Вельяминовы – Время Бури. Книга первая

Шульман Нелли

Часть двенадцатая

Монголия, июль 1939

 

 

Баян-Тумен

В открытое окно деревянного, наскоро построенного барака, виднелась поблескивающая под утренним солнцем река Керулен. Жаркий воздух не колыхался. Степь покрывала засохшая, желтая трава. По широкой дороге пылили стада овец, двигались арбы, с наваленными пожитками и сложенными юртами. Монголы перекочевывали с востока, с реки Халхин-Гол, где начались военные действия, вглубь страны. Над столом дежурного по части висела карта восточной Монголии. Белое пространство пересекали ниточки рек. Кроме Баян-Тумена, на листе виднелся еще один город, ближе к маньчжурской границе, Тамцаг-Булак. Ход столкновений на востоке на карте, разумеется, не отмечали.

Рядом с оловянной чернильницей и полевым телефоном лежал пожелтевший от солнца «Труд», за май месяц.

– Бюджет могущества страны и благосостояния народа. Вчера открылась Третья Сессия Верховного Совета СССР. В третий раз в Москву собрались всенародные избранники…, – дверь скрипнула. Девушка в новой форме, с голубыми, авиационными петлицами, с нашивками младшего воентехника, подняла голову. Рядом с ее ногой, в брезентовом, летнем сапоге, лежал вещевой мешок. Дежурный вернулся за стол:

– Ничем не могу помочь, товарищ Князева. Я понимаю, что у вас есть назначение в двадцать второй истребительный полк, в обслугу аэродрома…, – когда младший воентехник появилась на пороге комнаты дежурного, лейтенант понял, что где-то ее видел. На черных, коротко стриженых волосах она носила пилотку летчиков. Девушка была высокая, изящная, серо-голубые, глаза, взглянули на лейтенанта. Женщин в Баян-Тумене работало немного, только врачи и медицинские сестры в госпитале. Лейтенант вообще, в первый раз, встретил женщину, служащую в авиации. По документам, младший воентехник Князева, Елизавета Александровна, закончила, первый курс тридцатой военной школы пилотов, в Чите. В связи с вооруженным конфликтом, младший воентехник направлялась в двадцать второй истребительный полк.

Он шевелил губами, вспоминая:

– Князева. О ней в газетах писали. Парашютистка, мастер спорта. Она весной совершила беспосадочный перелет из Москвы на Дальний Восток. Второй, после того, что Гризодубова, Раскина и Осипенко сделали. У нее орден есть…, – по документам, воентехнику, недавно исполнилось семнадцать лет.

Лейтенант не знал, каких трудов Лизе стоило получить назначение.

В воздух ее все равно не пустили, хотя Лиза, за год в училище, провела много времени за штурвалом. Вести о боях на Халхин-Голе застали ее в Москве. Лиза приехала в столицу по поручению Осоавиахима, выступать перед комсомольцами.

В мае на аэродроме Научно-испытательного института ВВС РККА, в Щелкове, во время тренировочного полета, разбилась Полина Осипенко. Лиза плакала, вспоминая веселый голос:

– Заканчивай учебу, милости просим к нам, пилотам…, – Лиза участвовала в церемонии захоронения урны с прахом, у Кремлевской стены. Она впервые видела, близко, товарища Сталина. На авиационном параде, три года назад, товарищ Сталин стоял на трибуне, а сейчас он оказался совсем рядом. Лиза помнила крепкое пожатие его руки:

– Случилось большое горе, большая потеря, как и гибель товарища Чкалова. Но вы, товарищ Князева, и другие комсомольцы, комсомолки, должны нести знамя советской авиации дальше, к новым высотам…, – у Лизы часто забилось сердце, она открыла рот, не успев справиться с собой. Сталин продолжил:

– Вы орденоносец, товарищ Князева, вам оказано доверие…, – орден «Знак Почета» Лизе и другим комсомолкам, участницам перелета, вручал товарищ Калинин. Глядя в желто-зеленые, пристальные глаза Сталина, Лиза выдохнула:

– Я.., я…, – он потрепал ее по плечу, будто отец: «Летайте, товарищ Князева»

Сталин очень удачно велел ей летать.

Именно на его фразу Лиза ссылалась в кабинетах военных. Раскова и Гризодубова ее поддерживали, однако Лизе пока разрешили только службу на земле:

– Это первый шаг, – сказала ей Марина, за обедом в ресторане гостиницы «Москва», – ты докажешь, что комсомолка, коммунист, отлично разбирается в технике. Мы добьемся того, что женщины будут обслуживать самолеты, а оттуда недалеко и до штурвала…, – прожевав шашлык, Лиза кивнула:

– Уверяю тебя, когда я окажусь на востоке…, – она указала за плечо, – я постараюсь полетать хотя бы вторым пилотом, хотя бы на транспортном рейсе. Я оправдаю доверие партии, правительства, и лично товарища Сталина…, – на подобном рейсе она прибыла сюда, в Баян-Тумен, из Читы. Самолет шел дальше, в Тамцаг-Булак, куда и требовалось попасть Лизе, однако ей пришлось задержаться в Баян-Тумене. По словам дежурного, пока ни одного вылета на восток не планировалось.

– Ждите, товарищ Князева, – посоветовал ей дежурный:

– На фронте затишье, и в воздухе тоже. А зачем вы в госпиталь ходили? – поинтересовался лейтенант.

Лиза покраснела: «Зуб разболелся». Она знала, что на фронте затишье, о сводке говорили в самолете. То же самое она услышала в госпитале, от молодой, приятной девушки, военного врача, принявшей Лизу. Девушка тоже оказалась дальневосточницей. Она три года отработала врачом в тайге. Лиза увидела на столе вырезку из какого-то иностранного журнала. Младший лейтенант улыбнулась:

– «СССР на стройке». Обо мне статью напечатали, когда я из Москвы на Амур уехала…, – военный врач читала о Лизе. Девушка пожелала ей удачи. Никакой зуб у Лизы не болел, но о подобных вещах мужчине сказать было невозможно.

Военный врач снабдила Лизу запасом бинтов и ваты. Она подмигнула девушке: «На Халхин-Голе тоже все есть. Зайдите в госпитальную палатку, обратитесь к медицинской сестре…»

Лизе стало неловко. Она убрала сверток в мешок: «Но вата и бинты нужны раненым, товарищ младший лейтенант». Врач вздохнула:

– А вам нужна форма, товарищ младший воентехник. В чем вы собираетесь ходить, пока юбка высохнет? Хотя здесь с таким легче…, – в жарком кабинете навязчиво пахло старой кровью и йодом. Врач стерла пот со лба:

– Мой вам совет, ведите календарь. Расчеты помогут быть готовой, – она пощелкала пальцами, – к непредвиденным ситуациям, товарищ Князева.

Лиза обещала отмечать нужные дни. Она была организованной, во всем, что касалось учебы и воздуха, а в остальном могла месяцами ходить с дыркой в чулках.

– Календарь, – напомнила себе Лиза, слушая монотонный голос лейтенанта, – выйду на ступени, сяду и заполню. Но как добраться до Тамцаг-Булака…, – она опоздала на вчерашний самолет. Попутной машины с аэродрома не было. Пришлось идти в город пешком, по жаре.

Все началось во время перелета из Читы. Лиза, больше всего, боялась, что спутники могут о чем-то догадаться. Разорвав казенное, валфельное полотенце, в громыхающем, холодном туалете транспортного самолета, Лиза, кое-как привела себя в порядок. Добравшись до госпиталя, она ждала, пока освободится врач, женщина. С мужчиной Лиза о таком говорить не могла. Вернувшись на летное поле, Лиза чуть не расплакалась. Самолет в Тамцаг-Булак поднялся в воздух.

– И грузовики ходят…, – услышала она. Лиза встрепенулась: «Грузовики?»

– Монгольской Кооперации, – терпеливо повторил лейтенант:

– Пройдите к складу, машины оттуда отправляются. Восемь часов по степи и вы на месте. Найдете кого-нибудь, кто по-русски говорит…, – взглянув на Лизу, офицер, внезапно, улыбнулся:

– Видели вы картину новую, «Трактористы?». Нам привозили, той неделей…., – лейтенант засвистел: «И летели наземь самураи, под напором стали и огня…».

– Полетели, – весело добавил он: «Если не найдете грузовика, возвращайтесь. Поищем вам койку, в госпитале…»

– Видела, – Лиза кивнула: «Еще в Чите. Отличный фильм».

На крыльце было жарко, остро пахло летней степью. По дороге сновали окрашенные в камуфляж эмки и военные грузовики. Лиза достала маленький блокнот и химический карандаш. Перечеркнув сегодняшнее число на календаре. Лиза полистала страницы. Девушка нашла прошлогоднюю вырезку из «Красной Звезды». «За мужество и героизм, в боях на озере Хасан, наградить майора Воронова, Степана Семеновича, орденом Красного Знамени».

Лиза тогда написала ему, пользуясь адресом с единственной открытки, пришедшей в Читу. Она поздравляла майора Воронова с орденом, желая ему дальнейшей, славной службы, в рядах сталинских соколов. Его открытку, пришедшую на годовщину Октябрьской Революции, Лиза тоже хранила. Письмо вернулось с аэродрома в Укурее со штампом: «Адресат выбыл».

Лиза, в сердцах, захлопнула блокнот:

– Оставь. Все детское. Он твою фотокарточку давно потерял. Даже если он воюет на Халхин-Голе…, – она зарделась, – вы товарищи. Вы летчики, служите в одной армии, и ничего другого не случится. Он взрослый человек, ему двадцать семь. Женился, наверное…, – Лиза шла к единственному в городе магазину кооперации

Сводки с Халхин-Гола приходили немногословные. После июньской победы над японцами в воздухе, после наступления самураев, в начале июля, войска, с обеих сторон, перешли в оборону. Готовилось контрнаступление. Лиза встряхнула головой: «Соберись».

Она, все равно, видела лазоревые глаза, слышала мягкий голос:

– Я сохраню вашу карточку, товарищ Князева…, – в чайной, как и везде в Монголии, принимали советские рубли. Лиза взяла пиалу с дымящимся чаем. Невозможно было подумать о горячем в такую жару, однако, она, с удивлением поняла, что стало легче. На блюдцах лежали раскрашенные в ядовитые, яркие цвета, печенья. Лиза попросила несколько. Она разгрызла сладкое тесто: «Вкусное».

Девушка вспомнила, как в Москве, на улице Горького, ела мороженое, вспомнила бронзовые косы Марты Янсон. Марта написала ей в начале тридцать седьмого года. Читая ровные строки, Лиза видела черный шрифт в «Правде». «Товарища Янсона, Теодора Яновича, за мужество и героизм, проявленные при исполнении задания партии и правительства, представить к званию Героя Советского Союза, посмертно». Просматривая газету, Лиза подумала, что это однофамилец Марты.

Подруга написала, что ее отец, летчик, погиб в Испании. Мать Марты направляли в длительную командировку, девочка уезжала с ней:

– К сожалению, с нами будет не связаться, но, пожалуйста, помни, что ты мой друг, Лиза, и так останется всегда. Я очень надеюсь, что мы, когда-нибудь, встретимся…, – Лиза вздохнула, сидя над письмом с московским штемпелем: «Я тоже».

С тех пор от Марты ничего слышно не было.

Лиза оглянулась. Кроме нее, в чайной, не оказалось ни одной женщины. За столами распивали чай монголы, в халатах и сапогах. У прилавка какой-то офицер рассчитывался за пирожки с мясом. Лиза знала, что они называются хушурами. В детском доме жили девочки, бурятки:

– У них с монголами языки похожи…, – подождав, пока офицер уйдет, Лиза, робко, спросила у молодого продавца, в халате и холщовом переднике:

– Может быть, вы знаете…, Мне сказали, что в Тамцаг-Булак отправляются грузовики…, – парень улыбнулся. По-русски он говорил довольно бойко, но с акцентом:

– Сегодня один идет…, – он позвал: «Ганбаатар!».

Мужчина лет сорока, в потрепанном, темно-синем халате, в кирзовых сапогах, посмотрел в сторону Лизы. Загорелое, хмурое лицо, пересекал старый шрам на щеке. Темные, немного раскосые глаза остановились на ее лице. Продавец и водитель заговорили на монгольском языке. Мужчина поднялся, взяв ее вещевой мешок:

– Через полчаса выезжаем, – сказал он, по-русски:

– Можете меня звать Григорий Иванович. Я бурят, из местных…, – он ушел, Лиза посмотрела на пачки папирос: «Борцы». Других здесь не продавали.

– Он курит, наверное…, – Лиза сама не курила, но купила две пачки. Она достала флягу. Монгол, налил ей крепкого чая с маслом, и солью:

– Привал сделаете, поедите…, – в кооперации гоняли старые грузовики ЗИС-5. Лиза вышла на утоптанную площадь перед магазинным бараком. Григорий Иванович сидел за рулем, распахнув дверцу машины:

– Здесь везде степь…, – поняла Лиза, – а как…, Ничего, устроюсь…, – вещевой мешок лежал на сиденье. Ловко забравшись в кабину, Лиза протянула шоферу папиросы: «Вы, наверное, курите…»

– Курю…, – согласился Григорий Иванович. Он засунул пачки за козырек кабины: «Спасибо». Выбравшись на восточную дорогу, машина пошла навстречу потоку беженцев. Григорий Иванович чиркнул спичкой: «А вы откуда?».

Лиза поняла, что он говорит по-русски без акцента.

– Из Читы, – в полуоткрытое окно бил горячий ветер. На пустынной равнине, по правую руку переливался Керулен:

– А родилась в Зерентуе…, Это…

– Я знаю, где это, – прервал ее Григорий Иванович, нажав на газ. ЗИС исчез в бесконечной, голой степи.

Григорий Николаевич Старцев вел машину, думая о Марфе Князевой.

Девочку, сидевшую рядом, он видел в первый и последний раз, семнадцать лет назад, двухмесячной малышкой, в колыбели бедного дома, на окраине Зерентуя.

Григорий Николаевич родился в год смерти деда, в начале века, в родовом имении, на острове Путятин, в гавани Владивостока. Он рос в белокаменном особняке, с конюшнями и теннисным кортом. У торгового дома «Наследники Старцева» имелись собственные теплоходы, фарфоровый завод, конная фабрика, где разводили племенных лошадей. Во Владивостоке его отец и дядья устраивали приемы, в четырехэтажном дворце, на главной улице города, Светланской. Он помнил поездки в Китай и Японию, вояж в Сан-Франциско, перед войной.

За год до начала бунта его отец возглавил представительство «Дома Старцевых», в Харбине, что и спасло их ветвь семьи. Большевики национализировали имущество Старцевых, расстреляв родственников Григория Николаевича. Отец хотел отправить его в Токио, учиться в университете, но Григорий, восемнадцатилетним юношей, пошел в читинское юнкерское училище. Через полгода, после ускоренного выпуска, Гриша начал воевать в отрядах атамана Семенова. Он свободно говорил на китайском и японском языках. Мать Григория была наполовину буряткой, он знал и бурятский и монгольский.

Гриша, несколько раз, просил семью Князевых уехать. Зерентуй, как и Забайкалье, оставался последним оплотом верных царю войск, но все понимали, что красные, рано или поздно, придут и сюда.

– Отец Иоанн упрямый был…, – Григорий Николаевич курил папиросу, глядя на пустынную дорогу. Поток беженцев схлынул. На привале он ушел в степь, понимая, что девочке надо привести себя в порядок. Они пили чай. Григорий Николаевич нарезал вяленой конины, передав ей мешочек сушеного творога. Девочка болтала о доблестной Красной Армии, о борьбе с японскими захватчиками, о большевистских стройках. Григорий Николаевич коротко сказал, что родился в Монголии, однако отец его был русским купцом:

– Еще до революции…, – он заставил себя не морщиться.

– Но теперь вы участвуете в социалистической жизни…, – горячо сказала девочка.

Увидев ее в чайной, Григорий Николаевич приказал себе сидеть спокойно. Он хорошо помнил резкий очерк подбородка, высокий лоб, голубые, холодные глаза, темные, в седине волосы. Девочка была, как две капли воды, похожа на отца. Шрам на щеке Старцева появился благодаря красному сатане, как звали Горского в Забайкалье.

Отец Иоанн отказался уезжать, матушка Елизавета его поддержала. Здесь жила их паства, Федоровская церковь испокон века стояла в Зерентуе. Они не хотели бросать родные места. Марфу назвали, как было принято у Князевых, в честь благодетельницы, Марфы Федоровны. Гриша, с детства, слышал, как его дед помог Марфе Федоровне, и ее мужу.

Федоровская церковь сгорела, с казачьим отрядом внутри. Могилы Воронцовых-Вельяминовых перепахали артиллерийские снаряды. На кладбище шел последний бой. Дважды раненого Гришу, красные, приняв за мертвого, сбросили, с трупами, в общую яму. Ночью Гриша выбрался оттуда и пошел к дому священника. В поселке пахло гарью, развалины церкви дымились. Он не знал, что случилось с отцом Иоанном и его семьей.

Когда красные подходили к поселку, Гриша успел сбегать к церкви. Он помнил твердый голос батюшки:

– Они русские, Григорий, крещеные, венчанные люди. Я выйду к ним с иконами, умиротворю их…, – расколотые иконы валялись на площади, перед сгоревшим храмом. Гриша, превозмогая боль, огляделся. Он услышал пьяные голоса, доносившиеся из дома священника:

– Где они? Что с отцом Иоанном, с его семьей…, – оставаться в поселке для него было смерти подобно. Вытерев окровавленную, разорванную пулей щеку, юноша нашел коновязь. Красные все перепились. Спокойно украв лошадь, на рассвете Гриша добрался до бурятского стана, где его приютили. Отлежавшись, юноша ушел через Аргунь в Китай. Он обещал себе вернуться в Зерентуй, и узнать, что случилось с отцом Иоанном.

С дочерью священника Гриша познакомился в Кяхте, в год начала войны. Дед Гриши, Алексей Старцев, пожертвовал особняк для городского музея. Кяхтинский градоначальник всегда звал семью Старцевых на ежегодный торжественный прием, в музейных залах. Отец Иоанн привез семью в Кяхту, показать город.

Грише исполнилось четырнадцать, а Марфе, старшей дочери Князевых, восемь. Они подружились. Марфа, открыв рот, слушала его рассказы о Харбине, Токио и Сан-Франциско. Через год отец Гриши пригласил батюшку провести лето на острове Путятина, в имении Старцевых. Гриша помнил жаркое, июльское солнце, мерный шорох океанских волн, темноволосую девочку, в чесучовом платье, шлепавшую босыми ногами по воде. Гриша катал ее на лодке, и учил играть в теннис. Марфа, отлично держалась в седле. Они с Гришей часто брали лошадей, и объезжали остров.

Они начали переписываться. Гриша держал конверты, с обратным адресом «Читинское епархиальное училище», в ящике стола. Он перечитывал изящные строки:

– У нас прошел молебен за дарование победы русскому войску, в честь отправки на фронт казачьих бригад. Если ты знаешь полевой адрес Феди Воронцова-Вельяминова, то сообщи мне, пожалуйста. Я бы хотела поддержать его, послать весточку…, – Гриша и Федор познакомились за год до войны, подростками, во Владивостоке. Петр Федорович Воронцов-Вельяминов строил железную дорогу к Тихому океану. Он дружил с отцом Гриши Старцева. Григорий Николаевич вспомнил рыжие, немного побитые сединой волосы, веселые, голубые, глаза:

– Ваш дедушка, юноша, меня через Аргунь переправлял, ребенком, с матушкой моей…, – Воронцовы-Вельяминовы приезжали и в Зерентуй. Петр Федорович стал крестным отцом Марфы Князевой.

– Федор в Париже сейчас…, – над степью, за грузовиком, опускалось полуденное солнце. До Тамцаг-Булака оставалась какая-то сотня километров:

– В Париже, архитектор. Отца его убили, на Перекопе, матушка болеет…, – Григорий Николаевич и Федор Петрович поздравляли друг друга с Рождеством и Пасхой. Именно Старцев сообщил Воронцову-Вельяминову о судьбе Федоровской церкви.

Григорий Николаевич покосился на девочку:

– Горский был бы доволен. Истинно, его дочь. Ничего, скоро мы сметем красную заразу с лица земли, навсегда.

Гриша вернулся в Зерентуй через год. Красные разгромили отряды Семенова, атаман бежал в Харбин, во Владивостоке стояли большевики. В Зерентуе правил совет народных депутатов. Гриша надеялся, что его никто не узнает, но все равно, пришел в поселок ночью. На месте церкви расчистили площадку для какого-то строительства. Над каменным домом Князевых развевался алый флаг. Юноша прочел табличку: «Зерентуйский Совет». Гриша, невольно, потянулся за револьвером, но осадил себя. Он пришел сюда не для такого.

Юноша пошел в избу дьякона, на окраине поселка. Старика тоже убили, с отцом Иоанном, и его семьей. Обо всем Грише рассказала вдова, за чаем. Женщины тогда не было в Зерентуе, она навещала мать. Вдова дьякона вернулась в поселок, когда красные пошли дальше, на восток, только поэтому она и спаслась. Гриша слышал ее тихий голос:

– Не надо тебе о таком знать, милый. Все умерли, никого не осталось…, – красный сатана к тому времени, сгорел, в паровозной топке.

– Собаке собачья смерть, – заметил атаман Семенов, в Харбине, – я бы его сам туда затолкал, и сам угли поджег.

Гриша помотал головой:

– Я должен, Прасковья Ильинична. Все должны. Пожалуйста…, – он услышал из-за боковой двери плач младенца. Вдова дьякона согласилась рассказать ему о смерти Князевых:

– Марфа без памяти была…, – шептала пожилая женщина, – она сознание потеряла, когда красные в дом ворвались. Не говори ей, Гриша, не надо…, – юноша кивнул. Вдова дьякона приютила Марфу, когда отряд Горского ушел из поселка.

– Не стоит ей здесь оставаться…, – в окно вползала предрассветная тьма, – она на улицу выйти не может, с дитем. Девочку отродьем сатаны кличут, плюют ей вслед. Марфе еще семнадцати не исполнилось…, – Прасковья Ильинична посмотрела на Гришу: «Увез бы ты ее отсюда, милый».

Юноша решительно поднялся:

– Проводите меня к Марфе, пожалуйста…

Григорий Николаевич помнил голубые, большие глаза, испуганный голос. Она обрезала косы, похудела, лицо было бледным. На шее, где, на простой веревке, висел деревянный крестик, Гриша увидел розовый шрам. Гриша не стал спрашивать, откуда он появился. Марфа просила:

– Не надо, не надо. Это опасно, Гриша. Пожалуйста, уходи обратно в Китай. Не надо тебе погибать, из-за меня. И я теперь…, – зардевшись, девушка отвернулась. Колыбель мерно покачивалась. Взглянув на милое личико младенца, Гриша спокойно сказал:

– Это все ерунда. Если я тебе, хоть немного по душе…, – Марфа дернула плечами, спрятав лицо в ладонях…, – хоть немного, Марфа. Я обещаю, Лизонька никогда, ничего не узнает…, – девочка спала. Гриша увидел на нежных губках улыбку.

Опустившись рядом с Марфой, на лавку, он взял маленькую, покрасневшую от стирки руку:

– Я всю жизнь, Марфа, всю жизнь…, – у него перехватило горло. Гриша, чтобы не плакать, поморгал:

– Только скажи, что ты согласна, милая моя…, – девушка вздохнула, оглянувшись на дверь: «Прасковья Ильинична думает, что я не знаю, о маме и папе…, – Гриша увидел слезы в глазах Марфы, – но мне все рассказали…, – она тихо заплакала, уткнувшись лицом в его плечо:

– Мне рассказали. Кричали мне вслед, что я должна была…, – Марфа указала на колыбель, – должна была от нее…, Но я не могла, Гриша, такое грех, грех. Дитя ни в чем не виновато…

– Ни в чем, Марфуша, – Старцев поднес ее руку к губам:

– И я у тебя ничего не спрошу, до конца дней моих…, – девушка смотрела в окно:

– Нет. Ты должен знать. Я тебе дам…, – Марфа запнулась:

– Я у них каждый день вела дневник. Прятала его. Мне легче было…, – Гриша ушел из Зерентуя с маленьким Евангелием Марфы и потрепанной тетрадкой. На Евангелии, красивым почерком, было написано: «Марфа Ивановна Князева, Читинское епархиальное училище». Тетрадку Гриша читать не стал. Юноша пообещал себе сжечь блокнот, когда Марфа и Лиза, с его помощью, окажутся за Аргунью, в безопасности.

Ему пришлось открыть пожелтевшие, исписанные химическим карандашом страницы. Гриша вернулся в Зерентуй через месяц, подготовив безопасный переход в Китай. В избе вдовы дьякона поселился председатель комитета бедноты Зерентуя. Марфа и Лиза пропали без следа.

– Она боялась,– машина подъезжала к Тамцаг-Булаку, – она мне говорила, что боится. Красные могли отобрать у нее девочку, если бы узнали, кто ее отец…, – Григорий Николаевич услышал от дочери Горского, что она сирота. Мать ее была прачкой и умерла от тифа, в Чите.

– Она туда бежала, – понял Старцев, – она в Чите училась, все знала. Она хотела затеряться. Наверное, пришлось в одну ночь Зерентуй покидать. Марфа мне записки не оставила…, – Евангелие и тетрадку Григорий Николаевич, всегда, возил при себе.

Дневник Марфы он перечитывал, когда чувствовал, что начинает меньше ненавидеть большевиков. Вещи и сейчас лежали в кабине машины, где Старцев устроил тайник, с оружием, и еще кое-чем.

Григорий Николаевич не рисковал. У него имелся отличный, монгольский паспорт. В Баян-Тумене, предъявив хорошо сработанную рекомендацию, из Монголкооперации, с запада страны, Старцев устроился шофером на грузовик. Ему требовалось слушать и запоминать. Время для работы с грузом, полученным от генерала Исии, пока не пришло.

– Не надо ей ничего знать…, – Старцев высадил дочь Горского у деревянного барака, где помещалась комендатура Тамцаг-Булака. Дорога была запружена танками. Судя по всему, красные, подтянули свежие части. Григорий Николаевич проводил взглядом стройную спину девушки:

– Она не дочь Марфы. Она его дочь. Горский был бы рад, что она такой выросла…, – Лиза скрылась в комендатуре.

Майор японской разведки, Григорий Старцев, аккуратно развернул машину. Он служил в диверсионном подразделении бригады Асано, сформированной из русских эмигрантов в Маньчжурии. Старцев поехал к складу и магазину Монголкооперации, низкому бараку, стоявшему в окружении десятка потрепанных юрт. В Тамцаг-Булаке, кроме красных, почти никого не осталось.

– Их тоже скоро не останется, – пообещал себе Старцев, – я лично позабочусь. Для этого я здесь, а она…, – выбросив окурок, Григорий Николаевич заглушил машину, – она меня не интересует. У меня есть более важные дела…, – выпрыгнув на землю, он крикнул, по-монгольски: «Принимайте груз!».

Тамцаг-Булак

Штаб двадцать второго истребительного полка размещался в большой, насквозь продуваемой ветром палатке, на окраине аэродрома. Сначала совещания собирали под навесом, сколоченным из досок. В начале июля стало совсем жарко, летчики переместились под холст. Гимнастерки, к вечеру, все равно можно было выжимать от пота. Несмотря на лето, ночи в степи оказались прохладными. Костры они жечь не могли. Степан настаивал на маскировке аэродрома, хотя он отлично понимал, что у японцев есть все координаты.

В Тамцаг-Булаке, в конце июня, они потеряли сразу шесть машин, при атаке японцев с воздуха. За пять дней до того боя, Степан, со своим звеном, расстрелял звено знаменитого аса, Такэо Фукуды. Они вынудили японца пойти на посадку. Самурая увезли в тыл, Степана представили ко второму ордену Красного Знамени. Тогда командир полка еще был жив. После утренней атаки японцев на аэродром он полетел бомбить их позиции, и не вернулся. По представлению комкора Смушкевича, командовавшего авиацией на Халхин-Голе, Степан стал временно исполнять обязанности командира.

Он изучал расписание полетов, пришпиленное к холсту палатки.

К вечеру начинали звенеть большие, жадные до крови степные комары. Укусы мазали одеколоном, на несколько минут становилось легче, но потом они опять чесались. Степан два года провел в окружении таежного гнуса, в Укурее. На местных комаров он даже не обращал внимания.

Смушкевич летал в Испании, под именем генерала Дугласа, руководя противовоздушной обороной Мадрида. Он рассказал Степану о гибели Сокола, товарища Янсона. Степан прочел имя Янсона в наградном листе, в «Правде», когда поезд вез его из Москвы в Читу, в общем вагоне, с нашивками лейтенанта, с выговором в партийном билете. Смушкевич вызвал его в Тамцаг-Булак: «Принимайте командование полком, майор. Я все согласую». Степан покраснел: «Вы, должно быть, не знаете, товарищ комкор. У меня выговор, в личном деле, не снятый…»

– А еще у вас орден…, – Смушкевич пожевал незажженную папиросу:

– Все я отлично знаю. Командарм Штерн вас помнит, по Хасану. Они с Жуковым согласны…, – Смушкевич, внезапно, сжал большую руку в кулак:

– Летайте, и чтобы следа не осталось от них…, – он выматерился, – самураев.

Степан, каждый день, говорил себе, что партия поверила ему, что он не может подвести товарищей. Он отправлял из Укурея брату длинные письма. В первом Степан долго убеждал Петра, что сам не знает, как такое получилось:

– Я никогда не пил…, – он лежал на койке, в палатке, закинув руки за голову, – поверь мне, все недоразумение, непонимание…, – Степан никому, даже партийному бюро, даже брату, не признался бы в чувстве облегчения, которое он испытал, поняв, что Горская уехала из ресторана. Отсутствие женщины означало, что ему не придется подниматься в номер, и делать то, чего Степан до сих пор так и не сделал. В Укурее ему, иногда, снилась Горская:

– Она теперь вдова…, – Степан обрывал себя:

– Не смей, не смей. Даже если ты ее, когда-нибудь, увидишь, что она о тебе подумает? Ты алкоголик и дебошир, человек с пятном в биографии…, – он трогал узкую спину, под скользким, прохладным шелком, смотрел в дымно-серые глаза. Он видел проблеск голубого цвета, словно бы на осеннем, ненастном небе, когда ветер, на мгновение разгонит тучи. Горская становилась читинской девушкой, Лизой Князевой.

Степан просыпался, ожидая, пока пройдет боль. Не выдержав, он отправил Лизе открытку, поздравлявшую с днем Октябрьской Революции. Степан хотел добавить, что носит ее фотографию в партийном билете, но не смог написать подобного. Он собирался послать девушке настоящее, большое письмо, однако напоминал себе:

– Зачем? Она тебя на десять лет младше, и, если бы она узнала…, – здесь Воронов всегда краснел.

Брат отвечал на каждое третье письмо, короткими открытками, напечатанными на машинке. Степан подозревал, что пишет ему не Петр, а неизвестный человек на Лубянке, отвечающий за связь сотрудников с семьями.

Петр побывал на Дальнем Востоке. Степан узнал о визите брата не из очередной открытки, а на партийном собрании части. После побега полпреда НКВД Люшкова к японцам, в начале лета тридцать восьмого года, комиссариат усилили работниками из Москвы. Брат, с товарищами Фриновским и Мехлисом, очищал, как выразился парторг, органы от японских шпионов.

В Укурее тоже арестовали несколько человек. Степан понимал, что его не трогают, вовсе не из-за Петра. НКВД на такие мелочи внимания не обращало. Брат, при необходимости, мог сам повести его на расстрел:

– И он будет прав, – говорил себе тогда еще капитан Воронов,– страна окружена врагами. Я один раз потерял бдительность. Нет никакой гарантии, что я опять не начну пить, разбалтывать государственные секреты. Партия мне поверила, я обязан быть чистым перед партией…, – Степан, конечно, ни на кого не доносил. Укурейский уполномоченный НКВД, неоднократно, приглашал его в кабинет. Степан виновато улыбался, когда его спрашивали о разговорах среди летчиков: «Я плохо такое запоминаю, не обессудьте». Он видел в глазах уполномоченного сочувствие. Степан подозревал, что в его личном деле поставили штамп: «Неисправимый пьяница». Капитан Воронов понимал, что мнимые запои его и спасали. Никто бы не стал вербовать алкоголика.

С началом боев на Хасане, все забыли о НКВД. После Хасана и ордена Красного Знамени, Степана вызвал командир полка. Пришло распоряжение из Москвы. Майору Воронову предписывалось вернуться на старое место службы, в испытательный институт ВВС РККА. Степан понял, что товарищ Сталин его простил.

Командир полка, недовольно, сказал:

– Конечно, в столице театры, кино. За Байкал, только спустя полгода новые ленты привозят. Будете на танцы ходить…, – в Укурее, в клубе воинской части, имелась библиотека, с подшивками «Правды» и «Огонька», и старыми томами, с пожелтевшей бумагой.

Степан учился заочно, и читал русскую классику. Книги оказались дореволюционного издания. Он привык считать, что в царской России рабочие и крестьяне не могли получить образования. О таком писали в школьных учебниках. Каждый пионер страны советов, знал, что до октябрьской революции попы и дворяне держали народ в невежестве. Штампы на книгах никто не залил чернилами. Видимо, до старых томов просто не дошли руки:

– Библиотека Зерентуйской церковноприходской школы, – Степан рассматривал лиловые печати: «Библиотека Нерчинского Общества по распространению грамотности», «Библиотека Нерчинской Каторжной Тюрьмы». Он прочел Толстого, Достоевского, Тургенева, и Чехова. Степан нашел книги писателей, о которых он никогда не слышал, Мельникова-Печерского, Помяловского и даже авантюрный, как бы сейчас сказали, роман: «Петербургские трущобы».

Отказавшись от перевода в Москву, Степан улетел на северный Сахалин. В тамошних, пустынных местах, ВВС испытывало новые, неуправляемые авиационные ракеты, РС-82. Звено истребителей, в полку, оснастили таким оружием. Они ждали наступления, чтобы опробовать ракеты на японцах.

Пока что обе армии стояли в обороне. После июньской победы в воздухе, и наступления японцев, в начале июля, все утихло. Самураи сидели на восточном берегу реки Халхин-Гол, на монгольской территории. Требовалось выбить их из пределов суверенной страны.

– И выбьем…, – Степан вытер пот со лба, отхлебнув теплой воды. Колодезная вода, вытащенная наружу, быстро нагревалась. Вдохнув запах пота от гимнастерки, он провел ладонью по щекам:

– Начальства не ожидается, Смушкевич в городе. Хотя какой город? Два десятка юрт, комендатура и барак кооперации. Взять, что ли, машину, съездить за печеньем, за пирожками…, На ужин баранину обещали…, – Степан тоскливо подумал о холодном ситро, в парке Горького, о пляже на Москве-реке:

– Интересно, где сейчас Петр? Выполняет задания партии и правительства…,– брат всегда писал в открытках одно и то же.

Майор Воронов посмотрел на стальные часы. После ужина они с ребятами отрабатывали технические элементы. Потом, по расписанию, значились ночные полеты:

– Товарищ Янсон пошел на таран, – вспомнил Степан, – спас английского летчика. У нас пока таранов не было…, – он вздохнул:

– Хотя, если такова необходимость в бою…, – с порога палатки раздался робкий голос:

– Товарищ командир полка, пополнение…, – Степан спохватился, что действительно, к ним должны были отправить новых техников, вместо погибших при бомбежке. Привычно, поправив:

– Я временно исполняющий обязанности командира…, – он повернулся.

Она остригла волосы. Она стояла, в новенькой гимнастерке и юбке, в брезентовых сапогах. Серо-голубые, большие глаза взглянули на Степана, на щеках девушки запылали пятна смущения. Тонкая шея заходила ходуном, Лиза сглотнула.

– Я читал…, – Степан все смотрел на нее, – читал, о перелете на Дальний Восток, об ордене. Хотел написать ей, поздравить…, Но кто я такой? Майор, с пятном в биографии. Она станет депутатом Верховного Совета, или комсомольским работником. О ней в «Огоньке» писали…, – Степан никому не говорил, что знаком с орденоносцем Князевой. Фотографию девушек-летчиц напечатали на обложке «Огонька».

Лиза справилась с собой. У него было загорелое, обросшее каштановой щетиной лицо, в распухших, расчесанных укусах комаров. Сильно пахло потом, табаком и вареной бараниной:

– Ужин готовят…, – отчего– то подумала Лиза:

– Меня в отдельную палатку поселят. Здесь нет больше женщин. Откуда им взяться…, – лазоревые глаза майора показались Лизе уставшими.

– Младший воентехник Князева прибыла к месту несения службы, товарищ майор! – звонко выкрикнула девушка. Степан, невольно, улыбнулся:

– Хорошо, что прибыли. Идите, – он кивнул, – становитесь на довольствие, знакомьтесь с аэродромом. За ужином увидимся…, – сзади болтался старшина из хозяйственного взвода, больше ничего сказать было нельзя.

Она ушла, подхватив мешок. У нее были длинные, стройные ноги, немного загоревшие под степным солнцем.

– Ордена она не носит…, – понял Степан: «Но я свой тоже не ношу».

Велев себе не думать о ее ногах, он оправил гимнастерку. Отдых заканчивался. После ужина летчики поднимались в воздух.

 

Аршан

Полковник Исии настоял на размещении временной базы отряда 731 не в Хайларе, самом крупном городе поблизости от линии фронта, а на склоне Хинганских гор, в уединенном уезде Аршан. Штаб японских войск находился рядом с Халхин-Голом, в Джинджин-Сумэ. От поселка до позиций на берегу реки было около тридцати километров, что давало преимущество перед русскими. Тамцаг-Булак располагался в четыре раза дальше. Русские спешно построили железнодорожную ветку, хотя пути доходили только до Баян-Тумена. Для самолетов расстояние препятствием не было, но пехоту и танки русским приходилось бросать маршем, в жарком, степном лете. С японской стороны войска вступали в бой, что называется, с колес.

Исии почти все время проводил в Харбине, на основной базе. Полковник плохо знал Внутреннюю Монголию. Готовясь к отлету в Аршан, профессор Кардозо весело заметил:

– Вы удивитесь, коллега, насколько преобразилась эта часть страны. Ваше влияние на Маньчжоу-Го пошло государству на пользу…, – влиянием, профессор Кардозо, деликатно, называл оккупацию.

Дороги здесь, действительно, оказались отменными. Пути дотянули до станции Халунь-Аршань. До линии фронта оставалось каких-то полсотни километров. Они с профессором Кардозо, конечно, летели на самолете. Врачи прибыли в Джинджин-Сумэ в мае, до начала крупных военных действий. Требовалось организовать базу и подготовить, как его называл Исии, курьера. Участие профессора Кардозо в исследованиях стало личной инициативой Исии. Полковник не хотел демонстрировать присутствие иностранца, гражданского лица, в отряде. Для всех, профессор Кардозо, уехал отдыхать на морской курорт в Даляне. Давид, действительно, отправил Элизу и Маргариту в хороший особняк, снятый до конца осени. Он объяснил жене, что едет обратно в Маньчжурию.

– Не стоит возить туда маленькую…, – Давид показывал Элизе ухоженный сад, с мраморным фонтаном, с бассейном, где плавали золотые рыбки, – летом в степи очень жарко…, – Элиза ходила по паркету красного дерева, среди лакированной мебели. В коттедже для слуг жила семейная пара, горничная, она же няня, и отличный повар. Гранитная лестница вела с откоса холма на просторный пляж, белого песка.

– Здесь, как в Остенде, – небрежно сказал муж, – море холодное. Однако Маргарите полезно подышать здоровым воздухом. Тебе, кстати, тоже…, Путешествия не прибавляют красоты…, – Элиза почувствовала, слезы на глазах.

Она провела в Мон-Сен-Мартене зиму, и улетела в Харбин после Пасхи. У Маргариты резались зубы. Девочка, безостановочно, кричала все десять дней полета. Давид встречал их в аэропорту, на лимузине. Элиза надеялась, что она сможет отдохнуть хотя бы в машине. Муж поцеловал ее в щеку:

– Я соскучился, милая. Я должен вернуться в лабораторию…, – он посмотрел на часы, – но я ожидаю хорошего обеда, в честь твоего возвращения. Я снял квартиру, – добавил Давид, – нельзя все время есть в ресторанах. Уборщицы я не нанимал, – он улыбался, – ты ведь приехала…, – в квартире, на паркете, лежал пепел, в ванной муж разбросал грязное белье. В лаборатории и госпитале Давид настаивал на полной, безукоризненной чистоте, но дома, как говорил муж, можно было позволить себе расслабиться.

Элиза, не присев, кое-как устроила Маргариту в шали от Hermes. Дочь часами висела на груди. Убрав комнаты, Элиза занялась стиркой, а потом спустилась вниз. На пальцах объяснившись с швейцаром, она пошла за провизией. На аэродроме, муж передал ей деньги:

– Я питался на ходу. Но теперь ты обо мне позаботишься. Моя девочка выросла…, – заворковал он, пристально оглядывая Маргариту. Дочь затихла. Элиза испугалась:

– Она, конечно, отца забыла. Она младенец еще…, – Маргарита недовольно захныкала. Давид посчитал зубы:

– Развитие в норме. Я надеюсь, ты посещала врача, в Мон-Сен-Мартене? – требовательно спросил он:

– Хотя какой врач, в рудничной больнице…, – молодой доктор Гольдберг приехал из Брюсселя. Он почтительно вскакивал каждый раз, когда профессор Кардозо заглядывал в кабинет.

– Но у меня все хорошо…, – удивилась Элиза. Она решила ничего не говорить мужу о ложном крупе, и о том, что видела в Амстердаме Эстер. Когда Маргарита выздоровела, Элиза уехала в Мон-Сен-Мартен. Женщины больше не встречались.

– Не у тебя, – наставительно заметил муж, идя к лимузину. Он отдал Элизе девочку:

– Поменяй ей пеленки, в машине. Я много раз говорил, что ребенка надо регулярно осматривать. Ты, как мать, обязана следить…, – Элиза послушно кивнула:

– Мы ходили к доктору Гольдбергу, каждый месяц. Он лечит маму. Ей, кажется, лучше…, – жена перекрестилась. Давид скрыл зевок.

Баронесса, действительно, оправилась. Виллем, наконец-то, прислал телеграмму из Конго. Он собирался еще год провести в Африке, а потом вернуться в Рим. Брат начинал занятия в Папском Грегорианском университете, готовясь к посвящению в сан.

Отец вздохнул, сидя с Элизой в библиотеке:

– С другой стороны, мои родители тоже праведную жизнь вели. Подобное у нас в крови, наверное. Виллем станет епископом, кардиналом…, – отец не закончил. Элиза подумала:

– Нельзя загадывать, но всякое случается. Кардиналом, а потом…, – письма от брата приходили два раза в месяц. Виллем не признался, что заставило его принять обеты, но Элиза видела, что мать просто радуется, получая весточки от мальчика, как называла его баронесса.

Мать гуляла в саду, ходила к мессе и возилась с внучкой. Дедушка и бабушка хлопотали над Маргаритой, не спуская ее с рук. Гамен спал в детской, у кроватки с гербами, где лежали и Виллем и сама Элиза. Маргарита сразу полюбила собаку. В Мон-Сен-Мартене девочка начала садиться и ползать. Элиза смеялась, сидя на персидском ковре. Дочь пыталась догнать шипперке, Гамен лизал ее в щеку. Они иногда засыпали вместе, на полу.

О таком она, разумеется, мужу не упомянула. Давид считал, что собаке не место в спальне. Он долго перечислял Элизе названия паразитов, живущих на домашних животных. Муж даже показал ей картинки червей, в медицинском учебнике. Элиза и сама, украдкой, ложилась на ковер. Она дремала, вдыхая, сладкий, молочный запах девочки. Черные кудряшки Маргариты смешивались с густой шерстью шипперке.

В первый вечер в Харбине Элиза встретила мужа вычищенной квартирой, накрахмаленными рубашками, жареной уткой и миндальным тортом.

Давид разрешил ей выпить немного вина:

– Маргарита будет крепче спать…, – заметил он, – я тебя долго не видел…, – Элиза едва слышно стонала, обнимая мужа:

– Господи, я тоже скучала. Спасибо, спасибо Тебе, что мы опять вместе…, – Давид устроил ее голову на своем крепком плече:

– Отдохни немного, и продолжим. Я сказал…, – рука поползла вниз, – я скучал, моя хорошая. Я ожидаю завтрак, – Давид прижал ее к себе, – как обычно, в семь утра, в постель. Ты не забыла, что мне нравится? – он улегся на спину, закинув руки за голову. Золотистые, распущенные волосы, с шорохом упали на кровать, Элиза наклонилась над ним.

– Не забыла, – довольно сказал профессор Кардозо:

– К осени отлучишь Маргариту…, – он закрыл глаза, – надо заняться вторым ребенком…,– жена мотала головой, шепча что-то неразборчивое. Кровать поскрипывала:

– Хорошо, что она против предохранения, – Давид, незаметно, усмехнулся, – сейчас она вряд ли забеременеет, она кормит. Осенью я постараюсь…, – профессор Кардозо понял, что шурин очень удачно подался в монахи. Теперь все состояние де ла Марков отходило детям Элизы:

– То есть моим детям…, – жена сдавленно кричала, кусая губы, – но Маргарита девочка, а близнецам дядя Виллем ничего не оставит. Они ему не внуки, они евреи. Нужен мальчик…, – Давид тяжело задышал, – обещаю, будет не один, а несколько…,– сдерживаясь, он подсчитывал в уме примерный доход по шахтам и сталелитейному заводу:

– Отлично, просто отлично. Не говоря о Нобелевской премии…, – в Аршане, Давид вел исследования, приближавшие получение награды.

О механизме передачи чумы медицина знала с конца прошлого века. Профессор пастеровского института Йерсен и японец Китасато, работая на эпидемии в Гонконге, открыли возбудителя болезни, чумную палочку. В начале века энтомолог Чарльз Ротшильд, описал переносчика болезни, южную крысиную блоху. Блохи и крысы жили у них в отдельно стоящем помещении.

Разговаривая с командующим группировкой, генералом Комацубарой, Исии объяснил уединенность места:

– Мы занимаемся научными исследованиями, обеспечивающими безопасность армии. Не хотелось бы, – полковник поморщился, – чтобы вокруг болтались штатские, посторонние. В Хайларе подобного не избежать, а в Джинджин-Сумэ многолюдно…, – в раскрытое окно кабинета Комацубары доносился шум танковых моторов, – невозможно, в таких условиях, сохранять секретность…, – в Аршан отправили строительный батальон.

Солдаты быстро возвели на берегу тихого, лесного озера, среди сосен, несколько крепких, деревянных домов. За высокой оградой, окутанной колючей проволокой, устроили особую зону, куда заходили только в противочумных костюмах. Из Харбина, на транспортном самолете, привезли лабораторное оборудование, лучших эпидемиологов отряда 731 и молчаливых охранников. У них имелся автономный генератор и прекрасный повар. Провизию доставляли с железной дороги.

Давид и полковник Исии часто ловили рыбу в озере. Рассветы здесь были тихие, плескала вода, над отрогами гор вставало солнце. Исии читал Давиду японские стихи. На рыбалке они о медицине не говорили, предпочитая отдыхать от работы. Они обсуждали Хемингуэя, Давид рассказывал японцу об Африке и Европе.

Сегодня профессор Кардозо пошел на рыбалку один. Исии уехал в Джинджин-Сумэ, за пополнением. Они отбирали только легкораненых пленных. Давид курил, глядя на поплавок:

– Все равно японцы всех расстреливают. Какая разница? Мы работаем для прогресса медицины, для ее развития…, – жена увезла в Далянь пишущую машинку и заметки:

– К зиме будет книга готова, – довольно понял Давид, – издатель мне написал, что ждет. Как это он выразился: «Вы настоящий герой современности, профессор Кардозо».

Давид немного скучал по жене. Однако обслуга была вышколенной, а все остальное, сказал себе профессор Кардозо, могло подождать до осени. В озере жила отличная форель. В плетеной корзинке билось несколько рыбин:

– На фронте сейчас затишье. Бревен, как мы их называем, немного…, – Давид обернулся к тропинке, ведущей на базу:

– Последнее бревно вчера умерло. Исии молодец, штамм отлично себя проявил. Посмотрим, как он распространяется в полевых условиях…, – Давид не знал, кого отправили за линию фронта. Исии сам работал с агентом. Полковник создал остроумные, керамические бомбы, со слабым взрывным зарядом. При детонации зараженные блохи не погибали. Увидев приспособления, Давид посоветовал посадить внутрь и крыс:

– Теплокровное животное более надежно, – заметил профессор Кардозо. Они две недели проверяли новую конструкцию и остались довольны.

Давид понимал, что не сможет включить в будущую, четвертую монографию, описание работы в Аршане:

– Все из-за косности научного сообщества, – он зевнул, почесав короткую, ухоженную бороду, – в прошлом веке на ком только опыты не ставили. На проститутках, когда сифилис изучали, на приговоренных к казни преступниках, на неграх. Американцы, я уверен, индейцев используют. У развития человеческой мысли не должно быть преград…, – вытащив еще одну форель, он поднялся. Японский повар отлично солил рыбу.

Давид хотел проверить, как продезинфицировали барак для бревен. Потом его ждала лаборатория:

– Никак иначе устойчивую вакцину от чумы не создать, – Давид подхватил корзинку, – надо пробовать ее на людях. Я сам, на себе ее испытывал. У меня есть право таким заниматься…, – отряхнув холщовую куртку, профессор Кардозо пошел к базе, в сиянии рассвета, среди вековых, высоких сосен.

 

Джинджин-Сумэ

Генерал-лейтенант Комацубара, командующий японскими силами под Халхин-Голом, сидел на подоконнике кабинета, покуривая сигарету. По широкой, разбитой дороге пылили грузовики с солдатами. Потрепанные на восточном берегу реки войска отводили в тыл. Джинджин-Сумэ, если судить по карте, был поселком. На местности, кроме развалин старого буддийского монастыря, и десятка юрт, больше ничего не имелось. Юрты убрали с началом военных действий, в мае. Кочевников, монголов, под страхом смертной казни, заставили сняться с места и уйти во внутренние районы.

На зубах скрипела пыль, в лицо генералу дул жаркий, изнуряющий полуденный ветер пустыни. В папке, у него на коленях, лежали сводки о потерях. В июне военные думали, что им не придется вводить в действие пехоту и танки. Превосходство в воздухе могло решить исход сражения. В Токио многие называли Халхин-Гол, как и Хасан, в прошлом году, откровенной авантюрой. Комацубара летал в Японию, доказывая в министерстве, что двух недель боев на Хасане было мало. У озера русские оказались хорошо подготовленными. Армии не удалось застать их врасплох.

– Только здесь, с авиацией…, – Комацубара закашлялся, не от дыма сигареты, а от пыли. Он отпил горячего, зеленого чая:

– Здесь, с авиацией, мы выиграли. Но ненадолго.

В начале июля, после побед в воздухе, они решили перейти в наступление и удержаться на западном берегу реки Халхин-Гол, прорвав оборону русских. Атака удалась, но Советы, на удивление, встряхнулись, и оправились, начав ответные действия. Японцы чуть ли не зубами цеплялись за высоту Баин-Цаган, обеспечивавшую контроль над восточным берегом и обстрел берега западного. Русские выбили армию с холмов. Погибло восемь тысяч солдат, почти все танки и артиллерия. Река лежала за их спинами. Комацубара приказал подорвать единственный понтонный мост.

– Надо заставить войска собраться, – надменно сказал генерал, прислушиваясь к далекой канонаде, – они должны знать, что нельзя делать ни шагу назад.

Кто-то из офицеров, робко заметил:

– Наполеон, при Березине, дал армии возможность переправиться, и только потом подорвал мосты…, – в кабинете повисло молчание, прерываемое шуршанием карт. Комацубара, ядовито, отозвался:

– Не думаю, что стоит брать уроки войны у проигравшего полководца…, – офицеры вздрогнули. Смуглый кулак с треском опустился на стол. Комацубара заорал:

– Я лично расстреляю, перед строем, труса, позволившего солдатам бежать! Сейчас надо сражаться до последней капли крови…

– И сражались, – он посмотрел на часы. Со станции в Халун-Аршане скоро привозили пополнение. Армия, действительно, доблестно воевала под Баин-Цаганом, но положение оставалось таким же, как и в мае, до начала военных действий. Единственная разница была в том, что японцы пока находились на монгольской территории. Обе армии окопались. Комацубара, подозревал, что русские готовят наступление. У них работало много разведчиков, и в Тамцаг-Булаке, и на западе. У некоторых даже имелись радиопередатчики. Комацубаре сообщали о движении русских войск, о переброске к фронту новых полков и танкового соединения.

Он соскочил с подоконника, легкий, несмотря на шестой десяток. Дымя сигаретой, Комацубара подошел к большой карте Внутренней Монголии, на стене кабинета:

– До зимы далеко. Я успею разбить русских, погнать их обратно к границе, а то и дальше…, – в Токио, в генеральном штабе, образовалось две группировки. Сторонники войны на севере, где подвизался Комацубара, считали, что не надо останавливаться на поддержании порядка в Маньчжурии, и вялой, позиционной войне с Китаем. Адепты северного направления утверждали, что императорская армия должна идти к границе Советского Союза.

– И миновать границу, – добавлял Комацубара, – вернуть Японии исконные, коренные территории, где наши соотечественники страдают, под гнетом Сталина…, – на северной части Карафуто давно не осталось японцев, но такие мелочи никого не интересовали. Кроме Карафуто и островов Чишима, у русских, на Дальнем Востоке, имелся уголь, золото, и отличный порт.

Южная группировка настаивала на прекращении бесплодных стычек с Советским Союзом. Офицеры указывали на стратегические гавани Гонконга и Сингапура, на Гавайи, Филиппины, Бирму, и даже Австралию. Комацубара понимал подобную логику. В случае большой войны, русские оставались на своей территории. Комацубара провел два года в посольстве, в Москве. Генерал отлично говорил на языке, щеголяя знанием пословиц.

– Дома и стены помогают…, – пробормотал он, по-русски, глядя на громаду Советского Союза: «Англичан, в колониях, ненавидят. Они угнетали китайцев, жителей Бирмы, индийцев. Народы Азии обрадуются японцам. Мы люди одной крови».

Услышав его рассуждения, кто-то из генералов, в штабе, поднял бровь:

– Если следовать ходу вашей мысли, Комацубара-сан, то китайцы должны перед нами разоружиться. Но в сводке подобного пока не указывали…, – в большом зале генерального штаба прошелестел смешок.

Комацубара покраснел:

– И не укажут. Китайцы, с материка, смотрят в рот англичанам. Британия двести лет держала страну на опиуме. Они неспособны думать собственной головой. И я, конечно, не предлагаю, – поспешно добавил Комацубара, – сделать их нашими союзниками. Нет, нет, только колонии…, – у русских сейчас, по мнению Комацубары, существовала альтернатива. Они могли ввязаться в долгую, позиционную войну, или попробовать наступление, вплоть до территории Маньчжоу-Го. Русские эмигранты, состоявшие на службе в военном ведомстве, поддерживали северный план. Они хотели вернуть особняки во Владивостоке и Чите, доли в рудных промыслах, и амурских пароходствах. В Бирме русским ловить было нечего.

Хайлар находился в трех днях пути от нынешней линии фронта. Падение Хайлара означало катастрофу, за городом лежало марионеточное государство Маньчжоу-Го. Комацубара вспомнил последнее донесение Блохи. В разведывательном отделе генералу объяснили, что Блоха устроился шофером на грузовик кооперации. Агент выходил в эфир из степи. Блоха сообщал, что в Тамцаг-Булак прибывают новые силы русских.

Комацубара провел пальцем по карте:

– С приездом Жукова, они осмелели…, – генерал, внимательно, прочел досье нового командующего. Они знали о сталинских чистках в армии. Люшков, в прошлом году перешедший на сторону японцев, был откровенен, на допросах. Однако Жуков, судя по всему, чисток избежал и был настроен решительно:

– Офицеры у них без опыта…, – Комацубара вспомнил пленных, – только у некоторых летчиков за спиной Хасан, Испания…, – о летчиках рассказал бывший командир двадцать второго истребительного полка. У него закончилось горючее, авиатор был вынужден приземлиться в расположении японцев. Он рассчитывал пешком добраться до линии фронта, но наскочил на патруль. Его легко ранили, и привезли в Джинджин-Сумэ.

– Исии его забрал…, – полковник прислал радиограмму. Он собирался навестить штаб. Пленных не было, и, судя по всему, в ближайшее время не ожидалось:

– Если только русские не пойдут в наступление…, – Комацубара услышал за дверью шаги, – хотя они еще не готовы. До конца месяца ничего не случится, я уверен. Они расстреляли офицеров с боевым опытом, людей, воевавших с Германией. Советские мальчишки в июне показали, что не умеют сражаться…, – это, действительно, оказался Исии, в неизменном, профессорском пенсне, и аккуратном кителе.

Комацубара знал, что чума передается по воздуху только в очаге заражения, в близости от больного. Генералу, все равно, не нравилось, когда Исии дышал в его сторону. Они долго кланялись друг другу. Ординарец принес свежего чаю.

Генерал предложил Исии сигареты:

– Мне, право, неудобно, что вы проделали сорок километров на машине, полковник, но с фронта, за последние два дня, сводок о пленных не поступало. Может быть, – предложил Комацубара, – возьмете тяжелораненых, из госпиталя…, – Исии вздохнул. Тяжелое ранение, гангрена, или ожоги, частые у танкистов, отчаянно путали клиническую картину заражения чумой. Они с Кардозо-сан немного усовершенствовали штамм. Исии не терпелось его опробовать.

– В конце концов, – Комацубара пил чай, – у Блохи есть кое-какие подарки, для русских. Он готов пустить их в ход. Пусть поскачут…, – он, невольно, улыбнулся. Генерал бросил взгляд в окно. У крыльца штабного барака припарковался черный, запыленный лимузин. На капоте трепетал императорский флажок. Заскрипела дверь приемной, забубнил адъютант. Резкий, властный голос ответил:

– Я могу повторить, если вы не слышали. Я приехал с неограниченными полномочиями от Министерства Иностранных Дел и лично его величества…, – карта на стене заколыхалась.

Генерал и полковник едва успели подняться. Он шагнул через порог, в измятой куртке хаки, в армейских штанах и грубых ботинках. Черноволосая, хорошо подстриженная голова склонилась в легком кивке. В кабинете запахло кедром, и свежестью. Комацубара понял:

– Словно вода, в горном роднике. Что он здесь делает? Я слышал, его в Европу отправляют. Будущий зять императора…, – о новостях шептались в Токио весь последний год:

– Он собирался уезжать из столицы Маньчжоу-Го. Какая у него осанка, будто сам принц Гэндзи…, – его светлость Дате Наримуне оглядел офицеров темными, непроницаемыми глазами.

– Я бы выпил чаю, – сообщил граф, – дорога была долгой…, – он указал на стул. Комацубара спохватился:

– Я прошу прощения, ваша светлость. Сейчас, сейчас…, – Наримуне коротко поблагодарил. Закинув ногу на ногу, граф щелкнул золотой зажигалкой:

– Я приехал разобраться в беспорядке…, – он покашлял, – который вы развели…, – ветер шелестел бумагами на столе, на улице ревели танки.

Наримуне принял от Исии пиалу: «Рад вас видеть в добром здравии, полковник». Граф стряхнул пепел в фарфоровое блюдечко: «Начнем, господа».

Его светлости графу быстро нашли отдельную комнату, с умывальной, в бараке, где жили штабные офицеры. Наримуне не стал спрашивать у Комацубары, где хозяин помещения, понимая, что неизвестный капитан, или майор, не вернулся с поездки на фронт. Внутри было прибрано, чисто, на деревянной стене висела маленькая, забытая фотография. Наримуне подошел ближе. Юноша, в форме лейтенанта, стоял между родителями, под цветущей сакурой:

– Май 1930 года, – прочел Наримуне, – поздравляем дорогого Уэда-сан с выпуском из военного училища. Любящие тебя отец и мать…, – отец офицера носил форму преподавателя гимназии, мать, лучшее, весеннее кимоно. Сзади раздался кашель. Ординарец низко поклонился:

– Простите мою нерасторопность, ваша светлость. Вам неприятно смотреть на снимок. Я все уберу, – фото унесли. Наримуне знал, что его вложат в пакет с вещами погибшего Уэды-сан. Посылку отправляли родителям, в сопровождении урны с прахом. На столе красовался медный, простой чайник, кружка и картонная коробка с бенто. Ординарец, на цыпочках, вернувшись в комнату, забрал куртку. Его светлость даже не пошевелился.

Огромное солнце закатывалось на западе, где лежал Халхин-Гол. Машины и танки, весь день, шнырявшие по Джинджин-Сумэ, утихомирились. Подходило время ужина. Наримуне провел последние три дня за рулем, кое-как перекусывая, но есть не хотелось. Присев на подоконник, граф налил себе чаю. С далекой реки дул прохладный ветер, над шатрами бились флаги. К солдатской столовой тянулась очередь. В офицерской палатке ужин разносили официанты.

– Исии тоже за столом…, – граф поморщился, – с другими офицерами…, – при Комацубаре граф не стал интересоваться, что здесь делает полковник. Отряд 731 размещался в Харбине. Наримуне понял, что Исии передвинул передовую базу эпидемиологов ближе к фронту:

– На Хасане им не удалось опробовать чумной штамм… – изящные, ухоженные пальцы, держали сигарету, вился сизый дымок, – но здесь они могут зарваться, полезть на рожон. Я не имею права привлекать внимание. Я здесь не за таким…, – Наримуне неделю назад прилетел из Токио в Маньчжоу-Го. Он вспомнил недовольный голос министра иностранных дел, Хатиро Ариты:

– Мой предшественник, Хирота-сан, подал в отставку из-за несогласия с политикой военных в Китае. Мне придется сделать то же самое…, – министр, угрожающе, помолчал, – из-за дурацкого желания кое-кого поиграть в милитаристские бирюльки…, – они сидели на совместном заседании военного министерства и министерства иностранных дел. Сводки с Халхин-Гола приходили неутешительные:

– Хватит, – подытожил Арита, – Наримуне-сан вернется в Маньчжурию. Он лично поедет к уважаемому генералу Комацубаре, и поставит его в известность о том, что мы заключаем соглашение с русскими…, – военный министр побагровел: «Кто решил, в обход….»

– Его величество император, – отрезал Арита:

– В конце лета Советский Союз подпишет пакт о ненападении, с Германией…, – вести пришли из Берлина. Министр иностранных дел, довольно, сказал:

– Он обвел Сталина вокруг пальца, успокоил его Прибалтикой, Западной Украиной и Белостоком. Гитлер-сан развязал себе руки. Он может нападать на Польшу, что он и сделает…,– поляки спешно выбивали из Лондона и Парижа обещания о помощи, в случае войны.

Шанса противостоять Германии у Польши не оставалось, учитывая неизбежное вторжение советской армии, с востока:

– Конечно, – думал Наримуне, – русские не назовут атаку вторжением. Обставят все изящно. Трудовые массы освободились от гнета панов. После Польши Сталин примется за Прибалтику и Финляндию. Возвращает потерянные территории. Никакой разницы с Гитлером…, – Наримуне часто спорил с Рамзаем. Они, с руководителем группы, были похожи. Оба долго сохраняли спокойствие, обмениваясь ядовитыми репликами, но, в конце концов, взрывались.

– Ты десять лет не был в Советском Союзе, – зло сказал Наримуне, – ты что, Рихард, газеты не читаешь? Ты пресс-секретарь немецкого посольства, тебе по должности положено. Люшков, на допросах, говорил о чистках, о расстрелах. Гитлер избавился от Рема, Сталин избавился от соратников по революции…, – они сидели на скамейке, в парке Уэно. В тихом пруде плавали утки. Сакуры отцвели, вокруг было немноголюдно. Матери, с низкими, по американской моде, колясками, прогуливались по усыпанной песком аллее.

Каждый месяц Наримуне ездил на север, в горную деревню. Мальчику исполнился год. Он бойко пошел и начал говорить, смешно, по-детски, лепеча. Он останавливался в простой гостинице, и все время проводил с Йошикуни. В конце лета кормилица обещала отлучить ребенка. Наримуне надо было уезжать в Европу. Он смотрел в темные глаза сына, целовал мягкие, немного вьющиеся волосы. Мальчик напоминал отца, однако Наримуне, иногда думал:

– Ее тоже. Ее, дядю Джованни. Обещаю, Йошикуни никогда не узнает о них…, – мальчик клал голову ему на плечо: «Папа…». Ребенок зевал, засыпая в его руках. От Йошикуни пахло молоком, он ворочался, мужчина качал его:

– Спи, сыночек. Спи спокойно…, – Наримуне отвел глаза от колясок. Он услышал голос Зорге: «Тогда зачем ты к нам присоединился?»

– Я тебе говорил, – граф пожал плечами, достав из кармана пальто стальную флягу с кофе:

– Я считаю, что никто, кроме Советского Союза, не сумеет противостоять Гитлеру. Хорошо, что мне удалось отговориться от назначения в Берлин. Я бы не смог воспитывать сына в окружении свастик…, – о направлении в Москву речи не шло. Наримуне не знал русского языка, и не считался специалистом по Советскому Союзу. Поняв это, граф облегченно вздохнул. Он уезжал из Японии с ребенком, и не хотел подвергать сына риску. Он даже не стал рассказывать Зорге о возможности подобного поста. Рамзай был разумным человеком, но мог настоять на должности в московском посольстве:

– Я принесу больше пользы, – подумал Наримуне, – если начну работать не в Советском Союзе, а где-то еще…, – обычно их споры ни к чему не приводили. Зорге хотел вернуться в Россию:

– Пусть она изменилась, – покачал головой Рихард, – но я очень, давно не был дома, не видел жену…, – он помолчал: «Как твой сын?»

– Хорошо…, – Наримуне сидел, закрыв глаза. Теплый, весенний ветер шевелил черные волосы: «А у тебя…, У вас…, – поправил себя мужчина, – нет детей?»

– Нет, – сухо сказал Зорге, принимая от него флягу:

– Отличный кофе, – заметил он. Они заговорили о делах. В случае возвращения в Россию, или еще чего-то, как выражался руководитель, Зорге прочил его в преемники. Наримуне познакомился не только с Вукеличем, но и с радистом, Клаузеном. Он, с удивлением, понял, что знакомый журналист, Хоцуми Одзаки, тоже работает в группе. Одзаки-сан был советником бывшего премьер-министра, Фумимаро Коноэ.

Коноэ родился в аристократической семье. Он поддерживал сближение Японии с Италией и Германией. Коноэ ввел графа в узкий круг приближенных лиц. Они назвали встречи «Кружок завтраков». Каждую неделю, они собирали утреннее заседание, в хорошем ресторане, на Гинзе. Наримуне понимал, что Коноэ может опять возглавить правительство. С будущим браком, перед графом открывалась неограниченная карьера в министерстве.

Зорге пил кофе, рассматривая красивый, четкий профиль:

– Совестливый человек, человек чести. Японцы редко идут на измену. У них в крови подчинение императору, долг перед страной. Он говорил: «Истина выше Родины». У него сын, он уязвим…, – Зорге старался не думать о собственной жене, о том, что с ней случится, если японцы раскроют группу:

– У Кукушки дочь, на нее тоже могут давить…, – обеденный перерыв заканчивался, им пора было возвращаться на работу.

Поняв, на кого работает Зорге, Наримуне промолчал о меморандумах британской разведки. Он знал, что Лаура покинула Токио. Граф приказывал себе о ней не вспоминать:

– У русских есть человек в Лондоне…, – они с Зорге пользовались разными выходами из парка. Наримуне остановился на тротуаре, подняв руку. В такси он откинулся на спинку сиденья:

– Рихард не виноват. Откуда ему было догадаться, что я и Лаура…, – вернувшись из Сендая, после рождения сына, Наримуне вызвал службу генеральной уборки квартир.

Сначала он, безжалостно, уничтожил ее следы, все, что Наримуне мог найти. Вещей было немного. Они уместились в одном пакете, шпильки, шелковый шарф, лежавший в ящике лакированного столика, у кровати. Ткань пахла цветами вишни. Наримуне коснулся резных столбиков:

– Забудь о ней. Забудь, как она…, – он, зло, разорвал шелк: «Пусть катится к черту». После уборки квартира запахла сосной. Наримуне ходил по безукоризненно чистым коврам: «Очень хорошо. Ее нет, и никогда не было».

Несколько раз в месяц он отправлялся с университетскими друзьями в район Кагурадзака, к гейшам. Зная о скором отъезде, Наримуне не хотел брать постоянную содержанку. Они с министром иностранных дел сошлись на Скандинавии. Швеция оставалась нейтральной страной. Наримуне получил пост посла по особым поручениям. Он был ответственен и за работу в Швейцарии, и за представление интересов Японии в прибалтийских державах.

– От прибалтийских держав скоро следа не останется…, – потушив сигарету, он потянулся за бенто. Местный повар, судя по всему, недавно приехал из Японии. В стране ввели моду на патриотические коробки. Вареный рис украшали одиноким кружком соленой моркови. Он взял бутылочку соевого соуса: «Интересно, где сейчас кузен Меир?». Наримуне знал, что мистер О’Малли уехал из Токио. Он не хотел спрашивать о кузене у Зорге. Граф отлично понимал, что Рихард, несмотря на дружбу, может сообщить информацию о предполагаемом американском разведчике в Москву. Наримуне не собирался ставить под удар члена семьи, подобное было бесчестно.

Рис здесь варили хорошо, почти как в Токио.

Он вспомнил, казалось, бесконечное совещание у Комацубары. Когда в дверях кабинета появились военные, Исии, кланяясь, поднялся:

– Не смею надоедать. Я не занимаюсь армейскими делами, я медик…., – он выскользнул в дверь, поблескивая пенсне. Спрашивать у Комацубары, зачем глава отряда 731 болтается в прифронтовой зоне, было невозможно.

– Медик…, – Наримуне принялся за темпуру, – сказал бы лучше, убийца. Сил нет, даже разговаривать с ним…, – граф подозревал, что Исии на Халхин-Голе, хочет сделать то, что не удалось отряду 731 во время боев на реке Хасан. Наримуне пообещал себе:

– Если я смогу, я узнаю, чем он занимается. Хотя понятно, чем…, – на совещании штабистов, у Комацубары, Наримуне ловил на себе заинтересованные взгляды. Он привык, что некоторые коллеги, в министерстве, тоже смотрят на него подобным образом. Со слухами ничего было не сделать.

Императорский двор, иногда, напоминал Наримуне кучку деревенских сплетниц. Он знал, как все происходит. Приватно поговорив с министром двора, его величество наметил дату свадьбы и список приглашенных гостей. Министр обмолвился о новостях жене, она рассказала сестре. После этого с тем же успехом можно было напечатать объявление о браке на первой полосе газет.

В лицо ему ничего не говорили, но министр иностранных дел стал с ним особо вежлив. Наримуне подозревал, что перед свадьбой его возведут в ранг принца. Указом императора Йошикуни получал графское достоинство. В свидетельстве о рождении мальчика напротив имени матери стоял прочерк.

Он отодвинул бенто, налив еще чаю. На совещании, Комацубара настаивал на контратаке:

– Погибло десять тысяч солдат и офицеров, – сдерживаясь, ответил Наримуне, – не говоря о технике. Вы пойдете на переговоры, прекратив бессмысленное бряцание оружием. Прямо сейчас, генерал. Мы знаем, с кем вы имеете дело с той стороны…, – Наримуне указал себе за спину, – Жуков-сан не остановится перед наступлением. Тогда умрут еще тысячи японцев. Зазря! – Наримуне заставил себя нарочито аккуратно опустить на стол пиалу.

– Проклятые упрямцы…, – штабисты покидали офицерскую столовую. Наримуне отговорился от совместного обеда необходимостью познакомиться с документами. На столе лежал белый, скромный томик Исикавы Такубоку. Наримуне помнил, как покупал его на вокзале, перед рождением сына. Он закурил сигарету, шелестя страницами:

Точно нить порвалась У воздушного змея. Так легко, неприметно Улетело прочь Сердце дней моих юных…

Он захлопнул книгу, в дверь постучали. Наримуне быстро вытер глаза. Приняв от сержанта вычищенную куртку, граф поменял рубашку. Он стоял перед зеркалом, рассматривая бесстрастное, непроницаемое лицо:

– Fais ce que dois, advienne que pourra. Делай что должно, и будь, что будет, – напомнил себе граф. Пора было возвращаться на совещание.

 

Тамцаг-Булак

– Марьяна Бажан, бригадир женской тракторной бригады, мастер скоростной вспашки… – на экране стучали колеса поезда, звенели стаканы. Демобилизованный Клим Ярко рассказывал о родной Украине.

За Марьяну Бажан, за ее здоровье! – трещал киноаппарат. Над головами сидящих летчиков и аэродромной обслуги висел густой, сизый папиросный дым. Комары, испугавшись, звенели не под навесом из досок, а поблизости, в огромной, черной степи. Фильм показывали на старом, зашитом экране, повешенном на щит. Его наскоро сколотили бойцы из хозяйственной роты.

Лиза оглянулась на самолеты. Чато, курносые, ишачки, истребители И-16, старые, поршневые И-153 возвышались темными рядами, рядом с взлетной полосой. Она могла бы с закрытыми глазами найти его самолет. Временно исполняющий обязанности командира полка майор Воронов, летал на новом, усовершенствованном И-15-бис. Лиза вспомнила веселый голос:

– В Испании наши ребята И-16 чато называли, с легкой руки тамошних товарищей. Я в Испании не был, – засунув руки в карманы летного комбинезона, он покусывал травинку, – но мне комкор Смушкевич рассказывал, о тех боях, – он посмотрел на самолет:

– Новая модель, товарищ младший воентехник. Видите…, – он указал, – верхнее крыло прямое. Площадь крыльев увеличилась. Машина стала немного тяжелее, но и маневреннее. Изменена форма капота, поставлен более мощный двигатель…, – Лиза старалась не смотреть в его лазоревые глаза. Майор Воронов объяснил, что заочно учится в авиационном институте.

– Хочу стать конструктором…, – мужчина вздохнул, – но вряд ли в ближайшее время нас ждет мирная жизнь, – над аэродромом простиралось бесконечное, жаркое, пустынное небо. Утром, у палатки, где размещалась столовая, Лиза увидела плакат. Из города привозили фильм: «Трактористы». Младший воентехник не знала, что командир полка долго спорил с политруком. Степан напоминал, что, в целях маскировки аэродрома, запретил зажигать даже костры.

– Лампа будет гореть…, – он, в сердцах, чиркнул спичкой, – соберется наземный состав. Японцам ничего не стоит начать бомбежку. Мы только пополнение приняли. Не хотелось бы его терять…. – Степан затянулся «Беломором».

Политрук, наставительно, заметил:

– Товарищ майор, нельзя недооценивать важность воспитательной работы. Фильм одобрен политическим управлением. Картина рассказывает о возвращении демобилизованного бойца к трудовым подвигам. В конце концов, большинство ваших подчиненных покинет армию, по истечении срока службы. Для них фильм станет хорошим уроком, при выборе дальнейшего жизненного пути…, – Степан, все равно, назначил дежурных, следить за воздухом. Звено истребителей стояло наготове, на случай появления японских бомбардировщиков. Степан, впрочем, отлично понимал, что ни дежурные, ни летчики не помогут. Достаточно было одной бомбы, чтобы погибли две сотни человек, занятых на аэродроме.

Он, искоса, посмотрел на черные, коротко стриженые волосы младшего воентехника: «Вы хорошо разбираетесь в самолетах, товарищ Князева». Лиза не обслуживала его машину. С майором Вороновым работал свой техник, старшина, молчаливый, довольно угрюмый человек, тоже с Дальнего Востока. Он коротко сказал Лизе, что знает майора еще с озера Хасан, где Воронов воевал капитаном.

Лиза не обижалась. Она понимала, что летчики привыкают к техникам. Лизу поставили работать с разгонными машинами, И-153. Их использовали для обучающих полетов. Она, незаметно, посчитала красные звезды на фюзеляже чато майора Воронова. Их оказалось шесть. Лиза вспомнила:

– Ребята рассказывали, что его представили ко второму ордену Красного Знамени. Он герой, ас, как погибший товарищ Чкалов. Ты девчонка, младше его на десять лет…, – она покраснела:

– Спасибо, товарищ майор. Я стараюсь…, – они почти не разговаривали.

Через несколько дней после того, как Лиза появилась на аэродроме, командир полка поинтересовался, как она устроилась. Лиза улыбнулась: «Все в порядке, товарищ майор. Спасибо за вашу заботу».

Говоря с политруком, Степан хмуро заметил:

– Вы последите, товарищ Васильев, чтобы, в общем…, – он замялся, поведя рукой:

– Все же девушка. В армии, думаю, их больше появится. Пока надо обеспечить ей хорошие условия. Пусть она выступит перед бойцами, расскажет о перелете…. – Степан подмигнул политруку: «Для воспитательной работы. У нее орден есть. Она мастер спорта, парашютистка…»

Парашютистка Князева стояла рядом, разглядывая истребитель. Пахло авиационным бензином, сухая трава колебалась под ветром. Опустил глаза, Степан увидел, под суконной юбкой, круглые, немного загорелые колени. Гимнастерка почти не поднималась на груди. Он заметил на узких, белых ладонях пятна масла и порезы. Он рассказал девушке о гибели в Испании Сокола, товарища Янсона. Лиза кивнула:

– Я его дочь знаю, Марту. Мы с ней в Москве познакомились. Вы ее помните, наверное…, – Степан помнил только узкую, прохладную спину Горской, ее длинные пальцы, запах жасмина:

– Они похожи с Горской, – он полюбовался решительным профилем девушки, – будто сестры. Горская в длительной командировке. Наверное, опять за границей…, – услышав о таране Янсона, Лиза сглотнула: «Он спас другого летчика, не коммуниста…»

– Я бы тоже так поступил, – неожиданно сухо отозвался майор Воронов, – летчик сражался с фашизмом…, – Степан оборвал себя. Девушка была молоденькой. Она, даже не думая, могла поделиться с кем-нибудь словами командира полка. Степану не хотелось терять полетное время на нотации политического работника:

– Вы коммунист, товарищ Воронов, командир, орденоносец. Вы должны подавать пример, своим поведением…., – Степан еле отговорился от посещения фильма. Он видел кино, в Тамцаг-Булаке, и не хотел смотреть его еще раз. В расписании полетов значилась аэрофотосъемка японских позиций. Степан ухватился за рутинное задание, как за соломинку.

Он упомянул Князевой, что улетает. Девушка погрустнела:

– Такой замечательный фильм, товарищ командир. Я его тоже видела, в Чите, но с удовольствием опять посмотрю…, – она напела красивым, низким голосом: «И летели наземь самураи, под напором стали и огня…»

Степан думал о боях у Баин-Цагана, о грохоте снарядов, и бесконечных бомбах, сброшенных на японские позиции, об ожидании белого флага. Он слышал раздраженный мат:

– Самураев можно с землей сравнять, а они с места не сдвинутся. Подорвали мост, чтобы не дать войскам отойти…, – в воздухе, они не видели сражений, внизу, но Степан приезжал в госпитали, и здешний, полевой, и большой, в Баян-Тумене. Он помнил бесконечный поток раненых, измученные, обгоревшие на солнце лица, обожженных танкистов. О танкистах и пели, лихо, в самом начале фильма.

Ничего такого он, разумеется, сказать не мог. Он похвалил ее голос, девушка зарделась:

– Большое спасибо, товарищ майор. У меня все хорошо. Я рада, что могу принести пользу нашим доблестным летчикам…, – они, медленно, шли к столовой. Степан, добродушно, сказал:

– Вы сами будете пилотом, товарищ Князева. Каких-то, два года осталось. Жаль, что в Испании власть фашисты забрали, но мы с ними еще поборемся. Вы займетесь гражданскими самолетами…, – серо-голубые глаза похолодели. Лиза вскинула упрямый подбородок: «Военными, товарищ майор». Она чуть не прибавила: «Я хочу летать в вашем звене истребителей», но вовремя опомнилась. Воронов ничего не ответил. Лиза, впервые, заметила морщины в уголках его глаз:

– Ему тридцати не исполнилось. Он герой, он решил из Москвы в Забайкалье уехать…, – майор таком не говорил, но Лиза подумала:

– Дальний Восток сейчас, самый опасный участок. Он добровольно отказался от столицы, чтобы защищать рубежи родины…, – девушка, восторженно вздохнула.

На экране Клим прицеплял к трактору опасно широкий плуг, под недовольное жужжание других трактористов. Майор Воронов напомнил ей товарища Крючкова:

– Только товарищ Воронов красивее, – Лиза, украдкой, приложила пальцы к горящим щекам. Девушка, обеспокоенно, взглянула на вечернее небо. Ночь здесь наступала почти мгновенно. Степное солнце падало, закатываясь за горизонт. Багровеющая полоска напоминала кровь. Она заставила себя не думать о командире полка:

– Он летчик с большим стажем. Он возвращается, должно быть…, – Лизу поселили в отдельной, маленькой палатке. Техники все были опытными солдатами, оставшимися в авиации сверх срочной службы. Сержанты и старшины относились к ней, как к младшей сестре. С Лизой, сначала, заигрывали молодые летчики. Она смущалась, но потом шутки прекратились. Она поняла, что майор Воронов поговорил с подчиненными. В полку его уважали и даже, подумала Лиза, немного боялись. Он мог быть очень строгим, если дело касалось воздуха. Земные дела, как, шутливо говорил Воронов, он доверял политическому руководству.

Она, открыв рот, следила, с земли, за тренировочными полетами Воронова. Лиза вспоминала воздушный парад. Девушка, сказала себе:

– Он, конечно, настоящий мастер. Мне еще учиться и учиться…, – на экране играли свадьбу Клима и Марьяны.

В первый раз, увидев ленту, в Чите, Лиза хмыкнула:

– Интересно, что случается после свадьбы. Рождаются дети…, – в детдоме их учили биологии, но больше Лиза ничего не знала. Многие на аэродроме видели ленту, и сейчас затянули:

Гремя огнем, сверкая блеском стали

Пойдут машины в яростный поход,

Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин

И Первый маршал в бой нас поведёт!

Лиза, подпевая, передвинулась, на скамье, ближе к технику товарища Воронова. Бойцы аплодировали, на экране бежали титры. Лиза откашлялась:

– Товарищ Грищенко, восемь вечера, а товарищ майор после обеда улетел…, – от заката осталась только узкая полоска. Подул, неожиданно, холодный ветер. Лиза поежилась. Бросив окурок в песок, Грищенко растоптал папиросу подошвой сапога:

– Не беспокойтесь, товарищ младший воентехник, – он усмехнулся, – товарищ майор не первый день в воздухе. Когда надо, тогда и прибудет на аэродром…, – Грищенко подозревал, что, кроме съемки, у майора имелось еще какое-то задание.

По экрану прыгали косые линии, проектор выключили. Фонари под крышей навеса, раскачивал ветер. Политрук, выйдя вперед, оправил гимнастерку:

– Поговорим о фильме, товарищи…, – Лиза его не слышала. Она смотрела на яркие звезды пустыни. Девушка ждала рокота мотора истребителя. Она хотела увидеть, как майор вылезает из кабины, сдвинув шлем на потные, каштановые, выгоревшие на концах волосы. Он шел через поле, устало закуривая:

– Японцы, наверное, празднуют что-нибудь. Ни одного самолета в небе…, – сжав длинные пальцы, Лиза попросила, сама не зная кого: «Пожалуйста. Пусть он только вернется. Пожалуйста».

 

Джинджин-Сумэ

Навязчиво пахло чем-то медицинским, госпитальным. Голова отчаянно болела. Степан попытался поднять веки, сдержав стон. Затылок сразу разломило. Он, невольно, усмехнулся:

– Похоже на утро, на гауптвахте, в Москве. Тогда мне еще пить хотелось…, – он облизал губы. Задание было несложным, аэрофотосъемку позиций они делали часто. В воздухе, как и на земле, царило затишье. Существовала вероятность наткнуться на японский патруль, но Степан махнул рукой:

– Я и на И-153 от них уйду. Не буду ввязываться в бой.

Он не стал брать усовершенствованный чато, а полетел на старом, поршневом истребителе. В июне, во время воздушных боев, они поняли, что машины никуда не годятся. У японцев были отличные, новые самолеты, Накадзима Ki-27. Степан лично сбил шесть истребителей противника, хорошо изучив материальную часть. Пленные японские летчики, на допросах, говорили, что машины поступили в армию весной, перед началом военных действий.

Накадзима был легче и маневренней И-153. Он превышал советский истребитель по скорости. Степан опробовал японца. Майор получил машину, ненадолго, после вынужденной посадки аса, Такэо Фукуды. Самолет отправили в тыл, но Степан помнил технические характеристики. Накадзима опережал И-153 в скорости, примерно на пятьдесят километров, но в бою даже преимущество в пять километров могло решить многое.

Степан принюхался. Он помнил, как пахнет в советских госпиталях. Здесь, кроме стойкого духа растворов для дезинфекции, витало еще что-то. Он устало сказал себе:

– Я в Тамцаг-Булаке. Я, в конце концов, сажал самолет на нашу территорию. Но я встретил Накадзиму, и не одного…, – японец появился на горизонте, когда Степан, закончив съемку, летел на запад, к аэродрому.

День, действительно, оказался тихим. Он стартовал после обеда. За три часа в воздухе Степан не увидел, ни одного, самолета. Понтонный мост на Халхин-Голе пока не восстановили. Японцы копошились на восточном берегу реки. Степан заметил полоску машин, идущую дальше на восток, к Джинджин-Сумэ. Они знали, что в поселке размещался штаб японской группировки. Туда он залетать не собирался.

Накадзима повис у него на хвосте, Степан выжимал все, что мог, из И-153. Он почти ушел, пробив крыло японцу.

– Но выскочил второй самолет…, – такие машины Степан видел только на фото, у комкора Смушкевича. На них летали испанские националисты и легион «Кондор», на гражданской войне. Хвалить зарубежную технику было, не принято, но на заседании у Смушкевича собрались свои, летчики. Политруков на подобные встречи не приглашали. В Испании немецкую машину называли «Бруно». Ребята говорили, что он превосходит курносого в скорости горизонтального полета, и в пикировании. Смушкевич заметил:

– И-15, все равно, лучше маневрирует, на низких высотах, на бреющем полете…, – выпустив дым, он замолчал. Все летчики помнили слова немецкого аса, Иммельмана: «Я безоружен, пока я ниже». На бреющем полете можно было попытаться уйти от погони, но сражаться из такого положения не получалось. Находящаяся выше в небе машина, всегда имела преимущество.

Степан хорошо все понял, стараясь оторваться от «Бруно».

– То есть не «Бруно»…, – пробормотал Воронов, не открывая глаз, – а похожий самолет. Мы даже не знали, что они есть у японцев. Теперь узнали…, – летавшие в Испании ребята были знакомы с немецкими истребителями. Машины часто попадали им в руки. Самолет, преследовавший майора Воронова, был новой модификацией. Мессершмит обгонял И-153, словно заяц черепаху. Степан, вспомнил бой:

– Чато он тоже обгонит. Ребята говорили, что мессершмиты, в горизонтальном полете, значительно быстрее, – Степан задумался:

– Кажется, километров на двести. Бесполезно было даже начинать отрыв…, – он заметил, что правая рука перевязана:

– Пуля в плече…, – подвигав рукой, Степан охнул, – меня ранили…,– кровь брызнула на плексиглас кабины. Он посадил И-153 левой рукой, на одно шасси. Второго не осталось, его расстрелял мессершмит. Воронов летел над монгольской территорией. Майор надеялся, что японцы не станут рисковать, и приземляться вслед за ним. У Степана имелся командирский пистолет ТТ, без оружия вылеты запрещались. Майор Воронов неплохо стрелял:

– Кажется, японца из Накадзимы я ранил…, – опять повеяло странным, смутно знакомым запахом, – но второй меня догнал, ударил по голове. Больше я ничего не помню…, – Степан сказал себе:

– Я в Тамцаг-Булаке. Ребята забеспокоились, что я не возвращаюсь, полетели меня искать, и нашли. И-153 стоит на нашей территории. Машину я не потерял…, – он, облегченно, выдохнул. Степан поморщился. Грудь болела.

– Ребра, что ли, треснули…, – попытавшись пошевелиться, он понял, что привязан к койке. Степан успокоил себя:

– Мера предосторожности. А если у меня позвоночник сломан? Но я бежал, я помню. Я бы не смог, с переломом…, – он почувствовал что-то тяжелое, на запястьях. Майор, наконец, узнал запах.

– Соевый соус…, – он вспомнил ужин с летчиками, у Смушкевича, – на столе была японская еда, трофейная.

– Я еще на Хасане его видел…, – майор заставил себя открыть глаза.

Это оказался не Тамцаг-Булак.

По деревянным стенам были развешаны плакаты с иероглифами. В плотно закрытой двери палаты прорезали маленькое окно с решеткой. На улице ревели танковые моторы, кто-то кричал по-японски. На запястьях Степан обнаружил наручники:

– Они вызвали подкрепление. В Накадзиме и «Бруно», только один член экипажа. Или они меня на машине сюда привезли, через линию фронта…, – майора Воронова, действительно, переправили через фронт на грузовике монгольской кооперации.

Японские пилоты связались по радио с Джинджин-Сумэ. Русского ударили рукоятью пистолета по затылку. Советский самолет авиаторов не интересовал, в японских войсках хорошо знали истребитель. Однако пилот был важен для военной разведки. Мессершмит вернулся на базу, летчик Накадзимы остался ждать обещанного автомобиля. Как следует, связав русского, пилот передал раненого на попечение водителя грузовика и тоже улетел. Старцева, в условленном месте, перехватила машина разведывательного отдела.

По дороге, Григорий Николаевич, не удержавшись, основательно избил красного, хотя летчик и был без сознания. На встрече Старцев получил четкие указания. Затишье заканчивалось. Русские, судя по всему, собирались перейти в наступление. Старцеву приказали оставить подарок советским частям и вернуться в Джинджин-Сумэ, в течение недели.

Оглядевшись, Степан заметил еще одно окно, в стене. Его тоже забрали решеткой.

Полковник Исии стоял в соседней комнате. Когда русского довезли до Джинджин-Сумэ, Исии обедал с Комацубарой и другими офицерами. Полковник решил на пару дней задержаться в штабе, в надежде, что появятся хоть какие-то пленные. На подобную удачу он и не рассчитывал. Русский приходил в себя, Исии приказал сделать успокоительный укол. Он, сердито, заметил армейскому коллеге:

– Неужели нельзя было обойтись без сотрясения мозга? Рана в плече мне не помешает, она легкая. Однако придется подержать его здесь дня три, пока он оправится.

Майор вздохнул:

– Иначе, видимо, его никак было не остановить. Однако вам его не отдадут, Исии-сан, – предупредил коллега, – разведывательный отдел имеет большие планы…, – Исии, презрительно, выпятил губу:

– Видно, что он из твердолобых фанатиков. Разведка может наизнанку вывернуться, он ничего не скажет…, – Исии знал, что после допросов даже самый крепкий материал больше ни на что не годится.

Он пошел напрямую к полковнику, начальнику отдела. Миссия его светлости графа закончилась. Комацубара выторговал себе еще месяц военных действий. Генерал был уверен, что русское наступление захлебнется, они отойдут на запад, а Япония получит стратегический плацдарм на берегу Халхин-Гола.

Исии долго убеждал разведчика, что у него, в скором времени, появится много пленных офицеров. Полковник, недовольно, заметил:

– Как говорят русские, вашими устами да мед бы пить, Исии-сан…, Ладно…, – он просмотрел документы пленного летчика, – кроме фото, мы у него ничего не нашли…, – повертев снимок хорошенькой девушки, он прочел, по складам: «Степану Семеновичу Воронову, на добрую память, от Лизы Князевой». У них остались показания взятого в плен бывшего командира двадцать второго истребительного полка, но им не удалось выбить из русского имен летчиков. Они только знали, что у советских авиаторов есть опытные люди, воевавшие на Хасане, и в Испании. Полковник вспомнил протоколы допросов перебежчика Люшкова:

– Он тоже ничего не знал. То есть знал, но командиров, а перед нами простой летчик, мальчишка. Он, на старом самолете, вел аэрофотосъемку. Попробуем с ним поговорить…, – он велел отнести фото в палату. Полковник не хотел настраивать русского против себя.

Исии, внимательно, разглядывал лицо пленного:

– Давид-сан будет доволен. Отменное здоровье, крепкий, молодой мужчина. Симптомы сотрясения пройдут, я его увезу в Аршан. Ничего он разведке не скажет…, – на следующей неделе Блоха собирался передать русским подарки. Врач посчитал в уме:

– Дней через пять в Тамцаг-Булаке произойдет вспышка чумы. Наконец-то, мы поймем, как штамм ведет себя в полевых условиях. А на бревне…, – русский открыл глаза, – мы испытаем новую модификацию…, – профессор Кардозо усилил вирулентность палочки. Чуму сейчас лечили сульфаниламидами. Исии следил за работами Чейна и Флори, в Англии:

– Флеминг бросил заниматься пенициллином. Посмотрим, получится ли у них что-нибудь. Но штамм Кардозо сильнее лекарств. Смерть наступает в течение двух дней, больной чрезвычайно заразен…, – дверь палаты открылась, пленный приподнялся с койки. Встать, он, конечно, не мог.

Скосив глаза, Степан увидел фотокарточку. Младший воентехник, в комбинезоне, улыбалась. Летчики никогда не брали на задания документы, или партийные билеты, но майор Воронов не расставался со снимком. Воентехнику, разумеется, Степан ничего не говорил. Садясь в кабину, он знал, что карточка лежит в нагрудном кармане гимнастерки. Самолет разгонялся, взлетал, он оборачивался. Обычно она стояла у края поля, глядя ему вслед. Понимая, что девушка его не увидит, Воронов махал ей рукой.

Он смотрел на знакомое лицо, на черные косы. Степан услышал щелчок замка. Исии, закурив, подтащил стул к окошку:

– Посмотрим, удастся ли полковнику разговор. Он даже переводчика взял, для надежности…, – все армейские переводчики служили в бригаде Асано. Они происходили из семей русских эмигрантов. Аккуратный, белокурый юноша, носил на кителе лейтенанта значок. Исии часто видел такие эмблемы в Харбине. Золотой двуглавый орел простирал крылья над черной свастикой. Исии усмехнулся:

– Русский фашист, из партии…, – он сморщил лоб, – Родзаевского. Ими весь Харбин кишит. Интересно, что у них получится…, – позвонив на сестринский пост, полковник велел принести чаю.

Степан подумал, что если бы не горчичный китель императорской японской армии, не лейтенантские нашивки, с одной звездой, на воротнике, юношу можно было бы принять за советского студента, или молодого специалиста. У молодого человека было приятное, открытое лицо, немного напоминающее товарища Чиркова, артиста, из любимого фильма Степана, трилогии о Максиме. Майор Воронов понял, что еще никогда не видел белоэмигранта.

– Только в фильмах…, – он смотрел в голубые, безмятежные глаза лейтенанта. На политических занятиях, командирам и бойцам говорили о недобитой, белогвардейской сволочи, устраивающей, на деньги западных капиталистов, диверсии в Советском Союзе. Степан знал, что отца убили во время сражений с Врангелем, на Перекопе. Сомнений никаких не было, и быть не могло. Каждый белоэмигрант лелеял мечту об уничтожении Советского Союза. Степан, отчего-то, подумал:

– Раньше на политзанятиях утверждали, что наш главный враг, гитлеровская Германия. Я помню, нам фильм показывали, «Профессор Мамлок», о враче, еврее. Очень хороший…, – летом политруки прекратили говорить о Германии, как о противнике СССР:

– Потому, что мы воюем против Японии, – объяснял себе Степан, – здесь, на востоке, Япония более важна…, – у неизвестного юноши был отличный, без акцента, русский язык. Степан вслушался:

– Я и не знал, что можно говорить, как он. Словно…, – майор Воронов задумался, – словно Толстой, или Чехов…, – с юношей пришел высокий для японца, смуглый полковник, с надменным лицом. Он закинул ногу на ногу, качая носком начищенного сапога. В зарешеченном окошке опускалось солнце. И-153 Степана сел на монгольскую территорию вчера, примерно в шесть часов вечера. Он посмотрел на часы, на приборной доске, прежде чем на горизонте появился японский истребитель.

– Я здесь ночь провел, и утро…, – полковник вертел офицерский стек. Японские офицеры носили мечи. Его пехотные приятели рассказывали, что некоторые пленные японцы распарывали себе живот. Полковник пришел без меча:

– Конечно, он в безопасности, – усмехнулся Степан, – на своей территории.

Допрос проходил на русском языке. Переводчик внимательно выслушивал все, что говорило начальство. Юноша, иногда, шептал японцу что-то на ухо.

Допросом это назвать было сложно. Степан молчал, закрыв глаза. Когда офицеры вошли в палату, он решил:

– Ничего, разумеется, я им не скажу. Они знают, как меня зовут, они видели снимок. Больше ничего не случится…, – полковник, терпеливо, расспрашивал Степана, в каком авиационном подразделении он служит, какой у него военный стаж, и сколько самолетов находится в Тамцаг-Булаке.

Японец смотрел на упрямое, избитое лицо, с рассеченной бровью:

– Блоха постарался. Правильно, что мы сформировали бригаду из русских эмигрантов. Они горло готовы большевикам перегрызть…, – утром у полковника состоялось закрытое совещание, с его светлостью, императорским посланцем.

Месяц назад в Джинджин-Сумэ приезжали журналисты, из токийских газет. Делегации показали вооружение и дали поговорить с офицерами и солдатами. Генерал Комацубара знал, что многие в Японии выступают против продолжения конфликта. Войска, предварительно, проинструктировали. На встрече с журналистами представители подразделений высказывались в духе патриотизма. О мероприятиях разведки газетчикам не рассказывали, но его светлости полковник показал списки диверсантов на той стороне. Он поделился планами совместной операции, с доктором Исии.

Бесстрастные, темные глаза его светлости, на мгновение, потеплели:

– Замечательная идея, – похвалил граф, – я навещал основную базу Исии-сан, в Харбине. Надеюсь, что планы претворятся в жизнь и русские войска испытают…, – изящные пальцы щелкнули, – трудности медицинского характера…, – в Джинджин-Сумэ, ездил кое-кто из группы. У Рамзая работало несколько японских журналистов.

С Зорге граф встретился в невидном ресторане, в районе Синдзюку. За гречневой лапшой с овощами, Наримуне сказал:

– Я постараюсь узнать больше о деятельности Исии. Очень надеюсь, что, после войны, его осудят…, – Зорге курил, отхлебывая чай:

– Война еще не началась. Но начнется, ты прав. Попробуй, как-нибудь, поговорить с разведывательным отделом. Остальных, к ним на пушечный выстрел не подпустили.

Наримуне кивнул: «Все, что смогу, я сделаю».

Наримуне ушел от полковника, повторяя:

– Блоха, Блоха. Надо найти его, до отъезда. На этой неделе он должен вскрыть подарки для русских, как их называл полковник…, – Наримуне, предусмотрительно, не взял в Джинджин-Сумэ водителя. Граф сам сел за руль лимузина. Он вспомнил карту района:

– Мне даже сообщили, где Блоха, обычно, выходит на связь. Очень удобно. Придется забираться на монгольскую территорию, рисковать, но другого выхода нет…, – Наримуне, отсюда, было никак не связаться с Зорге, но дело не терпело отлагательств. Блоху снабдили керамическими зарядами с зараженными бациллами чумы насекомыми:

– Кузен Давид специалист по чуме…,– вспомнил Наримуне, – он в Маньчжурии работал. С началом войны Лига Наций свернула полевые лагеря эпидемиологов. Он давно в Европе, должно быть…, – Наримуне мог покидать Джинджин-Сумэ. Комацубара выговорил себе месяц отсрочки, обещая за это время разбить русских.

Наримуне больше ничего не удалось сделать. Оставалось надеяться, что японская армия, начнет сдаваться, и погибнет как можно меньше людей:

– Русские тоже погибнут…, – ординарец медленными, аккуратными движениями полировал мерседес, – но, по крайней мере, мы не ввяжемся в большую войну, на востоке. То есть на западе…, – Наримуне, иногда, ловил себя на том, что говоря «мы», он думал одновременно и о Японии, и о Советском Союзе:

– То есть России, – поправил себя граф, – мы, в Японии, тоже знаем, что такое гражданская война. Зачем далеко ходить? В прошлом веке мой уважаемый предок за поддержку модернизации чуть головы не лишился. Шпион…, – усмехнулся Наримуне, – император Комэй называл Токугаву Ёсиноба лазутчиком запада. Я просто хочу…, – он аккуратно потушил сигарету, в медной урне, – хочу, чтобы Япония, наконец, обрела мир. И все остальные страны тоже. Не надо нам воевать с Россией, с Америкой. Мы соседи, такого не изменишь…, – Блоха выходил на связь завтра днем. Наримуне запомнил координаты, но на карту их наносить не стал, по соображениям безопасности. Ему предстояло поехать на север, избежать монгольских пограничников, и свернуть на запад. Распадок, где останавливался Блоха, для связи, находился примерно в двадцати километрах от Халхин-Гола.

– Если меня арестуют русские или монголы, – успокоил себя Наримуне, – скажу, что заблудился. В Токио такое никого не удивит. Кругом степь, сложно даже с картой ориентироваться…, – он собирался застрелить Блоху, избавиться от зараженных бомб и вернуться в Хайлар. Из Маньчжоу-Го Наримуне улетал в Токио.

Во дворе штаба, на чистой машине играло низкое, закатное солнце. Ординарец, почтительно кланяясь, передал Наримуне ключи:

– Все готово, ваша светлость…, – граф хотел переночевать в степи. В мерседесе лежали армейские одеяла, сухой паек, с офицерской кухни, и фляга с крепким кофе. У Наримуне имелось два отличных, пристрелянных немецких вальтера. Граф вспомнил, как они с кузеном Джоном ходили в тир, в Кембридже:

– Джон тоже очень меткий. Если мы повернем на юг, на Бирму, то начнем воевать с англичанами. Я воевать не собираюсь, – разозлился Наримуне, – я в конце лета улечу в Стокгольм. Рихард поставит Москву в известность. Начну передавать сведения из Европы. Йошикуни понравится в Швеции. Здоровый климат, море…, – подумав о Кембридже, Наримуне отогнал мысли о темных, мягких волосах, падавших на плечо, о стройных ногах, темно-красных, губах, о ее стоне: «Я люблю тебя, люблю…».

– Она умерла, – напомнил себе граф, посмотрев на швейцарский хронометр: «Ее больше нет». Наримуне велел:

– Грузите мой багаж. Я попрощаюсь с полковником Исии и буду выезжать.

Он решил, напоследок, попить кофе с доктором, как мрачно называл его Наримуне, и постараться выяснить планы отряда 731. Наримуне был уверен, что, кроме изучения чумы, на базе отряда ведутся и другие исследования.

Он легко взбежал по ступеням госпиталя. Сестра, в серой форме, вскочила, переломившись в спине: «Ваша светлость…»

Наримуне провел в Джинджин-Сумэ два дня. Посланца императора, провели по штабу, и армейским баракам, показали новое вооружение и выздоравливающих раненых. Комацубара старался представить вверенное хозяйство в лучшем свете. Наримуне пошел вслед за медсестрой. Из-за двери палаты он услышал голоса, говорившие по-японски:

– Господин полковник, все бесполезно. Я могу до завтрашнего дня плевать ему в лицо, мы можем его отвезти в тюрьму и применить более сильные методы, но вы сами видите, он коммунистический фанатик. Большевики убили моего отца, под Волочаевкой…, – Наримуне знал, что в разведывательном отделе служат русские эмигранты.

Заскрипел стул. Голос полковника звучал раздраженно:

– Черт с ним. Он летчик, но мелкая сошка. Пусть уезжает под крыло Исии-сан…, – мужчины засмеялись.

По щеке Степана стекал плевок. Юноша, ненавидяще, шепнул:

– Сука, большевистская тварь, ты сдохнешь, обещаю. Гори в аду, как Горский, как все остальные. Мерзавцы, как ты, меня сиротой оставили…, – солнце играло на золотом, двуглавом орле, на черной, лакированной свастике значка:

– Фашист, – понял Степан, – я не знал, что русские могут быть фашистами. Он не русский, он белоэмигрант, враг…, – полковник и лейтенант поднимались. Властный голос, сказал что-то, на японском языке.

Степан посмотрел в ту сторону. Офицеры, подтянувшись, кланялись очень красивому, холеному мужчине, в полевой форме, без нашивок, с бесстрастным, ничего не выражающим лицом.

– Самурай, – вспомнил Степан, – вот они какие. Понятно, кто здесь главный.

Темные глаза небрежно оглядели его. Наримуне махнул рукой:

– Оставьте нас одних. Я уверен, что он заговорит. Он притворяется…, – пройдя к постели, он, с размаха, хлестнул Степана по щеке:

– Их командиры знают языки, мне показывали протоколы допросов…, – он привольно развалился на стуле: «Я сам справлюсь».

Дверь закрылась. Степан, устало, опустил веки: «Молчи, что бы он ни делал».

 

Река Халхин-Гол

Над голой степью повисло безжалостное, полуденное солнце. Пот стекал по шее, капал в расстегнутый летный комбинезон. В кабине И-153 было жарко. Держа руку на штурвале, улучив минутку, Лиза вытерла лоб. Она, в который раз, обрадовалась, что в Чите постригла волосы.

Занявшись парашютным спортом, Лиза отрезала косы, но раньше черные локоны падали ей на плечи. Весной, в Москве, Марина Раскова отвела Лизу в парикмахерскую, на улице Горького. Девушка никогда еще не бывала в подобных местах.

Став курсанткой летного училища, Лиза переселилась в общежитие. В детдоме она делила спальню с двадцатью другими девушками. Теперь в комнате их жило всего восемь. Новое общежитие, рядом с аэродромом, на окраине города, показалось Лизе дворцом. Читинский детский дом размещался в дореволюционном особняке. Воспитанники сами его ремонтировали, белили потолки, красили стены, но в подвале жили крысы, которых никак не удавалось вывести. Ночью они бегали по коридорам и комнатам.

Родственники привозили детям скромные подарки, дешевые конфеты, или подсолнечную халву. Ребята привыкли съедать провизию сразу. Стоило оставить пакеты на ночь в рассохшейся, общей деревянной тумбочке, как дети просыпались от нашествия крыс. В старых кроватях жили клопы.

Малышкой Лиза ходила с наголо бритой головой. У всех детей водились вши. Она и сейчас, иногда, чувствовала запах керосина, слышала плач: «Больно, очень больно!». Старшим девочкам разрешали отращивать волосы, но приходилось часто заматывать голову тряпками, пропитанными керосином, и терпеть жгучую боль. Каждый день они вычесывали друг друга.

В летном училище было два десятка курсанток. Им выделили часы, раз в неделю, в гарнизонной бане, где Лиза, впервые после Москвы, увидела душ. В читинской городской бане, куда водили детдомовцев, девочки мылись под кранами, присев на корточки. Военный парикмахер подстригал девушек.

Оказавшись в салоне, как называла его Марина, Лиза, робко, опустилась в большое кресло. Мастер был пожилой, обходительный, с мягкими, ловкими руками. Он покачал головой:

– Преступление, кромсать чудесные волосы…, – он показал Лизе, как правильно завивать концы. Мастер посоветовал:

– Зайдите в ГУМ, в ЦУМ. Советская промышленность заботится о женщинах. Купите электрические щипцы, бигуди. К сожалению, у нас пока не выпускают приспособлений для сушки волос…, – мастер замялся, но бодро закончил:

– Я уверен, они скоро появятся в магазинах!

Лиза вдыхала аромат цветов. Вокруг сидели ухоженные женщины, в хороших платьях, в туфлях на высоком каблуке. Марина сказала, что в парикмахерскую ходят жены военных, депутаты Верховного Совета, и работники министерств. Держа руки в мисочке с теплой, мыльной водой, Лиза вспомнила шубку товарища Горской, темного соболя, длинные пальцы, с красивым маникюром, запах жасмина, уверенное, крепкое рукопожатие:

– Марта, наверное, тоже станет партийным работником…, – подумала Лиза, – товарищ Горский был соратником Ленина и Сталина…

В Чите она ходила по площади Горского. Именем революционера назвали городской дворец культуры.

Лиза выступала в клубах Осоавиахима с новой, красивой прической, но на обложке «Огонька» появилась в летном комбинезоне. Статью писала знакомая журналистка, приезжавшая в Тушино перед авиационным парадом. На лацкане твидового жакета блестел партийный значок. Лиза увидела на нежном пальце золотое кольцо. Девушка перехватила ее взгляд:

– Я вышла замуж. Мой муж работает в Генеральном Штабе. Он летчик, как и вы. Полковник…, – розовые губы томно улыбнулись. Журналистка тряхнула красивой головой:

– Вы орденоносец, товарищ Князева. Будете украшать собой журнал. Ваш опыт очень важен для советской молодежи…, – в Москве Лиза, в первый раз, сходила в Большой театр. Она сидела в ложе, с другими летчиками, в единственном, выходном платье. Наряд Лизе спешно сшили в правительственном ателье, перед вручением ордена. Она тогда впервые надела чулки, и шелковый пояс, на косточках. В детдоме девочки носили, под юбками, лыжные штаны, а летом бегали с голыми ногами. Лиза боялась, что свалится с каблуков. Она тренировалась в походке, перед зеркалом, в общежитии института, в Щелково.

В театр все летчики надели ордена. Лиза долго отнекивалась, но Раскова строго сказала:

– Нечего стесняться своих заслуг. Шутка ли, второй беспосадочный перелет на Дальний Восток. Ты была бортинженером, устранила неисправность машины…, – Лиза покраснела:

– Просто мелочь. Мы бы, все равно, долетели…, – в театральном буфете она смущалась. Лизе казалось, что все на нее смотрят. Она, в первый раз, выпила бокал шампанского. В Чите их, иногда, водили в городской парк культуры и отдыха. Некоторым детям родственники оставляли деньги. Девочки покупали стакан ситро, деля его на десять человек. Лиза помнила сухой, сладкий вкус шампанского на губах. Она, отчего-то, подумала: «Интересно, как это, целоваться?». Девушка оборвала себя: «Следи за землей, и за воздухом. Ты здесь по делу».

Лиза долго убеждала политрука Васильева и заместителя командира полка позволить ей вылететь на поиски майора Воронова. Пошел второй день, как его самолет не вернулся на базу. Лиза, решительно, сказала:

– Товарищи, у меня больше ста часов стажа. Я сидела за штурвалом во время перелета на Дальний Восток. Я хорошо знаю машину. В конце концов, – ловко ввернула Лиза, – готовится наступление. Каждые руки на счету. Опытные летчики должны заниматься своим делом…, – все думали, что майор погиб. Однако техник Грищенко качал головой:

– Горючего в машине хватало, технических неполадок не нашлось. Конечно, товарищ майор мог наткнуться на японский патруль…, – по огромной степи были разбросаны обломки машин, оставшихся после июньских боев. Тела многих летчиков не обнаружили. На карте, в штабной палатке, отмечали известные координаты крушений. Политрук сказал, что поисками займутся после перемирия. Лиза смотрела на карту:

– Здесь соляные озера, пески. Ребята говорили, что за несколько часов самолет может затянуть, без следа…

Она не могла думать о Степане как о мертвом. Лиза, именно так, называла про себя командира. В конце концов, политрук и заместитель сдались, но Лизе запретили залетать на территорию Маньчжурии. Девушка, пристально, глядела на степь:

– Он мог разбиться за Халхин-Голом…, – Лиза твердо помотала головой: «Он жив. Наверное, просто неисправность, вынужденная посадка, сломалась рация. Я его найду».

Черные, короткие волосы под шлемом промокли от пота. Получив направление в действующую армию, Лиза пошла в гарнизонную баню, в Чите, и безжалостно остригла московскую прическу. Ей выдали авиационную форму, с защитного цвета юбкой. В армии служило много женщин, медицинских сестер, и врачей. В авиации, насколько знала Лиза, она пока оставалась первой:

– В школах есть курсантки…, – Лиза пристально смотрела на степь, – скоро мы все станем военными пилотами. Впереди много сражений, – кроме формы, она получила сапоги, летный комбинезон со шлемом, парашют и белье с портянками.

Лиза скосила глаза вниз. Комбинезон полагалось надевать на форму, но в жару никто из летчиков такого не делал.

В Москве, Лиза пошла в ГУМ, в отдел женского белья. Столичные магазины казались девушке музеями. Лиза рассматривала пудреницы, флаконы с духами, или золотые кольца, на ювелирных прилавках. В ГУМе она увидела комбинацию. Лиза поняла, что это шелк. Из похожей ткани ей сшили торжественное платье. Портниха, в правительственном ателье, хвалила ее фигуру, но велела не горбиться:

– Я понимаю, товарищ Князева, что вы привыкли сидеть в кабине самолета, – женщина потянула ее за плечи, – но, в вашем возрасте, надо думать о хорошей осанке…, – под платьем Лиза не носила бюстгальтера. Он девушке оказался не нужен. Она помнила прохладу нежного, кремового шелка на руках:

– Вам очень пойдет, – одобрительно сказала продавец, – это новая модель. Советские женщины получили от партии шелка и духи. Как учит нас товарищ Сталин: «Жить стало лучше, жить стало веселее».

Комбинацию Лиза не купила. Девушка не очень понимала, куда ее носить.

В детском доме они сами строчили холщовые ночные рубашки. Сейчас Лиза спала в бязевых трусах, и рубахе, с казенными штампами. В рубаху она могла завернуться два раза. Гимнастерку и юбку в Чите пришлось срочно ушивать, в гарнизонной мастерской.

Под комбинезон Лиза надела только трусы. Утром, в столовой, она отказалась от чая, но, все равно, сунула между ног казенное полотенце. Лиза надеялась, что если что-то случится, то на жаре ткань высохнет. На Дальний Восток они летели в транспортном самолете, где был туалет:

– Мужчинам легче…, – Лиза, с тоской, взглянула на флягу, где плескалась вода, – они устраиваются…, – очень хотелось пить, пошел третий час поисков. Лиза надеялась, что скоро увидит его самолет.

Она присмотрелась к степи. Ее И-153 летел невысоко, в каком-то полукилометре от земли. Лиза узнала знакомые очертания истребителя. Машина завалилась на бок:

– Шасси повреждено. Это его номера…, – Лиза, уверенно, направила штурвал вниз. В плоской, словно стол, степи, не было недостатка в хороших площадках для посадки.

Лизе показалось, что в распадке, неподалеку, на склоне оврага виднеется что-то темное, словно бы крыша машины. Она отвела глаза:

– Ерунда, откуда здесь машине взяться? Двадцать километров до границы, по карте. Монголы, и те отсюда ушли, с началом войны…, – самолет медленно садился. Кабина И-153 была пуста. Она заметила брызги на плексигласе:

– Его ранили, в бою. Я знала, знала, что его найду. Он без сознания, и не мог связаться с аэродромом по рации. Все будет хорошо…, – шасси коснулось сухой травы. Самолет Лизы, остановившись, подпрыгнул.

Григорий Николаевич Старцев, оставил ЗИС-5 на склоне распадка. Он хмыкнул:

– Кто знал, что большевик сюда приземлится?

Приехав за майором, Старцев понял, что истребитель сел неподалеку от места, где обычно проходил сеанс связи со штабом. Григорий Николаевич поставил в известность разведывательный отдел. Его превосходительство полковник успокоил Старцева:

– Вы скоро вернетесь в Джинджин-Сумэ. Остался один выход на связь, раздача подарков, и ждем вас в штабе.

Старцев, все равно, внимательно осмотрел овраг. Судя по всему, с тех пор, как он увез отсюда майора, в степи больше никто не появлялся. У него оставалось два часа, чтобы связаться со штабом и передать последние сведения о движении красных. Шоферов кооперации перебрасывали на военные грузы, из Баян-Тумена приходила артиллерия и танки. Все указывало на то, что наступление русских начнется в конце августа, через месяц. Старцев надеялся, что японцы ударят раньше и сметут большевистскую нечисть с лица земли.

– В конце концов, – он вскрыл тайник в задней стенке кабины, – если не японцы с ними покончат, то Гитлер. Мы поможем фюреру.

В Харбине, он ходил на собрания фашистской партии Родзаевского. Гитлер, в «Майн Кампф», называл славян неполноценной расой, но Старцев отмахивался:

– Гитлер никогда не имел дела со славянами. Германия и Россия издавна рядом, война была ошибкой…, – Григорий Николаевич был уверен, что белоэмигранты в Европе тоже поддержат Гитлера. Он ожидал, что, с началом войны против большевиков, его парижские знакомые запишутся в ряды немецкой армии.

– Немцы, скорее всего, создадут отдельные подразделения для русских, как здесь…, – Старцев, покусывая травинку, настраивал рацию. Сухо, волнующе, пахло степью. Трещали кузнечики, в чистом небе не было видно ни одного самолета:

– И очень хорошо…, – он прислушался к треску эфира, – большевики обманывают народ. Солдаты поймут, что за Гитлером, правда, и перейдут на сторону освободителей. Большевистский гнет закончится…, – дома, в Харбине, у Старцева имелись все документы, подтверждающие законность наследования.

Имущество «Дома Старцевых», оставшееся в России, должно было перейти Григорию Николаевичу. Он часто открывал блокнот, подсчитывая будущие прибыли, от пароходства на Амуре, и долей в золотых приисках. Жениться Старцев собирался после падения большевиков. Он не хотел оставлять детей сиротами. Старцев видел мальчиков и девочек, лишившихся отцов, на гражданской войне:

– Большевики долго не продержатся…, – Старцев взял наушники, – истинно, колосс на глиняных ногах. Федор тоже воевать пойдет. Он учился в Германии, отлично знает язык. Талантливый инженер, как его отец. Новому порядку он пригодится…, – преследования евреев никого в белой эмиграции не трогали. Старцев о подобном не задумывался. Во Владивостоке, ребенком, он евреев не видел, в Харбине их жило мало. С началом японской оккупации Маньчжурии почти все евреи отправились на юг, в Шанхай и Гонконг.

– Поближе к англичанам, – он услышал позывные Джинджин-Сумэ. Старцев, размеренно, диктовал ряды цифр, сверяясь с блокнотом:

– Англичан в Россию пускать нельзя. Дай им волю, они весь мир колонией сделают. Наше золото, и уголь мы будем разрабатывать сами…, – Григорий Николаевич не был против продажи концессий иностранцам, но настаивал, что русские люди должны получать основные прибыли. В Харбине среди его друзей было много наследников предприятий, национализированных большевиками. Встречаясь, они обсуждали, как восстановят производство, вернув заводы и промыслы.

– Будем сотрудничать с японцами, с американцами…, – передав донесение, Старцев записал ответ. Как Григорий Николаевич и предполагал, штаб повторил приказ. Ему надо было вскрыть подарки и возвращаться в Джинджин-Сумэ. Сначала они хотели оставить подарок прямо в Тамцаг-Булаке, но такое было опасно. Поселок кишел военными, все окраины заняли временные палатки, с вновь прибывшими частями. Григорий Николаевич не мог разгуливать по улице с керамическими бомбами, подбирая укромное место. Такого уголка в Тамцаг-Булаке просто не было.

Исии объяснил, что чумные блохи распространяются быстро. Отсюда до Тамцаг-Булака было не больше, чем пятьдесят километров, а до передовых позиций большевиков, на юге, и того меньше. По расчетам врача, на третий день после вскрытия бомб, появлялись первые заболевшие. Григорий Николаевич, конечно, не собирался сам заражаться чумой. Они с полковником Исии тренировались на макете. Детонация бомбы производилась удаленно, через провод. Осколки керамики не ранили насекомых. Ему выдали только блох, крысы не смогли бы долго выжить внутри бомбы. Полковник уверил его, что насекомые держатся два месяца, а то и больше.

Вырвав листы из блокнота, Григорий Николаевич чиркнул зажигалкой. Он собирался миновать линию фронта на грузовике. Линией ее назвать можно было только условно, река отделяла Монголию от Маньчжурии. Изредка здесь проезжал конный патруль. Раньше в пограничных войсках служили монголы, но Старцев знал, что наряды усилили большевиками, переброшенными из Советского Союза.

Услышав гудение авиационных моторов, Старцев насторожился. Он устроился за машиной, сверху его видно не было. В тайнике у Григория Николаевича, кроме подарков и рации, имелся японский, офицерский револьвер, «Намбу».

Евангелие и тетрадка Марфы лежали в походном, кожаном мешке. Такие носили все монголы. Григорий Николаевич хотел убрать рацию, закончить с бомбами, и поехать на восток. Халхин-Гол здесь был мелким. Он и раньше гонял грузовик на маньчжурскую сторону, в последний раз с избитым майором, в кабине.

– Я ему ребра сломал, – довольно вспомнил Старцев. Он поднял голову вверх, ожидая увидеть японский истребитель. Заметив на зеленых крыльях красные, пятиконечные звезды, Григорий Николаевич, презрительно, сплюнул:

– Явился товарища искать. Ничего, с одним я справлюсь…, – летчики брали на задание револьвер ТТ. Именно такой обнаружили у майора. Григорий Николаевич взял пистолет себе, лишнее оружие никому еще не мешало. ТТ, лежал на кошме, рядом с керамическими бомбами, у раскрытой двери кабины. Самолет сел, моторы затихли.

– Он ничего не найдет…, – вернувшись в кабину, убрав рацию, Григорий Николаевич поставил на место аккуратно выпиленную фанеру. Старцев любил порядок. Забирая потерявшего сознание майора, он внимательно осмотрел местность. На траве, кроме брызг крови, ничего не осталось. Кровь засохла и на кабине. Любой приземлившийся решил бы, что раненый летчик, оставив машину, отправился в степь пешком.

Соскочив на землю, он замер.

Девочка, дочь Горского, в летном комбинезоне, стояла на откосе распадка. Она сдвинула шлем на затылок, очки болтались на раскрасневшемся лице. Комбинезон был расстегнут, почти до пояса. Грубый холст потемнел от пота. Лиза тяжело дышала. Она успела улыбнуться:

– Помните меня…, Вы меня везли, из Баян-Тумена…, – серо-голубые глаза расширились.

На кошме были разложены продолговатые банки. Они мягко блестели, в полуденном солнце. Рядом валялся моток провода. В училище не преподавали взрывное дело, но Лиза хорошо разбиралась в технике:

– Дистанционные заряды, и револьвер, ТТ. Почему я не взяла оружие, я умею стрелять…, – получив разрешение на полет, Лиза даже не стала заикаться о пистолете. Считалось, что на монгольской территории он не нужен:

– Он не шофер…, – отчаянно подумала Лиза, – а диверсант, с японской стороны. Он мог убить Степана, раненого…, – дул жаркий ветер, открытая дверь кабины скрипела.

Старцев помнил нежно улыбающегося младенца, в колыбели, голубые глаза Марфы. Девушка накормила его бедными, темными блинами. Гриша, стесняясь своего голода, быстро ел, Марфа носила девочку по горнице:

Котик, котик, коток, Котик серенький хвосток, Приди, котик, ночевать, Нашу Лизоньку качать…

– Руки вверх, – велел Старцев. Увидев оружие, вздрогнув, Лиза отступила. Старцев повел дулом:

– Не дергайся, спускайся медленно. Как вы говорите, – он, издевательски усмехнулся, – шаг вправо или влево считается побегом.

В кармане халата у него лежал крепкий, кожаный монгольский аркан. Лиза не двигалась. Старцев выстрелил.

Девушка, даже не думая, бросилась на землю. Она стиснула зубы, оцарапав лицо, вдыхая жаркий запах травы. Пуля взрыла пыль, она прикрыла голову руками. Лиза услышала короткий, оборвавшийся крик. Застучали копыта лошади, настала тишина. Сердце бешено колотилось:

– Монгольский пограничник, или советский патруль…., – на политической учебе товарищ Васильев говорил, что монгольские наряды усилили опытными войсками НКВД, из Забайкалья. Политучеба проводилась два раза в неделю. Они слушали доклады Васильева о планах японских милитаристов, читали материалы из «Правды» и «Красной Звезды». В детском доме, на занятиях, они писали письма, с осуждением троцкистских подручных, предателей, Каменева, Зиновьева и Бухарина. Банда убила товарища Кирова, и планировала поднять руку на товарища Сталина.

В прошлом году, когда Лиза поступила в училище, курсантам говорили об агрессии Гитлера против Чехии, о его планах по захвату Европы. Весной подобные доклады прекратились. О Гитлере на занятиях вообще не упоминали. Курсанты начали изучать историю партии, по новому учебнику. Назывался он «Краткий курс истории ВКП (б). В одной из первых глав, Лиза увидела имя деда Марты:

– По приезде за границу Ленин сговорился с группой «Освобождение труда», то есть с Плехановым, Аксельродом, Засулич, и Горским о совместном издании «Искры». Весь план издания был разработан Лениным от начала до конца…, – дальше говорилось, что Горский отошел от Плеханова и его ошибочных идей. Александр Данилович стал соратником Владимира Ильича. Он участвовал во всех съездах партии, воевал на пресненских баррикадах, был приговорен к смертной казни, и бежал из тюрьмы.

Сидя на занятии, Лиза вспомнила:

– Отец товарища Воронова отбывал ссылку, с товарищем Сталиным. Он герой гражданской войны, в честь него назвали новый металлургический комбинат…, – девочкой Лиза читала сборник детских рассказов, о революции:

– Товарищ Горский гимназистом ушел из дома, порвал с дворянским прошлым. В четырнадцать лет он бежал за границу, к марксистам. Товарищ Воронов стал агитатором партии, на заводе. Он устраивал взрывы, экспроприации…, – в книге был и рассказ о Волке, с портретом героя Первого Марта. Некоторые девочки брали книгу в библиотеке просто, чтобы посмотреть на Волка. Таких красивых мужчин они нигде раньше не видели:

– Бабушка Марты на баррикадах погибла, в революции. Прабабушка умерла в Петропавловской крепости…, – Лиза вздохнула: «Она станет партийным руководителем, как ее мать, как вся ее родня…»

Приехав на Халхин-Гол, Лиза поняла:

– О Германии не говорят потому, что идет война с Японией. Сейчас важнее сражения на востоке…, – на аэродром привозили пленных солдат, маньчжур. Они рассказывали, как издевались над ними, в армии, японские офицеры.

Лиза хорошо запомнила японскую форму. Она, осторожно, приподняла голову. Это был не боец НКВД, и не монгольский пограничник. Неоседланная лошадь щипала сухую траву, за грузовиком. Он стоял, с пистолетом в руке, в японской полевой форме, без нашивок. Грубый, запыленный ботинок пошевелил затылок диверсанта. Лужа темной крови расползалась по траве. Солнце играло в черных волосах мужчины, его лицо было бесстрастным. Пахло гарью, лошадь, обеспокоенно, заржала.

– Он тоже диверсант, – сказала себе девушка, – но зачем он убил напарника…, – Лиза не боялась трупов. Детский дом в Чите стоял на улице, усеянной чайными. До революции забегаловки назывались кабаками, а сейчас на каждом заведении красовалась вывеска читинского торга.

Лиза, с детства, видела драки. Старшие мальчики, в детдоме, тайком бегали в чайные. Советской власти в Забайкалье не исполнилось и десяти лет. До революции Читу окружали каторжные тюрьмы и казенные прииски. Люди в городе ходили с оружием, многие сколачивали банды. Лиза знала, как падает человек, которого ударили ножом. В чайных часто случались стычки.

Лиза приказала себе не шевелиться:

– Может быть, он меня не заметит. Какой он красавец, я не знала, что такие мужчины бывают. Но майор Воронов, все равно красивее…, – незнакомец наклонился над кошмой, держа маленький, аккуратный пистолет. Взяв офицерский ТТ, японец повернулся к Лизе.

Наримуне не погнал лимузин через реку. Оставив машину в распадке на маньчжурской стороне, граф нашел лошадь. Наримуне, как всех аристократов, учили верховой езде. В Киото, по традиции, к принцам крови, приставляли товарищей по занятиям. Сыновья императора не могли посещать обычные гимназии, для них выбирали соучеников из дворянских семей. Наримуне и принца Такемасу наставлял английский берейтор. Граф, свистом, подозвал коня. В сухом пайке лежали рисовые галеты. Жеребец коснулся смуглой ладони губами, Наримуне потрепал его по холке:

– С кузеном Джоном я ходил в манеж, в Кембридже. Скорей бы все закончилось…, – он хорошо помнил координаты места, где должен был оказаться Блоха.

Наримуне сразу понял, кто перед ним. Он видел девочку в Джинджин-Сумэ, на фотографии у русского:

– Она его ищет, бедняжка. Она тоже авиатор…, – у девочки было бледное лицо. Офицерский револьвер выпал из руки Блохи:

– Он в нее стрелял…, – Наримуне посмотрел на рану в затылке мертвеца:

– Пуля навылет прошла. Отлично, русские будут меньше вопросов задавать…, – Лиза вздрогнула. Японец выстрелил из ТТ в голову трупа. Опустив пистолет на землю, он вскинул руки:

– Не бойтесь, – сказал он, по-немецки. Лиза учила язык в детском доме, но говорила очень плохо, и могла сложить только несколько предложений. Понимала она, впрочем, почти все.

– Я даже не могу сказать ей, жив ли русский…, – быстро выломав фанерную стенку кабины, он разжег костер, уложив туда керамические снаряды. Девочка, широко открытыми глазами, следила за ним. Подхватив мешок Блохи, Наримуне поднялся вверх, по склону.

Наримун передал русскому летчику заряженный вальтер и план поселка Джинджин-Сумэ, со штабом, солдатскими палатками и аэродромом. Граф предполагал, что к Исии русского повезут на машине, в сопровождении переводчика из отдела разведки. Вспомнив фашистский значок, на кителе юноши, Наримуне разозлился:

– Невелика потеря. Лейтенант, скорее всего, сам поведет машину…, – русскому Наримуне не представлялся. Они вообще говорили мало. Немецкий язык пленного напомнил Наримуне его собственные занятия, лет десяти от роду. Каждое слово графу приходилось повторять два раза. Хмурые, лазоревые глаза потеплели. Русский, сказал, одними губами: «Спасибо». Выйдя из палаты, граф, на мгновение, нахмурился: «Где-то я слышал его фамилию, Воронов. Ничего удивительного, она распространенная».

Устроившись на краю распадка, на теплой, сухой траве, граф порылся в мешке. Кроме припасов, там оказалось Евангелие, Наримуне узнал книгу по стершемуся, тускло блестящему кресту на обложке, черной кожи. В томик вложили какую-то тетрадку, по виду старую. Заряды начали рваться.

Девочка, боязливо, села: «Что это?»

Наримуне подозревал, что больше ничего она по-немецки, сказать не может.

– Смерть, – коротко ответил граф. Он положил на траву книгу с тетрадкой:

– Здесь на русском языке, посмотрите…, – подождав, пока прогорит костер, граф сбежал вниз. Наримуне пошевелил палкой угли. Ни одна блоха выжить бы не могла. Поклонившись девочке, он свистом позвал коня.

Лиза сидела с открытым ртом:

– Надо вызвать подкрепление, по рации. Он уезжает, на восток. Его найдут, арестуют…, – всадник превратился в черную точку на горизонте. Она смотрела на труп диверсанта, на пистолет, валяющийся рядом:

– Мне никто не поверит…, – Лиза вспомнила холодные глаза уполномоченного НКВД, приезжавшего на аэродром. Он сидел на политических занятиях, а потом удалялся с Васильевым, вызывая бойцов в палатку политрука:

– Могут подумать, что я тоже работаю на японцев, – испугалась Лиза, – я из Читы, имею доступ к новой технике…, – ветер шелестел страницами книги. Увидев крест на обложке, девушка открыла томик, дореволюционного издания:

– Чего еще ждать от белоэмигранта? Это Библия, в кружке безбожников рассказывали. Ее написали попы, чтобы обмануть крестьян и рабочих…, – Лиза похолодела. Она прочла выцветшие чернила, тонкий, изящный почерк: «Марфа Ивановна Князева, Читинское Епархиальное Училище».

– Однофамилица, – твердо сказала себе девушка:

– Моя мать прачка, трудящийся человек, беднота….

Птицы, в жарком, синем небе, казалось, просто парили, не шевеля крыльями. Поскрипывала открытая дверь кабины. Пахло костром, и, немного, кровью. Лиза смотрела на тлеющие угли:

– Не открывай тетрадки. Раздуй огонь, сожги все. Это белогвардейская провокация, они диверсанты…, – длинные пальцы потянулись к пожелтевшей обложке простого картона.

– Лето 1921 года…, – почерк был тем же, что и на книге, – лето 1921 года, Горный Зерентуй…

Склонив голову, Лиза начала читать.

 

Джинджин-Сумэ

Рубаху и штаны принес русский фашист, как Степан называл белокурого юношу. Он почти не разговаривал с майором Вороновым, в голубых глазах Степан видел презрение. Прошло двое суток с тех пор, как за японцем закрылась дверь палаты.

Степан даже не пытался догадаться, что за человек перед ним. Он помнил непроницаемое, чеканное, лицо, темные, бесстрастные глаза. Японец, терпеливо, по нескольку раз, повторял немецкие слова. Степан заметил мимолетную тень усмешки на красиво вырезанных губах. Закончив говорить, гость сунул заряженный пистолет и план Джинджин-Сумэ под матрац на кровати:

– Постель менять не будут…, – услышал Степан легкий шепот, – вас, через два дня, переводят в другой госпиталь. Дорога лежит мимо аэродрома…., – Степан надеялся, что японские летчики не знали в лицо переводчика разведывательного отдела армии. Майор незаметно окинул взглядом юношу:

– Он меня ниже, но ненамного, и уже в плечах. Ничего страшного, мне в его форме только до проходной аэродрома надо дойти…, – Степан не хотел бежать из госпиталя. Здесь его успели запомнить, барак стоял рядом со штабом группировки. Пыльные проезды, вокруг, кишели японцами.

Юноша швырнул на койку форменные штаны и гимнастерку горчичного цвета, без нашивок.

– Отвернитесь, – хмуро сказал Степан

Два дня Степан вел себя тихо. Его отвязали от койки, оставив фотографию воентехника. Распоряжения отдавал невысокий японец, в аккуратном кителе, с бородкой, в профессорском пенсне. Он приходил в сопровождении переводчика, осматривал Степана и брал анализы. Наручники майору сняли, но в умывальную водили под конвоем.

Степан, все время, думал о неизвестном японце, изящном, с прямой спиной. Холщовая куртка сидела, будто влитая. Степан вспоминал ухоженные руки, приподнимающие матрац. Гость носил золотые часы. Пахло от него кедром, и чем-то свежим, словно бы речным, прохладным ветром.

Степан лежал, закинув руки за голову:

– Кто он такой? Неужели здесь, в Маньчжурии есть советские разведчики? Он японец…, Но я не разбираюсь, он может быть и корейцем, и бурятом…, – майор Воронов не спрашивал, куда его везут. Давешний профессор в очках, ничего не говорил.

В ответ на просьбу Степана белокурый юноша презрительно пожал плечами. Он смотрел в стену, майор переодевался. Сидя на койке, Степан натянул разбитые, старые сапоги. Обувь жала:

– Его сапоги будут жать еще больше…, – понял Степан, – но мне надо добраться до самолета. В воздухе они меня не догонят. И вообще, пока они поймут, что случилось…, – пистолет Степан одним незаметным, мгновенным движением, сунул за голенище. Местная форма тоже жала. Степан, невольно, улыбнулся:

– Таких японцев, как я, не бывает…, – Степан, для летчика, был высоким, но рост ему никогда не мешал.

Во дворе госпиталя стояла открытая, военная машина. Обернувшись к Степану, фашист, коротко велел: «Руки сюда». Майор почувствовал на запястьях тяжесть металла:

– Ничего. Ключи у него в кармане кителя лежат. Когда проедем аэродром, надо начинать…, – план Джинджин-Сумэ Степан выучил наизусть. Разжевав бумагу, он проглотил клочки:

– Как революционеры делали, в тюрьме. Как отец…, – в Укурее, на тамошнем аэродроме, Степану вспомнилось что-то давнее, детское. В общежитии тогда еще лейтенант Воронов делил жилье с тремя летчиками. За промерзшим окном завывала метель. Он ворочался, видя отсвет огня русской печи, на половицах избы:

– У нас была керосиновая лампа. Мы с Петром на лавке спали, под кошмой. Кто-то пел…, – Степан слышал низкий, красивый голос, уютную, успокаивающую мелодию, на незнакомом языке:

– Наверное, к товарищу Сталину, к отцу, товарищи из ссыльных приезжали. Надо Петру песню напеть, когда мы встретимся. Он знает языки, он подскажет.

– Если мы встретимся, – мрачно подумал Степан, когда фашист сажал его в машину. Майор разозлился:

– А иначе и быть не может. Я здесь пропадать не собираюсь…, – Степан, разумеется, не хотел упоминать о плене. Он знал, что, стоит ему признаться в подобном, как его затаскают по допросам и не допустят до неба. За два дня он все придумал. Он решил убить севшего вслед за ним японского летчика:

Я забрал его пистолет, а свой ТТ потерял, при драке. Не вернулся я в Тамцаг-Булак потому…, – он смотрел в беленый потолок палаты, – что мой самолет был неисправен…, – рация в И-153, действительно, не работала, разнесенная выстрелами из мессершмита:

– Взял японский самолет, заблудился. Полетел на север, скажем…, – Степан почувствовал, что улыбается:

– Такое случается. Рацией японца я пользоваться не мог, она настроена на Джинджин-Сумэ. В общем, все довольно убедительно. Тем более, я захватил вражеский самолет…., – Степан понимал, что без допросов ему сухим из воды не выйти, но надеялся на скорое наступление. По его опыту, уполномоченные НКВД на передовую не лезли, а в кабины истребителей, тем более.

Фашист устроился за рулем. Они выехали со двора госпиталя на широкую, пыльную улицу, пересекавшую Джинджин-Сумэ с юга на север. Машина шла на юг. Судя по схеме, оставленной японцем, аэродром, находился в пяти километрах от поселка. Степан сидел, опустив скованные наручниками запястья, в лицо бил жаркий ветер. Закурив японскую сигарету, фашист, разумеется, не предложил пачки Степану.

Степану зашили рассеченную бровь. Он понятия не имел, кто и когда его избил, и грешил на фашиста. Синяки и ссадины на лице майор собирался объяснить жесткой посадкой. Руку аккуратно перебинтовали. Впрочем, пуля скользнула по плечу, ранение было легким. Голова почти не болела. Давешний профессор пришел вчера с молоточком, проверять рефлексы. Выслушав японца, фашист, надменно, сказал Степану:

– Завтра тебя переведут в другой госпиталь…, – в голубых глазах юноши, майор увидел издевательский смех.

Миновав последние, окраинные бараки Джинджин-Сумэ, он вырвались на степной простор, на плоскую, безжизненную равнину. Вдалеке, в жарком мареве, Степан увидел очертания самолетов. Поле даже не огородили. Вместо ворот стояло два бревна, с грубым шлагбаумом, и будка, где дремал часовой.

– У нас аэродром похож, – развеселился Степан, – только шлагбаума нет.

Майор отлично знал, что летчики, с обеих сторон, поднимаются в воздух по одинаковому расписанию:

– Не зря Смушкевич нам читал протоколы допросов пленных…, – машина ехала мимо аэродрома, по совершенно пустой дороге. Майор надеялся, что она такой и останется. Фашист что-то мурлыкал, себе под нос. Степан, осторожно, незаметно, оглянулся. Будка часового скрылась за поворотом. Искоса посмотрев на поле, он замер. Перед ним стоял мессершмит, с императорскими хризантемами, на крыльях. На такую удачу майор и не рассчитывал:

– Конечно, он может быть не заправлен…, – Степан заставил себя сидеть спокойно, – черт с ним, пятьдесят километров до реки я протяну. Главное, на свои самолеты не нарваться, и не попасть под зенитную артиллерию…, – голову припекало солнце. Дорога повернула, машина скрылась за маленьким холмиком.

Вскинув ладони, Степан ударил стальными наручниками, по белокурой голове водителя. Майор перехватил руль. Металл врезался в руку, по пальцам потекла кровь. Прижимая фашиста к борту, Степан бросил машину к обочине. Русский, сдавленно, матерился, вырываясь. Степан, разъяренно, вдавил сталь ему в лицо, ломая нос, разбивая губы. Машина упала на бок, они выкатились на горячую траву. Степан оказался сверху. Фашист даже не успел закричать. Превозмогая боль в руках, Степан ударил его затылком о раскрытую дверь машины. Юноша, дернувшись, затих.

Степан убил его выстрелом в ухо, через свою скомканную, закапанную кровью, японскую гимнастерку. Переодевшись, он замыл форму фашиста водой, из канистры. Сапоги невыносимо жали. Степан, больше всего, боялся, что за оставшиеся до аэродрома два километра, на дороге, кто-нибудь, появится.

Документы у фашиста оказались на японском языке. Степан понял, что даже не знает его имени.

– И не хочу знать…, – сначала он собирался облить труп и машину бензином, и поджечь, но передумал. Часовой, на аэродроме, заметив дым, мог поднять тревогу.

Степан, правда, не намеревался оставлять часового в живых, но ему не стоило привлекать к себе внимания.

Сунув вальтер в карман кителя юноши, он оставил его японский, офицерский револьвер в кобуре. Ветер шевелили окровавленные, светлые волосы, в мертвых, голубых глазах отражалось яркое солнце. Проверив оружие, Степан пошел на север, к аэродрому.

 

Тамцаг-Булак

Заполнением наградных листов и ведением списков погибших летчиков, в двадцать втором истребительном полку, занимался помощник начальника штаба. Сегодня, из города, привезли запечатанные пакеты с орденами. Связка лежала на большом, врытом в землю деревянном столе, в штабной палатке. Жаркий ветер вздувал полотнища, день обещал стать раскаленным. Мерно скрипело перо. Политрук стоял, засунув руки за портупею. По спине стекал пот. У разгонных машин И-153 копошились техники. На карте, пришпиленной к холсту палатки, летчики отмечали места крушений. Вчера в белом пространстве появилась новая точка. Воентехник вернулась из поиска с заплаканным, покрасневшим лицом, с припухшими глазами.

Васильев нашел усовершенствованный И-15 майора Воронова:

– Исполняющий обязанности командира полка хочет забрать себе истребитель. Говорит, что отличная машина, – сам политрук в самолетах не разбирался, но такое ему, по должности, и не требовалось.

К месту вынужденной посадки майора отправили техников, на машине. По докладу Князевой, в истребителе было повреждено только шасси. Вызвав из Тамцаг-Булака уполномоченного НКВД, Васильев попросил его сопровождать техников. Политруку не нравилось, что тела майора не оказалось рядом с истребителем. Если он, раненым, попал в плен к японцам, о таком надо было знать. Кроме того, уполномоченный собирался забрать труп диверсанта, застреленного Князевой. Девушка сказала, что у белогвардейца был офицерский ТТ.

Пистолет придавливал бумаги на столе перед Васильевым. ТТ напоминал оружие Воронова, но в полку, как и везде у летчиков, с такими вещами царила неразбериха. Офицеры менялись пистолетами, подхватывали бесхозное оружие. Невозможно было, по номерам, понять, кому принадлежал ТТ.

– У японцев они тоже имеются, трофейные…,– Васильев надеялся, что тело майора найдут. Гибель в бою не бросала тени на славное имя полка, в отличие от пропажи без вести.

Техники, кое-как, восстановили шасси. Пришлось посылать на место аварии свободного летчика. Уполномоченный НКВД запретил, до проверки показаний, пускать Князеву к штурвалу. Рация в И-153 майора была разнесена вдребезги. Судя по пулям, в него, стреляли японские истребители.

Васильев, облегченно, выдохнул. Воздушный бой, действительно, состоялся. Майор Воронов не бросал машину, не перебегал на сторону японцев. Следы крови на кабине и на траве ничего не доказывали. Майор, если он был шпионом, мог обставить свое исчезновение, с большой правдоподобностью.

– Он не шпион…, – Васильев смотрел на техников, – он честный, советский человек. Уполномоченный видел его личное дело. Он пьет, склонен к дебошам. Такого никто вербовать не будет, – среди других, на столе лежал пакет с Красным Знаменем майора Воронова. Политрук справился в бумагах. Орден полагалось отослать брату майора. В личном деле указывалось, что Петр Семенович работает в органах НКВД.

Политрук вспомнил:

– Правильно. Он приезжал, на Дальний Восток, наводить порядок, когда мерзавец Люшков перебежал к японцам. Черт, хоть бы нашли труп майора…, – без трупа, извещение о пропаже брата без вести, могло приостановить продвижение Петра Семеновича по службе.

Воентехник Князева тоже была на поле. Политрук прищурился: «Она и не спала сегодня». Вчера уполномоченный НКВД увез девушку в Тамцаг-Булак, на допрос. Ее вернули с машиной только утром, перед завтраком. В столовой Васильев, искоса смотрел на усталое, лицо, со следами слез на глазах. Веки совсем запухли. Сгорбившись, она обхватила узкими ладонями, стакан с чаем. На щеках и лбу красовались заживающие, помазанные йодом царапины. По словам девушки, она дралась с диверсантом.

– Григорий Иванович, – хмыкнул Васильев. Он читал протокол предварительного допроса:

– Если Князева и Воронов работали вместе? Если Григорий Иванович, просто шофер? Они его убили, чтобы отвлечь внимание от побега Воронова. Но в ЗИС-5, правда, нашли рацию. Может быть, Григорий Иванович был их сообщником, грозил их выдать…, – он закурил:

– Но Князеву не арестовали, сюда вернули. До воздуха, правда, велели не допускать, но ей туда и нельзя, она еще не летчик. Теперь на ней пятно, она подозрительна…, – Васильев, внезапно, рассердился:

– Она дочь прачки, сирота. Мастер спорта, орденоносец, в конце концов. Я ручаюсь, что она не связана с японцами. Она просто наткнулась на диверсанта. Случайность, такое бывает…, – воентехник, в летном комбинезоне, внимательно осматривала шасси И-153.

Лиза почти не понимала, что происходит вокруг. Дочитав тетрадку, добравшись до самолета, она вызвала по рации подкрепление. Спустившись в распадок, Лиза, царапая руки, вырвала из стенки кабины лист фанеры. Оставлять тетрадь при себе было непредставимо. Лиза стояла над костром:

– Ложь, белогвардейская ложь. Не может быть…, – она вспомнила дом культуры, в Зерентуе, шепот пожилой женщины: «Сатанинское отродье….»

Лиза, до боли, сжала пальцы:

– Июнь двадцать первого года. Меня зовут Марфа Ивановна Князева. Весной, на Пасху, мне исполнилось пятнадцать лет. Не знаю, зачем я веду дневник. Должно быть, просто, чтобы не сойти с ума. С шести лет я жила в Чите, пансионеркой в епархиальном училище. У меня были родители, отец Иоанн Князев и матушка Елизавета, четверо младших братьев и сестер…, – на задней обложке тетрадки, мать Марфы, перечислила всех по именам:

– С началом продвижения большевиков на восток, училище закрылось. Папа и мама забрали меня домой, в Зерентуй. Наша семья здесь поселилась издавна. Мой предок служил священником прииска еще в начале прошлого века….

– Июль двадцать первого года. Он не пьет. Красные, каждый день, перепиваются, а он не пьет. Было бы легче, если бы пил. Может быть, он тогда бы просто засыпал. Каждую ночь, он рассказывает о смерти моих родителей, и всей семьи. Моим младшим сестрам было восемь лет, и шесть лет. Господи, покарай большевиков, пожалуйста. Сделай так, чтобы они сдохли в мучениях. Он убил своего родственника, в Польше. Перерезал ему горло, на глазах красных. Он и с мамой так сделал…, Он смеется и обещает меня держать при себе, пока я ему не наскучу. Убежать невозможно, весь Зерентуй полон красными. Я стираю, готовлю, убираю в нашем доме. Он занял спальню мамы и папы. Я не могу даже подумать, что на их кровати…, Нельзя такого желать, но, Господи, пошли мне смерть. Я не хочу жить.

– Август двадцать первого года. Сомнений нет. Хорошо, что покойная мама мне все рассказала. Ему я ничего говорить не буду, иначе он заберет дитя, и я никогда не увижу малыша. Я надеюсь, что он уйдет дальше на восток. Красные говорят о своих планах, за столом. Конечно, перед тем, как покинуть Зерентуй, он может меня расстрелять, но лучше смерть, чем потерять маленького. Ребенок ни в чем, не виноват. Я достойно воспитаю его, обещаю. Может быть, мне удастся бежать в Китай….

– Февраль двадцать второго года. Мы с Прасковьей Ильиничной окрестили Лизоньку. Священников нет, церковь сожгли, мы все сделали дома. Она хорошая девочка, спокойная. Я смотрю на нее, и прошу Господа, чтобы моя дочь была счастлива. Я почти не выхожу на улицу. Мне и раньше плевали вслед, называли подстилкой сатаны. Теперь у меня на руках Лизонька, нельзя рисковать. Моей доченьке всего две недели, а она меня узнает. Сегодня она, кажется, улыбнулась. Прасковья Ильинична смеется, и говорит, что я придумываю. Младенцы, так рано, не улыбаются. Моя славная девочка, пусть она не узнает ни горя, ни невзгод. Лизонька похожа не него, но я никогда ей не скажу, чья она дочь…

– Февраль двадцать второго года. Господи, спасибо Тебе. У здания совета, то есть нашего бывшего дома, вывесили новый выпуск читинской газеты. Белая гвардия сожгла его в паровозной топке, под Волочаевкой. Господи, Ты наказал его. Я счастлива, счастлива…, – трещал костер, Лиза опустилась на землю:

– Если это правда, то я сестра, товарища Горской. Я тетя Марты…, – она листала пожелтевшие страницы:

– Я не могу, не могу сжечь тетрадь. Я видела, как мы похожи, с товарищем Горской. Мы обе с ним похожи…, – мать потеряла сознание, и не видела, как убивали ее родителей. Очнулась она связанной, в своей бывшей комнате, запертой на засов. Горский пришел к ней вечером, и забрал себе:

– Как рабыню, как крепостную. Я плакала, говорила, что мне всего пятнадцать, просила меня пожалеть. У красных нет жалости. Утром мне было плохо, а он, все равно, заставил меня…, Даже не могу писать дальше. Иконы из нашего дома выбросили во двор. Я видела, в окно, что красные с ними делали. Господи, покарай их, всех, до единого человека. У них каждый день застолье, каждый день кого-то вешают, или расстреливают. Он сам казнит людей. Он хвастался, что убил государя императора, в Екатеринбурге…,– Лиза спрятала тетрадку с Евангелием под комбинезон:

– Я никогда, ничего не скажу. Я не их больше не увижу, ни Марту, ни товарища Горскую…, Мою сестру…, – Лиза не могла бросить в костер тетрадку. На последних страницах, мать писала:

– Травы от потницы, травы от кашля…, Сегодня мы натопили печь и купали Лизоньку в корыте. Она держалась за мой палец. Лизонька совсем не боится воды, мое счастье…, – Лиза залезла в кабину своего истребителя. Разрыдавшись, девушка вытерла лицо рукавом пропотевшего комбинезона: «Никто, ничего не узнает, пока я жива».

На допросе в Тамцаг-Булаке она не упоминала о японце, застрелившем шофера, или керамических зарядах, рвавшихся в костре. Лиза понимала, что, стоит ей заговорить о таком, и небо для нее навсегда закроется.

Кроме того, она предполагала, что ей просто, никто не поверит.

– Как не поверили бы тетрадке…., – она поняла, кем был шофер. Мать, в записях, сделанных после ее рождения, упоминала о друге детства, Грише Старцеве. Юноша служил у белых. Он воевал в Зерентуе, когда поселок осадили отряды Горского.

– Моего отца, – заставила себя сказать Лиза. Мать не знала, что случилось со Старцевым, и беспокоилась за него:

– Они, наверное, виделись…, – Лиза возилась с шасси, – он приходил в Зерентуй, забрал тетрадку и книгу…, – она сложила вещи в мешок, спрятав под бельем:

– Мне больше ничего не осталось, от мамы…, – в дневнике, мать иногда писала о дореволюционной жизни, о молебнах в училище, о рождественской елке, о поездках, с родителями, на Тихий океан и в Кяхту. Лиза прочла о знакомом матери, Федоре Воронцове-Вельяминове:

– Что с Федей, с его семьей? Тоже сгинули где-то, и могил их не найдешь…, – Воронцов-Вельяминов был потомком декабриста, похороненного в Зерентуе.

Лиза наклонилась над шасси, пот заливал лицо:

– Майор Воронов погиб, наверное…, – сердце глухо, тоскливо, болело. Лиза встрепенулась, услышав отчаянный крик: «Воздух!». На случай бомбежки они вырыли траншеи. Девушка вскинула голову. Она узнала силуэты Накадзима, японских истребителей. Машины летели низко над степью. Лиза прикусила губу:

– Я помню такой истребитель. Немецкий, мессершмитт. В училище показывали фотографии. У него японские опознавательные знаки. Почему он стреляет по своим летчикам…, – мессершмитт, безжалостно, теснил японцев к советскому аэродрому. У одного истребителя дымилось крыло. Заместитель командира полка бежал на поле: «По машинам!». Лиза бросилась в траншею. Горящий японец, огненным шаром, взорвался в небе.

Кабинет Смушкевича размещался в штабном бараке авиационной группы, на главной улице Тамцаг-Булака, в окружении палаток, на большой, неезженой дороге, ведущей на восток. По степи, безостановочно, ночью двигались войска. На совместном совещании армейской группировки, Жуков объявил, что наступление начнется в конце августа. Пока что требовалось усыпить бдительность японцев. Переговоры по радио прослушивали в Джинджин-Сумэ. Разведчики велели командирам использовать легко взламываемый шифр. К японцам, из перехваченных разговоров, поступала информация о подготовке зимних квартир для армии. Исходя из сведений, советская группировка собиралась вести долгую, позиционную войну.

– Мы их сметем с лица земли, – сочно пообещал Жуков, опустив кулак на карту, – а вы, авиаторы, превратите окопы в пыль.

Степан хорошо знал кабинет комкора. Здесь, после его возвращения из мертвых, как весело сказал Смушкевич, устроили большое застолье.

Степан приземлился на родном аэродроме без потерь. Мессершмитт оказался заправленным. Он даже нашел в кабине японский, летный комбинезон. Часового майор Воронов застрелил почти в упор. Японец только успел поднять голову и открыть рот. На поле никого не было. Степан понял, что летчики еще не вернулись из патруля, а свободная смена обедала. В кабине мессершмитта, быстро переодевшись, он разобрался с приборами. Оказавшись в воздухе, Степан поднялся, как можно выше. Патрули сюда не забирались. Майор надеялся, что зенитчики его тоже не достанут. Двух Накадзима он встретил, перелетев на советскую территорию. Не удержавшись, майор погнал истребители обратно, к аэродрому Тамцаг-Булака.

Рация в мессершмитте была настроена на Джинджин-Сумэ. Степан слышал крики на японском языке, но не обращал на них внимания. Одного японца он сбил сам, а второй истребитель оставил поднявшимся в воздух ребятам.

Когда Степан вылез из кабины мессершмитта, над аэродромом висел тяжелый, черный дым. Обе японские машины врезались в землю. Он сразу заметил младшего воентехника. Девушка торопилась, через поле, в промасленном комбинезоне:

– Товарищ майор, товарищ майор…., – она остановилась, будто наткнувшись на что-то:

– Я думала, вы погибли. Я нашла место, где вы И-153 посадили…, – фотография воентехника лежала в нагрудном кармане его японского комбинезона. Вальтер он выбросил, расстреляв часового, на аэродроме в Джинджин-Сумэ. Степану не хотелось, чтобы НКВД мотало ему душу, как называл такое майор. Версия была стройной. Воронов, как следует, все обдумал.

Он смотрел в ее бледное, исцарапанное лицо. Серо-голубые глаза распухли от слез. Лиза, тяжело, дышала:

– Он жив, он пригнал новую машину. Он герой, настоящий герой. А я? Если бы он знал, кто моя мать…, -Лиза, в очередной раз, пообещала себе, что никому, ничего не расскажет:

– И тетради никто не увидит…, – от него тоже пахло гарью и потом, на лбу засохла кровь. Во время драки с фашистом у Степана, очень удачно, разошелся шов на брови:

– Не придется объяснять, откуда он у меня…, – Воронов собирался сказать уполномоченному, что убил севшего вслед за ним японца, на немецкой машине. Появился второй, и Воронов был вынужден улететь. Он заблудился, без карты, и рации, найдя дорогу обратно в Тамцаг-Булак, только через два дня.

Степан не упомянул о снимке, только подмигнув девушке:

– Как видите, я живой, товарищ Князева. Чтобы меня убить, – майор помолчал, – двоих японцев мало…, – ребята садились, кто-то кричал: «Ворон! Ворон! Качать его!». Прикоснувшись пальцами к летному шлему, майор пошел к истребителям. Лиза смотрела вслед широкой спине. Девушка шмыгнула носом:

– И все, и ничего больше не будет. Ничего не может быть…, – летчики качали майора. Лиза заставила себя не слышать его добродушный смех. Опустив руки, девушка пошла к своей палатке.

За три дня беспрерывных допросов, Степан, в общем, забыл о младшем воентехнике. Политрук Васильев вернул ему офицерский ТТ. Майор Воронов понял, кто вез его на маньчжурскую территорию:

– У них здесь был диверсант. Лиза его застрелила, молодец девушка…, – воентехника представили к медали: «За отвагу».

Смушкевич сидел на краю стола, разглядывая Степана.

Майор явился к главе авиационных сил в новой гимнастерке и бриджах, с двумя орденами Красного Знамени, прошлогодним, немного потускневшим, и новым, ярко сияющим в закатном солнце. Радиограмма была ясной. Майора Воронова утверждали в должности командира полка, с присвоением очередного звания. После окончания боев на Халхин-Голе ему предписывалось явиться в Москву, в генеральный штаб ВВС РККА, для получения новой должности. Мессершмитт, третьего дня отправили в столицу. Смушкевич подозревал, что инженеры намеревались разобрать машину по винтикам.

– И очень хорошо, – он передал полковнику Воронову пачку «Беломора». Смушкевич смотрел на упрямое, медное от степного загара лицо, на коротко стриженые, каштановые волосы, выгоревшие на концах, играющие золотом. Лазоревые глаза усмехнулись:

– Спасибо, товарищ командир корпуса…, – Степан щелкнул зажигалкой, из стреляной гильзы, – что мне остаться разрешили. Наступление скоро…, – Смушкевич, довольно сварливо, заметил:

– Не последнее наступление в нашей жизни, полковник…, – они стояли у раскрытого окна. В чистом, ясном небе пылала багровая полоса заката:

– Я все правильно сделал. Иначе бы меня не пустили за штурвал…, – на западе расплывался белый след самолета:

– В небе я нужнее, чем на земле. Теперь я знаю, против кого мы воюем. Больше никто, ничего подозревать не должен…

Затянувшись горьким дымом папиросы, полковник Воронов кивнул:

– Не последнее, товарищ командир корпуса. Скорее, первое…, – они замолчали.

Степан подумал:

– Может быть, у Петра спросить о японце? Не стоит. Он мне, все равно, ничего не скажет, из соображений безопасности. Интересно, где сейчас Петр?-

Смушкевич положил ему руку на плечо:

– Пойдем, Ворон, обмоем новое звание…, – опрокинул сразу половину стакана водки, Степан помотал головой:

– И все, товарищ комкор, пока не выбросим японцев отсюда, не погоним их обратно в Маньчжурию, или еще дальше.

Смушкевич знал, что в Москве готовится подписание пакта о ненападении, между СССР и Германией. Данные были засекречены. Полковнику он, ничего, сказать не мог.

– Его в Западный округ направят…, – полковник Воронов садился за руль эмки, – надо строить новые аэродромы, перебрасывать части, технику. Советская Армия освободит рабочий класс, угнетаемый панами…, – включив зажигание, Степан поднял глаза. Небо оставалось пустым. Он вспомнил японца, в госпитале:

– Если бы ни он, я бы не спасся. Я не знаю, как его зовут, и никогда не узнаю…, – выехав на дорогу, ведущую к аэродрому, эмка скрылась в клубах пыли.

 

Эпилог

Лазурный Берег, август 1939

Мужская парикмахерская в отеле «Карлтон», на набережной Круазет, в Каннах, помещалась по соседству с турецкими банями и мраморным бассейном, в усаженном пальмами дворе отеля. Августовское солнце играло искрами на тихой воде. Служащие пока не расставили шезлонги, и холщовые зонтики. Утром постояльцы обычно ходили на личный пляж отеля. К бассейну они перебирались после полуденного отдыха, и обеда, на террасе седьмого этажа здания. Из ресторана открывался вид на Канны и темно-синее, усеянное яхтами и катерами море. На Леринских островах, посреди залива, возвышалась колокольня аббатства. В монастырь отправлялись экскурсии, из городского порта. Прогулочные катера развозили отдыхающих в Монако, Ниццу и Сан-Рафаэль.

Парикмахерская открывалась в семь утра, когда официанты начинали сервировать завтрак, в большом зале первого этажа. Месье Ленуар, новый постоялец, появился у бассейна в половине седьмого. Молодой человек пришел в гостиничном халате, с полотенцем под мышкой. Отлично поплавав, он отдал себя в руки мастеров. Месье Ленуар лежал, откинувшись в большом кресле, закрыв лазоревые глаза. Острая, стальная бритва скребла смуглые щеки. Пена в фарфоровой чаше пахла сандалом. Здесь пользовались флорентийским мылом, таким же, как у молодого человека. Мыло лежало в кожаном несессере от Гойяра, наверху, в однокомнатном номере, рядом с забронированным люксом. Молодой человек, с нетерпением, ожидал появления соседа.

В несессере, в искусно сделанном тайнике, он спрятал флакон, полученный в Москве. Молодой человек, лично, наблюдал действие лекарства:

– Ничего подозрительного, – довольно сказал Эйтингон, – смерть наступает примерно через две недели. Общая слабость, расстройство желудка, плохие анализы. Кашель, падение жизненных сил. В общем, симптомы пневмонии, или язвы желудка…, – он весело улыбался:

– Достаточно, чайной ложки. Вкус жидкостей средство не меняет…, – Эйтингон отдал флакон Петру, – разберетесь на месте, чем его лучше поить.

Кукушка сообщила, что Раскольников едет в Канны. Перебежчик вращался в эмигрантских кругах. Он писал подметные статейки в белогвардейские газеты, и ни от кого не прятался. В июле, Верховный Суд СССР объявил Раскольникова вне закона. Согласно постановлению ЦИК, принятому в двадцать девятом году, предателя должны были расстрелять, в течение суток, после установления его личности.

Разумеется, они с Кукушкой не собирались устраивать пальбу на набережной Круазетт. Как они и предполагали, Раскольников клюнул на письмо старого боевого товарища. Предатель согласился на встречу. Кукушка, каждый август, две недели проводила в Каннах. В отличие от ее уединенной жизни, в Цюрихе, на Лазурном Берегу можно было чувствовать себя свободно. Горская встречалась с подчиненными ей работниками НКВД, проводя совещания, и планируя дальнейшие акции.

В парикмахерской Петр думал о Раскольникове и втором перебежчике, Кривицком. Оставались они, Троцкий, и бывший генерал Орлов, он же Никольский, работавший с Эйтингоном и Петром в Испании. Операция «Утка» заканчивалась, Троцкий был обречен. О Кривицком и Орлове собирались позаботиться американские резиденты и Паук.

Петр отказался от перевода в Вашингтон. Ему предлагали обосноваться в столице США, с надежными документами, и стать личным куратором Паука. Эйтингон, весело, заметил:

– Вы друг друга знаете, ровесники. Будешь за ним присматривать.

Петр сослался на то, что в преддверии освобождения Западной Украины, Белоруссии и балтийских стран, непредусмотрительно перебираться в западное полушарие. Иностранный отдел очертил будущий круг работы. Новые территории, отходившие Советскому Союзу, кишели немецкими агентами, агентами Британии, буржуазией, интеллигенцией и священниками.

– Не говоря об украинских националистах, – буркнул Эйтингон, – Коновальца мы разнесли на куски бомбой, но остались и другие…., – для всех, Петр не поехал в Америку из-за желания участвовать в европейских операциях, и из-за своего брата.

Брат Петра интересовал меньше всего, хотя Степан, очень кстати, пригнал на Халхин-Голе, на советский аэродром новый мессершмитт. Брат получил звание полковника и вообще проявил себя героем.

– Может и действительно, Героем стать…, – Петр зевнул, не разжимая рта, – Степан мне нужен. Куда я поеду от единственного брата…– локальные стычки на Халхин-Голе внешнюю разведку не интересовали. Корсиканец сообщал из Берлина, что Гитлер скоро перейдет польскую границу. Англия и Франция, в ответ, могли объявить войну Германии. В иностранном отделе не сомневались, что все движения запада произойдут, что называется, на бумаге.

Никто не собирался посылать войска в Польшу:

– Наум Исаакович сказал, что Степана в Западный округ переведут…, – мастер приложил к его щекам теплую, шелковую салфетку, – заведовать тамошней авиацией. Значит, товарищ Сталин простил Степана. Главное, чтобы он больше не дебоширил…, – Петр остался в Европе из-за Тонечки. Девушка снилась ему, почти каждую ночь. Петр обнимал знакомые плечи, белокурые волосы щекотали губы. Тонечка засыпала, прижавшись к нему.

Петр шептал:

– Подожди немного. Я тебя найду, мы всегда будем вместе…, – он не знал, что случилось с девушкой, в Барселоне, почему Тонечка его выгнала. Петр, твердо, сказал себе:

– На войне и мужчинам трудно. У нее расстроились нервы, ничего страшного. Мы поедем в санаторий, отдохнем…, – Петр не мог просить резидентов в Лондоне выяснить, что с Тонечкой. Такое было бы подозрительно. В Каннах, Петра ожидала встреча с фон Рабе. Немец преуспевал, получив звание штурмбанфюрера. Эйтингон поручил Петру, невзначай, расспросить его о Вороне. Наум Исаакович был уверен, что доктор Кроу попала в руки немцев.

– Группа Отто Гана расщепила атомное ядро, – недовольно сказал Эйтингон, – мне кажется, без Вороны не обошлось. Она должна работать на Советский Союз. Где бы они ее не прятали, мы ее выкрадем…, – Петр собирался найти Тонечку.

– Она меня любит…, – отдав одну руку мастеру по маникюру, месье Ленуар, рассеянно, листал кинематографический журнал, – она мне говорила. Я увезу Тонечку в Москву, мы поженимся…, – он наткнулся на статью о последнем фильме Марселя Карне, «День начинается», с Жаном Габеном и Аннет Аржан.

В Москве Петр в кино не ходил. Климы Ярко и Марьяны Бажан его не интересовали. Он любил хорошие детективы и американские вестерны. На Лубянке Петр, заменив Кукушку, вел занятия для молодежи. Он показывал ребятам новые фильмы, в оригинале, полезные для изучения языков, и для общего, как говорил Воронов, знакомства с культурой запада. «День начинается» Петр видел в Москве. Он полюбовался тонкой, изящной фигурой мадемуазель Аржан. Актрису сняли в ее апартаментах, рядом с картиной Пикассо, в вечернем, низко вырезанном, струящемся туалете, серо-голубого шелка:

– Тонечке подобный наряд пойдет…, – в статье говорилось, что мадемуазель Аннет, несомненно, ждет Голливуд. Актриса, якобы, вела переговоры с компанией Метро-Голдвин-Майер:

– Она будет процветать…, – Петр захлопнул журнал, – она очень талантливая. Отлично играет…, – руку завернули в подогретую салфетку, служащая принялась за вторую. Петр думал о платьях для Тонечки, о собольей шубке, о личной машине и отдыхе на кавказских водах:

– Она ни в чем не будет знать нужды. Я, в конце концов, майор госбезопасности, с отличным окладом. Степан, скорее всего, получит генеральское звание, обоснуется у себя, в округе. Московская квартира нам с Тонечкой достанется. Пока три комнаты, но я продвинусь по службе…, – Петр подозревал, что брат женится на какой-нибудь, как их называл Воронов, Марьяне Бажан:

– Он простой человек, пьющий. Больше ему ничего и не надо. Придется ее проверять, конечно, но вряд ли Степану понравится девушка из подозрительной семьи. Хотя их в тех местах много, в Прибалтике, на Украине. Значит, проверим, – подытожил Воронов.

За завтраком месье Ленуар просмотрел газеты.

О будущем вторжении в Польшу ничего не писали, сезон был мертвый. Премьер-министр Чемберлен распустил британский парламент, до начала октября. В Новой Зеландии, в Окленде, впервые выпал снег. Воронов поинтересовался местным прогнозом погоды. На Лазурном Берегу ожидалось тридцать градусов тепла. Он, с удовольствием, подумал:

– Искупаемся, с Кукушкой. Море, как парное молоко. Мы, в конце концов, любовники, мы должны быть рядом…, – мадам Рихтер заказала люкс, по соседству с номером месье Пьера Ленуара.

В десять утра, Петр, в безукоризненном костюме светлого льна, с шелковым галстуком, при букете роз, стоял на ступенях отеля. Мадам Рихтер приезжала из Цюриха, на лимузине. Он издалека увидел изящную голову, в широкополой, летней шляпе. Петр помнил красивую, черноволосую женщину, приезжавшую в детдом, с покойным Соколом:

– Интересно, – успел подумать Петр, – Янсон был троцкистом, или нет? Его велели привезти в Москву, перед гибелью, но мы не успели. Или товарищ Сталин хотел, чтобы Янсон встретился с семьей? Иосиф Виссарионович добрый человек, он и о нас заботился…, – снимков дочери Кукушки Марты, в личном деле не имелось. Петр понятия не имел, как выглядит девочка.

– Она в летнем лагере сейчас, в горах…, – Кукушка осадила лимузин перед ступенями. Швейцары и мальчики в форме отеля заторопились к машине. Петр подал женщине руку. Дымные, серые глаза посмотрели на него, низкий голос будто переливался:

– Пьер, мой милый! Большое, большое тебе спасибо…, – прохладные губы прикоснулись к его щеке, женщина приняла букет. Кукушка надела итальянские мокасины, для вождения, без каблука:

– Она и в них одного роста со мной…, – Петр вдохнул запах жасмина:

– Ее не предупреждали, что я приеду, только имя сообщили. Месье Пьер Ленуар. Всем бы такое самообладание, она ведь меня узнала…, – женщина, нежно, коснулась его руки.

– Ванну, – капризно сказала мадам Рихтер, – немедленно ванну, и кофе на террасе моего номера. Расскажешь свежие сплетни. Возьми саквояж, – распорядилась женщина, – в нем подарки, мой дорогой…, – они поднялись по ступеням, к тяжелой, бронзовой, вертящейся двери отеля.

Швейцар стоял с двумя чемоданами от Вюиттона:

– Он ее младше, лет на десять. Красавица, и богата. Наверняка, вдова. Будут ездить в казино, на морские прогулки…, – швейцар велел гостиничному шоферу, заводившему машину:

– Надо лимузин в порядок привести. Весь запыленный. Видимо, она долго ехала…, – шофер, весело, улыбнулся: «Непременно».

Швейцар пересчитал чемоданы и сундуки постоялицы:

– Восемь штук, все в порядке. Она горничную вызовет, платья отпаривать…,– у стойки портье мадам Рихтер заказала столик на вечер, в ресторане.

Женщина велела ее не беспокоить:

– Через два часа я тебя жду на кофе…, – шепнула она месье Ленуару, – с твоим сюрпризом…, – Петр проводил ее до двери номера. Воронов ушел к себе, держа саквояж. В подкладке лежали материалы, которые Кукушка не рисковала доверять радиосвязи.

Оказавшись в большом, с мраморной террасой, люксе, выходящем на набережную Круазетт, мадам Рихтер не стала ложиться в ванну. Посыльные принесли багаж, Анна отпустила их с мелкой монетой. Заперев дверь, она внимательно обследовала гостиную, спальню, и ванную, с мозаичным, полом, с шелковым халатом и полотенцами египетского хлопка, от Frette. Анна вертела флорентийское мыло, в красивом подносе муранского стекла, ощупывала букет месье Ленуара, и гостиничные цветы, в хрустальных вазах от Lalique. На первый взгляд, все было в порядке. Достав из несессера маленькую отвертку, она ловко сняла заднюю крышку телефона. Осмотрев радио и фортепьяно, Анна осталась довольна. Она не могла рисковать. Слишком многое сейчас зависело от ее осторожности.

Она лежала в пахнущей жасмином пене, откинув черноволосую голову на край ванны:

– Месье Пьер Ленуар. Красивый мальчик вырос. Я его пятнадцать лет не видела…, – Анна знала, что Петр трудится в НКВД, однако, за три года с ним, ни разу, не сталкивалась. В Цюрихе фрау Рихтер не получала советских газет. Анна понятия не имела, что случилось со Степаном, но надеялась, что летчик жив.

– Спрошу Петра…, – решила она, – ничего подозрительного здесь нет. Они братья, близнецы…, – Анна оставила Марту в летнем лагере. Школа вывозила девочек в Гштаад. Ученицы жили в шале, занимались верховой ездой, теннисом, и стрельбой из лука:

– По приезду ее навещу…, – опустив мокрую руку вниз, Анна щелкнула золотой зажигалкой, – но пока ничего говорить не буду. Ничего и не готово еще…, – Анна каждые полгода отправляла письма в адвокатскую контору «Салливан и Кромвель». Она навестила американское консульство, в Берне. Ее уверили, что получение гражданства не займет и года. Свидетельство о браке родителей, и метрика Анны лежали в ячейке, арендованной, разумеется, не в Цюрихе, а в Женеве, подальше от любопытных глаз. Анна выбрала банк, с которым, насколько она знала, никто из разведчиков, обосновавшихся в Цюрихе, дел не вел. Фрау Рихтер понимала, что в городе она не одна. По соседству располагались базы немцев, британцев и американцев.

Анна курила, опустив длинные, черные ресницы.

Дело требовало тщательного обдумывания. Требовалось достать два бесхозных трупа, женщины и девушки, снабдить тела своими с Мартой швейцарскими документами, и поджечь лимузин, так, чтобы обезобразить содержимое машины, до полной неузнаваемости. Бумаги должны были пострадать меньше.

Она понимала, что Эйтингон такого не купит. Наум Исаакович был подозрителен, и ничего не принимал на веру:

– Пусть ищет …, – Анна затягивалась крепкой сигаретой, – пусть хоть обыщется. Фрау Рихтер и фрейлейн Рихтер умрут. Вместо них появятся миссис и мисс Горовиц. Марте я все объясню. Она умная девочка, она поймет…, – дочь часто сожалела, что они не могли остаться в Америке. Анна заметила, что о Советском Союзе Марта говорит меньше:

– Я не собираюсь делать из нее игрушку для НКВД, – зло сказала себе женщина, – я знаю Эйтингона и слышала о новом руководителе. Берия, правильно. У них, наверняка, на Марту планы имеются. Я не отдам ее в жены или подруги какому-нибудь нужному НКВД человеку…, – Анна скривила губы, – я не буду калечить судьбу дочери…, – в Цюрихе она, внимательно, просматривала белоэмигрантские газеты, но имени Воронцова-Вельяминова не встречала:

– Забудь о нем, – велела себе Анна, – ты его больше никогда не увидишь…, – Марта, на каникулах, запоем читала Vogue. Анна, иногда, рассеянно, пролистывала журнал, не обращая внимания на имена под фотографиями. В светской хронике мелькали одни и те же лица, мало интересовавшие Анну.

Работы было достаточно. Анна управляла экспортно-импортной конторой покойного герра Рихтера. НКВД гнало через Цюрих деньги для финансирования резидентов во всем мире, от Буэнос-Айреса и до Токио. Анна знала, что с Зорге было все в порядке, знала, что в Англии, Стэнли, пока не устроился в секретную службу. Она знала, сколько, ежемесячно, получает Паук, за сведения.

– В Токио Рихард не платит деньги осведомителям…, – она потушила сигарету, – только радисту, Клаузнеру. Японцы, видимо, считают бесчестным получать содержание за предательство. Еще бы понять, кто, на самом деле, Паук и Стэнли…., – о Корсиканце Анна была прекрасно осведомлена. Агент состоял под ее началом, и часто навещал Цюрих. Он трудился в министерстве народной экономики. Они с Анной обсуждали, существуют ли в Берлине разведчики, работающие на Британию. Корсиканец подозревал, что такое возможно. В свой последний визит, он сказал Анне:

– Ходят слухи, что среди офицерства есть много недовольных политикой Гитлера. Люди из аристократических семей, богатые…, – фрау Рихтер пожала плечами:

– В таком случае, им нет смысла работать за деньги. К сожалению, – она усмехнулась, – идеи я, в финансовых цепочках, отследить, не могу…

Анна, внимательно, проверяла транзакции, идущие через «Экспорт-Импорт Рихтера». Большинство операций было просто серыми схемами. Европейские и американские бизнесмены уклонялись от налогов.

Анна помнила договор, заключенный с «К и К», осенью прошлого года. В швейцарских газетах о фирме не писали, однако Анна пошла в публичную библиотеку, в Цюрихе. В «Фолькишер Беобахтер», она прочла о герре Питере Кроу, собирающемся перевести заводы компании в Германию. В британской прессе, до весны этого года, герра Кроу не упоминали.

В мае Анна увидела в газете, что мистер Кроу, по возвращении из Берлина, был арестован. В The Times о причинах ареста не сообщали. Газета Daily Mail разразилась подвалом, где мистера Кроу называли человеком, пострадавшим за свои политические убеждения.

– Интересно, – сказала себе Анна, – мистер Кроу сидит в тюрьме, а его компания, регулярно, отправляет деньги в Берлин. В Прагу средства ушли, до немецкой оккупации…,– договор с «К и К» заключался в адвокатской конторе, в Цюрихе. Бумаги, удостоверенные мистером Бромли, прислали из Лондона, Анна только приехала, чтобы поставить свою подпись. Пражская транзакция ушла в банк Симека. Знакомые банкиры, в Цюрихе, сказали, что Симек, вовремя, покинув Чехию, обосновался на вилле у Женевского озера. Анна собиралась навестить господина Ярослава и поинтересоваться, приватно, назначением платежа. Зимой у нее не дошли руки до визита, а сейчас у фрау Рихтер появились новые заботы.

– Более важные…, – она подпиливала ногти, – это последняя операция, обещаю. Хватит. Получаю американские документы, и поминай, как звали…, – Анна не могла отказываться от убийства Раскольникова. Такое считалось прямым неподчинением Москве:

– Последняя операция…, – по возвращению в Цюрих, она хотела подать бумаги в бернское консульство США, – потом надо пожениться и уехать. Он станет мужем американской гражданки, ему дадут визу…, – изучая карту мира, Анна, наконец, остановилась на Панаме. Мексика отпадала, Троцкий, пока что, был жив. Анна понимала, что страна нашпигована людьми НКВД. Аргентина и Бразилия кишели немецкими агентами. Она, иногда, опускала голову в руки, но встряхивалась:

– Ничего. В Панаму американские граждане въезжают без виз. Пограничники принимают визы, выданные США, для европейцев. Туда ходят прямые рейсы, из Гавра, из Марселя. Две недели, и мы окажемся на Карибском море…, – Анна, искренне, надеялась, что в Панаме их никто не найдет. Она давно откладывала деньги, из заработной платы. Анна получала небольшой оклад содержания, расходы фрау Рихтер считались оперативными тратами. У него, конечно, за душой не было и гроша:

– Надо ему сказать…, – иногда думала Анна, – сказать, признаться. Он считает, что я швейцарка…, А что ему еще считать? – Анна обещала себе, что расскажет все, оказавшись в Панаме.

Проверив стоимость недвижимости, она, облегченно, поняла, что сможет позволить себе и дом, и плату за обучение Марты:

– Я возьму его фамилию…, – решила Анна, – мы окончательно исчезнем из виду…, – ночами она видела беленый, простой дом, на берегу моря, слышала стук пишущей машинки, и детский смех:

– Мне еще сорока не было, – улыбалась Анна, – и мы оба хотим детей. У него есть сын, от первой жены, но мальчик вырос. Марта обрадуется, обязательно…, – перед отъездом из Цюриха Анна получила телеграмму, на безопасный ящик, о котором НКВД понятия не имело.

Анна, сначала, использовала адрес для переписки с бернским консульством США. С весны туда стала приходить и другая корреспонденция.

Он ждал ее на Лазурном берегу, успев отсидеть два месяца, во французской тюрьме, за нарушение визового режима. Он покинул Германию, однако его немецкий паспорт, с тех пор, истек. В консульство рейха идти было бесполезно. Германия больше не считала евреев своими гражданами, и не продлевала им документы. Он бы и так, ногой не ступил в здание, где развевался флаг со свастикой.

Анна понимала, что месье Ленуар, кроме помощи в ликвидации Раскольникова, получил еще какое-то задание. Впрочем, ее мало интересовало, чем будет заниматься Петр Воронов, в свободное от ношения ее пляжной сумки, время.

– Главное, – пробормотала Анна, вытираясь, – чтобы мальчишка не путался под ногами. От слежки я оторвусь. После ратификации договора СССР будет в безопасности. Гитлер ограничится западом, и не пойдет на восток. В Берлине все об этом говорят…, – сведения подтверждал Корсиканец, Анна сообщила информацию в Москву

Женщина, в шелковом халате, села у телефона:

– Я могу спокойно уходить в отставку, что называется…, – Анна, иногда, думала, что работает не на Сталина, и не на НКВД. Она представляла миллионы людей, в Москве, и по всему Советскому Союзу:

– Все ради них. Ради того, чтобы у девочек, таких, как Марта, и Лиза Князева, было настоящее детство. Ради того, чтобы не случилось войны…, – она дала гостиничному оператору номер «Золотой голубки», в Сен-Поль-де-Вансе. Он снял дешевый номер в гостинице. Анна предполагала, что он работал, не поднимая головы. Он вставал в пять утра, каждый день, даже в альпийском шале, куда они с Анной поехали весной, после знакомства в Женеве. Анна успела привыкнуть к шелесту бумаг, к скрипу карандаша. Женщина, нежно улыбаясь, ждала, пока хозяин пансиона позовет месье из седьмой комнаты.

У нее стучало сердце. Услышав низкий, хрипловатый, голос: «Месье Биньямин», Анна выдохнула: «Это я, милый».

Соленый ветер врывался в открытые ставни каюты, шевелил бумагу с эмблемой кинокомпании «Метро-Голдвин-Майер». Распечатанный конверт лежал на столе тикового дерева:

– Дорогая мадемуазель Аржан, от имени руководства компании, я бы хотел обсудить возможность вашего участия, в одном из фильмов, готовящихся, в будущем, к производству. В планах, музыкальная комедия о девушках из шоу мистера Зигфелда, на Бродвее, и детектив, с мистером Кларком Гейблом, в главной роли. Мистер Гейбл видел ваши фильмы. Он высказывал заинтересованность в работе с вами…, Гарри Сандерс, вице-президент, – за дверью ванной шумел душ. Простыни на большой кровати сбились, пахло цветами. На бархатный диван бросили светлые шорты, шелковую блузу в матросском стиле, и соломенную шляпу. Из рубки, доносился красивый голос:

– Маленьким не быть большими, вольным связанными…

Моторную яхту построили на верфи Hestehauge, в Швеции, весной. Федор принимал ее в Гавре и остался доволен. Она брала на борт восемь человек, с двумя членами экипажа. Федор нанимал капитана и кока, только для вечеринок на «Аннет». Яхту перегнали в Канны, Федор забрал ее месяц назад. Перед отъездом на Корсику он устроил званый обед, с икрой и шампанским, с огоньками свечей на корме, с ночным купанием в заливе.

На Корсике Федор возводил уединенную виллу, для вице-президента компании Ситроен, дом серого гранита, повисший на скале, над заливом. На стройке не держали радио, он не читал газет, ленясь гонять за ними лодку в деревню. На «Аннет», кроме рации, положенной по закону, больше никакой связи не имелось. Федор хотел отдохнуть. Он твердо намеревался пробыть на Корсике до конца бархатного сезона.

Он стоял у штурвала, разглядывая Леринские острова:

– Сто десять миль сделали за четыре часа. Могли бы за два, но торопиться некуда…, – Федор хотел заправить яхту, связаться с Парижем, и сводить Аннет в казино, в Монте-Карло.

– Поужинаем в Монако…, – он напомнил себе, что надо позвонить в казино, забронировать столик, – и вернемся на Корсику. У Аннет фильм вышел, месяц назад. Наверняка, в Каннах, какие-то журналисты отираются. Для ее карьеры такое хорошо…, – Федор, в отлучках, звонил матери. Сиделка бодро рассказывала о днях, что проводила Жанна, в инвалидном кресле. Федор долго, терпеливо учил мать пользоваться телефоном, уповая, что Жанна вспомнит довоенные аппараты. Мать сначала боялась, но потом дело пошло веселее. Сиделка держала трубку рядом с ее ухом. У Жанны все больше слабели руки.

На худом пальце матери блестел синий алмаз. Изукрашенный сапфирами кортик висел в спальне. Образ Богородицы стоял на столе. Жанна с ним никогда не расставалась, как Федор не расставался с книгами Пушкина и Достоевского. Мать, по телефону, слушала его рассказы о стройках. Федор знал, что она кивает седой головой, мимолетно, нежно улыбаясь. Об Аннет мать не подозревала. Девушка, тоже никогда не бывала на рю Мобийон. Федор сказал ей то, что говорил всем. Аннет считала, что его мать болеет, и живет в деревне:

– Не потому, что я ей не доверяю…, – вздохнул Федор, – просто так удобнее. Она все равно…, – дальше он не думал, не желая слышать знакомый, нежный голос: «Я отплываю из Гавра, в Нью-Йорк, а оттуда лечу в Голливуд». Он понимал, что такой день, когда-нибудь, настанет.

Федор посмотрел на приближающуюся панораму Канн.

Вчера, из Аяччо, он позвонил Набокову. Их с Аннет ждали на завтрак. Яхта покинула Корсику в шесть утра. Федор перекусил, на скорую руку, но успел проголодаться. Набоков, с помощью Федора выбравшись из Германии, обосновался в Париже, проводя лето на Лазурном берегу:

– Еще кое-кого удалось из Германии спасти…, – Федор, одной рукой нашарил сигареты, – оттуда, из Чехии…, Мадам Майер и ее семье дали британские визы. Она, и вправду, талантливая художница…, – о Майерах Федору сообщил Аарон, в начале прошлого года. Семья успела покинуть Прагу до начала немецкой оккупации. Аарон перебрался в Варшаву. Федор, было, хотел написать кузену, с просьбой съездить в Белосток, но вздохнул:

– Мы ничего не знаем, совсем ничего….

За три года анализа, Аннет вспомнила, что ее мать звали Басей, то есть Батшевой, и была она блондинкой. Еще она повторяла имя «Александр». Девушка думала, что так, наверное, звали ее отца. Ничего не говоря Аннет, Федор связался с месье Генриком Гольдшмидтом, в Варшаве. Ему прислали название деревни, где, в лесу, нашли двухлетнюю Ханеле. Федор передал имя местечка Жаку Лакану, аналитику Аннет, но ничего не произошло. Больше ничего от пана доктора Федор не получил. Гольдшмидт объяснил, что не имеет права, без согласия бывшей воспитанницы, разглашать историю медицинских обследований.

– Понятно, что случилось…, – угрюмо думал Федор, всякий раз, когда вечером Аннет устраивалась на диване в студии, со сценарием, или альбомом. Занявшись кино, Аннет ушла из ателье, но мадам Скиапарелли разрешила девушке сделать линию аксессуаров. Вещи продавали в студии мадам. Аннет рисовала сумочки, шарфы и брошки, изредка покусывая карандаш. Темный локон, щекотал стройную шею, длинные, изящные пальцы будто порхали над бумагой. Аннет поступила в Сорбонну, вольнослушателем. Девушка много времени проводила в Лувре, перед картинами, занимаясь с Мишелем.

Она откладывала альбом, Федор обнимал ее. Они сидели, слушая потрескивание дров в камине, избегая говорить о подобных вещах. Они целовались, но больше ничего не происходило. Аннет каменела, при любой его попытке сделать что-то еще. С Лаканом он такое тоже не обсуждал. Аналитик, за обедом, однажды заметил:

– Дело не в тебе, Теодор. Перед нами глубинная, детская травма, с ней работать, и работать. Подожди.

Он ждал.

Аннет, правда, несколько раз предлагала, закусив губу:

– Я потерплю. Я знаю, тебе важно…., – Федор целовал ее в лоб:

– Мне важно, чтобы тебе было хорошо. Если кто-то и должен терпеть, то это я, милая.

В квартире на Сен-Жермен-де-Пре они жили, как родственники, желая друг, другу спокойной ночи, расходясь по комнатам. Сделав перепланировку, Федор выделил Аннет спальню и ванную. Она вставала рано, и кормила его горячим завтраком. Девушка клала в карман его пальто сверток:

– Перекуси, пожалуйста. Я знаю, ты на стройке обедаешь, но все равно…, – в пакете всегда оказывалось его любимое, миндальное печенье. Федор грыз его, за кофе, и невольно улыбался. Если они не устраивали вечеринку, и не было приглашения в гости, Аннет готовила хороший, американский стейк, или петуха в вине. Они устраивались на кухне, Федор держал ее за руку, девушка говорила о съемках, о своем дне. Он, опять, ловил себя на улыбке:

– Господи, как я ее люблю. Но если она уйдет, мне нечем ее удержать…., – сзади запахло кофе и цветами. Федор обернулся.

Она пришла с чашкой, сверкая длинными, стройными ногами, в матросской блузе и шортах от мадам Скиапарелли. Влажные волосы удерживали черепаховые шпильки. Темно-красные губы измазал малиновый джем. Федор принял кофе. На шее Аннет блестело серебряное ожерелье от Tiffany, его последний подарок, перед Корсикой. Федор потянулся, привлекая ее к себе, целуя, чувствуя сладость джема:

– Смотри, – он указал на горизонт, – Леринские острова. Когда мы уходили в Аяччо, ты спала, не видела их…, – пахло знакомо, уютно, теплым, пряным сандалом. Большая, до черноты загорелая рука лежала на штурвале. На Корсике они жили на яхте, место было уединенным. Аннет загорала, купалась, учила новую роль. Девушка рисовала и ездила на велосипеде в деревню, за продуктами. Она готовила баранину и кролика, жарила рыбу, резала салаты и пыталась не плакать:

– Теодор меня бросит, рано или поздно. Он богатый, известный человек, ему почти сорок. Он хочет семью, детей. Понятно, что не с калекой, такой, как я…, – Аннет ничего ему не говорила. Для всех она была невестой месье Корнеля, правда, кольца Теодор ей пока не подарил.

Девушка отогнала эти мысли, положив голову на его плечо: «А где мы ночуем? Или сразу после Монте-Карло уйдем на Корсику?»

– Еще чего, – Федор поцеловал темные локоны, – я снял номер люкс, в «Карлтоне». Повстречаешься с журналистами, навестишь магазины…, – Аннет закатила глаза:

– Необязательно покупать новое платье, для одного обеда. Я возьму напрокат. Здесь открыли салон, продающий вещи мадам. В следующем году проведут первый кинофестиваль. Сюда модные дома начали подтягиваться…, – министр искусств и образования предложил организовать ежегодный смотр французского кино, в Каннах.

Федор коснулся губами ее руки:

– Нет, дорогая моя. Мы в Каннах всего три дня, потом останемся в корсиканских дебрях до октября. Я намерен тебя побаловать…, – смуглая, нежная щека покраснела: «Ты меня балуешь, Теодор».

– Мало, – отозвался Федор, ведя яхту к причалу.

У бассейна отеля Негреско, в Ницце, было тихо. Постояльцы, после завтрака, уходили на собственный пляж гостиницы. Лазоревая вода едва колыхалась под жарким ветром. Максимилиан фон Рабе сидел, закинув ногу на ногу, покуривая сигарету, любуясь блеском бриллианта в золотом перстне. После создания протектората Богемии и Моравии, Макс привез домой, в Берлин, багажник картин и драгоценностей. В галерее висели эскизы Рубенса, небольшой, но дорогой Франс Халс, и несколько работ барбизонской школы. Макс нетерпеливо ожидал начала вторжения в Польшу. Коллеги, побывавшие на востоке, говорили об отличных коллекциях в Кракове и Варшаве. Он подарил братьям и отцу антикварные, золотые запонки, а Эмме, на свадьбу, приготовил жемчужное ожерелье.

Сестра, правда, пока носила только значки со свастикой и простые часы, на кожаном ремешке, но Макс улыбнулся:

– Ей пятнадцать лет, в ее возрасте надо быть скромной. В любом случае, когда Эмма выйдет замуж, Германия станет властвовать над миром…. – старинный перстень с бриллиантом в два карата Макс тоже нашел в Праге, на складе реквизированного у евреев имущества. Отец и Генрих, с удовольствием, носили запонки, а Отто подарок еще ждал. Экспедиция Шефера находилась на пути в Берлин. Штурмбаннфюрер вспомнил:

– Четвертого августа они прилетают. Гиммлер их лично встречает, в Темпельхофе. Отто очередное звание получит, наверняка…, – Макс посмотрел на швейцарский хронометр:

– Первое августа. Месяц остался…, – Отто сразу отправлялся в Польшу. Было принято решение о постройке, на территориях, отходящих к рейху, концентрационных лагерей, большего размера, чем те, что сейчас работали в Германии. Опыт Отто в организации медицинских служб, был незаменим.

Гиммлер протер очки:

– Для Генриха я делаю исключение. Он, пока не знает о новом назначении…, – рейхсфюрер подмигнул Максу, – но приказ я подписал. Строительно-хозяйственное управление ответственно за возведение лагерей. Новоиспеченный унтерштурмфюрер фон Рабе станет куратором группы математиков…, – брата переводили в СС в сентябре, с началом польской кампании.

Поляки, спешно, заручились, помощью запада, но аналитики предполагали, что Англия и Франция войска в Польшу отправлять и не думают. Вся война не должна была занять и двух месяцев, учитывая то, что с востока в Польшу входил Сталин. После Польши армия и Люфтваффе собирались повернуть на запад и север, введя войска в Бельгию, Голландию, Данию и Норвегию. В Норвегии стоял завод тяжелой воды, а в Копенгагене жил нобелевский лауреат Нильс Бор, весьма интересовавший Макса. Гейзенберг, правда, встретившись с Максом в Берлине, заметил:

– Вряд ли Бор, добровольно, пойдет на сотрудничество. Он упрямый человек. Разве что дать ему статус почетного арийца…, – мать Бора была еврейкой. Вспомнив обрывки сертификата, тонкие губы, изогнувшиеся в презрительной гримасе, Максимилиан сухо сказал: «Посмотрим».

Он летал на полигон Пенемюнде каждый месяц, проводя с 1103 несколько дней. Скромное здание окружали три ряда колючей проволоки, и ограда, под электрическим током. Окно спальни выходило на плоские, серые волны. У 1103 было ровно десять метров белого песка, немного сухих, шуршащих камышей, и пять метров палисадника до вышки часового. Здесь росла низкая, изогнувшаяся под ветром балтийская береза. Доставив 1103 на север, Макс хотел приколотить к дереву скворечник. Штурмбанфюрер любил уют, и хотел слушать щебет птиц. В Пенемюнде, на вечных ветрах, никто, кроме чаек, не жил. Птицы кружились, жалобно крича, над черепичной крышей коттеджа 1103.

Коротко стриженые, рыжие волосы пахли солью и табаком. Она лежала на боку, повернувшись к нему худой спиной. Макс целовал выступающие лопатки, веснушки на плечах, прижимал ее к себе:

– Спокойной ночи, моя драгоценность.…, – Макс не рисковал сном в ее постели. При визите, он каждый раз, внимательно обыскивал комнаты и заключенную. Уходя, он махал охраннику. В коттедже выключали свет. Электричество для 1103 подавали по заранее утвержденному расписанию. Макс не хотел неприятных сюрпризов.

Она пока отказывалась заниматься атомным проектом, работая над материалами группы фон Брауна. Макс был уверен, что рано, или поздно, сломает 1103. Заключенная проектировала новый, сверхдальний летательный аппарат, способный пересечь Атлантику, с ракетами на борту. В преддверии атаки на США, о которой говорил фюрер, конструкция была особенно важна.

Штурмбанфюрер приносил на узкую кухоньку 1103 чайник и маленькую электрическую плитку. Он варил ей кофе, жарил омлеты и тосты:

– Тебе надо хорошо питаться, дорогая. Ты важна для рейха, помни…, – глаза цвета жженого сахара смотрели мимо него. 1103 с ним почти не разговаривала, но Максу такое было неважно. Штурмбанфюрер обещал разрешить ей, в случае успешной работы, прогулки по десяти метрам пляжа, по мелкому, холодному прибою:

– Ты сможешь пробежаться босиком по песку…, – он тяжело дышал, целуя плоскую грудь, – сможешь выйти из дома, постоять на берегу…, – охрана получила приказ стрелять на поражение, в случае, если 1103, хотя бы попытается, без сопровождения, покинуть коттедж. Макс брал ее на пляж, разрешая зайти в море по щиколотку. Он смешливо думал:

– Словно собака, на невидимом поводке. Я ее приручу, обещаю…, – потушив сигарету, он взял блокнот. После окончания польской кампании, Максимилиан собирался вернуться в Рим, и нажать на проклятых попов. Штурмбанфюрер чувствовал, что они прячут сведения, важные для инженеров и ученых рейха.

– Я привезу ей подарок…, – фон Рабе сидел под холщовым зонтиком, в хрустальном бокале играл, переливался лимонад, – она получит материалы, которые еще никто не держал в руках. Она великий ученый, она не сможет отказаться…., – Макс приехал во Францию легально, но по чужим документам, с немецким дипломатическим паспортом. После войны с Польшей, фюрер хотел, на время, оставить Францию и Британию в покое, усыпив бдительность запада:

– Со Сталиным так же будет…, – Макс попросил два кофе, – рано, или поздно. Он зарвется, попробует вернуть Финляндию. Ничего у него не получится, армия ослабеет. Мы застанем СССР врасплох, неожиданной атакой. Японцы, к сожалению, нам не помогут…, – военные считали, что, после неизбежного разгрома на Халхин-Голе, Япония повернет на юг, к английским колониям.

Как бы ему ни хотелось полюбоваться коллекциями Лувра, в Париже Макс вел себя осторожно. Мальчишка стал куратором отдела, писал в научные журналы, и левую прессу. Он славился яростной ненавистью к нацизму. Месье де Лу не стеснялся в выражениях, называя мюнхенский договор людоедским. Он призывал Францию послать в Польшу войска, в случае начала войны.

– Пусть идет в армию, – подытожил Макс, – если он такой патриот. Я с удовольствием довершу начатое в Мадриде, и лично его застрелю…, – в Париже он забрал Шанель и отвез ее на Лазурный берег. Женщина требовалась разведке. В ателье стояла аппаратура, но Макс хотел, собственными ушами, услышать о частных знакомствах модельера. Теперь Максу стало немного легче, с Шанель он думал об 1103. Макс закрывал глаза, слыша задыхающийся шепот:

– Еще, еще. Я люблю тебя, люблю…, – ему казалось, что это голос 1103. Она обнимала его, привлекая к себе. На самом деле, заключенная вообще не двигалась и не говорила. Макс не хотел ее бить, подозревая, что и побои ничего не изменят. 1103 была упряма. Максу, впрочем, было достаточно того, что он получал, навещая Пенемюнде.

Шанель спала, хотя время подходило к одиннадцати утра. Вчера Макс возил ее в картинные галереи Сен-Поль-де-Ванса, они обедали в «Золотой Голубке». Он, мимолетно, вспомнил красивую, черноволосую женщину, сидевшую за столиком, с полуседым евреем, в пенсне. Макс поморщился:

– Скоро все закончится. Евреев надо депортировать на тот свет. Меньше хлопот…, – вдохнув горький аромат кофе, в чашках тонкого фарфора, он услышал шаги на дорожке.

Муха был пунктуален. Агент отлично выглядел, на загорелых щеках играл румянец, от каштановых волос, пахло морем. Коротко кивнув, он опустился напротив Макса:

– Хорошо, что его не расстреляли, – облегченно подумал штурмбанфюрер, – он поставляет очень ценные сведения…, – Петр приехал в Ниццу поездом, оставив Кукушку в шезлонге, у бассейна, с коктейлем и женским журналом на стройных коленях. Он поцеловал руку мадам Рихтер:

– Я вернусь к вечеру, моя дорогая. Дела, даже на отдыхе…, – через четверть часа после того, как месье Ленуар покинул отель, мадам Рихтер тоже вышла на ступени, в дневном платье, тонкого льна, в большой шляпе. Сев за руль лимузина, женщина поехала в Сен-Поль-де-Ванс.

– Рад вас видеть…, – Макс вынул из чашки серебряную ложечку, – месье…, – он поднял бровь, взглянув на Муху.

Петр велел себе не волноваться. В поезде, одним глазом просматривая газеты, он, все время, думал о Тонечке.

– Ленуар, Пьер Ленуар…, – Муха, мимолетно, улыбнулся.

– Месье Ленуар, – завершил Макс, открыв перед агентом золотой портсигар: «Угощайтесь».

Низкое, полуденное солнце заливало гостиничный номер. Потертые половицы будто светились, в воздухе плясали пылинки. Пахло жасмином и табаком. На кровати стояла пепельница, на полу, недопитая бутылка белого вина. Она спала, уткнув голову в подушку, черные, тяжелые волосы разметались по слегка загорелому плечу. Вальтер слышал ее ровное, спокойное дыхание. Она всегда смущалась, открывая глаза:

– Надо было меня разбудить, неудобно…., – он обнимал ее, целуя высокий лоб, проводя губами по ресницам:

– Ничего неудобного. Тебе надо отдохнуть, ты много работаешь. Спи, любовь моя…, – серые, дымные глаза смотрели на него, мягкие губы улыбались. Она и сама была нежной, словно, думал Биньямин, любимые ей, белые цветы жасмина.

Жасмин цвел и весной, в Женеве. Он приехал в Берн, где учился в университете, в молодости. В городе жили его бывшая жена и сын. На пути обратно в Париж Биньямин решил провести несколько дней у озера. Ему не хотелось возвращаться в пустынную, прокуренную квартирку неподалеку от рю де Вожирар. Он сидел, глядя на лазоревую, тихую гладь воды, на белых лебедей. Бывшая жена родилась в Швейцарии, здесь появился на свет их ребенок. Они были в безопасности. Биньямин, в очередной раз подумал:

– Можно все закончить. Мальчик вырос, хватит откладывать. Понятно, что Гитлер не ограничится Австрией и Чехией. И Брехт мне так говорил…, – он ездил к Брехту, в Данию:

– Чем дальше мы уедем, Вальтер, тем лучше…, – драматург, хмуро, усмехнулся:

– Мой приятель, архитектор, месье Корнель, вывозит оставшихся коллег из Германии, Чехии…, – Брехт помахал письмом: «Американцы заинтересованы в артистах, архитекторах, в ученых…»

Биньямин стоял у окна, рассматривая яхты, у городского причала, кружащихся над мачтами чаек. Брехт жил в маленьком, провинциальном городке, Сведенборг, на острове. Биньямин сам провел здесь почти год, покинув Германию:

– В философах никто не заинтересован, Бертольд, – ядовито отозвался он, – никому они не нужны…, – в Женеве они с Анной столкнулись случайно, в публичной библиотеке, работая за соседними столами. Биньямин искоса посматривал на ее красивый профиль, на сосредоточенное лицо. Она склонилась над английскими газетами. Он, сначала, думал, что женщина из Лондона, но фрау Рихтер оказалась уроженкой Цюриха. Познакомились они просто. Вальтер увидел темные круги у нее под глазами. Искусно скрыв зевок, женщина услышала его решительный голос:

– Я считаю, что вам просто необходим кофе. Я бы его сюда принес, – Биньямин присел на край ее стола, – но правилами библиотеки, такое запрещается…, – он улыбался: «Придется вам подождать меня в вестибюле, и получить чашку…»

Она прикусила нижнюю губу:

– Значит, у меня нет никакого шанса сопроводить вас в кафе, месье…, – вблизи ее глаза всегда напоминали Биньямину серый жемчуг, – вы купите мне кофе, и мы даже не поговорим…, – они проговорили до позднего вечера, гуляя по Женеве. Вечером они остановились на пустынной набережной озера. Город засыпал рано, на улицах было тихо. В черной воде отражались крупные, яркие звезды. Она засунула руки в карманы твидового жакета, вскинув красивую голову:

– Когда-то, давно, один человек сказал…, – Биньямин, зачарованно, слушал низкий голос:

– Каждая лодка в море, словно звезда в небе. Они идут своим путем, а нам, оставшимся на берегу, выпадает лишь следить за ними. Я часто чувствую, что я стою на берегу, месье Биньямин…, – в расстегнутом воротнике шелковой блузы, в темноте, блестело тусклое золото ее крестика. Вальтер услышал частое, взволнованное дыхание: «А вы, месье Биньямин, испытываете такое?»

Он кивнул: «Да, мадам Рихтер. Но не сейчас».

– И тогда я ее поцеловал, и она меня тоже…, – Вальтер смотрел на блокнот, – мы пошли в пансион, ко мне. Она сказала, что подруга оставила ей ключи от шале…, – шале Анна сняла, о чем она Биньямину, разумеется, говорить не стала. Он знал, что мадам Рихтер живет в Цюрихе, управляет делом покойного мужа, а ее дочь учится в закрытой школе.

Анна не могла привозить Биньямина в Цюрих. В городе кто только не болтался, а фрау Рихтер славилась нацистскими взглядами. Анна хотела, сначала, завершить бумажные дела. Она собиралась исчезнуть, с Вальтером и Мартой, отплыв из Марселя в Центральную Америку. На берегу Женевского озера, она вспомнила слова, которые, когда-то, говорил ей Федор, в Берлине.

– Не когда-то, – поправила себя Анна, слыша скрип карандаша, – мы гуляли, стояли на берегу Шпрее, грохотали поезда метрополитена. По легенде, Джордано Бруно это написал…, – Анна, не открывая глаз, подобралась поближе. Вальтер отложил карандаш:

– Спи, пожалуйста. Тебе в Канны только к вечеру, ты говорила…, – после встречи с ним, Анна стала спать без снов. Она не видела подвала в Екатеринбурге, трупа подростка, с разнесенной пулями головой, холодных, голубых глаз отца. Ей снился бескрайний пляж, белого песка, низкая вилла, с большими окнами, добродушный лай собаки и детский смех. Она лежала, чувствуя его тепло:

– Вальтер человек чести. Он даже не упоминает, что у меня швейцарское гражданство, что мы могли бы пожениться…, – Анна подозревала, что по просроченному, немецкому паспорту Биньямина, их бы ни поженили и в американском консульстве.

Женщина, твердо, сказала себе:

– Ерунда. Я их упрошу, встану на колени, если понадобится. Вальтер еврей. Все знают, что произошло с евреями Германии. Все устроится…, – Биньямину она сказала, что каждый август отдыхает в Каннах. Вальтер кивнул:

– Тогда и я появлюсь на Лазурном берегу, но не буду тебе надоедать…, – Анна открыла рот, однако он покачал головой:

– В Сен-Поль-де-Вансе тихо, хорошо для работы. Если у тебя найдется время, ты сможешь меня навестить…, – Анна, приезжая сюда, не хотела возвращаться в Канны. Он дарил ей простые, полевые цветы, они уходили на окраину городка, сидя на неприметной, уединенной скамейке. Вальтер говорил ей о своей поездке в Москву, рассказывал о Брехте. Анна, на мгновение, пожалела:

– Даже не упомянуть, что я видела Брехта. И, тем более, нельзя говорить о России. Пока нельзя…, – она пошевелилась, почувствовав его поцелуй:

– Отдохнула? Я кофе сварю…, – в «Золотой Голубке» он снимал номер, с маленькой кухонькой. У нее были немного припухшие, сонные глаза, она улыбалась. Вальтер вспомнил письмо, отправленное Гершому Шолему, после рождения сына:

– Отец сразу видит в этом крохотном создании человека, и собственное превосходство отца, во всем, что касается жизни, становится совсем неважным, в сравнении…, – обнимая ее, слыша нежный шепот:

– Я люблю тебя, люблю…, – Вальтер понимал, что хочет еще раз ощутить однажды узнанное, чувство своей неважности, при виде спокойного, сонного младенческого личика:

– Может быть, – он аккуратно, расчесывал ее сбившиеся, спутанные волосы, – может быть, случится такое…, – он напомнил себе, что надо найти месье Корнеля, о котором говорил Брехт:

– Если у меня будет американская виза, я смогу сделать Анне предложение…, – они пили кофе на крохотном балконе. Солнце садилось над равниной, на западе, мощные, каменные, средневековые стены, играли спокойным, бронзовым светом:

– Я смогу прийти к ней не как проситель, не как человек без паспорта…, – Анне, Вальтер, конечно, ничего не сказал. Они говорили о Париже, о его новой книге, о Лионе, где они собирались увидеться осенью. Анна, внезапно, замолчала, держа в длинных пальцах дымящуюся сигарету:

– Вальтер…, Ты читал, отрывок из московского дневника, об одиночестве…, – Биньямин снял пенсне, зачем-то его протерев:

– Одиночество, это когда те, кого ты любишь, счастливы без тебя, Анна – у него были карие глаза, в мелких, едва заметных морщинах. Анна поднялась, заставив его усидеть на месте. Она наклонилась, обнимая его за плечи:

– Я несчастлива без тебя, Вальтер. Это никогда не изменится, пока мы не окажемся рядом. Поэтому ты больше не одинок, – просто сказала женщина, – и никогда не будешь…, – посмотрев на часы, она вздохнула:

– Пора. Я отлучусь ненадолго, по делам. Приеду через три дня…, – он проводил Анну до машины, велев быть осторожной. Она оставляла лимузин в уединенном месте. Анна не хотела, чтобы кто-то узнал, о визитах мадам Рихтер, в Сен-Поль-де-Ванс:

– Здесь четверть часа дороги…, – она поцеловала Биньямина, – все будет хорошо…, – выезжая на шоссе, ведущее вниз, с холма, Анна обернулась. Вальтер махал ей вслед.

Завтра в Канны приезжал Раскольников. Анна не стала лгать старому товарищу, написав, что встречается с ним по поручению партии. Поручением был флакон, спрятанный в подкладке сумочки от Гуччи.

– Последняя операция, – напомнила себе Анна, отдавая ключи от лимузина гостиничному шоферу. В «Карлтоне», по английской традиции, накрывали пятичасовой чай. Анна поняла, что проголодалась:

– Мы не обедали, не хотелось вставать. Какой-то сыр ели, хлеб…, – мадам Рихтер прошла к свободному столику, в вестибюле. Официант, предупредительно, отодвинул тяжелое кресло. Едва потянувшись снять шляпу, мадам Рихтер услышала щелчки камер. Очень красивая девушка, в дневном платье от Скиапарелли, позировала на мраморной террасе отеля:

– Мадемуазель Аржан, – умоляюще попросил кто-то из фотографов, – один снимок, с месье Корнелем. Баловни парижского света на отдыхе в Каннах…, – пальцы Анны затряслись. Его голос не изменился, низкий, добродушный:

– Я, господа, руками работаю, какой из меня баловень…, – она смотрела на знакомый профиль. Он был в американских джинсах, в белой рубашке, в мокасинах, на босу ногу:

– Но, если вы настаиваете…, – Федор привлек к себе девушку. Фотографы, наперебой, снимали, глаза актрисы блестели. Дождавшись, пока журналисты утихнут, Федор, весело, сказал:

– У вас, господа, будет полчаса в Монте-Карло, куда мы едем вечером. Моя невеста поговорит о планах на следующий год…, – оставив шляпу в покое, Анна резко встала:

– Я передумала, – сказала она официанту, – принесите чай мне в номер, – Анна быстро пошла к лифтам. Она слышала звуки гитары, его голос: «Маленьким не быть большими, вольным связанными…». Оказавшись за дверью люкса, Анна сползла по стене вниз, на ковер:

– Он совсем не изменился. Нельзя ничего говорить Петру, иначе отменят операцию…, – само по себе знакомство с белоэмигрантом не было подозрительным. Любой резидент, за рубежом, обрастал подобными связями. Но Анна не хотела рисковать тем, что операцию с Раскольниковым, отложат:

– Я не собираюсь, – зло сказала Анна, – болтаться в Европе дольше необходимого времени. У меня Марта и Вальтер на руках, мне нельзя тянуть…, – официант принес чай. Отпустив юношу, она выглянула на террасу спальни. Балкон выходил в гостиничный двор, снизу Анну было никак не увидеть. Она следила за рыжей головой:

– Совсем не изменился, совсем. Не надо ему ничего знать, и Марте тоже. Пусть будет счастлив, – пожелала Анна. Женщина захлопнула дверь.

Терраса ресторана, на седьмом этаже отеля «Карлтон», выходила на залив. Мадам Рихтер сегодня обедала не с месье Ленуаром, как обычно. Женщина ела в обществе хорошо одетого, светловолосого мужчины, лет пятидесяти. Закинув ногу на ногу, она покачивала летней, легкой туфлей. Сумочка лежала на стуле, за спиной мадам Рихтер. Женщина выбрала шелковое, дневное платье, цвета голубиного крыла. Ее спутник заказал «Вдову Клико». Летом устриц не подавали. Они ели слегка обжаренные гребешки, салат и свежую рыбу, на гриле.

Отложив серебряную вилку, Анна подняла глаза:

– Мне очень жаль, Федор, очень…, – протянув длинные, прохладные пальцы, Анна коснулась его руки. Недавно, в парижском госпитале, от воспаления легких, умер двухлетний сын Раскольникова:

– И дочка только что родилась, – он, грустно, улыбался, – видишь, как все получилось, Анна. Когда мы, вчетвером, сидели в Энзели, с тобой, Ларисой, Янсоном, мог ли кто-то предполагать, что мы закончим здесь…, – Раскольников обвел глазами элегантный, расписанный фресками зал. За стойкой бара пил кофе молодой человек, с каштановыми волосами, в летнем пиджаке. Анна сказала себе:

– Я точно знаю, что мы к смерти его сына отношения не имеем. Зачем Эйтингону убивать ребенка? Федор через месяц, или полтора умрет. На вскрытии обнаружат инфекцию, в легких, или желудке…, – Петр Воронов объяснил Анне, как действует яд, спрятанный в подкладку итальянской сумочки.

Она ничем не рисковала.

Месье Корнель и мадемуазель Аржан вчера отплыли из гавани, на личной, моторной яхте, архитектора. Изучив колонку светской хроники в Le Petit Niçois, Анна узнала, что месье Корнель и мадемуазель Аржан три года живут вместе. В журнале перепечатали фото роскошных апартаментов счастливой пары, в дорогом районе Парижа. Мадемуазель Аржан, в туалете от Скиапарелли, раскинулась на огромном диване, сверкая бриллиантами. Месье Корнель, в смокинге, обнимал ее за плечи. Баловни света, как выразился журналист, проводили бархатный сезон в счастливом уединении корсиканских пляжей. В статье намекали, что пару, в скором будущем, ждет свадьба. Мадемуазель Аржан едва исполнился двадцать один год.

Опустив журнал, Анна посмотрела на морщинки, вокруг серых глаз:

– Седины пока нет. Я помню, у папы она до сорока появилась. Если бы Федор, знал, кто мой отец, он бы меня своей рукой застрелил, я уверена. Оставь…, – подытожила Анна:

– Незачем все бередить. Мы с Вальтером уедем в Панаму. Марта закончит, школу, выучится на инженера, начнет летать, как она хочет. Может быть…, – Анна, невольно, вздохнула, – может быть, у нас появится ребенок. Это Янсона была вина, не моя…, – женщина вспомнила покойного мужа: «Он бы обрадовался, узнав, что я счастлива».

Выбросив журнал, она не стала ничего рассказывать месье Ленуару. Напарник вернулся из отлучки с изменившимися, взволнованными глазами:

– Он еще молод, – усмехнулась, про себя, женщина, – не научился управлять подобными вещами. Впрочем, это не мое дело. Мне надо завершить операцию, вернуться в Цюрих, подать документы на получение американского гражданства…, – с Биньямином они договорились увидеться в Лионе, в октябре. От Женевы до Лиона был час на поезде. Анна могла отлучиться во Францию на несколько дней, не вызывая подозрения у Москвы.

– Очень жаль…, – она смотрела в голубые глаза Раскольникова. Анна вспоминала влажную жару в порту Энзели, запах гари от пылающих, белогвардейских кораблей, темную, почти горячую морскую воду:

– Мы купались, с краснофлотцами…, – Анна отняла руку:

– Федор, я написала тебе, как посланец партии, как ее солдат. По поручению товарища Сталина…, – она дрогнула длинными ресницами:

– Федор, мы все совершаем ошибки. Если ты разоружишься перед партией, если признаешь вину, ты сможешь вернуться домой…, – он долго, тщательно, разминал сигарету. Он верил Горской, не мог не поверить, зная ее два десятка лет.

В Париже Раскольникова ждало законченное, открытое письмо Сталину. Он собирался опубликоваться в эмигрантских газетах:

– Сталин, вы объявили меня «вне закона». Этим актом вы уравняли меня в правах, точнее, в бесправии, со всеми советскими гражданами, которые под вашим владычеством живут вне закона. Со своей стороны отвечаю полной взаимностью: возвращаю вам входной билет в построенное вами «царство социализма» и порываю с вашим режимом…., – Раскольников, внезапно, разозлился:

– Обратной дороги нет. Анна умная женщина, неужели она не понимает? Ее отец был фанатиком, убийцей, сумасшедшим, таким же, как Сталин, однако она здравомыслящий человек. Она не может не видеть, что СССР загнал себя в тупик…, – Раскольников, в письме, настаивал на немедленном заключении военного и дипломатического союза с Британией и Францией.

То же самое он сказал Анне, добавив:

– Передай, в Москву, что ваша сделка с Гитлером, равносильна мюнхенскому предательству, только Сталин еще и территории получил. Анна, – он помолчал, – Анна, пойми, тебя тоже не пощадят. Я обещаю, – Раскольников понизил голос, – он избавится от тебя, как и от всех остальных соратников…, – тарелки унесли. Анна попросила два кофе, отказавшись от десерта.

Воронов, за стойкой, слышал вежливый, довольно громкий голос женщины. Кукушка должна была взять сладкое, если бы Раскольников, по каким-то причинам, пришел на встречу в недоверчивом настроении. На такой случай в кармане льняного пиджака Воронова имелся шприц, с раствором яда кураре, убивающим человека на месте. Отправляя Петра на задание, Эйтингон поморщился:

– Постарайтесь избежать эксцессов. Незачем привлекать к смерти мерзавца внимание…, – по возвращении из Ниццы, Петр заставлял себя спокойно носить пляжную сумку Кукушки и болтать с ней о кино.

Ему ничего не удалось узнать о Вороне. Петр не хотел вызывать беспокойства фон Рабе излишним любопытством. Он пил кофе, не поворачиваясь к Раскольникову и Кукушке, покуривая крепкую, французскую сигарету. После встречи с фон Рабе, Воронов понял, почему Тонечка его выгнала, в Барселоне:

– Она нервничала, в ее положении такое понятно. Пятый месяц шел…, Господи, бедная моя девочка. Она, наверное, думала, что я ее бросил, забыл о ней…, – сыну Петра летом исполнился год. Фон Рабе не знал, как зовут ребенка, но упомянул, что леди Холланд, судя по всему, решила оставить журналистику.

Немец вздернул бровь:

– Одного бестселлера, как говорят американцы, ей хватило. Она до конца дней обеспечена. Впрочем, она из богатой семьи. Вы читали «Землю крови»? – вежливо поинтересовался фон Рабе.

На Лубянке, во внутренней библиотеке, для сотрудников, имелся экземпляр троцкистской книжонки, как называл Эйтингон опус мистера Френча. После разговора с фон Рабе Воронов понял, что «Землю крови» написала Тонечка.

– Мне все равно, – твердо сказал себе Петр, – все равно. Я привезу Тонечку и мальчика в Москву. У нас сын, мог ли я подумать…, Книга Тонечки была ошибкой юности, как и ее троцкизм. Она полюбит товарища Сталина. У меня сын…, – Петру, хотелось, кричать от радости.

Он хотел организовать себе командировку в Лондон, к тамошним резидентам. Воронов, правда, оставил Тонечке безопасный адрес Кукушки, в Цюрихе, но не был уверен, что девушка им воспользуется:

– Тонечка на меня обижена, и есть за что…, – вздохнул мужчина, – я даже своего ребенка не видел. Она мне не сказала, но я должен был догадаться, по ее лицу…. – принесли кофе, Раскольников пошел в туалет.

Воронов поднялся. Ему надо было проследить за предателем, и удостовериться, что Раскольников ничего не заподозрил. Кукушка открыла сумочку, официант щелкнул зажигалкой. Красивая, холеная рука женщины сделала одно, быстрое движение.

Идя по залу, Петр чуть не столкнулся с человеком средних лет, еврейской внешности, полуседым, в пенсне и довольном потрепанном пиджаке:

– Простите, – извинился Петр. Воронов проследил за ним взглядом. Незнакомец смотрел на Кукушку, его лицо, на мгновение, дрогнуло. Кукушка спокойно курила, убрав флакон в сумочку.

– Интересно, – сказал себе Петр. Улыбнувшись мывшему руки Раскольникову, он прошел к писсуару. Воронов отлично запомнил полуседого мужчину. Петр был уверен, что где-то его видел, скорее всего, в досье на иностранных коммунистов.

– Поищу его, по возвращению в Москву, – решил он, застегивая брюки: «Кукушка вне подозрения, конечно. Просто для спокойствия, как говорит Наум Исаакович».

Выйдя в зал, Петр увидел, что полуседой исчез. Раскольников, осушив чашку, вытер губы салфеткой. Присев за стойку, Воронов заказал себе еще кофе.