Вельяминовы – Время Бури. Книга первая

Шульман Нелли

Часть первая

Северная Америка, лето 1936

 

 

Нью-Йорк

Девочки в школе Мадонны Милосердной носили форму. Зимой ученицам выдавали шерстяные, темно-зеленые юбки и джемперы, с белой, накрахмаленной блузкой. На свитере вышивали эмблему пансиона, щит с католическим крестом, окруженным лавровыми ветвями и девиз: «Fides, Mores, Cultura».

Летом пансионерки переодевались в хлопковые платья, кремовые, с темно-зеленой полоской, и соломенные шляпки. Марта Рихтер тоже получила форму, хотя директриса школы, мать Агнес, знала, что за Мартой скоро приезжают родители. Телеграмму из Веракруса доставили неделю назад. Мистер Рихтер с женой находились на пути в Нью-Йорк.

В школе преподавали монахини конгрегации Сестер Милосердия, основанной в прошлом веке, матерью Кэтрин Маколи. Мать Агнес иногда думала, что мать Маколи, первая настоятельница, не одобрила бы существования школы. Сестры Милосердия были призваны помогать бедным и заботиться о бесплатном образовании, а не обучать девочек, отцы которых платили по несколько тысяч долларов в год за пансион. Однако мать Агнес напоминала себе, что конгрегации нужны деньги для школ в районах, где жили действительно нуждающиеся люди, бедные иммигранты из Италии и Пуэрто-Рико. Богатые католики из Чикаго и Бостона, с удовольствием, посылали дочерей в одну из самых дорогих школ страны. Девочек в академии училось немного, не больше пяти десятков.

Школа владела участком земли на Лонг-Айленде, выходящим к океанскому заливу. Кроме белокаменного здания академии, теннисных кортов, спортивной площадки и бассейна, здесь возвели отдельные коттеджи для пансионерок. Девочки жили по двое, в просторных комнатах, с отдельными ванными и общей столовой. У каждого класса имелась матрона, надзиравшая за девочками после занятий.

В академии поддерживали строгие правила. Книги, для библиотеки, покупались по списку, одобренному его высокопреосвященством Хейсом, архиепископом Нью-Йорка. Разумеется, в академию не допускали неприличные издания, «Гекельберри Финн», или «Зов Предков». В каждом коттедже для пансионерок устроили гостиную. Девочки проводили свободное время за чтением или разговорами. Академия позволяла только католические журналы, газеты библиотека не выписывала, радио запретили. В гостиных стояли проигрыватели, но пластинки покупали классические, Баха и Моцарта. Матери Агнес даже Бетховен казался сомнительным, не говоря о Вагнере.

– Гитлер любит Вагнера, – она просматривала расписание отъездов учащихся. Занятия закончились в прошлую субботу. Нынешнюю неделю посвятили спорту и экскурсиям. Потом девочек начинали забирать родители. О том, что Гитлер любит Вагнера, мать Агнес узнала случайно, ожидая приема в канцелярии архиепископа, разговорившись с монахиней рядом, в коричневой рясе кармелиток.

Сестра Франциска вернулась из паломничества в Польшу, к Ченстоховской мадонне. Монахиня и сама родилась в польской семье, в Чикаго. Паломники пришвартовались в Бремене. По словам сестры, Франциски, они проехали по Германии, и поняли, что происходит в стране.

Мать Агнес никогда не думала о Гитлере. В католических журналах и газетах писали, что он поддерживает церковь. Ватикан заключил с фюрером конкордат, а остальное мать Агнес не интересовало. Гитлер был европейцем, а не коммунистическим варваром, как Сталин.

Она услышала от сестры Франциски об арестах священников. В Германии говорили о новой программе убийства детей, считавшихся неполноценными. Евреям запретили вступать в браки с немцами и занимать государственные посты. Монахиня вздохнула:

– В Польше шепчутся, что скоро начнется война в Испании. Начнется переворот, коммунисты вырежут католиков…, – мать Агнес перекрестилась: «Да избавит нас от такого святая Мадонна, сестра Франциска».

Она не поверила монахине. Германия была цивилизованной страной, источником просвещения, родиной Гете и Баха. У матери Агнес имелся диплом бакалавра искусств. До войны она закончила Барнард-Колледж, в Нью-Йорке. Монахиня свободно говорила на французском и немецком языках. Девушка приняла обеты, когда ее жених погиб в битве на Марне. Мать Агнес преподавала девочкам языки. Большинство учениц выбирало французский курс, считающийся более изысканным, более подходящим для юной леди из хорошей семьи.

После выпуска из школы воспитанниц ждал год путешествий с родителями, по Европе. Девушки поступали в женские колледжи, где изучали легкие, приятные дисциплины, историю искусств, языки, литературу. На студенческой скамье они выходили замуж. Более красивые быстро получали предложения. Простушкам, если за ними не маячили отцовские деньги, приходилось подождать, работая в школах или на необременительных должностях в конторах. Некоторые девушки поступали в университет Джона Хопкинса, в Балтиморе, лучшую школу медицины в Америке, или технологический институт Массачусетса. Однако в академии Мадонны Милосердной таких учениц не водилось. В школе преподавали математику, физику и химию, но больше внимания уделяли изящным искусствам.

После приема у архиепископа, директриса зашла в собор Святого Патрика. В академии была часовня, девочки пели в хоре, но раз в месяц, в воскресенье, учениц обязательно привозили на мессу в главную католическую церковь страны. Мать Агнес присела на деревянную скамью, перебирая четки:

– Это слухи. Сестра Франциска сама призналась, что плохо владеет немецким языком. Она просто что-то не поняла. Мистер Гитлер, законно избранный глава государства, а не какой-то революционер, вроде Ленина или Сталина. Он культурный человек, и не будет преследовать церковь. Он из Австрии, он католик. Слухи, – твердо повторила сестра Агнес, перекрестившись на статую Мадонны:

– Даже в Америке, что только не болтают. Якобы в интернатах для индейских детей малышам запрещают на своих языках говорить, бьют, насильно крестят…, – мать Агнес всегда говорила монахиням, что к Иисусу человек должен прийти сам.

– Не может быть такого. Государственные учреждения создавали, чтобы индейцы могли получить образование. Как вообще можно бить детей? – она покачала головой. В школе Мадонны Милосердной девочек наказывали лишением экскурсий и дополнительными диктантами. Нужды в таких мерах обычно не возникало. Воспитанницы происходили из хороших, достойных семей, где дочерей учили аккуратности и послушанию.

Мать Агнес внесла в календарь дату приезда супругов Рихтер. Начальница достала папку Марты. Оценки у девочки были отличными. Она преуспевала в языках, музыке, и, неожиданно, в математике. Преподаватель написал, что мисс Рихтер занималась дополнительно, по университетскому учебнику.

– Первое причастие она в Швейцарии примет, – мать Агнес поднялась, – говорят, замечательная страна. Отличный воздух, горы, озера. Здесь, на Лонг-Айленде, тоже здоровый климат. У нас рядом океан, летом свежо, – лето, в Нью-Йорке, обычно было влажным, удушающим.

Сегодня младшие классы, по расписанию, шли в бассейн. Старших девочек мать Агнес и другие монахини везли в город. У них был намечен обычный врачебный осмотр, всегда проходивший в конце года. Потом учениц вели в Музей Естественной Истории, осматривать новую диораму африканской природы.

– Погуляем в Парке, – ласково подумала мать Агнес, – девочки мороженого поедят, вафель…, – родители оставляли ученицам карманные деньги. Открыла сейф, директриса, аккуратно, сверяясь по списку, поданному матронами, отсчитала купюры. После музея девочки получали на руки доллары и могли потратить деньги на лотках в Центральном Парке. В магазины воспитанниц не водили. Если ученица нуждалась в новом гребне, чулках, или белье, заказы выполняла матрона. Помада и румяна в школе запрещались, но мать Агнес знала, что, готовясь к выезду в город, некоторые девочки припрятывают в сумочки косметику, привзенную из дома. Мать Агнес помнила, как покойный жених катал ее на лодке, тоже в Центральном Парке.

– Двадцать три года прошло, – поняла монахиня, – мне за сорок. Иисус, – она перекрестилась, – упокой душу Фрэнка в обители своей, позаботься о нем…, – той весной, в Центральном Парке цвела сирень, а мать Агнес еще звали Агнессой. Она тогда тоже красила губы.

Директриса вышла из кабинета:

– Не надо их ругать. Они молодые девушки, пусть радуются…, – монахиня спустилась вниз.

Девочки стояли в парах, по возрасту. Мать Агнес нашла глазами бронзовые косы мисс Рихтер. Полюбовавшись прямой спиной девочки, монахиня, озабоченно, подумала:

– Она маленькая для своего возраста. Даже до пяти футов не дотягивает. Отец ее высокий. Хотя доктор Горовиц говорит, что с ней все в порядке, и в спорте она преуспевает…, – мисс Рихтер была капитаном команды по хоккею на траве, играла в теннис и отлично плавала.

– Подрастет, – решила мать Агнес: «Станет девушкой, и вытянется. Такое часто бывает». Академия пользовалась услугами известного детского врача, доктора Хаима Горовица. Девочек везли к нему в кабинет, на Пятую Авеню.

– Даже если не вырастет, – мать Агнес вышла вслед за ученицами на ухоженный двор, где стоял школьный автобус, – все равно, она очень хорошенькая. Сделает отличную партию в Швейцарии, выйдет за бизнесмена, промышленника, аристократа…, – девочки рассаживались по местам. В автобусе повеяло сладковатым запахом жевательной резинки. В академии жвачку, как и кока-колу, запрещали. Мать Агнес, неохотно, позволяла воспитанницам несколько пластинок во время поездок в город. Иначе девочки в один голос начинали жаловаться на тошноту.

Она обвела глазами ровные ряды соломенных шляпок. Мать Агнес подумала о своем первом бале, за год перед войной, в отеле Уолдорф-Астория, где она танцевала с покойным Фрэнком. Она помнила девушек в светлых, весенних платьях, изящно причесанные головы, украшенные цветами, юношей во фраках. Перед ее глазами встали фотографии изрытых снарядами полей во Франции, раненые на госпитальных носилках. Мать Агнес, сама не зная зачем, попросила:

– Иисус, только бы не случилось больше войны. Хотя с кем воевать, мы в европейские дела не вмешиваемся…, – она напомнила девочкам:

– От приемной доктора Горовица до музея мы пойдем пешком. Не забывайте о правилах поведения на улице, юные леди. Держим осанку, и, конечно, никакой, – мать Агнес неодобрительно поморщилась, – жвачки. В парке вы получите карманные деньги…, – девочки захлопали в ладоши. Автобус выехал в украшенные гербом школы, кованые ворота.

На утреннюю молитву, в синагогу Зихрон Эфраим, доктор Хаим Горовиц ходил пешком. Он жил на Вест-Сайд, синагога размещалась на другой стороне Манхэттена, однако доктор Горовиц всегда говорил, что врач должен не только советовать пациентам вести здоровый образ жизни, но и сам придерживаться таких принципов.

Миньян начинался в семь утра. Многие дети торопились в школы. Доктор Горовиц приподнимал шляпу, раскланиваясь со знакомыми малышами. Он всегда, был ласков и терпелив на осмотре, и славился легкой рукой. Даже после уколов маленькие пациенты не плакали. В медицинском кабинете Хаим устроил игровую комнату. В потрепанном, докторском саквояже лежал пакетик леденцов.

– Немного сладостей, – улыбался доктор Горовиц, – еще никому не повредили. Тем более детям, аккуратно чистящим зубы.

Он сверился с блокнотом. Сегодня день был легким, без операций. После миньяна он принимал девочек из школы Мадонны Милосердной, а потом шел на вокзал Гранд-Централ, встречать младшего сына. Меир приезжал экспрессом из столицы. Хаим отменил вечерних пациентов. Доктору хотелось побыть с мальчиком. Он провел рукой по еще густым, светлым, поседевшим волосам.

– Пятьдесят шесть, – подумал он, – я выгляжу моложе. Внук осенью появится, или внучка…., – он решил выпить еще чашку кофе. Хаим, согласно правилам, не завтракал перед молитвой. Минху он читал у себя в кабинете, а на вечернюю службу тоже заглядывал в Зихрон Эфраим, когда у него оставалось время после приема или операций. Старики, ходившие на молитву, советовались с ним о болезнях. Хаим, вспоминая отца, внимательно их выслушивал. Доктор Горовиц, называл их стариками, иногда напоминая себе, что и он сам немолод. Рав Горовиц, весело, говорил:

– Я тоже когда-нибудь стану стариком, милый. И я, и ты, и Натан, и даже мама твоя и сестры…, – на кухне было чисто. Миссис Якобсон, приходящая кухарка и уборщица, вчера приготовила обед, оставив тарелки в рефрижераторе от General Electric. Открыв дверцу, Хаим посмотрел на салаты, холодного цыпленка и шоколадный, немолочный торт. Он соблюдал кашрут, на Манхэттене такое было легко. Вокруг Центрального Парка красовалось два десятка кошерных ресторанов.

– Пойдем с Меиром к Рубену, на Пятьдесят Восьмую улицу – весело подумал Хаим, – поедим солонины, хлеба ржаного, огурцов…, – после смерти жены он с детьми, по воскресеньям, всегда обедал у Рубена. Даже когда они выросли, на каникулах, Хаим водил в ресторан всех троих. В Нью-Йорке учился только старший, Аарон. Эстер и Меир уехали, дочь в Балтимор, в университет Джона Хопкинса, а младший сын, в Гарвард.

Аарон, на следующей неделе, возвращался домой. Получив звание раввина в Еврейской Теологической Семинарии, старший сын отправился в Палестину, учиться в ешиве Судаковых. Ешиву так называли до сих пор, хотя покойный Бенцион, подумал доктор Горовиц, после бар-мицвы ни разу не переступал ее порога.

– Словно с вином, – Хаим достал из шкафа старую, медную турку, – мы давно землю Маншевицам продали, при жизни папы с мамой, а все равно, каждый раз я в кошерном магазине слышу: «Вино Горовицей». Маншевицы, наверное, обижаются…, – точной рукой врача Хаим насыпал ровно столько кофе, сколько он любил.

Землю рав Джошуа продал после хупы Натана. Женившись на одной из Бергеров, сын остался в Святой Земле. Хаим собирался изучать медицину.

Доктор Горовиц стоял над газовой плитой. Он был в отца, невысокий, легкий, и глаза у него тоже оказались серо-синие.

– У Меира с Эстер похожие, – он вылил кофе в чашку, – но только у Эстер светлые волосы. Мальчики темноволосые. Меир в меня, маленького роста, а Эстер с Аароном в мать пошли, высокие…, – он прошел в гостиную.

Доктор Горовиц, иногда, спрашивал себя, для чего ему нужна квартира в десять комнат, с двумя балконами, выходящими на Центральный Парк, со столовой, где могло усесться полсотни человек, с мраморными каминами, и тремя ванными. Воздух охлаждался кондиционером, до войны Хаим установил телефон. После смерти Этель доктор Горовиц остался один, с тремя детьми на руках. В этой квартире он вырастил малышей, здесь умерли его родители. Хаим не мог продать апартаменты. Он утешал себя тем, что старшему сыну двадцать шесть.

– Не женился на Святой Земле, но такое не страшно. Натан женился…, – дальше Хаим обычно не думал. Ему, до сих пор, было больно.

– Женится здесь, – сказал себе доктор Горовиц, – пусть невестка сюда переезжает. Я найду холостяцкую квартирку. Возьму отпуск, поеду к Эстер, в Амстердам…, – в университете Хопкинса дочь специализировалась по акушерству и гинекологии. Год назад, едва успев получить диплом, она вышла замуж за Давида Мендеса де Кардозо.

Доктор Кардозо, не достигнув тридцати, издал пять книг, защитил докторат, и преподавал в Лейденском университете. Как и его покойный отец, Давид занимался эпидемиологией. Профессор Шмуэль Кардозо работал с профессором Говардом Рикеттсом, изучавшим пятнистую лихорадку Скалистых Гор. Риккетс и Кардозо открыли переносчика ее бактерий, древесного клеща, а потом заинтересовались тифом.

– Успели понять, что тиф передается через насекомых, – доктор Горовиц курил, глядя на фотографию дочери и ее жениха под хупой, – только не знали, через каких. Через два дня сами заразились тифом, в Мексике, и умерли. Давид в два года отца потерял. Профессор Николь только восемь лет назад получил Нобелевскую премию за исследования по тифу. Вши виноваты, кто бы мог подумать…, – доктор Горовиц болел тифом, на войне. Он пошел в армию, полевым хирургом, и участвовал в битве на Марне.

Давид обретался в Маньчжурии, изучая чуму, однако к осени, к родам жены, обещал вернуться в Амстердам.

Хаим любовался дочерью, высокой, стройной, с украшенной кружевной фатой, светловолосой головой:

– Хорошо, что ребенка увидит. Он бродяга, Давид. Впрочем, эпидемиологи должны в поле работать…, – он радовался, что у сыновей спокойные профессии. Хаим боялся, что Аарон останется в Святой Земле. Кузен Авраам Судаков уговаривал Аарона бросить ешиву, и заняться работой на земле, в кибуце.

Сын Бенциона закончил, Еврейский Университет, в Иерусалиме. Он защитил докторат, по истории, но жил в поселении Кирьят Анавим, основанном его отцом:

Аарон, весело, писал:

– Я, папа, отговорился тем, что евреи пока что ходят в синагоги, а, значит, раввины тоже нужны. Заметь, что Авраам, с его образованием, все равно водит трактор, собирает виноград, и работает на кухне, в кибуце. У них очень хорошо, особенно для детей, – писал Аарон, – маленькая Циона наотрез, отказывается, переезжать в Иерусалим, однако придется. Ей надо учиться музыке, а в кибуце только простые классы, – Ционе Судаковой исполнилось восемь лет. Девочка была двоюродной племянницей и единственной родственницей Авраама.

– Один погром в Хевроне…, – доктор Горовиц смотрел на фотографии, – и никого не осталось. Ни Бенциона, несмотря на его дружбу с арабами, ни его жены, ни родителей Ционы. Девочку, как ни странно, арабы спасли. Ей всего годик тогда исполнился. Авраам, хотя бы, не коммунист, как покойный Бенцион был. Они начнут воевать, без стычек с британцами не обойдется. Иначе государство не построить, – Хаим ездил на Святую Землю, на хупу старшего брата. Он помнил ухоженные плантации в кооперативном поселении, в Петах-Тикве, и ровные ряды беленых домов.

– Теперь они университеты открыли, и даже музыку преподают…, – Хаим, как и его покойные родители, много жертвовал на нужды сионистов. Перед шабатом они с Этель всегда клали деньги в бело-голубую копилку. Фонды шли на покупку новых земель и помощь евреям, приезжавшим в Палестину.

Он потушил папиросу в медной, чеканной пепельнице. Мебель в квартире стояла старая, времен родителей. Землю в Калифорнии продали вовремя, хотя Хаим не любил так думать. За год перед землетрясением, разрушившим город, он увез родителей на восток. Рав Джошуа и миссис Горовиц не оправились от смерти старших дочерей. Родители умерли в одну неделю.

– Сначала мама ушла, – Хаим смотрел на ровные ряды книг матери, – а потом папа, через два дня. Хоронили их вместе…, – младший сын, став юристом, работал в Федеральном Бюро Расследований, у мистера Гувера. Юноша уверял отца, что занимается исключительно бумагами. «Кузен Мэтью военный, – улыбался Меир, – а я просто клерк, папа». Доктор Горовиц хотел верить словам сына, и у него почти получалось.

– Он еще не скоро женится, – Хаим поднялся, – двадцать один год мальчику.

Он обвел глазами снимки покойных сестер. Кроме него, из детей Горовицей осталась жива только Ривка, вернее, Роксанна Горр, звезда немого кино, снимавшаяся с Чарли Чаплином. Сестре было почти шестьдесят, она четыре раза выходила замуж, не под хупой, и сейчас жила в Лос-Анджелесе, с последним мужем, продюсером.

– Надеюсь, что последним, – смешливо пробормотал доктор Горовиц, подхватывая пустую чашку, – от Ривки, то есть Роксанны, всего можно ожидать.

Он весело подмигнул Роксанне, на плакате для фильма. Сестра, в бальном платье, при жемчугах, опиралась на мраморную колонну. Из-за угла высунулся человек в индийском тюрбане, с пистолетом.

– Роксанна Горр: В погоне за бриллиантами Могола, – Хаим ласково улыбнулся. Они с Ривкой удачно продали права на экранизации романов матери. По книгам миссис Горовиц снимали звуковые фильмы. Вестерн стал очень модным жанром.

Детей у сестры не появилось, однако Хаим ездил по всей Америке на бар-мицвы и свадьбы. Дети покойных сестер давно выдавали замуж и женили потомство.

Помыв чашку, он отряхнул пиджак.

– Кто мог подумать, что нас мало останется? Я неправ, насчет Натана, – одернул себя доктор Горовиц, – несчастье случилось не потому, что он женился. Не стоило ему после смерти жены из Иерусалима уезжать, но я сам в этой квартире не мог оставаться, когда Этель не стало. А здесь дети жили. У них-то детей не родилось. Тем более, ему пост в ешиве предложили. Он в Европу и отправился. Кто знал, что война начнется? – последнее письмо от брата пришло летом четырнадцатого года, из Слуцка, где преподавал Натан.

После войны, Хаим написал на Святую Землю, раву Мельцеру, бывшему главе знаменитой ешивы, и другу Натана. Рав Мельцер еле выбрался из Советского Союза, где оказался Слуцк после переворота и гражданской войны. Рав Мельцер ответил, что летом четырнадцатого года, Натан взял отпуск, и поехал в Варшаву, но оттуда не вернулся:

– Больше, – писал рав Мельцер, – никто о раве Горовице не слышал. Ешиву с началом войны распустили, не восстановив занятия.

Рав Мельцер посоветовал доктору Горовицу читать кадиш по старшему брату в июне. Тем месяцем Хаим получил от брата последнюю весточку, двадцать два года назад.

Доктор Горовиц так и делал. Хаим спустился вниз, по широкой, гранитной лестнице. В доме, имелись лифты, но Хаим почти ими не пользовался.

Раскланявшись с консьержем, негром, пожелав доброго утра, доктор Горовиц пошел на восток, к синагоге.

Фото родителей, с президентом Линкольном, стояло у доктора Горовица в кабинете, на рабочем столе. Марта, на первом приеме, осенью, восторженно спросила:

– Ваши родители знали Линкольна? А кто они, Странник и Странница? – девочка указала на подпись. Хаим не удивился тому, что мисс Рихтер узнала президента. Портрет Линкольна печатали на пятидолларовых купюрах, и во всех учебниках истории. Он, немного, рассказал девочке об истории семьи: «Мы в Америке триста лет живем, мисс Рихтер».

Марта, сама не зная, зачем, запоминала все, что ей говорил доктор Горовиц. У девочки была отличная память. Преподаватели математики, и здесь, и в школе Бельграно, в Буэнос-Айресе, удивлялись ее способности быстро, в уме, умножать четырехзначные числа. Посмотрев на задачу, или уравнение, Марта знала, как ее решать, и никогда не ошибалась. Отец говорил ей: «Станешь инженером, как я. Или будешь заниматься языками, как мама. К ним у тебя тоже отличные способности».

Марта знала, кто такие ее родители. Мать и отец рассказывали ей о Советском Союзе, о Москве, о съездах партии и пионерских отрядах, о Красной Армии, сражавшейся против белогвардейцев, и о великих стройках. Девочка могла указать на карте, где находятся тракторные заводы, где возводятся новые города. Вечером, лежа в постели, она мечтала о времени, когда ей повяжут красный галстук пионера, когда она увидит мавзолей Владимира Ильича, а, может быть, и товарища Сталина. Родители называли его Иосифом Виссарионовичем.

Марта вспоминала о деде, герое Гражданской Войны, соратнике Ленина и Сталина, о бабушке, погибшей на баррикадах, о прабабушке, умершей в Алексеевском равелине. Девочка хотела пройти в колонне пионеров и комсомольцев по Красной Площади, строить заводы и фабрики, управлять самолетом, бороться против капитализма.

Однако пока ей надо было посещать часовню, учить Библию, носить крестик, быть всегда вежливой, улыбчивой и молчать. Марта давно к такому привыкла. В Буэнос-Айресе у нее были подруги. Девочка ездила на эстансии, проводила время на пляже, играла в теннис и каталась на лошадях. Марту в школе любили. Она была аккуратной, исполнительной, получала хорошие оценки и скромно одевалась.

На собраниях молодежной нацистской ячейки ее тоже хвалили. Марта отлично пела, играла на фортепьяно, разучивала с другими подростками «Хорста Весселя». Она помогала устраивать праздники. В ячейке отмечали день рождения фюрера, годовщину пивного путча, день матери и день труда. Марта хорошо разбиралась в музыке, и делала доклады об операх Вагнера. Она не могла вступить в Jungmädelbund, младшее отделение Лиги Немецких Девушек, часть Гитлерюгенда. Как и в партию, туда допускались только граждане Германии.

Узнав, что Марта, с родителями, возвращается в Швейцарию, руководитель ячейки выдал девочке рекомендательное письмо. Нацист хвалил фрейлейн Рихтер, как носительницу истинно арийского духа. Конверт лежал у Марты в блокноте.

В академии Мадонны Милосердной Марта ничего о Гитлере не говорила. Она была просто девочкой из Аргентины, дочерью богатого коммерсанта. Марта близко сошлась со своей соседкой по комнате, Хелен Коркоран. На рождественские каникулы девочка ездила в поместье ее родителей, тоже на Лонг-Айленде. Марта рассказывала об Аргентине, о поездках в Анды. Она пела песни гаучо, имея большой успех у молодых людей, родственников Коркоранов, собравшихся в поместье на Рождество. Она даже потанцевала.

На следующий день после Рождества, старшие Коркораны уехали на обед к соседям. Молодежь сначала играла в снежки. Когда слуги, накрыв на стол, ушли, Хелен завела патефон. Звучал джаз. Дома, в Аргентине, родители таких пластинок не держали. Фюрер был против джаза, называя его музыкой дегенератов. У Рихтеров ставили только Баха, Моцарта, Бетховена и Вагнера, истинно арийских композиторов.

Марта не знала, как танцевать под такую музыку. Брат Хелен, учившийся на первом курсе Гарварда, пообещал, что научит ее. Фредди отлично танцевал. Он, одобрительно, сказал:

– Вы быстро схватываете, мисс Рихтер. Мы с вами будем, как Джинджер и Фред. Он мой тезка, – юноша расхохотался.

О Фреде Астере и Джинджер Роджерс Марта знала. В Буэнос-Айресе родители часто смотрели американские фильмы. Впрочем, герр Рихтер, на вечеринках, говорил, что предпочитает немецкое кино. В Буэнос-Айресе показывали новые ленты из Германии. На премьерах Рихтеры всегда сидели в одном из первых рядов.

Им с Фредди Коркораном аплодировали. Танец назывался свинг, Марта его хорошо запомнила. После каникул, в академии, они с Хелен практиковались в свинге, закрывшись в спальне, напевая себе под нос. В школе преподавали танцы, но о свинге и речи быть не могло. Учительница и танго считала неприличным. Девочки могли танцевать вальс.

Марта, однажды, сказала Хелен:

– В прошлом веке вальс запрещали. И вообще, – губы цвета спелой черешни улыбнулись, – общество меняется. Раньше девушки дипломов не могли получить, – Марта пока не знала, кем хочет стать. Она колебалась между инженерией и авиацией. Отец объяснил ей, что это смежные области.

– Выучишься на летчицу, – пообещал ей Теодор, – будешь строить новые модели самолетов, испытывать машины. Когда-нибудь, – он погладил Марту по голове, – на всей земле восторжествует коммунизм, и закончатся войны. Самолеты начнут перевозить людей на большие расстояния, без остановок…, – Чарльз Линдберг только восемь лет назад, впервые, пересек Атлантику на самолете, в одиночку.

Кумиром Марты была знаменитая американская летчица, Амелия Эрхарт. Марта вырезала из газет статьи о мисс Эрхарт и складывала в особую папку. Пока через Атлантику летали только дирижабли. Рихтеры, с гордостью, говорили, что самый большой цепеллин в мире, «Гинденбург», построен в Германии.

Пасхальные каникулы Марта тоже провела у Коркоранов. Она научилась играть джаз на фортепьяно, по слуху. Молодежь устроила танцевальную вечеринку. Девочка сказала Фредди Коркорану, что, в начале лета, уезжает с родителями в Европу. Марта заметила какую-то непонятную грусть в его глазах, но только хмыкнула: «Мы сдружились, поэтому он так на меня смотрит».

Она, иногда, жалела, что у них нет родственников.

В Буэнос-Айресе Марта приглашала домой подруг, но сначала должна была предупредить родителей. Она восхищалась отцом и матерью. Девочка, иногда, думала:

– Я бы так не сумела. Никто не догадывается, что они коммунисты, из Советского Союза…, – Марта говорила об этом с матерью. Анна вздохнула:

– Ты все умеешь, милая. Ты нам очень помогаешь, запомни. Спасибо тебе…, – Анна обняла дочь. Они немножко посидели, держась за руки.

Марта решила рассказать матери о докторе Горовице.

– Они однофамильцы, – поняла девочка, – с моей бабушкой. Пусть мама знает. Я и адрес его увидела…, – адрес Марта запомнила, посмотрев на конверт, лежавший на столе врача. Доктор жил у Центрального Парка.

Девочка, в сопровождении монахини, ушла. Хаим пробормотал:

– На редкость здоровый подросток. Она маленького роста, но вытянется, – он внес измерения в папку мисс Рихтер. Девочка была ростом ровно в пять футов, и весила немногим меньше девяноста фунтов.

– В теннис играет, – вспомнил доктор Горовиц, – плавает. Она хрупкая, но сильная…, – положив в портмоне чек от директрисы, он взглянул на фотографию родителей. Семейный кинжал дочь забрала в Амстердам. Хаим улыбнулся:

– В который раз он Атлантику пересекает. Может быть, наконец-то, в Европе останется.

Запирая кабинет, он вспомнил, что мисс Рихтер уезжает в Швейцарию. Доктор Горовиц пошел к подземке. День был теплым, он остановился на углу Пятой Авеню:

– Бедный Александр в Швейцарии погиб. Четырнадцать лет мальчику было. Тетя Аталия до конца жизни не оправилась. Утонул в Женевском озере, тело не нашли. Авраам покойный по нему кадиш читал. А теперь Мэтью по отцу читает…, – полковник Авраам Горовиц сгорел заживо под Аррасом, управляя одним из первых танков.

– Одни сироты, – отчего-то подумал доктор Горовиц, – Мэтью в шесть лет отца лишился. Господи, только бы они были счастливы, – Хаим пошел на платформу четвертой линии. Он ехал на вокзал Гранд-Сентрал, встречать младшего сына.

Вагон-ресторан в «Колумбе», экспрессе из столицы в Нью-Йорк, обслуживали официанты, негры. Негром был и бармен. Ресторан, как и весь поезд, был сегрегированным. В купе висело расписание обеда. Пассажиры из цветных вагонов посещали ресторан после белых.

«Колумб» шел со скоростью восемьдесят миль в час. За большими окнами виднелись зеленые, летние поля Нью-Джерси. Шуршали газеты, пахло сигарами и кофе. В тяжелых стаканах с янтарным виски позванивали кусочки льда. Толстый ковер скрадывал шаги, бармен ловко орудовал стальным шейкером. Официанты разносили стейки, и гамбургеры с жареной картошкой. Невысокий, темноволосый молодой человек, за столиком, в углу, внимательно, с карандашом в руках, изучал какие-то бумаги. Официант заметил цифры, столбики вычислений:

– Бухгалтер, наверное. Еще и очки носит…, – на носу юноши, действительно, красовались круглые очки в черепаховой оправе. Коротко подстриженные волосы немного растрепались. Молодой человек был одет в хороший, темно-синий костюм, и рубашку с открытым воротом. Галстук он снял, засунув в карман пиджака. В ресторан разрешалось приходить без галстука, но сбросить пиджак было нельзя. Джентльмены, в общественном месте, так не поступали.

В кабинете, в Бюро Расследований, Меир трудился в одной рубашке, закатав рукава. Он, бывало, еще и клал ноги на стол. Зайдя к Меиру, на прошлой неделе, мистер Гувер застал агента в таком виде. Босс усмехнулся. Меир, вскочив, спешно проглотил жвачку. Гувер похлопал его по плечу:

– Отдыхай. Правительство США, в отличие от бывшего твоего босса, не требует, чтобы мы носили галстуки,– Гувер подмигнул ему:

– Заканчивай экспертизу. Твой бывший работодатель скоро будет знакомиться с обвинительным заключением.

В Гарварде Меир специализировался на финансовом праве. Он мог бы поступить стажером в одну из крупных адвокатских контор на Манхэттене, но юноша, на третьем курсе, на каникулах, приехал в столицу. Кузен Мэтью Горовиц, тогда лейтенант, едва закончивший Вест-Пойнт, пожал плечами:

– Не понимаю, зачем тебе это нужно. Работая на правительство, денег не сделаешь, – недовольно сказал Мэтью, – хотя бы на меня посмотри.

До войны покойный Авраам Горовиц продал имение в Ньюпорте и городской особняк, вложив деньги в акции сталелитейных и химических компаний. Вдова полковника, мать Мэтью, в игре на бирже не разбиралась. Женщина поручила управление портфелем адвокатам. Она жила в хорошем доме на Дюпонт-Серкл. Мэтью учился в Вест-Пойнте. В черный четверг, семь лет назад, Горовицы потеряли все. Дом пришлось продать за долги. Миссис Горовиц слегла с ударом, и вскоре умерла.

Мэтью, в семнадцать лет, оказался круглым сиротой, без единого цента в кармане. Учился он за счет правительства. Получив звание лейтенанта и назначение в министерство обороны, юноша снял небольшую квартирку на Дюпонт-Серкл, рядом с галереей Филипса. Меир подозревал, что отец предлагал кузену Мэтью деньги. Доктор Горовиц не играл на бирже, не покупал акции, и не пострадал от финансового краха.

– Однако Мэтью гордый, – Меир, незаметно рассматривал красивое, жесткое лицо кузена, – он никогда на такое не согласится.

Меир просто ответил:

– Мне кажется, я смогу принести больше пользы Америке, именно здесь. Мистер Рузвельт избран президентом, стране надо встать на ноги…, – Мэтью хмыкнул, но узнал, по своим каналам, когда мистер Гувер, руководитель Бюро Расследований, собирается говорить с кандидатами на должность агента. К Гуверу обычно брали людей с военным опытом, или полицейских. Меир пришел в Бюро с потрепанным, студенческим портфелем, где лежали его работы по финансовому праву, бухгалтерии и математическому анализу. Гувер посмотрел на очки, на искренние, серо-синие глаза, в длинных ресницах:

– Стрелять вас научат, мистер Горовиц. Дело наживное. Такое…, – он положил руку на стопку отпечатанных на машинке листов, – не каждый умеет.

После окончания Гарварда Меир переехал в столицу. Он делил квартиру с Мэтью. Юноши пополам оплачивали счета и приходящую уборщицу, пожилую еврейскую женщину. Миссис Зильбер относилась к ним, как к собственным внукам, готовила обеды и пекла мальчикам, как она называла Мэтью и Меира, торты. Кузен успел стать капитаном. Денег появилось чуть больше, Мэтью позволил себе маленький, подержанный форд. Они старались, в немногие совпадавшие выходные, поехать за город, на Потомак, в Мэриленд или Виргинию.

– В конце концов, – говорил Мэтью, – мы оба дышим пылью над бумагами. Надо развеяться.

Они не спрашивали друг у друга, чем занимаются, Меир предполагал, что кузен, в министерстве обороны, работает в отделе анализа информации. По субботам они ходили в синагогу, часто получая приглашения на семейные обеды к отцам незамужних дочерей. Кузен Мэтью качал головой:

– Пока я не заработаю достаточно денег, чтобы вернуть образ жизни, которым славились Горовицы, о браке не может быть и речи. Я должен обеспечивать семью, детей…, – обрывая себя, он погружался в рабочие бумаги.

Меиру было двадцать один, о женитьбе юноша не думал.

– Аарон скоро невесту найдет, – юноша, рассеянно, погрыз карандаш, – ему двадцать шесть. В синагогах не любят холостых раввинов нанимать…, – осенью у них должен был появиться на свет племянник, или племянница. Юноша весело улыбнулся: «Можно в Амстердам съездить, если мистер Гувер мне отпуск даст».

Последние полгода Меир провел в Чикаго, трудясь младшим бухгалтером в известной на Среднем Западе конторе адвоката Бирнбаума. В Бюро давно подозревали, что Бирнбаум, помимо подготовки юридических бумаг и представления в суде известных фирм, ведет серую, подпольную документацию, обеспечивая безопасность незаконных операций чикагских гангстеров.

Меир нанялся к Бирнбауму с чужим паспортом. По документам он стал мистером Фельдхаймом, выпускником школы счетоводов, уроженцем Бруклина. Мистера Фельдхайма, исполнительного юношу, с отличными рекомендациями, в конторе ценили. Меир, аккуратно, посещал утренний миньян и субботнюю службу в синагоге, куда ходил патрон. Бирнбаум был соблюдающим человеком.

В конторе работала сотня счетоводов, но Меир, попадаясь на глаза, примелькался адвокату. Бирнбаум, пару раз, поговорил с ним на идиш, остановившись у стола. Мать Меира родилась в Польше. Все дети доктора Горовица отлично знали язык.

– Вы вроде юноша сообразительный, – заметил мистер Бирнбаум, – продолжайте отменно работать, и вас ждет повышение.

Меира допустили к документам, которые видели только доверенные лица адвоката. Ночами, в дешевой комнате на Южной Стороне Чикаго, в доме, где жили еврейские иммигранты, Меир внимательно, по памяти, записывал все, что узнавал за день, в блокноты. Он и в конторе, вечером, копировал нужные сведения. Мистера Фельдхайма хвалили за усердие. Юноша появлялся на рабочем месте раньше всех и уходил позже всех. После Песаха счетовод уволился, сославшись на несчастье в семье.

Быший патрон Меира сейчас занимал камеру в тюрьме Джолиет, под Чикаго. Он знакомился с делом, в котором было три тысячи страниц.

– Бери отпуск, – велел глава бюро, – побудь с отцом, с братом…, – Меиру показалось, что Гувер еще что-то хочет сказать. Босс пожевал папиросу:

– Стрелять ты не научился, дорогой агент Горовиц. Зато калькулятором орудуешь отлично, – на столе у Меира красовалась последняя модель электромеханической счетной машинки, фирмы Монро.

Меир покраснел. Он собирался сходить в тир, но ему было неловко. Юноша с четырнадцати лет носил очки, и считал, что никогда в жизни не попадет даже в край мишени. Мэтью Горовиц стрелял отменно. Кузен, два раза в неделю, занимался в тире. Меир вырос на Манхэттене, и даже не умел водить машину. В Нью-Йорке автомобили имелись только у хозяев загородных поместий. Меир ходил в школу пешком. После занятий он играл с друзьями в Центральном Парке или пробирался, через служебный вход, в Музей Метрополитен. Меир любил живопись, особенно старых мастеров.

– Еще научат, – сказал ему глава Бюро, но, как потом понял Меир, не объяснил, кто.

Допив кока-колу, он расплатился. Меир подхватил потрепанный портфель, студенческих времен:

– Я с Хануки папу не видел. Аарон вообще два года назад в Палестину отправился.

Улыбнувшись швейцару, он сам открыл дверь ресторана:

– Надо в Европу съездить. Увидеть Эстер, Давида, родственников, в Париже, в Лондоне…, – доктор Горовиц, аккуратно, писал и во Францию, и в Англию.

– Я никогда не был в Европе, – оказавшись в пустынном вагоне, Меир посмотрел на простые, наручные часы:

– Можно вздремнуть. Я последние две недели спал по четыре часа в сутки…, – Меир не заметил невидного мужчину в темном костюме, следовавшего за ним. Мужчина методично жевал стейк в ресторане, закрывшись New York Times, посматривая на затылок Меира. Когда юноша вышел, он тоже поднялся.

Меир шел по вагону для белых, думая об отце, брате, о том, что когда-нибудь, обязательно, в Америке исчезнет сегрегация. По документам они были белыми, но доктор Горовиц никогда не скрывал, что бабушка Бет цветная.

– И мы тоже, немного, – поезд тряхнуло на стыке рельс. Пошатнувшись, Меир едва удержался на ногах. Дверь купе по его правую руку отъехала назад, юноша оказался внутри. Невидный мужчина, подняв портфель, запер дверь изнутри, ключом проводника.

Океанские корабли, прибывающие в Нью-Йорк, швартовались у причалов на реке Гудзон. На корме «Графа Савойского», в летнем солнце, развевался итальянский флаг. Над палубой метались чайки. Подняв голову, Аарон Горовиц заметил голубей, порхавших рядом.

– Недалеко от суши, – он прищурился, – небоскребы видны.

Нос корабля усеивали пассажиры с биноклями, суетились матросы. «Граф Савойский» шел медленно, маневрируя за лоцманским катером. Лайнер брал на борт почти две тысячи человек. Здесь был кинотеатр, казино, и бассейны. От Яффо до Ливорно Аарон, с кузеном Авраамом Судаковым, добирался на простом корабле. В гавани, увидев «Графа Савойского», Авраам весело сказал:

– Окунешься в роскошь, после двух лет страданий без водопровода.

Аарон подтолкнул его: «Мне кажется, из меня вышел неплохой водонос».

В кибуце Кирьят Анавим, в Иудейских холмах, под Иерусалимом, водопровода не имелось. Кирьят Анавим основал покойный Бенцион Судаков. Землю под Цфатом, раньше принадлежавшую семье, безвозмездно передали кооперативным поселениям. На месте старой плантации этрогов давно стояли дома, Иерусалим рос вширь. Очутившись в Кирьят Анавим, Аарон поинтересовался у кузена, почему они не выращивают этроги. Авраам фыркнул:

– Папа хотел свиней завести, Аарон. Ты моего отца не знал, – Авраам усмехнулся, – он считал, что синагоги отвлекают евреев от классовой борьбы. Сейчас нам важнее обретение независимости – добавил кузен, – но только рав Кук поддерживает наше стремление к созданию еврейского государства.

Когда Аарон приехал в Палестину, рав Кук был болен, и редко вел занятия в ешиве Мерказ-а-Рав. Аарон успел, немного, поучиться с ним. Он вспомнил седую бороду, маленькие, внимательные глаза, старые очки, тихий голос:

– Я знаю, что многие нам вслед плюют, считают, что мы апикойросы, отступники. Покойный рав Судаков первым дал благословение поселенцам…, – они с раввином сидели напротив друг друга, разложив на столе тома Талмуда. За открытым окном стояла полуденная, блаженная тишина Иерусалима.

Аарон, привык к автомобилям, рефрижераторам, подземке, шуму радио на Таймс-сквер. По ночам он ворочался, таким спокойным был город. В Иерусалиме машины можно было пересчитать по пальцам. На них ездили только представители британской администрации. В кибуцах старые, запыленные грузовики, возили и ящики, и людей. Аарон жил в доме Судаковых, в сердце еврейского квартала, за углом от Стены. Кузен Авраам отдал ему ключи:

– Воду придется носить из колодца. Газа нет, и электричества тоже. Дом пятнадцать лет пустует, с тех пор, как мои родители Кирьят Анавим основали.

Авраам переехал в кибуц семи лет от роду. Он рос в палатке, работал на земле, и жил в крохотной, простой комнате. На стене висел флаг сионистов, портрет Герцля и семейные фотографии. Поступив в Еврейский Университет, Авраам, все равно, не оставил кибуц. Юноша, каждые выходные, приезжал в Кирьят Анавим. Аарон, гостя в кибуце, трудился наравне со всеми, на плантациях винограда, во фруктовом саду и на первой в стране молочной ферме. Рав Горовиц научился доить коров, водить трактор и стрелять. В Кирьят Анавим, как и во всех кибуцах, создали отряд самообороны.

В иерусалимском доме стояла мебель прошлого века, фортепьяно бабушки Полины. В библиотеке Аарон нашел книги пятидесятилетней давности. Он рассматривал старые альбомы с фотографиями рава Судакова и его жены Дины. Они, немного не дотянули до ста лет. Здесь был и дедушка Аарон Корвино, переваливший за сотню, и его жена. Кузен Авраам показал раву Горовицу их могилу на христианском кладбище.

– Дедушка Аарон в нашем саду умер, – Авраам положил камешек на белый мрамор, – под гранатовым деревом. Мне отец рассказывал. Весна была, после Пурима, все цвело. Дедушка сидел на скамейке, и улыбался, а вокруг него вились голуби, – Авраам, отчего-то вздохнул:

– Дед его, тоже священник, лежит у Гефсиманского сада, – кузен помолчал, – францисканцы ухаживают за могилой.

Они с Авраамом смотрели на тонкий крест, над именами Аарона и Полины, на изящные буквы: «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь».

– Первое послание Иоанна, – сказал Авраам. Рав Горовиц, удивленно, посмотрел на кузена. Авраам рассмеялся:

– У меня докторат по истории средневековья, по крестовым походам. Я Евангелие наизусть знаю. И латынь у меня почти родной язык, как и у отца…, – Бенцион Судаков, окончив Сорбонну, защитил диссертацию по первым философам-утопистам, Томасу Мору и Кампанелле. Отец Авраама преподавал историю в первой еврейской гимназии, основанной в Палестине.

Дул теплый ветер, над Иерусалимом сияло солнце. Аарон повторил: «Кто не любит, тот не познал Бога. Это правильно, конечно».

Когда они шли по Виа Долороса к Яффским воротам, рав Горовиц спросил:

– Но хупу твой отец поставил?

Авраам развел руками:

– Дедушка Исаак еще был жив. Ему девяносто восемь исполнилось. И дедушка Аарон, и бабушки. Они папу и тетю Шуламит с младенчества вырастили, после гибели родителей. Папа просто не мог не пойти под хупу. Но это был последний раз, когда он в синагоге появился, – Авраам взглянул на кузена:

– Хорошо, что дедушка Исаак нового века не перевалил. Ему вряд ли бы понравилось, что тетя Шуламит из Вены с ребенком вернулась.

Шуламит Судакова училась в Венской консерватории, играла с оркестром Малера, но в Европе оставаться не стала, приехав обратно в Палестину с годовалым сыном, Амихаем. Об отце мальчика она ничего не говорила. Аарон видел фотографии покойного Амихая. Рав Горовиц покашлял:

– Авраам, он, как две капли воды, похож…, – Авраам Судаков кивнул:

– Похож. Одно лицо. Тетя Шуламит всегда молчала, а папа, разумеется, у нее не спрашивал. Она музыкальную школу основала, в Тель-Авиве. Амихай тоже музыку преподавал, и жена его. Они все пианисты были. И Циона будет, хотя она Бетховену предпочитает марши Бейтара, – Циона Судакова жила, с детьми кибуца, в общем доме. Учились они вместе, но к Ционе, два раза в неделю, приезжала госпожа Куперштейн, учительница музыки.

Аарон помнил высокую, сероглазую, рыжеволосую девочку, в коричневых шортах и рубашке Бейтара, молодежного крыла правых сионистов. В спальне детей кибуца висел портрет Иосифа Трумпельдора, героя сионистов, погибшего от рук арабов. Малыши сделали плакат с девизом Бейтара: «В крови и в огне пала Иудея, в крови и в огне она возродится!».

Подростков учили стрельбе из пистолета, военной дисциплине, они маршировали под барабанный бой. Госпожа Куперштейн, приехавшая в Палестину, два года назад, из Берлина, тихо сказала Аарону:

– Знаете, рав Горовиц, я видела, в Германии, штурмовиков Гитлера. Они тоже в коричневой форме ходят…, – она покачала поседевшей головой: «Не надо бы такого еврейским детям».

Аарон завел разговор с кузеном. Серые глаза Авраама похолодели:

– Здесь не диаспора, – отрезал Авраам Судаков, – здесь будущее еврейское государство. Хватит идеализма. Мой отец считал, что евреи и арабы могут жить в мире, если все станут коммунистами. Моего отца убили, арабы. Моего деда убили арабы, моего прапрадеда…, – он стал загибать сильные пальцы на больших, натруженных ладонях, – достаточно? Или бабушек прибавить, кузена Амихая и его жену? – зло поинтересовался Авраам:

– Мы должны сражаться с арабами, и освободиться от гнета британцев. Каждый еврей обязан участвовать в нашей борьбе.

За окном комнаты слышались детские голоса:

Бейтар! Из прaхa и пeплa, Из пoтa и крoви Пoднимeтся плeмя Вeликoe, гoрдoe плeмя; Пoднимутся в силe и слaвe Йoдeфeт, Maсaдa, Бeйтaр.

– Это Жаботинский написал, – вспомнил Аарон.

Зеев Жаботинский был лидером правых сионистов и кумиром Авраама Судакова.

Рав Горовиц подозревал, что в кибуце Кирьят Анавим, есть не только сады и молочная ферма. В Иудейских холмах, рядом с Иерусалимом было удобно хранить оружие и обучать добровольцев Иргуна, военизированной организации. По словам Авраама Судакова, Иргун создали для защиты еврейских поселений. Аарон сомневался, что дело ограничится только защитой, но напоминал себе, что он здесь гость.

Ему и не давали забыть. Приятель кузена Авраама по университету, поэт Яир Штерн, усмехнулся, когда Аарон, осторожно сказал:

– Мировое еврейство присоединилось к бойкоту немецких товаров, а в Палестине они продаются на каждом углу…, – сионистская федерация Германии, Англо-Палестинский банк и немецкое правительство подписали соглашение. Евреи Германии, покидавшие страну, должны были положить тысячу фунтов на счет в банке. Деньги использовались для покупки вещей, произведенных в Германии, и наводнивших Палестину. Евреи Америки, после прихода Гитлера к власти, отказывались приобретать немецкие товары.

– Не в Палестине, а в Израиле, – резко поправил его Штерн: «Нас не интересуют ваши бойкоты, Аарон. Если для освобождения от британского гнета нам придется сотрудничать с Гитлером и сражаться на его стороне, мы так и сделаем, понятно?»

– Людьми торгуете, – сочно заметил Аарон, затягиваясь папиросой. Они сидели у входа в каменный барак, над Иудейскими холмами заходило солнце. Пахло нагретой за день землей. Дети обливались водой у колодца. С фермы доносилось мычание коров, заканчивалась вечерняя дойка.

– Торгуем, – пожал плечами Авраам Судаков.

– Не забывай, нашему государству нужны люди. Молодые, здоровые еврейские юноши и девушки, а не старики, как госпожа Куперштейн и ее муж. Для этого мы ездим в Европу, выступаем перед евреями…, – Авраам подмигнул кузену: «Старики пусть едут в Америку. У вас богатая страна. Нам они ни к чему».

Вспомнив рассказы госпожи Куперштейн о Германии, рав Горовиц пообещал себе:

– Когда вернусь домой, не буду молчать. Все должны знать, что происходит, каждый еврей. Наша обязанность, помочь общинам Германии. Сказано: «Не стой над кровью брата своего».

Американское еврейство ограничивалось митингами. Осуждая Гитлера, ораторы призывали отказаться от немецких товаров.

– Этого мало, – вздохнул рав Горовиц, – пойду в «Джойнт». Папа к ним обращался, после войны, когда пытался дядю Натана найти. Евреям в Германии нужна помощь. У меня американский паспорт, я могу свободно въезжать в страну…, – он никому не стал рассказывать о своих планах, и даже отцу ничего не написал.

– Потом, – решил Аарон, – не надо, чтобы папа волновался.

Кузен Авраам плыл с ним в Ливорно. Он ехал в Рим, работать в библиотеке Ватикана. Авраам еще успевал готовить книгу о крестовых походах. Потом доктор Судаков отправлялся в Польшу, выступать перед тамошними евреями. На корабле, Аарон, смешливо спросил:

– У нас британские родственники имеются. Не выгонят тебя, из Иргуна, за коллаборационизм? – они стояли на палубе, глядя на бесконечный простор Средиземного моря.

Авраам почесал рыжие волосы. Голову он, конечно, не покрывал.

– Насколько я знаю, дядя Джон занимается европейскими делами. Очень бы не хотелось, чтобы он обратил внимание на Израиль, – кузен Авраам, упорно, назвал Палестину Израилем, и не собирался жениться, пока не увидит на своей земле еврейское государство.

– Не под хупой, разумеется, – весело заметил ему Аарон, – твой отец бы, не одобрил, – в кибуце шабат не соблюдали. Авраам отмахивался:

– Кроме рава Кука, остальные раввины мешают нашему делу. В старые времена, на Масаде, они сражались плечом к плечу, со всеми. Такое могло бы случиться и сейчас…, – он, со значением, посмотрел на Аарона. Рав Горовиц ничего не ответил.

– Не одобрил, – согласился Авраам: «Ты не представляешь себе, насколько мой отец был атеист».

Меру атеизма Бенциона Судакова рав Горовиц оценил, когда они с кузеном купались на тель-авивском пляже. Авраам объяснил:

– В моем поколении много таких юношей. Наши отцы все социалистами были. Во многих кибуцах, действительно, свиней разводили. Мне не мешает, – он похлопал Аарона по плечу: «Девушкам все равно».

Отношения в кибуце были легкие, пары сходились и расходились, приезжали гости из других поселений. Авраам, много раз, говорил раву Горовицу:

– Я бы на твоем месте не терял времени. Наши девушки другие, для них такое проще. Жениться не обязательно, здесь не Америка.

Мужчины и женщины называли друг друга не мужем и женой, а товарищами.

В Старом Городе все было иначе. Аарона, несколько раз, пытались сватать. Рав Коэн, глава сватов города, неодобрительно говорил:

– Вам двадцать шесть, рав Горовиц. В ваши годы у меня пятый ребенок родился. Не надо со свадьбой затягивать.

Оставшись один, Аарон покачал головой:

– Не могу. Папа всегда говорил, что надо ждать любви, и она придет, обязательно.

Он посоветовался с равом Куком. Наставник улыбнулся:

– Конечно. А вообще, – раввин откинулся на спинку кресла, в окно был слышен щебет птиц, – хорошо, что ты приехал, Аарон, – он помолчал: «Хорошо, когда евреи живут на своей земле».

Рав Горовиц рассматривал знакомую панораму Манхэттена, слушая крики чаек.

– Здесь тоже моя земля, – сказал себе Аарон, – здесь, в Германии. Везде, где живут евреи, везде, где я нужен…, – он подумал, что отец ждет на причале, в неизменном, сером костюме:

– Два года я их не видел. Папу, Меира…, И к Эстер не было времени заехать. Заеду,– решил Аарон, – когда в Германию отправлюсь.

Он вдохнул свежий, океанский ветер. Корабль огибал Манхэттен с юга. Аарон видел толпу людей на набережной, слышал гудки машин. Над палубой порхали белые голуби. Рав Горовиц достал из кармана крошки от хлеба. Аарон бросил их за борт, птицы захлопали крыльями, закружились над водой. «Граф Савойский» подходил к берегу.

 

Вашингтон

Второй отдел штаба армии США, занимавшийся военной разведкой, располагался в маленьких, душных комнатах, в глубинах старого здания, на Конститьюшен-авеню. Постройку возвели во время войны, как временное пристанище для разросшегося персонала штаба. Оглядывая пыльные углы и горы папок, вдоль стен в коридорах, Мэтью Горовиц напоминал себе, что нет ничего более постоянного, чем временные вещи.

Ходили разговоры, что скоро штаб переедет в новое здание, однако пока они ютились здесь, без кондиционеров, и кухни. В комнате стоял только электрический чайник. В такую погоду, подумал Мэтью, вытирая пот со лба, рефрижератор был бы уместнее. Коллега, капитан Мэллоу, перелистывал газету, положив ноги на стол.

– В Мичигане сто десять градусов, – сообщил Мэллоу, жуя жвачку, – сотни людей обращаются за медицинской помощью. Даже озера не помогают…, – Мэтью вспомнил коричневую, горячую на вид воду Потомака:

– Я хотел к океану поехать, на выходные. С отпуском Меира, с выходными можно распрощаться.

Они с кузеном оплачивали квартиру пополам, но Меир сказал, что вернется только осенью. Прикинув в уме, Мэтью понял, что придется брать дополнительные дежурства. Ему надо было рассчитаться с уборщицей, оплатить газ, и электричество. Вспомнив, что бензина в форде осталось мало, он махнул рукой: «Какой океан!».

Когда они с Мэтью уезжали на выходные, кузен, аккуратно, оплачивал свою часть расходов. Меир вообще был деликатным человеком. У доктора Горовица имелись деньги. Мэтью понимал, что кузен не бедствует, однако Меир не возражал против скромных пансионов и дешевых закусочных. Он всегда рассчитывался за бензин:

– Я не вожу машину, Мэтью. Мне неудобно, что ты за рулем.

Они ездили в Мэриленд и Виргинию. На пляже Мэтью видел компании, садившиеся в мощные катера. Он слышал смех девушек, наблюдал за их спутниками, красивыми, хорошо одетыми молодыми людьми. Он, незаметно, сжимал кулаки:

– Выскочки, дети недавних иммигрантов, водят дорогие автомобили, пьют шампанское, не считают каждый цент…, – Мэтью считал. Получая приглашения на обеды, капитан Горовиц напоминал себе, что отказываться невежливо. Визиты случались почти каждую неделю. В синагоге знали, что Горовицы пострадали от биржевого краха, но никто не подозревал, насколько.

Надо было купить цветы хозяйке дома, и почистить смокинг. Для приемов в загородных особняках требовалось такси. Мэтью никогда не садился за руль выпившим. После каждого обеда, капитан Горовиц, изучая банковский баланс, хотел зажмуриться. В конце месяца на счету оставалось не больше пары десятков долларов, хотя он отчаянно экономил, покупая самую дешевую еду. В добавление, во втором отделе никто не ходил в форме. Военным разведчикам ее не выдавали. Начальник штаба армии во всеуслышание заявлял, что небольшой департамент, пора закрыть.

– Никому они не нужны, – замечал генерал Крэйг, – Америка ни с кем не воюет, и не собирается. Доктрина вице-президента Вулфа и президента Адамса, провозглашенная президентом Монро, ясна, господа. Америка для американцев. Мы не вмешиваемся в европейские дела, а, тем более, в азиатские, – Крэйг добавлял:

– Мы защищены океанами, нам некого бояться. Мы послали войска в Европу, долг союзников велел нам оказать помощь, но больше такого не повторится.

На одежде было никак не сэкономить, но требования оставались строгими. На работе все служащие департамента появлялись в костюме. Расстегнув ворот рубашки, Мэтью распустил узел галстука. В кабинете царила невыносимая жара. Он понимал, что будущие дежурства окажутся такими же скучными, как рабочие дни. Документов поступало мало. На сводку они с Мэллоу тратили едва ли полчаса. Передав донесение, секретарю начальника штаба, они читали газеты, изредка перебрасываясь ленивыми замечаниями. Сводки поступали от военных атташе американских посольств в Европе и Азии. Мэтью, иногда, жалел, что пошел в армию. В Государственном Департаменте можно было бы быстрее продвинуться по службе. Мэллоу развеял его заблуждения. Кузен жены сослуживца трудился в Государственном Департаменте.

– Похожее болото, – сочно заметил офицер, – пока человека пошлют куда-нибудь за границу, он успеет геморрой заработать, сидя над бумагами. В точности как мы с тобой, – он широко зевнул.

Мэтью не забыл, как стрелять. Он два раза в неделю ходил в тир, и меткости, которой был знаменит в Вест-Пойнте, не потерял. Он иногда думал попросить перевод в действующую, вернее не действующую армию, но, судя по рассказам штабных офицеров, инспектировавших базы, в соединениях царила такая, же скука.

– Везде одно и то же, – Мэтью вспомнил сегодняшнюю сводку, – докладывать нечего.

Введя войска в Рейнскую область, покончив с демилитаризацией, Германия успокоилась. Судя по всему, немцы занимались только подготовкой к Олимпиаде.

– Войска, – презрительно хмыкнул Мэтью, – три батальона переправились на западный берег Рейна. Шум стоял такой, будто три армии на нем оказались, – они ожидали, что французы будут действовать. В конце концов, Германия нарушила версальские соглашения. Ничего не произошло. Британия, как выразился генерал Крэйг, пожала плечами: «Немцы зашли к себе на огород».

– Только Черчилль был против невмешательства, – Мэтью, поморщившись, отпил теплого кофе, – выступая в палате общин, он говорил, что Британия должна помочь Франции. Но в чем помогать? Французы даже мобилизацию армии не объявили, а теперь поздно спохватываться. Шахты и заводы Рура не лежат под пушками французов, а защищены штыками немецкой армии. Гитлер умный политик, надо отдать ему должное.

– Макс Шмелинг нокаутировал Джо Луиса в двенадцатом раунде, – Мэллоу закурил папиросу. В комнате запахло дешевым табаком.

– Молодец немец, я на него ставил, – Мэллоу, посчитав на пальцах, ухмыльнулся, – двадцатка в кармане. Миссис ожидает приятный сюрприз…, – они заговорили о боксе. Джо Луис был цветным. Офицеры долго спорили, кто лучше держится на ринге, цветные или белые.

– В любом случае, – подытожил Мэтью, – негры нечасто проигрывают белым. И бегают они быстрее. Хотя бы на Джесси Оуэнса посмотри…, – Мэллоу расхохотался:

– Потому, что они с плантаций удирали, до гражданской войны.

Мэллоу родился в Виргинии, предки офицера сражались на стороне конфедератов. Сослуживец этим гордился.

Больше за день ничего не произошло. После обеда принесли расшифрованные донесения из Токио. После создания в Маньчжурии марионеточного государства, японцы вели себя тихо. На совещаниях говорили, что вряд ли, в ближайшее время, можно ожидать большой войны в Китае.

– Им требовался плацдарм для нападения на Советы, – Мэтью просматривал радиограммы, – и они его получили. Островным государствам тяжело вести войну. Британия давно это поняла, и не вмешивается в европейские дела. Сталин занят своими заботами…, – из Москвы ничего интересного не сообщали. В Испании мог случиться военный переворот, сведения из Мадрида были довольно определенными. Подобное, как говорило начальство, оставалось внутренним делом страны.

– Нас такое вообще не касается, – император Хирохито назначил генерала Сиро Исии командующим отдела по предотвращению эпидемий, в Квантунской Армии. Мэтью вспомнил:

– Кузен Давид в Маньчжурии, чуму изучает. Охота человеку ездить в дикие места. Хотя он врач…, – штаб заканчивал работу ровно в пять вечера, по звонку. Мэллоу всегда торопился домой, к жене и ребенку. Он жил в пригороде столицы, в домике, купленном в рассрочку.

Мэтью пошел на Дюпонт-Серкл пешком. Вечер был жарким, на тротуарах гудела толпа. Надев легкие, шелковые платья, женщины сняли чулки. Пахло духами, над куполом Капитолия висело медное, огромное солнце. Мэтью подумал, что можно сходить в кино. Дома, с отъездом Меира, стало совсем одиноко. Подсчитав деньги в кошельке, капитан приуныл. Кино отменялось. Мэтью смотрел на девушек, стучавших каблуками по мостовым, на пробку из дорогих автомобилей, на горящие, многоцветные рекламы новых фильмов.

Когда умерла мать, дядя Хаим предложил Мэтью деньги, безвозмездно: «Мы семья, милый. К чему расчеты?». Мэтью, кадет Вест-Пойнта, отказался. Ему не хотелось чувствовать себя зависимым от родственников, пусть даже и от дяди Хаима, хотя деликатнее человека было не найти.

– Аарон с Меиром на него похожи, – засунув руки в карманы пиджака, Мэтью разглядывал бывший особняк Горовицей, – это семейное. Праведники, – зло сказал капитан Горовиц, – хорошо быть праведником с квартирой у Центрального Парка. В прошлом веке никого из них в приличное место не пустили бы. Бабушка Бет была цветная. Все об этом забыли. Как забыли о нашем доме…, – над мраморным портиком развевался красный флаг. В особняке Горовицей, с довоенного времени, размещалось сначала русское, а теперь советское посольство.

Сплюнув на мостовую, Мэтью закурил папироску. По дороге домой он прошел мимо бывшего особняка Бенджамин-Вулфов.

– Кузен Теодор его с большой выгодой продал, – Мэтью посмотрел на кованые ворота, – успел, до биржевого краха. Впрочем, у него денег достаточно. Строит виллы на Лазурном Берегу, для богачей. У всех есть деньги, кроме меня…, – он решил отправиться на Дюпонт-Серкл. В спальне он спрятал неплохой журнал, с фотографиями. Такие вещи открыто не продавали, но у Мэтью имелись знакомые среди агентов Бюро, занимавшихся рейдами на подпольные публичные дома. Мэтью не рисковал проститутками. Он был брезглив, и не хотел тратить деньги.

Не выдержав, Мэтью свернул к отелю Вилларда. Капитан Горовиц часто так делал. Он хотел посмотреть на дорогие автомобили, на уверенных мужчин, с золотыми запонками, в хороших костюмах. Они сопровождали ухоженных красавиц в шелковых платьях. Стеклянные двери крутились, к отелю подъезжали такси. На противоположной стороне Пенсильвании-авеню, Мэтью жадно разглядывал электрические огни, огромную, хрустальную люстру в вестибюле, мраморную лестницу отеля и вазы со свежими, пышными цветами.

В баре гостиницы было тихо. Официанты, негры, ловко наклоняясь над столиками, неслышно принимали заказы. Отложив The Washington Post, мужчина с темно-рыжей бородой поднес к губам тяжелый, хрустальный бокал с шотландским виски, двадцатилетней выдержки. Пахло осенью, дымом костра, палыми листьями. Высокий, красивый молодой человек, в дешевом, поношенном костюме, застыл напротив отеля. Теодор хорошо знал это голодное выражение глаз. Попросив официанта повторить выпивку, он достал блокнот. Теодор открыл страницу, испещренную цифрами, выглядевшими, как биржевые котировки. Он подчеркнул одну из строчек, серебряным карандашиком.

– Oh, what a tangled web we weave

When first we practice to deceive! – пробормотал Теодор себе под нос.

Резко повернувшись, юноша пошел на север. Янсон записал, на чистой странице блокнота, шифром: «Операция Паутина».

Немного посидев за виски, Янсон поднялся в номер. Мистер и миссис Рихтер занимали трехкомнатный люкс, на верхнем этаже отеля. С балкона открывалась панорама Вашингтона. Заходило солнце, над куполом Капитолия развевался американский флаг. Сбросив пиджак на кровать, Теодор устало закурил папиросу, облокотившись на гранитные перила.

Отсюда не было видно советского посольства, однако он помнил красное знамя над входом. Янсон закрыл глаза: «Как хочется домой».

Аргентина и Советский Союз не поддерживали дипломатических отношений. В Мексике посольство закрыли. За двенадцать лет они едва ли десяток, раз видели флаг Родины. В Буэнос-Айресе они были совсем одни, связь шла через радиограммы. Теодор каждые несколько месяцев менял дешевые квартиры в рабочих кварталах. Иногда их извещали, что в порту ожидается советский корабль. Они передавали домой отчетность, и получали московские газеты.

В Аргентине писали о великих стройках социализма, о достижениях СССР, однако ничто не могло заменить «Правды», с портретами ударников, с репортажами из Сибири и Дальнего Востока. Они читали, об открытии метрополитена в Москве, о трудовом подвиге Стаханова. Товарищ Чкалов собирался совершить перелет по «Сталинскому маршруту», из СССР в США, без посадок. Увидев глаза мужа, Анна погладила его по щеке:

– Скоро, милый. Мы добьемся торжества коммунизма, ты вернешься к авиации. Будешь возить пассажиров, – она отобрала у него газету, – испытывать новые самолеты…, – от нее пахло жасмином. Теодор вздохнул:

– Я знаю, милая. Надо работать, делать свое дело…, – он улыбнулся: «Ты пойдешь в школу, преподавать языки, заниматься с детьми…»

Оказавшись в Аргентине, они попросили разрешения, у Москвы, на второго ребенка. Малыш придал бы сеньору и сеньоре Рихтер еще больше правдоподобности. Им позволили беременность, однако ничего не получалось. Теодор, иногда, думал, что это его вина. Анне, он, конечно, ничего такого не говорил. Он никогда не спрашивал у жены об отце Марты.

– Я обещал, – напоминал себе Теодор, – я коммунист, и должен быть верным своему слову. Любой может сделать ошибку. Марта моя дочь, и так будет всегда, – она, действительно, была его ребенком.

В Москве, когда Марта была младенцем, Теодор вставал к ней, ночами, купал и менял пеленки. Дочка пошла, когда они жили в Юго-Западной Африке. Он водил ее за руки, слыша веселый, детский смех. Янсон заставлял себя не вспоминать ребенка настоящих Рихтеров, тоже девочку, двух лет от роду. Никого нельзя было оставлять в живых, от этого зависела безопасность операции и будущее страны. Он расчесывал бронзовые волосы Марты, заплетал ей косички и думал о разнесенном пулей затылке девочки. Ее мать умерла, держа ребенка на руках.

– Они не страдали, – сказал себе Теодор, – все случилось быстро. Они не поняли, что произошло. А Рихтер вообще спал.

– Моя вина, – он смотрел на вечерний, затихающий город.

Днем он вернулся с Юнион-стейшн, посадив Анну на экспресс «Колумб», отправляющийся в Нью-Йорк. Портье в гостинице Вилларда Теодор сказал, что у него назначены деловые встречи в столице. Потом он собирался присоединиться к жене.

Лето было жарким. Когда Теодор и Анна ехали с юга в Вашингтон, они часто останавливались на пляжах. «Линкольн», взятый в аренду, в Техасе, был чистым. Теодор все проверил. Вряд ли в захолустном городке Браунсвилле им бы подсунули машину с микрофонами.

Богатая пара ни у кого не вызывала подозрения. Они осматривали города по дороге, обедали в хороших ресторанах. В Чарльстоне Рихтеры сняли номер в отличной гостинице, и немного отдохнули. Они говорили о досье, поступившем из Москвы. В нем значилось около тридцати фамилий, но Теодор и Анна оставили только холостяков.

– Семейные люди опасны, – задумчиво сказала жена, – их легче разоблачить. Человек не может все время носить маску. Даже мы с тобой, – она смотрела вперед, уверенно держа руль, – иногда ее снимаем, – Теодор заметил какую-то грусть в ее серых глазах. Янсон сказал себе:

– Она устала. Нельзя все время быть в напряжении. Не надо ничего докладывать в Москву. Она отправится домой, с Мартой, отдохнет. Поживут на правительственной даче…, – дочь появилась на свет на такой даче, на Воробьевых горах. Анна собиралась поехать в родильный дом на Арбате, но схватки начались неожиданно. Им пришлось вызвать по телефону врача. Все прошло быстро, Марта родилась на рассвете, в неожиданно ясный, свежий, солнечный день начала весны. Теодор привез жене букет красных гвоздик.

Он и сейчас, на вокзале, купил ей фиалки. Теодор проверил, как она устроилась в купе первого класса. За кофе, в вокзальном ресторане, Анна указала глазами на вывеску: «Для цветных», над задней комнатой. Незаметно, под столом, пожав ей руку, Янсон сказал, одними губами: «Мы боремся и против такого, любовь моя». Они проехали южные штаты, видели уборные и фонтанчики с питьевой водой, для цветных, универсальные магазины и рестораны, с вывеской: «Только для белых». Они читали о сегрегации в Америке, но в первый раз встретились с ней воочию.

– Не в первый, – покачала головой жена, – индейцы в Аргентине не живут в городах, но к ним тоже относятся, как к скоту. В царские времена, похоже, обращались с евреями, поляками, латышами…, – они говорили дочери, что революция покончила с чертой оседлости, разрушила тюрьму народов и освободила угнетенную женщину.

– Любой человек может учиться в университете, – улыбалась Анна, – получить образование. Женщины становятся депутатами, заседают в Советах, ставят трудовые рекорды. Ты у нас будешь гражданином нового общества, милая, – она целовала бронзовые, теплые волосы.

Теодор стоял на балконе, думая о жене и Марте. Он должен был увидеть семью через несколько дней, после окончания операции.

Анна, по телефону, забронировала номер в «Уолдорф-Астории». У нее имелась доверенность, выписанная мистером Рихтером, на получение вкладов из банковских ячеек. У аргентинской конторы были счета и в Америке. Резиденты в Нью-Йорке, по документам, работали торговыми представителями. Некоторые счета закрыли. Средства лежали на складах, под видом американских товаров, отправлявшихся в Европу. Остальное получала Анна. Пакетбот из Веракруса выгрузил домашнюю утварь в Нью-Йорке, ящики ждали в порту. Груз уплывал в Ливорно, с Янсоном, а жена и дочь ехали в Гавр.

– Мы ненадолго расстаемся, – сказал себе Теодор, – до зимы. Может быть, – он вздохнул, – когда Анна отдохнет, все получится. Ей всего лишь тридцать четыре…, – он хотел еще ребенка.

В Цюрихе он открывал контору, нанимал персонал и размещал, груз в банковских ячейках. Они привозили в Швейцарию золотой запас партии, неприкосновенные средства. Они очень аккуратно, отчитывались по тратам. Драгоценности покупались с разрешения Москвы. Анна относилась к золоту и бриллиантам, как к достоянию Родины, и не считала их личным имуществом. Теодор понял, что у них и нет личного имущества, только несколько чемоданов с одеждой.

В Цюрихе его ждал французский паспорт. С ним Теодор ехал в Испанию. Их руководитель, Эйтингон, тоже летел в Испанию, под именем генерала Котова. Судя по всему, в Мадриде собиралось много представителей иностранного отдела, однако все они представлялись военными специалистами.

Составив короткий список из двенадцати человек, они передали сведения в Москву. Теодор встречался с третьим секретарем посольства, ответственным за разведывательную работу, в парке на берегу реки Потомак или в скромных ресторанах. За каждым из двенадцати установили негласную слежку. Теодор и Анна сами посмотрели на этих людей.

Он проводил капитана Мэтью Горовица до здания штаба армии, на Конститьюшн-авеню, и видел, как Меир Горовиц садится в поезд «Колумб». Теодор лично проверил их квартиру, записывая наблюдения в блокнот. То же самое сделали и с остальными десятью. Когда Анна уезжала, решение из Москвы еще не пришло.

Вернувшись с балкона в комнату, он, аккуратно, повесил пиджак на плечики. Теодор сказал жене, что Москва, скорее всего, какое-то время будет раздумывать. В конце концов, человек, которого они надеялись получить сейчас, был не однодневкой.

Разговаривая с Москвой, Теодор узнал, что для устранения Троцкого будут использоваться агенты в коммунистических кругах США и Франции. Это была его идея. Янсон, из Мехико послал радиограмму Эйтингону. Он напоминал, что Троцкий подпускает к себе только проверенных людей. Теодор все время слышал голос Анны: «Партия приняла решение, и мы должны его исполнять. Мы солдаты партии, а она не ошибается, Теодор».

– Не ошибается, – Янсон сидел на краю ванны, наполнявшейся чистой, горячей водой: «Это сантименты, слабость…, Анна права». Он вытер запотевшее зеркало.

– У меня морщины, – понял Янсон, – тридцать восемь исполнилось. Кажется, революция только вчера случилась, только вчера я Анну встретил…, – Янсон вспомнил, как они купались в Каспийском море, с матросами.

– Жара стояла, – лежа в ванной, он медленно курил папиросу, глядя в потолок, – совсем, как здесь.

Агент, которого они надеялись получить сейчас, должен был работать на будущее. В Москве знали об опытах в лаборатории Резерфорда, в Кембридже, о работе Нильса Бора, в Копенгагене, о деятельности нобелевского лауреата Гейзенберга, в Германии, об итальянском ученом Ферми. Ядерную физику ждал успех. Теодор написал Эйтингону, что рано или поздно кто-то получит действующее атомное оружие. В Советском Союзе велись подобные исследования, однако до результата было далеко.

– Все для блага коммунизма, – сказал себе Теодор, – после краха капиталистической системы гонка вооружений закончится. Пока нам надо быть начеку, мы окружены врагами. Даже в Советском Союзе есть лазутчики Запада…, – получив разрешение из Москвы на вербовку Паука, Янсон решил ничего не говорить Анне. Их направляли в Европу. Паук, после завершения операции, переходил под непосредственный надзор Эйтингона. Анна с ним бы никогда не встретилась. Янсон, после начального этапа, передавал Паука американскому отделу.

Теодор потушил окурок в серебряной пепельнице.

– Паук однофамилец ее матери, но все равно, не надо ей знать. Мало ли что. Во многих знаниях, как известно, многие печали, – он помнил тихий голос пастора на уроках Закона Божьего. Ребенком, Теодор ходил с матерью на мессу, в Риге. Янсон, иногда, ловил себя на том, что ему нравится в церкви. Он никому не упоминал о таком, даже Анне.

– Они однофамильцы, – повторил Теодор, – не родственники. Горовицей много, пять страниц в городской телефонной книге. Анна говорила, что Фрида Горовиц была единственным ребенком.

Теодор подозревал, что у половины работников иностранного отдела, есть родня за границей. Дзержинский, однажды, ядовито заметил: «У меня братья и сестры в панской Польше. Может быть, вы, товарищи, и меня отстраните от работы?».

– Дзержинский приговорил к расстрелу собственного брата, – Янсон закинул руки за голову, – за контрреволюционную деятельность. Ленин отменил приказ, велел Феликсу Эдмундовичу его отпустить. Ленин был мягким человеком, добрым…, – в иностранном отделе могли перестраховаться и отозвать Анну в Москву, не разрешив ей дальнейшую работу за границей. Теодор махнул рукой: «Эйтингон написал, что мать Анны и будущий Паук однофамильцы. Анна больше его не увидит. Никакой опасности нет».

Набросив халат, он заказал кофе в номер. Работать предстояло всю ночь. Завтра Теодор предполагал познакомиться с Пауком лично.

Мальчик в форменной курточке принес кофейник. Негр белозубо улыбнулся, приняв деньги: «Спасибо, сэр!». Теодор проводил глазами черные, кудрявые волосы под фуражкой:

– Все ради детей. Марты, этого мальчика. Чтобы они жили в другом мире, мире без войн, без угнетения…, – Теодор включил лампу под зеленым абажуром.

– Как у Владимира Ильича, – отчего-то подумал он, – в кремлевской квартире. Марта скоро пойдет в Мавзолей. Они годовщину революции в Москве встретят…, – седьмого ноября Анна готовила торжественный обед, для семьи. Они сидели с Мартой, рассказывая ей о революции и гражданской войне, о Ленине и Сталине, слушая ее восторженный голос. Теодор и Анна обещали дочери, что очень скоро она поедет в Советский Союз, и увидит, своими глазами, мощь Родины и новое, социалистическое общество. Теодор посмотрел на часы: «Анна скоро в Нью-Йорке будет».

Жену встречал гостиничный лимузин. Следующие несколько дней она занималась делами, а потом забирала Марту из школы. Включив радио, Теодор поймал Берлин. Передавали «Страсти по Матфею» Баха, дирижировал Караян. Он слушал знакомые строки Евангелия. Низкий, женский голос запел:

Erbarme dich, mein Gott, Um meiner Zähren willen!

– Сжалься над нами, Господи, – Теодор начал писать.

Паук часто проходил мимо отеля Вилларда. О его привычках доложили следившие за ним люди, да и сам Теодор в этом удостоверился. После завтрака, Теодор пошел в галерею Филипса. В первый раз Янсон навестил музей, когда проверял квартиру на Дюпонт-Серкл, где жил Паук и его дальний кузен. Второй мистер Горовиц тоже был в коротком списке, однако, они колебались.

Юноше исполнился двадцать один год. Для вербовки часто предпочиталась молодежь. Мистер Горовиц, тем не менее, занимал должность агента в Бюро Расследований, и не имел отношения к армии, или государственным секретам.

– Они ловят гангстеров, – спокойно заметила Анна, – пусть он дальше этим занимается.

Теодор с Анной, в столице, следили за людьми из списка по отдельности. Так предписывали правила безопасности. Они были супругами, но даже супруги, смеялась Анна, не могли проводить все время рядом. Теодор ходил по залам, любуясь картинами. Он думал о времени, когда мировое искусство станет доступным народу. В Буэнос-Айресе они посещали и оперу, и художественный музей, с хорошей коллекцией импрессионистов.

Герр Рихтер, правда, всегда говорил, на вечеринках, о художественном гении арийских живописцев. Герр Теодор предпочитал классическое, одобренное партией искусство. В квартире висели пейзажи родной Швейцарии и копия портрета фюрера. Немецкий культурный центр распространял репродукции среди соотечественников.

Теодор остановился перед «Завтраком гребцов» Ренуара.

Они с Анной уехали из Москвы, когда город оправлялся после гражданской войны и разрухи. На многих домах, после октябрьских боев семнадцатого года, виднелись следы пуль и снарядов. Окна заколотили, в подворотнях, у костров, спали беспризорники.

– Советский Союз позаботился о каждом ребенке, – подумал Теодор, – здесь, после финансового краха миллионы людей потеряли сбережения, остались на улице. Никого их судьба не интересовала. Взять, хотя бы Паука…, – он внимательно читал досье предполагаемого агента. Осмотр квартиры принес еще больше информации.

В гостях, Теодор и Анна всегда запоминали мелочи. Они знали, что на мелочах, и проваливаются разведчики. Перед каждой вечеринкой, они проверяли комнаты. Впрочем, у них и не было ничего подозрительного. Радиопередатчик Теодор держал в чемодане, перевозя его с квартиры на квартиру. Корреспонденцию из Москвы они, немедленно, сжигали.

Он рассматривал веселые лица, улыбки девушек на картине.

– Столица преобразилась, – Теодор помнил фотографии первомайских парадов, – москвичи катаются на лодках, дарят цветы, ходят в рестораны. Ради такого мы и сражались, – Янсон спокойно относился к вещам. На гражданской войне, он, кроме именного оружия, возил только мешок с кое-какой одеждой и брошюрами Ленина. Ему нравились счастливые лица молодежи СССР.

– Они были детьми, во время гражданской войны, – думал Янсон: «Они вошли в светлое будущее, о котором мечтали Маркс, Энгельс и Ленин. Мы сделаем все, чтобы они никогда не узнали ужаса капитализма». Когда они ехали по Америке, Теодор сказал жене:

– Я уверен, что мы скоро построим социализм во всей планете. На бутылке «Кока-колы» напишут: «Произведено народным предприятием в городе Атланта».

Он улыбнулся, вспомнив разговор. Теодор посмотрел на золотой ролекс. У него оставалось пять минут.

Теодор направился к мужской уборной:

– Интересно, чем занимаются мальчишки Воронова? Двадцать четыре им, совсем взрослые. Степан авиацией бредил. Расспрашивал меня о воздушной атаке во время антоновского мятежа. Наверное, летчиком стал. Анна их найдет, когда в Москве окажется…, – в мужской уборной было тихо, пахло сосновым освежителем воздуха.

Теодор зашел в третью кабинку справа, рядом зажурчала вода. Быстро нагнувшись, он отдал блокнот, с планом операции «Паутина». Информацию посылали в Москву. Теодор узнал бы о положительном ответе в записке на имя мистера Рихтера, оставленной у портье, в отеле Вилларда.

Подождав, пока человек из посольства уйдет, он вымыл руки. Теодор продолжил смотреть картины. Коллекция здесь была отменной:

– В Москве, тоже много импрессионистов. Когда все закончится, стану пилотом гражданской авиации, Анна пойдет преподавать, в школу. Будем каждые выходные ходить в музеи, ездить за город…

Днем он гулял по Вашингтону, думая о Пауке.

На квартире, Теодор многое понял о предполагаемом агенте. Он осматривал комнаты в кожаных перчатках, медленно, аккуратно двигаясь, прислушиваясь к шагам на лестнице. В кармане у Теодора, как мера предосторожности, лежал вальтер.

Оба Горовица работали в правительственных учреждениях, и днем дома не появлялись. Они держали уборщицу. Служба наружного наблюдения сообщила, что пожилая женщина приходит раз в неделю.

– Молодые парни, – поморщился Теодор, – могли бы и сами пол вымыть. Я все умел, в их возрасте, – мать Янсона умерла, когда мальчику было шестнадцать. Реальное училище он заканчивал круглым сиротой, бегая по частным урокам.

Теодор перебирал вещи Паука:

– Он в семнадцать матери лишился, а отца и того раньше. Если бы он жил в нашей стране, он вырос бы совсем другим. Он еще может оказаться в Советском Союзе…, – Теодор сказал Москве, что Паука на страхе не завербуешь. Шантажировать его было нечем. Любви к социализму, у него тоже, пока, не имелось. Людей с левыми настроениями в правительственные органы не нанимали. Эйтингон предложил обыграть Паука в карты. Теодор, хоть и был хорошим картежником, не согласился.

– Паук не азартен, – написал Теодор, – он холоден и расчетлив. Мы используем логику, и любовь к порядку.

Сначала они думали подвести к Пауку девушку, но в посольстве, под рукой, никого не было. Ждать они не хотели.

– Потом, – сказал себе Теодор, – мы найдем ему постоянную подругу. Девушка за ним присмотрит, – он вспомнил о тонкой стопке журналов, под матрацем в спальне Паука. Теодор покачал головой:

– Отвратительное наследие буржуазного строя жизни, эксплуатация человеческих слабостей…, – просмотрев письма из банка, Янсон узнал баланс на счету. Он понял, сколько потеряла семья будущего агента, после банковского кризиса. Он ворошил поношенные рубашки и белье, вычищенные, старые костюмы, поднимал обувь и смотрел на стертые подошвы.

У Паука, неожиданно, имелись книги.

Теодор листал старый еврейский молитвенник. Он знал, что Паук и его кузен ходят в синагогу. Кроме молитвенника, на полке стояли романы. Паук читал Хемингуэя, Фицджеральда и Джека Лондона. Рядом лежал старый сборник стихов Байрона. На первой странице, выцветшими чернилами, значилось: «Аталия Вильямсон». Это была бабушка Паука. Янсон изучил его родословную. Его деда, генерала Горовица, похоронили на Арлингтонском кладбище. Теодор хотел найти семейный альбом, но оставалось мало времени. Он махнул рукой:

– Все ясно. Его отец погиб на войне, его дядя утонул, подростком, его мать умерла. Он совсем один…, – Теодор закрыл дверь: «Ему нужна семья».

Он смотрел на коричневую, жаркую воду Потомака. К вечеру стало еще жарче.

– Он романтик, – думал Теодор, – журналы ничего не значат. Это все, – Теодор поискал слово, – временное. По ночам он читает «Великого Гэтсби», представляя себя в дорогом особняке, на Лонг-Айленде, с любимой женщиной…, – Янсон усмехнулся: «Расчетлив, но романтичен. Это нам очень на руку». Теодор знал, что Паук не станет работать из лояльности к Советскому Союзу. Юноша не был замечен в коммунистических симпатиях.

– Не надо его пугать, – написал Теодор в плане операции, – не надо относиться к нему свысока. Мы помогаем человеку, оказавшемуся в тяжелом положении.

Он шел к гостинице, вспоминая тканое, индейское одеяло, и томагавк на стене спальни. Дед Паука, генерал Горовиц, погиб на индейских войнах. Его отец тоже служил на западе. «Резервации, – вздохнул Теодор, – такая же косность, как и сегрегация. Скоро Америка станет другой, и весь мир, вместе с ней».

В гостинице его ждал неподписанный конверт. Теодор прочел записку:

– У меня деловое свидание. Я вернусь, с партнером. Поужинаем здесь. Оставьте столик в ресторане, – поклонившись, портье, немного завистливо, посмотрел вслед ухоженному, холеному немцу.

– Говорят, они грубияны, – портье поднял телефонную трубку, – колбасниками называют. Мистер Рихтер настоящий джентльмен. Я слышал, что мистер Форд, поклонник мистера Гитлера…, Правильно, стране нужна твердая рука…, – он следил за широкими плечами мистера Рихтера. Немец пересек улицу, направляясь на Конститьюшен-авеню.

Теодор отлично знал, каким путем Паук ходит с работы. У молодого человека было три костюма, серый, синий, и темно-коричневый. Сегодня он надел серый пиджак. Теодор, невольно, улыбнулся:

– Коричневый, с экономным образом жизни, Паук мог бы еще носить. А серый не будет.

Янсон, по дороге, купил кофе навынос, в бумажном стаканчике.

– В Москве, наверняка, такие стаканы есть, – подумал Теодор: «Простая вещь, а очень удобно». Кофе остыл. Янсон не хотел обжигать будущего агента.

Держа стаканчик, он остановился на углу Конститьюшен-авеню. Было без пяти пять. Из дверей штаба армии потянулись на улицу первые, слабые стайки служащих. Сначала появились секретарши, в строгих платьях, или костюмах, с маленькими сумочками, с химическими кудрями. Девушки щебетали, застегивая жакеты, подкрашивая губы, охорашиваясь.

Паук, вышел на улицу, Теодор спокойно выбросил папиросу. Дождавшись, пока юноша минует угол, Янсон вывернул навстречу. Неловко, пошатнувшись, он вылил остывший кофе прямо на пиджак и рубашку Паука.

Визитную карточку, на хорошей, дорогой бумаге, Мэтью вложил в «Прощай, оружие» Хемингуэя. За распахнутым окном спальни, выходившим на Дюпонт-Серкл, стояла жаркая, тихая вашингтонская ночь. На выходные столичные жители разъезжались из города, устремляясь к океанским пляжам, на восток. Звенели цикады. Изредка слышался шорох автомобильных шин, звук тормозов. По беленому потолку комнаты метались отсветы фар.

Мэтью сидел на подоконнике, держа на коленях раскрытую книгу. Он смотрел на огонек папиросы, на пустые, черные окна домов напротив. В глубоком, темном небе мерцал, переливался Млечный Путь.

– Я выхожу, и мы идем по коридору и я ключом отпираю дверь и вхожу и потом снимаю телефонную трубку и прошу, чтобы принесли бутылку капри бьянка в серебряном ведерке полном льда и слышно как лед звенит в ведерке…, – Мэтью читал, при свете папиросы.

В ресторане Вилларда, на крахмальной скатерти, в ведерке со льдом, стояла запотевшая бутылка «Вдовы Клико». Принесли персики и клубнику, спелые, сладкие вишни. Они ели вальдорфский салат, холодный вишисуаз, отличный, мягкий, едва прожаренный стейк. Официант подал блюдо с французскими сырами. О многих Мэтью читал, но никогда их не пробовал. На фарфоровых тарелках, рядом с ореховым пирогом, блестели шарики ванильного мороженого. Они пили шампанское. К мясу мистер Теодор заказал отличное, красное бордо, десятилетней выдержки. Перед ними поставили кофе, но не из дешевого порошка в жестяных банках, который покупал Мэтью, а в изящных, серебряных чашках. Вдохнув ароматный, горький дымок, Мэтью услышал добродушный голос:

– Кофе сварили по-итальянски, мистер Горовиц, – каре-зеленые глаза улыбались, – очень рекомендую.

К десерту полагались маленькие рюмочки с ликером, пахнувшим, горьким апельсиновым цветом. Мистер Теодор сказал, что это Grand Marnier Cuvée du Centenaire, выпущенный десять лет назад, к столетнему юбилею компании. Мэтью никогда так не обедал, даже на званых приемах. Он не увидел, как мистер Теодор расплатился. Счет не принесли к столу. Новый знакомец поднял руку: «Мистер Горовиц, вы мой гость. Я чувствую себя виноватым, из-за моей неловкости».

Серый, потертый, облитый кофе пиджак, грязную рубашку, старый галстук завернули в фирменный пакет универсального магазина «Лорд и Тэйлор». Мэтью незаметно, щупал дорогой, ирландский лен нового костюма. Галстук тоже был новым, итальянского шелка, цвета голубиного крыла, с легкой, серебристой искрой. Ботинки остались теми же самыми, поношенными. Мэтью думал, что метрдотель обратит на них внимание, однако у мистера Теодора обувь оказалась тоже не новой. В Америке любили блестящие, скрипевшие при ходьбе ботинки. Мистер Теодор, будто догадался, о чем думает Мэтью. Он заметил, изучая меню:

– Английские аристократы, мистер Горовиц, никогда не появляются в новой обуви. Ботинки разнашивает кто-то из слуг, желательно, – он смешливо поднял бровь, – под проливным дождем, в грязи. Потом их может надеть лорд.

– Дядя Джон лорд, – вспомнил Мэтью. Принесли иранскую черную икру, на поджаренном, ржаном хлебе. Мэтью соблюдал кашрут только дома. Отец ходил в ортодоксальную синагогу, но поступал точно так же. Авраам Горовиц говорил:

– На улице, на службе, мы должны быть американцами, милый мой. Горовицы здесь триста лет живут. Мы не должны отличаться от всех остальных.

Мать Мэтью родилась в Филадельфии, в старой, хорошей еврейской семье. Родственники Мэтью не ставили рождественскую елку, но не видели ничего плохого в опере, театрах и светских книгах. Мать научила Мэтью играть на фортепьяно.

Он отлично знал французский и немецкий языки, разбирался в литературе, но в генеральном штабе такое никому не было нужно. Сослуживцы ничего, кроме служебных циркуляров, и газет, не читали. Говорили только о спорте. Особой популярностью пользовались скачки и бокс. Мэтью хорошо боксировал, и еще лучше стрелял, но нельзя, же было бесконечно обсуждать лошадей и нокауты.

Когда кузен Меир переехал в столицу, Мэтью стало легче. Меир тоже много читал. Они даже сходились во вкусах. Оба любили Хемингуэя, и Джека Лондона. За книгами Мэтью представлял себя таким же, как герои романов, человеком, не знающим страха, спокойным, и уверенным. Меир улыбался: «Не надо отправляться за Полярный Круг, чтобы стать героем, Мэтью. Можно просто, честно, служить своей стране».

Мэтью тогда читал книгу об экспедиции Амундсена на Северный Полюс. Амундсен, с покойным сэром Николасом Кроу, Вороном, открыл Северо-Западный проход. Они пробрались среди льдов, на крохотном шлюпе «Йоа», с командой из шести человек.

– Посмотри, – наставительно сказал Мэтью, – Амундсен, в предисловии, пишет: «Если бы Ворон был жив, он бы, без сомнения, пошел со мной к Северному полюсу». Но все открыто, – грустно добавил Мэтью, – исследовать нечего.

Серо-синие глаза кузена опасно заблестели. Мэтью удивлялся тому, как Меир, невысокий очкарик, на вид подросток, мог, иногда, преобразиться.

– Он, наверное, похож на дедушку Меира, который в Войне за Независимость участвовал, – думал Мэтью: «Его портретов не сохранилось, а жаль. Хотел бы я на него посмотреть». Сняв очки, кузен протер стекла платком:

– Ворон, дорогой мой, не только погиб где-то во льдах, но и потащил за собой жену, оставив двоих детей сиротами, без единого цента. Он продал все имущество покойной бабушки Мирьям, далеко не бедной женщины, чтобы финансировать экспедицию на поиски корабля, который, если и дошел триста лет назад до Антарктиды, то давно лежит на дне морском!

Укоризненно покачав головой, кузен вернулся к документам. Углубившись в книгу, Мэтью вспомнил, что Ворон был женат на сестре нынешнего герцога Экзетера, леди Джоанне.

– Ушли в экспедицию и не вернулись, – он переворачивал страницы, – никто о них больше, ничего не слышал. Но тело отца Ворон привез в Англию, нашел его могилу на севере, когда с Амундсеном обретался.

Мэтью подумал о замке дядя Джона, о сталелитейных и химических заводах «К и К». Европейская промышленность от американского биржевого краха не пострадала:

– Кузену Питеру в этом году двадцать один исполняется, – Мэтью отпил темно-красное бордо, – нравится это тете Юджинии, или нет, однако она должна передать сыну управление концерном. Ее, наверное, в палате общин склоняют на все лады, – леди Юджиния Кроу была депутатом от партии лейбористов. Питер Кроу, как намекали в письмах лондонские родственники, ушел из семьи, студентом Кембриджа, из-за дружбы с сэром Освальдом Мосли. Питер стал членом «Британского союза фашистов и национал-социалистов». Юноша руководил молодежной организацией чернорубашечников, как их называли, и с родственниками связей не поддерживал.

– Интересно, – подумал Мэтью, – он может в Германию перевести производство, когда войдет в права наследования. Если он поклонник мистера Гитлера, пусть рядом обосновывается, – за обедом они с мистером Теодором о политике не говорили.

К удивлению Мэтью, человек, неловко обливший его кофе, оказался русским инженером. Мистер Теодор приехал в Америку изучать постановку дел на автомобильных заводах. Советский Союз очень интересовал прогрессивный опыт американцев. Мэтью никогда еще не встречал русских. Отец кузена Питера был русским, однако он погиб на войне. Русским был и кузен Теодор, живший в Париже. Мэтью хотел сказать об этом новому знакомцу, но вовремя прикусил язык. Отца кузена Теодора убили, на гражданской войне. Кузен, с матерью, еле выбрался из России. Он был ярым, правого толка монархистом.

– Он коммунист, – Мэтью смотрел на спокойное, красивое лицо, мистера Теодора, – не надо ему о таком знать.

Выяснилось, что мистер Теодор в партию не вступал.

– У нас демократическая страна, мистер Горовиц, – объяснил инженер, – в конституции гарантирована свобода слова, свобода печати и собраний. Я сделал хорошую карьеру, пользуясь вашим языком, будучи беспартийным человеком, – мистер Теодор трудился старшим инженером на новом, автомобильном заводе, на реке Волге. Он показал Мэтью советский паспорт и дал ему визитную карточку:

– Я провел три месяца в Детройте, мистер Горовиц, не вылезал с конвейера. Мне кажется, я заслужил отдых, – мистер Теодор рассказывал о советских стройках, о красотах страны. Юноши, ровесники Мэтью, в Советском Союзе, командовали военными соединениями, и получали под ответственность заводские цеха.

– Мы ценим молодежь, мистер Горовиц, – заметил русский, – и даем ей развиваться. Любые поездки, обучение…., – он повел рукой, – со мной здесь работала целая делегация, ребята вашего возраста, – он улыбнулся.

Мэтью понял, что такие поездки оплачивало государство, как и отдых в гостиницах на побережье, как образование, от школы до университета, или обучение языкам. Английский у мистера Теодора был отменным. До революции он закончил инженерный факультет. Мистер Теодор водил машину, и даже самолет. Мэтью знал военных пилотов. Он и сам, иногда, думал пойти в авиацию. Однако в воздушных силах царила такая же скука, как и в остальной армии. Приятель, инспектировавший авиационную базу, сказал, что, кроме одного тренировочного полета в неделю, больше ничего в войсках не происходило.

– Как и везде, – мрачно подумал Мэтью:

– Только в Советском Союзе интересно. Они строят новые города, исследуют Арктику, летают через Тихий океан…, – они с мистером Теодором говорили о литературе. Русский читал и Хемингуэя, и Джека Лондона. Они даже поспорили. Мистер Теодор сказал:

– Хемингуэй, отличный писатель. Но в его книгах, к сожалению, царит уныние. Понятно, – он курил дорогие папиросы, поблескивали золотые запонки, – после войны Европа лежала в развалинах. Молодое поколение потеряло иллюзии, ориентиры. Сейчас другое время, мистер Горовиц, – он подмигнул Мэтью, – мне еще не исполнилось сорока, но, когда я смотрю на ваших ровесников, молодых командиров, инженеров, я себя, чувствую стариком…, – мистер Теодор подарил ему журнал «СССР на стройке», на английском языке.

Они расстались у отеля Вилларда. Мистер Теодор жил в советском посольстве. Мэтью, сам того не ожидая, улыбнулся: «Это наш семейный особняк. Его до войны продали. Я в нем никогда не был».

– Приходите, – радушно предложил русский.

– Я вам все покажу. Конечно, дом перестроили, но все равно, вам бы, наверное, было интересно посмотреть. В общем, – заключил мистер Теодор, – звоните мне в любое время, – он написал телефон на карточке, автоматической ручкой Паркера, с золотым пером.

Отложив Хэмингуэя, Мэтью взял журнал. «СССР на стройке» напоминал дорогие издания, которые Мэтью видел в книжных магазинах, Atlantic Monthly, New Yorker, Town and Country. Их читали ухоженные, уверенные юноши, которым завидовал Мэтью. В журнале, тоже были молодые лица, красивые, глянцевые фотографии.

Мэтью читал о своем ровеснике. Юноша, в двадцать четыре года, руководил строительством гидростанции. Под началом у молодого инженера было три тысячи рабочих. Он нашел статью о девушке, враче, уехавшей из столицы на Дальний Восток. Она отвечала за участок размером с четверть Франции. Девушка, светловолосая, высокая, в белом халате, напомнила Мэтью кузину Эстер.

– Эстер никуда не поедет, – усмехнулся Мэтью, – откроет кабинет в Амстердаме, и будет принимать богатых пациенток. Она у Центрального Парка выросла. Дядя Хаим тоже лечит соседей. Какой Дальний Восток! Я уверен, что кузен Давид, чуму изучает не ради помощи людям, а ради Нобелевской премии. Профессор Кардозо не успел ее получить, а Давид своего добьется. Все из-за денег…, – он читал о московском метрополитене, о театрах, рассматривал фотографии ресторанов на реке, счастливых, смеющихся людей. Здесь не было нищих, или безработных, носящих на себе рекламные плакаты. Здесь, казалось, не существовало горя, несчастий и болезней.

Мэтью повертел визитную карточку. Мистер Теодор признался, что еще не видел ничего в столице. Инженер приехал из Детройта после обеда:

– И сразу вас облил, – он развел руками, – прошу прощения. Я боялся, что вы на меня в суд подадите. Я слышал, у американцев национальный спорт, судиться друг с другом. Но я обязан возместить вам ущерб, – он рассчитывался у кассы, в «Лорде и Тэйлоре».

Мэтью, конечно, не стал бы подавать на мистера Теодора в суд. Адвокаты стоили немало, а денег у капитана Горовица не водилось. Мэтью понял, что русский не интересовался тем, где работает новый знакомец.

– Он гость нашей страны, – сказал себе юноша, – надо оставить у него хорошее впечатление об американцах…, – Мэтью соскочил с подоконника. Он хотел еще раз услышать добродушный, с легким акцентом голос, увидеть каре-зеленые, веселые глаза. Мистер Теодор не был похож на отца, но почему-то Мэтью подумал о покойном полковнике Горовице. Отец очень любил Мэтью, и всегда с ним возился. Юноша, взглянул на фото, висевшее на стене. Мэтью, трехлетний, сидел на пони, отец ласково придерживал его за плечи. От мистера Теодора пахло сандалом. Мэтью помнил этот аромат, с детства. Он и сам бы покупал эссенцию, однако флакон стоил дорого. Юноша пользовался дешевой, резкой туалетной водой.

На часах было почти одиннадцать.

– В любое время, – вспомнил Мэтью, поднимая телефонную трубку, – покажу ему город. Завтра я полдня дежурю. Обыкновенная вежливость, в конце концов.

Он набрал номер, сверяясь с карточкой.

Янсон ночевал в посольстве, у телефонного аппарата. Они с третьим секретарем, пили кофе. На столе лежал советский паспорт, с вклеенной фотографией Янсона, визитные карточки, журналы, письма от несуществующей семьи несуществующего инженера.

Третий секретарь был настроен скептически.

– Не позвонит он, Теодор Янович, – сказал коллега, – зачем ему? Он обыкновенный американец, ограниченный янки. Его интересуют только деньги и бокс.

– Вы у него дома не были, Дмитрий Иванович, – уверил его Янсон, – не обедали с ним, о книгах не говорили. Это наш юноша, – Янсон положил руку на сердце, – здесь, внутри. Только он еще сам об этом не знает…, – затрещал телефон. Подняв трубку, Янсон указал собеседнику на кнопку, рядом с аппаратом. Секретарь поспешно ее нажал. Все разговоры с Пауком записывались.

Положив ноги на стол, закурив, Янсон подмигнул третьему секретарю.

– Нет, нет, мистер Горовиц, вовсе не поздно. Я рад вас слышать…, – Янсон, улыбаясь, рассказывал Пауку, что сидит над отчетом о командировке.

– Будто со своим сыном говорит, – третий секретарь поднялся. Он хотел принести еще кофе, ночь обещала стать долгой.

 

Нью-Йорк

Завизжали тормоза потрепанного форда. Столб пыли повис над вытоптанной площадкой, над высоким, мощным железным ограждением, в три человеческих роста. По верху стальных щитов шла колючая проволока. На воротах висели таблички: «Собственность Правительства США. Проход строго воспрещен».

– Мистер Горовиц, – почти ласково сказал пожилой мужчина, сидевший на месте пассажира, – за сорок футов до маневра начинаете уводить руль вправо. Резко срываете ручной тормоз, крутите руль влево. Не до отказа, пожалуйста. Просто даете направление автомобилю. Поверьте, машину и без вашего дальнейшего участия развернет. Выжимаете сцепление, отпускаете ручник, руль на место. Сцепление оставляете в покое, даете по газам, – насвистывая какую-то джазовую песенку, мистер Чарльз безмятежно закурил папироску:

– Еще раз. Называется, бутлеггерский разворот. Ваши приятели в Чикаго им хорошо владеют. Вперед, – он указал на уходящую за жаркий горизонт, пустынную дорогу.

Меир, вцепившись в руль, тяжело дышал. Его обучили водить машину ровно за день. На следующий день он приехал на пароме сюда, в Хобокен. Инструктор, мистер Чарльз, не представившийся по фамилии, ждал Меира на форде, у ворот. Меир, сначала, думал, что они будут практиковаться в Хобокене. Мистер Чарльз кивнул на место водителя:

– Повозите меня по Нью-Йорку, мистер Горовиц. Я не местный. Покажете мне город, – он улыбнулся, в прокуренные усы. У мистера Чарльза был похожий с Меиром акцент. Юноша предпочел это не обсуждать.

Машину оборудовали вторым комплектом педалей. Только благодаря этой предосторожности экскурсия не завершилась преждевременно, в приемном покое госпиталя. Мистер Чарльз требовал от Меира рассказов о достопримечательностях Нью-Йорка, мимо которых они проезжали. На форде висела табличка «Ученик». Полиция, несмотря на многочисленные остановки, и виляние машины, на них внимания не обращала.

– У нас номера, – коротко заметил мистер Чарльз, – особые.

Какие это были номера, инструктор не объяснил. Меиру вообще, мало что объясняли.

В тире с ним занимался мистер Лео, человек средних лет, с резким, бруклинским акцентом. Меир, с удивлением, заметил, что мистер Лео тоже носит очки.

– Первый раз я их надел в десять лет, мистер Горовиц,– инструктор, разложил перед Меиром целый арсенал, – но на войне они мне не помешали получить Медаль Почета. И вам не помешают, обещаю.

Меир открыл рот. Он еще никогда не видел человека, награжденного Медалью Почета. Мистер Лео не снимал старой шляпы. Под ней, как подозревал Меир, армейский снайпер носил кипу.

Со стрельбой дело пошло веселее. Меир понял, что попадает вовсе не в край мишени, а туда, куда надо. Полигон выходил на океан. Воду тоже отгородили стальными щитами. Его учили водить катер, и нырять. Плавал Меир отменно, как любой мальчишка, выросший в Нью-Йорке, но с аппаратом Рукероля никогда еще не погружался, и вообще не видел такой конструкции.

Катером, впрочем, оказалось, управлять гораздо легче, чем автомобилем. Щиты, загораживавшие акваторию, поднимались. Инструктор, обучавший Меира, позволил ему выйти в море, под наблюдением.

Меир, в двадцатый раз, повторял проклятый маневр. Все его наставники были молчаливы. Человек, сидевший в купе «Колумба», с Washington Post, тоже говорил немного. Незнакомец носил простое, старомодное пенсне и покуривал короткую трубку. Получив портфель, Меир оглянулся. Мужчина напротив, махнул рукой. Двое, в невидных костюмах вышли, дверь закрылась.

Меир не испугался. Он покраснел, как обычно с ним случалось, когда он злился. Юноша, ядовито, начал:

– Здесь территория Соединенных Штатов Америки, мистер. Я американский гражданин, извольте объясниться…, – в его руке очутилась стальная фляга с кофе. Незнакомец, весело улыбнулся:

– Прошу прощения, мистер Горовиц. Мне, то есть нам, необходимо было с вами поговорить. Наедине, без посторонних глаз и ушей. Вы присаживайтесь, – предложил мужчина в пенсне, – до вокзала Гранд-Сентрал полтора часа. У нас есть время.

Он заинтересованно, посмотрел на Меира: «Вы покраснели. Вас что-то смутило?»

– Меня смутило, – саркастически отозвался Меир, – что я до сих пор не знаю, как обращаться к вам, дорогой мистер, – человек вынул у него из рук портфель.

– Пейте кофе, – посоветовал он, – моя жена варила, утром. Александр Македонский, как известно, отбирая солдат, давал им пощечину. Покрасневших людей, он ставил в первые ряды, а побледневших…,

– Во вторые, – кофе был крепким и горьким. Вытащив из кармана пиджака пачку папирос, Меир вопросительно посмотрел на собеседника. Мужчина кивнул.

– Во вторые, – повторил Меир, – потому что такие солдаты, хоть и не бросаются на врага, очертя голову, однако и они хороши в бою. Они выносливей. Бледнеть я тоже умею, – Меир, сам того не ожидая, рассмеялся.

– Не сомневаюсь, мистер Горовиц, – одобрительно заметил его собеседник. Он представился мистером Алленом Даллесом, работником, Государственного Департамента и секретарем Совета по Международным Отношениям. Меир слышал о них, краем уха. В Совет входили и демократы, и республиканцы. Неправительственная организация, Совет, как говорили, неофициально определял внешнюю политику страны.

– Я не дипломат, мистер Даллес, – растерянно, покашлял юноша, – я агент Бюро по Расследованиям, занимаюсь финансовыми преступлениями. Мистер Гувер….,

– Мистер Гувер поддерживает наше предложение, – прервал его Даллес, – он вас порекомендовал, мистер Горовиц. Не беспокойтесь, вы вернетесь в Бюро, после отпуска. На какое-то время, разумеется, – в окне проносились мирные, сонные городки Нью-Джерси.

Юноша напротив, вежливо ждал. Даллес думал, что Гувер, конечно, прав. Глава Бюро отлично разбирался в людях.

– Жалко его отдавать, – заметил Гувер, – но чего не сделаешь, ради безопасности страны. Не смотри, что он на подростка похож. Такие люди, как он, в бою лучше, выносливей. В любом бою, – Гувер подписал приказ о переводе агента Горовица.

– С доктриной Монро мы скоро покончим, – Даллес выбил трубку, – в следующем году Япония откроет войну против Китая. Самураи побеспокоят Советский Союз, на восточных границах. Европа, мистер Горовиц, скоро вспыхнет, как сухое сено. Америка не может оставаться в стороне, нам надо подготовиться. Понадобятся надежные работники, вроде вас…, – Меир, внимательно слушал. Юноша, честно сказал:

– Я знаю языки, но, мистер Даллес, я не умею стрелять, никогда в жизни не водил машину…, – Даллес отмахнулся:

– Вас научат, мистер Горовиц. Через две недели явитесь на службу. Потратите отпуск на знакомство с новым местом работы. Семья ваша не должна ни о чем знать. Вы получите телеграмму, отзывающую вас обратно в Вашингтон, в Бюро.

– А куда я поеду на самом деле? – поинтересовался Меир.

Даллес вскинул бровь: «Вы все узнаете, в нужное время».

Ежедневные отлучки в Хобокен Меир объяснял визитами в нью-йоркское отделение Бюро. Аарон каждое утро, после миньяна, тоже куда-то уходил. Брат говорил, что работает в библиотеке Еврейской Теологической Семинарии, но Меир видел какую-то грусть в его темных глазах.

Они с отцом обедали в ресторане Рубена. Доктор Горовиц расспрашивал старшего сына о Палестине, а младшего о Вашингтоне. Отец, следующей осенью собирался навестить Эстер, в Амстердаме, где проходил международный медицинский конгресс. Дочь написала, что Давид председательствует на секции эпидемиологов.

– Можем вместе поехать, – предложил доктор Горовиц, – посмотрите на племянника, или племянницу, увидим Лондон и Париж. Если вам отпуск дадут, – торопливо прибавил отец.

– Конгресс в ноябре, после праздников, – он взглянул на старшего сына, – с общиной не должно быть затруднений. Ты отправил письма? – Аарон намеревался предложить свою кандидатуру синагогам в Нью-Йорке. Доктор Горовиц обрадовался. Хаим не хотел, чтобы сын уезжал из города.

– Эстер в Европе, Меира я не вижу, – ласково сказал он, – хотя бы ты меня не бросай.

Старший брат кивнул. Меир, краем глаза, увидел, что Аарон покраснел.

Мистер Чарльз, наконец, отпустил его, что-то пробормотав на прощанье. Меиру хотелось думать, что он услышал похвалу, однако юноша не обольщался на счет своих способностей к вождению. Он быстро добежал до простой, деревянной душевой. Для занятий Меир привез в Хобокен старые, времен Гарварда джинсы, потрепанные теннисные туфли и пару спортивных рубашек. Растираясь полотенцем после душа, Меир заметил конверт, в шкафчике. Ему предписывалось явиться на полигон через два дня, в девять вечера.

– С одним вещевым мешком, – гласил постскриптум, – и вашим паспортом.

Вещевой мешок, армейского образца, красовался рядом с его костюмом и ботинками.

– Здесь даже аэродрома нет, – подумал Меир, – наверное, на машине поедем, куда-нибудь.

Он попрощался с молчаливыми охранниками. Брат ждал его в ресторане Рубена, на ланч. Паром отходил через четверть часа. Оглянувшись, Меир увидел форд, с мистером Чарльзом за рулем. Машина выезжала из ворот.

– Садись, – велел инструктор, – подброшу. Держись крепче, – Меир едва успел схватиться за ручку над головой. Форд заревел, стрелка подобралась к восьмидесяти милям в час. Он крикнул: «Я не знал, что можно так быстро водить!»

– Тебе нельзя, пока еще, – отрезал мистер Чарльз. Машина наклонилась на крутом повороте, не снижая скорости. Меир широко улыбнулся.

В ресторане Рубена было шумно, звенел колокольчик за стойкой. Официанты разносили тарелки со знаменитыми, огромными сэндвичами, из ржаного хлеба, солонины и маринованных огурцов. Кока-колы здесь не держали. Рубен подавал имбирное пиво, и лимонад. Аарон сидел у большого окна, выходившего на Пятьдесят Девятую улицу. Мимо пробегали мальчишки-разносчики, с коричневыми пакетами. На улице царила полуденная толчея, гудели такси, автобусы были разукрашены рекламами бродвейских мюзиклов и новых фильмов.

Клерки стояли в очереди к прилавку, где делали сэндвичи на вынос, бизнесмены в шляпах, заказывали ланчи, девушки устроились стайкой в углу. Хорошенькая брюнетка глядела на Аарона. Смутившись, она отвела глаза. Шляпа раввина Горовица лежала на стуле. Темные, вьющиеся волосы прикрывала черная, бархатная кипа. Архивариус «Джойнта», с которым Аарон работал в нью-йоркской конторе, носил похожую кипу.

Не сказав ничего отцу, рав Горовиц пошел в «Джойнт», через два дня после возвращения в Нью-Йорк. Его принял вице-президент, мистер Джеймс Розенберг.

Аарон едва успел сказать, что вернулся из Палестины, где слышал о политике нацистов по отношению к евреям. Розенберг устало прервал его: «Хорошо, рав Горовиц, что вы хотите собрать деньги, в общине, для помощи евреям Германии. У нас есть фотографии, есть люди…»

Аарон откашлялся:

– Вы меня не так поняли, мистер Розенберг. У меня нет общины. Здесь, я имею в виду, – Аарон указал за окно: «В Нью-Йорке. Я хочу, – он поднял темные глаза, – работать в Германии, мистер Розенберг».

В открытое окно слышался шум автомобилей, на Пятой Авеню. Из репродуктора доносилась какая-то джазовая песенка. Розенберг помолчал: «Я позвоню членам совета, рав Горовиц. Будем говорить серьезно».

Все оказалось просто. Нацисты были заинтересованы в том, чтобы на Олимпиаду приезжали туристы. Они легко давали визы американцам, даже еврейского происхождения. В паспорте Аарона не указывалось, что он еврей, однако, как кисло, заметил мистер Розенберг, вряд ли в нью-йоркском консульстве Германии, кто-то бы принял его за китайца. Тем не менее, Аарон, при визите, кипу надевать не стал. В консульстве он впервые, не на фотографии, увидел черно-красный флаг со свастикой. В его паспорте теперь красовалась такая же свастика, на визе. Аарону было неприятно смотреть на страницу.

В августе его ждали в Hochschule für die Wissenschaft des Judentums, берлинской семинарии для раввинов. Доктор Лео Бек, глава семинарии, брал его преподавателем Талмуда. Главным местом работы Аарона становилось представительство Джойнта в Берлине. Европейская контора находилась в Париже. В Берлине Джойнт помогал немецким евреям покинуть Германию. Увидев цифры, Аарон побледнел:

– Мистер Розенберг, почему из ста тысяч человек, в городе, эмигрировало, за год, только шестьсот? Им мало запрета на профессии, мало, что у них отняли немецкое гражданство, мало законов о чистоте расы? – Розенберг курил, сидя на краю стола.

– Рав Горовиц, – зло отозвался он, – они бы уехали, поверьте, но на эмиграцию в Палестину существует квота, а наша с вами страна тоже не всем выдает визы. Ваша задача, отправить этих людей прочь из Германии, каким хотите образом.

– Но куда? – Аарон смотрел на ворох нацистских газет, на фотографию костра перед Бранденбургскими воротами.

– Наш самый опасный враг, еврей, и тот, кто зависим от него. Еврей может думать только по-еврейски. Когда он пишет по-немецки, то он лжёт, – читал Аарон. Рав Горовиц вздрогнул. Розенберг положил руку ему на плечо: «Das war ein Vorspiel nur, dort, wo man Bücher, Verbrennt, verbrennt man auch am Ende Menschen. Гейне они тоже сжигали, рав Горовиц».

– В месте, где сжигают книги, потом будут жечь и людей, – вспомнил Аарон.

Розенберг добавил:

– Куда хотите, рав Горовиц. Туда, где наших братьев примут. Подальше от подобного, – он с отвращением посмотрел на Völkischer Beobachter.

Аарон отплывал в Бремен, через два дня. Отцу он, пока, ничего не сказал. Рав Горовиц намеревался посоветоваться с младшим братом.

– Меир здесь остается…, – Аарон заставил себя не вспоминать архивные папки, над которыми он сидел в Джойнте. Мистер Левин, человек в черной кипе, трудился здесь пятнадцать лет. Он помнил отца Аарона. Доктор Горовиц приходил в «Джойнт», в надежде найти брата. Аарон читал свидетельства евреев, уехавших из Германии, пролистывал нацистские публикации, разбирался в Нюрнбергских законах. Левин педантично занимался работой, собирая документы, наклеивая новые ярлычки на папки.

Они говорили на немецком языке, Аарону надо было практиковаться. Однажды, он спросил: «Что случилось в Польше, мистер Левин?». Аарон знал, что Советская Россия и Польша воевали, но больше ничего ему не было известно. Газеты он тогда не читал. Аарону в двадцатом году исполнилось всего десять лет. Левин, оценивающе, посмотрел на него. Зашаркав куда-то в глубины большой, комнаты, пожилой человек принес потертые папки, Аарон их принял. Левин, внезапно сказал:

– Ваш отец ничего не видел, рав Горовиц. Не надо, чтобы…, – архивист повел рукой.

Он принес Аарону свидетельства людей, выживших в погромах. Рав Горовиц знал о погромах в царской России, но его мать привезли в Америку маленькой девочкой. Все предки Аарона по отцовской линии были американцами. Дойдя до середины первой папки, Аарон быстро, накинул пиджак. Он и сам не понял, как оказался на пожарной лестнице. Сидя на железной ступени, вдыхая горький дым папиросы, Аарон плакал, кусая губы. Вымыв лицо, он вернулся в кабинет. Рядом с папками стоял стакан чая, Левин надписывал ярлычок. Архивариус поднял седую голову: «В Германии случится то же самое, рав Горовиц. Если не хуже».

– Не случится, – Аарон сжал зубы: «Для этого я туда и еду, мистер Левин».

Меир влетел в ресторан, запыхавшись, сразу заметив брата. Аарон сидел, над стаканом лимонада, глядя на улицу. Меир обернулся. Красивая, высокая женщина, в летнем, серого шелка костюме, шла к Центральному Парку, неся пакет из Bloomingdales. Черные, тяжелые волосы, падали на плечи.

– Залюбовался, и есть на что, – смешливо подумал юноша, – жениться ему пора.

Свернув за угол, женщина пропала из виду. Меир остановил официанта: «Два сэндвича, со всем, что полагается, и быстрее, пожалуйста».

Он только сейчас почувствовал, что проголодался.

– И горячих сосисок, и пирожков, с картошкой и кашей, – крикнул Меир вслед официанту. Он пробрался к столику брата через обеденную толкотню ресторана.

За красной дверью салона Элизабет Арден, на Пятой Авеню, царила тишина. Легко, приятно пахло цветами, из кабинетов доносились приглушенные, женские голоса. Миссис Рихтер, позвонив из отеля «Уолдорф-Астория», записалась на парижский массаж лица, маникюр и педикюр. Клиентке предложили передать пакет из универсального магазина, на хранение в гардероб. Женщина улыбнулась: «Спасибо. Пусть побудет со мной». В пакете было белье и чулки. Под ними лежал пухлый, запечатанный конверт.

Закрыв глаза, Анна вытянулась на массажном столе. Ее переодели в шелковый халат, убрав волосы под косынку. Дела в Нью-Йорке были закончены. Из столицы пришла телеграмма. Мистер Рихтер приезжал сегодня, на вокзал Гранд-Централ, вечерним экспрессом. «Мои встречи прошли удачно, – читала Анна отпечатанные, черные буквы, – очень скучаю о вас».

Анна забрала дочь из школы, они гуляли по Центральному Парку. Анна тихо рассказывала, как они поедут в Москву, как Марта увидит Кремль и Мавзолей, как ее примут в пионеры. Дочь крепко, доверчиво, держала ее за руку. От Марты пахло чем-то детским, сладкой жвачкой, ванильным мороженым. Нежная щека разрумянилась. Анна мучительно, думала: «Все ради нее, только ради нее…, Я хочу, чтобы Марта была в безопасности».

В Bloomingdales Анна купила дочери джинсы, рубашки, платья и юбки. Марта и Анна навестили музей Метрополитен и дневное представление в зале Карнеги. Играли Чайковского. Анна рассказала, что композитор дирижировал, на открытии зала, в конце прошлого века.

– Мои встречи прошли удачно, – сильные пальцы массажистки разглаживали ее лоб, – удачно….

Москва, скорее всего, дала согласие на вербовку одного из двенадцати, но муж никогда бы не сказал об этом Анне. Правила безопасности требовали, чтобы каждый из них знал как можно меньше. Такое было важно при аресте. Медицина продвинулась далеко вперед. Под влиянием новых препаратов, скополамина, амобарбитала и тиопентала натрия человек рассказывал все, даже без применения пыток. Анна была уверена, что в Москве тоже используют лекарства. Единственное, что она могла сделать, это приложить список двенадцати к материалам, запечатанным в конверт.

В Центральном Парке они взяли лодку, Марта отлично гребла. На середине пруда они говорили о Москве, о том, что Марта увидит парад в годовщину революции. Анна смотрела на играющие бронзой волосы дочери: «Если что-то случится, ее не пощадят». Случиться могло все, что угодно. Анна не знала, зачем ее вызывают в Москву. Официально, в радиограмме, говорилось о докладе.

– Теодора отправляют в Испанию…, – они сидели в летнем кафе, за бельгийскими вафлями с шоколадом, – нас разлучают. А если в Москве видели документы отца…, – Анна была почти уверена, что, кроме Владимира Ильича, никто не подозревал о настоящем происхождении Горского.

– Почти уверена, – повторяла она себе, – но папа дружил с Иосифом Виссарионовичем. Папа и с Троцким дружил. Троцкий подписал указ о награждении Теодора…, – Троцкий подписывал указы о награждении сотен человек. Партя приговорила Троцкого к смерти. Все люди, которые когда-то с ним встречались, стали подозрительными.

– Радек, – думала она, – Каменев, Зиновьев, Пятаков, Сокольников, Бухарин. Не Бухарин. Он был любимцем Ленина, и не Каменев, он чист…, – Анна подавила желание опустить голову в руки:

– Я ночевала у Троцкого на квартире, он за мной ухаживал, когда я болела. За двенадцать лет в Москве все изменилось, – впервые поняла Анна, – все другое. Я хотела доложить о настроениях Теодора, а если он меня опередил? Но ведь он меня любит…, – слушая болтовню дочери, она заставляла себя улыбаться.

В Америке, ей начал сниться Екатеринбург. В отеле Вилларда она поднималась, накидывая халат, и выходила на балкон. Она затягивалась папиросой, глядя на огни Вашингтона. Анна вспоминала темный, душный подвал, крики людей, свист пуль и тяжелый, металлический запах крови.

– Это не я его убила, – думала Анна, – не я выстрелила в мальчика. Вокруг было много людей, во главе с отцом. Стреляли все. Это была не моя пуля…, – она слышала незнакомый, холодный женский голос:

– Искупление еще не свершилось. До него далеко…, – она не понимала, кто говорит. Перед глазами вставал серый туман. Анна, пошатываясь, обхватывала голову руками: «Не надо больше, пожалуйста». Она не знала, у кого просит пощады.

В Вашингтоне, улучив момент, Анна зашла в публичную библиотеку. Пролистав подшивки газет, она нашла объявление о рождении отца, нашла некролог, спустя четырнадцать лет. Александр Горовиц утонул в Женевском озере, во время путешествия в Европу. Тело подростка не нашли.

– Утонул, – Анна пила слабый, горький кофе в какой-то дешевой забегаловке, – чтобы стать Александром Горским.

Ее дед был генералом, дядя, старший брат отца, погиб на войне. Анна поняла, что Мэтью Горовиц, ее кузен. В Нью-Йорке, дочь рассказала ей о докторе Хаиме Горовице и даже продиктовала адрес, у Центрального Парка. Анна ласково улыбнулась:

– Однофамильцы твоей бабушки, милая. Горовицей много, – она принесла телефонную книгу из передней гостиничного номера, – полсотни страниц.

Анна еще в столице узнала и о докторе Горовице, и о его детях.

– Мой отец был американским гражданином, – думала Анна, – и я, и Марта можем получить здешние паспорта, если я заберу документы из Москвы. Если нас выпустят обратно, если Теодора не арестуют. Или меня не арестуют, или нас обоих, – она не хотела думать о таком.

– Если он донес на меня…, – Анна закрывала глаза, чувствуя его поцелуи, обнимая мужа, – но о чем доносить? Троцкий, покупал мне аспирин и поил чаем, когда мой отец погиб. Даже о таком…, – она застонала: «Я тебя люблю, люблю…». Анна надеялась, что Теодор не сообщил ничего в Москву. Глядя в его спокойные, каре-зеленые глаза, женщина напоминала себе:

– Я тоже хотела рассказать о его сомнениях. Если он меня опередил? Если он хочет отдалиться от жены с троцкистскими связями? Марта ему не дочь, по крови. Он расстреливал детей, во время антоновского восстания. Белогвардейцы его называли, Латышским Зверем. Он и глазом не моргнет, если Марта…., – Анна обрывала себя. Такое было слишком больно.

– Но ведь и я, – она кусала губы, сдерживая стон, – я стреляла в девочек, моих ровесниц, в мальчика…., – услышав тяжелое дыхание мужа, Анна позволила себе всхлипнуть. Заплакать было бы подозрительно, она так никогда не делала. Это могло вызвать у Янсона вопросы.

Поехав на Арлингтонское кладбище, Анна постояла над могилами деда, прадеда, и дяди. Женщина смотрела на шестиконечные, еврейские звезды, на даты гибели. Горовицей было много. На старом, камне, серого гранита, было выбито: «Капитан Хаим Горовиц, Война за Независимость». В темно-синем, жарком небе кружили птицы.

Анна, оглядывалась, сжимая сумочку. Она села не в первое такси, а в третье, и не стала брать машину у отеля Вилларда. Она дошла до Пенсильвании-авеню, зная, что муж может пустить за ней слежку. Женщина велела себе быть осторожной. Анна вытерла глаза: «Я давно не плакала. Теодор ничего не увидит. Я вернусь в отель раньше него».

Прищурившись, она заметила русские буквы на надгробии, православный крест, над именем. Анна прочла фамилию. Женщина сжала руки в кулаки, до боли:

– Он мне рассказывал. Его дед здесь похоронен. Его бабушка была американкой. И он американец, он родился на Панамском канале, где его отец работал инженером. То есть он русский…, – Анна помнила шуршание дождя за окном, серые, мокрые, берлинские крыши. Женщина быстро сунула руку в карман пиджака. Она вцепилась зубами в шелковый платок, сдерживая вой.

– Я плакала, – она быстро, не оглядываясь, шла к выходу, – плакала, смеялась. И он тоже. Это в первый раз случилось, у меня, у него. Не думай о нем, – велела себе Анна, – забудь. Ты его никогда не увидишь…., – она положила руку на крохотный, золотой крестик, услышав его шепот:

– Он семейный, со времен незапамятных. Возьми его, возьми, любовь моя, – у него были нежные, такие нежные руки. Она села в такси:

– Всего неделя, тринадцать лет назад. Я не хочу о нем думать, не буду. Я не знаю, где он сейчас, и никак не узнать…, – машина стояла в пробке. Анна сомкнула пальцы на изорванном, шелковом платке. Надо было купить новый, точно такой же, а чек выбросить. По дороге к отелю Вилларда, она сделала массаж лица, в салоне при универсальном магазине. Веки почти не припухли. Анне показалось, что муж ничего не заметил.

Служащая одобрительно сказала:

– У мадам почти нет морщин. Вы, наверняка, ведете очень спокойный образ жизни.

Рассчитавшись, Анна оставила двадцать процентов на чай.

Марта ждала ее в гостинице. Анна купила дочери стопку женских журналов. Марта призналась, что в школе такое чтение запрещали. Женщина просмотрела глянцевые страницы, с фотографиями голливудских звезд, и модами сезона. Марта, с открытым ртом, изучала осенние платья от Шанель. Анна, ласково, подумала:

– Пусть. Я в двенадцать лет гранки вычитывала, для «Искры». Пусть…, – перед уходом она обняла дочь. Девочка вздохнула:

– Жаль, что мы с папой расстаемся. Но ведь ненадолго, мамочка? – Марта подняла ясные, зеленые глаза. Анна проверила номер, когда вселялась. Она не была инженером, но знала, где обычно размещают микрофоны. На первый взгляд, все было в порядке, однако она предупредила дочь, что свободно говорить они могут только в парке. Сейчас опасности не было. Мистер Рихтер, бизнесмен, много путешествовал. Его дочь, конечно, скучала по отцу.

– Ненадолго, – уверила ее Анна.

Муж отплывал завтра, на «Графе Савойском», в Ливорно. Ящики с грузом и домашней утварью лежали в трюме корабля. Резиденты в Нью-Йорке продолжали содержать безопасную квартиру, и переходили под начало вашингтонских товарищей. Проводив Янсона, Анна и Марта отправлялись в Гавр, в каюте первого класса французского лайнера.

В Гавре они сходили на берег, по аргентинским паспортам, и снимали номер в гостинице. Остальное было заботой работников, ждавших на советском сухогрузе.

Поймав четвертое по счету такси, Анна велела шоферу ехать на Брод-стрит, в Нижний Манхеттен, в деловой квартал. Она договорилась о встрече с адвокатской конторой Салливана и Кромвеля, крупной и уважаемой юридической практикой.

В машине, закурив папиросу, Анна велела себе не думать о том, что от Гавра два часа на поезде до Парижа.

– Во-первых, ты пока ничего не знаешь. Незачем разводить панику.

Она скосила глаза на пакет:

– Просто, – женщина поискала слово, – страховка. На всякий случай. Она мне понадобится, если придется спасать Марту. Во-вторых, – она вцепилась длинными пальцами в платок, – если бы он знал, что я его дочь, он бы первый меня пристрелил, я уверена. Он воевал, подростком, с отцом. И потом, на Перекопе…, – Анна помнила его голубые глаза, в рыжих ресницах, мозоли на больших, натруженных, руках рабочего.

– Он учился у Вальтера Гропиуса, в Веймаре…, – Анна сглотнула, – а в Берлин приехал практикантом, на стройку. Двадцать три ему тогда исполнилось. Сейчас тридцать шесть, он ровесник века. Где его искать…, – женщина сжала зубы:

– Нельзя бежать. Надо ехать в Москву, делать свое дело. Но Марта…, – она не могла оставить дочь в Нью-Йорке, или во Франции. Такое было равносильно признанию вины, и Марту все равно бы нашли. Вспомнив расспросы дочери о параде на Красной площади и Кремле, женщина прижала к себе пакет: «Ничего не случится. Просто страховка».

Она сидела в кабинете партнера, мистера Ламонта, любуясь панорамой Манхэттена. Фирма располагалась на тридцатых этажах небоскреба. Бесшумные лифты обслуживали мальчики в форменных курточках. «Салливан и Кромвель» приняли от миссис Рихтер, на ответственное хранение, пакет. Разумеется, юристы не интересовались тем, что в нем находится. Миссис Рихтер оставила четкие указания. Каждые полгода, в июне и декабре, от нее должно было прийти письмо, на абонентский ящик конторы. В случае неполучения корреспонденции, «Салливан и Кромвель» передавали пакет доктору Хаиму Горовицу, по оставленному миссис Рихтер адресу.

За чашкой хорошего кофе, Анна поинтересовалась, как ей получить американское гражданство. Ламонт, предупредительно, щелкнул зажигалкой: «Пользуясь свидетельством о браке вашего отца, миссис Рихтер, вы сможете заказать копию его метрики, в любом американском консульстве. По получении документа, вам и вашей дочери оформят паспорта».

Заплатив за пятилетнее обслуживание, миссис Рихтер ушла.

Вдыхая запах жасмина, адвокат думал о ее дымных, серых глазах, о черных прядях волос, падавших на стройную шею. Он вспомнил золотое, обручальное кольцо: «Редкая красавица, повезло ее мужу». Ламонт, аккуратно внес в календарь даты получения писем от миссис Рихтер. Он вызвал мальчика, звонком. Конверт отнесли в подвальное хранилище, укрепленное стальными щитами. Даже в случае взрыва здания «Салливан и Кромвель» гарантировали сохранность бумаг клиентов.

Анна возвращалась в гостиницу пешком. Она шла мимо витрин магазинов, думая о содержимом конверта. Она писала в блокнотах, сидя на скамейке в Центральном Парке. Анна указала сведения о тайных счетах в американских банках, имена людей в коммунистических кругах страны, работавших на Советский Союз, информацию об агентах в Британии и Европе.

– Отчет, – она закусила губу, – отчет, за двенадцать лет. Имена двенадцати человек тоже в конверте. И моего кузена, и сына доктора Горовица. Но я не могла, не могла иначе…, – к блокнотам она приложила письмо, на имя Хаима Горовица. Объяснив, кто она такая, Анна просила родственника, не распечатывая пакета, передать содержимое конверта лично президенту Соединенных Штатов Америки. Анна, посмотрела на доктора Горовица, в ресторане Рубена. Врач обедал со своими сыновьями. Женщина была уверена, что доктор Горовиц выполнит ее просьбу.

– Страховка, – она стояла на перекрестке, глядя на дамские часики, – просто страховка.

Ей надо было зайти в гостиницу и забрать Марту. Миссис Рихтер и мисс Рихтер встречали мужа и отца на вокзале. В гудках машин, в шуме, висевшем над улицей, Анна опять уловила голос: «Искупление еще не свершилось». Она услышала визг тормозов:

– Можно самой все закончить. Нельзя, – велела себе Анна, – пока Марта в опасности, нельзя. Я за нее отвечаю, я ее мать.

Подняв подбородок, выпрямив спину. Анна пошла к «Уолдоф-Астории», где ее ждала дочь.

С тех пор, как Эстер уехала в Амстердам, доктор Горовиц сам зажигал субботние свечи. Он потрепал младшего сына по голове:

– Помнишь, как ты у сестры всегда спички отнимал? – Хаим посмотрел на старшего сына. Рав Горовиц стоял, глядя на летний, ясный закат над Центральным Парком. Жара спала, с океана дул свежий, прохладный ветер. Вчера утром привратник принес телеграмму для младшего мистера Горовица. Меира вызывали в столицу, в Бюро. «Осенью я приеду, – весело заметил Меир, – проведу с тобой праздники, папа».

– Со мной и Аароном, – удивился отец. Меир не стал его поправлять. Выслушав старшего брата, в ресторане у Рубена, он твердо сказал:

– Папа должен знать, Аарон. Нельзя его обманывать. Он будет волноваться…, – вытащив из кармана маленький молитвенник, брат зашевелил губами. Закончив, Аарон закурил папиросу. Рав Горовиц взглянул на брата красивыми, темными глазами:

– Я не собирался ничего утаивать. Это наш отец. Я просто не знал…, – рав Горовиц замялся, – как лучше сказать. Он опять один остается.

– Во-первых, – рассудительно заметил Меир, – я буду его навещать. Четыре часа на поезде, недалеко, – с новой должностью, поездки могли оказаться затруднительными, однако юноша напомнил себе, что, после отпуска, он возвращается в Бюро. Никто не собирался посылать агента Горовица в Европу, или еще куда-нибудь.

– Во-вторых, – Меир загнул палец, – тебе дали визу на год. Надо будет получать новое разрешение на проживание. Приедешь в Амстердам, повидаешься с папой, с Эстер, увидишь племянника, или племянницу…, – Меир подмигнул брату. Аарон подтолкнул его в плечо: «Бухгалтер».

– Юрист, – весело улыбаясь, поправил его Меир, – но и бухгалтер тоже.

После исхода субботы, брат отплывал в Бремен. Меир отправлялся в Хобокен. Ему не сообщили, какие вещи брать в поездку. Подумав, Меир остановился на паре костюмов, джинсах и рубашках.

– Лето жаркое, – он сунул в мешок теннисные туфли, – но ботинки все равно понадобятся, и галстуки тоже. Вдруг мы отправляемся туда, где строгие правила насчет одежды.

Они с отцом повернули на восток, к синагоге. Меир шепнул брату:

– Сейчас. Я тебя знаю, во время шабата ты о таком говорить не станешь.

– Шабат начался, – усмехнулся Аарон. Дождавшись отца, Меир, нарочито громко сказал:

– Я побегу. Хочу с ребятами знакомыми поболтать, если в Нью-Йорке оказался.

Он быстро пошел вперед, маленький, легкий, с прямой спиной. Доктор Горовиц посмотрел на темные, растрепанные волосы:

– И в детстве он таким был. Вроде причешется, а потом опять голова в беспорядке. Мальчик мой…, – он почувствовал прикосновение руки старшего сына:

– Папа, – тихо начал Аарон, – ты послушай меня, пожалуйста.

Они останавливались, ожидая зеленого света, на перекрестках. В пятничной пробке, ползли такси и автобусы, играли, переливались рекламы. Из уличных репродукторов, гремели песенки. Пахло газом, духами, распустившимися цветами из парка, солью океанского ветра. Рестораны были ярко освещены, на террасах сновали официанты.

Хаим подумал:

– Завтра будет то же самое. Выпью кофе, пойду с мальчиками на молитву. Сядем за стол, поедим холодного цыпленка, салат, поговорим о проповеди раввина. Разделим газету, на три части, устроимся в гостиной, почитаем вслух. Кто-то из друзей помолвлен, у кого-то ребенок родился…, После шабата я запишу, что надо поздравление послать. Мирная жизнь, – доктор Горовиц вспомнил фотографии парадов в Берлине, знамена со свастикой, штурмовые отряды, маршировавшие по городу. Он, внезапно, остановился:

– Милый, будь осторожнее, пожалуйста. Я люблю тебя…, – доктор Горовиц пожал руку сына. Аарон, нарочито бодро, отозвался:

– Папа, евреи в беде, и мой долг, туда отправиться. Я американский гражданин, въезжаю в Германию легально. Никто меня не тронет. Обещаю, – он обнял отца, – я буду писать каждую неделю. Следующей осенью увидимся, в Амстердаме. Проводите меня, завтра, Меир на вокзал поедет…

– А я останусь совсем один, – завершил, про себя, доктор Горовиц. Он вздохнул:

– Нельзя их удерживать. Они взрослые люди, они служат нашему народу, нашей стране. Надо молиться за них…, – Аарон был выше. Потянувшись, отец погладил старшего сына по голове, как в детстве.

На каменные ступени синагоги падал яркий, электрический свет. Они, издалека, услышали смех. Меир стоял со старыми приятелями, из воскресной школы, Сдвинув на затылок кипу, он держал пиджак на одном пальце, за спиной, закатав рукава рубашки. Меир помахал отцу со старшим братом.

Усевшись на места Горовицей, пристроив галстук обратно на шею, он взглянул на Аарона. Рав Горовиц, едва заметно, кивнул. Меир, одними губами, сказал: «Молодец». Подмигнув брату, Аарон увидел, что отец улыбается. Доктор Горовиц обнял обоих сыновей за плечи:

– Здесь им бар-мицвы делали, здесь они под хупу встанут. Может быть, Аарон кого-нибудь в Германии встретит, привезет ее сюда. Кто спасает одну человеческую жизнь, тот спасает весь мир…, – напомнил себе Хаим:

– Сказано, что все евреи ответственны друг за друга, – открыв молитвенник, он услышал такие знакомые слова: «Славьте Бога, ибо Он благ, ибо вовек милость его».

Субботний вечер выдался свежим. Осматривая комнаты, Анна сказала дочери:

– Надень плащ, если собираешься на палубу. Ветер сильный.

Они занимали одну из лучших кают на «Нормандии», новом океанском лайнере Французской Трансатлантической Компании. На лайнере были бассейны, кинотеатр, столовая, отделанная хрустальными колоннами от Lalique, зимний сад, парижское бистро, и курительные комнаты в египетском стиле. Балкон каюты выходил на корму. К мадам Рихтер и ее дочери приставили вышколенную горничную. В гостиной каюты красовался кабинетный, палисандровый рояль. «Граф Савойский» час назад отплыл в Ливорно.

Прощаясь с мужем, Анна заставила себя не вспоминать его шепот, ночью:

– Если что-то, что-то получится, телеграфируй, немедленно…, – женщина думала о конверте, где-то в глубине хранилища фирмы «Салливан и Кромвель».

– Он хотел ребенка, – сильные руки мужа, обнимали ее, – но ничего не получалось. Мы расстаемся, я не знаю, что случится. И он не знает…, – они с Теодором не говорили о работе. Когда Марта ушла спать, на балконе, за чашкой кофе, муж коротко заметил: «В столице все прошло гладко. Впрочем, я и не сомневался в успешном исходе дел».

Янсон, действительно, остался доволен. Он, несколько раз, встречался с Пауком. Они пили кофе, обедали, гуляли по городу. Янсон познакомил Мэтью с товарищем, тоже инженером. Мистер Серж, как представил его Янсон, оставался в Америке на год, в длительной командировке. Юноша отлично говорил по-английски. Он был почти ровесником Паука, всего на несколько лет старше:

– Не спугните его, Сергей Васильевич, – проинструктировал Янсон молодого коллегу, – просто подружитесь. Начинайте работать, когда поступят указания из Москвы. Ходите с ним в театры, на концерты, занимайтесь боксом. Он рассказывал о спортивном клубе. Запишитесь туда, завяжите знакомства с его приятелями. В Москве подберут нужную девушку, пришлют ее на помощь. К тому времени Паук будет у нас на крючке и никуда не денется.

Теодор ничего не стал рассказывать жене, но отчитался в Москву. Начало операции «Паутина», судя по всему, оказалось удачным.

Когда Янсон заснул, Анна неслышно встала и прошла в ванную. В Вашингтоне, сходив к врачу, она купила все необходимое. Анна никогда не пользовалась такими вещами, но все оказалось просто. Умывшись, почистив зубы, женщина напомнила себе, что утром ей надо провести в ванной немного больше времени, чем обычно.

– Он не заметит, – подумала Анна, – он будет завтракать в постели. Пакетик положу в карман халата, а потом спрячу в ридикюле. Он не станет рыться у меня в сумочке.

Она не хотела рисковать ребенком, не зная, что ждет ее и дочь в Москве.

Марта закатила глаза: «Мамочка, лето на дворе». Бежевый плащ от Burberry девочка, небрежно, бросила поперек обитого шелком кресла.

– Все равно, – Анна поцеловала бронзовые волосы, – не хочется, чтобы ты простудилась, и я тоже, – она надела шерстяной жакет из новой коллекции Шанель, серого твида. Анна провела по шее пробкой от флакона Joy. Запахло жасмином. Марта накинула плащ: «Когда я вырасту и стану летчицей, куплю такие духи».

– Обязательно, – Анна заперла дверь каюты: «Попрощаемся с Америкой, и отправимся ужинать».

«Нормандия» была самым быстроходным из океанских лайнеров. Через пять дней они швартовались в Гавре. На палубе пассажиры рассматривали в бинокль сверкающие огни Манхэттена. Небоскребы уходили в огненный, алый закат. Марта прижалась к матери:

– Папиного корабля не видно. Тем более, он другим курсом шел. А этот лайнер…, – она прищурилась, – почти таким же, как и мы. Немецкий корабль, мама, – радостно сказала девочка. Заметив веселые искорки в ее глазах, Анна громко проговорила:

– В таких кораблях мы видим мощь Германии, милая, и гений фюрера.

Хорошо одетый мужчина, искоса посматривал на Анну. Брезгливо поморщившись, он отошел.

Бронзовые волосы Марты развевались по ветру. Анна смотрела на готические буквы по борту: «SS Bremen», на черно-красный флаг, со свастикой, за кормой.

– Ты ее еще увидишь, – прозвучал знакомый голос, в шуме ветра, – увидишь, обязательно. Просто будь твердой…, – Анна прижала к себе дочь. Девочка ахнула: «Мамочка! Голуби!»

Белые птицы кружились над темной водой океана, следуя за «Бременом». Корабли погудели, «Нормандия» вырвалась вперед. Марта смотрела на мерцающие огоньки Нью-Йорка, на удаляющиеся острова.

– Впереди Москва, – сказала себе девочка, – я начну ходить в советскую школу, стану пионеркой. Мамочка будет рядом…, – за год Марта соскучилась по родителям. Девочка была рада, что они с матерью возвращаются домой.

– С папой мы скоро встретимся, – твердо напомнила себе Марта, – жаль только, что ему не написать. Он выполняет задание партии, в Испании, где готовится революция…, – Марта, мимолетно, пожалела, что им нельзя поехать с отцом. Она услышала веселый голос матери:

– Одна девочка, кажется, проснется с насморком. Жаль, она могла бы завтра искупаться. Здесь есть бассейн, и даже вышка. Пять метров высотой, – Марта отлично прыгала в воду. Дочь спохватилась, запахнув плащ:

– Я готова съесть горячий бульон.

Анна расхохоталась. Они, держась за руки, пошли, в столовую первого класса.

Меир все никак не мог поверить своим глазам.

Они с отцом проводили Аарона. Юноша, ласково сказал:

– Я до вокзала доберусь, папа. Езжай домой, ты устал. Хорошей тебе недели. Я напишу, из Вашингтона.

Доктор Горовиц пробормотал: «Не делай из меня старика», но спорить не стал. Сын довез его в такси до Центрального Парка. Они обнялись, на прощание. Вещевой мешок Меира со вчерашнего утра лежал в камере хранения на причале паромов, отправлявшихся в Нью-Джерси. Меир оказался перед воротами полигона без четверти девять вечера. На горизонте поблескивали огни Хобокена, он услышал шум автомобильного мотора. Форд остановился рядом, мистер Даллес пожал ему руку: «Давай паспорт, он останется здесь».

Ворота открылись, Даллес вручил ему новые документы. Меир понял, что фото взяли из его личного дела в Бюро. Он помнил, как делал карточку в столице, прошлым годом. Теперь его звали Марком Хорвичем. Дата и место рождения не изменились.

– Добро пожаловать в Секретную Службу Соединенных Штатов, Ягненок, – усмехнулся Даллес. Щиты, загораживавшие акваторию, подняли. У причала, в свете прожекторов, юноша увидел что-то темное. Меир открыл рот, Даллес подтолкнул его:

– Мы с тобой оба маленького роста, очень удобно. Багажа много на нее не возьмешь. Все, что понадобится, купишь…., – он, неопределенно, махнул в сторону моря. Меир раньше видел подводные лодки только на фотографиях, и в кинохронике. В экипаже было пятеро молчаливых моряков. Меиру выделили каюту, скорее, закуток, с узкой койкой и предупредили, что курение на борту запрещено.

– Потерплю, – с готовностью отозвался юноша. Он понял, что не знает, куда направляется лодка.

Переодевшись в джинсы и спортивную рубашку, он стоял, рядом с Даллесом, в рубке, зачарованно глядя на темный экран. Меир знал, что такое телевидение. У них дома приемника не было, однако юноша встречал их в магазинах. Пока что регулярных передач не существовало, телевизионные программы выпускались радиостанциями.

– Это телевизор? – поинтересовался Меир у моряка, за экраном.

– Это техника, – коротко ответили ему. Меир кивнул: «Понятно». На экране начали передвигаться какие-то огоньки. Моряк сверился с отпечатанными на машинке листами:

– «Граф Савойский», он идет другим курсом, и «Нормандия» с «Бременом»…, – Меир вспомнил: «Аарон на «Бремене».

До отхода подводной лодки, Меир быстро рассказал Даллесу, куда плывет брат.

– У меня тоже брат есть, – отозвался босс, – партнер у «Салливан и Кромвель», на Манхэттене. Год назад, когда я из Германии вернулся, я Джону рассказал, что происходит в Берлине. Они закрыли тамошний офис, – Даллес, молча, смотрел на мерцающие огоньки. Наверху солнце касалось крыш небоскребов, дул холодный, океанский ветер. Здесь было тихо, только изредка переговаривались моряки. Почти неслышно шумела вентиляция.

– Неужели мы тоже в Германию отправляемся? – подумал Меир.

Даллес, будто услышав его, покачал головой: «Пока нет».

– Курс на Лиссабон, – велел он.

Проскользнув между двумя огоньками на экране, субмарина пошла на запад.

 

Интерлюдия

Варшава, лето 1936 года

Над столиками кабаре висел папиросный дым, оркестр наигрывал какую-то джазовую песенку. В полутьме пахло духами, вином. По стенам развесили афиши еврейских мюзиклов. Мужчина в хорошем, летнем льняном костюме, пожевал сигару:

– Три миллиона евреев в Польше. Театры, радио, кино, книги, газеты, кабаре. Словно в Нью-Йорке, золотой век, – он наклонился к своему спутнику:

– Яблоку упасть некуда. Или это потому, что вы здесь, мистер Джордж? – он подмигнул. Пан Ежи Петербургский ставил автограф на афишке. Он убрал ручку:

– Сегодня исполняют мою новую песню, пан Гарри. Я хотел, чтобы вы посмотрели на певицу. Танго на польском, – он подмигнул американцу, – мне кажется, вы не забыли язык.

Гарри Сандерс, один из вице-президентов Метро-Голдвин-Майер, закатил глаза. Сойдя на землю Америки, на острове Эллис, его отец, первым делом поменял фамилию, и дал детям английские имена. Сандерс родился Гиршем-Цви Сандлером, в Познани. Он отлично говорил и на идиш, и на польском, и на немецком языке.

Поездка в Европу шла отлично. Французы и немцы, с удовольствием, закупали голливудские фильмы. В Польше, Сандерс тоже провел удачные переговоры. Он отплывал в Америку из Бремена, с подписанными контрактами в кармане. Босс, Луис Майер, должен был остаться доволен.

Сандерс никогда еще не навещал Берлин. Город ему понравился. Столица готовилась к Олимпиаде, блистала новыми, только что законченными зданиями, низкими, дорогими автомобилями, широкими дорогами. Сандерса повезли на киностудию в Бабельсберге. Техническое оснащение Universum Film AG было отменным. Они ходили по павильонам, знакомились с режиссерами и актерами. Сандерс пытался не слышать ядовитый голос Фрица Ланга, звеневший у него в голове:

– Я еле выбрался из Германии, как человек еврейского происхождения, а сейчас Майер и Сандлер собираются продавать нацистам американские картины.

– Фриц, – успокаивающе заметил Сандерс, – они хорошо платят. Твои фильмы они все равно не купят, поверь мне. Ты художник, занимайся своим делом, а бизнес оставь продюсерам, – «Ярость», первый голливудский фильм Ланга, только что появился на экранах. Картина обещала стать хитом, как они говорили, нынешнего года.

– Не надо его обижать, – напомнил себе Сандерс, – они все не от мира сего. Даже Чаплин, даже Дитрих, даже Роксанна Горр. Ланг нужен, он приносит деньги. Не спорь с ним.

Сандерс взглянул на освещенную прожекторами, пустую сцену кабаре. Бархатный занавес раздвинули. Перед отъездом Сандерс обедал у Роксанны Горр, на ее огромной вилле. Дом в испанском, колониальном стиле выходил на океан. Вокруг бассейна мерцали свечи, официанты разносили хрустальные бокалы с «Вдовой Клико».

Приехали Чаплин с Полетт Годдар, Марлен Дитрих, подруга дивы. Чаплин рассказал, что думает над сценарием комедии о Гитлере:

– Его тупость остается только высмеивать, Роксанна. Юмор убивает зло.

Выпрямив красивую спину, закинув ногу на ногу, Роксанна покуривала сигарету в серебряном мундштуке. Большие, серо-голубые глаза опасно заблестели. Темные волосы дива небрежно уложила на затылке. Подол шелкового, вечернего платья, цвета глубокой лазури, от Эльзы Скиапарелли, раздувался океанским ветром.

– Говорят, она не носит Шанель, – вспомнил Сандерс, – потому что Коко не нанимает еврейских манекенщиц.

Роксанна не держала дома вещей, произведенных в Германии. Дива не посещала приемы в немецком консульстве. В прошлом году, на церемонии вручения Оскара, она прилюдно отказалась пожимать руку послу рейха. Продюсер помнил знаменитый, низкий, немного хрипловатый голос: «Я родилась Ривкой Горовиц. Я не хочу касаться нациста, даже кончиком пальца».

– Ты прав, Чарли, – неожиданно согласилась Роксанна.

– Однако, поверь мне, – она отпила шампанского, – рано или поздно юмора окажется недостаточно. В Германии заполыхали костры, как во времена инквизиции. Мои предки тоже на них всходили, – накрашенные губы искривились, – в незапамятные времена, за то, что отказывались креститься. Если мы промолчим, то же самое, произойдет и в Берлине, – она резко ткнула сигаретой в мраморную пепельницу. «Евреи, ведущие дела с нацистами, – дива, со значением, взглянула на Майера и Сандерса, – по крайней мере, обязаны помочь своим братьям в беде».

Майер, неуверенно потер лысину:

– Но, Роксанна, все в безопасности. Марлен здесь, хоть она и не еврейка, Ланг здесь. В Швейцарии Ремарк, Цвейг в Англии, Брехт в Дании. Фрейд в Австрии, в конце концов, хоть он и не артист, – пожал плечами президент студии.

– А остальные? – ядовито поинтересовалась Роксанна, щелкнув пальцами: «Филипп, принеси письмо от моего племянника».

Четвертый муж Роксанны, красавец-француз, на двадцать лет ее младше, игравший героя-любовника в последнем фильме дивы, послушно отправился за конвертом.

– Мой племянник, – сообщила Роксанна, – раввин Горовиц, мог бы остаться здесь, работать в богатой общине, где-нибудь на Лонг-Айленде. Однако он поехал в Берлин, помогать тамошним евреям.

– Дорогая тетя, – начала Роксанна, – как раввин, я не могу ходить в кабаре, но, даже если бы и мог, то все равно, было бы некуда. Еврейским артистам запрещено выступать перед арийской аудиторией, будь то театр, фильм, или даже симфонический концерт. Из берлинской оперы уволили всех музыкантов-евреев. Зрители неарийского происхождения не могут посещать кинотеатры и театры для арийцев. У евреев осталось несколько частных театров и кабаре, но денег на билеты у людей нет, многие остались без работы. Музыканты, актеры и певцы выживают, кто, как может…, – Роксанна гневно сказала:

– Наш долг им помочь, господа. Мой племянник не разбирается в искусстве, поэтому я, лично, отправлюсь в Германию, и устрою прослушивания. Сделаю вид, что хочу посетить Олимпиаду, – Роксанна тонко улыбнулась.

– Ты, Луис, – она взглянула на Майера, – поедешь в столицу, поговоришь с конгрессменами. Нужна отдельная квота на визы, для артистов…, – Сандерс покашлял:

– Роксанна, я не сомневаюсь, что они талантливые люди, однако они не знают английского языка…

– Я выучила, – резко заметила Марлен Дитрих.

– И Фриц Ланг выучил. И они выучат, не беспокойтесь…, – она взяла руку Роксанны: «Спасибо тебе».

Дива подняла ухоженную бровь: «Просто мой долг, как еврейки, и как артистки».

– И ведь она поехала, с мужем, – почти восхищенно подумал Сандерс, отпивая вино.

Перед отплытием в Германию, Роксанна успела выступить на двух ралли в Лос-Анджелесе, в поддержку еврейских поселений в Палестине. Весь Голливуд знал, что Роксанна, каждый год, перечисляет большие деньги Еврейскому Национальному Фонду. Сандерс вспомнил флаги сионистов, огромный, забитый людьми бальный зал отеля «Билтмор». Роксанна, в роскошном, цвета слоновой кости платье, пела «Атикву», с оркестром.

Музыканты закончили мелодию. Конферансье, весело сказал, на идиш:

– Дамы и господа, наша несравненная, пани Анеля Голд, самая красивая девушка Польши!

Пан Ежи Петербургский усмехнулся:

– Она в прошлом году получила корону, на конкурсе мисс Полония. Она Гольдшмидт, на самом деле. Пан доктор ей свою фамилию дал, как многим сиротам.

Паном доктором в Варшаве называли Генрика Гольдшмидта, директора еврейского детского дома, на Крохмальной улице.

– Восемнадцать лет ей, – шепнул пан Ежи, – она снялась, в двух фильмах, на идиш.

Аудитория замерла, Сандерс, невольно, сглотнул. Низкий, страстный, немного хрипловатый голос запел:

– Teraz nie pora szukać wymówek

fakt, że skończyło się…

На сцену вышла Роксанна Горр, только, подумал Сандерс, на сорок лет моложе.

– И выше, – прикинул он, – она пять футов десять дюймов, кажется. Даже без каблуков.

Она сколола в узел темные, тяжелые волосы. Серо-голубые глаза сверкали, переливались в свете прожекторов. Щеки, цвета смуглого, нежного персика, разрумянились. Зрители, казалось, забыли, как дышать. Он смотрел на стройную шею, на узкий, с горбинкой нос, на четкий очерк упрямого подбородка.

To ostatnia niedziela dzisiaj się rozstaniemy, dzisiaj się rozejdziemy na wieczny czas….

Кабаре взревело. Поклонившись, пани Голд звонко сказала: «Аплодисменты пану Ежи, господа, автору танго!» Она подмигнула аудитории: «Сейчас потанцуем!». Пани Анеля убежала за кулисы. Сандерс хмыкнул:

– Английского она, конечно, не знает. Правильно Марлен говорила, выучит. Восемнадцать лет, цветок в росе. Она отлично держится на сцене. Надо найти ее фильмы. Наверняка, она и перед камерой хорошо работает. Мы из нее сделаем новую Гарбо, обещаю…, – Подняв голову, Сандерс открыл рот. Он сам был таким мальчишкой, в Познани, в старом, с отцовского плеча костюме, в большой, съезжающей на затылок, кепке, в растоптанных ботинках. Пани Анеля, приплясывала, звенела скрипка.

Зал взорвался. Сандерс успел подумать: «Она и в комедиях будет отлично смотреться, как Полетт…»

Az der Rebbe Elimeylekh Iz gevorn zeyer freylekh, Iz gevorn zeyer freylekh, Elimeylekh…., —

Усидеть на месте было невозможно. Оставив пиджак на спинке стула, он вспомнил бар-мицвы в Нижнем Ист-Сайде, и танцы, с другими мальчишками. Сандерс, тяжело дыша, вернулся за столик. Пани Анеля крикнула: «Нахес, иден!». Пан Ежи, добродушно заметил: «Понравилась вам пани Голд».

Сандерс, мысленно подбирая ей подходящий псевдоним, вытирая пот со лба, кивнул. Пан Ежи развел руками:

– Пани Анеля нас покидает. Уезжает в Париж, на следующей неделе. Кабаре просто, – композитор указал на сцену, – увлечение. Пани Анеля заведует швейной мастерской, на Крохмальной, в детском доме. Она послала свои эскизы в ателье мадам Скиапарелли, и ее взяли ассистенткой. Пан Ежи поднял бокал: «Скорее, мы услышим о модном доме Голд».

– Не страшно, – сказал себе Сандерс.

– Даже хорошо. Французы не слепые, они ее не пропустят. Она выучит язык, приобретет знакомства. Потом ей придется платить больший оклад, как звезде, но Марлен тоже себе имя в Германии заработала. Так и сделаем. Подождем, года два, и найдем мадемуазель Аннет, – он занес имя девушки в блокнот: «Шампанского, пан Ежи. Я угощаю».

В уборной, Анелю, как обычно, ждали букеты и конверты. Цветы она забирала для своих малышек, на Крохмальной. Письма, пробежав несколько строк, девушка выкидывала. Ей приходили приглашения на обеды от еврейских и польских промышленников, адвокатов и даже депутатов Сейма. Анелю звали в Закопане, или на морское побережье, обещали снять квартиру на Маршалковской и повезти в Париж.

– Я и еду в Париж, – умывшись, девушка быстро переоделась в костюм своего кроя, из серо-голубого, тонкого льна.

На Крохмальной, работникам детского дома, позволяли носить любую одежду. Доктор Гольдшмидт вздыхал: «Хватает и того, что дети в форменных костюмах ходят». Анеля выросла в необычном детском доме. Они издавали газету и журналы, играли в театре.

Пятилетней малышкой, Анеля впервые оказалась на сцене. До этого времени все думали, что девочка онемела. Она плохо помнила раннее детство. Пан доктор сказал, что, первые три года, в Варшаве, она только повторяла свое имя, на разные лады: «Хана. Ханеле». Однако спектакль Анеля, до сих пор, помнила отлично. Репетировали ханукальное представление. На сцене стояли греки и евреи, зажигались светильники, пели гимн: «Ма оз цур».

Анеля забралась на задние ряды, ее никто не заметил. Она следила за репетицией, широко открытыми глазами. Услышав что-то знакомое, девочка вспомнила низкий, красивый голос, огоньки свечей, блестящий, белый снег за окном. Она ощутила крепкие, теплые руки, положила голову на его плечо.

– Ханука, Ханеле…, – ее покачали. Девочка протянула ручку к огонькам: «Ханука, тате!». До нее донеслась песня. Анеля, в первый раз за три года, улыбнулась. Уверенно встав, она пошла к сцене.

Девочка быстро начала болтать, на польском языке и на идиш. Доктор Гольдшмидт, к тому времени собрал несколько консилиумов, приглашая педиатров из Берлина, и даже учеников доктора Фрейда, из Вены. Анализировать ребенка, было бесполезно. Кое-кто предложил подвергнуть ее гипнозу. Пан Генрик, резко отозвался:

– Я запрещаю. Это опасная, сомнительная практика. В ее случае, после всего, что она перенесла, она просто может не очнуться.

Когда девочку привезли в Варшаву, ей, на вид, было около двух лет. Весила она меньше годовалого ребенка, и кишела вшами. Малышка ползала на четвереньках, раскачиваясь, подражая, как поняли врачи, животным. Ее нашли польские крестьяне, в конце лета двадцатого года, в глухом лесу, под Белостоком. Окрестности города недавно оставила армия Советов, под командованием Тухачевского, с конницей Буденного и Горского.

Местечки лежали в руинах. Сиротские дома в Белостоке наполняли потерявшие родителей дети. Девочка могла сказать только свое имя, Хана. По ночам она не спала, забираясь под кровать, жалобно крича, словно зверек. Пан Генрик сидел с ней, укачивая ребенка, напевая колыбельные. После двух операций, врачи обещали доктору Гольдшмидту, что Хана никогда не узнает о случившемся.

– В таком возрасте, – профессор смотрел на маленькую, хрупкую фигурку на кровати, – девочки обычно умирают, после подобного. Внутренние разрывы, кровотечение. Ей посчастливилось. Она, видимо, вырвалась, успела убежать. Повреждения были только внешними. Мы все привели в порядок.

В палате было тихо, ребенок лежал под наркозом. Пан Генрик погладил девочку по темноволосой голове. Ресницы дрогнули, она что-то прошептала.

– Хана, – улыбнулся доктор Гольдшмидт, – Ханеле. Все будет хорошо, милая.

Хана ни о чем не подозревала. Девочка знала, что она сирота, однако на Крохмальной все были сиротами. Пан Генрик сказал, что ее нашли под Белостоком, а больше, как объяснил доктор, им ничего известно не было. Она, иногда, просыпалась, слыша ласковый, женский голос, стрекот швейной машинки. Пахло чем-то сладким, ее касались, мягкие руки. Это была мамочка.

– Маме, – Анеля натягивала на себя одеяло, – мамеле.

Ни у кого из них не было родителей, но Анелю, многие, считали счастливой. Она была слишком маленькой, и ничего не помнила. На Крохмальной жили дети, видевшие, как убили их отцов и матерей.

Собрав цветы, попрощавшись со служителем у артистического входа в кабаре, девушка выглянула наружу. Прошел быстрый, летний дождь, в лужах отражались крупные звезды. Крохмальная была за углом, Анеля всегда ходила пешком. Она посмотрела на освещенные окна. В кабаре еще играл оркестр, танцевали пары. Анеля помотала головой:

– Все потом. Мне надо создать себе имя, открыть мастерскую…, – учителя, в детском доме, хвалили ее за серьезность и сосредоточенность. У нее были отличные способности, Анеля свободно говорила на французском языке. Когда детей водили в художественный музей, девочка зарисовывала картины. Пан Генрик пригласил к ней преподавателя из академии. У Анели оказался верный глаз и чувство пропорции. Девочка рисовала каждый день, чтобы набить руку. Дети занимались в швейной мастерской, Анеля стала делать эскизы платьев и шляпок. Голос у нее тоже оказался отменный. Пан Гольдшмидт, было, предложил Анеле поступить в консерваторию. Девочка отказалась:

– Я хочу стать модельером, пан доктор. Как мадам Скиапарелли, – покупая женские журналы, Анеля внимательно изучала крой платьев. Девочка легко повторяла модели, в мастерской. Она шила и по своим эскизам.

Для Парижа требовались деньги. С шестнадцати лет Анеля пела в кабаре. Ее заметил продюсер, с киностудии, где производили фильмы на идиш. Девушка сыграла две роли, маленькие, но со словами, танцами и песнями. Анелю даже похвалили в еврейских газетах. Деньги она аккуратно откладывала, отдавая часть заработков в детский дом. Пану доктору всегда нужны были средства, сирот меньше не становилось. Она не выступала в шабат, всегда зажигала свечи и клала монеты в копилку, для Еврейского Национального Фонда.

Корона мисс Полонии тоже принесла злотые. Анеля отправилась на конкурс ради смеха. Ее подговорили девчонки из швейной мастерской. Девушка легко прошла все этапы, и стала одной из десяти финалисток. Еврейские газеты в Польше пестрили фотографиями: «Сирота с Крохмальной, королева красоты».

Анеля спала в маленькой комнатке, увешанной рисунками, учила девочек шитью, и раздавала еду в столовой. Весной этого года, скопив достаточно денег на билет до Парижа, она послала мадам Скиапарелли свои альбомы.

Анеля позвонила у дверей детского дома. Сторож впустил ее, усмехнувшись:

– Девчонки не спят. Цветов ждут, как обычно.

На третьем этаже крыла, где размещались девочки, пахло пудрой и духами. Поднявшись наверх, Анеля возмутилась: «Первый час ночи идет, куда это годится!». Девчонки, в ночных рубашках, сидели кружком на старом ковре общей гостиной. Облепив Анелю, они разобрали цветы.

– Что с вами делать, – вздохнула девушка, – и корону принесу.

Корону мисс Полонии примерила каждая девочка в детском доме, даже совсем малышки. Анеля сидела с девчонками, расчесывая косы, напевая новое танго пана Ежи. Кто-то из девочек прижался к ней:

– Жалко, что ты уезжаешь, Хана. Но все равно, ты словно принцесса, что жила в заточении…, – Анеля рассмеялась, скалывая волосы шпильками на затылке:

– Обычно за принцессой приезжает прекрасный принц, на белом коне, а я еду в Гдыню, в вагоне третьего класса, и плыву в Гавр, почти в трюме.

Через Данциг Анеля отправляться не хотела, хотя из тамошнего порта кораблей ходило больше. Они знали, что происходит в Германии. Некоторые евреи, уехавшие из рейха, получали польские визы, и обосновывались в Варшаве. Здесь были еврейские школы, театры, газеты, радиостанции. Немецкие евреи говорили о запрете на профессии, о том, что им не разрешается вступать в браки с немцами. Нацисты могли арестовать тебя даже за связь вне брака.

Анеля, иногда, мимолетно, думала о юношах. Обучение на Крохмальной было совместным, она привыкла к мальчикам с детства. Ничего особо интересного в них Анеля не находила. В любом случае, мужскую одежду, всегда шили мужчины. Она отменно кроила и пиджаки с брюками, но предпочитала дамские платья.

– Вовсе я не жила в заточении, – твердо сказала Анеля, окинув взглядом стены гостиной, – я буду очень скучать по нашей Крохмальной, и по всем вам, мои дорогие!

Пан доктор гордился успехами выпускников. На стенах гостиной преподаватели вешали вырезки из газет, местных и палестинских. Многие юноши и девушки уезжали на Святую Землю. Анеля нашла глазами объявление. Завтра, в зале еврейской гимназии, выступал посланец из Палестины, Авраам Судаков. Она подогнала девочек:

– Давайте спать. Завтра уборка, а потом, – Анеля указала на афишу, – послушаем о кибуцах. Споем «Атикву», все вместе…

Раввины запрещали женское пение, однако пан доктор не был религиозным человеком. Гольдшмидт считал, что девочки могут изучать музыку и выступать на сцене. Анеля даже носила брюки, собственного кроя, но не на улице. В Варшаве новая мода пока не прижилась, хотя в Голливуде брюки надевали и Марлен Дитрих, и другие дивы.

Она проследила, как укладываются девочки. У себя в комнате, Анеля растворила ставни, присев на подоконник. Внизу шуршали шины автомобилей. Анеля полюбовалась большой, яркой луной, поднявшейся над Варшавой. Между листами блокнота она вложила польский паспорт, билеты, и письмо. Его Анеля перечитывала каждый день:

– Дорогая мадемуазель Гольдшмидт! Я могу предложить вам должность ассистентки, в моем ателье, на полный рабочий день…, – Анеля послала мадам Скиапарелли свои фото, в собственноручно сшитых платьях. Модельер написала, что мадемуазель Гольдшмидт должна демонстрировать модели ее студии.

Анеля купила путеводитель по Парижу, с картой. Она отметила адреса ателье мадам, крупных парижских магазинов и Лувра. Анеля обвела карандашом Монмартр и Монпарнас, где жило много художников. В Латинском квартале, сдавались дешевые комнаты. Она собиралась подрабатывать натурщицей. Анеля знала, что в ателье начнет с раскроя и обметки петель, но ее это не пугало. Ее вообще ничего не пугало. Захлопнув блокнот, она замерла. Внизу послышался стук копыт.

– Пролетка, – сказала себе Анеля, – или телега. Ничего страшного.

Анеля заставила себя умыться и лечь в кровать. Она заснула, едва ее голова коснулась подушки. Девушка ворочалась, что-то бормотала. На половицах комнаты лежала дорожка лунного света, ветер шевелил простую, холщовую занавеску. Темно-красные, изящно вырезанные губы задвигались.

– Александр, – внезапно, прошептала Анеля, – Александр.

Большой зал еврейской гимназии украсили флагами, на стене висела нарисованная детьми карта Палестины. Приезжая в Европу, Авраам выступал на немецком, в Праге и Вене. Он отлично знал язык, хотя в семье Авраама говорили только на иврите. Покойный Бенцион Судаков наотрез отказывался, живя на земле Израиля, произнести хотя бы слово на другом языке. Мать Авраама приехала в Палестину из Польши.

– Папа за ней начал ухаживать, – смешливо подумал Авраам, – а мама тогда на иврите едва ли десяток слов знала. Но договорились как-то, – мать научила Авраама идиш и польскому языку. Работая в библиотеке Ватикана, Авраам пользовался итальянским языком. В Риме его называли доктором Судаковым. Для него, такое обращение было еще непривычно. Авраам защитил диссертацию в прошлом году. Его приглашали остаться на кафедре, в Еврейском Университете, но Авраам взял себе один курс, разведя руками:

– Сами понимаете, в кибуце много работы.

В Риме Авраам жил в скромной комнатке, рядом с Ватиканом. Он много времени проводил в библиотеке, но успел выступить перед местной общиной. Евреи Италии никуда уезжать не собирались, многие вступили в фашистскую партию. В отличие от Гитлера, дуче заявлял, что итальянские евреи, такие же итальянцы, как и все остальные.

– Это ненадолго, – заметил Авраам, гуляя по Риму с Карло Леви, – увидишь. Ты в Париж отправляешься, а лучше бы, – Авраам остановился, – в Палестину. Ты еврей.

Они с Карло познакомились на выступлении Авраама, в римской синагоге. Леви, создавшего антифашистскую группу «Справедливость и свобода», сначала держали в тюрьме, а потом сослали в глушь, на юг Италии. Он был освобожден, по амнистии, и собирался обосноваться во Франции.

Они стояли на берегу Тибра, любуясь замком Святого Ангела. Коричневая вода подбиралась к опорам моста. Лето, даже здесь, было дождливым.

Карло щелчком выбросил папиросу в реку:

– Еврей, Авраам. Однако я, прежде всего, антифашист. Моя обязанность, сражаться с нацистами, с дуче…, – Карло указал, на фашистские штандарты, украшавшие мост.

– Например, в Испании, – прибавил он, – потому что именно там все начнется. Ты бы мог туда поехать, – он посмотрел на Авраама, – ты отлично стреляешь…, – Авраам пожал широкими плечами:

– Это не моя война, Карло. Я не коммунист, и даже не социалист. Мне важнее, чтобы Израиль обрел независимость от британцев, чтобы арабы убрались с нашей земли…, – Карло, было, открыл рот, однако напомнил себе: «Не надо. Его родителей арабы убили. И когда все только закончится?»

Вслух, он сказал:

– Как знаешь. Евреи, все равно, не должны пачкать себя сотрудничеством с нацистами, даже ради обретения собственного государства. А здесь…, – Карло присвистнул, – здесь случится то же самое, что и в Германии, обещаю. Тем более, если папа будет молчать. Итальянцы слушают его святейшество.

Пока что, папа Пий воздерживался от осуждения нацизма. Ходили слухи, что в Германии арестовывают католических священников, высказывающихся против расовой политики Гитлера. В Ватикане знали, что Авраам еврей, однако он занимался среди ученых, пусть и монахов со священниками. За папиросами и кофе, в обеденный перерыв, они предпочитали обсуждать средневековье, а не политику Гитлера, или Муссолини.

– В средневековье случилось то же самое, ничего нового, – мрачно подумал Авраам: «И во времена римлян, и вообще…». Он вспомнил неожиданно веселый голос Карло Леви. Они рассматривали стены Колизея, увешанные фашистскими знаменами.

– Говорят, – приятель кивнул на здание, – у императора Тита была любовница, еврейка. Не Береника, еще одна. У них даже сын родился. Тит ее из Иерусалима привез, после разрушения Храма.

– Такое никак не проверить, – усмехнулся Авраам.

Оглядывая зал, он отчего-то вспомнил римский разговор. Людей пришло много. Авраам, с удовлетворением, думал, что и в Праге, и в Вене, он уговорил кое-какую молодежь отправиться в Палестину. Несмотря на его настойчивость, это было непросто. Евреи в Австрии и Чехословакии не страдали от ограничений на профессии, или от антисемитизма, как в Германии.

Выступая, Авраам объяснял, что земля Израиля меняется. В Иерусалиме и Хайфе открыли университеты, появились театры, кино, и даже консерватория. По приезду, ему надо было забрать Циону из кибуца. Племянница отправлялась в школу при Еврейском Университете, где устроили интернат, для одаренных детей. Авраам вздохнул:

– Ционе переезд не понравится. Но госпожа Куперштейн говорит, что ей надо серьезно заниматься музыкой. В кибуце такое невозможно. Конечно, с ее дедом…, – покойная тетя Шуламит, всегда держала фото отца Амихая на фортепьяно. Официально считалось, что она училась у Малера. В семье об этом не говорили. Бенцион, после смерти сестры, заметил сыну:

– Она из Вены уехала потому, что Малер на другой женщине женился. Ей предлагали контракты в Нью-Йорке, в Париже. В то время она считалась одной из самых одаренных пианисток Европы.

Госпожа Куперштейн ничего не знала о деде девочки, но говорила, что у Ционы редкий исполнительский талант.

– Придется ее переупрямить, – решил Авраам. Раздались аплодисменты, он начал говорить. Здесь, в Польше, он выступал на идиш. Рассказывая о жизни в кибуцах, он всегда упоминал, что города, Иерусалим, Тель-Авив и Хайфа, постепенно становятся все более современными.

Авраам вырос в деревне, но любил, подростком, гостить у тети Шуламит, в Тель-Авиве. Тетя жила в Неве Цедек, по соседству с домом писателя Агнона. В ее салоне собирались журналисты, музыканты, ученые. В ее гостиной Авраам познакомился с Давидом Бен-Гурионом. Кузен Амихай тоже учился в Венской консерватории, и встретил будущую жену в Австрии. Девушка приехала вслед за ним в Палестину. В салоне тети Шуламит говорили на иврите, но часто переходили на французский и немецкий языки. Отец Авраама саркастически, замечал: «Интеллектуалы должны присоединиться к нам, и обрабатывать землю, а не писать в газетах».

– Ты сам интеллектуал, папа, – весело отзывался подросток. Бенцион отмахивался:

– С тех пор, как мы основали кибуц, с философией покончено. Нужны трактористы и солдаты, а не философы.

– Папа был неправ, – понял Авраам: «Нужны все, не только рабочие и солдаты. Нужен каждый еврей». Он говорил, что для Израиля ценен любой человек, говорил о газетах и театрах, об архитектуре и музыке, о школах и университетах. Авраам заметил детей и подростков, одетых в форму:

– Ребята мне рассказывали. Они из сиротского дома, на Крохмальной. С ними учительница пришла. Но какая красавица…, – высокая, тонкая девушка, в светлом, летнем костюме, при шляпке, сидела рядом с малышами. Авраам, невольно, улыбнулся, глядя на стройную шею, на темные волосы, спускавшиеся на плечи. Спели «Атикву». Авраам слышал ее голос, низкий, мелодичный. Начали задавать вопросы, на столах готовили кофе и чай, а он все следил глазами за девушкой. Она, вместе с детьми, занималась устройством ярмарки. Ученики принесли сюда поделки, и продавали их в пользу Еврейского Национального Фонда. Авраам пообещал себе, что непременно, к ней подойдет.

– Я просто хочу поговорить, – он понял, что краснеет, – узнать, как ее зовут…

Приезжая в Тель-Авив, или в другие кибуцы, он никогда не стеснялся знакомиться с девушками. Они в Палестине были другими, особенно те, что тоже родились в стране. Дома все было легко, а здесь в диаспоре, люди вели себя иначе.

– Она, может быть, помолвлена, – угрюмо напомнил себе юноша. Авраам разозлился: «Подойдешь к ней, и все узнаешь».

Девушка его опередила. Он услышал веселый голос:

– Господин Судаков, где вам шили костюм? В Палестине? Меня зовут Хана. Хана Гольдшмидт…,– она протянула Аврааму тонкую руку, юноша, осторожно, ее пожал. У нее, неожиданно, оказались жесткие кончики пальцев. Авраам подумал: «Наверное, тоже музыкой занимается».

Анеля, из-под ресниц, посмотрела на него:

– Какой высокий. И рыжий, как огонь. А глаза серые. У нас я таких юношей и не видела…, – он держал ее руку. Анеля услышала стук копыт лошадей, скрип двери, почувствовала крепкие, надежные ладони. Кто-то поднимал ее, прижимал к себе, накрывал чем-то теплым. У Анели забилось сердце. Она даже поморгала, чтобы успокоиться. Юноша не отводил от нее глаз, признавшись:

– Да. В Тель-Авиве, портной. Он из Берлина приехал. Вам не нравится? – озабоченно, поинтересовался, Авраам. Девушка склонила набок изящную голову:

– Отчего же. Отменный крой. Я сама портниха, – объяснила она.

За чаем, они говорили о Палестине. Пани Анеля уезжала в Париж. Юноша, все время думал:

– Она похожа на Аарона, странно. Та же стать. У Аарона только глаза темные. Он говорил, что у его сестры и брата светлые глаза, серо-голубые. Как у нее…, – на нежных, смуглых щеках девушки играл румянец. Пани Анеля рассказала, что осталась круглой сиротой после погромов двадцатого года:

– Дядя Натан здесь пропал, в Польше, – вспомнил Авраам, – когда война началась. Не надо ей о таком говорить, она родителей потеряла…, – он предложил:

– Приезжайте к нам, пани Гольдшмидт. Откроете мастерскую, в Тель-Авиве. Я бы у вас первым клиентом был, – отчаянно добавил Авраам, – или вы на мужчин не шьете?

Темно-красные губы улыбались:

– Я на всех шью, господин Судаков. И вяжу…, – она достала из сумочки вязаную, белую кипу с голубым щитом Давида:

– Мои девочки продают. Возьмите, на память…, – Авраам, хоть и не покрывал голову, но кивнул:

– Я буду ее беречь, госпожа Гольдшмидт…, – он хотел предложить девушке сходить вечером в кино, или театр, но не успел. Она прощалась, желая ему удачи. Авраам заставил себя сказать: «Вам тоже, в Париже».

Пани Анелю позвали девочки, Авраама обступила молодежь из варшавского клуба Бейтар. Он смотрел вслед темным волосам, пока девушка не пропала в толпе. Авраам вздохнул: «Счастья ей, где бы она ни была».

 

Эпилог

Гранада, август 1936 года

Белокаменные дома на Пуэрто Реаль, заливало безжалостное, яркое солнце, журчал фонтан. Кафе вынесли на булыжную площадь кованые столы, легкий ветер трепал холщовые зонтики. Репродуктор, на углу, транслировал американскую песенку. До музыкальной программы передали новости из столицы. Диктор, уверенным голосом, говорил, что мятежники, под предводительством генерала Франко, скоро будут разбиты.

Силы путчистов продвигались от португальской границы на восток, к Мадриду. Страна разделилась на две части. Северо-запад, и север, кроме тонкой полоски побережья вокруг Бильбао, перешел на сторону военных, попытавшихся, месяц назад, устроить переворот. В Гранаде, в глубине республиканской территории, о войне ничего не напоминало. Девушки, оправляя короткие, чуть ниже колена юбки, сверкали смуглыми, гладкими ногами. На щитах были развешаны афиши американских фильмов. В Гранаде показывали «Ярость» Фрица Ланга, и «Даму с камелиями». Главную роль играла дива, Грета Гарбо.

Пахло цветами, изредка, по площади, лениво урча, проезжал автомобиль. На столах поблескивали стаканы с орчатой, миндальным молоком. Посетители потягивали лимонад и кофе. Для вина еще было рано, на больших часах стрелка едва подбиралась к десяти утра. Издалека доносился звон колоколов, над городом царила благословенная тишина выходного дня. Официанты разносили тарелки с медовыми печеньями, жаренными в оливковом масле, с покрытыми белым шоколадом пирожными альфахор. Выпечка в этом кафе была отменной. Над столиками реял папиросный дым, люди, зевая, шуршали газетами. Республиканская пресса писала, что мятеж захлебывается.

Высокий молодой человек, с волосами темного каштана, с неожиданно синими для испанца глазами, углубился в передовицу мадридского издания ABC. Месяц назад самая популярная газета в стране раскололась. В столице издание контролировали левые силы, законно избранные представители Народного Фронта. В Севилье печатали газету ABC, поддерживающую националистов, устроивших путч. Девушка за соседним столиком, облизав ложку от мороженого, вздохнула. Сколько бы взглядов она ни бросала в сторону молодого человека, он, упорно, не отрывался от газеты.

– Северянин, наверное, – подумала девушка, – у него глаза голубые. Он красивый…, – она посмотрела на широкие плечи, на смуглые, сильные руки. Молодой человек закатал рукава белоснежной рубашки, на спинке стула висел хороший, летний, пиджак, светлого льна. Галстук он не носил, и расстегнул ворот рубашки, американского покроя. Крестика на шее не имелось. Социалисты и коммунисты их и не надевали.

Девушку политика не интересовала. Она хотела сходить субботним вечером в кино, посмотреть на Грету Гарбо, в парижских нарядах, и, может быть, даже позволить молодому человеку поцелуй. Она, в последний раз, стрельнула глазами в его сторону. Юноша не поднял головы. Надув губы, девушка отвернулась.

Отхлебнув лимонада, молодой человек затянулся папиросой. Он курил, разглядывая пустынную площадь. В отличие от посетителей кафе, юноша знал, что путчисты получают оружие и финансовую поддержку от Италии и Германии. Франция, несмотря на премьера-социалиста, под нажимом Британии, объявила полное эмбарго на экспорт оружия в Испанию.

Три человека в Париже, под фальшивыми именами, занимались регистрацией, по южноамериканским документам, фирм, призванных обойти запрет. Из Франции купленные самолеты перегоняли в Голландию, а оттуда, на республиканские территории Испании. Итальянские и немецкие бомбардировщики очистили от республиканских кораблей Гибралтарский пролив. Войска мятежников, из Марокко, беспрепятственно переправлялись на юг Испании, в Кадис, в анклав, удерживаемый путчистами.

Юноша хорошо помнил карту:

– Если Франко разделит силы, возьмет Мадрид в клещи, повернет на юг…, Ничего, – успокоил себя молодой человек, – за нами Барселона, восток страны. Республиканцы уступят нашему давлению, позволят сформировать интернациональные бригады…, – его начальник, генерал Котов, он же Наум Эйтингон, руководитель отдела нелегальных операций в ОГПУ, сейчас был в Мадриде.

Кроме переговоров с республиканским правительством, он выяснял, кто из итальянских и немецких коллег, как их весело называл Эйтингон, прибыл в Испанию. Они были уверены, что националисты, кроме помощи оружием, получили от дуче и фюрера военных советников, как гласных, так и негласных. Негласные считались их главной заботой. Еще в Москве, готовясь к отлету в Барселону, Эйтингон сказал:

– То, что мы сейчас начинаем, дело не одного дня, дорогой мой. Твоя задача, вызвать к себе доверие, познакомиться с ними, дать себя завербовать. Мы должны понять, с кем из них надо работать.

Лимонад в здешнем кафе подавали сладкий, такой, как любил молодой человек. Перед отъездом они с братом пошли в парк Горького. Сидя на скамейке, у Москвы-реки, они тоже пили лимонад. Проходящие мимо девушки, искоса, смотрели на брата. Он носил орден, полученный за летные испытания, две недели назад. Они не говорили о работе, но брат, невзначай, заметил:

– Я подал рапорт об отправке в Испанию. Когда ты вернешься, меня здесь может не оказаться.

Молодой человек кивнул. Они с братом делили трехкомнатную квартиру, в новом доме на Фрунзенской набережной. В Москве вряд ли кто из юношей их возраста мог похвастаться таким жильем, однако брат был, как их называли, сталинским соколом. Он участвовал в воздушных парадах, и проверял новые модели истребителей. Не было ничего неожиданного в том, что им дали квартиру. К тому же, именем их отца, героя гражданской войны, назывались улицы, поселки и теплоходы.

– Именем Горского тоже, – молодой человек, с удовольствием, съел медовое пирожное.

Кукушка, Анна Горская, вернулась с дочерью в Москву. Сокол, он же Янсон, работал здесь. Он, как и Эйтингон, как и молодой человек, изображал военного советника. Увидев его в Барселоне, Янсон не удивился. Он потрепал молодого человека по плечу:

– Я знал, что мы когда-нибудь встретимся. Жаль, что ты с моей женой и дочерью разминулся. Они благополучно добрались до дома. Если и твой брат сюда приедет, то они с вами не познакомятся. Пока, – добавил Сокол.

Молодой человек предполагал, что брата в Испанию не пошлют. Для работы такое было неудобно. Они с братом были похожи, как две капли воды, даже почерка у них были одинаковые. В школе брат писал за него контрольные по математике, а молодой человек сдавал за двоих языки.

Пробило одиннадцать, он заказал еще кофе: «Однако немецкий он выучил, и английский тоже. С акцентом, но говорит».

Молодой человек, в добавление к немецкому и английскому, знал еще и французский с испанским языком. Он легко копировал любую манеру речи, любой говор. В Барселоне, он пару дней поработал с каталонскими товарищами. Оказавшись на юге, он понял, что теперь все его принимают за каталонца. Юноша никого не разуверял, хотя его, как и всех советских специалистов, снабдили французскими документами.

Брат не знал, что он в Испании. Никто не знал, кроме Эйтингона и других членов делегации. Брату он сказал, что улетает на Дальний Восток, выполнять правительственное задание.

О документах, в сейфе на Лубянке тоже никто не знал. Эйтингон поручил ему подготовить возвращение в Москву Кукушки. Горской выделили квартиру в Первом Доме Советов на улице Серафимовича, прикрепили к распределителю, выписали эмку. Машины только недавно стали производить на Горьковском автомобильном заводе. Документы Кукушки и Сокола лежали в запечатанном пакете. Молодой человек понял, что к ним двенадцать лет никто не притрагивался. На полки только клали очередные коробочки с орденами.

Получив пакет, разбирая бумаги, он нашел старый, пожелтевший конверт. Молодой человек, разумеется, аккуратно его вскрыл. Партия учила, что у коммунистов не может быть секретов друг от друга. Прочитав документы, юноша долго сидел за столом, вглядываясь в нежное, зеленоватое небо весенней Москвы. Партия велела, в случае сомнения, советоваться со старшими товарищами.

Юноша решил миновать и Эйтингона, и народного комиссара Ягоду. Нарком, впрочем, был обречен. После процесса Зиновьева и Каменева Ягоду снимали с поста. Он пошел к лучшему другу отца. Именно он, в детстве, приезжал к ним с братом, привозя сахар и чай. Он утешал мальчишек, когда с Перекопа пришла весть о гибели Семена Воронова.

Старший товарищ просмотрел документы:

– Хорошо, что ты проявил бдительность. Партия знала об Александре Даниловиче. Он был чистый, честнейший человек…, – Сталин выбил трубку, – он ничего не скрывал от своих товарищей. Скрывать нечего, – Иосиф Виссарионович пожал плечами, – мы интернационалисты, для партии такие вещи неважны.

Заклеил конверт, вернув его к другим документам, юноша больше ни с кем об этом не говорил.

– Сокол нам тоже сахар и чай привозил, – вспомнил молодой человек, – когда его именным оружием наградили. Маузер в сейфе остался, с табличкой, за подписью председателя Реввоенсовета Троцкого, – он потер чисто выбритый, упрямый подбородок: «Посмотрим, как все сложится».

Эйтингон, о дальнейшей судьбе Сокола, пока что, не распространялся.

В любом случае, его жена и дочь оставались в Москве. Юноша был уверен, что Сокол пойдет на многое, чтобы их спасти.

– Он отлично провел операцию «Паутина», – думал юноша, – но, может быть, он все делает по заданию троцкистского подполья. Ему нельзя доверять. Он слишком много времени провел за границей. Или это Кукушка? – услышав, как остановилась машина, он встрепенулся.

Невысокий, легкий юноша, с растрепанными, темными волосами, в круглых очках, захлопнув дверцу, вразвалочку направился к свободному столику. Из кармана пиджака торчал английский путеводитель по Испании. Молодой человек, на плохом испанском языке, обильно жестикулируя, заказал кофе. Он углубился в изучение карты города. На машине висели прокатные номера: «Все равно туристы приезжают, – подумал юноша, – войны не боятся».

С противоположной стороны площади раздался гудок. Расплатившись, молодой человек пошел к потрепанному форду. Эйтингон сидел за рулем, в неизменной, старой кепке. Начальника, черноволосого, кареглазого, все принимали за испанца. На подбородке генерала Котова красовался шрам, наводящий на мысли о ранении, полученном где-нибудь на энсьерро, беге от быков. Эйтингон тоже свободно владел испанским языком.

Он бросил молодому человеку на колени конверт:

– Полюбуйся. Мы его в Мадриде сфотографировали. Кажется, представитель наших берлинских коллег при штабе генерала Франко. Некий Максимилиан фон Рабе. Граф, между прочим, – смешливо добавил Эйтингон, виляя по узким улочкам арабского квартала.

– Тебе с ним предстоит работать. Надо будет попробовать хоть что-то о нем узнать…, – молодой человек рассматривал фото, сделанное в кафе. Немец, судя по всему, был лишь немного его старше, высокий, изящный, светловолосый, в отменно скроенном костюме.

– Истинный ариец, – Эйтингон прикусил зубами папиросу, – отправим радиограмму в Москву. Когда Сокол вернется, посидим, подумаем, как лучше подобраться к господину фон Рабе.

– А где Сокол? – молодой человек перебирал карточки, разглядывая фото безмятежными, синими глазами.

– Сокол встречается с зятем мэра Гранады, – объяснил Эйтингон.

– Человек с левыми симпатиями, кумир Испании. Люди к нему прислушиваются. Он должен выступить в поддержку Народного Фронта, в газетах. Сокол хорошо работает с интеллектуалами, – Эйтингон пощелкал пальцами, – он университет заканчивал, хоть и технический, – он зевнул:

– Шесть часов за рулем. Быстрее бы до квартиры добраться. Зятя зовут Федериго Гарсия Лорка, – Эйтингон сплюнул за окно. Форд остановился у невидного дома. Развернувшись, машина задом въехала в узкий двор: «Поэт. Слышал ты о нем?»

– Очень хороший, – одобрительно сказал Петр Воронов, засовывая в карман пиджака конверт с фотографиями. Закрыв деревянные ворота, юноша добавил, по-русски:

– Пойдемте, Наум Исаакович, я кофе сварю. Колбаса есть, сделаю яичницу.

– Не колбаса, а чоризо, – расхохотался Эйтингон. Они нырнули в прохладу беленого полуподвала.

Мистер Марк Хорвич путешествовал по Испании легально. У него имелась трехмесячная виза, выданная консульством в Лиссабоне, до попытки переворота, и бумага из Университета Саламанки. В справке говорилось, что сеньор Хорвич записан на курсы испанского языка, начинающиеся в сентябре.

Меир иногда, жалел, что не сможет остаться в стране подольше и действительно, выучить испанский. Он быстро схватывал. Меир теперь мог прочесть заголовки газет и объясниться в кафе. Для всех он был американским туристом, вооруженным стопкой путеводителей и неизменным фотоаппаратом Кодака.

В Лиссабоне они с Даллесом расстались. Мистер Аллен полетел в Швейцарию, организовывать, в Берне, базу Секретной Службы в Европе. Меиру велели получить визу, сесть на поезд и добраться до Мадрида. В столице его ждали.

На фотоаппарате красовалась наклейка фирмы Кодак, однако камера была, как усмехнулся Даллес, уникальной.

– Экспериментальный образец, – он подмигнул Меиру, – берегите его, Ягненок.

Аппарат делал отличные, четкие снимки с большого расстояния и даже в темноте. Задание оказалось простым. Мистеру Хорвичу предстояло собрать альбом, по словам Даллеса, интересных для правительства США людей. В Мадриде Меир работал с представителем Государственного, Департамента, скромным юношей, его возраста, отлично знавшим испанский язык.

– Я из Техаса, – пожал плечами новый знакомый, – я с детства на нем говорю.

Меир не знал, как, на самом деле, зовут коллегу. Он представился Фрэнком. Фрэнк водил Меира по городу, показывая кафе, где собирались журналисты и политики, здания министерств, парламента, редакции газет и офисы партий, Народного Фронта, Фаланги, анархистов, и сторонников реставрации монархии, карлистов.

Даллес приказал Меиру ни в коем случае не лезть на рожон. Меира даже не снабдили пистолетом, мистеру Хорвичу оружие было ни к чему. Он только смотрел, слушал и запоминал. Через две недели мистеру Хорвичу предстояло вернуться в Лиссабон, и сесть на американский корабль. В Вашингтоне, Меир приводил в порядок заметки, получал отпечатанные фотографии и делал доклад на совместном заседании представителей военного ведомства, государственного департамента и Бюро.

По словам Фрэнка, в столице ходили упорные слухи, что правительство разрешит создание интернациональных, добровольческих бригад. Гуляя по Мадриду, Меир иногда думал, что и сам бы, с удовольствием, записался в подобную бригаду.

– Аарон в Германии, – говорил он себе, – он выполняет долг порядочного человека, еврея. А я? Я тоже, – твердо напоминал себе юноша:

– Когда понадобится, я возьму оружие в руки, и буду бороться с нацизмом. Но, если можно обойтись без кровопролития…, – увидев афиши новой выставки Дали, Меир пошел в галерею. Смотря на странный квадрат, из человеческих рук и ног, на низкий, пустынный, жаркий горизонт Испании, Меир вспоминал «Расстрел повстанцев» Гойи, человека в белой рубашке, поднявшего руки, зло кричащего что-то в лица солдат.

Меир бы, с удовольствием, проводил в музеях целые дни, но Даллес разрешил ему только съездить в Саламанку и записаться на курсы. Улучив немного времени, Меир завернул в Толедо. Он бродил по улицам бывшего еврейского квартала, слушая звон колоколов, вдыхая жаркий ветер.

– Если можно добиться мира…, – повторял себе юноша, – то надо это сделать.

В Мадриде никто не обращал внимания на забавного, молодого американца, в круглых очках, с картой города и фотоаппаратом. Меир снимал церкви и достопримечательности, уличные сцены. Часто в кадр попадали люди, сидящие в кафе. У него набралось материала на три альбома. По вечерам они с Фрэнком встречались в каком-нибудь дешевом ресторане, где Меир передавал коллеге пленки. Он слушал разговоры за соседними столами, на немецком и французском языках. Юноша запоминал имена, заносил сведения в блокноты, аккуратно, как будто бы Меир еще трудился счетоводом в адвокатской конторе мистера Бирнбаума. Даллес говорил, что в Испании, после путча, соберутся представители немецкой, итальянской и советской разведок. В Вашингтоне, они собирались сличить фотографии Меира с имеющимися данными, и начать собирать досье.

По ночам Меир сидел на подоконнике, в своей комнате, в дешевом студенческом пансионе. Испанцы начинали развлекаться после полуночи. Звенели гитары, на черном, жарком небе блестели звезды. Меир, несколько раз, заглядывал в подвальчики. Вино в Мадриде было отменным, и очень дешевым. Здесь, как и в Нью-Йорке, предпочитали свинг, и девушки тоже не обращали внимания на Меира. Он к такому привык, и не расстраивался. Юноша, все равно, отлично танцевал.

Фламенко он увидел в первый раз. Меир, сначала, не поверил своим глазам, так это было красиво. Он покуривал, слушая перебор гитары, чьи-то веселые голоса. Юноша вспоминал слова Даллеса, сказанные в Лиссабоне:

– Испания, полигон, Ягненок. Для нацистов, фашистов, русских. Страна, которую можно перетянуть на свою сторону, где можно получить поддержку идеям, испытать новое оружие…, – они стояли на берегу океана.

– Танки, – Даллес загибал пальцы, – самолеты, автоматические винтовки, пушки, – начальник повел рукой на восток, – такое для них важно. Испания и ее народ никого не интересуют.

– Войны не будет. Мы этого не позволим, – упрямо сказал себе Меир, сидя за столиком кафе в Гранаде.

Он приехал сюда, следуя за русскими. Оба, впрочем, отменно говорили на испанском языке. Меир, заметив их в Мадриде, пошел за парой, услышав незнакомые слова. Меир ничего не понял, но разобрал имена Сталина и Гитлера. Он дал клички русским, называя их, про себя, Бородой и Кепкой. Они жили в респектабельном отеле, по соседству с офисом Народного Фронта, и целые дни проводили с коммунистами. Меир не хотел рисковать и узнавать в гостинице их имена. Понятно было, что они приехали в Испанию с фальшивыми документами.

Борода и Кепка собирались на юг. Меир услышал о планах русских, сидя за два столика от них, в ресторане. Юноша начал разбирать испанский, до него донеслось слово «Гранада». Взяв в аренду старый форд, Меир переехал из своего пансиона в другой отель, напротив гостиницы русских. Они покинули Мадрид ранним утром. Меир поехал за ними, держа расстояние в две мили между машинами. У мистера Хорвича при себе был отличный бинокль. Он не боялся, что упустит русских из виду.

Меир сделал фото Красавца, щеголеватого парня, которого Кепка забрал из кафе.

– Борода пропал, – Меир сидел, попивая кофе, – Кепка его где-то высадил, что ли? Знать бы где…., – он уловил, в потоке испанского языка, по соседству, знакомое имя. Молодые люди, по виду, напоминали студентов. Меир мысленно составил нужную фразу. Он спросил, с акцентом, но довольно бойко:

– Извините, мне, наверное, послышалось. Вы говорили о поэте Лорке?

В Мадриде, Меир купил в лавке подержанных книг путеводители. Юноша наткнулся на поэтический сборник. Посмотрев на заглавие, он пошевелил губами: «Цыганское романсеро».

На полях красовались пометки карандашом. Задние, чистые листы были исписаны. Бывший хозяин книги, судя по всему, занимался переводами на английский язык.

Увидев фламенко, Меир понял, что раньше и не подозревал о настоящем танце. Со стихами случилось то же самое. Меир не знал, что можно так писать. Он засыпал и просыпался, бормоча:

Y que yo me la llevé al río creyendo que era mozuela, pero tenía marido. Fue la noche de Santiago….

День святого Иакова, покровителя Испании, отмечали в июле. В августе ночи остались жаркими, сухими, пахнущими цветами и вином. Каблуки женщин стучали по булыжнику, шептали струны гитары, шуршали шины автомобилей.

То было ночью Сант-Яго, и, словно сговору рады, в округе огни погасли и замерцали цикады. Я сонных грудей коснулся, последний проулок минув, и жарко они раскрылись кистями ночных жасминов…

Открывая глаза, Меир шарил по полу. Он затягивался папиросой, надевал очки и читал о цыганке-монахине, о зеленом цвете, пока в окне не вставал нежный мадридский рассвет.

Студенты немного говорили по-английски. Они объяснили Меиру, то есть мистеру Хорвичу, что Лорка обосновался в Гранаде, уехав из Мадрида после путча. Поэт выступал со статьями, готовилась постановка его пьесы. Ребята уверили Меира, что он, совершенно спокойно, может зайти к Лорке домой и попросить у него автограф.

– У него всегда открыта дверь, – заметил один из студентов, – он гордость Испании, у нас нет другого такого поэта. Он вне политики…, – его, конечно, прервали, начался спор. Меир решил:

– Завтра зайду, с утра. Я читал, он в Нью-Йорке учился. Мы сможем объясниться. Скажу ему, скажу…, – юноша не придумал, что скажет. Он увидел на противоположной стороне Пуэрто Реаль знакомую по Мадриду фигуру. Борода, оглянувшись, присел на кованый стул кафе. У Меира имелись его фотографии. Он ждал, кто подойдет к русскому.

Янсон остался доволен встречей. Лорка, хоть и водил знакомства и с коммунистами, и с фалангистами, придерживался левых взглядов. Лорка ездил в Буэнос-Айрес, но никакой опасности не существовало. Сеньор Рихтер не посещал выступления опасного авангардиста, им с Лоркой нигде было не встретиться. Янсон пришел к поэту с рекомендациями от его знакомцев, испанских коммунистов.

Эйтингон разрешил Теодору сказать, что он представляет Советский Союз, и защищает Испанию от фашизма. Лорка требовался, как знамя, как символ борьбы.

– Если он поддержит интернациональные бригады, – заметил Эйтингон, – это большая победа для нас.

Наум Исаакович зевнул: «Еще большей победой будет, если его убьют мятежники. Такого Испания им не простит, никогда».

Они с Лоркой отлично поговорили о Маяковском, Мейерхольде, Эйзенштейне и французских авангардистах. Теодор любил классическую музыку, и старых мастеров, но помнил, что когда-то авангардом считался импрессионизм. Картины Моне и Дега давно висели в музеях. Он читал Лорку, в библиотеке, в Буэнос-Айресе. Дома Рихтеры не могли держать столь сомнительную литературу. Лорка обрадовался, что гость знает его стихи. Темные глаза улыбнулись: «Я не думал, что вы так хорошо владеете испанским языком. В России меня, кажется, не переводили».

– Переведут, товарищ Лорка, – уверенно сказал Янсон.

– У нас отличные поэты…, – ему очень хотелось услышать, как Лорка читает стихи, но Янсон вздохнул:

– Ты здесь ради дела. Вы договорились. Он поедет в интернациональные бригады, напишет серию статей…., – Янсон вспоминал зимнюю, июльскую ночь, в Буэнос-Айресе, близкий шорох моря, белый песок.

– Даже не связаться с Анной, – тоскливо подумал Янсон, – и она мне не может написать. Ни она, ни Марта…, – он только знал, что жена и дочь, благополучно, добрались до Москвы.

– Может быть, получилось, с ребенком…, – он услышал мягкий голос Лорки:

– Давайте, я вам прочту кое-что, товарищ. Может быть, вы это знаете. Я вижу, что вы о близком человеке думаете…, – он помолчал. Янсон согласился: «О жене, товарищ Лорка. Она в Москве сейчас…»

У Лорки, несмотря на его юношескую легкость, оказался низкий, красивый голос. Он читал о ночи Сантьяго, о переливающихся голосах цикад, а Янсон вдыхал запах жасмина, видел ее нежные, цвета жемчуга плечи, черные волосы, падавшие на спину.

Он решил не возвращаться сразу на безопасную квартиру, а немного посидеть, вспоминая стихотворение.

Y que yo me la llevé al río creyendo que era mozuela, pero tenía marido. Fue la noche de Santiago…

Янсон, устало, закрыл глаза. Задание было выполнено, отсюда он ехал в Барселону. В Каталонию пригоняли самолеты из Голландии. Он обучал местных ребят и летчиков из будущих интернациональных бригад.

– Мы от Франко и камня на камне не оставим, – весело подумал Теодор, – вместе с дуче и фюрером. Они узнают, что такое коммунистическая солидарность…, – рядом отодвинули стул.

– Сеньор Рихтер! – раздался веселый голос. Человек говорил на французском языке.

– Не ожидал, увидеть вас, в испанской глуши. Где сеньора Рихтер, где Марта, наша маленькая принцесса…, – Марта любила его рассказы о других планетах, о затерянных в пустынях волшебных городах. Она просила, маленькой девочкой: «Придумайте сказку только для меня, сеньор Антуан».

– Он обещал придумать, – вспомнил Теодор.

– Он, наверное, сюда, как журналист приехал. Я не могу скрывать такое от Эйтингона. Мы провалим операцию, он меня раскроет…, – приятель по аэроклубу в Буэнос-Айресе носил не форму почтового пилота, а обыкновенный штатский костюм.

– Я оставил семью на побережье, – Теодор помахал официанту, – и решил, досконально, изучить средневековую архитектуру. Очень, очень рад вас видеть, – он радушно пожал руку Антуану де Сент-Экзюпери. Янсон заказал еще два кофе.

Невысокий юноша в спортивном, американского кроя пиджаке, в круглых очках, ходил вокруг фонтана в центре площади, фотографируя его с разных сторон. Молодой человек сел в форд, машина медленно поползла прочь. Ленивые гранадские голуби, даже не поднялись с булыжника. Проводив глазами прокатные номера, Теодор заставил себя спокойно улыбнуться Экзюпери.

На кухне безопасной квартиры пахло кофе и хорошими, американскими сигаретами. Эйтингон сидел, бросив кепку на стол, глядя на Янсона. Теодор выяснил, что Экзюпери, действительно приехал сюда журналистом, от французской газеты «Энтрансижан». Янсон беспечно болтал, делая вид, что жена и дочь купаются на средиземноморских пляжах.

Экзюпери, озабоченно, сказал: «Плохое вы время выбрали для отдыха, сеньор Рихтер. Испания тлеет, и скоро вспыхнет, как стог сена». Теодор уверил его, что семья Рихтеров не собирается здесь долго оставаться. Янсон не упоминал о Лорке, но было понятно, что Экзюпери, писатель, посетит самого известного поэта Испании. Месье Антуан заметил, что встречается с Лоркой завтра:

– Я пропустил его визит в Буэнос-Айрес, – улыбнулся француз, – но здесь его увижу. Возьму интервью. Вы слышали о Лорке? – Янсон заставил себя покачать головой. Они распрощались. Сеньор Рихтер упомянул, что завтра уезжает обратно на побережье. Теодор шел на безопасную квартиру, вспоминая, как они с Экзюпери, в аэроклубе, летали вдвоем. Француз рассказывал о песках Сахары, где он служил пилотом на почтовой линии.

– Холмы под крылом самолета уже врезали свои черные тени в золото наступавшего вечера. Равнины начинали гореть ровным, неиссякаемым светом; в этой стране они расточают свое золото с той же щедростью, с какой еще долгое время после ухода зимы льют снежную белизну…, – шептал Теодор:

– Это он о Патагонии написал. Когда Марта была маленькой, он рассказывал ей сказки, о далеких планетах…, – Янсон остановился у края арабского квартала. В его голове билось: «То было ночью Сант-Яго, ночью Сант-Яго…». Он, внезапно, подумал, о том, чтобы развернуться и уехать из Гранады. У него при себе были деньги и французский паспорт. Он мог спокойно исчезнуть.

– Нельзя, – велел себе Теодор:

– Анна и Марта в Москве, в заложниках. Их не пощадят, если я…, – увидев ясные, зеленые глаза дочери, он тяжело вздохнул. Янсон ничего не скрыл от Эйтингона. Наум Исаакович выслушал его:

– Дурацкая случайность, Теодор Янович, от подобного никто не застрахован. Берите машину, поезжайте в Барселону, как предписывает задание. Мы с Петром обо всем позаботимся.

Янсон не предполагал, что один из братьев Вороновых станет чекистом. Петр рассказал Янсону, что Степан, его брат, испытывает новые истребители. Теодор усмехнулся: «Степа, еще в детстве, авиацией бредил, а ты как в чекисты пришел, Петр? Ты, вроде бы, никогда не говорил, что хочешь в НКВД работать».

– По комсомольскому набору, товарищ Янсон, – Петр поднял спокойные, синие глаза.

– Когда юридический факультет закончил, в университете. Степан в летном училище был, в Крыму. Я три года под началом товарища Эйтингона служу, в иностранном отделе, – Янсон не мог забыть двенадцатилетних мальчишек, которых они с Анной навещали, в детском доме, перед отъездом из Москвы.

– Марта тогда младенцем была, – подумал Янсон, – как время летит. Ее в пионеры приняли, она пойдет на парад, в годовщину революции…, – на гражданской войне, Янсон не встречался с отцом близнецов. Семен Воронов, рабочий, металлист из Петербурга, стал большевиком. Воронов устраивал взрывы и экспроприации, бежал из тюрем, отбывал ссылку с товарищем Сталиным. Он служил комиссаром у Фрунзе. Воронов погиб на Перекопе, когда остатки армии Врангеля чуть ли ни зубами вцепились в промерзлую крымскую землю, защищая последний оплот белогвардейцев.

– Все равно, мы их в море сбросили, – Теодор затянулся папиросой: «Ваш отец гордился бы вами, Петр».

Отца братья почти не помнили. Они жили с ним в Туруханске, маленькими детьми. После февральской революции, отец, покинув ссылку, привез их, пятилетних в Петроград. Воронов ушел в подполье, а Петра и Степана передавали с квартиры на квартиру. После Октября, их отправили в Москву, в детский дом. Судя по одной, сохранившейся фотографии, они были похожи на отца, тоже высокого, широкоплечего, с волосами темного каштана. В царское время близнецы считались незаконнорожденными, появившись на свет без церковного брака.

– Мы в тюрьме родились, – вспомнил Петр, – как мать Горской. То есть Горовиц. Отец ее Горовиц, а все думали, что он русский. Но Иосиф Виссарионович сказал, что мы интернационалисты. Сюда много иностранцев приедет, – Янсон занимался вербовкой добровольцев, из числа членов интербригад. С опытом жизни за границей, со знанием языков, он, как нельзя лучше подходил для задания.

Петр собирался подобраться ближе к Максимилиану фон Рабе. Воронова иностранный отдел готовил на роль двойного агента. Все понимали, что Гитлер не ограничится только Германией. В иностранном отделе говорили о возможном пакте с Италией и Японией, о грядущем столкновении двух капиталистических систем. В такой ситуации, Советскому Союзу требовалось знать о дальнейших планах нацистов.

Теодор не спросил, что собираются делать Эйтингон и Воронов.

– Я бы сделал то же самое, – собрав вещи, он завел форд, – то же самое. Этого требует безопасность операции, требует революционный долг. Анна говорила, что мы солдаты партии. Будь солдатом, места для сантиментов нет, – в темном небе Гранады мерцали, переливались, звезды, слышался треск цикад. Воронов стоял на балконе, затягиваясь папиросой. Юноша помахал: «Езжайте спокойно, Теодор Янович. Мы все, – он помедлил, – организуем. В Барселоне увидимся».

Эйтингон открыл деревянные ворота:

– Всю ночь не гони, почти семь сотен километров впереди. Передохни где-нибудь, Сокол…, – он потрепал Янсона по плечу. Включив фары, Янсон заставил себя не оглядываться. Он выезжал на дорогу, ведущую из города на восток, к побережью. Добравшись до моря, он собирался повернуть на север. Огоньки Гранады остались за спиной. Янсон нажал на тормоз, почти на вершине холма. Машина, дернувшись, застыла. Он глядел на сверкающий Млечный Путь. Теодор кусал губы:

– То было ночью Сант-Яго, ночью Сант-Яго…, Господи, – опустившись на пыльную, каменистую землю, он спрятал голову в ладонях, – Господи, прости меня, я не мог, не мог иначе…,– сверху послышался рокот. Увидев темные очертания самолетов, он велел себе вернуться за руль. Эскадра итальянских и немецких бомбардировщиков, шла с юга, из Кадиса, оказывать воздушную поддержку наступлению Франко. Янсону надо было ехать в Барселону, и делать свою работу.

Эйтингон вернулся в дом. На кухне горела керосиновая лампа, электричества сюда не провели. Петр вертел в длинных пальцах монетку:

– Француз, или испанец, Наум Исаакович? Или оба? Пистолет у меня готов. Где живет Лорка, я знаю, и Экзюпери тоже быстро найду…, – Эйтингон вспомнил:

– Он читал Лорку, он говорил. Какая разница, – рассердился начальник отдела. Он забрал у Воронова монету:

– Герр Рихтер нам еще понадобится, а Лорке Сокол представлялся своим настоящим именем. Нечего, – он прищелкнул пальцами, – здесь раздумывать. Убийство француза, журналиста, будет подозрительным. Лорка все равно обречен, – Эйтингон чиркнул спичкой:

– Убери кольт. Мы руки пачкать не собираемся.

– А как иначе? – удивился Петр. Эйтингон вздохнул: «Учись и запоминай. Закончим дела, и вернемся в Мадрид, вплотную знакомиться с твоим будущим опекуном, графом фон Рабе».

Петр, аккуратно, писал анонимное письмо о связи Лорки с московскими агентами. Он поинтересовался:

– Наум Исаакович, а что, – юноша указал на потолок, – из Москвы не поступало распоряжений насчет Сокола?

– Пока нет, – пожал плечами Эйтингон. Он пробежал глазами письмо:

– Отлично. Завтра, после такого, – он помахал бумагой, – Лорку совершенно точно арестуют и расстреляют. Испанские товарищи будут благодарны. Теперь фалангистов возненавидят еще больше, – он отправил Воронова подбрасывать письмо в штаб-квартиру гранадской Фаланги. Налив бокал хорошего, сухого вина, Эйтингон устроился на балконе, рассматривая звезды:

– Ничего, скоро здесь будет не протолкнуться от писателей. Появятся книги об испанской революции. Лорка, небольшая потеря. Товарищ Сталин всегда повторяет слова Горского, в нашей борьбе не избежать косвенного ущерба…, – операция «Паутина» началась отлично. Паук, пока не поставлял информации, но Эйтингон был уверен, что это время не за горами.

– Твое здоровье, Наум Исаакович, – смешливо сказал себе Эйтингон, – прекрасная работа.

Он потягивал сухое вино, купаясь в тепле августовской ночи.

Меир пришел к дому Лорки после завтрака. В роще миндальных деревьев распевались птицы. Держа томик стихов, юноша, удовлетворенно повторял про себя, испанские фразы. Меир несколько раз написал слова в блокноте. Ему хотелось сказать Лорке, что он еще никогда не слышал такой музыки, никогда не засыпал и не просыпался, думая о стихах. Над головой Меира шелестели серо-зеленые листья, сухая земля рассыпалась под ногами.

– Наверное, такое случается, – понял юноша, – когда любишь. Когда я встречу девушку…, – он покраснел, – я ей обязательно прочитаю эти стихи…., -прислушавшись, Меир замедлил шаг.

От дома доносились какие-то голоса. Меира с дороги заметно не было, юношу, надежно, скрывали деревья. Он увидел заведенную машину, и троих мужчин в синих рубашках фалангистов, с оружием. Лорка садился в старый форд. Меир узнал поэта по фотографиям. Он шагнул вперед, прижимая книгу к груди, забыв, что у него нет оружия, забыв, что ему нельзя вызывать подозрения, забыв обо всем.

Он только помнил жаркую ночь, шорох деревьев, плеск реки, темные косы, разметанные по белому песку. Юноша прошептал:

– То было ночью Сант-Яго, ночью Сант-Яго…, – машина рванулась с места. Выбежав на дорогу, Меир заметил залепленные грязью номера. Книга выпала в белую пыль, трещали цикады. Подняв стихи, Меир вытер обложку рукавом пиджака. Ему предстояло вернуться в Мадрид, и выполнять задание.