Каунас
На Аллее Свободы упоительно пахло цветущими липами. Аарон остановился у газетного ларька. Литовского языка он не знал, «Le Figaro» видел, в последний раз, три недели назад. Оставалось только британское радио, телеграммы, и слухи.
Рав Горовиц снимал скромную квартиру напротив хоральной синагоги. Арон кодеш в Каунасе был особенно красивым, резного, золоченого дерева. Открывая двери Ковчега Завета, видя свитки Торы, в бархатных мантиях, Аарон думал о евреях, оставшихся на западе, в Польше и Чехии. Он обещал себе:
– Останешься здесь до конца, что бы ни случилось.
Литва оказалась зажатой между немцами, оккупировавшими Мемель, и советскими войсками, стоявшими на южной и западной границе страны. Когда армии Сталина вошли в Белостокский край, в Литву хлынул поток беженцев. Каунас и раньше наполняли люди, уехавшие из Польши перед немецким вторжением. Аарон, с другими раввинами, искал для них ночлег, собирал деньги. Благотворительные еврейские столовые кормили детей горячими обедами. Гимназии, досрочно, распустили на каникулы, поселив в классах потерявших кров людей.
На лестнице, ведущей в квартиру Аарона, стояла долгая очередь. Британское и американское посольства пока не переехали в Вильнюс, и выдавали визы. Получив, по договору с Германией, формальную столицу Литвы, Сталин, широким жестом, отдал город. Шептались, что он усыпляет бдительность литовского правительства. Все ожидали, что скоро советские войска оккупируют Прибалтику. Визы, впрочем, получали немногие евреи. С войной на континенте, с немецкими войсками в Бельгии, Голландии, и Франции, британцы почти свернули работу в консульстве. Весточки от отца и Меира Аарон получал через американское посольство. Неделю назад, при эвакуации в Дюнкерке, кузен Джон был ранен. Теодор, вместе с тысячами солдат и офицеров, пропал без вести.
– И Мишель тоже, в прошлом году…, – тетя Юджиния написала, что у рава Горовица теперь есть маленький тезка, в Лондоне. Прочитав весточку, Аарон вспомнил темные глаза Клары:
– Пусть будет счастлива, пожалуйста. Она, Людвиг, дети. В Лондоне безопасно…,– некоторые евреи отправлялись из Каунаса на побережье. Литовские рыбаки, за золото, довозили людей до Швеции, но путь был рискованным, как и дорога на юг, которой занимался Авраам Судаков.
Аарон шел к вокзалу, думая о сестре. Гитлеровские войска стояли в Голландии:
– Эстер американка, ее не тронут. Меир поедет на континент, и вывезет Эстер с детьми в Нью-Йорк, если понадобится… – они знали о гетто, созданных немцами в Кракове и Варшаве. В Польшу, вернее, генерал-губернаторство, насильно переселяли евреев, остававшихся в рейхе.
Мимо ехали автобусы, с рекламами новых фильмов. Девушки, в легких, летних платьях, стучали каблуками по мостовой. Евреев в городе собралось много. Работали два десятка синагог, кошерные магазины, мясники, школы и знаменитая ешива, из белорусского местечка Мир. Когда западную Белоруссию заняли советские войска, ученики и раввины бежали в Литву. Они обосновались в Кейданах, в тридцати милях от Каунаса. Каждую неделю Аарон ездил в ешиву на занятия. Он сидел с учениками, в большом зале, читая Талмуд:
– У них тоже нет документов, только удостоверения беженцев, выданные литовским правительством, и польские паспорта. Подобные бумаги недействительны. Надо что-то придумать, получить визы…, – от кузена Авраама весточка пришла на той неделе, из Унгвара. Аарон телеграмму сжег, из соображений осторожности. Кузен писал: «У нас все отлично. Завтра отправляемся в горный поход, с палатками».
Доктор Судаков, со своими ребятами, собирался тайно миновать реку Тису, и пойти на север. Они не покидали лесов до литовской границы. Аарон подозревал, что, после советской оккупации Западной Украины и Белоруссии, польские офицеры, избежавшие арестов, ушли в подполье. Кузен Авраам пользовался услугами партизан, как проводников. Обратно они вели группу из семи десятков подростков, юношей и девушек. Некоторые были учениками ешивы. Детей Авраам не брал.
В свой предыдущий визит, прошлой осенью, он хмуро сказал раву Горовицу:
– Это не в поезде ехать, из Будапешта, с комфортом. Предстоит пройти две границы, советскую территорию. Я хочу, чтобы люди владели оружием. Никого младше шестнадцати лет, – отрезал Авраам. Рав Горовиц отвел кузена в тир, где занимались подростки из каунасского отделения Бейтара. Доктор Судаков, оценив подготовку ребят, согласился взять в Палестину и четырнадцатилетних.
Аарон остановился на площади, перед железнодорожным вокзалом:
– Авраам молчал, осенью, но, думаю, он не собирается преподавать в Еврейском Университете, и водить трактор, в кибуце. Хорошо, что Ционе только двенадцать. Он ее в Польшу не возьмет…, – рав Горовиц успокоил себя:
– С Эстер все будет в порядке. Меир ее отправит домой, только пока непонятно, как…, – американские пассажирские лайнеры прервали сообщение с Европой в мае, когда войска вермахта, прекратив бездействие, пошли на запад. Из Риги остались рейсы в Стокгольм, морем и по воздуху, но шведы дотошно следили за выдачей виз:
– В любом случае…, – Аарон поправил шляпу, – никуда я не уеду, пока не вывезу столько евреев, сколько возможно. Я три года никого не видел…, – понял рав Горовиц, – ни Эстер, ни Меира, ни папы…, – вокзал шумел. Бойко торговали киоски с лимонадом и выпечкой. Продавали свежие бублики, маковые рулеты, пончики с вареньем, медовые тейглах. Аарон взял в кошерном ларьке кофе. Поезд из Риги прибывал через десять минут, перрон заполнили встречающие.
Госпожа Гиршманс звонила, по междугородному телефону, в синагогу. Девушка преподавала языки, в еврейской гимназии. Звали ее Региной, говорила она твердо, уверенно. Они объяснялись на идиш. Госпожа Гиршманс родилась в Польше, но ее привезли в Латвию после прошлой войны, младенцем:
– В двадцатом году, – услышал Аарон, – мне едва год исполнился, рав Горовиц.
Допивая чашку, Аарон закурил сигарету. Он увидел на путях приближающийся поезд. Госпожа Гиршманс привозила двадцать подростков, из рижского клуба Бейтара. Регина ничего не упомянула о своих планах, но Аарон предполагал, что она тоже отправится в Палестину. Госпожа Гиршманс казалась ему девушкой, не склонной долго раздумывать, и чего-то опасаться.
Сверившись с телеграммой, он пошел к шестому вагону.
Дверь отворилась. За проводником в форменной куртке Латвийской железной дороги, он увидел невысокую, хорошенькую, темноволосую девушку. Тяжелые локоны падали на плечи, смуглые щеки немного раскраснелись. На лацкане летнего жакета она носила бейтаровский значок. Строгим, учительским голосом, девушка велела:
– Выходим из вагона, не забываем вещи, здороваемся с равом Горовицем!
– Равнение направо, – смешливо пробормотал себе под нос Аарон.
Подростков размещали в классах еврейской гимназии. Госпожу Гиршманс приютила ее знакомая, преподавательница школы. Проводник спустил лесенку вниз. Госпожа Гиршманс оказалась рядом, запахло какими-то цветами и немного, табаком. Глаза у девушки были голубовато-серые.
– Руки я вам не подаю, – деловито сказала она, – я помню, что вам нельзя. Хотя, это, конечно, косные предрассудки…, – быстро выстроив подопечных в колонну, девушка пересчитала ребят по головам:
– У нас должно быть двадцать чемоданов, – звонко сказала Регина, – каждый проверяет свой багаж, и багаж товарища по паре…, – она попыталась забрать у Аарона саквояж:
– Спасибо, я сама. Я в еврейские лагеря езжу, – объяснила Регина, – в Юрмалу, каждый год. Сначала воспитанницей, а потом вожатой, мадрихой. Я в Бейтар восьми лет от роду пришла. Жаботинский в Риге первый клуб организовал…, – Аарон подхватил сумку:
– Я знаю, госпожа Гиршманс. Позвольте мне проявить косность, понести багаж…, – у нее были темно-красные, красиво вырезанные губы.
Девушка крикнула: «Колонна, начинаем движение!»
Она, внезапно, улыбнулась:
– Можно просто Регина, рав Горовиц. Еврейское имя у меня Малка…, – они пошли за подростками. Регина добавила:
– Смешно, мы однофамильцы. Гиршманы меня удочерили, младенцем. Я семью в погромах потеряла, под Белостоком. Я тоже Горовиц, – девушка прищурилась:
– Стоим на месте, ждем сигнала светофора. Рав Горовиц возглавит колонну…, – достав из кармана жакета пачку сигарет, она ловко закурила:
– Мой покойный отец тоже был раввином. Его Натан Горовиц звали, – прибавила Регина:
– Идите вперед, рав Горовиц. Я навещала Каунас, а ребята здесь в первый раз. Я присмотрю за хвостом…, – большие глаза взглянули на него. Регина забрала саквояж:
– Рав Горовиц, что с вами…, – он стоял, не двигаясь. Регина подергала его за рукав пиджака. Аарон нашел в себе силы раскрыть рот: «Нам надо поговорить, госпожа Гиршманс…»
– Разумеется, в синагоге, – кивнула она, подтолкнув Аарона:
– Расскажите ребятам о городе. Это полезно, для расширения кругозора. Я провела занятие, в поезде, по истории евреев Литвы, но вы больше знаете…
Мимо пронесся автобус, зажглась зеленая стрелка светофора, запахло бензином. Колонна подростков, перекликаясь, пошла через площадь к Аллее Свободы.
Молодечно
Буфет на железнодорожной станции работал круглосуточно. За большими, чисто вымытыми окнами простирался пустынный перрон, укутанный белой, предрассветной дымкой. Часы под ажурным, кованым навесом показывали пять утра. Над стойкой темного дерева висел герб советской Белоруссии, с колосьями ржи, и коробочками льна, и два портрета, товарища Сталина, и товарища Пономаренко, первого секретаря центрального комитета партии, в Минске. На плите, в задней комнате, кипел большой, медный чайник. Столы устилали крахмальные скатерти. Радиоточка, под потолком, ожив, захрипела. Диктор сообщил:
– Седьмое июня, пятница. В Минске пять часов утра. Прослушайте концерт из произведений советских композиторов.
Заиграла бравурная музыка. Глубокий, мужской голос запел:
Высокий, белокурый мужчина, поднявшись, покрутил рычажок. Радио замолкло. На скатерти стояли фарфоровые чашки с кофе, бутылки пива, украшенное золотым ободком блюдо, со свежим хлебом, и колбасами, кровяной, скиландисом, рулетом из свиного желудка, гусиными полотками. Принесли соленые огурцы, моченые яблоки и острую, хрустящую, квашеную капусту. Дверь, ведущую в зал ожидания, заперли на ключ, изнутри. Буфетчик повесил табличку «Закрыто по техническим причинам». Он, неуверенно, посмотрел на часы:
– Первый дизель из Минска в шесть утра приходит, пан…, – за полгода советской власти, здесь не отвыкли от подобного обращения.
– Полчаса, – улыбнулся гость, – не больше. Отменный кофе, – похвалил он буфетчика. Пожилой человек, гордо, сказал:
– Тридцать лет я кофе варю, пан. Еще со времен, когда все здесь…, – он обвел рукой зал, – называлось Либаво-Роменской железной дорогой. У меня великие князья обедали, маршал Пилсудский…, – посетитель был не из советских людей, хоть он и говорил на русском языке. Мужчина носил безукоризненный, серой шерсти, костюм, крахмальную рубашку, на манжетах сверкали золотые запонки. Рядом лежала граница с Прибалтикой. Буфетчик предпочел держать язык за зубами, тем более, что в кармане у него оказалась пачка десятирублевок.
Максим Волков вернулся за стол.
Блюдо украшала надпись: «Либаво-Роменская железная дорога». Мясо подали отличное, гусиные полотки таяли на языке, свежая колбаса пахла пряностями. Максим представил офицеров, за столиками ресторана, дам в шелковых платьях, при больших шляпах, старые, дореволюционные локомотивы. Покойная бабушка показывала фотографии родителей, сделанные до начала войны, до рождения Максима. Михаил и Зося позировали на балтийской Ривьере, с ракетками для лаун-тенниса, на яхте, в казино, в Мемеле. Волк смотрел на красивые, безмятежные лица, на четкие штампы: «Фотографическое ателье месье Гаспара, Мемель, 1912 год».
Отхлебнув темного, сладкого пива из хрустального бокала, он закурил «Казбек».
– Пиво вы делаете прекрасное, пан Пупко…, – Максим, задумчиво, рассматривал этикетку Лидского пивоваренного завода:
– Даже в Москве такое редко встретишь…, – Марк Мейлахович Пупко, бывший совладелец крупнейшего в Польше завода пива и газированных вод, сидел, не поднимая головы. Затянувшись папиросой, Марк Мейлахович закашлялся.
– Он меня не узнал. Пан Сигизмунд, буфетчик. Мы год назад у него обедали, с братом. Летом мы на море ездили. Всего год прошел…, – порывшись в кармане пиджака, Максим передал собеседнику платок.
– Марк Мейлахович…, – наставительно сказал Волк, – тюрьма меняет человека. Вы полгода отсидели, неудивительно…, – он вытер длинные пальцы салфеткой.
Пупко, сгорбившись, глядел на бутылку:
– Это хороший рецепт, – вздохнул пивовар, – старинный. Со времен нашего прадеда, основавшего завод…, – предприятие Советы национализировали, после захвата Западной Белоруссии. Марк Мейлахович развел руками: «Что нам оставалось делать, пан….»
Максим представился ему паном Вилкасом. Так его называли местные коллеги. Он приехал в Минск с удостоверением экспедитора Пролетарского торга, с выписанной командировкой в кармане, с военным билетом. В документе говорилось, что Максим Михайлович Волков освобожден от службы в армии, по причине плоскостопия. Волк озаботился белым билетом до начала финской войны. Судимых людей раньше в армию не брали, но от Сталина можно было всего ожидать. Максим воевать не собирался, более того, летом он хотел устроить себе второй срок, для спокойствия. Пупко, со старшим братом, сидевшим в тюрьме НКВД, в Минске, подвернулся, как нельзя кстати.
– У нас семьи…, – Марк Мейлахович понурился, – дети. Пришлось отдать завод, банковские вклады…, – оба брата закончили, Брюссельский технологический институт, во времена, когда их родная Лида была частью панской Польши, как страну именовали в советских газетах.
Польши больше не существовало. Прошлой осенью радио захлебывалось, передавая восторженные репортажи. Освобожденные трудящиеся забрасывали советские войска цветами.
По словам Марка Мейлаховича, НКВД, в Лиде, за три ночи расстреляло пять тысяч поляков, евреев и белорусов, офицеров, раввинов и просто обеспеченных людей. Братья Пупко отдали имущество Советам, однако их, все равно, арестовали и отвезли в Минск. Младшего, сидевшего сейчас перед Максимом, выпустили. Старший брат, Симон Мейлахович, оставался в камере.
Пупко нашел, пользуясь довоенными, как их именовали, связями, оборотистых людей. Он заплатил немалые деньги, часть которых лежала сейчас в портмоне у Максима. Волков уверил его:
– Не волнуйтесь. И вообще, – Максим повел рукой, – готовьтесь к отъезду. Когда ваш брат окажется на свободе, незачем вам здесь оставаться…, – Волк, правда, подозревал, что недели через две Прибалтика тоже станет советской. Молодечно было последней станцией на железной дороге, куда продавали билеты. Дальше шла приграничная зона, нашпигованная красноармейцами, с военными базами, и аэродромами.
Максим хотел посадить Пупко на дизель, идущий в Лиду, и вернуться в городской Дом Крестьянина, бывший отель «У Венцеслава». В его чемодане лежала простая, рабочая одежда, и крепкие сапоги. Отправляться в леса, в костюме, сшитом у частного, домашнего портного, из английского твида, было непредусмотрительно. В тайнике, в подкладке чемодана, он хранил хороший, пристрелянный револьвер, вальтер. После осеннего похода Красной Армии на запад, в Москве появилось трофейное оружие. Волк предпочитал его советским пистолетам.
Он пил кофе, думая, что мог бы и сам уйти в Литву, пока дорогу не перекрыли большевики:
– Языки я знаю, не пропаду…, – взглянув за окно, Максим увидел, что на перроне появляются люди, в штатских костюмах, – хотя в Европе война сейчас…, – он поморщился. Волку было неприятно думать о Германии. Гитлера он считал таким же сумасшедшим мерзавцем, как и Сталина:
– И потом, – напомнил себе Максим, – у меня дело, ребята. Нельзя их бросать. Я даже кольца не взял, с собой…, – он, невольно, улыбнулся:
– Но я и не встретил той, кому бы хотелось его отдать…, – кольцо он спрятал, у матушки Матроны. Максим не волновался за змейку, даже учитывая будущий срок. Впрочем, он не собирался зарабатывать лагерь за спасение старшего брата Пупко из тюрьмы, или нелегальный переход границы. Вернувшись в Москву, Волк намеревался попасться на карманной краже, в метро. Он не хотел сидеть больше года, или уезжать далеко от столицы. В лесу он встречался с надежными людьми, поляками, ушедшими в подполье прошлой осенью. Они наладили канал перехода в Литву. Максим, перед возвращением в Минск и началом работы по старшему брату Пупко, хотел все лично проверить.
– Смотрите, – Марк Мейлахович приподнялся, – перрон оцепили…, – губы пивовара побледнели, он часто задышал:
– Это НКВД. Пан Вилкас, за нами следили, нас арестуют…, – Волк разломил медовое печенье:
– По еврейскому рецепту пекут, я в Минске такое пробовал. Очень вкусно…, – он, спокойно, жевал:
– Марк Мейлахович, сядьте. Видите, эмка заехала, на перрон…, – Максим подлил себе кофе. На платформе прогуливались люди в неприметных костюмах. Он увидел военного, в авиационной форме, с петлицами комбрига, за рулем эмки. Рассветало. Каштановые, коротко стриженые волосы летчика золотились под нежным солнцем начала лета.
Пупко взглянул в сторону машины:
– Я не понимаю, – жалобно сказал Марк Мейлахович, – я его узнаю, он допрашивал меня, несколько раз, в Минске. Он разве летчик…, – Волк смотрел на широкую спину:
– Комбриг. Правильно, я читал, в Москве. Он здешней истребительной авиацией заведует. Ордена получил, на Халхин-Голе, на финской войне…, – Степан Воронов хлопнул дверью машины. Короткий, из двух вагонов поезд, подходил с юга, со стороны Минска.
Штатские на платформе подтянулись. Товарищ майор, как звал его Волк, взял из машины букет полевых цветов. Локомотив остановился, вагоны лязгнули. Проводник носил форму лейтенанта НКВД. Красивый, холеный мужчина, в отличном костюме, при шляпе, спустился вниз. Белозубо улыбаясь, он принял цветы, Воронов обнял его. Максим повернулся к Пупко:
– Он вас не допрашивал. Это его брат…, – Петр Воронов что-то сказал, оба рассмеялись. Локомотив потащил вагоны на запасной путь. Эмка, вильнув, пропала за углом вокзала. Проводив глазами чекистов, Волк посмотрел на стальной хронометр:
– Пойдемте, Марк Мейлахович, посажу вас на лидский поезд. Связь через ящик, до востребования, в Минске. Вы его знаете. Думаю, до июля вы окажетесь далеко отсюда…, – Максим махнул куда-то на север, – вместе с братом и семьей.
– Но советы могут войти в Прибалтику…, – растерянно сказал Пупко, рассовывая по карманам пиджака сигареты и старый футляр для очков.
– Не могут, а войдут, – поправил его Волк. Взяв салфетку, Максим быстро сделал себе бутерброды из оставшегося мяса:
– Для моей прогулки, – сообщил он смешливо, – сегодняшней. Войдут, пан Пупко, но я взял задаток. Советы, Сталин и Гитлер меня волнуют меньше всего…, – Максим, одним глотком, допил кофе:
– Пану Сигизмунду, с его талантами, надо в Париже обосноваться. Хотя в Париже скоро немцы окажутся…, – он открыл дверь ключами, оставленными буфетчиком. В зале сновали пассажиры, но касса еще не работала. На платформе Пупко остановился:
– Получается, что они близнецы, летчик…, – он помолчал, – и чекист. Я не знаю, как его зовут. Он велел говорить «гражданин следователь»…, – опустив глаза, Максим наткнулся взглядом на искривленные пальцы, на левой руке собеседника. Волков заметил их в Минске, но ничего спрашивать не стал.
– Близнецы, – кивнул он, глядя на маленькую площадь, перед вокзалом. Эмки и грузовика охраны и след пропал.
– Близнецы…, – задумчиво повторил Волк. Он подтолкнул пивовара: «Ваш дизель, Марк Мейлахович».
Аэродром ВВС РККА, местечко Вороново
На закате, в глухом лесу, в тринадцати километрах от литовской границы, начинали звенеть комары.
После освобождения бывших панских территорий, авиация использовала базы польских войск. Военный округ назывался Особым Белорусским, но Степан, в Минске, услышал, что с июля, он станет Западным. Все аэродромы несуществующих польских ВВС находились, по нормативам размещения частей, слишком близко к новой границе с Германией. Старые базы, на востоке, наоборот, стояли слишком далеко. Между Радунью и Вороновым, в спешном порядке, начали возводить взлетно-посадочные полосы и наземные службы для истребителей будущей тринадцатой армии. Соединение формировали на стыке Западного и Прибалтийского военного округов. Прибалтика, правда, пока не обрела свободу, но, как уверил комбрига брат, это был вопрос недели.
Оказавшись на аэродроме, Петр усмехнулся: «Не иначе, его в честь тебя назвали, Степа».
Воронов покраснел. Командарм Ковалев, глава военного округа, сказал то же самое. Степан развел руками:
– По данным инженеров, товарищ командарм, здесь удобнее всего закладывать аэродром. Рядом железная дорога, сто километров от границы, как положено …, – за окном шелестели весенние деревья.
Степану в Минске нравилось.
Он, с удовольствием, вернулся в Белоруссию, после тяжелой, долгой зимней войны, где советским войскам не удалось восстановить в Финляндии власть рабочих. Степан командовал бомбардировщиками на Карельском перешейке, возглавлял воздушные налеты на Хельсинки, и на позиции финнов. Возвращаясь на аэродром, он, иногда, ловил себя на том, что ожидает увидеть тонкую фигурку младшего воентехника Князевой, в брезентовом комбинезоне, с коротко стрижеными, черными волосами. В Карелии стояли морозы. Даже если бы воентехник, чудесным образом, оказалась в действующей армии, она бы ходила в бараньем полушубке, как и все остальные бойцы.
Он получал открытки из Читинского авиационного училища, на первое мая и годовщину революции. Короткие весточки, поздравляли его с праздниками. О себе воентехник писала скупо. Девушка училась, и получала звание младшего лейтенанта, выпускаясь в следующем году:
– Мы больше не станем воевать, – говорил себе Воронов, выбирая ответную открытку, – она займется пассажирской авиацией, полетит на Дальний Восток…, – он думал отправить товарищу Князевой большое письмо. Вернувшись с финского фронта, Воронов понял, что о войне писать он не хочет. Советский Союз получил Карельский перешеек, финны удовлетворили все территориальные претензии, но армия знала, сколько убитых и раненых стоили сто километров лесов и озер.
– Граница теперь не в десяти километрах от Ленинграда, – говорил себе Степан,– цель, как говорится, оправдывает средства. Но политруки утверждали, что война велась ради финских рабочих и крестьян…, – ни о чем подобном воентехнику писать было нельзя. Его нынешняя должность тоже подразумевала сохранение тайны, поэтому Степан желал товарищу Князевой успехов в учебе, боевой, и политической подготовке.
В Минске он жил на аэродроме, с другими летчиками. Степан отказался от большой квартиры в городе, и от приставленного к нему бойца, шофера. Он любил водить машину сам. Брата он привез сюда, сделав сто сорок километров чуть больше, чем за час. У поляков были хорошие дороги, а к новому аэродрому вело шоссе, законченное на прошлой неделе. В перелеске пахло соснами, и свежей, озерной водой. Наступив на шишку, Степан послушал треск и прихлопнул комара на щеке.
Он один бродил по лесу, хотя уполномоченный НКВД, на аэродроме, качал головой:
– В лесах много недобитой панской швали, товарищ комбриг. Надо быть осторожней. Берите охрану…, – Степан хотел сидеть у костра, на берегу маленького озерца, один. Разведя огонь, он устраивался на мягком мху. Степан покуривал, глядя на искры, летящие в небо. В чистой воде плескала рыба. Иногда он ложился, закинув руки за голову, глядя в прозрачное, вечернее небо, на первые, слабые звезды.
Степан ездил и в Радунь, и на станцию Воронову. Местечки ему нравились, хотя он, в форме РККА, ловил косые взгляды местных жителей. Панов, отставных офицеров и богачей отсюда увезли. На улицах развесили советские флаги, костелы, церкви, и синагоги закрыли. На бывших магазинах, пивных, и частных лавочках красовались вывески Гродненского, или Минского торга.
Брат переночевал на аэродроме, в палатке. Степан сварил уху, из собственноручно выловленной рыбы, и сварил молодой картошки, с укропом. Получив телеграмму из Москвы, о приезде Петра, он взял на аэродром две бутылки водки. Петр привез отличного, крымского портвейна. Он извинился за то, что не может погостить дольше. Брат ехал в командировку, как он выразился, на запад. Особый поезд пришел из Молодечна, на станцию Воронову, и ожидал брата.
– Можно было бы и в Минске встретиться, – весело сказал Петр, когда эмка въехала на улицы местечка, – но я не хотел тебя с места срывать. Ты занят, со строительством…, – оглядевшись, Петр, одобрительно, сказал:
– Отлично. Ни одного следа проклятых панов. Пока ты в Финляндии воевал, – он хохотнул, – мы здесь потрудились. В Западной Белоруссии, в Белостоке, в Львове…, – Петр закурил «Казбек» особой выработки, – и в Прибалтике случится, то же самое…
За ухой брат сказал, что через неделю советское правительство предъявит ультиматум прибалтийским странам, требуя размещения Красной Армии, на их территории:
– Все будет просто, – уверил его Петр, – тебе даже не придется поднимать в воздух истребители, Степа…, – он улыбался:
– Проведем выборы, появятся новые правительства. Они попросят Верховный Совет рассмотреть вопрос о включении Прибалтики в состав СССР. В общем…., – он поднял крышку котелка с картошкой, – ни одной потери в людской силе, или технике.
Брат не стал говорить, куда он отправляется, а Степан не спрашивал. Петр выглядел отлично. У него был здоровый, красивый загар, лазоревые глаза блестели. Он признался, что в апреле женился, в Москве, и у него есть сынишка, Володя:
– Твой племянник, – гордо заметил Петр, – ему летом два года. Смотри, – он достал из портфеля, отличной кожи, маленький альбом, с фотографиями. Степан похлопал брата по плечу:
– Живите на Фрунзенской, конечно. У тебя семья, а я по гарнизонам кочую…, – брат взялся за бутылку с портвейном:
– Тебе, Степа, не предлагаю…, – он, со значением, посмотрел на водку, – ты две рюмки выпил…, – Степан смутился: «Это один раз случилось, Петя. Произошла ошибка…»
– Если случилось один раз, то может и повториться…, – выговор в личном деле Степану сняли недавно, после финской войны. По словам Петра, он, с женой и ребенком, мог уехать из Москвы в командировку:
– Или нам новую квартиру дадут, просторнее…, – обложку альбома отделали серебряным кантом. Степан никогда не видел подобных вещей в магазинах.
Страницы зашелестели.
Он ожидал снимков девушки в простом костюме, или ситцевом платье. Комбриг Воронов, невольно, открыл рот. Степан никогда не встречал таких женщин, даже в кино. Длинные ноги сверкали тонкими чулками. Она носила шляпку, кокетливо надвинутую на бровь, короткий, отделанный мехом жакет, узкую юбку по колено. Белокурые волосы волнами падали на стройные плечи. Мальчик, в матроске, в маленькой бескозырке, прижался к матери. Петр стоял сзади, обнимая ее за плечи. Степан заметил счастливые, немного туманные глаза брата. На лацкане жакета невестки блестел комсомольский значок.
По словам Петра, ее звали Антониной Ивановной. Она преподавала языки на курсах НКВД. Степан не стал интересоваться, где брат познакомился с девушкой, больше похожей на статую греческой богини. Степан видел их в московском музее, на экскурсии, с другими командирами ВВС.
– Она и тебя подтянет, – пообещал брат, – институт закончен, ты авиаконструктор, но о языках забывать нельзя…, – Степан думал, что Антонина Ивановна хороша в костюме. Перевернув страницу, он понял, что еще ничего, на самом деле, и не видел.
Невестку сфотографировали, как сказал Петр, на даче Лаврентия Павловича Берия, народного комиссара внутренних дел. Судя по одежде, вернее, ее отсутствию, дело было недавно:
– В конце мая, – объяснил Петр, – в столице теплая весна…, – Антонина Ивановна, в купальнике, стояла у штурвала яхты, на Московском море:
– Дача в Завидово, – Петр, ласково, смотрел на жену, – мы на охоту ездили, по приглашению товарища Берии. Тонечка отлично владеет оружием…, – Степан вгляделся в большие, красивые глаза невестки. Волосы девушки растрепал ветер:
– Под парусом она тоже ходит, – Петр убрал альбом, – и наездница опытная. Я Тонечку четыре года знаю…, – комбриг понял, что брат, неожиданно, покраснел:
– С Володей няня сидит, из наших сотрудниц, – добавил Петр, – Тонечка, не только преподает, но и пишет. Она много ездит, по нашей структуре, собирает материалы…, – Степан обещал прислать подарок, из Минска.
– Сервиз…, – он достал флягу с чаем, – но посуду надо по железной дороге отправлять, еще разобьется. Транспортным самолетом неудобно, это личные нужды. Или льняную скатерть, салфетки. Здесь хорошая вышивка. Антонине Ивановне понравится, – он вспомнил гладкие, казалось, бесконечные ноги. Комбриг, сердито, сказал себе:
– С ума сошел! Она твоя родственница. Повезло Петру, сын у него появился…. – Степан, вздохнув, пошевелил дрова:
– А ты когда встретишь хорошую девушку, а, комбриг? Но я или воюю, или по гарнизонам езжу. Я и не думаю о подобном, – понял Степан. Он, все равно, не мог выбросить из головы загорелые лопатки, тонкую талию, круглый очерк чего-то завлекательного, под низко вырезанным купальником.
Наверху, в соснах, хрипло закричала птица. Он поднял голову, к бледному серпику луны:
– Но встречу, обязательно…, – горел костер, вспыхивал и тух уголек папиросы. Птица опять встрепенулась, зашумели деревья, Степан накинул на плечи китель. Вечерами все еще было зябко.
В густой зелени сосны устроили невидимую, крепко сколоченную платформу, укрытую ветвями.
– Я бы его пристрелил, – сказал на идиш невысокий, черноволосый юноша, в старой, но чистой форме лейтенанта Войска Польского:
– Нет моих сил, Авраам, смотреть на красную тварь.
Доктор Судаков, сдвинув на затылок кепку, проверял пистолет. Он вздохнул:
– Я понимаю, Леон…, – у юноши на рукаве виднелась бело-голубая нашивка Еврейского Воинского Союза, подпольной организации бывших офицеров. Авраам, при свете фонарика, посмотрел на карту:
– Послезавтра вы нас провожаете до границы, и ждете в условленном месте. Мы за несколько дней обернемся. Сядем на дизель, в Каунасе. Каждый из ребят переводит десяток человек. Я это не в первый раз делаю…, – он осторожно нагнулся:
– Красный пьет, можно покурить…, – Авраам спрятал в больших ладонях огонек спички. Они передавали друг другу папиросу.
– Да и я не в первый раз, – усмехнулся Леон:
– Старый лагерь, на болоте, между прочим, с прошлого века остался. Здесь отряд знаменитого Волка гулял, во время восстания поляков. Ты говорил, он твой родственник…
– Дальний, – доктор Судаков кивнул:
– В общем, я группу отвезу домой и присоединюсь к вам, Леон. Надо идти на запад, спасать людей из гетто, пока есть возможность. Ты бы тоже в Израиль ехал, – добавил он, – если теперь…, – Авраам не закончил. Со времени их последней встречи с Леоном Радалем, прошлой осенью, НКВД расстреляло отца бывшего лейтенанта, владельца лавки в Белостоке.
– Его, – горько сказал Леон, – и еще тысячи человек. В Катыньском лесу ставили пулеметы, Авраам, привозили заключенных составами…, – он потушил окурок:
– Вы папиросы оставили, но табак, все равно, надо беречь. А Израиль, – юноша, неожиданно, улыбнулся, – до него мы доберемся, Авраам. Завтра дождемся гостя, из Минска, пана Вилкаса, и пойдем к границе, – птица опять закричала. Спрятав пистолет, Авраам поплевал на ладони. По стволу проложили веревку. Оттолкнувшись от платформы, он быстро спустился вниз.
Максим Волков добрался до места встречи, отмеченного на маленькой карте, ранним утром. Он шел через предрассветный, просыпающийся лес, слушая шуршание ветвей, вскрики птиц, медленно, аккуратно двигаясь.
Проводив заказчика, вернувшись в Дом Крестьянина, Максим переоделся. Взяв вещевой мешок, и сверток с провизией, он сунул в карман крепкого, потрепанного пиджака вальтер. Советские документы лежали в тайнике, в подкладке одежды. Максим не решил, перейдет ли он границу, но ему хотелось посмотреть на другую страну, пока она не стала советской, как и остальное вокруг:
– Нельзя подобной возможности упускать…, – сложив «Казбек» в жестяную коробочку, он выбросил пачки, – когда я еще увижу жизнь, о которой бабушка рассказывала? Хотя бы ненадолго, – в отеле, как смешливо называл его Максим, стояли вещи с клеймами польских фабрик. В столовой остались тарелки хорошего фарфора, а ванные были облицованы метлахской плиткой. Максим увидел клеймо Villeroy and Boch.
Он выписался из гостиницы, объяснив, что едет в колхозы, организовывать поставки продуктов. Максим отнес чемодан в камеру хранения, на вокзал. Карту приграничных территорий, изданную в Польше, крупного масштаба, Волк получил в Минске, от коллег. Его ждали на сухом холме, среди двух болот, в нескольких километрах от мелкой речушки Котра, где проходила государственная граница СССР и Литвы.
Из Молодечна Максим доехал на попутном грузовике на запад, к окраине пущи. Дальше он шел сам, пользуясь картой и компасом. Максим не охотился, это было опасно. Он купил в Молодечно леску и крючки. Лещины в лесу росло много, Волк сделал отличное удилище, и ловил рыбу. Весна здесь, как и в Москве, стояла теплая. Максим, то и дело, наклонялся, срывая ягоды лесной земляники.
Он ночевал у костра, немного жалея, что не мог захватить книгу, которую сейчас читал. В столице, перед отъездом, он купил конспект лекций по архитектуре Возрождения. К занятиям физикой, математикой и языками, Волк добавил публичные лекции, в обществе «Знание». Максиму пришлось преодолеть неприязнь к советским учреждениям. Нигде больше уважаемых ученых было не послушать. Волк посещал занятия по истории, живописи, выбирался в филармонию и музеи.
Отхлебнув родниковой воды, из стальной фляги, он перевернул рыбу, на костре:
– Филармония, музеи…, – Волк затянулся папиросой, – на год обо всем забудешь, Максим Михайлович. Сядешь в бараке усиленного режима, за отказ выходить на работу, и вспомнишь, как ты в Москве танго танцевал…, – ему, иногда, снилась девочка, с бронзовыми волосами, которую Волк видел на авиационном параде, и в метро. Он смотрел в прозрачные, зеленые глаза, слышал нежный голос:
– Котик, котик, коток,
Котик, серенький хвосток,
– Приди, котик, ночевать…
Проснувшись, Максим сердито говорил себе:
– Нашел, о чем думать. Ты ее никогда не увидишь.
Он даже не знал, как ее зовут. Максим вспоминал ее мать, черные, тяжелые волосы, серые, дымные, глаза. Волк, невольно улыбался:
– Жаль, конечно, что пришлось заниматься товарищем комбригом. Ее ты тоже больше не встретишь, Максим Михайлович…, – после смерти бабушки Максим сделал ремонт в квартире. Он перетянул заново, хорошую, дореволюционную мебель, переложил паркет, и даже купил рефрижератор, на кухню. Советская промышленность заботилась о трудящихся. В Харькове начали выпускать холодильники.
Максим носил белье и рубашки в прачечную, костюмы, в химическую чистку. Завтрак он готовил сам, а обедал и ужинал в пивных, ресторанах, или в уединенных домах, в Сокольниках, или Марьиной роще. Он отправлялся в подобные места на выходные. На отдыхе Волк позволял себе поспать. Девочки, проверенные, ухоженные, хлопотали над гостями и приносили завтрак в постель:
– Жениться мне нельзя…, – усмехнулся Волк, снимая рыбу с костра, – по закону не положено. Отец не венчался, и дед тоже. Но отец и мать любили друг друга, бабушка говорила. Да и сама бабушка…, – в Минске Волк услышал, что в прошлом веке, на сухом холме стоял лагерь польских повстанцев. Распадок между болотами, до сих пор, назывался, Волковым.
– Дед здесь гулял, юношей…, – Максим вынул из вещевого мешка «Огонек». Перед границей от журнала, все равно, надо было избавиться. Он порезал немного зачерствевший хлеб отличным, охотничьим ножом с рукояткой моржовой кости, с маленьким компасом. При свете костра, Максим, рассеянно листал немного пожелтевшие страницы, месячной давности. В киоске, в Молодечно, никаких других журналов, не нашлось. «Огонек» пестрил портретами товарища Сталина, и описанием первомайских демонстраций. Максим пробежал глазами статью о новых советских территориях, на Карельском перешейке. Трудящиеся участвовали в выборах, и организовывали колхозы:
– А еще оттуда увозят людей в лагеря, – в сердцах, заметил, Волк, – они забыли упомянуть. Здесь все города, местечки и фольварки опустели. Будто и не было страны, Польша…, – он подозревал, что брат комбрига Воронова, приложил руку к чисткам.
– И опять сюда вернулся…, – в Москве Волк читал в газетах о доблестном сталинском соколе, герое Халхин-Гола и финской войны. О его брате, правда, нигде не писали, но Волк, через надежных людей, узнал, что Петр Семенович трудится на Лубянке, в чине майора:
– Тоже комбриг, по армейским меркам, – вспомнил Максим, – как и брат, а им всего двадцать восемь. Далеко пойдут братья Вороновы. Впрочем, с их отцом…, – каждый раз, видя портреты Семена Воронова, он морщился, напоминая себе:
– Нельзя мстить. Господь один решает, что случится дальше. Оставь все Господу, Максим Михайлович. Иисус не заповедовал подобного…, – он вздыхал, откладывая газету.
Увидев, в «Комсомольской правде» знакомое лицо, Волк хмыкнул:
– Вот как ее зовут. Лиза Князева, – давешняя, черноволосая девочка из метро, стала орденоносцем. Она получила медаль, на Халхин-Голе, и училась на летчика. Максим улыбнулся:
– Она в четырнадцать лет с парашютом прыгала. Князева знает, как зовут ее подругу…, – он даже рассмеялся:
– С ума сошел, Максим Михайлович. Собрался писать в Читу, что ли? – в журнале ничего интересного не печатали. Максим, позевывая, смотрел на репортаж из московского очага воспитания: «Во что играют наши дети?». Дети, судя по фото, пятилетние, играли в бойцов Красной Армии, медсестер, и спасение полярников с дрейфующего ледокола «Седов».
Теплый ветер от костра зашелестел страницами: «Маленький Володя готовится к первомайской демонстрации». Малыш, в матроске, в бескозырке, с воздушным шариком, с красным бантом на воротнике, широко улыбался. Фото сделали в каком-то ухоженном столичном дворе. Оценив клумбы, и скамейки, Волк понял, что маленький Володя живет не в бараке, где-нибудь в Стрешнево, а в огромной квартире, с няней и личным водителем.
– Господь с ним, – вздохну Максим, – дети за отцов не отвечают…, – завернув кости от рыбы в журнал, он бросил бумагу в костер.
Волк отлично выспался, а на рассвете искупался в озерце. Сверившись с картой, он остановился на гати. В Минске его предупредили, что дороги через болота проложили еще в прошлом веке. В лесу требовалась осторожность. Волк шел по скользким, узким, обросшим мхом тропинкам, внимательно выбирая, куда поставить ногу. По обе стороны простиралась коричневая жижа, изредка перемежающаяся редкими деревцами.
Рассветало, щебетали птицы. Скинув пиджак, Максим оглядел потрепанную, но чистую рубашку. Волк вчера устроил стирку, в быстрой, крохотной речушке. Вещи сохли на дереве, а он блаженно покуривал, допивая остатки кофе пана Сигизмунда, из фляги.
Он опустил глаза вниз, к измазанным грязью сапогам:
– Хочешь навестить буржуазную Литву, Максим Михайлович? В ресторан тебя в подобном наряде не пустят…, – Волк пошел наверх, на холм. Бревна гати стали суше. Квакали лягушки, пахло полевыми цветами. Он смотрел на остатки землянок:
– У них и погреба имелись, и окопы они вырыли, с бруствером…, – лагерь зарос травой, жужжали лесные пчелы. Прищурившись, Волк увидел на севере, за перелеском, блеск речной воды:
– Граница. Осталось километра три, не больше…, – он присел на какое-то бревно. Сзади раздался шорох. Волк заставил себя не совать руку в карман, где лежал вальтер.
Он обернулся. Невысокий юноша, в польской форме, с винтовкой в руках, коротко поклонился: «Пан Вилкас?». По-русски он говорил с сильным акцентом. Максим протянул руку: «Рад встрече, пан…»
– Леон, – юноша свистнул птицей. Из соседней, полуразрушенной землянки высунулась рыжая, непокрытая голова, большого, мощного мужика, в старых сапогах, брюках с заплатами, и грязной рубашке, с расстегнутым воротом. Глаза у него оказались серые, в темных ресницах, ладонь жесткая, привыкшая к работе:
– Пан Авраам, – объяснил Леон, – он и его люди тоже идут на ту сторону…, – мужик пожал руку Волку: «Здравствуйте». Он весело улыбнулся, хмурое лицо изменилось:
– Больше я ничего по-русски не знаю…, – он попросил Леона: «Переведи».
– Не надо, – Волк достал свои папиросы:
– Угощайтесь. Я говорю на немецком языке, – он увидел холодную тень в глазах пана Авраама, – и на французском тоже…, – пан Авраам, чиркнул спичкой:
– Это хорошо, пан Вилкас. Сможем объясниться. Бывали во Франции? – поинтересовался мужчина.
Максим покачал головой:
– Нет, но мой дед родился на Западе, в Бельгии. Максимилиан де Лу, Волк, что в здешнем лагере обретался, во время восстания. Но я его не знал, конечно…, – мужик пристально на него посмотрел:
– А вы? – поинтересовался Максим: «Тоже француз?»
– Хотя, что делать французу на советской границе? – подумал Волк.
– Иди вперед, Леон, – попросил мужик, – к ребятам. Мы нагоним…, – проводив глазами юношу, он выдохнул клуб дыма:
– Меня зовут доктор Авраам Судаков, я из Израиля. Палестины, как нашу страну пока называют. У нас…, – доктор Судаков посмотрел на простые часы, – есть, о чем поговорить, пан Вилкас…, – он аккуратно потушил папиросу: «Вы с оружием?».
Максим кивнул.
– Это хорошо, – заметил пан Авраам:
– Пойдемте. У Леона есть расписание обходов красных пограничников. Надо попасть между нарядами…, – он остановился:
– По дороге я вам все расскажу, пан Вилкас. Зачем мы здесь, и вообще…, – он повел рукой. Максим, сам того, не ожидая, не выдержал: «Месье Авраам, а вы были во Франции?»
– Много раз, – доктор Судаков, блеснув белыми зубами, похлопал его по плечу:
– Я говорил, пан Вилкас, у нас найдется, о чем поболтать…, – он вынул из кармана брюк вальтер, такой же, как у Максима. Доктор Судаков взвесил оружие на руке:
– Постараемся обойтись без пальбы. Хорошо, что граница по реке проходит…, – он вздернул рыжую бровь:
– У меня еще вот что имеется…, – Максим посмотрел на шило, на большой ладони: «Удар между шейными позвонками».
– Именно, – согласился доктор Судаков. Они спустились к полуразрушенной гати, ведущей на север, к государственной границе.
Вильнюс
На городском почтамте было тихо, небольшая очередь стояла к окну выдачи посылок. Чистый, выложенный коричневой плиткой пол блестел в лучах полуденного солнца. Пахло сургучом и клеем, над стойкой висел красно-желто-зеленый флаг.
В Вильнюсе, почти все говорили на польском языке. Доктор Судаков заметил вывески с литовскими названиями, но их пока было мало. Историческую столицу страны Москва передала Литве только в прошлом году. По договору, подписанному литовским сеймом, у границы с новыми советскими территориями, разместили почти двадцать тысяч солдат. Ожидая вызова в кабинку междугородного телефона, Авраам изучал сегодняшний номер Das Vort, каунасской еврейской газеты. Писали об эвакуации британских и французских войск из Дюнкерка. Премьер-министр, Литвы, Антанас Меркис, вел переговоры с Молотовым, в Москве.
– Все равно ультиматума не миновать, – угрюмо подумал доктор Судаков, снимая трубку. Кузен, на его счастье, оказался в синагоге. За годы работы в Европе, Аарон отучился от долгих предисловий и рассуждений в талмудической манере. Кузен говорил коротко и ясно. Выслушав рава Горовица, Авраам тяжело вздохнул:
– И Джон, и Теодор. Но Джон, хотя бы выжил…., – Аарон сказал ему о госпоже Гиршманс:
– Я, Авраам, до сих пор удивляюсь. Найти нашу самую ближайшую родственницу…, – кузен замялся:
– В общем, мы вас ждем. Есть о чем поговорить…, – повесив трубку, Авраам буркнул себе под нос: «Есть, как не бывать». Он уверил кузена, что к вечеру, с ребятами, окажется в Каунасе. Авраам купил билеты на дизель, до Каунаса было всего два часа пути. Границу они перешли легко, без инцидентов. Волк, на литовском берегу, внезапно остановился:
– Не могу поверить…, – Авраам подтолкнул его в спину:
– Иди, иди. Я давно не обращаю внимания, какая это по счету государственная граница…, – выбравшись из леса, они разошлись, условившись встретиться на железнодорожном вокзале, в Вильнюсе. От местечка Солечники, на границе, до города оставался всего час, на автобусе. Авраам отлично знал дорогу.
Они с кузеном, как называл его, про себя, доктор Судаков, продолжали говорить на французском языке. У Волка он был с акцентом, но бойкий. Авраам, все время, напоминал себе:
– Он другой человек. Он всю жизнь провел в Советском Союзе. Он не похож на знакомых тебе людей…, – кузен, все равно, оказался похож. Авраам, глядя в яркие, голубые глаза, вспоминал ребят, с которыми он имел дело в Израиле. С ними Авраам ездил в Каир и Дамаск, на акции, и вывозил евреев из Европы.
Он рассказал все Волку в Солечниках, в пивной, ожидая автобуса на Вильнюс. Доктор Судаков даже начертил в блокноте маленькое родословное древо. Выйдя на проспект Мицкевича, под цветущие липы, Авраам подумал, что все это может оказаться неправдой и семейным преданием. Однако Волк, действительно, погиб в Российской Империи, при взрыве, в день убийства императора Александра:
– Мало ли что случилось, – размышлял Авраам, – мы не знаем, куда Волк ездил, с кем он здесь встречался…, – он, было, хотел спросить у Максима, не слышал ли он, что произошло с детьми большевика Семена Воронова. Доктор Судаков пожал плечами:
– Откуда Максиму их знать? Он их младше, да и, как говорится, не вращается в подобных кругах.
Кузен оказался ровесником Питера Кроу и Маленького Джона. Ему исполнилось двадцать пять.
– Мне двадцать восемь, – они сидели за простым, деревянным столом, в углу заведения в Солечниках. Принесли хорошего, темного пива, жареной на сковороде, колбасы, с луком, и тминный хлеб. Максим вертел бумагу с родословным древом.
– Оно неполное, – предупредил его доктор Судаков:
– У меня в Иерусалиме есть большое, – он раздвинул руки, – на треть стены…, – кузен поскреб в белокурых, коротко стриженых волосах: «Значит, мой самый ближайший родственник без вести пропал, год назад?»
– Барон Мишель, – Авраам подул на колбасу:
– При французском наступлении, в Саарланде. Он мой ровесник…, – доктор Судаков помолчал, – капитаном в армии служил, а вообще он куратор, в Лувре…, – Авраам спохватился, что Волк может не знать о музее. Максим кивнул:
– Я его статью читал, в L’Humanite, три года назад. Очень хорошо написано…, – он, внезапно, улыбнулся: «Ты на польском языке еду заказывал…»
Доктор Судаков разлил пиво:
– Я десять языков знаю. В моей работе, – он коротко усмехнулся, – подобное полезно. И в университете, и здесь…, – он обвел рукой чистый зал пивной. Авраам попытался уговорить кузена не возвращаться в Советский Союз:
– У меня документы при себе, – сказал доктор Судаков, – любые, какие хочешь. Британские, швейцарские, египетские. Сходишь в Литве в ателье. У ребят хорошие руки. Фото переклеим, а от советского паспорта твоего избавимся…, – за три часа пути от границы до Вильнюса, Авраам понял, что новый родственник кого угодно переупрямит:
– Я дал человеку обещание, и должен его сдержать, – отозвался Максим, – у него брат сидит в тюрьме. И у меня дело в Москве, свои люди…, – они покуривали на одинокой автобусной остановке, за окраиной местечка. Волк покачал белокурой головой:
– Спасибо тебе, Авраам, но я русский, я в России вырос…, – отвернувшись, он посмотрел на юг:
– Потом, как-нибудь…, – кузен обещал, что поможет перевести подростков через границу. Он собирался отправиться в Минск, выручать старшего брата Пупко из тюрьмы.
Авраам попытался объяснить, что и в Палестине кузену, с его занятиями, найдется дело:
– Ничего страшного, что ты не еврей…, – начал доктор Судаков, – мы, видишь ли, в Египте, в Сирии…, – он оборвал себя. Кузен усмехнулся:
– Грабите банки, воруете документы у туристов. Я похожими делами промышляю, – он подмигнул Аврааму:
– Расскажи мне, о Европе, о Лувре. Может быть, – Максим смотрел куда-то вдаль, – я еще попаду туда.
По проспекту Мицкевича ехали серые городские автобусы, форды, черные такси, ситроены. Авраам увидел рекламы нового фильма Хичкока. Он оставил кузена в кофейне Рудницкого, рядом с государственным банком, заказав кофе по-венски и мильфей. Авраам боялся, что их, в потрепанных пиджаках, и сапогах, не пустят в элегантный зал, с мебелью красного дерева. Волк, уверенно начал говорить на французском языке. Официантка мило зарделась. Девушка провела месье за хороший столик и еще долго бросала взгляды в его сторону. Волк, закинув ногу за ногу, чиркнул спичкой: «Иди, поговори с Каунасом. Узнай новости».
Если бы не неожиданно объявившаяся дочка покойного дяди Натана, новости были бы совсем неутешительными. Кузина Тони, с ребенком, пропала, о Теодоре ничего известно не было. Джон лежал в госпитале, в Лондоне. Аарон так и не выяснил, что случилось с его сестрой.
– Хватит, – решил Авраам, – достаточно раву Горовицу здесь сидеть. Увезу его, Регину…, – доктор Судаков подумал о десятках тысяч беженцев из Польши, скопившихся в Литве. По пути с вокзала, он показал Волку главную синагогу. Во дворе стояли наскоро сколоченные киоски с объявлениями:
– Сбор помощи для наших братьев, потерявших кров. Раздача горячих обедов…, – во дворе бегали дети, девочки прыгали по начерченным мелом классикам. Они смотрели на резные двери молельного зала, на мраморные колонны. Авраам вспомнил детей, вывезенных из Праги:
– Капля в море. Что делать, непонятно. Аарон откажется покидать беженцев, он не такой человек…, – доктор Судаков ничего не решил. Семьдесят подростков ожидали его в Каунасе. Он не мог, не имел права брать в тяжелую, опасную дорогу семьи, или детей.
Авраам остановился на углу Кафедральной площади. Они с ребятами договорись встретиться, через два часа, у вокзальных касс:
– Вечером окажемся в Каунасе, и через два-три дня надо ехать обратно. Мало ли что, на следующей неделе здесь может советская власть появиться, вместе с НКВД…, – все ребята Авраама были опытными боевиками. Доктор Судаков не брал в группу совсем юнцов.
– Итамар просился с нами поехать…, – достав из кармана пиджака носовой платок, он вытер лоб. День оказался жарким.
Итамар Гликштейн, вернее, Итамар Бен-Самеах, был внуком Менделя Гликштейна, сподвижника Моше Судакова, одного из первых поселенцев, в Петах-Тикве. Мальчишке исполнилось семнадцать, однако он три года, как служил проводником для нелегальных иммигрантов. Доктор Судаков наотрез запретил ему совать нос в Европу, велев сначала закончить, школу:
– Он в кибуц зачастил, из Петах-Тиквы, – улыбнулся Авраам, ступив на мостовую, – за Ционой, что ли, ухаживает? Ей двенадцать всего. Хотя она высокая, за пятнадцатилетнюю девушку сойдет…, – если бы ни раздраженный гудок автомобиля, доктор Судаков бы не доехал сегодня до Каунаса. Роскошный, черный лимузин, резко затормозил. Подняв голову, Авраам увидел, что на светофоре еще горит красный огонек. Разведя руками, извиняющимся жестом, он пошел дальше. Окна лимузина прикрывали плотные шторки. Обернувшись, Авраам увидел на капоте флажок императорской Японии:
– Не хватало дипломатические инциденты создавать, – сказал себе Авраам, – ты больше не в лесах, дорогой мой. Смотри, куда идешь.
В лимузине приятно пахло кедром. Мальчик лет двух, в аккуратной матроске, захлопал смуглыми ладошками: «Стоп! Папа, стоп!».
– Я прошу прощения, ваша светлость…, – генеральный консул Японии в Литве, Семпо Сугихара, поклонился с переднего сиденья, – он, видимо, крестьянин, первый раз в городе…, – они говорили на японском языке. За рулем мерседеса тоже сидел японец, из персонала консульства. Посол по особым поручениям, при министерстве иностранных дел, граф Дате Наримуне, прилетел в Литву из Стокгольма. Ему предписывалось проследить, чтобы граждане Японии, и Маньжоу-Го, оказавшиеся в Прибалтике, получили бы консульскую защиту, в случае начала советской аннексии.
– Ничего страшного, Сугихара-сан, – отмахнулся Наримуне, – продолжим…, – он погладил Йошикуне по голове:
– Через час приедем в Каунас, милый. Устроимся на консульской квартире, Сугихара-сан говорит, что у них есть сад с прудом…, – в самолете сын задремал, свернувшись в клубочек. Йошикуни любил летать, и никогда не капризничал. В Стокогольме у него была няня, пожилая, добрая шведская женщина. Наримуне решил, что поездка обещает быть короткой, и дал ей несколько выходных:
– Повожусь с маленьким…, – он просматривал распоряжения из министерства иностранных дел, – он редко меня видит…, – аналитики писали, что Сталин, до конца лета, установит в Прибалтике советскую власть. Наримуне получал, в Стокгольме, весточки от лондонской родни:
– Странная война закончилась. Почему Сталин доверяет Гитлеру? Почему не хочет понять, что Гитлер нападет на Россию, непременно? И Рихард говорит, то же самое…, – Зорге, несколько раз, ставил Москву в известность о будущей войне. В СССР от подобной информации отмахивались:
– Они считают, что Гитлер не нарушит пакт о ненападении…, – лимузин ехал по проспекту Мицкевича к северной дороге, на Каунас.
Маленький играл с жестяной моделью самолета. Йошикуни, немного позевывая, привалился к боку отца:
– Встреча с министром иностранных дел Уршбисом, – почтительно говорил Сугихара-сан, – встреча с послом Литвы в Италии Лозорайтисом. Он авторизован возглавить дипломатическую службу страны, в случае аннексии…, – Наримуне принял, с поклоном, протянутый плед. Он накрыл спящего сына:
– В случае оккупации, Сугихара-сан. Давайте называть вещи своими именами…, – Наримуне, отодвинув шторку, щелкнул зажигалкой:
– До сегодняшнего вечера надо найти всех граждан Японии в Прибалтике, связаться с ними, и убедиться, что они находятся на пути домой. У нас дипломатический статус, а им потребуется защита. Давайте списки, – велел Наримуне. Лимузин, вырвавшись на шоссе, прибавил скорость.
Беловежская пуща
Над зеленой травой лужайки еще не рассеялся легкий, белый туман. В искусно скрытом шалаше было тихо. На швейцарских часах Петра стрелка не подошла к семи. Они с фон Рабе появились здесь час назад, после раннего завтрака. Петр приехал в Брест, на особом поезде НКВД. Он пересел на эмку, с охраной, ждавшую его на вокзале. Фон Рабе, насколько он знал, сделал то же самое, с немецкой стороны границы. Усадьба оказалась большой и ухоженной. При поляках здесь размещался охотничий дом какого-то магната. Водяная мельница бойко крутилась. Магнат устроил над запрудой террасу, с кухней и столиками. Они с герром Максимилианом поужинали форелью, пахнущей дымком костра, и молодой картошкой. Фон Рабе привез ящик французского вина.
– Это не крымский портвейн, – хмыкнул Петр, пробуя белое бордо.
Магнат бежал, оставив в усадьбе севрский фарфор, медвежьи шкуры, и ванные комнаты, с муранской плиткой. Даже бельгийские ружья, в библиотеке, над камином из гранитных валунов, остались нетронутыми. Усадьба перешла НКВД, сюда привезли солдат и отличного повара. Петру, по дороге, сказали, что дом стоит в глубине пущи с начала прошлого века. Раньше здесь, действительно, работала мельница. На большой ветле, возвышавшейся над зеленым лугом, на тележном колесе, они увидели гнездо аиста. Оберштурмбанфюрер улыбнулся: «В наш баварский дом они тоже прилетают».
После ужина они пошли в засаду на кабана. Звери появились ближе к полуночи, они с фон Рабе взяли большого самца. Повар обещал на обед свежие сосиски, а остальное мясо он повесил коптиться. Утром сюда, к уединенному ручью, на водопой приходили косули.
Внимательно глядя на густые заросли малины, Петр вспоминал утренний дымок в Катынском лесу. Воронов приехал туда в конце апреля, встретив Тонечку и мальчика в Будапеште, устроив семью в Москве. Он знал, о слухах, что ходили, на бывших польских территориях, но никаких пулеметов в Катыни не ставили. Лес располагался слишком близко от Смоленска, подобное стало бы непредусмотрительным. Местное население могло начать болтать.
– Они и так болтают, – недовольно подумал Петр, смотря в оптический прицел бельгийского ружья. Они с фон Рабе молчали. Курить в засаде было нельзя, звери отлично чувствовали запахи:
– Болтают, – повторил Воронов, – что мне герр Максимилиан говорил? На их территориях тоже полно недобитой польской швали. Устроили правительство в изгнании, посылают эмиссаров, организовывают сопротивление…, – за форелью и вином они с фон Рабе обсудили сотрудничество, советских и немецких служб безопасности. Поляки затаились по обе стороны границы, в глухих лесах. С ними требовалось покончить, совместными действиями.
– В конце концов, – усмехнулся оберштурмбанфюрер, – прошел общий парад, в Бресте…, – Петр на параде не присутствовал, допрашивая арестованных в минской тюрьме НКВД, но Степан говорил о смотре военных сил. В параде даже участвовала авиация. Несмотря на договор о дружбе, Воронов, все равно, привез фон Рабе дезинформацию, впрочем, безобидную. Выходило, что, покончив с присоединением балтийских стран, Красная Армия отойдет от новых границ вглубь страны.
На последнем совещании, в Москве, Берия раздраженно, сказал:
– Кукушка и Рамзай спелись, твердят, что Германия нападет на Советский Союз, следующим летом, – он потряс радиограммами:
– Очень хочется вызвать их в Москву, и спросить, кто подсовывает подобную чушь, англичане или американцы, и кому они вообще продались…, – по мнению Петра, Горская работала на американцев. Он пока ни с кем не делился подозрениями, но все сходилось. Воронов не верил в совпадения:
– Ее отец был американским гражданином, она долго болталась в тех краях. Она и Янсон составляли короткий список. Янсон вербовал Паука. Даже если Янсон был чист, он, наверняка, рассказал жене о Пауке. Я Тонечке все рассказываю…, – Петр не только рассказывал, но и показывал. Он возил Тонечку во внутреннюю тюрьму НКВД, в ближние исправительные лагеря, и допрашивал при ней заключенных. Петр гордился своей работой. Воронову хотелось, чтобы Тонечка им восхищалась:
– Она меня только на западе видела, – думал Петр, – она не знает советского строя, нашего труда ради будущего, коммунистического общества…, – Тонечка, ночью, шептала:
– Я не думала, что в СССР может быть так хорошо…, – он вдыхал запах лаванды, целуя ей руки: «Любовь моя, как я счастлив…»
По соображениям безопасности Воронову нельзя было сохранять радиограмму от Кукушки, извещавшую о приезде Тонечки в Цюрих. Конечно, если бы он мог, он бы поместил бумагу в семейный альбом. Петр признался в этом Тонечке. Жена улыбнулась:
– Фрау Рихтер замечательная женщина. Добрая, ласковая, настоящий коммунист…, – если последнее и было верным, в чем, Петр, недавно, стал сомневаться, то доброй и ласковой Горскую мог назвать только человек, видевший ее в первый раз в жизни.
Петр, искоса, взглянул на фон Рабе. Немец сосредоточенно, смотрел на кусты, вскинув ружье. Воронов, недавно, пошел к начальству. Он поделился с Лаврентием Павловичем опасениями касательно Биньямина. Эйтингон к тому времени прилетел в Москву, на лето. Предатель Орлов дал обещание, под страхом расправы с его семьей, что он будет жить тихо. Орлов не собирался ничего публиковать. Устранение Кривицкого взял на себя Паук.
Они решили, что Петр не вернется в Мехико, как планировалось раньше. Эйтингон руководил последней частью операции «Утка». Петру предписывалось организовать проверку Горской, посредством Очкарика, как они обозначали между собой Биньямина. Воронов хотел заручиться помощью фон Рабе. Насколько они понимали, Очкарик болтался где-то во Франции. Через пару недель, по уверениям герра Максимилиана, войска вермахта входили в Париж.
– Мы не станем бомбить город, – усмехнулся немец, – в отличие от Британии. Фюрер заботится о сохранении культурных ценностей. Правительство капитулирует, как это сделали голландцы, и бельгийцы. Мы без единого выстрела займем столицу. У французов появится новое, лояльное, руководство. Как в Прибалтике, – весело добавил фон Рабе.
Петр отсюда ехал обратно в Минск, где встречался с Деканозовым. Через неделю СССР предъявлял Литве ультиматум о размещении военной силы на ее территории. Воронову и Деканозову поручили быструю чистку страны от нежелательных элементов. В Литве их скопилось достаточно, включая евреев, беженцев, поляков, местных офицеров, и священников.
– Организуем еще одну Катынь, – размышлял Петр, – мы четыре тысячи человек за три дня расстреляли, только из пистолетов. Тихо, без шума. Надо заранее подготовить рвы и транспорт из городских тюрем. Немцы так делают…, – фон Рабе поделился опытом работы в бывшей Польше. Оберштурмбанфюрер уверил Петра, что Германия не нападет на Советский Союз.
– Вы наши друзья…, – Максимилиан намазывал черную икру, привезенную Вороновым, на свежевыпеченный, ржаной хлеб, – и всегда ими останетесь. Мы покончим с Британией, – он вытер губы шелковой салфеткой, – раз и навсегда покажем Америке, где ее место…, – Петр не стал говорить фон Рабе о свадьбе:
– Незачем, – решил он, – хотя, если бы ни герр Максимилиан, я бы никогда не познакомился с Тонечкой. Интересно, она о Горской говорила, а о дочери, нет. Хотя дочь Горской в закрытом пансионе…, – фон Рабе получил от Петра данные по Биньямину. Оберштурмбанфюрер обещал, что, буде еврей попадет в поле зрения немецких служб безопасности, то его оставят в покое. Герр Максимилиан обещал сам проследить за выполнением распоряжения. Из Польши он ехал в Париж, с остановками дома, в Берлине, и в Бельгии.
Очкарика можно было бы убрать и руками немцев, но требовалось проверить Горскую. Осенью, Петр отправлялся в Европу.
– Вернусь, – улыбнулся он, – возьму Тонечку с Володей, и отдохнем на озере Рица. Бархатный сезон, Тонечке понравится. Товарищ Сталин нас приглашал. Степан пусть в Западном округе сидит, занимается аэродромами…, – Петр, нехотя, понимал, что, все равно, брат когда-то окажется в Москве, и его придется знакомить с Тонечкой. Воронову было стыдно за такого родственника, перед женой.
Петр надеялся, что Кукушка не пройдет проверку, ее отзовут в Москву, вместе с дочерью, а они с Тонечкой и Володей обоснуются в Цюрихе. «Импорт-Экспорт Рихтера» переходил в руки нового владельца. Петр собирался остаться в Швейцарии, пока Володя не пойдет в школу. Он говорил с Тонечкой, жена согласилась. Ей тоже хотелось, чтобы мальчик стал октябренком и пионером. Воронов ожидал, что, после Швейцарии он возглавит в наркомате какой-нибудь отдел.
Кусты зашевелились. Фон Рабе медленно, аккуратно, не делая лишних движений, навел ружье. Вчера, когда они ждали в засаде кабанов, Петр убедился, что герр Максимилиан отличный, хладнокровный охотник.
Туман рассеялся.
Она вышла на лужайку, осторожно переступая хрупкими копытцами, маленькая, изящная, с темно-рыжей шерсткой. Фон Рабе смотрел на стройную шею, на большие уши. Она стояла, осматриваясь. Из кустов выбрался козленок. Он прижался к матери, косуля лизнула его голову и подтолкнула к траве. Максимилиан вспомнил, стершиеся, давно не видные, шрамы, на животе заключенной 1103. Косуля подняла большие глаза, цвета жженого сахара. Фон Рабе не двигался. Едва заметным движением, он повел ружьем в сторону Петра.
– Я вчера ему выстрел уступил, – Воронов едва дышал. Петру хотелось одной пулей свалить и мать, и козленка. Ружье дернулось, передние ноги косули подломились. Она рухнула на траву, прикрыв собой малыша. Воронов услышал жалобный, высокий вскрик. Он достал охотничий нож: «Пойдемте, герр Максимилиан. Зверя надо свежевать сразу. Печень будет вкуснее». Воронов широкими шагами направился на луг, где по траве растекалась темная, дымящаяся, кровь.
Гостиную магната украшали неплохие пейзажи.
Макс, разглядывая их, понял, что художник рисовал окружающий лес. Здесь была мельница, ручей, стадо оленей на водопое, деревенские домики, со шпилем костела и гнездом аиста на дереве. Оберштурмбанфюрер стоял, засунув руки в карманы замшевой куртки, склонив светловолосую голову. Муха купил дезинформацию, привезенную Максом. Гиммлер, посылая фон Рабе на встречу, рассмеялся:
– Они получили половину Польши и балтийские страны. Они готовы поверить всему, что мы скажем. Если фюрер сообщит Сталину, что солнце вращается вокруг земли, варвар только кивнет…, – солнце не заходило над будущими территориями рейха. Макс видел предполагаемые карты новой Германии. Страна простиралась от Атлантического океана до Тихого, от Полярного круга до пустыни Сахара.
Все, что не становилось рейхом, отходило Японии:
– Океаны…, – Макс затянулся американской сигаретой, – тропики. Пусть японцы хозяйничают на юге. Отто говорит, что мы, арийцы, должны жить в умеренных широтах…, – брат остался в Кракове, налаживая работу медицинской службы. Он собирался переехать в новый концентрационный лагерь. Его возводили к западу от Кракова, рядом с городком Освенцим. Первая очередь была готова. Старые строения, как заметил Отто, долго бы все равно не прослужили:
– Мы хотим, чтобы Аушвиц стал примером эффективной работы на благо рейха…, – Отто, перед отъездом братьев, приготовил домашний обед.
Брат снимал элегантную квартиру, в Старом Городе. В ней, как всегда у Отто, царила безукоризненная чистота. Макс вымыл руки в ванной, больше похожей на операционную:
– Отто с детства таким славится. Я все разбрасывал, а он за мной подбирал. Генрих тоже аккуратным вырос. Он математик, у них подобное в крови…, – Макс похлопал себя по загорелым, гладко выбритым щекам.
В Пенемюнде весна оказалась теплой. Он гулял с 1103 по белому песку, слушая крики чаек, цепко держа женщину за хрупкое запястье. В передней домика он опустился на колени, снимая с 1103 простые, серые чулки, и черные туфли на плоской подошве:
– Песок прогрелся, ты не простудишься, моя драгоценная…, – Макс провел губами по тонкой щиколотке, по костлявому колену. Длинные пальцы поползли под юбку:
– Иди ко мне…, – он, привычным движением, поставил 1103 на колени, придерживая коротко стриженый, рыжий затылок. Она ничего не делала, не двигалась, ни тогда, ни потом, лежа на половицах. Она, казалось, даже не дышала, но Макса это волновало меньше всего. Он целовал тонкие, холодные губы:
– Я всегда буду рядом, моя драгоценная, всегда…, – на белом плече, на нежной шее виднелись следы его зубов. 1103 немного вздрагивала, он понимал, что женщина жива. Он стонал, удерживая ее, прижимая к себе, роняя голову на плоскую грудь:
– Я навещу тебя сегодня, как обычно…, – Макс готовил ей ужин, наливая вино. Он зажигал свечи, держа ее за руку, читая любимые стихи, Гете, или Байрона. На темной воде залива виднелась сверкающая дорожка:
– Не бродить уж нам ночами, хоть душа любви полна,
И, по-прежнему, лучами, серебрит простор луна…
Максу нравилось говорить, что они женаты.
Он шептал 1103, что они выбрались, в приморский коттедж, отметить годовщину свадьбы:
– Оставили детей на няню, – улыбался оберштурмбанфюрер, – у нас два мальчика и девочка, мое счастье, моя жемчужина…, – ему хотелось увидеть проблеск чувства в спокойных глазах цвета жженого сахара. Макс, надеялся, что 1103 заплачет, станет просить его замолчать, пообещает быть покорной, и работать на рейх.
Она медленно ела, точными, выверенными движениями. Тонкие пальцы немного огрубели. Вернер фон Браун выделил особый ангар для проекта 1103. По донесениям, заключенная проводила за работой почти круглые сутки, питаясь кофе и сигаретами. Конструкцию, вернее, остов, накрывал брезент. 1103 сама занималась сборкой, сама управлялась с инструментами и сварочным аппаратом.
Макс видел чертежи, поэтому не интересовался ходом работы. Фон Браун обещал законченный прототип, к следующей зиме. Полигон расширялся, Вернер вошел к рейхсфюреру с просьбой о дополнительных территориях и рабочей силе. Решено было возвести по соседству концентрационный лагерь.
За обедом на квартире у Отто, Макс заметил младшему брату:
– Придется тебе опять навестить побережье Балтийского моря.
Генрих весело отозвался:
– Не все тебе одному в Ростоке на яхте ходить, с папой и Эммой. Возьму лодку. Вернер не зря целый клуб организовал, для офицеров…, – в Пенемюнде заботились о досуге подчиненных. На полигоне построили гимнастический зал, конюшни, причал для яхт, привозили из Берлина новые фильмы.
Отто накрывал на стол:
– В новом лагере у нас тоже появится клуб, спортивный комплекс…, – он кивнул на дверь в отдельную гардеробную, с гантелями и штангой, – очень важно сохранять хорошую форму, правильно питаться…, – у Отто нельзя было ожидать ни мяса, ни рыбы. Брат приготовил суп из молодой спаржи, отличную, овощную запеканку, и пирог с лесной земляникой. Он, правда, ел только ягоды, разведя руками: «Для вас я купил сахар. Я от него воздерживаюсь».
Макс потушил сигарету в хрустальной пепельнице. Муха, после обеда, извинился. Русскому надо было, ненадолго, отлучиться по делам. Оберштурмбанфюрер подозревал, что в подвале особняка НКВД оборудовало устройства для прослушивания разговоров. Макс, из соображений осторожности, не привозил сюда никаких документов.
– Когда мы покончим с Англией, к следующему лету…, – на террасе особняка, он опустился в кованое кресло, – мы примемся за русских. Фюрер обещает, что Рождество мы отметим в Москве. Муху мы не расстреляем. Нам нужны лояльные русские. Они начнут работать под нашим руководством, как во Франции. Отто получит свои земли…, – Макс усмехнулся.
За обедом, брат долго распространялся о своей деятельности в обществе «Лебенсборн». После оккупации Норвегии, Отто успел слетать в Осло. В стране открывались дома для незамужних матерей, как в Германии:
– Их женщины получат арийскую кровь, – гордо сказал средний фон Рабе, – а в России, в деревне СС, я придумал следующее…, – Отто принес чертеж будущего поселения. Он хотел устроить бараки для славян, работников в поле и на фермах:
– Мы отберем девственниц, – пообещал брат, – проверим мерки. Женщинам, подходящим под наши стандарты, мы разрешим беременность, от арийца. Через несколько поколений все забудут, что славяне, когда-то, существовали…, – он открыл минеральную воду:
– Кстати, о женщинах, Генрих. Надо продумать вопрос отдельных блоков для поощрения заключенных, в лагерях. Японцы так делают, профессор Исии мне писал…, – серые глаза младшего брата безмятежно оглядели стол. Он отпил кофе:
– Очень хорошо заварен, Отто. Спасибо, ты сам его не пьешь…, – он указал на чашку: «Мы непременно примем во внимание все требования. Не беспокойся».
Ухоженный двор особняка был пуст. Усадьбу охраняли овчарки, однако солдаты не заходили сюда, в цветущий сад, с мраморным фонтаном. Щебетали стрижи, над лугом, над ветлой с гнездом аиста, заходило солнце. Едва слышно звенели комары. Макс, блаженно, вытянул длинные ноги:
– Надо захватить в Пенемюнде французских сыров, вина, если я в Париж еду…, – он, сначала, хотел сделать остановку в Саксонии, в крепости Кольвиц, проверить, как дела у товарища барона, однако махнул рукой:
– Видеть его не хочу. Пусть сдыхает от чахотки в каменном мешке. Холланда, я рано, или поздно поймаю, хотя он от нас и ускользнул…, – в Париже Макс намеревался увидеть мадам Шанель и посетить Лувр. Французы вывезли почти все ценности в провинцию. Фон Рабе, недовольно, поморщился:
– Пойди, найди их теперь. Но мы будем искать, непременно. Фюрер не зря хочет организовать музей, в Линце…, – туда предполагалось свозить шедевры. Впрочем, имелось и еще одно место, о котором в рейхе знало едва ли пять человек, включая Макса. Фюрер выбрал оберштурмбанфюрера, пригласив его весной на чай, в баварскую резиденцию. Навещая галерею на вилле, фюрер остался чрезвычайно довольным. Макс понял, что его в проект взяли, по выражению Гитлера, как носителя художественного вкуса и арийского духа. Материалы были засекречены даже серьезней, чем разработки групп Гейзенберга и Отто Гана. За одно упоминание о папках полагалась гильотина.
– 1103 опять на рисунок смотрела…, – он налил себе холодного чая, со зверобоем, из хрустального кувшина, – хоть чем-то я ее заинтересовал. Она оживляется, когда видит женщину. Неудивительно, они похожи…, – на столе у 1103 Макс заметил книги по средневековой математике:
– Она Роджера Бэкона читала, монаха, францисканца. Зачем, интересно? Впрочем, она разносторонний ученый, как Леонардо…, – Макс напомнил себе, что надо вернуться в Рим. Он хотел, как следует, нажать на проклятых попов:
– Можно отпустить какого-нибудь арестованного священника, не жалко…, – он откинулся в кресле:
– Даже кошки у них здесь нет…, – Макс любил гладить 1103 по голове, или между лопатками. Отто, подростком, вырезал глаза у живых кошек:
– Папа и Генрих не знают. Отто объяснил, что они подобного не поймут, а он хотел подготовиться к обучению на врача. Он потом кошек поджигал, живых. Мы в лес уходили, в Баварии…, – Макс не помогал брату. Ему были неприятны медицинские манипуляции. Он просто следил за тропинкой, а Отто хоронил трупы животных.
По дороге в Париж, Макс намеревался остановиться в Мон-Сен-Мартене. Он помнил, с Гейдельберга, что у де ла Марков хорошая коллекция картин. В городке разместили оккупационные части вермахта. Макс успел справиться в документах:
– Заодно посмотрю на Элизу…, – зевнув, он посчитал на пальцах, – ей едва за двадцать. Очень хорошо. Девственница, католички все девственницы. Кровь Арденнского вепря, по прямой линии, – Макс даже был готов согласиться на венчание:
– Папа обрадуется. Пусть с внуками возится, ему пора. Эмму, после школы, я устрою на Принц-Альбрехтштрассе, секретаршей. У нее хорошая голова на плечах. Выйдет замуж за члена СС, своего человека, – сзади раздались легкие шаги. Муха всегда ходил неслышно.
Лазоревые глаза блестели:
– Вечерний клев здесь отличный, герр Максимилиан. Мы завтра расстаемся. Я обещал уху, по русскому рецепту, с расстегаями…, – на обед подали свиные колбаски и оленью печень, в сметане. Фон Рабе увозил в Берлин банки с черной икрой, подарок Мухи.
Петр был в хорошем настроении. Он поговорил, по особой связи, с Тонечкой и Володей. В квартире на Фрунзенской поставили вертушку и прямой, междугородный телефон. Малыш лепетал в трубку: «Папа, папа», Тонечка смеялась. Жена понизила голос:
– Возвращайся быстрее, мой милый, я скучаю. Помнишь, в Будапеште, в отеле…, – в Будапеште Петр снял номер люкс, в отеле «Геллерт», с видом на Дунай. Они с Тонечкой ходили в купальню, в турецкие бани, Петр водил ее по дорогим магазинам. Они вызывали няню, обедали в ресторанах, и слушали Верди, в ложе оперы. Тонечка надела низко вырезанное платье, жемчужного шелка, с палантином белой лисы, и длинные, выше локтя, перчатки. В оперу они ехали на отельном лимузине.
Поднимаясь наверх, Воронов остановился, прислонившись к стене. Он, тяжело дыша, представил сбитые простыни, на огромной кровати, ее стон:
– Милый, милый, я тебя люблю…, – Петр ничего не скрывал от начальства, хотя для всех Тонечка оставалась испанкой, республиканкой, товарищем Эрнандес. О книге он никому не сказал. Тонечка уверила его, что давно разочаровалась в Троцком:
– В любом случае, – она скользнула в руки мужа, – с ним скоро будет покончено…, – в темноте спальни мерцали прозрачные глаза.
– В конце лета, – шепнул Петр, – я сейчас уеду, в Прибалтику. Вернусь, и мы отдохнем где-нибудь, пару дней. Ты устаешь, с ребенком, с работой…, – у Тонечки была няня, горничная, и водитель, хотя жена предпочитала сама сидеть за рулем. Личный парикмахер, приезжал на Фрунзенскую по звонку. Обеды доставляли из гостиницы «Москва», фрукты, минеральную воду, икру и сыры, из закрытого распределителя. Петру пригнали новую, блестящую эмку, для Тонечки. Воронов не мог поверить своему счастью. Он, зачастую, ловил себя на глупой, мальчишеской улыбке.
Петр напомнил себе, что надо привезти Тонечке янтарь, из Литвы:
– Может быть, она меня обрадует. Родится девочка, такая же красивая…, – фон Рабе поднялся: «Надеюсь, нас не съедят комары…»
– У реки ветрено, герр Максимилиан, – Муха легко сбежал по ступеням террасы. Он подхватил английские удилища, оставленные здесь магнатом:
– Я рассчитываю на ведро форели, – сообщил он, закуривая, – я понял, что вы хорошо рыбачите….
– Жаль, что мы с вами не можем съездить на море, – они прошли в открытые солдатом ворота.
– Все впереди, герр Максимилиан, – подмигнул Петр, спускаясь к переливающейся золотом, тихой реке.
Каунас
В маленькой квартире рава Горовица легко, едва уловимо, пахло имбирем. Тикали часы на стене. Из растворенного окна, выходящего во двор синагоги, слышался детский смех. Утреннее солнце лежало на непокрытых половицах, в воздухе плясали едва заметные пылинки.
Регина сидела на венском стуле, за круглым столом, глядя на маленький альбом, в потертой, бархатной обложке. В чашке остывал кофе. Взяв из медной пепельницы папиросу, девушка глубоко затянулась.
Регина выросла в скромных комнатах, по соседству с Пейтау-шул, синагогой в Старой Риге, у приемных родителей, пожилых и бездетных. Когда годовалую Регину, с другими, осиротевшими в погромах малышами, «Джойнт» привез в Ригу, Гиршманам шел шестой десяток. Приемный отец Регины работал бухгалтером, на мебельной фабрике. Девушка потянулась за ридикюлем. В латвийском паспорте, лежало свидетельство о рождении, и справка, выданная «Джойнтом». Регина знала, что она не родной ребенок Гиршманов. Мать и отец рассказали ей обо всем, еще до школы.
Фотографий никаких не сохранилось, но в детском доме, в Белостоке, девочку снабдили документами. В бумагах значилось, что ее зовут Малка Горовиц. Покойными родителями Малки были Натан и Батшева. Родилась Малка в девятнадцатом году, в местечке Василькув, в шестнадцати милях от Белостока.
Гиршманы сказали дочери, что ее, годовалую, после смерти родителей, вечером, нашли под кроватью, в спальне. Девочка лежала тихо, словно мышка, укрытая одеждой, и только вздрагивала. Ее старшая сестра, Хана, пропала без следа. Армия Горского вырезала и сожгла половину местечка. Выжившие люди, собрав сирот, пешком дошли до города.
Мать погладила Регину по голове:
– Два годика твоей сестре исполнилось, милая моя. Ее тоже убили. Эти звери всех убивали…, – Регина ходила в синагогу только на праздники. Гиршманы не были соблюдающими людьми, но ее мать зажигала свечи, а отец делал кидуш. Регина, с двенадцати лет, начала читать заупокойную молитву, по родителям и сестре. Женщины, обычно, подобного не делали, но Регина настояла на своем.
Она привыкла думать, что у нее нет другой семьи, кроме Гиршманов. Родители умерли три года назад, когда Регина поступила в университет. Перед отъездом из Риги, с подростками из клуба, Регина отдала квартиру дальним родственникам господина Гиршмана. Девушка пожала плечами: «Я сюда возвращаться не собираюсь. Советы не оставят в покое Прибалтику. Здесь случится то же самое, что и в Польше».
На простом, фаянсовом блюде лежало печенье, от него и пахло пряностями. Регина пришла к кузену утром. Рав Горовиц собирался в японское консульство. Регина, неожиданно робко, спросила: «Ты уверен, что тебя примут?». Кузен повернулся от зеркала:
– У меня рекомендательное письмо от первого секретаря американского посольства. Чашку кофе они мне нальют, не беспокойся, а с остальным…, – Аарон тяжело вздохнул. Его собственная страна, наотрез, отказалась ставить визы евреям, не имеющим вызова от родственников.
– То есть почти никому, – подытожил Аарон, приведя в квартиру напротив синагоги доктора Судакова. На газовой плите стояли кастрюли с обедом. Авраам, приподняв крышку, одобрительно заметил:
– Куриный бульон, с домашней лапшой, котлеты. Словно я под крылом госпожи Эпштейн, дома, в кибуце. Ты готовить, что ли, научился? – он подтолкнул Аарона. Рав Горовиц коротко улыбнулся:
– Регина приходит, ухаживает за мной, обеды варит…, – Аарон сказал кузине, что пошлет телеграмму отцу, в Нью-Йорк:
– Ты получишь вызов, – наставительно заметил рав Горовиц, – вернешься обратно в Ригу, и отправишься в Америку…, – он осекся, вспомнив, что в Европе идет война. Дальше Стокгольма, Регина, одна, все равно бы не уехала.
Серо-голубые глаза кузины похолодели:
– Я намереваюсь жить в Палестине, – отчеканила девушка, – я сионистка, и…, – рав Горовиц, обычно, держал себя в руках, но девчонка была семьей:
– Нечего стесняться, – сказал себе Аарон, – ей едва за двадцать. Она не знает, о чем идет речь, нигде не была…, – он присел на подоконник. Над крышей синагоги кружились белые голуби.
– Вот что, – наконец, заметил, Аарон, – тебе двадцать один, а мне тридцать. Я последние четыре года работаю в Европе. В Берлине, в Праге, в Польше…, – он повертел сигарету:
– Регина, не упрямься. Ты отправишься в Стокгольм, и подождешь Меира…, – на столе лежал альбом, в потрепанной обложке. Регина видела фотографии своего дяди, кузена Меира, и кузины Эстер, с близнецами, вырезку из кинематографического журнала, со снимком покойной тети Ривки, на церемонии вручения «Оскара». Регина рассказала кузену Аарону о сестре. Рав Горовиц отозвался:
– Кузен Теодор мне писал, из Парижа. Его невеста, мадемуазель Аржан, тоже сирота, в погромах родителей потеряла. Она из-под Белостока…, – Регина открыла рот: «Аннет Аржан. Я видела ее фильмы. Она француженка…»
– Еврейка, – устало ответил рав Горовиц, – она Гольдшмидт, на самом деле. Ей фамилию доктор Генрик дал, в детском доме, в Варшаве…, – Аарон посмотрел на смуглые, зарумянившиеся щеки кузины:
– Они похожи, только Регина ниже ростом. Что мне Теодор сообщил? Правильно, мать мадемуазель Аржан звали Басей, Батшевой. Александр, которого она вспомнила, это Горский. Господи, неужели такое возможно? – Регина, разумеется, собралась во Францию, чего Аарон никак не мог позволить. Оказалось, что у кузины такой же упрямый характер, как и у Эстер. Аарон вспомнил, как Меир и сестра орали друг на друга, подростками. Регина стукнула кулаком по столу:
– Это может быть моя сестра, родная! Как ты не понимаешь, я должна ее вывезти из Франции. Тем более, ее жених без вести пропал…, – Аарон отрезал:
– Найдется, кому туда отправиться, без девчонок. Ты не была в Германии, а я в Берлине два года прожил. Я видел Дахау, дорогая моя. Слушай меня, и делай, что я говорю.
Кузина поджала губы:
– Ты не можешь мне запретить ехать в Палестину, Аарон. Все евреи должны собраться в Израиле…, – Регина увидела, как опасно заблестели темные, красивые глаза: «Он только с виду мягкий, – поняла девушка, – он умеет настоять на своем».
– Не ехать с комфортом, – ядовито сказал рав Горовиц, – а тайно, с поддельными документами, пересекать государственные границы…
Регина попыталась сказать, что в группе Бейтара есть и другие девушки.
– Я тебе не разрешаю, – заключил рав Горовиц, – больше обсуждать нечего.
Приведя кузена Авраама, домой, с вокзала, за обедом, рав Горовиц услышал еще об одном новом родственнике.
– Отличный парень, – одобрительно заметил доктор Судаков, – я вас познакомлю…, – Авраам жадно ел:
– Когда я еще кошерную курицу попробую, до Израиля…, – он поднял рыжую голову:
– Максим сказал, что у него дела, в городе…, – Авраам, на каунасском вокзале, ожидая кузена под часами, недоуменно спросил:
– Какие дела? Ты здесь в первый раз, нелегально перешел границу, языка не знаешь…, – Волк, сдвинув кепку на затылок, покуривал папироску. Длинные, ловкие пальцы стряхнули пепел. На забитом перроне пахло гарью и цветущими липами. Наверху, в репродукторе, играла музыка. Волк выбросил окурок:
– Я нигде не пропаду, пан Авраам. Надо понять, с кем придется, так сказать, сотрудничать…, -оглядевшись, он велел:
– Дай мне адрес раввина Горовица, а с остальным я разберусь. Где здесь рынок? – голубые глаза улыбались. Дизель наполняли пассажиры. Всю дорогу от Вильнюса до Каунаса они простояли в тамбуре вагона.
Авраам вырвал из блокнота лист бумаги:
– Я тебе начерчу. Что ты покупать собрался, у тебя денег нет…, – сунув руку в карман, Волк вытащил пачку купюр, с литовскими буквами:
– Как это нет?– удивился Максим:
– Вот они, передо мной…, – красивые губы усмехнулись:
– Кошелек давно на путях валяется, где-то в пригороде. Пассажиры здесь тоже беспечные, как и в столице моей социалистической родины. Никакой разницы, – приняв бумагу, Волк похлопал Авраама по плечу: «Завтра увидимся».
Он, гуляющей походкой, направился к привокзальной площади. Доктор Судаков покрутил рыжей головой: «И не поспоришь с ним».
За печеньем и кофе Аарон рассказал Аврааму о своем плане. Первый секретарь американского посольства объяснил раву Горовицу, что Япония имеет право поставить транзитные визы, для проезда через территорию Маньчжоу-Го. Мистер Уоррингтон развел руками:
– Обычно подобные документы выдают на основании существующей визы в страну, куда направляется путешественник, но, может быть, вам удастся уговорить японцев. Помните, мистер Горовиц, русские войдут в Литву через неделю, не больше. Людей с визами они трогать не станут, пропустят через свою территорию, в Маньчжурию, и дальше…, – куда дальше, Аарон пока не знал. Рав Горовиц, бодро сказал себе:
– На месте разберемся. Главное, чтобы японцы согласились. Маньчжурия большая страна, можно затеряться. На востоке сейчас безопасней, чем на западе…, – Уоррингтон выдал ему рекомендательное письмо для консула Японии в Литве, господина Сугихары: «Это все, что я могу сделать, мистер Горовиц».
Аарон, искренне, поблагодарил первого секретаря. Рав Горовиц мало надеялся на успех, но стоило попробовать. Он вспомнил, что кузен Наримуне в Стокгольме, послом по особым поручениям:
– Может быть, связаться с ним? Хотя, что он сделает? Он не нарушит правила выдачи виз. Если бы речь шла об одном человеке, а здесь тысячи беженцев…, – разобравшись с японцами, Аарон хотел послать телеграмму отцу и Меиру. Он оставил кузину, замешивающей тесто, на кухне. Регина хотела сделать печенье, к обеду. Она познакомилась с доктором Судаковым вечером, на встрече группы, в синагоге. Утром Авраам пошел в тир, проверять, как стреляет молодежь. Услышав, что мадемуазель Аржан может оказаться сестрой Регины, кузен хмыкнул:
– Я в Праге заметил, что она на покойную тетю Ривку похожа. Но Аарон прав, госпожа Гиршман, то есть Регина…, – девушка заметила, что доктор Судаков, отчего-то, покраснел, – вам…, тебе нельзя ехать во Францию, это опасно.
– Именно, – доктор Судаков остановился на углу аллеи Свободы. Они провожали Регину до квартиры учительницы из еврейской гимназии, где ночевала девушка. Было поздно, улицы опустели, только иногда по мостовой проносились такси. Регина, вскинув голову, посмотрела на крупные, летние звезды:
– Они обо мне заботятся. У меня семья появилась, я и не думала, что подобное случается…, – повеяло сладким ароматом лип, доктор Судаков, решительно, щелкнул зажигалкой:
– Еще и кузина Эстер в Европе застряла. В общем, Регина поедет со мной, в Израиль, – он выпустил клуб дыма:
– Не волнуйся, Аарон, я отвечаю за группу. За вас, кузина…, – он склонил рыжеволосую голову.
– Поедет со мной, в Израиль…, – вспомнила Регина его уверенный голос:
– Со мной…, – она протянула руку к альбому.
Познакомившись с доктором Судаковым, Регина поняла, что нравится ему. Кузен рассказывал молодежи об Израиле, о кибуцах и университетах, об отрядах, охранявших поселения, о театрах и кафе в Тель-Авиве. Серые глаза, в темных ресницах, смотрели в ее сторону. Регина, невольно, краснела. Она училась в смешанной гимназии, и ездила в сионистские лагеря, где мальчики и девочки жили рядом. У Регины на руках были пожилые, больные родители. У девушки не оставалось времени на танцы, или кафе. После занятий в университете она бежала в клуб Бейтара, или на частные уроки, готовила ужин для матери с отцом. По выходным Регина убирала квартиру, занималась, или гуляла с Гиршманами в парке.
Регина ни о чем подобном и не думала. В молодежную группу Бейтара приходило много мальчиков. Регина, и в Риге, и летом, в лагерях, привыкла командовать ровесниками. Девушка относилась к ним свысока. Она и в школе преподавала старшим классам, несмотря на молодость. Опытные педагоги хвалили ее за твердый характер. Регина улыбалась: «Я в клубе научилась, с подростками…».
Она не знала, как себя вести. За Региной еще никто, никогда не ухаживал.
– Доктор Судаков за тобой не ухаживает, – сердито сказала себе девушка, – нечего придумывать. Он просто на тебя посмотрел, несколько раз. Это ничего не значит, – Аарон предупредил ее, что кузен появится к обеду:
– И еще один человек, наверное…, – рав Горовиц, замявшись, махнул рукой:
– Увидишь, в общем…, – он легко сбежал по гулким ступеням старого подъезда. Регина, перегнувшись через перила, крикнула: «Удачи!».
Она отхлебнула холодного кофе:
– Аарону надо жениться, – хихикнула девушка, – ему тридцать лет. Пусть над своими детьми хлопочет. Он раввин, они обычно рано женятся…
Ее отец тоже, в первый раз, женился молодым, девятнадцати лет. Регина смотрела на старую, четкую фотографию, прошлого века. Внизу вились золоченые буквы: «Ателье Гольдмана, Иерусалим, 1889 год». Рассматривая невысокого, изящного юношу, в черной капоте и шляпе, с бородкой, Регина поняла, что напоминает отца. Рав Натан и его первая жена на фото, конечно, не касались друг друга. Хорошенькая девушка, вряд ли старше восемнадцати лет, носила скромное платье и шляпку:
– Детей у них не появилось. Его первая жена умерла, до войны…, – вспомнила Регина голос кузена Аарона, – дядя Натан уехал в Польшу. Он преподавал в ешиве, в Слободке. Потом война началась, неразбериха. Папа последнее письмо получил летом четырнадцатого года. Твоя мама, Батшева, наверное, была из Белостока. Они познакомились, решили, что в провинции безопаснее войну переждать. Твоя сестра родилась, потом ты…, – Регина, в Риге, покупала женские журналы. Она не могла поверить, что высокая, тонкая красавица, в смокинге и женских брюках, в бриллиантах от Картье, снимавшаяся с Жаном Габеном, может оказаться ее родной сестрой.
– Хана, – улыбнулась Регина, – я, конечно, не помню ничего. Аарон сказал, что она тоже все забыла, кроме имени нашей матери…, – девушка смотрела на молодое лицо Натана Горовица. Регина, всхлипнув, вытерла глаза:
– Жаль, что маминого фото нет. Они не знали, в Америке, что папа женился…, – вздрогнув, она потушила сигарету. В передней жужжал звонок. Регина застегнула воротник простой, хлопковой блузы. Девушка пошла, открывать дверь.
Идя к синагоге, по узким улицам Старого Города, Волк даже что-то насвистывал.
Вчерашний вечер выдался очень удачным. Максим понял, что в пока еще буржуазной Литве, во-первых, остались люди, говорящие на русском языке, а во-вторых, найдется, чем поживиться. Рынок не разъехался. Пробираясь между лотками с молодой картошкой и овощами, с телегами, где сидели крестьяне, Волк почувствовал себя, как дома.
В Москве он в подобных местах не появлялся, с мальчишеских времен, когда Максим, десятилетним ребенком, учился ремеслу. Юношей он занялся кражами в автобусах и трамваях, потом в столице открыли большие магазины и метро. Волк, с удовольствием, толкался у прилавков, пробуя деревенскую колбасу и желтый сыр с тмином. За час он собрал в кармане неплохой улов, быстро избавляясь от кошельков.
Волка заметили. Паренек, в суконной курточке и кепке, пристроившись за ним, не отходил, ни на шаг. В конце концов, Максим кивнул на вывеску пивной. Литовского языка Волк не знал, но люди с кружками в руках, покуривали на улице. Показав буфетчику на бочку, Максим устроился в углу, с тарелкой соленых сухариков. Отпив темного пива, Волк поднял голову. У столика появился невысокий мужчина, лет пятидесяти.
Новый знакомец говорил на русском языке, с акцентом. Пан Юозас объяснил:
– Я еще не забыл уроки, в приходском училище.
Волк уверил его, что в Каунасе проездом, и не собирается оставаться в городе. Пан Юозас усмехнулся:
– Я мальчишкой на рынках крутился, до войны, однако о батюшке вашем слышал. За знакомство! – заказав бутылку водки, он поднял руку: «Вы гость, пан Вилкас».
Максим хотел отдать пану Юозасу деньги. Мужчина покачал головой:
– Мы не обеднеем, поверьте. Все равно, – он помрачнел, – скоро все соседями станем, будем под Советами жить…, – Волк выяснил, что дорога на побережье известна. На море имелись надежные рыбаки:
– И Авраам говорил, что знает нужных людей…, – он сверился с листком из блокнота, – пока лето, надо закончить дела с братьями Пупко. Летом в Швецию перебираться удобнее. Не штормит, по словам ребят…, – Максим предполагал, что, в суматохе первых месяцев так называемой советской власти, как кисло, думал он, ему удастся перевести братьев через границу. За Минск он не беспокоился. Даже в тюрьме НКВД работали прикормленные люди, а в лесах сидели польские, как писали в газетах, банды.
Пан Юозас пригласил его переночевать в неприметном особняке на окраине Каунаса. На стол принесли французское шампанское и русскую икру. Пан Юозас облизал ложку:
– С икрой, думаю, затруднений не предвидится, а вино…, – он взялся за бутылку «Вдовы Клико», – когда допьем старые запасы, больше его неоткуда будет взять, с войной…, – в гостиной собрались только мужчины. Все соглашались, что Франция капитулирует, как и Бельгия с Голландией. Молодежь в Каунасе русского языка не знала. Пан Юозас и другие гости средних лет переводили Максиму. Судя по всему, многие литовцы собирались, как и поляки, скрывшись в лесах, воевать с Красной Армией. Максим, дойдя до нужного дома, где жил рав Горовиц, хмыкнул:
– Они решительно настроены, но что дальше? Здесь двадцать тысяч советских солдат, на военных базах. После ультиматума они всю страну наводнят, вместе с НКВД…, – вспомнив братьев Вороновых, он сдержал ругательство.
Волку предлагали девочек, их привезли на такси. Отказавшись, он отлично выспался, в мягкой постели, под шелковым одеялом. При особняке состояла пожилая пара, его одежду вычистили и привели в порядок. Привыкнув к милиционерам, на улицах Москвы, Максим долго удивлялся тому, что ни в Каунасе, ни в Вильнюсе, их не видно. Пан Юозас пожал плечами:
– Зачем они, пан Вилкас? У нас тихая страна, все друг друга знают…, – литовец, со значением, поднял бровь:
– Пока Литва тихая, – со вздохом подумал Максим, – но понятно, что НКВД устроит, то, же самое, что и на новых советских территориях. Лагеря, расстрелы…, – он ушел из особняка, утром, с адресом пана Юозаса и уверениями, что пану Вилкасу, всегда будут рады в Литве.
– Мой хутор, – пан Юозас передал ему записку, – родовой. Он заброшен, якобы…, – литовец тонко улыбнулся, – но в лесах всегда можно отсидеться. Место глухое…, – Максим, издалека, увидел рыжую голову кузена Авраама.
– Может быть, стоило, все-таки отдохнуть…, – Максим вспомнил миленькую, светловолосую, сероглазую девушку, одну из тех, кого доставили для гостей.
– Господь его знает, когда мне теперь это удастся…, – Волк помахал кузену.
Доктор Судаков ходил за билетами на дизель, через Вильнюс, до глухих, маленьких станций. На встрече в синагоге, он разделил семьдесят человек на маленькие группы, для перехода границ. При каждом десятке состоял один из ребят Авраама, с оружием. Пистолеты были и у подростков. Авраам, лично, проверил, как они умеют стрелять. Доктор Судаков заметил:
– Надо соблюдать дисциплину. Руководит группой один человек, никакой пальбы без дела. С вами пойдут местные проводники, от границы Советского Союза, и до Тисы. Общий сбор в Будапеште. Из Венгрии мы поедем в Салоники. До Бейрута поплывем на корабле, и опять пешком…, – Авраам подытожил:
– В конце лета окажетесь на еврейской земле, дорогие мои. В будущем государстве Израиль…, – Авраам намеревался провести осенние праздники дома и вернуться в Польшу, выручать людей из гетто.
Увидев кузину Регину, как называл ее рав Горовиц, Авраам поместил девушку в свой десяток человек, уезжавший из Каунаса последним. Доктор Судаков решил, что ни в какую Америку госпожа Гиршман, вернее, Горовиц, не отправится:
– Еще чего не хватало, – угрюмо думал Авраам, – хватит и того, что ее сестра, – он был уверен, что мадемуазель Аржан, действительно, старшая сестра Регины, – за гоя замуж собирается. Хотя Теодор пропал, без вести…, – Авраам бывал в Париже, до войны. Он помнил упрямые, голубые глаза кузена:
– Если он жив, он объявится. А Мишель? Что с ним, неужели погиб…, – Авраам хотел сегодня поговорить с Региной.
Девушка выросла в сионистском клубе, и не боялась работы. Авраам понял, что она не страдает предрассудками:
– Она наша женщина, – Авраам увидел крепкие, ловкие руки кузины, – она сможет преподавать, обрабатывать землю, взять винтовку, если понадобится. Она мне не откажет, я уверен…, – он улыбался, думая о хорошенькой, изящной фигурке, о темных, тяжелых волосах, о ее решительном голосе. Регина десять лет учила иврит, в гимназии. Девушка знала наизусть те же стихи, что любил Авраам. Она отлично говорила на языке:
– Я преподаю иврит, кузен, вместе с немецким языком и французским…, – Авраам обрадовался:
– Очень хорошо. Мы хотим открыть в Кирьят Анавим, моем кибуце, настоящую школу, не только начальную. Вы нам очень пригодитесь, кузина…, – Регина, кивнув, немного покраснела.
– Никакой Америки, – Авраам пожал руку Максиму, – она переедет в мою комнату, в кибуце, и станет моей подругой. То есть женой, мы поставим хупу, но это косность, называть женщину подобным образом…, – покойный отец Авраама отказывался произносить слова «жена» и «муж». Бенцион замечал:
– Пока мы не очистим язык от лексикона патриархальных времен, мы не построим нового государства…, – родители Авраама всегда обращались друг к другу «товарищ».
– Товарищ Регина…, – нежно подумал доктор Судаков. Он подтолкнул Максима к подъезду:
– Пошли, нас ждет отличный обед. Аарон в консульстве, скоро вернется. Познакомишься с дочкой дяди Натана, посмотришь семейный альбом. Я снимки не могу возить, – усмехнулся Авраам, – по соображениям безопасности…, – лязгнул засов, на них повеяло пряностями. Волк опустил глаза.
Она едва доходила ему до плеча, маленькая, изящная, в темной, суконной юбке, и белой блузке. Волк увидел стройные ноги, в туфлях на низком каблуке. Девушка протянула руку, смуглые щеки раскраснелись:
– Я Регина, Регина Гиршман. Вы, наверное, приятель доктора Судакова, из группы…, – Максим снял кепку. Не успела Регина опомниться, как Волк коснулся губами ее руки:
– Нет, мадемуазель, – сказал он весело, по-французски, – вы, может быть, обо мне слышали. Я еще один родственник…, – Регина смутилась:
– Рав Горовиц, Аарон, меня предупреждал, но не говорил, как вас зовут…
– Максим, – Волк подмигнул Регине. Девушка спохватилась:
– Заходите, пожалуйста, обед готов…, – Волк, уверенно, направился в комнаты. Авраам, сжав зубы, посмотрел ему вслед:
– Вот оно как. Но я решил, и я от своего слова не отступлю. Хоть бы мне с ним драться пришлось…, – он посмотрел в тусклое зеркало, в передней:
– Регина уедет со мной, иначе не бывать. Сегодня сделаю предложение…, – он повесил кепку на старую, рассохшуюся вешалку. Из столовой доносился звон посуды, запах свежего бульона и веселый голос Регины: «Садитесь, Максим».
Доктор Судаков, пробормотав себе что-то под нос, пошел мыть руки.
Полуденное солнце играло в отливающей светлым янтарем, хрустальной стопке с аквавитом. Пахло пряностями, анисом, тмином и фенхелем. На бутылке красовалась этикетка: «O. P. Anderson & Son i Göteborg». Плетеные кресла стояли на каменной, выходящей в ухоженный сад, террасе. Цвела липа, белые лепестки яблони лежали на густой, подстриженной траве. Крохотный пруд окружала дорожка, усыпанная белой, мраморной крошкой. Томно жужжали пчелы.
Мальчик, поерзав на коленях у Аарона, зачарованно, сказал, по-английски: «Рыбки! Рыбки, дядя!». Рав Горовиц, наклонившись, поцеловал черные, мягкие волосы на затылке: «Беги к рыбкам». Йошикуни, спрыгнув на террасу, потянул его за руку: «Со мной, дядя!»
– Сейчас придем, милый, – уверил его отец. Мальчик поскакал к пруду. Аарон проводил взглядом аккуратную матроску. Йошикуни, увидев Аарона, завладел гостем. Мальчик показывал игрушки, деревянный поезд, жестяные самолеты и машинки. Кузен развел руками:
– Он в Стокгольме, все время, с няней. Он тянется к мужчинам, несмотря на то, что я один его воспитываю…, – Аарон держал смуглую ладошку ребенка. Сердце, на мгновение, заболело, глухо, тоскливо. Он вспомнил Клару, вспомнил, как кормил птиц, с Паулем, как девочки катались на карусели:
– У них четверо детей…, – сидя на персидском ковре, в гостиной консульской квартиры, Аарон строил с Йошикуни башню, из кубиков, – и, наверное, еще родятся. Пусть только будут счастливы, пусть их война не коснется. Людвиг и Пауль работают, на верфи. А если Гитлер начнет Лондон бомбить…, – мальчик сопел, прижавшись к боку Аарона. Они возвели довольно высокую башню. Рав Горовиц кивнул на самолет: «Поднять его в воздух?»
Йошикуни, гордо, сказал:
– Я был. Был в самолете. С папой…, – французские окна гостиной выходили на террасу. Наримуне накрывал на стол. Увидев Аарона, в приемной консульства, он, нисколько не удивился. Граф извинился перед Сугихарой-сан:
– Я поговорю с господином Горовицем, с вашего позволения…, – дипломаты долго кланялись друг другу. Аарон никогда не имел дела с японцами, но вспомнил:
– У них подобное принято. Папа писал, что Меир ездил на Гавайи, серфингом заниматься. Вряд ли он только Гавайями ограничился. Наверняка, и до Японии добрался…, – брат коротко, сообщал, что работает в столице, и у него все хорошо. Америка оставалась нейтральной страной, Аарон больше не беспокоился за Меира. Судя по всему, брат не собирался возвращаться в Европу.
– Но ведь придется вернуться, кому-то…, – Аарон видел кузена Наримуне только на фотографиях, но узнал его, когда граф появился в приемной, где рав Горовиц ожидал господина Сугихару. Кузен носил безукоризненный, тонкой, английской шерсти, костюм, с накрахмаленной рубашкой, и шелковым галстуком. Бриллианты на запонках переливались радужным сиянием. Пахло от него кедром, черные волосы были хорошо подстрижены.
Аарон вспомнил, что у него самого костюм, хоть и чистый, но берлинских времен, а на рубашке есть пятна от чернил. Рав Горовиц сам стирал, пришивал пуговицы, и старался не тратить деньги на одежду. «Джойнт» переводил ему заработную плату, но Аарон знал, что беженцам средства нужнее. Он жил очень скромно, растягивая одну курицу на неделю. Аарон готовил простой завтрак, варил большую кастрюлю супа, с картошкой и капустой, а в его котлетах было больше хлеба, чем мяса. Регина, подумал Аарон, конечно, управлялась на кухне гораздо лучше:
– Клара тоже хорошо готовила…, – Аарон старался не думать, ночью, о Кларе, или покойной Габи. Это было слишком больно. Он лежал, закинув руки за голову, глядя в потолок. Аарон размышлял, как лучше вывезти из Европы Эстер, с детьми, и кузину Хану, то есть мадемуазель Аржан:
– Пока я папе отправлю телеграмму, – понял Аарон, – пока сюда придет вызов, для Регины, Советы успеют оккупировать и Литву, и Латвию. Мне они не страшны, у меня американский паспорт, но Регина…, – у кузины паспорт был латвийский. С началом аннексии она становилась подданной СССР.
Рав Горовиц понял, что нельзя рисковать. Он отлично знал, что случилось на восточных территориях Польши, после так называемого добровольного присоединения к Советскому Союзу: – Ладно, – решил Аарон, – пусть едет в Израиль. Авраам о ней позаботится, можно не беспокоиться. В Палестине безопаснее, чем в Европе…, – до Палестины надо было еще добраться, но Аарон доверял доктору Судакову, с его опытом тайных путешествий через государственные границы. Регина, как, оказалось, тоже умела стрелять, хотя пистолета у кузины не было. Рав Горовиц надеялся, что оружия у девушки и не появится:
– После войны разберемся, что делать дальше…, – поворочавшись, он щелкнул зажигалкой, – Регина может успеть замуж выйти, в Израиле. А я? – Аарон курил, слушая храп кузена, из гостиной. Авраам спал на его потрепанном диване:
– Когда я встречу девушку, которую полюблю, как Габи. Как Клару…, – рав Горовиц вспомнил, что немцы пока не заняли Париж, но все к этому шло.
– Десятое июня…, – потушилв сигарету, он прислушался. Часы пробили полночь:
– Десятое июня началось. Немцы в Кале, Дюнкерк эвакуировали, Теодор пропал без вести…, – рав Горовиц мог кружным путем, через юг Европы, добраться до Франции. С его паспортом такой путь был безопасен. От Эстер, с Песаха, вестей не приходило. Немцы заняли Мон-Сен-Мартен, где оставались племянники, с отцом:
– Давида не тронут. Он известный ученый, почти Нобелевский лауреат. Даже в Германии они оставили в покое ученых, евреев. На какое-то время, конечно. Давид заберет семью в Амстердам, даст разрешение на выезд сыновей из Голландии…, – Аарон вспомнил, что ни Голландии, ни Бельгии, больше не существует, а скоро исчезнет и Франция. Посчитав на пальцах, он понял, что окажется в Марселе, в лучшем случае, через два месяца:
– И у меня люди на руках…, – Аарон закурил еще одну сигарету, – что делать? Папу в Европу отправлять нельзя, он пожилой человек. Меир, морем, доберется до Амстердама недели через две. Это если Меир в Америке, – мрачно добавил Аарон:
– Еще Хана, то есть мадемуазель Аржан, и тетя Жанна. Ей семьдесят лет, и она болеет…, – рав Горовиц, ночью, ничего не придумал.
– Это тебе можно, – весело сказал Наримуне, принеся аквавит, с кофе, – это водка. Она крепче японского сакэ…, – достав новую посуду, кузен приготовил для Аарона салат. Он отмахнулся:
– Я привык все сам делать. Я один живу, с тех пор, как родителей потерял. В Стокгольме у Йошикуни есть няня, но и я отлично справляюсь…, – сняв пиджак, кузен засучил рукава рубашки. Поймав удивленный взгляд Аарона. Наримуне объяснил:
– Я с утра министерство иностранных дел навещал. Я всегда изысканно одеваюсь, издержки профессии, – в темных глазах промелькнула смешинка. Наримуне решил не говорить раву Горовицу, что видел его младшего брата в Токио:
– Зачем? – сказал себе граф:
– Понятно, что Аарон ничем подобным не занимается. Он раввин…, – когда малыш убежал к пруду, Наримуне добавил:
– Судя по всему, пошла последняя неделя независимости Литвы. Но тебя советы не тронут, у тебя американский паспорт. И нас тоже, с дипломатическим иммунитетом…, – он кинул взгляд на сына. Йошикуни запускал в пруду жестяной кораблик.
В Стокгольме мальчику нравилось. Няня водила его гулять на набережную, он играл с местными ребятишками. Наримуне брал в аренду яхту и выходил с мальчиком на острова. Он сажал ребенка на плечи, и бродил между высокими соснами. Пели птицы, на опавшей хвое играло весеннее солнце, распускались первые цветы. Уезжая в Европу, Наримуне предупредил Зорге, что не хочет оттуда передавать информацию:
– В Стокгольме все, как на ладони, – сказал граф, – город маленький, и посольство тоже. В любом случае, я не занимаюсь, как это выразиться, военными интересами Японии. У нас в тех краях и нет военных интересов. Швеция, нейтральная страна. Подожди, пока я вернусь в Токио, возглавлю отдел, в министерстве…
– Станешь принцем, – подмигнул ему Зорге. Ничего не ответив, граф перевел разговор на планы министерства обороны по вооружению авиации новыми, немецкими истребителями. Он слышал об этом на завтраке, в кружке дипломатов, экономистов, и государственных чиновников.
Свадьбу назначили на следующий год.
Будущий тесть прислал официальное письмо, за подписью министра двора. С невестой Наримуне не виделся, они даже не обменивались весточками. Подобное поведение было не принято. Собственные родители графа встречались до свадьбы всего один раз. Отец выбрал будущую жену в альбоме аристократок, достигших брачного возраста. Дедушка и бабушка Наримуне изучили данные о ее родословной. Отец увидел предполагаемую невесту тайно, девушка не подозревала о готовящемся сватовстве. Снимки, и в те времена, недобросовестные родители, могли улучшить. Важно было рассмотреть девушку не на фото.
– Папа так и сделал…, – Наримуне варил кофе, – и мама ему понравилась. Бабушка и дедушка согласились, послали свата…, – кофе зашипел, он едва успел подхватить медный кувшинчик. Сугихара-сан сказал, что это подарок турецких коллег.
– А любовь…, – он услышал с террасы смех сына, мягкий голос кузена Аарона, – любовь у меня была…, – горько подумал граф:
– Йошикуни родился по любви. Пусть будет счастлив, мой маленький…, – он редко вспоминал Лауру, только иногда, ночью, чувствовал запах вишни, слышал ее шепот:
– Я люблю тебя, люблю…, – кузен Аарон думал, что мать ребенка, якобы, умерла. Наримуне и сыну собирался сказать то же самое. Это, решил граф, было лучше для всех:
– Йошикуни пока никого мамой не называет, – он разлил кофе по чашкам, – даже няню. Его моя жена будет воспитывать…, – за аквавитом, наконец, выяснилось, зачем рав Горовиц появился в японском консульстве.
Аарон, было, хотел добавить, что беспокоится за сестру, но оборвал себя:
– Кузен Наримуне не обязан ездить в Голландию. У него работа, и ребенок на руках. С Эстер все в порядке, у нее американский паспорт. Только близнецы…, – кузен предложил ему шведские сигареты, в золотом портсигаре, с выгравированными журавлями, гербом рода Дате:
– Ничего не может быть проще, – пожал плечами граф, – мы выдадим столько виз, сколько потребуется…, – темные глаза, заметил Аарон, улыбались. Плескала вода, мальчик хлопал в ладоши: «Плывет! Кораблик плывет!». Рав Горовиц откашлялся:
– Наримуне, у беженцев нет виз для проезда дальше. То есть в Америку, например…, – граф сидел, закинув ногу на ногу, покачивая носком ботинка.
– Я понял, – он мимолетно улыбнулся, – понял, Аарон. Сделаем исключение, не страшно. Они получат транзитные визы, их пропустят на территорию Маньчжоу-Го, через Советский Союз, а потом…, – Наримуне повел холеной, с отполированными ногтями, рукой:
– Разберетесь, на месте…, – Аарон давно решил сопровождать поезда с беженцами:
– Дам телеграмму папе, отправлю Регину с Авраамом, в Палестину, и поеду на восток. Людям нужна помощь, поддержка…, – он подумал, что Эстер, наверняка, связалась с Америкой, просто телеграмма от отца не дошла до Каунаса:
– Устрою людей в Харбине, и отправлюсь домой…, – Аарон понял, что три года не видел семью:
– Но потом вернусь в Европу, как Авраам. Стрелять я умею. Судя по всему, легальной деятельности, скоро наступит конец…, – он спросил у Наримуне о войне. Граф замялся:
– Посмотрим, что произойдет на западе. Что касается востока, Япония подписала мирный договор со Сталиным. Можете спокойно ехать в Маньчжоу-Го. Ехать, жить…, – Аарон честно предупредил Наримуне, что у многих людей имеются только недействительные польские паспорта.
– Поставим визы в литовские удостоверения беженцев…, – граф задумался:
– В общем, начинай приносить документы, сегодня. Здесь только я и Сугихара-сан, из дипломатического персонала. Он человек чести, – Наримуне поднялся, – мы говорили, как помочь евреям. И здесь ты появляешься…, – граф щелкнул пальцами:
– Придется нам вдвоем сесть за пишущие машинки. Технический персонал перевезли в Стокгольм, две недели назад. Один шофер остался…, – всех японцев в Прибалтике нашли. Наримуне провел свои встречи и мог бы вернуться в Швецию. Он смотрел на взволнованное лицо кузена:
– Ему тридцать, мы почти ровесники. У него седина, в бороде, на висках. Четыре года он в Европе, работает. Тот, кто спасает одну жизнь, спасает весь мир, – Наримуне вспомнил о летчике, на Халхин-Голе:
– Надеюсь, он не погиб. Воронов. Большевика так звали, дядю Питера. Он во время гражданской войны погиб. Однофамильцы, конечно…, – о большевике Наримуне слышал от тети Юджинии. Он вздохнул:
– Йошикуни придется посидеть в консульстве, в кабинете. Людей много, работы на несколько дней. Ничего, я игрушки принесу, поспит на диване…
– Регина, – подумал Аарон:
– Она хорошо с детьми управляется. Она не откажет. Группа Авраама только через три дня уезжает…, – он похлопал Наримуне по плечу: «Няню я маленькому организую, и отличную».
– Играть…, – Йошикуни взобрался по ступеням террасы. Граф, присев, раскрыл руки:
– Аарон-сан с тобой поиграет. Мне надо поговорить, с господином консулом Сугихарой. Но я скоро вернусь…, – он остановился у дверей гостиной. Аарон и ребенок шли к пруду. Сын засмеялся:
– Птицы, птицы…, – белые голуби порхали над травой. Вдохнув сладкий аромат липы, Наримуне зажмурился от яркого, теплого солнца:
– Все будет хорошо. Поставим столько виз, сколько успеем. Сугихара-сан займется работой и дальше, когда я уеду…, – надев пиджак, граф пошел в консульскую половину особняка.
Длинные, ловкие пальцы повертели мелок.
Затянувшись сигаретой, Максим ткнул окурком в медную пепельницу, на зеленом сукне бильярдного стола:
– Готовься, кузен, – весело сказал Волк, – я тебя разобью…, – в кофейне «Ягайло», на аллее Свободы, было накурено. В большие, растворенные на проспект окна веяло ароматом липы. В темноте мелькали проблески фар, шуршали тормоза, вспыхивали огоньки сигарет.
Сегодня уехало две группы подростков. Они ночевали в Вильнюсе, переходя границу ранним утром. Регина и Авраам проводили их, на вокзале. Рав Горовиц вернулся домой в хорошем настроении, сказав, что кузен Наримуне в Каунасе. Дипломат обещал помочь с визами для беженцев.
Аарон, не присев, выпил чашку кофе. Он отправлялся в Кейданы, в ешиву, собирать паспорта у раввинов и учеников. Аарон успел позвонить руководителям общины, и быстро с ними посовещаться. Они решили, что первыми транзитные визы получат осиротевшие дети, и семьи. Переодевшись в спальне, Аарон отвел Регину в сторону. Выслушав его, девушка кивнула:
– Спрашивать незачем. Конечно, я помогу с маленьким…, – Волк, после обеда, ушел, загадочно пробормотав о делах. Он велел Аврааму и Регине встретиться с ним вечером, в кофейне «Ягайло», где, по словам Волка, имелся отличный бильярд и живая музыка.
Регина прислушалась. Пока что оркестр не появлялся, в главном зале играло радио. Регина, немного, понимала литовский язык. В лагеря приезжали еврейские дети из Каунаса.
– Самая популярная песня этого года! – заявил диктор:
– Поет американская звезда, пани Ирена Фогель! Песня посвящается всем, кто сражается с Гитлером. Девушка вспоминает, как она проводила любимого, в армию…, – Аарон говорил Регине, что знаком с пани Иреной, по Берлину.
Низкое, томное контральто вырывалось в теплую ночь:
– A nightingale sang in Berkeley Square…., – Регина, с доской и мелком в руках, обернулась. Белокурая голова Волка склонилась над бильярдным столом. Он, внимательно, изучал расположение шаров. Когда Максим ушел, Регина сказала доктору Судакову:
– Он русский, второй день в Литве, а чувствует себя, как рыба в воде.
Серые глаза угрюмо взглянули на нее:
– Подобным людям, – отозвался Авраам, – везде легко. Он…, – Регина пожала плечами:
– Человек, предпочитающий свободный образ жизни…, – девушка, лукаво, улыбнулась:
– Он мне говорил. Вы, кузен Авраам, упоминали о словах господина Бен-Гуриона, – Регина уперла руку в стройный бок:
– Мы не построим еврейского государства, пока в нем не появятся еврейские воры и проститутки…, Вы сами против косности…, – покраснев, Авраам буркнул: «Он все равно, не еврей».
– Он возвращается в Москву, – хмыкнула Регина, – с нами в Палестину не поедет…, – рав Горовиц, со вздохом, сказал кузине:
– Что с тобой делать? Отправляйся с Авраамом. Он за тобой присмотрит, и по дороге, и в Израиле. Начнешь преподавать, в кибуце…, – Регина открыла рот, Аарон поднял руку:
– Когда люди уедут в Маньчжурию, я дам телеграмму папе и Меиру. Мы придумаем, что-нибудь. Твою старшую сестру найдут, во Франции…
Регина, слушая треск шаров, отмечала очки на доске. Девушка думала, что, Франция, может быть, не сдастся:
– Или они будут воевать с немцами подпольно, как в Польше…, – когда они с Авраамом пришли в кафе, Максим встретил их широкой улыбкой:
– Шампанское я заказал, – предупредил Волк, – мне сегодня везло. Впрочем, я хорошо играю в бильярд, с юношеских лет…
Он прицеливался, исподволь любуясь стройными ногами. Кузина надела летнее, льняное платье, ниже колена, и туфли на высоком каблуке. Вещи она оставляла в синагоге, где принимали пожертвования для беженцев. Границу и юноши, и девушки пересекали в крестьянской одежде, в шароварах, сапогах и куртках. Тяжелые, темные волосы падали ей на плечи. В альбоме Аарона была фотография покойной мадам Горр, а снимок мадемуазель Аржан Волк увидел в кинематографическом журнале, в киоске, на аллее Свободы:
– Они очень похожи, только Регина ниже ростом…, – он ловким ударом забил два шара в лузу, – понятно, что они близкие родственницы. Ей бы тоже брюки пошли…, – в альбоме Максим увидел фото высокой, очень красивой девушки, в американских джинсах, и мужского покроя рубашке. Она водила за руки, по газону, ребенка. Белокурые волосы, казалось, светились в солнечных лучах. Малыш, по виду, годовалый, широко улыбался. Девушкой оказалась пропавшая из Лондона, в день собственной свадьбы, кузина Тони, она же леди Холланд, а ребенком, ее сын, Уильям.
– Чушь, – успокоил себя Волк, – полная ерунда. Ты не ожидал такого обилия родственников, Максим Михайлович, тебе видения являются. Дети все друг на друга похожи, особенно малыши…, – он помнил снимок, в журнале «Огонек». «Маленький Володя готовится к первомайской демонстрации». Маленький Володя, напоминал исчезнувшего Уильяма. Волк не мог выбросить из головы длинные, стройные ноги девушки, большие глаза, белоснежную, видневшуюся в вырезе рубашки, шею. Аарон сказал, что она была на испанской войне и даже написала книгу. Максим вздохнул: «Вряд ли подобное в Москве продается. Забудь об этом Уильяме, как бы ему в СССР попасть?»
– Чушь, – подытожил Волк, двумя ударами закончив партию.
Доктор Судаков отложил кий:
– Конечно, в играх я не мастер…, – Волк похлопал его по плечу:
– Ты не только языки учи. Бильярд и карты всегда пригодятся…, – Волку было жаль, уезжать из Литвы. Он понимал, что, может быть, это последняя неделя, когда в стране играют американский джаз и подают французское шампанское. Максим подозревал, что в Москве «Вдову Клико» получают, например, братья Вороновы, из закрытого распределителя. Всем остальным приходилось довольствоваться грузинскими винами. Джаз в ресторанах звучал, но только, как говорили, в эстрадной обработке. Иностранные песни переводили на русский язык:
– Ладно, шампанское. Скоро его и в Европе не останется, с войной, – он отряхнул руки носовым платком, – но ведь и газет иностранных не купить…, – по возвращении из зоны он хотел найти преподавателя английского языка.
– Оркестр появился, – он предложил кузине руку, – «Кумпарсита». Авраам возьмет еще бутылку вина, а мы потанцуем…, – Волку, немного, нравилась девушка, однако он вздохнул:
– Брось, Максим Михайлович, у вас разные дороги. Кузен Авраам на тебя косо смотрит. Она еврейка. Пусть едет в Палестину, там ее дом. А твой дом, в Москве…, – он танцевал лучше, чем Регина, но уверил ее: «Не волнуйтесь. В танго ошибок не бывает».
Регина вдыхала запах хорошего табака и палых, осенних листьев. Он остался в пиджаке, но Регина знала, что у него, под манжетой рубашки. За обедом, в квартире Аарона, он засучил рукава:
– Здесь все свои, родственники…, – Регина, широко открыла глаза. Под простыми, стальными часами, на крепкой, загорелой руке, красовалась голова волка, с оскаленными зубами. Татуировки уходили дальше, русские буквы, купола церквей, с крестами. Кузен усмехнулся:
– Волк, это моя первая. Я ее в двенадцать лет сделал. С тех пор…, – он налил Регине лимонада, – с тех пор их больше появилось, как видите.
Регина, танцуя, положила руку на его плечо:
– Они, наверное, везде…, – девушка скрыла частое, взволнованное дыхание. Максим наклонился к ней:
– У вас хорошо получается, кузина. Можете обучить кузена Авраама. Он говорил, что у него нет времени на танцы…, – Максим поднял бровь. Регина, откинувшись назад, лукаво улыбнулась.
Следующей мелодией заиграли «Танго самоубийц». Волк пошел приглашать какую-то миленькую блондинку, Регина присела рядом с Авраамом:
– Хотите, я вам покажу шаги, кузен? Вы говорили, что в Тель-Авиве тоже танцуют, в кафе…, – доктор Судаков поднялся: «Мне надо с вами поговорить, кузина».
Они зашли за угол дома, на тихую, пустынную улицу. Наверху, под легким ветром, раскачивался тусклый фонарь. Серо-голубые глаза Регины блестели. Она стояла, маленькая, изящная, накинув на плечи, летний пиджак.
Авраам никогда еще подобного не делал. Он решил просто сказать, ей правду.
Он говорил о кибуце, о фруктовых садах, и молочной ферме, о том, как они обрабатывают землю и занимаются с детьми:
– Вы будете очень полезны…, – он вдохнул запах липы. Он, бессильно, повторил:
– Будете полезны, кузина, как учитель, руководитель детского блока, как…, – Авраам решительно добавил:
– Как моя подруга. То есть жена, но я не люблю этого слова. У нас женщин так не называют. Мы, конечно, поставим хупу, – торопливо добавил доктор Судаков, – перед осенними праздниками. Я вас устрою в кибуце, познакомлю с Ционой, моей племянницей, и вернусь в Европу, помогать евреям. Вы будете работать, на благо Израиля…, – Авраам подумал, что весной у них может родиться сын, или дочь.
Регина молчала:
– Он ничего не сказал о любви. Только о коровах, о тракторе, об уроках в школе. Может быть, в Израиле так не принято. У них все проще. Девушки и юноши всегда рядом, даже душевые совместные…, – Регина знала людей, до войны ездивших в Палестину и навещавших кибуцы:
– Он меня любит, по лицу видно. Он просто не умеет говорить о чувствах. Но скажет, обязательно. А я? – она поняла, что не знает.
Регина вскинула голову:
– Давайте доберемся до Палестины, кузен Авраам. Дома…, – девушка замялась, – дома решим, что дальше делать…, – он чиркнул спичкой:
– Если вы…, ты хочешь, мы можем не возвращаться в квартиру Аарона…, – доктор Судаков посмотрел на часы, – я позвоню, предупрежу, что ты моя подруга, теперь. Снимем комнату, в пансионе, поживем до отъезда…, – Регина, затянувшись сигаретой, помотала головой:
– В Израиле, Авраам. В Израиле мы все решим…, – выбросив окурок, девушка потянула его за рукав пиджака:
– Я намерена научить вас…, тебя танцевать. Сыграют еще одно танго…, – Авраам заставил себя сдержаться, не прижимать ее к стене дома, не целовать темно-красные, полуоткрытые губы.
– Надо быстрее оказаться в Израиле, – велел себе доктор Судаков. Регина потянула тяжелую дверь кафе. Авраам последовал за ней, в пахнущую вином и женскими духами, наполненную музыкой, полутьму.
В коридоре консульства слышался треск пишущих машинок. На стульях, вдоль стены, громоздились пачки паспортов и удостоверений беженцев. Регина разглядывала фотографический портрет японского императора. Надменное лицо было бесстрастным, темные, узкие глаза смотрели куда-то вдаль. Его величество сняли в военной форме, рука лежала на эфесе меча. В консульской квартире такого снимка не висело. Кузен Наримуне извинился:
– Я понимаю, здесь неуютно, кузина…, – он носил безукоризненный, темно-серый костюм, с галстуком, смуглые, чисто выбритые щеки немного покраснели, – в квартире никто постоянно не живет. Комнаты держат для гостей…, – Регина вдохнула запах кедра. Ноги тонули в мягком, персидском ковре. Начищенный, круглый стол, орехового дерева, поблескивал в лучах солнца. Аарон привел кузину в консульство утром. Рав Горовиц принес пакет с тремя сотнями документов, сирот, многосемейных людей, раввинов, и учеников ешивы. Регина, сначала, робко предложила:
– Я могу помочь. Я умею печатать на машинке…
Кузен Наримуне коротко улыбнулся:
– Боюсь, Регина-сан, что не получится. Все машинки с японским шрифтом…, – он провел ее в квартиру и познакомил с мальчиком:
– У нас есть кухня…, – граф замялся, – но, если вы хотите, я пошлю шофера в ресторан, за едой. Вы не обязаны…, – Регина, исподтишка, смотрела на прямую спину кузена. Мальчик тянул ее за юбку, лепеча: «Тетя, тетя…»
Наримуне откашлялся:
– Я с ним на трех языках говорю, Регина-сан. Йошикуни знает французские слова…, – подхватив малыша на руки, Регина прошла на кухню, тоже безукоризненно чистую. Она смотрела на рефрижератор и газовую плиту, на медные кастрюли. Девушка повернулась к графу:
– Никаких ресторанов. Я приготовлю обед, для вас, и господина Сугихары. Работайте, пожалуйста…, – она заметила на смуглых пальцах мужчины пятна от чернил.
Визы выдавали, начиная со вчерашнего вечера. За ночь японцы успели обработать сотню паспортов, но впереди оставалось еще несколько тысяч. Рав Горовиц пошел на вокзал, договариваться о покупке билетов для тех, у кого, в скором времени, появлялись визы. Поезда уходили из Каунаса в Минск и Москву, по транссибирской железной дороге к маньчжурской границе. Регина вспомнила карту:
– Пять тысяч километров. Дальше, чем до Палестины…, – Наримуне сказал, что пассажирам запретят покидать поезд, даже на стоянках. Кузен успел встретиться с консулом СССР в Литве. Рава Горовица он туда не повел. Наримуне заметил:
– Ни к чему. У тебя американский паспорт, но не надо, чтобы русские слишком много знали…, – граф поискал слово, – о твоем участии в данном предприятии. Мало ли что…, – в паспорте Аарона тоже стояла транзитная, японская виза.
– Все равно…, – Наримуне стоял перед зеркалом, в спальне, – на следующей неделе здесь окажутся советские войска. Конечно…, – он провел ладонью по черным волосам, – первое время они сохранят видимость законности. Устроят фальшивые выборы, с одной партией. Новый парламент попросит СССР принять Литву в состав социалистического государства. В общем, – подытожил граф, – месяц у вас есть. Когда я уеду…, – он, отчего-то замолчал, – Сугихара-сан о вас позаботится.
У беженцев никаких средств за душой не имелось. Руководству общины требовалось срочно найти деньги. Рав Горовиц отправил телеграмму в американский офис «Джойнта». Парижское отделение, с началом войны, закрылось:
– Надо успеть, – хмуро объяснил Аарон, идя с Региной в консульство, – успеть получить переводы, пока русские не закрыли коммерческие банки, и не устроили, как Максим говорит, сберегательные кассы…, – узнав, что Аарон собирается проехать через СССР, Волк рассмеялся: «Жаль, что вас из поезда не выпустят. Я бы тебе Москву показал».
Наримуне покачал головой, когда Аарон предложил встретиться с кузенами:
– Не надо. Я дипломат, с иммунитетом, но за мной тоже могут следить. Страна полна советскими агентами, Максим и Авраам нелегально границу переходили…, – Наримуне, про себя, усмехнулся:
– Я и сам советский агент. Но я не предаю Японию. Я просто считаю бесчестным то, что делал…, делает полковник Исии. Он теперь генерал…, – Исии, в марте, получил очередное звание. Его назначили начальником бактериологического отдела, в Квантунской армии. По сведениям, имевшимся у Наримуне, отряд 731 продолжал работу на базе, под Харбином.
– Если мы…, они…, Япония, в общем, – вздохнул Наримуне, – решит объявить войну Америке, Англии, надо связаться с кузеном Меиром, сообщить о деятельности Исии. С русскими мы больше сталкиваться не собираемся, и очень хорошо. Император наотрез отказался участвовать в будущей войне, на восточном фронте, – Наримуне знал, что Гитлер собирается напасть на СССР, следующим летом, закончив завоевание Европы. О планах фюрера открыто упоминалось в циркулярах министерства иностранных дел, которые граф получал в Стокгольме. Зорге теперь работал пресс-секретарем, в немецком посольстве, в Токио, и отправлял информацию в Москву. Однако, Зорге признался Наримуне, что в СССР отказываются обсуждать возможность нарушения Гитлером договора о ненападении.
– Он выбросит бумагу в корзину тогда, когда ему понадобится, – мрачно подумал Наримуне. Он оставил Регину-сан с малышом:
– Я сварю кофе, кузина…, – граф почувствовал, что краснеет, – вы устраивайтесь. Мне и Сугихаре-сан кофе все равно понадобится, а вы должны…, – Наримуне указал на скромный саквояж, принесенный девушкой.
Граф намеревался спать на диване, в консульстве, а, вернее, дремать. Вчера ночью они с консулом закончили работу в пять утра. Наримуне взял сына, уснувшего под пледом, и отнес Йошикуни в консульскую квартиру. Граф, не раздеваясь, свалился на кровать. Через два часа зазвенел будильник.
Регина пила отлично заваренный кофе. Йошикуни сидел у нее на коленях, грызя печенье.
– Нельзя приходить в гости с пустыми руками, – Регина вытащила из саквояжа пакет, – берите, кузен. Оно медовое, с имбирем, по нашему, еврейскому рецепту…, – печенье пахло пряностями и счастьем. Сын улыбался, облизывая пальцы. Кузина покачала его на коленях:
– Папа пойдет работать, а мы отправимся в магазины. Купим, овощей, молока, курицу…, – она велела Наримуне:
– Идите, кузен, идите. Я приберу, вымою посуду…, – граф, с большим трудом, вручил ей деньги на провизию. Кузина отнекивалась.
Он вернулся в кабинет, к бесконечным пачкам паспортов, к пишущей машинке. Он и Сугихара-сан сидели за смежными столами. Наримуне водрузил между ними серебряный кофейник, на подносе, и пачку сигарет. Консул, поднявшись, с поклоном передал Наримуне очередные документы:
– Готово, ваша светлость. Подписывайте, пожалуйста…, – граф тоже поклонился. Он ставил подпись, думая, что, в случае неприятностей для Сугихара-сан, возьмет ответственность на себя. Никак иначе самурай, человек чести, поступить не мог. Наримуне был младше консула, но стоял гораздо выше его по служебной лестнице:
– Тем более, я аристократ, – на пальце намечалась мозоль от паркера с золотым пером, – мне пристало вести себя согласно законам дворянской чести. Защитить людей, нуждающихся в моем покровительстве. Сугихару-сан, несчастных, беженцев…, – Наримуне заставлял себя не думать о темных, тяжелых волосах, о крепких, маленьких руках, о запахе, пряностей и меда. Он покуривала сигарету. Йошикуни копошился у деревянного ящика с игрушками, в углу гостиной. Сын хотел показать тете свои сокровища.
– Бедный, – едва слышно сказала кузина, – он матери не знал. Я тоже родителей годовалой девочкой потеряла, в погроме. У меня есть старшая сестра во Франции. Мадемуазель Аржан, актриса. Мы никогда не виделись, она меня не помнит…, – Наримуне, отчаянно, хотелось, коснуться ее руки.
– Вспомнит, Регина-сан, – уверенно сказал граф, – обязательно. Вы сестры, одна кровь…, – он помолчал:
– Я родителей подростком потерял, в токийском землетрясении…, – он склонил голову: «Не буду мешать, занимайтесь хозяйством…»
– Я и занималась, – пробормотала Регина, стоя в коридоре. Она приготовила малышу куриный бульон с лапшой, сварила молодую картошку и сделала пюре, со сливками. Достав из саквояжа блокнот и цветные карандаши, Регина показывала мальчику буквы и цифры. Йошикуни захотел рисовать. Регина водила его ручкой:
– Надо азбуку сделать. Я видела игрушки в Риге, в писчебумажных магазинах. Азбуку, краски, кисточки. Можно из глины лепить. Это хорошо развивает способность к письму, в будущем. Я составлю список, для кузена Наримуне. Маленькому, наверное, учительницу наймут…, – они рисовали море, город со шпилями и башнями, яхты и самолеты. Мальчик выбирал яркие, счастливые цвета, зеленый, голубой, оранжевый и красный. Он сопел, прижавшись к Регине, положив голову ей на колени:
– Спать, мама…, – девушка напевала колыбельную на идиш. Регина помнила ее с детства, от приемной матери.
– Они уедут, скоро, – Регина гладила ребенка по голове, – уедут в Стокгольм, а ты отправишься в Палестину. Вы, наверное, больше никогда не увидитесь. Выйдешь замуж за доктора Судакова, – Авраам больше не упоминал о браке. Регина поняла, что доктор Судаков считает ее согласие само собой разумеющимся. В кафе она все-таки научила его танго, но, касаясь мужчины, она ничего не чувствовала. Это был родственник, кузен, как рав Горовиц. С Аароном, Регина, конечно, не здоровалась за руку. Подобное было позволено только с родной сестрой, или другой близкой родственницей.
Наримуне, при встрече, она пожала руку. Девушка едва не вздрогнула. Смуглая ладонь оказалась теплой, крепкой, Регина вспомнила:
– Как у Волка. Волку я нравлюсь, но ему все девушки нравятся, он признался…, – Регина едва не хихикнула вслух.
На третьей бутылке шампанского Максим, весело, сказал:
– У меня всегда так было, кузина. Девушки…, – потянувшись, он закинул руки за голову, – они все красивые, поверьте мне. Когда они чувствуют, что нравятся кому-то, они расцветают…, – Волк рассовал по карманам деньги и папиросы:
– Я вас покидаю, мне предстоит приятный вечер…, – давешняя блондиночка томно посматривала в сторону их столика.
– А на каком языке ты с ней говоришь? – внезапно поинтересовался Авраам.
Волк усмехнулся, поднимаясь:
– Я здесь француз, дорогие мои. Месье Максим. Девушки любят французов…– подмигнув, он исчез среди танцующих пар.
Регина, наконец, решительно прошла к двери кабинета. Девушка постучала, треск машинки умолк. Регина позвала:
– Кузен, малыш и Сугихара-сан отобедали. Йошикуни спит, не волнуйтесь. Приходите в столовую…, – Регина слышала, что японцы любят рис. Она хотела порадовать кузена. Рис девушка нашла в шкафу, в пакете с японскими надписями. Рядом стояла стеклянная бутылка, с чем-то темным. Регина понюхала, пахло приятно. Она вспомнила американскую приправу, кетчуп Хайнца, продававшийся в рижских магазинах. Регина лизнула темную жидкость, оказавшуюся соленой:
– Это для бульона, – решила девушка, – надо сварить рис, и добавить приправу…, – она так и сделала, выложив сверху кусочки курицы. Рис получился темного цвета. Попробовав, Регина сморщилась:
– Как они такое едят? Другая культура. Даже у нас, у евреев, разные кухни есть…, – Регина не добавляла в фаршированную рыбу сахар. Аарон удивился, в первый раз: «Почему она несладкая? Положено с сахаром готовить…»
– Это в Галиции, – рассмеялась Регина, – ты говорил, ваша мама в Америку из Кракова приехала. Они сладкую рыбу делают, а здесь, на севере Польши, в Литве, острую.
– Ему понравится, – уверенно сказала Регина, накрывая на стол. Она поняла, что хочет услышать похвалу кузена:
– Хотя он часто меня благодарит…, – Регина остановилась, с тарелками в руках, – благодарит, встает, когда я поднимаюсь, открывает двери. Даже цветы принес…, – по дороге из русского консульства, Наримуне заехал в лавку. Кузен купил свежие, кремовые розы, с каплями воды на лепестках.
Регина поставила букет в красивую, фарфоровую вазу, на комоде:
– Он…, Авраам, никогда такого не делает. Но в Израиле это не принято. У них мужчины и женщины равны. И меня так учили, в клубе…, – ребенок заворочался, Регина быстро пошла в спальню.
Наримуне застыл, посреди столовой. У нее был высокий, нежный голос:
– Рожинкес мит мандлен,
Шлоф же, ингеле, шлоф…
– Это «мальчик»,– вспомнил Наримуне, – на идиш…, – до него донесся сонный голосок сына: «Мама…»
Сглотнув, граф отправился мыть руки. Они сидели за круглым столом, Регина, обеспокоенно, сказала: «Я не знала, как вашу еду готовить, кузен. Надеюсь, вам понравится…»
Совершенно несъедобный рис вставал в горле жестким, просоленным комком. Наримуне смотрел в серо-голубые, блестящие глаза. У нее были длинные ресницы. Она часто дышала, вертя серебряную вилку.
Налив ей вина, Наримуне широко улыбнулся: «Очень нравится, кузина. Положите мне еще, пожалуйста».
На отполированном, темном дубе кабинетного стола лежала расшифрованная радиограмма из японского посольства в Стокгольме. Сверху, по правилам, предписывалось ставить карандашом дату и время расшифровки. Наримуне смотрел на свой четкий почерк:
– 14 июня 1940 года, 03.25 утра. Принял посол по особым поручениям, Дате Наримуне. Каунас, Литовская Республика.
В радиограмме не было ничего того, о чем бы ни написали газеты. Черчилль, выступая в Палате Общин, сказал, что, если понадобится, то Британия будет драться с немцами на берегах, и на улицах. Он пообещал, что страна никогда не сдастся. Через несколько дней после его речи тринадцать тысяч британских и французских солдат, остатки армии союзников на Западном фронте сложили оружие перед седьмой дивизией генерал-майора Эриха Роммеля, в приморской деревне Сен-Валери-ан-Ко. Правительство Франции бежало из Парижа в Тур. Вчера столицу объявили открытым городом. Италия присоединилась к войне, на стороне Германии. Норвежская армия капитулировала перед Гитлером.
Радиограмма пришла в разгар обработки паспортов. За три дня, как неожиданно весело думал граф, Наримуне и Сугихара-сан довели свои действия до почти искусства. Каждое движение было выверено, времени они не теряли. Получив новые пачки паспортов, они заносили данные людей в консульские документы. На визе, имена и фамилии требовалось печатать по-японски. Они не тратили время, записывая слоги катаканы на бумаге. Наримуне, с закрытыми глазами, мог настучать на машинке транскрипции еврейских фамилий. Каждую визу подписывали, от руки, снабжали датой и консульской печатью.
Он, невольно, пошевелил пальцами. Рука ныла. Боль отдавалась куда-то в левый бок, близко к сердцу. Рядом с радиограммой лежали листы, исписанные твердым, учительским почерком Регины-сан. Наримуне читал о цветных карандашах и картоне, о глине для лепки, о восковых мелках американской компании Crayola, о том, как делают карточки с буквами, и палочки для счета. Кузина даже снабдила список рисунками:
– Фартук для работы с глиной и красками, касса для хранения карточек, детали, для конструктора…, – она рекомендовала английскую фирму, Meccano:
– С войной поставки могут задержаться…, – писала кузина, – но я уверена, что в Стокгольме остались старые запасы игрушек. Йошикуни нравится строить. Мне кажется, у него есть технические задатки…, – граф поймал себя на улыбке. Он собирался подарить сыну большой набор Meccano на третий день рождения.
– Мы к тому времени в Токио окажемся…, – тикали часы, над садом повисла предрассветная дымка, Наримуне стоял, с чашкой кофе. Он и Сугихара-сан распрощались, как обычно, в пять утра. Кузина провела ночь в городе.
Предыдущим вечером Наримуне, выкроив два часа, накормил Регину-сан настоящим, японским обедом. Он отправил кузину с мальчиком в сад, с игрушками, и заперся на кухне. Наримуне варил рис, жарил овощи и курицу в темпуре, солил свежего, балтийского лосося. Он достал бутылку хорошего сакэ, из шкафчика, подогрев его, как в лучшем токийском ресторане. Ели они за столом, но Наримуне рассказал кузине о японских традициях. Он говорил о горных деревнях, в Сендае, о горячих источниках, и снеге, устилающем сад, зимой, о павильоне, где сидят у очага, раздвинув перегородки, любуясь осенними листьями, или цветами сакуры. Он сделал чай, медленно и аккуратно, как его учил наставник, в Киото, когда Наримуне занимался с принцем Такамацу. Кузина покраснела: «Мне неудобно, вы съели рис, а оказывается, что…»
– Это был лучший рис в моей жизни, – серьезно отозвался Наримуне.
Он сам не знал, зачем делает все это.
Она уезжала сегодня, в семь утра, с последней группой молодежи, и кузенами, в Вильнюс. Они проводили в городе весь день, вечером отправляясь на границу. Завтра кузина исчезала в бесконечных, глухих лесах, выходя из них только на Тисе. Перебравшись в Венгрию, они встречались с другими группами в Будапеште. Кузина рассказала ему все за обедом:
– Максим тоже с нами едет, однако он в Белоруссии остается. У него дела, и вообще…, – Регина помолчала, – Авраам, то есть кузен, Авраам предлагал ему в Палестину податься, хоть Максим и не еврей. Однако он сказал, что в Москве его дом…
– Дом, – Наримуне смотрел на большие, старинные часы, на обтянутой шелковыми обоями стене. Малыш спал. Йошикуни, в отличие от отца, просыпался поздно.
– Она…, – вспомнил Наримуне, – Лаура, любила поспать. В выходные, когда она у меня ночевала, я ей приносил завтрак, в постель. Она не вышла замуж, а ей двадцать семь…, – читая письма тети Юджинии, Наримуне ловил себя на том, что ему хочется увидеть новости о свадьбе Лауры:
– Она никогда не станет искать встречи с маленьким, – вздохнул Наримуне, – она не такой человек. После того, как я с ней поступил…, – он нашел на столе сигареты, – у меня, должно быть, и не случится больше любви…, – к невесте он никаких чувств не испытывал. Наримуне даже не помнил, как выглядит старшая дочь императора.
Часы, медленно, пробили шесть раз:
– Кузен Аарон их провожает, на вокзале. Первый дизель, на Вильнюс…, – вечером кузина обняла Йошикуни:
– Будь хорошим мальчиком, слушайся папу. Я тебе оставила карандаши, краски…, – сходив с Йошикуни в универсальный магазин, Регина-сан купила мальчику набор для рисования. Наримуне, смутившись, хотел отдать деньги. Девушка покачала головой: «Что вы, кузен! Это подарок, от меня, для малыша…»
Она пекла печенье, варила куриный суп, и сделала фаршированную рыбу. Йошикуни требовал добавки. Граф никогда не пробовал еврейской кухни. Он только и мог, что сказать:
– Очень, очень вкусно, кузина. У нас, в Сендае, готовят рыбный суп, с шариками, из лосося, из тунца. С водорослями, с пастой мисо…, – он вспомнил острый запах моря, шум волн, забегаловку на набережной, где на деревянный прилавок выставляли большие миски с дымящимся, соленым супом.
Наримуне захотелось постоять с Региной-сан, на серых камнях пляжа, вглядываясь в темно-синее море, захотелось отвезти ее на Сосновые острова, в бухте Мацусима. Он прочел ей знаменитое стихотворение Басе. Регина рассмеялась: «Он открыл рот, от восхищения, и не мог ничего сказать. Только «Ах!».
– Именно, – кивнул граф:
– Я в первый раз мальчишкой в бухте побывал, с родителями. Представьте себе, Регина-сан, тихий залив, сотни островов. Осенью они переливаются, играют всеми оттенками золота. Среди сияния видны зеленые верхушки сосен…, – стрелка часов подбиралась к четверти седьмого. Наримуне не ложился спать. Вернувшись в квартиру, он проверил, как устроился малыш, в большой кровати, под шелковым одеялом. Наримуне тщательно побрился, в ванной, переодевшись в свежий костюм. Сменив рубашку, он застегнул запонки:
– Зачем? У тебя есть долг перед его величеством, ты согласился на помолвку. Надо держать слово дворянина. Регина-сан добрая девушка, она согласилась присмотреть за маленьким. Она еврейка, вы люди разных народов. Она тебя младше, на десять лет…, – Наримуне вспоминал тонкие, изящные щиколотки, маленькие, испачканные травой ступни. Играя в саду с ребенком, она сняла туфли и чулки. Выйдя на террасу, граф застал ее лежащей на спине, на лужайке. Смуглые ноги болтались в воздухе, она подняла малыша. Йошикуни заливисто смеялся, ее темные волосы разметались по прикрытым легкой блузкой плечам.
Наримуне, неслышно, вернулся обратно в консульство. Он велел себе этой ночью обработать на сто паспортов больше. Регина-сан спала, с Йошикуни, в консульской квартире. Печатая на машинке, Наримуне повторял себе: «Забудь, забудь».
Кузина ехала в Палестину в мужской одежде. У группы имелись поддельные документы, но они должны были понадобиться только в Венгрии. Регина зашила латвийский паспорт в подкладку суконной, крестьянской куртки. Улыбнувшись, она указала на темные локоны:
– Волосы я завтра постригу. Мы с девочками договорились, что друг другу поможем.
Наримуне покуривал сигарету.
– Я должен ее увидеть, должен…, – быстро надев пиджак, он сунул в карман кошелек. Дверь консульской квартиры хлопнула. Наримуне выскочил на пустынную, усаженную цветущими липами улицу. Оглядевшись, он побежал к аллее Свободы, где, на углу, была стоянка такси.
Граф издалека увидел коротко стриженую, темноволосую голову. Дизель осаждали пассажиры, окна вагона открыли настежь. Кузина стояла рядом с равом Горовицем. Наримуне понял, что Аарон дает кузине последние наставления, перед прощанием. Граф, невольно, улыбнулся:
– Он ее самый близкий родственник, он ее старше на десять лет. Он волнуется. Тем более, никто знал, что Регина-сан жива. Никто не знал, что у покойного Натана Горовица была жена, дети…, – с новой прической ее волосы стали кудрявыми. Завитки спускались на смуглую, нежную шею. Девушка надела потрепанные, крестьянские брюки, сапоги и суконную курточку. На плече висела холщовая сумка, у маленьких ног валялся вещевой мешок. Наримуне видел фотографии мадемуазель Аржан, в брюках и смокинге, с унизанными бриллиантами, длинными пальцами, с тяжелыми ожерельями на шее.
– Они сестры, – Наримуне шел к зеленому вагону дизеля, – у них стать похожа. Регина-сан только ниже ростом…, – девушка была вровень графу, с его пятью футами пятью дюймами:
– Мы с Джоном смеялись, в Кембридже, – вспомнил Наримуне, – японцы должны быть ниже европейцев, а я его выше. Джон ранен, у него осколок в спине…, – тетя Юджиния, в телеграмме, написала, что врачи обещают герцогу полное выздоровление, в течение месяца: «Легкие и позвоночник не затронуты, слава Богу. Ранение не тяжелое».
– Теодор пропал без вести, а немцы, в любую минуту, могут войти в Париж. Кто позаботится, о пожилой, больной женщине, и молодой девушке…, – вскинув упрямый подбородок, Регина-сан сжала темно-красные губы. Наримуне понял, что девушке слова рава Горовица оказались не по душе.
Регина, действительно, вздохнула:
– Аарон, я пошлю телеграмму, из Будапешта. Адрес дяди Хаима ты дал. Я его не потеряю, обещаю. Я очень аккуратная…, – вечером, приводя в порядок вещи, помогая товаркам, стричь волосы, она думала о Наримуне.
– Он не придет на вокзал, – Регина, ворочалась на узкой кровати, в квартире знакомой учительницы, – зачем? Мы с ним попрощались. Список для маленького я оставила…, – она слышала мягкий, красивый голос кузена:
– Я ребенком уехал из нашего замка, в Киото. Императорская семья отбирает товарищей по обучению, для принцев. Они в обычные школы не ходят…, – Регина заметила, что граф пытается скрыть улыбку, – для них устраивают особый класс. Приглашают детей аристократов. Это традиция, с давних времен…, – кузену преподавали языки, фехтование, чайную церемонию, искусство стихосложения и даже борьбу. Наримуне заварил чай:
– Математику, и все остальное мы тоже учили. Но дворянин должен знать подобные вещи. Как у вас, у евреев, все мальчики занимаются Торой…, – Регина покачала головой:
– Сейчас не все. Кузен Авраам вряд ли Тору открывал. То есть открывал, – она рассмеялась, – но как ученый…, – Регина слушала наставления рава Горовица:
– Я больше не увижу Наримуне. И маленького не увижу…, – ребенок засыпал, прижавшись к ней. Регина пела ему колыбельные. Она учила Йошикуни рисовать, рассказывала ему о деревьях и цветах в саду. Они плескались водой, из пруда, играли в прятки. Мальчик, обнимая ее, шептал: «Мама». У него были теплые, смуглые ладошки. Он, упрямо, хотел, есть сам. Йошикуни помогал Регине убирать со стола и складывал свои игрушки. Мальчик напоминал отца, но Регина видела европейские черты лица ребенка. Глаза у него были почти не раскосые, темные, большие, с длинными ресницами. На носу и щеках рассыпались веснушки. Регина не спрашивала у кузена о покойной матери мальчика:
– Она, наверное, европейка. Бедное дитя, отец о нем заботится, любит его, но матери никто не заменит…, – Регина, ночью, сжала в кулаке угол одеяла:
– У вас разные дороги. Он аристократ, не еврей. Забудь о нем, забудь…, – доктор Судаков, встретил девушек, во главе с Региной, на вокзале. Он коротко кивнул, увидев их одежду: «Хорошо».
Регина заметила, как смотрит на нее кузен Авраам. В обычно спокойных, серых глазах мелькало жадное, настойчивое выражение. Он выделял Регину из всех остальных, но группа знала, что они дальние родственники, в этом ничего странного не было. Регина думала о ночевках по пути, в лесу, о том, что им всегда придется быть рядом:
– Он может начать…,– Регина отогнала эти мысли:
– Он никогда так не поступит. Я сказала, что в Израиле мы все решим. Он подождет…, – девушка, незаметно, сжала тонкие пальцы:
– А что потом? Он хороший человек, достойный, он меня любит. Поставим хупу, я останусь в кибуце, а он уедет обратно в Европу. Я буду его ждать. А если ребенок родится? Но так нельзя, не по любви…, – Регина, не выспавшись, зевала, по дороге на вокзал.
Наримуне заметил, что она берется за вещевой мешок. Остальные, судя по всему, сидели в вагоне. Он подошел ближе. Аарон, удивленно, сказал:
– Ты что здесь…, – граф ничего не слышал. Под серо-голубыми, большими глазами виднелись темные круги. Она прикусила губу:
– Кузен, вы работали, всю ночь, с визами. Не стоило…, Вы малыша одного оставили…, – Наримуне подхватил мешок. Граф, нарочито весело, сказал:
– Меня такси ждет, а Йошикуни спокойно спит. Он поздняя пташка. Впрочем, вы знаете…, – Регина знала.
За три дня она привыкла к легкому топоту ног ребенка. Мальчик появлялся на кухне ближе к десяти утра. Регина успевала накормить завтраком дипломатов, поесть сама, и поставить на плиту кастрюли с обедом. Она сидела, за чашкой кофе, читая газету, на идиш. Йошикуни залезал к ней на колени:
– Молока. Хочу молока, с вафлями, мамочка…, – Регина гладила черные волосы мальчика: «Сначала умоемся, и почистим зубы». Он был тепленький, с растрепанной головой. Набирая в ладошки воду, он смешно фыркал. После умывания у него на носу, все равно, оставался зубной порошок. Регина целовала прохладные щечки: «Сейчас будут вафли, мой милый».
Наримуне помог ей зайти в вагон и передал мешок:
– Хорошей дороги…, – он замялся, – кузина. Спасибо за все, за то, что вы…, – она часто дышала, щеки раскраснелись. Регина сглотнула:
– Скажите маленькому, что я напишу, из Палестины. Швеция нейтральная страна, письмо дойдет. Напишу, пришлю рисунки, сувениры…, – она взяла адрес Наримуне. Граф смотрел на нее:
– Может быть, попросить, чтобы она и мне написала? Короткую весточку, чтобы узнать, как у нее дела. Она, наверное, замуж выйдет, за еврея. Нет, зачем, зачем…, – локомотив свистнул. Регина услышала смешливый голос: «Это, наверное, и есть его светлость граф?». Белокурая голова Волка высунулась в растворенные двери тамбура. Забрав у Регины мешок, он подал руку Наримуне:
– Я о вас много слышал, рад знакомству. Хотя бы так, на ходу…, – Наримуне опустил глаза. Волк был в потрепанном, старом пиджаке. Граф увидел застегнутый манжет рубашки:
– Аарон мне говорил. У нас, в Японии, тоже такие люди есть…, – голубые, яркие, как небо глаза, потеплели. Максим улыбался: «Или вы с нами хотите, поехать, ваша светлость?».
Наримуне хотел.
Спрыгнув на перрон, он помахал Регине-сан. Дверь вагона захлопнули. Она стояла, засунув руки в карманы куртки. Наримуне показалось, что ее глаза заблестели. Девушка пошла в вагон, поезд тронулся. Регина остановилась посреди прохода, забитого корзинами и мешками. Авраам, с деревянной лавки, пристально взглянул на нее. Кузен подвинулся, освобождая место рядом. Она протянула руку за мешком. Волк наклонился к ее уху:
– Поезд еще не разогнался, кузина…, – Регина, внезапно, резко повернулась. Она пробормотала: «Простите…, Простите, кузен Авраам…»
Выскочив в тамбур, девушка рванула на себя дверь, расталкивая людей, вдыхая дым дешевых папирос. Стучали колеса, Регине в лицо ударил теплый ветер. Волк, опередив ее, ловко спрыгнул на откос путей, удержавшись на гравии:
– Я здесь, кузина. Не бойтесь! – он протянул руки. Регина сорвалась с подножки, прямо в его объятья. Дизель уходил на юг. Волк помог девушке взобраться не перрон: «Бегите!»
Регина побежала.
Прыгая, она подвернула ногу и сейчас прихрамывала. Она нашла глазами прямую спину Наримуне, в сером пиджаке. Граф говорил о чем-то с равом Горовицем:
– Пусть он повернется, – загадала Регина, – пожалуйста, пусть повернется…, – щиколотка болела, но девушка, все равно, ковыляла по перрону. Он повернулся. Наримуне, вздрогнув, побежал к ней. Регина, оказавшись в его руках, всхлипнула:
– Я не могла, не могла никуда уехать. Я тебя люблю…, – она увидела знакомую улыбку. Наримуне, на мгновение, отстранился. Граф, церемонно сказал:
– Я очень рад, Регина-сан. Это большая честь, для меня…, – у нее были мягкие, теплые губы, от нее пахло паровозной гарью. Он целовал мокрые щеки, длинные ресницы, шептал ей что-то ласковое, не видя никого вокруг. На плечо Наримуне легла крепкая рука, знакомый голос усмехнулся: «Я принес багаж, ваша светлость». Волк смотрел на утреннее, голубое небо.
Рав Горовиц подошел к ним, Регина испугалась:
– Он меня ругать будет, за то, что я не уехала…, – однако Аарон даже не обратил внимания на нее и Наримуне. Он тоже поднял голову. Музыка в репродукторе оборвалась. Диктор, перекрывая свист локомотивов, заговорил на литовском языке. Толпа затихла, Регина прислушалась, Наримуне взял ее за руку. У него были крепкие, надежные пальцы. У Регины быстро, лихорадочно, билось сердце. Она облизала губы:
– Немцы вошли в Париж…, И еще…, – она ловила знакомые слова…, – советские войска атаковали границу Литвы, СССР предъявил ультиматум…, – Аарон вздохнул: «Это понятно». Самолеты неслись низко, на крыльях виднелись красные звезды. Тройка истребителей исчезла над черепичной крышей вокзала, диктор продолжал говорить. Регина спохватилась: «Максим…, Почему вы остались, вы хотели…»
Натянув кепку, он сплюнул в пыль перрона:
– Чутье, кузина Регина. Своими делами я заняться успею. Мне показалось, что я здесь нужнее…, – закурив папироску, Максим велел:
– Пойдемте, пусть рав Горовиц устроит последний завтрак в свободной Литве…, – Максим обернулся, но дизель пропал:
– Больше никто отсюда не уедет, – внезапно, мрачно, понял он, – только за казенный счет. Хорошо, что я с поезда спрыгнул…, – замедлив шаг, он шепнул Наримуне:
– Ее паспорт скоро окажется недействительным. Я бы на вашем месте поторопился.
Граф, не отпуская руки Регины, кивнул.
Радиоприемник в кабинете бывшего начальника Девятого Форта настроили на Москву. Портрет бежавшего в Германию бывшего президента Литвы, Сметоны, со стены убрали. Снимок заменили фотографией товарища Сталина, в темном френче, с трубкой. Ниже висела карта прибалтийских стран.
Сначала Деканозов и Петр хотели отмечать флажками продвижение советских войск, но вскоре стало понятно, что подобного не потребуется. Литовская армия сложила оружие, то же самое произошло в Латвии и Эстонии. Только один сигнальный батальон эстонцев, совместно, как сообщили из Таллинна, с некоей народной милицией, вступил в бой, но был разоружен и согласился сдаться.
– Словно Франция, – хохотнул Петр, просматривая донесения из провинциальных литовских городов. Армия пятый день находилась в Прибалтике. Улицы украшали красные флаги, из репродукторов гремели голоса московских дикторов. Они рассказывали о цветах, которыми жители балтийских стран встречали Красную Армию, вестников свободы. Коммунисты, выйдя из подполья, спешно организовывали новое правительство. Премьер-министр буржуазной Литвы, Меркис, пока оставался на своей должности, дав согласие сотрудничать с новой властью. Однако Меркиса занесли в список на депортацию. Его место должен был занять коммунист Палецкис.
Петр отпил отлично заваренного, кофе, из чашки севрского фарфора. Премьер-министр Франции, Поль Рейно, оставил пост, новым главой страны стал маршал Петэн. Он, немедленно, обратился к стране по радио, сообщая, что собирается подписать договор о капитуляции Франции перед войсками Гитлера, и просить о перемирии.
Кофе был несладкий, майор Воронов заботился о здоровье.
Они с Деканозовым жили здесь, в Девятом Форте. У коменданта оказалась большая, хорошо обставленная квартира. При тюрьме имелась конюшня, Петр выбрал себе хорошего английского жеребца. Тонечка отлично держалась в седле. Сейчас было новое время, кавалерия уступала позиции танкам, но жена говорила, что верховая езда полезна для осанки. Петр вспомнил прямые плечи, узкую, белоснежную спину:
– Потерпи, скоро вы увидитесь. Потом, правда, надо во Францию отправиться, найти Очкарика…, – на встрече в Беловежской пуще, фон Рабе уверил Петра, что месье Ленуар может воспользоваться покровительством оккупационных властей. Петр не говорил ему ни об Очкарике, ни о Кукушке, бывших внутренним делом НКВД:
– Посмотрим, пройдет ли она проверку…, – Воронов погрыз ручку, занеся в блокнот: «Народная милиция». Они с Деканозовым успели очертить круг подлежавших аресту людей:
– Бывшие члены различных контрреволюционных националистических партий, бывшие полицейские, жандармы, помещики, фабриканты, крупные чиновники бывшего государственного аппарата, и другие лица, ведущие подрывную антисоветскую работу и используемые иностранными разведками в шпионских целях…, – Петр добавил, четким почерком:
– Священники, раввины, интеллигенция, бывшие члены молодежных и детских военизированных организаций…, – закурив американскую сигарету, он поставил, в скобках: «Возрастом от двенадцати лет и старше».
– Скауты, Бейтар…, – недовольно пробормотал Петр, – волчат надо душить, пока они маленькие. Иначе мы будем иметь дело с народной милицией. Здесь леса, как и в Польше. Тамошние банды содержатся на деньги англичан…, – он быстро дополнил список: «Иностранные граждане, проживающие в Литве, выделяются в особую категорию, за исключением лиц, обладающих дипломатическим иммунитетом». Этих трогать запрещалось.
– Иностранцев необходимо вызвать в местные отделения НКВД и допросить…, – Петр, недовольно, покрутил головой:
– А на каком языке допрашивать? Кроме меня, здесь никто ни французского не знает, ни немецкого…, – с местными литовцами, евреями и поляками было проще. Они все говорили на русском языке, пусть и кое-как.
– Также обратить особое внимание на беженцев из бывшей Польши…, – Петр подвел черту:
– Эти люди являются гражданами СССР, и, в случае разоблачения их шпионской деятельности, подлежат осуждению по всей строгости закона…, – Девятый Форт наполняли арестованные. Деканозов уехал в Шауляй, где находилась самая крупная каторжная тюрьма буржуазной Литвы. В ней сидели многие коммунисты. По выходу из камер они начали собирать первый съезд партии, после долгого времени, проведенного в подполье.
Петр, в Литве, ходил в форме майора госбезопасности. Он редко носил мундир. За последние четыре года он мог бы пересчитать по пальцам одной руки дни, когда он доставал из гардероба, пахнущего кедром, китель тонкого, дорогого габардина. Петр, правда, надел форму в загс Фрунзенского района, когда они с Тонечкой расписывались, когда выдавали свидетельство о рождении новому москвичу, Володе Воронову. Тонечке советский паспорт привезли домой, на Фрунзенскую. В нем она стала Антониной Ивановной Эрнандес. Жена не захотела менять фамилию:
– Я пишу, мой милый, печатаюсь, преподаю. Так удобнее.
Петр не спорил, Тонечка была права. Она входила в редакционную коллегию нового сборника о достижениях комиссариата, и часто ездила на стройки, вокруг Москвы. Все, кроме начальства, считали Тонечку испанкой, республиканкой.
Закинув руки за голову, Петр, сердито, сказал себе: «Думай о деле».
Он думал о тяжелом ожерелье, из оправленного в электрум, зеленоватого янтаря, лежавшем здесь, в Девятом Форте, в сейфе, о блеске камней на стройной шее Тонечки. Ожерелье Петр выбрал в самом дорогом ювелирном магазине Каунаса, перед арестом хозяина и конфискацией содержимого шкафов и хранилищ. Деканозов ссыпал в саквояж золотые швейцарские часы, обручальные кольца и нитки таитянского жемчуга. Петр, не удержавшись, взял для Володи серебряный паровозик, с вагонами, украшенный эмалью, изделие американской фирмы Tiffani. Он любил гулять с Володей во дворе, или парке. Мальчик бегал за голубями, весело смеясь, белокурая голова блестела в солнечных лучах. Петр, смотря на него, видел Тонечку. Глаза у сына были большие, глубокие, серые. Тонечка заметила:
– У моего покойного отца похожие были. Но статью он пойдет в тебя, мой милый…, – она сидела на скамейке, покачивая носком изящной туфли, Володя копошился в песочнице, – он тоже вырастет высоким…, – Петр прижался губами к белой, гладкой щеке: «Мы с тобой почти одного роста. У нас и девочка получится высокая, любовь моя».
– Получится, – прозрачные, светло-голубые глаза были безмятежно спокойны. Она курила сигарету в дамском мундштуке слоновой кости, от белокурых волос пахло лавандой. Из репродуктора зазвучало: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!».
– Музыка! – обрадовался Володя:
– Мама, музыка…, – сын быстро начал повторять русские слова. Петр, и Тони говорили с ним на трех языках. Петр подхватил сына на руки:
– Песня о нашей счастливой родине, милый мой. О том, как мы благодарны товарищу Сталину… – он посмотрел на Тонечку. Жена улыбалась, мимолетно, легко:
– Пойдемте, – она тоже поднялась, – поедим мороженого. Летние кафе открылись…, – китель Петра висел на спинке стула. Он сидел в галифе и рубашке, с расстегнутым воротом, водрузив ноги в блестящих сапогах на стол.
Возвращаясь из подвалов, Петр звал ординарца и велел привести в порядок одежду. В гардеробе, в квартире, он держал несколько запасных рубашек и галифе, а китель и сапоги ему чистили, от пятен крови.
Рассеянно покуривая, он просматривал сводки из других городов Литвы. Петр зацепился за слова «будучи пьяным». Брат поехал в Палангу, на базу бывшей литовской авиации, инспектировать самолеты, доставшиеся ВВС РККА. Петр боялся, что Степан, в первый раз, в жизни оказавшись за границей, пусть и формальной, начнет, как подумал майор Воронов, распускаться. Петр пробежал глазами машинописные строчки:
– Начальник ветеринарной службы кавалерийского корпуса военврач 2 ранга товарищ Попок, будучи пьяным, 20 июня заходил в казармы литовского батальона в городе Россиены, был в столовой, снял пробу и остался недоволен вкусовыми качествами пищи, затем на поверке требовал исполнения «Интернационала» вместо национального литовского гимна…, – Петр расхохотался:
– Вполне в духе Степана. Надо ветеринара призвать к порядку, нечего в строю пить…, – взяв красный карандаш. Петр наложил резолюцию.
На столе громоздились папки с делами арестованных. Петр, аккуратно, раскладывал их по стопкам. В шпионской, как он говорил, пачке, первым лежало дело некоего Менахема Вольфовича Бегуна, или Бегина, беженца из Польши, сиониста. Из допросов других арестованных, выходило, что Бегин работал на английскую разведку. Сам Бегин упорно молчал, и попал в список тех, кого Петр наметил к ликвидации. Воронов быстро просмотрел протоколы:
– Авраам Судаков, тоже в Литве подвизался, вывозил подростков в Палестину. Бандит на бандите. Бегин в Польше срок получил, до войны, за радикальную деятельность. Судаков здесь на прошлой неделе болтался, а потом исчез…, – Воронов, поморщившись, нашел слово «Джойнт».
– Американская благотворительная организация, – читал он, – занимается помощью беженцам, отправляет их в США, в Британию. Тоже шпион на шпионе. Представитель в Литве, некий раввин Аарон Горовиц. Бежал, наверное, как и остальные…, – судя по справке, раввин Горовиц жил неподалеку от синагоги, в Старом Городе
– Надо проверить, где американский эмиссар, – решил Петр, потянувшись за кителем. Он поднял телефонную трубку: «Машину, и наряд бойцов».
Застегнув золоченые пуговицы, проверив оружие, он запер кабинет. Петр сбежал вниз, по гулкой, прохладной каменной лестнице. Он хлопнул дверью закрытой эмки, с двумя автоматчиками, на заднем сиденье. Ворота форта медленно открылись, машина пошла к городу.
Йошикуни, в эти дни, просыпался необычно рано.
Мама была рядом, она вернулась. Она спала вместе с ним, на большой кровати, в комнате, где пахло кедром. У мамы теперь были короткие волосы. Мальчику нравилось с ними играть, накручивая кудри на смуглые пальчики. Мама смеялась, целуя его куда-то в нос. Она сшила Йошикуни фартук, из кухонных полотенец. Они с мамой рисовали красками, начали учить буквы и цифры. Мальчик умел складывать палочки. Он знал, что если мама и папа отдадут ему по яблоку, то у него появится два яблока.
Вечером в сад пришел еж. Они с мамой сидели у пруда, запуская кораблик. Пробежав по дорожке, еж свернулся в клубочек. Йошикуни открыл рот, от удивления. В Стокгольме папа водил его в сад, где жили звери. Мальчик видел львов и зебр, но ежа никогда не встречал. Мама приложила палец к губам: «Тише, милый. Не надо его пугать». Еж осмелев, бродил по траве. Они с мамой оставили ежу молока, в блюдце, на каменных ступенях террасы. Йошикуни, проснувшись первым, выбежал в сад. Мальчику хотелось проверить, что стало с молоком. Еж все выпил. Днем он с мамой нарисовал ежика, несущего на иголках яблоки и листья.
Йошикуни, утром, подбирался ближе к маме. Мальчик устраивался у нее под боком, накрывшись шелковым одеялом. Мама немного посапывала, от нее пахло сладкими пряностями. Ребенок успокоено закрывал глаза.
Теперь у него были папа и мама. Йошикуни видел, что папа, приходя в столовую, улыбается, глядя на маму. Они держались за руки, а вечером папа возвращался. Они, вместе, устраивались на диване. Йошикуни садился между папой и мамой, показывая свои рисунки. В радиоприемнике играла музыка, что-то говорил диктор.
Уютно, привычно пахло кофе, на низком столике стоял серебряный кофейник, к потолку поднимался сизый дымок сигарет. За растворенными окнами, в саду, щебетали вечерние птицы. На зеленоватом небе загорались первые звезды. Они с мамой не гуляли по улицам, но мама построила для Йошикуни шалаш, в саду, и сделала веревочные качели. Йошикуни думал, как завтра поиграет с мамой. Мальчик, улыбаясь, начинал позевывать. Он клал голову на колени маме, или папе, спокойно засыпая.
Мальчик не знал, что диктор, из Берлина, сообщает о капитуляции Франции. Договор о разоружении страны подписывали в Компьене, в том же вагоне, где, в конце прошлой войны, Германия признала свое поражение. Вагон, по требованию фюрера немецкой нации, Адольфа Гитлера, пригнали из музея. Сам Гитлер, сейчас, был в Париже. Йошикуни не понимал английского языка. Он не знал, что лондонские радиостанции передают новости об аннексии балтийских стран Советским Союзом. Наримуне попросил Регину не ходить в город. С ее латвийским паспортом это могло быть опасно. НКВД начало проверять документы у людей на улицах.
Йошикуни не видел истребителей, круживших над Каунасом, красных флагов, и расклеенных по стенам плакатов, с портретами Сталина. Он и не знал имен Сталина и Гитлера. Мальчик не видел кавалерийских разъездов, черных эмок с автоматчиками, закрытых грузовиков, идущих по шоссе на окраину, в тюрьму Девятого Форта. Он спал, видя во сне ежика, в саду, он качался на качелях, и слышал смех мамы. Йошикуни прижимался щекой к ее теплым коленям, думая о молоке и печенье, на завтрак.
Он не знал, что рав Горовиц и его отец успели проводить на юг первый поезд с беженцами. В вагоны набилось пять сотен человек, плакали дети, свистел гудок локомотива. Наримуне, сначала, не хотел, чтобы Аарон появлялся на вокзале:
– Мало ли что, – хмуро сказал граф, – НКВД, наверняка, не преминет послать туда солдат. Они и в поезд сопровождающих посадили…, – консул СССР в пока еще независимой Литве развел руками:
– Господин Наримуне, это требование внутренней безопасности нашей страны. Литовская Республика согласилась принять военную помощь, разместить советские войска на своей территории. Это акт доброй воли, со стороны литовцев, – Наримуне, закинув ногу на ногу, потягивал кофе:
– Акт доброй воли, – повторил консул, – но мы не можем быть уверенными, что на территории Литвы нет, как бы это сказать, подозрительных элементов. Когда люди, с вашими визами, окажутся за границей СССР, в Маньчжоу-Го, – консул помолчал, – тогда вы примете на себя ответственность за их дальнейшие…, – консул усмехнулся, – передвижения. Пока они находятся на пространстве СССР, – заключил русский, – мы не имеем права рисковать.
Наримуне не стал спорить.
Каждый поезд сопровождали наряды бойцов НКВД, с овчарками. Люди нуждались в деньгах и провизии. Впереди у них было две недели дороги по Транссибирской магистрали, без права покидать вагоны, даже на стоянках.
Советские рубли, много, принес Волк. Он забрал у Аарона американские доллары. Рав Горовиц успел получить переводы от «Джойнта», в последние дни перед аннексией.
Максим отмахнулся:
– Ничего не может быть проще. Не вздумайте сами торговать золотом и валютой…, – Волк помрачнел, – в уголовном кодексе моего родного государства, есть статьи за спекуляцию. Литва только на бумаге независима, здесь распоряжается НКВД, – рав Горовиц собирал у беженцев вещи, на продажу и передавал Максиму. Волк у него не ночевал. Он широко улыбнулся:
– Во-первых, я люблю ветчину, мой дорогой кузен, во-вторых, тебе, как раввину, будет неудобно, если я приведу компанию, – он подмигнул раву Горовицу, – а в-третьих, не стоит сейчас привлекать внимание. Ни мне, ни тебе. У меня есть надежные адреса…, – Максим обещал покинуть Литву, только удостоверившись в том, что родственники в безопасности:
– Перейду границу тем же путем, каким здесь появился…, – он попивал кофе с кардамоном, устроившись на подоконнике квартиры рава Горовица, – ничего сложного нет…
С началом аннексии Сугихара-сан и Наримуне работали почти целые сутки, засыпая на диванах в консульстве. Необходимо было спасти людей от ареста. Среди беженцев из Польши, и местных евреев, было много, в прошлом, обеспеченных людей, активистов сионистских партий, бывших офицеров, и нынешних раввинов. Все эти люди сейчас находились в опасности.
– В любом случае, – почти весело заметил Наримуне Регине, – это мой последний месяц на посту дипломата, любовь моя. Сотней виз больше, сотней виз меньше, ничего не изменит. Налей мне еще, пожалуйста…, – тарелка из-под супа была пуста:
– Когда мы приедем домой, – Наримуне с аппетитом ел, повесив пиджак на спинку стула, – я тебя свожу в одно местечко, в Токио. Там тоже подают куриный суп, с лапшой. Но лучше твоего, все равно, ничего нет…, – он держал Регину за руку. Наримуне вспомнил, как он звонил Лауре, из той забегаловки:
– Потом, – сказал себе граф, – когда все уляжется, когда закончится скандал. Впрочем, никакого скандала не случится, о помолвке официально не объявляли. Подам в отставку, уедем в Сендай, растить детей…, – он понял, что улыбается: «Я все расскажу Регине, – решил граф, – о Лауре, о Зорге. Просто не сейчас».
Он дал прочитать Регине прошение об отставке. Девушка подняла серо-голубые глаза:
– Это потому, что я из Европы…, – они сидели на диване, обнявшись, Йошикуне спал в детской. Граф покачал головой:
– Вовсе нет, любовь моя. Ты послушай меня, пожалуйста…, – он говорил, целуя маленькую, крепкую руку, с жесткими кончиками пальцев: «Ты мог бы стать принцем…, – девушка отстранилась, – мог бы жить во дворце…»
– Я живу в замке, – сварливо ответил Наримуне, – моим предкам хватало, и мне хватит. И я не хочу становиться принцем, я хочу быть твоим мужем…, – он целовал смуглую шею, кудрявый затылок, она была рядом, она легко, взволнованно дышала. Наримуне шепнул:
– Уйдет первый состав с беженцами, Сугихара-сан и латвийский консул нас поженят, и мы улетим в Стокгольм. Скандинавские авиалинии пока не отменили рейсы. Даже в Вильнюс не обязательно ехать, можно и здесь сесть на самолет…, – Регина слушала дыхание мальчика. Все было готово. Наримуне, вечером, за обедом, пообещал:
– Завтра я приведу Аарона, он станет свидетелем, на церемонии. С латвийским консулом я договорился, и с господином Сугихарой тоже. Максим остается здесь, он присмотрит за твоим кузеном…,– Регина боялась, что Аарон, узнав о будущем браке, начнет выговаривать ей. Девушка выходила замуж, не за еврея.
Рав Горовиц вздохнул:
– Ваши дети, все равно, будут евреями. Ты окажешься в безопасности. Я уверен, твои родители обрадовались бы, узнав, что ты выходишь замуж по любви. Не беспокойся, за твоей сестрой кто-нибудь съездит, и за Эстер тоже…, – Меир находился на пути в Европу. Аарон получил короткую телеграмму от брата, из которой следовало, что Меир пересекает Атлантику, направляясь в Дублин. Аарон не стал интересоваться, почему брат выбрал ехать в Амстердам через Ирландию. Он подозревал, что путь связан с работой Меира.
Будущий муж кузины, в разговоре с Аароном, коротко заметил:
– Регина и малыш останутся в Стокольме, а я поеду в Париж. Вывезу мадемуазель Аржан, и тетю Жанну…, – Аарон, было, хотел что-то сказать. Кузен поднял изящную, смуглую ладонь:
– Это сестра моей жены, я связан родственными обязательствами. И ее почти свекровь, тоже моя родня. Я решил, и так оно и будет, – темные глаза упрямо взглянули на Аарона: «Немцы меня не тронут. У меня пока дипломатический иммунитет, мы союзники».
Регина, приподнявшись, посмотрела на часы, на камине светлого мрамора:
– Почти восемь. Надо одеваться, кофе варить. Надо их накормить, перед церемонией. Сегодня все случится…, – Регина не боялась. В школе преподавали биологию, к девочкам приходила женщина, врач, на отдельные занятия. У нее, все равно, немного стучало сердце:
– Все будет хорошо, мы любим, друг друга…, – накрыв малыша одеялом, она потянулась за халатом.
За дверью раздался какой-то шорох, бронзовая ручка повернулась. Регина провела ладонью по растрепанным кудрям. Дверь скрипнула, девушка успела подумать:
– Как это у Наримуне получается? Он спит на диване, два часа в сутки, и все равно, хоть сейчас, на прием в королевский дворец…, – Наримуне обещал Регине приемы. Граф усмехнулся:
– Пока мое прошение об отставке дойдет до Токио, пока его рассмотрит министр, его величество…, В общем, – он поцеловал темно-красные губы, – будем шить тебе вечерние платья и покупать ожерелья. Раньше зимы все равно, мы домой не поедем.
– Домой, – Регина стояла, глядя в его темные глаза, – теперь это мой дом. Я выучу язык, быстро. У нас родятся дети, мы останемся на севере, в замке. Будем спокойно жить…, – Наримуне поправил ровно лежащий, шелковый галстук.
– Ты только не волнуйся, – тихо сказал граф, – Аарона арестовали, вчера вечером. НКВД, судя по всему.
Когда Аарона арестовывали в Берлине, во время еврейских погромов, два года назад, его не привозили в тюрьму. Он провел ночь в камере предварительного заключения, в полицейском участке Митте, на Александерплац. Утром приехал американский консул, раву Горовицу отдали паспорт, со штампом, аннулирующим визу. В той камере были деревянные нары, матрац, шерстяное одеяло и подушка. Аарон не ложился спать, слушая рев моторов грузовиков, топот сапог по коридору, жалобные голоса людей. Камера была увешана нацистскими плакатами, Аарон старался на них не смотреть.
Здесь, в Девятом Форте, его привели не в камеру, а просто в комнату, похожую на кабинет мелкого чиновника. Стены обклеили дешевыми, бумажными обоями. В беленом потолке горела лампочка, половицы скрипели под ногами. Кроме деревянного, рассохшегося стола, и двух венских стульев, вокруг больше ничего не было.
Аарон знал, что его привезли в Девятый Форт. Советская армия несколько дней, как зашла в город, аресты начались почти сразу, а тюрьма в городе была только одна. Тем более, раву Горовицу никто и не завязывал глаз. С ним вообще обходились очень вежливо.
На квартиру приехал высокий, красивый военный, офицер, судя по петлицам, в сопровождении трех солдат. Он носил мундир из отличной шерсти, и блестящие сапоги. От него пахло сандалом, говорил он на безукоризненном английском языке. Офицер напоминал мистера Кроу, только был выше, вровень раву Горовицу. Каштановые, отлично постриженные волосы, он не покрывал. Фуражку Аарон, потом, увидел на сиденье машины.
Лазоревые глаза искренне посмотрели на Аарона. Визитер попросил называть его господином майором. Он извинился за неожиданное вторжение. Комендатура советских войск, заботясь об иностранцах, находившихся в Литве, проверяла их место пребывания.
– Время такое, мистер Горовиц, – майор блеснул белыми зубами, – Литва мирно, по собственному волеизъявлению, пригласила на свою территорию армию СССР. Тем не менее, мы должны побеспокоиться о гражданах других государств. Здесь много иностранных шпионов, они ловят рыбку в мутной воде. Turbato melius capiuntur flumine pisces, как сказал Овидий, – если бы Аарон не видел пятиконечные звезды на красных петлицах, он бы подумал, что перед ним стоит выпускник Кембриджа.
Пролистав его паспорт, майор поинтересовался причинами, по которым Аарону запретили въезд в Германию. Рав Горовиц объяснил, что произошло это во время еврейских погромов. Гость, сочувственно, покивал, оглядывая скромные комнаты. Он осмотрел мезузу, на двери, потрогал медные, закапанные воском, подсвечники. Аарон, который год, зажигал свечи сам. Он стоял, с коробком спичек в руках, глядя на трепещущие огоньки. Рав Горовиц, вспоминая Габи, закрывал глаза:
– Она зажигала свечи, всегда. Всегда…, Мы только несколько месяцев были вместе…, – когда он говорил благословение, он слышал не свой голос, а другой, незнакомый, девичий, нежный. Аарону казалось, что рука неизвестной девушки, берет его за ладонь. У нее были длинные, теплые пальцы. Аарон, все время, думал, что сейчас увидит ее. Когда он поднимал веки, все оставалось по-прежнему. Он смотрел на пламя свечей, на пустую, неуютную гостиную, и шел одеваться. Пора было отправляться в синагогу, на службу.
Аарон предложил майору кофе. Офицер повел холеной рукой:
– Мистер Горовиц, мне неудобно вас обременять. Будьте моим гостем. Расскажете о вашей работе, о путешествиях…, – паспорт он Аарону не отдал, но пригласил его на переднее сиденье черной, советской машины. Майор сам устроился за рулем. Он кивнул на солдат, сзади:
– К сожалению, пока приходится принимать меры предосторожности, мистер Горовиц. Литва добровольно выбрала советский строй жизни, но есть элементы…, – он предложил Аарону русские папиросы, в золотом портсигаре, – противящиеся, нашему движению вперед, по дороге коммунизма…, – у майора был низкий, красивый голос.
Аарон успокаивал себя тем, что соседи, во дворе, видели эмку с автоматчиками. Максим собирался прийти ближе к полуночи, с деньгами, вырученными за золото беженцев. Не застав рава Горовица дома, Волк бы, непременно, забеспокоился:
– Наримуне должен утром появиться…, – в комнате, не было окна, – они с Региной завтра женятся, я свидетель…, – майор напоил его отличным кофе, расспрашивая о работе «Джойнта» в Польше и Литве. Офицер поднялся:
– Я выпишу свидетельство о регистрации, и принесу паспорт, мистер Горовиц…, – Аарон едва успел открыть рот, дверь захлопнулась. Ключ повернули в замке, все стихло.
За последние три часа Аарон успел посидеть на обоих стульях, по нескольку раз, посидеть на краю стола, и освежить в памяти страницу Талмуда, которую он сейчас учил. Раскрытый том остался в его кабинете, в синагоге. Аарон подозревал, что не скоро увидит черный, причудливый шрифт.
– Полная ерунда, – сердито сказал себе рав Горовиц, – мало ли какие дела у майора. Он занятый человек. Сейчас он придет, извинится…, – Аарон, несколько раз, стучал в дверь, но ответа не дождался. Он обрадовался, что уезжая из дома, положил в карман пиджака пачку папирос и спички:
– Хорошо, что гости после вечерней молитвы появились…, – Аарон расхаживал по комнате, меряя ее шагами, – я успел в синагогу сходить. А утренняя молитва? – он остановился:
– Завтра четверг, чтение Торы. Я и читаю. Впрочем, найдется, кому почитать, раввинов в Каунасе много. Не всех арестовали, – криво улыбнулся Аарон, – я пока первый. Это не арест, – твердо сказал он себе, – просто недоразумение. Все разъяснится.
У него не было при себе молитвенника. Кофе с майором он выпил, Аарон разрешал себе такое, но есть в Девятом Форте, ему было нельзя. Судя по всему, его никто кормить и не собирался. Аарон сидел верхом на стуле, дымя папиросой. В Каунасе он познакомился со стариками, на восьмом десятке, помнившими польское восстание, прошлого века. Аарон услышал о знаменитом Волке. Максим рассказал, что был на месте, где, когда-то, располагался лагерь отряда его деда.
Волк стоял над плитой, следя за кофе. Он обернулся:
– Дедушка у нас, в СССР, считается знаменитым революционером. В учебниках истории его портреты печатают…, – Волк усмехнулся, – я на него похож, судя по всему…, – Максим вспомнил читинскую парашютистку, Лизу Князеву. Он понял, что девушка напоминала Горского и красивую, черноволосую женщину, с которой танцевал Волк, в гостинице «Москва».
– Я даже не знаю, как ее зовут, – понял Максим, – я их больше не увижу. Не увижу девочку…, – ему, иногда, снился поток мягких, бронзовых, пахнущих жасмином волос. Он просыпался, вспоминая большие, зеленые, прозрачные глаза:
– Мало ли кто, на кого похож…, – сердито оборвал себя Волк, – это как с маленьким Володей. Тебе просто чудятся такие вещи. Надо в церковь сходить…, – старообрядческого храма здесь не было. Волк отстоял заутреню в маленькой, кладбищенской, Воскресенской церкви, среди старух и стариков. Вряд ли здесь мог обретаться агент НКВД.
Старики рассказали Аарону, что до революции, в Лукишской тюрьме, в Вильнюсе, была синагога, заключенных обеспечивали кошерной едой, а умерших погребали по еврейскому обряду. Аарон давно, с Берлина, носил в портмоне маленький, холщовый мешочек с землей Израиля. Он предполагал, что может случиться всякое. Вряд ли кто-то позаботился бы о том, чтобы его тело передали еврейской общине.
Аарон потушил окурок, огладив темную бороду:
– Хватит думать о таких вещах, мой дорогой раввин Горовиц. Бюрократическая процедура, тебя регистрируют. Ничего страшного. В Берлине ты тоже это делал. Проводишь Регину и Наримуне, и отправишься в Маньчжурию. От Китая рукой подать до Америки, – Аарон понял, что совершит кругосветное путешествие. За сестру и мадемуазель Аржан он не беспокоился. Меиру и Наримуне можно было доверять, они бы доставили женщин в безопасное место.
– Регина сестру встретит…, – соскочив со стола, он опять промерил комнату. В длину получилось шесть шагов, в ширину, четыре. Аарон обругал себя за то, что не собрался послать телеграмму отцу, сообщая о Регине и мадемуазель Аржан:
– Сразу две племянницы, а одна еще и замуж выходит…, – рав Горовиц вздохнул:
– Неужели Теодор погиб? И что с Мишелем? Он мертв, наверняка. Почти год прошел. Если бы он был в плену, он бы дал о себе знать. Германия подписывала Женевскую конвенцию…, – пленные имели право на переписку с родными, на посылки, о них заботился Красный Крест. Аарон подумал, что в Дахау никто не пускал Красный Крест.
– Лагеря, которые, по слухам, в Польше начали строить. Для кого они? Хорошо, что Авраам уехал…, – рав Горовиц понимал, что кузен, все равно, вернется в Европу, но сейчас доктору Судакову безопасней было отправиться в Палестину. Местных сионистов начали арестовывать.
– Может быть, они здесь, в Девятом Форте. Авраам знает Бегина, радикала, ученика Жаботинского, – рав Горовиц понимал, что сам он долго в Америке не пробудет:
– Нельзя сидеть, сложа руки, и смотреть, как Гитлер уничтожает евреев. Уничтожает…, – Аарон понял, что впервые произнес это слово. Дверь открылась. Майор, стоя на пороге, широко улыбался:
– Мистер Горовиц, простите. Неотложные дела…, – в одной руке он держал настольную лампу, в другой, чашку с кофе, под мышкой зажимал какую-то папку. Прошагав к столу, он включил свет. Аарон поморщился, лампочка оказалась сильной. Комнату залило белое сияние. Дверь захлопнулась. Майор, довольно радушно, попросил:
– Садитесь, мистер Горовиц. С вашим паспортом все в порядке, сейчас вы его получите, на руки. Несколько формальных вопросов…, – раскрыв папку, он достал из нагрудного кармана кителя ручку. Аарон заметил золотое перо паркера. Выложив на стол папиросы, майор закурил.
– Садитесь, – повторил он, – я вас надолго не задержу. Вас доставят домой, на машине…, – Аарон вдохнул запах сандала и хорошего табака. Он присел на край стула: «Где здесь умывальная? Я бы хотел…»
– Потом, мистер Горовиц, – лазоревые глаза блеснули льдом, – потерпите, ничего страшного…, – написав сверху листа: «20 июня 1940 года», он выдохнул дым прямо в лицо Аарону.
– Начнем, – сказал Петр Воронов, повернув лампу, так, чтобы свет бил в глаза арестованного.
Максим принес две кружки с темным пивом и тарелку, с посоленными сухариками, крепкими огурцами, и копченым сыром.
– У вас такого нет, – сообщил он, присаживаясь, кивая на пиво.
– Отчего нет, – обиженно сказал граф, отхлебнув, – у нас пиво варят триста лет. Голландцы нас научили, когда Япония еще не была закрытой страной. Кирин, Асахи…, – он загибал смуглые пальцы, – даже из сои пиво делают…
Волк поперхнулся:
– Представляю себе, что за гадость…, – в пивной было немноголюдно. Рынок бойко торговал, вдоль возов с овощами, птицей, прилавков с колбасами и сыром, бродили покупатели. Волк заметил несколько офицеров, в форме Красной Армии:
– Солдат они сюда не пускают, – зло подумал Максим, – не хотят, чтобы люди видели, как живут за границей. Политруки им вдалбливают в голову, что здесь все бедняки, просят милостыню, и существуют на одном хлебе и воде…, – Волк покупал провизию в Елисеевском гастрономе, на Тверской, однако он прекрасно знал, какие очереди стоят в магазинах, на окраинах, и как живут люди в провинции. Он помнил, еще подростком, десять лет назад, рассказы о голоде на Украине, во время коллективизации:
– Мальчишки мясо в первый раз увидели, когда их в армию забрали. Здесь рынок, а что говорить об универсальных магазинах, где сих пор американские товары продают…, – магазины на аллее Свободы, один за другим, закрывались. Волк предполагал, что откроются они под вывесками Каунасского торга. Максим ночевал в неприметном, особнячке, на окраине города. С помощью пана Юозаса он сбывал доллары и золото, принося Аарону вырученные деньги, для беженцев.
– Приносил, – мрачно поправил себя Максим. Вчера, не застав рава Горовица дома, он, было, подумал, что кузен на вокзале. Однако очередной поезд в Москву отправляли только через два дня. Максим внимательно осмотрел дверь квартиры, при свете тусклой, лестничной лампочки. Никаких следов взлома он не заметил, печати тоже не стояло. Конечно, НКВД могло и не озабочиваться печатями.
Максим подождал до полуночи, сидя на подоконнике, покуривая папироску, думая о блондиночке из кафе «Ягайло». Ее звали пани Альдона, она работала продавщицей в одном из универсальных магазинов. Девушка жила одна. Максим вспоминал мягкую постель, в ее комнатке, в дешевом пансионе, и запах кофе по утрам. Он приходил к пани Альдоне несколько раз в неделю. Когда над крышами Старого Города поднялась бледная, ущербная луна, Волк, соскочив с подоконника, отправился вниз, к соседям.
Все выяснилось быстро. Ему даже описали советского офицера, который, на своей эмке, увез рава Горовица. Волк едва ни выругался вслух:
– Я знал, что без Петра Семеновича здесь не обойдется. И брат его в Литве…, – о комбриге Воронове написали в спешно изданном русскоязычном листке, под названием «Труженик», органе, как написали в шапке газеты, коммунистической партии Литвы. Волк приобрел листок в киоске на аллее Свободы. В газете говорилось о скорых выборах в сейм, о национализации земли и крупных предприятий, о том, как советские войска мирно вошли в Литву, помогая рабочим, и крестьянам, обрести свободу. Комбриг Воронов, судя по статье, собирался руководить здешней военной авиацией. Волк купил у торговки семечек. Сделав из «Труженика» фунтик, он, с удовольствием, заплевал шелухой портрет товарища Сталина. В Москве за подобное можно было получить пять лет лагерей общего режима, а в Литве на это, пока что, внимания не обращали.
– Но это пока, – они с графом, в полном молчании, пили пиво. Волк бросил взгляд на деревянные стены забегаловки:
– Скоро здесь развесят правила обслуживания трудящихся…, – он с хрустом разгрыз огурец:
– За квартирой я слежу, но в ней второй день никто не появлялся. Если не считать обыска, конечно…, – он утащил у кузена шведскую сигарету.
Волк подпирал стену, напротив дома рава Горовица, закрывшись газетой на литовском языке. С обыском приехал Петр Семенович. Волк не беспокоился, в квартире у рава Горовица ничего подозрительного не имелось. Доллары они продали, а золото Аарон сразу передавал Волку. Петр Семенович спустился вниз, в сопровождении солдат, несущих какой-то ящик.
– Радиоприемник, наверное, забрали, – пробормотал себе под нос Волк, – они из Аарона будут делать агента британской разведки. Он в Польше жил, до войны. Беженцев арестовывают…, – он так и сказал Наримуне. Кузен вздохнул:
– Я встречался с атташе американского посольства. Больше никого здесь не осталось. Все дипломаты, на той неделе в Стокгольм улетели…, – атташе обещал сходить в советскую администрацию Каунаса. Наримуне отправился туда вместе с ним. Граф ждал в еще не закрытом кафе, напротив. Американец, после визита, развел руками:
– Они утверждают, что ничего о мистере Горовице не слышали…, – заказав кофе, он добавил:
– Хорошо, что я, немного, знаю русский язык. Иначе я бы не представлял себе, как с ними разговаривать…, – сцепив длинные пальцы, Волк покачал ими, туда-сюда:
– Конечно, они бы ничего другого и не сказали, Наримуне. НКВД не собирается делиться никакими сведениями…, – он почесал белокурую голову:
– Надо что-то придумать. По моим сведениям охрану Девятого Форта сменили. В нем теперь только войска НКВД. Их не подкупить, в отличие от литовцев…, – бросив пиджак на деревянную лавку, он засучил рукава рубашки.
Наримуне смотрел на синие рисунки, на сильных, загорелых руках. Граф, внезапно, поинтересовался:
– Девушки, когда ты им французом представляешься, не спрашивают, откуда у француза такое…, – он указал на татуировки: «Они же у тебя не только на руках».
– Не только, – весело согласился Волк:
– Девушки, мой дорогой, у меня с четырнадцати лет спрашивают, только об одном. Обо всем остальном они просто забывают, стоит мне рядом оказаться…, – подняв бровь, он щелкнул пальцами: «Kitas alus, prašom!». Им принесли еще две кружки. Волк добавил: «Я здесь успел кое-каких слов нахвататься. В будущем пригодится».
– У нас тоже такие люди есть, как ты, – граф, невольно, улыбнулся: «Называются „якудза“. Очень древнее занятие. Они в эпоху Эдо появились, в начале семнадцатого века….»
– Моя семья старше, – довольно отозвался Волк:
– Я читал о Японии, – закинув руки за голову, он потянулся, – «Фрегат «Паллада», Гончарова. Очень интересно. Ты, наверное, о таком писателе и не слышал. Наш, русский, прошлого века…, – темные глаза кузена взглянули на Волка:
– У нас его переводил Хасэгава Тацуноскэ. Я читал «Обломова», «Обрыв»…, – Максим помолчал:
– Хорошо, что мы с тобой образованные люди, но, образование не поможет пробраться в Девятый Форт…, – на смуглом пальце кузена блестело золотое, обручальное кольцо.
– Я вам даже подарка не принес, – заметил Волк.
Церемония прошла быстро. В свидетели они взяли консульского шофера, японца. На руках у Регины оказалась справка о браке, подписанная Сугихарой-сан и латвийским консулом. Наримуне отправил радиограмму в Стокгольм. Граф получил ответ, из которого следовало, что супруга посла по особым поручениям обладает дипломатическим иммунитетом. Регина, конечно, наотрез отказалась покидать Каунас. Она стукнула маленьким кулаком по столу:
– Речи о таком быть не может. Меня никто не тронет. Я нужна тебе, я нужна нашему…, – покраснев, она поправила себя, – то есть Йошикуни, Аарон в тюрьме. Я никуда не уеду…, – Наримуне курил у окна, выходящего на террасу. Малыш играл с грузовиком. Граф, отчего-то, подумал:
– У него нет ни танков, ни ружей, ни военных самолетов. Он даже не обращает на них внимания, в магазинах игрушек, мимо проходит. Господи, настанет ли время, когда мы прекратим воевать…, – он мягко сказал:
– Нашему сыну, Регина. Он и твой сын тоже. Я прошу тебя, – Наримуне взял ее за руку, – не надо рисковать. Я останусь здесь, а вы…
– Мы тоже останемся, – серо-голубые, большие глаза, блестели:
– Я дальше лавки на углу все равно не хожу. Никакой опасности нет…, – от нее пахло куриным супом и пряностями, у нее было мягкое, нежное плечо, под простой, хлопковой блузой. Она обняла Наримуне:
– Иначе, зачем жениться? Я тебя не брошу, никогда. Рут говорит Наоми: «Куда ты пойдешь, туда и я пойду, где ты переночуешь, там и я останусь…»
– Твой народ будет моим народом…, – смешливо продолжил Наримуне. Жена вздернула нос:
– В том смысле, что я выучу японский язык, и буду носить кимоно, когда понадобится…, – представив ее в белом, шелковом, ночном кимоно, Наримуне сжал зубы:
– Ей не до этого сейчас. Надо потерпеть. Она не о таком думает, а о своем кузене…, – он смотрел поверх головы Волка в окно пивной. Граф замер, увидев летчика, с Халхин-Гола. Майор Воронов носил авиационную, темно-синюю форму, с голубыми петлицами. Его сопровождал, судя по всему, ординарец, с плетеной корзинкой.
Совершенно невозможно было, решил Наримуне, рассказать Максиму, будь он хоть трижды кузеном, всю историю их знакомства с майором Вороновым. Граф не хотел, чтобы о подобном знал еще кто-то, даже его собственная жена. Он собирался признаться Регине, что помогает СССР, но, как говорил себе Наримуне, не сейчас.
– Когда мы доберемся до Японии, когда все успокоится. Может быть, Лаура замуж выйдет. Или не говорить ей о Лауре…, – Наримуне не мог лгать, притворяясь, что Лаура сама оставила ребенка:
– Регина никогда в жизни такому не поверит, – думал он, – и будет права. Бесчестно чернить имя Лауры…, – граф успел понять, что за характер у его жены. Он боялся, что Регина настоит на встречах Йошикуни с матерью.
– Не потому, что она малыша не считает сыном…, – он курил, глядя на каштановую голову в фуражке, – а потому, что она справедливый человек, честный. Как сказано в Библии: «Правды, правды ищи…, – Наримуне тяжело вздохнул. Майор Воронов рассчитывался за провизию. Волк, незаметно, скосил глаза в окно:
– Интересно. Кузен его знает, по глазам видно. Они, наверное, в Монголии сталкивались. Наримуне ничего мне не скажет. Он скрытный, как все японцы. Но и не надо. Очень хорошо, что товарищ майор здесь…, – кузен откашлялся:
– Ты сможешь проследить за этим человеком? – он кивнул на синий китель.
Одним глотком допив пиво, бросив деньги на стол, Волк натянул кепку. Максим не боялся, что товарищ майор его вспомнит. В последний раз, когда они виделись, Степан Семенович едва держался на ногах:
– Ничего не может быть проще…, – Волк наклонился к Наримуне:
– Завтра ты все узнаешь. А сегодня, как учит нас Библия, иди, и порадуй свою жену. Купи цветы, пару бутылок «Вдовы Клико», пока большевики еще не завезли сюда свое пойло. Отдохни, в общем, – пожелал Волк. Выскользнув в дверь пивной, он исчез в рыночной толкотне.
Наримуне вспомнил лакированные коробочки бенто, с вареным рисом, и маринованными овощами, вырезанными в форме листьев и цветов. Он услышал шум горного водопада, протянул руки к огню камелька, в скромной комнате рекана, деревенской гостиницы. Регина была рядом. Она сидела, положив темноволосую голову ему на плечо, в бежевом, осеннем, кимоно, с рисунками перелетных птиц. Наримуне быстро дожевал огурец. Прибавив к монетам Волка свои деньги, граф посмотрел на часы. Он успевал в цветочный магазин. «Французские деликатесы», на аллее Свободы, торговали довоенными запасами, Наримуне видел в лавке и хорошее шампанское, и белое бордо. Он шел через рынок, щурясь от заходящего солнца, понимая, что улыбается.
Комбриг Воронов оказался на рынке потому, что хотел побаловать брата, перед отъездом в Шауляй, домашней едой. Петр собирался присутствовать на первом, после долгих лет подполья, открытом съезде коммунистов Литвы:
– Важно проследить, – брат заваривал кофе, – чтобы местная партия выдвинула на выборах в сейм утвержденную нами программу, – майор Воронов пощелкал пальцами, – чтобы не случилось никаких сюрпризов.
Степан, осторожно, принял хрупкую чашку, тонкого фарфора. В столовых на аэродромах разливали дымный чай, в погнутые оловянные кружки. Кофе в таких местах не водилось. Степан понял, что за последние четыре года пил кофе, может быть, несколько раз:
– В «Москве» я его заказать не успел…, – он хотел спросить у брата, где сейчас товарищ Горская, но оборвал себя:
– Все равно, Петр тебе не ответит. Служебное дело, государственная тайна…, – вспомнив, что кофе надо было выпить в номере, Степан покраснел.
В Литве, девушки одевались по-другому. Степан, в Минске, не видел летних платьев, облегающих фигуру, едва закрывающих колено. Он не встречал коротких жакетов, тонких ремешков, перетягивающих талию, изящных каблуков, широких, дамских брюк и кокетливых, сдвинутых на бровь шляпок. Жена брата, судя по фото, носила похожие наряды. Степан вздохнул:
– Петя даже не сказал, где они познакомились. Она тоже в НКВД работает…, – он вспомнил, невестку, отправившись с летчиками на пляж, в Паланге.
Июнь выдался жарким, киоски бойко торговали лимонадом и мороженым. Девушки носили купальники, такие, как у Антонины Ивановны, на фото. Они цокали каблучками, придерживая широкополые, соломенные шляпки, играли в мяч, в мелкой, теплой воде. Светлые волосы развевались по ветру. Они смеялись, искоса поглядывая на летчиков. Купаться, конечно, было нельзя, и знакомиться с девушками, тоже. Политруки, на занятиях, говорили, что все балтийские страны наводнены шпионами капиталистических держав. Любая голубоглазая блондинка могла оказаться эмиссаром разведывательного центра, угрозой безопасности для социалистической родины.
Вернувшись на базу бывших литовских ВВС, где ночевали летчики, Степан думал не о доставшихся РККА машинах, новых британских и французских истребителях, а о загорелых, длинных ногах девушек, о купальниках, поднимавшихся на груди. Он сердито сказал себе:
– Надо жениться. Петр женился, и тебе пора…, – включив свет, закурив «Беломор», он достал из гимнастерки партийный билет. Младший воентехник улыбалась, стоя в летном комбинезоне. Фотография немного пожелтела. Перевернув снимок, Степан долго вглядывался в ее почерк: «Степану Семеновичу Воронову, на добрую память, от Лизы Князевой».
– Отпуск взять, – пробормотал Степан, – полететь в Читу. А если она откажет? Я ее старше, ей всего восемнадцать. Откажет, и откажет, – подытожил комбриг, – но попробовать, все равно, надо. Может быть, письмо ей сначала написать…, – отпуска, судя по всему, летом было не дождаться. Работы предстояло много. Военная авиация бывшей Литвы присоединялась к Западному округу. Требовалось инспектировать аэродромы, формировать новые соединения летчиков, обучать их обращаться с западной техникой, и перегонять сюда советские истребители, бомбардировщики и транспортную авиацию. У Советского Союза появился доступ к акватории Балтики. Морская авиация больше не была заперта в узком коридоре, у Ленинграда.
Когда Степан служил на северном Сахалине, он много летал над океаном. Ему нравилось одиночество в машине. Он смотрел на бесконечное пространство неба и серые, спокойные волны внизу, и отчего-то улыбался. Здесь не проводили партийных собраний и политических занятий, не преподавали «Краткий курс», не искали шпионов. Моторы истребителя мерно гудели. Степан разгонял самолет до предельной скорости, уходя в петлю Нестерова, чувствуя, на мгновение, легкость, в теле. Выравнивая самолет, он поднимал голову: «Когда-нибудь, мы пробьем барьер стратосферы, и рванемся в космос. Я в это верю».
Брат похудел, со времени встречи, в Белоруссии.
– Похудеешь здесь, Степа…, – майор затянулся папиросой, – живу на кофе, табаке и бутербродах. Я один, среди офицерского состава, языками владею. На мне все допросы иностранцев…, – у Петра, в ящике стола, лежали расстрельные списки. Поговорив с Деканозовым, он вычеркнул из бумаг Бегина, заменив смертную казнь на восемь лет лагерей особого режима.
Сионист мог понадобиться для поиска его единомышленников, в СССР. Подобные партии разгромили и запретили десять лет назад, но Петр чувствовал, что с присоединением новых территорий, евреи опять могут поднять голову:
– За ними не уследишь, – сказал он Деканозову, – в одной Литве газеты, школы, детские сады, молодежные клубы, политические партии. Бейтар, и все остальное. Все они заражены враждебным духом, – Петр подозревал, что некоторые местные активисты могут податься в крупные города СССР, искать оставшихся, не арестованных сионистов. Вспомнив об исчезнувшем докторе Судакове, Петр сел за пишущую машинку. Они с Деканозовым сочинили письмо Лаврентию Павловичу. Майор Воронов, перечитав ровные строки, остался доволен:
Прекратить деятельность сионистских организаций, закрыть детские сады и школы с преподаванием на иврите, печатные издания и библиотеки, где содержатся подобные книги. Любую деятельность, направленную на эмиграцию в Палестину, приравнять к контрреволюционным активностям…, – вместо Бегина Петр внес в списки раввина Горовица. Американец, упорно, молчал. Его паспорт лежал у Петра в ящике рабочего стола. Когда арестованного, после допроса, спустили вниз, волоком, по лестнице, Петр полистал документ. Воронов решил, что паспорт им пригодится. Горовицу исполнилось тридцать лет, Америка оставалась нейтральной страной. Документы раввина прекрасно подходили для поездок.
– Кроме Германии, конечно, – хмыкнул майор Воронов, рассматривая аннулированную визу, – но туда мы отправляемся без особых трудностей…, – паспорт он спрятал, перед началом применения особых мер, как их называл Петр. Документ остался в прекрасном состоянии, без пятен крови. Майор Воронов, с неудовольствием, думал, что Степан может напроситься к нему в гости. Он не хотел пускать брата в квартиру, в Девятом Форте, из соображений безопасности. Степан, конечно, не стал бы трогать никаких документов, но Петр, все равно, соблюдал осторожность. К его облегчению, брат сказал, что остановился в спешно организованном общежитии для офицеров, при городской комендатуре.
– Но без обеда я тебя не отпущу, – пообещал Степан, – я в Паланге научился местный борщ готовить, у повара, на авиационной базе…, – поваром был пожилой литовец, хорошо говоривший на русском языке. Степан похвалил борщ, пан Антанас покраснел от удовольствия. Оказалось, что повар раньше работал в лучшем отеле Паланги, куда приезжали министры буржуазной Литвы. Отель, с началом аннексии, закрыли. Пан Антанас помогал сыну, в столовой аэродрома. Степан любил возиться на кухне. Он внимательно записал все, что говорил литовец.
Он заметил, что брат занес имя пана Анатанаса в блокнот. Степан успокоил себя:
– Просто для порядка. База военная, понятно, что гражданских служащих проверяют…, – на рынке, Степан купил гуся, ветчины, говядину и копченое сало, свеклу и сухие грибы. Он сделал к борщу маленькие пельмени, колдуны, с мясом и грибами, и заправил суп свекольным квасом. Он стоял над кухонным столом, в квартире коменданта, насвистывая, раскатывая тесто для пельменей. Сняв китель, он соорудил подобие фартука, из холщовых полотенец. Степан хотел поставить на стол водку, но брат остановил его:
– Здесь хорошие запасы вина, Степа, комендант отлично жил…, – Петр поднял бровь:
– Я бы на твоем месте не увлекался спиртным. В Литве осталось много буржуазных элементов. Они ждут, что советские офицеры потеряют бдительность, расслабятся. Подсовывают им женщин определенного толка…, – вспомнив девушек в Паланге, Степан покраснел:
– Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, Степа, – твердо заключил брат. Петр посмотрел на швейцарский хронометр: «Накрывай на стол, я сейчас».
Степан проводил его глазами:
– Он мне до смерти будет о том случае напоминать. Однако он прав. Кто оступился один раз, тот может опять пойти по скользкой дорожке. Партия мне поверила, товарищ Сталин меня простил. Нельзя их подводить…, – из духовки распространялся упоительный запах жареного с капустой гуся. Хлеб принесли из тюремной пекарни, свежий, ржаной, с тмином.
Степан смотрел на ухоженный двор Девятого Форта, на черные эмки, грузовики, на солдат в форме НКВД, идущих в столовую:
– Скоро здесь все станет советским, – с улыбкой подумал он, – мы принесли свободу Литве, и другим странам…, – на столе сверкали хрусталь и серебро коменданта. Успокаивающе говорил что-то приглушенный, знакомый голос московского диктора, из радиоприемника.
Внизу, в камере, тоже лежал хлеб, в алюминиевой, погнутой миске, прикрывая вчерашнюю баланду, слипшуюся в отвратительный, сырой комок. Прижав к носу надушенный английским одеколоном платок, майор наклонился к арестованному. Он пошевелил носком сапога окровавленные, темные волосы. Подбитые глаза даже не открылись. Врач сказал, что надо подождать пару дней, прежде чем продолжать допросы. Он определил легкое сотрясение мозга, и три сломанных ребра. О сломанных пальцах на левой руке арестованного, Петр знал и сам. Приковав арестованного наручниками к ножке стола, он направил на обожженное лицо свет лампы:
– Кто из ваших коллег, раввинов, работает на иностранную разведку? Мы знаем о вашем осином гнезде, в Кейданах. Притворяетесь, якобы изучаете религиозную литературу. Мы намереваемся побывать в ешиве, и очень скоро…, – мистер Горовиц молчал. Петр сломал ему три пальца на левой руке. Вдыхая запах крови и нечистот, Воронов наступил подошвой сапога на изуродованную кисть. Заключенный не пошевелился:
– Черт с ним, – вздохнул Петр, – вернусь, и пусть его увозят в лес, с остальными…, – в списке не указали гражданство приговоренного к расстрелу, за контрреволюционную деятельность, гражданина Аарона Горовица. Выходя из камеры, Воронов пнул миску, хлеб полетел куда-то в угол. Петру показалось, что заключенный задвигался. Под потолком горела тусклая лампочка, было сыро. Шнурки от ботинок и брючный ремень у арестованного забрали. Он лежал на каменном полу, прикрытый рваным, окровавленным пиджаком. Отряхнув руки, Петр велел надзирателю запереть камеру.
В столовой вкусно пахло хлебом и борщом. Брат разливал хорошее, французское вино. Петр, пройдя в ванную, внимательно осмотрел себя в зеркало. Вымыв руки миндальным мылом, он вернулся за стол.
– Твое здоровье, Степа, – майор Воронов улыбнулся, берясь за серебряную ложку. Борщ был отменным, Петр никогда подобного не пробовал. Он напомнил себе, что надо позвонить коллегам в Палангу, насчет литовского повара. Брат, озабоченно, сказал:
– Может быть, пряностей не хватает. Здесь не все есть, на кухне…
– Все в полном порядке, – уверил его Петр, вытирая губы шелковой салфеткой, наливая себе еще тарелку.
Регина встречала похожие наряды только в витринах дорогих магазинов, в Старом Городе, в Риге. Ее приемные родители жили небогато. В еврейской гимназии девочка носила форму, а в университет, и на уроки надевала юбки с блузками и суконные жакеты. Летом, в лагерях Бейтара, Регина ходила в коричневых брюках или шортах, в простой, холщовой рубашке.
– Аннет носит такую одежду. То есть Хана…, – Регина не могла привыкнуть к тому, что мадемуазель Аржан оказалась ее сестрой. Она видела фотографии дивы, на яхте, в раздельном купальнике, и большой шляпе, на теннисном корте, в шелковой, завязанной под грудью блузке. Длинные, безупречные ноги сверкали загаром, волосы прикрывал платок от Hermes. Девушка улыбалась, держа ракетку. Регина вспомнила довоенные фото в светской хронике.
Мадемуазель Аржан приехала на премьеру «Человека-зверя», где она снималась с Жаном Габеном и Симоной Симон. Сестра надела роскошное, вечернее платье, с обнаженными плечами. На длинной шее переливались бриллианты. Она выходила из черного лимузина, в сопровождении высокого, мощного мужчины, в отлично сшитом смокинге. Он, по-хозяйски, держал сестру под руку. С ним Аннет фотографировали в Каннах, на террасе дорогого отеля, и в казино, в Монте-Карло, на балконе, выходящем к морю. В свете полной луны большие глаза сестры блестели. Волосы она стянула тяжелым узлом, на затылке. Она стояла в профиль к фотографам. Шелк низко вырезанного платья, светлого платья обнажал узкую спину. Декольте сзади доходило почти до поясницы. На стройных плечах светились бретели, расшитые жемчугом. Регина увидела подпись под фото: «Мадемуазель Аржан и месье Корнель, баловни модного Парижа, готовятся к свадьбе».
Наримуне рассказал Регине о парижских родственниках. Ее тетя, знаменитая голливудская актриса, Роксанна Горр, погибла в авиакатастрофе, в Остенде, три года назад. Регина слышала о несчастье, и видела фильмы мадам Горр. Она тихо сказала мужу:
– Аннет…, то есть Хана, действительно, очень на нее похожа. Неужели месье Корнель, то есть кузен, Теодор, убит? – сестру много снимали для журналов, в апартаментах, которые она делила с женихом, в Сен-Жермен-де-Пре. Регина помнила паркет черного дерева, подиум с роялем, картины Пикассо и Модильяни, скульптуры Родена и Бранкузи.
Наримуне покачал головой:
– Никто не знает, милая. Но ты не волнуйся…, – он прижал Регину ближе, – когда мы отправим Аарона в Маньчжурию, я устрою вас в Стокгольме, и сразу поеду в Париж. У меня иммунитет, меня не тронут…, – Регина вздохнула:
– У Аарона гражданство США, но это не помешало НКВД его арестовать…, – услышав план Волка, Регина кивнула: «Я сделаю все, что понадобится». Она заметила недовольный огонек в глазах мужа. Наримуне помолчал:
– Я мог бы сам к нему подойти, в кафе. Для чего нужна Регина? Мало ли, вдруг он начнет…, – Наримуне не сказал ни Волку, ни жене, что знаком с комбригом Вороновым. Граф надеялся, что летчик вспомнит его. С Халхин-Гола прошло не так много времени. Волк, пыхнув сигаретой, внимательно посмотрел на кузена:
– Он высокопоставленный офицер. Наверняка, имеет доступ в Девятый Форт. Не беспокойся о Регине, она нужна, чтобы, – Волк едва не сказал «товарищ майор», но вовремя спохватился, – комбриг расслабился. Он потанцует, пофлиртует. Регина исчезнет, появишься ты…, – Максим, за два дня хорошо изучил товарища майора. Он понял, что кузену Наримуне беспокоиться не о чем. Он вспомнил, как Степан Семенович вел себя в гостинице «Москва», четыре года назад. Волк, невольно, усмехнулся:
– Мне тогда двадцать один исполнилось, а я себя с дамой уверенней его чувствовал. Видно было, что товарищ майор всего боится. Он таким и остался…, – Волк довел комбрига до офицерского общежития. Воронов ездил на эмке и навещал Девятый Форт. Волк не стал ничего рассказывать кузену, о Петре Семеновиче, не стал спрашивать, на каком языке, граф, собственно, собирается говорить с летчиком. Понятно было, что они где-то сталкивались.
Одежду принес Волк, заранее поинтересовавшись размерами Регины. Он вынул из кармана пиджака бархатный футляр с жемчужным ожерельем, из вещей беженцев. Девушка, собираясь уезжать в Палестину, оставила в синагоге почти все наряды. Приняв от Волка пакет, Регина усмехнулась:
– Ты тоже в другом костюме…, – Максим сбил невидимую пылинку с рукава пиджака, английского твида:
– Я не могу сопровождать красивую женщину в сапогах и отрепьях…, – он подмигнул кузине.
Регина изменилась.
Серо-голубые глаза томно смотрели из-под густых ресниц, на смуглых щеках играл румянец, она покачивала узкими бедрами. Волк заметил, что Наримуне не мог отвести глаз от жены. Граф, все время, держал ее за руку, даже, неожиданно для японца, на людях. С мальчиком обещал побыть Сугихара-сан.
Отираясь рядом с офицерским общежитием, Волк услышал, что товарищ комбриг собирается пойти в кафе «Ягайло». Степана Семеновича позвали играть в бильярд, комбриг согласился. Забежав в кафе, Максим заказал столик, на вечер. Ожидалась живая музыка. Регине он велел распить со Степаном Семеновичем бутылку шампанского. Волк, весело, сказал:
– Вы, кузина, уйдете по-английски. Ваше место займет его светлость граф…, – кузен уверил его, что сам поговорит с летчиком:
– Он согласится, – коротко сказал Наримуне. Граф не стал объяснять, что может заставить коммуниста и сталинского сокола вытащить неизвестного ему заключенного из тюрьмы НКВД.
Петр Семенович, на личной эмке, в сопровождении охранников, покинул Девятый Форт. По просьбе Волка пан Юозас отправил к тюрьме несколько неприметных пареньков. Они принесли вести, что товарищ майор отбыл в направлении окружного шоссе. Прочитав плакаты, расклеенные по стенам домов, на аллее Свободы, Волк понял, что Петр Семенович поехал в Шауляй, на съезд вышедшей из подполья коммунистической партии Литвы. Времени терять было нельзя. Волк хотел, чтобы Аарон, через два дня, на ближайшем поезде с беженцами, отправился в сторону Маньчжурии. Он искренне надеялся, что рав Горовиц еще жив. Впрочем, грузовики, за последние два дня, из Девятого Форта не выезжали. Волк велел себе не думать, что Аарона могли застрелить прямо в тюремном подвале.
Одежду, по просьбе Волка, достала пани Альдона. Хозяин универсального магазина, где работала девушка, выдал продавщицам двойные оклады. Он устроил распродажу, разрешив девушкам, сначала, выбрать себе, костюмы и платья по душе. Владелец запер двери, повесив табличку: «Закрыто».
Судя по всему, торговец не собирался дожидаться, пока к нему в особняк придет наряд НКВД. Он был на пути в Швецию.
– И братьев Пупко я туда же отправлю, – Волк и Наримуне сидели в столовой, за кофе, ожидая, пока Регина переоденется.
Малыш играл в саду. Он обрадовался Волку. Йошикуни еще не встречался с дядей, как назвала его Регина. Волк вышел с мальчиком на террасу, Йошикуни показывал качели и шалаш, они плескались водой из пруда:
– Интересно, когда я встречу девушку, с которой захочу остаться, на всю жизнь…, – отчего-то подумал Волк, – венчаться нельзя, конечно, но я бы и обвенчался…, – погладив темные волосы мальчика, он тяжело вздохнул:
– Это Божий промысел, Максим Михайлович. Кольцо у тебя готово, а остальное, в руке Его, как говорится. И дети тоже…
Кузен Наримуне выглядел отдохнувшим:
– Все у них хорошо, – усмехнулся Максим, – они глаз не сводят, друг с друга…, – дверь заскрипела, они поднялись.
Наримуне, невольно, сглотнул. Он вспомнил полутьму спальни, лихорадочный, жаркий шепот:
– Еще, еще…, Я не знала, не догадывалась, что может быть …, – она прикусила темно-красную губу, подалась вперед. Регина, обнимала его, в сбитых простынях, в запахе сладких пряностей. Уронив голову на смуглое плечо, он успел сказать себе:
– Я не могу ей лгать, никогда не смогу. Я во всем признаюсь, в Японии. Она поймет, я уверен…, – Регина стояла, в дорогом платье серебристого шелка. Нежную шею обвивал жемчуг, она тщательно уложила короткие, кудрявые волосы. Жена напоминала голливудскую звезду, из киножурналов. Тонкая ткань немного обнажала круглые колени, стройные ноги, в туфлях на высоком каблуке, обтягивали чулки.
Регина, озабоченно, сказала:
– Но я не знаю русского языка. Летчик вряд ли говорит по-французски, или по-немецки…, – Волк бросил быстрый взгляд в сторону графа. Кузен слегка покраснел:
– До чего скрытная нация, – недовольно подумал Максим, – им бы всем быть этими…, якудза…, – он успокоил кузину:
– Тебе не надо разговаривать…, – Наримуне, включив радиоприемник, поймал Америку. Он кивнул:
– Примешь его приглашение, вот и все. Потренируемся, – граф не смог скрыть улыбки. Они с Региной еще никогда не танцевали.
Веселый голос нью-йоркского диктора сказал:
– Биг-бэнд Гленна Миллера и мисс Ирена Фогель. Серенада лунного света, в честь сияния луны, в нашем мирном городе. В Нью-Йорке три часа прекрасной, июньской ночи, дамы и господа. В клубах продолжают танцевать…
Она пела низко, страстно. Регина, почему-то подумала:
– Она влюблена, слышно. Господи, только бы все получилось…
– So don't let me wait, come to me tenderly in the June night.
I stand at your gate and I sing you a song in the moonlight…
Приняв руку мужа, Регина закружилась по гостиной.
На крахмальной скатерти, в наполненном льдом ведерке, стояла бутылка шампанского. Регина, рассеянно покуривая, пристально, из-под ресниц, оглядывала зал. Из комнаты с бильярдными столами доносился треск шаров:
– Кажется, совсем недавно мы здесь сидели, с Волком, с кузеном Авраамом…, – Регина напомнила себе, что из Стокгольма надо отправить письмо в Палестину, для доктора Судакова, с извинениями. Она не стала скрывать от мужа, что кузен делал ей предложение. Регина, просто, сказала:
– Но я его не любила, милый. Он родственник, я к нему ничего не чувствовала…, – она лежала, укрывшись в сильных руках, устроив голову у него на груди. Регина потянулась поцеловать мужа:
– Не хочу, чтобы у нас были секреты друг от друга…, – ей показалось, что Наримуне, едва слышно, вздохнул: «Никогда их не появится, любовь моя».
Регина смотрела на девушек, в шелковых, выходных платьях, на мужчин, в хороших, штатских костюмах:
– Как будто это их последний вечер в кафе…, – патроны заказывали, не скупясь. Официанты носили на столики шампанское, французское вино, и черную икру. Максим усмехнулся, услышав Регину:
– Правильно, кузина. Через месяц литы понадобятся только нумизматам, кафе «Ягайло» назовут распивочной второй категории Каунасского общепита, – он, едва заметно, дернул щекой, – а о «Вдове Клико» можно будет забыть…, – изящно намазав на подогретый, ржаной тост, белоснежное масло. Волк опустил серебряную ложку в хрустальную вазочку с икрой:
– Не говоря о том, что половина сидящих здесь..,. – он обвел рукой зал, – скоро окажется в Девятом Форте и поедет оттуда или в Сибирь, или в лес, где НКВД выроет рвы для трупов…, – Регина, невольно, поежилась.
В городе почти не осталось дипломатов, кроме мужа и Сугихара-сан. Они продолжали ставить визы. Остальные посольства, спешно, эвакуировались. Жители Литвы бежали к побережью. Путь в Швецию был опасным, море патрулировали советские военные корабли, однако, ходили слухи, что шведы, после аннексии прибалтийских стран, считают их жителей беженцами, и не выдворяют, со своей территории.
Обеспеченные евреи, такие, как хозяин магазина, где работала пани Альдона, ехали на север, и платили рыбакам золото. Все остальные ждали очереди на спешно отправляемые по транссибирской дороге поезда. Регина, решительно, сказала мужу:
– Я не могу сидеть дома, когда людям нужна помощь. Йошикуни я возьму с собой. Мальчику полезно видеть, что происходит вокруг, даже в его возрасте.
Наримуне, все равно, попросил ее не покидать консульства, без свидетельства о браке.
Регина заняла маленький кабинет Аарона, в пристройке к хоральной синагоге. Малыш играл во дворе, с еврейскими детьми, Регина видела в окно его темноволосую голову. Она брала пакет с бутербродами и теплое молоко, в термосе. Спал Йошикуни на составленных стульях, у стены.
О раве Горовице никто, ничего не слышал.
Регина поговорила с руководителями общины, однако от совета осталась, вряд ли половина. Люди спешно покидали страну. Регина собирала у беженцев паспорта, выдавала документы, с маньчжурскими визами, составляла списки уезжающих, успокаивала плачущих женщин. Многие всю жизнь провели в польских местечках. Они говорили только на идиш, и не слышали ни о какой Маньчжурии. Регина принесла в кабинет карту. Девушка показывала посетителям, где находится Харбин. В поездах ехало много соломенных вдов. Их мужья пропали без вести, в начале войны между Польшей и Германией, не вернувшись с фронта, или были арестованы НКВД. Когда из Кейдан, за паспортами учеников, приехал, глава ешивы, Регина поинтересовалась, что ждет подобных женщин в будущем. Раввин тяжело вздохнул:
– Нужны показания двух свидетелей, мужчин, удостоверяющих, что мужья погибли. Иначе…, – он помолчал: «Иначе они никогда не смогут выйти замуж».
Регина вспомнила, что Эстер, сестра Аарона, не получила еврейского развода. Женщина поджала губы:
– Аарон говорил, ее муж даже не согласился разрешить мальчикам покинуть Голландию. Страна оккупирована, а они евреи…, – в Литву, доходили слухи, что немцы, в бывшей Польше, заставляют евреев переселяться в особые районы:
– Такое случалось, в прошлом…, – Регина слушала джазовый оркестр, – в средние века евреи жили в гетто, носили особую одежду. Невозможно, чтобы все это продолжалось. Британия воюет с Гитлером, и Америка не останется в стороне, – муж настаивал, что Япония продолжит сохранять нейтралитет, и, в любом случае, не станет атаковать США.
– У нас хватает ястребов, в военном ведомстве, – недовольно сказал Наримуне, – мало им бесконечной войны в Китае, мало разгрома на Халхин-Голе. Они смотрят в сторону Гонконга, Бирмы, Индонезии…, – он уткнулся лицом в плечо Регины:
– Впрочем, нас это не коснется. Мы будем жить на севере, воспитывать детей, и выдавать премии лучшему огороднику и рыбаку нашей префектуры, моя дорогая графиня…, – Регина еще не свыклась с новым титулом.
Волк, устроив ее за столиком, шепнул:
– Нужный человек здесь, я заглядывал в бильярдную. Он появится, кузина.
Они с Максимом потанцевали. После второго танго, кузен поцеловал ей руку. Он, одними губами, сказал:
– Я вас покидаю. Граф стоит на улице, напротив. Когда вы ступите на тротуар, он займет ваше место. Не бойтесь, кузина, летчик безопасен…, – после ухода Волка, Регину несколько раз приглашали мужчины, из-за соседних столиков. Она отказывалась, не желая пропустить появление офицера. Волк оглянулся: «Все будет хорошо». Максим не хотел, чтобы товарищ майор видел его, раньше времени.
Наримуне ждал на соседней улице, под цветущими липами. Волк, в теплых сумерках, издалека увидел огонек сигареты. Граф, откинув изящную голову, рассматривал плакат, на русском языке, с портретом товарища Сталина.
– Что здесь написано? – темные глаза блеснули в свете уличных фонарей.
– Все на выборы в рабоче-крестьянский сейм Литвы, – мрачно ответил Волк, – голосуйте за партию трудящихся, партию коммунистов. Больше все равно не за кого голосовать…, – Максим не матерился, подбное было запрещено. Он только сплюнул на мостовую:
– Ты мне говорил, насчет летчика…, – он, испытующе, посмотрел на кузена, – какая разница, что с ним случится, Наримуне? Он тебе не родня, он коммунист…, – Волк осекся, вспомнив, что пропавший без вести Мишель тоже был коммунистом:
– Мишель хотя бы семья, – продолжил Волк, – а Воронов большевистская тварь, как они все…, – кузен, упрямо, вскинул подбородок:
– Нет. Поверь мне на слово. Аарон тебе бы то же самое сказал. Нельзя спасать одного человека ценой жизни другого, Максим. Ты христианин, вспомни Библию.
Волк помнил.
Он подумал: «Матушка просила меня не мстить. Господь сам рассудит, что случится». Вслух, он, угрюмо, заметил:
– Я бы за одного Аарона дал десяток Вороновых, но ты прав. Я обо всем позабочусь. Они забудут о пропаже какого-то заключенного. У комбрига появятся другие неприятности, – Волк, тонко, улыбнулся. Наримуне не стал спрашивать, как кузен собирается избавлять Воронова от недовольства НКВД. Они пожали друг другу руки. Граф смотрел вслед прямой спине, широким плечам:
– Он сказал, что костюм Аарону отдаст, если…, когда мы Аарона выручим. У того в квартире шаром покати, после обыска, а одежда, в которой его арестовывали, вряд ли осталась пригодной…, – Наримуне не хотел думать о Девятом Форте.
Он, осторожно, вышел на аллею Свободы. В большие окна кафе виднелись танцующие пары. Наримуне нашел глазами кудрявую голову жены. Советские офицеры вернулись в зал. Перед столиком Регины остановился комбриг Воронов. Жена выпорхнула в центр зала. Она, легко улыбаясь, положила маленькую руку на плечо, в темно-синем, авиационном кителе. Дверь кафе открылась, выпуская какую-то пару. Наримуне услышал «Por Una Cabesa» Гарделя.
От нее пахло духами, сладко, кружа голову. Она была ниже товарища Горской, однако стать, подумал Степан, увидев ее за столиком, оставалась похожей. Он почувствовал под ладонью скользкий, прохладный шелк. Летчики, закончив играть в бильярд, пошли к заказанному столику, Степан остановился. Она сидела, повернувшись в профиль, покачивая острым носом туфельки на высоком каблуке. Женщина носила низко вырезанное, вечернее платье. На смуглой, гладкой коже декольте посверкивали жемчужины. Степан вспомнил, фотографии Антонины Ивановны. Затянувшись сигаретой, выпустив ровное колечко дыма, она дрогнула длинными ресницами. Степан едва связал польские слова, чтобы пригласить ее на танец:
– Пани, – пробормотал комбриг Воронов, – прошу пани…
Пани не отказала.
Она приникла к нему высокой, небольшой грудью. Степан чувствовал жаркое дыхание. Он вспоминал наставительный голос брата:
– Буржуазные элементы подсовывают нашим офицерам женщин определенного толка…, – он, осторожно, опустил руку ниже поясницы женщины определенного толка. Все оказалось круглым и упругим. Степан опять увидел невестку, в купальнике, вспомнил девушек, в Паланге. Женщина, вильнув бедром, прижалась к нему ближе:
– Я не знаю, что делать, – растерянно понял Степан, – как…, Как все происходит…, Она по-русски не говорит…, – у пани были большие, серо-голубые глаза, она часто, горячо дышала. Степан, было, подумал, что надо ждать, как учит коммунистическая мораль, любви. Комбриг разозлился:
– Мне двадцать восемь лет, сколько можно ждать? Она не замужем, у нее нет обручального кольца. А если ее подослали шпионы, буржуазные прихвостни? Петя меня предупреждал, говорил, чтобы я не пил…, – они с летчиками заказали всего лишь по кружке пива, но комбриг понял, что у него кружится голова. Пани улыбалась, поглаживая его по плечу, почти лежа в его объятьях. Регина едва ни хихикнула вслух:
– Как Наримуне с ним собирается разговаривать? Летчик сейчас только об одном думает. Даже неудобно, вдруг люди заметят…, – собрав знакомые польские слова, Регина прощебетала:
– Шампань, шампань, пан…, Една минута…, – танго закончилось. Летчик, немного пошатываясь, отступил. Он склонил каштановую голову:
– Пани…, – Регина исчезла за дверью, ведущей в дамский туалет. Выход во двор был открыт. Обогнув дом, она увидела мужа, на противоположной стороне аллеи Свободы. Наримуне покуривал, прислонившись к стволу липы. Перебежав улицу, Регина коснулась губами его щеки:
– Сейчас он выйдет, меня искать…, – муж, на мгновение, крепко, прижал ее к себе:
– Спасибо тебе, любовь моя…, – Наримуне помахал вывернувшему из-за угла такси:
– Езжай домой, не рискуй…, – расплатившись с водителем, он поцеловал Регину: «Я скоро вернусь, не волнуйся».
– Я буду ждать…, – Наримуне почувствовал на губах вкус «Вдовы Клико». Такси растворилось в пронизанной светом звезд ночи, в кафе гремел джаз. Танцевали какой-то старый фокстрот. Дверь отворилась, Наримуне увидел на пороге майора, как он его называл, Воронова.
Найдя официанта, Степан заказал бутылку шампанского, но пани не увидел:
– Должно быть, решила проветриться…, – Степан представил, как женщина обнимает его, как поднимается серебристый шелк, обнажая ее ноги. Он вытер со лба пот: «Я ее найду…»
Улица была пуста. Он, покачиваясь, достал папиросы:
– Пани! Где вы, пани! Я здесь…, – Степан, было, хотел добавить, что заказал шампанское, но осекся. Щелкнул огонек зажигалки, от стены отделился невысокий мужчина, в отличном, штатском костюме. Степан застыл. Последний раз он видел темные, бесстрастные, раскосые глаза в полевом госпитале японской армии, в Джинджин-Сумэ. Тогда незнакомец носил потрепанную куртку цвета хаки, без нашивок. Двигался он изящно, неслышно, будто кошка. Запахло кедром, тростником, свежей водой.
– Надо поговорить, комбриг Воронов, – неизвестный взял его под руку. Степан ощутил, какие железные у него пальцы. Хмель мгновенно слетел. Он только и мог, что кивнуть.
Из окна квартиры коменданта виднелись зеленые, уходившие к городу поля, серый асфальт шоссе и черепичные крыши хозяйственных построек, во дворе Девятого Форта. В открытых воротах гаража блестела черная краска эмок. Теплый ветер трепал брезент на грузовиках. Над красным кирпичом стен кружилась, перекликалась стая белых, голубей. Птицы трепетали крыльями, в летнем воздухе, кувыркались, расхаживали по булыжнику двора.
Комбриг Воронов, сидя на подоконнике кабинета брата, с папиросой в зубах, смотрел на птиц, купающихся в луже, от ночного дождя.
Короткий, быстрый, ливень сбил с деревьев на аллее Свободы липовый цвет. В черной воде, на мостовой, отражались крупные, яркие звезды, лучи фонарей, плавали желтые лепестки.
Увидев незнакомца, Степан сразу забыл о пани. Голова стала ясной. Он вспомнил медленный, терпеливый немецкий язык, в госпитале, в Джинджин-Сумэ. Японец, как его называл, комбриг, казалось, никуда не торопился. Он повторял все по нескольку раз, ожидая, пока Степан сложит в голове нужные слова.
Комбриг и сейчас, вначале, растерялся.
Он, отчего-то вспомнил песню, звучавшую в голове, гудение огня, в русской печи, низкий, ласковый голос. Степан даже увидел мерцание керосиновой лампы, под зеленым абажуром. Песня была не на немецком языке, и не на английском. Их Степан, с грехом пополам, узнавал. Он мог медленно прочитать простой текст, и кое-как объясниться:
– Надо у Пети спросить, когда он вернется, – комбриг, искоса, посмотрел на красивый, четкий профиль японца. Конечно, он мог быть вовсе не японцем, но Степан понял, что об этом он вряд ли, когда-нибудь, узнает.
Незнакомец опять не представился, только поднял изящную ладонь. Степан увидел блеск обручального кольца. Комбриг заметил, что брат, с женитьбой, тоже стал носить кольцо. Петр, с гордостью, сказал, что Антонина Ивановна получила в подарок, на свадьбу, драгоценности с уральскими изумрудами:
– Кольцо, браслет, колье. Тонечке очень идет…, – Степан впервые подумал, что девушкам, должно быть, нравятся безделушки. Младший воентехник ничего подобного не носила. На Халхин-Голе, Степан видел на тонком запястье, только простые, стальные часы.
– Не надо вам знать, как меня зовут, – сказал японец, когда они дошли до католического собора, на площади. Тучи рассеялись, дождь прекратился. Степан посмотрел на купола:
– Я читал, в Белоруссии. Храм строили до революции, как православную церковь. Интересно, что внутри? Собор закроют, конечно, когда Литва присоединится к Советскому Союзу. Священники одурманивают людей, религия отвлекает их от классовой борьбы…, – он ни разу не заходил в действующую церковь. Тяжелые, дубовые двери были приотворены. Степан услышал пение хора, трепет огоньков свечей.
– Идет служба, – объяснил японец, – вечерня. Гимн называется «Магнификат», славословие Деве Марии…, – Наримуне хорошо знал христианские молитвы. В Японии он посещал синтоистский и буддийский храмы, в положенные дни праздников, и поминовения родителей. В Кембридже и сейчас, в Стокгольме, граф ходил в церковь:
– Лаура хотела крестить маленького…, – вспомнил Наримуне, – может быть, когда он вырастет, и если узнает о своей матери…, – он подумал, что их с Региной дети будут евреями. Наримуне понял:
– Регина не преминет их языку обучить. Это хорошо. У евреев появится свое государство, непременно. Япония установит с Израилем дипломатические отношения…, – он велел себе пока не думать о жене. Наримуне коснулся рукава кителя Воронова: «Пойдемте».
Они добрались до набережной Немана. Наримуне посмотрел на железнодорожный мост, освещенный редкими огоньками, на темную, широкую реку:
– Послезавтра поезд уходит. Надо, чтобы Аарон на нем оказался, обязательно…, – достав из кармана пиджака портсигар, он протянул комбригу сигарету:
– Послушайте меня, пожалуйста. Я буду говорить медленно, как…, – граф мимолетно улыбнулся, – в том месте, где мы с вами впервые встретились.
Степан вспоминал его тихий голос.
Японец рассказал о несправедливо арестованном заключенном, американском гражданине, раввине Горовице. Степан не стал спрашивать, откуда его собеседник знает раввина. Он смутно понимал, что раввин занимается примерно тем же самым, что и священник. Японец говорил, что рав Горовиц, за четыре года, спас от смерти тысячи евреев, ездил в концентрационный лагерь Дахау, с чужими документами, чтобы вытащить оттуда арестованного гестапо человека.
– Коммуниста, – вздохнул Наримуне, – хотя более важно, что у человека была семья. Жена, дети…, – он услышал о поездке Аарона в Дахау, от рава Горовица, когда зашла речь об оставшихся в Германии евреях. Аарон, нехотя, признался, что навещал концлагерь. Кузен заметил:
– Я ничего не видел, Наримуне. Посетителей они в бараки не пускают, но мистер Майер дал показания, заверенные адвокатом. Это пригодится, – Аарон помолчал, – на будущем процессе военных преступников…, – Наримуне подумал об опытах профессора Исии:
– Его тоже осудят, обязательно. Япония не впадет в безумие, как Германия. Его величество не позволит. Рано или поздно, у всех откроются глаза…, – он говорил, что рав Горовиц должен выжить, что спасший одну человеческую жизнь, спасает весь мир.
– У евреев есть подобное высказывание, – Наримуне помолчал:
– На Халхин-Голе, если бы я не вмешался, вы бы умерли медленной и мучительной смертью…, – Степан заметил, как блеснули холодом темные, узкие глаза:
– Я говорю об этом, – добавил японец, – не для того, чтобы похвастаться героизмом. Я исполнил долг порядочного человека, и поступил, как велит честь…, – Степан никогда не слышал таких слов:
– То есть слышал, – поправил себя комбриг, – но это честь коммуниста…,– японец тяжело вздохнул:
– Я вас прошу, сейчас, поступите и вы, как велит честь. Не затем, чтобы отдать мне долг, – он усмехнулся, – но для того, чтобы выжил человек, творящий добро и желающий мира. Как его тезка, в Библии…, – Наримуне увидел, по лицу комбрига, что его собеседник никогда в жизни не открывал Библию. Граф добавил: «У вас правила императрица, Екатерина…»
Степан кивнул: «Угнетательница крестьян, невежественный рупор самодержавной власти…»
– Разумеется, – сухо отозвался граф:
– Она говорила: «Лучше десятерых виновных простить, чем одного невинного казнить. Раввин Горовиц ни в чем не виноват, комбриг. Его не имели права арестовывать. Он иностранный гражданин, находится здесь легально, с визой…, – потушив папиросу, Степан посмотрел на визу. Он держал в руках паспорт Аарона Горовица. В Девятый Форт комбрига пропустили без особых затруднений. Он заставил себя, весело, сказать охране НКВД, у ворот:
– Я знаю, что майор Воронов уехал, но у меня есть приказ, за его подписью…, – Степан очень надеялся, что никто из оставшихся офицеров НКВД не позвонит в Шауляй. Приказ он отпечатал ночью, вернувшись в общежитие комендатуры. Степан сказал дежурному, что ему надо связаться, по телефону, с Палангой, с базой ВВС. Комбриг, действительно, туда позвонил. Тамошний офицер удивился, услышав голос командира, почти в полночь, но бодро отрапортовал, что у них все в порядке:
– Сегодня приехали повара из Белоруссии, товарищ комбриг, – доложил офицер, – литовцев заменили. Товарищ уполномоченный сказал, из соображений безопасности.
Степан вспомнил, как пан Антанас учил его варить местный борщ:
– Я Пете о нем рассказывал, о литовце…, – связь была отличной, но Степан, сделал вид, что не слышит офицера. Ему надо было кричать в трубку, чтобы дежурный, за дверью, не заметил стука клавиш пишущей машинки. Степан читал распоряжения приставленных к аэродромам и летным частям уполномоченных комиссариата. Комбриг хорошо знал, как они составляют приказы. Гражданин Горовиц, в связи с требованиями безопасности, перевозился в иное место заключения. Комбриг Воронов назначался ответственным лицом. Гражданин Горовиц обладал знаниями об иностранных шпионах, имеющих своей целью подрыв боеспособности Красной Армии, в частности, о диверсантах на авиабазах. Степан ожидал, что приказу поверят. Подпись Степана была, как две капли воды, похожа на росчерк брата. Печать он собирался поставить в кабинете, в Девятом Форте. Петр не должен был увезти ее в Шауляй.
– И не увез…, – комбриг Воронов рассматривал четкий, лиловый оттиск с буквами: «Народный Комиссариат Внутренних Дел». Степан чувствовал непонятную легкость, словно при маневрах высшего пилотажа, когда самолет уходил в петлю Нестерова. Он вспомнил Халхин-Гол, свои размышления о том, как скрыть пребывание в японском плену. Степан, тогда, ощущал себя, похоже:
– Если бы Петр знал, что я за линией фронта обретался…, – он закурил еще одну папиросу, – он бы меня лично на допрос отвел…, – Степан не хотел думать, что случится дальше.
Он смотрел на молодое лицо, на фотографии, в американском паспорте. Горовиц был старше его на два года. Документ выдали, когда раввину исполнилось двадцать шесть. Он листал страницы, глядя на аннулированную немецкую визу, на визы Польши и Чехии, Словакии, и Венгрии. Он вспоминал голос японца:
– Пожалуйста, господин Воронов. Я прошу вас, как человека…, – японец, помолчав, затянулся сигаретой:
– Как человека. Помогите другому человеку. Мы обязаны быть милосердными…, – Степану показалось, что в темных глазах блеснул какой-то огонек. Наримуне не знал русского языка, и не мог, в Джиндин-Сумэ, прочесть надпись на фотографии, обнаруженной при майоре. Больше никаких документов у пленного при себе не имелось. Наримуне только сказали его фамилию. Граф, было, хотел спросить у комбрига, не родственник ли он большевика Воронова. Наримуне покачал головой:
– Не надо. Зачем вызывать у него подозрения? Он вряд ли понимает, какое отношение имеет японец к арестованному раввину.
Степан, действительно, не понимал, но комбриг думал сейчас не об этом. Паспорт и печать он достал из ящика письменного стола брата, воспользовавшись перочинным ножом. У Степана были ловкие руки. Он приехал в Девятый Форт на закрытой эмке. Японец ждал его в укромном месте, на окружной дороге, тоже с машиной. Степан глубоко, болезненно, вздохнул:
– Петя обо всем узнает. Но я ему объясню, скажу, что…, – комбриг пока не придумал, что сказать брату, но решил:
– Надо отдать приказ, пусть приведут Горовица. Он говорит по-английски, я тоже…, – Степан покраснел:
– То есть объясняюсь. Нельзя забрасывать языки, и Петя велел заниматься…, – комбриг обрадовался. Ему пришло в голову, что можно сослаться на собственную инициативу:
– Я услышал, что Горовица арестовали, что у него есть сведения о диверсантах. Потом он сбежал…, А от кого я это услышал? Нет, Петя не поверит. Ладно, – Степан поднялся, – потом что-нибудь придумаю. Надо посмотреть на Горовица…, – посмотреть на арестованного комбригу Воронову удалось только в камере. Офицер, получив приказ, замялся:
– Придется спуститься вниз, товарищ комбриг. Я носилки организую…, – Воронов удивился: «Гражданин Горовиц себя плохо чувствует?»
– Можно сказать и так, – уклончиво ответил офицер НКВД.
Степан знал, что арестованные троцкисты, иностранные шпионы, и лазутчики признаются в преступлениях. Об этом всегда писали в газетах. Комбриг Воронов думал, что они раскаиваются, осознав свою вину.
– Гражданин Горовиц молчит, – хохотнул капитан, открывая камеру, – может быть, оперуполномоченным, в авиации, удастся чего-нибудь добиться. Его все равно расстреляют…, – Степан хотел что-то сказать, но осекся.
Лежащему на каменном полу, человеку не могло быть тридцать лет. Он увидел седину в темной бороде, на висках, избитое лицо, заплывшие, почерневшие глаза, распухшие, окровавленные пальцы, на левой руке. Капитан, приподняв сырой пиджак, поморщился:
– Под себя ходит. Не волнуйтесь, товарищ комбриг, мы его на пол положим, в эмке. Вы без сопровождающих приехали…, – озабоченно сказал капитан, поворачиваясь к Степану, – может быть, бойцов дать, пару человек…, – капитан НКВД еще никогда не видел, чтобы люди так менялись:
– Теперь он на Петра Семеновича похож. То есть они похожи, как две капли воды, но теперь у него и глаза…, – лазоревые глаза сверкали арктическим, безжалостным льдом.
– Не надо сопровождающих, – медленно ответил комбриг Воронов, – он не опасен, в подобном…, – Степан, едва заметно запнулся, – состоянии.
– У него сотрясение мозга, – вежливо сообщил капитан, – три ребра сломано, и пальцы…, – он протянул Степану бумагу: «Распишитесь, что забираете заключенного, под свою ответственность». Степан, не думая, поставил подпись:
– Вижу, что пальцы…, – он заставил свой голос звучать спокойно, – несите его наверх.
– Это не Петя…, – он поднимался по широкой, с низким потолком лестнице, слушая скрип сапог охраны, в тусклом свете лампочек, – Петя бы никогда такого не сделал. Перегибы, как во времена бывшего наркома Ежова. Он оказался врагом народа. Наверняка, из органов, не вычистили его сообщников…, – в эмке запахло кровью, немытым телом, мочой. Заключенный даже не стонал. Степан, обернувшись, из-за руля, понял, что он жив. Лицо, в черных синяках, на мгновение исказилось от боли.
Степан вспомнил раненых летчиков, которых он навещал в госпиталях, обожженных танкистов, тяжелый, удушливый запах смерти, витавший в палатах:
– Милосердие, – пришло ему в голову, – нам говорили, что это поповское слово. Коммунист должен безжалостно уничтожать врагов…, – паспорт раввина Горовица лежал на сиденье эмки. Степан посмотрел на улыбающееся лицо:
– Он не может быть шпионом, он четыре года спасал людей, от нацизма. Но Гитлер наш союзник, у нас договор, о ненападении…, – Степан, в сердцах, выматерился:
– Какая разница. Он честный человек, попавший по ошибке в тюрьму. Я признаюсь Пете, не стану лгать. Петя говорил, что новый нарком, Берия, выпустил жертв ежовского беззакония. Я выполнил свой долг…, – Степан завел машину. Белый голубь порхал над тяжелыми, железными воротами.
– Долг порядочного человека…, – свернув на шоссе, он погнал эмку к окружной дороге. Брат возвращался через три дня. Степану надо было придумать, как сообщить Петру о своей инициативе.
– То есть о произволе, – он, невольно усмехнулся. Степан услышал какой-то шорох сзади. Комбриг, тихо сказал: «Не беспокойтесь, пожалуйста. Все будет хорошо». Птицы оторвались от крыши Девятого Форта. Белоснежная стая ушла в летнее, яркое небо.
Поезд с беженцами отправлялся с оцепленного войсками НКВД, перрона каунасского вокзала. Сюда пропускали только по паспортам и удостоверениям перемещенных лиц, с маньчжурскими визами. При свете станционных фонарей, офицеры внимательно сверяли фотографии в документах с лицами стоящих в очереди людей, считали по головам детей. Вещей пассажиры почти не везли. У многих при себе не имелось ничего, кроме потрепанного, старого фибрового чемодана, или холщовых, наскоро сшитых тюков. Дети не шумели, прижимаясь к матерям, стоя в пальтишках на вырост. Черные, рыжие, белокурые головы прикрывали вязаные шапки и кепки. Регина просила женщин взять в дорогу зимние вещи:
– Сейчас июнь, – замечала девушка, – но настанет осень, зима. В Маньчжурии холодный климат…, – некоторых малышей даже снабдили шарфами и шерстяными перчатками. Регина вспомнила рассказы кузена о том, как из Праги вывозили судетских детей:
– Я не один это делал, – Аарон улыбнулся, – кузен Мишель помогал, и Авраам, и другие люди…, – рав Горовиц не сказал, кто они были. Регина держала мужа под руку, чувствуя теплые, крепкие, знакомые пальцы. Им позволяли пройти на перрон. У графа имелся дипломатический паспорт, Регина носила при себе свидетельство о браке, с печатью японского консульства.
– Все сироты уехали…, – перрон заливало сияние фонарей, лаяли собаки, пахло гарью:
– Сироты, и те, кого могло бы арестовать НКВД…, – этим поездом отправлялись в Маньчжурию ученики и преподаватели ешивы, в Кейданах. Регина смотрела на черные костюмы и шляпы раввинов, на женщин, с покрытыми головами:
– Только бы рожать никто не начал, по дороге…, – озабоченно подумала Регина:
– Но я спрашивала, никого на больших сроках нет. Они через три недели в Харбине окажутся. В поезде едут врачи, помогут, если что…, – Регина с мужем ночью улетала в Стокгольм, на самолете Скандинавских Авиалиний. Сугихара-сан собирался продолжать выдавать визы. Консул сказал, что останется здесь, пока Литва окончательно не войдет в состав СССР. Он ждал Наримуне на аэродроме, с вещами. Йошикуни, спокойно спал на заднем сиденье консульского лимузина. Регина думала о квартире, в Старом Городе Стокгольма, о том, что надо найти няне Йошикуни нового работодателя, об учебниках японского языка, и о хорошем докторе. Она хотела сказать мужу обо всем в Швеции:
– Быстро…, – Регина все еще улыбалась, – я не думала, что так быстро бывает. Интересно, – она легонько прикоснулась к плоскому животу, – ты мальчик, или девочка? – Наримуне сказал жене, что из Стокгольма отправится в Париж. Регина вздохнула:
– Спасибо тебе, милый мой. Ты осторожнее…, – граф хмыкнул:
– Я дипломат, союзного Германии государства. Никто меня не тронет. Адрес, в Сен-Жермен-де-Пре, у меня есть. Найду твою сестру, тетю Жанну, поставлю визы…, – муж помахал перед ее носом личной печатью, – и привезу их в Стокгольм. Пусть они остаются в Швеции, даже когда мы уедем. Страна нейтральна. И, может быть, мне удастся узнать, что с кузеном Мишелем случилось, с Теодором…, – когда Аарон пришел в себя, Наримуне пообещал, что из Стокгольма пошлет телеграмму в Америку, отцу рава Горовица.
– Пока ты до Харбина доберешься, время пройдет…, – сварливо заметил граф, – это твой отец. Не надо, чтобы он волновался. Я сообщу, что ты в безопасности, напишу о Регине и мадемуазель Аржан. Езжай спокойно…, – он, осторожно, обнял кузена. Аарон охнул.
Наримуне, сначала, не хотел пугать жену, показывая ей рава Горовица. Увидев кузена на полу эмки, в укромной роще, рядом с окружной дорогой, граф побледнел. Комбриг, молча, помог перетащить Аарона в лимузин консульства. Граф сам сел за руль. Воронов пожал ему руку:
– Спасибо. Я кое-что…, – комбриг, не закончив, хлопнул дверью машины. Наримуне проводил взглядом советские номера:
– Максим позаботится, чтобы с ним все было в порядке. Настолько, насколько это возможно…, – Аарон что-то тихо простонал. Наримуне спохватился: «Сейчас поедем домой. Потерпи, пожалуйста».
Регина ждала мужа в передней консульской квартиры. Мальчик спал, после обеда. Увидев Наримуне и Сугихара-сан, она, даже немного пошатнулась. Они, вдвоем, поставили носилки на персидский ковер. Регина, сняв жакет, решительно засучила рукава блузки:
– Я умею оказывать первую помощь, у меня есть сертификат латвийского Красного Креста. Ты звони врачу, – распорядилась она, опускаясь на колени. Врач наложил тугую повязку на ребра, загипсовал сломанные пальцы, выписал примочку и мазь для синяков. Он велел раву Горовицу, ближайшие два дня, провести в постели. Наримуне за ним ухаживал. Аарон, придя в себя, попросил:
– Не надо, чтобы Регина это делала. Я не кровный родственник. Она женщина, неудобно…, – рав Горовиц не помнил человека, который его допрашивал. Аарон сморщил высокий лоб:
– Голубоглазый офицер, он мне не представлялся. Наримуне…, – Аарон подался вперед, – как вам удалось, это тюрьма…, – граф, строго, сказал:
– Лежи, пожалуйста. Удалось и удалось…, – он посмотрел на часы:
– Максим придет, попрощаться. На вокзал его не пустят…, – Регина держала саквояж рава Горовица. Наримуне вел кузена под руку. Врач попросил Аарона в поезде, в ближайшую неделю, по возможности не вставать, и выходить только в уборную.
– Почитаешь Талмуд, – сказала Регина, – ешива книги вывозит. Они в Харбине собираются заниматься…, – кузен пошевелил, распухшими губами: «Я к ним присоединюсь».
– Сядешь на корабль и отправишься в Сан-Франциско, – отрезала Регина:
– Я напишу, из Стокгольма, из Японии. Слушай, что в саквояже лежит…, – Аарон слушал о провизии и советских деньгах. Он вспоминал веселый голос Волка. Кузен появился с бутылкой шампанского: – «Французские деликатесы» закрылись, – объяснил Волк, – товар по дешевке распродавали. Тебе я водки взял…, – он подмигнул Аарону, – водку можно, я знаю…, – Аарон выпил половину маленького стаканчика, Волк подлил ему:
– Как говорится, по нынешним временам, каждый порядочный человек должен посидеть в тюрьме…, – Максим рассмеялся: «Я сидел, твоя очередь пришла».
Аарон выпил еще, чувствуя блаженную, сладкую усталость:
– Питер тоже сидел, – успел подумать он, засыпая, – а у меня это второй раз, если Берлин считать…, – Регина готовила обед, малыш возился на качелях. Максим и Наримуне вышли на террасу, с кофе. Волк принес раву Горовицу саквояж, с вещами:
– Мы одного роста, – отмахнулся Максим, – я только в плечах шире. В квартире появляться нельзя, мало ли что. Там, наверное, и не осталось ничего, после обыска…, – он оглянулся на окна спальни:
– К Уралу он в себя придет. Я о комбриге позабочусь…, – Волк вытянул длинные ноги, – устрою ему незабываемое время в Каунасе…, – Волк взял такси до аэродрома, заметив:
– В подобных местах все кишит работниками НКВД. Вы улетаете, а я остаюсь…, – поняв, что Аарон не помнит своего следователя, Волк, облегченно, выдохнул:
– И не надо. Очень надеюсь, что ни я, ни все остальные с братьями Вороновыми больше никогда не встретимся. После моего застолья с товарищем майором, конечно…, – офицер НКВД долго рассматривал рава Горовица, глядя на следы синяков, на запухшие глаза:
– Я упал, – мрачно сказал Аарон, по-польски, – на улице поскользнулся.
Что-то, пробурчав себе под нос, офицер отдал Аарону документы.
Рав Горовиц ехал в вагоне с учениками ешивы из Кейдан. Регина устроила кузена на полке, ловко развернув матрац, взбив подушку. Наримуне помог Аарону снять пальто и пиджак:
– Я ничего не помню…, – Аарон видел белый, яркий свет лампы, слышал красивый голос, с хорошим английским произношением:
– Признайтесь в контрреволюционной деятельности, мистер Горовиц. Расскажите, кто из раввинов, из учеников ешивы является вашими сообщниками…, – Наримуне накрыл его тонким, шерстяным одеялом:
– Бутылка водки в саквояже, хлеб, из пекарни, при синагоге. Регина туда ходила, приготовила тебе печенье. Чай и сахар у вас есть…, – он поправил кипу на темных волосах. На висках, в свете поездного фонаря, была заметна седина:
– Выпей стаканчик, – посоветовал Наримуне, – и спи до границы. И потом спи. В следующий раз у вас документы только в Маньчжурии проверят…, – Аарон пообещал себе:
– Доберусь домой, поговорю с Меиром. Дам показания, заверенные, как мистер Майер сделал. Хотя, что это изменит? Все знают, о преступлениях Сталина. О том, что Гитлер творит с евреями, тоже знают, и молчат. Побуду с папой и вернусь в Европу, – решил Аарон, – подпольно, как Авраам. Я здесь нужнее…, – они стояли на перроне, Регина махала ему. Аарон посмотрел на короткие, кудрявые волосы, на упрямый подбородок. Кузина улыбалась:
– Она в безопасности, – успокоил себя рав Горовиц, – и ее сестра тоже будет. И Эстер. Наримуне и Меир все сделают…, – дышать было немного больно, пальцы отчаянно ныли. Врач предложил Аарону морфий, но рав Горовиц отказался, решив потерпеть.
– Хорошо, что рука левая…, – он полусидел, прислонившись к стене, укрывшись одеялом:
– Я мезузы пишу, тфилин. Правая мне еще пригодится, – врач обещал, что пальцы срастутся быстро, оставшись лишь немного искривленными. Поезд тронулся. Они шли вровень с вагоном, держась за руки:
– Напиши…, – Регина постучала в стекло, – пришли телеграмму, из Харбина, обязательно…
Аарон, кивнув, улыбнулся.
Регина и Наримуне остановились на краю перрона. Поездные огни погасли в сумерках, часы пробили десять вечера:
– Они ночью границу минуют, – поняла Регина, – впрочем, теперь все в порядке. Аарон при паспорте, Америка нейтральная страна…, – она прижалась щекой к плечу мужа:
– Я по этому перрону бежала, милый. Я только сейчас поняла…, – Наримуне обнимал ее за плечи:
– Чему я очень рад, дорогая моя графиня Дате…, – он поднял голову: «Смотри».
В темном небе вились белые голуби. Регина увидела, как они летят вслед за поездом:
– Мы утром в Швеции окажемся. Остается только ждать. Пока ты в Париж съездишь, пока Аарон телеграмму пришлет…, – муж поднес ее крепкую, маленькую ладонь к губам: «Значит, будем ждать, любовь моя». Они постояли, глядя на юг. Птицы пропали в ночном небе, среди крупных, летних звезд.
Хозяин кафе «Ягайло» с интересом смотрел на высокого, красивого мужчину, привольно устроившегося в большом кресле. Литовец узнал летний костюм серой, тонкой шерсти, с легкой искрой, и темно-синий шелковый галстук. На прошлой неделе этот костюм носил манекен, стоявший на витрине универсального магазина пана Файнберга, за углом от кафе. Сейчас на дверях магазина висела табличка «Закрыто». Пан Файнберг, по слухам, отправился, как это называли в городе, подышать морским воздухом.
Хозяин «Ягайло» сам приготовил похожую табличку, и рассчитал официантов. На обстановку он махнул рукой: «Пусть Советы, что хотят, то и делают». Было немного жаль лучших в городе бильярдных столов, заказанных, пять лет назад, в Англии, у компании Riley, но вывезти их в Швецию не удалось бы. На складе лежали запасы спиртного, банки с русской икрой, испанская ветчина, итальянские сыры и оливки. Хозяин, стоя в холодной кладовой, поджал губы: «Придется все оставить». Золота у него, впрочем, хватало и на оплату рыбакам, и на обустройство в новой стране.
– Начну с ларька, с какими-нибудь сосисками…, – он оглядывал элегантный зал, со столами серого мрамора, отполированными половицами, афишами кинофильмов на стенах, с подиумом, где красовался концертный рояль. Фарфоровые пепельницы блистали чистотой, в хрустальных люстрах переливался полуденный свет. Хозяин поправил накрахмаленную скатерть:
– Мой отец кофейню открыл, в прошлом веке. Пятьдесят лет на одном месте…, – вернувшись в кабинет, он занялся подсчетами. Посетитель застал его за расходной книгой. Литовец, глядя на него, вспомнил:
– Саквояж тоже стоял у Файнберга. Я купить его хотел, вещь красивая, для джентльмена. Хотя с таким багажом в Альпы ездят, на лыжах кататься, а не в трюме рыбацкой лодки прячутся, – саквояж был мягкой, черной кожи. Такими же оказались ботинки незнакомца. Он курил кубинскую сигару. Табачный магазин пана Свентицкого тоже закрылся, два дня назад. Хозяин, мимолетно, пожалел, что не собрался зайти к пану Анджею за сигарами. Белокурый мужчина изящным жестом стряхнул пепел:
– Пан Витаутас, здесь…, – он повел рукой в сторону саквояжа, – плата за вечеринку. Аренда зала, провизия, спиртное, труд оркестра, официантов…, – незнакомец говорил на отличном русском языке. Пан Витаутас вспомнил:
– Эмигранты, оставшиеся в Литве после революции, похоже, говорили. Они все бежали. НКВД их в первую очередь арестовывает…, – в городе шептались о камерах и допросах в Девятом Форте. Приговоренных к высшей мере наказания, по слухам, вывозили в лес, расстреливая из пулеметов, как польских пленных офицеров, под Смоленском.
На домах расклеили приказы временной военной администрации. Все банки национализировали, все частные счета с балансом больше тысячи литов, тоже. Коммерческая и личная недвижимость площадью больше ста семидесяти, квадратных метров переходила государству. Предприятия, где работало больше двух десятков человек, становились общественной собственностью.
– То есть советской, – кисло поправил себя пан Витаутас.
Кафе, и квартира, по новым правилам, больше ему не принадлежали. Недвижимость было не продать, даже за бесценок. Он вспомнил, что в Германии, Гитлер, ариизировал имущество евреев:
– Никакой разницы, – подытожил хозяин, – бандиты, что один, что другой. Рука руку моет.
Некоторые литовцы переходили границу на севере, чтобы оказаться в Мемеле или Кенигсберге. У хозяина кафе имелись знакомые, ставшие подданными рейха. Многие считали, что Гитлер, по крайней мере, разрешает людям оставаться предпринимателями, и, вдобавок, избавляет их от еврейской конкуренции. Пан Витаутас ничего против евреев не имел, а Гитлера считал сумасшедшим:
– Хорошо, что удалось Янека уговорить в леса не отправляться…, – единственный сын хозяина, студент коммерческого факультета университета, намеревался, в свои восемнадцать, сражаться с большевиками в подполье. Пан Витаутас потратил много времени, убеждая сына, что Советы, все равно, рано или поздно, найдут и уничтожат всех инакомыслящих.
– О независимой Литве можно забыть, – жестко заметил он сыну, – как и о независимой Польше. Наша страна, навсегда, исчезла с карты…, – они с женой положили в багаж маленький, литовский флаг, взяли гимназические учебники языка, сборники стихов и кусочек балтийского янтаря. Камень они с женой нашли в Паланге, двадцать лет назад, гуляя по берегу, во время медового месяца. Пан Витаутас вспомнил теплое, золотистое сияние:
– Хорошо, я позвоню метрдотелю, пианисту…, – он решил, что мужчина, наверное, тоже эмигрант:
– Советские люди так хорошо не одеваются…, – хозяин «Ягайло» насмотрелся на офицеров и солдат, заполнивших город. На улицах попадались и мужчины в штатском, в плохо сшитых, почти одинаковых костюмах, с неприметными лицами. Все знали, что это работники НКВД.
Незнакомец посмотрел на простой, стальной швейцарский хронометр:
– Очень хорошо, шановный пан. Моя благодарность, разумеется, измеряется в твердой американской валюте…, – он достал из саквояжа пухлый конверт:
– Не забудьте пригласить цыган…, – на красивых губах заиграла улыбка, – с гитарами…, – русские рестораны в Каунасе, предусмотрительно, закрылись, но пан Витаутас знал, где найти музыкантов. Кивнул, он принял деньги. Незнакомец поднялся. Глаза у него были голубые, яркие, словно спокойное, летнее небо. Он протянул сильную руку: «Рад познакомиться».
Мужчина не представлялся, а пан Витаутас решил не задавать лишних вопросов. Он только поинтересовался: «Это частная вечеринка?»
Визитер улыбался:
– Можно и так выразиться. Не забудьте о водке, шампанском, закусках…, – Волк вышел на аллею Свободы, помахивая саквояжем. Он взглянул на уличные часы. Поезд Аарона миновал Минск, а его светлость, и семья приземлились в Стокгольме. В кармане пиджака Волка лежал билет на завтрашний дизель, до Вильнюса. Одежду он хотел забрать в Москву. Было жаль расставаться с итальянским саквояжем и английской шерстью.
Утром, одного из пареньков пана Юозаса, говорившего по-русски, отправили в офицерское общежитие комендатуры. Юноше прицепили на лацкан потрепанного пиджака красный бант. Литовские коммунисты вышли из подполья, вместе с молодежной организацией. Глядя на дежурного по общежитию, искренними глазами, паренек спросил, как можно записаться в советскую армию. Юноша ушел со свежим номером «Комсомольской правды» и обещанием, что скоро в Литве начнется осенний призыв. Во дворе общежития он, незаметно, оставил на сиденье эмки комбрига Воронова конверт.
Записку соорудил Волк.
Давешняя пани, на ломаном русском языке, страстно намекала на желание продолжить знакомство с комбригом. Дама приглашала его в кафе «Ягайло». Максим был уверен, что Степан Семенович клюнет. Он видел, в бильярдной, как Воронов, искоса, посматривал на танцующих в зале женщин.
Пани обустраивалась в Стокгольме, но недостатка в дамах не предполагалось. Пан Юозас привозил в кафе, как он выразился, лучшие кадры Каунаса, больше десятка девушек. Гостями на вечеринке стали ребята пана Юозаса. Волк успел собрать быстрое совещание, в особнячке, раздав четкие инструкции:
– Когда в кафе приедут военные, после начала, – Волк поискал слово, – представления, уходите через служебную дверь. Она будет открыта…, – у ребят имелось оружие. Он предупредил пана Витаутаса, что зал может пострадать:
– Зеркала, стекла, столы посуда…, – литовец, мрачно, сказал: «Мне все равно, шановный пан. Мы завтра на рассвете на север отправляемся».
– А я на юг…, – закурив папироску, Волк гуляющей походкой направился на рынок. Он собирался купить в дорогу провизии. В Минске его ждало дело братьев Пупко. По возвращении в первопрестольную столицу, Максим хотел заработать год колонии общего режима, за карманную кражу. В его положении Волк должен был, время от времени, появляться на зоне:
– Тем более, сейчас, – размышлял он, – когда этих бедняг НКВД в лагеря отправляет. Евреев, поляков, людей из Прибалтики. Многие русского языка не знают. Надо послать весточки, чтобы их не трогали. Следующим летом выйду, вернусь в метрополитен имени Кагановича…, – Волк, невольно, усмехнулся:
– Жаль только, что не узнаю, как у семьи дела. Псы все письма читают, что из-за границы приходят, что туда люди отправляют. Незачем внимание привлекать, – решил Волк. Вдохнув запах колбас, аромат жареных семечек, он пропал в толпе между торговых рядов.
Кафе «Ягайло» было ярко освещено. Остановившись перед входом, Степан прислушался. Оркестр играл джаз. Сквозь большие, чисто вымытые окна, он увидел танцующие пары. Комбриг поискал глазами знакомую, кудрявую, голову. В записке пани объясняла, что плохо себя почувствовала, в тот вечер. Дама, потом, искала комбрига, и узнала, где он остановился. Степан рассердился на себя:
– Я ушел, не дождался ее. Надо было цветы купить…, – он посмотрел на пустые руки. Темноволосых, невысоких девушек в зале оказалось несколько. За витражной перегородкой, отделявшей зал от бильярдной, двигались тени.
Степан переминался с ноги на ногу. Сделав доклад о состоянии бывшей литовской военной авиации, он мог возвращаться в Палангу, на базу. Брат позвонил из Шауляя. Петр собирался прибыть в город завтра. Степан не придумал, как объяснить брату исчезновение заключенного Горовица. Комбриг вздохнул:
– Объясню, что я выпустил невиновную жертву беззакония. Пусть Петя лучше найдет мерзавца, избивавшего раввина…, – Степан не хотел говорить брату о японце. Это бы вызвало слишком много ненужных вопросов. Петя, родной человек, все равно, служил в НКВД.
Пани, в записке, обещала позвать Степана в гости. Он мимолетно подумал о бумажном пакетике, в его портмоне, во время подготовки встречи с товарищем Горской. Степан, до сих пор, не понял, что в нем лежало:
– Но что-то нужное, наверное…, – он толкнул дверь кафе. Музыка оборвалась, он услышал знакомую мелодию. Невысокий, черноволосый паренек, с гитарой, поднялся:
– К нам приехал, к нам приехал, советский летчик, дорогой…, – Степан пришел в своем авиационном кителе. Он, невольно, покраснел. Гости вставали, он услышал аплодисменты:
– Ура сталинским соколам! – крикнул высокий, красивый, белокурый мужчина, в отменном, штатском костюме: «Ура, товарищи!»
Волк, собираясь в «Ягайло», с отвращением пристроил на пиджаке красный бант. Цыган наступал на Степана, звеня гитарой:
– Выпьем за комбрига, комбрига дорогого,
Свет еще не видел, красивого такого…
Максим, едва заметно, повел рукой. Рядом с Вороновым оказалась хорошенькая девушка, с подносом. Волк предусмотрительно выбрал даму, чем-то похожую на кузину Регину:
– Степан Семенович не вспомнит, как она выглядела…, – усмехнулся Максим. Он оказался прав. Девушка что-то щебетала, по-польски. На подносе, в стопочках, сверкала водка. В зале кричали: «Пей до дна, пей до дна, пей до дна!». Комбриг, решительно, опрокинул стопку. Волк, перекрывая шум, велел: «Бутылки на все столы!». Подождав, пока девушка устроит Воронова на бархатном диванчике, Волк повел бровью в сторону хорошенькой блондинки. Она сразу обвилась вокруг Максима. Волк, покачиваясь, подошел к столику:
– Товарищ летчик! Позвольте выпить за ваше здоровье, за доблестную советскую армию, охраняющую покой и благоденствие жителей нашей страны…, – темноволосая пани, прижималась к Степану сбоку, высокой грудью. Она шептала что-то, по-польски.
Воронов успел подумать:
– Где-то я его видел. Ерунда, чудится. Он русский, это слышно. Белоэмигрант? Нет, он коммунист, у него красный бант…, – неизвестный мужчина, по-хозяйски, щелкнул пальцами:
– Две…, Нет, три бутылки водки на наш стол. Товарищ комбриг, на брудершафт…, – у него были спокойные, ярко-голубые глаза. Степан вдохнул аромат чего-то дымного, палых листьев, осеннего леса. Холодная водка тягучей, медленной струей лилась в стопки. Для девушек он потребовал шампанского, передав рюмку Степану: «Ваше здоровье!». Комбриг выпил, у него в руке сразу оказалась еще одна стопка. Кто-то из девушек, хихикая, подсунул ему бутерброд, с черной икрой.
– Как говорится, – наставительно заметил незнакомец, – первая орлом, вторая соколом, а третья, мелкой пташечкой…, – Волк едва удержался, чтобы не добавить: «товарищ майор». Они распили, вдвоем, бутылку водки, Максим открыл вторую.
В голове приятно шумело. Степан сказал себе:
– Я просто отдохну. Потанцую, с пани, а потом…, – он не знал, что случится потом. Заиграли танго, темноволосая пани потянула его за руку:
– Танцевать, пан…, – проводив комбрига глазами, Максим, ласково погладил блондинку по колену. Она говорила по-русски:
– Сейчас ты сменишь Эву, – шепнул Волк, – и не забудь ему бриджи расстегнуть. Я тебя потрясу немного, в припадке ревности…, – Максим весело улыбнулся, – он получит пепельницей по голове, и в дело вступят ребята…, – блондинка томно прикрыла глаза:
– Он Эве за декольте лезет…, – с милым акцентом сказала девушка, – ему сейчас брюки надо расстегивать…, – Волк отправил блондинку танцевать, не дожидаясь, пока комбриг вернется за столик. Подмигнув темноволосой девушке, Волк опустил в карман пиджака фарфоровую пепельницу. Играли «Кумпарситу». Максим вспомнил, как танцевал с брюнеткой, в ресторане, в «Москве». Он подал руку пани Эве: «Пойдем».
Оказавшись рядом с комбригом, Волк понял, что блондинка не только расстегнула ему бриджи, но и позаботилась о кителе, с подтяжками. Максим, скрыв улыбку, закружил темноволосую девушку, отправив ее в руки кому-то из ребят пана Юозаса.
Он встряхнул за плечо блондинку:
– Курва! Ты что себе позволяешь, ты с кем сюда пришла? Забыла?
Волк оттащил ее от летчика, девушка вскрикнула, комбриг выматерился. Максим, с наслаждением, разбил об его голову пепельницу. Кто-то выстрелил в окно, раздался звон стекла, ребята бросились на комбрига. Девушки, веселясь, визжа, вскакивали на бархатные диваны, кидаясь икрой и оливками. Музыканты, на подиуме, продолжали играть. Товарищ майор схватил вазу со стола. Он скинул китель, Волк хмыкнул:
– Непредусмотрительно, с его стороны…, – Волк, боком, проскользнул к служебной двери. Вся аллея Свободы была утыкана ночными патрулями. Он предполагал, что военные не заставят себя ждать. Максим, покуривая, слышал выстрелы, крики. Ребята, с девушками, потихоньку пробираясь на задний двор, расходились. С аллеи Свободы донесся властный голос: «Это что еще за дебош?»
Волк не мог себе отказать в удовольствии посмотреть на товарища майора. Он осторожно вернулся к главному входу в кафе, хрустя осколками стекла, пройдя мимо черной эмки. На подиуме валялись брошенные инструменты. Товарищ майор, с подбитым глазом, в спущенных до колен бриджах, держал обломки стула, отступая в угол.
– Я генерал, – пьяно закричал Воронов, – сын героя гражданской войны. Я вас всех…, – комбриг побледнел, согнулся, бриджи упали на сапоги. Его вырвало на пол.
Волк усмехнулся:
– Петр Семенович теперь вряд ли вспомнит о раввине Горовице…, – комбрига прижали к стене офицеры комендатуры. В
Волк, закурив папироску, насвистывая, пошел к Старому Городу. В комнатке пани Альдоны его ждало шампанское с икрой. Волк, намеревался, как следует, попрощаться с девушкой, перед отъездом. Свернув за угол, он оглянулся. Комбрига, в спущенных бриджах, сажали в эмку.
– Всего хорошего, товарищ майор, – весело пожелал Максим, пропадая в летней, теплой ночи.
Эпилог
Мон-Сен-Мартен, июль 1940
На главной площади Мон-Сен-Мартена, над бывшей мэрией городка, вместо бельгийского флага, развевалось черно-красное знамя, со свастикой. За столиками кафе устроились солдаты, в полевой серо-зеленой форме, с кружками пива. Хозяева заведений отказывались писать на досках названия блюд по-немецки, но язык здесь знали многие. «Угольная компания де ла Марков» еще в прошлом веке нанимала шахтеров из Рура. Работники женились на местных девушках, и оставались в долине.
В открытое окно кабинета коменданта слышался смех, и веселая музыка, из радиоприемника, стоявшего у входа в кафе. Музыка оборвалась, диктор сказал:
– В Берлине полдень. Прослушайте последние известия. Британский военный флот вероломно напал на корабли свободной Франции, в портах Алжира. Глава страны, маршал Петэн, объявил о разрыве отношений с Британией…, – свободной Францией, в радиопередачах рейха называли новое правительство коллаборационистов:
– В Берлине отличная погода, плюс двадцать пять тепла, сияет солнце…, – военный комендант Мон-Сен-Мартена ощутил тепло на лице:
– По всей Европе хорошее лето. Наши ребята на Маасе купаются, рыбу ловят. Сегодня пятница, вечером в кафе танцы ожидаются…, – комендант был семейным человеком, но в танковых частях, расквартированных в Мон-Сен-Мартене, служило много холостой молодежи. Некоторые были баварскими католиками. Ребята заговаривали о том, чтобы, после разгрома Британии, не возвращаться домой, а осесть в долине. Комендант, за воскресными обедами, слушал их рассуждения о местных девушках.
Мон-Сен-Мартен славился в Бельгии серьезностью нравов, трудолюбием, и благочестием жителей. Ничего крепче пива, в кафе не подавали, в магазинах спиртного тоже было не купить. Солдаты с офицерами и не пили. Католики ходили к мессе, в храм Иоанна Крестителя.
Комендант, в сопровождении барона и баронессы, осмотрел реликвии церкви. Он постоял у мраморных саркофагов блаженных Елизаветы и Виллема Бельгийских. Господин барон учился в Гейдельберге, и говорил на отменном немецком языке. Замок не пострадал, долину, при танковой атаке, не обстреливали. Здесь не было бельгийских войск, броска через Арденны никто не ожидал. Коменданта пригласили на обед, в замок. Узнав, что он собирает посылку домой, в Германию, баронесса прислала баночки с домашним джемом из малины, и мед, с пасеки де ла Марков.
В кабинете приятно пахло кофе и хорошими сигаретами. Комендант повертел книгу, на рабочем столе. Он не знал французского языка, но зять де ла Марков, обаятельно улыбнулся:
– Называется: «Охотники за вирусами», господин майор. О работе эпидемиологов, в Конго, в Маньчжурии. Моя жена, в прошлом, журналистка…, – господин Мендес де Кардозо развел руками: «Конечно, сейчас она занимается детьми. Вы видели, их трое…»
Комендант помнил мальчиков, близнецов, четырех лет, и двухлетнюю, черноволосую, кудрявую девочку, похожую на отца. Господин Кардозо сказал, что старшие дети родились от его первой жены, американки, однако после развода она вернулась обратно в США:
– Элиза заменила им мать…, – вздохнул профессор, – она ухаживает за семьей…, – малыши играли в розарии, с низенькой, крепкой собакой местной породы. Пса звали Гамен.
– Шипперке, – вспомнил комендант, – их на баржах держали, чтобы крыс давить. У нас на Рейне тоже так делают…, – «Угольная компания де ла Марков» продолжала работать, люди спускались в шахты. Коменданту сообщили из Берлина, что в Мон-Сен-Мартен едет оберштурмбанфюрер СС Максимилиан, граф фон Рабе. До национализации предприятия фон Рабе были одними из крупнейших заводов Рура. Оберштурмбанфюреру поручили перевести «Компанию де ла Марков» на народные рельсы. Пока что барон получал от оккупационной администрации плату за уголь.
После аудиенции у рейхсфюрера Гиммлера, дома, за обедом, Максимилиан закатил глаза:
– Как будто я разбираюсь в угле. Я юрист, адвокат…, – граф Теодор, мягко, заметил:
– Но что делать, милый, если Генрих занят в Польше. В новых рейхсгау много работы…, – Макс прожевал ветчину:
– Это недолгая командировка. Для Генриха, я имею в виду. Пусть садится на поезд и приезжает сюда. Я ему дам телеграмму. Мне после Мон-Сен-Мартена надо еще кое-куда отправиться…, – Макс оборвал себя. Даже отцу говорить о таком не стоило. Эта была тайна рейха, подобная той, которую он узнал, на приеме у фюрера, в Бертехсгадене:
– Впрочем, в Бельгии все недалеко…, – отдав Аттиле косточку, Макс потрепал его по голове, – в Париж я успею…, – дверь столовой хлопнула, они услышали веселый голос Эммы:
– Прошу прощения, не могла уйти с кортов, пока не разбила соперницу наголову…, – сестра держала ракетку. Макс посмотрел на длинные ноги, в теннисной, светлой юбке по колено, на белокурые косы, на раскрасневшееся, юное лицо: «Молодец, это наша кровь, кровь фон Рабе». Поцеловав его в щеку, сестра утащила с тарелки испанскую оливку:
– Я слышала, ты в Бельгию едешь?– голубые глаза сестры были безмятежно спокойны:
– Привези мне кружева, брюссельские. На фату…, – Эмма звонко рассмеялась.
– Генрих привезет, он со мной отправляется. Вымой руки, тебе скоро семнадцать, – сварливо сказал оберштурмбанфюрер, – не хватай с тарелок грязными пальцами…, – Эмма мимолетно, коротко посмотрела на отца. Граф Теодор прикрыл веки. Эмма стукнула Макса по голове ракеткой: «Старый ворчун!». Сестра отправилась в свои комнаты, Макс налил отцу вина:
– Генриху полезно посмотреть на Европу. Он, кроме Богемии и новых рейхсгау, нигде не бывал…, – Макс никогда не говорил «Чехия», или «Польша». Этих стран больше не существовало.
Комендант пролистал книгу. На фотографиях красовался, в основном, профессор Кардозо, в полевой одежде эпидемиологов, в джунглях, в степи, на лошади, за рулем грузовика и в походной лаборатории. Книгу можно бы назвать, весело подумал комендант, просто: «Профессор Кардозо». Профессор огладил темную, ухоженную бороду:
– Я хотел узнать, господин майор, можно ли мне вернуться в Амстердам, осенью. Я работаю над монографией. Книгу ожидает Нобелевский комитет, – Кардозо, со значением, поднял бровь, – однако у меня кафедра, студенты. В связи с, как бы это выразиться…, – покашляв, он замолчал. Комендант успел связаться с Берлином, касательно профессора Кардозо. Зять де ла Марков появился у него в кабинете чуть ли не на следующий день после капитуляции Бельгии. Он принес мандаты Лиги Наций, университетские удостоверения, и рекомендации немецких ученых.
Из Берлина сообщили, что евреи Бельгии и Голландии подпадают под законы рейха. Они не имели права работать в государственных учреждениях, или преподавать. Паспорта евреев требовалось проштамповать особой печатью. Комендант предполагал, что гетто здесь, в отличие от Польши, устраивать не станут. Евреев вокруг было не так много:
– Эшелонами вывезут их на восток, в лагеря…, – он отдал профессору Кардозо книгу, – и больше нечего придумывать. Воздух очистится…, – в Мон-Сен-Мартене, впрочем, и не водилось евреев.
– Кроме этого…, – комендант смотрел в красивое, с тропическим загаром лицо, – и еще одного. Надо его найти, обязательно.
– Я говорил, – успокаивающим тоном заметил немец, – вы, в связи с научными заслугами, выделены в отдельную категорию, профессор Кардозо. Вы можете, вернуться в Амстердам, продолжить работу. Никаких препятствий я не вижу…, – руки Кардозо он не подавал, комендант был брезглив. Еврей, впрочем, не рвался с ним здороваться. Они вежливо распрощались. Комендант, внезапно, поинтересовался:
– В рудничной больнице работал ваш коллега, доктор Гольдберг. Где он сейчас?
– Понятия не имею, – отозвался профессор Кардозо. Комендант, закурив, подошел к окну. Он проводил глазами широкую спину:
– Жена у него хорошенькая, Элиза. Единственная наследница, ее брат в священники подался…, – он вспомнил золотистые волосы женщины, скромную, ниже колена юбку. Майор поморщился:
– В рейхе за подобные браки в концлагерь отправляют. У де ла Марков немецкая кровь, они старая семья. Как родители позволили? Даже если ее мужа на восток увезут, она всегда будет рожать зараженных духом еврейства детей…, – комендант читал статью доктора фон Рабе, в журнале общества «Лебенсборн». Врач заявлял, что теория телегонии верна. Один раз, предав расу, вступив в связь с евреем, женщина прекращала быть арийкой. Ее будущие дети тоже несли проклятие семитской крови. Комендант вспомнил кудрявые волосы младшей дочери Кардозо:
– Яблочко от яблоньки недалеко падает. Старшие дети у него на евреев не похожи. С этим пусть СС разбирается. Не зря бонза едет, из Берлина…, – зевнув, он поднял телефонную трубку. Повар, на обед, обещал свежую спаржу и форель из Мааса.
Давид, поднимаясь к замку, думал, что бывшая жена давно в Нью-Йорке. Адвокаты забрали мальчиков после Пасхи. С тех пор от Эстер больше ничего слышно не было. Детям он сказал, что осенью, после каникул, они увидят мать, в Амстердаме. Иосиф и Шмуэль, казалось, и забыли об Эстер. Они возились с Маргаритой и Гаменом, барон брал детей на рыбалку, Элиза учила малышей чтению и счету.
– Очень хорошо, – облегченно сказал себе Давид, – к сентябрю ребятишки о ней не вспомнят. Скатертью дорога. Она в Роттердам отправилась, с началом войны. Села на лайнер. Вернемся в особняк, дом свободен…, – малыши с Элизой, обедали в детской. В замке остались только пожилые слуги, молодежь ушла в армию. Вымыв руки, Давид прошел в предупредительно распахнутую дверь малой столовой.
Гольдберг, действительно, исчез, с началом вторжения немцев в Бельгию. В рудничной больнице остался один врач, пожилой доктор Лануа, но Давид не собирался ему помогать. Он давно не лечил понос у младенцев и вывихи у рабочих:
– Тем более, я занят, с рукописью…, – теща подняла глаза от письма: «Давид! Как ты сходил, к господину майору?»
– Отлично, мадам Тереза, – весело отозвался профессор Кардозо:
– Он меня уверил, что осенью мы сможем отправиться в Амстердам. Что Виллем пишет? – он кивнул на конверт, с итальянскими марками. Почта, как и все у немцев, работала отлично, несмотря на войну.
– Да и войны никакой нет…, – Давид налил себе вина: «Они разгромят Британию, и мы опять заживем спокойно…»
– У него все хорошо…, – серо-голубые глаза, в мелких морщинах, ласково взглянули на Давида, – мы к нему поедем, когда все уляжется…, – баронесса приподнялась из-за стола:
– Виллем, мы заждались. Подавайте суп, пожалуйста, – попросила она дворецкого. Барон отдал лакею пустую тарелку:
– Мальчики попросили добавки, – он сел за стол, – я им носил. Очень вкусная курица, милая, – весело сказал он жене.
Давид опустил серебряную ложку в суп из спаржи:
– Они, которую неделю свинину не готовят, а раньше ели. Очередной обет, что ли? – профессор с аппетитом ел. Давид не заметил, как барон, одними губами, сказал жене: «Все в порядке». Мадам Тереза, украдкой, перекрестилась. Баронесса тоже принялась за суп.
Сквозь задернутые шторы в спальне пробивались лучи раннего, нежного солнца. Элиза, сидя на кровати, натянула чулки. Муж спокойно спал, уткнув лицо в шелковую подушку. Она взглянула на старинные, прошлого века часы:
– Надо кофе сварить, принести Давиду. Дети проснутся, умыть их, одеть, приготовить завтрак…, – родители всегда отпускали слуг, на выходные дни. Элиза взяла с кресла хлопковое платье. Она почти каждый день ходила на почту, ожидая весточки от Эстер. Элиза написала ей, втайне от мужа, после начала вторжения немцев в Бельгию и Голландию. Она не хотела, чтобы Давид сердился. Узнав о письме, муж бы, непременно, начал ей выговаривать. Он давно сказал, что всеми подобными вещами должны заниматься адвокаты:
– Не зря я им плачу, – сообщил жене профессор Кардозо, – это их обязанность. Незачем ни мне, ни тебе появляться рядом с ней…, – он раздраженно ткнул сигаретой в пепельницу:
– Мальчиков привезут в квартиру, мы отправимся на вокзал. Нечего больше обсуждать…, – Элиза, робко, предложила мужу самому забрать детей из особняка Кардозо.
Элиза, на цыпочках, прошла в ванную. Давид не любил просыпаться без чашки кофе на столике, рядом. Пахло вербеной. Мать любила этот аромат. Баронесса клала саше в постельное белье и полотенца. Элиза умывалась:
– Она не могла уехать в Америку, бросить детей, пусть и на Давида. Она где-то в Голландии, но где? Почему она не отвечает? А если…, – Элиза перекрестилась. Вечером, в постели, муж довольно сказал, что виделся с военным комендантом:
– Мы спокойно можем жить в Амстердаме…, – профессор Кардозо, просматривал рукопись, – у меня особый статус, привилегии. И у детей, конечно, тоже…, – он отложил бумаги:
– Иди сюда, милая. Твои родители порадуются внуку…, – она лежала на боку, постанывая, считая дни, в уме:
– Сейчас безопасно. Подобное разрешено. Его святейшество говорил, что такой метод приемлем…, – Элиза, с началом войны, стала беспокоиться за мужа:
– Мало ли что. В Германии Маргариту посчитают еврейкой, и новое дитя тоже. Надо быть осторожными, пока все не улеглось. Если Давид получит Нобелевскую премию, можно остаться в Швеции, на всякий случай…, – Виллем, еще на год, оставаслся в Риме. Отцу шел восьмой десяток, а матери, седьмой. У баронессы было слабое сердце:
– Нельзя их отрывать от внуков, от меня…, – горько думала Элиза, – но нельзя и рисковать. В Германии евреев посылают в концентрационные лагеря, стерилизуют…, – она хотела поговорить с мужем. Профессор Кардозо отмахнулся:
– Нужных рейху евреев никто не трогает. Они работают на благо страны, как раньше. Не забивай голову мыслями о людях, которых ты не видела, и никогда не увидишь.
– Я христианка, Давид, – тихо сказала Элиза.
– Иисус учит заботиться о людях, помогать им…, – муж закатил глаза: «У тебя трое детей на руках. Мало тебе заботиться о них?»
Почистив зубы, Элиза присела на край ванны:
– А если с Эстер что-то случилось? Она не профессор, не будущий Нобелевский лауреат, она просто доктор медицины…, – о том, что бывшая жена Давида получила докторат, Эстер узнала от мужа. Он, кисло, заметил:
– Наверняка, списала у кого-то тезисы, с нее станется. Она бездарь, несмотря на дипломы…, – Давид отбросил медицинский журнал.
Потихоньку подобрав книжку, Элиза прочла статью доктора Горовиц о практике кесарева сечения. В примечании говорилось, что доктор Горовиц заведует отделением оперативной гинекологии, в амстердамской университетской клинике. Элиза вспоминала твердый голос, длинные, уверенные пальцы:
– Она Маргариту спасла. Я всегда должна быть ей благодарна. Что с ней, где она…, – Элиза не хотела думать о плохих вещах. Она решила, в понедельник, по дороге на почту, зайти в церковь и поставить свечу Богоматери. Эстер была еврейкой, но Виллем написал, что и его святейшество, и все в Риме, молятся за евреев Европы.
Элиза поднялась:
– Мало молиться, надо что-то делать. Хорошо, что доктор Гольдберг успел уехать. Но куда? Немцы вокруг…, – выскользнув из спальни, она прошла в детское крыло. Малыши занимали смежные комнаты. Элиза, сначала, хотела, устроить детей вместе. Мальчики, увидев Маргариту, сразу потянулись к сводной сестре. Элиза помнила Иосифа и Шмуэля младенцами. Они стали крепкими мальчишками, светловолосыми и голубоглазыми, не похожими на Давида. Элиза листала большой семейный альбом, в замке:
– Они дядю Хаима напоминают. Только они высокие, в Эстер, в Давида. И Аарон высокий. У них только дядя Хаим небольшого роста, и Меир…,– родители рассказали Элизе новости. Отец и мать молились за кузена Аарона:
– Если и есть праведник, милая, то это он…, – коротко сказал барон, – каждый христианин сейчас должен помогать евреям. Это наша обязанность.
Элиза, осторожно, приоткрыла дверь детской. Мальчишки сопели в кроватках. Муж не разрешил помещать Маргариту в одну комнату с братьями:
– Незачем пробуждать в детях определенные инстинкты, раньше времени…, – Элиза закашлялась: «Близнецам четыре года, Давид, а Маргарите два. Они родственники. Мальчики любят сестру».
– Здесь не примитивное племя, – сочно сказал муж, – где все живут под одной крышей. В замке полсотни комнат. Найди себе применение, займись, сделай еще одну детскую…, – Гамен лежал на полу комнаты дочери, уткнув нос в лапы. Завидев Элизу, пес помахал хвостом.
Элиза наклонилась над кроваткой. Малышка зажала в кулачке тряпичную куклу, черные кудри разметались по одеяльцу:
– Они вчера в доктора играли, – вспомнила Элиза, – мальчики врачами хотят стать. Давид хороший отец, занимается с ними, когда у него есть время…,– мальчишки, открыв рот, слушали рассказы об Африке и Маньчжурии. Профессор Кардозо настаивал на строгом распорядке для детей. Давид уделял им два часа, каждый день.
– У ребенка должно быть расписание, – муж стоял над пишущей машинкой, диктуя Элизе, – подъем в одно и то же время, сон в определенные промежутки, прием пищи, занятия. Это полезно для здоровья. Перейдем к детскому меню…,– велел муж, – ты обязана составлять его каждую неделю, показывать мне. Детей надо кормить по часам…, – Элиза с тоской, вспоминала свое детство.
Они с Виллемом, забежав на кухню, уносили печенье от повара, или домашний леденец. Давид считал, что кухня, с плитами и духовками, опасна для детей. Муж аккуратно определял количество сахара, позволенное малышам, на неделю. Собаку из спален изгнали, но Гамен, все равно, ложился у двери комнаты Маргариты. Он не расставался с малышкой. Элиза, поднимаясь ночью, впускала пса. Давид вставал поздно, к тому времени дети давно просыпались.
Элиза, сначала, немного боялась ответственности за мальчиков. Мать сказала:
– Ты Эстер не заменишь, но и не надо. Они тебя тетей Элизой называют, пусть и дальше так делают. Они хорошие ребята, славные. Не след…, – мать повела рукой, – не след их втягивать во взрослую жизнь. Пусть радуются детству…, – Иосиф и Шмуэль всегда здоровались, и благодарили. Мальчики убирали игрушки, и даже накрывали на стол:
– Нас мама научила, – гордо сказал один из близнецов, – мама работает, мы должны ей помогать…, – мальчишек, конечно, все путали:
– Только Эстер их различает…, – Элиза спускалась по увешанной семейными портретами, каменной лестнице, среди тусклого блеска старинного оружия, – однако они всегда признаются, кто Иосиф, а кто Шмуэль…, – приоткрыв дверь, она удивилась: «Мама!».
Баронесса Тереза, в большом, холщовом фартуке, поверх простого платья, резала свежевыпеченный хлеб. На каменном полу стояла плетеная корзина для пикников. Мать подняла серо-голубые, в тонких морщинах глаза. Рыжеватые, сильно побитые сединой волосы прикрывал старомодный, утренний чепец:
– Кофе пришла варить? – мать, ласково улыбалась:
– Папе тоже отнеси чашку. Он поднялся. Ему надо в Лувен съездить, к иезуитам. К отцу Янссенсу. А мы в горы отправимся, с детьми…, – мать делала бутерброды. Элиза взялась за медный кофейник: «В расписании нет пикника, мама. Давид…»
Баронесса махнула ножом:
– Давид работать будет, а мы малышей возьмем. Отец лимузин забирает. Месье Верне на одноколке нас отвезет. Я ему звонила вчера. Ребятишкам такое нравится…, – месье Верне, старый шахтер, помнил времена, когда вагонетки таскали лошади. У него на маленькой ферме жило несколько пожилых першеронов.
– Давид обрадуется, – подытожила мать, – целый день вокруг тишина…, – Элиза взяла банку с кофе и мельницу: «Папе не тяжело будет, одному за рулем? И зачем он в Лувен едет?»
– Не делай из отца старика…, – баронесса, аккуратно, заворачивала бутерброды в провощенную бумагу, – провизию я ему дам, в дорогу. В термос кофе налью. По делам благотворительности едет…, – мать складывала корзинку.
Христианам лгать запрещалось. Баронесса утешила себя:
– Это не ложь. Это, действительно, благотворительность.
Муж, ни в какой, Лувен не собирался. Позвонив из колледжа иезуитов, отец Янссенс сообщил, что все готово. Месье Эмиля, как доктора Гольдберга называли барон с баронессой, ждали в монастыре, в Виртоне, городке на границе Бельгии с Францией. Врач, в обличье кармелитского монаха, при положенных документах, ехал с паломниками в Рим, через Женеву, где и должен был остаться.
Поездом в Виртон отправляться было опасно. Барон с баронессой были уверены, что на станции, в Мон-Сен-Мартене, никто месье Эмиля не выдаст, но железная дорога кишела немецкими патрулями. Месье Гольдберга, с его фамилией, непременно бы арестовали:
– И внешность у него тоже…, – баронесса скрыла вздох, – как у Маргариты. Мальчики на евреев не похожи, а она…, – Гольдберг третий месяц сидел в подвале замка. Повара и лакеи все знали, однако барон и баронесса не волновались. Слуги, верующие католики, работали на семью несколько десятков лет. Виллем и Тереза решили ничего не говорить детям, как они называли дочь и зятя:
– Незачем, – барон, обняв жену, прикоснулся губами к седому виску, – у них другие заботы. Сами все сделаем, не надо никого вмешивать…, – месье Эмиль собирался вести лимузин. Баронесса вспомнила тихий голос врача:
– Пусть месье барон отдохнет, ему обратно ехать надо. Хорошо…, – Гольдберг помолчал, – хорошо, что мои родители не дожили до подобного…, – сняв пенсне, он отвернулся. В подвалах не было электричества. У Гольдберга, в каморке, стояла керосиновая лампа: «Он три месяца солнечного света не видел…, – поняла баронесса, – ничего, скоро безумие закончится».
– Вам тридцати не исполнилось, месье Эмиль…, – бодро заметил муж, – мы вам кое-какое золото дадим, в дорогу. Обустроитесь в Женеве, начнете практиковать. Женитесь, в Швейцарии есть евреи…, – он подмигнул Гольдбергу, – а, когда безумца вздернут на виселице…, – неожиданно жестко продолжил барон, – вернетесь домой, то есть сюда. Место в больнице вас ждет…, – дочь вышла из кухни с подносом. Баронесса перекрестилась:
– Все будет хорошо. Господи…, – она замерла с бутербродом в руках, – вразуми людей, я прошу Тебя. Позаботься о несчастных. Дай нам силы помогать им, до конца…, – поджав губы, она взялась за лимоны. Детям нравился домашний лимонад.
Барон встретил дочь в халате, но седые волосы были тщательно причесаны. Пахло от отца знакомо, привычной, туалетной водой. Элиза поставила чашку на стол:
– Осторожней веди машину, папа. Останавливайся, если…, – отец усмехнулся:
– Здесь всего сто миль, до Лувена. Я вечером вернусь…, – дочь обняла его. Виллем, поцеловал теплую, белую щеку: «Спасибо, милая».
Муж курил в постели, углубившись в черновик монографии. Он, не глядя, протянул руку за чашкой. Элиза присела на кровать:
– Папа в Лувен едет, к иезуитам, а мама хочет пикник устроить, только его в расписании нет…, – Давид, рассеянно, ответил:
– Ничего страшного. Погода хорошая, детям полезно побыть на солнце. Сделай мне омлет с сыром, тосты, и принеси мед, а не джем. Твоя мать кладет слишком много сахара. В меде больше полезных элементов…, – Элиза, послушно, поднялась. Давид, откинувшись на спинку кровати, попивал кофе:
– Очень хорошо. Тишина, покой. Рукопись почти готова…, – он напомнил себе, что надо спуститься в подвалы, за вином. У де ла Марков был отличный погреб. Обычно тесть это делал сам, но Давид хмыкнул:
– Он по церковным делам сегодня весь день проболтается. Схожу, после завтрака…, – он крикнул вслед жене: «Еще одну чашку кофе, большую!»
Военный комендант Мон-Сен-Мартена хотел в субботу порыбачить.
Майор вырос на Рейне. Его покойный отец работал на баржах, перевозивших рурский уголь вниз по реке. Майор, с детства, помнил нагретую летним солнцем палубу, удочку, опущенную в яркую, искрящуюся на солнце воду. В Мон-Сен-Мартене, рыбу ловили и в Маасе, и в быстрой, горной реке Амель. Амель протекал по землям барона, однако майор знал, что герр Виллем разрешает всем ходить на реку. Повар собрал корзинку, с бутербродами и пивом. Комендант, было, пошел во двор, к машине, но его остановил телефонный звонок.
Положив трубку, майор хмыкнул:
– Беспокоится. Три раза попросил, чтобы я записал, мол, именно он сообщил о прячущемся еврее. Такие евреи, как он, нужны, полезны. От них мы избавимся в последнюю очередь…, – майор, все равно, взял корзинку с бутербродами. Можно было бы арестовать Гольдберга прямо во дворе замка. Профессор Кардозо замялся:
– Здесь дети, господин майор. Не хотелось бы, у них на глазах…, – комендант решил перекрыть дорогу из Мон-Сен-Мартена на юг. По словам профессора Кардозо, лимузин направлялся в приграничный город Виртон:
– Месье барона придется арестовывать…, – комендант поменял холщовую куртку на официальный китель, – предъявлять обвинение в укрывании еврея. За подобное полагается концлагерь. Он в заключении долго не протянет, он старик…, – Гольдберга, согласно распоряжениям, присланным из отделения гестапо в Брюсселе, требовалось послать в столицу, под конвоем. Евреи, пойманные на границе, подлежали тюремному заключению. Комендант предполагал, что это временная мера. Все евреи, рано или поздно, отправлялись эшелонами на восток, в новые, строящиеся в бывшей Польше лагеря.
– Хотя бы бандитов здесь нет…, – он сидел рядом с водителем, в мерседесе, – не то, что на новых территориях. Британия содержит всякую шваль в лесах, после победы над Польшей. Посылает золото, радиопередатчики, руководит их действиями. Скоро мы покончим с Британией…, – на следующей неделе Люфтваффе начинало бомбить суда в проливе Ла-Манш. Британию ждали налеты на аэродромы, уничтожение авиации, и массированные атаки на города, начиная со столицы. До осени, согласно плану фюрера, британцы должны были оказаться на коленях.
Приятели майора служили в бывшей Польше. В письмах они сообщали о взрывах на железных дорогах. Между городами приходилось ездить с охраной. В каждом лесу могла прятаться банда недобитых поляков:
– Русские их тоже уничтожают, в своих областях…, – майор обещал бойцам настоящий пикник, с пивом и хорошей ветчиной, – впрочем, русским недолго жить осталось. Следующим летом мы двинем туда войска…, – он взглянул в окно, на серую громаду замка, на лесистые, зеленые холмы: -Здесь никто не уйдет в подполье, можно не беспокоиться. Они люди верующие, мирные. Этот Кардозо, – майор, невольно, улыбнулся, – не иначе, как хочет замок и компанию себе заполучить…, – после ареста барона компания и недвижимость переходили в собственность рейха: -Его жену мы тоже в концлагерь отправим…, – майор курил, наслаждаясь жарким солнцем, – она, наверняка, знала, что муж еврея прячет…, – он вспомнил картины, старинное серебро, и оружие:
– Граф фон Рабе останется доволен, – сказал себе комендант, – ценности мы пошлем в рейх, офицеры и солдаты смогут выбрать вещи по душе, а остальное продадим на аукционе, – так всегда поступали с имуществом арестованных, или ариизированной собственностью.
Мерседес ехал в сопровождении грузовика, где сидели солдаты. Они взяли оружие, но майор не ожидал, что его придется применять. В кузове лежал деревянный барьер. Такими шлагбаумами перегораживали дороги, при проверке документов.
Они нашли отличное место, в трех милях к югу. Шоссе поднималось на каменистый холм, справа тек Амель. Майор пожалел, что не взял удочки. После операции можно было бы отправить арестованных в камеры, наскоро устроенные при комендатуре, и порыбачить. Поставив барьер, они расположились с удобствами, открыв бутылки с пивом. Амель блестел на солнце, жужжали пчелы. Майор, покусывая травинку, слушал солдат. Многие ребята ходили вчера на танцы, однако оказалось, что девушки не принимают ухаживания немцев.
– Но что им еще делать? – пожал плечами кто-то:
– Все равно, когда война закончится, вся Европа будет немецкой. Бельгийцы, голландцы, французы, станут работать на нас. Лучше выйти замуж за хозяина фермы, чем за батрака…, – он звонко рассмеялся. Вспоминая Польшу, ребята согласились, что здешние, бельгийские и французские девушки, красивее:
– Они ухоженные, – заметил кто-то, – не то, что крестьянки. Поляки славяне, низшая раса…, – в журналах общества «Лебенсборн» выстроили настоящую иерархию. Женщины из Голландии, Дании и Норвегии считались почти арийками. Солдат призывали вступать в связи с девушками из этих стран, чтобы они могли рожать арийских детей. Далее шли бельгийки и француженки. Остальные были славянами, неполноценными людьми. Они годились только для труда на фермах или заводах.
Комендант, прислонившись к барьеру, потягивал пиво. Он рассматривал в бинокль дорогу:
– Это будет отлично выглядеть в донесении, в штаб, в Брюсселе. Здесь нет СС, нет гестапо, однако мы сами справились…, – майор немного побаивался будущего визита оберштурмбанфюрера фон Рабе. Бонза не только имел титул, но и был, насколько понял комендант, членом партии с довоенным стажем:
– Тридцать два года, а дослужился до оберштурмбанфюрера…, – майор вздохнул, – конечно, с такими связями. Но теперь «Компания де ла Марков» перейдет в собственность рейха. Ему здесь немного придется пробыть. Дела у барона в порядке, я уверен…, – комендант уложил пустую бутылку в бумажный пакет. Он видел лимузин де ла Марков, во дворе замка.
– Месье барон, вместе с евреем, – комендант обернулся: «Оружие наизготовку!»
Виллем смотрел в приоткрытое окно, на зеленую равнину, на серые терриконы шахт:
– Мы здесь мальчишками со Шмуэлем все облазили…, – он вспоминал покойного отца профессора Кардозо, – Давид, конечно, тяжелый человек, трудный, но гений. И Шмуэль такой был. Нельзя подобных людей строго судить. Давид и не помнит отца. Он все пытается доказать, что он его достоин, бедный мальчик. Отец он хороший. Элиза все ради детей сделает, как и мать…, – Виллем, перед отъездом, обнял жену, на кухне. От баронессы пахло кофе и свежим хлебом.
Давид, после завтрака, ушел в кабинет, Элиза собирала детей на пикник. Месье Верне должен был, через полчаса, появиться во дворе замка, с першеронами. Гольдберг, оказавшись на солнечном свете, долго щурил глаза. Врач решительно отказался пускать барона за руль машины: «Я привыкну, ничего страшного».
– Все будет хорошо, милый, – тихо сказала жена Виллему, – мы благое дело делаем. Иисус на стороне тех, кого преследуют…, – он поцеловал морщинистую щеку:
– Его святейшество сказал, что христианин не может заниматься гонениями евреев. В Германии осталось много верующих, достойных людей. Скоро все закончится, любовь моя. Хорошо вам отдохнуть, за ужином увидимся…, – жена перекрестила его, как она делала сорок лет, всякий раз, когда они расставались. Виллем тоже перекрестил Терезу. Она, почему-то, показалась ему молодой. Жена сняла чепец, солнце играло в рыжеватых волосах. Виллем увидел ее в белой пене кружев, идущей к алтарю. Открутив окно, он закурил сигарету. Барон лукаво улыбнулся:
– Все, наверное, думают, что мы живем, как папа и мама. У меня и Терезы на подобное бы никогда святости не хватило. Мы не праведники, обычные люди. Хорошо, что я кюре на исповеди ничего не сказал, о месье Гольдберге. Конечно, опасности нет, но зачем? Это не грех…, – он думал о жене, о том, что скоро увидит сына, о внуках, как барон называл всех детей разом. Виллем вспомнил мать:
– Правильно, тогда дядя Давид умер, в Амстердаме. Мы со Шмуэлем в университетах были. Заразился тифом и умер. Шмуэль обещал, что найдет переносчика тифа, после смерти отца, и почти нашел, только сам скончался. Мама плакала, я помню. Заперлась в спальне, надолго…, – барон увидел серые, большие глаза матери, вдохнул запах ландыша:
– Она тоже в Лувен ездила, два раза в год. К врачам. А мы вовсе не в Лувен направляемся…, – Виллем вспомнил, что не спустился в погреба за вином. Барон успокоил себя:
– Тереза ходила. Я видел бутылки, на стойке. Сколько раз я ей говорил, чтобы она этого не делала. У нее слабое сердце, лестница узкая, крутая…, – потушив окурок в пепельнице, он услышал испуганный голос Гольдберга: «Немцы, господин барон. Дорога перекрыта».
Гольдберг столкнулся с профессором Кардозо, пробираясь из каморки, к лестнице, ведущей наверх, на первый этаж замка. Ему надо было пройти через винный погреб. Гольдберг, при свете свечи, увидел знакомую, широкую спину, в домашнем, твидовом пиджаке. Профессор Кардозо, насвистывая, рассматривал этикетку на бутылке. Он повернулся, голубые глаза улыбнулись:
– Доктор Гольдберг! Я думал, что вы уехали…, – Гольдберг, быстро, рассказал, что сидит в подвалах третий месяц, а сейчас барон везет его к французской границе. Об иезуитах врач говорить не хотел. Ему было неудобно, что католики спасают его, еврея. Гольдберг краснел, всякий раз, когда барон приносил обед. Он знал, что ради него в замке отказались от свинины:
– Вы наш гость, – убеждал его месье Виллем, – помните, когда вы у нас обедали, до всего… – барон прерывался, – мы тоже свинины не подавали.
Профессор Кардозо, пожав коллеге руку, пожелал удачи.
Врач сбросил скорость:
– Ему волноваться не о чем, он гений. Немцы могут дать ему статус почетного арийца, были подобные случаи…, – он почувствовал, что бледнеет. Барон смотрел прямо вперед:
– У них оружие. Они нас не пропустят, никогда. Месье Эмиля отправят в концлагерь, и меня тоже. Бедная Тереза, бедные дети. Кто-то донес, но кто? Не слуги, я в них уверен. А если это не Тереза ходила за вином…, – он похолодел. До барьера оставалось каких-то полмили. У Виллема было хорошее зрение. Увидев знакомое лицо военного коменданта, барон посчитал солдат:
– Десять человек, все с автоматами. Бежать некуда…, – он почувствовал, что улыбается: «Ничего, прорвемся».
– Остановите машину, – мягко попросил он врача, – садитесь на мое место.
Гольдберг, послушно, прижался к обочине:
– Месье барон…, – он посмотрел на Виллема. Серые, в морщинах, глаза, весело блестели:
– Ничего, – барон взялся за руль, – я на фронте, грузовики водил, месье Эмиль, под артиллерийским обстрелом. Тогда другие машины были…, – он вел лимузин, вспоминая войну:
– Пьер погиб, в госпитале. Бедный Мишель, неужели его тоже в живых нет? Или он в плену, но почему не пишет? И Джон умер, а Джованни жив. И мы будем жить, обязательно…, – он был уверен, что им с Гольдбергом удастся уйти:
– Тропинка ведет вниз, с холма. Амель мелкий, мы его переедем. Дальше лес. Бросим машину, отправимся пешком. Кто спасает одну жизнь, тот спасает весь мир…, – Виллем успел подумать:
– Тони пропала, с ребенком. Когда мы фото получили, я сказал Терезе, что глаза у мальчика знакомые. На кого он похож, Уильям…, – лимузин разогнался до ста миль в час. Виллем усмехнулся: «Все будет хорошо».
– Он этого не сделает, – комендант заорал: «Всем уйти с дороги!»
– Он старик, ему восьмой десяток…, – барьер затрещал, мерседес пронесся мимо. Майор велел: «Огонь из всего оружия, немедленно!». Пули засвистели над шоссе, лимузин, вильнув, съехав с холма, пропал из вида. Майор приказал: «За ним!»
Они сбежали по каменистой тропинке. Комендант, держа наготове вальтер, удивился:
– Здесь человек еле удержится, как старик машину вел…, – они пробили шины у лимузина. Машина перевернулась на бок, двери открылись. Майор издалека, увидел, седые, легкие, в яркой крови волосы. Старик не выпустил руля. Пуля разнесла ему затылок, а больше в машине никого не было. Майор заметил следы крови на прибрежных камнях. На противоположном, высоком берегу реки, темнел лес:
– Обыскать округу, – крикнул майор, – позвоните в Льеж, пусть привезут собак…, – он отстегнул ремень, тело барона вытащили из машины. Месье Виллем улыбался, мертвое лицо было спокойным. Наверху, в летнем небе, щебетала какая-то птица, бурлила река. Серебряный, простой крестик испачкала кровь.
Комендант махнул рукой:
– Уносите, и чтобы до вечера Гольдберг оказался в камере! Здесь все как на ладони, прятаться негде…, – посмотрев на густые верхушки сосен, майор успокоил себя: «Негде».
Медленно, размеренно, тикали часы на мраморном камине. В спальне пахло камфарой. Элиза держа мать за холодную руку, пристально смотрела на закрытые, морщинистые веки. За окном садилось солнце, равнину заливал мягкий, золотистый свет.
Элиза думала, что надо отправить телеграмму брату, в Рим, и сшить траурное платье. Наряд немецких солдат, встретил одноколку месье Верне на мосту, переброшенном через ров, вокруг замка. Кованые ворота, с гербом де ла Марков, головой вепря, были открыты. Дети, вповалку, спали на сене. Они собирали на холмах землянику, бегали наперегонки с Гаменом, шлепали по мелкой, холодной воде Амеля. Мальчики кормили Маргариту бутербродами, Элиза сплела дочке венок. Увядшие цветы красовались на черных кудряшках.
Элиза увидела, как побледнела мать. Месье Верне остановил лошадей. Женщина заметила немецкий военный грузовик, во дворе замка. Элиза не успела удержать мать. Баронесса Тереза, соскочив с телеги, рванулась к машине, не обратив внимания на солдат, на зятя, стоявшего рядом. Профессор Кардозо держал какие-то бумаги.
Мать упала на камни, хватая ртом теплый, вечерний воздух. Давид поднял ее, Элиза крикнула: «Мама!». Кузов грузовика испачкала кровь. Элиза все еще не могла поверить. Прибежал врач, из рудничной больницы, месье Лануа, с камфарой, но было поздно.
Элиза, стоя на коленях у кровати, уцепилась за тонкое запястье матери. Сердце билось, медленно, затихая. Она успела уловить движение синих губ.
Элизе показалось, что мать шепнула: «Беги».
Бумаги в руках мужа оказались приказом военной администрации Мон-Сен-Мартена. Им предписывалось, через двое суток, покинуть замок, с разрешением забрать личные вещи. Компания и недвижимость переходили в собственность рейха, как имущество человека, совершившего преступление. Элиза сдержала дрожь в пальцах. Она еще смогла позвонить кюре. Святой отец соборовал баронессу. Он помолчал:
– Не волнуйтесь, мадам. В понедельник мы…, – он отвернулся, – в понедельник мы ваших родителей похороним. В церкви, как положено. Они…, – святой отец махнул за окно, – не запретят…, – он коснулся руки Элизы:
– Помните, месье Виллем и мадам Тереза упокоятся в садах райских. Они праведники, они…, – Давид увел детей, запретив Элизе брать малышей на похороны:
– Зачем, – раздраженно сказал муж, – Иосиф и Шмуэль никакого отношения к твоим родителям не имеют…
Элиза вспомнила, как отец водил мальчишек на рыбалку, как мать пекла ребятишкам печенье:
– Давид…, У них слезы, ты видел…, Они называли моих родителей бабушкой и дедушкой…, – Элиза велела себе не рыдать. Ей хотелось заплакать, уткнувшись лицом в плечо матери, горько, сильно, как в детстве, хотелось ощутить ласковые руки, услышать веселый голос отца:
– Кто расстроился? Иди сюда, моя хорошая…, – Маргарита, решил муж, была мала для похорон.
Офицеры немецкой комендатуры, по-хозяйски, осматривали комнаты замка, составляя списки ценных вещей. Поговорив с господином майором, Давид хмуро сообщил жене:
– Завтра они вывезут картины и все остальное…, – он курил, у открытого окна гостиной, – а в понедельник устроят аукцион, для жителей поселка. В клубе, после похорон…, – до прошлой войны, отец Элизы открыл библиотеку и клуб для семей шахтеров Мон-Сен-Мартена.
У них был хор, и театр. Дети занимались в скаутском кружке, в оркестре, в клубе проводили шахматные турниры, футбольная команда играла в провинциальной лиге. Элиза, приезжая на каникулы из обители, выходила на сцену, в рождественских постановках:
– Виллем играл заднюю часть ослика…, – она вытерла слезы, – он говорил, что на большее у него таланта не хватает…, – Элиза, в белом платье, с распущенными, золотистыми волосами, в плаще, сидела на ослике, держа ребенка. Девочка улыбалась, глядя на милое, спокойное личико. Она сглотнула:
– Виллем не успеет на похороны приехать. Пусть помолится, за души папы и мамы…, – Элиза сжала руки, до боли. Женщина вскинула голову:
– Ни один человек из поселка на этот аукцион не придет, Давид. Наши люди не…, – он выкинул сигарету во двор:
– Ты слишком хорошо думаешь о шахтерах…, – профессор Кардозо усмехнулся, – они будут работать на немцев, скупят по дешевке вашу обстановку. Собирай вещи и детей, – велел муж, – после похорон мы отправляемся в Амстердам. Скажи спасибо, что нас не задержали, как имеющих отношение к преступлению…, – Элиза покачнулась, но устояла на ногах:
– Давид, мои родители…, – она почувствовала слезы на глазах, – не сделали ничего дурного. Они выполнили долг христиан. Они спасали невинного человека…
Профессор Кардозо пожал плечами:
– От чего? Никто бы Гольдберга не тронул. Надо выполнять распоряжения новой власти, моя дорогая. Надо зарегистрироваться, продолжать работать, как и раньше. Посмотри на меня, никто меня не увольняет. Незачем впадать…, – муж повел рукой, – в необоснованную панику. Немцы цивилизованная нация…, – Элиза побледнела.
– Цивилизованная нация не стерилизует своих граждан…, – она оглянулась на дверь. Мальчишки, наплакавшись, спали. Гамен грустно лежал рядом с кроваткой дочери, понурив уши: «Цивилизованная нация не устраивает еврейские погромы, Давид! – шепотом выкрикнула Элиза, – ты еврей, как ты можешь…»
Муж, широкими шагами, подошел к ней. Элиза увидела красные пятна, на обычно спокойном, холеном лице. Давид встряхнул ее за плечи:
– Молчи! Хватить болтать о том, в чем ты не разбираешься! Благодаря безрассудности твоих родителей, Маргарита лишилась наследства. У тебя самой не осталось и гроша за душой! Я кормлю тебя и троих детей, поэтому ты будешь заниматься обязанностями жены и матери, поняла…, – в кармане у профессора Кардозо лежало рекомендательное письмо, за подписью военного коменданта Мон-Сен-Мартена, адресованное амстердамскому гестапо. В бумаге говорилось, что профессор, зарекомендовав себя с лучшей стороны, является ценным для Германии человеком. Давид собирался, в конце лета, послать рукопись монографии в Нобелевский комитет. Письмо, как он надеялся, помогло бы получить разрешение на поездку в Швецию, в случае присуждения премии. В том, что это случится, Давид почти не сомневался.
– В Швеции я с ней разведусь, – он смотрел на заплаканное лицо жены, – она осталась без гроша, с братом, почти священником. Виллем поедет в Конго, сдохнет от желтой лихорадки, или сонной болезни. Денег от него ждать не приходится. Зачем она нужна? Разведусь, заберу детей…, – Давид был уверен, что в Стокгольме найдется хорошенькая студентка, готовая взять на себя заботу о Нобелевском лауреате, и его детях. Кафедры не испытывали недостатка в подобных барышнях:
– Отправимся в Америку…, – он подтолкнул жену в коридор: «Пора подавать ужин». Давид, впрочем, не очень хотел оказываться на одном континенте с бывшей женой:
– Настоящей, – поправил он себя, – она не получила еврейского развода. И не получит, пока я жив…, – профессор Кардозо подумал, что можно вернуться в Маньчжурию. Он знал, что с премией, с рекомендациями полковника Исии, японское правительство ему обрадуется.
Жена, покорно, отправилась вниз, на кухню. Давид проводил взглядом узкие бедра, в скромной, ниже колена, юбке:
– Она будет на траур ссылаться, избегать супружеских сношений. Хорошо, ребенок теперь совсем, ни к чему. Она нищая, я ее выброшу на улицу, когда покину Голландию…, – Давид не собирался отдавать Маргариту матери. Он придерживался того мнения, что мужчина обязан воспитывать своих детей, а женщина нужна для ухода за потомством:
– Грудное вскармливание, обеспечение быта, не больше…, – во дворе замка стояли немецкие грузовики, солдаты выносили мебель и ковры, – женщины не способны дать образование детям. Тем более, мальчикам. Одни эмоции…, – Давид поморщился, – взять Эстер, с ее истериками, и Элизу. Все они одинаковы…, – возвращаясь от коменданта, он увидел патрули, с овчарками, рассыпавшиеся по улицам поселка. Майор сказал, что Гольдберга ранили, при попытке ареста. Давид уверил немца: «Если он хотя бы появится рядом с замком, я немедленно позвоню».
Профессор Кардозо не волновался. Даже если бы Гольдберг выжил, он бы никогда не заподозрил коллегу, еврея, в доносе:
– Рассказывать некому, – усмехнулся Давид, – Гольдберга, где бы он ни прятался, быстро найдут. Плакаты расклеили, с обещанием награды, за сведения…, – профессор предполагал, что у комендатуры выстроится очередь из желающих получить деньги.
– Теперь можно ветчины поесть…, – он запретил жене приглашать к ужину кюре и врача из рудничной больницы:
– У меня был трудный день, – жестко сказал Давид, – я пытался добиться, чтобы нас не вышвырнули на улицу прямо сегодня, и мне это удалось. Ты должна быть мне благодарна, Элиза. У тебя осталась крыша над головой. Помни, – он наклонился и поцеловал жену в щеку, – вы все от меня зависите. Ты мать, думай о детях. Я хочу отдохнуть, – подытожил профессор Кардозо.
Элиза, подав ужин, в малой столовой, покормила детей. Близнецы сидели тихо, голубые глаза блестели. Элиза держала Маргариту на коленях. Один из мальчиков всхлипнул:
– Дедушку немцы убили, тетя Элиза…, – женщина приложила палец к губам:
– Что ты, милый. Это авария, такое случается…, – второй близнец, мрачно, взглянул на нее. Ребенок упрямо повторил: «Убили». Маргарита прижалась головой к груди матери. Девочка лепетала:
– Баба, деда…, – Элиза едва сдержала слезы.
Прикоснувшись губами к мертвому лицу матери, она поднялась. Кюре и рудничный врач вернулись с катафалком. Они ждали в коридоре. Элиза посмотрела на голые стены:
– Шпалеры сняли. Они прошлого века, не ценные. Все на аукцион выставят…, – она поняла, что на аукционе продадут ее детскую кроватку, с гербами, туалетный столик матери, и подушки, которые Элиза вышивала девочкой, учась в святой обители. Женщина кивнула в сторону спальни:
– Все готово, святой отец, доктор Лануа. Спасибо. В понедельник я приду на поминальную мессу, а потом…, – кюре обернулся, на пороге спальни: «Все придут, мадам баронесса».
Врач, было, последовал за ним. Элиза, удержав его за рукав пиджака, понизила голос: «Месье Лануа, что с месье Гольдбергом, где он…»
Серые глаза доктора были спокойны. Элизе, на мгновение, почудилось, что он запнулся.
– Никто не знает, – Лануа закрыл дверь спальни.
Военный комендант Мон-Сен-Мартена, сидя на подоконнике кабинета, слушал звон колоколов. Он проснулся в пять утра, до рассвета. Комендант жил в бывшем рудничном управлении, оборудовав квартиру из трех комнат. Открыв глаза от низкого, настойчивого звука, он выругался себе под нос. Майор, в халате, спустился вниз, где сидел дежурный по комендатуре.
Воскресенье комендант потратил на вывоз вещей де ла Марков, и поиски проклятого Гольдберга. Он вырос в рабочей семье, и не разбирался в искусстве. Майор велел свалить все картины и старинное оружие в переднюю замка:
– Пусть граф фон Рабе решает, что стоит отправить в Берлин, – успокоил себя комендант, – на то он и граф.
Мебель, ковры, и шпалеры доставили, на грузовиках, в клуб. Комендант прошелся по заваленному вещами залу: «Мы здесь много денег выручим, для рейха». Жена майора, после еврейских погромов в Дуйсбурге, их родном городе, очень удачно покупала на аукционах фарфор и серебро.
Офицеры отобрали себе безделушки. Комендант пожалел, что не может взять хороший хрусталь де ла Марков. Бокалы, отправленные в Германию по железной дороге, неизбежно бы разбились. Для жены, майор нашел отличный, серебряный туалетный набор, а двоим сыновьям, погодкам, взял красивые кинжалы, судя по виду, антикварные. Непонятным оставалось, что делать с замком, но комендант решил:
– Не моя забота. Может быть, его СС заберет, или устроят лагерь, для военнопленных…, – по городку, кроме плакатов о поиске Гольдберга, расклеили объявления со свастиками, на французском языке. Плакаты сообщали, что «Компания де ла Марков» перешла в собственность рейха. Все работники сохраняли свои места. Им предписывалось, в течение сорока восьми часов, пройти регистрацию, и явиться на смены, в шахты, инженерный отдел, бухгалтерию и рудничную больницу. Поселковую школу распустили на каникулы. В сентябре начиналось преподавание по новой, утвержденной в рейхе программе.
В воскресенье, к вечеру, комендант получил радиограмму из Берлина. Майор тяжело вздохнул: «Не один граф, а целых два, и оба из СС». Вместе с герром Максимилианом в Мон-Сен-Мартен приезжал ответственный работник административно-хозяйственного управления СС, оберштурмфюрер Генрих фон Рабе.
Майор вспомнил, что статью о телегонии написал гауптштурмфюрер Отто фон Рабе:
– Конечно, с такими связями, с таким отцом…, – покойный отец офицера возил уголь фон Рабе в Роттердам:
– Пусть его светлость Генрих разбирается с компанией, – успокоил себя майор, – стратегически важным предприятием. Я не экономист, не инженер, я просто танкист…, – на первом этаже колокольный звон был еще сильнее.
– Что случилось? – спросил майор у дежурного лейтенанта. Юноша вскочил:
– Месса, господин майор, заутреня. Они к похоронам готовятся…, – кюре, в субботу, действительно пришел к коменданту. Священник предупредил, что, согласно правилам католицизма, до похорон надо отслужить поминальную мессу. О том, что она начнется в пять утра, святой отец, как оказалось, не упомянул. Невозможно было запретить погребение в церкви, хотя майор очень хотел поступить именно так. Он злился на старика, на восьмом десятке лет, столько времени водившего их за нос.
Несмотря на плакаты о поиске Гольдберга в комендатуре никто не появился. Весь понедельник, и до похорон, и во время церемонии, и после нее, в церкви не стихали колокола. Комендант послал в храм солдат. Вернувшись, они доложили: «У католиков подобное принято, говорят». Майор не поленился позвонить офицерам, католикам из Баварии. Сослуживцы сказали, что в Германии так не делают:
– Но здесь Бельгия, у них могут быть другие обряды…, – к исходу дня у майора отчаянно болела голова.
На похороны он не пошел, но видел гроб. Барона и баронессу погребали вместе. Шахтеры, меняясь, несли на руках помост. Процессия шла от рудничной больницы к церкви, медленно, молча. Все люди надели траур. В черном платье была и дочь де ла Марков, золотистые волосы женщины прикрывала кружевная мантилья. Комендант, в бинокль, увидел слезы на ее лице. Ни профессор Кардозо, ни дети на похороны не пришли.
После обеда военный дежурный по станции Мон-Сен-Мартен, позвонил с докладом. Семья Кардозо, с псом, села на льежский дизель. Ветка была короткой, ее проложили в прошлом веке для вывоза угля. По ней ходил единственный пассажирский поезд, каждый час, до Льежа и обратно:
– Они в Амстердам уехали, – только в семь вечера колокола, наконец, замолчали, – скатертью дорога, как говорится…
Собак увезли, обратно, в Льеж, на грузовике. Поиски, и днем, и ночью, ничего не дали. Комендант, затянувшись сигаретой, посмотрел на карту. В округе имелось два десятка закрытых шахт:
– Не говоря о пяти работающих, о сталелитейном заводе…, – он посмотрел на темные очертания цехов, ближе к Маасу, – о горах…, – Арденны были невысокими, но, судя по карте, здесь встречались и пещеры, и болота. Комендант подозревал, что земля у них под ногами изрыта старыми штольнями:
– Еврей мог просто сдохнуть в лесу…, – он искренне хотел, чтобы так и случилось.
Из окна комендатуры виднелся вход в клуб. Два солдата стояли рядом с дверью. Комендант взглянул на афиши об аукционе, напечатанные жирными, черными буквами. За весь день никто из местных жителей даже шага не сделал в сторону клуба. Майор подозревал, что завтра и послезавтра ничего не изменится. Кафе второй день были наглухо закрыты:
– По случаю траура, – гласило рукописное объявление на одной из пивных. Траура никто не объявлял, но майор понимал, что шахтеры не собираются спрашивать позволения у оккупационной администрации. Он вспомнил угрюмые лица, в похоронной процессии:
– Я поторопился, подумав, что они мирные люди. За ними нужен глаз да глаз…, – церковные часы пробили девять вечера. Поселок, будто, вымер. Журчала вода в мраморном фонтане. Маленький парк, с наскоро прибитой табличкой: «Евреям вход запрещен», был безлюден. Щебетали ласточки. Дежурная бригада шахтеров, в комбинезонах, с рабочими саквояжами, вразвалочку шла по дороге, к самой крупной шахте компании, «Луизе».
– Главная штольня глубиной больше километра…, – комендант поежился:
– Отец этого де ла Марка восьмичасовой рабочий день установил, двухнедельный оплачиваемый отпуск, пенсию после тридцати лет выслуги. Они и до прошлой войны никого младше шестнадцати лет под землю не допускали, и женщинам запретили в шахтах работать. Святой, да и только. Либерализм прекратится, конечно. Рейх нуждается в угле и стали…, – ночная бригада проверяла приборы и крепления в шахтах.
По булыжнику площади перед мэрией застучали копыта першеронов. Комендант узнал рудничного врача, месье Лануа. Он сидел на сене, в телеге, с докторским чемоданчиком. Правил лошадьми сутулый, почти лысый старик, с хмурым лицом, куривший короткую трубку:
– На вызов поехал, – комендант широко зевнул, – мы отказались снабжать бензином карету скорой помощи. Раньше покойный барон горючее выдавал, а теперь лавочка закрылась…, – свернув карту, он отправился в постель. Колокола, наконец-то, смолкли. Комендант, намеревался, как следует выспаться.
В густых ветвях сосен ухала сова. На темно-синем, почти ночном небе мерцали крупные звезды. Телега месье Верне, проехав по узкой, лесной тропинке, остановилась у старого, поросшего мхом, деревянного сруба, прикрытого дощатой платформой. Пахло сосновой хвоей, смолой, едва слышно звенели комары. По лесу было разбросано несколько неглубоких шахт. В начале прошлого века, до основания компании, в них разрабатывали угольные жилы, несколькими семьями. Шахтеры спали рядом, в землянках. Доктор Лануа, соскочив с телеги, поднял крышку. Он оставил врачебный чемоданчик на густой, покрытой вечерней росой траве. Месье Верне сидел на козлах, першероны мирно переминались с ноги на ногу.
Снизу раздался шорох, голос Лануа сказал:
– Отлично, коллега. Я вас убеждал, что пуля прошла по касательной, так оно и есть. Пока вы доберетесь до французской границы, все заживет…, – Лануа помог врачу подняться по хлипкой, прогибающейся под ногами, лесенке. Гольдберг присел на траву, второй доктор опустился на колени:
– Сменим бинты, наложим мазь, и поедете спокойно на юг. Месье Верне…, – он кивнул на старика, – сена в телегу набросал. Никто, ничего, не заметит. К утру окажетесь в Мальмеди, в аббатстве, оттуда вас переправят в Виртон…, – настоятелем в аббатстве Мальмеди служил старший брат месье Лануа. Врач позвонил в аббатство, когда в больнице, в субботу, появилась жена одного из шахтеров. Женщина, собирая землянику за Амелем, наткнулась на раненого, потерявшего сознание месье Гольдберга. Лануа, вызвав несколько стариков, хорошо знавших заброшенные шахты, отправился в лес.
Он зажег месье Эмилю сигарету. Лануа велел: «Рубашку снимайте». Гольдберг морщился, вдыхая горький дым. Коллега рассказал о смерти барона и баронессы. Месье Эмиль, молча, курил. Он протер полой рубашки погнутое, но еще годное пенсне. Рана болела, но несильно. Мазь, под бинтами, холодила бок:
– Мне надо голову побрить, – Гольдберг почесал темные, кудрявые волосы, – хотя придется все время это делать. И сделаю…, – врач разозлился:
– Профессор Кардозо уехал, и мадам Элиза, и дети…, – Эмиль вспомнил черные кудряшки маленькой Маргариты, золотистые волосы мадам Элизы:
– Хорошо, что они в безопасности. Профессора Кардозо не тронут, он гений. А я…, – он, с помощью Лануа, поднялся, – я никуда не уеду.
Гольдберг оглянулся:
– Шесть лет я здесь работаю, с тех пор, как университет закончил…, – поняв, что говорит вслух, он покраснел.
– Больше, коллега, – Лануа, аккуратно, сложил испачканные кровью бинты: «От них я в больнице избавлюсь». Старший доктор, смешливо, добавил:
– Забыли свою первую практику, коллега? Я вами руководил. Вам девятнадцать тогда исполнилось. Помните, как в первый день пришлось в шахту спускаться…,
– На следующий день я к вам с вросшим ногтем явился, – сочно сказал месье Верне, с козел, – не знаю, что для вас хуже оказалось…, – они отсмеялись, Гольдберг сел на сено, в телеге. Эмиль повертел очки:
– Месье Лануа, в Мальмеди я поеду, мне отлежаться надо, но не дальше. Я здесь останусь, – врач поднял карие глаза, – здесь мой дом. И потом, – месье Эмиль помолчал, – пока подобное будет продолжаться, – он обвел рукой лес, – нельзя бежать. У вас жена, месье Лануа, – он взял у коллеги сигарету, – а людям, которые начнут бороться, понадобится помощь. Я врач, я обязан…, – старик чиркнул древней, начала века, зажигалкой:
– Месье Эмиль дело говорит, – подытожил он, – месье Лануа мы у поселка высадим, и поедем дальше, по ночной прохладе. В Мальмеди, в аббатстве, телефон имеется, будем на связи…, – подмигнув, он тронул першеронов.
Когда телега переезжала мелкий, порожистый Амель, вдалеке раздался грохот. Гольдберг приподнялся, из-под сена: «Что случилось?»
Месье Верне обернулся. Шахтер улыбался: «Должно быть, рудничный газ взорвался, на «Луизе».
– Но приборы…, – растерянно пробормотал Гольдберг, – везде датчики…
– Приборы, бывают, подводят…, – телега выбралась на шоссе. Гольдберг смотрел в сторону поселка:
– Месье Лануа, почему сирену в больнице не включили? Есть протокол, при взрыве. Вам надо на «Луизу», ночная бригада под землей, могут быть пострадавшие…
Старший коллега широко зевнул:
– Я собираюсь выпить чая с женой и лечь спать, месье Эмиль. Не будет на «Луизе» никаких пострадавших, но пару штолен придется закрыть. Потом еще пару…, – пожав руку Гольдбергу, он слез с телеги:
– Выздоравливайте. Месье Верне вам позвонит. Ждем вас домой, конечно…, – доктор Лануа пошел к Мон-Сен-Мартену. Телега, повернув на юг, пропала за поворотом дороги, растворившись во тьме.
Оберштурмфюрер Генрих фон Рабе отказался от машины, предложенной комендантом.
Братьев фон Рабе разместили в замке. В Мон-Сен-Мартене не было гостиницы, или пансиона. Берлинский гость, наставительно, сказал:
– Необходимо экономить бензин. Каждый член партии, офицер, должен думать о благе рейха. Люфтваффе нуждается в горючем, в преддверии атаки на Англию…, – младший граф фон Рабе, каждое утро, пешком проходил две мили, отделявшие замок от Мон-Сен-Мартена. Ординарца он тоже не потребовал, пожав плечами:
– Фюрер призывает к скромности…, – братья приехали в Мон-Сен-Мартен в штатских костюмах, на мерседесе. Максимилиан, впрочем, не пробыл в поселке и двух дней. Комендант рассказал о побеге еврея, торопливо упомянув, что Гольдберга ищут, и, конечно, найдут. Старший граф фон Рабе, небрежно покуривал сигарету, стоя у открытого окна. В хорошо постриженных, светлых волосах, играло солнце.
Афиши об аукционе с клуба сняли. На дверях висело объявление о лекции. Из Брюсселя приезжал работник СС, с докладом о неполноценных расах. Мебель пролежала в зале неделю, а потом комендант распорядился вывезти ее на окраину поселка. Клуб переходил под ведение комендатуры, и становился кинотеатром для солдат рейха. По распоряжению, полученному из Брюсселя, для немцев и местных жителей полагались разные сеансы. Работник СС, знающий французский язык, кроме доклада, хотел заняться библиотеками. В телефонном звонке, визитер сказал коменданту, что изымет книги, написанные евреями и коммунистами.
– Устроим показательное мероприятие, костер на площади, митинг…, – сообщил эсэсовец:
– Со мной едет фотограф. Сделаем отличный отчет, для Берлина…, – солдаты докладывали коменданту, о постепенной пропаже мебели. Майор подозревал, что шахтеры, будучи людьми себе на уме, растаскивают обстановку по домам, ночью.
– Ищут…, – оберштурмбанфюрер зевнул, стряхнув пепел, – хорошо, что ищут. Картины и оружие, в передней замка, ценности не представляют. Семейная коллекция…, – внимательно, просмотрев холсты, Макс отобрал несколько барбизонцев. У покойного барона было много картин католических художников. Макс, лениво, смотрел на бесчисленных мадонн с младенцами, прошлого века: «Ничего интересного». Он провел пальцем по тяжелой, бронзовой раме, с завитушками, взглянул в немного раскосые глаза смуглой женщины, окруженной детьми. Картину, судя по табличке, написали в семнадцатом веке, но о художнике Макс никогда не слышал. Побродив между индийских и китайских резных комодов, он велел упаковать и отправить в рейх серебро. Фон Рабе распорядился: «Остальное спустите в подвалы. Винный погреб свободен?»
– Так точно, господин оберштурмбанфюрер! – вытянулся кто-то из солдат: «Все вывезли, в расположение танковых частей!»
Вина у де ла Марков были отменные, но Генрих почти не пил, а Максимилиан отправлялся дальше, в Гент.
– Барахло оставьте в подвалах, – подытожил Макс, глядя на часы.
Комендант показал ему фотографию бывшей мадемуазель де ла Марк. Макс посмотрел на золотистые, прикрытые беретом волосы, на стройные ноги, в скромной юбке. Она немного опустила большие глаза. Макс подумал:
– 1103 никогда так не смотрит. Я не убил косулю, когда с Мухой охотился. Она мне 1103 напомнила. Ерунда, у нее глаза другие…, – глядя в спокойные глаза цвета жженого сахара, он иногда чувствовал холодок, пробегающий вдоль позвоночника. Макс, приходя к 1103 с оружием, никогда не спал в ее присутствии:
– Подобным женщинам, нельзя доверять, нельзя поворачиваться к ним спиной…, – напоминал себе Макс:
– И полякам нет веры, и местным бандитам…, – узнав о взрыве рудничного газа, разрушившем две штольни на «Луизе», он жестко сказал брату:
– Саботаж. Надо расстрелять каждого пятого…, – Генрих, заняв кабинет в бухгалтерии, обложился горами папок.
Брат поднял от арифмометра спокойные, серые глаза:
– Макс, это просто взрыв. Даже сейчас они случаются сплошь и рядом, в Руре. Ты читал протоколы допросов ночной смены…, – из льежского гестапо приехали два следователя. Они вымотали шахтерам душу, однако инженерное заключение оказалось ясным. Датчик рудничного газа был неисправен, а канареек и ламп Дэви в шахтах больше не держали. Бригада, ничего не заметив, поднялась на поверхность. Датчик разрушило взрывом. Штольни находились на глубине в семьсот метров, далеко от подъемника. Следователи решили не спускаться вниз.
Генрих подозревал, что гестаповцы, все равно, ничего бы не нашли. На «Луизе» поработали аккуратно и обстоятельно:
– Честные, непьющие люди…, – Генрих почти развеселился, – пусть трудятся дальше.
Он ожидал, что взрывы станут регулярными. Шахтеры вышли на работу, но по отчету, подготовленному за неделю, Генрих понял, что производительность упала. Теперь на шахте ввели две смены, а тонна угля, согласно расценкам, утвержденным экономистами рейха, стоила меньше. Генрих подозревал, что каждую тонну будут добывать медленно и неторопливо, с многочисленными перекурами:
– Продолжатся взрывы, на заводе начнутся аварии…, – брат пил кофе у окна, – в общем, через год, отсюда не получат ни угля, ни стали. Вот и хорошо. На месте господина майора я бы не ездил без охраны…, – Генрих видел угрюмые, мрачные лица шахтеров. Они с Максом даже не сходили в пивную. Старший брат отказался:
– Уволь меня от простонародных развлечений, милый. Я не в том возрасте, чтобы приходить в восторг от кружки вишневого пива…, – Генрих, после работы, заглядывал в один из кабачков. С ним никто не заговаривал, не садился рядом. Он брал кружку вишневого, или малинового пива, и устраивался на скамье, у входа. Журчал фонтан, смеялись дети. Даже самые маленькие не заходили в сад, с табличкой: «Евреям вход запрещен». Взрослые тоже не открывали калитку. В парке появлялись только немцы.
– Они Гольдберга спасли…, – Генрих покуривал, глядя на белый мрамор храма Иоанна Крестителя, на маленький рынок, у паперти церкви, на жен шахтеров, с плетеными корзинками, на вечернюю смену, идущую к шахтам:
– Они, конечно, больше некому. Хорошие они люди…, – он всегда, оставлял, деньги на чай. Хозяин никогда не забирал монеты:
– А что делать? – усмехался Генрих:
– Раскрывать мне себя нельзя, немцев они не любят…, – брат не сказал, куда уезжает. Максимилиан, коротко заметил: «В Амстердаме увидимся».
Генрих уцепился за командировку. С началом вторжения, от дорогого друга, как фон Рабе называл координатора, ничего слышно не было. Генрих привык к весточкам, приходившим на его ящик, в скромном почтовом отделении, в Потсдаме. Ключ у ящика хранился у Эммы. Сестра вела занятия в тамошнем отделении Союза Немецких Девушек, у младшей группы, и ездила в Потсдам на метро. Эмма, сначала, не хотела по окончании школы идти машинисткой на Принц-Альбрехтштрассе. Граф Теодор вздохнул:
– Генрих прав, милая. Подозрительно, если ты откажешься. Макс обещал тебя устроить в секретариат рейхсфюрера…, – Эмма сидела, положив длинные ноги, в спортивных брюках, на стол. Тихо шуршал радиоприемник. Когда младшего и среднего сына дома не было, граф Теодор включал лондонские передачи. Эмма закатила голубые глаза:
– Меня вырвет в приемной у этого упыря, папа…, – мрачно сказала девушка, – хватает и рассказов Генриха об Аушвице…, – однако, Эмма согласилась, что подобной возможности упускать нельзя. Макс заметил, что скоро откроется женская школа СС: «Ты и в ней будешь преуспевать, моя милая….»
Сестра настаивала, что дорогой друг, это мужчина. Эмма пожимала плечами:
– От бумаги ничем не пахнет, он осторожен, но девушки и мужчины печатают на машинке по-разному. Удар другой…, – Эмма подносила лист к окну:
– Очень сильные пальцы, уверенные…, – кроме адреса безопасного ящика на амстердамском почтамте, у Генриха больше не имелось никаких сведений о дорогом друге. Радиопередатчик с Фридрихштрассе законсервировали, из соображений безопасности. Ювелир и его жена только получали деньги, на свой счет, из Швейцарии. С Маленьким Джоном или Питером было никак не связаться. Генрих решил:
– Черт с ним. Объясню Максу, что хочу побывать на голландских предприятиях. Надо найти этого человека, узнать, что с ним…, – брат рассеянно кивнул:
– Отправляйся, конечно. Тебе полезно посмотреть на Европу. Остановишься в гостинице гестапо, потом я появлюсь…, – фюрер послал Макса в Гент. Гитлер был уверен, что в алтаре работы Ван Эйка зашифрована информация о местонахождении инструментов мученичества Иисуса. Алтарь сейчас находился в музее города По, на юге Франции. Бельгийцы, перед войной, опасаясь за сохранность картин, послали шедевр в Ватикан, но Италия присоединилась к силам рейха. Алтарь известие застало по дороге в Рим.
Перед капитуляцией, бельгийцы выторговали себе соглашение. Любые дальнейшие передвижения алтаря, должны были производиться с разрешения трех сторон, подписавших договор, Бельгии, Германии, и Франции. Фюрер собирался наплевать на бумажку, так же, как на союз с Россией. Он хотел перевезти алтарь в Германию. Сначала Максу надо было поработать в гентских архивах, и поговорить с полицейскими. Требовалось найти украденную шесть лет назад створку алтаря, с изображением праведных судей.
Он вез в Гент рисунок, в особой папке. Макс, уезжая из Берлина, было, подумал, что мальчишка ему пригодится, но махнул рукой:
– Я с картинами не буду иметь дела, только с бумагами. Пусть сидит, где сидел. Очень надеюсь, что он подыхает…, – Макс понимал, что боится признаться даже себе самому в авторстве ван Эйка. У него дрожали пальцы, когда он видел тонкие, четкие линии рисунка. Он часто замечал, что 1103, на полях тетрадей, повторяла непонятный узор, с рамы зеркала:
– Все ученые так делают, – успокаивал себя Макс, – истинно, люди не от мира сего…, – по возвращении из Парижа он опять ехал в Пенемюнде, а потом в Копенгаген, к Бору.
Макс хотел заглянуть в Амстердам, чтобы своими глазами посмотреть на Элизу:
– Замужем за профессором Кардозо, у нее ребенок, девочка. И у профессора Кардозо дети…, – он усмехнулся:
– Отто обрадуется, я ему позвоню, в Краков. Кардозо пригодится в медицинских блоках…, – Макс в теорию телегонии, разумеется, не верил:
– Жена рейхсминистра Геббельса с кем только не связывалась, до свадьбы, – весело думал он, – а его детей никто не подозревает в нечистой крови. Отто пусть тискает статейки для деревенских невеж. Отправим мужа и ребенка Элизы на восток, она станет свободной…, – девушке исполнилось двадцать два. Макс увидел опущенные вниз, робкие глаза:
– Косуля. Она не станет прекословить, она меня полюбит…, – Макс ждал, что 1103 улыбнется, возьмет его за руку, заговорит с ним первой, или поцелует его. Глядя в спокойное лицо заключенной, он понимал, что 1103 скорее умрет, чем сделает подобное:
– Я просто хочу, чтобы меня любили, хочу детей…, – Макс, перед отъездом, распорядился устроить из замка стрельбище:
– Вашим ребятам, танкистам, артиллеристам, надо практиковаться, – сказал он коменданту, – это отличная возможность набить руку и глаз. Никакой ценности здание не представляет. Его в прошлом веке построили.
После пива, Генрих, обычно, шел в храм. Он не молился, это было бы подозрительно. Комендант знал, что Генрих принадлежит к государственной церкви. Он смотрел на саркофаги блаженных, на могильные плиты де ла Марков, на свежий, серый камень, в стене, где опустили в крипту гроб Виллема и Терезы. Генрих крестился:
– Господи, упокой души праведников, дай им приют в садах райских, дай нам силы идти их путем…, – комендант рассказал, что де ла Марки прятали врача Гольдберга.
Генрих поднимался по дороге к замку, думая, что теперь ему легче. У него появились отец, и Эмма, у отца имелись его приятели. Эмме, он, правда, запретил приводить в группу подруг, поцеловав сестру в лоб: «Прежде всего, осторожность, милая». Она кивнула:
– Я понимаю, конечно. Но я ужасно, ужасно, рада, – совсем по-детски, сказала Эмма, – что ты не такой, Генрих…, – она сидела на диване. Аттила развалился рядом, подставив живот, блаженно зажмурив янтарные глаза. Пес, помахав хвостом, зевнул:
– Я знала, что папа не такой…, – Эмма затянулась сигаретой:
– Хоть здесь можно покурить, у папы…, – фюрер выступал против женского курения, – знала, – продолжила Эмма, но я не думала, что ты…, – Генрих, устроившись по другую сторону от Аттилы, тоже погладил овчарку: «Нас много не таких, милая. Когда-нибудь, – он помолчал, – все закончится».
– Здесь тоже, – остановившись на каменном мосту, Генрих смотрел на лесистые холмы. Рыжевато-каштановые волосы золотились в заходящем солнце. Силуэты терриконов поднимались вверх, слышался звон колокола. В храме начиналась вечерня:
– Здесь тоже, – повторил Генрих, – и в Германии, теперь есть люди в других городах. Кельн, Гамбург, Дрезден, Мюнхен. У папы и его друзей целая сеть. Все изменится, обещаю, – он постоял, любуясь тихим, вечерним городком. Генрих скрылся за коваными воротами, с головой вепря.
Пролог
Германия, июль 1940
Офлаг IV-C, замок Кольдиц, Саксония
На внутреннем дворе замка Кольдиц, у противоположных стен, красовалось два старых, деревянных стула. Заключенные лагеря для военнопленных офицеров, кроме сидевших в одиночках, носили форму своих армий, со споротыми нашивками. Мягкое, вечернее солнце заливало двор. Над мощными, уходящими вверх стенами, кружил черный, красивый ворон. Птица, хрипло закаркав, ринулась на черепичную крышу, и стала расхаживать по карнизу.
– Это знак, – весело крикнул кто-то из французов, – пора выходить нападающему, ребята!
Польских офицеров отправили из Кольдица в другие лагеря. В крепости остались французы, бельгийцы, и англичане, взятые в плен при эвакуации Дюнкерка. Поляки, на прощание, поделились с товарищами рецептом самогона. Заключенные построили грубый аппарат, надежно спрятанный в двойной стене, в одной из спален. Тайник сделали под предлогом ремонта помещения. В посылках от Красного Креста был и сахар, и джем. Дрожжи они обменивали у немецких надзирателей, за сигареты.
В Кольдице служили пожилые солдаты и молодежь, которую, по возрасту, не могли послать на фронт. Впрочем, никакого фронта и не существовало. На утренней поверке, комендант лагеря, Шмидт, гордо говорил:
– Власть рейха распространяется от Атлантики до советской границы, от полярного круга, до Средиземного моря…, – Шмидт ввел моду выносить на поверку карту Европы, с новыми границами. Французы отворачивались, видя свастику на месте Парижа. В лагере имелось два тщательно скрываемых, портативных радиоприемника. Почта от родных проходила через руки немцев, вымарывавших новости. Газетам рейха доверять было нельзя. Судя по передовицам, войска вермахта не добрались разве что до луны. Приемники протащил в лагерь французский инженер, из разбитого при Дюнкерке соединения саперов.
Стивен взвесил на руке тряпичный мяч:
– Фредерик видел, что Теодора ранили. Но это мы знаем. Джон, перед тем, как потерять сознание, заметил, что Теодор упал. Непонятно, что дальше случилось…, – полковник Кроу, до войны, занимался регби. Здешние попытки повторить игру больше напоминали американский бейсбол. Играли англичане против французов. Те, в последнее время, приободрились. Они слушали передачи лондонского радио. Британия признала генерала Шарля де Голля лидером свободной Франции, и свободных французов, где бы они ни находились. Французские пленные собирались, в случае удачных побегов, присоединиться к формируемым де Голлем Свободным Силам. О правительстве Петэна товарищи говорили, используя выражения, которые Стивен выучил, только оказавшись на фронте.
Вчера, после вечерней поверки, в закрытой спальне, сквозь потрескивание и шорох, до них донесся низкий, уверенный голос Черчилля:
– Мы не пойдем на перемирие с Германией, мы не вступим в переговоры. Мы можем проявить милосердие, но мы не будем о нем просить…, – за решеткой окна заходило солнце. Стивен посмотрел на запад:
– Мы не будем просить милосердия…, – полковник Кроу не получал писем и посылок.
Его взяли в плен месяц назад, над Северным морем, или, как почти весело говорил Стивен, на Северном море. Эскадрилья бомбила немецкие транспорты, перевозящие оружие и войска в Голландию и Северную Францию. Судя по всему, немцы не собирались форсировать пролив, однако угроза вторжения пока не исчезла. Думая о воздушном бое, Стивен радовался, что летел на разгонном бомбардировщике. Ему было жаль лишаться истребителя Supermarine Spitfire, стоявшего на базе Бриз-Нортон, с пятиконечной, красной звездой, и силуэтами птиц на фюзеляже. Ребята, механики, даже написали ему, под силуэтами, жирными буквами: «Ворон».
Он взял бомбардировщик Fairey Swordfish, устаревший еще до войны, с поплавками, позволявшими садиться на воду. Когда Стивена подбили, он так и сделал. На горизонте виднелся британский эсминец. Полковника Кроу легко ранило, пулей в плечо. Он рассчитывал, что корабль успеет подойти к горящей машине, но немецкая подводная лодка оказалась быстрее. Стивен угрюмо заметил:
– Они всплыли в тридцати футах от меня. Я бросился в воду, тем более, она теплая…, – капитан де Лу покуривал сигарету, сидя на подоконнике общей спальни:
– Точно так же, – усмехнулся Мишель, – и меня в плен взяли. Немецкий патруль сидел в брошенной деревне, с пулеметом. Пуля в бок, я сознание потерял, а потом…, – он махнул рукой:
– Если бы ни новый комендант, ты бы, дорогой мой, меня не увидел. Но я уверен, что Теодор жив, – подытожил Мишель, – и мы с ним встретимся.
Стивен не хотел писать семье, потому что не собирался сидеть в Кольдице дольше положенного, по его словам, времени. Надо было подготовить все необходимое для побега. Мишель рассказал кузену, что в первый раз бежал из лагеря в долине Рейна, прошлой осенью. После ареста капитана де Лу привезли в Саксонию. Мишеля лишили права на переписку, и держали без прогулок, в подвальной камере, выводя только на поверки. Ребята незаметно ухитрялись передавать Мишелю немного провизии, из посылок. Он подмигнул полковнику Кроу:
– Сливочное масло меня спасло от чахотки. Зимой в камере вряд ли было выше пяти градусов тепла…, – кормили в офлаге скудно. Комендант Шмидт считал, что горох можно приготовить пятьюдесятью разными способами. Суп, каша, и тяжелый, плохо выпеченный хлеб, сопровождались речами Геббельса, из репродуктора, под потолком сырой столовой.
Стивен бросил мяч, французская команда ринулась к стулу.
Новый комендант, по словам Мишеля, оказался любителем искусства. Узнав, что заключенный, барон де Лу, в прошлом реставрировал картины в Лувре, Шмидт вызвал Мишеля. Немец велел украсить залы крепости. Когда – то в замке работал Лукас Кранах Младший, но здание, много раз, перестраивали. До прошлой войны, здесь размещалась лечебница для душевнобольных, и санаторий. От фресок и следа не осталось.
Мишель вытребовал себе дерево, для лесов, бумагу, для набросков, холсты и клей для будущих картин. Он приступил к многофигурной композиции: «Фюрер на съезде партии награждает героев рейха». Между собой, заключенные называли фреску: «Адольф Гитлер среди свиней. Фюрер третий справа».
Мишель, сидя на камне, склонив белокурую голову, набрасывал что-то в блокноте. Французы совещались у стула. Стивен крикнул летчикам: «Поиграйте за меня!». Устроившись рядом с кузеном, щелкнув зажигалкой, полковник сунул ему сигарету. Полковник Кроу всегда улыбался, завидев альбом. Мишель рисовал заключенных в столовой, на поверке, за игрой в мяч. Стивен заметил: «Не выбрасывай, хорошо получилось».
Кузен поднял голубые, яркие глаза:
– У меня в блокноте адреса, что более важно. Не выброшу, не сомневайся…, – он помолчал: «А ты уверен, что он полетит?».
– А куда он денется? – удивился полковник Кроу:
– Леонардо на подобном летал. И я тоже, кадетом. Планер есть планер, конструкция довольно простая…, – они были первыми. В случае успеха, запасы дерева, холста и бумаги, сделанные Мишелем, обеспечили бы материалов еще на десяток планеров. Летчиков в офлаге хватало.
– Нам больше мили не потребуется протянуть, – подытожил Стивен. Он помолчал:
– Ты уверен в человеке, в Дрездене? Может быть, сразу в Швейцарию отправиться…, – карт здесь не водилось, но у Стивена была хорошая память. От Кольдица до Дрездена было сорок миль, а до швейцарской границы, или Северного моря, значительно дальше. Их загнали на самый восток рейха.
Мишель вздохнул:
– Уверен. Как ты собираешься без документов пересечь половину страны? И я тоже…, – капитан де Лу, впрочем, в Швейцарию не собирался. Мишель коротко сказал:
– У меня есть обязательства, в Париже. Тетя Жанна, мадемуазель Аржан, и…, – он оборвал себя. Стивен подумал:
– Невеста у него, что ли? Он ничего не говорил, никогда…, – вспомнив Лауру, полковник Кроу, как всегда, покраснел. Он рассказал Мишелю, что Тони пропала, с Уильямом. Кузен отозвался:
– Она найдется, я уверен. После Испании все думали, что она погибла, а она у Троцкого интервью брала…, – Мишель усмехнулся.
Они, молча, курили, Мишель рисовал. Кузен заметил:
– Когда поляков отсюда увозили, евреев отделили. Я ребятам, – он кивнул на французов и бельгийцев, – сказал, чтобы евреи бежали первыми…, – мрачно добавил Мишель, – на всякий случай. Мы доберемся до Дрездена, сфотографируемся…., – отложив карандаш, он размял длинные пальцы, – я стащу пару каких-нибудь удостоверений. Дело в шляпе, как говорится. У моего знакомого нужные материалы есть…, – Мишель думал, что можно было бы навестить Берлин, и поинтересоваться, как обстоят дела у Максимилиана фон Рабе. Он велел себе:
– Потом. Сначала надо увезти женщин из Парижа. Тетя Жанна инвалид, а мадемуазель Аржан еврейка. Надо сказать Момо, что я ее не люблю…, – в репродукторе загремел «Хорст Вессель», сигнал к вечерней поверке.
Полковник Кроу поднялся. Выгоревшие концы коротко стриженых, каштановых волос, золотились на солнце. Ворон, развернув крылья, сорвался с крыши замка. Птица полетела куда-то на восток. Стивен проводил ворона взглядом: «Твой знакомый тоже в музее работает?»
Мишель захлопнул блокнот:
– Куратор, в Дрезденской Галерее. Год назад, по крайней мере, был куратором. То есть была. Это девушка…, – голубые глаза улыбались. Капитан де Лу подхватил холщовую куртку, с черными номерами на груди и спине. Они пошли к стене двора, где строились заключенные.
Дрезден
Пожилой кассир в Галерее Старых Мастеров, приняв рейхсмарки, оторвал два картонных билетика. Отсчитав сдачу, он положил монеты в ладонь молодого человека, изящную, с длинными пальцами, с пятнами от краски. Посетитель носил старую рубашку и холщовую куртку ремесленника, выцветшую, с прорехами. Кассир покачал головой:
– До прошлой войны в галерею при галстуках приходили, в мундирах. Интересно, – старик посмотрел на молодого человека, – почему он не в армии? Ему тридцати нет. Он рабочий, маляр, сразу видно. А второй…, – он окинул взглядом высокого, широкоплечего, с каштановыми волосами, парня, – тоже рабочий. Ботинки совсем истоптанные, в такой одежде стыдно на улице появиться…, – кассир вспомнил легкий акцент в немецкой речи белокурого мужчины:
– Чехи, или поляки. Теперь понятно, почему они не в армии.
В Дрездене было много цивильарбайтеров, как их назвали. Рабочих привозили с востока, на оружейные заводы и шахты Саксонии:
– Евреев отправляют на восток…, – белокурый показывал приятелю карту галереи, – говорят, они будут в Польше землю возделывать…, – кассир, зевнув, поднял телефонную трубку:
– Очень хорошо, в городе воздух очистился. Раньше от евреев было не протолкнуться. Даже в галерее работали. Как еврей может писать о картинах Дюрера, или Кранаха, об истинно немецком искусстве…, – он, сначала, хотел позвонить на пост охраны, и попросить проверить документы славян. Кассир махнул рукой:
– Деревенские парни. Рот открыли, смотрят по сторонам. Только из навоза вылезли, в Польше. Фюрер принес гений немецкой цивилизации, всей Европе…, – кассир набрал номер столовой для персонала. Он попросил стакан чая, с печеньем. Чайник, по правилам безопасности, в его комнате держать запрещалось.
– Он смотрит в нашу сторону, – одними губами сказал полковник Кроу, наклонившись над планом музея:
– Звонить кому-то собрался. Сюда приедет гестапо, или как их…., – планер выскользнул из чердачного окна башни в замке Кольдиц на исходе ночи.
Приступая к фрескам, Мишель заявил коменданту Шмидту, что нуждается в мастерской, для подготовительных работ и хранения материалов. Немец велел приспособить чердак, под крышей башни. Мишель построил в комнате аккуратную перегородку, отделив каморку, в два метра шириной. Охранники обратили внимание на стену. Мишель провел их внутрь и показал сложенные холсты:
– Для удобства, – голубые глаза смотрели искренне, прямо, – я не люблю беспорядка в мастерской.
Планер строили из разборных деталей, Мишель прятал их под холстами. Потолки на чердаке были высотой в три метра. Окно, от пола до потолка, полукруглое, выходило на восток. Отсюда даже виднелась железная дорога на Дрезден.
Планер, как и предсказывал полковник Кроу, протянул ровно милю. Мишель заранее вырезал из своей куртки черные номера, оставив одежду с прорехами. Это было безопасней, чем разгуливать по Дрездену в тюремном наряде. Для кузена французский товарищ, работавший на лагерном складе, достал сверток с гражданской одеждой. Потрепанные вещи держали на случай визитов Красного Креста. По правилам Женевской конвенции, военнопленных запрещалось одевать в тюремные куртки, с номерами. Они должны были носить форму, или штатские костюмы. Мишель подозревал, что гражданские пиджаки привозили из Дрездена, из ариизированных квартир. Кузен тоже догадался, откуда взялся его костюм. Переодеваясь, Стивен мрачно сказал:
– Вернусь домой, и буду настаивать на бомбежках…, – он сочно выругался, – лагерей. Хотя они не являются стратегическими объектами, по мнению наших военных. Но вообще…, – он быстро и ловко собирал планер, – ходят слухи, что Люфтваффе не ограничится атаками на наши корабли, в проливе, и Северном море. Придется защищать Британию…, – приземлившись на картофельном поле, разобрав планер, они забросали детали землей. Мишель, внезапно, сказал:
– Я никогда не летал на самолете. Это в первый раз…, – июльская ночь была теплой, тихой, на огромном небе догорали звезды. Стивен хохотнул: «Обещаю, что не в последний».
Товарищи снабдили их рейхсмарками, выручкой от продажи сигарет охранникам. Стивен и Мишель, добравшись пешком до следующей станции после Кольдица, сели на первый пригородный поезд, в Дрезден. Рано утром здесь вряд ли могли появиться патрули, но Мишель, все равно, велел не рисковать. Они не стали доезжать до центрального вокзала, где их мог встретить наряд гестапо. Мишель был уверен, что после утренней поверки, комендант Шмидт разошлет, по Саксонии, телеграммы о побеге. Они оба хорошо говорили по-немецки, но с заметным акцентом, и документов у них никаких не имелось.
Когда поезд оказался в Дрездене, они вышли на маленькой платформе, в рабочем районе. Кафе открывались, они нашли неприметное заведение. Мишель вернулся с кружками к расшатанному столу: «Первый кофе за почти год, поверить не могу». Им все равно надо было появиться в центре города. Чтобы оказаться в Галерее Старых Мастеров, где работала Густи, как ее называл Мишель, надо было пройти мимо Фрауэнкирхе. «Придется рискнуть, – вздохнул капитан де Лу, – другого пути нет».
Кузен, угрюмо курил сигарету, отхлебывая жидкий, горький кофе:
– Эрзац, – полковник Кроу, скосил глаза на портрет Гитлера, над стойкой кафе, украшенный нацистскими флагами, – настоящий кофе они в армию посылают, или в СС. Мерзавцам фон Рабе, вроде старшего, Максимилиана…, – Мишель отозвался:
– Не все немцы на него похожи, Стивен. Ты знаешь о Генрихе. Он с Питером судетских детей спасал. Он настоящий, достойный человек. И Густи такая, можно не волноваться…, – с Августой фон Ассебург Мишель познакомился пять лет назад, до испанской войны. Девушка училась в Геттингене, и приехала на практику в Лувр. Ее передали под покровительство Мишеля, тогда начинающего реставратора. Они переписывались, Густи посылала ему статьи, на рецензию. В последний раз они виделись два года назад, в Париже:
– Я ее спросил, почему она из Германии не уезжает…, – Мишель вел кузена к Фрауэнкирхе, – она католичка, верующая, ненавидит Гитлера. Сначала у нее мать болела, но фрау фон Ассебург умерла, Густи писала. Она не ответила, перевела разговор на что-то другое. Она графиня, в конце концов…, – девушка, смеясь, объяснила Мишелю, что происходит из боковой ветви рода фон Ассебург-Фалькенштайн. Ее покойный отец преподавал в гимназии, в Баутцене, столице местных славян. Мать Густи была славянкой, хотя Гитлер заявил, что в Германии не существует никаких славян. Все школы сорбов закрыли, язык запретили, даже в церквях. Густи вздохнула:
– Он хочет сделать вид, что в Германии все арийцы…, – девушка помолчала:
– Учебники языка изъяли из библиотек. Прекратили писать, что сорбы славяне. Мы все арийцы, просто говорим на славянском языке. Но фюрер исправит ошибку истории, – она раздула тонкие ноздри, – он обещает, что через два поколения в Польше и Чехии не останется славян, а в Германии нас, оказывается, и не было никогда…, – Мишель еле увел кузена от площади перед Фрауэнкирхе. Стивен оглядывался:
– Я не думал, что здесь настолько красиво. Ты был в Дрездене? – лазоревые глаза блестели. Стивен подумал:
– Я и в Риме был, и в Мадриде. В Мадриде я воевал, в Риме Констанцу искал. Господи, когда все закончится? Когда можно будет приехать в такой город не с оружием в руках, не скрываясь от гестапо, а привезти сюда любимую девушку, остановиться в гостинице, и пить кофе на балконе, с видом на площадь…
– Был, – сварливо ответил Мишель, – до прихода Гитлера к власти, студентом. Теодор мне устроил поездку по Европе, перед годом обучения в Италии. Дрезден, мой дорогой, за красоту называют ювелирной шкатулкой, но если мы не поторопимся, то нас ждет не шкатулка, а местное гестапо. Десять утра пробило, музей открылся, сейчас на улицах появятся патрули…, – кузен, все равно, смотрел по сторонам.
Впрочем, это было и к лучшему, подумал Мишель, глядя на стакан чая, который принесли кассиру. Судя по всему, их с кузеном принимали за рабочую силу с востока. Мишель видел плакаты, со свастиками, в вагоне пригородного поезда:
– Фермер! Отдай своих сыновей армии! Управление труда обеспечит тебя батраками, по льготной цене…, – в рабочем квартале Дрездена они заметили надписи, над магазинами и кафе: «Только для арийцев».
Мишель увидел, как передернулся кузен. На музее тоже висело объявление, извещающее, что евреям в галерею вход воспрещен:
– Я слышал…, – тихо сказал Стивен, – от Питера. Но никогда не видел, собственными глазами. Хорошо, что я в Германии побывал, хоть и таким образом…, – Мишель оставил его на бархатном диванчике, перед «Сикстинской мадонной».
– Никуда не уходи, – строго велел капитан. Стивен помотал каштановой головой:
– Куда я уйду…, – Мишель бросил взгляд на Мадонну:
– На кого она похожа? Конечно, – он, невольно улыбнулся, – на кузину Лауру. У нее только глаза немного раскосые…, – ведя кузена по залам, он заметил, что Дрезденского триптиха, Ван Эйка, на стене нет:
– Густи, ван Эйком занималась, – вспомнил Мишель, – может быть, она видела рисунок. Хотя фон Рабе не стал бы его возить в Дрезден, и вообще не отдал бы на экспертизу. Он осторожен, мерзавец…, – Мишель, легонько, нажал дверь с табличкой: «Служебные помещения, посторонним вход воспрещен». Он скрылся в темном коридоре.
Густи могла выйти замуж, девушке было двадцать семь:
– Лауры ровесница…, – Мишель вдыхал знакомый запах пыли, краски, и растворителя, – она могла выйти замуж, уехать из Дрездена. С тех пор, как война началась, я научных журналов не видел, не знаю, осталась ли она в галерее…, – Мишель надеялся, что Густи здесь. Он читал, в тусклом свете лампочек, таблички на дверях, и, наконец, облегченно выдохнул. Мишель постучал, но ответа не дождался. Повернув ручку, он оказался в большой, светлой комнате, выходящей в музейный двор. В центре, на мольберте, стоял Дрезденский триптих, ван Эйка, а больше никого вокруг не было. Мишель, захлопнув дверь, прислонился к ней спиной. Он стал ждать, рассматривая искусно выписанные складки на тяжелом, цвета свежей крови, платье Богоматери.
Густи утром, по внутреннему телефону, вызвал директор музея.
Девушка проводила ежегодный уход за Дрезденским триптихом. Она стояла, с хлопковым тампоном и пинцетом, осторожно очищая белый, горностаевый табард святой Екатерины, на правой створке. Алтарь был маленьким, комнатным. Густи смотрела в тонкое лицо светловолосой девушки, углубившейся в книгу:
– Сии облеченные в белые одежды кто, и откуда пришли? Это те, которые пришли от великой скорби…, – на воскресной мессе, в соборе Хофкирхе, Густи услышала шепот, со скамьи сзади. Пожилая женщина говорила своей приятельнице о лагере, в Польше, где служит ее сын:
– Сейчас много лагерей строят…, – Густи опустила глаза к молитвеннику, – туда евреев перевезут, из Германии, из новых областей рейха. Они будут работать, на фабриках…,– Густи знала об Аушвице гораздо больше, чем хотела. Во-первых, Генрих, приезжая из Польши, рассказывал ей о строительстве лагеря, а во-вторых, она получала, каждую неделю, письма с хорошо сделанными, четкими фото. Письма Густи сжигала, предварительно переписывая, шифром, в блокнот, полезную информацию. От фото ей бы тоже хотелось избавиться. Густи тщательно, мыла руки, после того, как прикасалась к письмам. Генрих запретил ей выбрасывать снимки:
– Я в лагере не пользуюсь камерой…, – хмуро сказал младший фон Рабе, – не хочу вызывать подозрения. Очень хорошо, что он…, – Генрих помолчал, – хочет похвастаться своими, как это сказать, достижениями. Пригодится, когда и его, и всех остальных посадят на скамью подсудимых.
С Генрихом Густи встречалась на одной из маленьких станций, в Саксонской Швейцарии. Она изучила округу, с группой из Лиги Немецких Девушек. Густи поднималась на скалы, и отлично знала окрестные леса. Генрих сходил с поезда в альпинистских бриджах и свитере, с палкой и рюкзаком за спиной. Густи тоже, надевала спортивные брюки и брала корзинку с провизией. Для окружающих они были просто молодой парой, олицетворением, как кисло думала Густи, арийской красоты и силы.
Они с Генрихом знали друг друга с Геттингена, и пять лет работали вместе. Густи, однажды, спросила его о будущей женитьбе. Они сидели у обложенного камнем кострища, в аккуратном, прибранном лесу, с табличками, привинченными к скамейкам: «Только для арийцев». Серые глаза Генриха погрустнели, он бросил сигарету в тлеющий огонь:
– Мы могли бы пожениться, Густи, – неожиданно озорно сказал младший фон Рабе, – тогда нам бы не пришлось прятаться. Только надо любить…, – он смотрел на весенний, тихий лес:
– Ты знаешь, что с Габи случилось…, – Густи кивнула, прикусив розовую губу. Генрих тяжело вздохнул:
– Я себе запретил все…, – он помолчал, – такое. До победы. Иначе я не смогу работать. Я буду все время думать о жене, о детях…, – зорко взглянув на Густи, он подытожил: «Ты, кажется, пришла к похожему выводу».
Подняв шишку, Густи, вдохнула свежий, острый запах смолы:
– Я никогда не смогу выйти замуж за этих…, – она поморщилась, – эсэсовцев и военных, ухаживающих за мной, Генрих. Хотя, конечно, – девушка легла на мох и закинула руки за голову, – для работы они полезны. Болтают с красивой девушкой, флиртуют…, – Густи, по направлению от Министерства Пропаганды, как активистка Национал-Социалистической Женской Организации, читала лекции по немецкому искусству, в школах СС, и санаториях для офицеров. СС заботилось об образовании работников.
Густи, весной, начала докторат. Она хотела писать о своем любимом Ван Эйке. Директор музея намекнул, что имперское министерство науки, воспитания и народного образования, не поощряет доктораты об искусстве завоеванных рейхом стран, пусть даже и с почти арийским населением. Густи, со вздохом, сложила папки на стеллажи, в кабинете. Она принялась за работу о Дюрере.
Густи, не скрывала, что ходит к мессе, однако Генрих приказал ей избегать церквей, где священники известны недовольством режимом:
– Я тоже…, – он пошевелил палочкой угли костра, – посещаю храм, где висят знамена, со свастикой. На исповеди будь осторожней…, – Генрих, потянувшись, коснулся ее руки, – некоторые ваши прелаты бегают в гестапо, с доносами. Наши священники, впрочем, тоже, – он помрачнел, – скоро все достойные люди отправятся в блок для служителей церкви, в Дахау.
О коллегах Густи не думала. Музейных работников, по распоряжению министерства, освободили от службы в армии, но Густи не могла слышать ежедневную трескотню, в столовой, о гении фюрера и новых завоеваниях рейха. Почти все мужчины в музее носили значки членов НСДАП. Густи, в любом случае, соглашалась с Генрихом. Пока Германия оставалась больной, как они говорили, ни о какой любви говорить было нельзя:
– Но и у постели больного можно полюбить…, – Густи шла мимо знакомых ей, с детства, картин. Родители приводили ее в галерею почти каждое воскресенье. Потом она приходила в залы с мольбертом, учась в школе искусства. Генрих, при каждой встрече, просил Густи уехать из Германии. Ее отец скончался до прихода Гитлера к власти, мать умерла почти два года назад, Густи, в Дрездене ничто не удерживало.
– Кроме работы…, – остановившись перед массивной, дубовой дверью кабинета директора, Густи, поправила скромный воротник белой блузы, на синем, холщовом, рабочем халате. На лацкане красовались значки Союза Женщин и организации «Сила через радость». Густи водила экскурсии, устраивала занятия в школах для рабочих, и организовывала поездки в старинные замки Саксонии. Все члены группы, где бы они ни трудились, вели себя, как безупречные граждане рейха. Генрих всегда подчеркивал важность сохранения, как он говорил, с невеселой улыбкой, блеска на фасаде.
Густи, отчего-то, подумала:
– Генрих в Бельгию и Голландию отправился. Он Ван Эйка увидит. А если…, – она посмотрела на медную табличку с титулами директора, – если там гестапо…, – Густи велела себе не волноваться. Настаивая, чтобы она уехала, Генрих заметил:
– Тебя отпустят, в Испанию, в Венгрию. Ты говорила, что в Прадо и Будапеште есть Дюрер. Эти страны наши союзники, тебе поставят выездную визу…, – Дюрер был и в Америке, но туда попасть было почти невозможно, и не только из-за войны в Атлантическом океане. Рейх очень неохотно позволял своим гражданам путешествовать по нейтральным странам. Многие из таких поездок просто не возвращались.
– Я подумаю, – мрачно пообещала Густи руководителю.
Перекрестившись, она толкнула дверь кабинета директора.
Ее напоили хорошим кофе, не эрзацем. Директор показал приказ, рейхсминистерства науки, воспитания и народного образования. Фрейлейн фон Ассебург, по вызову генерал-губернатора бывшей Польши, Ганса Франка направлялась в командировку, в Краков. Ей предстояло провести уход за «Дамой с горностаем», Леонардо. Картина из коллекции Чарторыйских переехала в особняк Франка. Потом Густи ждали в Аушвице, с лекциями о немецком искусстве, для персонала лагеря. Девушка, незаметно, сжала руки в кулаки. Она знала, кто позаботился о командировке:
– Он писал, что близок к этому…, Франку…, – до Густи донесся наставительный голос директора:
– Для реставратора, фрейлейн фон Ассебург, честь, поработать с шедевром Леонардо. В мастерских при краковских музеях есть все необходимое. Поедете налегке. Познакомитесь со столицей славянских варваров…, – Густи приказала себе улыбаться:
– Я подготовлю лекцию о неполноценности их искусства, архитектуры…, – директор огладил седоватую бородку:
– На вокзале вас встретит гауптштурмфюрер Отто фон Рабе. Он готовит визит…, – Густи вспомнила белоснежную, слабо пахнущую чем-то медицинским бумагу, четкий, аккуратный почерк.
Весной фото Густи, в туристском походе, в шортах и спортивной рубашке, напечатали в журнале Neues Volk, органе управления расовой политики НСДАП. В статье шла речь о полезности физических упражнений и пребывания на свежем воздухе, для женского арийского здоровья, как выражался автор.
Редакция начала пересылать Густи пачки конвертов, полученных от армейских офицеров и эсэсовцев. Гауптштурмфюрер Отто фон Рабе отправил письмо напрямую, минуя журнал. Густи предполагала, что бонза узнал ее адрес, всего лишь подняв телефонную трубку. Старший брат Генриха писал так, словно Густи дала согласие на брак. Он предупреждал, что девушке придется переехать в Аушвиц, где Отто руководил медицинским блоком, отказаться от сахара, и других, по словам врача, вредных элементов питания, и рожать потомство, для рейха и фюрера:
– После войны с Россией мы, дорогая Августа, обоснуемся в эсэсовском поселении, на новых землях, и вернемся к образу жизни древних германских предков. У нас должно быть не менее десяти детей…, – Генрих велел Густи отвечать на письма.
– Он сумасшедший, – младший фон Рабе горько усмехнулся, – но тебе он расскажет больше, чем мне. Расскажет и покажет…, – Отто присылал Густи фотографии их будущего, как его называл Отто, семейного гнездышка, медицинского блока, городка охраны и бараков заключенных:
– У нас есть бассейн, конюшни, и спортивный зал. В недалеком будущем мы возведем детскую площадку, милая Августа. Здесь отличная охота и рыбалка, мы будем собирать грибы и ягоды…, – Отто прислал снимок, в парадной форме, с мечом, кинжалом, и нарукавной повязкой, с эмблемой мертвой головы. Внизу было написано: «Моей дорогой невесте, в ожидании нашей встречи».
От командировки отказаться было невозможно. Вызов от генерала Франка и распоряжение министерства обсуждению не подлежали.
– Не потащит же он меня в постель…, – Густи шла по еще пустым залам, в кабинет. Она почувствовала, что краснеет. Ее воспитывали родители-католики. Густи остановилась в зале с мадонной Рафаэля. Богоматерь, казалась, смотрела прямо на нее:
– Надо ждать любви, – подумала Густи, – и я буду. От Отто я как-нибудь отделаюсь, непременно…, – высокий, широкоплечий парень, в рабочей одежде, любовался картиной. Густи взглянула на коротко стриженые, каштановые волосы:
– Разгар трудового дня, а он здесь…, – в рейхе внимательно следили за дисциплиной. Патрули могли проверить документы, у мужчин призывного возраста, казавшихся подозрительными. Мужчина обернулся.
Она стояла, высокая, стройная, темно-русые волосы играли золотом, в рассеянном, мягком свете, лившемся сверху, через стеклянный потолок зала. Стивен увидел темно-голубые глаза, длинные ресницы, и значки со свастиками, прицепленные к лацкану музейного халата. Девушка, внезапно, спросила: «Вы первый раз в музее?»
Стивен Кроу только и мог выдавить из себя: «Да». Полковник надеялся, что его акцент, в коротком слове, будет незаметен.
– Приятного визита, – пожелала девушка. Стивен, было, открыл рот, однако она исчезла за служебной дверью. Вспомнив значки, полковник опустился обратно на диван:
– Поклонница Гитлера, как и все остальные…, – мадонна, на картине, напоминала кузину Лауру. Стивен вздохнул:
– Я правильно сделал. Нельзя давать ложных надежд, надо ждать любви, как у меня было, с Изабеллой. Бедный Питер, он до сих пор о Тони думает, об Уильяму. По лицу видно.
Оказавшись в полутемном коридоре, Густи, строго сказала себе:
– Просто посетитель, рабочий. У него выходной, наверное…, – у рабочего было загорелое лицо, лазоревые глаза, и большие руки, в заживающих царапинах. Сердце, все равно, билось. Нырнув в кабинет, Густи замерла. Изящный, тоже в рабочей одежде, человек, склонив белокурую голову, рассматривал Дрезденский триптих.
– Ты постаралась, – услышала Густи знакомый, смешливый голос:
– Я о святой Екатерине говорю, над Мадонной надо трудиться…, – он обернулся. Прижав ладонь ко рту, Густи, сдавленно ахнула: «Мишель!».
– Я обещал тебя навестить, – он улыбался, – и сдержал обещание, Густи.
Окинув взглядом его потрепанную, в прорехах куртку, Густи закрыла дверь на засов.
– Правильно, – одобрительно заметил капитан де Лу: «Я…, то есть мы, здесь без документов, Густи…»
– Я догадалась…, – руки девушки испачкала краска. Мишель отпустил ее ладонь:
– Я очень рад, что увидел тебя…, – он тряхнул головой: «Слушай».
С балкона квартиры Густи виднелся купол Фрауэнкирхе.
Полковник Кроу, затягиваясь сигаретой, смотрел на большую, летнюю луну, на черно-красные флаги, на углу переулка. В городе было тихо. Изредка, снизу, доносилось шуршание шин:
– В любую минуту, – думал Стивен, – в любое мгновение у подъезда может остановиться машина, и за ней придут. Или ее вызовут в кабинет к директору, как сегодня…, – Густи, за ужином, рассказала о визите в Польшу:
– Ее будет ждать гестапо. На фронте такого нет, противник ясен. А здесь…, – Стивен, понял, что боится за девушку. За ужином он, почти все время, молчал. Полковник не отводил глаз от красивых, с длинными пальцами, с пятнами краски рук, от скромного узла темно-русых волос. Густи, весело, заметила:
– Значки со свастиками я дома не ношу, разумеется…, – в гостиной висел портрет Гитлера, рядом с похвальными грамотами, от Союза Немецких Женщин, и организации «Сила через радость».
– На случай визита соседей, – бодро сообщила Густи, накрывая на стол, – они могут донести, что у меня нет фотографии фюрера. Хотя у немцев, – она усмехнулась, – не принято забегать за солью, как в деревне моей матери…, – Густи показала снимки первого причастия, в простой церкви, среди бесконечных полей пшеницы и перелесков.
Девочка носила сорбский костюм, отделанную кружевами, пышную юбку, шаль, вышитую цветами. Тонкую талию обвивала цветная лента, распущенные волосы украшали жемчужные нити:
– Это до Гитлера было, – вздохнула Густи, – сейчас запретили такие наряды носить. Запретили пасхальную кавалькаду, в школах не преподают язык…, – она приготовила свиные ножки, с горчицей и молодой картошкой. Девушка объяснила:
– Наше, народное блюдо. Мама меня и языку научила, и песням…, – на старом, уютном диване Стивен заметил гитару. За кофе девушка спела. Язык напомнил Стивену польский. После разгрома Польши некоторые летчики перебрались в Британию, и стали служить в королевской авиации. Мишель немного выучил язык, когда из Кольдица еще не увезли поляков.
Густи кивнула:
– Славянский говор, конечно. В Польше мне будет просто работать…, – темно-голубые глаза, на мгновение, похолодели,– хотя из краковских музеев уволили всех местных специалистов. Привезли людей из Германии…, – Густи велела полковнику взять фотографии Аушвица:
– Мишель во Францию направляется, – заметила она, – а вы скоро в Британии окажетесь. Если все пойдет хорошо…, – Густи приказала себе не думать, что все может пойти плохо. Она смотрела в лазоревые глаза, слушала низкий, красивый голос:
– Оставь, ты просто помогаешь. Они тоже сражаются с Гитлером. Это твой долг, и больше ничего…, – Густи, в кабинете, отдала Мишелю ключи от квартиры. Девушка велела им, как можно быстрее, покинуть музей:
– Скоро школьные экскурсии начнутся…, – она посмотрела на часы, – солдат приведут. Незачем рисковать и здесь болтаться. Одежду я найду, – пообещала Густи, – у меня хороший глазомер. Она придется впору. Когда окажетесь в новых нарядах, сходите в ателье, а с документами мы разберемся.
Стивен потрогал рукав старого, но крепкого пиджака:
– Она пакет из дешевого магазина принесла. Сказала, что лавки для цивильарбайтеров открыли…, – у них появились два удостоверения, с фотографиями. Пользуясь знанием польского языка, Мишель сходил в контору, по распределению рабочей силы. Вернувшись с документами, кузен повел рукой:
– Стояла большая очередь, пальцы у меня ловкие. На западе Польши почти все по-немецки говорят…, – он и Густи трудились над удостоверениями, – ничего подозрительного нет…, – теперь Стивена звали Стефаном. Он стал уроженцем Бреслау, рабочим на мебельной фабрике. Документ нужен был для пути к швейцарской границе. Ее Стивен собирался пересечь пешком. Мишель, из Дрездена, отправлялся на запад, тоже, как поляк.
Стивен вспоминал ее улыбку:
– Все, полковник…, – пальцы девушки осторожно разгладили бумагу, – никто не придерется, езжайте спокойно на юг…, – она прикусила розовую губу:
– Я кофе сварю, завтра подниматься рано…, – Густи забрала у Стивена пиджак. Девушка зашила в подкладку пакет, с фотографиями Аушвица и блокнотом, с зашифрованной информацией о военных заводах и частях, размещенных в Саксонии:
– Я наблюдательная, – она сидела на диване, со шкатулкой для шитья, – руковожу группами туристов. Никто не удивляется, если я одна окрестности изучаю. У нас красиво, полковник…, – темные ресницы дрогнули, – если бы мы в другое время встретились, я бы вас отвезла в замки, Саксонскую Швейцарию…, – Густи перекусила нитку белыми зубами:
– Мне много рассказывают военные, СС…, – девушка поморщилась: «В Польшу я тоже за информацией еду».
В свете луны поблескивало кольцо серого металла. Тетя Юджиния уговорила Стивена оставить клинок Ворона, в Мейденхеде, с другими семейными реликвиями. Полковник приехал в усадьбу в мае, когда цвели розы. Маленький Аарон, лежа в плетеной корзине, улыбался. Девочки, повиснув на Стивене, потащили его на реку. Он привез, на своей машине, мистера Майера и Пауля, на выходные. Стивен провел два дня, катая детей на лодке, и запуская воздушного змея. Он успокоил Клару:
– Побудьте с мужем, вы нечасто видитесь…, – он услышал сзади шорох. Мишель, прислонившись к двери, засунул руки в карманы. Густи обрадовалась, поняв, что Мишель и Генрих встречались, в Праге. Оказалось, что младший фон Рабе не рассказывал группе о спасении судетских детей.
Густи помолчала:
– Генрих очень осторожен. Он никогда не говорит больше положенного. Я только знаю, что он и по делам тоже в Бельгию и Голландию уехал. По нашим делам. И он христианин…, – Густи стояла с полотенцем в руках, мужчины мыли посуду, – он скромный человек. Генрих посчитал, что он просто выполнил свой долг.
Полковник Кроу протянул кузену портсигар. Щелкнув зажигалкой, Мишель кивнул на огонек лампы, в окне кабинета Густи:
– Она второй блокнот пишет, для тебя. Завтра проводит нас на вокзал…, – они с Мишелем расставались на платформе. Густи, уверенно, проложила маршрут для обоих. Девушка отметила пересадки:
– Завтра к вечеру окажетесь на швейцарской границе, полковник.., – они отнекивались, но Густи, все равно, снабдила их деньгами. На рассвете девушка собиралась приготовить провизию, в дорогу.
– Выполнять свой долг…, – Стивен вспомнил покойную Изабеллу:
– Густи, на нее похожа, – понял полковник, – прямая, честная. Они подружились бы, если встретились. Четыре года прошло, – он скрыл вздох, – Изабеллу не воскресить, да и не получится такое. Когда я Густи увидел, в музее, я не мог с места сдвинуться. Но у Густи тоже есть долг…, – он аккуратно, медленно, потушил окурок.
Кузен смотрел на купол Фрауэнкирхе.
Церковные часы, по соседству, пробили полночь:
– Мы иногда совершаем ошибки, Стивен, – тихо сказал Мишель, – принимаем…, – он поискал слово, – желание, за любовь. От одиночества, потому, что хочется оказаться рядом с кем-то…, – полковник усмехнулся: «Поверь мне, я все о подобном знаю. У меня такое случалось, но я исправил свою ошибку». Больше он, как джентльмен, ничего сказать не мог.
– А я пока нет. Но я, поэтому в Париж возвращаюсь. Не только из-за тети Жанны и мадемуазель Аржан…, – кузен твердо посмотрел на него. Стивен подумал:
– Не зря его предка Волком звали. Мишель мягкий человек, но иногда у него взгляд становится таким, как сейчас…, – он впервые заметил тонкие морщины, вокруг голубых, больших глаз:
– Я не это хотел сказать, – Мишель потрепал его по плечу:
– Иногда важно и не ошибиться в другую сторону, Стивен. Не убежать от любви, потому что, – мужчина пощелкал пальцами, – испугался, и не представляешь себе, как…
– Все я представляю, – смущенно пробурчал полковник:
– Французам, легче. Англичане не умеют о таких вещах говорить…, – кузен пожал плечами:
– Один раз ты говорил, мой дорогой. Они похожи, – ласково сказал Мишель, – я заметил. Пойди, – он подтолкнул кузена к двери, – свари кофе, принеси девушке. Она работает, ей это, кстати, придется…, – Стивен не двигался. Полковник спросил: «Песня, итальянская, которую ты пел…»
После ужина Мишель взял гитару. Опустив белокурую голову к струнам, он быстро подобрал музыку к сорбской песне Густи, а потом сказал:
– Я эту мелодию в Италии услышал, студентом. Моя любимая…, – кузен пел, Стивен смотрел на белоснежную, с легким румянцем, щеку девушки. Темно-русый локон падал на шею, спускался на плечо, в простой блузке. Густи знала итальянский язык. Стивен откашлялся: «О чем она, фрейлейн фон Ассебург?»
Девушка, лукаво, отозвалась:
– Я с десяток, раз просила, полковник. Просто Густи. Мы с вами товарищи, – она, на мгновение, коснулась его руки. Стивен покраснел.
– Ла Мантована, – отозвалась Густи:
– Музыка старая, времен Ренессанса. Сметана мелодию использовал…, – Мишель кивнул:
– В Праге нам Сметана очень помог, когда мы чуть в драке не очутились. Генрих сел к роялю, в ресторане, и чехи успокоились. Кузен Авраам говорил, что будущий гимн еврейского государства тоже на эту музыку написан…, – Стивен, глядя на Густи, понял:
– Конечно. Я видел картину, кадетом. Холст в Лондон привозили, из Уфицци, на выставку, в Национальной Галерее. Это она, Флора. Только у Флоры волосы светлые…, – девушка улыбалась:
– Песня о зиме, полковник. Холода закончатся, непременно, настанет весна. Здесь, в Германии, тоже это случится.
– Пел, – усмехнулся Мишель:
– Tu sei dell'anno la giovinezza tu del mondo sei la vaghezza. В тебе вся молодость и красота мира…, Он развернул кузена за плечи:
– Иди. Это все рядом с тобой. Просто не бойся…, – Стивен, тоскливо, сказал: «Она никуда не уедет, Мишель, она…»
– Она тебя ждет, – уверил его Мишель. Дверь, неслышно, закрылась. До Мишеля донесся отзвук голоса Густи:
– Полковник! Надо спать, вы завтра…, – он заставил себя отвернуться, глядя на спящий город.
– А тебя? Что тебя ждет? – спросил себя Мишель. Он смотрел на купол Фрауэнкирхе:
– Доберись до Парижа, выполняй свой долг. Сражайся с нацизмом, с мерзавцами, как фон Рабе…, – Густи рассказала ему о «Даме с Горностаем». Мишель поморщился:
– Леонардо они не получат. Они вообще ничего не получат…, – среди работников немецких музеев ходили слухи, что в шахтах Саксонской Швейцарии и Австрии готовятся убежища для хранения украденных картин. Шедевры свозили в Германию для будущего музея фюрера, в Линце.
– По дороге нагревая руки, и собирая собственные коллекции…, – Мишель вспомнил о замке де ла Марков:
– Надеюсь, у них все в порядке. Виллем в Риме, в безопасности, а кузина Элиза и Давид? Хотя Давида не тронут, он великий ученый. И Эстер в Голландии, и дети. Надо, и о них позаботиться…, – Густи дала Мишелю маленькую карту, отметив примерное расположение шахт. Он подумал об украденной, до войны, створке гентского алтаря:
– Густи говорила, что она где-то во Франции, в Бельгии. Максимилиан в Бельгию поехал, мелкий воришка…, – Мишель, презрительно, скривился:
– Даже если они перевезут в Германию Гентский алтарь, это ненадолго, – он решил ничего не говорить Густи о рисунке. Экспертизы не проводилось, доказательства авторства ван Эйка отсутствовали.
– Сначала Париж, – сказал себе Мишель:
– Потом на запад, в Ренн. В Бретани отличные ребята, я туда до войны часто ездил. Найду знакомых, соберу отряд. Леса в тех местах непролазные. Коллекции наши с Теодором хорошо спрятаны, в долине Мерлина. Но что, все-таки, с Теодором случилось…, – он, на цыпочках, прокрался в спальню. Густи сказала, что переночует в кабинете. Мишель увидел под дверью полоску света. Мужчина, невольно, прислушался. Поняв, что девушка поет, Мишель устроился на диване, закинув руки за голову: «Все будет хорошо».
Сквозь стеклянную крышу дрезденского вокзала светило яркое, солнце. В репродукторе гремел бравурный марш. Он оборвался, голос диктора, важно сказал:
– В Берлине восемь утра. Прослушайте последние известия. Вчера наши доблестные летчики бомбили британские суда, в Северном море. На острове Крит, у мыса Спада, британская эскадра вероломно напала на крейсеры военно-морских сил Италии. В ходе неравного боя наши союзники, потеряли один крейсер…, – высокий, широкоплечий парень, с каштановыми волосами, подпирал стенку, рядом с ларьком, где торговали выпечкой.
По площади, среди торопившихся к трамваям и автобусам жителей пригородов, прогуливался наряд полиции. У парня проверили документы. Он жевал булочку, держа коричневый, бумажный пакет. Парень предъявил удостоверение цивильайрбайтера. На ломаном, с акцентом, немецком языке, он подобострастно объяснил, что получил отпуск на мебельной фабрике. Парень ехал на два дня в Нюрнберг. Поляк показал билет, в вагон третьего класса, на поезд, уходящий через сорок минут. Он посмотрел на полицейских, лазоревыми глазами:
– Я хочу побывать в колыбели рейха, увидеть стадион, где проходят партийные съезды…,– полицейские отошли. Старший по наряду, важно заметил:
– Правильно, что их привозят в Германию. Нам нужна трудовая сила. Они проникаются мощью национал-социалистской мысли…, – поморщившись, он вытер руку платком:
– Я его бумаги трогал. Все славяне, грязные свиньи. Если бы не Германия, они бы остались в навозе…, – поляк, невозмутимо, покуривая дешевую папироску, кинул косой взгляд в сторону полицейских:
– Хорошо, что когда Мишель уезжал, их здесь не было. Два поляка на одном вокзале. Конечно, ничего подозрительного, но все равно, так лучше. Я от Густи заразился, – Стивен поймал себя на улыбке.
Они с Густи посадили кузена на первый состав до Франкфурта. Оттуда Мишель ехал на бывшую французскую границу, в Саарбрюкен:
– Я воевал в тех местах…, – Мишель устроился в пустом вагоне, на деревянной лавке, – найду, как через границу перебраться. Впрочем, никакой границы нет. Дальше Франция…, – голубые глаза блеснули теплом, – дальше я дома…, – Густи, строго сказала:
– Во Франкфурте с вокзала не уходи. Большие города кишат патрулями. В Саарбрюкен поезжай местными поездами, так безопасней. Здесь бутерброды, с ветчиной, сыром, бутылка пива…, – Стивен и Мишель, на прощание, обнялись. По дороге к вокзалу, Мишель, быстро рассказал Стивену, что после Парижа намеревается отправиться в бретонские леса, собирать отряд сопротивления.
– Я ночью все продумал, – заметил кузен, – вы долго спать не ложились…, – Мишель увидел, как покраснел полковник.
Они стояли у входа на вокзал, Густи отправилась покупать билеты. Мишель опустил глаза к скромному саквояжу девушки. Стивен забрал багаж в передней квартиры. Мишель пил кофе, на кухне. Густи оглядывала старую, сделанную до прошлой войны мебель:
– Я здесь родилась, – тихо сказала девушка, – выросла. Знаешь…, – она взяла Стивена за руку, – Генрих меня который год уговаривает покинуть Германию…, – на длинных ресницах повисла маленькая слеза.
В саквояже лежала кое-какая одежда, и заметки Густи по ван Эйку. Стивен отказался от плана миновать границу пешком:
– Это опасно, – ночью, он сидел с Густи на диване, в кабинете, – если бы я был один…, – от нее до сих пор пахло растворителем. У нее были мягкие, розовые губы, теплые волосы, она часто, жарко дышала:
– Я не могла с места сдвинуться, когда тебя перед Мадонной увидела…, – Густи свернулась в клубочек, устроившись у него под боком, – но я не думала, что и ты тоже…, – Стивен рассмеялся:
– Я заметил твои значки, и сказал себе: «Она такая же, как и все остальные, здесь»…, – он целовал пятна краски на длинных пальцах:
– Но потом понял, что нет…, – Стивен рассказал ей об Изабелле. Густи сглотнула:
– Мне очень жаль, милый…, – потянувшись, она взяла его лицо в ладони: «Но теперь я рядом, и так будет всегда».
Впереди лежали выходные, у Густи была библиотечная неделя, а потом ее ждали в Польше.
– Не дождется, – Густи, мрачно, перебирала фотографии из Аушвица, – вот он, мерзавец. Непонятно, как у Генриха могут быть такие старшие братья…, – Отто фон Рабе смотрел со снимка стеклянными, надменными глазами:
– Он медицинским блоком заведует, в лагере, а до этого в Дахау работал, – Густи скривила губы:
– Их банду повесят, Стивен, я верю. Но не вся Германия на них похожа…, – Густи принесла атлас. Они склонились над картой южной границы рейха. Боденское озеро отделяло страну от Швейцарии.
– Не будет ничего странного, если я туда поеду, – заметила девушка:
– Июль, мне захотелось отдохнуть, перед командировкой. Библиотечная неделя означает, что я работаю над рукописью. Можно и на пляже…, – Густи хихикнула:
– Я бывала на озере, с родителями. Там выдают лодки и яхты, напрокат. Я спортсменка, решила походить под парусом…, – лодку должны были найти в Боденском озере, перевернутой. Из Нюрнберга Стивен и Густи ехали в Ульм. Оттуда они направлялись к швейцарской границе, местными поездами.
В передней медленно тикали часы. Они стояли, держась за саквояж. Стивен смотрел в темно-голубые глаза:
– Когда все закончится, Густи…, – он поцеловал начало мягких волос, над высоким лбом, – мы приедем к тебе домой, пить кофе, и любоваться Фрауэнкирхе. Ты мне устроишь настоящую экскурсию по музею. Я, кроме Сикстинской мадонны, ничего не видел…, – он нежно стер слезу с белой щеки:
– Ты вернешься, обещаю. В ювелирную шкатулку…, – за окном били утренние колокола, всходило солнце.
Они оба отлично плавали. Густи сказала, что лодку они возьмут в Констанце, в самом узком месте озера, и переберутся на южный берег. Девушка брала купальник. Густи, покраснев, пообещала: «Я не собираюсь на тебя смотреть…»
– Придется, – весело заметил полковник, – в Швейцарии, первым делом, я навещу первую церковь, которая встретится по дороге…, – Густи волновалась, что Стивена могут уволить из авиации, за брак с подданной враждебного государства. Полковник даже закашлялся:
– Чушь, прости меня. От Генриха, конечно, рекомендательное письмо, для тебя, не получить, и от Мишеля тоже, если он во Францию направляется. Но я аристократ, и моего слова окажется достаточно…, – Стивен рассказал Густи и семье и о смерти Констанцы. Густи прижалась головой к его плечу:
– Я тебе говорила, милый. Ты больше никогда не останешься один…, – они сидели, взявшись за руки, Стивен обнимал девушку. Густи думала, что скоро война, непременно, закончится:
– Генрих говорил. Гитлер собирается напасть на Россию. И Отто упоминал об атаке. Русские разобьют Гитлера. Стивен летчик, это опасно…, – она ощутила нежный поцелуй, в щеку:
– Я знаю, о чем ты думаешь, – шепнул Стивен, – знаю, любовь моя. Обещаю тебе, мы отгоним Люфтваффе от Британии. На Лондон бомбы не упадут, а, тем более, на Дрезден…, – купив билеты, посадив Мишеля в поезд, Густи, велела Стивену ждать ее под часами.
Девушка пошла в почтовое отделение, отправлять шифрованное письмо Генриху, на безопасный ящик, в Потсдаме. Она стояла в маленькой очереди, глядя на портрет Гитлера:
– Получается, что я бегу…, Густи подавила вздох, – но мы со Стивеном любим, друг друга. Генрих хотел, чтобы девушки, в группе, уехали из Германии…, – из старого, геттингенского кружка, Густи была единственной женщиной. Генрих говорил, что в других городах страны тоже есть противники Гитлера:
– Не только молодежь, – заметил младший фон Рабе, – но и люди среднего возраста. Офицеры, государственные служащие. Мы, постепенно, организуем настоящее движение…, – Густи расплатилась за марки:
– В Лондоне есть три ван Эйка. Правда, Стивен рассказывал, что их эвакуировали. Его дядя в Британском музее работал…, – Густи лизнула клей. С марки на нее смотрели какие-то арийцы, на картине Циглера: «Я знаю языки, – подумала девушка, – я очень аккуратная. Мне найдется дело, в борьбе против Гитлера, обязательно».
Дожевав булочку, Стивен улыбнулся. Густи, с ее немецкой пунктуальностью, появилась на площади тогда, когда и обещала. Она шла к входу на вокзал, высокая, в простом, бежевом летнем костюме, с нацистскими значками на лацкане. Он вдохнул запах роз. В цветочном лотке, по соседству, подняли ставни. Продавец раскладывал влажные, белые, алые, кремовые букеты.
– В тебе вся молодость и красота мира…, – нащупав в кармане какую-то медь, Стивен указал на белую розу:
– Одну, пожалуйста…, – у продавца были веселые, в морщинах глаза. Он подмигнул Стивену:
– Подарок, молодой человек. Пусть у вас все сложится…, – девушка, независимо глядя вперед, миновала высокого парня. В руке у нее оказалась роза. Густи, остановилась у табло, Стивен оказался сзади. Девушка пристроила цветок в петлицу жакета.
Поезд подавали на третью платформу. До Нюрнберга они ехали в разных вагонах. Цивильарбайтерам запрещали путешествовать с немцами. Густи, повернувшись, увидела его глаза. Полковник, не отрываясь, смотрел на нее. Девушка, одними губами, сказала: «Люблю тебя».
– Я тоже, – прочла Густи. Они отправились на перрон, держась подальше, друг от друга.