло от майора Горовица сандалом, он расстегнул ворот белоснежной, льняной рубашки. Лицо покрывал ровный, здоровый загар.

В Калифорнии, Мэтью не упускал возможности позаниматься серфингом и поплавать в океане. Обнаружив, что даже физики с химиками празднуют Рождество, майор не стал терять времени зря. Позвонив в столицу, он получил разрешение съездить в Скалистые Горы. Армия выбирала место для будущей базы, где солдат обучали бы приемам войны в горной местности. Мэтью взял с собой лыжи. Остановившись в единственном, еле отапливаемом мотеле, в почти заброшенном городке Аспен, он отлично покатался, в полном одиночестве.

Холода майор Горовиц не боялся. В прошлом году, на Рождество, он ездил в Зеленые Горы, в Вермонте. Мэтью тренировался с ребятами из бригады 86. Они, единственные в армии, считались специалистами по тактике боя в подобных условиях. Мэтью спал на снегу и карабкался по ледяным, отвесным стенам. На совещании, в министерстве, он заметил:

– Это не моя вотчина, однако, нам бы пригодились особо обученные силы, на Аляске. Конечно, никто не станет ее атаковать, но мы могли бы набрать патрули, из числа местных жителей…, – посмотрев на карту, любой бы понял, что если японцы и соберутся напасть на территорию США, то им легче будет сделать это на севере. Мэтью считал, что армия должна быть готова даже к неожиданному развитию событий.

Они с мистером Нахумом обнялись. Мэтью не видел наставника с прошлого года, они только обменивались весточками. Майор Горовиц понял, что соскучился. Когда до столицы дошли вести об убийстве Троцкого, Мэтью решил, что без мистера Нахума, или Петра, или их обоих, в Мехико не обошлось.

Эйтингон усмехнулся:

– Петра ты увидишь, мой дорогой, сегодня вечером.

Они заказали бостонский суп, с креветками, рыбу на гриле, и шардонне. Дома Мэтью подготовил конверт, для мистера Нахума. На каждой встрече куратор из посольства тоже получал подобный конверт. Дипломат передавал Мэтью другой, с наличными, потрепанными, неприметными, купюрами. Мэтью открыл депозитные счета в трех разных банках, в Нью-Йорке, Чикаго и Лос-Анжелесе, консолидировав, как называл майор Горовиц, финансы. В силу своей должности, Мэтью не мог заниматься игрой на бирже. Впрочем, после разорения семьи, мужчине этого и не хотелось. Мэтью было достаточно, ежемесячных писем, с данными о балансах.

Он не гнался за богатством, такое бы выглядело подозрительно. Форд он купил трехлетней давности, часы носил простые, на стальном браслете. Мэтью сидел с коллегами по генеральному штабу за пивом, в баре, или ходил с ними на боксерские матчи. Он всегда, аккуратно, выплачивал свою долю расходов. В министерстве у него сложилась репутация тщательного, дотошного человека, может быть, немного сухаря, но честного, порядочного, и настоящего патриота Америки. В финансовом отделе Мэтью ценили, за подробные, вовремя сдаваемые отчеты о тратах казенных средств. За некоторыми офицерами долги по таким отчетам висели с первого президентского срока Рузвельта.

Полуденное солнце играло на коричневых волнах Потомака, освещало вход на Арлингтонское кладбище. Эйтингон смотрел на красивый профиль Мэтью, на длинные, темные ресницы:

– Он понравится Марте. Молодой, здоровый мужчина, обеспеченный…, – Эйтингон понимал, что дочь Кукушки привыкла к роскоши. Он хмыкнул:

– Если она хоть немного похожа на мать, то товарищ Мэтью до смерти от нас никуда не денется. Марта мертвой хваткой в него вцепится. Кукушка такая, и Сокол подобным славился. Можно будет не присматривать за Пауком, у него появится жена…, – Эйтингон надеялся, что девочка окажется хорошенькой. Ее фото в личном деле отсутствовали, Марту Янсон увезли из СССР полугодовалым ребенком. С тех пор она побывала в стране один раз, ненадолго. Эйтингон не мог послать кого-то из сотрудников в Монтре, втайне от Кукушки сфотографировать девочку. Институт Монте Роса был закрытым, учащиеся по улицам города не ходили. Эйтингон не хотел вызывать подозрений внезапно появившимся фотографом.

– Кукушка насторожится, если узнает…, – шардонне пахло теплыми цветами.

Горская прошла проверку. Петр, подробно доложил Эйтингону, об устранении Очкарика. По его мнению, Кукушка и Очкарик, если и сталкивались, то в Германии, и давно. Воронов сказал, что она вспомнила Очкарика только по данным картотеки. Эйтингон, все равно, не мог избавиться от неприятного ощущение недоверия. Горская, со швейцарским паспортом, почуяв угрозу, могла в любой момент забрать дочь, опустошить счета «Импорта-Экспорта Рихтера», и скрыться в неизвестном направлении.

Эйтингон хотел привезти Горскую, с Мартой, в Москву из Берлина. В начале июня Кукушка встречалась с тамошними агентами. Она сообщила, в радиограмме, что Союз Немецких Женщин опять устраивает какую-то конференцию. Немецкие женщины, смешливо думал Наум Исаакович, скучали от безделья. Фюрер не одобрял работы после замужества. Профессиональные обязанности мешали матерям заботиться о семьях, что было их главной обязанностью.

– Потрудились бы в шахте, как наши ударницы, в Донбассе, – весело сказал Эйтингон Петру, – меньше бы времени тратили на пустую болтовню…, – Наум Исаакович решил вызвать Кукушку в посольство СССР, в Берлине. Оказавшись на его территории, Горская бы не смогла никуда исчезнуть. За кофе Эйтингон взглянул на ворота Арлингтонского кладбища:

– Предки Мэтью там похоронены. Я возил Петра, показывал надгробия. Рядом какой-то аристократ лежит, русский. Воронцов-Вельяминов. Мы удивились, что он погиб на местной гражданской войне. Как его сюда занесло? – Эйтингон хотел, сначала, спросить Мэтью, но передумал:

– Ему откуда о подобном знать? Хотя он мне говорил, что вице-президент Вулф его дальний родственник. У него в семье не только евреи…, – Эйтингон взглянул на твердый подбородок майора Горовица:

– Дальний…, Они одно лицо, Мэтью только шрама на щеке не хватает.

Майор Горовиц обрадовался, услышав, что Эйтингон и Петр были на кладбище:

– Мне очень приятно, мистер Нахум…, – он покраснел, – там только нет моего дяди, Александра. Его тело не нашли, он в Женевском озере утонул, подростком…, – Эйтингон подмигнул Мэтью:

– О Швейцарии я с тобой и хотел поговорить. Потом перейдем к нашим планам на вечер…, – о визите Кривицкого в столицу Мэтью узнал до отъезда в Калифорнию, передав сведения куратору. Он раскурил сигару:

– Пригодилась информация, о моем родственнике, из Бюро? – Мэтью, тонко улыбнулся. Петр получил от Максимилиана фон Рабе записку, через атташе немецкого посольства, в Москве.

В ней говорилось, что путь в Европу мистеру О’Малли теперь закрыт:

– Если он появится в Москве, – весело подумал Эйтингон, – мы его выдворим, за шпионаж. Очень хорошо, что он с Пауком сегодня обедает. Значит, за Кривицким никто наблюдать не собирается…, – они выяснили, что ночью агенты покидают отель «Бельвью», оставляя изменника одного. Препятствий к устранению Кривицкого не оставалось. Эйтингон сказал Пауку, что после операции его ждет очередной, второй орден. Майор Горовиц смутился:

– Зачем, мистер Нахум? Я выполняю свой долг. Этот человек предал Советский Союз, предал все, что ему дала родина…, – Эйтингон подумал, что надо привезти Паука в Москву.

– Может быть туристом, с Мартой, после свадьбы. Он своими глазами увидит мощь родины, мы его рекомендуем в партию…, – Мэтью услышал, что ни в какую Швейцарию ему ехать не надо. Летом девушка собиралась оказаться в Америке, в сопровождении мистера Нахума. Она поступала в университет.

– Она здесь жила, ребенком, – объяснил Эйтингон, – знает четыре языка, из прекрасной семьи, образованная. Еврейка, по нашим законам. Красавица…, – Наум Исаакович улыбался:

– Случится любовь с первого взгляда, сынок. Проверки она пройдет. У нее нейтральное, швейцарское гражданство. Вы до осенних праздников хупу поставить успеете…, – они пили крепкий кофе. Операция «Колокольчик» начиналась в десять вечера, в ресторане отеля Вилларда, где Мэтью обедал с кузеном.

Попросилв счет, майор Горовиц остановил Эйтингона:

– Что вы, мистер Нахум. Мы давно не виделись. Тем более, вы мой шадхан, сват…, – Эйтингон настоял на том, чтобы оплатить чаевые, Мэтью не стал спорить. Они распрощались у моста. Эйтингон и Петр в «Вилларде» не появлялись. Они ждали Мэтью рядом с отелем Кривицкого.

– Семнадцать лет, – усмехнулся Мэтью, направляясь, домой, – она ребенок. Она мне будет в рот смотреть, делать все, что я скажу. Красавица, очень хорошо. Людям нравится смотреть на приятные лица. Моя жена начнет устраивать званые вечера, для ученых, болтать с их женами. Подобное всегда полезно…, – Мэтью не знал имени девушки, но почему-то представлял ее изящной, как дорогие куклы, на витринах магазинов игрушек. Ему нравились стройные женщины. Майор, обеспокоенно, подумал:

– А если она толстуха, как мисс Фогель…, – майор видел фото певицы в журналах.

– Сядет на диету, а я за ней прослежу…, – решил Мэтью. Он прошел в предупредительно распахнутую негром, швейцаром, бронзовую дверь дома.

В ресторане при отеле Вилларда по вечерам играл джаз-оркестр. Одеваясь в номере, Ирена отложила концертное платье:

– Нескромно. Как будто я ожидаю, что меня узнают…, – девушка не могла привыкнуть к тому, что ее, действительно, узнают на улицах, в ресторанах и универсальных магазинах. Ирена выступала с биг-бэндом Гленна Миллера, ее приглашали на церемонии вручения «Оскара». Девушка озвучивала актрис, в фильмах. Ее низким голосом пели многие голливудские дивы. Ирена записала три пластинки, и часто появлялась на радио. Год назад, в Bloomingdales, покупая чулки, она, краем уха, услышала шепот:

– Мисс Фогель, певица. Надо автограф взять…, – Ирена, покраснев, смутилась. Сейчас она довольно бойко расписывалась на конвертах от пластинок, или журналах.

Девушка приложила к себе, перед зеркалом, низко вырезанное платье, кремового шелка. Ирена шила наряды у хорошей портнихи, еврейки, тоже родившейся в Берлине. Универсальные магазины продавали вещи, выкроенные по стандартным меркам. Ирене подобные наряды были тесны в груди и бедрах, и болтались на талии. Портниха утешала девушку, говоря, что для рождения детей ее фигура, как нельзя кстати.

Ирена сглотнула:

– Мне двадцать пять летом, а Меиру двадцать шесть. Для мужчины это не возраст, а для женщины…, – оказавшись в Голливуде, Ирена забывала о подобных вещах. Дивы выходили замуж, но ради карьерных успехов, а не затем, чтобы надеть фартук и обосноваться на кухне.

В ее возрасте голливудские девушки думали о новых сценариях, и о связи с продюсером, который мог бы порекомендовать актрису хорошему режиссеру. Мисс Лейк, по слухам, пошла таким путем. Мистер Хорнблоу, из Paramount Pictures, был старше актрисы на тридцать лет. Подобное в Лос-Анджелесе никого не удивляло.

В Голливуде, за Иреной ухаживали. Она нравилась состоявшимся, уверенным в себе мужчинам. Многие ее поклонники тоже были евреями, и прошли через громкие разводы с актрисами.

Джо Пастернак, продюсер из Metro-Goldwyn-Mayer, весело сказал Ирене, за обедом:

– Все ищут спокойную гавань, дорогая моя. На пятом десятке устаешь от капризов, хочется…, – Пастернак помахал серебряной вилкой, – жениться на хорошей еврейской девушке. Она будет печь халы, готовить куриный суп, и воспитывать детей. Девушке, похожей на тебя, – Джо, подмигнул ей. Ирена встречалась с продюсерами, ездила на пляжи, в большой компании, но отказывалась от приглашений на интимные, как их называли в Голливуде, вечеринки.

Возвращаясь в Нью-Йорк, Ирена слышала озабоченный голос матери. Миссис Фогель, чуть ли не каждый день, рассказывала дочери о девушках, выходящих замуж. Мать поджимала губы:

– У тебя есть время, милая, но не стоит затягивать…, – Ирена, со вздохом, отправила платье обратно в гардероб. Она застегивала пуговицы на шелковой блузке:

– До сих пор никто, ничего не знает…, – Ирена не признавалась матери, Меир не делился подобным с доктором Горовицем. Для всех они дружили, выбираясь в рестораны, или на бейсбольные матчи. Мать, кажется, даже не рассматривала младшего мистера Горовица, как будущего зятя. Меир, вчера, сказал Ирене, что рав Горовиц пошел в армию.

Девушка ахнула:

– И где он теперь? После Европы, после Харбина? Неужели его опять за границу послали, Меир?

Закрыв новый детектив, он широко зевнул:

– Не думаю. Папе он не сообщал, куда его отправили. Наверное, Аарон в Калифорнии. На западе много военных баз…, – потушил лампу, он привлек Ирену к себе:

– Я тебя целый день не видел, соскучился…, – взяв шелковый, вечерний жакет, темного пурпура, Ирена пропустила между пальцев серебряное ожерелье от Тиффани, на туалетном столике. Девушке пришло в голову, что Меир подарил ей только жемчужные бусы:

– И, конечно, цветы, духи. В ресторане он всегда расплачивается, в гостиницах…, – Ирена вертела ожерелье. Она купила драгоценность осенью. Выходила замуж очередная дочь очередной подруги матери, по синагоге. Миссис Фогель послала Ирену в Тиффани, где пара держала список подарков. Ирена выбрала серебряные подсвечники. Любезная дама предложила ей посмотреть на драгоценности. Ирена сама не знала, почему согласилась. Перебирая ожерелья и браслеты, она заметила молодую пару. Молодой человек и девушка, ее ровесники, говорили на идиш.

Ирена смотрела на дешевый, но аккуратный костюм юноши, на скромное платье и шляпку девушки. Пара рассматривала обручальные кольца. На пальце девушки блестело тонкое, серебряное колечко. Она пришла в магазин с букетиком роз, и ласково улыбалась, глядя на жениха.

Ирена представила себе маленькую квартирку, в Бруклине, запах домашней лапши и картофельной запеканки, услышала детский смех. Отвернувшись от пары, она быстро указала на ожерелье: «Это, пожалуйста». Получив голубую коробочку, Ирена добежала до дамской комнаты. Запершись в кабинке, она расплакалась.

Ирена прикусила пухлую, красную губу:

– Все случится, непременно. У Меира много работы, он занят. И вообще, как ты можешь? Все говорят, что скоро война начнется. Его три раза ранило…, – вернувшись из Европы, Меир усмехнулся:

– Царапины. Я полежал в госпитале, в замке у Джона, отдохнул…, – шрам в три сантиметра, выше поясницы, царапину никак не напоминал. Ирена ничего не стала говорить, только прижалась растрепанной головой к его плечу:

– Пожалуйста, будь осторожнее. Если что-то, что-то случится…, – Меир уверил ее, что ничего не случится. В ближайшее время он никуда ездить не собирался:

– Отправимся в горы Кэтскиллс, летом…, – Ирена счастливо закрыла глаза, – я тебя на лодке покатаю…, – Ирена посмотрела на изящные часики. Меир и его кузен ждали девушку в ресторане. Ирена видела майора Горовица, в семейных альбомах:

– Ему двадцать восемь, он тоже не женат. И рав Горовиц холостой. Они поздно женятся, – сказала себе девушка, – надо подождать и быть терпеливой.

Спускаясь в лифте на первый этаж, Ирена подумала, что можно было бы сделать вид, будто она ожидает ребенка. Она была уверена, что Меир, услышав о беременности, предложил бы брак.

– Как порядочный человек…, – девушка, мимоходом, посмотревшись в зеркало, осталась довольной:

– Нет, подобное бесчестно. Меир меня любит, всегда будет любить. Он занят, не хочет торопиться…, – Ирена завила черные, тяжелые волосы, уложив локоны в стиле мисс Лейк. Она прошла через вестибюль, вдыхая запахи ароматного табака, и духов. Несколько мужчин, проводили ее глазами. Швейцар поклонился: «Прошу вас, мадам».

Ирене нравилось, когда ее называли подобным образом. Она думала о хорошем, загородном доме, в богатом предместье столицы, о двух машинах, собственных местах в синагоге и званых обедах. В парикмахерской Ирена листала House and Garden, выбирая интерьеры для будущего особняка. В магазинах девушка, невольно, выбирала фарфор и хрусталь, мебель для детских комнат. Ирена даже научилась, тайком, расписываться: «Миссис Меир Горовиц».

Окинув взглядом ресторан, она улыбнулась. Завидев девушку, Меир и его кузен поднялись. Мужчины надели смокинги. Ирена получила два букета, белые розы от Меира, и темно-красные, будто кровь, от майора Горовица. Вблизи он оказался красивее, чем на фото, выше шести футов ростом.

Меир водил Ирену в ротонду Капитолия, где стоял мраморный бюст вице-президента Вулфа. Девушка заметила, что майор Горовиц очень похож на государственного деятеля. Ей только не понравились холодные, серые, слово оценивающие глаза военного.

Мэтью отмел мысль о том, что кузен может ухаживать за мисс Фогель:

– Меир, конечно, неприметной внешности…, – они с кузеном погрузились в обсуждение винтажей, просматривая винную карту, – но даже он не выберет подобную толстуху…, – лицо у мисс Фогель было красивое. Пахло от нее сладко, по-домашнему, ванилью:

– Все равно, – скептически сказал себе Мэтью, – с возрастом ее еще больше разнесет. Я знаю подобных, женщин. Бабушка Аталия до конца жизни стройной оставалось, не то, что бабушка Бет…, – он видел фотографию, с бар-мицвы погибшего Александра Горовица:

– В следующем году бабушка Аталия его в Европу повезла. Папа тогда в Вест-Пойнте учился…, – снимок сделали на банкете, в синагоге. Аталия Горовиц, урожденная мисс Вильямсон, стояла, положив руку на плечо младшему сыну. Бабушка носила роскошное, шелковое платье, с оборками, и отделанную перьями шляпу.

Мэтью помнил, что в десять вечера его позовут к телефону. Мистер Нахум собирался позвонить в «Виллард» из общественного автомата, рядом с отелем «Бельвью». Наставник обещал Мэтью, что все дело не займет и получаса. От «Вилларда» до гостиницы Кривицкого было десять минут, неспешным шагом. Бюро снимало на ночь агентский пост. Личный охранник Кривицкого сидел перед майором Горовицем, с тарелкой вальдорфского салата и бокалом шампанского.

Мэтью не брал табельное оружие. Ему надо было подняться к номеру Кривицкого, постучать в дверь, и показать документы. В связи с неожиданно возникшей опасностью покушения, мистера Вальтера перевозили в другое место. Кривицкий должен был поверить личной карточке майора, сотрудника Министерства Обороны. Даже смокинг был Мэтью на руку. Майора, срочно, воскресным вечером, вызвали с обеда. Потом в дело вступали мистер Нахум и мистер Петр.

Мэтью заказал лобстера, хотя предполагал, что блюдо останется не съеденным:

– Ладно, – сказал себе майор, – Меир за мисс Фогель платит. Все равно я потрачу меньше, чем он…, – смокинг кузену сшили отменно. Мэтью отличал крой лондонских портных:

– Он в Британию ездил, правда, непонятно, зачем…, – майор Горовиц не хотел слишком настойчиво интересоваться работой кузена. Меир был проницательным человеком. Мэтью понимал, что Меир трудится в Бюро только для вида. На самом деле кузен был занят у Даллеса:

– Внешняя разведка, контрразведка…, – попробовав бордо, майор кивнул, – его приставили к перебежчику, чтобы выведать у Кривицкого сведения об агентах русских в Америке…, – Мэтью обаятельно улыбнулся:

– Мисс Фогель, расскажите о Голливуде. Это другой мир…, – Мэтью восхищенно смотрел на девушку, – для нас, простых людей, он недоступен…, – мисс Фогель заказала рыбу на гриле, и не стала брать жареный картофель:

– Похудеть хочет, – понял Мэтью, – только ничего у нее не получится. Здесь она делает вид, что на диете, а в номере будет объедаться шоколадом…, – кузен тоже ел рыбу. Меир пил не кошерное вино, но к свинине, или устрицам, он не притрагивался. Майора Горовица ресторанная еда не волновала. Дом у него был кошерный:

– Марта, наверняка, ничего не знает…, – подумал Мэтью, – я ее обучу всему, что требуется. Во всех отношениях…, – он заставил себя не улыбаться. Едва принесли лобстера, как официант наклонился к его уху: «Прошу прощения, вас к телефону…»

Мэтью вздохнул, аккуратно свернув салфетку:

– Даже в воскресенье приходится решать рабочие вопросы…, – поднявшись, он уверил Меира: «Думаю, не займет и четверти часа».

Меир оставил Кривицкого в номере. Завтра утром он забирал мистера Вальтера и вез его на заседание комиссии конгресса. Кривицкий сказал, что поработает над докладом. Меир посмотрел на часы:

– Отлично. Увидимся на завтраке, в половине восьмого. Ни о чем не беспокойтесь, здесь безопасно…, – он проводил взглядом широкие плечи кузена, в хорошо скроенном смокинге. Меир шепнул Ирене: «Скоро начнется программа, потанцуем…»

Подали горячее. Метрдотель кашлянул, за спиной у Ирены:

– Мисс Фогель, отель «Виллард» считает для себя честью принять вас, как гостью. Может быть, вы бы согласились спеть? Музыканты готовы…

Ирена, немного, покраснела. Меир, под столом, пожал ее руку:

– Конечно, милая. Я тоже тебя хочу послушать…, – Ирена посмотрела в знакомые, серо-синие глаза, под простыми очками, в черепаховой оправе:

– Я тебя люблю…, – сказала девушка, одними губами, – я пойду, переоденусь…, – Меир не садился, пока она не вышла из ресторана. В хрустальном бокале, золотистыми искорками, играло бордо.

– Любит…, – Меир, угрюмо, выпил вина:

– А я? Надо решиться, сделать предложение, поставить хупу. Я обязан, как порядочный человек. Я привыкну, обязательно…, – у стола все еще пахло ванилью.

В вестибюль Ирена оглянулась. Она ожидала, что майор Горовиц поговорит по телефону за стойкой портье, однако мужчины в фойе не оказалось:

– Это рабочий звонок, – поняла Ирена, – из министерства. Они и по вечерам трудятся. Наверное, майор в кабинет пошел, к директору отеля…, – краем глаза посмотрев на улицу, она направилась к лифтам. Светловолосый человек, со знакомой походкой, быстро свернул за угол, вертящаяся дверь пропустила компанию гостей. Дамы щебетали, расстегивая жакеты, из ресторана послышалась музыка. Ступив в лифт, Ирена забыла о высоком мужчине, покинувшем «Виллард».

Утром Ирена хотела приготовить Меиру завтрак. Он ласково поцеловал девушку:

– Спи. Ты вчера устала…, – кузен Мэтью появился в ресторане через полчаса, когда Ирена пела: «Let there be love». Он развел руками:

– Я срочно понадобился министру. Стоит вернуться в столицу, сразу наваливаются дела…, – лобстера для Мэтью заменили, и не поставили в счет. Метрдотель ценил постоянных гостей. Ирену долго не отпускали, аплодируя. Сев к роялю, она спела веселый фокстрот.

Девушка раскланялась, принесли десерт, запеченный торт «Аляска». Официант поджег ром, Ирена весело смеялась.

Она танцевала и с Меиром, и с майором Горовицем. От Мэтью пахло сандалом, у него было невозмутимое лицо, и уверенные руки. Он восторженно слушал рассказы Ирены о Голливуде:

– Я часто бываю в Калифорнии, по работе. Может быть, когда-нибудь, и в Лос-Анджелесе окажусь. Пообедаем вместе…, – Ирена сказала себе:

– Мне почудилось. У него, на самом деле, добрые глаза. Просто он, как и Меир, занятый человек…, – Мэтью надо было вести себя спокойно, немного флиртовать с девушкой и разговаривать с кузеном о политике.

Опасности не существовало, Мэтью не брал в руки пистолет. Возвращаясь в отель «Виллард», он, внимательно, осмотрел себя, под уличным фонарем. Крови на костюме не осталось, пахло от Мэтью туалетной водой. Мистер Нахум и Петр ждали Мэтью у служебного хода в «Бельвью». Они с Петром пожали друг другу руки, и втроем поднялись по служебной лестнице, на четвертый этаж. Русские остались за углом. Постучав в дверь номера Кривицкого, Мэтью услышал испуганный голос: «Кто там?».

Кривицкий говорил по-английски без акцента. Мэтью видел в глазок бледное лицо. Перебежчик держал кольт. У мистера Нахума и Петра было оружие, но убить Кривицкого предполагалось из его собственного пистолета. Эйтингон, за обедом, рассмеялся:

– Не думаю, что он сюда с пустыми руками приехал. Он боится, и правильно делает.

Мэтью подсунул под дверь служебное удостоверение:

– Мистер Кривицкий, машина ждет. Вас надо перевезти в другое место, по соображениям безопасности…, – русский кивнул, возясь с замками:

– Я говорил мистеру Марку, что чувствую угрозу…, – он впустил Мэтью в номер. Русские вышли из-за угла. Глаза Кривицкого расширились, он попытался закричать. После похищения Джульетты Пойнц, Мэтью оценил подготовку мистера Петра, мгновенную, точную реакцию, и сильные руки. Никаких лекарственных средств они использовать не могли, на случай вскрытия. Эйтингон объяснил, что удар по голове будет легким:

– Просто, чтобы он не сопротивлялся, – заметил мистер Нахум, – а потом пуля разнесет ему висок. Врач, на аутопсии, не заметит локального кровоизлияния в мозг. Весь мозг стечет по спинке кровати…, – мистер Нахум отпил хорошего, выдержанного коньяка.

Русские принесли съемный глушитель, для пистолета Кривицкого, и три посмертные записки. Мэтью сравнил почерк с заметками мистера Вальтера, на столе: «Отменная работа…»

– У нас были образцы, – хохотнул мистер Петр, отвинчивая глушитель. Русские пришли в кожаных перчатках. Одну пару Эйтингон передал Мэтью:

– Надо быть осторожными. Петр у нас владеет искусством подделывать любые почерка…, – записки разложили на рабочем столе. Они были адресованы семье, адвокату Кривицкого, и друзьям. Жене и сыну мистер Вальтер писал на русском языке. Мэтью вспомнил:

– Семь лет его сыну, мистер Нахум говорил. Впрочем, какая разница…, – тело раскинулось на залитой кровью постели. Мистер Петр выстрелил перебежчику в висок. Пуля засела в ореховой спинке кровати, череп разворотило выстрелом.

Мэтью посмотрел в мертвые глаза Кривицкого:

– Мне пора, товарищи. Не стоит вызывать подозрений…, – они тепло распрощались. Мистер Нахум пообещал:

– Вскоре, я думаю, ты услышишь хорошие новости…, – он ласково улыбался. Мэтью помнил похожую улыбку отца. Идя обратно в отель, он понял, что впервые назвал русских товарищами. Мэтью остановился:

– Правильно. Мы товарищи по оружию, мы боремся с предателями…, – они говорили с мистером Нахумом о соглашении между СССР и Германией. Русский заметил, что США остаются нейтральной страной:

– Америка пока не вмешивается в европейские дела, сынок…, – хмыкнул мистер Нахум, – но, в конце концов, война вам будет на руку. Пора покончить с гегемонией Британии. Остров на краю Европы считает, что может править миром. Ты пойми…, – Эйтингон похлопал его по плечу, – СССР и США станут союзниками, рано или поздно. Ты помогаешь собственной стране…, – Мэтью знал, что мистер Нахум прав.

После полуночи он распрощался с кузеном и мисс Фогель в фойе «Вилларда»:

– Большое спасибо за прекрасный вечер, мисс Фогель, Меир…, – искренне сказал Мэтью, – видите, мне удалось вас послушать, не только на радио…, – девушка нежно покраснела, подав маленькую, мягкую руку: «Я очень рада, что мы встретились, майор Горовиц…»

– Просто Мэтью…, – он решил прогуляться пешком. Ночь оказалась теплой. Мэтью шел под крупными звездами, по пустынным, мигающим светофорами, улицам. Он поймал себя на том, что насвистывает:

Let there be cuckoos,

A lark and a dove,

But first of all, please

Let there be love…

Меир приехал в «Бельвью» в семь утра.

Заседание комиссии конгресса назначили на девять. Отсюда до беломраморного портика Капитолия было десять минут ходьбы. Кривицкого, все равно, по правилам безопасности, требовалось везти на машине. В большом окне фойе, в голубом, неярком небе, виднелся американский флаг, над куполом Конгресса.

В ресторане было еще тихо. Заказав кофе, омлет, и тосты, Меир просмотрел газету. Черчилль, выступая по радио, обратился к Америке:

– Дайте нам вооружение, и мы закончим работу…, – премьер-министр говорил о войне. Конгресс утвердил «Закон обеспечения защиты Соединенных Штатов». Коротко его называли актом о ленд-лизе. Закон ушел на подпись к президенту Рузвельту. Согласно акту, президент США получал полномочия, по оказанию помощи любой стране, чья оборона признавалась жизненно важной, для Америки.

Зашуршав газетой, Меир посмотрел на часы:

– Британия пока не ведет сухопутных военных действий, но все впереди. Джон говорил, о воздушном мосте, между Шотландией и Канадой. Кузен Стивен его налаживал. Мы погоним в Британию самолеты…, – было без четверти восемь.

Меир поднялся. Агенты, сидящие в номере напротив комнаты Кривицкого, сегодня утром в гостинице не появлялись. Их ожидали только после обеда, когда мистер Вальтер возвращался из Конгресса.

Меир легко взбежал на четвертый этаж. Кольт висел в кобуре, под пиджаком, но доставать оружие он не собирался. Меир был уверен, что Кривицкий, просто устал, и не слышит звонка будильника. Дверь номера была закрыта, изнутри. Меир постучал, подергав ручку:

– Мистер Вальтер, это я, мистер Марк! Я жду, в ресторане…, – он прислушался, но не уловил шума воды, или звуков радио. Опустившись на колени, Меир посмотрел в замочную скважину. Вдохнув хорошо знакомый, металлический запах, он, невольно, сжал руку в кулак:

– Они были здесь, русские. Это их рук дело…, – Меир постоял немного, прислонившись лбом к двери. Надо было вызывать портье, взламывать замки, и звонить в Бюро, Гуверу.

 

База Хэнфорд, долина реки Колумбия, штат Вашингтон

Под мелким, надоедливым дождем, по зеленой, сочной траве лужайки, порхали белые голуби. Стены деревянного барака пахли смолой, сочились крупными, янтарными каплями. Комната была маленькой, прибранной. Узкую, военного образца койку, покрывало тканое, вышитое бисером, индейское одеяло. На столе, у аккуратно разложенных тетрадей, тускло блестели два медных, простых подсвечника.

Женское крыло барака, отделялось от мужской половины общей гостиной, где стоял радиоприемник, проигрыватель, и книжный шкаф. На рабочем столе, в комнате, тоже лежали книги, потрепанные, с бумажными закладками: «Язык. Введение в изучение речи», «Язык и мифология верхних чинуков», «Удвоение имен существительных в языках салишей». Стопку журналов «Американский антрополог» и «Язык» придавливала резная пепельница, из оленьего рога. На стене висело два обрамленных диплома, с эмблемой Орегонского университета, заснеженной горой Маунт-Худ.

Под пишущую машинку засунули письмо:

– Уважаемая мисс Маккензи! Жаль, что вы не можете приступить к очным занятиям в докторантуре, осенью этого года, однако я рад сообщить, что теперь занимаю пост Стерлингского профессора лингвистики, в Йельском университете. Совет кафедры согласился с предложением разрешить вам готовить докторат заочно, в связи с занятиями в поле. Надеюсь, к началу лета получить от вас план диссертации, и черновик первой главы. Искренне ваш, профессор Леонард Блумфильд.

Официально это называлось полевыми исследованиями. Капитан армии США, приехавший на кафедру лингвистики Орегонского университета, оказался филологом. Он удивился:

– Министерство обороны поддерживает научную деятельность. Не беспокойтесь, пожалуйста, мы свяжемся с профессором Блумфильдом. Он, кстати, переезжает из Чикаго в Йель…, – дело было перед Рождеством. В научных кругах еще ничего не знали о новой должности лидера школы дескриптивной лингвистики. Министерство Обороны, однако, было осведомлено о переменах.

Просьбу о заочном докторате Йельский университет утвердил, не задавая лишних вопросов. За два месяца, собравшиеся здесь выпускники университетов поняли, что армия вообще не приветствует чрезмерное любопытство. На базу приехало два десятка человек, навахо и чероки, чокто, команчи, месквоки. Они все учились в закрытых интернатах, для индейцев, все получили степени по математике, или языкам.

Рядом с университетскими дипломами, висела старая, десятилетней давности фотография. Ряды детей стояли на ступенях портика, внизу вилась надпись: «Школа Чемава, Салем, Орегон». Дебору всегда просили пройти в задний ряд, к мальчикам, как самую высокую среди девчонок.

Красивый Щит, навещая ее, говорила:

– Ты в деда своего, Неистового Коня, в бабку, Лесную Росу. Конь был почти в семь футов ростом…, – Красивый Щит, мудрая женщина, лекарь и человек неба, помнила даже ее прадеда, отца Лесной Росы, великого Меневу.

– Я твою мать принимала…, – индианка затягивалась короткой трубкой, – когда ей три месяца исполнилось, с юга дошли вести, что белые убили Неистового Коня…, – мать, по-английски, звали Анной, а на языке народа Большой Птицы, Поющей Стрелой.

Около фотографии из школы, Дебора устроила маленький снимок. Поющая Стрела сидела у вигвама, держа младенца. Черные косы мать перекинула на грудь, рядом пощипывала траву лошадь. Озеро блестело под солнечными лучами, женщина улыбалась.

Красивый Щит привезла фото в школу:

– Тебе здесь два месяца. Восемнадцатый год. Твоя мать…, – индианка помолчала, – думала, что бесплодна. Она и не просила меня ничего сделать. Она была вождь, боролась за наши права, в судах выступала…,– Красивый Щит усмехнулась, почесав седые косы:

– Она согласилась паспорт белых принять, только когда ты родилась. Я думала, что мать твоя ко мне и не придет, за снадобьями, а получилось по-другому. Ей год было до сорока, когда она твоего отца встретила…, – по-английски ее назвали Деборой.

Когда Дебора была малышкой, Красивый Щит, приезжая в школу, поджимала губы:

– В твоей семье такое положено, как со свечами, вечером пятницы. Мать твоя, умирая, просила меня все рассказать. Я и рассказываю, а больше я ничего не знаю…, – испещренное морщинами лицо, было бесстрастным:

– Не знаю, Белая Птица…, – Деборе всегда казалось смешным, что ее, смуглую, черноволосую, темноглазую, назвали Белой Птицей.

– Это от моего отца имя? – поинтересовалась она, девочкой, у Красивого Щита:

– Он тоже из нашего народа? Или из другого племени, наш брат? Где он сейчас? – мать умерла, когда Деборе исполнился год, от пятнистой лихорадки, как ее называли индейцы. До трех лет девочка жила в семье Красивого Щита, в большом, вигваме, в резервации. Потом ее отправили в школу.

Чемава была самым старым из индейских интернатов. Учителя не запрещали ребятишкам говорить на своих языках, носить мокасины и украшать прически бисером и перьями. Летом Красивый Щит забирала Дебору домой, к бесконечной прерии, к белым вершинам гор, и чистым озерам. Они рыбачили, охотились на бизонов и птицу. Дебора училась готовить и шить. Девочка отлично управлялась с каноэ и лошадью. По вечерам в резервации разжигали костры. Старики рассказывали о битвах прошлого века, пели песни о великих вождях. Дебора слышала имена своей матери и бабушки, деда, прадеда, и прапрадеда, тоже Меневы. Их убили белые, однако Красивый Щит вздыхала:

– Те времена давно прошли. Бабка твоя, Амада, тоже была непримиримым воином, нападала на белых охотников, снимала скальпы. Но сейчас надо жить в мире…, – трещал костер, лаяли собаки, вкусно пахло жареным мясом. Дебора подпирала смуглую щеку кулаком, сидя у костра, прислушиваясь к сказкам.

Маленьким ребенком, в школе, Дебора удивляла учителей тем, что свободно болтала на языках соучеников. Она подхватывала язык после нескольких дней игр с новыми ребятишками. Девочка смотрела на искры, взлетающие в темное, звездное небо, запоминая песни и легенды. Она повторяла сказания, расчесывая длинные, черные волосы, заплетая косы, сворачиваясь клубочком, рядом с другими детьми. Они спали все вместе. Собаки тоже приходили, устраиваясь рядом. Внутри типи витал знакомый, уютный запах дыма и табака. Дебора закрывала глаза, зевая. Во сне она видела буквы, складывающиеся в слова.

К шестнадцати годам она знала французский язык, немецкий, латынь, и с десяток индейских наречий. Красивый Щит приехала на выпускную церемонию. Деборе выделили стипендию, в университете Орегона. Девушка отправлялась получать степень бакалавра, на кафедру лингвистики. О своем отце она так ничего и не знала, Красивый Щит молчала. Дебора, про себя, решила больше ничего не спрашивать. В школе училось много сирот, потерявших родителей:

– Должно быть, он индеец, из другого племени…, – девочка видела в зеркале изящный нос, решительный подбородок, высокие скулы, миндалевидные глаза, – такое часто случается. Они с мамой встретились, пожили в ее типи, и он уехал к своему народу…, – у людей Большой Птицы муж приходил в семью жены. Не все гости были готовы к подобному.

Красивый Щит привезла потрепанную, замшевую сумку:

– Мать велела отдать, когда вырастешь…, – коротко сказала старуха, – о свечах я тебе давно рассказала, ты их зажигаешь, а теперь…, – Дебора листала старый, с пожелтевшими страницами, переплетенный в черную кожу, томик. Девушка подняла глаза:

– Святой язык…, – она осторожно прикоснулась к надписи карандашом, на первой странице. Почерк был твердым, уверенным. Неизвестный человек писал на том же языке, на котором была напечатана книга. Увидев шестиконечную звезду, потускневшего золота, вытисненную на черной коже, девушка поняла, что перед ней Библия. В школе с ними занимались Писанием, но принимать крещение не заставляли. Им рассказывали о еврейском народе. Дебора видела иллюстрации Гюстава Доре, и картины Рембрандта.

– Отца твоего язык…, – Красивый Щит достала из Библии фотографию. Родителей сняли у вигвама. Мать стояла в замшевой юбке, с перьями в волосах, в тяжелом ожерелье на стройной шее. Вышитая безрукавка открывала сильные руки. Поющая Стрела держала в поводу лошадь. Отец тоже носил индейскую одежду, однако волосы у него были коротко пострижены, как делали это белые, а на носу красовалось пенсне. Дебора, невольно, хихикнула. Красивый Щит улыбнулась:

– Мы его называли Зоркий Глаз. Он не обижался. Хороший человек…, – старая женщина вздохнула, – знал наши языки, уважал веру, обряды. Он младше твоей матери был, на семь лет, и женат, у себя на Востоке. В университете преподавал. Летом семнадцатого года они встретились…, – она перевернула фото: «Вот как его звали».

Деборе тогда это имя ничего не говорило.

В университете Орегона, на одном из первых семинаров, она вздрогнула. Преподаватель размеренно диктовал список литературы, повторяя имя отца:

– Один из лучших лингвистов Америки, знаток индейских языков, антрополог…, – профессор поднял палец, – мы будем работать с его книгами, статьями…, – Дебора, сначала, собиралась написать в Йель, где профессор Эдуард Сапир возглавлял кафедру антропологии. Девушке стало неловко:

– Что я ему скажу? Он женат, во второй раз. Его первая жена умерла. У него дети, зачем все это? – она несколько раз принималась за письмо, но бросала листок. В прошлом году отец умер.

Дебора хотела поехать в Портленд, в синагогу, попросить раввина перевести надпись на Библии. Она могла бы и сама выучить иврит, с ее способностями, могла бы обратиться к любому преподавателю, занимавшемуся семитскими языками, но не хотела этого делать. Ей казалось, что отец написал что-то личное, предназначенное только для ее глаз. Она была уверена, что мать велела ей зажигать свечи, тоже, по его просьбе.

В Портленд она не успела. Получив диплом магистра, Дебора написала в Йель, профессору Блумфильду, и начала вести семинары со студентами, оставшись при кафедре. Потом в университете появился посланец Министерства Обороны.

– Какая разница? Я все равно не еврейка, по их законам…, – Дебора толкнула дверь в комнату. Мылись они в общем душе, на каждой половине барака устроили умывальную. Девушек на базу приехало всего трое. Они, смеялась Дебора, купались в роскоши. Работа оказалась довольно легкой. Математики и лингвисты трудились над новыми кодами, для шифровальщиков армии США, создавая комбинации на основе индейских языков.

Дебора прошлепала босыми, влажными ступнями к столу. Она была в армейских, мужских брюках цвета хаки, и похожем, грубого хлопка свитере. Мокрую голову прикрывало полотенце. Кинув его на койку, девушка расчесалась. Одну из тетрадей заполнял мелкий почерк Красивого Щита. Дебора приезжала на каникулы, в резервацию, вести полевые исследования. Старуха всегда подсовывала девушке тетрадку с рецептами индейских блюд и снадобий: «Чтобы ты не забывала родные края».

– Я не забуду…, – ухватив с тарелки кусок вяленого, бизоньего мяса, Дебора полистала страницы:

– Любовное снадобье. Если хочешь, чтобы мужчина всегда следовал за тобой, носи сушеный краснокоренник, на шее, и положи траву ему под подушку…, – летом прошлого года Красивый Щит почти насильно сунула в мешок Деборы связку краснокоренника:

– Тебе двадцать один год, – наставительно сказала женщина, – пригодится. Твоя бабка…, – Дебора закатила глаза:

– Знаю, знаю. В шестнадцать лет снимала скальпы в сражении, при Литтл-Бигхорне, а в семнадцать маму родила. Сейчас другое время…, – за Деборой, в университете, никто не ухаживал. Антропологи и лингвисты не могли понять, что им делать с индейцами, получающими научные степени:

– То ли мы исследователи, то ли объекты исследования…, – Дебора сунула ноги в мокасины.

Дождь не прекращался. Здесь вообще было сыро. У них имелись походные, армейские печурки. По вечерам, если прояснялось, они разжигали костер и жарили мясо. Их группа жила отдельно. Во втором бараке собрались приехавшие сюда белые ученые. Многих Дебора знала, по статьям в журналах и монографиям. Третий барак предназначался для работы, к нему пристроили столовую. Площадку окружали высокие сосны, рядом тек ручей. За оградой, за будками охраны, простиралась остальная база, где шли строительные работы. Они не интересовались, что армия возводит на берегу мощной, пустынной реки Колумбия.

Жуя вяленое мясо, Дебора подхватила замшевый мешочек с крепким, индейским табаком и стеклянную бутылку. Ребята привезли индейский кетчуп, кислый соус из диких слив. Дебора научилась варить его девчонкой. Она обрадовалась, увидев на базе кусты: «Осенью соберем урожай».

Ей нравилось на базе. Плата была отличной, работа интересной, любые книги и журналы доставлялись в течение трех дней. Они играли на гитаре, устраивали лингвистические семинары, турниры по игре в шахматы, рыбачили форель и лосося, в ручье:

– Я здесь докторат напишу, между делом…– Дебора скрутила волосы на затылке. Пора было в столовую. Выходя, она обернулась:

– Белая птица…, – взлетев с лужайки, голуби исчезли в низком небе, в густых ветках сосен.

Для синагоги, выделили пустую комнату, в только законченном административном бараке. Интендант базы, показывавший Аарону помещение, озабоченно заметил:

– Рядом церковь. Святой отец Делани, пастор Крэйг сюда первыми приехали. Надеюсь, это не помешает…, – кроме деревянного креста на стене, прикрытого пеленой стола, и рядов простых скамеек, в церкви ничего не было. Посмотрев на золотистый шелк, Аарон решил, что армия оптом закупила ткань, для религиозных нужд. За первым обедом, в столовой, выяснилось, что он прав.

Лейтенант Делани широко улыбнулся:

– У меня облачение из такого шелка, праздничное. Будничный наряд черный, как у нас принято…, – капеллан Делани, иезуит, в прошлом году вернулся из Рима, где учился в Папском Библейском Институте. Он знал Виллема де ла Марка:

– В следующем году блаженных Виллема и Елизавету Бельгийских канонизируют, это вопрос решенный, – уверенно сказал Делани, – а брат Виллем примет сан. Пора, он вас на два года младше. Ему двадцать девять исполнится. Он в Конго вернуться хочет, работать с ребятишками, сиротами…, – Делани вздохнул:

– Правда, сейчас и в Европе их много…, – они сидели втроем, за религиозным столом, как его смешливо называл Крэйг, епископальный священник. Оба капеллана обрадовались приезду Аарона:

– Очень хорошо, – бодро сказал старший по званию, Крэйг, – в Хэнфорде пока меньше тысячи человек, но люди прибывают. Среди ученых много евреев…, – священники тоже поинтересовались, не мешает ли Аарону церковь, по соседству. Рав Горовиц рассмеялся:

– А где иначе? В Иерусалиме то же самое, в Нью-Йорке, в Берлине…, – он мрачно добавил:

– Было. Я жил в Берлине, два года, видел погромы…, – старший лейтенант Крэйг снял очки:

– Я уверен, рав Горовиц, что Британия победит Гитлера. Не может быть, чтобы в наши дни возобладала власть Антихриста…, – священник покраснел: «Вам нельзя, наверное…»

Аарон уверил его: «Слышать можно».

Жили они тоже рядом, в офицерском бараке. Территория была огромной, с аэродромом, строящейся гидростанцией, на реке Колумбия, гаражом на сотню машин и даже цементным заводом. В самолете, справившись по карте, Аарон ожидал увидеть здесь бесконечные леса. Рав Горовиц понял, что его послали в самую глушь штата Вашингтон. Ниже по течению реки стояли два городка. В столовой Аарон услышал, что база расширяется. Людей отселяли, за государственный счет, с выдачей компенсации.

Ни одного дерева на территории базы не осталось. Землю усеивали пни. Их корчевали, прокладывая дороги, намечая будущие строительные площадки. От аэродрома до штабных бараков было восемь миль. Они ехали на грузовике, машина подскакивала на ямах. В воздухе висел мелкий дождь, пахло соснами. Серая пыль ложилась на волосы, звенели комары. В лесах, гнус не обращал внимания на времена года. В первое время Аарон прихлопывал москитов, а потом, как и все, махнул рукой.

Он получил скромную комнатку. Душевая помещалась в конце коридора. Священники показали ему территорию. Кроме десятка бараков для офицеров, столовой, и административного комплекса, здесь пока больше ничего не было. Солдаты жили в палатках. Выше по реке Аарон увидел дорогу, перегороженную воротами, с объявлением: «Въезд только по пропускам». На дальнем участке еще росли сосны.

Аарон повернулся к священникам:

– Еще какой-то пропуск нужен? У нас один есть…, – при оформлении, Аарону выдали картонную корочку, с фотографией и званием. Крэйг покачал головой:

– У нас простой пропуск, рав Горовиц. Он действителен для общей территории, а это научная зона…, – подобных зон в Хэнфорде имелось две. Ученые, оказывается, и ели отдельно. Капелланы успокоили его, объяснив, что почта на базе доставляется ежедневно.

– Напечатайте объявление о службах…, – сказал отец Делани, – и его отправят…, – он махнул рукой за окно столовой, – вместе с корреспонденцией.

За три дня в Хэнфорде, Аарон понял, что основная работа армейского капеллана заключается в канцелярском труде.

– Интересно, – усмехнулся он, сидя за бумагами, – во времена отца Аарона Корвино тоже так было? Он служил на Крымской войне, в Африке. Наверняка, – подытожил Аарон. Ему требовалось составить заказ для интендантов, на свечи, кошерные рационы, и вино. Первые несколько шабатов они собирались отмечать с виски, как делали евреи Запада, в прошлом веке. Здесь имелся армейский магазин. Аарону выдали деньги, на покупку нескольких бутылок. Аарону предстояло превратить часть кухни в кошерную и организовать доставку новой посуды. Он должен был позаботиться о подарках, на Пурим, заняться приобретением мацы, и попросить общину в Сиэтле, ближайшем крупном городе, прислать свиток Торы, и молитвенники.

– То есть самому придется ехать…, – от Сиэтла до Хэнфорда было двести миль. Аарон обрадовался, что научился водить машину, в Палестине. По спискам, полученным в отделе личного состава, на базе работала почти сотня евреев, военнослужащих, и неизвестное количество ученых. Они звания не имели, и трудились по контракту. Занимался ими куратор из Министерства Обороны, который вскоре прилетал на базу.

Куратором оказался майор Мэтью Горовиц. Аарон, облегченно, вздохнул: «Он мне поможет».

Три капеллана сидели в одном кабинете. Личный прием они вели в комнатах, выделенных под церковь и синагогу. В первое утро, после приезда Аарона на базу, в столовой появилось объявление о новом капеллане. К Аарону пошли люди. Он выслушивал солдат, беспокоящихся о пожилых родителях, помогал составлять письма родне. Аарон даже советовал, как лучше сказать невесте, оставшейся в Сан-Франциско, что лейтенанта, военного врача, переводят из Хэнфорда в Перл-Харбор, на Гавайи.

– Ничего страшного, – успокоил Аарон офицера, – вам отпуск дадут. Поедете в Сан-Франциско и поставите хупу…, – в Хэнфорде, насколько понимал Аарон, ни одной женщины не было. В армии они служили только медицинскими сестрами. Когда он навещал госпиталь, главный врач развел руками:

– В подобную глушь женщин обычно не посылают, лейтенант Горовиц. Может быть, они в научных зонах, среди контрактников…, – возвращаясь в административный барак, Аарон подумал, что людей из научных зон он пока не встречал.

Сегодня был первый шабат, после его приезда на базу. На складе он получил пачку свечей. Утром Аарон привел в порядок плиту на кухне, и замесил тесто. Мука была не кошерной, однако с этим пока ничего было не сделать. Аарон поделился халами с поварами. Столовую обслуживали почти одни негры.

– Очень вкусно, рав Горовиц, – одобрительно сказали сержанты, – сразу видно, руки у вас отличные.

Руки немного ныли. Он испек халы на сотню человек. Вспомнив столовую, в кибуце Кирьят Анавим, Аарон улыбнулся:

– Госпожа Эпштейн теперь у них всем заведует. Хорошо, что я готовить научился…, – он подумал о кузене Аврааме Судакове:

– Я уверен, что он долго в тюрьме не просидит, окажется в Европе. И я окажусь, с армией…, – Аарон предполагал, что Америка, рано или поздно, поможет Британии.

– Не стой над кровью ближнего своего…, – за обедом, в столовой, к Аарону подходили люди. В синагогу собирались прийти все евреи базы, кроме тех, кто был занят, на дежурствах. Тору он отнес в комнату, со свечами, халами, и бутылками виски.

– Пять бутылок на сто человек…, – остановившись у ограды, Аарон решил выкурить последнюю, перед шабатом, сигарету, – может быть, изюм заказать? Вино я бы сделал…, – он щелкнул зажигалкой:

– Надо с Крэйгом посоветоваться, с отцом Делани. Им легче. У них обыкновенное вино, для причастия…, – вечера здесь были северными, белесыми, шумела река, Аарон прихлопнул комара, на гладко выбритой щеке. По верху высокой, в шесть футов ограды, протянули колючую проволоку. Посмотрев в щель между бревнами, Аарон понял, что стоит напротив одной из научных зон. В соснах перекликались, шуршали крыльями птицы. Аарон стер мелкие капли дождя, с лица. Ему показалось, что в окне типового барака трепещут, переливаются огоньки свечей.

– Почудилось, – вздохнул рав Горовиц. Потушив сигарету в урне, он пошел в синагогу.

У входа в столовую, пристроенную к рабочему бараку, на щите, вывешивали объявления и приказы по базе. Тускло горел жестяной фонарь, над головой, пахло свежим хлебом. Три раза в день ворота открывали, на зону въезжала машина с основной территории. Ученым привозили завтрак, обед и ужин. В столовой кипела электрическая урна, для воды. Им выдавали хороший кофе, чай, печенье и фрукты.

Дебора остановилась у щита. Они работали и по выходным дням. В субботу и воскресенье армия разрешила контрактникам посменный график. Почти все они писали доктораты, ученым требовалось время на личные занятия. Кроме этого, можно было гулять по двум милям зоны. В ширину территория была меньше, в щели забора виднелись владения большой базы. В лесу росли грибы и ягоды, но в феврале ничего еще было не найти.

– Скоро цветы распустятся…., – Дебора, рассеянно, грызла яблоко, – но звери не появятся. Им здесь шумно. И рыба уйдет, с гидростанциями…, – пока в ручье водились и форель, и лосось. Дома, в резервации народа Большой Птицы, охотиться и рыбачить могли только индейцы. Покойная мать Деборы, Анна Маккензи, Поющая Стрела, немало времени потратила в судах, выбивая из правительства штата Монтана, привилегии, для людей Большой Птицы. Теперь племя владело тремя с половиной тысячами квадратных миль земли, горами, чистыми озерами, и реками. В резервации появилось свое правительство и суд.

– Колледж бы еще открыть…. – Дебора выбросила огрызок:

– Рано или поздно детей не надо будет в интернаты посылать. Начнем их в резервации учить, в младших классах, в средней школе. Потом и до колледжа дело дойдет…, – в интернате Деборы белые наставники с уважением относились к индейским обрядам, однако на базе, среди ученых были и те, кому в детстве запрещали говорить на родном языке.

Юбка у Деборы была форменной, цвета хаки, ниже колена. Подобные носили медицинские сестры. Приехав на базу в штатской одежде, ученые обнаружили в комнатах пакеты, со штампами: «Армия США». В них лежало военное обмундирование, без нашивок, и ботинки.

– Они, наверное, думали, что мы на лошадях явимся, с перьями в головах, и с томагавками, – усмехнулся кто-то из ребят. Индейские одеяла, трубки, кисеты, и сумки, тем не менее, привезли все. Даже простые вещи, но вышитые руками матери, или сестры, напоминали о доме. У Деборы, и в Орегоне, и здесь, оставалось старое одеяло, работы Поющей Стрелы. Девушке всегда казалось, что ткань пахнет дымом, свежей водой, цветами прерии.

Субботними вечерами на большой базе показывали кино. Барак, где помещалась столовая основной территории, ярко осветили. Дебора посмотрела на объявление: «Долгий путь домой».

Фильм вышел в ноябре прошлого года. В Орегоне Дебора его посмотреть не успела, а в декабре она оказалась в Хэнфорде.

– Шесть номинаций на «Оскар»…, – девушка покрутила кончик черной косы, – Джон Уэйн играет…, – она оглянулась на жилой барак. Одной идти в кино, было не принято. Две другие девушки, лингвист, как она сама, и математик, работали на смене. Дебора провела в большой комнате, где ученые склонялись над столами, погрузившись в комбинации букв и цифр, половину субботы. Она возвращалась туда, согласно графику, завтра утром.

– Ничего страшного, – немного неуверенно сказала себе девушка, – сяду в задние ряды, на меня никто внимания не обратит…, – Дебора была ростом в пять футов девять дюймов. На нее везде обращали внимание. Чиркнув спичкой, она зажгла самокрутку.

Рядом с объявлением о фильме висело еще одно. Дебора прочла знакомую фамилию. В школе, на курсе американской истории, ребятам рассказывали о битве при Литтл-Бигхорн. Многие ее соученики, как и Дебора, о сражении знали с детства. В резервациях жили старики, помнившие Лесную Росу Маккензи, Неистового Коня, и великого вождя Меневу.

– Прадедушку генерал Горовиц убил…, – пробормотала Дебора:

– Ерунда, это однофамилец. У евреев часто повторяются имена…, – услышав незнакомый, мягкий голос, она замерла:

– Покажи ему Тору, Дебора. Покажи…, – над оградой зоны, в темноте, пролетела какая-то птица. Дебора увидела проблеск белых крыльев. Над Хэнфордом всходила бледная луна, от большой базы доносился смех солдат, на Дебору потянуло табачным дымом. Выбросив окурок, обжигавший пальцы, она очнулась:

– Покажи…, – настаивал низкий, ласковйый женский голос.

Дебора не удивилась. Она знала, что люди неба могут слышать сказанное за тысячи миль, оборачиваться птицами и зверями, видеть в облаке дыма прошлое и будущее. Она помялась:

– Я все равно хотела к раввину пойти, в Орегоне. Хотела узнать, что написано в книге…, – девушка, еще раз, взглянула на объявление:

– Военный капеллан, раввин Аарон Горовиц. Его можно увидеть после исхода субботы, а суббота закончилась…, – Дебора все топталась на месте. Склонив черноволосую голову, она прислушалась. Голос остался рядом.

– Я с тобой…, – пообещала неизвестная женщина, – и так останется всегда. Покажи Тору, Двора…, – Дебора вспомнила, что так ее имя звучит на святом языке:

– Дебора, в Библии, была пророчицей…, девушка посмотрела на звездное небо, – судьей, воительницей…., – Дебора пошатнулась, будто кто-то подтолкнул ее в плечо.

– Иди, – велел ей голос, – иди, Двора…, – засунув руки в карманы юбки, девушка решительно направилась в комнату, за Торой.

Раву Горовицу, неожиданно, понравился первый шабат на базе Хэнфорд, в пустынных, безлюдных просторах северо-запада Америки. Аарону день напомнил те, что он проводил, учась в ешиве, в Иерусалиме. Только здесь не было домашних обедов, после службы и кидуша они пошли в столовую.

В синагоге, разговаривая с офицерами, Аарон узнал, что у некоторых есть семьи. Однако жены и дети остались в Сиэтле, или Сан-Франциско.

– Теперь можно их сюда привозить, – весело сказал кто-то, – если капелланов прислали, то армия в Хэнфорде надолго обосновалась. Построим офицерские коттеджи, потихоньку. Госпиталь здесь имеется, а теперь и обрезание можно провести…, – в больнице служили военные врачи, евреи. С Аароном, церемония должна была получиться такой, как положено. За обедом они говорили о будущих праздниках, о маце для Песаха, о том, что рав Горовиц поедет в Сиэтл, за свитком Торы. Днем Аарон позанимался, со свободными от дежурства солдатами и офицерами. Все они заканчивали классы, при синагогах, и читали на иврите. На базе нашлись и недавние эмигранты, из Европы, говорившие на идиш. Аарона расспрашивали о Германии, Польше, Советском Союзе и Маньчжурии.

– Рав Горовиц, – восторженно заметил один из сержантов, – вы, получается, кругосветное путешествие совершили…

– Не совсем, – рассмеялся Аарон, – мне осталось до Нью-Йорка доехать.

Подумав об отце, Аарон пообещал себе, после исхода субботы, отправиться к связистам. Хэнфорд напоминал Иерусалим отсутствием радио и реклам. В Нью-Йорке соблюдать шабат было сложнее. Улицы города усеивали открытые магазины и кинотеатры. В Израиле в субботу работали только арабские и христианские лавки, но их в еврейских кварталах не водилось.

В Хэнфорде висел один репродуктор, на столбе, у столовой. По радио звучали срочные объявления. Газеты сюда не возили. Связисты готовили сводку новостей, прикрепляя листы на щите с распоряжениями и приказами. Армия проложила в Хэнфорд телефонные линии, отсюда можно было позвонить и в столицу, и в Нью-Йорк. Лейтенант, связист, оказался евреем. Юноша подмигнул раву Горовицу:

– Приходите вечером. Я вас без очереди пропущу…, – на звонки существовала запись. Аарону стало неудобно, но связист уверил его:

– Все собираются кино смотреть. Не забывайте о разнице во времени. Вечером только солдаты с западного побережья домой звонят…, – доктор Горовиц всегда ходил на третью трапезу в синагогу, возвращаясь, домой поздно. Аарон знал, что застанет отца бодрствующим.

В маленькой, тесной кабинке, прижав к уху трубку полевого телефона, он слушал ласковый голос отца. Аарон соскучился по запаху табака и леденцов, по мягким, знакомым с детства рукам, по тонким морщинкам, у серо-синих глаз. Отец сказал, что в Нью-Йорке теплая весна:

– В Парке гиацинты расцвели, милый. Скоро голуби прилетят…, – детьми Аарон и Меир поставили на хозяйственном балконе, выходящем во внутренний двор дома, скворечник. Белые птицы перекликались, расхаживая по выложенному плиткой полу. Мальчики бросали зерна голубям. Скворечник висел на месте. Отец, каждую весну, приводил его в порядок. Доктор Горовиц сказал, что с Эстер все в порядке. Сестра пока оставалась в Голландии. Меир собирался, на Пурим, приехать из столицы, погостить дома.

– Если бы и ты, милый, смог нас навестить…, – отец замялся, – мы тебя давно не видели. Я тебе фотографии отправлю, что Регина прислала…, – маленькая Хана, по словам отца, родилась крепкой малышкой:

– У них тихо, они в деревне живут…, – вздохнул доктор Горовиц, – можно за них не волноваться. Просидят в Сендае всю войну. Рано или поздно японцам это надоест, они выведут войска с континента…, – Аарон смотрел на объявление, на стене кабинки:

– Военнослужащий! Помни, что болтовня может стоить тебе жизни…, – в Калифорнии, на базах, он подобных плакатов не замечал. Офицер, связист, помялся:

– Распоряжение начальства, рав Горовиц. База закрытый объект, мы подчиняемся непосредственно министру обороны. Бдительность никому не мешает…, – слушая отца, Аарон насторожился:

– А если Япония повернет войска в Бирму? Это английская колония, США будут обязаны вмешаться. Я не утаивал японских родственников, но оставят ли меня в армии, если начнется война? Тем более, я и в Германии жил, и в Маньчжурии. Даже через Россию проезжал…, – Аарон напомнил себе, что у младшего брата родственники точно такие же. Меиру, судя по всему, доверяли.

– Тем более, доверяют Мэтью, с его должностью…, – Аарон покуривал первую после шабата сигарету, – и вообще, я еврей. Кто меня заподозрит в шпионаже? – он даже улыбнулся. Аарон вспомнил, что на западном побережье много японцев, и выходцев из Маньчжурии:

– В Сан-Франциско целый китайский квартал…, – Аарон успокоил себя: «Они американские граждане. Ничего с ними не сделают».

Рав Горовиц не имел права говорить отцу, где находится. Он только заметил:

– На Пурим не получится, папа. Летом, наверное, мне дадут отпуск…, – Меир, по словам отца, был занят в столице. Положив трубку, Аарон достал блокнот. Он хотел, отправившись за свитком Торы, в Сиэтл, заодно послать подарок Регине и Наримуне, в честь рождения маленькой:

– И папе с Меиром надо подарки купить…, – размышлял Аарон, выйдя от связистов, – и Эстер бы я что-то отправил, если бы знал ее адрес…, – Аарон, все равно, немного волновался за младшую сестру и племянников. Вручение Нобелевской премии проходило в начале декабря. Имена номинантов публично не объявлялись. Не было никакой возможности узнать, получит ли бывший зять премию.

– Гитлер запретил своим подданным ее принимать…, – из раскрытых дверей столовой падал луч яркого света, от кинопроектора. Полз сизый, табачный дым, слышался громкий голос Джона Уэйна. Аарон прихлопнул комара, на щеке:

– Норвегия оккупирована Германией. Шведская Академия Наук может не присудить призы, как в прошлом году случилось…, – премия мира, по завещанию Нобеля, вручалась в Осло. Выбирал ее получателя отдельный комитет. Из-за немецкой оккупации, академики не собирались. Шведский комитет, в знак солидарности, тоже не стал обсуждать номинантов на премию.

– Но если они, все-таки, объявят, что Давид ее получил…, – Аарон шел обратно к штабному бараку, – немцы его выпустят в Стокгольм. Он великий ученый, гордость человечества. Он вывезет Эстер и мальчиков, можно не сомневаться. Он не давал Эстер развода, но это в прошлом. Семейные ссоры остались позади. Пойдут в синагогу, в Стокгольме, и разведутся. Эстер замуж выйдет. В Швецию много евреев бежало…, – Аарон увидел под фонарем, у штабного барака, какую-то высокую фигуру. Рав Горовиц прибавил шаг. Выйдя из темноты на свет, прищурившись, Аарон не сразу понял, что перед ним девушка.

Она стояла спиной, изучая табличку на двери:

– Хозяйственный отдел. Капелланы…, – дальше перечислялись имена.

Аарон, сначала, решил, что она медицинская сестра, из госпиталя:

– Но здесь нет женщин, главный врач говорил. И у нее только юбка форменная…, – юбка закрывала колени гладких, стройных, ног. Чулки девушка не носила. Она была обута в коричневые, казенного образца, ботинки, на плоской подошве. Плечи окутывал скромный, бежевого твида, жакет. Черные косы блестели, в свете фонаря. Вздрогнув, она повернулась.

Дебора, почему-то, сразу поняла, что перед ней раввин:

– В Шабат нельзя бриться, у него щетина отросла…, – она смотрела на темные, коротко стриженые волосы, на пилотку цвета хаки. У него были большие, красивые глаза, в длинных ресницах, тоже темные, будто патока. Капеллан носил парадную форму, с золотистыми нашивками:

– Скрижали Завета, – Дебора увидела римские цифры, – и десять заповедей. Какой он красивый…, – девушка рассердилась:

– Нашла, о чем думать. Попроси его прочитать надпись…, – она откашлялась: «Вас комар укусил».

Дебора едва не застонала:

– Ты сюда не глупости пришла говорить…, – услышав зуд, девушка хлопнула себя ладонью по щеке.

– Поздно, – у него был смешливый, низкий, голос, – вас тоже, мисс. Вы кого-то ищете? – Аарон подумал, что девушка, наверное, пришла из научной зоны. Больше ей появиться было неоткуда. Высокие, смуглые скулы девушки немного покраснели. Аарон велел себе отвести глаза:

– Какая красавица. Она, наверное, к отцу Делани пришла. Она похожа на итальянку…, – рав Горовиц, вспомнил, как, на перроне вокзала в Каунасе, Регина, ковыляя, торопясь, бежала к Наримуне:

– У них ребенок родился, они счастливы…, – горько вздохнул Аарон, – а я? Когда я встречу девушку, которую никуда не захочется отпускать? Как Габи покойную, как Клару…, – незнакомка прижимала к груди книгу.

– Мне нужен капеллан Горовиц…, – выдавила из себя девушка, – то есть раввин Горовиц, то есть…, – тонкая рука протянулась к Аарону. Он смотрел на потрепанный томик, переплетенный в черную кожу, на шестиконечную звезду, тусклого золота.

– Дедушка Джошуа последним Тору видел. Восемьдесят лет назад, в форте Ливенворт, в Канзасе, когда бабушку Мирьям похитили. Ее украл старейшина Элайджа Смит, отец дедушки Джошуа…, – Аарон, много раз, слышал семейную легенду, от отца.

Доктор Горовиц разводил руками:

– Бабушка Мирьям книгу потеряла, в скитаниях. Тогда Запад совсем диким был. Жаль, конечно, Торе три сотни лет. Аарон Горовиц в Южной Америке ее хранил, когда в джунглях обретался…, – Аарон подумал, что кинжал все еще у сестры:

– Клинок тоже очень старый, старше Торы. Может быть, девушка, из мормонов. Они скромно одеваются. Нашла где-то книгу…, – она откинула изящную голову:

– Меня зовут Дебора Маккензи, я оттуда…, – девушка махнула в сторону ограды, – мне нужна ваша помощь, капеллан Горовиц. Я не еврейка, однако, у меня в семье сохранилась Тора. Здесь что-то написано…, – взяв книгу, Аарон, невольно коснулся, на мгновение, ее руки.

Дебора почувствовала твердую, уверенную ладонь, на плече:

– Не бойся, Двора, – ласково шепнул знакомый голос, – как сказано: «Доколе не восстала я, Двора, доколе не восстала я, мать в Израиле». Все случится, обязательно. Воспряни, Двора…, – рав Горовиц, вежливо, сказал: «Прошу вас, мисс Маккензи».

Девушка поняла, что он держит дверь барака открытой, пропуская ее вперед.

– Простите, – Дебора, смутившись, шагнула внутрь.

Черные косы метнулись, Аарон вдохнул запах дыма и свежей воды. Он оглянулся, следуя за девушкой по коридору. В звездной ночи, в свете бледной луны, Аарон увидел белый всполох. Птица раскрыла крылья, исчезая над крышами Хэнфорда.

В пятницу Аарон особенно тщательно убрал синагогу. Она обещала принести подсвечники. На прошлой неделе они зажигали свечи, поставив их на тарелку, из столовой. Аарон записал, в блокноте, что надо привезти из Сиэтла бокал, для вина, и салфетку, для хал.

Распогодилось, в открытом окне сияло полуденное солнце, щебетали птицы. Аарон стоял, над ведром с водой, держа швабру. Он смотрел на ограду базы, на шлагбаум, преграждавший дорогу в научную зону. Рукава рубашки он закатал и снял ботинки. Пол рав Горовиц научился мыть в ешиве. Они сами прибирали зал для занятий и кухню. Аарон привел в порядок дом кузена Авраама, в Еврейском Квартале. Он помнил маленький сад, с гранатовым деревом, голубей, порхавших среди зеленых, свежих листьев.

– В Израиле сейчас весна…, – он смотрел на луч света, на чистом полу, – все цветет. Гранаты, миндаль. Вокруг Кирьят Анавим, на холмах, цветы появились…, – Аарон, всю неделю, ловил себя на том, что вспоминает «Песнь Песней»:

– Зима миновала, дожди прошли, ушли совсем. Первые ростки показались в стране, время певчих птиц пришло, голос горлинки слышен в краю нашем…

– Голос горлинки,– бормотал Аарон, – ее голос…, – он больше ни о чем, не мог думать. Он представлял себе темные, миндалевидные глаза, с золотистыми искорками, тонкие, красивые руки. На пальцах девушки Аарон заметил пятна от чернил, и от ленты пишущей машинки. Дебора поймала его взгляд:

– Я ученый…, – коротко сказала девушка, – пишу докторат. Я по контракту работаю, я не имею права…, – Аарон сглотнул:

– Что вы…, мисс Маккензи, то есть кузина Дебора…, – он едва заставил себя произнести «кузина», – я тоже подписывал бумагу, о неразглашении…, – документы выдавали на аэродроме Хэнфорда. Заведовал оформлением новоприбывших угрюмый капитан, в очках, с почти лысой головой. В бумаге говорилось, что любые сведения о местоположении базы, и происходящем в Хэнфорде, являются строго секретными. Разглашение каралось военным трибуналом. Приняв от Аарона подписанную бумагу, капитан, кисло, заметил:

– Напоминаю, что в компетенции трибунала вынести смертный приговор, лейтенант. Это я всем говорю, – он усмехнулся, пряча документ в папку, – на всякий случай…

Аарон смотрел на четкий, решительный почерк, на развороте книги. Покойная бабушка Мирьям писала карандашом.

Он молчал, собираясь с силами: «У вас в семье была эта книга, мисс Маккензи…»

На высоких скулах пылал румянец:

– Да. От матери моей, от бабушки. Я из народа Большой Птицы, мы в Монтане живем. То есть мой отец был еврей…, – она протянула Аарону фото, – однако он не знал, что я…, – девушка вздохнула,– что я родилась. Он умер, в прошлом году. Моя мать была вождь, Поющая Стрела Маккензи, и моя бабушка тоже. Ее Амада Маккензи звали, Лесная Роса. Я правнучка Меневы, тоже вождя. Вы, наверное, слышали о нем. Это мой отец писал? – озабоченно, добавила девушка.

Аарон перевел ей год издания Торы, 1648. Книгу напечатали в Амстердаме, принадлежала она Элишеве Горовиц:

– Ее родители развелись. Мать увезла детей в Новый Свет, в еврейскую колонию, в Суринаме…, – Аарон спохватился:

– Мисс Маккензи, садитесь, пожалуйста…, – он отодвинул табурет:

– Я кофе сварю. У нас плитка…, – глядя на мисс Маккензи, он просыпал кофе. Девушка прижимала к груди книгу:

– То есть мой отец был родственником Элишевы Горовиц? А вы откуда о ней знаете…, – Аарон, конечно, не только рассыпал кофе, но и обжег руку, разливая его в армейские, оловянные чашки:

– Бабушка Мирьям встретила Меневу, во время скитаний. Они назвали дочь Авиталь, в память о матери бабушки Мирьям…, – женщина обращалась к дочери, используя еврейское имя, но упомянула, что среди индейцев она Амада.

Передавая мисс Маккензи чашку, Аарон подул на руку:

– Нет. Не ваш отец. Послушайте меня…, – Дебора, невольно, открыла рот.

Он говорил об Аароне Горовице, родившемся в джунглях, и похороненном на Масличной Горе, в Иерусалиме, говорил об его внучке, Мирьям, одной из первых женщин в Европе, получивших диплом врача:

– Она бежала от мормонов, когда ее похитили, и познакомилась с вашим прадедом, Меневой. Здесь все сказано…, – Дебора слушала его низкий, красивый голос. Прабабушка писала дочери о том, как звали ее бабушку, Ханой, и прабабушку, Деборой. Она добавила, что очень любит Авиталь, и всегда будет молиться о ее здоровье и благополучии:

– Расти хорошей девочкой, милая, и заботься об отце. Он очень меня любил. Помни, что ты еврейка, и твои дочери, внучки и правнучки тоже будут еврейками…, – Аарон помолчал:

– Здесь и дата, и подпись. 12 июня 1861 года, Мирьям Мендес де Кардозо, дочь Шмуэля и Авиталь, из Амстердама, Голландия.

Мисс Маккензи легко, взволнованно дышала:

– Поэтому мою мать звали Анной, а меня Деборой. Но как? Мой прадед, Менева, наверное, рассказал все моей бабушке…, – она показала на карандашные строки. Дебора услышала, издалека, знакомый голос:

– Он не успел, милая. Я обо всем позаботилась. И о тебе, тоже позабочусь…, – Дебора, наконец, поняла, кто это. Рав Горовиц говорил ей о Ханеле:

– Она за сто лет перевалила…,– мужчина помолчал, – в конце прошлого века умерла. Вы тоже ее потомок. Она была…, – Аарон повел рукой. Дебора кивнула:

– Человек неба. Я знаю, у нас тоже есть подобные люди…, – она сидела, не оставляя Тору, слушая рава Горовица.

Ее ближайший родственник, внук Мирьям Кроу, служил в британских военно-воздушных силах:

– Полковник Стивен Кроу, – улыбнулся рав Горовиц, – он женат. Они ребенка ждут, в марте. Ваша кузина, покойная, леди Констанца, тоже была ученым, физиком. Она три года назад погибла, молодой…, – мисс Маккензи, по ее словам, исполнилось двадцать два. Аарон, быстро, рассказал ей о семье:

– В Нью-Йорке, у моего отца, есть родословное древо, огромное. Если вы разрешите, я напишу…, – Аарон, внезапно, понял:

– Господь, почему-то, меня всегда выбирает, для встреч с кузинами…, – он развеселился:

– Сначала Регина, теперь мисс Маккензи. Но Регина была близкой родственницей, а она, то есть Дебора…, то есть мисс Маккензи…, – Аарон проводил ее до шлагбаума. У мисс Маккензи имелся особый пропуск, а раву Горовицу дальше хода не было.

В столовой еще не закончился фильм. Тучи рассеялись, ночь оказалась звездной. С реки Колумбия дул свежий ветер. Черные косы лежали на ее плечах. Девушка хихикнула:

– Я хотела в кино сходить. То есть к вам тоже. Я говорила, я в Орегоне собиралась. Напишите, конечно…, – Дебора запнулась:

– Я сиротой росла, в интернате училась, для индейцев. У меня племя есть, обо мне заботились, но я очень рада, что теперь…, – Аарон пригласил ее на шабат, замявшись:

– Вы еврейка, кузина Дебора, по нашим законам…, – он кивнул на Тору, в руках у девушки:

– Любой раввинский суд, это подтвердит. И ваш отец еврей. Если вы, когда-нибудь, захотите…, – Аарон покраснел:

– Вам просто надо будет в микву окунуться…, – рав Горовиц, всю неделю, старался не представлять микву, не думать о кузине Деборе, как он, про себя, называл девушку, и вообще заниматься делами.

Он написал в Сиэтл, раввину. Оставалось дождаться ответа, и договориться о поездке. Он вел молитвы и занятия, убеждал интендантов, что мацу, на базе, испечь невозможно, а значит, надо присылать коробки, из Сан-Франциско. Он кошеровал кухню, и считал нужное количество новой посуды. После разговора с капелланами, он решил заказать изюм:

– Вино поставлю, – сказал он коллегам, – к Песаху созреет. Я в Святой Земле урожай собирал, на виноградниках…, – Аарону снилась мисс Маккензи. Он видел цветущие холмы, вдыхал запах свежей воды, черные волосы развевал теплый ветер. Она обещала прислать записку, если соберется на Шабат.

Аарон вертел кольцо, с темной жемчужиной:

– Оставь, она родственница. Дальняя, конечно. Она выросла в племени. Зачем ей возвращаться к евреям? У нее своя земля, свой язык…, – мисс Маккензи, на прощание, попыталась подать ему руку. Аарон смутился:

– Простите, кузина. Мне нельзя, только если это мать, или сестра, или дочь…, – он заметил легкую улыбку, на красивых губах: «А жена, капеллан…, то есть кузен Аарон?»

– Жена тоже, – обреченно признал рав Горовиц. Утром пятницы вестовой из канцелярии, принес входящую почту и внутренний конверт, для переписки между отделами. Мисс Маккензи сообщала, что придет, и принесет подсвечники.

Аарон, двигая скамейки, вспомнил ее веселый голос:

– Я всегда свечи зажигала. Когда мне три года исполнилось, Красивый Щит, наша мудрая женщина, сказала, что так делать надо. Я думала, что мой отец маму попросил, а теперь поняла, что и мама их зажигала, и бабушка…, – занавески, отделяющей мужчин от женщин, здесь не было. Аарон не хотел, чтобы кузина сидела сзади, за спинами. Он решил разделить зал на две части:

– Если…, если она начнет ходить на службы, я попрошу сделать занавеску…, – Аарон подумал о скорых праздниках.

Доктор Горовиц всегда устраивал первый седер дома. Отец хорошо готовил, они втроем помогали. Аарон помнил золотистый, куриный суп, с клецками из мацы, сладкий, виноградный сок. Отец смеялся:

– До сих пор в кошерном магазине говорят: «Вино Горовицей». Привыкли, с прошлого века…, – Эстер приносила жареную курицу, овощи, фаршированные мясом, печеную картошку, с чесноком. Меир, самый младший, пел: «Чем эта ночь отличается от всех других ночей». Трепетали огоньки свечей, на большом, отполированном столе орехового дерева. На губах оставался вкус миндаля и сахара, от пасхальных сладостей.

– Миндаль…, – вздохнул рав Горовиц, – где здесь взять миндаль…, – он увидел нежные цветы, усыпавшие деревья:

– Я спустился в сад ореховый, посмотреть на молодые побеги, посмотреть, зацвел ли виноград, зацвели ли гранаты…, – ему надо было идти на кухню. Аарон, до завтрака, замесил тесто для хал:

– А если ей не понравится…, – озабоченно подумал рав Горовиц, – яиц нет, только порошок. Ни мака, ни кунжутного семени. Она никогда не пробовала халы…, – Аарон вспомнил трапезы в Иерусалиме, в домах раввинов, румяные, плетеные халы, смех детей, белые, накрахмаленные, скатерти:

– Надо скатерть привезти, из Сиэтла…, – Аарон понял, что улыбается, думая о мисс Маккензи. Не выпуская швабры, он закрыл глаза.

Услышав мотор грузовика, рав Горовиц вздрогнул. Чья-то уверенная рука забрала швабру:

– Вот ты где…, – усмехнулся знакомый голос, – далеко тебя загнали…, – Аарон встрепенулся. Кузен Мэтью, в чистой, полевой форме, с пилоткой набекрень, с калифорнийским загаром на лице, прислонился к окну. Он махнул шоферу:

– Поезжайте в гараж, сержант…, – кузен окинул Аарона пристальным взглядом:

– Вообще я тебя должен поставить по стойке смирно, за то, что не приветствуешь старшего по званию. Шучу, – весело добавил Мэтью.

Аарон открыл рот, кузен поднял руку:

– Занимайтесь своими обязанностями, лейтенант. Надо работать, меня полковник Бенсон ждет…, – Бенсон был начальником базы. Аарон видел его только мельком. Старшие офицеры обедали отдельной столовой.

– На шабате встретимся, – подмигнул ему майор Горовиц. Вскинув на плечо вещевой мешок, четко печатая шаг, Мэтью скрылся в бараке, где помещалось командование.

Посмотрев на свои босые ноги, Аарон снял со швабры тряпку:

– Мэтью обрадуется, что у нас еще одна родственница появилась…, – пол почти высох. Вылив грязную воду в канаву, рав Горовиц отправился в столовую.

Майор Горовиц всегда возил флягу, с кошерным вином. Лаборатории ученых часто располагались за городом, Мэтью не успевал добраться до синагоги, чтобы посетить службу. Он привык делать кидуш сам. Мэтью старался соблюдать шабат, избегая, в день отдыха, писать и водить машину. В Вашингтоне он менялся субботними дежурствами с коллегами. Мэтью оставлял себе смену на Рождество, чем заслужил глубокую приязнь семейных сослуживцев. Он брал дни отдыха во время еврейских праздников. Мэтью любил неспешные, свободные от министерской суеты, субботы.

Вечером он в синагогу не ходил, предпочитая зажигать свечи дома. Утром он поднимался позже. Суббота была единственным днем, когда он не вставал на рассвете. Обычно Мэтью, в столице, в шесть утра, перед работой, посещал спортивный клуб. Он проводил два часа в гимнастическом зале, и бассейне, устраивал спарринг, часто с партнером из русского посольства. Майор Горовиц приезжал на работу к половине девятого, свежий, в безукоризненной форме, с влажными, светлыми волосами. Он спускался в столовую, где брал овсяную кашу, омлет, и кофе без сахара. Мэтью заботился о своем здоровье. Он ценил и отношения с коллегами. По праздникам, Мэтью приносил на работу красиво упакованные корзины, из еврейской кондитерской, наполненные сладостями.

По субботам Мэтью готовил завтрак, с кошерными сосисками, или стейком, с яичницей и свежими фруктами. Если он выбирал не мясо, а копченого лосося, Мэтью делал яйца бенедикт, с голландским соусом. Перед отлетом в Хэнфорд, Мэтью, стоя над плитой, усмехнулся:

– Мистер Нахум сказал, что Марта в закрытой школе училась. Придется ее наставлять…, – он окинул взглядом просторную кухню,– конечно, в здании есть уборщики, но моя жена должна обо мне заботиться. Наверняка, у нее были уроки домоводства…, – Мэтью, на досуге, даже составил список обязанностей супруги. Каждый день он ожидал хорошего обеда со столовым серебром и фарфором, с двумя переменами блюд. Мать Мэтью настаивала, чтобы мальчик переодевался к вечеру, даже если дома они были одни.

– Мама и сама переодевалась…, – Мэтью, задумчиво, покусал карандаш. Жена должна была готовить горячий завтрак, следить за порядком в доме, и, разумеется, воспитывать детей. Мэтью хотел, после свадьбы, переехать в предместье. У него были деньги на хороший дом, но майор Горовиц не хотел выделяться. Марте Горовиц предстояло обжить скромное, в три спальни, жилище.

Со своей стороны, Мэтью обещал содержать жену, вывозить ее в свет, дарить драгоценности, на день рождения и годовщину свадьбы, и вообще, весело подумал Мэтью, захлопнув блокнот, выполнять обязанности еврейского мужа, перечислявшиеся в ктубе.

С раввином о будущей свадьбе он пока не говорил, не желая забегать вперед. Мэтью сначала хотел увидеть невесту, хотя майор доверял выбору мистера Нахума, и знал, что уродину ему не подсунут:

– Он даже нашел еврейку, – подумал майор, – действительно, он мне как отец…, – после завтрака Мэтью, неспешным шагом, отправлялся в синагогу, по еще пустым улицам. В молитвенном зале он сидел на месте Горовицей, в талите отца. Знакомые по общине обычно приглашали Мэтью на субботний обед. Он все еще делал вид, что испытывает денежные затруднения, но всегда приносил хозяйке дома дешевый букет.

В синагоге знали, что майор небогат. На Шабат Мэтью одевался скромно и никого не звал домой. Он знал, что кузен Меир не собирается болтать о том, где он живет. С подобной славой, Мэтью удачно избегал приглашений в семьи с незамужними девушками. Его звали в дома с детьми. Малыши любили майора Горовица. Мэтью рассказывал мальчикам об армии, и никогда не появлялся без маленького подарка.

Отец говорил Мэтью о знаменитом Волке. Авраам Горовиц видел его, подростком:

– Он часто нас навещал, милый…, – полковник наклонился, поцеловав светловолосую голову сына, – он дружил с бабушкой Аталией. Они до гражданской войны познакомились. Волк на стороне северян сражался, а бабушка Аталия выполняла их задания, в Вашингтоне…, – прадед Мэтью участвовал в убийстве Линкольна. Отец пожимал плечами:

– Бабушка за ним следила. Она работала на разведку северян, и познакомилась с дедушкой Дэниелом…, – все это исходило из слов бабушки.

Полковник заметил:

– Волк много с твоим дядей Александром возился. Он тогда малышом был, Александр. Бабушка после его гибели не оправилась, траур не снимала…, – Мэтью самому нравилось играть с детьми. Он с удовольствием думал, что в следующем году станет отцом. Сына он хотел назвать Александром. Майор был уверен, что первым родится мальчик.

Перед вылетом в Хэнфорд, Мэтью прочел в газете о самоубийстве перебежчика Кривицкого. Майор улыбнулся: «Все сложилось отлично, как мистер Нахум и предсказывал». Кузена он в синагоге не увидел. Мэтью понимал, что Меир занят:

– Он сопровождал Кривицкого, – вспомнил майор, – наверняка, пишет бесконечные бумаги…, Протокол осмотра номера, отчет, объяснительную записку…, – он отправил кузену письмо городской почтой, приглашая его на обед, по возвращении Мэтью из Калифорнии.

В Хэнфорде майору выделили светлую комнату, в помещениях для старших офицеров, с личным душем. Мэтью брился перед зеркалом, в белой рубашке, с расстегнутым воротом. Парадный китель, цвета хаки, висел на спинке стула. Вечер выпал теплый и сухой. Заходящее солнце играло в золотых, майорских листьях, на нашивках, освещало раскинувшего крылья орла. Птица увенчивала знак с американскими звездами, на кителе. Любой военный, увидев эмблему, понимал, что Мэтью является личным помощником министра обороны США.

Мэтью аккуратно прополоскал, в раковине, опасную бритву. Она принадлежала дедушке Дэниелу. Бритва лежала в мешке, привезенном в столицу после сражения у Литтл-Бигхорн. Армейские дознаватели передали вещи покойного генерала Горовица его вдове. Дэниелу было приятно думать, что бритвой брились и дед, и отец. Он протянул руку за туалетной водой, запахло сандалом.

Мэтью не стал собирать ученых, заметив Бенсону:

– Я в понедельник улетаю, время есть. Завтра с ними встречусь…, – он просмотрел список. В Хэнфорд привезли группу разработки новых кодов, где трудились лингвисты и математики. Во второй зоне работали физики. Мэтью надо было встретиться с контрактниками. В списке он увидел несколько знакомых фамилий, аспирантов из Беркли, Чикаго, и Принстона.

В столице, на совещании у министра, полковник Гровс доложил о ходе строительства баз. После окончательных результатов эксперимента в Беркли, с новым элементом, после завершения работы над реактором, в группе Ферми, все подобные исследования, по соображениям безопасности, переводили на уединенные полигоны.

Найдя в списке трех девушек, Мэтью пожал плечами: «Синие чулки». Майор Горовиц достаточно поработал с учеными, чтобы скептически относиться к женщинам, занимающимся наукой.

– Хотя бы кузину Констанцу, покойную, вспомнить…, – он застегнул китель, – я ее фото не видел, но, думаю, ни один мужчина на нее внимания не обратил бы. Они все либо тощие, как доски, либо, наоборот, рыхлые. И все в очках…, – Мэтью нравились стройные, ухоженные дамы. Он предпочитал высоких женщин, но в мужской компании, признавал, что и девушки маленького роста имеют свои прелести. О них хотелось заботиться, но Мэтью всегда замечал, что жена, прежде всего, должна ухаживать за своим мужем.

– Если она выполняет свои обязанности, – улыбался майор, – она может рассчитывать, что ее побалуют. Не чрезмерно, конечно…, – Мэтью с легким презрением относился к сослуживцам, которым постоянно названивали скучающие супруги. Некоторые офицеры торопились домой, вечером, разводя руками: «Миссис ждет к обеду…»

Мэтью, про себя, называл их подкаблучниками.

Он сунул флягу в карман кителя:

– Аарон, наверняка, халы испек. Его жена вообще палец о палец не ударит. Рав Горовиц, как дедушка его, подкаблучник. Бабушка Бет всю жизнь мужем командовала, и равом Горовицем тоже будут вертеть…, – Мэтью, направляясь к административному бараку, подумал, что халы сделают на яичном порошке.

– Здесь все-таки глушь…, – ступив в пахнущий свежим деревом коридор, он услышал из открытой двери красивый голос кузена. Зажгли свечи, пели приветственный гимн субботе.

Мэтью хмыкнул:

– Будто я в трауре, появляюсь после гимна. В трауре по Кривицкому, – он, невольно, усмехнулся, – мистер Вальтер тоже был еврей…, – подождалв, пока стихнет гимн, майор шагнул в комнату, где помещалась синагога. Мэтью замер, в проходе. Слева сидела девушка, одна. Мэтью смотрел на тяжелый узел черных волос, на стройные плечи, в жакете бежевого твида. Он заметил свободное место, у края скамейки, рядом с каким-то лейтенантом, напротив девушки.

– Она не медсестра…, – Мэтью коротко кивнул кузену. На столе у стены лежали накрытые кухонными полотенцами халы, рядом поблескивали бутылки с виски:

– Медсестра бы в форме пришла. Значит, одна из моих подопечных…, – у нее были смуглые, раскрасневшиеся щеки, изящный нос, твердый подбородок. Девушка, тоже высокая, напомнила Мэтью кузину Эстер. Она сидела, закинув ногу на ногу. В свете электрической лампочки, под жестяным абажуром, на тонкой щиколотке переливался нейлоновый чулок. Мэтью смотрел на нее, чувствуя какую-то странную тоску. Вспомнив обещание мистера Нахума, майор незаметно сжал руку, в кулак:

– Никто меня не заставит жениться на девушке, которую я не видел, даже ради работы. Она ученая, она будет полезна. В конце концов, она не обязана знать, чем я занимаюсь…, – Мэтью скользил глазами по ее шелковой блузке, рассматривая высокую грудь. Девушка, внезапно, повернулась, он вздрогнул. В темных, миндалевидных глазах металось пламя, отражался огонь свечей.

– Прославим Господа, благословенного…, – община поднялась. Не отводя от нее взгляда, Мэтью заставил себя встать.

Мэтью хотел, чтоб кузен представил его девушке. Всю службу, майор, искоса поглядывал на нее. Она сплела на круглом колене длинные пальцы, без маникюра. Он заметил следы от чернил на смуглой коже. Фамилии женщин, ученых, в списке были не еврейскими, а кольца она не носила. Майор, наконец, повернул голову. Кузен, к шабату, переоделся, в парадную форму.

– Все равно, видно, что Аарон не военный, – скептически подумал Мэтью, – хотя он недавно служит. Капелланам, кажется, по уставу даже оружия не выдают…, – майор был прав. У рава Горовица не имелось табельного пистолета. Аарон поинтересовался оружием в Монтерее, когда его оформляли для службы в армии. Тамошний офицер пожал плечами:

– Сейчас мирное время, лейтенант Горовиц. При угрозе опасности, при объявлении войны, вы, как и все офицеры, получите пистолет…, – он окинул Аарона недоверчивым взглядом: «Вы что, умеете стрелять?»

Аарон умел, научившись у младшего брата. Меир хвалил его, за меткость и хладнокровие. Аарон, впрочем, понял, что младший брат, действительно, был снайпером, несмотря на очки. Меир не говорил, приходилось ли ему пускать в ход оружие, а рав Горовиц не спрашивал.

– Папа тоже умеет стрелять, он воевал…, – Аарон смотрел на легкую улыбку Деборы. Перед шабатом, он быстро объяснил девушке службу. Рав Горовиц добавил:

– Это день отдыха, кузина, день радости. Еще один наш родственник приехал, майор Горовиц. Я говорил о нем. Он придет, вечером…, – Дебора видела настойчивый, почти жадный взгляд серых глаз. Майор Горовиц оказался, как две капли воды, похож на вице-президента Вулфа. Портрет государственного деятеля печатали в учебниках американской истории, в главах, где шла речь о войне за независимость и внешней политике молодой страны:

– Вулф придумал резервации, – вспомнила Дебора, – а дед майора Мэтью, генерал Горовиц, сгонял индейцев с их земель. Он убил моего прадедушку…, – девушка не хотела думать о подобном. Дебора напомнила себе, что майор тоже родственник, как и раввин Горовиц.

– Сын за отца не отвечает, а, тем более, внук за деда…, – она легко выбросила из головы мужчину, сидящего через проход. Девушке было о ком подумать, рядом с равом Горовицем, или Аароном, как его называла Дебора, смущаясь, про себя.

Она, всю неделю, пыталась работать. Девушка писала коды, отдавала ряды цифр математикам, и получала обратно, с пометками группы вычисления ключей. Они хотели создать идеальную систему шифрования, непроницаемую, защищенную от опасности враждебного взлома.

На семинаре им рассказали о немецкой машине «Энигма», о британской системе «Бомба», электронно-механическом устройстве для дешифровки гитлеровских кодов. Математики считали, что любая кодировка, построенная на основе распространенного языка, рано или поздно, будет прочитана:

– Поэтому, дамы и господа, – руководитель группы, профессор Мэйхью, из Чикаго, наставительно поднял палец, – нам жизненно необходимо участие лингвистов. Вы обладаете бесценными знаниями, свободно владея редкими языками. Ваша успешная работа поможет Америке оказаться в безопасности…, – при белых они о подобном не говорили, только в своей компании, у костра.

Кто-то из ребят вздохнул, перебирая струны гитары:

– Триста лет они нас за людей не считали, называли дикарями. Гнали, как зверей, на запад, в необжитые места, а теперь мы понадобились Америке…, – Дебора, глядя на огонь, затягивалась самокруткой:

– Мой отец был белый, как и у многих, здесь. Мы, между собой, говорим на английском языке…, Мы американцы, – она бросила окурок в костер, искры поднялись вверх, – ребята из резерваций пойдут воевать, если придется…, – Дебора очень надеялась, что подобного не произойдет.

Еще она очень надеялась, что рав Горовиц останется на базе Хэнфорд.

Обдумывая план диссертации, набрасывая заметки к первой главе, Дебора видела его красивые, темные глаза, слышала смущенный голос:

– Если вы, кузина, решите посетить службу, просто отправьте записку. Я буду…, – оборвав себя, рав Горовиц кивнул на шлагбаум:

– Я бы вас проводил, кузина, как положено, однако мне нельзя, у меня нет нужного пропуска…, – у Деборы имелась картонка, с фотографией и черным штампом: «Проход по всей территории».

Собираясь на службу, она тщательно выбрала хороший костюм, со скромной, прикрывающей колени юбкой, и шелковой блузкой. В подобном наряде она вела семинары и занятия со студентами, в Орегоне.

Она стояла в деревянной кабинке душа, с заколотыми на затылке волосами, подняв руки вверх. Теплая вода падала на лицо. Дебора жмурилась, вспоминая горячий источник, в горах, на земле народа Большой Птицы. В резервации, летом дети бродили в своей компании, целыми днями не возвращаясь к вигвамам родителей. С ними бегали собаки, они купались в холодных, горных озерах, и рыбачили. Старшие девочки, по секрету, сказали Деборе, что вода в источнике делает женщину красивой, для мужа.

– Или не мужа, – хихикнул кто-то из девчонок. Дебора протянула маленькие, детские ладошки. Вода, в каменной купели, чуть слышно бурлила, немного пахла серой и покалывала лицо. От озера, слышались крики купающихся мальчишек, и лай собак:

– Кто первый раз в жизни ей умывается, – подтолкнули Дебору подружки, – должен загадать желание, Белая Птица…, – она попросила, чтобы ее народ был счастлив, чтобы звери и птицы не уходили с земли, чтоб духи предков заботились о ней.

– И будем, – услышала она, вытираясь, знакомый голос, – будем, Двора…,

Девушка застыла, с полотенцем в руках:

– О любви я тогда ничего не загадывала…, – Дебора усмехнулась, – мне шесть лет исполнилось, какая любовь. А сейчас…, – она обрадовалась, что оказалась в душевой одна. Ноги, немного, ослабли. Закрыв глаза, она присела на лавку, у стены. Дебора поняла, что, всю неделю, думала только о нем.

– Миссис Горовиц…, – сказала она томно. Полотенце соскользнуло на влажный пол. Дебора все знала. Красивый Щит рассказала девочке, что с ней происходит, а в школе с ними занималась медицинская сестра:

– Никогда я подобного не чувствовала…, – Дебора тяжело задышала, – никогда. Оставь, ему тридцать один год. Он помолвлен, просто не говорит…, – если рав Горовиц и был помолвлен, то, подумала Дебора, исподтишка рассматривая кузена, он об этом не упоминал.

Молитвенников здесь не было, но Дебора поняла, что все остальные прихожане знают службу. Рав Горовиц сказал, что поедет за книгами и свитком Торы в Сиэтл:

– Я быстро выучу язык, – решила Дебора, – Тора у меня есть. Он…, кузен Аарон, со мной позанимается…, – к щекам прилила краска. Аарон рассказывал ей о семье. Дебора, перебрала, по памяти, новых родственниц:

– Они все замужем. Мадемуазель Аржан погибла, она такая красивая была…, – Дебора видела фильмы актрисы, – а леди Холланд пропала. Она, все равно, не еврейка…, – конечно, рав Горовиц, мог встречаться и не с родственницей. Дебора, краем глаза, посмотрела на майора Мэтью:

– Спросить у него? Неудобно, нас не представляли друг другу, и это личное…, – ей не понравились спокойные, оценивающие глаза майора:

– Напишу его отцу, – обрадовалась девушка, – доктору Горовицу. Адрес кузен Аарон даст. Напишу, ненароком поинтересуюсь…, – она опустила голову, скрывая румянец на лице.

Аарон сделать этого не мог. Раву Горовицу оставалось надеяться, что прихожане спишут все на духоту. В маленькой комнате сидело почти сто человек. Он старался не смотреть на кузину Дебору, но ничего не получалось. Аарон почувствовал тоску, как, в Берлине, на давно разоренном еврейском кладбище:

– Это словно с Габи…, – он услышал высокий, нежный голос девушки, – я тогда глаз от нее не мог отвести. Не мог подумать, что потеряю ее…, – Дебора, восхищенно, сказала:

– Вы помогали евреям, кузен Аарон, рисковали жизнью…,– он смутился:

– Это мой долг, кузина. Мой народ в беде. Я вернусь в Европу, непременно, – добавил рав Горовиц.

– Он вернется…, – община поднялась, для кидуша. Дебора тоже встала.

Аарон рассказывал ей об Израиле, как он называл Палестину, об Иерусалиме и кибуцах. Он говорил, что сам обрабатывал землю и собирал урожай. Дебора искоса, взглянула на его большие руки. Аарон улыбнулся:

– Я долго один живу, кузина. Я все умею делать, и готовить, и убирать. Пишу мезузы, даже куриц резать умею, научился…, – произнося кидуш, Аарон вспомнил обеды с детьми, в пражской квартире Клары. Он слышал смех девочек, неуверенный, медленный голос Пауля, вдыхал аромат свежего хлеба и пряностей. Он чувствовал прикосновение женской руки, ласковое, тихое, ощущал тепло, наполнявшее все вокруг:

– Я ее никуда не отпущу, – разозлился Аарон, – никуда. Если я ей…, Деборе, хоть немного по душе, если она захочет стать еврейкой. То есть она еврейка, конечно…, – он взял халы, подняв хлеб вверх:

– Не отпущу. После шабата поговорю с ней. А если она откажет…, – Аарон велел себе подумать об этом, когда услышит отказ.

– Не раньше, рав Горовиц, – строго сказал себе мужчина, – нечего бояться, надо делать…, – люди толпились у столов с виски и халами. Он заметил, что Дебора выскользнула наружу:

– У нее дежурство, завтра утром, она говорила…, – в медных подсвечниках догорали, трещали свечи, в открытом окне виднелась бледная луна, – после исхода шабата отправлю ей записку. Верну подсвечники…, – кто-то тронул его за плечо, Аарон очнулся.

– Счастливой субботы, – усмехнулся кузен. От Мэтью пахло сандалом, и виски, он пришел в безукоризненной, хорошо отглаженной форме майора. Аарон, невольно, оглядел свой китель. На рукаве красовалось чернильное пятно.

– Лехаим! – Мэтью поднял простой стаканчик. Кузен, невзначай, поинтересовался:

– А что за девушка здесь была? – Аарон прожевал халу:

– Ты никогда не поверишь, Мэтью…, – он отвел кузена к окну, присев на подоконник: «Слушай».

Оказавшись у себя в комнате, Дебора переоделась в армейские брюки и свитер. Одежда была мужской, но Деборе, с ее ростом, пришлась впору. Устроившись на койке, поджав босые ноги, она повертела Тору, в потрепанной, кожаной обложке. Дебора твердо решила начать заниматься с равом Горовицем:

– Я ничего не могу сделать…, – девушка откинулась к деревянной стене, – я хочу быть рядом, всегда. Сколько придется, сколько Господь, и судьба отмерят…, – Дебора насторожившись, неуверенно позвала: «Бабушка….». Окно было полуоткрыто. Комнаты выходили на лужайку, за бараком. На половицах лежал яркий луч полной луны. Дебора заметила тень, снаружи, в звездной ночи. Окно заскрипело, она встрепенулась. Он был без пилотки, светлые волосы искрились, серые глаза взглянули на Дебору. Тонкие губы улыбались.

– Мне надо с вами поговорить, мисс Маккензи, – Мэтью, не дожидаясь ее согласия, потянул створки окна. Он легко перемахнул внутрь, запахло чем-то пряным. Дебора, невольно, скомкала на груди свитер:

– Я ненадолго…, – уверил ее Мэтью, подталкивая девушку к койке, – совсем ненадолго…., – барак был тихим. Ночная смена работала, а все остальные давно спали. Захлопнув окно, Мэтью задернул шторы. Горела одна настольная, тусклая лампочка. Дебора увидела, как его глаза переливаются, холодным огнем:

– Будто пули, – успела подумать она, – будто свинец.

Выслушав историю мисс Макензи, от кузена, майор Горовиц скептически хмыкнул:

– Мало ли где она книгу подобрала, Аарон. Нельзя быть таким наивным. Какая-то девчонка выдает себя за еврейку, а ты ей поверил…, – лицо рава Горовица изменилось. Мэтью вспомнил:

– Меир рассказывал. Аарон был в Дахау, сидел в русской тюрьме, в Каунасе…, – Мэтью понял, что НКВД, как нельзя более, кстати, арестовало кузена. За обедом он поделился новостями с мистером Нахумом. Наставник согласился:

– Очень хорошо, милый. В случае…, – мистер Нахум пощелкал крепкими пальцами, – непредвиденных затруднений, у нас есть несколько кандидатур, могущих отвлечь внимание на себя…, – одной из кандидатур был Меир Горовиц, он же работник секретной службы Даллеса, Ягненок, бывший мистер О'Малли. Наставник сказал Мэтью, что его данные очень пригодились. Ход в Европу, или Советский Союз, для кузена оказался закрыт.

– Чем больше времени мистер Горовиц проведет в Вашингтоне, – заметил русский, – тем легче нам, если настанет подобная нужда, выставить его агентом. Во время похищения Невидимки он навещал Нью-Йорк, он сопровождал Кривицкого…, – мистер Нахум улыбался, – головоломка сходится. Раввин Горовиц тоже пригодится…, – он похлопал Мэтью по плечу, – он жил в Германии, проехал через Советский Союз…, – Эйтингон вспомнил, что Петр работал в Каунасе, прошлым летом. Наум Исаакович махнул рукой:

– В стране неразбериха царила, мы только освободили Прибалтику. Петр в Шауляй ездил, с Деканозовым. Наверное, кто-то другой этого Аарона допрашивал. Какая разница? Главное, для американцев, его контакт с НКВД…, – Паука требовалось обезопасить, любой ценой.

В коротком списке двенадцати, составленном Кукушкой и покойным Соколом, значился Меир Горовиц. Раввина в нем не было, но Эйтингон понял:

– Очень изящно получается. Старший брат и младший брат, работают вместе. Любой подобному поверит. Хоть Гувер, хоть Даллес, хоть президент Рузвельт. Очень хорошо, что раввин Горовиц капелланом в армию отправился…, – Мэтью, встретив кузена в Хэнфорде, обрадовался.

База была секретной, закрытой. Пребывание здесь означало допуск к государственной тайне. Майор Горовиц был уверен, впрочем, что до подобных, срочных мер дело не дойдет. Он собирался дослужиться до генерала, купить особняк, дом на побережье, и воспитывать детей. Мистер Нахум успокоил его:

– За твоей спиной весь наш народ, сынок. Вся мощь страны Советов. Ты станешь членом партии, получишь советский паспорт, буде понадобится…, – наставник подмигнул Мэтью.

Глядя на неожиданно жесткое лицо кузена, Мэтью даже поежился:

– Бабушка Мирьям, – нарочито спокойно ответил Аарон, – обращается к дочери, в надписи, по имени. Она упоминает, что отец назвал Авиталь Амадой, Лесной Росой. Бабушку мисс Маккензи именно так и звали, Лесная Роса. Прадедом ее был известный Менева. Тебе он должен быть особенно известен…, – не удержался Аарон. Кузен покраснел, рав Горовиц обругал себя:

– Зачем, в Шабат? Его дед, генерал Горовиц, убил Меневу, при Литтл-Бигхорн. И генерала Горовица индейцы убили. Зачем это ворошить? Что было, то было, много лет прошло…, – кузен распрощался с ним.

Проводив прихожан, Аарон остановился посреди пустой синагоги:

– Все равно. Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина. Мало ли что Мэтью в голову придет. Однако он джентльмен, он не станет мстить девушке, родственнице…, – Аарон волновался за Дебору. Он выглянул в раскрытое окно барака. Территория большой базы освещалась редкими фонарями. Кузена видно не было. Вдохнув речной ветер, Аарон посмотрел на подсвечники мисс Маккензи, Деборы. Фитили свечей тлели, огоньки заколебались, погасли. В Шабат подсвечники было трогать запрещено, Аарон не мог отнести их в научную зону.

– У меня и пропуска нет…, – притворив дверь синагоги, он вышел на крыльцо барака. Аарон посмотрел на хронометр. Время подходило к полуночи. Офицерам выдали расписание смен часовых. Полковник Бенсон, сварливо, заметил:

– Для любителей ночной рыбалки. Имейте в виду, что в полночь охрана меняется. Будете ждать со своим уловом, не меньше получаса. Пока идет пересмена, никто внутрь не зайдет, и не заедет…, – в Колумбии водился лосось, рыбу пока строительством не распугали. Аарон сбежал вниз, по деревянным ступеням:

– Проверю, как она дошла до дома, то есть до барака. Здесь безопасно, везде солдаты, с оружием. У Мэтью тоже пистолет. На службу он, конечно, с пустыми руками пришел…, – сняв кипу, сунув ее в карман кителя, Аарон достал пилотку. Бенсон славился пристрастием к соблюдению формальностей. Старший лейтенант Крэйг, глава капелланов базы, на этой неделе заработал выговор. Полковник заметил священника с непокрытой головой.

Аарон был прав. Мэтью не стал заворачивать в барак старших офицеров за оружием. Майор Горовиц рассудил, что с девчонкой пистолет не понадобится. Мэтью решил:

– Нет, подобного мне не надо. Она красавица, но с такими женщинами только развлекаются. Даже подумать нельзя о браке, – офицеры на военных базах, рядом с резервациями, часто жили с индианками:

– Подобное с прошлого века повелось…, – мисс Маккензи послушно села на койку, – вторая семья, так сказать. Она останется здесь, в Хэнфорде…,– все ученые подписывали контракт на два года работы. Мэтью устроился неподалеку:

– Останется, а я буду ее навещать. Двадцать два года…, – майор вспомнил досье новоявленной родственницы, – она в интернате училась, в университете. Магистр лингвистики, докторат начала…, – Мэтью был уверен, что кузина давно не девственница. Он слышал, что в резервациях девочки живут с мужчинами, чуть ли, ни с двенадцати лет:

– Они примитивные люди, дикие. Весь лоск цивилизации…, – у кузины на столе красовалась пишущая машинка и стопки книг, – мгновенно с них слетает…, – он смотрел в темные, мерцающие, переливающиеся огоньками глаза. Между ними, на койке, лежала Тора. Мэтью откашлялся:

– Как я говорил, я ненадолго. Аарон мне рассказал о вашей встрече, кузина Дебора…, – он помолчал, – я очень рад, что вы…, – Мэтью поискал слово, – нашлись. Я должен представиться…, – девушка кивнула:

– Я знаю. Мне Аарон…, то есть рав Горовиц говорил. Вы майор Горовиц, внук генерала Горовица…., – высокие, смуглые скулы застыли. Девушка покраснела: «Простите, все давно случилось».

– Именно, – добродушно согласился Мэтью, – но вы меня не дослушали. Я куратор научных проектов, от министерства обороны, то есть ваш начальник, с военной точки зрения…, – Дебора поморщилась.

Она услышала шум дождя, грохот молний, рев моторов, в лицо ей ударила жаркая пыль пустыни. До нее донесся какой-то щелчок, тело передернулось, словно в судороге. В голове зазвучал низкий, сильный голос, голос мужчины:

– Проклинаю, проклинаю тебя и потомство твое, по мужской линии, да примут они смерть в огне и пламени…, – гудел костер, раскаленные, железные стены окружали Дебору. Голова невыносимо, остро заболела, будто охваченная жаром. Она вздрогнула от вкрадчивого шепотка:

– Я бы мог обеспечить вам особые условия работы, кузина…, – длинные, ловкие пальцы легли ей на колено. Деборы никогда не касался мужчина, за ней не ухаживали, ни в школе, ни в университете. Девушка слышала голос:

– Проклинаю, проклинаю…

Встрепенувшись, она отодвинулась подальше:

– Кузен…, то есть майор Горовиц, я не понимаю, о чем вы…, – Дебора ахнула. Мэтью, почти грубо, привлек ее к себе. Он зашарил рукой по вороту свитера, расстегивая пуговицы:

– Все вы понимаете, кузина. Я знаю, чем вы занимаетесь, в резервациях. Мне говорили, как весело проводят время индейцы…, – Дебора уперлась руками в его грудь:

– Оставьте меня! Я вас не приглашала, я…, – Мэтью подмял ее под себя, закрыв рот поцелуем. У нее были сладкие, мягкие губы, черные косы растрепались. Она попыталась вывернуться:

– Я закричу, я позову охрану…, – затрещала хлопковая ткань брюк:

– Вам никто не поверит, у индианок в Америке определенная репутация…, – Мэтью бросил китель на пол, целуя стройную, смуглую шею. Дебора сжала зубы:

– Мне даже ударить его нечем. Я высокая, однако, он выше, сильнее…, – твердая рука раздвигала ей ноги:

– Вам понравится…, – Дебора, приглушенно, закричала:

– Нет, нет, не надо! Помогите, кто-нибудь…., – она даже не поняла, как все случилось. Дверь комнаты слетела с петель. Кто-то встряхнул майора Горовица за плечи:

– Оставь в покое кузину, ты, мерзавец!

Мэтью швырнули на пол. Дебора забилась, всхлипывая, в угол койки. Она увидела яростные глаза рава Горовица. Мэтью, поднявшись, недовольно сказал:

– Аарон, ты не понял. Я просто хотел…, – майор согнулся вдвое, хватая воздух ртом. Аарон подул на руку. Повернув Мэтью спиной, он дал кузену хорошего пинка:

– Пошел вон отсюда, или тебе напомнить, как мы с тобой в детстве дрались? Я могу, если ты забыл…, – Мэтью выпрямившись, зло сказал:

– Ты явился без пропуска, в закрытую зону. Я позову охрану…, – велев себе успокоиться, Аарон заметил влажные щеки девушки:

– Никогда она больше не будет плакать…, – сказал себе рав Горовиц, – обещаю…, – размахнувшись, он отвесил кузену пощечину:

– Тебе повторить? Вон из комнаты! И если я тебя еще раз здесь увижу…, – схватившись за щеку, Мэтью прошипел:

– Смирно, лейтенант Горовиц! Забыли, перед кем находитесь…, – развернувшись, быстро прошагав по коридору, майор крикнул: «Охрана! Немедленно сюда, с оружием!»

Аарон едва успел шепнуть Деборе: «Не беспокойтесь, кузина». Мэтью вырос на пороге комнаты, с двумя солдатами. Он коротко распорядился:

– К полковнику Бенсону. Незаконное нахождение в закрытой зоне, драка, неподчинение старшему по званию…, – Мэтью хотел добавить: «Попытка изнасилования», но решил этого не делать. Глядя в темные глаза кузины, Мэтью почувствовал, что она будет защищать рава Горовица.

– Спелись, – мрачно понял Мэтью. Он сказал кузену, одними губами: «Неделя гауптвахты тебе обеспечена».

Аарон, молча, вышел из комнаты, в сопровождении солдат.

Раву Горовицу позволили взять на гауптвахту бархатный мешочек с талитом и тфилин. Умывальная здесь, как и почти во всех бараках, помещалась в конце коридора. Молиться в камере Аарону разрешалось. В узкой комнате, с зарешеченным окном, усевшись на койку, Аарон понял, что в мешочке лежит еще один, маленький. Улетая с базы Гамильтон, в Калифорнии, Аарон сунул семейное кольцо именно сюда, боясь его потерять.

В камере горела одна, слабая лампочка, ставни окна были распахнуты. Гауптвахту построили на краю административного комплекса. Отсюда до синагоги, было, минут пять хода. Отправляя его на гауптвахту, начальник базы, недовольно, заметил:

– Будете выполнять свои обязанности, лейтенант Горовиц. Я не собираюсь, из-за вашего безобразного поведения, лишать солдат и офицеров капеллана…, – на утреннюю молитву Аарона водили под конвоем. Охранники ждали его в коридоре, у двери синагоги. Аарон не стал говорить полковнику Бенсону о том, что Мэтью делал в научной зоне. Он вспоминал слезы кузины:

– Не надо ее…, мисс Маккензи в это вмешивать. Мэтью всего равно солжет. У него и в детстве язык был без костей, – угрюмо подумал рав Горовиц:

– Он всегда ухитрялся выйти сухим из воды. И ей…, то есть мисс Маккензи, тяжело будет о подобном говорить. Она девушка…, – майор Горовиц, впрочем, выставил все случившееся простым непониманием.

– Шабат, господин полковник, – развел руками Мэтью, – рав Горовиц выпил немного больше, чем нужно. Готовился к Пуриму, – он обаятельно улыбался, – в будущий праздник положено употреблять спиртное…, – Бенсон хлопнул рукой по столу:

– Не на вверенной мне базе, лейтенант Горовиц. Не умеете пить, лучше не беритесь…, – Аарон, искоса, посмотрел на Мэтью. Щека кузена еще пылала:

– Очень хорошо, – Аарон заставил себя не отвечать, – все равно, он скоро уедет, в Калифорнию. Главное, чтобы Мэтью ее…, мисс Маккензи, больше не трогал…, – кузен обещал ему неделю гауптвахты. Аарону дали две, внеся в его личное дело выговор.

– Отличное начало службы в армии, – ядовито сказал Бенсон, расписываясь, – надеюсь, это послужит вам уроком, лейтенант Горовиц. Пропуска для того и придумали, чтобы ими пользоваться. Если вам запрещен доступ на определенные территории…, – он подул на чернила, – родственница там работает, или не родственница, правила для всех одинаковы…, – Аарону велели переодеться в полевую форму. В ней же он и должен был вести молитву, даже в Шабат. Прихожане, деликатно, не говорили с ним о наказании. Рав Горовиц, краем уха, услышал, что кузен покинул базу. В столовую Аарона не водили, еду приносили прямо сюда. Новостей он никаких не знал, однако охранники сказали, что Люфтваффе, три дня, бомбило город Суонси, в Уэльсе, стерев его с лица земли. Аарон волновался за семью, но никакого способа связаться с отцом, или братом, не было.

Достав маленький мешочек, он положил на ладонь старое, тусклого золота кольцо, с темной жемчужиной. В открытом окне, за решеткой, заходило огромное, медное солнце. Аарон посмотрел на хронометр. Скоро приходили охранники, вести его на шабат. В последние дни дожди прекратились, погода стояла хорошая. Возвращаясь утром, после молитвы, в тюремный барак, Аарон, исподтишка, озирался. Ему хотелось увидеть мисс Маккензи, Дебору, высокую, стройную, с играющими золотистыми искорками, темными глазами. Жемчужина напомнила Аарону ее глаза:

– Черна я, но прекрасна, дщери Иерусалимские…, – пробормотал Аарон. Он глубоко вздохнул, откинувшись к стене:

– Она не придет на шабат. Первый раз познакомилась с евреями, с родней, и вот как вышло…, – доктор Горовиц часто пел детям песню на ладино, о Моренике, смуглой девушке.

Отец улыбался:

– Ваш дедушка Джошуа ее бабушке пел, в Чарльстоне, когда они на гражданской войне встретились…, – в теплой жемчужине отражалось закатное солнце. Отец говорил, что кольцо очень старое. Драгоценность сохранилась со времен, когда предки вице-президента Вулфа жили в колониях, в Джеймстауне:

– Дедушка Дэниел подарил его бабушке Салли…, – услышал Аарон мягкий голос отца, – и оно к бабушке Бет попало…, – Аарон коснулся жемчужины:

– Подарил, но не женился. Но дедушка Джошуа ждал, пока бабушка Бет станет еврейкой. Долго ждал…, – он сжимал в руке кольцо:

– Мне и ждать незачем. Дебора…, то есть мисс Маккензи, она еврейка. Но ведь она не захочет, зачем ей…, – он сидел с непокрытой головой. Темные, вьющиеся волосы были влажными, после душа.

Он вспомнил, как Габи мыла ему голову, в Берлине, после погрома, в кафе. Девушка шептала:

– Выпей чаю, и ложись, милый мой. Я буду рядом, я никуда, никуда не уйду…, – она устроила его в постели, прижавшись щекой к плечу:

– Не думай об этом, Аарон. Я здесь, я с тобой. Возьми меня за руку…, – Аарон заснул, не выпуская ее тонких пальцев:

– И с Кларой так было…, – он зажал кольцо в ладони, – я обнимал ее, и закрывал глаза…, – Аарон, тоскливо, попросил:

– Пусть она будет счастлива, пожалуйста. Она, дети. И мисс Маккензи, Дебора…, Пусть тоже будет счастлива…, – он, внезапно, улыбнулся:

– Как мы в Праге говорили? По нынешним временам, каждый порядочный человек должен посидеть в тюрьме. Третья камера у меня. Мишель был в плену, Стивен тоже. Питер сидел, Авраам срок получил. О Максиме я вообще не говорю…, – Аарон развеселился:

– Осталось Меиру в тюрьму отправиться. Впрочем, в Европу он, пока, не едет, а в Америке его сажать не за что…, – зеркала здесь не водилось. Пригладив волосы, одернув рубашку, Аарон потянулся за ботинками. За решеткой промелькнула какая-то тень.

Дебора четверть часа стояла за углом гауптвахты, собираясь с духом. Она надела хороший костюм, с шелковой блузкой, который носила на прошлом шабате. В кармане жакета лежал простой, замшевый мешочек. Дебора, смешливо, поняла:

– Рав Горовиц…, Аарон, меня бы не похвалил. Травы, любовные заклинания…, – заклинания она не знала, и подозревала, что его и не существует. В комнату рава Горовица, в офицерском бараке, было никак не пробраться. Дебора не могла подложить траву под подушку. Пришлось сунуть краснокоренник в карман жакета, и надеяться на лучшее.

Дебора сомкнула пальцы на мешочке:

– Скажу ему, что я благодарна, скажу, что хочу заниматься…, – что сказать дальше, она тоже знала. Девушка повторяла эти слова, каждую ночь, ворочаясь, невольно всхлипывая:

– Я не могу, не могу без него…, – майор Горовиц с ней не заговаривал, и не смотрел на нее. Майор выступил, на собрании группы, напоминая о правилах безопасности, и неразглашении данных. Мэтью уверил их, что работа, проводящаяся в Хэнфорде, жизненно важна для безопасности Америки. Больше он в научной зоне не появлялся. Поняв, что он улетел, Дебора, облегченно, вздохнула.

Она выбросила из головы сильный, незнакомый мужской голос: «Проклинаю! Проклинаю тебя, и все твое потомство, по мужской линии, пусть погибнут они, в огне и пламени!». Дебора больше не чувствовала обжигающего жара, не слышала отчаянного, громкого крика, по спине не пробегали пылающие языки огня.

Она работала, думая об Аароне. Девушка собиралась пойти на шабат, но поняла, что должна увидеть рава Горовица наедине. Вечер был тихим, в научной зоне, на траве, лежала роса. Идя к воротам, Дебора увидела белых, голубей, перепархивающих по лужайке.

– Белая птица…, – она сделала шаг из-за угла. В голове зазвучал женский голос:

– Не бойся, Двора, не бойся. Восстань, пробудись, Двора. Я здесь, я с тобой…, – он стоял босиком, держа в руках полевые ботинки. Дебора увидела кипу, на темных волосах:

– Он побрился, перед Шабатом. Им бриться разрешают, даже на гауптвахте…, – она узнала, куда идти, невзначай поинтересовавшись у охранников схемой базы. Дебора объяснила, что не хочет заблудиться. Она вертела коричневый, бумажный пакет с фруктами. Дебора, сначала, хотела принести раву Горовицу печенье, но спохватилась:

– Нельзя, оно не кошерное. Мне надо будет все выучить, если я…, – сказать подобного девушка не могла, поэтому быстро поправила себя:

– Если я хочу вернуться к евреям. Об остальном не думай…, – она, все равно, думала, об огоньках субботних свечей, о халах и вине. Аарон рассказал ей, что семья Горовицей, в прошлом веке, первой в Америке стала делать кошерное вино:

– Вы попробуете, кузина Дебора, – он улыбался, – мой дедушка землю Маншевицам продал. К ним наши работники перешли. Я знаю, что индейцы не пьют, – Дебора не притрагивалась к алкоголю, в резервации людей Большой Птицы, по решению племени, установили сухой закон, – однако оно сладкое, как мед…, – рав Горовиц помолчал:

– Немного можно, кузина. В честь субботы…, – халы девушке понравились. Она вспоминала рассказы Аарона об Иерусалиме, слышала детский смех, видела гранатовое дерево, усыпанное цветами:

– В прерии тоже сейчас все расцветет…, – грустно поняла Дебора, – если бы его…, Аарона, можно было отвезти домой, в Монтану…, – она знала уединенное, маленькое горное озеро, с каменистым берегом, в окружении сосен:

– Передай фрукты, – рассердилась Дебора, – поблагодари. Какая Монтана, о чем ты? – ботинки, с грохотом, упали на деревянный пол камеры.

В темных глазах играли золотистые искорки. Она взволнованно дышала, черный локон, выбившись из тяжелого узла волос, спускался на смуглую шею.

Аарон забыл, что он стоит босиком:

– Кузина Дебора…, – девушка протягивала пакет, через прутья решетки:

– Я вам яблок принесла, кузен Аарон, и апельсины. Я хотела печенье, но вы бы его не стали есть…, – она покусала темно-красные губы:

Аарон не мог и слова сказать. Она тряхнула черноволосой головой: «Я хотела вас поблагодарить, за все…»

– Она уезжает, – испугался рав Горовиц, – отказалась от контракта, и уезжает. Она говорила, ее приглашали в Йель. Зачем ей сидеть, в глуши, с комарами? Напишет докторат, станет профессором. Ее отец был великий ученый, она очень способная…, – услышав нежный голос, он очнулся:

– И я бы хотела учиться, рав Горовиц, если можно. Узнать больше о моем народе…, – Аарон переступил через ботинки, не видя, куда идет.

Он принял пакет, на мгновение, соприкоснувшись с ней руками. Аарон вздрогнул:

– Спасибо вам, спасибо большое. Мисс Маккензи, кузина Дебора…, значит, вы остаетесь в Хэнфорде?

Деборе хотелось сказать, что она поедет вслед за равом Горовицем, и будет жить там, где обоснуется он:

– Рут такое говорила, в Библии. Твой народ станет моим народом. Они мой народ…, – Дебора кивнула:

– Да, кузен Аарон. И если бы вы согласились со мной заниматься…, – рав Горовиц не отнял руки. Дебора тоже не могла убрать пальцы. Он, робко, спросил:

– Кузина Дебора, только заниматься? Потому что я…, – Аарон покраснел, – вы знайте, пожалуйста, что я на все готов, ради вас. Если я вам, хоть немного, нравлюсь, если я вам по душе…, – у Деборы, отчаянно, колотилось сердце.

Она смотрела в темные, блестящие глаза:

– Я и подумать не могла…, рав Горовиц, то есть Аарон…, то есть…, – девушка пробормотала:

– Я траву принесла, индейскую, в кармане. Ее надо подложить под подушку, тому человеку, которого…, – опустившись на колени, Аарон коснулся губами пальцев девушки:

– Не надо, любовь моя. С тех пор, как я тебя увидел, не надо. Но давай сюда траву…, – у него были ласковые, сухие губы, – я буду думать о тебе, все время. Я и так думал…, – Дебора гладила его по щеке:

– Пожалуйста, окажи мне честь, стань моей женой…, – кольцо легло на палец, как будто его сделали по мерке Деборы. Жемчужина была немного темнее смуглой, нежной кожи. Золото переливалось тусклыми огоньками.

– Я на тебя буду смотреть…, – услышал Аарон шепот, – весь шабат, глаз не отведу…, – он целовал пятна от чернил:

– Скоро меня выпустят, мы сразу отправимся в Нью-Йорк, на хупу, самолетом. Я хотел сказать, Дебора, хотел признаться. Я люблю тебя, всегда буду любить…, – за углом гауптвахты заурчал мотор, хлопнула дверь, загрохотали ботинки по крыльцу. Смена менялась. Им только, мимолетно, удалось пожать друг другу руки. Аарон шепнул: «Скоро. Скоро мы встретимся и никогда не расстанемся, любовь моя».

Она сунула раву Горовицу замшевый мешочек. Присев на койку, Аарон развязал шнурок. Остро запахло осенью, сухой травой. Он вспомнил рыжие листья виноградников, на холмах, вокруг Цфата, лазурную воду Кинерета, белых птиц, паривших над берегом.

– Белая Птица…, – выдохнул Аарон, – Господи, спасибо, спасибо тебе…, – блаженно, счастливо улыбаясь, рав Горовиц сунул мешочек под подушку.

 

Нью-Йорк

Швейцар дома Горовицей широко распахнул дверь: «Прошу вас, мистер Меир!»

У входа в Центральный Парк, стояли лотки с хот-догами, и пирожками, с картошкой и кашей, разливали кока-колу и кофе. День выдался отличный, солнечный, девушки цокали каблучками по сухим тротуарам. Пахло цветами, и свежей травой, в парке дети звенели велосипедами. Выходя на улицу, Меир даже не стал брать шарф. Одной рукой он прижимал к замшевой куртке большой, бумажный пакет, с эмблемой ресторана Рубена, другой держал картонный поднос, со стаканчиками.

Кофе, конечно, можно было бы сварить и дома. Аарон так и сказал, но Меир отмахнулся:

– Побудь настоящим горожанином, прежде чем возвращаться в глухие леса…, – он подмигнул брату:

– Итальянец, на углу, делает настоящий кофе, как в Европе…, – они собирались, есть гамбургеры. Брату Меир взял черный кофе, а себе, с пышной молочной пенкой. В столице подобный был редкостью, а в Нью-Йорке его наливали на каждом углу. Из усеянного жирными пятнами пакета, упоительно пахло мясом и жареной картошкой. Меир не забыл о соленых огурцах, к гамбургерам, о хот-догах, пирожках с кашей и луком, о кетчупе Хайнца.

Сладостей можно было не брать. Кухню и столовую квартиры Горовицей наполняли картонные коробки, из отеля «Плаза», присылавшего образцы кошерных десертов.

Аарон с Деборой, сначала, хотели скромной свадьбы, в синагоге Зихрон Эфраим, в беломраморном, в мавританском стиле зале, где и Аарону и Меиру делали бар-мицвы. Рав Драхман, ласково, сказал Аарону:

– Милый мой, не спорь с отцом. Не каждый день старший сын женится. Он тебя давно не видел, вы известная семья…, – доктор Горовиц снял бальный зал отеля «Плаза». Кухню гостиницы, в день свадьбы, отдавали на попечение бородатых мужчин, в черных пиджаках, и шляпах, из Нижнего Ист-Сайда. В синагогу и на банкет пригласили пятьсот гостей. Залы украшали белыми гвоздиками и лиловой горечавкой, цветком штата Монтана. Столы накрывали шелковыми, аметистового цвета, скатертями.

Брат шел под хупу в парадной форме, как было положено по уставу:

– Бутоньерку на китель не наденешь…, – Меир зашел в лифт, – но мы с папой будем при них…, – смокинги висели в гардеробной квартиры. Отец проверял, в «Плазе», готовность зала для банкета, а потом ехал в Нижний Ист-Сайд, с миссис Фогель, на дегустацию обеда. Миссис Фогель взяла Дебору под свое крыло. Девушку поселили в квартире, в Верхнем Ист-Сайде. Миссис Амалия, с Иреной, водила ее в свадебное ателье, в Bloomingdales, и закупала, как выражалась миссис Фогель, приданое. Дебора пыталась сказать, что в Хэнфорде ничего этого не нужно, но миссис Амалия была непреклонна. Женщины проводили время за выбором туфель, чулок, пеньюаров, и визитами к портнихе.

Аарон рассмеялся:

– Бенсон был не очень доволен, что я отпуск прошу. И у Деборы работа в разгаре. К Пуриму мы должны вернуться на базу…, – перед отъездом Аарон получил ответ от раввина из Сиэтла. Он брал в городе армейский грузовик, и вез в Хэнфорд свиток Торы, с молитвенниками.

– Двести миль, – Меир видел счастливую улыбку брата, – мы с Деборой заночуем, где-нибудь по дороге…, – Аарон, приехав с запада, все время улыбался. Меир видел, что они с Деборой, украдкой, держатся за руки.

В последнюю неделю брат и Дебора, согласно традиции, не встречались. Аарон звонил невесте по несколько раз в день, прочно занимая телефон, в кабинете отца. Доктор Горовиц, благоговейно, погладил обложку черной кожи:

– Наконец-то Тора в семью вернулась…, – отец внес Дебору в родословное древо, и отправил телеграммы, в Лондон и Японию:

– С Парижем никак не связаться…, – Хаим развел руками, – мы даже не знаем, где сейчас Теодор и Мишель, а Эстер…, – от Эстер, совершенно неожиданно, пришел ответ. Переслала весточку тетя Юджиния. Женщина, деликатно, написала:

– Мы получаем все нужные сведения, не беспокойтесь. С Эстер, и мальчиками все в порядке…, – сестра поздравляла Аарона со свадьбой, и надеялась на встречу. Утром Аарон ушел завтракать с бывшими соучениками, из Еврейской Теологической Семинарии. Половина раввинов тоже собиралась появиться в военной форме. Он звал с собой и Меира:

– Мы Талмуд будем обсуждать, как положено, перед свадьбой. Ты хорошо в текстах разбираешься…., -Меир похлопал его по плечу:

– У меня есть рабочие дела. Ланч за мной, от Рубена…, – дела были не рабочими, однако брату о них, пока, знать не полагалось.

Меир отпер дверь квартиры. Переднюю усеивали коробки. Брат открыл свадебные списки в Bloomingdales и Tiffany. Рассыльные и почтальоны, каждый день, доставляли подарки. Меир предполагал, что вещи останутся в Нью-Йорке, на складе. На базе Хэнфорд пока не построили коттеджей для женатых офицеров. Набор столового серебра, или хрустальные вазы брату и Деборе были на западе ни к чему.

Аарон с Деборой собирались попросить о разрешении для капеллана Горовица переехать в научную зону. По соображениям безопасности, Деборе было запрещено жить на большой базе. Разрешение означало бы, что Аарону повысят уровень секретности. Меир отлично знал, что с его повышением усиливается и наказание, в случае разглашения информации.

У него, Ягненка, был самый высокий уровень.

Меир сложил пакеты на ореховый стол, загроможденный свертками. Хрустальную вазу прислал кузен Мэтью, вкупе с телеграммой о занятости. Извиняясь, что не сможет посетить свадьбу, майор желал новобрачным счастья:

– Самый высокий уровень…, – Меир посмотрел на хронометр, – самый высокий уровень…, – брат, завтра утром, перед свадьбой, ехал в микву. Дебора, вместе с Торой, побывала в раввинском суде. Затруднений никаких не возникло.

– Они все были очень милы…, – заметила миссис Фогель, за кофе, – я провожу девочку в микву. Придут раввины, для формальности…, – Амалия махнула ухоженной, с маникюром рукой, – а потом приедет парикмахер, на квартиру. Мы заказали лимузин…, – от квартиры миссис Фогель до синагоги было десять минут неспешным ходом, но без лимузина, с кожаными сиденьями, свадьба не была бы свадьбой. Платья будущей невестки Меир, конечно, не видел, но знал, что оно белого шелка, с лиловой отделкой. В букете Деборы тоже была горечавка. На свадьбу она надевала подаренное доктором Горовицем аметистовое ожерелье.

Отец взял Меира в магазин Tiffany, выбирать драгоценности для невестки. Рассматривая бриллиантовые кольца, Меир вспоминал тоскливый взгляд Ирены:

– Ей двадцать пять, а Деборе двадцать два. Ирена ждет предложения…, – Меир сомкнул пальцы на чековой книжке, в кармане куртки. Он бы мог купить кольцо прямо сейчас. Ожерелье запаковали в голубую коробочку, они с отцом ушли.

Меир очистил стол, свалив подарки в кресла. Он заставил себя отвести глаза от четкого почерка Мэтью, на поздравительной открытке.

Он размышлял об этом, в поезде из столицы, думал и раньше, на совещаниях, после убийства Кривицкого. Меир, упорно, называл случившееся убийством. Гувер, в очередной раз, ядовито заметил, что Меиру, с его беспочвенными обвинениями, прямая дорога в НКВД. Меир лично присутствовал при вскрытии. Он, с десяток раз перечитал врачебное заключение, и провел двое суток на коленях, с лупой, исследуя номер Кривицкого. Меир нашел волосы, светлые и темные. Кривицкий был светловолосым. Гувер расхохотался, вертя пакетик:

– Это твои собственные кудри, Ягненок. Ты навещал его номер, арестуй себя. Или уборщика…, – Меир сжал зубы:

– Мистер Гувер, я бы себя на электрический стул послал, если бы это помогло в расследовании дела. Номер мистера Кривицкого убирал негр. Мы не можем точно определить, кому принадлежат волосы, но невооруженным взглядом видно, что они не от негра…

Гувер зевнул:

– Уборщики поменялись сменами. Они не обязаны ставить нас в известность, о подобном…, – он окинул Меира зорким взглядом:

– Рановато ты на электрический стул собрался. Надо будет, – Гувер обрезал сигару, – мы тебя сами туда пошлем…, – за пять лет работы, Меир привык к шуткам босса и не обращал на них внимания.

– Самоубийство, – подытожил Гувер, выпустив клуб ароматного дыма, – незачем огород городить. Кривицкий трясся от страха, ему за каждым углом виделись агенты НКВД. Нервы не выдержали, – он вернул Меиру пакетик с волосами: «Сдавай дело в архив, Ягненок».

Меир написал в отчете об обеде, в ресторане «Вилларда», в ночь убийства Кривицкого. Патологоанатом не смог определить точное время смерти:

– От семи вечера до трех-четырех часов ночи…, – он пожал плечами. В семь вечера Меир простился с Кривицким, на пороге номера.

Покуривая сигарету, Меир рассматривал свое отражение, в большом, венецианском зеркале, над мраморным камином:

– У Мэтью тоже высший уровень допуска, как и у меня…, – майор отправился к телефону в десять вечера. Меир все проверил. Мэтью вызвали на стойку, но кузен попросил портье перевести звонок в кабинет управляющего. Майор Горовиц поднял телефонную трубку, портье опустил свою. Больше, как портье сказал Меиру, ему ничего известно не было. Через полчаса Мэтью, появившись в ресторане, велел заменить лобстера:

– Высший уровень…, – Меир затянулся сигаретой, – но нет никакой возможности проверить, кто звонил…, – Меир не поленился пройти с хронометром от «Вилларда», до отеля Кривицкого. Весь путь занял десять минут, в обе стороны. Меир угрюмо подумал, что за оставшиеся двадцать минут, можно было бы пристрелить двадцать перебежчиков.

Потушив сигарету, он стал накрывать на стол, кусая хот-дог:

– Зачем это Мэтью? Его никогда не замечали в левых взглядах. Он поддерживает Рузвельта, любой здравомыслящий человек так делает. Ирена тоже выходила, переодеваться…, – Меир подумал, что Ирена и кузен могут работать вместе. Он сидел в баре «Вилларда», разглядывая вычерченное, посекундное расписание злосчастного обеда:

– Гувер прав…. – Меир отхлебнул виски, – у меня паранойя. Ирена здесь не причем. И Мэтью не мог продаться русским…, – он тяжело вздохнул. Меир не стал спрашивать у Ирены, видела ли он Мэтью, когда выходила из ресторана.

– Незачем Ирену в такое вовлекать…, – Меир решил не доставать фарфор и серебро:

– Поедим с Аароном с пакета, как в детстве, в парке…, – высыпав на промасленную бумагу горячую, румяную картошку, он взял стаканы, из буфета. Кока-кола шипела, поднимаясь сладкой шапкой:

– Незачем. Пусть водит Дебору в салон Элизабет Арден и выбирает с ней туфли…,– Меир поморщился:

– Лучше будь порядочным человеком. Сделай, наконец, предложение. Ничего, что война. Аарон женится, и я должен…, – на камине стояла фотография дедушки Джошуа и бабушки Бет, с президентом Линкольном.

Доктор Горовиц принес ее из кабинета, чтобы показать Деборе.

– Дорогим Страннице и Страннику, героям Америки, с пожеланием семейного счастья. Авраам Линкольн, президент США…

Меир смотрел на улыбку Линкольна, на лица дедушки и бабушки:

– Линкольна не спасли. Русские не будут покушаться на Рузвельта, ерунда. Хотя они в союзе с Гитлером…, – Меир присел на край стола – если Гитлер не станет атаковать Советский Союз, если он придет сюда, в Америку, и русские ему помогут…, – Меир напомнил себе, что самолеты, способные пересечь Атлантику, можно посчитать по пальцам одной руки:

– А как иначе он нападет на Америку? Хотя неизвестно, над чем его ученые работают. Ученые, инженеры. Мэтью учеными занимается,– Меир велел себе выбросить кузена из головы. Посмотрев на дедушку Джошуа, он пожаловался:

– Тебе хорошо было. Ты всю жизнь любил одну женщину, как папа. А я? – увидев Дебору, Меир вспомнил те самые, строки Лорки, но жестко сказал себе:

– Совсем разум потерял. Она невеста Аарона, почти жена. Не думай о ней…, – он представил смуглую кожу, в скромном вырезе блузки, черные, мягкие волосы, темные, с мерцающими искорками глаза. Невестка была выше Меира почти на голову, вровень раву Горовицу.

– И в полночь на край долины, увел я жену чужую…, – Меир почувствовал, что краснеет:

– Оставь, оставь…, – он сунул руку в карман куртки, висевшей на спинке стула. По дороге к Рубену, на Пятьдесят Восьмую улицу, Меир наведался в некую квартиру, поблизости, на двадцать втором этаже одного из многочисленных небоскребов Ист-Сайда, со швейцарами, и мраморным вестибюлем.

В окне гостиной блестел шпиль здания Крайслера. Меира угостили хорошим кофе и выдали расшифрованные радиограммы, из американского посольства, в Берлине.

– Одиннадцатого февраля войска вермахта, с голландской полицией, окружили еврейские кварталы, у площади Ватерлоо, поставив заграждения, шлагбаумы, и колючую проволоку…, – читал Меир:

– Вышло распоряжение, что в этом районе разрешено жить только евреям. В последующие дни гестапо совершило несколько налетов на магазины и рестораны. Силы еврейской самообороны, с рабочими Амстердама, устроили столкновения со штурмовиками голландской нацистской партии. Гестапо арестовало пятьсот мужчин, евреев, в возрасте от двадцати лет, для депортации в концентрационные лагеря. В Амстердаме появились листовки, призывающие к всеобщей стачке, от имени коммунистов Голландии, партии, запрещенной немцами. Забастовал весь транспорт, и все предприятия Амстердама. Тем не менее, глава еврейского совета города, профессор Кардозо, призвал общину, по радио, не поддаваться на провокации. Он объяснил, что депортация, это временная мера…, – услышал щелчок замка, Меир едва успел убрать конверт.

– Тебе гамбургер с луком, как ты любишь, – нарочито бодро позвал Меир, – свадьба завтра, а сегодня можно себе позволить лук…, – кинув куртку на диван, завалив ее свертками, он пошел навстречу брату.

Белый мрамор главного зала синагоги сверкал, переливался в свете люстр. Обычно женщины, на молитве, поднимались наверх, на галерею. На свадьбах раввин разрешал им сидеть внизу, через проход от мужчин. Пахло духами, колыхались маленькие, украшенные цветами шляпки, блестели жемчуга. Дамы надели вечерние наряды, с перчатками, и меховыми накидками. После хупы начинался банкет, в «Плазе». Лимузины ждали жениха и невесту, с родственниками. Для остальных гостей заказали такси.

Ирена огладила пурпурный шелк платья. На банкете играл джазовый оркестр, однако девушка не пела. Среди гостей было много раввинов, подобное оказалось бы неудобным.

Одеваясь в гардеробной, миссис Фогель, зорко, посмотрела на дочь:

– Потанцуешь, – заметила женщина, – отдохнешь. Придут холостяки, друзья Аарона и Меира. Деборе повезло…, – мать взяла тюбик с помадой, – Аарон в армии, но ведь он демобилизуется, начнет в большой общине работать…, – Ирена перебирала жемчужное ожерелье, подаренное Меиром, три года назад:

– Как я могу? – девушке стало стыдно:

– Забыла, что он всегда мне драгоценности привозит, из поездок. Он работает, защищает безопасность Америки, и, все равно, обо мне думает…, – застегнув бусы, Ирена покачала черноволосой головой:

– Не надо его торопить. Меиру всего двадцать шесть. Он обязательно сделает предложение…, – Ирена подружилась с Деборой. Открыв рот, она слушала рассказы девушки о горах и прериях, в Монтане. Дебора не говорила, где познакомилась с равом Горовицем, только упомянула, что трудится по контракту, в армии США и пишет докторат.

Ирена, на форде, отвезла ее в Йель. Дебора встретилась с научным руководителем диссертации, и сделала доклад на заседании совета кафедры. Ирена с удовольствием побродила среди зданий университета, ловя на себе взгляды студентов. Девушки пообедали в закусочной Луи Лассена, где, по легенде, сорок лет назад приготовили первый в Америке гамбургер. Дебора, озабоченно, заметила:

– Наверное, последняя моя не кошерная еда. Хорошо, что твоя мама меня наставляет…

Миссис Фогель отвезла Дебору в еврейский магазин, в Нижнем Ист-Сайде, объяснив ей, как устроить кухню, в новом доме.

– Но мы не скоро в офицерский коттедж переедем, – грустно сказала девушка, вытирая пальцы салфеткой, – дома еще не начали строить…, – у Деборы и рава Горовица была неделя отпуска, а потом они собирались вернуться, как туманно сказала девушка, на запад.

Меир оставался в Нью-Йорке до Пурима. Праздник начинался через неделю. Ирене надо было репетировать концерты, с оркестром. Она взглянула на Меира, через проход:

– Может быть, мы на пару дней поедем, на Лонг-Айленд. Погода хорошая, почти весна. Погуляем по пляжу…, – Меир повернулся. Ирена увидела знакомую, добрую улыбку. Серо-синие глаза ласково взглянули на нее. Девушка хихикнула:

– Волосы растрепались. И бутоньерка сбилась. Я его люблю, так люблю…, – Меир смотрел на Ирену, слушая низкий баритон кантора. Отведя Дебору под хупу, миссис Фогель вернулась на свое место, рядом с дочерью. Обняв Аарона, отец тоже уселся в первый ряд.

Брат был в парадной форме лейтенанта, при фуражке. Они с Деборой стояли под расшитым балдахином, лилового бархата. Зал украшали каскады цветов, на входе мужчинам выдавали кипы, аметистового шелка.

Меир влетел в квартиру Горовицей, днем. Отец, при смокинге, причесывался перед зеркалом, в гардеробной. Аарон ждал в гостиной. Меир крикнул: «Четверть часа, и я готов!». Он пронесся в ванную комнату, на ходу снимая твидовый пиджак, расстегивая рубашку.

Меир вернулся с завтрака, с мистером Скрибнером. Он, несколько дней, настойчиво звонил в издательство, преодолевая неприветливость секретарши. В конце концов, мистера Скрибнера позвали к телефону. Издатель, недовольно, сказал:

– Хорошо. Не понимаю, зачем вам это нужно, но ладно, давайте встретимся. У меня будет не больше часа…, – они позавтракали у Барни Гринграсса, на Амстердам-Авеню. За копченым лососем, бейглами, и яичницей, Меир попытался выведать у Скрибнера, в каком настроении был Кривицкий, на последнем ланче.

Издатель пожал плечами:

– В каком настроении может быть человек, приговоренный Сталиным к смерти, мистер Горовиц? Убийство Троцкого, в очередной раз доказало, что Сталин шутить не любит. Мистер Кривицкий был напуган. Неудивительно, что он не выдержал напряжения…, – Меир, осторожно, поинтересовался авторством книги «Империя зла». Скрибнер, сухо, ответил:

– Не обессудьте, мистер Горовиц, но это коммерческая тайна. Приходите с ордером, подписанным судьей, и я вас познакомлю с рукописью…, – Меир, со вздохом, расплатился по счету.

Он, все равно, не мог забыть те полчаса, когда кузен ходил отвечать на телефонный звонок. Меир, искоса, посмотрел на черные, завитые, пышные волосы Ирены:

– Может быть, номер в «Плазе» взять? Побаловать ее икрой, шампанским, завтраком в постели. Лучше кольцо купи, – угрюмо напомнил себе мужчина:

– Она тебя ждет. Она талантливая девушка, красивая, сколько можно тянуть? Наверняка, в Голливуде за ней ухаживают…, – возвращаясь из Калифорнии, Ирена, со смехом рассказывала Меиру о нравах кинематографистов. Она обнимала его: «Мне никого, кроме тебя, не надо, милый. Я люблю тебя, всегда буду любить…»

– Всегда будет любить…, – брат надевал кольцо, на палец Деборе. В вестибюле синагоги знакомые хлопали Меира по плечу: «Ты следующий, не забывай». Меир ловил на себе заинтересованные взгляды хорошо одетых дам, средних лет, и их мужей, в безукоризненных смокингах, родителей незамужних девушек. В столице Меиру редко удавалось вырваться в синагогу. Он не рисковал приглашениями на домашние обеды:

– Надо решиться…, – в маленьком ухе Ирены покачивалась жемчужная сережка, – решиться. Сделать предложение, внести депозит, за дом, купить машину…, – Меир вырос на Манхэттене, и привык ходить пешком. В случае необходимости у него под рукой всегда были автомобили Бюро.

Черные волосы невестки, перевитые жемчужными нитями, спускались по стройной спине, падая ниже талии. Белое платье, отделанное лиловым шелком, украшал шлейф. Голову Деборы увенчивала фата, непрозрачного атласа, с диадемой. Невестка откинула ткань, чтобы отпить вина, из тяжелого бокала. Меир видел изящный профиль, блеск темной жемчужины, и золотого, обручального кольца на длинном пальце. Она улыбалась, длинные ресницы дрожали.

– То было ночью Сант-Яго…, – мучительно вспомнил Меир. С Иреной он, никогда подобного не чувствовал. Он откладывал детектив, или газету, снимал очки, зевал, придвигая Ирену ближе. Ему всегда казалось, что в соседней комнате спят дети. Меир даже прислушивался, боясь их разбудить.

– Так всегда было, с первого раза…, – кантор пел последний гимн, отец положил Меиру в руку шелковый мешочек, с орехами и сладостями. Молодые шли по проходу, под крики: «Мазл тов!». Гости осыпали пару конфетами. Аарон держал жену под руку, Дебора что-то шепнула мужу. Меир понял:

– Они только друг на друга смотрят. Так и надо, не то, что у меня…, – в «Плазе» оставаться было невозможно. Отец и миссис Фогель подобное бы, обязательно, заметили. Меир напомнил себе позвонить в кошерный пансион, на Лонг-Айленде и заказать номер:

– Хотя бы на пару дней, Ирена ждет, что я с ней побуду…

– Ты следующий, милый…, – шепнул отец, – и я уверен, что Эстер тоже выйдет замуж. У меня еще внуки появятся…, – Меир никому не сказал о новостях из Голландии. В газеты они бы не попали. Американская пресса писала о европейских событиях петитом, на задних страницах. Меир знал, что отец ищет сведения из Европы, но подобного он бы не прочел:

– Депортируют мужчин, молодых…, – Меир тоже кинул брату и Деборе конфеты, – но Давида и мальчишек никто не тронет. Он председатель еврейского совета, великий ученый. Эстер по польскому паспорту живет…, – об этом Меиру сказал Джон, в Лондоне:

– Документы безукоризненные…, – торопливо прибавил герцог, – она по ним получается фольксдойче, с матерью, немкой. К подобным людям больше доверия. И она не похожа на еврейку…, – говоря об Эстер, Джон, почему-то, всегда немного краснел.

– И мальчишки не похожи…, – в синагоге загремели аплодисменты. Аарон озорно крикнул: «Банкет, дамы и господа!».

Меир повторил:

– Они в безопасности. Давид не донесет на Эстер. Но на меня он донес, мерзавец. Нет, нет, она мать его сыновей…, – кинув пустой мешочек на обитую бархатом скамью, Меир услышал шепот отца:

– Лимузин подать к полуночи? Ты созвонился, с Монтаной? – Меир кивнул.

Они приготовили сюрприз для новобрачных. Отец, ненароком, выведал у Деборы адрес Красивого Щита, в резервации. Отделение Бюро, в Биллингсе, привезло женщину в город. Услышав голос Меира по телефону, Красивый Щит не удивилась. Она получила телеграмму от Деборы, о свадьбе. Индианка, весело, сказала:

– Мы подарки для них готовим, хотели послать, но если они сами приезжают…, – женщина ждала Дебору и Аарона, с грузовиком, на аэродроме Биллингса. Она уверила Меира:

– Дальше мы обо всем позаботимся, мистер Горовиц. Не беспокойтесь, ваш брат наш родственник, семья…, – Меир подмигнул отцу:

– Иногда можно воспользоваться служебным положением, папа…, – лимузин забирал Аарона с Деборой из «Плазы» и вез в аэропорт Тетерборо, в Нью-Джерси. Пилоты самолета Бюро обещали повесить плакат, у трапа: «Just married». Багажа у брата и Деборы почти не было, только вещевой мешок Аарона и саквояж девушки. Они лежали в багажнике лимузина.

Меир подождал, пока отец возьмет под руку миссис Фогель. Гости устремились в фойе синагоги, к ожидающим их кашемировым пальто и меховым накидкам, к такси и личным автомобилями. Он услышал шепот сзади:

Большие глаза Ирены немного блестели: «Такая красивая свадьба, милый. Дебора, она замечательная, твоему брату очень повезло…»

– Я знаю, – чуть ни ответил Меир, но вовремя себя остановил:

– И мне повезет, – он пожал мягкую руку, – непременно. Я встречу девушку, которую полюблю. А если нет…, – на него повеяло запахом ванили. Оглянувшись, Ирена быстро коснулась губами его щеки: «Я скучаю, милый…»

– Ты у меня красавица, – добродушно сказал Меир, невзначай погладив тонкий шелк платья, пониже спины. Она вся была знакомая, круглая, уютная:

– Красавица…, – Меир понизил голос:

– Мой первый танец, не забудь. Я тебе завтра позвоню, пока мама твоя занятия ведет. Съездим на Лонг-Айленд, – счастливо закивав, Ирена поправила его бутоньерку. Меир повел девушку к выходу.

 

Территория народа Большой Птицы, штат Монтана

Над маленьким, горным озером едва всходило солнце. Вода была гладкой, прозрачной, только иногда у поверхности плескала рыба, уходя на глубину. Крохотные волны набегали на влажные, серые камни. Пахло соснами, росой, в лесу распевались птицы. Со склона холма, покрытого свежей травой, и распустившимися цветами, виднелась бескрайняя прерия, на западе. На горизонте мерцала предутренняя Венера. Тонкую шкуру, закрывающую вход в типи, задернули. В сладкой полутьме, слышался ласковый голос.

– Я тебя повезу…, – Аарон поцеловал тонкую косточку ключицы, – повезу на озеро Эри, обязательно. Папа с нами туда ездил, когда мы росли. Капитан Кроу, и миссис Мирьям не узнали бы своей усадьбы. Там город, верфи…, – мягкие, черные волосы щекотали губы. Она прикрыла глаза, ресницы едва дрожали:

– Красивый Щит мне рассказывала. Мой прадедушка, Менева, на озерах родился. Бабушка, Амада, в Калифорнии, где теперь национальный парк…, – Дебора приподнялась, обняв его:

– Мама здесь, где вигвам моей бабушки стоял. Амада у озера жила, после Литтл-Бигхорн, когда у нее Неистовый Конь гостил…, – Дебора томно улыбалась:

– И отец мой здесь гостил, и ты…, – Аарон потерся щекой о мягкую, смуглую кожу на плече жены:

– Я не гость. Ты слышала, Красивый Щит мне велела зайти в твой шатер, и в нем обосноваться. Что я и сделал…, – Дебора шепнула ему что-то на ухо. Аарон рассмеялся:

– Больше я никуда не собираюсь, любовь моя, до конца наших дней…, – они четыре дня провели на берегу озера, почти не выходя из типи, которое быстро поставила Дебора.

Красивый Щит встретила их в Биллингсе. Муж пожилой женщины сидел за рулем потрепанного форда, в кузове Аарон увидел сложенные шкуры. Индианка отправила рава Горовица в кабину. Устроившись с Деборой снаружи, она повела рукой: «Ночи теплые». Их привезли на берег озера, по едва заметной дороге. Индейцы оставили жестяную банку с кофе, котелки, удилища, и муку, в холщовом мешке. Красивый Щит, на прощанье, обещала забрать их, через неделю. Из Биллингса Аарон и Дебора летели на местном самолете в Сиэтл.

У них имелся сахар и крепкий, индейский табак. Дебора пекла простые лепешки, на плоском камне. Они собирали валежник, в лесу, и ловили рыбу:

– Можно даже без удилищ, – Аарон вытащил очередного лосося, – она у вас непуганая, на палец бросается…, – ошпарив котелки кипящей водой, он подмигнул Деборе:

– Вы с Иреной не кошерные гамбургеры ели, а я себе лепешки позволю…, – прерия цвела, дни стояли теплые. Над травой плыл дурманящий, сладкий аромат.

Дебора показывала скалы, где играла ребенком, водила Аарона в маленькую пещеру, найденную детьми, среди камней. Она улыбалась:

– Сейчас все в школы разъехались, а индейцы сюда не придут…, – Дебора, немного, краснела, – мы совсем одни…, – Аарон не мог поверить, что Дебора рядом с ним, навсегда. Вечерами, разжигая костер, на берегу озера, они слушали шум ветра, в соснах, сидя под тканым, индейским одеялом, обнимая друг друга. Аарон рассказывал жене о Берлине, о Европе, и Маньчжурии. Черноволосая голова лежала у него на плече. Дебора, взяв его руку, целовала сломанные в Каунасе пальцы:

– Если ты когда-нибудь соберешься обратно, – шепнула девушка, – я поеду с тобой. Это мой народ, мы все ответственны друг за друга. Аарон…, – она запнулась, – ты говорил, что они…, гитлеровцы, строят новые лагеря? Для чего? – на озерной воде, отражаясь в ее глазах, играла серебристая дорожка лунного света.

На завтраке, перед свадьбой, тоже зашла речь о войне. Многие соученики Аарона пришли в кафе Еврейской Теологической Семинарии в форме. Они служили капелланами на восточном побережье страны. Все были уверены, что Америка не вмешается в ход европейских сражений.

– Сражений никаких нет, – заметил кто-то из раввинов, – на суше, я имею в виду. Только воздушные налеты, война на море. Гитлеру быстро это надоест. Он поймет, что Британия неуязвима, и прекратит тратить на нее силы. Займется Советским Союзом…,

– В Советском Союзе два миллиона евреев, – Аарон приказал себе сдержаться, – в случае войны с ними произойдет то же самое, что и с евреями Польши, Германии…, – он заметил удивленные лица коллег. В Америке никто не верил ни в существование лагерей для евреев, ни в то, что немцы опять, как в средневековые времена, начали устраивать гетто. В газетах, даже еврейских подобного не печатали.

Аарон, бессильно, подумал:

– Никого не убедить, ничего не доказать. Германия суверенная страна. Она имеет право посылать своих подданных туда, куда хочет, вводить любые законы. Америка не атакует СССР из-за того, что Сталин отправляет инакомыслящих людей в лагеря. Евреи внутреннее дело Германии, – похолодев, понял Аарон, – они здесь никому не интересны…, – даже раввины считали, что незачем распускать слухи.

– Немцы, цивилизованные люди,– покровительственно сказал кто-то, – конечно, три года назад в Берлине были…, – раввин пощелкал пальцами, – волнения…

– Погромы, – сочно отозвался Аарон, – они именно так называются. Штурмовики жгли синагоги, били стекла, меня арестовали…, – он обвел глазами отдельный кабинет кафе, хорошее, кошерное вино на столе, орехи, сладости и фрукты. По традиции, перед свадьбой, закончив изучение одного из трактатов Талмуда, устраивали мужской, холостяцкий завтрак. Жених выступал на нем с речью.

– Вот именно, – пахло кофе и дорогим табаком, – штурмовики. Простые немцы против подобных вещей, Аарон, уверяю тебя. У них есть соседи, евреи, коллеги, они учились у еврейских профессоров…, – вспомнив об ариизированных квартирах, куда въезжали немцы, о запретах на профессии, о табличках «Только для арийцев», Аарон ничего не ответил.

Он крепче прижал к себе Дебору, укутав ее плечи одеялом:

– Ты женщина, ты ученый. Не надо риска, любовь моя. Оставайся в Хэнфорде, или на другой базе, работай, воспитывай детей. Я буду делать свое дело…, – Аарон не хотел говорить о подобном с младшим братом, хотя подозревал, что Меир был бы способен помочь.

– Сам справлюсь, – решил Аарон:

– После Хануки можно взять отпуск. Покажу Деборе столицу, побудем с Меиром, а я встречусь с Даллесом…, – Аарон был уверен, что пригодится секретной службе США, на континенте. Деборе он об этом говорить, пока не стал:

– Потом. Когда все устроится. Она знает, что я в армии служу, что мне надо исполнять приказы…, – Аарон целовал смуглую грудь, спускаясь все ниже. Когда они ехали сюда, в звездной ночи, в кузове грузовика, Красивый Щит обняла Дебору:

– Видишь, как все получилось. Твой отец был бы рад, я уверена, и мать тоже. Хорошо, что ты к народу своему вернулась…, – от женщины пахло детством, дымом костра, кофе и табаком. Дебора зашептала что-то в прикрытое седыми волосами ухо. Индианка усмехнулась:

– А ты думаешь, зачем я тебя сюда посадила. Слушай…, – грузовик подскакивал на старой дороге, Дебора, внимательно, слушала:

– Красивый Щит мне говорила, что будет хорошо…, – она стонала, запустив длинные пальцы, в немного отросшие волосы Аарона, – но я не думала, что…, – сердце часто, прерывисто билось. Дебора потянула мужа к себе:

– Иди, иди сюда, мой любимый…, – Аарон здесь не брился. Дебора гладила мягкую щетину, на щеке:

– Мне так даже больше нравится, как на снимках, которые ты показывал…, – доктор Горовиц обещал послать парадные фотографии, с банкета, в Лондон, и в Сендай, Регине.

– У его кузины девочка, совсем маленькая…, – Дебора сладко, громко застонала, – и у нас дитя появится. Этель, или Джошуа…, – она чувствовала его поцелуи, слышала его шепот:

– Я люблю тебя, люблю…, – Аарон уронил голову на ее плечо:

– Как будто бы я вернулся домой. Навсегда, это навсегда. Господи, пожалуйста, дай мне силы сделать ее счастливой, прошу Тебя…, – будто услышав мужа, Дебора выдохнула:

– Это и есть счастье, милый мой. Пока я с тобой, пока я рядом…, – она задремала, укрывшись в его сильных руках. Спрятав лицо в черных, разметавшихся по шкуре бизона волосах, Аарон заснул, обнимая жену.

Потянувшись, открыв глаза, Дебора повела носом. С берега озера тянуло дымком. Подобравшись к выходу из вигвама, она замерла. Потрескивали дрова в костре, Аарон стоял у кромки озера, босиком, в белом талите. Муж забрал его в Нью-Йорке:

– Я старый талит в Харбине оставил. В Америке их много, а в Маньчжурии не найти. Отдал мальчику, сироте, я его к бар-мицве готовил.

Дебора еще никогда не видела, как муж молится. Завернувшись в одеяло, она присела на пороге типи. Большое, золотистое солнце стояло над озером. Талит немного развевался, под легким ветром:

– Будто крылья, – прищурившись, Дебора ахнула:

– Целая стая, откуда они…, – белые голуби вились в лазоревом, ярком небе. Аарон, улыбаясь, сунул руку в карман армейской, полевой куртки. Муж бросил птицам крошки, голуби окружили его, перекликаясь. Дебора счастливо закрыла глаза:

– Господи, спасибо. Навсегда, это теперь навсегда.

 

Эпилог

Волжский исправительно-трудовой лагерь, деревня Переборы, Ярославская область, март 1941

В деревянном бараке было темно. На входе, у дневального, горела под потолком, тусклая лампочка. Стекла покрывали снежные разводы. Зима оказалась холодной. В середине марта термометр, на столбе, у крепкого, каменного здания администрации показывал ниже двадцати градусов. Ночью мороз опускался за тридцать, но в полдень, под голубым, ярким небом становилось понятно, что скоро придет весна.

От деревни Переборы, где восемьдесят тысяч заключенных строили будущий Рыбинский гидроузел, до города, проложили ветку железной дороги, узкоколейки. К воротам лагеря, почти каждый день прибывали составы товарных, наглухо запечатанных вагонов. Лаяли холеные овчарки, ворота медленно открывались, охрана НКВД откидывала железные засовы. Сквозь зарешеченные окошки виднелись наголо бритые головы, в шапках, в завязанных шарфах, или в грязных, вафельных полотенцах. Сюда посылали много воров. Хорошую одежду, у политических, отнимали в Ярославле, или Рыбинске. Репродуктор, над трехметровой, окутанной колючей проволокой, стеной, надрывался:

– Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек…, – людей выталкивали в снег, заставляя садиться на корточки, с заведенными за головы руками. Многие приезжали в разбитых, старых ботинках, или даже босиком. Собак вели вдоль рядов заключенных, овчарки рычали. Выдергивая из строя подозрительного человека, охранники быстро его обыскивали. Вещи сваливали грудой на платформу, разбивая фанерные чемоданы, разрезая мешки, отбирая свернутые, перевязанные бечевкой подушки.

До подъема оставалось четверть часа, но репродуктор в бараке включился. Радиоточка готовила заключенных к новому, трудовому дню:

– В буднях великих строек, в веселом грохоте, огнях и звонах…, – дневальный робко дернул за проводок.

Волк, сидя напротив, улыбнулся:

– Отлично, Павел Владимирович. Схема очень простая. Я вам объяснил. Не бойтесь, пожалуйста…

Он, ленивым жестом, обвел барак:

– Ни один человек, здесь, или в другом…, – Максим поискал слово, – подразделении этого лагеря, – на вас не донесет…, – Волк поднял бровь, – это будет означать мое недовольство…, – он отпил крепкого, ароматного, сладкого чая, – вы сами знаете, что не стоит, как бы это сказать, переходить мне дорогу. Продолжим…, – он открыл тетрадь.

Репродуктор включался только в присутствии охранников, во время обысков. Заднюю часть барака отгораживала аккуратная занавеска. За шторами стоял стол, с венскими стульями, пахло земляничным мылом. На ухоженных нарах, застеленных одеялом, верблюжьей шерсти, лежала пуховая подушка, в накрахмаленной, блистающей чистотой наволочке. По вечерам оттуда доносился аромат чая, печенья, копченой колбасы, гитарные переборы, и смех. Красивый баритон пел:

– Милая, ты услышь меня, под окном стою, я с гитарою…

Павел Владимирович, в прошлой жизни филолог, доцент кафедры романо-германских языков, педагогического института, в Ярославле, видел, и как откинулась занавеска. Оттуда вытащили визитера, из другого барака, побледневшего, хватающего ртом воздух. Вор зажимал живот, согнувшись, темная кровь капала на доски. Волк, развалившись на стуле, тасовал карты. Он, наставительно, заметил:

– Сам упал, сам поранился. Пошел вон отсюда. Появишься, когда поймешь, как себя вести со старшими. Если выживешь…, – он зевнул: «Чтобы я его больше не видел». Малолетний воришка, из свиты Волка, задернул занавеску. Раненый, сдавленно ругаясь, вынырнул в промерзшую дверь, в бесконечный, зимний холод, под колючие звезды.

Павла Владимировича Волк привел в барак из БУРа, лагерной тюрьмы. Максим проводил в камере две недели каждого месяца, наотрез отказываясь выходить на работу. Он объяснил ученому:

– По нашим законам подобного не положено. Никакого труда на псов, никакого комсомола, никакой партии…, – в тюрьме Волк делился с Павлом Владимировичем провизией. Доцента в БУР отправили за опоздание на поверку. В день здесь полагалась миска баланды, из мерзлой капусты, и гречневой сечки, с рыбьими головами, и несколько кусков хлеба. Волку приносили белый батон, со сливочным маслом, копченую колбасу, жареное мясо, с картошкой, и московские шоколадные конфеты. Он отмахивался:

– Иначе быть не может. Я здесь хозяин, – красивые губы усмехались, – я зоной правлю…, – до ареста Павел Владимирович, преподавал английский язык, защитив диссертацию по романтической поэзии прошлого века. Узнав об этом, Волк забрал его дневальным к себе в барак. На работу доцента больше не гоняли. Волк устроил ему освобождение, через прикормленного врача, в лечебной части.

– Я мог бы и себе устроить…, – он аккуратно, изящными движениями, заваривал чай, – однако положено, чтобы я в БУР ходил. В тюрьме люди сидят, надо за ними присматривать…, – с появлением Волка на зоне, в начале осени, у политических прекратили отбирать одежду. Воры подтянулись, в бараках никто не матерился, игры в карты на людей закончились.

Насколько видел Павел Владимирович, Волк проводил большую часть времени за решением шахматных задач или с томом русской классики. Он лежал на нарах, покуривая хорошие папиросы, попивая чай, листая Чехова или Достоевского. Хозяин лагеря, правда, много переписывался. Это была особая, как ее называл Волк, внутренняя почта. Записки передавались с этапами, покидавшими лагерь. Максим поводил рукой:

– Мне надо поддерживать связь, с как бы это выразиться, коллегами…, – каждое утро дневальный приносил в закуток два ведра горячей воды. У них отлично работала печь, в бараке всегда было тепло. Павел Владимирович рассмотрел синие, искусной работы татуировки Волка. Максим показал первую, на левом запястье, с оскалившимся зверем:

– Я ее мальчишкой сделал…, – Волк затянулся папиросой, – с тех пор все и пошло…

Здесь были кресты и купола, парящий орел, рогатый дьявол, корабль с развернутыми парусами, кинжалы, черепа, и даже обнаженная женщина, с факелом, на фоне тюремной решетки. Волк усмехнулся:

– Она на Статую Свободы похожа, в Нью-Йорке. Это и есть свобода…, – Павел Владимирович открыл рот. Доцент не ожидал, что вор, не закончивший среднюю школу, будет знать, что такое Нью-Йорк.

Потом он понял, что ученик свободно, хоть и с акцентом, говорит на французском и немецком языке, разбирается в технике, любит живопись и музыку. Павел Владимирович никогда не выезжал за границу, но читал те, же книги, что и Волк. На занятиях они говорили о картинах Лувра и Национальной Галереи, в Лондоне. По словам Волка, в июне он выходил на волю:

– Мне больше года сидеть незачем. Сейчас даже меньше получилось…, – он подмигивал дневальному, – но вы не беспокойтесь, я оставлю распоряжения. Вас никто не тронет, даже когда я освобожусь. Другой смотрящий появится, достойный человек…, – с осени Волк занимался с доцентом английским языком. Он собирался продолжить уроки в Москве. Павел Владимирович порекомендовал нескольких преподавателей.

– Если они еще работают…, – доцент развел руками, – как видите, Максим Михайлович, за филологические споры можно попасть в тюрьму…, – ученый получил пять лет по пятьдесят восьмой статье, двенадцатому пункту. На семинаре студентов, дипломников, зашла речь о влиянии Байрона на русскую поэзию. Кто-то из молодежи заметил, что Байрон, живи он во времена революции, вряд ли бы поддержал большевиков, скорее, встав на сторону анархистов. Павел Владимирович, переживший чистки, в тридцать седьмом году, быстро пресек, как он выразился, рассуждения на опасные темы, но ничего не помогло:

– Всех арестовали, – горько усмехнулся доцент, – кроме двоих человек. Теперь я хотя бы знаю, кто доносил. Но какая разница, мне еще четыре года сидеть. Меня к студентам больше не допустят…, – в тетради Максим, четким почерком, выписывал неправильные глаголы. У них оставалось минут десять, до общего подъема. Павлу Владимировичу надо было отправляться в столовую, за пайкой. Он согласился:

– Продолжим, однако, надо и отдыхать иногда, Максим Михайлович. Читайте…, – велел доцент. Он поставил Волку хорошее произношение. Павел Владимирович учился у преподавателей, получивших дипломы до революции, работавших в Демидовском юридическом лицее, до его закрытия, большевиками. Он знал пожилых профессоров, видевших Тауэр, Букингемский дворец, и посещавших лекции, в Оксфорде и Кембридже.

– Shall I compare thee to a summer's day?

Thou art more lovely and more temperate:

Rough winds do shake the darling buds of May,

And summer's lease hath all too short a date….

Максим читал наизусть, почти не подглядывая в тетрадь. Волк хорошо знал поэзию. В библиотеке он не появлялся. Книги Максиму приносили в барак. Шекспира в КВЧ Волжского ИТЛ не держали, тем более, в оригинале. Павел Владимирович диктовал Волку сонеты по памяти. Закончив, Максим кивнул дневальному. Доцент опять дернул за проводок. Репродуктор ожил, извергая бравурную музыку.

На часах было без пяти пять. Поверка начиналась в половине шестого, под черным, звездным небом, на морозе. В шесть утра ворота распахивались, зэков гнали к перекрытым рекам, Волге и Шексне. В середине апреля, по плану, начиналось наполнение водохранилища. В мае сдавался первый шлюз. Здание гидростанции пока состояло только из серых, бетонных стен, не подведенных под крышу. Каждый день начальник лагеря, товарищ Журин, прохаживаясь вдоль рядов заключенных, напоминал, что они строят вторую крупнейшую гидростанцию СССР, после Днепрогэса.

– К осени, граждане…,– гремел голос Журина, – мы обещаем ввести в строй первые два гидроузла…, – Волк на поверки не ходил. В июне он собирался вернуться на место экспедитора Пролетарского торга, к своим обыкновенным, занятиям. Он получил всего десять месяцев, дав себя арестовать в трамвае, на Садовом кольце, после карманной кражи.

Барак поднимался. Павел Владимирович принес два ведра снега, поставив их на печку. Он взял бушлат, с ушанкой. Пора было идти за дневной пайкой тяжелого, плохо пропеченного хлеба. Его раздавали на деревянных подносах.

Над зоной неслась какая-то песенка, из кинофильма. У столовой, в маленькой очереди передавали друг другу окурок, над головами зэка вился сизый дымок. Люди шныряли между бараками, по протоптанным среди высоких сугробов тропинкам. У двери лечебной части скопилась небольшая толпа, ожидавшая открытия.

Павел Владимирович, прищурившись, взглянул на ворота лагеря. Черная, закрытая эмка въезжала на территорию. Машина свернула к зданию администрации. Начальник лагеря, в сопровождении охраны, спускался на расчищенную, асфальтированную площадку. Дверь автомобиля открылась. Товарищ Журин, подав руку, помог выйти высокому, стройному человеку, в отлично сшитой, дорогой шинели НКВД, без петлиц, в шапке коричневого соболя. Ординарец тащил кожаный чемодан и футляр, для пишущей машинки.

– Журналист, – криво усмехнулся доцент. Он оттолкнул плечом парнишку, пытавшегося пролезть вперед:

– Иди в хвост, жди, как все…, – ставни распахнулись, хлеборез начал метать на подносы пайки.

Обложку февральского номера «Науки и жизни» украшал тропический пейзаж, с пальмами, луной и туземцами, на лодке. В заснеженные окна КВЧ Волжского ИТЛ била начавшаяся после обеда метель. Яркий журнал лежал на столе, рядом с пишущей машинкой и фарфоровой чашкой, с кофе. В тяжелой, хрустальной пепельнице дымился окурок «Казбека», испачканный помадой. В читальном зале библиотеки, увешанном портретами товарища Сталина, и лозунгами, на кумаче, горьковато, волнующе, пахло лавандой. Соболью шапку и шинель небрежно бросили на диван. Холеная рука, с маникюром, листала журнал:

– Статья, товарищ Журин…, – Тони отпила кофе, – послушайте…, – она читала, нежным, высоким голосом:

– Значительное усовершенствование было введено в методах бетонировки крупных объектов с плоскими гранями. По предложению главного инженера, а ныне начальника Волгостроя, В. Д. Журина, они бетонируются без временной опалубки из деревянных щитов. Вместо них ставятся тонкие, но очень прочные железобетонные оболочки, которые уже не снимаются…, – товарищ Журин зарделся: «Антонина Ивановна…»

– Это об Угличском гидроузле…, – розовые губы улыбались, – Владимир Дмитриевич, а теперь на очереди вверенный вам партией и народным комиссариатом гидроузел Рыбинский. В Главгидрострое очень ценят ваш труд. Яков Давыдович Раппопорт рекомендует Волголаг, как образец будущих строек…, – Раппопорт, начальник Главгидростроя, до повышения, руководил Волголагом.

В биографии Журина, имелось некое пятно. Инженера арестовали десять лет назад, после заграничной поездки. Он получил десять лет лагерей, за контрреволюционную агитацию. Журина спас создатель Беломорского канала, товарищ Жук. Он взял зэка начальником проектного отдела, в техническое бюро, или, как их называли в НКВД, шарашку. С Журина сняли судимость, и досрочно освободили. Он получил два ордена и офицерское звание. В руке Тони поблескивал паркер, с золотым пером:

– Автограф, Антонина Ивановна…, – неуверенно попросил начальник Волголага, – будьте любезны…, – Журин родился в прошлом веке. Начальник лагеря учился в политехническом институте, в Петербурге. Он вставал, когда женщина поднималась, и отодвигал для нее стул.

Тони расписалась, глядя на заголовок статьи, рядом с ее заметкой: «Питекантроп в свете новейших открытий».

– Все они питекантропы…, – зло думала Тони.

Журин, шурша бумагами, рассказывал ей о ходе строительства:

– Раппопорт невежественный убийца, едва закончивший ремесленное училище, но есть и образованные люди. Жук талантливый инженер, с дореволюционным образованием. Они возводят каналы, и гидростанции. Людей закатывают в бетон, трупы, тысячами, сбрасывают в реки, водохранилища. Журин тоже продал душу дьяволу, за колбасу и бутерброды с икрой…, – Тони, деликатным движением, откусила от румяного, пышного блина, поблескивающего маслом. В хрустальной миске, на столе, возвышалась паюсная, отливающая черным жемчугом икра. На блюде лежала розовая осетрина, соленая, нежная форель. Ординарец Журина унес тарелки с янтарной ухой. На второе Журин обещал тельное из рыбы. В багажнике эмки, Тони привезла коробку свежих, московских пирожных.

Она подула на чернила:

– После обеда я вас отпущу, Владимир Дмитриевич, мне надо обдумать план статьи…, – Тони указала на машинку, – потом пройдемся по баракам, поговорим с ударниками строительства…, – в Москве Тони, внимательно прочла документы, из архивов Главгидростроя, касающиеся Волголага. Она знала о количестве беглецов со стройки:

– По месяцам эти побеги распределяются следующим образом: в январе 24 человека, в феврале 19 человек…, По преступлениям беглецы распределяются так: осужденных за контрреволюционную, деятельность, 7 чел., за бандитизм, 1 чел., за воровство и СВЭ 15 человек…, – в Волголаг почти не отправляли политических. Зона располагалась близко к Москве. Здесь сидели социально близкие, как их называли, элементы, воры, убийцы и мошенники. На лесозаготовительных пунктах, находящихся в ведении товарища Журина, люди умирали каждый день. Тони читала отчет по проверке жалобы одного из освободившихся заключенных:

– Не представляется возможным допросить Воронцова П. Е., поскольку он не указывает своего адреса местожительства. Изложенные в жалобе факты нашли полное подтверждение с выездом моего заместителя тов. Трифонова на Мологский лесозаготовительный участок. Им было установлено большое количество заключенных обмороженных, раздетых, больных, большая смертность, скученность, вшивость, плохое питание…, – Тони мрачно подумала, что гражданин Воронцов, предусмотрительно, не указал своего адреса, иначе бы он вернулся в Волголаг, за казенный счет.

В леса она ездить не собиралась. Тони навещала подобный пункт, когда была в Угличе, и видела сложенные у стен хлипкого барака, промерзшие, синие трупы. Она хотела поговорить с Журиным, встретиться с двумя-тремя ударниками, как их называли в лагерях, ссучившимися, сотрудничающими с администрацией заключенными, и вернуться на личной эмке в Москву. Статья готовилась для июньского номера «Науки и жизни», и второго сборника «СССР на стройке». Альманах выходил летом, под патронажем НКВД, и лично товарищей Берии с Раппопортом.

Тони не ночевала в лагере. Ей сняли номер люкс, в лучшей, и единственной гостинице Углича, где останавливались высокие чины комиссариата, приезжавшие с проверками, в Волголаг. Рыба оказалась свежей. Тони похвалила работу повара. Журин улыбнулся:

– Бывший келарь, монах. Монастырь закрыли, конечно. Они должны возвращаться к трудовой жизни. Однако остались подпольные скиты, молельни. Нам такое на руку…, – ординарец принес кофе, – мы получили прекрасного кулинара…, – подобных блинов Тони не ела даже в Москве. Журин быстро сжевал трубочку с кремом:

– Прошу прощения, Антонина Ивановна, совещание. Летом мы хотим рапортовать о готовности первого шлюза, и завершении здания гидростанции…, – Тони милостиво отпустила начальника. Журин пообещал зайти за ней через час и повести в бараки.

Девушка, рассеянно, съела мильфей, перелистывая свежую «Красную Звезду», покачивая ногой, в начищенном, красивом сапожке, мягкой телячьей кожи:

– Будущая выпускница Читинского авиационного училища, комсомолка, орденоносец, товарищ Князева, ведет воспитательную работу среди пионеров Читы…, – Тони вспомнила, что Князева получила орден за беспосадочный перелет, на Дальний Восток. Высокая, угловатая, коротко стриженая, летчица стояла, с указкой, в гимнастерке и юбке, у большой карты СССР. Пионеры Читы заворожено смотрели на девушку.

В командировки Тони надевала шитые в правительственном ателье, платья тонкого, итальянского кашемира, неуловимо военного, строгого покроя. В гардеробной на Фрунзенской подобных нарядов было несколько, цвета хаки, оливкового, темно-бежевого. Свернув газету, она достала из сумочки блокнот. Тони покосилась на ствол вальтера. Маленький, дамский пистолет подарил муж, вернувшись осенью из командировки, за границу. Петр не упоминал, куда ездил, но к Новому Году он надел еще один орден.

Воронов опять был в отлучке. Тони отлично высыпалась с Уильямом, на большой, старинной кровати, в окружении мебели красного дерева и картин Айвазовского. Она напомнила себе, что надо, перед возвращением домой, заехать в ГУМ и выбрать Уильяму игрушку.

В детской сына стояла железная дорога, немецкой работы, гараж, с маленькими автомобилями и самолетами, модель шахты, которую Петр собрал, с мальчиком, из конструктора Meccano.

Няня, проверенный человек, с Лубянки, педагог, учила Володю читать. Женщина рисовала с мальчиком Кремль и советские заводы, играла на фортепьяно песни о Сталине. Тони, осенью обсудила с мужем, отдавать ли Володю в очаг. Петр, ласково, сказал:

– Торопиться не стоит, милая. Мы, скорее всего, летом окажемся в Европе. Родится малыш…, – муж привлек ее к себе: «Я люблю тебя Тонечка, люблю…»

Никакого ребенка родиться не могло. Навестив в Цюрихе врача, Тони купила все необходимое и была очень аккуратна. Впрочем, с командировками мужа, все происходило редко.

– Даже жаль…, – она томно потянулась, – с нового года ничего не было. Неизвестно, когда он вернется…, – в Москве Тони навещала особый тир, для сотрудников Лубянки. Она не сомневалась в своей меткости, но девушка собиралась стрелять в открытом море, на палубе яхты:

– Петр не собирается брать на прогулку оружие…, – она курила, набрасывая план статьи, – зачем ему…, – Тони взяла у мужа обещание съездить в санаторий НКВД, под Батуми, в июле. Она сделала вид, что беспокоится о его здоровье:

– Ты устаешь, ты много работаешь…, – шептала она, в темноте спальни, – в Европе ты будешь занят еще больше…, – Тони хотела пристрелить мужа, сбросить труп в море и пересечь государственную границу, с Турцией:

– Нейтральная страна, – размышляла Тони, – у меня два паспорта, испанский и британский. Доберусь до Рима, увижу Виллема. Он меня простит, обязательно, у нас ребенок…, – Уильям называл Петра отцом, но Тони была уверена, что мальчик, оказавшись в Европе, быстро забудет Воронова.

– Невелика потеря для человечества, – подытожила девушка, беря шинель, – убийца, мерзавец. Тем более, у него брат останется…, – Степана она не видела. Муж сказал, что брата из Белоруссии перевели в Заполярье, в арктическую авиацию. Тони не интересовал ни Петр, ни Степан, ни все остальное НКВД, вместе с партией и товарищем Сталиным. Отправив первые главы книги Скрибнеру, она собиралась передать оставшиеся части манускрипта из Европы.

– Мы с Виллемом всегда будем вместе, уедем в Англию…, – Тони хотела миновать воюющие страны кружным путем, через Испанию:

– Джон будет рад, что я нашлась, а Питер меня поймет. Виллем отец моего сына, я его люблю…, – Тони посмотрелась в зеркало, над диваном. Щеки немного разрумянились, прозрачные, голубые глаза окружали темные ресницы. Она вспомнила девушку, дочь фрау Рихтер, показывавшую ей Цюрих:

– Марта…, – Тони поправила комсомольский значок, на платье, – у нее зеленые глаза были. Как вода в реке…, – девушка оказалась вежливой, и немногословной. Она возилась с Уильямом, катала его на каруселях, и покупала мороженое. Молчаливой была и фрау Рихтер:

– Может быть, они вовсе не мать и дочь…, – пришло в голову Тони, – Марта тоже работник НКВД, помогает фрау Анне…, – с мужем она о Цюрихе почти не говорила. Тони только заметила, что фрау Рихтер добрая женщина и настоящий коммунист. Увидев в лазоревых глазах Воронова усмешку, больше она Швейцарию не обсуждала.

Журин пришел за Тони с тремя охранниками. На западе, за Волгой, опускалось огромное, медное солнце, подморозило. Сквозь ворота текли бесконечные, темные фигуры, лаяли собаки, над зоной несся голос Петра Киричека:

—Гремя огнем, сверкая блеском стали,

Пойдут машины в яростный поход,

Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин,

И Ворошилов в бой нас поведет!

В НКВД были уверены, что Германия не собирается атаковать СССР. Петр тоже разделял это убеждение. Во время новогоднего застолья, после гуся с яблоками, перед осетриной, муж поднял, тост, за нерушимую дружбу советского и немецкого народов, за мудрость вождей обеих стран, товарища Сталина и фюрера Адольфа Гитлера.

В бой, подумала Тони, проходя в открытую охранниками дверь, ни с кем идти, не предполагалось. Население страны держали в страхе, постоянно напоминая об угрозе атаки капиталистов, Британии, и США.

– Образцовый барак, Антонина Ивановна…, – шепнул Журин, – чистота, порядок, ни одного опоздания на работу…, – нары были пусты. На растопленной печи свистел большой, эмалированный чайник. Заднюю часть большой, длинной комнаты отгораживала занавеска. Тони уловила запах сухих, палых листьев, костра в осеннем лесу. Раздался гитарный перезвон, красивый баритон запел:

– Не для меня придет весна, не для меня Буг разольется…, – из-за занавески выскочил заключенный средних лет, в бушлате, с профессорским пенсне, на носу:

– Гражданин начальник лагеря, – вытянулся он, – дневальный зэка Щ-6785, статья пятьдесят восьмая, часть двенадцатая, пять лет исправительно-трудовых лагерей…, – Тони поняла, что дневальный сел потому, что вовремя не побежал в НКВД с доносом:

– В бараке двое освобождено от работы, по заключению врача…,– занавеска отдернулась. Вольно прислонившись к косяку, он держал за гриф гитару. Белокурые, начавшие отрастать волосы, золотились в свете электрических лампочек. Глаза у него были голубые, яркие. Тони увидела на шее у зэка хороший, кашемировый шарф. Бушлат он носил изящно, словно смокинг. Тони, на мгновение, почудился блеск булавки, для галстука, на воротничке белой рубашки. Зэка молчал, Журин откашлялся:

– Журналист, гражданин Волков, пишет статью о нашей стройке, встречается с ударниками…

– Я ударник, – он откровенно усмехался, – как иначе, гражданин начальник. Я с удовольствием расскажу о наших трудовых подвигах…, – принимая Волголаг, Журин отлично знал, с кем придется иметь дело. Воров здесь сидело три четверти. Гражданин Волков, мастер игры на гитаре, и шахматист-любитель, смотрел за порядком на зоне:

– Сегодня я здесь, – напомнил себе начальник стройки, – а завтра на нарах, рядом с дневальным. Подобное случалось, много раз. Не стоит гражданину Волкову дорогу переходить. Пусть будет ударник…, – он сунул в рот папиросу, ординарец чиркнул спичкой:

– Встреча состоится в КВЧ, гражданин Волков, после ужина…, – смотрящий кивнул: «Буду ждать, гражданин начальник. Благодарю за доверие…»

Журин, от греха подальше, решил увести Антонину Ивановну в соседний барак. На пороге Тони обернулась. Неизвестный зэка пристально смотрел ей вслед, устроившись на нарах, закинув ногу на ногу, берясь за гитару.

– И сердце радостно забьется, в восторге чувств, не для меня…, – дверь барака захлопнулась.

Заметки, для интервью, Тони писала стенографическими крючками. Она, больше по привычке, одновременно, переводила слова ударников на английский язык. Для книги славословия товарищу Сталину ей не требовались. Все зэка говорили одно и то же, рассыпаясь в благодарностях партии, правительству, и лично вождю, утверждая, что труд на благо родины перековал их, заставив забыть о контрреволюционных убеждениях. Журин принес Тони папки ударников, арестованных за сомнительные высказывания, восхваление западного образа жизни, или связь с троцкистами.

Тони подозревала, что муж имеет прямое отношение к убийству Троцкого. Петр был очень аккуратен, не хранил дома рабочих бумаг, и не обсуждал с Тони командировки. После его возвращения, осенью, после очередного ордена, Тони сказала себе:

– Он, конечно, приложил руку к смерти изгнанника. Сталин убрал всех врагов…, – в советских газетах о смерти Троцкого написали петитом, и не на первых страницах. Тони имела доступ к закрытой библиотеке, для сотрудников Лубянки. Из американских изданий она узнала имя убийцы Троцкого. Тони прочла, что смерть наступила после удара ледорубом, по голове.

Она ходила в библиотеку почти каждый день. Официально считалось, что товарищ Эрнандес готовится к занятиям. Тони преподавала сотрудникам языки. На самом деле, она следила за происходящим в семье. Тони знала, что кузен Аарон женился, в феврале, в Нью-Йорке. Она прочла объявление о свадьбе в New York Times. Тетя Юджиния продолжала работать в кабинете министров, у Черчилля. Брат и Питер пока оставались холостяками. Во всяком случае, The Times об их помолвках не упоминала.

– Лаура замуж не вышла…, – Тони покусала карандаш, глядя на список летчиков, награжденных орденами. Полковник Кроу получил крест, «За выдающиеся летные заслуги». Тони вспомнила покойную Изабеллу:

– О его свадьбе тоже ничего не сообщается. Хотя какие браки, Британия воюет…, – в библиотеке получали немецкие газеты, но Тони не хотела думать о фон Рабе. Кроме того, она предполагала, что Максимилиан, с его занятиями, публикаций избегает. Она, впрочем, увидела знакомое лицо. Фрейлейн Марту Рихтер сфотографировали со знаменитой немецкой летчицей, Ганной Рейч. По словам газеты, девушка приехала из Швейцарии, для участия в конференции национал-социалистической женской организации. Тони смотрела на тонкие губы фрейлейн Марты, на упрямый подбородок. Девушка носила простую, темную юбку, и белую блузу, с нацистскими значками. Тони укрепилась в подозрениях, что фрейлейн Марта сотрудник НКВД. Девушку, видимо, готовили для внедрения в нацистские круги. История о дочери фрау Рихтер, была не более, чем прикрытием.

– Они не похожи, – хмыкнула Тони, представив дымные, серые глаза фрау Анны, – только повадками. Однако Марта могла их просто перенять…, – судя по всему, Советский Союз, не до конца доверял Гитлеру. Тони не могла не обрадоваться подобному:

– Есть и в НКВД осторожные люди…, – она искала в библиотеке газеты из оккупированной Европы. Тони хотела узнать, что происходит в Мон-Сен-Мартене. Ни бельгийских, ни французских изданий она не обнаружила. В британской прессе писали о силах Сопротивления, партизанах, выступающих против правительства Виши. Тони хмыкнула:

– Интересно, кузен Мишель до сих пор не нашелся? Он в самом начале войны пропал. И что с Теодором…, – Тони решила оставить семейные новости до лета. Она была уверена, что Виллем переписывается с родителями и все ей расскажет, при встрече.

– Де ла Марков не тронут…, – Тони отнесла подшивки на стойку, – они аристократы, у них немецкая кровь. Давид, наверное, в Швеции давно, или в Америке…, – имя профессора Кардозо в газетах, правда, не упоминалось.

Отпустив очередного ударника, Тони взглянула на личное дело гражданина Волкова. Журин принес ей только выписки, без фотографий. В статье имена заключенных все равно бы не напечатали. Все они считались коммунистами, или комсомольцами, добровольно, по велению сердца, поехавшими строить крупную гидростанцию. Тони предстояло придумать безукоризненные биографии.

Ей пришел в голову давний разговор с Оруэллом, в Барселоне. Они обсуждали ретуширование фотографий, в советских газетах.

Тони видела снимок большевика Семена Воронова, отца мужа. Фото висело в гостиной, на Фрунзенской. Глядя на покойного Воронова, убитого на Перекопе, во время гражданской войны, Тони не могла отделаться от смутного беспокойства. Отец мужа, и сам Воронов, напоминали ей кого-то хорошо знакомого:

– Питер на них похож, только Питер ниже ростом. Он и меня был ниже, хотя это ничему не мешало…, – она сладко потянулась:

– Три месяца, как Воронов уехал…, – Тони не изменяла мужу, это было бы слишком опасно. Кроме того, с Петром ей было хорошо:

– Но не так, как с Виллемом…, – она скользила глазами по анкете гражданина Волкова, – Виллем лучше всех…, – большевика Воронова сняли в кожаной куртке, с маузером. Увидев фотографию, Тони поняла, что если рядом кто-то и стоял, Троцкий, или Бухарин, то их давно убрали со снимка.

– Как убрали Ягоду и Ежова, как уберут Берию, если он впадет в немилость. И Горского уберут…, – фрау Рихтер, в Цюрихе, напоминала Горского, резким, решительным очерком лица, тонкими губами. В официальных биографиях Горского говорилось, что он был женат на героине московского восстания, пятого года, товарище Фриде. Товарищ Фрида, дочь народоволки, Анны Константиновой, родилась от неизвестного отца, в Алексеевском равелине Петропавловской крепости, после убийства императора Александра. Константинова, как и ее дочь, пала жертвой кровавого режима. Фрида погибла в боях на Красной Пресне. О детях Горского и Фриды не упоминали.

– Их, может быть, расстреляли давно, – хмыкнула Тони, – и замазали на фотографиях. Как Троцкого. Его нет, и никогда не было…, – Оруэлл тогда заметил:

– Сталин, управляя прошлым, создает новое будущее, Тони. Потомки, может быть, никогда не узнают правды…, – по анкете гражданину Волкову, осенью, исполнялось двадцать шесть. Образование у него было начальное, четыре класса. Он родился в Москве, и не состоял в партии, или комсомоле.

Гражданину Волкову, озорно подумала Тони, открыв чистый лист блокнота, предстояло переродиться в молодого специалиста, инженера, и члена партии. Услышав стук в дверь, она подняла голову: «Заходите, пожалуйста…»

Волк узнал девушку с фото, увиденного в Каунасе, еще в бараке. Она совсем не изменилась. Прозрачные, голубые глаза смотрели прямо. Когда она выходила на улицу, Волк увидел, под взметнувшейся от ветра шинелью, длинные, стройные ноги, в тонких чулках, и сапогах, дорогой кожи:

– Маленький Володя готовится к первомайской демонстрации…

Он помнил снимок белокурого ребенка, в «Огоньке», и фото мальчика, на лужайке, с матерью. Леди Антония Холланд, только что, покинула его барак, в сопровождении товарища Журина и охраны НКВД:

– Уильям здесь, в СССР. В Каунасе говорили, что она пропала, исчезла…, – Волк предполагал, что семья просто не знает, чем, на самом деле, занимается леди Холланд.

– Это очень рискованно…, – он шел по узкой тропинке, среди сугробов, к освещенным окнам КВЧ, – она в самом сердце НКВД. Она сюда с ребенком приехала. Хотя, конечно, к матери больше доверия. Наверняка, ее все считают британской коммунисткой…, – Волк был уверен, что леди Холланд, в Москве, работает на английскую разведку. Журин не сказал фамилии журналиста, но Волк усмехнулся:

– Какая разница? Понятно, что она здесь не под своим именем. Ей всего двадцать два, а она была в Испании, в Мексике, написала книгу…, – Максим пожалел, что книгу кузины Тони, как Волк называл ее, про себя, в СССР не купить. Шагнув в натопленный коридор КВЧ, он снял шапку:

– Нельзя, чтобы она знала, кто я такой. Нельзя ее раскрывать…, – толкнув дверь читального зала, Максим замер. Леди Холланд сидела, покачивая ногой. Она подняла подол скромного, закрытого платья, обнажив стройное, круглое колено. Белокурые, тщательно уложенные волосы, немного вились, на висках. Она коротко стриглась, трогательные завитки, щекотали шею. Платье цвета хаки облегало высокую грудь, с комсомольским значком. Гладкая щека розовела, в свете настольной лампы. Волк увидел блокноты, пишущую машинку, чашку с кофе, пачку «Казбека». В читальном зале было тихо, горьковато, волнующе, пахло лавандой. Товарищ Сталин, при френче и трубке, улыбался, со стены.

– С осени ничего не было…, – он все не мог заставить себя шагнуть внутрь, – правильно, я довез братьев Пупко до побережья. Получил деньги, вернулся в Каунас. Попрощался с блондиночкой, в Минске отдохнул. В Москве навещал дачку, в Сокольниках. Потом арест, Таганка, суд…, – Волк, отчего-то, подумал о кольце, у матушки Матроны:

– Скоро я увижу ту, которой отдам кольцо…, – он, незаметно, сжал руку в кулак, – нет, нет, оставь, подобного никогда не случится…, – леди Холланд вскинула голубые глаза. У нее был милый акцент:

– Гражданин Волков! Я вас ждала. Присаживайтесь…, – она повела рукой, – меня зовут Антонина Ивановна. Хотите кофе? – она склонила голову:

– Берите «Казбек», угощайтесь…, – вблизи он оказался еще красивей. Тони велела себе успокоиться.

Сняв бушлат, зэка повесил его на спинку стула. Заметив под рукавом шерстяного свитера очерк татуировки, Тони поняла, с кем имеет дело. Муж рассказывал ей о ворах, и даже показывал снимки уголовников. Мужчина, не отрываясь, смотрел на нее, покуривая. Он говорил что-то о бетоне, опалубке и объеме выемки грунта. Сбоку ее шеи билась голубая, тонкая жилка. Максим вспомнил змейку, на кольце:

– Они похожи. Она тоже гордо голову поднимает…, – девушка передала ему чашку с горячим кофе, на мгновение, коснувшись длинными пальцами его руки:

– Он вор…, – Тони часто задышала, – он будет мне полезен. У подобных людей есть связи, знакомства. Не придется самой убивать Воронова. Давно ничего не было…, – гражданина Волкова звали Максимом Михайловичем, но Тони называла его по имени.

– Значит, вам нравится работать на гидроузле, Максим…, – ее губы приоткрылись, длинные ресницы задрожали. Девушка, внезапно, коснулась его руки:

– У вас нет мозолей, а вы ударник…, – леди Холланд поглаживала его ладонь.

Волк пообещал себе:

– Я ее вывезу отсюда, ее и малыша, Уильяма. Нельзя, чтобы она рисковала. В июне я ее найду, в Москве, и отправлю за границу. Она женщина, надо о ней позаботиться. О ней, о ребенке…, – Максим вспомнил широкую улыбку мальчика, представил блеск кольца, на пальце леди Холланд:

– Я ей скажу, что я ее люблю…, – он даже вздрогнул, так это было сладко, – черт с ней, с Москвой. Если она…, Антония, меня любит, я уеду с ней. Я все ради них сделаю…

Девушка сглотнула:

– Ударник…, – она прикусила нижнюю губу:

– Максим…, – Волк успел вспомнить, что закрыл дверь на защелку. Чашка полетела на половицы, стопка бумаги закружилась по комнате, звякнула пишущая машинка. Он ощутил под пальцами гладкую, горячую ногу, щелкнула застежка чулка. Она вся была нежная, сладкая, она сдавленно стонала:

– Еще, еще…, – платье сбилось, он коснулся губами обжигающей, белоснежной кожи. Тони даже не почувствовала, спиной, клавиш пишущей машинки. Она закинула ноги ему на плечи, рванув мужчину к себе:

– Максим, я не знаю, не знаю, что со мной. Иди сюда, иди…, – выгнувшись на локтях, Тони увидела добрую улыбку товарища Сталина, на портрете. Она едва удержалась, чтобы не подмигнуть вождю. Стол скрипел, раскачивался, она нащупала какую-то бумагу. Тони комкала, рвала листок, сдерживая торжествующий крик.

 

Пролог

Великобритания, март 1941

 

Блетчли-парк

Забрызганная грязью, темная машина затормозила во дворе особняка, дверца распахнулась, Джон Холланд, в пехотной форме цвета хаки, без нашивок, вскинул на плечо вещевой мешок:

– Вы свободны на сегодня, сержант, – наклонился он к шоферу, – отдыхайте…, – пока они ехали с восточного побережья в Блетчли-парк, дождь прекратился. Полуденное солнце стояло в зените. Джон посмотрел на голубое небо, на ящики с цветами, под окнами рабочих бараков:

– Девушки развели…– усмехнулся герцог, – девушки всегда остаются девушками…, – в Блетчли-парке работало почти две сотни женщин, операторов, занимавшихся расшифровкой данных, поступающих со станций прослушивания. Джон вспомнил последнее выступление тети Юджинии, по радио:

– Она призывала женщин вставать к станкам, заменять мужей и сыновей. Правильно, конечно. Хотя вряд ли Гитлер будет пересекать пролив. Атаки Люфтваффе захлебываются…, – в последнее время бомбежки почти прекратились. На Блетчли-парк ни одного налета не случилось. Станции слежения и авиация работали отлично.

Шофер не стал загонять машину в гараж. У Джона был час, чтобы завершить дела в Блетчли-парке. Потом он отправлялся на базу Бриз-Нортон, где полковник Кроу готовил самолет. Джон прислушался. Из столовой доносились голоса. Взглянув на часы, он присел на теплую, каменную ступеньку. Джон закурил: «Хоть пять минут, да мои».

Транспорты с десантниками, атаковавшими Лофотенские острова, на севере Норвегии, приземлились в Британии утром. Они прилетели с Оркнейских островов, с базы королевского флота, Скапа-Флоу. Джон выпустил сизый дымок:

– Кажется, моя морская болезнь окончательно исчезла…, – ему, до сих пор, мерещился вкус соли на губах, он вдыхал запах гари, от горящих кораблей немецкого флота. Коротко стриженые, светлые волосы, раздувал крепкий, северный ветер. Десант уничтожил фабрики, гавань, портовые сооружения, и корабли, водоизмещением почти в двадцать тысяч тонн. Больше всего Джон был доволен тем, что сейчас ехало в Блетчли-парк под вооруженной охраной, на особой машине. Они с шофером обогнали грузовик, выезжая с летной базы. Никто бы не разрешил ему везти в вещевом мешке набор шифровальных колес для немецкой машины «Энигма» и книгу с ключами, к военно-морским кодам. Джон сам взламывал дверь радиорубки на тонущем линкоре «Кребс». Вода заливала кренящийся пол, но Джон успел спасти вещи, необходимые здесь, в Блетчли-парке.

– Все это отправится в группу Тьюринга…, – по булыжнику прыгали воробьи, – и мы сможем следить за передвижениями их флота…, – обсуждая вопрос об отправке Монахини во Францию, Джон настоял на самолете:

– Слишком опасно…, – недовольно сказал он, на совещании, – пролив кишит немецкими патрулями, берега Финистера утыканы охраной. Монахиня отлично управляется с парашютом…, – для ночного прыжка пришлось бы зажигать костры. Стивен обещал доставить Монахиню в Бретань на рассвете.

Они выбрали уединенное место. Девушка должна была прийти на явку, по указанному адресу. Об остальном обещали позаботиться Драматург и Маляр. Монахиня, впрочем, не знала, кто ее ожидает. У нее имелся только адрес, пароль и отзыв. Так было безопаснее:

– Добилась своего…, – пробормотал Джон,– она упрямая…, – с осени капитан ди Амальфи забрасывала начальство рапортами, требуя отправить ее на континент. Джон обещал кузине удовлетворить просьбу после того, как она проведет работу с мистером Вальтером, в январе. Кузина, угрюмо, кивнула:

– Хорошо. Но потом…, – она затянулась крепким «Camel», – потом я должна улететь…, – Джону не нравился мрачный огонек в темных глазах капитана ди Амальфи. Герцог пожал плечами:

– Она права. Сопротивление, с осени, сидит без связи. Надо посылать людей…, – Монахиня была первой, за ней во Францию отправлялись другие девушки. Когда из Вашингтона пришли вести о самоубийстве Кривицкого, Лаура покачала головой:

– Дело рук Сталина. У меня нет доказательств, но я чувствую…, – кузина помолчала, – что кто-то здесь, в секретной службе, работает на русских. У американцев тоже есть агент, тщательно скрываемый. Крот, из НКВД…, – Джон, много раз, слышал рассуждения Лауры об агентах НКВД. Герцог отметал подобные версии, как беспочвенные. Работников, много раз, проверяли. Он был уверен в каждом, кто трудился в Блетчли-парке и Уайтхолле.

– И в Америке тоже, – наставительно заметил Джон кузине, – не думаю, что Даллес и Гувер пренебрегают правилами безопасности. Видишь…, – он полюбовался снимком, – даже Аарон в армию пошел, пусть и капелланом. И женился…, – Джон посмотрел на парадную форму кузена, на фату невесты, – очень хорошо, что правнучка бабушки Мирьям нашлась. Стивен ей написал…, – Лаура только скользнула взглядом по фото. Она вернулась к разложенной на столе карте Бретани:

– И Регина снимок прислала, с детьми…, – задумчиво продолжил Джон. Он вздрогнул, от резкого голоса кузины: «Я видела. Давай вернемся к работе».

– Вернемся к работе…, – Джон кинул окурок в медную урну, на длинной ножке. Поздоровавшись с охранниками, он сбежал по каменной, прохладной лестнице. Дядя Джованни обедал на рабочем месте, ему трудно было подниматься наверх. Кто-то из поваров, или Лаура, приносили поднос.

Он застал дядю над тарелкой. Костыль был прислонен к удобному стулу, Джованни просматривал расшифрованную радиограмму, держа сэндвич, с пастой из анчоусов. Посмотрев на тарелку, Джон сдержал смешок. Меню армейских поваров было ограниченным. По вторникам Блетчли-парк ждал пирог с почками, картофельное пюре, и пудинг из белого хлеба, с изюмом.

Джон махнул рукой: «Не вставайте, пожалуйста». Он утащил бутерброд. Дядя зорко взглянул на него: «Поездка на север тебе на пользу пошла. Ты даже загорел».

– Хорошая погода стояла…, – опустившись на расшатанный, венский стул, он забрал у дяди радиограмму: «Опять новый почерк?»

Звезда обучала кого-то работать на радиопередатчике. Она не упоминала имени оператора. Женщина уверяла, что выбрала надежного человека, не собирающегося менять место жительства. Подобное было важным, для сохранения постоянной связи с группой Генриха.

Пани Качиньской летом надо было оказаться в Польше. В Варшаве ее ждал командир подпольного «Союза Вооруженной Борьбы», партизанской организации, созданной польским правительством в изгнании. Звезда становилась личной связной полковника Стефана Ровецкого, по кличке «Грот». Она собиралась покинуть Голландию, добраться до Брюсселя и попросить тамошнее гестапо о содействии ей, наполовину немке, в возвращении в генерал-губернаторство. Джон знал, что Эстер, сначала, хотела удостовериться в безопасности детей:

– Неизвестно, выпустят ли…, – он поморщился, – Давида, в Швецию. У них депортации начались. Неизвестно, присудят ли Нобелевскую премию, и отойдет ли она Давиду. Я не могу посылать в Амстердам десант, выкрадывать мальчиков. Никто мне такого не разрешит. И сам не могу поехать. Мои фото лежат во всех гестапо, от Ренна до Варшавы…, – Джон посетил Францию, хоть подобное и было рискованно.

Он пришел в Финистер на рыбацком боте, после Рождества. По его просьбе Звезда отправила письмо на рю Мобийон, в Париж. Джон подозревал, что кузены, где бы они ни обретались, поддерживают связь со столицей. Он оказался прав.

В радиограмме Звезда сообщила, что Маляр ждет его в маленькой рыбацкой деревне, на побережье. На встрече, Джон услышал о казни Тетанже. Сидя за кружкой сидра, в рыбацкой таверне, Мишель заметил:

– Здесь мы тоже подобным занимаемся. В Бретани много коллаборационистов. Они поддерживают немцев, думают, что нацисты им независимость предоставят…, – он закурил темный, крепкий «Житан», – ребята у нас отличные, но нам требуется связь, передатчик. Мы не хотим ставить под удар мадам Дарю, в Париже…, – Джон пообещал, что к весне у них появится радиооператор, Монахиня.

Он быстро просмотрел радиограмму от будущей замены Звезды.

– Осваивается с техникой…, – весело заметил дядя Джованни, – гораздо меньше ошибок. Опять Северная Африка…, – сведения Генриха были бесценны для британских войск, противостоящих Роммелю. Джон, в очередной раз, подумал:

– Может быть, как-то сообщить русским о планирующейся атаке, летом? Генрих постоянно упоминает о намерениях Гитлера. Но как? Через дипломатические каналы? – он велел себе подумать об этом после отлета Монахини во Францию:

– Надо что-то решать с предложением, из Палестины…, – письмо Джону передали до его отъезда в рейд. Он сначала подумал, что кузен Авраам ухитрился каким-то образом отправить конверт из тюрьмы, но почерк оказался незнакомым. Автор, не сообщивший своего имени, предложил план по отправке еврейской молодежи, из Европы, в качестве разведчиков, на оккупированные немцами территории. Он приложил номер абонентского ящика, на почтамте Тель-Авива, на который следовало отвечать. Джон записал себе непременно с этим разобраться. Он хотел слетать в Палестину, на встречу со здравомыслящим человеком. Писал автор по-французски, красивым почерком, и был, судя по всему, хорошо образован.

Они с дядей разделили пирог с почками, и почти черный, крепкий чай.

Джованни, весело, сказал:

– В Лондоне все в порядке. Питер здесь, в кои веки. Юджиния Августу на Ганновер-сквер забирает…, – леди Кроу, со дня на день, должна была родить. Она отлично работала, в Блетчли-парке, но Джон понимал, что в ближайший год Густи собирается сидеть в Бриз-Нортоне, нянчить Николаса, или Констанцу и заканчивать докторат, по ван Эйку.

– У Майеров все хорошо…, – дядя взял у него сигарету, – отправляйся спокойно с Лаурой, куда вы собираетесь…, – Джованни попрощался с дочерью. Лаура развела руками:

– Очередной курс, папа, я руковожу. Ты понимаешь, что я не могу сказать, где он проходит…, – он обнял девочку, прикоснувшись губами к седой пряди, на виске:

– Мать твоя тоже до тридцати поседела. Мне очень нравилось…, – Джованни добавил:

– У нас такое в семье…, – он провел рукой по еще густым, с белыми прядями волосам:

– Ты у меня очень красивая, доченька…, – они с Лаурой устроились на диване, глядя на потрескивающий огонь, в камине. Джованни подозревал, что дочь отправляют в Канаду, тренировать группу, на одну из тамошних военных баз.

– Она мне ничего не говорит…, – Джованни искоса посмотрел на изящный профиль, на темно-красные губы, – хоть по маршруту давно летают, но это Атлантика. Хорошо, что не кораблем, в океане много подводных лодок…, – он смешливо заметил Джону:

– Я на досуге коллаборационистское радио слушаю. Делаю записи, для занятий языками полезно. Насладись…, – дядя протянул руку, повернув рычажок.

Загремел какой-то марш. Надменный голос, по-французски, сказал:

– С вами Радио Брюссель…, – у диктора был сильный немецкий акцент, – последние известия. Доблестные силы вермахта ведут охоту на группу бандитов, в Арденнских горах, занимающихся налетами на военные базы и промышленные объекты. Так называемые партизаны, две недели назад, застрелили коменданта шахтерского поселка Мон-Сен-Мартен, оставив сиротами двоих детей. Доблестный офицер ехал в отпуск, в рейх, к семье. Все, кому известна информация о группе, должны немедленно явиться в местное отделение гестапо…, – Джованни усмехнулся:

– Видишь, шахтеры не сидят, сложа руки. Там нужен человек…, – он знал о плане, по которому секретная служба посылала эмиссаров, на континент.

Допив чай, Джон поднялся:

– Пошлем. Вечером вернусь, дядя Джованни. Готовьтесь к совещанию, – Джон знал, что Монахиня не говорила отцу о задании.

– Выйду на связь, – коротко сказала она, – папа все поймет. Иначе он волноваться будет…, – пожав руку дяде, Джон вернулся во двор.

Монахиня, в скромном, штатском костюме, покуривала у машины. С Рождества она отращивала волосы. Кузина прыгала с надежными, французскими документами, преподавательницы стенографии и машинописи, в католической школе для девочек. Мощный передатчик спрятали в футляре для пишущей машинки. Чемоданчик стоял на булыжнике, рядом со стройной ногой, в простой туфле, на низком каблуке. Седая прядь, на виске, посверкивала на солнце. Джон коснулся пальцами медвежьего клыка, на шее:

– Интересно, что за рисунок? Что он значит? Дерево, семь ветвей…, – он рассмотрел гравировку, в сильную лупу, и даже зарисовал ее в блокнот:

– Меир зоркий человек, несмотря на очки. Три сотни лет клык в семье, а никто на рисунок внимания не обращал. Даже Констанца покойная, а она была очень наблюдательна…, – от сестры новостей не приходило. После убийства Троцкого, Джон ждал, что Тони объявится, но ничего не произошло:

– Может быть, они скрываются, если отец Уильяма троцкист…, – Джон не хотел думать, что с сестрой и племянником могло случиться самое плохое. Оставалось только надеяться, как напоминала ему тетя Юджиния.

Монахиня выбросила окурок:

– Поехали. С базы звонили, сводка хорошая, но не стоит терять времени…, – Джон вспомнил, как они с Лаурой сидели перед портретом тети Тео, в Национальной Галерее. Картину давно отправили в Уэльс, с другими холстами:

– В замке госпиталь разместился…, – Лаура зажала под мышкой подробную карту Бретани. Джон завел руки за шею, расстегнув цепочку клыка. Герцог улыбнулся:

– Может быть, ты его с собой возьмешь…, – она подхватила футляр от машинки:

– Не стоит, мистер Джон. Пусть остается у законного владельца…, – вещевой мешок лежал на сиденье машины. Прыгала Лаура в комбинезоне, ждавшем ее на базе Бриз-Нортон.

Джон вздохнул, пристраивая клык на место:

– Как хочешь. Давай…, – он взялся за руль, – расскажи, мне, в последний раз, куда ты летишь…, – герцог завел машину. Лаура развернула карту:

– Мне надо прийти в городок Фужер. Тридцать миль от Ренна, на северо-восток. В тамошних краях нет немецких гарнизонов. В Фужере, на выходных, торгует рынок. Вечером устраиваются танцы…, – машина, взревев, выехала из ворот Блетчли-парка, – в закусочной тетушки Сюзетт, – Лаура улыбалась, – пароль: «Вы не оставите мне последний танец?», отзыв: «Сожалею, но его я обещала», – она подняла голову от карты: «Какие приметы у связника?»

– Понятия не имею, – честно ответил герцог, – и у них нет твоего описания. Не забудь сесть за нужный стол, второй справа, от входа. Вопрос решился две недели назад, до моего…, – он оторвал руку от руля, пощелкав пальцами, – вояжа на север. Мы не успели передать данные, в Бретань. Он француз…,– любезно добавил Джон.

Щелкнув зажигалкой, кузина фыркнула:

– Вряд ли в бретонской глуши появится кто-то еще…, – она выпустила дым в окно:

– Тетя Юджиния хотела Густи в Лондон забрать. Кто меня до Франции доставит? – Джон посмотрел на упрямый очерк круглого подбородка:

– Густи еще на базе Бриз-Нортон, как мне твой отец сказал. За штурвал Стивен сядет…, – смуглая щека зарумянилась.

– А, – мрачно отозвалась Лаура, глядя прямо перед собой. Они ехали на запад, послеполуденное солнце закатывалось за горизонт, освещая поля и перелески. Стрекотал трактор, овцы паслись у обочины, они миновали сонную деревню.

– Прибавь скорость, – посоветовала Лаура, – мы на шоссе.

Закурив еще одну сигарету, кузина молчала, до ворот базы Бриз-Нортон.

 

Бриз-Нортон

Окно аккуратной, маленькой кухни распахнули во двор. Утреннее солнце освещало деревянный, ярко-синий ящик, с цветущими гиацинтами. На грядке, рядом с дверью, зеленели укроп, мята и петрушка. Шипел огонь газовой плиты. На кране, в раковине, висела муслиновая салфетка. В медную миску капала сыворотка.

Полковник Кроу стоял над столом, засучив рукава рубашки, в холщовом фартуке. Сильные, загорелые руки перемешивали домашний творог. Разбив яйцо, он добавил муки, и потянулся за сахаром:

– В Лондоне с провизией хуже, – Стивен, сверялся с тетрадью, где жена, четким почерком куратора, записывала рецепты, – здесь все деревенское, свежее. Хотя сколько Густи в Лондоне проведет? Не больше месяца. Когда малыш окрепнет, я их сюда заберу…, – отрезав кусок желтого масла, он вытер руки о фартук. Масло расплылось на чугунной сковороде, полковник взял лопаточку. Он заварил чаю, для жены.

Стивен больше не курил дома, выходя с папиросой во двор. Полковник сколотил себе скамейку. Густи смеялась, принося кофе:

– Включу радио, и мы с тобой будем, как мистер и миссис Хиндли…, – Густи покупала у пожилого фермера молоко, для домашнего творога и сыра. Она твердо пообещала мужу, что после родов разведет куриц и заложит делянку, для овощей:

– Я в деревне лето проводила, у бабушки…, – теплые губы касались его уха, в спальне пахло выпечкой, – у нас будет морковка, картошка, капуста. Капусту я засолю, осенью. Сварю чатни, джемы…, – сырники полковник делал по немецкому рецепту, с изюмом. Густи ждала ребенка. Беременные женщины получали по карточке апельсины, изюм, и шоколад. Сложив сырники на тарелку, Стивен прикрыл их полотенцем, оставив у плиты. Радио было включено, однако он уменьшил громкость, стараясь не разбудить жену. Диктор, почти шепотом, сказал:

– В Лондоне семь утра, последние известия…,– налив себе кофе, Стивен подхватил сигареты.

Март оказался теплым, травы Густи пошли в рост. Во дворе пахло пряной зеленью. Присев на скамейку, он вытянул ноги:

– Последние известия хорошие…, – полковник зевнул, – бомбежек меньше…, – осенью налеты Люфтваффе разрушали города, за несколько часов. Стивен командовал эскадрильей истребителей, перехватывавших немецкие бомбардировщики, над Северным морем, когда они только приближались к восточному берегу Англии. Немцы посылали для сопровождения и своих асов. Истребитель Supermarine Spitfire полковника стоял на летном поле, на базе Бриз-Нортон. На фюзеляже самолета красовались две пятиконечные звезды, и три десятка черных птиц. Механики добавляли нового ворона после почти каждого вылета. Стивен усмехнулся:

– Джон мне давал слушать аса немецкого. Люфтваффе считает меня личным врагом…, – он, блаженно, закрыл глаза:

– Неделю отпуска я получил. Отправлю Лауру во Францию, вернусь и поеду в Лондон, к Густи…, – Стивен, немного покраснел. Жена, работая в Блетчли-парке, часто говорила о Лауре. Девушки сдружились. Густи, однажды, озабоченно спросила у мужа:

– Лаура очень красивая. Она, наверное, помолвлена с кем-то, из офицеров? Или была помолвлена, а он сейчас в плену? У нее глаза грустные…, – Стивену, до сих пор, было неудобно видеть кузину:

– Густи обед, готовит…, – он вздохнул, – и не отговорить ее было. Ладно, Джон тоже приедет, это легче…, – герцог провожал их во Францию и возвращался обратно в Блетчли-парк. Мишель и Теодор, с отрядом Сопротивления, обосновались в глухих лесах Вандеи. Лаура тоже прыгала в уединенном месте. Судя по карте, ближайшая деревня располагалась только в пяти милях от поля.

Леди Кроу завтра, утром, приезжала на машине в Бриз-Нортон. Тетя Юджиния забирала Густи в Лондон. Стивену не нравилось, что он, с экипажем, не успевал вернуться, к тому времени, но ничего сделать было нельзя. Самолет стартовал с базы глубокой ночью. Им надо было подобраться к месту прыжка, миновав западное побережье Бретани. Они шли в Корнуолл, оттуда поворачивая на юг. Пролив кишел немецкими истребителями, долгий путь был безопаснее. По расчетам Стивена, они должны были оказаться на базе завтра, после обеда.

– Сразу отправлюсь в Лондон…, – деревенский врач уверил их, что беспокоиться не о чем:

– До родов осталась неделя, не больше, – сказал он вчера, на осмотре, – но вы правильно делаете, что едете в столицу. Ребенок крупный, за восемь фунтов…, – Густи покосилась на торчащий под просторным платьем живот, – что неудивительно, – врач улыбнулся, – вы с полковником оба высокие люди. Конечно, – торопливо добавил доктор, – все пройдет отлично, но, если понадобится операция, то ближайший госпиталь только в двадцати милях, в Оксфорде…, – Густи, до последнего месяца беременности, ездила в университет, на кафедру, на автобусе.

Если Стивен был свободен от вылетов, он возил жену на машине. Густи встречалась с научным руководителем. Полковник заглядывал в магазины, покупая жене что-нибудь в подарок. Он ждал Густи в кафе, заказав чай, с булочками. Потом они шли на реку, Стивен брал лодку. Густи сидела на корме, улыбаясь, уткнув нос в меховой воротник пальто:

– Я умею грести, милый. Ты видел, на Боденском озере…, – на коленях у нее лежал букетик цветов.

– Видел, – соглашался Стивен, – и вообще, я многое рассмотрел, дорогая моя. На следующий день мне показали все остальное…, – в Швейцарии они добрались по железной дороге до Берна и пришли в британское посольство. Вечером того же дня Стивен и Густи обвенчались, в соборе Берна. Густи согласилась на протестантскую свадьбу. Она весело сказала:

– Дети пусть сами решат, когда вырастут. Я их буду водить к мессе, а ты, к англиканам…, – в Оксфорде Густи ходила на мессу, в Ораторию. Стивен сидел рядом с женой, слушая медленную, спокойную латынь:

– Мы сюда детьми ездили, когда в замке гостили. Дядя Виллем и тетя Тереза здесь молились. Они умерли, а Виллем сан принимает, осенью…, – новости с континента семья получала от Джона. Его светлость коротко замечал:

– У нас есть свои каналы связи с Европой…, – они не спрашивали, какие.

Новости закончились, заиграла музыка, Стивен отхлебнул кофе:

– Жаль, что я Мишеля и Теодора не увижу. Ничего, скоро Гитлер оставит попытки нас бомбить. Люфтваффе захлебывается, у них горючего не хватает. На заводах Питера люди в три смены работают, чтобы обеспечить нас бензином, сталью и лекарствами…, – в прошлом месяце он обедал с Питером, в Лондоне. Кузен провел неделю в Оксфорде, в госпитале, где работал доктор Флори, и другие коллеги Флеминга. По словам Питера, пенициллин, новое лекарство на основе плесени, был готов.

Кузен вздохнул:

– К сожалению, человек, которого им лечили, умер. Мы пока не можем наладить постоянное производство лекарства. Оно требуется в больших дозах, каждый день. Флори до этого случая его только на мышах испытывал. Но больной чувствовал себя значительно лучше, – добавил Питер, – теперь они хотят брать детей, для проб. Понадобится меньшая доза, а я начну налаживать пенициллиновую лабораторию, в Ньюкасле…, – новое лекарство успешно боролось даже с заражением крови. Стивен ездил в госпитали, к своим ребятам. Он знал, что раненые летчики умирают именно из-за того, что ожоги воспаляются.

– Если мы, когда-нибудь, соберемся воевать на суше…, – кузен дернул углом рта, – нам понадобится много пенициллина, Стивен. Моя задача, обеспечить производство лекарства, как можно быстрее. Оно и сейчас требуется в Северной Африке…, – Стивен намеревался полетать на юге. Судя по всему, атаки на Британию прекращались. Эскадрильи перебрасывали на патрулирование Средиземного моря, и Атлантического океана.

– Густи, это не понравится. Она волнуется, всякий раз…, – кузен отправлялся обратно на север. Питер, после исчезновения Тони, почти не появлялся в Лондоне, не покидая заводы. Тетя Юджиния разводила руками:

– Надо ему дать время, подобное тяжело…, – кузен был младше Стивена на два года, но на каштановых висках блестели седые волосы. Полковник увидел резкую морщину, на высоком лбу. Питер перехватил его взгляд:

– Очки я пока не ношу…, – сварливо сказал кузен, – надеюсь, до этого и не дойдет…, – лазоревые глаза смотрели устало. Он помолчал:

– Я обещал премьер-министру, что заводы «К и К» будут работать без остановок и перерывов. Я тоже так работаю, – заказав еще кофе, Питер, неожиданно, подмигнул Стивену:

– Спасибо, что меня в крестные отцы берете…, – крестной матерью должна была стать тетя Юджиния. Леди Кроу попросила Стивена и Густи пригласить сына на крещение:

– Будет обед…, – женщина помолчала, – с гостями. Мальчику надо иногда выходить в свет. Год прошел…, – где сейчас была Тони, с Уильямом, не знал даже ее собственный брат.

Потушив окурок, Стивен допил кофе. Крестить Николаса или Констанцу собирались в церкви святого Георга, на Ганновер-сквер. Торжественный обед накрывали в особняке Кроу. Густи, правда, отказалась покупать приданое для малыша, считая это плохой приметой. Тетя Юджиния рассмеялась:

– Тогда мы с твоим мужем будем по магазинам бегать, после родов…, – у Стивена, в блокноте, лежал список необходимых вещей. Старую колыбель Питера им отдавали Майеры. Он напомнил себе заехать в Хэмпстед. Маленькому Аарону Майеру исполнился год, он крепко стоял на ногах. Миссис Клара, осенью, вела сына в детскую группу, их в Лондоне появилось много. Женщины шли на заводы, к станкам, заменяя мужчин. Клара возвращалась на свое место преподавателя, в школе.

– Мистер Людвиг и Пауль были в бомбежках, – вспомнил Стивен, – но в Ист-Энде хорошие убежища. Метро очень помогло. Скоро все прекратится…, – он налил жене чашку чая, с молоком. Держа поднос, полковник заглянул в спальню.

Густи проснулась. Она сидела в кровати, подперев спину подушками, укладывая русые косы вокруг головы. Все уверяли, что родится мальчик. В деревенской лавке Густи говорили, что так носят мальчиков, да и, по примете, девочка отнимала красоту, а Густи вся цвела. Подняв ясные, темно-голубые глаза, жена облизнулась:

– Завтрак в постель. Ты меня балуешь, милый…, – устроившись рядом, Стивен забрал у нее тетрадь:

– Ван Эйк подождет. Сначала дрезденские сырники, с изюмом, и сиропом…, – золотой сироп блестел на мягких губах. Потянувшись поцеловать мужа, Густи замерла:

– Двигается. Доктор сказал, что скоро он затихнет, пора рожать…, – Стивен погладил ее рубашку. Ребенок весело ворочался.

– Это сахар, – хихикнула жена, – он тоже сладкоежка. Я тебя провожу и начну готовить…, – Густи загибала пальцы:

– Баранья нога, с мятным желе, с запеченным луком-пореем, и цветной капустой, и пудинг, с апельсиновой цедрой… – Густи, с немецкой аккуратностью, ничего не выбрасывала. Она даже хотела забрать у Майеров пеленки Аарона. Полковник запротестовал:

– Пеленки я могу себе позволить, дорогая моя…, – Стивену надо было присмотреть за механиками, готовящими самолет, а потом он возвращался домой.

Он утащил у жены сырник:

– Ты пораньше ляжешь. Незачем с нами сидеть, до полуночи. Полет короткий. Завтра увидимся, в Лондоне…, – муж ей не говорил, куда направляется самолет, но Густи понимала, что Лаура летит во Францию. Густи, невольно, подумала:

– Мишель в Сопротивлении, и Теодор тоже. И Лаура там будет…, – Густи коснулась ладонью живота:

– Допишу докторат, и вернусь в Блетчли-парк…, – Густи занималась анализом перехваченных радиограмм вермахта и преподавала сотрудникам немецкий язык. Она хотела, через год, отдать малыша в группу при церкви, в деревне, и несколько раз в неделю приезжать в Блетчли-парк.

– Я тоже буду полезной…, – допив чай, она положила голову на плечо мужу. Ребенок успокоился, Густи взглянула на камин. Кортик Ворона блестел золотым эфесом, в утреннем солнце:

– Николас его получит…, – подумала Густи, – а если девочка родится…, – муж считал, что женщинам за штурвалом самолета делать нечего:

– Когда Констанца вырастет, все изменится…, – усмехнулась Густи, – появятся новые машины. Стивен рассказывал, какие двигатели Питер собирается производить…, – двигатели назывались реактивными. Муж хотел первым опробовать новую машину, истребитель Gloster Meteor. Опытный полет планировался на май месяц.

Стивен вдохнул теплый, домашний запах ее волос:

– Не волнуйся, милая…, – тихо сказал полковник, – я быстро обернусь. Туда и назад…, – Густи нашла его руку, прижавшись щекой к твердой, надежной ладони:

– Будь осторожен, пожалуйста.

Они немного посидели, обнявшись, Густи потормошила мужа:

– Механики тебя ждут, а меня ждет лавка мясника…, – на пороге она поцеловала Стивена. Заводя ягуар, он оглянулся. В ее волосах играли солнечные искры, Густи махала ему. Заворачивая за угол деревенской улицы, полковник посигналил. Он заметил черного ворона, сорвавшегося с крыши коттеджа.

– Это к счастью, – Стивен погнал машину к базе.

Моторы транспортного самолета размеренно, уютно гудели. Вдоль бортов протянулись две металлические лавки. Над задраенной дверью тускло светилась красная лампочка, остальной самолет погрузился во тьму.

Лаура сидела на полу, в летном комбинезоне, рассматривая карту Европы. Женщина подсвечивала себе фонариком. Самолет уходил в открытое море, следуя от берегов Корнуолла на юго-запад. Потом транспорт поворачивал, направляясь во Францию. Они надеялись, что на западном побережье Бретани патрулей окажется меньше, чем над проливом. На карте остался четкий след красного карандаша. Кузен Стивен, перед вылетом, проложил маршрут:

– Лаура Леблан, – повторила она, – тридцати лет, не замужем, уроженка Парижа…, – Лаура говорила со столичным акцентом и отлично знала город, – преподавательница стенографии, и машинописи…, – по выученной наизусть легенде, после сокращения штатов в школе, Лаура переехала в провинцию. У нее имелся паспорт, выданный правительством Виши, вкупе с рекомендательными письмами. Бумаги лежали во внутреннем кармане комбинезона. Передатчик, в футляре от пишущей машинки, гражданское платье, жакет, туфли и сумочку она упаковала в вещевой мешок. В сумочку она сунула портмоне, с вишистскими франками.

– Леблан, Леблан…,– с фотографии на документах смотрело упрямое, хмурое лицо. Снимок сделали, когда волосы у Лауры отросли. Она одолжила, у товарок щипцы для завивки и помаду. Волны темных волос падали на плечи:

– Я в парикмахерскую ходила, перед чаем, в отеле. Чаем, и танцами…, Меня никто не пригласил…, – работая с Густи, она слышала щебет девушки, по телефону. Полковник Кроу каждый день звонил жене. Если кузен был свободен от дежурств, он привозил Густи в Блетчли-парк и забирал вечером, на ягуаре. Девушка целовала мужа, они держались за руки. Лаура старалась не смотреть в сторону круглого живота, под твидовой юбкой, не слышать безмятежный голос Густи:

– У нас все хорошо, милый, не волнуйся. В рефрижераторе пастуший пирог. Разогрей духовку и подожди полчаса. Я сделала кекс, с лимоном и яблоками…, – Густи понижала голос, отворачиваясь:

– Я тебя люблю, я скучаю…, – Лаура сжимала карандаш, так, что белели костяшки, на пальцах.

На исповеди она плакала, признаваясь в зависти. Священник, наставительно, замечал:

– Вы сами решили оставить вашего сына на попечении отца. Христианин несет ответственность за свои поступки. Нельзя желать дурных вещей близким людям…, – святой отец указывал, что Лаура, наоборот, должна быть особенно приветлива к Густи, должна помогать девушке:

– Она гость в нашей стране, – мягко сказал священник, – Библия учит нас заботиться о пришельцах. Вы испытываете похоть, по отношению к ее мужу, и это большой грех. Молитесь блаженной Елизавете Бельгийской, покровительнице целомудрия. Блаженную скоро канонизируют, с ее мужем. Они много лет прожили в безгрешном браке, и ни разу не соблазнились. А вы.., – закончил священник, – вели себя, как блудница, поддавшись, похоти. Вы продолжаете творить подобное.., – Лаура призналась, что у нее была связь, с мужем Густи.

– То есть со Стивеном…, – поправив плед, на плечах, она отхлебнула остывшего кофе, из жестяной фляги. Лаура чиркнула спичкой:

– Ничего я творить не собиралась. Я просто сказала, что мне стыдно с ним встречаться, даже по-родственному…, – Лаура не знала, рассказывал полковник Густи о той ночи, или нет. Спрашивать о подобном было, конечно, невозможно:

– Наверное, нет…, – она вспоминала ясные, голубые глаза девушки, – и вообще, Густи, не виновата. Она со Стивеном любят друг друга…, – Лаура могла бы поменять священника, ходить на исповедь в Бромптонскую ораторию, в Лондоне. Святой отец в Оксфорде, был строгим. Он считал, что незамужняя женщина должна стыдиться, как он выражался, похотливых действий:

– Подобные практики толкают вас в пучину разврата, – доносилось до Лауры из-за бархатной занавески, – вы должны их избегать…, – Лаура думала, что Густи тоже ходит сюда к исповеди:

– Ей в чем признаваться? – усмехалась женщина, выходя из церкви, закуривая сигарету:

– Она в счастливом браке, ждет ребенка…, – Лаура, все равно, продолжала ездить в Оксфорд. Где-то в глубине души, женщина надеялась, что студенты обратят на нее внимание. После исповеди она, обычно, пила кофе, в одной из многочисленных забегаловок, закинув ногу на ногу, скучающе посматривая вокруг. Молодые люди сидели с девушками, младше Лауры на десять лет. Никто не замечал одинокую женщину, в простом костюме, с прядью седины на виске:

– Густи моя ровесница…, – горько думала Лаура, – почему он выбрал ее, а не меня…, – до них дошли вести о свадьбе Наримуне. Лаура, несколько раз, порывалась написать письмо, Регине. Она понимала, что Наримуне тоже ничего не сказал жене:

– Мальчик думает, что я умерла…, – Лаура, ночью, всхлипывала, уткнувшись в подушку, – его вырастит она…, Регина. Она тоже уверена, что меня больше нет…, – Лаура не могла заставить себя сесть за письмо:

– Это бесчестно. Я обещала Наримуне, что никогда не стану искать встречи с маленьким…, – Йошикуни снился ей, в белой, вязаной шапочке, в пеленках. Сын прижимался к ее груди, темные реснички дрожали. Лаура, каждый год, в день его рождения, заказывала мессу, за здоровье мальчика.

Парадное фото, пришло в Лондон, из Сендая, две недели назад. Лаура заставила себя не вздрагивать, глядя на лицо сына:

– Он вытянулся. Мальчик мой, мой хороший…, – женщина, ставшая ему матерью, носила элегантное, светлое кимоно. Темные, уложенные в высокую прическу волосы, украшали цветы. Она держала кружевной, пышный сверток, Наримуне, в официальном кимоно, с гербами рода Дате, стоял, положив руку на плечо жены:

– Он не улыбается…, – Лаура смотрела на бесстрастное, красивое лицо, – это не положено, по этикету…, – она видела теплые искорки в глазах графа, видела ласковую улыбку Регины. Шире всех улыбался мальчик, прижавшись к боку женщины. Йошикуни носил детское кимоно, расшитое журавлями. Лаура не могла попросить у тети Юджинии снимок, однако она и сейчас, закрыв глаза, видела лицо сына.

– Пусть будет счастлив…, – Лаура допила кофе и вытерла лицо, – Регина хорошая женщина, добрая. Она его вырастит, у него сестричка появилась. Господи…, – Лаура заставила себя не плакать, – позаботься о мальчике, пожалуйста…, – в церкви она вставала на колени перед Мадонной:

– Дай мне увидеть моего ребенка. Хотя бы издалека, ненадолго. Война закончится, Наримуне привезет семью в Европу. Может быть, мы встретимся. Они будут гостить, на Ганновер-сквер. Мне нельзя умирать. Я должна выжить, чтобы посмотреть на мальчика. И больше ничего мне не надо.

Свернув карту, Лаура кинула ее на скамью, устроив сверху пустую флягу. В фюзеляже не было иллюминаторов. Она сверилась с часами. Самолет выходил в расчетную точку.

Приподнявшись, она посмотрела на огни приборов, в кокпите, на широкую спину полковника Кроу:

– Сороковой прыжок у меня, – поняла Лаура, – вряд ли кто-то из женщин прыгал больше. Если только летчицы, в СССР…, – она велела себе думать о деле. После приземления, Лауре надо было избавиться от парашюта и комбинезона, переодеться и отправиться в Фужер. Прыгала она в совсем глухом месте. Ей предстояло миновать тридцать миль, меняя деревенские автобусы. Джон предупредил ее, что в этом районе нет немецких гарнизонов:

– Они только в Ренне стоят…, – заметил кузен, – по окрестностям, правда, шныряют полицейские Виши. Но у тебя отменные документы, затруднений не возникнет…, – кроме отменных документов, у Лауры был передатчик и браунинг, в сумочке. И то, и другое, в случае обнаружения, означало немедленный арест, и передачу в гестапо.

– Закусочная тетушки Сюзетты, второй стол справа от входа. Вы не оставите мне последний танец?– поднявшись, Лаура сбросила плед:

– Мне надо вернуться. Надо, чтобы война закончилась, как можно быстрее. Надо увидеть мальчика…, – красная лампочка замигала, она услышала из кокпита прерывистый сигнал. Полковник кивнул второму пилоту.

Стивен смотрел на изящный профиль. Кузина, решительным движением, натянула парашютный шлем. Вещевой мешок висел на стройной спине. Она выставила вперед смуглый подбородок. Стивен вздохнул:

– Она хорошая женщина. Пусть будет счастлива, пожалуйста. Пусть встретит человека, который ее полюбит…, – вздернув бровь, кузина постучала по стеклу хронометра. Они удачно миновали западное побережье Франции, и сейчас были в семидесяти милях на северо-восток, от Ренна. Стивен не хотел слишком долго болтаться над расчетной точкой. Он знал, что у французов есть крупная авиационная база в Шатодене:

– Здесь еще сто двадцать миль на восток…, – он прошел к двери, – но нельзя забывать об осторожности. В Шатодене Люфтваффе сидит…, – они спустились на высоту меньше мили. Стивен неловко обнял кузину, похлопав по спине:

– Будто она тоже военный…, – он видел, что кузина улыбается, – хотя, что это я? Она и есть военный, капитан…, – кузина прыгала в тренировочном комбинезоне, без нашивок. Честь в таких случаях не отдавали. Стивен был старше ее по званию, но все равно, приложил два пальца к виску. В открытую дверь ворвался холодный воздух. На востоке розовел ясный горизонт, внизу лежал темный лес. Самолет пронесся прямо над прогалиной, которую они отметили на карте.

– У нее самые точные прыжки, Джон говорил…, – кузина тоже отдала честь. Стивен наклонился к ее уху: «Удачи». Шагнув вниз, Лаура раскинула руки, удаляясь от самолета. Светлый купол парашюта раскрылся, полковник облегченно выдохнул. Пора было возвращаться домой.

 

Лондон

Большой, ухоженный, черный кот, ловко перепрыгнул через деревянный забор, оказавшись на заднем дворе домика, красного кирпича. Кот прошел по узкой дорожке, между грядками. Он заглянул в курятник. Птицы встрепенулись, и опять заснули. Кот, довольно брезгливо, потрогал лапой большое яйцо, лежавшее в сухой траве.

Из открытой двери дома раздавались звуки радио, детские голоса. В сарайчике, по соседству с курятником, жужжал токарный станок. Вкусно пахло свежим, распиленным деревом. Светловолосый мальчик, в холщовом фартуке, подперев языком щеку, вытачивал кольцо. Он обернулся, раскосые, голубые глаза улыбались. Мальчик говорил медленно, но уверенно:

– Томас…, – он присел, погладив кота, – гулял всю ночь, и вернулся. Ты умылся? Адель и Сабина умываются. Мы сейчас к метро пойдем…, – желтые глаза, оскорблено, взглянули на мальчика. Кот умылся, подходя к забору. Домой полагалось являться чистым. Проведя лапой по мордочке, Томас фыркнул. Пауль показал ему кольцо:

– Для Аарона. Для пирамидки…, – Томас, в общем, смирился с новым жителем дома. Аарон, поднявшись на ноги, принялся ковылять за котом, но Томас был быстрее ребенка. Мальчик, наигравшись, засыпал на старом ковре, в детской. Томас ложился рядом, и мурлыкал.

Кот не помнил времени, когда не жил в доме, у Хэмпстедских высот. За оградой был парк, с белками, ежами, птицами, и другими котами, соседями Томаса. Ночами он гулял, а утром возвращался к мясным обрезкам, мисочке со свежей водой, и потрепанному дивану, где хорошо спалось, под стрекот швейной машинки и лепет нового мальчика.

Клара выглянула во двор, вытирая руки полотенцем:

– Пауль, завтракать! Отец за столом, и сестры тоже…, – Аарон сидел в высоком стульчике. Девочки, в школьной форме, темно-синих, шерстяных сарафанах, и блузках желтого хлопка, по очереди кормили брата. Клара всегда ела позже. Ей надо было приготовить завтрак, на пятерых, и сделать бутерброды. Людвиг и Пауль обедали в рабочей столовой, на верфях, девочек кормили в школе, со скидкой, но Клара знала, что кто-нибудь, непременно, проголодается:

– Они растут…, – женщина аккуратно, намазывала тонкий слой масла, на хлеб, – Паулю тринадцать, девчонкам семь. Людвиг мужчина, ему надо хорошо есть…, – мать писала, что в Израиле нет карточек. Госпожа Эпштейн намекала, что детям было бы лучше в кибуце:

– Здесь фрукты, овощи, солнце, рядом море. Ничего, что Людвиг не еврей. Таких пар в стране много. И тебе, и ему найдется работа…, – когда начались бомбежки, Клара подумала о переезде. Но Людвиг заведовал чертежной мастерской, на верфях, Пауль радовался новой работе, а девочки освоились в школе.

– Аарон маленький…, – она складывала сэндвичи в провощенную бумагу, – куда нам ехать? На море война. Немецкие подводные лодки торпедируют все корабли, даже гражданские. Мама сама нелегально в Израиле живет. Нас туда никто не пустит. Квоту на въезд закрыли, до особого распоряжения…, – Майеры пока не получили британских паспортов. Леди Юджиния вздыхала:

– У нас полмиллиона эмигрантов, милая. Очередь дойдет, обязательно…, – Клара прикалывала карточки к пробковой доске. Она еще кормила Аарона грудью. По справке от врача Клара имела право на дополнительное молоко, сахар и апельсины. В начале весны никаких других фруктов не было.

Осенью, на выходные, Людвиг возил детей за город, собирать яблоки. Они ночевали в палатке, и ели у костра. Девочки и Пауль вернулись, со здоровым загаром, и привезли пять плетеных корзин, полных ренетов. Клара сварила джем, и засушила фрукты. Они благополучно миновали зиму.

Омлет Клара делала из яиц, что несли куры, но, все равно, приходилось добавлять порошок. Дети, казалось, росли наперегонки. В школе Кларе разрешили не покупать форму для девочек, а сшить сарафаны и блузки самой. Клара подрабатывала, взяв в рассрочку ножную машинку. Она хорошо знала окрестные благотворительные магазины. Миссис Майер удачно купила девочкам подходящие вещи, распоров их, перекроив, и сшив заново. Игрушки для Аарона отец и Пауль делали сами. Клара обшивала и мужа, и сыновей:

– Жаловаться нельзя…, – она складывала бутерброды в школьные сумки девочек, в карман пальто мужа, и курточки Пауля, – есть люди, которым гораздо сложнее. Вдовы, например. Сколько женщин мужей потеряло, в армии, в бомбежках…, – Клара прислонилась к стене передней. Из кухни доносились смешливые голоса девочек:

– Молодец, Аарон. Видишь, у тебя хорошо получается…, – Адель и Сабина учили, брата есть ложкой.

– Мне и делать ничего не надо…, – улыбнулась Клара, – девочки помогают. Убирают, готовят, шить начали. Надо их учить, они способные…, – она занималась с Сабиной, дочь отлично рисовала. Адели, по словам преподавательницы музыки, хорошо давался предмет, девочка любила петь.

Клара проверила, как дочери сложили учебники и тетради:

– Война закончится, я вернусь в театр…, – пока в Лондоне спектакли прекратились, из-за бомбежек. Хэмпстед не пострадал, Люфтваффе устраивало налеты на Ист-Энд, где было много военных предприятий:

– Других не осталось…, – Клара выглянула наружу, – леди Кроу говорила, что почти все заводы для армии работают…, – утро было тихим, ясным. В голубом, высоком небе виднелись черные точки. Самолеты патрулировали город.

Томас потерся о ноги женщины:

– Ты спать иди, – весело заметила Клара, – погулял, поел, что еще надо?

Она вспомнила, как Томаса привезли в Прагу:

– Рав Горовиц женился, это хорошо. Очень красивая у него жена, и тоже родственница, вот как получилось…, – они отправили самодельную открытку, раву и миссис Горовиц, с подписями детей и отпечатком маленькой ручки Аарона.

Сзади послышались шаги, Клара обернулась. Людвиг, держа мальчика, поцеловал темные кудри на затылке жены. Аарон весело засмеялся: «Мама! Мама!».

– Нам переодеться надо…, – Людвиг пощекотал сына, – дети посуду моют. Скоро выходить…, – Людвиг и Пауль провожали девочек до школы, а потом ехали на метро, на верфь. Клара положила голову на плечо мужу:

– Спасибо, милый…, – она вдыхала знакомый запах чертежной туши, слышала, как бьется его сердце:

– Я тогда правильно решила…, – поняла Клара, – в Праге. Я ни с кем не была бы счастлива, кроме Людвига. Каждый день, как будто заново, как будто мы только поженились…, – Людвиг шепнул ей что-то на ухо. Женщина кивнула:

– Я тоже, милый. Завтра суббота, дети сами за Аароном присмотрят. Покормлю его, отдам девочкам, и побалую тебя завтраком, в постели. Хлеб испеку, джем у нас еще остался…, – сын захныкал, Клара повела носом:

– Переодевайтесь. Я присмотрю, на кухне…, – когда семья вышла на улицу, Людвиг прищурился:

– Стойте. Машина знакомая…, – Клара спустилась по ступеням, в палисадник. Женщина ахнула:

– Это леди Кроу, и вторая…, – она, невольно, улыбнулась, – тоже леди Кроу…

Юджиния гнала машину с базы Бриз-Нортон в Лондон. Сегодня ее ждали на верфях, в Ист-Энде, на встрече с рабочими:

– Им важно знать, что правительство ценит их усилия, по приближению победы…, – устало улыбнулась заместитель министра, – меня, с парламентским опытом оратора, всегда посылают на подобные мероприятия…, – они успели заехать в госпиталь, в Хэмпстеде, на прием к врачу. Доктор уверил их, что с ребенком, и самой Густи, все в порядке:

– Думаю, – он мыл руки, после осмотра, – что все пройдет быстро. Женщина вы здоровая, молодая. Спортсменка…, – он подмигнул Густи, – ребенок, хоть и большой, но лежит правильно. Все будет хорошо. Я рядом, на Брук-стрит. Зовите меня, когда почувствуете схватки…, – Густи, немного волновалась, не зная, вернулся Стивен на базу, или нет.

– Лаура очень смелая, – сказала леди Кроу в машине, – я тоже, в Германии, работала в антифашистской группе. Но Лаура прыгает с парашютом, стреляет…

Леди Кроу завела ягуар:

– Лаура военная, дорогая моя. Хотя женщины пока во вспомогательных частях служат, но это изменится, я уверена…, – Юджиния подумала о сыне:

– Они с Лаурой всегда дружили. У нее что-то случилось, давно, когда она из Японии вернулась. Она скрытная, не говорит о подобных вещах. Тесса монахиня. Хотя она сняла обеты, на время войны…, – девушка писала, что служит врачом, в бригаде гуркхов, расквартированной в Бомбее, и продолжает работать в госпитале:

– Хоть бы Питер встретил кого-нибудь…, – леди Кроу беспокоилась за сына, – ему бы легче стало…, – Питер неделю провел в городе. У него были деловые свидания. Сын собирался встретиться с премьер-министром, и тоже поехать в Ист-Энд:

– Увидимся, мамочка, – сказал он, рано утром, за завтраком, когда Юджиния собиралась на базу Бриз-Нортон, – пообедаем в подвальчике, у собора святого Павла. Деньги у меня при себе…, – усмехнулся Питер, – как положено…, – в лондонских ресторанах установили фиксированную цену на обеды и ужины, в пять шиллингов.

В городе открылось две тысячи дешевых столовых, для людей, потерявших кров и карточки, во время бомбежек. Обед из трех блюд стоил всего девять пенсов. Юджиния надзирала за их организацией.

Выезжая со стоянки госпиталя, она взяла руку Густи:

– Все хорошо с твоим мужем, не волнуйся. После обеда он приземлится на базе, а вечером вы увидитесь. У меня кусок свинины лежит, я его вчера запекла…, – леди Кроу, как и ее сын, получала рабочую карточку. Юджиния положила в багажник машины кое-какие припасы, для Майеров:

– Заберем у них колыбель, я Кларе провизию отдам. Я одна живу, мальчик на севере, я в Уайтхолле обедаю. Я не нуждаюсь в фунте сахара, каждую неделю…, – по карточкам выдавали три пинты молока, фунт сахара, полфунта бекона и сыра, четыре унции чая, полфунта масла, одно яйцо и на шиллинг мяса, или курицы. В месяц добавляли полфунта джема и конфет. Овощи и муку пока продавали свободно, но одежду, табак, папиросы, мыло, бензин, и даже бумагу нормировали. Юджиния везла Кларе варенье, конфеты, для детей, яичный порошок, и мыло.

Женщины обнялись. Юджиния потрепала Аарона по круглой щечке: «Все толстеешь, милый мой».

– У нас тоже такой появится…, – ласково подумала Густи, болтая с девочками о занятиях, – или доченька. Скорей бы Стивен приехал. С тетей Юджинией хорошо, но я по нему соскучиться успела…, – Людвиг с Паулем быстро занесли пакеты в переднюю. Мистер Майер положил в багажник машины разобранную колыбель:

– В добрый час, как говорится, леди Августа, – заметила Клара, перейдя на немецкий язык, – мы вас навестим, с маленьким…, – Юджиния поправила скромную шляпку:

– Занимайте места. Если мы сюда добрались, то всех развезем. На работу, на учебу…, – Густи кивнула:

– Я вас подожду в Ист-Энде, тетя Юджиния, в кафе каком-нибудь. Не надо из-за меня крюк делать…, – девочки устраивались на заднем сиденье. Людвиг поцеловал Клару:

– Вечером увидимся, милая…, – Пауль прижался к матери. Мальчик, молча, смотрел в чистое небо. Кларе показалось, что глаза сына заблестели. Пауль вздрогнул. Клара, ласково, подтолкнула его к машине:

– Ты катался, милый. Это тетя Юджиния, ты ее знаешь…, – губы Пауля зашевелились. Нахмурившись, мальчик, неохотно, пошел к ягуару.

Усадив его рядом, Людвиг помахал жене: «Хорошего тебе дня!»

Машина исчезла за поворотом. Аарон затих, сунув пальчик в рот. Клара, рассеянно, покачивала его. Женщина замерла, глядя в просторное, весеннее небо Лондона.

В столовой Уайтхолла, на блюдце белого фарфора, к чашке крепкого, цейлонского чая, подавали один тонкий ломтик лимона.

Питер спустился в подвальное, обшитое темным дубом помещение, к одиннадцати утра. Над головами чиновников веял сизый, табачный дымок. Многие брали четверть часа, чтобы покинуть рабочее место, и поговорить, за чаем, с коллегами. Под потолком висел репродуктор, сейчас выключенный. По нему, кроме радиопередач, транслировались сигналы о воздушной тревоге. Стены украшали плакаты военного займа, призыв к женщинам записываться во вспомогательные части, и в подразделения, помогающие фермерам. Бросив твидовое, легкое пальто, на скамью, Питер встал в конец маленькой очереди, под плакатом: «Сохраняй спокойствие, продолжай трудиться».

– Все верно, – хмыкнул мужчина, доставая портмоне, с карточками, – я в Ньюкасле, на заводах, то же самое говорю. Надо делать свое дело…, – Питер, с рабочими, пережил три налета на город. Он откапывал раненых, из-под завалов, и руководил восстановлением цехов. По сравнению с Ковентри, или Лондоном, Ньюкасл пострадал меньше. От центра Ковентри Люфтваффе камня на камне не оставило.

Питер жил в здании конторы «К и К», построенном его прадедом, в прошлом веке. Здесь оборудовали спальню с ванной, и рабочий кабинет. С балкона он, каждое утро, видел краны в порту и силуэты военных кораблей. Поставки из колоний значительно сократились. У флота не хватало судов, для патрулирования торговых караванов:

– Сталь, – Питер затягивался сигаретой, – сталь для военного флота, для бомб и снарядов, алюминий для самолетов, бензин для авиации, для танков. Уголь, для всей страны, и лекарства, лекарства…, – у него в портфеле лежал план, написанный в Оксфорде, с исследователями. Питер хотел организовать первое в стране производство нового средства, пенициллина.

Очередь двигалась медленно. Буфетчица отрезала карточки, шевеля губами, подсчитывая порции джема и сахара. Питер, взглянув на часы, решил, кроме чая, взять булочку, с джемом:

– Разговор с премьер-министром кого угодно заставить проголодаться, – почти весело подумал Питер, – надо будет и маму с Густи накормить, как следует. Мама на ходу ест, я ее знаю, а Густи надо хорошо питаться…, – он старался не завидовать кузену Стивену, помня, что подобное недостойно христианина.

Питер, невольно, радовался, что почти обосновался в Ньюкасле и редко видит кузена. На Рождество, навестив Лондон, он узнал, что жена Стивена ждет ребенка. Несмотря на войну, мать поставила небольшую елку. Дядя Джованни, с Джоном и Лаурой, приехал из Блетчли-парка. Густи испекла немецкий штоллен, Лаура сделала панеттоне, миланский кекс. Леди Кроу повесила на ветви дерева маленькие, глазированные русские пряники. Рождественский пудинг пах имбирем и цукатами. Они сложили карточки, мать купила хорошую индейку.

Джон играл на гитаре знакомые с детства рождественские гимны. Кузен Стивен и Густи держались за руки, улыбаясь друг другу. Питер помнил темные, грустные глаза кузины Лауры:

– Она тоже кого-то потеряла. Она скрытная, даже маме ничего не скажет. Наверное, офицер какой-то, моряк, или летчик. Ей двадцать семь, ровесница Густи. Ей тяжело, видеть, что Густи ребенка ждет…, – перед свадьбой он думал, что у них с Тони, на рождество, появится дитя.

Ночью он долго сидел у окна, в своей старой спальне, глядя на темный сад, внизу. Над Лондоном вставала зимняя, яркая луна, в небе виднелись силуэты самолетов. Мэйфер не бомбили, на западе города не было промышленных предприятий. Вдохнув запах лаванды, он увидел светящиеся серебром белокурые волосы, услышал горячий шепот:

– Хорошо, хорошо с тобой. Я люблю тебя, Питер, тебя одного…, – Тони снилась ему, всегда с Уильямом. Протягивая руки к Питеру, малыш лепетал: «Папа, папа…», Тони улыбалась. Питер открывал глаза. Он долго лежал, глядя в потолок:

– Только бы они были в безопасности. Никто, ничего не слышал. Даже Джон, даже Генрих…, – в Германии Тони было делать нечего, но Питер, все равно, попросил Джона связаться с берлинской группой, и дать Генриху описание девушки.

– На всякий случай, – угрюмо сказал Питер, – ты утверждаешь, что, кроме британского паспорта, у нее есть и другой…

– Если не другие, – так же мрачно отозвался его светлость, – но в Америке ее нет. Меир ничего не нашел, а он хорошо искал…, – Генриху тоже не было ничего известно о леди Холланд. Питер понимал, что Тони живет не под своим именем.

Он, рассеянно, посчитал деньги в кошельке:

– На обед хватит, и чековая книжка у меня при себе. Не то, чтобы я много тратил…, – с начала войны Питер не сшил ни одного нового костюма. Он ходил в купленных в Берлине, пять лет назад ботинках.

В Ньюкасле он каждый день навещал гимнастический зал. Питер построил для работников «К и К» целый комплекс, с бассейном, где занимались и взрослые, и дети, по льготной цене:

– Я чуть больше ста двадцати, фунтов вешу, – вспомнил он, – а до войны весил сто тридцать. Это все нервы, как мама говорит. Хотя бы снотворное мне не требуется, в отличие от многих…, – мать беспокоилась за его глаза, но Питер пока обходился без очков:

– Нервы и карточки…, – он усмехнулся, – я тоже свой сахар и джем в столовую для работников отдаю. Зачем мне фунт сахара? Я кофе и чай без него пью…, – Питер варил себе кофе, на спиртовой плитке, в кабинете. Его не нормировали, но зерна стоили дорого, их везли в Британию через океан.

Он вспомнил о программе ленд-лиза, утвержденной президентом Рузвельтом:

– Джон говорит, что теперь по воздушному мосту из Канады погонят самолеты. Кораблями будут доставлять вооружение. Это хорошо, в Северной Африке мы держимся, и будем держаться…, – Роммель рвался к Египту. В Ливии вермахту помогали итальянцы. Падение Каира означало открытую дорогу в Палестину и Багдад. Гитлер хотел подобраться к бакинским нефтяным промыслам, и сделать Средиземное море внутренним бассейном рейха.

– Не мытьем, так катаньем, – усмехнулся мужчина, – он дружит со Сталиным. Решил завладеть каспийской нефтью с другой стороны. Хотя эта дружба ненадолго…, – Джон редко делился сведениями из Германии, но иногда упоминал, что Гитлер собирается напасть на Россию. Наконец, подошла его очередь. Питер отдал карточки, с медью, за булочку. Он получил свежий скон, с толикой сливочного масла и чайной ложкой апельсинового джема. Присев за длинный стол, рядом с чиновниками, он устроил портфель на пальто. Оглянувшись вокруг, Питер снял галстук:

– Больше на сегодня встреч нет, с Бромли я увиделся. Поужинаю с мамой, Стивеном и Густи, и отправлюсь в Ньюкасл, ночным экспрессом…, – сидевший неподалеку служащий вздернул бровь, заметив, что Питер сует галстук в карман твидового пиджака, и расстегивает воротничок рубашки.

– Если бы я в форме ходил, – смешливо подумал Питер, – было бы легче…, – он положил руку на крестик, под рубашкой:

– Второй пропал, на гражданской войне. Чего только не пропало, как Теодор говорит. Они оба воюют, Джон в десант ходил, Стивен летает. Даже Аарон в армии теперь. У него, конечно, очень красивая жена…, – полковник Кроу написал своей ближайшей родственнице, приглашая ее и Аарона, погостить в Англии, когда закончится война.

– У них тоже дети появятся…, – вздохнул Питер, – хватит, хватит. Понятно, что Тони тебя никогда не любила. Она уехала к отцу ребенка, кем бы он ни был. Наверное, троцкист. Они скрылись, после убийства Троцкого. Уильяму три года, летом…, – Питер помнил, как играл с мальчиком. Ребенок засыпал у него на коленях, шепча:

– Папа…, мой папа…, – велев себе не думать о мальчике, он быстро прожевал булочку.

Радио бубнило о результатах футбольных матчей. Питер развеселился:

– Сохраняем спокойствие, работаем дальше. Даже в футбол играем…, – Черчилль, в очередной раз, не отпустил его в армию. Питер и не рассчитывал, что ему, когда-нибудь, разрешат надеть форму и отправиться в Северную Африку:

– Езжайте на север, мистер Кроу, – сварливо заметил сэр Уинстон, – занимайтесь своим делом. Если пенициллин действительно такое чудодейственное лекарство, нам нужен фармацевтический завод…, – Флори, в Оксфорде, сказал Питеру, что профессор Кардозо должен в этом году получить Нобелевскую премию:

– Конечно, – озабоченно добавил ученый, – если ее вообще присудят. Но немцы выпустят его из Голландии, обязательно. Он гений, он принадлежит всему миру…, – Питер допил чай:

– Значит, он семью увезет в Швецию. И Эстер сможет туда поехать, и дети…, – Питер, всегда, беспокоился, именно за детей.

Поднявшись по лестнице наверх, он толкнул тяжелую дверь. Питер даже зажмурился, таким ярким было мартовское солнце. Постояв немного на гранитных ступенях, он решил не надевать пальто:

– День сегодня хороший. Мама на верфи выступает, где мистер Людвиг и Пауль работают. Надо Паулю и девчонкам что-нибудь купить. Игрушки, или книжку…, – книг, из-за ограничений на расходование бумаги, издавали меньше:

– Пусть порадуются…,– он решил пешком пройтись до Чаринг-Кросс и поискать что-нибудь в лавках букинистов:

– И цветы, – напомнил он себе, – для мамы и Густи. Мы обедаем вместе, я их приглашаю. Цветы я в Ист-Энде выберу…, – решил Питер, – они у метро продаются. Гиацинты, сейчас их много…, – он был без шляпы, каштановые волосы золотились на солнце.

– Дожить бы до того времени, когда я своим детям книги начну покупать…, – Питер пошел к Трафальгарской площади, – мама о внуках мечтает. Ей шестой десяток пошел…, – он проводил глазами какую-то хорошенькую девушку, в форме медицинской сестры. Питер твердо сказал себе: «Доживу».

Кованые, черные буквы R.& H. Green and Silley Weir Ltd блестели над аркой, у входа на верфь. Легкий ветер играл холщовой занавеской маленького кафе. Над стойкой, в репродукторе, низкий, томный голос пел:

– A boy found a dream upon a distant shore

A maid with a way of whispering «si senor»….

– Мисс Ирена Фогель и оркестр Джимми Дорси…, – сказал голос диктора, когда музыка закончилась:

– Песня продолжает занимать первое место в хит-параде журнала Billboard. Прослушайте прогноз погоды, на завтра…, – погоду обещали солнечную, теплую. В деревянном ящике, на подоконнике кафе, цвели гиацинты. Густи пила чай, рассматривая лимузин тети Юджинии, припаркованный на узкой улице, рядом с воротами верфи. Она хотела завтра посидеть со Стивеном в парке, на Ганновер-сквер:

– Дети играют, на осликах катаются. Карусель стоит, несмотря на войну…, – неподалеку были и большие парки, но Густи немного побаивалась отходить от Мэйфера. Она, исподтишка, положила руку на высокий живот, под просторным платьем, тонкой шерсти. Ребенок с утра затих. Густи поняла: «Скоро».

Она знала эту песню. Густи с мужем, по вечерам, включали радио. Они танцевали, в маленькой гостиной коттеджа. Они и в Берне, после венчания, зашли в кафе, по дороге в скромный пансион, где британское посольство сняло им комнату.

Густи помнила их первое танго, свой тихий шепот:

– Я четыре года не слышала джаз. Только в Геттингене, студенткой, а потом ненормальный его запретил…, – с Генрихом Густи познакомилась на вечеринке, в университете.

Улица перед верфью опустела, у рабочих шел обеденный перерыв. Тетя Юджиния выступала в столовой, чтобы не отрывать людей от производства. Густи собиралась послушать леди Кроу, но женщина заметила:

– Милая, пять сотен человек придут, с верфи, и соседних предприятий. Мы двери во двор откроем, чтобы все поместились. Духота, тесно…, – она посмотрела на живот Густи, – лучше меня в кафе подожди. Заберем Питера, и поедем обедать…, – Густи взглянула на часики. Мистер Кроу должен был подойти к верфи, от станции метро Олдгейт-Ист. Подумав о Питере, девушка вспомнила Генриха:

– Они ровесники, Питеру тоже двадцать шесть. Его светлость в том же году родился. И все не женаты…, – Густи вздохнула:

– Хотя какая женитьба, Питер и Джон сутками работают. Тетя Юджиния говорила, что Питер должен был обвенчаться, с сестрой Джона, однако она пропала…, – Густи видела семейные альбомы и прочла книгу леди Холланд.

Она помнила высокую, очень красивую девушку, на фото. Антония держала на руках белокурого, маленького мальчика:

– Никто не знает, где она…, – Густи откусила от булочки, – а мисс Ирена Фогель тоже из Германии, из Берлина. Рав Горовиц ее семье уехать помог, и Роксанна Горр, покойная. Рав Горовиц женился, хотя Америка не воюет, конечно. И мы поженились…, – Густи закрыла глаза. На розовых губах играла блаженная, тихая улыбка. Она слышала звон колоколов, в соборе Берна, видела звездную, ясную ночь, над шпилями и крышами Старого Города. Пансион помещался за углом от посольства. У них не было никаких документов. Немецкий паспорт Густи оставила в сумке, в камере хранения, на пляже, у Боденского озера. Стивен выбросил удостоверение польского рабочего. Третий секретарь посольства, занимавшийся ими, поговорил по телефону, с Лондоном. Дипломат, недовольно заметил:

– Что с вами делать, сэр Кроу? Снимем комнату, на ночь, а завтра посадим вас на самолет, в Стамбул. Коллеги о вас позаботятся…, – Стивен усмехнулся:

– Мне надо цветы купить, к свадьбе. Мы, видите ли…, – Стивен, ласково взял руку Густи, – через час венчаемся. Ссудите мне немного денег из бюджета вашего министерства, – распорядился Ворон, – королевская авиация в долгу не останется…, -подмигнув секретарю, Стивен сел писать расписку. Им дали маленькую комнатку, под крышей, но сначала пожилая, строгая хозяйка, поинтересовалась свидетельством о браке:

– На бумаге еще чернила не высохли…, – шепотом сказал Стивен жене, – я люблю тебя, люблю, Густи…, – булочка таяла на губах, пахла миндалем и ванилью. Густи вспомнила завтрак в постели, в пансионе, утром следующего дня:

– Господи, – внезапно пришло ей в голову, – я могла бы Стивена не встретить. Я бы умерла, не узнав, что такое счастье, не узнав, как это хорошо. А если что-то случится? Он полетел на оккупированную территорию, в воздухе немецкие патрули. Если его собьют, если возьмут в плен…, – Густи, по ночам, целовала мужа:

– Пожалуйста, будь осторожен…, – она клала руку на тускло блестящее, металлическое кольцо, – я тебе не зря его отдала. Как будто я всегда с тобой…, – кортик в кабину проносить запрещалось. Густи настояла на том, чтобы муж забрал кольцо. Стивен повесил его на цепочку, на шею:

– Мне так спокойней, милый, – говорила девушка. Она отпила слабый чай:

– Я бы осталась в Германии, и не узнала, как это случается, на самом деле…, – она даже немного зарделась:

– Скорей бы Стивен вернулся. Я по нему скучаю…, – муж всегда говорил Густи, что красивей ее женщины не найти, даже когда, осенью, ее сильно тошнило:

– Тошнота тоже к мальчику, – вспомнила Густи, – женщины в деревне говорили. К Николасу…, – она решила, что завтра, на Ганновер-сквер, можно позволить себе встать позже. Густи, всегда поднималась первой, и готовила мужу завтрак. Если полковник не дежурил, он укладывал Густи обратно в постель:

– Чтобы ты отдыхала, и ничего не делала. Вообще ничего, – смеялся Стивен, – я сам обо всем позабочусь…, – Густи, томно потянулась:

– Доктор сказал, что подобное можно. И мальчику это нравится, как булочки…, – она тихо хихикнула. Густи поняла, что ждет ребенка, когда они оказались в Лиссабоне. Она посчитала на пальцах:

– Дитя первой брачной ночи, получается. Неужели так бывает…, – Стивен, стоя на коленях, целовал ей руки, осторожно прикасаясь к совсем плоскому животу:

– Бывает, конечно. И будет всегда, любовь моя…, – они хотели много детей.

Густи вздохнула:

– Бомбежки заканчиваются. Стивена, скорее всего, на Средиземное море переведут. Я с мальчиком одна останусь…, – тетя Юджиния приглашала девушку перебраться в Мейденхед, но Густи, не хотела уезжать далеко от университета. Защиту диссертации наметили на следующий год. Густи, надо было навещать Оксфорд, заниматься в библиотеке, и встречаться с научным руководителем.

– И с мальчиком туда можно отправиться…, – если судить по часам, выступление леди Кроу подходило к концу, – надо на права сдать…, – подумала Густи:

– Стивен меня обучит водить машину… – вспомнив о муже, Густи, хлюпнула носом:

– Как я без него…, – она не могла себе представить, как жила раньше, без веселого свиста, на кухне, без запаха горячих тостов, без ласковой руки, обнимающей ее за плечи:

– Приду вечером, страшно голодным, и съем все, что бы ты ни приготовила. Даже тушеную капусту…– полковник делал гримасу, Густи смеялась:

– Ты капусту тайком берешь из кастрюли, а притворяешься, что не любишь….

– Потому, что Гитлер вегетарианец…, – они со Стивеном хохотали, – назло ему надо курить, пить, и есть мясо…, – по щеке Густи скатилась слеза:

– Не плачь, вы увидитесь, вечером. Не плачь, ребенку подобное не нравится…, – девушка ничего не могла сделать. Она представила командира базы, у себя в гостиной, его хмурое лицо:

– К сожалению, я вынужден, вам сообщить, леди Кроу…, – Густи увидела себя, в трауре, медали и ордена, на крышке гроба:

– Или вообще гроба не окажется. Стивен рассказывал, как его спас русский летчик, в Испании. От него ничего не осталось, тогда…, – Густи разревелась, роняя слезы в чашку с чаем.

– Ты чего? – раздался сверху озабоченный голос: «Чего случилось-то?»

Хозяйка кафе, крупная женщина, в фартуке и халате, стояла над Густи, с мокрыми руками. Когда женщины зашли в кафе, хозяйка, радушно, поздоровалась с леди Кроу:

– Старик мой говорил, что вас правительство присылает, сегодня…, – она кивнула на ворота верфи, – ваш преемник в палате справляется пока…, – женщина поджала губы, – хотя он, не вы, конечно, леди Кроу…, – Юджиния попросила крепкого кофе. Хозяйка ушла на маленькую кухоньку, женщина шепнула Густи:

– Они десять лет за меня голосовали. Трое сыновей, все в армии. Старший офицер…, – вытерев руки, хозяйка погладила Густи по голове: «Чего разревелась?»

– У меня муж летчик, – жалобно, как ребенок, сказала Густи, уставившись в накрытый простой скатертью стол, – я за него беспокоюсь. Вдруг он не вернется…, – девушка прикусила нежную губу:

– Я боюсь…, – хозяйка наклонила над ее чашкой чайник:

– Точно рожать скоро, – добродушно заметила она, – мозги набекрень. Мой старший сын в пятнадцатом году на свет появился. Война год, как шла. Тоже, помню, рыдала, что не хочу мальчика. Мол, пойдет он на войну, его и убьют. Сейчас все трое в Северной Африке…, – она указала на фото. Юноши, в мундирах, широко улыбались:

– Дорогим маме и папе, на добрую память…, – прочла Густи. Хозяйка протянула ей салфетку и печенье:

– Комплимент от заведения, – подмигнула женщина, – как в отелях говорят, в Вест-Энде. Мы со стариком там обедаем, бывает. Балуем себя. Ешь и не думай ни о чем плохом. Ребенку такое вредно…, – Густи высморкалась:

– Спасибо вам, большое. А вас не бомбили? – поинтересовалась девушка.

Хозяйка вздохнула:

– Господь пока уберег, только стекла выбило, несколько раз. На верфи хорошее убежище, хотя и там люди погибали, осенью, зимой. До нас ничего не долетало…, – Густи подумала, что маленькому ряду домов, с кафе, парикмахерской, и табачной лавкой, ничего не грозит. Задняя стена смотрела на воду доков. Стоило перейти улицу, как начиналась территория верфи. Она сжевала печенье:

– Я прогуляюсь, воздухом подышу…

Женщина кивнула:

– Дело хорошее. Ко мне за кофе побегут, после обеда. В столовой чай выдают, а мистер Людвиг с континента. Он без кофе не может, и другие тоже…, – на верфи работало много эмигрантов, евреев:

– И она, наверное, еврейка…, – хозяйка рассматривала изящную спину девушки, в легком пальто, – акцент у нее похожий. Точно, сына родит, я, похоже, носила. Надо для Пауля печенья отложить…, – мальчик любил приходить в кафе. Он рассказывал хозяйке о сестрах, о маленьком брате, и коте Томасе:

– Не такой ребенок, как все…, – женщина зажгла газовую плиту, – ерунда. Он работает, читает, пишет. Просто медленно. Он добрый мальчик, ласковый. Дай им Бог счастья…, – попросила хозяйка. Встав на пороге, она свернула папироску. По асфальту прыгали воробьи, русые волосы девушки, золотились в лучах солнца. Густи, даже замедлила шаг, улыбаясь, так было тепло.

Свернув за угол переулка, Питер весело хмыкнул:

– Стоит, мечтает. Хорошая она девушка, повезло Стивену. А Генрих…, – он вздохнул:

– Генрих говорил, что не женится, до победы. Не хочет, чтобы его близкие люди рисковали. А когда она придет, победа? – Питер разозлился:

– Скоро. Всю банду преступников отправят на виселицу. И Макса, вместе с Отто…, – он вспомнил название лагеря:

– Аушвиц. Густи туда почти доехала, она говорила. Для кого он, Аушвиц…, – Питер купил два букетика гиацинтов, для мамы и Густи. В кармане пальто лежала книга о слоне Хортоне, высиживающем яйцо, авторства доктора Сьюза:

– Детям понравится… – он помахал Густи. В ясном небе слышался шум авиационных моторов:

– Это патруль, – сказал себе Питер, – наши самолеты…, – Густи шла ему навстречу. Шум становился все сильнее. Она замерла, глядя вверх. Питер увидел низкие, черные силуэты, над крышами верфи, над кирпичной трубой, кресты на крыльях. Бомбардировщики нырнули в пике, вой стал громким, раздирающим уши:

– Стивен был в бомбежке, в Испании. Что они делают, во дворе люди. Мама…, – труба сложилась вдвое, раздался оглушающий грохот, точки отделялись от самолетов, несясь вниз. Выронив цветы, Питер бросился к Густи, толкнув ее на землю, пытаясь спрятаться под машиной. Бомба разворотила крышу кафе. Питер почувствовал обжигающую, горячую кровь, на руках, острую боль в спине. Теряя сознание, он услышал сдавленный, страшный крик, и звон осколков.

Стрелка на часах в коридоре Королевского Лондонского Госпиталя, в Уайтчепеле, подбиралась к шести вечера. Половицы заливало золотое сияние опускающегося за большим окном солнца. Медицинская сестра, в сером платье, с платком на голове, медленно открыла дверь палаты. Пахло дезинфицирующим раствором, лекарствами, немного гарью и дымом. Посмотрев на кровать, она перекрестилась:

– Господи, помоги, пожалуйста. Хватит смертей, я прошу Тебя…, – с двух часов дня, с верфей на Собачьем острове, по госпиталям Ист-Энда развозили раненых. Налет оказался неожиданным, патрули не успели перехватить бомбардировщики Люфтваффе. Погибло больше двух сотен человек. На разрушенной верфи R.& H. Green and Silley Weir Ltd, под завалами кирпича и камней, оставалось не менее пяти десятков людей, по подсчетам пожарных.

– Двести тринадцать, – вспомнила сестра, – нет, она еще жива…, – новорожденная девочка лежала в соседней палате, под плексигласовым колпаком, окруженная грелками, с теплой водой. Ее хотели перевезти в детский госпиталь, на Грейт-Ормонд-стрит, но врачи запретили трогать ребенка с места. Она провела час под завалом, рядом с раненым, потерявшим сознание мужчиной. Он закрывал своим телом ребенка. Осколок немецкой бомбы вспорол живот матери, мгновенно убив женщину. Этот же осколок перерезал пуповину и ранил девочку, в крохотную ручку, повыше локтя. Врачи боялись заражения крови. Дитя, которому не исполнилось и суток, не смогло бы бороться с инфекцией.

– Но девочка крупная, крепкая, больше восьми фунтов. Мать была высокая…, – сестра глядела на широкую спину отца девочки, на голубовато-серый, авиационный китель. Она узнала полковника Кроу в приемном покое. Сестра видела фото аса, в газетах. Она видела, как дергаются его плечи, сейчас, но ничего не могла сделать.

На покойной женщине не нашли документов. Улица, с тремя домами, с кафе и табачной лавкой, превратилась в прах. Требовалось формально опознать погибшую, и подписать бумаги. Женщину обмыли, и привели в порядок тело, закрыв до подбородка простыней. Врач запретил сестре показывать мужу покойной что– то, кроме лица. Оно почти не пострадало, только на белых щеках, виднелось несколько царапин. Женщина истекла кровью, осколок разрубил ее надвое. Доктор сидел на подоконнике, в палате, затягиваясь крепкой папиросой:

– Незачем, – сказал он хмуро, – половину погибших на верфи, в морге по кускам складывают. Заместителя министра тоже…, – махнув рукой, он поинтересовался:

– Мальчика забрали? Того, с монголизмом…, – мальчик не получил ни царапины. Пожарные сказали, что он цеплялся за тело мужчины:

– Папа, папа…, – мужчина спас ребенка, толкнув его на пол столовой, защищая от осколков бомб. Ему разнесло затылок, шрапнелью, смерть оказалась мгновенной. На покойном нашли пропуск, на имя заведующего чертежной мастерской, мистера Майера. Мальчик Пауль был его сыном. В пропуске значился адрес, в Хэмпстеде. Набрав номер телефона, сестра услышала детский голос, и лепет маленького ребенка:

– Аарон, не мешай! – строго сказала девочка, позвав: «Мама, тебя!»

Маленькая женщина, темноволосая, с прямой спиной, с исколотыми швейной иглой пальцами, приехала одна, без детей. Подросток бросился к ней, рыдая, спрятав лицо в подоле простого платья:

– Мама, мамочка. Папа лежит, не говорит…, – в морге, женщина даже не пошатнулась:

– Да, это мой муж. Мистер Людвиг Майер, тридцати семи лет…, – мальчика в морг не повели, но сестра слышала, как женщина шептала ему, сидя на скамейке:

– Ты увидишь папу, обязательно. Папа не страдал. Не надо, Пауль, не надо, милый…, – умыв и переодев ребенка, женщина увезла его на такси. Семьям пострадавших от бомбежек машины предоставляли бесплатно.

В четыре часа дня по радио передали репортаж с места налета. Премьер-министр, лично, приехал на разрушенные верфи. До них донесся глухой, сильный, спокойный голос:

– Леди Юджиния Кроу говорила людям, кующим победу, что мы никогда не сдадимся. И я, сейчас, продолжаю ее прерванную смертью речь. Я повторяю, что нас не сломить. За станками, и штурвалами, в танках и самолетах, в Африке и Атлантике, в госпиталях, и школах, на полях сражений, и на полях с колосьями хлеба, нас не сломить. Каждый из нас, боец, на войне, каждый солдат, и будет стоять до конца…, – велев себе собраться, сестра кашлянула: «Полковник Кроу, вы можете зайти…»

Стивен хотел сделать шаг, но не смог. Он знал, что Питер спас его дочь, у которой еще не было имени. Девочка лежала, цепляясь за жизнь, в соседней палате. Стивен знал, что погибли тетя Юджиния и мистер Майер. Он сумел позвонить в Блетчли-парк и коротко, сухо рассказать обо всем Джону. Стивен слышал, от врача, что Питера закончили оперировать, вынув осколки из спины, зашив легкое. Кузен мог очнуться, к вечеру:

– Ему повезло, – заметил доктор, – шрапнель мелкая. Останутся шрамы, но внутренние органы в порядке. Легкое восстановит функции…, – полковник все понимал, но у него не получалось поверить, что Густи больше нет.

До него донесся скрип двери, шуршание, Стивен оторвался от подоконника. Во дворе больницы стояло несколько грузовиков. Санитары спускали на асфальт гробы. На двери, ведущей в подвал, белели листы бумаги:

– Морг списки погибших вывесил. Двести двенадцать человек, врач говорил. Двести тринадцать, если с девочкой…, – доктор, ничего не скрывая, объяснил, что ребенок провел час на холоде. Рана могла воспалиться:

– Она здоровая девочка…, – тихо сказал доктор, – она даже поела. У нас есть кормящие женщины, в родильном отделении. Но если начнется жар, поднимется температура…

Он развел руками:

– Сердце не справится, мы ничего не сможем сделать…, – надо было подойти к Густи, но Стивен не двигался, глядя на маленькую очередь, у двери морга. Питер был под наркозом. Кузен еще не знал, что его мать погибла:

– Она там…, – Стивен коснулся кольца, у себя на шее, – и мистер Майер тоже. Миссис Клара осталась вдовой, с четырьмя детьми…, – приземлившись на базе Бриз-Нортон, Стивен сразу поехал в Лондон. Полковник нашел записку, под парадной дверью особняка, на Ганновер-сквер. Он узнал почерк жены:

– Мы с тетей Юджинией и Питером встречаемся в Ист-Энде. Вечером увидимся, люблю тебя…,– Стивен, наконец, оглянулся. Коридор был пуст, у палаты стояла медицинская сестра:

– Она…, ваша жена, готова, полковник…, – девушка посмотрела на заплаканные, распухшие глаза, – вы можете попрощаться. Потом надо…, – тонкая рука указала куда-то вниз. Стивен увидел русые, влажные волосы. Густи лежала, вытянувшись, без подушки. Он вспомнил белую, каменную пыль на лице мертвой Изабеллы:

– Густи, тоже побледнела…, – Стивен понял, что летчики умирали по-другому, – в небе подобное не замечаешь. Часто и тела не остается…, – в коридоре, едва уловимо, пахло гарью. Он услышал свист осколков, в Мадриде. Черные хлопья пепла, кружились в небе:

– Я тогда не спас Изабеллу, и теперь я виноват. Если бы я сегодня полетел в патруль, вместо, Франции, Густи была бы жива. Все были бы живы. Я не пустил бы немцев в Лондон…, – он сжал кулаки: «Спасибо».

Сестра помялась:

– Вы, пожалуйста, не трогайте ее…, то есть тело…, – девушка тяжело вздохнула. По небритой, в каштановой щетине, щеке, катилась слеза. Сестра помнила о просьбе врача:

– Это правила, – твердо завершила девушка, – так положено…, – лазоревые, запавшие глаза тоскливо взглянули на нее. Она видела, что полковник все понял. Он вытер ладонью щеки:

– Я…, я просто посижу рядом, сестра. Просто посмотрю на нее…, на мою жену…, – Густи закрыли глаза. Длинные, темные ресницы тоже были немного влажными. Наклонившись, поцеловав ссадину на щеке, он прижался губами к ледяному, высокому лбу. Ее укрыли холщовой простыней. Из-под ткани не было видно даже кончика пальца. Стивен не хотел больше ни о чем думать. Встав на колени, он положил голову на кровать. Стивен плакал, гладя шершавую, холодную ткань:

– Густи, прости меня, прости, пожалуйста. Густи, почему…, – Стивен не знал, сколько времени прошло. В окне заиграл ветреный, алый закат, на полу комнаты залегли темные, глубокие тени. Чья-то рука легла ему на плечо, полковник вздрогнул, обернувшись. Стивен помнил лицо врача:

– Он мне сказал о ней…, о девочке…, – доктор помолчал:

– Сэр Стивен, к сожалению, как мы и предполагали, ребенок, вряд ли переживет ночь. Подержите ее на руках…, – врач вздохнул, – пусть она…, побудет с вами, хотя бы немного…, – заставив себя подняться, Стивен пошел за врачом в комнату, где умирала безымянная, новорожденная девочка, его дочь.

Черная, бакелитовая трубка телефона была еще теплой. Столик, на колесиках, вкатили в палату через полчаса после того, как Питер очнулся. Голова была тяжелой, виски гудели. Он пошевелился, чувствуя боль в груди, бинты, стягивающие спину. Губы пересохли. Он вспомнил страшный крик, звон стекла, осколки кирпичей, от фабричной трубы, черные силуэты самолетов.

– Мама выступала на верфи. Я Густи толкнул под машину…, Что с ними…, – Питер застонал, ощутив на губах прохладу кислой, с лимоном воды. Он жадно пил, голова немного кружилась. Дрогнув ресницами, он увидел сумрачную, с одним ночником, палату. За окном зажигались фонари. Сестра приподняла его, подсунув за спину подушку:

– Осторожно, осторожно, мистер Кроу…, – Питер повернул голову. Он смотрел в покрасневшие, заплаканные глаза кузена Стивена. Полковник молчал, сестра вышла. Питер услышал какие-то распоряжения, из-за двери, звон ложечки в стакане, шум шагов, по коридору. Он заметил, как подрагивают сильные, длинные пальцы летчика.

Стивен, только что, положил девочку под ее плексигласовый колпак. Ее запеленали, но через холст, и ткань чепчика, он чувствовал жар. Малышка горела, не открывая запавших глазок, тяжело дыша. Врач, отодвинув пеленки, показал перевязанную ручку:

– Ее ранило, когда она еще не родилась…, – понял Стивен, – осколок, убивший Густи, ранил девочку. То есть и родов не было…, – об этом Стивен думать не хотел, и не собирался. Рану зашили, но, судя по всему, после часа, проведенного девочкой под завалом, у нее началось воспаление легких.

– Мистер Кроу защищал ее, своим телом. День был теплый, но все равно…, – вздохнул врач, – для новорожденного очень опасно оказаться в подобных условиях…, – когда Стивен держал дочь на руках, она даже не двигалась. Он слышал, как неровно, часто бьется маленькое сердечко. Девочка не плакала, не хныкала. Он, отчего-то, подумал:

– Бережет силы. Сто четыре градуса у нее, сто четыре градуса…, – дочери дали жаропонижающее средство, но лекарство не помогло:

– Она только один раз поела, – сказал врач, – днем, когда их привезли, с мистером Кроу. Температура поднимается. Сердце не выдержит, она угаснет…, – ему сказали, что девочка крепкая, но Стивен не мог забыть легкое, крохотное тельце. Доктор объяснил, что младенцы быстро теряют вес:

– Если бы нам удалось сбить температуру, начать лечение…, – он помолчал, – тогда ваша дочь могла бы поесть. У нее просто не осталось на это сил. Она умирает…, – девочка лежала, не шевелясь, под колпаком, среди грелок. Стивен подумал, что их с Густи надо похоронить в одном гробу, и обязательно позвать священника, чтобы он окрестил малышку:

– Хоть так…, – он смотрел в лазоревые глаза кузена, – хоть так. Поговорю с Питером, попрошу врачей найти капеллана…, – Стивен не знал, как сказать кузену, о смерти его матери.

Питер облизал губы, откашлявшись:

– Стивен…, Что с мамой, с Густи…, Говори…, – полковник взял его руку:

– Ты послушай меня, пожалуйста…, – кузену не надо было опознавать мать. Врачи сказали Стивену, что все нужные бумаги подписаны. Доктор указал на двор:

– Он здесь. С родственниками погибших людей говорит…, – Стивен подошел к окну. Под фонарями стояло две черные машины. Он узнал плотную, обрюзгшую фигуру, котелок, сильные, широкие плечи. Черчилль повернулся спиной к окнам госпиталя. Стивен увидел знакомую, скромную шляпку. Она была в траурном, черном пальто:

– Должно быть, за телом мистера Людвига приехала…., – Клара, сцепив руки, слушала премьер-министра. Белые листки, на двери морга, немного колыхались под ветром. У машин полковник заметил светлые волосы. Джон надел форму танкиста, с капитанскими нашивками. Черчилль сам служил в четвертом гусарском полку, корнетом, в прошлом веке:

– И дед Джона в нем служил, и отец…, – вспомнил Стивен, – а Черчилль сейчас шеф полка. Они несколько лет, как танкистами стали…, – после оккупации вермахтом Греции, полк перебросили в Северную Африку, где он сражался с войсками Роммеля:

– И я туда отправлюсь…, – решил Стивен, – после похорон…, – он заплакал, вытирая слезы с глаз. Потом его позвали, к очнувшемуся кузену.

Питер слушал Стивена, глядя куда-то в сторону, на беленую стену палаты.

Мать рассказывала о бабушке Марте, погибшей на «Титанике», о его деде, Мартине Кроу, о прадеде, тоже Питере:

– Мамы больше нет…, – он повторял слова кузена, – мама погибла. Черчилль ее опознал. Он здесь, с Джоном. Густи погибла, и мистер Людвиг. Думай о тех, кто нуждается в помощи…, – приказал себе Питер, – это сейчас важнее. Все остальное потом. Мама всегда так делала, и все остальные тоже…, – оглянувшись на дверь, полковник закурил. Сначала он долго щелкал зажигалкой:

– Она…, девочка…, не выживет, врачи сказали. Ты ее спас, однако она долго на холоде была. Она все равно умрет, Питер…, – охнув от боли, мужчина забрал у кузена сигарету.

– Тебе нельзя, у тебя…, – всхлипывая, сказал Стивен.

– Я сам разберусь, что мне можно, а что нельзя…, – Питер затянулся, – говоришь, Джон здесь…, – кузен кивнул, – позови его, и пусть мне организуют телефон. Приведи врача, возвращайся к девочке. Она должна знать, что ты рядом, что отец всегда будет с ней…, – кузен, послушно, вышел. Питер потратил четверть часа, убеждая доктора ввести ребенку дозу пенициллина:

– Профессор Флори сам это сделает…, – наконец, вздохнул мужчина, – я его лично попрошу. Я знаю, что пациент, которого лечили пенициллином, умер, я присутствовал в госпитале. Он был взрослым человеком, им нужны большие дозы. Флори, все равно, хотел начать программу испытания с детей…, – врач, хмуро, отозвался:

– Это ребенок, а не мышь, мистер Кроу. Нельзя, чтобы….

– У нее температура в сто четыре градуса, – Питер заставил себя сдержаться, – вы говорите, что она не доживет, до утра. Ее отец подписал разрешение на лечение новым препаратом. Что вам еще надо…, – он велел себе не ругаться, – рискните, иначе дитя умрет…, – врач поднялся:

– Ладно. Но пусть профессор Флори сюда приедет. Он создавал пенициллин. Он рассчитает нужные дозы…, – Питер позвонил Флори домой. За профессором отправился Джон, в сопровождении полицейского эскорта, расчищающего дорогу. От Лондона до Оксфорда было сто миль, в обе стороны. Его светлость и Флори появились в госпитале ровно через полтора часа.

Питер полулежал, держа чашку с кофе. Его сварили премьер-министру, но Черчилль велел принести еще одну чашку. Заметив взгляд Питера, он отодвинул портсигар:

– Курить я тебе не дам. Я разговаривал с твоим лечащим врачом. До лета тебе курить нельзя, пока легкое не восстановит работу…, – Питер смотрел в усталое, побледневшее, лицо премьер-министра. Черчилль стоял у полуоткрытой форточки, дымя сигарой, разглядывая почти опустевший двор.

Питер старался не думать о матери. Он не хотел вспоминать знакомый запах сандала, добрые, лазоревые глаза, в легких морщинках, едва заметную седину, на каштановых висках. Мать рано поседела, после смерти отца, на первой войне, но красила волосы. Питер заметил седину прошлой осенью. Леди Кроу отмахнулась:

– Нет времени, с налетами. На предприятиях я часто в брюках и косынке, а кабинету министров все равно, как я выгляжу…, – осенью мать сфотографировали у станка. Женщина, заменившая на рабочем месте сына, показывала леди Кроу, как делать корпус, для снаряда. Они носили комбинезоны, и широко улыбались:

– Надо снимок в кабинет повесить …, – напомнил себе Питер, – рядом с портретами, бабушки, прабабушек. Мама, мамочка…, – на той стене у него было свадебное фото родителей, и снимок деда и прабабушки, на борту «Титаника», перед отплытием.

– Мама внуков хотела…, – Питер тяжело, болезненно, вздохнул. Черчилль резким движением потушил сигару о блюдце:

– Я знаю, что ты мне хочешь сказать, мальчик…, – прибавил он, – знаю. Я бы, на твоем месте, тоже в армию рвался. Но я на своей должности, ты на своем посту, и мы все солдаты. Даже эта девочка…, – премьер-министр коротко улыбнулся, – леди Кроу, которой и дня не исполнилось. Если все пройдет удачно, – Черчилль, грузно опустился на табурет, – нам понадобится много пенициллина. Для госпиталей, для Северной Африки…, – Питер открыл рот. Черчилль поднял руку:

– Наладишь производство, и я тебя отпущу. Иди лейтенантом, в пехоту, в танковые войска, как твой родственник…, – дверь скрипнула. Джон засунул черную беретку танкиста в карман кителя. Герцог улыбался:

– Сто градусов и падает дальше. Леди Кроу поела. Флори с ней. Он Стивена спать отправил. Сэр Уинстон…, – Джон замялся, – разрешите отлучиться. Я миссис Клару домой отвезу…, – объяснил он, глядя на Питера,– а ты тоже спи, ты ранен…, – Черчилль кивнул.

– Надо Клару и детей на лето в Мейденхед отправить, – решил Питер, – а с девочкой все будет хорошо. Стивен, наверное, ее Густи назовет. А я свою дочь Юджинией…, – Черчилль погладил его по голове:

– Все, мальчик, все. Поплачь, теперь можно…, – теперь, действительно, было можно. Питер всхлипывал:

– Мама, мамочка…, – Черчилль держал его за руку. Он смотрел в окно, на яркую луну, над крышами Уайтчепеля, на черные силуэты патрульных самолетов. В открытую форточку слышались удары церковного колокола, неподалеку. Премьер-министр вспомнил:

– Не спрашивай, по ком звонит колокол. По тебе, всегда по тебе…

Он провел ладонью по лицу:

– Что Джон говорил? Гитлер будет воевать с русскими. Сталин ему верит, до конца. Вор у вора дубинку украл, Юджиния мне объясняла пословицу. Нам он не верит…, – Черчилль усмехнулся, – но придется. Никто другой ему не поможет. Хотя бы оружием, на первое время. Гитлер не сломит Россию, никогда…, – раскурив сигару, он посмотрел в лазоревые глаза Питера:

– У него отец был русский…, – Черчилль достал из кармана пальто платок:

– Следующим летом пойдешь в армию, обещаю. Но сначала покажешь мне новый фармацевтический завод, в Ньюкасле…, – он сунул под нос Питеру склянку со знакомым очерком летящей птицы, и буквами, «К и К», – и партии пенициллина, с твоей эмблемой…, – Питер вытер лицо:

– Покажу, сэр Уинстон. Спасибо…, – он впервые почувствовал, как устал. Врач, робко, заглянул в палату, Черчилль поднялся: «Выздоравливай».

Проводив его глазами, Питер велел себе заснуть:

– Надо похоронить, всех. Надо вернуться на север, нанять еще химиков. У меня есть список, от профессоров, в Кембридже и Оксфорде, выпускников этого года. Но все в армию хотят…, – Питер задремал, неспокойно, чувствуя боль в спине. Он видел серое, низкое небо, слышал грохот артиллерии, под ногами скользил растоптанный, грязный снег. Издалека доносился рев танковых моторов, свистели снаряды.

– Это не Северная Африка…, – удивился он, падая в снег, накрывая голову руками. Черепичная крыша какой-то церквушки взлетела вверх, в небо поднимался столб дыма, по стенам полз огонь.

– Нет! – Питер рванулся вперед, забыв про обстрел, слыша плач ребенка. Звонил колокол, снаряд разорвался почти у его ног, голова стала легкой. Он погрузился в темноту.

 

Мейденхед

На огромном, старом дубе, у ограды кладбища распускались первые листья. Дерево будто окутала зеленая фата. Пахло свежей травой, под склоном холма, поблескивала Темза. Серые стены церкви святого Михаила обросли мхом, внизу, где надгробные камни подступали к входу. Над старой, черепичной крышей, вились птицы.

Джон стоял, в штатском, траурном костюме, за оградой кладбища, глядя на спины кузенов. Питер тоже был в трауре, Стивен повязал на рукав мундира черную ленту. Герцог обернулся на дорогу, ведущую к усадьбе. Они приехали на похороны, и сегодня отправлялись обратно, по рабочим местам, как думал Джон.

Из Блетчли-парка сообщили, что Монахиня пока не вышла на связь, но герцог не беспокоился. Рандеву в Фужере назначили на следующую субботу, а сегодня была среда. В любом случае, Монахине запрещалось пользоваться радиопередатчиком, до тех пор, пока она не оказалась бы на базе отряда. На встрече после Рождества Мишель объяснил Джону, что они обретаются в местах, где, когда-то, сражались силы генерала де Шаретта.

– Предок Теодора у него инженером служил, – коротко улыбнулся Мишель, – Теодор у нас тоже взрывными работами заведует. Впрочем, старый лагерь де Шаретта слишком близко к Ренну. Мы дальше на северо-запад отошли. В охотничьем доме все в порядке. Коллекции наши, в подвале, хорошо спрятаны, но не стоит рисковать, болтаясь рядом с городом…, – Джон поинтересовался судьбой картин Лувра. Густи, в Блетчли-парке, рассказала ему о шахтах Саксонии, где нацисты собирались прятать сокровища. Мишель помрачнел:

– Я знаю об этом плане. Джоконды, или Венеры Милосской им не найти, а Гентский алтарь, я думаю, нам придется долго искать, после победы, – добавил Мишель.

– После победы…, – Джон оставил кузенов у свежих могил.

Леди Юджинию похоронили на участке Кроу, неподалеку от камня, погибшим на морях, где были высечены имена ее родителей и бабушки. Она лежала рядом со своим дедом, Питером Кроу. Джон вспомнил надпись:

– Он был светильник, горящий и светящий. Питер с моим прадедом в том взрыве погиб, на Ганновер-сквер…, – на камне темного гранита, покойный отец Джона, добавил строчку о пропавших леди Джоанне и Вороне:

– Констанцы там нет. Стивен не говорит о ней, не хочет вспоминать. Слишком больно…, – он тоскливо посмотрел на церковь. Тони была атеисткой, но Джон всегда молился за нее, и Уильяма, прося, чтобы они оказались в безопасности.

– Тони напишет, – успокоил он себя, – непременно. Хотя год прошел, она бы могла много раз написать…, – Джон понимал, что дядя Джованни, рано или поздно, узнает, где находится дочь:

– Он радиограммы расшифровывает, с континента, заменяет связистов. Он меня спросит, кто такая Монахиня…, – дядя работал по контракту, был штатским человеком. Джон, вообще-то, мог ему ничего не отвечать.

– Лаура его единственная дочь…, – вздохнул герцог, – у меня не получится соврать. Главное, чтобы она добралась до Фужера, чтобы ее не арестовали. Она очень осторожна, и документы у нее надежные…, – такие же бумаги имелись и у пани Качиньской, в Роттердаме. Джон не хотел сообщать дяде Хаиму о том, куда направится Эстер, летом. Звезда обещала сама связаться с отцом. США были нейтральной страной, почта туда ходила исправно.

Сняв летную фуражку, Стивен держал ее под мышкой. Он пришел на похороны с кортиком, старое, тусклое золото эфеса переливалось под весенним солнцем. Леди Августу похоронили у могилы деда Ворона, сэра Стивена Кроу.

– Николас тело из Арктики привез…, – Джон шел к усадьбе, чиркая спичкой, пряча огонек от легкого, теплого ветра, – тетя его в Париже похоронена, леди Юджиния, а сам Николас неизвестно где…, – Стивену дали отпуск, на месяц. Потом он отправлялся в Северную Африку. Маленькая леди Августа лежала в госпитале, но девочка бойко ела. По заверениям врачей, к Пасхе ее можно было забрать домой.

– То есть в Хэмпстед. Питеру надо в госпиталь вернуться. Его под честное слово на похороны отпустили…, – Клара уверила полковника, что выкормит малышку:

– Где четверо, там и пятеро, – под глазами женщины залегли темные тени, – не беспокойтесь, пожалуйста, сэр Стивен. Детям станет легче, если новая девочка дома появится…, – Людвига похоронили на кладбище в Хайгейте, неподалеку от могилы Маркса. Питер заплатил и за участок, и за погребение. У девочек начались каникулы в школе. Питер сказал Кларе:

– Поезжайте в Мейденхед. Малышка все равно в госпитале, до Пасхи…, – полковник Кроу написал распоряжение, по которому его содержание выплачивалось миссис Кларе Майер:

– Пока война не закончится, – хмуро сказал Ворон, – потом я с Густи обоснуюсь на какой-нибудь авиационной базе. Будет ходить в школу, а я буду летать. С Густи…, – поморщившись, как от боли, он оборвал разговор.

– Дядя Джованни сейчас дома…, – Джон подошел к воротам усадьбы, – миссис Кларе с обедом помогает…. – он вез кузенов и дядю в Лондон, на служебном автомобиле:

– Я сам в Африку отправлюсь, осенью. То есть через Африку…, – в Палестину добирались кружным путем, на самолете, через Кейптаун и Багдад. Путь занимал неделю. Гражданских лиц на подобные рейсы, конечно, не сажали:

– Миссис Клара и не поедет в Палестину. Только если после войны…, – из деревни, приходила пожилая семейная пара, ухаживать за домом и садом. Джон смотрел на цветущие гиацинты, на клумбах, на черного кота. Томас лежал на гранитных ступенях, у входа, едва слышно мурча. Пауль, в суконной курточке, устроился рядом. Мальчик вертел деревянную пирамидку.

Присев, Джон погладил светловолосую голову:

– Скоро обед, милый. На реку сходишь, с мамой и сестричками…. – Пауль показал игрушку:

– Для девочки. Аарон ей отдаст…, – из открытого окна слышался голос Клары:

– Накрывайте на стол, милые. Мистер ди Амальфи, – ахнула женщина, – не надо, я отнесу. Вам тяжело. Аарона возьмите…, – ребенок радостно засмеялся.

– Сирота, – внезапно, горько подумал Джон, – ему год, а он сирота. И маленькая Августа тоже…, – он взял у Пауля игрушку:

– Молодец, очень аккуратно сделано. Мама тебя в мастерскую отведет, в Хэмпстеде…. – Клара нашла мебельщика, эмигранта из Германии. Он согласился взять Пауля подручным.

Мальчишка посопел, привалившись к боку Джона. Голубые глаза блестели:

– Было страшно, – пожаловался Пауль, – я кричал. Я не смог…, – он замолчал, – не смог ничего сделать. Она бы смогла…., – мальчик замер, глядя в небо, на стаю птиц. Голуби, снявшись с крыши церкви, полетели за Темзу, на юг:

– Она бы смогла…, – Пауль вздохнул, – она…, – Джон не стал спрашивать, кто. Обняв мальчика за плечи, он поднялся:

– Пойдем, милый. Дядя Питер и дядя Стивен возвращаются, пора за стол.

 

Интерлюдия

Бретань, март 1941

Часы на старинной башне, грубого камня, медленно пробили шесть вечера. Тринадцать башен Фужерского замка царили над городом, над медленной рекой Нансон, возвышаясь на гранитной скале. Замок в двенадцатом веке, разрушил английский король Генрих Плантагенет, при вторжении в Бретань. Местный барон, Рауль де Фужер, немедленно отстроил крепость. В следующие триста лет замок жгли, захватывали, и восстанавливали, пока, наконец, Бретань не успокоилась. Стены поросли мхом, на серой черепице остроконечных шпилей, на крышах, ворковали голуби.

Над городом простиралось нежное, зеленоватое весеннее небо. На востоке медленно поднималась мерцающая Венера. На главной улице городка торговцы складывались, убирая с лотков провизию. В деревянных бочках с водой шевелились речные раки, в сетках лежали устрицы, в растаявшем льде сверкала чешуя рыбы, привезенной сюда с побережья. Мясники снимали с крючьев куски молодой баранины, от овец с запада, пасущихся на приморских лугах. Они сворачивали гирлянды сосисок, домохозяйки еще торговались за кости, для бульона. В холщовых мешках громоздились прошлогодние овощи, картофель, морковь и лук. Из свежей зелени пока продавали только цикорий. Бакалейщик занес в лавку бумажные пакеты с гречневой мукой. Полки внутри были уставлены банками с фасолью и чечевицей, лесным медом и ягодными джемами.

У булочной скопилась маленькая очередь. Здесь пекли румяные булочки кунь-аман, с карамельной корочкой, гречневые блины, картофельные оладьи. На подносах красовались куски клафути, с изюмом и сливами.

Стены домов, на главной улице городка, были увешаны красными флагами, с белым кругом и черным силуэтом стилизованного горностая, геральдическим символом Бретани. Знамена национал-социалистического союза бретонских рабочих колыхались в теплом, весеннем ветре. На плакатах, Теофиль Жюссе, лидер партии, призывал юношей записываться в национальную милицию. Жюссе, на снимке, гордо носил повязку бретонского СС, как его называли, белую, с черным крестом.

Рядом, на деревянном щите, наклеили реннскую газету, L'Heure Bretonne, издание местных коллаборационистов. На первой странице аббат Перро, глава националистов, пожимал руку немецкому коменданту Ренна, стоя под лозунгом: «Travail, famille, patrie». Подвал газеты был озаглавлен: «Борьба бретонского народа за независимость».

Изящная, темноволосая женщина, в простом платье и жакете, достала из салфетки горячий пирожок. Остановившись перед щитом, внимательно читая передовицу, она слизала с губ крошки коричневого сахара. Женщина скользнула взглядом по плакатам, с вишистскими топориками и свастиками. Толстый Черчилль, в котелке, дымя сигарой, отправлял через пролив лодки, с вооруженными людьми.

– Остерегайся английских шпионов! Будь бдительным! – кричали черные, жирные буквы. Реннское гестапо, предлагало награду за сведения о бандитах, месяц назад, подлым образом убивших одного из журналистов L'Heure Bretonne. Вытерев пальцы салфеткой, женщина бросила бумагу в урну.

Она свернула в узкую, вымощенную булыжником улицу. На углу, в «Закусочную тетушки Сюзетты», зазывало рукописное объявление: «Каждый субботний вечер, живая музыка и танцы, два бокала сидра по цене одного». Женщина нырнула в деревянную, выкрашенную синей краской дверь: «Пансион «Прекрасная Бретань».

Поднявшись по скрипящей, полутемной лестнице, она достала из кармана жакета тяжелый ключ. Умывальная помещалась в конце коридора. Своих ванных комнат у постояльцев не было. Футляр для пишущей машинки стоял в старомодном, большом гардеробе. На кровати она разложила второе платье, выходное, как смешливо называла его Лаура. Комбинезон, парашют, и грубые ботинки, в которых прыгала женщина, давно покоились в глубине леса, в паре миль от прогалины, где приземлилась Лаура. Найдя ручеек, она умылась, и переоделась. Через пару часов скромная женщина, с футляром для машинки и саквояжем, сидела на проселочной дороге, на остановке деревенского автобуса.

Лаура добралась до Фужера позавчера. Платье и туфли она купила в городе, пройдясь по магазинам. Хозяйке пансиона Лаура объяснила, что направляется в Ренн, в поисках работы, после сокращений в парижской школе:

– У вас спокойней, – Лаура предъявила вишистский паспорт, – здесь провинция…, – над стойкой висел портрет папы римского, фотографии святой Терезы из Лизье, и блаженной Елизаветы Бельгийской. Баронессу сняли на ступенях детской больницы, в Льеже, построенной на деньги де ла Марков. Тетя Элиза стояла рядом с мужем, Виллем сидел в инвалидной коляске. Лаура, в Лондоне, подобного снимка не видела. Она заметила среди врачей, в белых халатах, знакомое лицо:

– Профессор Кардозо, дедушка Давида. Конечно, они дружили, семьями…, – вишистских флагов в пансионе не имелось. Хозяйка говорила на галло, местном диалекте, но коллаборационистских газет на стойке не лежало, только католические издания. Пожилая женщина перехватила взгляд Лауры:

– Их осенью канонизируют, в Риме. Блаженная Елизавета наша, бретонка. Маркиза де Монтреваль, в девичестве. В Ренне, в отеле Монтреваль раньше картинная галерея размещалась…, – хозяйка просмотрела рекомендательные письма Лауры, из школы, и от парижского священника. В них превозносились добродетели мадемуазель Леблан:

– Лицо у нее усталое…, – подумала хозяйка, – но молодая женщина, красивая. Филиппу бы ее сосватать…, – бретонка скрыла вздох. Единственный сын сидел в лагере военнопленных, в Германии. Судя по письмам, возвращения его на родину ждать, не приходилось.

– Филипп ее младше…, – женщина аккуратно списывала данные паспорта, – но ничего страшного. Приехал бы мальчик домой…, Говорят, немцы их на заводы посылают, работать у станков…, – до войны сын хозяйки был стеклодувом. Фужер славился посудными фабриками.

– А что там сейчас? – поинтересовалась Лаура. Она знала, что в отеле Монтреваль сидит немецкая комендатура и реннское гестапо. Сведения из Бретани поступали отличные. В Блетчли-парке знали фамилии офицеров вермахта и СС, численность расквартированных здесь гарнизонов и даже расписание прибытия новых частей. Герцог, правда, коротко заметил:

– Перед тобой данные зимы, а сейчас март на дворе. С тех пор у нас не было связи с местным Сопротивлением. Для этого ты к ним и летишь…, – Лауре предстояло стать связной между отрядами в Бретани, и теми, кто сражался с нацистами в других департаментах Франции. Документы ищущей работу преподавательницы служили отличным прикрытием. Женщина могла разъезжать по всей стране.

– Немцы…, – довольно хмуро ответила хозяйка, отдавая Лауре паспорт:

– Завтрак в семь утра, ужин в шесть вечера…, – Лаура спросила о святом отце. Она услышала, что кюре в Фужере поддерживает бретонских националистов:

– Он с запада, из Финистера, – объяснила хозяйка пансиона, – друг отца Перро…, – Лаура, аккуратно, посещала утреннюю мессу. Она исповедовалась, но ничего не сказала священнику об истинной цели приезда в Фужер:

– Подобное грех…, – подумала Лаура, – но когда я еще исповедуюсь? В лесах вряд ли кюре найдешь…, – Джон запретил ей упоминать, на исповеди, кто она такая.

– После войны, – довольно весело сказал герцог, – когда мы повесим рядом Гитлера и Муссолини, поедешь в Рим. С тебя снимут все грехи. Пока нельзя рисковать…, – увидев глаза Лауры, он поднял руку:

– Ты говорила, что итальянские священники доносят на прихожан. Немецкие тоже. И французские кюре, я больше чем уверен…, – он, конечно, был прав.

Гремя эмалированным тазом, Лаура вымылась прохладной водой. Вернувшись в комнату, она натянула простые, хлопковые чулки на резинке:

– Констанца похожие чулки носила. Здесь провинция. Наверное, только в Ренне шелковые чулки продаются…, – платье окутало ее скользким шелком. Оно тоже было темным, красивого цвета спелой сливы. Сунув ноги в новые туфли, Лаура накрасила губы помадой и подхватила сумочку.

На обед хозяйка подавала одно блюдо, бретонское рагу из обрезков свинины, с капустой, морковкой, и гречневой кашей. Салат брали из общей миски. Цикорий щедро полили уксусом, посыпали солью, но масла хозяйка пожалела. Десерта не полагалось, завтрак состоял из двух яиц, половины сосиски, и гречневого блина. Лаура и обедала подобными блинами, где-нибудь в городке. Ожидая связника, она объездила окрестности, делая вид, что интересуется замками и церквями.

Постояльцев, с Лаурой, было всего трое. Пережевывая довольно жесткие куски мяса, она исподтишка разглядывала полного священника, перелистывающего молитвенник, и женщину средних лет, в очках, с поджатыми губами:

– Они не знают, где я остановилась, – пришло в голову Лауре, – может быть, кто-то из них связник…, – Лаура взглянула на часики: «Скоро все пойму».

На улице зажигались фонари. От угла слышалась музыка, скрипка и аккордеон. Замедлив шаг, Лаура нащупала пальцами, в подкладке сумочки, браунинг. Оставлять оружие в комнате было нельзя, хотя радиопередатчик замаскировали отлично. Даже если хозяйка и раскрыла бы футляр, она увидела бы только пишущую машинку. Достав флакончик дешевых духов, Лаура провела пробкой по шее. Запахло ландышем, она весело улыбнулась. Дверь закусочной широко распахнули. Лаура вспомнила:

– Второй стол справа. Они знают, где я сяду. Джон сообщил, на Рождество, когда с ними встречался. Мишель и Теодор тоже где-то в Сопротивлении, но я их не увижу, наверное…, – герцог сказал, что Лаура летит во французский отряд, подчиняющийся генералу де Голлю:

– У них много офицеров, есть и бежавшие из плена. Люди с боевым опытом, – объяснил Джон:

– Вы быстро найдете общий язык…, – шагнув через порог, Лаура не успела дойти до стола. Перед ней вырос мужчина, средних лет, по виду фермер:

– Если мадемуазель позволит…, – немного покраснев, он предложил Лауре руку. Музыка оказалась местной. Отец возил Лауру в Уэльс, на море, после войны:

– У валлийцев похожие мелодии. И у ирландцев тоже…, – пары кружились по комнате. Лаура даже не смогла присесть. Ей покупали сидр, давешний фермер, пригласив ее еще раз, принес за столик два стаканчика с виноградной водкой. Представившись, месье Бризе, он позвал Лауру прогуляться завтра, у реки:

– Выручка хорошая на рынке, – подмигнул месье Бризе, – я домой не тороплюсь. Я вдовец, – любезно заметил он, почесав лысину, – бездетный. Держу свиней, птицу…, – Лаура едва не рассмеялась. Сумочку она с плеча не снимала, придерживая локтем. Ей не удавалось зажечь спичку. Стоило женщине потянуться за пачкой «Голуаз», как рядом появлялось несколько огоньков. Лаура сидела спиной к входу, потягивая сидр. В голове приятно шумело.

Она вспомнила чай, в отеле, и танцы, где не получила ни одного приглашения:

– Англичане просто чопорные…, – Лаура сняла ногтями с губ крошки табака. В тусклом зеркале отражались разрумянившиеся, смуглые щеки, темные, немного растрепавшиеся локоны. Закинув ногу на ногу, она покачивала туфлей.

Высокий, белокурый мужчина, в суконной куртке, сняв кепку, сунул ее в карман. Он прошел через толпу, ко второму столу справа. Зная, что это будет женщина, он улыбнулся, глядя на стройную спину, в шелке:

– Вы не оставите мне последний танец? Наверняка, не оставит, обещала…, – услышав шепот над своим ухом, Лаура обернулась. Она смотрела в голубые, яркие, веселые глаза. Он склонил голову, Лаура прикусила темно-красную губу:

– Джон, Джон…, Хотя, что это я? Он сам не предполагал, наверное…, – она ответила на пароль. Мужчина вздохнул:

– Я так и знал. Очень жаль, мадемуазель…,– Лаура протянула руку, поднимаясь: «Леблан. Мадемуазель Леблан».

– Рад знакомству…, – он поцеловал смуглую, изящную кисть, пахнувшую ландышем. Заиграли вальс La Paimpolaise, песню бретонского шансонье, Ботреля.

– Месье Мишель…, – Лаура заметила мимолетную усмешку. Его пальцы покрывали старые пятна краски. Он носил чистую, но потрепанную рубашку, с раскрытым воротом. На пиджаке Лаура заметила католический значок, с крестом. Она оглянулась:

– Я обещала танец, месье Мишель, но не вижу, где…

– Он сам виноват, – уверенно сказал мужчина, – нельзя оставлять красивую девушку в одиночестве. Я ему преподам урок, мадемуазель Леблан…, – у него были крепкие, ловкие руки:

– Вальс, – поняла Лаура, – мы с ним танцевали, в ночном клубе. Пять лет назад, когда я из Рима в Лондон возвращалась. Тогда тоже играли вальс…, – он едва слышно напевал:

– J'aime surtout ma Paimpolaise

Qui m'attend au pays Breton…

Положив голову ему на плечо, Лаура успокоено закрыла глаза.

Прогалину в сосновом, густом лесу, покрывал сухой мох. Наверху распевались птицы. Солнце играло в хромированной эмблеме, на переднем колесе немецкого мотоцикла DKW RT 125, прислоненного к стволу дерева. Блестели четыре кольца, с надписью «Auto Union». Разогнувшись, Федор вытер ладони тряпкой: «Теперь все в полном порядке». Мишель, прислонившись к пеньку, покуривал «Житан». Лесная тропинка, пересеченная корнями сосен, усыпанная иглами, уходила вдаль. Неподалеку журчал ручей:

– Писем мадемуазель Леблан не привезла…, – Мишель сощурил глаза, любуясь синеватым дымком, – это опасно. И на связь она не выходила. Наш общий знакомый ей запретил. Выйдет на базе…, – до базы еще надо было добраться. После танцев Мишель проводил мадемуазель Леблан до пансиона. Он помнил прикосновение мягкой ладони, шепот:

– Я поняла. Я буду ждать вас на дороге, в условленном месте…, – в кабачке тетушки Сюзетт Мишель вывел кузину на улицу. По пути он взял два стакана сидра. Со стороны они выглядели просто парнем и девушкой, на свидании. Завернув в какой-то двор, при свете уличного фонаря, он быстро показал кузине карту Фужера и окрестностей.

Они забирали Монахиню на остановке деревенского автобуса, в девять утра. Мотоцикл был с коляской, Теодор давно оборудовал внутри тайник. Туда отправлялся радиопередатчик, в футляре. Кузина садилась в коляску, они возвращались в лес. От Фужера до базы было полсотни миль на запад. Мишель оставлял мотоцикл у фермера, жившего на отшибе. Он содержал безопасное убежище, для бойцов Сопротивления. В немецкой машине ничего подозрительного не было. Они, до войны, поставлялись во Францию.

На мотоцикле раньше ездил старший лейтенант, из реннской комендатуры. В городе, на танцах, он познакомился с хорошенькой мадемуазель Элен. Девушка преподавала в начальной школе, в деревне под Ренном. Позволив немцу несколько поцелуев, она приняла букет цветов. Мадемуазель согласилась на второе свидание, на следующей неделе.

Немца застрелили не сразу. Оказавшись на базе отряда, он рассказал все, что им требовалось, а потом Теодор аккуратно всадил ему пулю в затылок. Труп, на мотоцикле, привезли ночью в Ренн. Тело повесили под мостом, у слияния рек Иль и Вилен, с плакатом, вколоченным в измазанный кровью мундир: «Mort aux occupants! Vive la France libre!».

– Нам бы еще машину завести…, – Теодор вынул из кармана холщовой куртки сверток с блинами. У него в стальной, офицерской, немецкой фляге, имелся холодный кофе:

– Ты вчера поел, в городе…, – весело сказал он кузену, опускаясь рядом, – а я волком выл. Хлеба с колбасой мне только на один укус хватило…, – он сладко потянулся, пережевывая блин.

– Вот и прикончил бы провизию…, – Мишель облизал пальцы, – я тебе сказал, когда вернулся, что не голоден…, – кузен подтолкнул его локтем в бок:

– Элен хорошо печет. Не говори мне, что ты голоден. За ушами трещит…, – он потрепал Мишеля по белокурым волосам:

– Значит, Монахиня…, – Федор улыбнулся, – хорошую кличку Джон придумал. Надо облачение достать, отец Франсуа поможет…, – в уединенной обители настоятель, и пятеро монахов, поддерживали партизан, выполняя их поручения.

Федор еще не видел кузину. Он остался в лесу под Фужером, с мотоциклом, а Мишель пошел пешком в город. Маляр переночевал у связника, владельца маленькой обувной лавки. Они с Теодором избегали появляться вместе, подобное могло оказаться опасным.

Когда они обсуждали, кто пойдет на явку, Теодор покачал головой:

– Я человек заметный, и я в Фужере ни разу не был. Мишель там появлялся, он знает город…, – они сидели в лесном шалаше, на базе.

В отряде воевало два десятка человек, в прошлом солдаты, или офицеры. Кое-кто, как и Мишель, бежал из плена. Они подчинялись Силам Свободной Франции, во главе с генералом де Голлем. На одном из деревьев, висел трехцветный флаг, с лотарингским крестом. Здесь собрались коммунисты, социалисты, католики и дворяне. Маляр и Драматург не делали различий между людьми. Мишель говорил, что у них есть один общий враг, нацизм. Они поддерживали связь с другими отрядами, в Финистере, на западе, и на юге, но им отчаянно требовался связной, для разъездов по стране.

– Монахиня нас обучит работать на рации, – допив кофе, Теодор взял у Мишеля «Житан», – и пусть отправляется в Париж, и на юг. Хорошо, что она учительница, с рекомендательными письмами…, – он подмигнул кузену, – католичка. К подобным девушкам больше доверия…, – во дворе, убирая карту, Мишель понял, что держит ее за руку. Он смутился: «Прости, пожалуйста». В темных глазах играли золотистые огоньки, с главной улицы доносилась музыка. Девушка легко, едва слышно дышала.

– Ничего, – услышал он легкий шепот, – ничего страшного, кузен Мишель…, – у двери пансиона они, церемонно, пожали друг другу руки. Мишель помнил высокую грудь, под шелковым платьем, смуглую шею, с простой, серебряной цепочкой крестика. В закусочной он подумал:

– Второй раз мы с ней танцуем. Пять лет назад мы в ночном клубе сидели, на Елисейских полях. Она тогда из Рима в Лондон возвращалась. В том клубе, где Теодор с Аннет познакомился…, – он искоса взглянул на кузена.

Теодор сидел, вытянув ноги, закрыв глаза. Длинные, рыжие ресницы немного дрожали, в коротко стриженых волосах играло солнце. На сильных пальцах виднелись старые следы, от ожогов. Под ногтями залегла темная каемка пороха.

Для взрывных работ требовались материалы. Оружие тоже приходилось добывать самим. Кое-кто из бойцов пришел в отряд с отцовскими охотничьими ружьями. У офицеров, после капитуляции французской армии, остались припрятанные револьверы. Все остальное они брали с боем.

– И будем брать дальше, – Мишель закинул руки за голову, – пулеметы у нас появились, мины, порох, провода. Теодор отлично бомбы делает…, – они подорвали железную дорогу, ведущую на побережье, и в Париж. Взлетали на воздух немецкие посты, вокруг Ренна. Кое-кто из коллаборационистов не пережил внезапных пожаров, в домах.

Федор, незаметно, посмотрел на мальчика, как он, про себя, называл Мишеля:

– Понравилось ему в Фужере. Он веселый вернулся, с улыбкой. Конечно, хотя бы потанцевал, сидра выпил. Может быть, даже водки. Сухой закон только на базу распространяется, – дисциплина в отряде установилась отменная:

– Он хороший парень…, – Теодор, медленно, курил «Житан», – добрый. Всегда говорит, что мы с детьми и женщинами не воюем, не собираемся трогать семьи коллаборационистов…, – командиры многих отрядов казнили всех, без разбора. У них, в «Свободной Франции», подобного никогда случиться не могло.

Мишелю до сих пор чудился запах ландыша. Оглядевшись, он увидел рядом с пнем белые, нежные цветы:

– Весна теплая, – подумал мужчина, – они рано расцвели. Теодору сорок один год. Летом, когда Аннет погибла, он сказал, что ничего не случится, до победы. А когда она придет, неизвестно. Британцы в Африке сражаются, в Европе десанта ждать не стоит. Японцы могут повернуть дальше на юг, в английские колонии. Я тоже обещал себе, что дождусь любви…, – он слышал тихий, ласковый голос: «Спокойной ночи, месье Мишель. Спасибо, что проводили меня».

Мишель вспомнил мелкие, белые цветы, под ногами Флоры, на картине Боттичелли:

– Весна…, – он опустил веки, – я в Дрездене, песню пел, итальянскую. Tu sei dell'anno la giovinezza tu del mondo sei la vaghezza. В тебе вся молодость и красота мира…, – у нее были немного раскосые, темные глаза, смуглые щеки. Она шла к нему, улыбаясь, будто Мадонна Рафаэля, густые волосы падали на плечи. Протянув руку, Мишель сорвал ландыш.

– Ты что? – очнулся он, от голоса кузена. Мотор мотоцикла затрещал. Теодор помахал рукой, разгоняя дымок:

– Я тебе много раз говорил, Маляр, пока у нас нет машины, о которой ты мечтаешь, не изображай гонщика, в Ле-Мане. Если ты убьешь мотоцикл, на этих…, – поискав слово, Федор сказал, по-русски, – буераках, за следующим отправишься сам. Сам будешь флиртовать с его немецким хозяином…, – Мишель, быстро собирая букет, покраснел:

– Хотелось обернуться в два дня. Здесь хорошие тропинки, утоптанные…, – Федор скептически посмотрел на узловатые корни сосен, пересекавшие дорогу:

– Не больше двадцати миль в час, дорогой Маляр. На обратном пути я сам поведу…, – взглянув на цветы, он хмыкнул: «Зачем?»

– Она девушка…, – голубые глаза кузена смотрели куда-то в сторону, – родственница…,

– А, – коротко отозвался Федор, устраиваясь в коляске:

– Что застыл? У нас осталось полчаса, чтобы добраться до кустов напротив остановки…, – сунув букет в карман куртки, Мишель натянул кепку. Подняв педаль, он нажал на газ. Мотоцикл, подскакивая на корнях, скрылся в лесу.

Землянку возвели на совесть, балки даже обработали смолой. Пахло сосновыми шишками, над долиной заходило теплое, вечернее солнце. На простом столе, в стеклянной бутылке, ландыши опускали белые цветы. В открытом футляре для пишущей машинки, мерцал зеленый огонек радиопередатчика. Лаура вертела наушники. Рация называлась «Парасет». Прибор сделали в технической лаборатории секретной службы, специально для агентов, направляющихся в оккупированную Европу.

– Мы рацию два года используем…, – герцог, отчего-то, покраснел, – опытный экземпляр отлично себя проявил…, – инженер-связист, обучавший Лауру, и других девушек работе на передатчике, заметил, что «Парасет» излучает радиосигнал даже в режиме приема:

– Противник может запеленговать сигнал, – офицер помолчал, – но конструкция хорошо продумана. Уровень паразитного излучения весьма невелик. Телеграфный ключ встроен в футляр, очень удобно…, – рация не весила и восьми фунтов, легко укладываясь даже в небольшой чемодан. Наставник объяснил, что качество приема и передачи, зависит от места, где радист развернет антенну:

– Постарайтесь использовать как можно более открытое пространство…, – напомнил инженер, – в лесу, или в городских условиях, подобное сложнее…,– Лаура сказала об этом кузенам, в мотоцикле. Теодор кивнул:

– У нас отличная поляна, на базе. Заодно послушаем новости. Музыку… – рассмеявшись, он помог Лауре сесть в коляску. Мишель посмотрел на хронометр:

– Двигаемся. Автобус ожидается через четверть часа, не стоит привлекать внимание…, – Лаура повязала голову косынкой, чтобы волосы не растрепались. Мотоцикл ехал довольно медленно, лесными тропинками, минуя ручейки, и уединенные хозяйства. Они ни разу не выбрались на большую дорогу.

Мотоцикл они оставили у фермера, жившего на краю, казалось, непроходимой чащи. Он держал пасеку, и накормил их гречневыми блинами, с медом. Завидев бутылку темного стекла, с домашней медовухой, Мишель подмигнул:

– Последний стаканчик, месье Ланнуа. Налейте, пожалуйста…, – Лаура помнила сладкий, обжигающий вкус жидкости. Мишель забрал футляр с рацией, Теодор подхватил саквояж. Они отправились вглубь леса.

Мадам Ланнуа отдала Лауре старую одежду сына. Юноша работал в Ренне, подмастерьем на фабрике, выполняя задания Сопротивления:

– Он тоже невысокий, – заметила фермерша, уведя Лауру в пахнущую сухими травами спальню, с вышитым покрывалом, на кровати, – и размер ноги у него небольшой. Все впору придется…, – платья, и чулки Лаура убрала в багаж. Фермерша окинула ее одобрительным взглядом:

– В Париже, говорят, девушки брюки носят. За парня тебя никто не примет…, – мадам Ланнуа хихикнула, ее взгляд остановился на высокой груди, под льняной рубашкой, – но в землянке удобней, в штанах…, – обхватив круглое колено пальцами, Лаура затягивалась «Житаном».

По дороге она спросила кузенов, где отряд берет провизию.

– Там, где и генерал де Шаретт брал припасы…, – хохотнул Драматург:

– Охотимся, рыбачим, по осени я грибы сушил, лесной мед собираем. Даже мясо коптим. Кое-что фермеры приносят, кое-что в городах достаем. Табак, кофе…, – Лаура помешала остывший кофе в простой, медной чашке. Старший кузен отдал ей свою землянку. Теодор отмахнулся:

– Я с ребятами посплю. Маляр у нас редко в лагере ночует, больше по окрестностям бродит, сведения собирает. Ты потом в Париж поедешь, и на юг, в тамошние отряды…, – прислонившись к обложенному деревом косяку, Мишель засунул руки в карманы суконной куртки. Лауре показалось, что в голубых глазах мужчины промелькнула тоска:

– Ерунда, – одернула себя девушка, – вы просто потанцевали. Вы друг друга давно знаете, он родственник…, – Лаура помнила прикосновение сухих, горячих губ к пальцам, крепкие, надежные руки. Он отлично танцевал:

– Как Наримуне…, – пришло ей в голову, – а с ним…, со Стивеном, я только подростком танцевала…, – Лаура подумала, что Густи, должно быть, родила, в Лондоне:

– Они все рады…., – грустно поняла девушка, – Густи, на Ганновер-сквер месяц проведет, с маленьким. Тетя Юджиния вокруг нее хлопочет, наверное, и Стивен тоже…, – Лаура, незаметно, смахнула слезы с глаз:

– У нее никто не отнимет малыша. И у Регины дитя родилось. Сестричка, для моего мальчика…, – Лаура велела себе собраться. Девушка, деловито сказала:

– Пока я здесь, я еще и кухней займусь, если мне из лагеря хода нет…, – кузены запретили ей участвовать в операциях.

– Другого радиста у нас не появится, – хмуро заметил Драматург, – а тебя, когда ты нас обучишь на рации работать, ждут в остальных отрядах, моя дорогая Монахиня…, – выдохнув сизый дымок папиросы, он аккуратно обошел лягушку, сидевшую на тропинке:

– Облачение мы тебе достанем, – пообещал Теодор, – у нас Маляр на исповедь ходит, причащается. Другие ребята тоже. Монастырь по соседству, настоятель отличный…, – от фермы до лагеря было больше пяти миль по заваленной упавшими деревьями, еле видной тропе. Жужжали ранние пчелы, пахло свежей, весенней травой. Кузены помогали Лауре перебраться через валежник. Девушка усмехнулась:

– Я сорок раз прыгала с парашютом, на сушу и в море. Ныряла, с аппаратом…, – прикусив зубами травинку, Мишель сдвинул кепку на затылок. В белокурых волосах играло солнце:

– Все равно, кузина… то есть мадемуазель Леблан…, – в голубых глазах играли искорки смеха, – мы с Теодором оба французы, хоть он и наполовину. Позвольте нам, дворянам, проявить рыцарские качества…, – сделав небольшой привал, на половине дороги, у тропинки, они выпили кофе, сваренный женой фермера, и покурили. Мишель показал Лауре на карте расположение монастыря:

– В глуши, как и лагерь…, – обитель стояла на маленькой речушке, в бесконечных лесах между Ренном и Динаном.

Лаура смотрела на пустые, крепко сколоченные полки, в землянке. Драматург забрал холщовую сумку, с двумя книгами, на русском языке, маленький образ Мадонны, в потускневшем, серебряном окладе, и фамильный, короткий клинок. Лаура потрогала острые грани алмазов и сапфиров:

– Ему тысяча лет, – Теодор, почему-то, вздохнул, – и кольцо у меня осталось, от матери покойной…, – Лаура заметила в расстегнутом вороте рубашки кузена блеск синего бриллианта. Драматург носил кольцо на одной цепочке с простым, серебряным крестиком. Лауре принесли спальный мешок, из простеганного сукна, подушку и даже медный таз. Драматург обещал ей, позже, обустроить, как назвал ее кузен, душевую с удобствами. Лагерь возвели на сухом холме, посреди болота. Последнюю милю пути они с кузенами миновали больше чем за час. Теодор сказал, что со времен генерала де Шаретта бревна на гати никто не менял.

– И мы не собираемся…, – к вечеру распелись лягушки, зазвенели комары, – никому сюда не пробраться, кроме нас…, – бойцы встретили Лауру аплодисментами, девушка даже покраснела. В лагере не было недостатка в пресной воде. Среди серых камней, поросших мхом, лился с холма, кристально чистый ручеек. Мишель объяснил, что в старинные времена, судя по всему, здесь располагалось святилище кельтских жрецов, друидов.

– Это менгиры, – он коснулся теплого камня, – на юго-западе, под Карнаком, их гораздо больше. Теодор меня туда возил, подростком. Мы не знаем, зачем их друиды возводили, но, скорее всего, здесь приносили жертвы…, – семь камней стояли неровным кругом. Вода оказалась холодной, Лауре заломило зубы.

– Мы здесь моемся…, – Мишель покраснел, – приходи раньше. Или позже…, – торопливо добавил он, – в общем, как тебе удобней…, – в Фужере, посетив аптеку, Лаура купила вату, и бинты. В отряде тоже имелись лекарства. Один из бойцов служил, до капитуляции, фельдшером. Лауру обучали первой помощи, но, развертывая рацию, она вздохнула:

– Серьезной раны здесь не вылечить. Мишель говорил, что деревенские врачи, помогают Сопротивлению. Они три человека потеряли, с осени. И они оба были ранены, и Теодор, и Мишель…, – кузен, мимоходом, заметил:

– Царапина, ничего страшного. На войне у меня тяжелее ранение было…, – прием оказался отличным. Лаура быстро поймала лондонские новости.

Югославия присоединилась к тройственному пакту. Через два дня в Белграде произошел путч, регент Павел бежал, а на престол взошел семнадцатилетний король Петр. Лаура не занималась аналитикой по Балканам, но знала, что к путчу приложили руку посланцы из Блетчли-парка, находящиеся в Белграде. По словам диктора, король Петр собирался подписать соглашение о дружбе с СССР:

– С Югославией можно проститься, – хмуро сказала Лаура, когда новости закончились, и диктор объявил прогноз погоды, – на следующей неделе Гитлер начнет бомбить Белград и введет войска в страну…, – Теодор присвистнул:

– Они тоже будут воевать, дорогая Монахиня. Появятся партизаны, как здесь, как в Бельгии…, – в Фужере Лаура купила коллаборационистскую газету. Она прочла о бандах, действующих в Арденнских горах.

Они обсудили новости с кузенами по дороге в лагерь. Мишель отозвался:

– Это шахтеры, конечно. Но не стоит ждать, что Виллем, то есть будущий святой отец Виллем, к ним присоединится. Он, я помню, собирался в Конго вернуться, опекать сирот…, – после новостей Лаура вызвала Блетчли-парк.

– И тогда мы все услышали…, – она помнила тихий, усталый голос Джона, в наушниках. Окурок жег Лауре пальцы. Она ткнула «Житан» в оловянное блюдце, на столе. Руки, немного, тряслись. Девушка поднялась, пошатнувшись:

– Как я могла? Как могла желать Густи дурного, как могла завидовать…, – Лауре хотелось заплакать, однако она велела себе собраться. Маляр и Драматург, с отрядом, уходили из лагеря. Операцию наметили до приезда Лауры. Драматург, мрачно, сказал:

– Возьмем еще немного бомб. После подобного…, – он кивнул на рацию, – хочется, чтобы ни одного немца не осталось в живых, нигде…, – сжав сильный кулак, он обвел глазами отряд: «Собираемся».

Лауре оставили тетрадь, с записями о передвижении немцев, расписании поездов с оружием, и прибытии новых частей. Джон велел выходить на связь каждый день. Проводив ребят, она возвращалась к роднику, на следующий сеанс. Сведений в тетради было много, однако даже здесь, в лесной глуши, Лаура не хотела рисковать, постоянно сидя в эфире.

Одернув холщовую куртку, пригладив волосы, она захлопнула крышку рации. Лаура выбралась из землянки. Отряд спускался по аккуратной лестнице, ведущей на гать. Маляр шел сзади, с немецкой винтовкой, в сером, простом пиджаке, и кепке. Они собирались минировать железнодорожный мост, на реке Вилен, между Ренном и Витре, на восточном пути, идущем в Париж.

Обернувшись, кузен помахал ей:

– Дня через три вернемся, Монахиня…, – Мишель велел себе отвести глаза от стройной фигурки, в фермерских, холщовых штанах, и потрепанной куртке. Немного раскосые глаза слегка припухли. Он стиснул зубы:

– Плакала, в землянке. Она сильная девушка, не хочет на людях показывать слабость…, – подняв руку, Лаура перекрестила отряд. Оглядываясь, Мишель видел темные волосы, падающие на плечи девушки. Прибавив шагу, он оказался рядом с кузеном, в голове колонны.

– Мне надо задержаться, – нарочито небрежно сказал Мишель, – идите на восток, я вас нагоню, завтра. Хочу проверить, как дела в охотничьем доме обстоят, не было ли там немцев. Долина известная, вдруг кому-то из реннской комендатуры придет в голову полюбоваться местами, где рос рыцарь Ланселот. Здесь встретимся…, – он достал карту, Драматург велел: «Ты осторожней».

Мишель исподтишка взглянул на кузена:

– Кажется, ничего не заподозрил. Мне почти тридцать. Наконец-то я научился врать так, что Теодор этого не видит. Бедный Стивен, бедная Густи. Хотя бы дочка у него осталась. Питер теперь совсем один, и мадам Клара овдовела…, – кроме долины Мерлина, Мишелю надо было навестить Ренн, но об этом кузену знать не требовалось.

Отряд медленно пробирался по бревнам, холм почти скрылся из виду:

– Нельзя бояться, – напомнил себе Мишель, – лучше услышать отказ, чем вообще ничего не услышать. Делай, что должно, как говорится, и будь, что будет…, – увидев проблеск чистого, синего цвета, он улыбнулся. Монахиня стояла на откосе холма, с флагом свободной Франции. Девушка поднимала знамя вверх, Мишель повторил себе: «Ничего не бойся». Свернув на гать, отряд затерялся среди бурелома.

Федор лежал, закинув сильные руки за голову, рассматривая скат землянки. В сентябре, собрав отряд, они нашли, с помощью местных ребят, холм, и занялись обустройством лагеря:

– Жалко будет его оставлять, – хмыкнул Драматург, – много труда вложено. Хотя зачем отсюда уходить? Наоборот, у нас новые люди чуть ли не каждую неделю появляются…, – они не брали в отряд бойцов без военного опыта. Мишель отлично управлялся с рвущимися в дело подростками и юношами. Маляр, мягко, объяснял добровольцам, что роль связного в городе, человека, следящего за немецкими войсками, и бретонскими отрядами коллаборационистов, не менее ценна:

– Правильно, – как-то раз сказал Федор, – незачем подвергать ребятишек опасности. Они совсем молоды…, – Маляру не было тридцати, однако кузен давно обзавелся легкими морщинками, вокруг глаз. Федор, невольно, провел рукой по виску:

– У меня седые волосы появились. Сорок один год. Мишель хорошим отцом станет, сразу видно. Он любит с мальчишками возиться…, А я? – услышав лондонские новости, Федор, в первое мгновение подумал не о смерти тети Юджинии, или жены Стивена. Он вспомнил, что у них с Аннет весной мог родиться ребенок. Прикусив губу, почти до крови, он отогнал эти мысли:

– Забудь. Аннет погибла, ты мстишь за нее. Будешь мстить, пока не останется ни одного нациста…, – они с Мишелем предполагали, что оберштурмбанфюрер фон Рабе, с его интересом к искусству, рано или поздно вернется в Париж.

– И я с ним встречусь, – обещал себе Федор, – наедине, так сказать. Герр Максимилиан пожалеет, что мне дорогу перешел, что вообще на свет появился…, – приподнявшись на локте, он оглядел землянку. Ребята, устало, спали, он слышал храп. Кто-то из легко, раненых постанывал. Пахло потом и грязью. Они добрались до лагеря поздним вечером, сил мыться ни у кого не осталось. Они, молча, хлебали суп, из копченого кабана, со старым, прошлогодним горохом. Лаура испекла лепешки, из гречневой муки. Девушка напоила их кофе.

Акция прошла удачно. Они подорвали немецкий военный пост, и оставили посередине реки Вилен развороченные, дымящиеся рельсы. Обломки железа торчали вверх. Пошарив рукой по земляному полу, Федор нашел папиросы:

– Двое погибших, трое раненых. Одного нельзя было забирать…, – деревенский врач, живший под Витре, обещал вынуть пулю, и спрятать бойца в подвале. Парень сказал, что сам доберется до лагеря, когда оправится. Трупы они тоже не могли унести. Впрочем, на операции ходили без документов:

– У нас и документов, настоящих нет, – усмехнулся Федор, глядя на огонек папиросы, – сожгли, закопали. Драматург, и Драматург. Больше от меня немцы ничего не добьются, в случае ареста…, – гестапо не оставляло в живых тех, кого подозревали в связях с отрядами Сопротивления:

– Но я немцам не попадусь, – приподнявшись, Федор взглянул на деревянные нары, напротив, – я редко в городах появляюсь. А Мишель…, – постель Маляра была пуста. В бое на берегу реки кузена легко ранило, в плечо. Фельдшер отряда, в лесу, наложил повязку. Присоединившись к группе, в пяти милях от моста, Мишель сказал, что в охотничьем доме все в порядке.

– Немцы приезжали, по словам егеря…, – они сидели у костерка, в кустах, – осмотрели здание, но в подвалы не залезали. Егерь немецкого языка не знает. Не понял, о чем они говорили…, – Мишель невесело улыбнулся: «Если они решат в долине обосноваться, придется перепрятывать коллекции».

– Нечего им у озера делать, – отмахнулся Федор, – место дикое, а они от больших дорог не отходят. В Мон-Сен-Мартене они лагерь устроили, если газете верить. Для евреев, скорее всего. Здесь и евреев никаких нет…, – коллаборационисты писали, что бандиты, как они называли бельгийских партизан, проводят акты саботажа, на шахтах. Федор подумал, что евреев, наверняка, тоже заставляют работать на рейх:

– Давида никто в лагерь не отправит, – сказал он Мишелю, – немцы понимают, что он великий ученый. Получит Нобелевскую премию, уедет в Швецию, семью увезет…, – он смотрел на старое, шерстяное одеяло, на постели кузена:

– Девушку он, что ли, завел? Элен под Ренном живет, в деревне…, – до войны девушка успела получить диплом учительницы. Жених Элен преподавал рисование. Они с Мишелем дружили:

– Ее жених при Дюнкерке погиб…, – вспомнил Федор, – старшим лейтенантом воевал, в пехоте. Правильно мы ей сказали, чтобы из школы уходила…, – во всех классах, по распоряжению вишистской администрации, повесили портреты Петэна с Гитлером.

– Станет секретаршей. Хорошее прикрытие, – Федор прислушался, но шагов кузена не уловил, – как у Монахини. Девушки и девушки, ничего подозрительного…, – Маляр присоединился к отряду в хорошем настроении. Федор потушил сигарету:

– Он молодой, Мишель. Тяжело здесь жить, на отшибе. Ребята ходят к женам, к невестам, у кого они имеются. Я себе обещал, над телом Аннет, что ничего не случится, до победы…, – зевнув, он решил не беспокоиться о кузене:

– Рисует, наверное…, – Федор посмотрел на открытую дверь землянки, – ночь ясная, звездная. Когда мост подрывали, было пасмурно, даже туман поднялся. Погода нам на руку пришлась…, – он погрузился в серую, влажную дымку:

– Как ее глаза…, – измученно вспомнил Федор, – у Анны были серые глаза. Оставь, оставь, ты ее больше никогда не увидишь…, – вздрогнув, Федор подумал, что это бабушка Марта. Хрупкая, невысокая девушка, с бронзовыми, тускло блестящими волосами шла к нему, протянув руку. На узкой ладони переливались изумруды. Федор узнал крестик, тот, что он отдал Анне, в Берлине, два десятка лет назад.

– Ее, может быть, вовсе не Анной звали…, – зло сказал себе мужчина, – забудь о ней. А что я бабушку Марту увидел, в молодости, это не в первый раз. Она мне снилась, осенью, когда мы здесь обосновались. И это вообще не бабушка Марта…, – он, неожиданно, улыбнулся, – а Бретонская Волчица, ее прабабушка. Она с генералом де Шареттом воевала, в Вандее. Понятно, почему она тебе является, с крестиком. Крестик все хранили, а ты его, Федор Петрович…, – он прибавил крепкое словечко, по-русски. Бронзовые волосы пропали в тумане, звук легких шагов исчез. Он нащупал пальцами кольцо, на цепочке:

– После победы…, – сказал себе Федор, – после победы, я, непременно, встречу кого-нибудь. Я никого так не полюблю, как их…, Анну, Аннет…, Но дедушка Федор Петрович тоже поздно женился. Хотя он бабушку Тео ждал…, – задремав, Федор не услышал мягких шагов, у землянки.

У менгиров мигал зеленый огонек рации. Мишель видел, в свете звезд, очертания антенны, стройную спину кузины. Лаура склонилась над передатчиком, держа на коленях тетрадь. Правая рука ловко стучала ключом. В кармане куртки Мишеля лежало простое, серебряное кольцо. Он не хотел долго бродить по Ренну. Город кишел немцами, а документов у него не было:

Мишель зашел в первую попавшуюся, дешевую лавку, на рынке:

– После победы я ей подарю самое лучшее кольцо. Если она согласится, конечно…, – в долине Мерлина, в городе, нагоняя отряд, он думал о Лауре. Он понял, кто ему снился, с ребенком на руках:

– Она, конечно…, – увидев, что кузина сворачивает антенну, Мишель, решительно, поднялся – какой я дурак. Она мне еще пять лет назад нравилась. Но мы тогда моложе были…, – даже в ночь подрыва моста, он видел немного раскосые, темные глаза, слышал легкое дыхание. Он вспоминал ночь, в Дрездене, свой голос, на балконе квартиры Густи:

– Не надо бояться, Стивен. Иди к ней, она тебя ждет…, – Мишель сжал в руке кольцо:

– Густи, больше нет. И меня могут завтра убить. Или ее, Лауру…, – о подобном он думать не хотел:

– Но у Стивена теперь девочка появилась, тоже Августа. Смерть везде, но нельзя ее бояться. Надо жить…, – ночь пахла весенними, нежными цветами. Переливался Млечный Путь, в кронах деревьев хлопали крыльями птицы. Незаметно перекрестившись, Мишель пошел ей навстречу. Кузина, с передатчиком, спускалась от менгиров, по тропинке, к лагерю.

– Я ей все расскажу, – решил Мишель, – то есть, конечно, не стану говорить о Момо. Такое недостойно мужчины. Но она должна знать, что я всегда, всегда буду ее любить, должна…, – Мишель смотрел на звезды. Он оступился, наткнувшись на кузину.

– Извини…, – она держала рацию. Мишель, сверху вниз, посмотрел на узел темных волос, на простой крестик, на смуглой шее:

– Я никогда подобного не говорил, – понял Мишель, – я не знаю, как…, – он знал. Взяв маленькие, изящные руки, он просто сказал, что любит ее:

– Я был дурак, – Мишель улыбался, – я пять лет вспоминал тебя, Лаура, но думал, что поздно, что мы никогда с тобой не увидимся. Только, как родственники, – торопливо прибавил он, – я не знал, нравлюсь тебе, или нет. Но, если я, хоть немного тебе по душе…, – он увидел влагу на ее нежной щеке. Девушка, осторожно, вынула руки из его ладоней:

Лаура заставила себя не прижиматься к нему, не класть голову на плечо:

– Мишель…, – она сцепила пальцы, – не надо, не надо. Ты делаешь ошибку. Я совсем не такая, как ты думаешь…, Не надо…, – помотав головой, она быстро пошла к своей землянке. Мишель услышал треск двери, до него донеслись сдавленные рыдания. Он не двигался с места, держа кольцо:

– Чушь, – зло сказал себе мужчина, – чушь и ерунда. Я люблю ее, и если она любит меня…, – рванув на себя деревянную дверь, он покорежил ручку. В землянке было темно, она съежилась на узкой лавке, укрывшись одеялом, с головой. Он сделал шаг к стене, слыша ее тихий плач. Мишель, нарочито спокойно, сказал:

– Я здесь, Лаура, и уйду, только если ты захочешь. Так будет всегда, пока мы живы. Ты мне сейчас все расскажешь, тоже, если захочешь…, – девушка села, раскачиваясь, натянув на плечи одеяло. Устроившись рядом, Мишель осторожно, нежно, обнял ее:

– Держи…, – Мишель щелкнул зажигалкой, – я здесь, Лаура, я с тобой…, – она затянулась горьким дымом: «Это долгая история, Мишель».

Наклонив белокурую голову, он поцеловал жесткие кончики пальцев:

– Я теперь никуда не тороплюсь, и больше не буду…, – робко погладив его по щеке, девушка начала говорить.

Холодную кладовую отряд устроил на склоне холма, рядом с устьем ручейка. Землянку обшили тесом, и проконопатили мхом. Драматург пропустил Лауру в низкую дверь:

– Здесь раздолье для моих, так сказать, профессиональных способностей. В остальное время мы больше разрушаем, чем строим…, – Лаура видела подробный план лагеря, начерченный в блокноте кузена, изящные, тонкие рисунки:

– Фортификацию я тоже знаю, – объяснил Федор, – я немного линией Мажино занимался. Не то, чтобы она армии понадобилась, – сочно добавил кузен, сплюнув на землю.

Мишель тоже рисовал:

– Иногда хочется подержать в руках карандаш, а не винтовку, или пистолет…, – Маляр улыбался, – я и в Германии рисовал, в лагере для военнопленных. Даже фреску начал писать…, – Густи рассказала Лауре, в Блетчли-парке, как Мишель и полковник Кроу оказались в Дрездене.

Мишель передал ей пухлый, перетянутый простой резинкой блокнот. Она перелистывала страницы, глядя на рисунки из крепости, на эскизы, сделанные Мишелем в лесах. Лаура дошла до наброска, в старинной манере. Обнаженная женщина стояла в тазу. Служанка держала полотенце, под ногами мешалась маленькая собачка. В круглом зеркале отражалась худая спина, с выступающими лопатками. Лаура смотрела на острый, упрямый подбородок, на тонкие губы:

– Она похожа на Констанцу, покойную. Мишель, наверное, фото вспомнил. Хотя Констанцу только в детстве фотографировали…, – с четырнадцати лет, когда кузина поступила в Кембридж, она больше не снималась, по соображениям безопасности.

– В манере Ван Эйка…, – неслышно вздохнула девушка, – Густи тоже по Ван Эйку диссертацию пишет…, – когда Лаура рассматривала блокнот, леди Августа еще была жива.

– А сейчас ее больше нет…, – Лаура стояла над бочкой, с засоленным мясом. Бочки в отряде тоже делали сами. До войны многие ребята работали на фермах и в маленьких, семейных мастерских, в провинциальных бретонских городах. На востоке говорили на галло, но в отряде были и бойцы с запада, из Финистера. Впрочем, о бретонском СС, и о коллаборационистах, они отзывались с нескрываемым презрением:

– Вешать их надо, – отрезал кто-то из ребят, – что мы и делаем. Язык неважен. Мы французы, и не позволим продавать Францию, ради места у кормушки…, – в развешанных по Фужеру плакатах утверждалось, что кельты, на самом деле, исконная арийская раса, родственная древним германцам. Один из приятелей Мишеля, в отряде, до войны тоже учился у профессора Блока, и преподавал историю, в университете Ренна. Он только выругался, когда Лаура спросила о листовках:

– После войны, мы шваль, лижущую задницу Гитлеру, отправим на каторгу. Исконная арийская раса…,– ученый горько усмехнулся, – хотят вскочить на подножку поезда с провизией. Гитлер пишет, что французы неполноценны. Сейчас все себя начнут арийцами объявлять…, – Лаура помешала палкой рассол:

– Он вчера ушел. Сказал, что ему надо подумать. Что думать, все понятно…

В темноте блестели его голубые глаза. Он обнимал ее за плечи, а Лаура, медленно, прерываясь, говорила. Она не стала скрывать, что давно работает на Секретную Службу. Девушка начала именно с этого. Так было легче. Мишель усмехнулся:

– Понятно, что к нам бы не прислали человека с улицы. И вообще…, – он, легонько, провел губами по ее виску, по седой пряди, – девушка, которая сорок раз прыгала с парашютом, и стреляет лучше, чем бывшие армейские офицеры, вряд ли научилась такому за две недели до отлета на оккупированные территории….

– Я капитан, – тихо сказала Лаура, – только во вспомогательных частях, женских. В регулярной армии женщины пока не служат, – она иногда думала, что девушек с ее званием можно пересчитать по пальцам. В Блетчли-парке все аналитики, операторы, и шифровальщицы получили армейские нашивки. По словам Джона, это было удобней, чем подписывать контракты с гражданскими лицами:

– Твоего отца мы не можем обратно призвать…, – герцог развел руками, – он инвалид, списан, по здоровью…, – Лаура еще не слышала отца, на сеансах связи:

– Папа не знает, где я. Он думает, что я в Канаду полетела, или в Шотландию. Но рано или поздно, он спросит у Джона, кто такая Монахиня. Хотя Джон, конечно, может и не отвечать. Сошлется на военную тайну…, – услышав о ее звании, Мишель рассмеялся:

– Мы с тобой оба капитаны. Теодор должен был стать командиром отряда, но сказал, что лучше, если мы вместе будем руководить. И все? – поинтересовался Мишель, привлекая Лауру к себе:

– Потому что, если да, то я не понимаю, зачем мы вообще подобное обсуждаем…, – Лаура почувствовала его твердую, уверенную руку. Девушке отчаянно захотелось больше ничего не говорить, а просто оказаться в его объятьях, на узком, деревянном топчане, забыв об остальном.

– Нельзя, – велела себе девушка, – нельзя больше лгать. Ты потеряла сына, потому, что лгала любимому человеку. Никогда подобного не случится. Мишель должен знать правду, – она отстранилась: «Нет».

Она рассказала и об Йошикуни, и о ночи, в Блетчли-парке, проведенной со Стивеном. Лаура помолчала:

– Я…, я его не любила, Мишель. И он меня, конечно, тоже. Это от одиночества случилось…, – мужчина вздохнул:

– Я очень хорошо знаю, что такое одиночество, любовь моя…, – Мишель поднялся:

– Ты отдыхай, пожалуйста. Мне надо…, – он взглянул на дверь, – надо подумать. Надо ручку починить…, – Мишель коротко кивнул: «Спи».

Лаура ворочалась, уткнувшись лицом в сгиб локтя:

– Он не придет, не вернется. Женщина с ребенком. То есть, у меня нет ребенка…, – она опять увидела белую, вязаную шапочку, сжатый, крохотный кулачок мальчика, нежную щечку, длинные ресницы, – нет, и никогда не будет…, – она вцепилась зубами в одеяло:

– Он подумает, что ты и ему начнешь лгать…, – Лаура заснула, чувствуя слезы на лице.

Утром ручка двери оказалась исправной, а Маляра в лагере не было.

Старший кузен повел рукой:

– По делам ушел…, – следующая акция должна была состояться после Пасхи.

– Через две недели Пасха…, – засучив рукава рубашки, Лаура вытащила из бочки кусок соленой свинины, – надо, хотя бы, перед праздником от мяса отказаться. Картошка осталась, морковь, грибы сушеные…, – отряд собирался в обитель отца Франсуа, на праздник. Драматург, довольно неохотно, разрешил Лауре пойти на торжественную мессу:

– Ладно, – хмуро сказал Теодор, – в конце концов, место уединенное. Вряд ли стоит немцев ожидать. Маляр, если к тому времени вернется, проводит тебя…, – сегодня была суббота. Мишель два дня, как не появлялся на базе.

Лаура кинула мясо на погнутую, оловянную тарелку. Она вытерла щеки ладонью:

– Вернется, и больше на меня никогда не посмотрит…, – она подняла голову, нож выпал на земляной пол. Белокурые волосы сверкали в утреннем солнце. Мишель спустился вниз. Лаура стояла за деревянным, грубо сколоченным столом, держа на весу испачканные в рассоле руки. Он смотрел на стянутые в пучок волосы, на темно-красные губы. Девушка часто, легко дышала. Мишель понял, что улыбается:

– Tu sei dell'anno la giovinezza tu del mondo sei la vaghezza. В тебе вся молодость и красота мира. Я ее люблю, всегда буду любить, пока мы живы. Значит, и мальчика ее тоже. После войны мы поедем в Японию. Наримуне хороший человек, и Регина тоже. Они все поймут, мы взрослые люди. Договоримся…, – шагнув к Лауре, он раскрыл руки. Мишель шептал все это, целуя темные локоны, обняв девушку:

– Не надо, не надо, любовь моя. Он твой сын, и мой сын тоже. После войны мы встретимся, с Наримуне, с Региной, и все решим. Мальчик узнает, что ты его мать. Он сможет приехать к нам, в Европу…, – Мишель целовал соленые, влажные, смуглые пальцы:

– И щеки у нее соленые, от слез…, – он слышал, как бьется сердце Лауры, – бедная моя, она столько в себе это носила. Я никогда, никогда ее не покину…, – он достал кольцо.

Лаура ахнула:

– Мишель…, Зачем, сейчас…, Я бы и так…, – она смутилась, покраснев.

– Не так…, – мужчина, уверенно, надел кольцо на смуглый палец, – я все делаю, как положено, Лаура. Теперь делаю…, – Мишелю хотелось до конца жизни простоять в кладовой, вдыхая острый запах рассола, обнимая ее, изящную, маленькую, целуя волосы на виске, где сверкала серебристая прядь:

– Именно сейчас и надо. Складывайся…, – велел он, – отец Франсуа нас ждет, перед вечерней мессой. Теодор тоже поедет, я его в свидетели беру. Он, правда, еще ничего не знает…,– Мишель подмигнул Лауре:

– Потом я тебя кое-куда отвезу…, – он посмотрел на хронометр:

– У тебя есть четверть часа…, – он ласково провел рукой по стройной спине, – мой любимый капитан…, – Лаура, внезапно, сказала:

– Но ведь можно было после Пасхи, Мишель…, – она прикусила губу.

Мишель покачал головой:

– Нет, любовь моя. Я слишком долго ждал, не хочу больше тянуть…, – поцеловав девушку куда-то в висок, Мишель подтолкнул ее к двери:

– Беги. Пистолет возьми, – добавил он вслед Лауре, – на всякий случай.

Он проводил глазами темные волосы:

– Слишком долго ждал. Не только поэтому, конечно, а потому, что меня могут убить, в любой день. Но с Лаурой ничего не случится, – зло сказал себе Мишель, – ничего и никогда. Я за нее отвечаю, до конца моих дней…, – утащив кусок мяса, он пошел к Драматургу. Мишель хотел сказать кузену, что сегодня вечером они с Лаурой венчаются.

Курицы расхаживали по двору, поклевывая траву, сторонясь колес мотоцикла. Машину прислонили к деревянной стене сарая. Над лужайкой, уходящей к лесу, висела легкая, белая дымка. Едва рассвело. Поперек двора протянули веревки. Постельное белье и одежду сняли, аккуратно сложив, на лавку, рядом с задней дверью. Из распахнутого проема тянуло кофе и жареным хлебом. Курица остановилась у каменного порога. Сквозь треск дров, в камине, и звуки бурлящей в чайнике воды слышался красивый, высокий тенор:

– Tu sei dell'anno la giovinezza tu del mondo sei la vaghezza…, – пение сменилось веселым свистом. На крепком, прошлого века столе, блестел медный кофейник. Мишель аккуратно поставил на поднос грубые, фаянсовые тарелки. На ферме месье Ланнуа не водилось электричества, или газа. Воду брали из колодца, дрова приносили из леса. В старинном, времен восстания в Вандее, камине, висели цепи, для котла и большого, неуклюжего чайника.

Договорившись о венчании, в обители, Мишель заехал к фермеру, чтобы оставить мотоцикл. Он не предполагал, что мадам и месье Ланнуа собираются на выходные в Ренн, к сыну. Выведя из сарая телегу, фермер чистил невысокую, выносливую лошадку.

Мадам Ланнуа всплеснула руками:

– Ночуйте, конечно…, – фермерша подмигнула Мишелю, – поздравляем, от всей души. Война войной, а люди женятся. Хорошую вы девушку выбрали, – мадам Ланнуа одобрительно кивнула, – красавицу…, – постель в маленькой спальне пахла сухими травами. Фермеры оставили в комнате подсвечник, и бутылку, с домашним, крепким сидром.

Мишель еще никогда не управлялся со сковородой, водруженной на треногу, над огнем в очаге. Разбивая большие, свежие яйца в миску, он решил, что получилось неплохо. Он стоял босиком, в брюках и накинутой на плечи рубашке, блаженно, широко улыбаясь. Мишель еще никогда не был так счастлив.

На подносе лежал букетик ландышей. Мишель собрал цветы первым делом, когда спустился на тихий двор. Он приоткрыл калитку, ведущую на луг. На траве лежала прохладная роса, солнце еще не поднялось над лесом. Он наклонялся, купая руки в сладкой влаге, срывая ландыши. Оглянувшись на окна спальни, под нависающей крышей, с деревянными балками, Мишель подумал, что она и сама вся, словно цветок.

В крохотной церкви, в обители монахов-бенедиктинцев, мерцали огоньки свечей. Леса вплотную подступали к монастырю. Закат играл над серой, черепичной крышей, беленые стены окрасились золотом. С небольшой речки тянуло холодком, в растворенные двери храма слышалось уханье совы.

Их венчали перед вечерней мессой. Теплый воск капал на руку, они стояли на коленях, перед алтарем. Когда Мишель навестил обитель, бенедиктинец нисколько не удивился. Отец Франсуа протер старомодные очки, в железной оправе:

– Сейчас и надо венчаться, дорогой мой. Конечно…, – монах усмехнулся, – пришел бы ты ко мне на следующей неделе, я бы попросил тебя до Пасхи подождать. Но пока что можно. Цветов и всего остального у вас не ожидается, как я понимаю…, – Мишель успел сорвать для Лауры немного ландышей.

Пистолеты они отдали кузену, Теодор ждал в церковном притворе.

Отец Франсуа махнул рукой:

– Христианин, он и есть христианин. Пусть станет свидетелем, ничего страшного…, – никаких бумаг они не получили:

– У меня паспорт на чужое имя, а у Лауры он поддельный…, – монах написал на листке из блокнота, на латыни, что Мишель и Лаура стали мужем и женой, по законам церкви:

– После войны сходим в мэрию, – Мишель взял ее руку до начала церемонии, не выпуская изящных пальцев, с простым кольцом, – сходим, моя дорогая баронесса…, – видя, что Лаура улыбается, Мишель пообещал себе:

– Сделай так, чтобы она больше никогда не плакала. Чтобы она была счастлива…, – услышав о венчании, кузен покрутил рыжеволосой головой:

– Понятно, что сейчас все быстро делается, но…, – Теодор немного замялся, – ей потом придется разъезжать, по стране. Если что-то…, – он не закончил, испытующе посмотрев на Мишеля, – что-то произойдет, подобное трудно будет. Здесь континент, а не Британия, война идет…, – Мишель знал, о чем он говорит.

– Ничего не случится…, – он вздохнул, насыпая кофе в кофейник, – мы осторожны. После войны у нас дети появятся…, – посмотрев на узкую, деревянную лестницу, ведущую наверх, Мишель опять поймал себя на улыбке. Он до сих пор не мог поверить, что женился:

– Я женился по любви…, – Мишель, насвистывая, замешивал гречневое тесто, для блинов.

– Как я и хотел. И Лаура тоже хотела. Семья обрадуется, когда услышит…, – Лаура, ночью, хихикнула:

– Я подожду, пока папа окажется на смене. Он еще не знает, где я. Теперь он меньше волноваться будет…, – растрепанные, темные волосы пахли ландышем. Она вся была маленькая, смуглая, она помещалась у него в руках, как будто, понял Мишель, Господь ее сотворил особо, для него, только для него:

– Теперь он вообще не будет волноваться, – уверенно сказал Мишель, – потому что я за тебя жизнь отдам…, – он целовал узкую, изящную спину, стройную шею, нежную, горячую поясницу. В лагере она переоделась и венчалась в шелковом платье, цвета спелой сливы. Теодор оставил их у ворот фермы Ланнуа:

– Завтра сеанс связи, не забывайте…, – Мишель едва успел зажечь свечи, и откупорить бутылку сидра. Ее губы на вкус были, словно спелое яблоко. Платье соскользнуло вниз, на деревянные половицы, Мишель даже закрыл глаза. Она будто вся светилась.

Он жарил омлет, посыпая его сушеными травами мадам Ланнуа, чувствуя сладкую усталость. Лаура, до рассвета, шепнула:

– Ты спи, спи, пожалуйста…, – она обнимала его. Мишель позволил себе положить голову на мягкое плечо. Она была вся родная, теплая, она уютно устроилась у него под рукой. Мишель, едва касаясь, провел губами по ее щеке:

– Почему так…, – длинные ресницы Лауры дрожали, – почему…, – подумал он:

– Почему пришлось ждать, ошибаться? И мне, и ей. Господь так рассудил, конечно…, – он поцеловал закрытые, сонные глаза:

– Но может быть, подобное к лучшему. Мы больше никогда, никогда не расстанемся…, – пожарив блины на медной сковороде, Мишель намазал их свежим, козьим маслом. Глиняный кувшин с молоком стоял рядом. Мишель напомнил себе, что надо подоить козу, перед тем, как уйти с фермы:

– Я вообще-то, не умею…, – он подхватил кофейник, и Лаура, кажется, тоже. Но не может это быть сложнее, чем прыгать с парашютом. Я и не прыгал, никогда, кстати…, – пистолеты лежали на полу, в спальне, среди шелка ее платья, на сброшенных чулках.

Замедлив шаг перед комнатой, Мишель прислушался. Осторожно открыв дверь, он уловил едва заметное дыхание. Жена спала, уткнув лицо в подушку, в комнате пахло теплом. Он постоял, прислонившись к косяку, любуясь ей. Лаура подняла голову, поморгав припухшими глазами:

– Зачем, я бы сама…, – она встряхнула распущенными волосами:

– Как хорошо. Я и не знала, что подобное бывает. То есть забыла…, – она не хотела ничего вспоминать:

– Есть только я и он…, – Мишель опустил поднос на стол:

– Я тебе говорил, я всю жизнь буду рядом…, – Лаура потянула его к себе, целуя свежий шрам, повыше локтя, на правой руке, – буду готовить завтрак, тебе и детям…, – он окунул руки в темные, мягкие волосы, прижимая ее к постели:

– Никуда, никогда не уйду…, – Мишель целовал высокую грудь, спускаясь ниже, – я люблю тебя, Лаура, буду всегда любить. Что бы ни случилось…

– Я тоже…, – она горячо, прерывисто дышала, постанывая, старая кровать скрипела.

– Я тоже, Мишель…, Я…, – она заплакала, кусая губы, сдерживая крик. Лаура откинулась назад, ландыши рассыпались по холщовой простыне. Она нащупала пальцами цветок, вдыхая запах пороха, гари, табака, гладя его белокурую голову:

– Господи, пожалуйста, сохрани его. Сделай так, чтобы мы навсегда остались вместе.

 

Часть девятнадцатая

Германия, июнь 1941

 

Берлин

Зал прилета аэропорта Темпельхоф украшали огромные, красно-черные флаги, со свастиками. На приспущенных знаменах виднелись траурные банты. Неделю назад, в северной Атлантике британские корабли пустили ко дну гордость немецкого военного флота, линкор «Бисмарк». Погибло больше, чем две тысячи человек. Незадолго до сражения, в Датском проливе, «Бисмарк» потопил британский флагман, линкор «Худ». Из полутора тысяч моряков на «Худе» спаслось только трое.

За столиком кафе граф Теодор фон Рабе зашуршал газетой. Американские издания в Берлине продавали, но граф подозревал, что скоро в Германии «New York Times» будет не достать. На первой странице сообщалось, что президент Рузвельт объявил США находящимися в состоянии национальной мобилизации.

– Они пока не воюют, – пробормотал Теодор, – но все к тому идет…, – Эмма, в зеленовато-серой форме вспомогательных частей СС, в юбке ниже колена, кителе и белой рубашке, стояла в очереди, за кофе. Белокурые, тщательно подстриженные волосы спускались на плечи. В канцелярии рейхсфюрера ценили аккуратность, во внешнем виде. Черный галстук скалывала металлическая булавка, с раскинувшим крылья орлом. На рукаве кителя девушка носила нашивку с двумя молниями.

Две недели назад, получив аттестат об окончании школы, дочь стала машинисткой в канцелярии, на Принц-Альбрехтштрассе. Девушку не звали на совещания. Эмма предполагала, что продвижения по службе ей придется ждать долго. Она вздохнула:

– Генрих меня предупреждал. Когда откроют школу…, – Эмма поморщилась, – для женских частей СС, когда я ее закончу, тогда, может быть, удастся…, – она указала пальцем на потолок гостиной, – а пока я варю кофе и перепечатываю заказы провизии, для столовой…, – ласково погладив Аттилу, она, бодро, завершила:

– Это только начало. И мне надо ходить в Лигу Немецких Девушек, вести занятия…, – скосив глаза вбок, Эмма высунула язык. Она скорчила подобную гримасу, когда отец сказал, что они едут в Темпельхоф, встречать фрау и фрейлейн Рихтер. Мать и дочь пригласили на конференцию национал-социалистической женской организации. Теодору доставили телеграмму от фрау Анны, из Цюриха.

Эмма, недовольно, заметила:

– Опять нацистская куколка будет трещать о восхищении фюрером, Гиммлером и остальной бандой мерзавцев, папа. Тем более, теперь я в мундире…, – дочь, брезгливо, повертела черную пилотку. Граф Теодор настоял на своем:

– Долг гостеприимства, милая. Генрих скоро приедет, на доклад. Он развлечет фрейлейн Марту, сходит с ней в музеи…, – Эмма фыркнула:

– Генрих ее терпеть не может. Он зимой жаловался, что у фрейлейн Марты в мозгу одна извилина, и та в форме свастики…, – граф смотрел на стройную спину дочери. Самолет из Цюриха приземлялся через полчаса.

Старших сыновей в Берлине не было. Отто в Аушвице, готовился к арктической экспедиции. Приехав в Берлин на Пасху, он долго распространялся о серии опытов, проведенных зимой, в лагере.

– Рейхсфюрер меня похвалил…, – Отто жевал голубцы, начиненные рисом, в овощном соусе, – данные по обморожениям пригодились морякам, летчикам. Мы сражаемся в Северной Атлантике, а потом пойдем на Россию…, – он обвел прозрачными, голубыми глазами столовую, – но все закончится до Рождества. Хотя впереди Америка, – пообещал Отто, – мы обязаны помочь японским союзникам…, – сын утверждал, что данные из Арктики пригодятся не только для подтверждения теории о существовании чистокровных арийцев, но и для медицины рейха:

– Я могу вас познакомить с кое-какими выводами…, – он резал голубцы точными, выверенными движениями хирурга, – разумеется, в пределах, позволенных военной дисциплиной…, – граф Теодор заставил себя улыбнуться:

– Мы уверены, что твои исследования ценны для развития науки, Отто…, – средний сын начал писать докторат, на основе работы в медицинском блоке Аушвица.

Максимилиан, весной, отправился на Балканы. Теодор предполагал, что старший сын вернется из завоеванного Белграда и павших, в конце апреля, Афин, не с пустыми руками. Дочь рассчитывалась за кофе. Теодор заметил одобрительные взгляды сидевших в кафе военных. Девушек во вспомогательных женских частях было мало, Эмма привлекала внимание. Длинные ноги дочери, в простых, черных туфлях, сверкали загаром.

Весна оказалась теплой. На Пасху берлинцы начали устраивать пикники в парках и открыли купальный сезон. На каникулах, граф свозил дочь на побережье. Вилла фон Рабе, построенная до первой войны, стояла на рыбацком острове Пель, к западу от Ростока, на белых песках, поросших камышами. Они взяли на отдых Аттилу и не включали радио. Теодор не хотел слушать гремящего «Хорста Весселя», захлебывающийся голос диктора, сообщавший о доблестных войсках вермахта, на улицах Белграда.

Эмма ездила на велосипеде в деревушку Тиммендорф, за провизией. Захватив бутерброды и кофе, в термосе, они с утра уходили в море, на яхте. Залив здесь был мелким. Атилла весело лаял на чаек, прыгая в теплую воду, Эмма смеялась: «Ты всю рыбу распугаешь, милый». Макрели, все равно, было столько, что ее можно было ловить руками.

Теодор старался не думать о далеких силуэтах военных кораблей, на горизонте. Впрочем, бомбежек ждать не стоило. Маршал Геринг, во всеуслышание, объявлял, что ни один британский самолет не появится над территорией рейха. Они жарили макрель на костре, над морем всходили первые, слабые звезды. Теодор смотрел на дочь, в короткой, теннисной юбке:

– Мы с Ирмой здесь сидели, восемнадцать лет назад…, – он затянулся сигаретой, – она тогда волосы распустила. Локоны дымом пахли…, – Теодор все хотел рассказать Эмме о ее матери, но качал головой:

– Не сейчас. После победы. Сумасшедший зарвется, Россия его сломает…, – летчики Люфтваффе получили приказ о начале операции «Барбаросса», на рассвете двадцать второго июня.

– Три недели осталось…, – он просматривал подвал газеты, – всего три недели…, – на выложенном плиткой полу кафе виднелась легкая, золотистая пыль. Вокруг аэропорта расцвели липы. Унтер-ден-Линден окутывало сияние деревьев, воздух был нежным, сладким. Он пробежал глазами статью об атаке на «Бисмарк»:

– Две машины велись пилотами настолько низко, что команды скорострельной малокалиберной артиллерии находились выше атакующих и с трудом различали их на фоне волнующегося моря…, – сообщалось, что командир эскадрильи, полковник Стивен Кроу, получил за бой с корабельными орудиями «Бисмарка» крест «За выдающуюся храбрость». Корреспондент написал, что летчик отличился и на Средиземном море, во время сражений в Северной Африке.

Свернув газету, Теодор взглянул на передовицу «Фолькишер Беобахтер».

– Нерушимая дружба между Германией и СССР…, – он залпом проглотил принесенный Эммой кофе. Дочь потягивала лимонад, прислушиваясь к голосу диктора. Объявили прибытие внутреннего рейса, из Кракова. Через несколько дней этим рейсом возвращался в Берлин Генрих. Эмма намотала на палец белокурый локон: «Папа, фрау Рихтер с дочерью у нас остановятся?»

– Нет, они заказали номер в «Адлоне», – ответил дочери граф. Про себя, он подумал: «А лучше бы у нас».

Фрау Анна улетела в Швейцарию, но Теодор не мог забыть черные, тяжелые волосы, большие, серые, дымные глаза, тусклое золото старого крестика, на белой шее. Он просыпался, закуривая, глядя в потолок спальни:

– Оставь, она на двадцать лет младше. Ирма тоже была на двадцать лет меня младше…, – ему пришло в голову, что фрау Рихтер может оказаться подсадной уткой. Высокопоставленных лиц, в рейхе, служба безопасности проверяла, используя тщательно отобранных женщин, членов партии:

– К ней еще больше доверия, – думал граф, – у нее швейцарское гражданство. Никто не заподозрит агента СД. Богатая дама, поклонница Гитлера. Хорошо быть нацистом, на берегах Женевского озера…, – он ничего не решил. Если фрау Анна работала на американцев, Теодору надо было открыть ей дату начала операции «Барбаросса». В Британии об этом знали. Зашифрованные сведения после Пасхи ушли дорогому другу, в Голландию. Вслед за Генрихом, граф и Эмма тоже стали звать голландский контакт именно так:

– Британцы найдут способ поставить в известность Советский Союз…,– он вытер губы салфеткой:

– Спасибо, милая. Цюрихский рейс, пойдем…, – надев утром хороший, летний костюм, Теодор долго завязывал галстук. На лацкане блестел золотой значок почетного члена НСДАП.

– Даже постригся…, – он провел рукой по седине, на висках:

– Тебе седьмой десяток, – почти весело сказал себе граф, – о чем ты только думаешь?

Он думал о фрау Рихтер:

– Пусть и американцы знают, о двадцать втором июня. Это надежней…, – они остановились у ворот, ведущих в зону паспортного контроля, где красовался бронзовый орел, держащий в лапах свастику. Теодор успокаивал себя тем, что даже если фрау Анна сообщает сведения на Принц-Альбрехтштрассе, то никаких подозрений подобный разговор не вызовет. Теодор был консультантом в министерстве авиации и Генеральном Штабе:

– В конце концов, я не стану открыто называть дату…, – в коридоре появились пассажиры, – скажу, что летом рейх собирается расширить лебенсраум, жизненное пространство. Понятно, за счет кого…, – он увидел знакомые, черные волосы.

Сзади носильщик катил тележку, с чемоданами и саквояжами, от Луи Вюиттона. Она надела элегантный, дорожный костюм, серого твида, с лиловым, замшевым кантом. Шляпки фрау Анна не носила, изящные туфли на высоких каблуках стучали по итальянской плитке пола. Марта шла рядом, в темной, пышной юбке и вышитой блузе, в народном стиле. Анна помахала им журналом «Frauen-Wart». На обложке граф заметил немецкого солдата, в каске, с винтовкой, и железным, арийским подбородком. Он напоминал Отто.

Эмма, едва слышно, шепнула:

– Это Отто и есть. Художник фото использовал. Образец арийца…, – на них повеяло жасмином. Мягкий голос фрау Анны сказал:

– Большое спасибо, что встретили нас, герр Теодор, фрейлейн Эмма…, – Марта, восхищенно, смотрела на китель вспомогательных частей СС.

– Хайль Гитлер! – фрейлейн Рихтер вскинула руку в нацистском приветствии, щелкнув каблуками туфель. Эмма заставила себя ответить:

– В конце концов, это ненадолго, – напомнила себе девушка, болтая с Мартой о погоде, – они не собираются здесь все лето провести. Улетят в Цюрих, мы их больше не увидим…, – они пошли к выходу из главного зала. Теодор держал фрау Рихтер под руку:

– Разумеется, мы пообедаем на вилле. Отличная спаржа, телятина, молодая клубника. Я очень рад, что вы приехали, фрау Анна.

– Я тоже…, – она посмотрела на него спокойными, непроницаемыми глазами. Красивые, розовые губы немного улыбались: «Я тоже, герр Теодор».

На улице, кружа голову, пахло липами. Теплый ветер носил золотые соцветия по ухоженному газону. Теодор усадил девушек на заднее сиденье мерседеса. Он подмигнул Анне:

– Вы будете рядом, фрау Рихтер. Я сам за рулем…, – отдав носильщику мелочь, он завел машину. Нацистский флажок на капоте раздулся, затрепетал. Вывернув со стоянки, мерседес направился на север, к центру города.

Официант кафе «Кранцлер», на углу Курфюрстендам, принес на террасу кофе с молоком. Кельнер, незаметно, убрал грязную посуду. Черноволосая женщина, с прямой спиной, в хорошо скроенном, строгом, синем костюме, встречалась с родственниками, в обеденный перерыв. Из-за столика поднялись двое мужчин, один в штатском пиджаке, со значком НСДАП, в круглых очках с железной оправой, и второй, в мундире старшего лейтенанта Люфтваффе. Они сердечно распрощались с женщиной, офицер поцеловал ей руку. Официант отряхнул накрахмаленную скатерть от липового цвета. Дама протянула два букета роз: «Будьте добры, поставьте в воду». У нее был нездешний акцент. Официант прислушался.

– Не баварский, но похожий. Она с юга, откуда-то…, – мужчины были берлинцами. Они заказали картофельный салат, и сосиски, с легким пивом. Дама попросила салат из одуванчиков, и пила минеральную воду:

– О фигуре заботится, – кельнер скользнул взглядом по стройным ногам, в нейлоновых чулках, – ей к сорока, но красавица. Должно быть, братья ее, или кузены. Наверное, приехала в столицу, развлечься…, – дама достала из сумочки конверт, с грифом отеля «Адлон», несколько листов бумаги, и автоматическую, дорогую ручку. Длинные, белые пальцы, без колец, с аккуратным маникюром, постукивали по столику:

– Будто кровь…, – официант заметил красный лак, покрывающий острые ногти. Повернувшись, дама окинула его спокойным взглядом. Кельнер, отчего-то, поежившись, заторопился прочь, унося цветы. Анна, краем уха, слушала голоса женщин, за соседним столиком. Рядом пили кофе жены военных, расквартированных на западе, во Франции, и Бельгии. Анна уловила слово «партизаны». Она знала об отрядах, на оккупированных территориях, но сейчас ей надо было думать не об этом.

Она, только что, распрощалась с Корсиканцем и Старшиной. Марта, с Эммой, на весь день уехала в Потсдам. Отделение Лиги Немецких Девушек, где вела занятия Эмма, устраивало экскурсию во дворцы прусских королей. Вечером группу ждал пикник, на берегу озера, катание на лодках, и ночевка в палатках. Эмма, весело, сказала:

– Фюрер и рейх ожидают от нас, будущих жен и матерей, крепкого здоровья. Марта не простудится, не волнуйтесь…, – дочь вскинула острый подбородок:

– Не забывай, я каждое лето проводила в лагере, в Альпах, на высоте в три тысячи метров, где гораздо холоднее…,– Марта получила в школе диплом с отличием. Руководитель математического семинара, в Высшей Технической Школе Цюриха, ждал дочь в сентябре. По результатам вступительных испытаний девушку зачислили на второй курс университета. На Пасху вышла ее первая статья, в студенческом сборнике. Анна зажмурилась, глядя на ряды формул. Дочь обняла ее сзади, потормошив:

– Ничего страшного, мамочка. Не сложнее, чем расчеты, в конторе…, – работа была о теореме Геделя. Марта занималась математической логикой:

– Профессор Гедель вовремя уехал в Америку…, – девушка положила голову на плечо матери, – его хотели призвать в гитлеровскую армию, с началом войны. У него все учителя, евреи. Я слышала, что он дружит с Эйнштейном…, – зеленые глаза восторженно засверкали:

– Хотела бы я увидеть Эйнштейна, мамочка…, – поднявшись на цыпочках, Марта поцеловала ее куда-то в висок: «А зачем тебя в Берлин вызывают?»

– Просто для доклада…, – рассеянно ответила Анна. В радиограмме, за подписью наркома внутренних дел, ей предписывалось явиться с дочерью в советское посольство, на Унтер-ден-Линден, к одиннадцати утра, первого июня:

– Воскресенье…, – подумала Анна, – завтра. Двадцать второе июня, тоже воскресенье. Через три недели…, – Корсиканец, и Старшина, подтвердили то, что Анна знала еще зимой. Атака на Советский Союз, согласно плану «Барбаросса», начиналась через три недели. В Москве тоже получали эти сведения. В каждой радиограмме Анна напоминала Центру, что война начнется, совсем скоро, что Западному Округу надо быть готовыми. Ответа из Москвы не приходило.

С Пасхи Анна заметила слежку. Опель, с затененными стеклами, неотступно, следовал за ее лимузином. Их с Мартой проводили до аэродрома, в Цюрихе. Анна не могла отправиться в Женеву, и забрать из ячейки американские паспорта. Она знала, что на пороге банка ее встретят двое невидных людей, с незапоминающимися лицами. Их напарники поехали бы в Монтре, за Мартой:

– Я не могу послать Марту в здешнее американское посольство…, – Анна смотрела на белую бумагу, на золотую пыль липового цвета, – у меня нет ни одного доказательства того, что у нас американское гражданство. Марту туда не пустят…, – о том, чтобы взять Марту в посольство советское, и речи не шло. Анна не собиралась рисковать жизнью дочери. Она понимала, что ее ждет за неприступными, коваными воротами, с мощным серпом и молотом, над входом. На деревянной террасе кафе лежали солнечные лучи, шумели автомобили. Мимо ехали украшенные рекламами фильмов автобусы. Анна проводила глазами черные буквы: «Субмарина – курс на запад!».

– Можно исчезнуть, с Мартой…, – ей отчаянно хотелось закурить, но прилюдно этого было делать нельзя, – затеряться, со швейцарскими документами…, – в Берлине Анна слежки пока не заметила, но это не означало, что за ней не наблюдали:

– За мной могут следить, например, Корсиканец и Старшина…, – она положила руку на сумочку, куда спрятала конверт от Старшины. Ариец, еще один член подпольной группы «Красная Капелла», работал в министерстве иностранных дел. От него поступили исчерпывающие сведения о политике рейха по отношению к евреям, на оккупированных территориях:

– Гетто, депортации, лагеря в Польше…, – граф говорил о прилете младшего сына, гауптштурмфюрера фон Рабе. Герр Генрих завтра возвращался из Кракова.

Анна сглотнула:

– Я не могу исчезать, не имею права. Нельзя бежать куда-нибудь в Швецию, или Центральную Америку, и всю жизнь прятаться. Я должна поехать в Москву, объяснить все Сталину, доказать, что Гитлеру верить нельзя. Осталось три недели, есть время для превентивного удара. Наша армия сильнее, японцы нас не тронут. Мы подписали с ними пакт о нейтралитете…, – Зорге сообщал в Центр, то же самое:

– И его не слушают…, – женщина разозлилась, – а меня послушают. Я всегда была верна партии, и родине. Это мой долг. Но Марту я им не отдам…, – она прикусила губу. До Анны, сквозь уличный шум, донесся смутно знакомый, женский голос: «Искупление…»

Она вспомнила горячую кровь, текущую по ногам, мертвое лицо Вальтера, холодные, лазоревые глаза Петра Воронова:

– Я обещала отомстить. Потом, – сказала себе женщина, – все потом. Впереди война, нельзя сейчас о подобном думать. Думай о долге, надо обезопасить родину. Надо убедить Иосифа Виссарионовича застать Германию врасплох. Пока Гитлер опомнится, наши танки будут в Аушвице, где братья фон Рабе трудятся…, – Анна поморщилась, допив кофе. Она не могла направить дочь к старшему графу фон Рабе. Герр Теодор мог оказаться фанатичным нацистом, Марту ожидала бы тюрьма Моабит и женский лагерь Равенсбрюк, о котором, захлебываясь, рассказывала Эмма фон Рабе, мечтавшая работать в охране СС.

– Нет, нет…, – Анна быстро писала, – только лавка, на Фридрихштрассе. Они связаны с британской разведкой, им поступают деньги от «К и К». Последний платеж прошел в мае. Они помогут Марте, непременно…, – Анна, в мае, отправила очередное письмо в Нью-Йорк, фирме «Салливан и Кромвель».

Она, внимательно, перечитала ровные строки:

– Девочке тяжело будет, но иначе нельзя. Нельзя ее брать в Москву, нельзя перепоручать нацистам…, – без Марты на руках, у нее не оставалось слабых мест:

– Бумаги надежно спрятаны в хранилище «Салливан и Кромвель»…, – она, незаметно, сняла с шеи крестик, опустив его в конверт, – Марта будет посылать письма, регулярно. Она все сделает, она аккуратная девочка…, – сжав зубы, Анна ощутила слезы на глазах:

– Я смогу торговаться с ними…, с Москвой, использовать документы. Они меня не расстреляют…, – запечатав конверт, Анна попросила счет:

– В Германии оставаться невозможно. Корсиканец и Старшина получат из Москвы распоряжение меня ликвидировать, и сделают это, даже если начнется война. А она начнется…, – опустив конверт в сумочку, Анна достала из портмоне мелкие монеты.

Телефон-автомат, рядом с террасой, оказался свободен. Она вдыхала запах лип:

– Тогда они тоже цвели, летом. Шел дождь, барабанил в стекла его комнаты. Марта все узнает, я ей написала. И об ее отце, и о крестике…, – Анна прислонилась лбом к теплому стеклу:

– Я его больше никогда не увижу, Федора. И Марту могу не увидеть…, – почувствовав привкус крови во рту, она тяжело задышала:

– Нельзя, нельзя. Исполняй свой долг, достучись до них. Докажи, что скоро начнется война, самая страшная из тех, что можно себе представить…, – длинный гудок в трубке сменился короткими. Анна вздрогнула.

– Один раз, – тоскливо подумала она, – один раз. Я устала, устала…, – она, быстро, набрала номер. Граф снял трубку на первом гудке, будто ожидая ее звонка.

– Я скупила всю Кудам, граф Теодор, – защебетала Анна, – и готова принять ваше приглашение на обед, если оно в силе…, – женщина улыбалась, белые зубы блестели. Повесив трубку, Анна забрала из аппарата неистраченные монеты. Подняв руку, она ступила на мостовую, засыпанную липовым цветом. Такси проехало совсем рядом. Женщина, невольно, пошатнулась, едва удержавшись на высоких каблуках. Листья лип трепетали наверху. Нацистский флаг, на универсальном магазине напротив, бился под сильным ветром:

– Искупление…, – Анна заставила себя стоять прямо.

– В «Адлон», – коротко велела она шоферу. Устроившись сзади, Анна облегченно закурила.

Марта и Эмма распрощались на станции метро «Фридрихштрассе». Девушки приехали из Потсдама обычным поездом. Эмма пожала плечами:

– Во-первых, сегодня воскресенье, у прислуги на вилле выходной, а во-вторых, фюрер учит скромности, Марта. Титулы и богатство ничего не значат. Наша семья служит Германии, и я горда…, – Эмма подняла палец, – что вношу посильный вклад в процветание рейха…, – Марте хотелось зажать уши руками:

– Она даже не шарманка, – мрачно подумала девушка, – она бормашина. Но хорошо, что удалось джинсы надеть, без рассуждений о том, что брюки носят девушки сомнительной, западной морали…, – Марта подозревала, что Эмма ничего не сказала об американских джинсах, потому, что и сама появилась в похожем наряде.

На туристических мероприятиях, Союз Немецких Девушек разрешал носить и брюки, и шорты. В Швейцарии Марта не думала о подобном. В школе их обязывали ходить в форме, однако теперь она была студенткой и могла одеваться, как ей заблагорассудится. На каникулах Марта носила джинсы и американские рубашки. Она водила машину, ездила с приятелями из университета на пикники, к озерам, и останавливалась в пансионах. В прошлом году, мать открыла для Марты банковский счет. Анна перечисляла туда деньги, за работу, которую девушка выполняла для «Импорта-Экспорта Рихтера». У нее в сумочке, лежало портмоне, с рейхсмарками, чековой книжкой и ее швейцарским паспортом. Собираясь в Берлин, мать взяла конверт с их свидетельствами об арийском происхождении, и документами покойного отца:

– На всякий случай, – коротко сказала Анна, укладывая саквояж, – мало ли что нацистам понадобится…, – Эмма поехала к станции Цоо, дальше на запад. Марта вышла на Фридрихштрассе. Было раннее, воскресное утро, булочные только открывались. Серые булыжники тротуара усыпал золотой, липовый цвет. У Марты, внезапно, закружилась голова, от сладкого запаха.

– Потому, что я долго не курила, – усмехнулась Марта, – в окружении верных дочерей фюрера сигарету не достанешь…, – изящные ноги, в американских кедах, бежевого холста, уверенно ступали по мостовой. Свежие газеты еще не развесили на щитах. Во вчерашних изданиях ничего интересного не писали. Фюрер обещал отомстить британцам за гибель «Бисмарка», в Северной Африке шли бои.

Марта вспомнила карту:

– Советский Союз нанесет превентивный удар по Германии. Война закончится за три недели, не больше. На Бранденбургских воротах появятся красные флаги…, – ворота было видно из окон трехкомнатного люкса, на углу отеля. Марта, с матерью, пила кофе на балконе, разглядывая усеивавшие бульвар нацистские знамена.

Подняв голову, она посмотрела на чистое, летнее небо:

– Даже бомбежек не понадобится. Народ Германии одурманен сумасшедшим, они излечатся…, – Марта остановилась у входа в булочную:

– Но в Москве похожие вещи происходят. Портреты Сталина, восхваление его мудрости. Мама говорила, что Ленин подобного не позволял. Папа рассказывал о Владимире Ильиче. Папа возил его, в Петрограде, и дедушку возил. Дедушка всю жизнь в одной куртке провел, и спал в окопах. Отказался от семьи, от потомственного дворянства…, – Горский, подростком, добрался зайцем, на поездах, из Российской Империи в Швейцарию, к Плеханову. Марта посмотрелась в зеркальную витрину:

– Но Иосиф Виссарионович скромный человек. У него простая дача, Светлана всегда одевалась незаметно…, – Марта задумалась, склонив голову:

– Жалко, что с Лизой Князевой никак не связаться. Ей двадцать лет. Наверное, летное училище закончила, служит в авиации…, – узнав, что у Марты есть свидетельство пилота-любителя, девушки, наперебой, заговорили о доблестном Люфтваффе. Марте предлагали бросить университет, переехать в Германию, и стать испытателем, как Ганна Рейч.

– Перед немецкими женщинами открыты все дороги, – заметила Марта, – я хочу конструировать самолеты. Для этого надо знать математику, инженерное дело. Я отдам свои силы и умения рейху, когда получу образование…, – они поставили палатки на берегу тихого озера, в дальнем уголке парка.

Ровесницы Эммы и Марты, в старшей группе Лиги закончили, школу, и работали в Трудовом Фронте. Некоторые были помолвлены, и собирались скоро стать женами и матерями. Они разожгли костер, пекли картошку в золе, и жарили сосиски на палочках. Спиртного, конечно, на пикник не привезли. Фюрер не одобрял женщин, употребляющих алкоголь. В плетеных корзинах поблескивали бутылки с лимонадом. Марта смотрела на девушек:

– Когда они не говорят о Гитлере, о рейхе, о доблести немецких солдат, они становятся похожими на людей. Даже бормашина…, – Марта, невольно, улыбнулась. Они пели «Хорста Весселя», и «Стражу на Рейне». Потом Эмма взяла гитару:

– Мой брат любит эту песню. Она старая, народная…, – Марте показалось, что голубые глаза, на мгновение, стали тоскливыми. Марта знала слова. Она исполняла песню, на вечеринках матери. Девушка подпевала Эмме:

– Ich hab die Nacht geträumet

wohl einen schweren Traum,

es wuchs in meinem Garten

ein Rosmarienbaum….

Марта вспомнила крепкие пальцы, бегавшие по клавишам, серые, в темных ресницах глаза, теплую, надежную руку:

– Эмма говорила, он завтра прилетает из Польши. Он занимается концентрационными лагерями, как и его брат…, – Марте было неприятно думать о среднем фон Рабе, – он такой же мерзавец, как и вся семья. Забудь о нем…, – велела себе девушка, – он эсэсовец, гауптштурмфюрер, убийца…, – Эмма думала о смерти Габи.

Генрих рассказал ей правду, зимой. Девушка свернулась в клубочек, на диване:

– Как жалко ее…, – Эмма подняла голову, – но хорошо, что Густи в безопасности. Генрих…, – Эмма помялась, – если что-то случится…, – брат оборвал ее:

– Ничего не случится, и не думай о подобном, пожалуйста.

Эмма, все равно, про себя, решила поступить так, как Габи:

– Я не смогу терпеть боль, – она пела, заставляя себя улыбаться, – я выдам всех. Даже Генриха и папу. Лучше так, чем умирать, зная, что из-за тебя погибли близкие люди…, – Эмма понимала, что ее не пошлют в Равенсбрюк. Женщин, обвиненных в преступлениях против фюрера и рейха, судили наравне с мужчинами, вешали, и гильотинировали:

– Только не сразу…, – горько вздохнула девушка, – сначала ведомство Мюллера тобой займется…, – начальник гестапо дружил со старшим братом. Группенфюрер Мюллер часто обедал на вилле фон Рабе. Эмма помнила холодные, серые глаза Мюллера:

– Лучше так. Один шаг, и все закончится. Это быстро, надо просто решиться…, – она умела стрелять. Максимилиан возил ее в тир. Старший брат баловал Эмму. Возвращаясь из поездок, Макс дарил ей драгоценности:

– Конечно, у тебя мамина шкатулка есть…, – усмехался брат, – но у девушки не может быть слишком много бриллиантов…, – Эмма не хотела трогать браслеты и ожерелья, зная, что девушки и женщины, носившие их, сейчас или мертвы, или медленно умирают, где-нибудь в польских гетто, и лагерях:

– Как бывшие хозяева картин, в его галерее…, – когда брат уезжал, ни Эмма, ни отец, и ногой не ступали в пристройку финского гранита. В залах всегда было прохладно. В особой, маленькой комнате, под тусклыми лампами, в стеклянных витринах лежали рисунки старых мастеров.

Она видела и набросок, что брат всегда возил при себе. Макс говорил, что эскиз не обладает ценностью, а просто ему нравится:

– Женщина, на рисунке…, – Эмма, исподтишка, посмотрела на фрейлейн Рихтер, – Марта ее напоминает. Подбородок похожий, упрямый…, – девушки захлопали: «Очень красиво, Эмма».

– Это наше наследие, – сказала Эмма, – ценности арийских предков, исконно германская культура…, – о подобной шелухе Эмма приучилась рассуждать, даже не думая.

Марта стояла у витрины, рассматривая свою тонкую фигурку, замшевую куртку итальянской работы, бронзовые волосы, стянутые в узел:

– До ста шестидесяти сантиметров не дотянула, – немного грустно, поняла девушка:

– Во вспомогательные женские войска меня бы не взяли. Не то, чтобы я туда хотела попасть, разумеется. Бормашина высокая, в отца. И Отто высокий, и старший ее брат, она говорила…, – Марта видела фотографии Максимилиана. У оберштурмбанфюрера было красивое, немного надменное, ухоженное лицо:

– Генрих небольшого роста. То есть он в стандарты СС не укладывается, я помню…, – стандарты СС Марта, благодаря Эмме, знала наизусть:

– Не ниже ста семидесяти пяти сантиметров. Для Генриха сделали исключение, из-за его талантов. Он докторат защитил, по высшей математике…, – Марта разозлилась: «Хватит думать об этом нацисте».

Она купила кофе навынос, в картонном стаканчике, решив не брать булочку:

– С мамой позавтракаем, в отеле, или в кондитерской…, – по дороге к Унтер-ден-Линден Марта нашла незапертый двор. Она с удовольствием покурила, глядя на щебечущих воробьев, прислонившись к теплой, нагретой солнцем стене:

– Мама сегодня в посольство идет, но это ненадолго…, – фрау Рихтер не могла открыто появляться у советского посольства. Мать объяснила Марте, что собирается использовать боковую калитку:

– Ты меня подождешь, – Анна поправила куртку на дочери, – в кафе. Пообедаем, сходим в музей…, – серые глаза спокойно взглянули на Марту.

Выбросив окурок, девушка понюхала рукав куртки:

– Надо завтра все в чистку сдать, в отеле. Костром пахнет. Завтра конференция начинается…, – она вздохнула:

– В джинсах больше не походить…, – заседания молодежной секции были намечены на вечер. Эмма обещала присоединиться к Марте, после работы.

– Машинистка, – презрительно буркнула себе под нос Марта, направляясь к «Адлону», – у нее есть голова на плечах, музыкальный талант, а она сидит в СД, и варит кофе для мерзавцев. За одного из них и замуж выйдет, наверняка. Все скоро закончится, – бодро сказала себе Марта, проходя в распахнутую швейцаром дверь, – сюда придет Красная Армия, Германия вылечится, обязательно…, – она поднялась в лифте на третий этаж. В ванной шумела вода, постель была разобрана. Марта крикнула: «Мамочка, я вернулась!».

Она вышла на балкон, держа стаканчик. На Унтер-ден-Линден было еще тихо, липы, окутанные золотым сиянием, уходили вдаль. В теплом, утреннем ветре едва шевелились огромные, черно-красные флаги. Марта обернулась. Мать стояла, в гостиничном халате, белого египетского хлопка, влажные, черные волосы падали на плечи. Воротник она, зачем-то, придерживала у горла, затягиваясь сигаретой.

– Ты загорела, – ласково сказала мать, – даже веснушки высыпали. Иди в душ…, – она кивнула на ванную, – поедим в отличной кондитерской. На углу Фридрихштрассе и Кохштрассе, тебе понравится…, – Марта ускакала мыться. Из-за двери до Анны донесся безмятежный свист. Длинные пальцы, немного подрагивая, комкали воротник. Анна скосила глаза на синий след, на груди. Она пошатнулась, слыша тихий шепот:

– Анна, Анна, я не могу поверить, что ты здесь, ты рядом. Я не хочу ни о чем думать, кроме тебя…, – в парке виллы фон Рабе тоже расцвели липы. В сумеречной спальне стоял сладкий, нежный аромат.

В голове свистели пули. Она видела другую полутьму, в подвале дома Ипатьевых:

– Двадцать второе июня…, – Анна смотрела на пустынный бульвар, – он…, Теодор, говорил о расширении лебенсраума, летом. Он думает, что я связана с американцами, наверняка. Двадцать второе июня. Есть время все остановить, спасти мою страну. Выполняй свой долг, – напомнила себе Анна, потушив сигарету.

Она пошла одеваться: «Искупление…, Настало время искупления».

Эмиль Яннингс, народный артист Рейха, как его называл рейхсминистр пропаганды Геббельс, пристально смотрел на Марту с афиши нового фильма «Дядюшка Крюгер». Ленту о героической борьбе исконно арийских поселенцев Южной Африки, буров, с британскими захватчиками показали в Цюрихе после Пасхи. На премьеру приехал сам Яннингс. Актер раздавал автографы. В своей речи он заметил, что подлая политика британцев, со времен бурской войны, ничуть не изменилась.

– Они устраивали концентрационные лагеря для арийцев, в пустыне, – воскликнул Яннингс, – наши братья умирали от голода и жажды, а британцы смеялись, глядя на их страдания. Нынешний премьер-министр, Черчилль, подвизался комендантом одного из лагерей…, – Марта читала биографию Черчилля. Она отлично помнила, что сэр Уинстон, наоборот, бежал из лагеря военнопленных, устроенного бурами. Марта скрыла усмешку: «Чего ждать от любимого актера Геббельса?».

Она сидела, бездумно помешивая кофе, пролистывая журнал, оставленный матерью перед уходом. Эмма фон Рабе успела похвастаться Марте, что на обложке ее средний брат. Эмма тоже красовалась в конце журнала, при фартуке и поварешке:

– Потсдамское отделение Лиги Немецких Девушек устроило ярмарку немецких сластей…, – Эмма стояла над пышным, кремовым тортом, с марципановыми свастиками:

– Мне бы кусок в горло не полез…, – в статье перечислялись и экономные рецепты, как выражалась журналистка. Рекомендовалось тушить капусту с ветчиной, но мясо вынуть:

– Оно подается на ужин главе семейства, а жена и дети едят овощи…, – фюрер был вегетарианцем. Женские журналы пропагандировали овощную диету, как наиболее здоровую.

– И дешевую, – Марта откусила от пончика, с ванильным кремом, – но это если держать семью на картошке и капусте. Спаржа, которую нам на вилле фон Рабе подавали, стоит дороже мяса, я уверена…, – в журнал мать сунула два конверта. Марта знала, что в одном из них паспорта родителей и свидетельства о чистоте происхождения. В том, что мать оставила ей документы, ничего странного Марта не видела:

– Зачем мамочке их носить в советское посольство? – хмыкнула Марта:

– Пусть у меня полежат…, – в кафе было немноголюдно, по радио пела Марика Рекк. За окном, на Кохштрассе, берлинцы прогуливали собак. Пожилой человек, держа на поводке пуделя, раскланялся с продавцом, восседавшим посреди стопок газет и журналов. Ларек украшали нацистские флажки, маленькие портреты и бюсты фюрера. Пуделя привязали к гранитной тумбе, хозяин собаки поднял ставни ювелирного магазина, на углу. Марта увидела дату, на вывеске, черной, с тусклым золотом готических букв:

– С восемнадцатого века они здесь…, – ее беспокоил второй конверт. Мать выпила чашку крепкого кофе, отказавшись от омлета, или выпечки. Анна вытерла розовые губы салфеткой:

– Послушай меня…, – Марта смотрела на конверты, в длинных пальцах матери, – послушай…, – повторила Анна, скосив глаза на золотые часы. Было без четверти одиннадцать утра.

Она смотрела в безмятежные, зеленые глаза. Дочь загорела в Потсдаме, на щеках и носе появились трогательные веснушки:

– У нее всегда так было…, – вспомнила Анна, – мы уезжали из СССР осенью двадцать четвертого. Теплое лето стояло. Мы жили на Воробьевых горах, на даче, где Марта родилась. Я ее выносила на траву, она лежала и ручками размахивала, на солнышке. Она толстенькая была, как булочка. Девочка моя, доченька…, – она старалась не вспоминать вчерашний вечер и ночь. Утром Анна выбрала шелковую блузку с высоким воротом, закрывающим шею. Они пообедали с графом Теодором вдвоем, на террасе, с видом на озеро. Вилла оказалась пуста. Граф, на выходные, отпускал слуг. На мраморных перилах мерцали расставленные свечи, они пили французское шампанское.

– Может быть, в последний раз все случилось…, – тоскливо поняла Анна, – меня отправят в Москву, на Лубянку. Меня расстреляют, когда поймут, что Марту им не найти. Но я начну торговаться, угрожать, что иначе «Салливан и Кромвель» обнародуют документы. Они ничего не сделают, пока будут приходить письма от Марты. То есть от меня…, – дочь отлично писала почерком Анны, их руку было не различить. Анна напомнила себе:

– Никто не видел конверт, оставленный папой. Никто не знает, кем был Горский на самом деле. Мои родственники в безопасности…, – она подумала о докторе Горовице, о его детях, о своем кузене:

– Кто-то из них двоих, Паук. Меир или Мэтью? Непонятно. Эйтингон знает, наверняка. Но мне не скажет…, – покойный Янсон тоже не сказал Анне, кого он вербовал в столице США:

– И еще десять человек в коротком списке…, – она, неслышно, вздохнула. Ночью Анне хотелось попросить графа Теодора позаботиться о Марте. Женщина оборвала себя:

– Все, что происходит, ничего не значит. Мне кажется, что он связан с подпольем. А если нет? Если он просто проверяет меня…, – Анна замерла, чувствуя его поцелуи:

– Я могу знать не всех агентов СССР. Нет, нет, невозможно. Либо он из того подполья, о котором говорили Старшина и Корсиканец, либо он просто нацист, без двойного дна…, – риск был слишком велик. Она не могла посылать Марту к графу Теодору, не зная о его истинном лице.

Она уехала с виллы рано утром, когда фон Рабе еще спал. Анна не стала оставлять записки, или вызывать такси, а просто дошла пешком до Цоо. Она вдыхала запах лип:

– Он похож на Федора. Федор таким будет, через двадцать лет. Сорок один ему сейчас…, – Анна тряхнула черноволосой головой, зайдя в пустой вагон метрополитена:

– Может быть, Марта его и увидит. Может быть, она встретится с отцом. У меня это вряд ли получится…, – она смотрела на спящие кварталы Берлина. Поезд шел быстро, покачиваясь. Анна положила руку на живот:

– Не случится ничего. Врач сказал, что все кончено, да и я была осторожна…, – она подавила желание опустить голову в руки, до сих пор пахнущие его сандалом.

– Слушай меня, – деловито сказала Анна дочери, – если я не вернусь…, – женщина задумалась, – через три часа, распечатай второй конверт и прочти его. Не раньше…, – Марта, непонимающе, кивнула: «Хорошо. А если…, когда ты вернешься?»

– Отдай его мне, – почти сухо велела Анна, надевая твидовый жакет: «Не ходи в советское посольство, это опасно. Жди меня здесь».

Если бы все оказалось в порядке, Анна бы спокойно покинула территорию СССР, часа через два-три, после сеанса связи с Москвой:

– Она меня подождет…, – Анна вздохнула, услышав, что дочь собирается ее проводить, до угла Унтер-ден-Линден, – она понимает, что такое дисциплина…, – на углу Анна поцеловала дочь в щеку:

– Скоро вернусь, жди в кондитерской…, – идя к ограде посольства, она обернулась. Марта стояла, в скромном, темном костюме, и белой рубашке. На лацкане жакета блестел значок, со свастикой. Анна взглянула на золотую пыль, на сочной траве бульвара, на тяжелую ткань черно-красных флагов, над бронзовой головой дочери. Утром Марта заплела волосы в косы. В репродукторе раздалось тиканье. Голос диктора сказал:

– В Берлине одиннадцать утра, первого июня…, – загремел «Хорст Вессель», Анна поняла:

– Я все видела, видела. Она сказала, что мы еще встретимся, я помню…, – женщина помахала дочери. Сжав руку в кулак, в кармане жакета, Анна вонзила ногти в ладонь:

– Встретимся, я ей верю…, – боковая калитка была немного приотворена. В последний раз оглянувшись, Анна ступила на территорию СССР.

Марта сидела, вертя второй конверт:

– Два часа дня. Даже половина третьего…, – девушка прошлась по Фридрихштрассе, оценив витрины магазинов. Ей понравилась одна сумка. Марта пожалела, что лавка, из-за воскресного дня, закрыта:

– Может быть, завтра, мы сюда заглянем, с мамой…, – она ожидала, звона колокольчика, на двери кондитерской, знакомого запаха жасмина. Марта надеялась, что мать закатит серые глаза, и одними губами скажет:

– Совершенно пустой вызов, ничего интересного…, – Марте пришло в голову, что за последний год она хорошо изучила дела «Импорта-Экспорта Рихтера». Марта, правда, занималась, только коммерческими операциями, как называла их мать.

– Значит, есть и некоммерческие сделки…, – Марта потрогала конверт. Внутри что-то лежало:

– Три с половиной часа прошло…, – она бросила взгляд за окно, – надо быть дисциплинированной, как папа и мама…, – попросив кофе навынос, Марта сунула конверты в сумочку. Она решила купить воскресную газету, покурить, в уединенном дворе, и прочесть распоряжения матери:

– Меня отправляют на задание…, – внезапно поняла Марта, – мама говорила, что такое возможно. Но мама сообщила Центру, что я учусь…, – в Москве знали адрес виллы Рихтеров, безопасной квартиры, где стоял радиопередатчик, и конторы «Импорта-Экспорта», на втором этаже дорогого особняка, в центре города.

Марта пошла вверх по Кохштрассе. Она нырнула в какую-то кованую калитку. Вторые ворота, ведущие во двор, оказались закрытыми. Присев на гранитную тумбу, отхлебнув кофе, Марта закурила. Положив на колени сумочку, девушка развернула «Das Reich». Газета подчинялась непосредственно рейхсминистру Геббельсу.

– У него докторат по немецкой литературе…, – угрюмо, подумала Марта, – журналисты здесь человеческим языком пишут…, – просмотрев передовицу, девушка опустила глаза вниз. Сумочка соскользнула на асфальт двора, кофе пролился из стаканчика. Марта ничего не заметила.

– В Москве опубликованы данные, свидетельствующие, что покойный лидер партии большевиков, Александр Горский, был завербован разведкой западных стран. Он организовал покушение на Ленина, в восемнадцатом году, вложив, как выразился господин Сталин, пистолет в руку наемной убийцы, Каплан. Горский хотел занять место Ленина, разделяя власть со Львом Троцким…, – Марта не стала читать дальше. Горький дым обжег горло. Она закашлялась, отбросив газету. Подняв сумочку, Марта разорвала конверт. На узкую ладонь выпал старый крестик матери. Пальцы подрагивали, она еле застегнула цепочку на шее. Положив руку на крохотные изумруды, Марта начала читать письмо.

Генрих фон Рабе прилетел из Кракова в форме гауптштурмфюрера. Он бы никогда не стал надевать мундир в поездку, но на доклад к рейхсфюреру СС, он отправлялся с комендантом Аушвица, штурмбанфюрером Рудольфом Хёссом. Хёсс любил форму, и носил ее даже по выходным дням.

Одеваясь у себя в комнатах, Генрих сцепил, зубы: «Черт с ним, придется потерпеть». За окном спальни зеленел тихий сад. Коттеджи для персонала построили в сельской манере, с белеными стенами, черепицей на крышах, и деревянными балками. Гиммлер, приехав с инспекцией в лагерь, в марте, похвалил поселок:

– Чувствуешь себя в деревне…, – весело сказал рейхсфюрер, – весной, когда все цветет…, – день оказался теплым. Хёсс устроил обед на террасе резиденции коменданта. В голубом, высоком небе, щебетали ласточки.

Лагерь находился в трех километрах от поселка охраны. Офицеры ездили на работу на машинах, остальных возил автобус. На выходных жены офицеров отправлялись в Краков, за покупками. У них был кинозал, из Берлина приезжали артисты, офицеры играли в театральном кружке. Отто руководил спортивной программой, обучая работников плаванию, и верховой езде. Генрих прислушался к голосам, доносившимся от бассейна. Он посмотрел на часы:

– Свободная смена отдыхает…, – рядом с бассейном весной построили деревянное здание сезонного кафе. Грузовик привез белый песок. В Берлине заказали полосатые, холщовые шезлонги. На черной доске написали мелом: «Лучшая жареная рыба на побережье, лимонад, холодный кофе».

Это была идея Отто. Брат улыбнулся:

– Словно на пляже, под Ростоком. Не хватает соленого ветра…, – он подмигнул Генриху, – но ты осенью его вдохнешь…, – военнопленных ожидалось много. Гиммлер утвердил программу строительства новых лагерей, в генерал-губернаторстве. За обедом рейхсфюрер заметил:

– Места хватает, партайгеноссе фон Рабе. Пусть ваша группа займется выбором строек, могущих обеспечить труд пленных, на благо Германии…, – о евреях пока ничего не говорилось.

– Но это пока, – пробормотал Генрих, подняв голову. Над садом, вдалеке, виднелся серый дым. Генрих подумал, что можно принять его за облака:

– Можно здесь всю жизнь провести…, – Генрих взял саквояж, – не зная, что рядом лагерь…, – после Пасхи Генрих поехал под Варшаву. Менее, чем в ста километрах на северо-восток от города, располагался карьер, где до войны добывали гравий. Тогдашний хозяин производства, польский промышленник, устроил отдельную железнодорожную ветку, от станции Треблинка, ведущую прямо на карьер. У Генриха, в кабинете, висела карта бывшей Польши, с отметками. На столе лежали аккуратные папки, с напечатанными на машинке названиями будущих лагерей. Он, каждый вечер, закрывал глаза:

– Может быть, все скоро закончится. Сведения уходят в Лондон…., – Генрих, аккуратно, два раза в неделю, писал семье. Отто был ему благодарен. У штурмбанфюрера фон Рабе, с его занятиями, в медицинском блоке, никогда не хватало на подобное времени. В конвертах, уходивших в Берлин, Генрих сообщал, шифром, о планах по строительству лагерей, о движении войск, в направлении русской границы. Операция «Барбаросса» начиналась на рассвете, двадцать второго июня.

– Через три недели…, – он смотрел на прибранную спальню, – но, может быть, русские ударят превентивно. Англичане им помогут. Безумец испугается, в стране начнется хаос, и его банда отправится под суд…, – Генрих понимал, что хаоса от Германии ждать не стоит, но жить без надежды было тяжело.

Они ехали в Берлин на доклад о планах по расширению Аушвица. Гиммлер собирался навестить Польшу в июле. Рейхсфюрер весной намекнул, что хочет забрать Генриха из административно-хозяйственного управления:

– Перейдете в мою канцелярию…, – Гиммлер, с удовольствием ел нежную, весеннюю баранину, – будете отвечать за программу по особым, так сказать, местам заключения. Мне нужен хороший математик, – весело добавил рейхсфюрер, – начнете дышать морским воздухом, тезка…, – Гиммлер часто шутил над их одинаковыми именами. Новое назначение могло означать Пенемюнде, но Генрих не хотел ничего спрашивать, чтобы не вызвать подозрений. Он понимал, что Гиммлер все ему скажет на личной аудиенции, после доклада:

– Если Пенемюнде, это хорошо…, – Генрих взял фуражку, – наконец-то, мы узнаем, что происходит. Но почему русские молчат, почему не атакуют Германию? Неужели Сталин доверяет Гитлеру? Ему, наверняка, сообщили о дате начала войны. В Берлине есть советские агенты…, – в салоне первого класса самолета, за бархатной, синей шторкой, пахло хорошим, бразильским кофе. Принесли свежую, раннюю клубнику, с деревенскими сливками. Хёсс подмигнул Генриху:

– Сегодня вечером нас ждут семейные обеды. Хватит питаться кое-как…, – коменданта в Темпельхофе встречала жена с детьми. У Хёсса их было четверо, младшая девочка родилась зимой.

– Он католик, – Генрих, искоса, разглядывал спокойное лицо коменданта.

Хёсс шуршал газетой:

– Он отошел от церкви, когда стал сторонником Гитлера…, – Хёсс вырос в семье истово верующих, отец готовил его к принятию сана. Вместо этого, Хёсс, подростком, завербовался в армию. В пятнадцать лет он участвовал в сражениях. Комендант стал самым юным из немецких унтер-офицеров, получив нашивки в семнадцать:

– Он смелый человек, – думал Генрих, – у него два Железных Креста, три ранения. Гитлер его любит. Надо и мне какое-нибудь ранение заработать, – угрюмо решил Генрих, – сумасшедшему нравится окружать себя храбрыми людьми. Он трус, каких поискать. Бедная Густи…, – дорогой друг сообщил им, о бомбежке:

– И мать Питера погибла. Но у Густи девочка осталась. Тоже Августа. А если я умру…, – внезапно понял Генрих, – никого не останется…, – Хёсс подтолкнул его локтем в бок:

– Не только обед, но и кое-что еще. С Пасхи жену не навещал, соскучился, – он рассмеялся:

– Трое братьев, и не женаты. Вам надо немедленно найти невест. Германии требуются большие, арийские семьи…, – Генрих узнал интонации Отто. Брат привозил в лагерь приятелей, из общества «Аненербе». Генрих отговаривался занятостью, но иногда приходилось сидеть на лекциях. Он слушал бесконечные рассуждения о превосходстве арийской крови, смотрел на фотографии неполноценных, как их называли лекторы, рас, подавляя желание достать пистолет. Генриху хотелось застрелить и брата, и шайку преступников, его окружающую.

– Питер просил дать ему пистолет, в Хадамаре, – устало вспомнил Генрих:

– Я его остановил. Кто бы еще меня остановил, буде подобное потребуется…, – Хёсс помахал: «Еще кофе, пожалуйста!»

– Он католик, хоть и бывший…, – Генрих тоже взял фарфоровую чашку, с позолотой, – и каждый день проходит мимо польских прелатов, заключенных в лагере. Господи, как давно я не был в церкви…, – Генрих, в поездках по Польше, иногда заходил в костелы, выбирая тихое время, между мессами. Он сидел, глядя на распятие:

– Господи, излечи Германию, пожалуйста. Дай нам силы бороться с безумием, столько, сколько потребуется, чтобы страна оправилась…, – в Берлине, Генрих собирался позвонить пастору Бонхофферу. Священник, как и многие участники подполья, формально числился агентом абвера, военной разведки. Армия и СД терпеть не могли друг друга. Граф Теодор, пользуясь хорошими отношениями с адмиралом Канарисом, главой абвера, рекомендовал ему людей, вызывающих подозрение у СД:

– Подобным образом, – хмуро сказал граф Теодор, – мы сможем хоть кого-то обезопасить, от пристального внимания Мюллера.

– Схожу на мессу, приму причастие…, – Генрих сидел с закрытыми глазами. Самолет снижался. Отец и Эмма, сначала, хотели встретить его в Темпельхофе, но в субботу он получил телеграмму, из Берлина, заставившую Генриха присвистнуть:

– Я думал, он никогда не согласится на обед…, – граф фон Штауффенберг ждал его в воскресенье, на кружку пива, в кабачке: «Zur Letzten Instanz».

– Очень хорошо, – довольно сказал Генрих, – с Рождества он колебался, и, наконец, решил. Он в Генеральном Штабе. Его должность нам очень на руку, с грядущей войной…, -Генриху хотелось верить, что русские сломают хребет Гитлеру, и войдут в Германию, но надежды на это было мало. Зная, сколько войск и авиации подтягивается к границе, Генрих понимал, что атака застанет СССР врасплох.

Он позвонил с краковского аэродрома домой. Голос у отца был усталым:

– Хорошо, милый. Поезжай по делам, вечером встретимся. Набери нас из Темпельхофа, чтобы мы не волновались…, – повесив трубку, Генрих, озабоченно, подумал:

– Что с папой? Я его никогда таким не слышал…, – поговорив с сыном, граф Теодор вернулся в спальню. От кровати легко, почти неуловимо, пахло жасмином. Он увидел на подушке черный волос:

– Я ей все сказал…, – он гладил скользкий шелк, – либо она пошла к американцам, либо на Принц-Альбрехтштрассе…, – он так и не понял, кто хозяева фрау Рихтер. Ночью ему пришла в голову история о нагвале. Теодор едва не рассказал легенду женщине. В спальне было полутемно. Серые глаза переливались, в тусклом свете серебряного подсвечника. Она обнимала его, шепча что-то ласковое. Теодор понял:

– Это не она. Она работает, она исполняет свой долг. Я помню ее, настоящей. Один раз она сняла маску, в Темпельхофе, зимой. Марта поднялась в воздух, я спросил, не боится ли она за дочь. Тогда она была собой, на одно, единственное, мгновение. Ради дочери она пойдет на все, а больше у нее нет слабых мест…, – фрау Рихтер ушла, не оставив записки. Теодор, в общем, и не ждал подобного:

– Но, может быть, она вернется. Если ей прикажут дальше со мной работать, она придет…, – выбросив локон в мраморный умывальник, он привел в порядок постель:

– Она была очень осторожна…, – подумал Теодор, на кухне, готовя завтрак для дочери, – хотя ей почти сорок…, – он застыл над плитой, с кофейником в руках:

– Конечно, ей не нужны осложнения. Она работник, у нее нет чувств…, – думая о белой, будто жемчужной шее, темных, тяжелых волосах фрау Анны, он, до боли, сжал ручку кофейника, орехового дерева.

– Мы танцевали, в библиотеке, – мрачно вспомнил Теодор, – венский вальс. Ничего подозрительного, британское радио я при ней не слушал. Господи, как противно…, – увидев Эмму, на террасе, граф велел себе улыбнуться.

Самолет коснулся колесами полосы. Хёсс наклонился к Генриху:

– Мы расширяемся еще и потому, что скоро нас ждет окончательное решение, по словам …, – он, указал пальцем куда-то вверх:

– Рейхсфюрер передаст указания, на первый этап деятельности. Это очень, много работы, – озабоченно добавил Гесс, – надо рассчитать мощности новых аппаратов, пропускную способность блоков. Жаль, что тебя забирают…, – Генрих кивнул: «У меня хорошая группа, ребята справятся».

– Окончательное решение, окончательное решение…, – фрау Хёсс приехала с букетом. Старшие дети сделали плакат: «Ура! Папа вернулся!». Комендант пощекотал младшую девочку:

– Подарков я привез два чемодана, милые мои…, – Хёсс напомнил Генриху:

– Ждем тебя на обед, на следующей неделе…, – они договорились о завтрашней встрече, на Принц-Альбрехтштрассе. Хёсс увел семью к машине.

Генрих нашел свободный телефон-автомат. Отец снял трубку на первом гудке. Генрих только и успел сказать, что он в Берлине. Гауптштурмфюрер застыл, услышав сигнал тревоги, самый отчаянный, и самый срочный. По нему Генриху предписывалось немедленно отправиться туда, откуда позвонили, передав кодовое слово.

– Может быть, у них давно гестапо…, – он заставил себя взять саквояж, – лично Мюллер на обыск приехал. У них передатчик в подвале, законсервированный. Больше ничего в лавке нет, но и передатчика хватит, чтобы нас всех арестовали. Они давно на Британию работают, с первой войны. Но в гестапо все разговаривают. Мюллер хвалится своими достижениями, каждый раз…, – если бы у лавки стояли машины гестапо, Генрих просто не вышел бы из такси:

– Меня не увидят…, – он дождался машины, на стоянке, – ничего опасного нет. Но я должен быть там, обязан…, – он вскинул голову. День оказался ярким, солнечным, дул теплый ветер. Генрих подумал о теле Габи, падающем на крышу черной, эсэсовской машины, о крови, растекшейся в лужу по асфальту:

– Они бы не успели покончить с собой. Им седьмой десяток…, – ювелир и его жена, пожилые, бездетные люди, приняли лавку по наследству.

Генрих поставил саквояж на сиденье такси: «Угол Фридрихштрассе и Кохштрассе, пожалуйста».

Марта сидела на краешке старого, обитого потрескавшейся кожей, кресла. Девушка не выпускала письмо матери. В темноватой, маленькой комнате, пахло пряностями. В застекленных шкафах поблескивало какое-то серебро. Она прислушалась, но за дверью царила тишина:

– А если мама ошиблась…, – Марта смотрела на ровный, знакомый почерк, – если ювелир вызвал гестапо? Я попросила связать меня с представителем «К и К», в Берлине. Они британская компания, идет война…, – у двери лавки звякнул колокольчик. Марта, озираясь, появилась на пороге, ювелир поднял седоволосую голову. Черный пудель у прилавка, тихо заворчал. Хозяин лавки смотрел на ее шею. Откашлявшись, девушка, зачем-то потрогала крестик:

– Прошу прощения, фрейлейн, закрыто…, – довольно любезно сказал ювелир: «Приходите завтра». Над стойкой висел портрет Гитлера, в партийном, коричневом кителе. Фюрер, ласково улыбаясь, принимал от маленькой девочки цветы. Марта вспомнила похожий портрет Сталина, в московской школе.

Письмо матери, и документы лежали в сумочке, рядом с чековой книжкой швейцарского банка. На шее девушки переливались крохотные изумруды крестика. Марта поняла, что больше у нее ничего в жизни не осталось.

Мать прощалась, запрещая ей идти в советское посольство, навещать гостиницу, или ехать в Швейцарию:

– Если ты появишься в любом из этих мест, тебя немедленно отвезут в Москву, на Лубянку, откуда ты живой не выйдешь…, – Марта понимала, что, после новостей о деде, мать тоже ждет расстрел. Она не поверила, что Горский был агентом западных стран, но Марта знала, как обращаются с родственниками врагов народа:

– Фото заретушируют, фамилию деда заклеят, в учебниках и книгах, улицы и фабрики переименуют. Не то, чтобы это была его настоящая фамилия…, – многие революционеры брали псевдонимы, но мать написала, что об истинном происхождении Горского знал, вероятно, только Владимир Ильич:

– Я тоже не знала, милая. Я прочла папины бумаги только после его гибели, на Дальнем Востоке…, – у Марты имелись родственники в Америке, с фамилией Горовиц. Мать попросила девушку каждые полгода отправлять весточку в Нью-Йорк, в адвокатскую контору «Салливан и Кромвель». Она приложила адрес:

– Я не могу тебе всего рассказать, просто знай, что от писем зависит моя жизнь…, – Марта прикусила губу:

– Я не могла поступить иначе, милая моя девочка, не могла скрыться, с тобой. Я обязана докричаться до родины, убедить Иосифа Виссарионовича в неизбежности атаки Германии на Советский Союз. Это мой долг, Марта, поэтому я не прошу прощения, что оставила тебя одну. Я уверена, что когда-нибудь тебе тоже придется сделать подобный выбор, и поставить благо страны выше, чем твою жизнь…, – мать объяснила, что ювелирная лавка связана с британской разведкой:

– Твой паспорт в порядке. Они тебя приютят, на первое время. Отправляйся в Бремен или Гамбург, садись на паром, идущий в Швецию. Из Стокгольма свяжись с американскими родственниками. Я обещаю, что не открою их имен. Москва тебя не найдет, милая моя девочка. Пожалуйста, выживи. Мне очень жаль, что я не увижу внуков…, – мать написала и о крестике. После того, что Марта узнала, новости ее не удивили:

– Янсон вырастил тебя, как свою дочь, следуя долгу коммуниста, и порядочного человека, но твой настоящий отец, другой человек…, – ее отец был белоэмигрантом:

– Мы встретились случайно…, – девушка велела себе успокоиться, – потом я его видела только раз, во Франции. Он, должно быть, давно покинул Европу, после капитуляции, на Западном Фронте. Но, если вы, когда-нибудь, столкнетесь, он узнает крестик. Это его фамильная реликвия…, – Марта, не двигающимися губами пробормотала:

– Воронцов-Вельяминов. Федор Воронцов-Вельяминов…., – отец строил в Европе и Америке под фамилией «Корнель». Марта прочла и о британской ветви семьи, о владельцах компании «К и К». Она поняла, что видела их лекарства в аптеках, в Швейцарии. Она вспомнила очерк летящей птицы, на этикетке, надпись «А. D. 1248».

За дверью никто не двигался, половицы не скрипели. Услышав ее просьбу, ювелир внимательно осмотрел Марту, с ног до головы. Девушка вздернула острый подбородок, держа сумочку на плече, откинув голову, с бронзовыми косами.

В подворотне Марта решила, что ни в какую Швецию, а, тем более, в Америку, она не поедет. Затянувшись папиросой, она допила остывший кофе:

– Во-первых, – рассудительно сказала девушка, – даже если война и настанет, она закончится через три недели. Советский Союз сильнее Германии. Во-вторых, мамочке поверят, обязательно. Почему я вообще думаю, что геббельсовский листок прав? – Марта, брезгливо, наступила на газету:

– Они какой только чуши не пишут. Мы с мамой в Цюрихе смеялись, читая их творения. Нельзя впадать в панику, – твердо сказала себе Марта, – в конце концов, даже если все правда, я не могу бежать. Надо сражаться с Гитлером. Мама это делала, и я буду…, – Марта ткнула окурком в картонный стаканчик:

– Британская разведка. Какая разница, они тоже противники Гитлера. Они два года с Германией воюют. Я умею стрелять, водить машину и самолет, я прыгаю с парашютом, разбираюсь в шифрах. Даже на передатчике могу работать. И я арийка…, – Марта, криво, улыбнулась, – с необходимыми документами…, – в свидетельстве о чистоте крови предки Марты были расписаны до семнадцатого века, с датами крещений и венчаний, в Цюрихе, и в Южной Африке. Марта не знала, откуда родители взяли бумаги Рихтеров, и не очень хотела об этом задумываться:

– Однако все надежно, и дружба с фон Рабе мне поможет…, – она подавила желание опустить голову в ладони. О советских агентах в Берлине мать ничего не написала. Марта понятия не имела, где их искать:

– Ладно…, – сказала себе девушка, – это ненадолго. Война скоро закончится, я найду маму…, – она пообещала себе, что непременно это сделает. Мать запретила ей ездить в Швейцарию, за американскими документами:

– Произойдет автокатастрофа…, – читала Марта, – я не справлюсь с машиной, на горном вираже. Лимузин загорится, мое тело будет изуродовано, до неузнаваемости. Меня похоронят рядом с могилой отца. Это официальная версия, всем подобным занимаются чистильщики. Тебе нельзя попадаться им на глаза, Марта, иначе ты погибнешь. Помни об этом, и не рискуй. «Импорт-Экспорт Рихтера» перейдет другому хозяину. Ты решишь покинуть Швейцарию, о чем и напишешь нашему адвокату. Он тебя вызовет на похороны. Ты ответишь, что очень занята, и не можешь приехать…, – видно было, что мать отложила ручку, чтобы собраться с силами:

– Схема известная, ее разыграют, как по нотам. Они будут искать тебя, Марта. Твой долг выжить, обещай мне, что ты это сделаешь…, – Марта вспомнила, что у нее нет оружия. У фрау и фрейлейн Рихтер его и не водилось. Пистолеты обеспеченной даме, и ее дочери были ни к чему. Марта подозревала, что у матери есть браунинг, или вальтер, однако дома Анна их не хранила:

– И я только в тире стреляла…, – ювелир, наконец, кивнул: «Пойдемте, фрейлейн…»

Он провел ее в комнатку, на задах лавки. Хозяин принес фаянсовую чашку с хорошо заваренным кофе, взглянув на часы: «Вам придется немного подождать». Он закрыл дверь. Марта завидела старинную, фарфоровую пепельницу: «Очень хорошо».

Она выкурила четыре сигареты, несколько раз перечитала письмо матери, и подготовила речь, для человека, который, как предполагала Марта, работал на британскую разведку. Девушка пила кофе, пока в чашке не осталась одна гуща. Она подергала ручку двери:

– Заперто. Впрочем, ювелир меня в первый раз в жизни видит. Я пришла без пароля, мало ли кем я могу оказаться. Он осторожен, это правильно…, – Марта услышала веселое тявканье пуделя. Половицы в коридоре заскрипели, медная ручка повернулась.

Она узнала рыжевато-каштановые волосы. Марта поднялась, крепко вцепившись в сумочку:

– СД, то есть гестапо. Он в административно-хозяйственном управлении работает, Эмма говорила. Мало ли что она говорила…, – зло напомнила себе Марта, – это он для посторонних расчетами занимается. Бежать некуда, пистолета нет. Неужели мама ошиблась…, – остановив такси на углу Фридрихштрассе, Генрих, с облегчением, понял, что все в порядке. Ювелир ждал на мостовой, с пуделем на поводке. Подсвечник, прошлого века, стоял в витрине, на положенном месте. Гестапо, судя по всему, здесь не появлялось.

Он раскланялся с ювелиром:

– Большое спасибо, что вовремя нашли нужную вещь. Я приглашен на день рождения, неудобно приходить с пустыми руками. Простите, что поздно спохватился…, – Генрих говорил это на случай, если кто-то из прохожих прислушается. В лавке можно было вести себя свободно, помещение часто проверяли. Ювелир все равно шептал. Выслушав его, Генрих задумался:

– Может быть ловушка, подсадная утка…, – хозяин лавки никогда в жизни не встречал неизвестную девушку, потребовавшую вызвать представителя «К и К». Генриху показалось, что он хочет что-то добавить. Ювелир махнул рукой:

– Я, может быть, ошибаюсь, однако я помню крестик, который она носит. Кажется, я его видел…, – он почесал седой висок, Генрих хмыкнул:

– В любом случае, надо с ней поговорить…, – он замер на пороге. Она заплела бронзовые волосы в косы, в расстегнутом вороте белой рубашки сверкали крохотные изумруды. Генрих смотрел на тонкую, хрупкую фигурку. Она крепко держала сумочку, маленькие ноги, в скромных туфлях, не двигались с места:

– У него лицо усталое…, – неожиданно для себя, подумала Марта, глядя на серо-зеленую форму, на эсэсовские нашивки, с рунами, – и глаза тоже…, – глаза были большие, серые, в темных ресницах.

– У нее веснушки…, – понял Генрих, – погода хорошая, солнце. Она крестик матери надела…, – он шагнул в комнату, Марта подняла сумку, будто хотела ей закрыться.

Гауптштурмфюрер фон Рабе улыбался, глядя на пепельницу.

– Вы не курите, фрейлейн Рихтер…, – он поднял бровь: «Или я ошибаюсь?».

Ее подбородком, весело подумал Генрих, можно было резать железо. Марта молчала:

– Если он из гестапо, я что-нибудь придумаю. Отговорюсь. У меня швейцарское гражданство, я ищу компанию, с которой торгует контора моей матери. Торговала…, – она не успела ничего сказать. Младший фон Рабе раскрыл золотой портсигар:

– Я тоже курю американские сигареты, фрейлейн Рихтер…, – девушка кивнула, Генрих щелкнул зажигалкой:

– Благодарю вас…, – он взглянул на крестик: «Где ваша мать, фрейлейн Рихтер?»

Тикали часы, Марта вдыхала запах пряностей.

– Не знаю, – честно ответила она, вытаскивая сигарету из своей пачки:

– Вы можете сесть…, – разрешила Марта, едва заметно запнувшись, – гауптштурмфюрер фон Рабе…

Он покривился, мимолетно:

– Просто Генрих, будьте любезны…, – он опустился в кресло напротив: «Расскажите мне все, фрейлейн Рихтер».

– Просто Марта…, – у нее были зеленые, прозрачные глаза, Генрих, тоскливо, подумал:

– Наверное, ее мать на американцев работает. Если ее арестовали, я ее выручу, обязательно. Ее мать раскрутила цепочку, поняла, кто сюда переводит деньги. Она узнала, на что Питер потратил средства, в Праге. Выручу, и пусть уезжают отсюда. Уезжают…, – девушка села, держась за сумочку. Тяжело вздохнув, Марта начала говорить.

Оказавшись в Берлине, Петр Воронов понял, что столица рейха нравится ему больше, чем остальные города, которые он посещал. Он приехал в Германию легально, с дипломатическим паспортом, на собственную фамилию, особым рейсом. Этот рейс увозил его и обратно, в Москву.

– Но не одного…, – он стоял у окна спальни, в гостевых апартаментах посольства, разглядывая усаженный цветущими липами двор. Петр застегивал золотую запонку, с агатом.

У него было два дня, чтобы познакомиться с Берлином. Воронов прилетел на аэродром Темпельхоф в четверг. Наум Исаакович пока остался в Москве. В субботу советские газеты вышли с новостями об истинном лице Горского. Предстояло арестовать оставшихся в живых соратников предателя по гражданской войне и революционному подполью, и проследить, чтобы все упоминания о Горском исчезли из учебников и книг. Петр понимал, что распоряжение вычеркнуть имя Горского из истории исходит от Иосифа Виссарионовича. Он взял флакон туалетной воды:

– Правильно. Есть Маркс и Энгельс, есть Ленин и Сталин. Больше никого не нужно. Вождь должен быть один, как в Германии…, – Петр отказался от посольской машины. Он всегда предпочитал метрополитен, и автобусы. Воронов наставлял молодых работников:

– Пока вы не побываете в общественном транспорте, не пройдете ногами по улицам, вы никогда, как следует, не узнаете город…, – здания вздымались вверх. Рейхсканцелярия и министерский квартал напоминали постройки древних египтян. Глядя на них, человек чувствовал мощь государства. Здесь все случалось вовремя. Поезда метро приходили по расписанию, люди, дисциплинированно, очередью, поднимались в автобусы.

Вспомнив давку, на московских окраинах, битком набитые салоны, Петр поморщился:

– Варвары. Не зря русские князья приглашали варягов, навести порядок в государстве. Недаром Ломоносов учился в Германии…, – в субботу Петр сходил на Курфюстендам, в универсальные магазины. В гардеробе стояли два чемодана, с подарками для Тонечки и Володи. Он придирчиво выбирал итальянские туфли, нейлоновые чулки, шелковое белье. Жене он купил отличный, золингеновский набор, в кожаном несессере, полюбовавшись крохотными ножницами, с золотой насечкой. Себе Петр взял новую бритву, с рукояткой слоновой кости. Он вез Тонечке блокноты, испанской кожи. Володя получал вагончики и паровоз, для железной дороги, маленькие модели мерседесов и фольксвагенов, трогательные ботиночки, летние костюмчики, дорогого льна. Петр не забыл о французских духах, о большой, искусно иллюстрированной немецкой азбуке, для Володи.

Все это можно было бы купить и в Цюрихе, где Воронов намеревался оказаться в середине лета, но Петр никогда не возвращался домой без подарков. После убийства Кривицкого, сходив в Bloomingdales, он наполнил чемоданы шелком и кашемиром, для Тонечки. Петр купил ей драгоценности от Tiffany. В Москве Петр даже удивился, такой ласковой была жена. Голубые глаза будто светились, в темноте спальни. Она шептала:

– Милый, я люблю тебя, люблю…, -Петр надеялся, что жена летом скажет ему о беременности.

– А если нет, то пусть она в Цюрихе к врачу сходит, хорошему…,

В спальне запахло сандалом:

– Хотя зачем? Мы оба молоды. Мне тридцати не исполнилось, а ей двадцать три. В Цюрихе мы начнем вести размеренную жизнь, прекратятся командировки…, – Петр посмотрел на себя в зеркало, оставшись доволен, – я, конечно, буду ездить по Европе, но какие там расстояния? Родится девочка, красавица…, – он еще не решил, как назвать ребенка. Воронов колебался между Сталиной, в честь Иосифа Виссарионовича, и Надеждой, в честь Крупской.

– Или Майя…, – ему нравилось новое, весеннее имя. Воронов сверился с часами. Кукушка должна была явиться в посольство вместе с еще одной девушкой, с весенним именем, Мартой. Эйтингон велел Петру их разделить, и отправить радиограмму в Москву. Наум Яковлевич прилетал в Берлин вечерним рейсом. Марта Янсон переходила под его ответственность. Петр не знал, какая судьба ждет девушку. Марта его не интересовала. Воронов вез Кукушку обратно в столицу. На Лубянке женщина должна была дать показания о шпионской деятельности своего отца, и о собственном предательстве. Кукушку расстреливали. «Импорт-Экспорт Рихтера» переходил новому владельцу, обаятельному бизнесмену из Аргентины, с женой и маленьким сыном.

– Тонечке понравится в Цюрихе. Она там гостила, когда ко мне ехала…, – Петр провел рукой по хорошо подстриженным, каштановым волосам:

– Забудем о Москве…,– в Берлине никто не плевал на тротуар, и не разбрасывал окурки. В магазинах не толпились плохо одетые люди, с окраин. В автобусах не лущили семечки, и не пахло пивом. Петр намеренно, не стал обедать в одном из хороших кафе, на Курфюрстендам. Он поехал в Веддинг, рабочий район. Пивная была безукоризненно чистой, сосиски принесли свежие. Белое, берлинское пиво оказалось холодным и неразбавленным. Посетители носили недорогую, но опрятную одежду. Никто не играл на баяне, и не пел хором, о машинах, идущих в яростный поход. В репродукторе звучала Марика Рекк. Начались последние известия. Несмотря на потерю «Бисмарка» и бои в Северной Африке, рейх был силен, как никогда.

– Очень хорошо, что Германия сильна…, – сосиски подавали с картофельным салатом. Петру он понравился. Воронов пометил себе, что надо попросить Тонечку сделать такой, в Москве:

– Никто не напивается, не горланит…, – Петр не поддерживал отношений с братом, но боялся, что даже в Заполярье Степан ввяжется в какие-нибудь неприятности. Брат посылал открытки, к праздникам, из которых следовало, что он летает в местной авиации. Он подал просьбу восстановить его в партии, но на подобное, по мнению Петра, надежд питать не стоило. На карьере брата можно было поставить крест. Жена у Воронова ничего не спрашивала. Петр только говорил, что Степан работает в Заполярье. Сыну он читал рассказы о доблестных, советских летчиках, и помогал мальчику рисовать истребители. Володе, правда, больше нравились машины и заводы. Он всегда, восхищенно, рассматривал «Огонек», где печатали фотографии, с производства.

– Инженером станет…, – ласково подумал Петр, – мой мальчик…, – он был уверен, что Европу ждет мирная жизнь. В Москве сообщения о начале войны считались дезинформацией. Британии, вкупе с Америкой, был на руку превентивный удар СССР по Германии:

– Они хотят, чтобы мы ослабли…, – недовольно сказал Эйтингон, – ввязались в боевые действия. Тогда капиталисты нападут на Советский Союз…

Он помахал радиограммой от Кукушки:

– Двадцать второе июня, что за чушь. Фон Рабе опроверг эти сведения…, – с герром Максимилианом сейчас было не связаться. Весной оберштурмбанфюрер предупредил, что отправится на Балканы. Однако он, много раз, убеждал Петра, что Германия считает СССР союзником, и никакой войны не случится. Фон Рабе, как и другим источникам в Берлине, верили.

Петр бросил взгляд на газету, на дубовом столе, рядом с грязными тарелками. Завтракая, он просмотрел воскресные издания. Воронов не думал о том, чтобы убрать за собой. В посольстве имелась прислуга. Дома Тонечка баловала его завтраком, в постель, однако он всегда настаивал, что сам о ней позаботится:

– Не забывай…, – он целовал ухоженные руки, – я в детском доме вырос, я все умею…, – на Фрунзенской, правда, держали приходящую горничную. Петру нравилось помогать жене с обедами, на праздники. Тонечка рассказывала о торжественных приемах, в замке, об охоте, о рождественских елках. Петр обещал себе:

– У нас тоже все это появится. Особняк, дача, как у Лаврентия Павловича, дом на Кавказе, яхта…, – Воронов предполагал, что может дослужиться до заместителя наркома, или даже занять, пост Берии:

– Тонечка станет женой министра. Ей не придется краснеть, думая, что она вышла замуж за плебея…, – прочитав новости о разоблачении Горского, в берлинских газетах, Петр, не сдержавшись, выругался:

– А если Кукушка статью увидит? Она не дура, у нее нейтральные документы на руках. Подхватит дочь, и поминай, как звали. Ищи ее, в какой-нибудь Панаме…, – герр Максимилиан отлучился из Берлина, но это ничего не меняло.

Петр подозревал, что, в отличие от Москвы, в Берлине ведомство рейхсминистра Геббельса не смотрит в рот СД:

– Газетам не запретишь печатать новости…, – недовольно сказал себе под нос Петр, – здесь подобное не принято…, – оставалось надеяться, что Кукушка читает «Фолькишер Беобахтер». В этом издании ничего о Горском не написали.

Выкурив американскую сигарету, за последней чашкой крепкого кофе, он поднялся. Пробило одиннадцать. Кукушка, если бы она вообще появилась, с дочерью, должна была быть в посольстве. Петр отдал четкие инструкции, что визитеров надо, немедленно, разделить. Взяв твидовый пиджак, он спустился на первый этаж, в отделанный мрамором вестибюль, с бронзовым, советским гербом, и многоцветными мозаиками. Шаги отдавались эхом в тихом зале, под высоким потолком. Петр нырнул в неприметную дверь под лестницей. Здесь было прохладно, мерцали тусклые лампочки на окрашенных стенах.

– На Лубянке похоже красят, во внутренней тюрьме. Серый и синий…, – Петр кивнул посольским охранникам, у двери:

– Ее дочь рядом? – он указал на соседнюю комнату.

– Она одна пришла, товарищ майор…, – услышал Петр недоуменный голос:

– Одна, никакой дочери мы не видели…, – Петр почувствовал, что бледнеет. Сжав руку в кулак, он переступил порог комнаты, где ждала Кукушка.

В такси они отодвинулись на противоположные стороны сиденья. Саквояж и сумка стояли посередине, будто ограждая, их друг от друга. Закинув ногу за ногу, покачивая носком простой туфли, Марта смотрела на затылок шофера, в форменной фуражке берлинских таксистов. Генрих разглядывал пустынную, воскресную улицу Фридрихштрассе. Изредка звенели трамваи. Они ехали на запад, в Шарлоттенбург. Шофер, дисциплинированно, останавливался на всех светофорах. Генрих думал, что фрау Рихтер с тем же успехом могла, действительно, лежать в могиле.

– Маму отправят из Берлина в Москву, – тихо сказала Марта. Генрих принес в заднюю комнатку еще две чашки кофе. Пудель ювелира последовал за ним. Собака легла на пол, устроив нос на туфле девушки. Генриху показалось, что пудель вздохнул. Наклонившись, Марта погладила мягкую шерстку. Девушка, устало, улыбнулась:

– Ваш пес тоже ласковый. Аттила, я помню…– Генрих зажег ей сигарету. Он приоткрыл створку окна, выходящего в залитый солнцем, крохотный двор. Над пожарной лестницей вились, щебетали воробьи.

– Отправят в Москву…, – девушка помолчала, – и расстреляют. Мой дед, Горский, то есть Горовиц, теперь враг народа, шпион западных стран. Даже у вас в газетах новости напечатали. Сталин избавляется и от мертвых соперников, – тонкие губы, цвета спелой черешни, дернулись:

– Меня тоже должны расстрелять, как члена семьи изменника родины.

– Вам семнадцать…, – Генрих смотрел на мелкие веснушки, на загорелых щеках, на темные, длинные ресницы. Она сглотнула:

– Это ничего не значит. Уголовный кодекс СССР разрешает применение высшей меры социальной защиты к осужденным, начиная с достижения ими возраста двенадцати лет…, – Генрих, сначала, не понял, что такое высшая мера социальной защиты:

– У нас детей коммунистов отправляют в приюты…, – вспомнил он, – хотя какие коммунисты? Они все уехали, давно, а кто не уехал, сидит в концлагере…, – Марта добавила:

– Маму тоже обвинят в шпионской деятельности…, – голос девушки дрогнул, однако спина осталась прямой, жесткой. Она сидела так, как ее учили в швейцарском пансионе, для принцесс и дочерей миллионеров, не перекрещивая стройных ног. Американский нейлон чулок едва заметно поблескивал, в лучах солнца. Генрих приказал себе не смотреть на круглые колени, прикрытые скромной юбкой.

Он признался Марте, что знаком с ее родственниками:

– Они у вас замечательные. Старший, раввин Горовиц, женился недавно. Его сестра тоже помогает, в борьбе против Гитлера. И младший брат этим занимается…, – Марту надо было довезти до Бремена или Гамбурга. По мнению Генриха, еще лучше было бы проследить, как девушка обустроится в Стокгольме и дождаться ее американских родственников. Генрих напомнил себе:

– Война начнется через три недели. Никто не успеет добраться до Стокгольма. И нам туда не поехать…, – любой визит в нейтральную страну вызывал у СД подозрения. Генрих не мог себе позволить рисковать положением семьи. Он смотрел на упрямый очерк подбородка девушки. Генрих понимал, что не хочет отъезда фрейлейн Марты.

– С ума сошел! – одернул себя Генрих:

– Она не может здесь оставаться, не может возвращаться в Швейцарию. Русские начнут ее искать…, – будто услышав его, Марта заметила: «Мама никогда не скажет, где я, гауптштурмфюрер фон Рабе».

– Не называйте меня так, пожалуйста, – попросил он, – мне подобного обращения на службе…, – Генрих запнулся, – хватает. НКВД как гестапо, фрейлейн Рихтер. Не было еще человека, который бы там не говорил…, – она сжала хрупкие пальцы:

– Мама не скажет, я уверена. Что бы они ни делали. И вы тоже…, – Марта подняла зеленые глаза…, – говорите просто, Марта. Пожалуйста, герр Генрих…, – девушка поняла, что не знает, какая у нее фамилия:

– Рихтер, Янсон, Горская, Горовиц, Воронцова-Вельяминова…, -она не стала говорить Генриху о своем отце:

– Потом, – решила Марта, – когда я пойму, что вообще происходит…, – она старалась не думать, что сегодня утром видела мать в последний раз в жизни.

– Я ее найду, – девушка сжала зубы, – если ради этого придется остаться здесь, я так и сделаю. Начнется война, СССР введет войска, безумие прекратится…,– Марта рассудила, что ей будет легче искать мать, не покидая Европы. Пока ей было только понятно, что Генрих работает на британскую разведку, что они едут на виллу фон Рабе, в Шарлоттенбург, и что бормашина Эмма и граф Теодор тоже помогают в борьбе против Гитлера. Генрих извинился, что передает ее с рук на руки семье:

– У меня деловая встреча, в городе, но мы увидимся вечером. У вас будет гостевая спальня, ванная. Завтра мой отец отвезет вас в магазины. Вам надо купить вещи, одежду…, – у нее не было даже зубной щетки.

– У меня есть деньги, – сообщила девушка, – и я настаиваю…, – она покраснела:

– Простите. Я очень благодарна, герр Генрих, за вашу заботу. Я не знаю имен советских резидентов, здесь…, – торопливо прибавила Марта: «Мама ничего мне не передавала. Она всегда была осторожна…»

– И хорошо, что так…, – Генрих соскочил с подоконника, – но я бы, все равно, не позволил себе спрашивать у вас о подобном, фрейлейн Марта…, – ей хотелось услышать, как Генрих называет ее просто Мартой:

– Ты для него девчонка, – сказала себе девушка, – ровесница его сестры. Ты только школу закончила, а он докторат защитил. Но какой он смелый…, – Марта, исподтишка, смотрела на красивый, четкий профиль.

Открывая для нее дверь, Генрих заметил:

– Я должен перед вами извиниться. Я зимой сказал Эмме, что у вас в мозгу одна извилина, в форме свастики…, – зеленые глаза заблестели:

– Я думала, что вы убийца, – призналась девушка, – а Эмму, про себя, называла бормашиной…, – пудель терся о ноги Марты.

– А она вас пилой…, – Генрих запер комнату:

– Я позвоню домой, на виллу, предупрежу…, – Марта остановилась в коридоре:

– Герр Генрих, а ваши старшие братья, Отто, Максимилиан…, Они тоже борются против Гитлера? – он вдыхал сладкий, тревожный запах жасмина. Девушка стояла совсем рядом. Генрих был не намного выше. На ее виске переливались, мерцали бронзовые волосы:

– Наоборот, – почти сухо сказал фон Рабе, – поэтому, для вашей безопасности, вам надо уехать из Берлина, раньше, чем здесь окажется кто-то из них. Особенно Максимилиан.

От ювелира Генрих позвонил домой. Он знал, что отец, получив сигнал тревоги, волнуется. Фон Рабе откашлялся:

– Папа, у нас гостья. Наша знакомая, из Швейцарии…, – телефоны были надежными, Генрих мог свободно говорить. Он услышал спокойный голос отца:

– Я знаю, о ком ты. Эмму я предупрежу, она подготовит гостевую спальню. Генрих…, – отец помолчал, – она одна?

– Одна…, – услышав гудок в трубке, Генрих повернулся к Марте: «Нас ждут, на вилле».

Шофер высадил их у кованых ворот, с эмблемой террикона, с девизом «Для блага Германии». Генрих велел:

– Отвезете меня в Митте…, – Эмма и отец шли по усыпанной мраморной крошкой дорожке к воротам. Аттилла весело лаял, прыгая по зеленой лужайке. Марта, зажав под мышкой сумочку, засунула руки в карманы жакета. Генрих опустил саквояж:

– Устраивайтесь, пожалуйста. Ни о чем не волнуйтесь, на вилле нет…, – он повел рукой:

– Мы придумаем, как вас отправить в безопасное место, обещаю…, – он быстро пошел к такси. Марта смотрела на прямую спину, в эсэсовском мундире. Вечернее солнце играло рыжими бликами, в каштановых волосах.

Хлопнула дверца машины. Генриху, отчаянно, хотелось не отводить от нее глаз. Подняв перегородку, отделяющую пассажира, он щелкнул зажигалкой. Хрупкая фигурка, в темном костюме, удалялась. Тонкие пальцы девушки сжимали сумочку.

– Я не хочу, чтобы она уезжала…, – Генрих затянулся сигаретой, – не хочу…., – он велел себе думать о встрече с графом фон Штауффенбергом.

Генрих вернулся домой поздно вечером. Они выпили по кружке пива, с картофельным салатом и сосисками, и погуляли по Музейному Острову. Генрих был осторожен, но вскоре понял, что граф тоже задумывается о противостоянии Гитлеру. Они расстались, договорившись поддерживать связь, учитывая новую должность Штауффенберга, в Генеральном Штабе. Открывая парадную дверь виллы, Генрих ощутил, что проголодался.

– Не пообедал, как следует…, -он расстегнул воротник мундира. Тусклый свет огромной люстры бросал отблески на парадный портрет отца, на картину, с изображением фюрера. Внизу было тихо. Генрих вздохнул:

– Она устала, у нее был трудный день…

На комоде, орехового дерева, лежала записка от отца:

– Девочки отправились спать, я тоже. Завтра мы с Мартой поедем на Кудам, по магазинам. Мы тебе оставили салат и холодную говядину. Поешь, милый…, – Генрих насторожился. Из библиотеки слышались звуки рояля. Он узнал ноктюрн. Дверь была чуть приотворена.

Она не спала.

Она сидела, за кабинетным фортепьяно. На крышке, в тяжелом, бронзовом подсвечнике, трепетали огоньки свечей. Июньское, белесое небо, медленно темнело. Она распустила волосы, но осталась в скромной юбке и рубашке. Аттила, уткнув нос в лапы, лежал на ковре, рядом с табуретом.

Генрих прислонился к косяку, стараясь даже дышать, как можно тише:

– У нее отличная техника, я еще зимой заметил. Она хотела учиться дальше. То есть не музыке, математике. Она студентка…, – вздрогнув, девушка оборвала ноктюрн. Пальцы лежали на клавишах:

– Все хорошо, герр Генрих. Мы с Эммой…, – она мимолетно, слабо улыбнулась, – даже посмеялись, немного. Мы с ней в одной комнате жить будем, ваш отец…, – ее голос задрожал:

– Ваш отец попросил слуг поставить еще одну кровать. Отец у вас чудесный…, – вспомнив знакомый, запах сандала, Марта велела себе не плакать:

– От папы так пахло. То есть от Янсона. Я этот ноктюрн играла, когда мама приехала, и сказала, что папа погиб…, – она не двигалась. Генрих кивнул:

– Отдыхайте, фрейлейн Марта. Спокойной ночи, не смею мешать…, – Генрих, мягко, закрыл дверь.

– Я даже не знаю, как выглядит мой отец, настоящий…, – поняла Марта, – я, наверное, никогда его не увижу. Если увижу, он может и не обрадоваться мне. И я не увижу мамочку…, – слезы текли по лицу, капая на белую рубашку:

– Я совсем одна, одна…, – не выдержав, Марта сползла на ковер, закусив зубами руку. За окном всходили слабые, летние звезды:

– Я никого не знаю, у меня не осталось семьи…, – всхлипнув, обняв Аттилу, она спрятала лицо в теплой шерсти. Собака лизала мокрые, соленые щеки. Марта помотала головой:

– Мамочка хотела, чтобы я выжила. У меня есть родственники, есть друзья. Эмма, граф Теодор, Генрих. Он друг, и никем больше не станет…, – Марте было больно даже думать о таком.

– Больше я не заплачу, – велела себе девушка, – пока не найду маму. Мы с ней встретимся, обязательно. И я никуда не уеду…, – она поцеловала Аттилу куда-то во влажный, холодный нос. Пес ласково заворчал. Марта вернулась к фортепьяно. Размяв пальцы, девушка нехорошо усмехнулась:

– Больше никаких сомнительных композиторов. Фюрер любит Вагнера, фюрер его услышит…, – вскинув острый подбородок, Марта заиграла «Полет валькирий».

Комнату для безопасной связи с Москвой, в советском посольстве тоже оборудовали в подвале. Стены выкрасили в серый и синий цвет. Простые лампочки окружили проволочной сеткой. Воронову помещение напомнило камеры для допросов, во внутренней тюрьме, на Лубянке. Кукушка, под охраной, продолжала сидеть на месте. Женщину обыскала сотрудница посольства. Воронов боялся, что у Кукушки в сумочке окажется пистолет или шприц, с каким-нибудь сильнодействующим средством. Паук поставлял сведения, о фармакологических разработках американцев, однако Наум Исаакович вздохнул:

– Даже Паук не имеет доступа в некоторые лаборатории. Они принадлежат ведомству Гувера, ФБР…, – Эйтингон почесал ручкой лоб, – а Паук армейский офицер. Известный тебе Меир Горовиц, судя по всему, перешел из подчинения Гувера в службу Даллеса…, – Эйтингон задумался:

– Хорошо, что мы разыграли комбинацию с фон Рабе. Присутствие мистера О’Малли в Европе не нужно ни нам, ни немцам. Если он появится в Советском Союзе, под видом журналиста…, – Эйтингон усмехнулся, – мистер Горовиц нам все расскажет, о тайнах его работы на Даллеса…, – Воронов смотрел на спокойное лицо Кукушки:

– Она не знает, что я видел документы ее отца. И Наум Исаакович не знает. И нарком Берия о них понятия не имеет. Только я, и товарищ Сталин…,– в сообщение о Горском не упоминалось его американское происхождение. Петр понял, что Иосиф Виссарионович решил не обнародовать эти сведения:

– И мне нельзя…, – серые, дымные глаза женщины скользили по строкам газетной статьи: «Коварные планы шпиона западных империалистов».

– Нельзя, – повторил себе Петр:

– Я член партии, я обязан соблюдать дисциплину. Я не могу предавать огласке подобные вещи, без разрешения Иосифа Виссарионовича…, – он, все равно, хотел поговорить с Наумом Исааковичем. Если Марта Янсон, со своими нейтральными документами, отправилась в Америку, Паук бы мог ее найти:

– Паук ее родственник…, – женщина, холеными пальцами, с алым маникюром, перевернула газетный лист, – кузен. Раввин Горовиц, которого Степан из тюрьмы выручил, тоже. И Меир, он же мистер О’Малли. Кукушка знает о них, она долго в Америке болталась…, – Петр замер:

– Нет, нет, Паук не может быть двойным агентом. Он наш человек, он любит Советский Союз…, – Наум Исаакович говорил, что ручается за Паука, как за собственного сына. Эйтингон хотел организовать агенту посещение Москвы:

– Мы его примем в партию, выдадим советский паспорт, получит звание…, – Наум Исаакович подмигнул Петру:

– Два ордена у него есть, как у тебя. Подобное важно, для нашего товарища…, – за Кукушку Петр рассчитывал получить третий орден. Науму Исааковичу Берия обещал звание старшего майора государственной безопасности. В сухопутных войсках это равнялось командиру дивизии.

– Мы с Эйтингоном оба майоры, – вздохнул Петр, – но ко мне доверия меньше, а все проклятый Степан. Хоть бы он героически разбился, в своей вечной мерзлоте. Еще хорошо, что партия мне поручила должность резидента, в Цюрихе…, – Петр был уверен, что Кукушка не только нашла своих американских родственников, но и продалась, с потрохами, ведомству Даллеса. На него, судя по всему, работала вся семья Горовицей:

– Шпионское гнездо, – Петр вдохнул запах жасмина, от ее белой шеи:

– Она крестик сняла. Наверняка, передала дочери. Где эта проклятая Марта, как ее искать…, – в Швейцарию отправили чистильщиков, с приказом доставить Марту Янсон в Советский Союз, буде она хоть переступит границу страны. Глядя на ухоженное лицо Кукушки, Воронов понимал, что подобного можно не ожидать:

– Она давно американские документы сделала, себе и дочери…, – в сумочке у женщины, правда, никаких бумаг не лежало. Она пришла в посольство без паспорта. Оружия Кукушка тоже не принесла. Петр, лично, распотрошил элегантное творение, из ателье Hermes, sac à dépêches, лиловой, крокодиловой кожи, в тон канту, на костюме серого твида. Шейный платок у Кукушки тоже был от Hermes, лилово-серый, в цвет ее глаз.

Похожую сумку, только черную, Петр привез жене из Нью-Йорка. Тонечка ходила с ней на занятия. У жены было много тетрадей и письменных работ учеников. Воронов, с каким-то наслаждением, вспарывал замшевую подкладку сумки Кукушки, с тисненой золотом монограммой: «Фрау Анна Рихтер». Кроме пудры и помады от Шанель, маленького флакончика «Императрицы Евгении», от Creed, и блокнота, испанской кожи, с автоматической ручкой, отделанной перламутром, Петр ничего не нашел. Открутив пробку, он вдохнул запах жасмина. Воронов развернул шелковый, носовой платок, с меткой «А. Р.».

– Мерзавка…, – пробормотал он, листая блокнот. Кукушка, аккуратно, записывала расходы. В особом карманчике женщина собирала чеки. Воронов тоже так делал, в командировках, отчитываясь за оперативные траты.

Драгоценностей женщина не носила, только золотой хронометр, с бриллиантами. Он тоже считался оперативными расходами:

– На Лубянке у нее все заберут, – Воронов пнул сумку, – ей недолго жить осталось. Она признается, куда дела дочь…, – Петр боялся, что Марта Янсон исчезла с тайной бухгалтерией «Импорта-Экспорта Рихтера», с именами агентов СССР, работающими от Аргентины до Японии. С такой информацией девушке бы обрадовались и в Британии, и в США. Петр ставил на США, зная, что Марта училась в школе, в Нью-Йорке.

– Кукушка еще тогда американцам продалась, – решил он, – пять лет назад. И дочь вовлекла в шпионскую деятельность…, – Марте Янсон пять лет назад было двенадцать, но подобное никого не интересовало.

У них не имелось даже фотографий девушки. Петр понимал, что в Швейцарии семейных альбомов тоже никто не найдет. Кукушка, далеко не дура, знала, как заметать следы. Петр вспомнил, что Марта училась в одном классе со Светланой Сталиной и дружила с детьми Иосифа Виссарионовича:

– Попросить у них описание…, Нет, невозможно, это будет означать, что мы провалили операцию, потеряли малолетнюю змею, гадину…, – Эйтингон имел свои планы на Марту Янсон, которыми он с Петром пока не делился.

В длинных пальцах Кукушки дымилась сигарета. Петр пока был с ней вежлив. Он даже извинился, что забирает сумочку:

– Это протокол, Анна Александровна, вы отлично знаете…, – стряхнув пепел, женщина окинула Воронова долгим, неприятным взглядом. Холеный палец, с алым маникюром, уткнулся в «Правду».

– Я не могу спорить с партией, Петр Семенович…, – смотря на него, Анна видела двенадцатилетнего, наголо стриженого мальчишку, в московском детдоме:

– Мы их навещали, с Янсоном, перед отъездом. Привезли хлеба, сахара, устроили чаепитие, рассказывали о гражданской войне. Янсон их на самолете катал, в аэроклубе. Степан тогда авиацией заболел. Где сейчас Степан, интересно…, – Анна велела себе ничего не спрашивать у Воронова, велела забыть о худых подростках, в суконных блузах:

– Это не он. Он убил Вальтера, хладнокровно, чтобы устроить мне проверку. Сталин избавляется даже от мертвого соперника. Хочет сделать вид, что, кроме него, других кандидатов на роль лидера партии не существовало. Если бы папа не погиб, Ленин мог бы передать ему власть. Не думай о Воронове, он мелкая сошка. У тебя есть долг перед партией и страной. Поэтому ты здесь сидишь, хотя могла бы давно ехать в Швецию, с Мартой…, – о дочери тоже нельзя было вспоминать, как и о его шепоте, прошлой ночью: «Анна, Анна, я так давно ждал…».

Анна бросила взгляд на газету:

– Через три недели все станет историей, неужели они не понимают? Мне надо встретиться со Сталиным, убедить его…, – розовые, красивые губы разомкнулись:

– Я получила партийный билет шестнадцати лет от роду, Петр Семенович, и тогда же ушла на фронт, комиссаром. Я не могу, и не буду спорить с партией, и подчинюсь ее решению. Однако я, в течение года, предупреждала Центр о грядущей войне…, – Кукушка перегнулась через стол, на него повеяло жасмином. Увидев холод в серых глазах, Воронов подавил желание отшатнуться:

– Она заложников расстреливала, на гражданской войне. Для нее ничего не стоить убить человека. Она отравила Раскольникова, своего друга, недрогнувшей рукой…, – Горская смотрела прямо ему в глаза. Узкая ладонь хлопнула по газете, Петр вздрогнул:

– Атака Германии на Советский Союз начнется на рассвете двадцать второго июня, – отчеканила женщина:

– Через три недели. Надо нанести превентивный удар, застать Гитлера врасплох, народ Германии восстанет против нацизма…, – она опять несла чушь, которую, на Лубянке, выбрасывали, едва завидев расшифрованные строчки радиограмм.

Петр отпил хорошо заваренного, бразильского кофе. Он велел принести бутерброды, с икрой и лососиной, тарелку с французскими сырами, и раннюю клубнику. Пока ему надо было усыпить подозрения Кукушки. Эйтингон, отправляя его в Берлин, заметил:

– Вряд ли ее американские хозяева будут штурмовать советское посольство, узнав о пропаже госпожи Горской,– Наум Исаакович, издевательски улыбнулся, – но все равно, не вызывай у нее тревоги…, – Петра беспокоило, что дочь Кукушки могла сейчас оказаться где угодно.

– Например, в американском посольстве…, – он поинтересовался у Горской, где девочка. Красивая бровь не дрогнула, она затянулась сигаретой:

– Понятия не имею, Петр Семенович. Марта не девочка, ей семнадцать лет. Она не ночевала в отеле…, – Кукушка пожала стройными плечами, – ничем не могу вам помочь…, – ему почудилась усмешка в серых глазах. Сжав зубы, Воронов поднялся:

– Кушайте, Анна Александровна, я скоро вернусь…, – закинув ногу на ногу, она покачивала остроносой, лаковой туфлей. Женщина едва заметно кивнула: «Идите».

На пороге комнаты Воронов вспомнил, что Кукушка получила звание старшего майора государственной безопасности, в декабре прошлого года, вместе с очередным орденом:

– Героя Советского Союза ей не дадут…, – зло подумал Воронов, – комбригу Горской. Получит пулю, только сначала расскажет нам, где ее дочь.

Услышав, что Марта в посольстве не появлялась, Эйтингон сочно выругался:

– Вези суку сюда, вечерним рейсом. У тебя все равно, нет никаких средств…, – у Петра, действительно, при себе ничего не имелось. Он бы мог обойтись подручными способами, как в Прибалтике, но, глядя на Кукушку, он понимал, что даже если он переломает женщине кости, она не издаст, ни звука:

– Ладно, – мрачно подумал Петр, – на Лубянке она заговорит. Фон Рабе в начале июля приезжает в Берлин. Я его навещу. Он поможет найти Марту, а Наум Исаакович свяжется с Пауком…,– Петр, со вздохом, понял, что не успеет, еще раз, зайти в магазины на Кудам.

– В июле начнутся распродажи, – пришло ему в голову, – так даже лучше…, – он кивнул охранникам, дверь комнаты открылась. Кукушка изящно, ела клубнику. На губах поблескивали капли сока.

– Будто кровь, – усмехнулся, про себя, Воронов:

– Это ее ждет, завтра…, – он откашлялся:

– Мы едем на аэродром Темпельхоф, Анна Александровна. Возьмите…, – он протянул женщине сумочку, с распоротой подкладкой, развинченной пудреницей и сломанным тюбиком помады. Она провела пробкой от флакона по шее: «Я готова, Петр Семенович». Вскинув голову, не оборачиваясь, цокая высокими каблуками, Кукушка вышла в коридор.

Над зеленой лужайкой, уходящей к озеру, в светлом, вечернем воздухе, звенели комары. Девушки сидели на мраморном балконе спальни Эммы фон Рабе. Атилла развалился на теплом полу, рядом с плетеным креслом Марты. Девушка босой ногой гладила его по спине. Овчарка, блаженно, жмурила янтарные глаза. Вторую ногу Марта подвернула под себя, накинув на плечи шаль. Она была в короткой, теннисной юбке и рубашке американского кроя.

После визита, с графом фон Рабе, в универсальные магазины на Курфюрстендам, у Марты появился багаж, от Гойяра, костюмы и шелковые блузки, кашемировые брюки, свитера, спортивные рубашки и туфли. На пороге Kaufhaus des Westens, граф Теодор вручил Марте визитную карточку:

– Нашу семью здесь знают. То есть твою семью…, – голубые глаза, тепло, взглянули на нее:

– Меня ты найдешь в кафе, – граф указал куда-то вбок, – за чтением газеты. Потом перекусим …, – в лимузине, подняв перегородку, отделявшую их от шофера, граф потребовал у Марты чековую книжку. Девушка, не возражая, вытащила портмоне. Нельзя было рассчитываться чеками, оставляя следы пребывания некоей фрейлейн Марты Рихтер, в Берлине.

Граф Теодор сунул чековую книжку в карман твидового пиджака:

– Очень хорошо, – мужчина улыбнулся, – я тебе говорил, ты Эмме, все равно, что сестра, а мне, как дочь…, – Теодор смотрел на ее упрямый, красивый профиль.

Девочка не была похожа на мать:

– Только подбородок, – он стоял на пороге кафе, провожая ее глазами, – и то, как она голову вскидывает…– он велел себе не думать о том, где сейчас может находиться фрау Анна Рихтер, дочь соратника Ленина, а ныне врага народа, Александра Горского. Теодор понимал, что они с Анной больше никогда не увидятся:

– Ее, скорее всего, расстреляют…., – граф вспомнил тоску в зеленых глазах Марты, – и с дочерью она тоже, никогда не встретится…, – Теодор понимал, зачем Анна провела с ним ночь, на вилле:

– Она подозревала, что я на кого-то работаю…, – взяв сахарницу, он услышал наставительный голос среднего сына:

– Сахар, животные жиры, табак, алкоголь, это бич нашего времени. Фюрер хочет прожить долгую жизнь. Мы все должны брать с него пример. Я намереваюсь достичь ста лет, окруженный внуками и правнуками…

– Очень надеюсь, что подобного не случится, – пробормотал граф Теодор, щедро добавляя сахар, закуривая сигарету. Он, обычно, пил несладкий кофе, но назло Отто и Гитлеру хотелось, есть мясо, а на десерт заказывать баварский ванильный крем, что он и сделал, обедая с девочкой.

Марта, аккуратно, собрала все чеки. Она совала их графу, пока Теодор не вынул из ее руки бумажки, велев официанту выбросить их в урну.

В «Фолькишер Беобахтер», в очередной раз, клялись в нерушимой дружбе СССР и Германии:

– Они не напишут, что США, через две недели, заморозит все активы немецких компаний. Персонал нашего посольства, в Вашингтоне, получил распоряжение об эвакуации…, – угрюмо подумал граф Теодор. О замораживании активов он узнал на заседании, в рейхсминистерстве финансов, а об эвакуации ходили слухи с мая. Это означало дипломатический бойкот Германии, со стороны США, и намек на грядущую войну:

– Она…, Анна…, работала на русских. Она знала о плане «Барбаросса»…, – граф Теодор болтал с Мартой о ее учебе, в Швейцарии, – она хотела удостовериться в своей правоте…, – он и не надеялся, что женщина пришла к нему из-за чувств, но вспоминать Анну, несмотря, ни на что, было больно.

Война означала, что никому из Горовицей до Швеции было не добраться. В Германии, разумеется, появляться им было нельзя.

За ранним завтраком, вдвоем с младшим сыном, граф заметил:

– Последняя весточка от дорогого друга пришла две недели назад. Он, обычно, очень пунктуален…, – Генрих вздохнул:

– Вряд ли что-то случилось. С родственниками дорого друга, насколько мы знаем, все в порядке. Он, скорее всего, занят, готовится к отъезду…, – дорогой друг предупредил, что летом собирается на восток. Его место занимал другой человек. Абонентский ящик переезжал из Роттердама дальше. Новый работник, получал в наследство радиопередатчик. Пани Качиньская отправлялась в Бреслау. Генрих увидел твердые, голубые глаза женщины: «Хорошо, что она на еврейку не похожа. У нее отличные документы, но все равно, хорошо».

Они поговорили о гостье, согласившись, что Марту надо, как выразился Генрих, отправить дышать морским воздухом. Граф Теодор покачал головой:

– Хорошо, до парома я ее довезу. А дальше? Девочке семнадцать лет, как она обустроится в Стокгольме? В Швеции, наверняка, есть русские резиденты. Если ее найдут…, – отец не закончил. Генрих отвел взгляд, чувствуя, что краснеет. Они с отцом понимали, что через три недели Берлин, как ни странно, станет самым безопасным городом для проживания фрейлейн Рихтер.

– Но Макс…, – размышлял граф, – Макс вернется в начале июля, с Балкан…

Девочка ела элегантными, отточенными движениями, рассказывая, как на летних каникулах навещала, с классом Северную Италию. В публичных местах они, разумеется, говорили только на безопасные темы:

– Мы католики, – Марта, изящно, отпила кофе с молоком, – однако мы поддерживаем, мудрую политику фюрера, по отношению к церкви. Католики Германии должны последовать примеру протестантов, и создать собственные храмы…, – она скрутила бронзовые волосы на затылке, в тяжелый узел. На лацкане жакета блестел значок, со свастикой.

Граф Теодор хмыкнул:

– А что Макс? Я видел ее документы. У нее родословная лучше, чем у рейхсминистра Геббельса, и у самого фюрера. Образец арийки. Мать ее погибнет, на этой неделе…, – Марта объяснила, как все обставят в Швейцарии, – а она уедет. Даже если Макс проверит ее, он услышит то же самое. Нет опасности, что он войдет в контакт с русскими…, – фон Рабе, немного, помрачнел, – через три недели в Берлине ни одного русского не останется. Некому будет ее искать…, – он, в общем, не знал, как подобное предложить девушке:

– Генрих на нее смотрел зимой, я видел…, – граф расплатился по счету, – и она, в его сторону поглядывала. Это было бы самым безопасным решением…, – младший сын сегодня делал доклад, у Гиммлера, с комендантом Аушвица, Хёссом, а потом встречался с рейхсфюрером наедине. По словам Генриха, речь шла о новом назначении, с продвижением в звании. Генриха брали в личную канцелярию Гиммлера:

– Буду работать с Максом…, – угрюмо заметил младший сын, – но я вряд ли в Берлине обоснуюсь. Гиммлер говорил о морском воздухе…, – это могло означать ответственность за расчеты по расширению полигона, в Пенемюнде.

– Надо как-то намекнуть Генриху…,– решил граф Теодор, – вечером, когда девочки спать пойдут. Он говорил, что не хочет заводить семью, не собирается рисковать жизнью близких людей. Мы радовались, когда Густи оказалась в безопасности, и все равно, она погибла, бедная. Однако у нее дочка осталась…, – он хотел увидеть внуков:

– Германия оправится, – твердо сказал себе граф, – все Максимилианы и Отто закончат смертной казнью, или пожизненным заключением. Советский Союз скинет дурман Сталина, после войны. Исчезнет ненависть, останется одна любовь…, – в ее волосах играло солнце, на носу высыпали мелкие веснушки:

– Одна любовь…,– граф довез Марту до виллы.

Эмма вернулась с работы, а Генриха еще не было:

– Он у рейхсфюрера…, – одними губами сказала дочь, закатив глаза, – третий час сидит…, – переодевшись, граф Теодор уехал на обед, с маршалом Герингом. Он хотел осторожно расспросить приятеля, что происходит в Пенемюнде.

На плетеном столе, между креслами, лежал новый несессер Марты, девушка подпиливала ногти. Эмма хихикнула:

– Помнишь, на конференции, в декабре, нас измерял подонок, из управления расовой чистоты СС? Даже странно, у нас одинаковые параметры, а ты еврейка…, – Марта выпятила губу:

– Только наполовину, но для сумасшедшего это все равно. Ерунда эти измерения…, – отложив пилку, она почесала нос. Марта старалась не думать о матери, избегая даже упоминать ее имя. Она только заметила Эмме:

– Мама, скорее всего, в Москве. Если еще она жива…, – обняв девушку, Эмма прижалась теплой щекой, к бронзовому виску:

– Конечно, жива. Я уверена, вы встретитесь…, – Марта видела, с балкона, как Генрих вернулся домой, на своей машине, отдав ключи шоферу. Эмма пошла в ванную, после партии в теннис. Девушки разобрали покупки Марты, и принесли из библиотеки книги по математике. Марта собиралась заниматься, даже на каникулах. Она, исподтишка, оглядела книжные полки, но изданий по архитектуре не нашла. Марта предполагала, что статью об отце не поместят в энциклопедию:

– Он мамин ровесник, всего на два года ее старше…, – Генрих приехал в эсэсовской форме. Завидев Марту, он помахал, устало улыбнувшись.

– Он в библиотеке, работает, – Марта, рассеянно, листала Deutsche Mathematik, орган новой, арийской математической школы. Редактор сообщал, что ученые освободились от еврейского влияния:

– Измерения, это чушь, как подобный журнал, – Эмма поморщилась, – у герра Кроу тоже были идеальные стандарты, а у него отец русский. Воронцов-Вельяминов…, – Марта, спокойно, подумала:

– Мой отец и Питер Кроу родственники. Но до Британии сейчас никак не добраться. Да и я не хочу покидать Германию, я буду бороться с Гитлером. Не хочу покидать его, Генриха…, – Марта заметила, что, говоря о герре Питере, подруга немного краснеет.

– А! – торжествующе сказала девушка: «У образца арийской женственности есть сердце!»

Эмма смутилась:

– Он два года назад уехал, я тогда ребенком была. Он, скорее всего, помолвлен, или женился…, – она отпила кофе:

– Ты, кстати, могла бы поступить в Берлинский Технический Университет. Он рядом, в Груневальде…, – Марта успела справиться об университете в энциклопедии. Девушка осталась довольна:

– Отто там не учился, – с облегчением, вспомнила Марта, – он заканчивал, университет Фридриха Вильгельма…, – Марта подхватила журнал:

– Может быть, я так и сделаю…, – она скинула шаль, сунув ноги в теннисные туфли:

– Отнесу арийских математиков обратно на полку…, – подмигнула она Эмме, – их изыскания мне не пригодятся…, – в коридоре Марта замерла, чувствуя, как лихорадочно бьется сердце. Она прошла, на цыпочках, по дубовым половицам. Девушка заглянула в приоткрытую дверь. Знакомо, уютно пахло сандалом. Он переоделся, в американские джинсы, и теннисную рубашку, от Lacoste. Каштановые волосы играли рыжими искрами, в заходящем солнце. Он сидел спиной к Марте, за столом, изредка отпивая кофе. Он быстро писал, насвистывая:

– Let there be cuckoos,

A lark and a dove,

But first of all, please,

Let there be love….

Скользнув в библиотеку, прислонившись спиной к двери, Марта прижала к груди труды арийских математиков: «Мне надо с вами поговорить, герр Генрих».

На встрече с рейхсфюрером речь шла не только о новом назначении.

Гиммлер увел Генриха на террасу кабинета. Весной ординарцы рейсфюрера переносили его любимые растения из зимнего сада на большой, просторный балкон. Отсюда виднелись купола и шпили Берлина, поблескивающая под ярким солнцем Шпрее. На гранитном полу, лежала легкая, золотая пыль. В накрытом стеклянной крышей саду оставались кактусы и тропические растения. У рейхсфюрера отлично росли даже орхидеи:

– Ваш брат, – весело сказал Гиммлер, усаживая Генриха в кресло, – обещал привезти средиземноморские образцы. Я давно хотел получить оливковое дерево…,– он улыбался, – символ мира. Скоро Германия вернется к безмятежной жизни…, – опустившись рядом, он протер пенсне:

– Можно было бы заказать саженец в нашем ботаническом саду, однако я предпочитаю получить растение с его родины, из античной почвы…, – Генрих, мрачно, подумал, что Макс вернется из Афин не с одним саженцем. Говоря о командировке старшего брата, отец вздохнул:

– Он хочет сделать отдельную комнату, в галерее, для греческой добычи. Бюсты, вазы…, – Генрих отозвался:

– Папа, я обещаю, когда сумасшествие закончится, мы, лично вернем шедевры в музеи, и найдем хозяев…, – Генрих, старательно, отгонял мысли о фрейлейн Марте, но ничего не получалось. Он слышал ноктюрн Шопена, видел тонкие пальцы, на клавишах, бронзовые, распущенные по спине волосы:

– И голос у нее такой…,– понял Генрих, – ласковый. Как музыка, что она играла…, – над министерским кварталом развевались огромные, черно-красные флаги. Из репродукторов, вдалеке, слышался марш. Гиммлер, аккуратно, разлил кофе:

– Вы знаете, что русская кампания закончится до Рождества…, – в стеклышках пенсне Генрих видел свое отражение. Рейхсфюрер ценил опрятность, и любил форму. Генрих сходил к хорошему, военному, парикмахеру, перед вылетом из Кракова, и тщательно оделся. Собираясь к рейхсфюреру, он остановился перед зеркалом, в кабинете. Если бы ни рост, его можно было бы поместить на обложку патриотического издания, как образец арийского офицера, защищающего безопасность рейха. Макс, по соображениям конспирации, в прессе не появлялся, а Отто гордился, что его снимки печатают в журналах. Подумав о журналах, Генрих вспомнил тихий голос фрейлейн Марты:

– У НКВД нет моих фотографий. Мои…, – девушка запнулась, – родители, покинули СССР, когда мне года не исполнилось…, – свидетельство о крещении Марты Рихтер выдала католическая церковь святой Варвары, в далеком городке Цумеб, столице шахтеров юго-западной Африки. В год рождения фрейлейн Рихтер тамошняя местность управлялась британцами, захватившими германские колонии во время войны, но в округе оставалось много немецких колонистов.

По документам, семья Рихтеров переехала в Африку из Швейцарии, в восемнадцатом веке. Арийское происхождение фрейлейн Рихтер было безукоризненным. В конверте лежали хрупкие, пожелтевшие бумаги, написанные готическим шрифтом. Самое старое свидетельство о крещении было помечено серединой семнадцатого века. Предок фон Рабе, судя по документам, появился на шахтах Раммельсберга, в горах Гарца, примерно в то же время:

– Йорден его звали. Йорден Рабе. Он университет закончил, в Гейдельберге. Женился, оставил двоих сыновей, а сам в шахте погиб. Второй его сын, Михаэль, отправился работать на соляные шахты, в Польшу, и не вернулся оттуда…, – Генрих вспомнил, что в то время Польша воевала с Россией и Швецией:

– Наверное, тоже погиб…, – в ювелирной лавке, увидев бумаги Марты, он удивился:

– Отличная легенда. У вас прекрасное прикрытие. Немцы из подобных мест, – усмехнулся Генрих, – из бывших колоний, считаются, как ни странно, образцом чистоты арийской крови. Они не вступали в брак с местным населением, выписывали невест из Европы…, – он листал документы:

– Потом ваши родители отправились в Буэнос-Айрес, где тоже большая немецкая община, с прошлого века…, – Генрих поднял серые глаза: «Кто бы ни готовил вашу…, – он поискал слово, – операцию, он все очень тщательно продумал…»

– Это мама, – Марта, едва заметно, улыбнулась:

– Она ездила в Германию, до моего рождения. Курьером, от Коминтерна, для связи с местными коммунистами. Она участвовала в Гамбургском восстании, слышала выступления Гитлера…, – Марта помолчала:

– Она тогда предупреждала, об опасности нацизма. Она оказалась права…, – Генрих напомнил себе, что фото Марты, с Ганной Рейч, опубликовали в «Фолькишер Беобахтер», в декабре.

Он хмыкнул:

– Опасности нет. Через три недели в Берлине не останется ни одного советского гражданина. Вряд ли фрау Рихтер сообщала агентам СССР, которых она курировала, как выглядит ее дочь…, – слушая Гиммлера, Генрих, в очередной раз, подумал, что Германия для Марты, в ближайшее время, станет самым безопасным местом проживания:

– В Швеции ее могут найти, русские. Тем более, в Швейцарии. До Америки сейчас никак не добраться, – Гиммлер тоже говорил о США.

По словам рейхсфюрера СС, война в России ожидалась короткой:

– Рождество встретим в Кремле…, – уверил его Гиммлер, – мы не повторим ошибки Наполеона, не отложим вторжение. За два летних месяца, пользуясь сухой погодой, наши танки дойдут до Москвы. Ожидается много пленных, мы расширим лагеря, и, конечно, позаботимся о евреях СССР. Думаю…, – Гиммлер помешал кофе серебряной ложечкой, – мы создадим гетто только в крупных городах, с промышленным потенциалом, как в Польше. Но, в отличие от Европы, где мы можем депортировать евреев по железной дороге, и не тратить много средств, в России огромные расстояния. Поэтому…, – Гиммлер пощелкал пальцами, – мы избавимся от еврейского населения сразу. Хирургически, – он улыбался, – быстрым способом. Массовые расстрелы требуют времени, и плохо отражаются на моральном состоянии наших военнослужащих. Химики, инженеры работают над проблемой…, Мы используем польские лагеря, расположенные близко к территориям бывшей России…, – они развернули карту. Генрих, внимательно, запоминал все, что говорил рейхсфюрер:

– Начались депортации из Бельгии, Голландии…, – последнее письмо от дорогого друга пришло на ящик Эммы, в Потсдаме, две недели назад. Генрих велел себе не волноваться. О председателе амстердамского юденрата Гиммлер ничего не сказал, но Генрих ожидал, что профессора Кардозо, и его семью не тронут. В Польше чиновники юденратов вели спокойную жизнь:

– Многие их предателями считают, – подумал Генрих, – дверь Кардозо ругательствами расписали. Амстердамские евреи позаботились. Однако ни мы, то есть СД, ни партизаны не тронут великого ученого, какие бы у него ни были моральные принципы. Вернее, их отсутствие…, – поправил себя Генрих:

– Он собственного шурина сдал Максимилиану. Однако он не знает, где дорогой друг обосновалась. Она скоро покинет Голландию. И он не станет доносить на мать его детей…, – Гиммлер сказал, что все трудоспособные мужчины, евреи, из территорий, оккупированных на западе, должны сначала отправиться на шахты и заводы:

– Мы начнем с детей, стариков и женщин, а остальные пусть работают, как в Мон-Сен-Мартене. Нам скоро понадобится много вооружения. США не Россия, у них мощная армия…, – Гиммлер, недовольно, заметил, что на охрану концентрационного лагеря в Мон-Сен-Мартене приходится тратить много средств. Кроме диверсий на шахтах, которые требовалось расследовать, местные партизаны устраивали евреям побеги.

– Какой-то Монах всем заправляет, – кисло сказал рейхсфюрер, – местное гестапо из арестованных только кличку выбило. Пора, как следует, приняться за бандитов, в Арденнах, во Франции. Ваш брат займется ими, после возвращения. Вас, дорогой тезка, ждут другие обязанности…, – Вернер фон Браун, управлявший полигоном в Пенемюнде, настаивал на расширении территории. Он подал просьбу о создании в округе концентрационного лагеря, для рабочей силы. Генриху предстояло управлять проектом. К зиме Гиммлер обещал ему звание штурмбанфюрера:

– Женитесь, партайгеноссе фон Рабе, – подмигнул ему собеседник, – ваши братья путешествуют, заняты. Отто в Арктику скоро отправится. Вы теперь на одном месте обоснуетесь. В Пенемюнде тихо, морской воздух. Самое время создать крепкую, арийскую семью, порадовать вашего отца внуками…, – Гиммлер не говорил об исследованиях, ведущихся в Пенемюнде. Он только упомянул, что фон Браун работает над новым оружием и летательными аппаратами.

– Ваш брат ведет особую программу…, – Генрих заставил себя, спокойно, кивнуть, – она и останется особой…, – рейхсфюрер тонко усмехнулся, – но вы, конечно, сможете присутствовать на испытаниях ее, если можно так выразиться, результата. Если они окажутся успешными, потребуется возвести завод, для производства…, – Гиммлер замялся, – вещи.

Фотографии вещи Максимилиан привез рейхсфюреру весной, перед началом вторжения в Югославию. Гиммлер долго, потрясенно, рассматривал альбом. Он поинтересовался, когда будет готов прототип. Оберштурмбанфюрер фон Рабе обещал пробный полет на Рождество. По расчетам, конструкция могла достичь стратосферы, и за три-четыре часа покрыть расстояние между Европой и Северной Америкой. Ни один самолет, даже реактивный, не угнался бы за подобной техникой. Автора проекта Гиммлер хотел перебросить в группу, работающую над расщеплением атома.

– Мы ее отделим от остальных ученых. Она гений, она сама справится…, – три недели назад Гиммлер принял Конрада Цузе, создавшего первую программируемую вычислительную машину. Рейхсфюрер был знаком с работами группы Тьюринга, в Британии, публиковавшимися до войны, и знал об исследованиях, проводимых американцами. Машина Цузе пригодилась бы в Пенемюнде, но математик упирался. Цузе числился в армии, получая деньги от Люфтваффе, но форму не носил. Ученый наотрез отказывался покидать Берлин, а, вернее, свою мастерскую.

Гиммлер, в разговоре с Генрихом вздохнул:

– Герр Цузе немного не от мира сего, однако, он великий инженер, изобретатель. Подумайте о человеке, который начнет его…, – Гиммлер повел рукой, – курировать. Не офицер, Цузе подобного не любит. Какой-нибудь студент, инженер, математик. Цузе едва за тридцать, он защитил докторат. Ему польстит, если его альма, матер, Берлинский Технический Университет, попросит его стать научным руководителем, помогать юноше, писать диплом…, Или девушке, – рейхсфюрер вскинул бровь, – но их мало, в технических кругах…

Генрих после подобных встреч, всегда записывал сказанное, простым шифром. У него была хорошая память, однако он знал, что детали тоже важны, и старался ничего не упустить.

Он сварил крепкий кофе, на спиртовой плитке. Генрих даже позволил себе ложку коричневого, тропического сахара, из пакета с ярким попугаем. Провизию они заказывали из дорогого гастрономического магазина, на Кудам. Он зажег Camel:

– Шелленберг тоже американские сигареты курит, – пришло в голову Генриху, – он теперь с Мюллером работает, и не срабатывается…, – Генрих усмехнулся:

– Мюллер и Макса не любит, как аристократа, и выскочку. Максу едва за тридцать, а он оберштурмбанфюрер. Макс думает, что дружба Мюллера искренна…

Генрих, иногда, удивлялся тому, как Макс, опытный, и циничный человек, принимает за чистую монету лесть Мюллера:

– Макс завидует Шелленбергу. Вальтер младше его на звание, а стал начальником отдела внешней разведки. Макс покупается на похвалы. Ему хочется слышать о себе только хорошие вещи…, – Генрих, в очередной раз, обрадовался, что не работает на Принц-Альбрехтштрассе.

– И не буду…, – он стряхнул пепел в серебряную солонку, в стиле рококо. Макс привез безделушку из Парижа:

– Истинно, змеиное гнездо. Интриги, подсиживание. Но что делать, если мы не услышим вестей от дорогого друга? Я даже не знаю адреса нового человека…, – Генрих не хотел вводить в строй радиопередатчик из ювелирной лавки, но иного выхода могло не быть.

– Это опасно, – решил мужчина, – но другого пути нет. Я умею работать на передатчике. Старики пусть не рискуют. Буду забирать его, уезжать в уединенное место, в лес…, – он писал, думая, что на рисунке, у старшего брата, тоже изображен какой-то шифр.

– Узор, на раме зеркала, – Генрих отхлебнул кофе, – в нем есть повторяющиеся элементы. Посидеть бы, разобраться…, – женщина, на эскизе, напоминала фрейлейн Рихтер:

– Она уедет отсюда, – твердо сказал себе Генрих, – не смей рисковать ее жизнью. Уедет, и вы больше никогда…, – он дошел до сведений о Цузе. Генрих, едва слышно, пробормотал: «Девушка…, А где мне взять девушку…»

Он вздрогнул.

Теплая, нежная рука легла на его ладонь, вынув из пальцев ручку. На него повеяло жасмином. Тонкие губы цвета спелой черешни улыбались:

– Я вас звала, герр Генрих…, – спохватившись, что сидит, он поднялся, – пять раз, – в зеленых глазах виднелся смех, – или даже шесть. Вы не слышали…, – Генрих покраснел:

– Простите, фрейлейн Рихтер, то есть Марта. У меня случается подобное, когда я работаю…, – она не отнимала руки. Девушка прижимала к теннисной рубашке журнал арийских математиков. Марта скосила глаза на блокнот:

– Создана универсальная машина Тьюринга! Герр Цузе…, – губы зашевелились. Она нахмурилась, читая дальше.

Генрих, довольно беспомощно, заметил: «Здесь шифр, фрейлейн Рихтер…»

– Я вижу, – удивилась Марта, – система простая, герр фон Рабе, то есть Генрих…, – Марта велела себе удержаться на ногах. Колени подгибались, она сглотнула:

– Дальше вы пишете, что Цузе нужен куратор, от СД. Зачем вам девушка? – длинные, темные ресницы задрожали.

– Вот зачем, – вынув труды арийских ученых из ее руки, Генрих поцеловал Марту в губы. Она едва успела опереться на стол, но все равно, в глазах потемнело. Марта поняла:

– В первый раз. Хорошо, как хорошо…, – журнал полетел на пол, Марта оказалась в крепких, надежных руках Генриха.

– Никуда не уеду…, – сквозь зубы, тихо, предупредила она, откинув голову:

– Никуда и никогда…, – она ахнула, устроившись на краю стола, слыша его задыхающийся голос:

– Я и не отпущу тебя, никуда…, – легкий, теплый ветер шевелил страницы журнала. Сигарета, оставленная в пепельнице, дымилась, а потом погасла:

– Я тебя люблю…– шептал Генрих, – тогда, с декабря. Я хотел, чтобы ты меня в кабину самолета посадила. Смотрел вверх, и думал о тебе. Ты мне крыльями махнула. То есть, я хотел, чтобы так случилось…, – Марта все не могла поверить.

– Я плакала…, – призналась она, – мне казалось, что мы больше никогда не увидимся, Генрих.

– Мы больше никогда не расстанемся, – он прижал к себе девушку, целуя белую шею, в вырезе рубашки, где переливались старые изумруды крестика, где билось ее сердце.

Замок СС Вевельсбург, Северный Рейн-Вестфалия

Большие знамена едва колыхались в жарком, летнем ветре. Из распахнутых на зеленеющую долину, просторных окон веяло цветущими липами. Каблуки зацокали по полу. Марта, остановившись у высоких дверей, открыла рот. Зал украсили пышными, дубовыми ветвями, портретами фюрера, штандартами со свастиками и раскинувшими крылья орлами.

Она, невольно, поправила значок, с блестящей свастикой, на белой, форменной рубашке Лиги Немецких Девушек. Эмма, тоже в темной, скромной юбке Лиги, наклонилась к ее уху:

– Здесь вы с Генрихом встанете перед алтарем…, – на алтаре красовалась самая большая свастика, – и рейхсфюрер Гиммлер заключит брак…, – Эмма повернулась к мраморной лестнице, ведущей вниз, в огромный, парадный зал, отделанный серым, строгим гранитом. Перила обвивали дубовые листья, перемежающиеся эмблемами, с черепом и костями:

– Здесь выстроятся гости церемонии, – деловито сказала Эмма, – они вскинут руки в партийном приветствии. Потом вы пойдете туда…, – длинный палец указал в сторону зала, – и начнется прием…, – фюрер прислал телеграмму, лично графу Теодору, поздравляя его со свадьбой младшего сына. Он выражал надежду на будущее, крепкое арийское потомство. Гитлер извинился, что не сможет присутствовать на церемонии, в связи с занятостью, однако его представлял рейхсфюрер Гиммлер. Приезжал и Геринг, друг графа Теодора, и Геббельс, с женой и детьми. На свадьбу пригласили пять сотен человек. Ожидался персонал с Принц-Альбрехтштрассе, работники Генерального Штаба, офицеры вермахта и Люфтваффе.

Марта, наедине с Генрихом, заметила:

– Перед началом войны, все хотят насладиться последними днями мирной жизни…, – она дернула губами:

– Генрих, неужели Гитлер двинет войска на СССР? Может быть…, – Марта поняла, что не хочет лишаться надежды, – может быть, маме удастся убедить их нанести превентивный удар? Британцы поддержат советские войска, обязательно…, – у Генриха в этом имелись большие сомнения.

Они сидели на диване, в библиотеке, обнявшись. Атилла положил голову на колени Марте.

Отто известили телеграммой, однако средний брат был в разгаре какого-то эксперимента, в медицинском блоке. Он ответил длинным посланием, где наставлял Генриха и Марту в истинно арийской жизни, советуя, как выражался доктор фон Рабе, средства для повышения способности к деторождению. От брата пришло еще одно письмо, лично Генриху. Едва взглянув на ровный почерк, Генрих брезгливо разорвал бумагу, и вымыл руки. Отто перечислял обязанности арийского мужа, и главы семьи:

– Как будто он об этом что-то знает, – зло пробормотал Генрих, – он предпочитает производить на свет бесчисленных ублюдков, в борделях от общества «Лебенсборн».

Марте Генрих о письме ничего говорить не стал. С Максимилианом было никак не связаться. Оберштурмбанфюрер улетел на Крит. После немецкого десанта на остров, его требовалось очистить от бандитов, как называл Гиммлер местных партизан.

Генрих поднес к губам тонкую руку, с узким, серебряным, кольцом. Он купил простую драгоценность, следуя завету фюрера о том, что члены партии должны быть во всем скромны. В любом случае, церемония в замке Вевельсбург, для них ничего не значила.

На медовую неделю, предоставленную Генриху рейхсфюрером, они уезжали на остров Пель. Все должно было случиться на вилле фон Рабе. Генрих поцеловал теплый, бронзовый висок:

– Я завтра вечером встречаюсь с пастором Бонхоффером. Надо подумать, как ему добраться до Ростока, не вызывая подозрений. На острове людей мало, все на виду. Мы что-нибудь решим. А ты веди себя хорошо, – Генрих, едва заметно усмехнулся, – в школе…, – фрейлейн Рихтер, без единого затруднения, прошла проверку на расовую чистоту. Ее документами занимался сам рейхсфюрер СС. Генрих объяснил, что его будущая теща находится в деловой поездке, в Аргентине. Они предполагали, что через несколько дней, в цюрихских газетах появится объявление, о трагической, безвременной смерти фрау Анны Рихтер.

Граф Теодор отвез Марту на остров Шваненвердер, на реке Хафель, в берлинском пригороде. По соседству с виллами нацистских бонз, в элегантном особняке, располагалась Reichsbräuteschule, школа для арийских невест. Лекции в ней читала рейхсфюрерин Гертруда Шольц-Клинк. Глава женщин рейха ласково встретила Марту. Она обещала графу, что за десять дней, его будущая невестка узнает все, что необходимо арийской жене и матери.

Эмма понизила голос:

– А вам рассказывали…, – она оглянулась на пустынную лестницу. Марта вчера, с графом Теодором приехала из Берлина. Эмма и Генрих остановились в замке, надзирая за приготовлениями к свадьбе, назначенной на сегодняшний вечер. Марта бросила взгляд на факелы, на мраморных колоннах зала. Она, согласно традиции, не видела Генриха:

– Скучаю…, – ласково подумала девушка, – скорей бы этот фарс закончился. Мы сегодня здесь ночуем. Хорошо, что за нами никто не следит…, – им с Генрихом надо было обсудить связь с Лондоном. Марта не хотела, чтобы в Британии знали ее настоящее имя. Генрих согласился:

– Осторожность никогда не помешает. Мы не знаем, есть ли в Британии агенты СССР…, – Марта прервала его:

– Есть…, – девушка задумалась, – но мама меня в подобное не посвящала. Я только коммерческими операциями занималась. СС перегоняет деньги в Чили и Аргентину…,– почти безмятежно добавила Марта, – но ты и сам это знаешь. В Британии есть резиденты СССР, как и здесь, в Берлине…, – Генрих помнил о выплатах, идущих в южноамериканские банки:

– Не только ради безопасности, – думал фон Рабе, – они собираются что-то финансировать. Понять бы что…, – они с Мартой решили не забивать эфир личными новостями, как смешливо назвал их Генрих. Имелись вещи важнее его семейного положения.

Марта закатила зеленые глаза. Она, одними губами, отозвалась:

– Рассказывали. Надо подчиняться желаниям мужа. Привезли какого-то врача. Он предупреждал нас, что нельзя думать о других мужчинах, иначе их черты передадутся будущим детям. Я бы их всех заставила еще раз пройти школьный курс биологии, – мстительно добавила Марта:

– Не понимаю, как девушки шесть недель выдерживают…, – их обучали домоводству, кройке и шитью, уходу за детьми. В школе собрались девушки из обеспеченных семей, где не вынимали ветчину из тушеной капусты. Тем не менее, наставницы говорили, что жена обязана обеспечивать мужу покой и уют, в несколько часов, которые он проводит под крышей семейного очага. Жена должна была встречать мужа в элегантном платье, с уложенными волосами. Детей предполагалось выстроить в передней, для нацистского салюта отцу. Девушки ахали, рассматривая фотографии многодетных семей. Малыши, едва научившиеся ходить, умели вскидывать руку.

– В общем, – подытожила Марта, – ничего интересного. В Швейцарии нас, хотя бы, обучали изысканной кухне, искусству застольной беседы…, – здесь застольная беседа подразумевала обсуждение «Майн Кампф». Впрочем, женщины в подобные разговоры и не вступали. Им предлагалось делиться секретами воспитания детей, и приготовления обедов.

Генрих приходил на свадьбу в полных регалиях СС, и даже с клинком.

– Фото не будет, – усмехнулся жених, – не волнуйся. Коллеги предпочитают не показываться на снимках, из соображений безопасности…,– после свадьбы он менял голубой кант погон, на серебристый цвет. Генрих переходил в личную канцелярию рейхсфюрера. Марте, по возвращению в Берлин, надо было сдать вступительные испытания в Берлинском Техническом Университете, но здесь она затруднений не видела. Марта хотела учиться заочно, в связи с должностью ее будущего мужа, и приезжать в Берлин для экзаменов и встреч с научным руководителем.

– Постараюсь заполучить себе в наставники герра Цузе…, – она прижалась к боку Генриха, – я занималась математической логикой, его полем деятельности…, – Генрих, обнял ее:

– Война закончится, очень скоро. Сумасшедший зарвется, СССР его разгромит. Марта говорили, что они готовы к боевым действиям…, – он, мрачно, вспомнил, что Марта последний раз была в СССР пять лет назад. Генрих подумал о чистках и расстрелах, в сталинской армии:

– Не стоит себя обманывать. Война может затянуться. Наш долг, долг немцев, христиан, избавиться от Гитлера. Обезглавить режим, тогда страна оправится…, – с Мартой он, пока, этими планами не делился.

Девушка поправила черно-красную повязку, со свастикой, на рукаве рубашки:

– И я принесла клятву…, – Эмма увидела презрительный огонек в зеленых глазах, – в лояльности фюреру и рейху, в том, что буду производить на свет арийское потомство, и воспитывать детей, верных идеалам НСДАП…, – Марта склонила голову, прислушиваясь.

Во дворе загремела музыка. Хор офицерской школы СС, размещавшейся в замке, готовился к торжественному приему. Они исполняли Treuelied, «песню верности», как ее называли, гимн СС.

Высокое сопрано присоединилось к мужским голосам:

– Wollt nimmer von uns weichen, uns immer nahe sein,

Treu wie die deutschen Eichen, wie Mond und Sonnenschein!

– Мы никогда не склоним голов, оставаясь верными, как немецкие дубы, как луна и солнце…, – Эмма тоже запела. По дубовым половицам заскрипели начищенные сапоги. Он прислонился к двери, разглядывая тяжелый узел бронзовых волос, хрупкую спину, в белой униформе Лиги.

Песня закончилась, за спиной Марты раздались аплодисменты. Обернувшись, она увидела подтянутого, среднего роста мужчину, темноволосого, с пристальными, внимательными серыми глазами. На погонах Марта заметила дубовые листья. Девушка вспомнила:

– Оберфюрер, генерал…, – щелкнув каблуками туфель, Эмма крикнула: «Зиг хайль!». Марта вскинула руку: «Хайль Гитлер!».

– Моему тезке очень повезло, – он улыбался, тонкими губами, не отводя взгляда от Марты, – у вас прекрасный голос, ваша светлость…, – Марта покраснела:

– Я еще не…, Простите, не имею чести знать…, – ущипнув ее, Эмма сказала, свистящим шепотом: «Это оберфюрер…»

– Генрих Мюллер, – он склонился над рукой Марты, – тезка вашего будущего мужа, друг вашей семьи. Ваш самый преданный поклонник, дорогая фрау фон Рабе…, – глава Geheime Staatspolizei, гестапо, тайной государственной полиции рейха, поцеловал ее пальцы. Мюллер улыбался:

– Не смею мешать. У вас знаменательный день, торжество…, – он указал на алтарь:

– Я буду одним из свидетелей. Граф фон Рабе, то есть Генрих, меня пригласил…, – он пожал Марте руку: «Еще раз поздравляю».

Шаги стихли на лестнице, Эмма выдохнула:

– Генрих сказал, что Мюллер терпеть не может Макса…, – Марта смотрела вслед, шефу гестапо, нехорошо прищурившись:

– И это нам очень на руку, – она подтолкнула Эмму:

– Пойдем, мне просто необходимо покурить, перед сегодняшним вечером.

 

Остров Пель, Балтийское море

Листок отрывного календаря, на стене кухни, шевелился под соленым ветром: «21 июня, 1941 года, суббота».

Шипела газовая горелка. Марта, в фартуке, засучив рукава, стояла над плитой, следя за тюрбо, на медной сковороде. В отдельной кастрюльке она приготовила масло, лимон и нарезанную петрушку, для соуса. Под крышкой, медленно томилось картофельное пюре, со свежими сливками.

Рыба утром плавала в заливе. Масло, молоко и овощи Марта купила на маленьком рынке, в единственной на острове деревне Тиммендорф. Она брала старый велосипед Эммы, с плетеной корзиной, надевала простые, по щиколотку брюки, и рыбацкий кардиган, крупной вязки. Мощеная камнем дорожка шла по берегу моря. От виллы до деревни было две мили. Марта скалывала волосы на затылке, но ветер, все равно, играл бронзовой прядью. Она сдувала локон с покрытого веснушками носа, смотрела на серую, блестящую под солнцем воду, и улыбалась. Она загорела на Пеле, каждый день, выходя в залив на яхте фон Рабе. Генрих стоял у штурвала, она управлялась с парусами. Судно оказалось простым, небольшим. Граф Теодор купил ее у рыбаков, после первой войны, и перестроил.

В замке Вевельсбург, после церемонии бракосочетания и приема, затянувшегося до раннего утра, с эсэсовскими песнями, и шнапсом, Генрих и Марта провели остаток брачной ночи на диване, обсуждая способы связи с Лондоном и будущую учебу Марты в университете. Она хотела подобраться ближе к герру Цузе и его вычислительной машине:

– Я читала о работах Тьюринга, в Швейцарии. Американцы тоже движутся в этом направлении…, – Марта задумалась:

– Герр фон Браун, в Пенемюнде, может использовать машину Цузе для расчета траекторий управляемых самолетов…, – Генрих поднял бровь:

– Не бывает подобных конструкций, любовь моя. Самолетом управляет пилот, а не машина…, – потянувшись за карандашом, Марта помотала бронзовой, изящно причесанной головой:

– Смотри. Я больше чем уверена, что в Пенемюнде занимаются испытаниями беспилотных бомбардировщиков. Движение контролируется радиоволнами, с земли…, – она чертила, а потом хихикнула:

– Оберфюрер Мюллер меня осыпал комплиментами, во время танцев…, – Мюллер приглашал ее три раза.

Ночь выпала теплая, светлая. Во дворе замка зажгли факелы, распахнув парадные двери. Женщины надели яркие, летние, шелковые платья. Жены нацистских бонз блистали драгоценностями. Даже Эмма появилась в бриллиантовых серьгах, и наряде цвета глубокой лазури. Марта улыбнулась:

– Она обычно предпочитает джинсы, теннисные юбки, и американские кеды. Америка замораживает активы немецких компаний…, – Марта услышала об этом от Генриха. Она велела себе не думать о грядущей войне, означавшей, что с Горовицами ей будет никак не связаться:

– И с мамой тоже…, – Марта отпила французского шампанского, сжав зубы, – я даже не знаю, жива ли она…, – Марта, каждое утро, надеялась услышать по радио голос диктора, сообщающий о советских войсках, атаковавших границу Германии.

Они с Генрихом спали в разных комнатах, ожидая приезда пастора. Марта вставала раньше. Спускаясь на кухню, она включала приемник. Мощный аппарат ловил и британские, и американские, и даже советские передачи. Марта слушала сообщения об успехах стахановцев, новости о сражениях в Северной Африке, песни о Сталине, «Хорста Весселя», и джаз. О грядущей войне никто, ничего не говорил.

Она разбивала яйца в фарфоровую миску, готовила омлет, пекла американские оладьи, и заваривала кофе:

– Неужели они не понимают? Осталась неделя, пять дней, три дня…, – Генрих нарисовал ей схему немецкого удара по границам СССР. Марта думала о мощи Красной Армии, о самолетах, увиденных на воздушном параде:

– СССР отбросит войска Гитлера обратно в Польшу. Красная Армия перейдет границы, освободит Варшаву, и скоро окажется в Берлине. Британцы высадят десант, во Франции…, – вспоминая мать, она приказывала себе не плакать:

– Ты обещала. Ни одной слезы, пока вы не встретитесь…, – сзади раздавались шаги. От него пахло сандалом, и немного, морской солью. Он обнимал Марту:

– Все будет хорошо, любовь моя. Ты увидишь мать, обязательно…, – Генрих смотрел в зеленые, ясные глаза:

– Господи, как я ее люблю. Скорей бы пастор приехал…, – на пустынном, западном берегу острова стояла старая, рыбацкая часовня. Сходив в Тиммендорф, Генрих попросил у местного пастора ключ. Он объяснил, что хочет показать часовню жене. Здание построили из местного, серого гранита, черепичная крыша поросла мхом. Пол и скамьи сделали из остатков лодок. На беленой стене не было ничего, кроме простого креста, темного дерева. Они с Мартой стояли, держась за руки. Девушка пожала теплую, сильную ладонь:

– Здесь нам будет хорошо…, – Марта перевернула рыбу.

Вчера почтальон из Тиммендорфа привез телеграмму. Бонхоффер перешел под покровительство абвера, с него сняли гестаповскую слежку, но осторожность, все равно, не мешала. Пастор сообщал, что приехал в Росток. Он дал адрес пансиона, где остановился, но телеграмму не подписал. Генрих, утром, уехал за Бонхоффером в город, на опеле. Остров с материком соединял мост. Марта и Генрих привели опель из Вевельсбурга, меняясь за рулем.

– Скоро они вернуться должны…, – в спальне Марты, на дверце дубового гардероба, висело хлопковое платье, с закрытым воротом, ниже колена. Она не хотела венчаться в нацистском наряде, как его, мрачно, называла девушка. Туалет кремового шелка, с кружевной накидкой, Эмма увезла в Берлин. Марта, опять, подумала о шефе гестапо:

– Я ему понравилась, сразу видно…, – Генрих сказал, что Мюллер, хоть и женат, но, как и Гиммлер, живет отдельно от семьи. Марта хмыкнула:

– Он, кажется, намеревается за мной ухаживать. Хорошо…, – девушка затянулась сигаретой, – твой старший брат, не посмеет и слова сказать, когда поймет, что оберфюрер Мюллер питает надежды…, – Марта повела рукой. Генрих кивнул:

– Ты права. Максимилиан не захочет вызывать неудовольствие Мюллера, или самого рейхсфюрера…,– Гиммлер тоже танцевал с Мартой.

– Я просто обязан, – весело сказал он, – по-стариковски, фрау фон Рабе…, – Марта пока не привыкла к титулу и новой фамилии. В Берлине, кроме вступительных испытаний в университет, ее ждал новый паспорт, на имя графини Марты фон Рабе. Швейцарские документы она отдала свекру. Граф Теодор обещал положить их в сейф, в кабинете, куда ни Максу, ни Отто доступа не было. Оберштурмбанфюрер Максимилиан фон Рабе должен был услышать историю о романе, начавшемся в декабре прошлого года. Фрейлейн Рихтер и Генрих все это время, переписывались.

Убавив огонь, Марта накрыла камбалу крышкой. Она принялась за соус:

– Как примерная супруга. Рейсфюрерин Шольц-Клинк меня бы одобрила…, – на десерт Марта взбила сливки, с ранней клубникой и сахаром. Хлеб она пекла сама, на острове держал лавку хороший мясник. Марта успела приготовить стейк, для Генриха. В кладовой стояли банки с джемом. Девушка сделала американский сырный пирог, с черникой:

– Супруга…, – Марта, аккуратно, растапливала масло, – как все случится? Я знаю кое-что, но ведь, ни с кем не поговорить, не посоветоваться. Не с этими…, – Марта поморщилась, – женами нацистов…, – она медленно мешала соус:

– Ничего страшного. Мы любим друг друга. Разберемся…, – девушка, немного, покраснела, – все будет хорошо…, – она подумала о матери:

– Генрих меня утешает. Мама, мамочка…, – Марта подавила слезы. Она вспомнила белые пески, сухой камыш, вокруг часовни:

– В Пенемюнде местность похожая. Придется и там притворяться…, – Марта, тяжело, вздохнула. На полигоне их ждал отдельный коттедж, и личная охрана, для Генриха.

– Я теперь сравняюсь в звании с Отто, – мрачно заметил муж, – а Макс, кажется, скоро станет полковником. Он еще до генерала дослужится, мерзавец…, – в Пенемюнде им с Генрихом надо было устраивать приемы, отмечать нацистские праздники и вообще, как угрюмо сказал муж, стать частью общества:

– Словно в Аушвице, – он дернул щекой, – место маленькое, персонал на виду. Будешь петь, выступать на концертах, приглашать офицеров на званые обеды…, – муж забирал передатчик из столицы на полигон. Связь на пустынном побережье установить было легко. Автомобильные прогулки штурмбанфюрера и его супруги ни у кого бы не вызвали подозрения. Охранники не обыскивали машины руководителей проекта.

Часы на стене, рядом с календарем, размеренно пробили один раз, закричала кукушка.

На вилле только кухня оказалась современной, с газовой плитой и американским рефрижератором. Граф Теодор не менял обстановку на вилле с довоенных времен. Генрих показал Марте свою старую детскую. Девушка перелистывала альбомы, с засушенными водорослями, смотрела на модели кораблей, на немного пожелтевшие фотографии, в альбоме. Мальчик в холщовых шортах и матроске, держал за руку пухленькую, белокурую малышку, в полосатом платьице. Дети стояли в мелкой воде, Эмма протягивала фотографу ведерко. Сзади виднелись очертания песчаного замка.

Марта увидела дату:

– Тебе одиннадцать…, – она обняла мужа, – а Эмме два года…, – Генрих кивнул:

– За год до этого мама умерла, от воспаления легких. Папа меня забрал из швейцарского пансиона, а Макс и Отто в школе остались. Это папа снимал, – муж, ласково, улыбался:

– Папа с нами все лето пробыл, на Пеле…, – Марта не сказала Генриху о своем настоящем отце:

– Не сейчас…, – девушка разглядывала миндалевидные глаза маленькой Эммы, – я даже не знаю, где его искать, во Франции, или в Америке. Франция оккупирована, у кого спрашивать…, – муж говорил ей о своей дружбе с Питером Кроу.

Марта понимала, что они с Питером родственники, только дальние:

– Увидеть бы родословное древо…, – пришло ей в голову, – мама говорила, что американская ветвь семьи давно в США живет, со времен войны за независимость, или даже раньше…, – в Берлине Марта справилась в Weimarer Brockhaus. Энциклопедию издали до прихода Гитлера к власти, все статьи о евреях остались на месте. Марта прочла о своем прадеде, американском генерале, и еще одном предке, заместителе министра финансов.

Вытащив том на букву «К», она узнала, что компании, которую возглавляет Питер, скоро исполнится семьсот лет: «Они тоже из Германии, во времена Ганзы торговали». Отца в энциклопедии она не нашла, но увидела статью о своем деде, знаменитом российском инженере. Он строил Панамский канал, и Транссибирскую магистраль.

– Погиб во время гражданской войны…, – захлопнув книгу, Марта опустила голову в ладони:

– Вряд ли его сын меня привечать будет. Я даже не знаю, как он выглядит, Федор Петрович. Мама ничего не написала…, – она подергала цепочку крестика: «Не сейчас. После войны».

Оставив соус томиться, Марта присела к деревянному столу. Они шли в часовню после обеда, потом Генрих вез пастора обратно в Росток. Девушка полистала старое Евангелие. На первой странице, ученическим почерком, было написано: «Генрих фон Рабе». Муж делал пометки, на полях, отчеркивая абзацы:

– За три года до прихода Гитлера к власти у меня была конфирмация, – невесело заметил Генрих, – а потом началось массовое помешательство. Папа сейчас в Гитлере разочаровался, а тогда он первым из промышленников, национализировал заводы, одним из первых аристократов подал заявление о вступлении в партию. Он, видишь ли, верил, что Гитлер, действительно, поддерживает права рабочих. Но папа никогда не был антисемитом, – Генрих задумался, – мне кажется, он после Нюрнбергских законов начал сомневаться, что Гитлер, благо для Германии, – Марта заметила, что Эмма похожа на бюст царицы Нефертити, на Музейном Острове. Муж кивнул:

– У нее другой разрез глаз. Непонятно, откуда, но мы старая семья. Как и вы…, – Марта смотрела на готический шрифт:

– Любовь долготерпит, милосердствует. Любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, и не ищет своего. Любовь не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а радуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает…

– Никогда не перестает…, – повторила Марта. Во дворе послышалось шуршание шин. Она поднялась, накинув на плечи свитер. Сунув ноги в потрепанные туфли, девушка закрутила волосы на затылке.

– Любовь никогда не перестанет…, – ветер на крыльце заполоскал холщовой юбкой. Сбежав по ступеням, Марта пошла навстречу мужу и пастору Бонхофферу.

За окном, над заливом, стояло тусклое, северное, солнце, солнце белой ночи. Море едва слышно шумело. В недопитом бокале шампанского, на полу, посверкивали искорки. Распущенные волосы будто светились. Теплые, пышные локоны пахли жасмином.

Генрих замер, уловив размеренный, спокойный стук ее сердца. Марта дремала, прижавшись к нему, уткнувшись лицом в плечо. Он боялся пошевелиться, затягиваясь сигаретой, глядя на часы, на противоположной стене:

– Я даже не думала, что так бывает, Генрих…, – он слышал тихий, ласковый шепот, – чтобы в первый раз…, – отвезя пастора обратно в город, Генрих вернулся с двумя бутылками шампанского. Включив радио, они поймали Америку. Пела мисс Ирена Фогель, с оркестром Глена Миллера. Потушив свет в гостиной, они зажгли свечи, и танцевали фокстрот, Марта насвистывала мелодию:

– Я буду тебе играть, каждый день…, – от ее губ пахло клубникой и шампанским, – в Пенемюнде. Ноктюрны Шопена, Чайковского, джаз…, – Марта, на мгновение, отстранилась:

– Она любит кого-то, мисс Фогель. По голосу понятно…, – девушка вынула шпильки из волос:

– А я люблю тебя, Генрих…, – он целовал ее в гостиной, держа на руках, поднимаясь вверх, по скрипучей лестнице:

– Марта, Марта…, – он стоял на коленях, перед кроватью, снимая туфли, вытряхивая белый, мелкий песок, – нет человека, меня счастливее…, – из часовни они пошли домой пешком. Генрих держал ее за руку, боясь отпустить, вспоминая голос пастора:

– Генрих, берешь ли ты эту женщину, Марту, в свои законные жены, чтобы жить с ней по Божьему установлению в святом браке? Будешь ли ты любить, утешать и почитать её и заботиться о ней в болезни и здравии, и, отказавшись от всех других женщин, хранить себя только для неё одной, пока смерть не разлучит вас?

Они не хотели венчаться нацистским кольцом, как называл его Генрих. Бонхоффер улыбнулся:

– Ничего страшного. Важно не кольцо, а то, что мы здесь…, – он указал на крест. Они стояли на коленях, перед алтарем, дверь часовни была открыта. Прибой бился в берег, совсем близко, пахло солью. Ветер носил белый песок по деревянному полу. Они не стали просить у пастора никаких документов, подобные вещи были опасны. Генрих написал карандашом, на заднем развороте Евангелия, дату венчания.

Бонхоффер выбрал для чтения отрывок, который Генрих слышал пять лет назад, на мессе, где он впервые встретился с Питером. Он смотрел на изящный профиль жены:

– Марфа, услышав, что идет Иисус, пошла навстречу Ему. Она тоже не испугалась, не стала бежать. Сейчас по-другому нельзя, нельзя ждать, пока мир изменится. Надо идти навстречу Иисусу, помогать ему…, – узнав, что Генрих верит в Бога, Марта улыбнулась:

– Родители всегда…, – она помолчала, – водили меня в церковь. Так было положено…, – Марта устроилась у него под боком, – но, мне кажется, папа и мама не только ради легенды храмы посещали…,– Марта помнила звуки органа, в соборе Буэнос-Айреса, в церкви в Цюрихе, куда она ходила с матерью. Она поднесла к губам руку Генриха:

– Я твоя жена, милый. Я пойду за тобой, куда угодно, хоть самой долиной смертной тени…, – Генрих обнял ее:

– Подобного не случится, любовь моя…

Пастору Генрих не стал говорить, кто такая Марта, на самом деле. Он просто упомянул, что его жена католичка. Бонхоффер успокоил его:

– Это неважно. Христианин есть христианин…, – стрелка на часах подходила к четырем утра.

Все оказалось просто, так просто, что Генрих даже удивился. Он не думал ни о чем другом, кроме Марты. Он выбросил из головы мысли о войне. Она была рядом, она обнимала его, шепча что-то ласковое, смешное, ему в ухо. Потом ее голос изменился, стал низким, она приникла к нему: «Еще, еще, пожалуйста…». Они потеряли счет времени, но Генрих успел подумать:

– Самая короткая ночь в году. Может быть, Гитлер не решится двинуть войска, или советская армия его опередит…,– он весело признался жене, гладя ее по голове, целуя влажную, в капельках пота шею: «У меня это тоже в первый раз». Марта приподнялась на локте, ахнув: «Но тебе…»

– Двадцать шесть…, – в серых глазах блестел смех, – я, целовался, студентом, но я хотел дождаться любви, и я верующий человек…, – она была вся жаркая, горячая. Она устроилась на нем, прижавшись головой к груди:

– После прихода Гитлера к власти, – вздохнул Генрих, – когда я начал…, – он помолчал, – я обещал себе, что не позволю ничего такого, до победы. Но одно дело обещание, а другое…, – он провел рукой пониже ее спины, Марта попросила:

– Еще! Так хорошо, так хорошо. А другое дело я? – зеленый глаз, лукаво, блестел. Она закусила губу, скатываясь с него, переворачиваясь на бок:

– Хорошо, что здесь на мили вокруг никого нет…, – Генрих услышал ее сдавленный стон. Он забрал у жены подушку, бросив на пол: «Именно. Кричи, кричи, пожалуйста…»

– Я, кажется, и сам кричал…, – потушив сигарету, он крепче обнял жену.

Марта пробормотала:

– Люблю тебя, милый…, – длинные ресницы дрожали, она спала:

– Может быть, – с надеждой, подумал Генрих, – может быть, ничего не случится. Гитлер испугается, не станет лезть на рожон. Хотя он безумец, когда он чего-то боялся? – у границы СССР стояли почти сто пятьдесят дивизий вермахта. Генрих знал численность самолетов Люфтваффе и танковых соединений:

– Они начнут с бомбежек…, – вздрогнув, Генрих услышал бой часов, – Киев, Минск, Белосток. Форсируют Неман и Буг…, – он, тихо поднялся, стараясь не разбудить Марту. Сунув в карман халаты сигареты, Генрих спустился вниз. Он смотрел на выключенный радиоприемник, не в силах протянуть руку, покрутить рычажок:

Чиркнув спичкой, Генрих вдохнул горький дым:

– Надо знать, что происходит…, – раздался треск. Зеленый огонек, на шкале, заметавшись, остановился под Берлином.

– Сегодня в три часа пятнадцать минут ночи, доблестные авиаторы Люфтваффе направили бомбардировщики на восток, – кричал, захлебываясь, диктор, – победоносные дивизии вермахта находятся на территории Советского Союза, и продвигаются вперед…, – Генрих ничего не мог сделать. Он почувствовал слезы на глазах, сигарета жгла пальцы:

– Зачем, зачем…., Почему никто не слышал, не хотел слышать…, Зачем ее мать принесла себя в жертву, зачем тогда все, что мы делаем…, – он очнулся от крепкой, твердой руки, у себя на плече.

Марта завернулась в старый халат из шотландки. В свете раннего утра лицо жены было бледным, под зелеными глазами залегли тени.

– Не надо, – Марта прижала его голову к себе, покачивая, – не надо, милый…, – Генрих глубоко вздохнул:

– Прости меня, прости, пожалуйста. Прости нас, немцев. Марта, Марта…, – он плакал.

Девушка смотрела куда-то вдаль, на восток. Над морем, медленно, разгорался рассвет, вода была тихой. Марта думала о бомбах, летящих на крыши спящих домов. Услышав вой снарядов, она сжала кулаки:

– Он не виноват. И мама не виновата. Нет вины немцев и русских, простых людей. Только Гитлера, и Сталина…, Сказано: «Правды, правды ищи». Надо быть на стороне правды…, – устроившись рядом с Генрихом, она обняла мужа:

– Надо не сдаваться, милый мой. Это только начало…, – запели «Хорста Весселя». Марта выключила радио.

– Не сдаваться, – повторила она, в наступившей тишине. Солнечный луч заиграл в ее волосах, чистой бронзой. Генрих подумал:

– Словно старое оружие. Она вся, словно, клинок…, – Марта стерла слезы с его щеки. Они долго сидели, не выпуская друг друга из объятий, смотря на раннее, безмятежное утро, за окном.

 

Читайте весной 2015 года Вельяминовы – Время Бури

Книга вторая

 

Пролог

Европа, июнь 1941

 

Роттердам

В открытое окно маленькой спальни слышался гул трибун. Кирпичный, старый, трехэтажный дом, стоял напротив стадиона Кастель, домашнего поля роттердамской «Спарты». Бедный район Спанген, на западе города, в прошлом году не пострадал от бомб Люфтваффе. При налете, немцы разрушили почти весь центр Роттердама, впрочем, избегая доков и портовых сооружений, необходимых рейху. Через два дня после бомбардировки Голландия капитулировала.

Звенел трамвай, над стадионом развевались полосатые, красно-черно-белые флаги «Спарты». Утром на площади перед стадионом появились лоточники с вафлями, лимонадом, жареной картошкой и молодой, нежной селедкой. Киоски бойко торговали флажками и значками «Спарты». С трамваев сходили крепкие ребята, с бутылками пива, со знаменами заклятого соперника «Спарты» по западному дивизиону футбольной лиги, «Фейеноорда».

Домашнее поле «Фейноорда», огромный стадион De Kuip, Бадья, как его называли в городе, возведенный незадолго до войны, пострадал при налете. Немцы, методично, разбирали здание на строительные материалы. «Фейеноорд» переехал на старое поле, Кромме Зандвег. Болельщики «Фейеноорда» явились на дерби не только со знаменами. Многие ребята покачивались, проходя в готические ворота «Кастеля». От них пахло можжевеловой водкой. Реяли флаги «Фейеноорда», с черным кругом, разделенным на белую и красную половины, с надписями, золотом: «Feijenoord Rotterdam». Над черепичными крышами Спангена, над заросшим тиной каналом, с протянутыми поперек веревками, с бельем, над крохотными огородами, неслось:

– Роттердам, Роттердам, Роттердам!

Хозяйка квартиры на первом этаже здания сушила белье в огороде, на деревянных рейках. Вход в две скромные комнаты и крохотную кухню располагался на углу здания, отдельно от общего подъезда. Чистые занавески, серого холста, плотно закрывали окна. Легкий ветер играл тканью. Со стадиона донесся рев, матч начался.

Немцы в Спанген не заглядывали. Оккупантам нечего было делать в районе, где жили докеры, рабочие, и мелкие лавочники. По улицам слонялись угрюмые парни, в потрепанных костюмах, с кастетами в карманах, с исцарапанными костяшками пальцев. По вечерам в барах устраивались кулачные бои. На задворках ресторанчика, принадлежавшего эмигранту из Батавии, поднималась вверх пыль, слышалось хлопанье крыльев. Там собирались любители схваток между петухами. Квартал усеивали ломбарды, где можно было, заодно, поставить деньги на футбольный тотализатор.

Высокая блондинка снимала квартиру, рядом со стадионом. Таблички на двери не висело. К ней часто приходили другие женщины. Некоторые ночевали в квартире. Комнаты сдавались с подвалом. Обычно жильцы квартала держали в нем припасы, на зиму. В передней, невысокая дверь, вела на узкую, крутую лестницу. Подпол освещался одной тусклой лампочкой, но хозяйка квартиры принесла туда свечи. Для операций требовалось хорошее освещение. В подвале стояла спиртовая плитка, где женщина стерилизовала инструменты, шкаф с лекарствами, и два топчана. Один из них хозяйка сколотила сама. Особое кресло было никак не достать, но у нее были точные, аккуратные руки хирурга. Операционный стол вышел отличным. На втором топчане оставались женщины, после вмешательства. Лекарства врач покупала из-под полы. В Спангене аптекари торговали с заднего хода. В квартале жили пристрастившиеся к морфию и опиуму люди.

В маленьком огороде женщина развела грядки, с молодым салатом, петрушкой и укропом.

Дверь отворилась, Эстер вышла на крыльцо. Весна выпала теплая, а июнь и вовсе оказался жарким. Вчера все газеты Голландии сообщили об атаке вермахта на Советский Союз. Репродукторы захлебывались нацистскими маршами. В передовицах писали, что немецкие войска продвигаются вглубь страны, не встречая сопротивления. Эстер в этом сильно сомневалась. Присев на ступеньки, оправив подол простой юбки, она вытянула длинные, загорелые ноги. Чиркнув спичкой, женщина выпустила серебристый дым. На стадионе гремели крики.

– Пассажиры…, – Эстер томно потянулась, – покупатели, болельщики. Никто на меня не обращает внимания…, – с первого июля на окнах квартиры появлялись таблички «Сдается внаем». Госпожа Качиньская собиралась поехать на юг, в Брюссель, и обратиться в тамошнее управление по делам фольксдойче. На востоке Бельгии, вокруг Эйпена, издавна жило много немцев. С началом оккупации, территории отошли рейху, но в Брюсселе, как узнала Эстер от гостя, открыли особую канцелярию, ведавшую делами немецкоязычных граждан Бельгии, и Голландии. Госпожа Качиньская, хоть и родилась у отца, поляка, но имела набор бумаг, из которых явственно следовало, что мать ее обладает безукоризненной, арийской родословной. Она намеревалась попросить содействия, в возвращении в родной город Бреслау. За два года до войны госпожа Качиньская получила диплом акушерки, в медицинском училище Амстердама. Пани Магдалена хотела продолжить практиковать, в Польше.

Всех евреев Эйпена, по словам гостя, депортировали на восток, в лагеря. Город объявили Judenfrei, свободным от еврейского населения.

– Мальмеди тоже…, – мрачно заметил гость, – но в аббатство немцам хода нет. Мы туда кое-кого привозим, по договоренности с отцом Янсеннсом…, – глава иезуитов Бельгии снабдил Монаха надежными документами члена ордена. Евреев прятали в монастырях, переводили через швейцарскую границу, пользуясь услугами проводников. Однако, чтобы добраться до французских провинций, лежавших рядом со Швейцарией, требовалось миновать Эльзас и Лотарингию, ставшие Третьим Рейхом. Монах вздохнул:

– Один человек, в составе группы паломников, внимания не привлекает. Меня покойный барон Виллем собирался туда отправить, – он помолчал, – но детей и женщин мы не можем этим путем посылать, слишком опасно…, – весной начались депортации нетрудоспособных евреев, из Амстердама, и других голландских городов, на восток:

– Давида не тронут, – убеждала себя Эстер, – он председатель юденрата. Тем более, если в этом году присудят Нобелевскую премию, то он первый кандидат на получение…, – раз в неделю Эстер ездила в Амстердам. Элиза приводила мальчиков на прогулку. Ботанический сад для евреев закрыли, они встречались на набережных каналов. С детьми все было в порядке. По словам Элизы, Давид процветал. Эстер и сама это знала.

Бывший муж постоянно выступал по радио, и печатался в газетах. После февральской забастовки в Амстердаме, когда жители города протестовали против депортации евреев, профессор Кардозо выпустил серию статей. Он клялся в лояльности еврейского населения страны, к немецкой администрации.

– Мамзер, – сочно подытожила Эстер, бросая газету в камин.

Передатчик хранился в подвале особняка Кардозо, куда Давид не заглядывал. Футляр стоял в кладовой, засыпанный картошкой и луком. Элиза выходила на связь, когда мужа дома не было. Они, сначала, хотели устраивать сеансы с морского берега, Элиза могла вывезти детей на пляж. Эстер покачала головой:

– Не рискуй. Мальчишкам пять лет. Они могут спросить, что у тебя за футляр, могут проговориться…, – у Монаха тоже имелся передатчик, на базе отряда, в Арденнах. Однако радиста убили, во время стычки с гестаповцами. Девушка прилетела к Монаху из Британии, до Пасхи. Он узнал о Звезде на одном из последних сеансов связи. Эстер сообщила Джону свой адрес, в Роттердаме. Элиза, после Пасхи, сказала, что скоро в Роттердаме появится гость, с юга. Девушка пожала плечами:

– Они передали пароль и отзыв. Наш общий друг не сказал, как он выглядит…, – Эстер курила, подставив лицо солнцу:

– Смелый человек. Мне легче, я на еврейку не похожа, а по нему все видно. Хотя он бреет голову, и в рясе расхаживает…, – она, невольно, улыбнулась. Эстер попросила Монаха достать документы, для мальчиков, на случай, если бывшего мужа не выпустили бы в Швецию. Монах привез ей подлинные свидетельства о рождении, близнецов Жозефа и Себастьяна Мерсье, пяти лет от роду. Он брал бумаги в католических приютах. Жозеф и Себастьян умерли, не дотянув до года, но немцам об этом знать, было не обязательно:

– Надо документы Элизе передать, когда я в Амстердам поеду…, – Эстер потушила папиросу в медной пепельнице, – на всякий случай. И сказать ей, как Монаха искать. Впрочем, она его знает…, – женщина усмехнулась. Поднявшись, Эстер сняла белье. Безопасный ящик в Амстердаме был готов. Она собиралась на следующей неделе сообщить адрес в Берлин.

– Но если Элиза в Швецию отправится, если мамзеру разрешат уехать, группа Генриха останется без связи…, – Эстер прикусила деревянную прищепку:

– Надо Монаха попросить арендовать ящик в Брюсселе. Они долго без радиста не просидят. Джон к ним отправит замену. Лаура во Франции…

Эстер поймала себя на том, что улыбается:

– Хорошо, что они с Мишелем поженились. Еще бы Теодор кого-нибудь встретил…, А я? – она застыла, с бельем в руках:

– Монах меня в Арденны зовет. Но я нужна в Польше, тамошним партизанам…, – Эстер подозревала, что Монах звал ее в Арденны не только из-за бесхозного передатчика. Она покачала головой:

– Это временное, я говорила. Из-за опасности, одиночества. Надо ему голову побрить, перед отъездом…, – Монах приходил к ней не в рясе. В Спангене иезуит вызвал бы больше подозрения, чем запойный пьяница, каких по улицам бродило много. Он привозил, в саквояже, старый штатский костюм, с белым воротничком священника. Мужчина переодевался, в одной из привокзальных забегаловок.

Подхватив белье, она прошла на кухню. Эстер поставила кофе, на плиту. Она отправила письмо отцу, в Нью-Йорк, сообщая, что с ней все хорошо. Эстер не хотела вызывать подозрений у служащих почты, поэтому просила доктора Горовица передавать ей семейные новости через Меира:

– Он знает, как со мной связаться, папа. Ты не волнуйся…, – писала Эстер, – мальчики здоровы, Элиза присматривает за ними. Давид, каким бы он плохим мужем ни был, хороший отец…, – мальчишки научились читать и писать, на голландском и французском языках. Они баловали Маргариту, гуляли с Гаменом и помогали Элизе по дому:

– В Стокгольме они спокойно проведут всю войну…, – кофе зашипел, Эстер сняла кувшинчик с огня, – и за Меира с Аароном можно не волноваться. Америка нейтральна. Я скоро тетей стану…, – в Блетчли-парке пока ничего подобного, на сеансах связи не упоминали, но Эстер была уверена, что брат с женой не затянут с появлением на свет детей:

– И очень хорошо…, – она, невольно, дернула губами:

– Здесь рожать никто не хочет. Не знают, что завтра немцы придумают…, – на всех оккупированных территориях аборты, как и в рейхе, запретили. Евреек Эстер оперировала бесплатно, все остальные приносили ей золото:

– В Польше, хоть у них и католическая страна, мои услуги тоже понадобятся…, – в спальне было тепло, немного пахло мускусом. Костюм и рубашка висели на двери шкафа. Эстер, проснувшись, привела в порядок комнату. Она поставила чашки на столик у кровати. Монах спал, уткнув голову, с начинающей отрастать, темной щетиной, в сгиб локтя. Эстер перевернула пенсне, на столике, стеклами вверх:

– Надо ему напомнить, чтобы к оптику зашел. И вообще, пусть заведет запас очков. Он без них ничего не видит, как Меир…, – тем не менее, в пенсне Монах стрелял отлично. Именно он убил коменданта Мон-Сен-Мартена, из снайперской, немецкой винтовки, с установленного на придорожном дереве укрытия.

– Замок разбили, устроили из него мишень, для танков и артиллерии…, – отряд Монаха устраивал побеги заключенным в концлагере. На окраине Мон-Сен-Мартена возвели деревянные бараки. Ограду окутали колючей проволокой и привезли охрану СС. В лагере содержалось пять тысяч евреев, из Бельгии, и Голландии. Шахтеры проводили диверсии, но гестапо, в случае аварий на шахтах, теперь расстреливало каждого пятого рабочего:

– Мы запретили им рисковать, – хмуро заметил мужчина, – у них жены, дети. Лучше пусть трудятся, а всем остальным мы займемся…, – трибуны стихли. Монах пошевелился, зевая.

– Не могу спать, когда вокруг спокойно…, – еще не открыв глаз, он улыбался, – издержки жизни в подполье…, – он приподнял голову:

– Перерыв. Это дерби для результатов чемпионата значения не имеет. Ни «Спарта», ни «Фейеноорд», выше третьего места в западном дивизионе, не поднимутся. «Спарта» сейчас на четвертом…, – темные глаза блестели смехом. Забрав у Эстер чашку с кофе, он потянулся за сигаретами:

– Чемпионом станет «Эйндховен», увидишь…, – прикурив ему сигарету, Эстер не смогла скрыть улыбки: «А в Бельгии?»

– Если «Андерлехт» не найдет себе хорошего нападающего, – недовольно сказал Монах, – моя любимая команда не вылезет с задворков турнирной таблицы…, – он задумался:

– «Льерс», наверное…, – Эстер хмыкнула: «Я бы никогда не сказала, что ты азартен».

– Я играл полузащитником…, – Монах притянул ее к себе, – в школе, в университете. Очки мне не мешали. В Мон-Сен-Мартене мы собрали отличную команду. Мы, конечно, только в Провинциальной Лиге играли, но преуспевали…, – светлые волосы зашуршали, падая на спину. Эстер услышала его шепот:

– Сейчас второй тайм начнется. Никто не заметит, что ты кричишь…, – кровать заскрипела, юбка полетела на пол, затрещал воротник блузки:

– Ты тоже кричишь, Эмиль…, – откинувшись на спину, она распахнула рубашку.

– Монах, – Гольдберг приложил палец к ее губам, – Монах, моя дорогая Звезда. Эмилем я стану после победы…, – стадион взорвался, Эстер замотала головой. Стучали барабаны, пели дудки, трибуны бесновались: «Роттердам, Роттердам!».

Ссылки

[1] http://en.wikipedia.org/wiki/Pierrot

[2] http://ru.wikipedia.org/wiki/ВВС

[3] http://ru.wikipedia.org/wiki/РККА,

[4] http://en.wikipedia.org/wiki/Coney_Island,

[5] http://ru.wikipedia.org/wiki/Литий,

[6] http://ru.wikipedia.org/wiki/Спин,

[7] http://en.wikipedia.org/wiki/Pierrot

[8] http://en.wikipedia.org/wiki/Travail,_Famille,_Patrie»,

[9] http://ru.wikipedia.org/wiki/Южный_Буг

Содержание