Вельяминовы – Время Бури. Книга первая

Шульман Нелли

Часть шестая

Москва, осень 1936

 

 

Электропоезд Мытищи – Москва подходил к Ярославскому вокзалу. Мокрый снег залеплял окна. В начавшейся метели проносились полустанки с кумачовыми лозунгами: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». «Стахановцы! Повышайте производственные показатели!». «Дело Ленина-Сталина живет и побеждает!».

Внутри вагона, на белом потолке, мягко светили плафоны. Время было послеобеденное, хмурое. В окнах виднелось серое небо. Над деревянными, золотистыми, реечными сиденьями, в веревочных сетках, покачивался багаж. Буковая, раздвижная дверь, отделявшая вагон от тамбура, открылась, повеяло запахом табака. Высокий, молодой человек, в хорошем пальто из ратина, вернулся на свое место. Взяв журнал «Смена», он снял кепку, и размотал шерстяной шарф. Белокурые, едва начавшие отрастать волосы были немного влажными. Юноша только что курил, у открытого окошка тамбура.

Расстегнув пальто, он закинул ногу на ногу и внимательно осмотрел ботинки. На них не было ни пятнышка, черная, мягкая кожа блестела. Молодой человек вынул из кармана пальто складную, маленькую шахматную доску. Юноша погрузился в решение задачи, на последней странице журнала. Фибровый, аккуратный чемодан, с обитыми медью уголками, стоял под лавкой.

Под «Сменой» оказался новый номер «Науки и Жизни», и «Вечерняя Москва», с передовицей: «Навстречу VIII Всесоюзному съезду Советов. Обсуждение проекта Конституции». Молодой человек увидел фото: «Майор Степан Воронов возглавит выступление сталинских асов на авиационном параде, в честь годовщины Великой Революции». Безучастно посмотрев на улыбку майора Воронова, он передвинул белую королеву, поставив мат в три хода. Задачу прислал в журнал воспитанник Беломорской трудовой колонии НКВД, гражданин Никушин, несомненно, способный шахматист.

– Несомненно, – хмыкнул молодой человек. У него были голубые, спокойные, яркие, как летнее небо глаза. Он просмотрел отрывок из романа Кассиля «Вратарь республики», стихи Суркова: «Тот, кто всех мудрее и моложе, наших дней и судеб рулевой». Следующей шла статья народного комиссара по иностранным делам, товарища Литвинова, о важности изучения иностранных языков.

На канале молодой человек каждый день занимался французским и немецким языками. Бабушка начала говорить с ним по-французски, когда ему исполнилось пять лет. К тому времени его родители год, как умерли. Юноша почти их не помнил. После переворота, как называла его бабушка, отец и мать, хорошо поживились во взбудораженной Москве.

Они были почти готовы к отъезду. По словам бабушки, отец не собирался оставаться в России. Он хотел перевести дело на запад, в Варшаву, где родилась его жена, или даже во Францию. Надежные люди переправляли семью через финскую границу. Последним делом родителей стал налет на хранилище Наркомфина. Кто-то из банды, судя по всему, состоял на содержании у чекистов. Раненая мать умерла на мостовой Маросейки. Отца, через три дня, по приговору трибунала, расстреляли в Бутырской тюрьме. Тела родителей бабушке не отдали. Юноша не знал, где они похоронены.

– В общей могиле…, – он листал журнал, – как зэки на канале. Товарищи отдыхающие, будут рассматривать берега, с борта своих теплоходов, но рвов не увидят…, – каждый день, из бараков, выносили трупы умерших. Тела складывали у ворот, украшенных кумачом: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». В клубе висел алый стяг: «На свободу с чистой совестью». Вокруг красовались портреты членов Политбюро, и товарища Сталина.

Языками юноша занимался с политическими, в библиотеке подобных учебников не водилось. Он бы никогда и не появился на пороге культурно-воспитательной части. За все два года он ни разу не вышел на работу, предъявляя освобождения от врачей, или проводя время в бараке усиленного режима. В камере он играл сам с собой в шахматы, делая фигурки из хлебного мякиша. Бабушка говорила, что отец тоже был отличным шахматистом. Она затягивалась папиросой:

– Когда батюшка твой в Бутырке сидел, во время бунта пятого года, он с большевиками в шахматы играл. Со знаменитым Горским, – она усмехалась тонкими, морщинистыми губами:

– Горский его в бесовскую партию звал, – сухая, красивая рука тушила окурок в фарфоровой пепельнице, – однако твой отец, и подумать не мог…, – пальцы сжимались в сильный кулак:

– Они, – бабка махала за окно, – пусть, что хотят, то и делают. У нас свои законы. Так всегда было, и так будет…, – голубые глаза смотрели на него:

– Никакой партии, никакого комсомола, – она брезгливо морщилась, – никаких, советских учреждений…

Слова «советский» и «большевики» бабка произносила, как самые грязные ругательства.

На канале, два года, он держал порядок, разбирал, как его покойный отец, ссоры, и хранил общую кассу, куда воры сдавали дань. Он надзирал за картежниками, следил, чтобы воры не обижали простых заключенных, и получал письма с воли. Передачи ему, как упорно отказывающемуся от работы, запретили, но такое ничего не значило. На столе у него всегда имелся белый хлеб, масло, колбаса и даже икра.

Он мог бы и не садиться, но так было положено. Человек его ранга должен был каждые несколько лет появляться на зоне. Он дал себя взять на ограблении магазина. Показаний от него не дождались, но советская власть была гуманной. Юноша, с двенадцати лет был хорошо известен милиции Рогожско-Симоновского района, но ему дали всего два года, по статье 162, часть «д». На бумаге он значился экспедитором Пролетарского госторга, работником, имевшим доступ в государственные склады и хранилища. Максимальный срок наказания по этой статье был пять лет. Прокурор, на суде, заявил, что гражданин Волков заслуживает снисхождения, и непременно перекуется. Он скрыл усмешку, оглядывая пустой, холодный зал Пролетарского народного суда. Район переименовали, в двадцать девятом году, но бабушка наотрез отказывалась произносить это слово. Она настаивала, что родилась на Рогожской заставе, и здесь умрет.

В «Смену» был заложен конверт. Он не хотел перечитывать письмо. Он и не надеялся, что бабушка встретит его у ворот зоны. Ей шел девятый десяток. Судя по весточкам, из Москвы, она ждала его освобождения, чтобы попрощаться. В последнем письме она просила его не задерживаться, по дороге в столицу:

– Ты знаешь, где меня хоронить, – писала она, – рядом с твоим прадедом, на Рогожском кладбище, и знаешь, где найти священника, – бабушка посещала тайные службы, в домашних молельнях.

Они еще имелись кое у кого, на Рогожской заставе. Советская власть закрыла монастыри и храмы старообрядцев. Из архиереев только один оставался на свободе, а не сидел на зоне, или в ссылке. Только в Покровском соборе, неподалеку от их дома, пока шли службы. Православных, отказавшихся принять ересь митрополита Сергия, и сотрудничать с властью большевиков, советская власть тоже преследовала. Бабушка кисло сказала, читая газету:

– До бунта пятого года православные нас третировали. Теперь сами поймут, что это такое.

Он тоже ходил в Покровский собор, на Рождество, Пасху, и престольные праздники. Максим всегда, даже на зоне, устраивал обед на свои именины. Они выпадали, очень удачно, на начало ноября. Бабушка смеялась, накрывая на стол:

– Они годовщину переворота празднуют, а мы помолимся блаженному Максиму Московскому, твоему святому покровителю.

Храм Максима Исповедника, на Варварке, большевики закрыли, снесли купола с крестами, но Максим бегал туда мальчишкой. Церковь не была сергианской. Бабушка заметила:

– В ней блаженный Максим похоронен. Он коренной москвич, как и ты, мой милый. Мы в Москве со времен Ивана Калиты поселились. Отец твой на Воробьевых горах родился, ты здесь, на заставе Рогожской…, – родители, как и бабушка, не венчались. Отец привез мать из Варшавы. Она была дочерью польского, как его называла бабушка, коллеги. Бабушка разводила руками: «Я с твоим дедом тоже перед алтарем не стояла. Ничего страшного». Когда она впервые рассказала Максиму о деде, мальчик, даже не поверил. О Волке говорилось в главе учебника истории, посвященной народовольцам. Бабка кивнула:

– Именно он, мой дорогой. Отец твой на него был похож, как две капли воды, и ты тоже…, – она ласково поцеловала белокурый затылок:

Максим пробежал глазами следующую статью, о самой молодой советской парашютистке, Лизе Князевой. Под фотографией хорошенькой девушки, в летном комбинезоне, значилось:

– В четырнадцать лет Лиза получила звание мастера спорта. Она посвятила свой пятидесятый прыжок товарищу Сталину. Воспитанница детского дома в Чите, комсомолка Князева, выступит на параде в Москве…, – Максим, незаметно, закатив глаза, посмотрел на часы.

Под манжетой накрахмаленной рубашки у него красовалась татуировка, первая, голова волка, с оскаленными зубами. Максим сделал рисунок в двенадцать лет, после привода в милицию, за кражу. Потом к ней прибавились другие, но посторонние ничего увидеть не могли. Если бы он носил на лацкане пиджака комсомольский значок, его можно было бы принять за отличника учебы, или молодого инженера.

Он просмотрел, краем глаза, статью о войне в Испании и очередное славословие товарищу Сталину, рассказывающее о его юношеских годах, в Гори. Следующим шел материал, как самому сделать телевизор. Максим хорошо разбирался в технике, и всегда получал отличные оценки по математике и физике. Он любил учиться, но закончил только восемь классов. К четырнадцати годам, у подростка имелось столько приводов в милицию, что его попросту выгнали из школы.

Бабушка пожала плечами: «Твой отец гимназию и университет экстерном заканчивал». Максим хотел сдать экзамены за десятый класс, однако он знал, что высшее образование ему недоступно. Для института, даже заочного, надо было стать комсомольцем. Такого он, разумеется, делать не собирался.

В справке, лежавшей в кармане пиджака, говорилось, что Максим Михайлович Волков, двадцати одного рода от роду, отбыл наказание и вступил на путь честного труда. По бумаге родная рогожская милиция должна была выдать ему паспорт. Максима ждало старое место экспедитора. Начальник Пролетарского торга, осторожный человек, предпочитал не переходить дорогу московским ворам.

Мытищинские ребята встретили его у ворот зоны, и отвезли на теплую, зимнюю дачку. Он, с удовольствием попарился, и переоделся в хороший костюм и пальто. Максим выслушал новости из столицы, не те, что печатали в газетах. Ребята предлагали ему задержаться в Мытищах и отдохнуть, обещая доставить на дачку несколько девушек, но Максим отказался. Бабушка просила его не медлить.

Он вспомнил, что в «Науке и Жизни» была интересная статья о расщеплении ядра атома. В Москве Максим собирался начать занятия по математике и физике, не для сдачи экзаменов, а для себя.

– И языки, – напомнил он себе, складывая журналы, – найду преподавателей, из университета…, Пока товарищ Сталин еще не всех в троцкисты записал, – он дернул углом красивого рта. Московские ребята пригнали бы эмку для его встречи, но Волк не любил привлекать излишнего внимания.

Тем более, он хотел проехаться на метрополитене. Сокольническую линию, первую в столице, открыли год назад. Агитаторы на зоне чуть ни вывернулись наизнанку, описывая мрамор и хрусталь в подземных дворцах. Максим подобные сборища не посещал. Когда мужики вернулись из клуба, он лежал на нарах, закинув руки за голову:

– Лучше бы сообщили, сколько зэка захоронено, в сталинском метрополитене. Рельсы по трупам идут…, – кто-то из сук оглянулся. Максим лениво открыл глаза:

– Кто сейчас побежит кумам стучать, до рассвета не доживет.

Он обвел глазами барак. Все молчали.

– Хорошо, – подытожил Максим, укладываясь обратно: «Я рад, что все здесь понятливые».

Волк намеревался выйти на Охотном Ряду и добраться до Рогожской заставы на трамвае, по Маросейке и Садовому кольцу.

В окне виднелась платформа Ярославского вокзала, репродуктор в вагоне надрывался:

Широка страна моя родная Много в ней лесов, полей и рек! Я другой такой страны не знаю, Где так вольно дышит человек.

Песня звучала в новом кинофильме, «Цирк». Ленту привозили на зону, но Максим ее не видел. Кино показывали в клубе, где он не появлялся.

– Где так вольно дышит человек…, – повторил Максим:

– Суки, не стесняются такие тексты писать. В следующем году сто лет со дня смерти Пушкина. Они и его к своим нуждам приспособят, не сомневаюсь, – он любил читать, но не притрагивался к советским книгам. Бабушка растила его на Пушкине, Достоевском, Толстом и Гюго.

До войны она ездила в Париж и Остенде, Венецию и Лондон, шила туалеты в ателье Поля Пуаре, играла в рулетку. Бабушка усмехалась, когда Максим спрашивал, почему она не вышла замуж:

– К чему? Я не встретила человека, что на деда твоего был бы похож. Хотя встречала многих, – лукаво, добавляла Любовь Григорьевна.

– Только бы она не страдала, – попросил Максим:

– Я с ней до конца буду. Все сделаю, что надо, найду священника…, – после переворота усадьбу Волковых уплотнили. Ссылаясь на то, что она одна воспитывает сироту, бабушка добилась передачи им двух комнат, и даже собственной кухни с ванной. Они не бедствовали. Драгоценностей, спрятанных в надежных местах, хватило бы и внукам Максима. Когда в Москве все успокоилось, и Ленин объявил политику НЭПа, бабушка собрала немногих, оставшихся в живых, коренных московских воров. Жизнь пошла по-старому. Она хранила общую кассу, к ней приезжали гости из других городов. Максим с бабушкой проводил лето в Крыму, где раньше стояла дача Волковых, или в Кисловодске.

Электричка остановилась, Максим подхватил чемодан. Надев кепку, плотнее замотав шарф, он пошел по перрону, под мокрым снегом.

Парашютистов, участников парада, разместили в общежитии летной школы Осоавиахима, рядом с аэродромом в Тушино. Лиза Князева оказалась единственной сибирячкой. Остальные девушки и парни собрались в столицу из Ленинграда, и других больших городов. Подходя к окну комнаты, где жила она, и еще семеро, товарок, Лиза видела далекие крыши авиационных заводов, окружавших Тушино, трубы фабрик. Она переводила взгляд на трибуны аэродрома. Лиза никак не могла поверить, что она в Москве.

Весной, совершив пятидесятый прыжок, она получила удостоверение мастера спорта. Руководитель читинского Осоавиахима пообещал, что добьется приглашения Лизы в Москву, на парад. Девочка покраснела:

– Я уверена, что есть более опытные парашютисты.

Руководитель поднял вверх палец:

– Не твоего возраста. Ты в комсомол вступила, активистка…, – он взял перо:

– О тебе статью в «Забайкальском рабочем» напечатали…, – статья была у Лизы при себе, как и вырезка из журнала «Смена». Журналистка приехала в Тушино, на эмке, с фотографом. Она хотела, чтобы Лиза снялась для журнала в платье. Сама девушка носила красивый, тонкого твида костюм, с шелковой блузкой, и комсомольский значок. Аккуратно уложенные светлые локоны спускались на горжетку рыжей лисы. Лиза никогда не видела, комсомолок в подобных нарядах. Журналистка, осмотрела, два ее платья, и юбку из грубой шерсти:

– Наденьте комбинезон, товарищ Князева. Сфотографируем вас на летном поле.

Она долго пыталась добиться от Лизы веселого лица: «Подумайте о чем-нибудь приятном, товарищ Князева. Об отдыхе в Гаграх, например».

Лиза представила себе первый шаг, из самолета, в бездонную пропасть неба. Журналистка обрадовалась: «Именно то, что надо». Лиза и сейчас, глядя на серые тучи, незаметно улыбалась. Метеорологи, обещали, что погода, к параду, прояснится.

– Похолодает, – заметил товарищ Чкалов, собрав их на совещание, – но появится солнце. Парад пройдет успешно, – Лиза смотрела на товарища Чкалова, открыв рот. До этого она видела знаменитого летчика только на фотографиях, как и товарища Осипенко, женщину, летчика-истребителя. Товарищ Осипенко тоже участвовала в параде, и была очень ласкова с Лизой.

– Я сама в летную школу с птицефермы уехала…, – призналась товарищ Осипенко.

Лиза была уверена, что обязательно сядет за штурвал. Она хотела поступить в первую военную школу летчиков имени Мясникова, где училась Полина Денисовна, и майор Воронов. С ним парашютисты тренировались на аэродроме. Когда они заканчивали прыжки, транспортный самолет садился, в небо поднимались истребители. Лиза любовалась фигурами высшего пилотажа.

В Чите, ночами, лежа в детдомовской спальне, она представляла карту Советского Союза:

– Беспосадочные перелеты, по сталинскому маршруту, постоянное воздушное сообщение с Дальним Востоком…, – в Москву Лиза ехала в общем вагоне читинского поезда, под присмотром проводника. На Ярославском вокзале ее встречала эмка Осоавиахима. В Москве открыли метрополитен, но Лиза побоялась попросить хотя бы спуститься вниз. В Чите они рассматривали фотографии подземных дворцов в газетах. Девочки взяли с Лизы обещание, обязательно побывать в метро.

– Может быть, – Лиза стояла у окна, – экскурсию по Москве устроят, после парада. Хочется увидеть Кремль, Мавзолей…, – в Москве она в первый раз проехалась на машине.

Прошлым летом детей возили из Читы в Зерентуй, на старом, дребезжащем автобусе. Учитель истории поехал с ними на могилы декабристов. Лизе было интересно, она и сама родилась в Зерентуе, но ничего не помнила. Девочка выросла в детдоме. В метрике у Лизы значилась только мать, Марфа Ивановна Князева, на месте имени отца стоял прочерк. Отчество у нее было: «Александровна». Лиза подозревала, что его дали в детском доме.

– Наверное, в честь Пушкина, – думала девочка, готовясь к урокам по литературе, – сейчас и не узнать, кто мой отец был.

В личном деле Лизы было отмечено, что мать ее умерла, в эпидемии тифа, когда девочке исполнился всего год от роду. С тех пор она жила в читинском детском доме. В Зерентуе, кроме могил декабристов, их ждал концерт в рудничном клубе. В детском доме преподавали музыку. Девочки из хора выступали с торжественными кантатами о товарище Сталине. Лиза не пела, хотя, по словам учителя, у нее был хороший слух. Она стеснялась выходить на сцену, и всегда краснела, получая почетные грамоты. Только в небе, оставаясь одна, падая вниз, она позволяла себе, во весь голос, закричать что-то веселое, раскинув руки, чувствуя теплый ветер на лице.

Рудничный клуб стоял на главной площади поселка, рядом с бюстами Ленина и Сталина, и памятником красным партизанам. Здесь воевала армия Блюхера, где служил комиссаром знаменитый Горский, герой гражданской войны, соратник вождей. При входе в клуб висела мемориальная доска, в его память. Горского в двадцать втором году сожгли в паровозной топке белогвардейцы, под Волочаевкой.

– В феврале он погиб, – Лиза, рассматривала доску, – и я родилась в феврале двадцать второго. Летом двадцать первого Горский освободил, Зерентуй, с партизанским отрядом…, – склонив черноволосую голову, она прочла:

– В память о верном сыне трудового народа, Александре Даниловиче Горском, установившем в Зерентуе власть Советов. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! – на доске высекли резкий, хорошо знакомый Лизе по учебнику истории, профиль Горского.

Лиза задумалась:

– Интересно, что здесь до клуба стояло? Здание красивое…, – девочки распевались, в главном зале.

На дубу зеленом, Да над тем простором, Два сокола ясных, Вели разговоры. А соколов этих Люди все узнали: Первый сокол – Ленин, Второй сокол – Сталин…

У входа в клуб, за стойкой вахтера сидела пожилая женщина, в черной косынке, с вязанием. Спустившись по лестнице, Лиза вежливо покашляла: «Извините, товарищ, а что здесь было раньше, до клуба?».

– Церковь в память воина Федора Стратилата, – буркнула старуха, не поднимая головы:

– Храм в прошлом веке построили, благодетельница…, – женщина вскинула глаза. Лиза никогда не видела, чтобы люди так бледнели. Внезапно посиневшие губы разомкнулись, старуха перекрестилась:

– Отойди от меня, сатанинское семя. Прочь, прочь отсюда…, – она шмыгнула в дверь за стойкой, клубок ниток упал на пол. Лиза пожала плечами: «Сумасшедшая какая-то».

На кладбище, у памятника декабристам, им объяснили, что церковь, как источник опиума и одурманивания трудового народа, снесли. На ее месте возвели клуб. Памятник тоже был общим. Могил не сохранилось, при взятии Зерентуя красными партизанами, здесь шли бои с казаками.

В Тушино Лиза заметила деревянные заборы, с вышками. Девочка не удивилась. Шло строительство канала «Москва-Волга». Они читали в газетах, что здесь перековывается и возвращается к достойной жизни много заключенных. Детдом стоял неподалеку от железной дороги, ведущей из Читы на восток, в Хабаровск. На прогулках дети часто видели поезда, украшенные кумачовыми флагами. Добровольцы ехали осваивать Дальний Восток. Детдомовцы тоже собирались на великие стройки. Все мальчики хотели пойти в армию. Они знали, что скоро Япония нападет на Советский Союз. На границе с Маньчжурией все время происходили стычки.

Провожая взглядом другие поезда, без лозунгов, с наглухо запертыми товарными вагонами, Лиза напоминала себе:

– Сейчас много троцкистов, врагов советской власти. Они хотят покуситься на жизнь товарища Сталина, других вождей. Надо быть особенно бдительными. Тем более, здесь, где рядом капиталисты. Они засылают шпионов…, – даже зажим для пионерского галстука мог стать подозрительным. Некоторые, рассматривая булавку, видели в ней профиль Троцкого и нацистскую свастику. После процесса Каменева и Зиновьева, в детдоме устроили собрание, где пионеры и комсомольцы обещали разоблачать врагов народа. Одна девочка написала стихи, проклинающие выродков. Их напечатали в «Забайкальском рабочем», на первой странице.

Девочки обедали, а Лиза поднялась в спальню раньше. Она хотела, в одиночестве, перечитать статью в «Смене». При всех такое было делать неудобно, товарки могли подумать, что она хвастается. Ей даже прислали несколько отпечатанных фотокарточек. Достав снимки из журнала, Лиза услышала веселый голос, с порога: «Товарищ Князева! А я вас в столовой искал».

– Я поела, товарищ Воронов, – Лиза, как всегда, покраснела. Он прислонился к косяку двери, высокий, широкоплечий, в летной, кожаной куртке. На каштановых волосах таяли снежинки. Лазоревые глаза взглянули на нее:

– Я за вами приехал, товарищ Князева. Вы сегодня одиночные прыжки отрабатываете, на точность приземления…, – майор Воронов работал в Научно-испытательном институте ВВС РККА в Щелкове, занимаясь проверкой новых моделей самолетов. Майор усмехнулся:

– На параде я и товарищ Чкалов возглавим звено сталинских соколов, и заодно, – он подмигнул парашютистам, – послужим воздушными извозчиками.

У майора, как и товарища Чкалова, была своя машина, но Лиза еще никогда на ней не ездила. Обычно их доставляли на аэродром в автобусе.

– Побуду вашим шофером, товарищ Князева, – Воронов махнул в сторону двора, – когда вы станете знаменитой летчицей, напишу воспоминания, как я вас возил.

Он был очень скромным человеком. Лиза только из разговоров в столовой, узнала, что Воронов, сын героя гражданской войны и сам, в двадцать четыре года, орденоносец. Он всегда ходил в простой гимнастерке, и ел вместе со всеми, как и товарищ Чкалов.

– Вам фото прислали, – одобрительно заметил Степан:

– Я читал статью, очень хорошая. Товарищ Князева, – он, внезапно, рассмеялся, – вы уедете обратно в Читу, в летную школу поступите, и мы с вами долго не увидимся…, – Лиза вертела карточку. Девочка взглянула на него серо-голубыми глазами.

– Как небо, – подумал Степан, – после дождя. Тучи уходят, видна синева, появляется солнце. Вот и оно…, – Лиза робко улыбнулась. Он добавил:

– Если бы вы мне карточку подарили, товарищ Князева, я был бы очень благодарен…, – отчаянно зардевшись, девочка протянула ему фото.

– А надписать? – красивая бровь взлетела вверх:

– Иначе никто не поверит, что я с вами знаком…, – в его глазах играл смех. Лиза хихикнула: «Хорошо, товарищ Воронов».

Она быстро написала внизу карточки: «Степану Семеновичу Воронову, на добрую память, от Лизы Князевой».

Майор кивнул: «Я буду ее беречь». Степан уложил фото в нагрудный карман гимнастерки. Взглянув на небо, он подогнал Лизу:

– Пойдемте. В плане три прыжка, надо добиться идеальной точности. На парад приедет товарищ Сталин, парашютисты приземляются перед трибуной Политбюро…, – натянув драповое пальто, Лиза насадила на голову вязаную шапку. Девушка спустилась по узкой лестнице, на заснеженный двор, где урчала эмка майора.

За большим окном из особого, пуленепробиваемого стекла, бушевала метель. Конец октября стал неожиданно холодным, но прогноз погоды, в «Вечерней Москве», обещал, что к празднику тучи рассеются. Горожан ждала солнечная, морозная неделя. Площадь Дзержинского была еле видна. Напротив, в домах на Варварке, зажгли свет. Уличные фонари пока не горели, но машины ехали с включенными фарами.

В кабинете, мерцала лампа под зеленым абажуром, пахло парижскими духами. На дубовом столе остывала фарфоровая чашка с кофе. Короткую шубку темного соболя небрежно бросили на большой, обитый кожей диван. На стене висело две карты, большая, политическая, с воткнутыми в нее булавками, от Америки до Японии, и лист поменьше, с очертаниями Испании. На испанской карте красивым, ученическим почерком было написано: «Дорогая мамочка, поздравляю тебя с годовщиной Великой Революции! Любящая дочь Марта».

Карту девочка нарисовала сама. Дочь вручила ее Анне на прошлой неделе, за завтраком: «Чтобы ты слушала новости, и отмечала победы коммунистов». Анна так и делала, каждое утро. У нее в кабинете, как и у всех работников иностранного отдела, стоял мощный радиоприемник, однако флажки на карте она переставляла после совещания, когда приносили расшифрованные радиограммы из Мадрида.

Насколько она знала, Янсон пока был жив, но, конечно, в радиограмме можно было написать все, что угодно. В Мадриде работали Эйтингон и генерал Орлов, он же руководитель группы советских разведчиков в Испании, Лев Никольский. Отлично зная обоих коллег, Анна понимала, что радиограммам за подписью мужа верить нельзя.

– Как и моей радиограмме, – затянувшись папиросой, она отпила кофе. Утреннее совещание на Лубянке проводилось на рассвете. Анна уезжала из Дома на Набережной в половине шестого. Она сама водила эмку. Вторая машина, прикрепленная к ним, отвозила Марту в образцовую, двадцать пятую школу, в Старопименовском переулке. Дочь училась в седьмом классе. Она сразу подружилась со Светланой Сталиной.

– Василий за мной ухаживает, – фыркнула Марта:

– Мы на даче кино смотрели. Он рядом сел, когда ты, мамочка, с товарищем Сталиным работать ушла. В школе он вечно вокруг на перемене болтается…, – Василий был на три года старше Марты. Подросток хотел стать военным летчиком.

– Как Степан Воронов…, – Анна, рассеянно, посмотрела на «Вечернюю Москву».

С майором Вороновым она пока увидеться не смогла. Работы оказалось столько, что она возвращалась в квартиру к трем часам утра. Иногда Анна, и вовсе ночевала на диване в кабинете. Водитель привозил дочери обед из кулинарии ресторана при гостинице «Москва». Отель был новым, все номера НКВД оборудовало микрофонами. В гостинице останавливались приезжающие в столицу иностранные делегации. Анна и сама хотела сходить в знаменитый ресторан, однако времени пока выкроить не удалось.

Она предполагала, что молчаливый водитель второй эмки приставлен к ним по распоряжению нового наркома внутренних дел, товарища Ежова. Шофер, Иван Алексеевич, разумеется, сообщал сведения в отдел внутренней безопасности.

Анну подобное не волновало. Она понимала требования работы, да и сообщать было нечего. Анна проводила время либо на Лубянке, либо в Кремле, в квартире Иосифа Виссарионовича. Марта училась, занималась музыкой, репетировала праздничное представление в школе и приглашала домой друзей. Она сразу сошлась с одноклассниками. Анна даже удивилась. Дочь словно и не провела двенадцать лет за границей, вдалеке от Родины.

Учитель русского языка и литературы прислал записку Анне, где хвалил хорошую подготовку дочери. Марта отлично справлялась с заданиями. В Буэнос-Айресе, они каждый день занимались русским языком. Познакомившись с детьми Иосифа Виссарионовича, Марта помялась:

– Мамочка, можно я Василия и Светлану буду домой приглашать? У них нет матери, товарищ Аллилуева умерла…, Анна обняла дочь: «Конечно». Зная, что дочь разумная девочка, Анна не беспокоилась за вечеринки одноклассников:

– Даже если они танцуют, – смешливо подумала Анна, – танцы не запрещены. В каждом магазине пластинками торгуют, в парке Горького оркестр играет…, – она сама не танцевала с Вашингтона. Женщина томно потянулась: «Мы с Теодором в гостиничном ресторане танцевали. Танго, как в Мехико».

На столе лежали данные прослушивания дома Троцкого. На Лубянке постепенно готовили операцию «Утка». На совещаниях, они очертили круг людей, подлежащих устранению советской разведкой. Европейские акции должны были координироваться из Цюриха, из предполагаемого центра, куда направлялись Теодор и Анна.

Глядя на список, Анна впервые поняла, что им могут запретить взять Марту в Швейцарию. «Придумают легенду…, – горько подумала Анна, – якобы Рихтеры отправили дочь в закрытый пансион. Она станет заложницей, в Москве…, – Анна оборвала себя:

– Не смей! Как ты можешь подозревать родину, свою колыбель. Хватит и пакета, оставленного в Нью-Йорке, – на совещаниях речь об Америке не заходила. Анна понимала, что и не зайдет. Америкой занимался лично Эйтингон, в круге обязанностей Анны США не значились.

– Как и Япония…, – потушив папиросу, она зажгла новую, вдыхая горький дым:

– Но Рихард, кажется, в совершенной безопасности. Сведения от него поступают отличные…, – Анна и Зорге познакомились в Германии, когда она ездила к тамошним коммунистам курьером.

Она долго ничего не слышала о Зорге, и только в Москве узнала, что Рамзай, как называли Рихарда, работает в Токио, корреспондентом немецких газет. На совещаниях Анна настаивала, что им необходимо найти подходящего человека в Берлине.

– Агенты в Париже, в Америке…, – она загибала пальцы, – прекрасно, но, товарищи, нельзя недооценивать Гитлера. Я двенадцать лет назад говорила о таком. Я уверена, что у англичан есть люди, поставляющие информацию. В преддверии грядущей войны, агенты в Германии должны появиться и у нас.

Начальник иностранного отдела, товарищ Слуцкий, ее поддерживал:

– Когда вы с Теодором Яновичем обоснуетесь в Цюрихе, вербовка станет вашей первейшей задачей, товарищ Горская. Помимо координации акций в Европе, и, так сказать, банковской деятельности, – он тонко улыбнулся.

Золотой запас надежно разместили на счетах импортно-экспортного предприятия герра Рихтера. Анна видела отчет, присланный в Москву мужем, и осталась довольна. Она забрала из сейфа заклеенный пакет, с цюрихской метрикой и свидетельством о браке родителей. Судя по всему, за двенадцать лет к конверту никто не притрагивался. Анна положила документы в запертый на ключ ящик стола в спальне, в Доме на Набережной. В шкатулке хранился золотой крестик, с тусклыми изумрудами. Когда на совещаниях речь заходила об эмигрантских кругах в Европе и Америке, она ловила себя на том, что хочет и боится услышать знакомую фамилию. Однако, пока что, ее никто не произносил:

– Может быть, он умер, – думала Анна, – и, в любом случае, я его больше никогда не увижу.

Она хотела взять документы в Швейцарию, и оформить себе и Марте гражданство США, втайне от мужа:

– Если кто-то узнает, даже Теодор, – Анна глядела на потеки снега по окну, – меня отзовут в Москву и немедленно расстреляют. И Марту тоже. Подобного не прощают. А если станет известно о пакете…, – об этом она не хотела думать. Пакет в хранилище Салливана и Кромвеля был ее смертным приговором, и, одновременно, спасением. В случае ареста, Анна смогла бы протянуть время, торгуясь, пытаясь, хотя бы, спасти жизнь дочери. Она все курила:

– Посмотрим, как дело пойдет в Цюрихе. Если мы доберемся до Цюриха, конечно, – бывшего наркома внутренних дел Ягоду перевели в комиссариат связи, что означало опалу. Нового наркома, Ежова, Анна еще не видела. Он не приходил на совещания иностранного отдела.

Сидя у себя, на седьмом этаже, она подумала о подвалах здания, уходящих под площадь Дзержинского, о внутренней тюрьме. Анна бывала в подземных коридорах двенадцать лет назад. Она с Янсоном допрашивала арестованных диверсантов из группы Савинкова. Анна даже не знала, кто, сейчас, содержится в тюрьме:

– Может быть, бывший хозяин нашей квартиры. Хотя, она не наша, казенная. Мы в ней тоже не хозяева, – мебель в шести комнатах стояла антикварная, отличной сохранности, красного дерева, но с инвентарными номерами. Марта рассматривала текинские ковры, картины Айвазовского, рисунки Серова, американский рефрижератор, немецкий радиоприемник, концертный рояль Бехштейна, в огромной гостиной. Девочка повернулась к матери: «Это нам дарит партия?»

– Не дарит, – улыбнулась Анна, – все принадлежит партии и стране Советов. Мы просто пользуемся вещами.

Марта подошла к окну, выходившему на Москву-реку. Мощные стены Кремля отражались в спокойной воде. Бронзовые, заплетенные в косы волосы, тускло светились в наступающих сумерках. Дочь не хотела коротко стричься. Марта сморщила нос:

– Когда я стану летчицей, тогда придется их отрезать. Пока так красивее…, – девочка огладила школьную блузу, итальянского шелка, твидовую, темно-синюю юбку. Анну прикрепили к закрытому распределителю для народных комиссаров и членов Политбюро. Молчаливый шофер привозил пакеты с тепличными овощами, французской минеральной водой, икрой и сырами. На Анну и Марту шили в правительственном ателье. От драгоценностей Анна отказалась. Просмотрев каталог ювелирных изделий, она покачала головой:

– К чему? Члены партии должны быть скромными. Тем более…, – она вернула альбом, – в Большой театр я не хожу, дипломатические приемы не посещаю…, – на Лубянке Анна вела занятия с молодыми коллегами, которых в скором времени посылали в Европу. Она преподавала языки, и, как весело называл предмет Слуцкий, благородное обхождение. На уроках они слушали классическую музыку, учили правила этикета. Анна замечала:

– Если вам поручено выполнение литерной операции, вы не должны привлекать к себе внимания. Провал из-за простого незнания правил поведения в обществе, не простим.

Литерными операциями назывались тайные убийства политических эмигрантов и сторонников Троцкого.

Марта кивнула:

– Я понимаю, мамочка. У нас…, – девочка помолчала, – никогда не будет дома. Потому что наш дом, вся советская родина.

– Именно так, – Анна поцеловала бронзовый, теплый затылок. Марта села за фортепьяно:

– Сыграю тебе Шопена, – девочка широко улыбнулась: «Наконец-то, можно исполнять не только немецкую музыку».

Петр Воронов тоже работал на Лубянке. Слуцкий сказал Анне, что брат Степана выполняет правительственное задание. Она не интересовалась, чем занимается чекист Воронов, подобное было не принято. Анна и о Янсоне никому не говорила. Работая с Иосифом Виссарионовичем, она только упомянула, что Янсон получил наградное оружие от Троцкого, после подавления эсеровского мятежа. Сталин выбил трубку в пепельницу:

– Я с Троцким обедал и чай пил. Меня, наверное, тоже надо в троцкисты записать, – он подмигнул Анне, и больше они о таком не говорили.

Дверь заскрипела. Вскинув голову, женщина поднялась. Анна узнала его по портретам в газетах и здесь, в здании комиссариата. Он был ниже ее, почти на голову, в гимнастерке. Свежее, выспавшееся лицо, улыбалось, темные волосы были еще влажными.

– Товарищ народный комиссар внутренних дел…, – начала Анна. Ежов отмахнулся:

– Что вы, Анна Александровна. Пришел посмотреть, как вы обустроились. Прощу прощения, что сразу не навестил вас…, – он развел руками: «Только месяц, как в новой должности».

Вспомнив об огромной махине комиссариата, о великих стройках Урала, Сибири и Дальнего Востока, о готовящемся процессе троцкистских шпионов, Анна покраснела: «Все хорошо, товарищ нарком. Большое спасибо за вашу заботу…»

– Николай Иванович, – весело поправил ее Ежов. Он указал на диван: «Позвольте присесть?». Горская заказывала чай и бутерброды по внутреннему телефону. Ежов любовался хорошо подстриженными, черными волосами, падавшими на воротник твидового костюма, длинными ногами в шелковых чулках.

У нее были изящные, со свежим маникюром пальцы:

– Когда только успевает? – Ежов закурил ее «Казбек», особого производства, в дорогой, распахивающейся коробке:

– Четыре часа дня, затишье. Вечером Иосиф Виссарионович проснется, начнется работа…, – многие семейные сотрудники после обеда уезжали домой. Отужинав, они возвращались в комиссариаты. Горская оставалась в кабинете. Ее дочери после обеда все равно не было дома. Девочка занималась фортепьяно в училище Гнесиных, на Арбате, или ходила в кружки, в школе.

Ежов знал о Горской все.

Товарищ Сталин пока не давал распоряжений относительно ее, или Янсона, но велел Ежову, каждый день, сообщать, что делает Горская, и ее дочь. Сведения поставлял шофер, педагоги в школе, и некоторые сотрудники иностранного отдела. Ничего подозрительного Ежов не замечал, но Сталин приказал провести еще одну проверку.

– Иосиф Виссарионович прав, – размышлял Ежов, болтая с Горской о предстоящем авиационном параде, – она молодая женщина, немного за тридцать. Она давно не видела мужа. Должно быть, тоскует…, – народный комиссар, незаметно, усмехнулся:

– В постели она может рассказать что-то о себе, или Янсоне. То, чего мы пока не знаем. Однако узнаем, – мысленно, перебрав людей, он покачал головой:

– К Чкалову с подобным подходить не стоит. Он, конечно, дамский угодник…, – Ежов поморщился, вспомнив собственную жену, – однако он меня пошлет по матери, наш сталинский сокол. И нельзя использовать писателей, журналистов…, – вздохнул Ежов:

– Кукушка и в Москве, почти на конспиративном положении. Вдруг ее решат использовать в дальнейшей работе. Запрещено ее раскрывать…, – он пил крепкий, сладкий чай. Нарком улыбнулся:

– Я знаю, кто подойдет. Поговорю с ним, завтра…, – Ежов блаженно вытянул ноги, в начищенных сапогах:

– Мне они чай никогда так не заваривают, Анна Александровна. Расскажите, кого вы в столовой подкупили, или я вас расстреляю…, – они оба, расхохотались. Анна смотрела на спокойное лицо Ежова: «Все будет хорошо. Надо доверять своей родине, помни».

Двор бывшей усадьбы Волковых, в переулке Хлебниковом, перегораживали веревки с бельем. Мокрый снег падал на заржавевшие санки, старые, разбитые велосипеды, на пристройки, откуда шел дымок буржуек. Когда особняк уплотняли, людей вселили не только в барские, как их называла Любовь Григорьевна, комнаты, но и в бывшие склады, и даже в подвальную молельню.

Прошло пятнадцать лет, жильцы менялись. Сейчас никто не знал, что за старуха занимает две комнаты на втором этаже, с кухней и ванной. Шептались, что она бывшая дворянка, или купчиха. Жилица, каждый день, выходила на улицу. Она была прямая, тонкая, носила черное, старомодное пальто, и довоенную шляпу. Из-под широких полей виднелись совершенно седые волосы, лицо покрывали глубокие морщины. Старуха не принимала гостей, по крайней мере, днем. Она посещала только магазин, или Покровский собор. Она не боялась, что ее увидят в церкви. На девятом десятке лет Любови Григорьевне было ничего не страшно.

Утром она принесла домой, в кошелке, картошку, лук и кусочек соленого сала, в вощеной бумаге. За пятнадцать лет, в бывшей гастрономической лавке купца Климентьева, а ныне магазине Пролетарского госторга, за прилавками не осталось знакомых. Место приказчиков заняли продавщицы, девчонки из подмосковных деревень. Любовь Григорьевна могла бы поехать к Елисееву, за сырами, копченой осетриной, и черной икрой, однако она только достала из шкафчика на кухне бутылку «Московской», с зеленой этикеткой. Она вывесила водку за окно, в холщовой авоське. Соседи не могли увидеть, что лежит в сумке. Любовь Григорьевна, по старой привычке, вела себя осторожно.

Гости появлялись после темноты, и вели себя тихо. Любовь Григорьевна заваривала хороший чай, и ставила на стол свежие пирожные. Ее посетители пили мало, а многие, помня заветы старообрядцев, вообще не притрагивались к алкоголю.

– Мальчик пусть выпьет, – Любовь Григорьевна чистила картошку, – он в отца своего, деда. Волк пил, но не пьянел. Михаил такой же был. И я выпью…, – она посмотрела на старинные часы с кукушкой, – последнюю стопку.

После расстрела сына, чекисты, пришедшие с обыском, вывезли из усадьбы все, вплоть до медных тазов и оловянных кастрюль. Любовь Григорьевна, держа за руку четырехлетнего Максима, смотрела на обыск спокойно. Она давно научилась не привязываться к вещам, плакать по мебели и тряпкам было смешно. Золото и бриллианты хранились в надежных местах. Ее обязали отмечаться на Лубянке каждую неделю. Чекисты пригрозили, что отправят мальчика в детский дом, как сына бандита, врага советской власти. Оставшись в разоренных, с поднятыми половицами комнатах, Любовь Григорьевна задумалась.

Она уложила Максима спать, убаюкав его, вытерев мальчику слезы. Она ничего не скрывала от внука. Любовь Григорьевна сказала ребенку, что его родителей убили большевики. Максим уткнулся лицом в ее плечо: «И я их убью, бабушка». Любовь Григорьевна кивнула:

– Когда вырастешь, мой хороший мальчик. Но я всегда, всегда останусь с тобой…, – внук дремал, лежа на полу, укутанный в ее пальто. После обыска не оставили кровати. Чаю было не вскипятить. Чекисты забрали чайник, и увезли вещи из гардеробной. Любови Григорьевне швырнули пальто и шляпу. Она сидела, вытянув ноги в ботинках, сшитых в Париже, до войны, покуривая папиросу.

Она могла бы наплевать на распоряжения чекистов, взять Максима и уехать в столицу. Любовь Григорьевна всегда называла Санкт-Петербург столицей, а Москву первопрестольной. У нее имелось золото, она знала, где можно купить оружие. Надежные люди были готовы перевести ее и ребенка через финскую границу.

Она погладила белокурую голову мальчика. Если бы ее застрелили на границе, ранили, или отправили в тюрьму, Максим был бы обречен.

Любовь Григорьевна слушала мертвенную тишину дома. Половицы во всех комнатах вскрыли. При обыске она стояла, скрестив руки на груди, молча. Волкова только поинтересовалась, когда ей можно забрать тела сына и невестки. Дзержинский, Любовь Григорьевна узнала его по портретам, издевательски усмехнулся: «Зачем они вам, гражданка Волкова?»

– Похоронить по-христиански, – отчеканила Любовь Григорьевна. Чекисты вспарывали обивку заказанной в Париже и Вене мебели. Иконы валялись на полу. Два человека сдирали золотые и серебряные оклады. Дзержинский лично руководил обыском. В Хлебников переулок приехало четыре десятка человек.

– Надо выяснить, – велела себе Любовь Григорьевна, – кто из ребят Михаила в ЧК бегал. Подобное не прощают, никогда не прощали…, – Дзержинский, широко шагая, прошел к ней:

– Не думайте, что я не знаю, кто вы такая, гражданка Волкова. Мать бандита, свекровь налетчицы, дочь…, – Любовь Григорьевна перекрестилась:

– Мой покойный отец был купцом, господин Дзержинский. Не возводите поклепы на душу умершего человека. Вас крестили, такое не по-христиански…, – глаза Дзержинского похолодели. Максим плакал, держась за платье Любови Григорьевны, грохотали сапоги. Дзержинский встряхнул ее за плечи: «Говори, сука! Говори, где золото, где бриллианты? Где ценности, что твой сын награбил, у советской власти!»

– Вор у вора дубинку украл, – сочно отозвалась Любовь Григорьевна. Женщина протянула к его лицу длинные, сильные, немного скрюченные пальцы:

– Ищите, ищите, господа хорошие. Хоть обыщитесь. Москва большая, не такие вещи прятали…, – она вспомнила дробный смешок отца:

– Либерея Ивана Грозного в Москве осталась, я тебя уверяю…, – Григорий Никифорович сидел в большом, покойном кресле, попивая чай:

– Поляки ее не нашли, Бонапарт не нашел, и никто не найдет. Ей наши люди занимались, – он подмигнул дочери, – если легендам верить. В надежном месте книги хранятся…, – Дзержинский отвесил ей пощечину: «Курва!»

Любовь Григорьевна помнила польские ругательства, которым учила ее невестка, но рядом был внук. Она презрительно сказала: «Шляхтич. Дворянин». Дзержинский плюнул на пол: «Ломайте стены, в них тоже могут быть тайники».

Ночью, слушая дыхание ребенка, Любовь Григорьевна велела себе:

– Нельзя. Мой внук не сгинет в казенном доме. Он круглый сирота. Подожди, заляг на дно, как отец тебя учил, как Волк делал. Потом, может быть, удастся пробраться в Польшу, или Латвию…, – чекистский надзор с нее сняли к тридцатому году. К тому времени границы заперли на замок. Любовь Григорьевна, глядя на внука, понимала:

– Он меня не бросит. Нельзя его одного отправлять в Европу, он мальчик еще. Если его застрелят, если он под трибунал пойдет, я себе никогда такого не прощу…, – Максим и сам никуда не собирался уезжать.

– Я Волков, – заметил подросток, – мы испокон века Москвой правили. Так оно было, и так будет, бабушка…, – хозяин Москвы сидел на венском стуле, у покрытого накрахмаленной скатертью стола. Максим вслух читал бабушке статью из «Науки и жизни», о расщеплении атома.

Любовь Григорьевна, потихоньку, обставила квартиру. После конца бунта, как она называла революцию, и гражданскую войну, антикварную мебель продавали за сущие копейки. Она даже купила несколько картин малых голландцев. В красном углу висели иконы старообрядческого письма. Почти все молельни в Рогожской слободе уничтожили. Зная о будущем аресте и ссылке, хозяева приносили образы в безопасные места. Любовь Григорьевна была уверена, что ее не тронут. Она охотно принимала иконы. Кое-что попадало в музеи, однако она пожимала плечами:

– Капля в море. На каждую икону, что в Третьяковской галерее висит, приходится сотня тех, по которым чекисты сапогами ходили.

Когда взорвали храм Христа Спасителя, она заметила:

– Теперь и Василию Блаженному не устоять, и кремлевским соборам. Люди строили, храмы от поляков спасали, от Бонапарта. Господь антихристов накажет, – твердо завершила Любовь Григорьевна.

На кухню и в ванную еще до войны провели газ. Максим помылся, и переоделся. Он хотел пожарить картошку, но бабушка усадила его за стол:

– Ты два года на казенных харчах обретался. Дай мне за тобой поухаживать.

Она знала, что любит внук. На кухне пахло жареным салом, луком, картошка скворчала. Любовь Григорьевна нарезала свежий, ржаной хлеб. Она достала из холодного шкафа купленную вчера, пряную селедку. Бабушка стояла над плитой, с лопаточкой в руках:

– Скоро, значит, ни угля не понадобится, ни газа. Все на электричестве заработает. Я помню, когда я твоего батюшку на Лазурный берег возила, в девяносто первом году, мы в Париже остановились. В салоне Годфре мне волосы электричеством сушили, под шлемом…, – Любовь Григорьевна помахала рукой у седой головы:

– Тогда телефонную линию проложили, между Парижем и Лондоном. В Ниццу я ездила с одним французом, он музыку писал. На десять лет меня младше был. Меня с ним покойная Надежда Филаретовна познакомила, фон Мекк…, – Любовь Григорьевна повернулась к внуку:

– Тем годом в Ницце барон Гинцбург отдыхал, со своей, – она рассмеялась, – спутницей жизни, негласной. Не поверишь, милый мой, мадам Мирьям шестой десяток разменяла, но больше, чем тридцать лет, ей никто не давал. Слухи ходили…, – наклонившись над ухом внука, она что-то прошептала.

– Не бывает таких препаратов, бабушка, – отозвался Максим:

– Профессор Замков шарлатан, хоть ему и свой институт дали. Вечная молодость невозможна…, – Любовь Григорьевна пожала плечами:

– Тогда она душу кое-кому продала, не к ночи будь, помянут…, – она принесла к столу медную сковороду: «Немножко мне налей, на донышке».

Максим смотрел на бабушку:

– Она больной не выглядит. Сама готовила, водку пить собирается…, – теплая, знакомая ладонь легла ему на пальцы. Бабушка улыбалась:

– Хорошо, что ты вовремя приехал, милый. Теперь и умирать можно, – они чокнулись хрустальными стопками, Любовь Григорьевна пригубила:

– Мальчик взрослый, он справится. Отомстит за родителей, я ему кольцо отдам. Только правнуков не увижу…, – она вздохнула, водка закружила голову. Любовь Григорьевна, ворчливо велела: «Ешь, а то остынет».

Вахтера в подъезде предупредили, что в квартиру товарища Горской придут гости. Дочь Горской, вернувшись с занятий, в сопровождении шофера, сказала:

– Пять человек, Петр Ильич, но четверо здесь живут, в других подъездах. Только Василий приедет, вы его знаете, – вахтер был тезкой Чайковского. Марта всегда улыбалась, разговаривая с ним. В училище она занималась фортепьяно с товарищем Цфасманом. Александр Наумович, хоть и предпочитал джаз, но заканчивал Московскую консерваторию. Он весело, говорил Марте:

– Как бы вас отвлечь от самолетов, и заинтересовать концертной деятельностью? Вы можете стать гастролирующей пианисткой, играть с оркестрами, или сама себе аккомпанировать, – добавлял учитель. Преподаватель вокала хвалила Марту. У девочки было красивое, лирическое сопрано. Марта, наконец-то, прекратила петь Вагнера. Она, с удовольствием, разучивала русские романсы, и революционные песни. На школьном празднике, она собиралась петь «Варшавянку», и участвовать в композиции, в память героев гражданской войны, читая стихи о своем деде. Оставив на кухне пакет из распределителя, шофер попрощался.

– До завтра, Иван Алексеевич, – Марта заперла дверь. На кухне лежала записка от матери: «Хорошего тебе дня и удачной встречи с одноклассниками. Я буду поздно».

– Как всегда, – открыв дверь американского рефрижератора, Марта сунула палец в банку с черной икрой. Она оглядела аккуратные лотки из кулинарии. На обедах в квартире товарища Сталина кормили грузинской едой. Марте она нравилась, однако девочка скучала по хорошим стейкам и гамбургерам. На выходные, мать жарила Марте большой кусок мяса. Анна смеялась: «Ешь на здоровье, ты растешь».

– Расту, – пробормотала Марта, потянувшись за ложкой. Она опустила глаза вниз. Пионерский галстук удачно прикрывал начавшую появляться грудь.

В Америке, в школе Мадонны Милосердной, медицинская сестра рассказывала девочкам об изменениях, происходящих в их возрасте. Школа была католической, однако в ней преподавали естественные науки, и показывали ученицам анатомические таблицы. Сестра водила указкой по картинкам. Марта шепнула соседке, Хелен: «Мне до такого далеко, я надеюсь».

Все началось здесь, в Москве, когда они с матерью добрались в столицу, в конце лета. Обняв дочь, Анна поцеловала теплый висок:

– Время летит, Марта. Скоро поступишь в летную школу, выйдешь замуж…, – она объяснила Марте, все, что требовалось. Девочка задумалась:

– Ты с дедушкой росла, бабушка погибла. Кто тебе все рассказывал?

Анна рассмеялась: «Врач, в Цюрихе. И в школе у нас тоже биологию преподавали». Она посмотрела вслед хрупкой фигурке дочери:

– Пока не вытянулась. Может быть, сейчас расти начнет. Я высокая, и Теодор тоже. То есть он высокий…, – Анна, на мгновение, прикрыла глаза:

– Шесть футов пять дюймов. У него ладонь была в два раза больше моей…, – она помнила низкий, ласковый голос: «Маленьким не быть большими, вольным связанными…». В Берлине, всю неделю она заставляла себя не говорить по-русски. Каждый день, просыпаясь в блаженном, сладком тепле, Анна напоминала себе:

– Надо встать и уйти. Он враг, он белый эмигрант. Он бы тебя расстрелял, если бы знал, кто ты такая…, – он рассказал, что отец Анны сжег церковь, которую построила его бабушка. В храме венчались его родители. Голубые глаза помрачнели:

– Согнал пленных казаков, заколотил двери, и сжег. Священника распял, на кресте, жену его красные партизаны, на глазах у детей…, – он махнул рукой:

– Ей горло перерезали и детям тоже. Никто не выжил, а семья эта испокон века священниками была, в Зерентуе. Мне письмо прислали, из Шанхая, казаки, которым спастись удалось. Старшую дочь священника он себе забрал, – лицо Федора дернулось, – наверное, тоже убил…, – Анна молчала. Отец повел ее в подвал дома Ипатьевых, в Екатеринбурге. По каменным стенам цокали пули, пахло свежей кровью. Наклонившись над телом бывшего императора, отец пошевелил его ногой: «Собаке собачья смерть». Она, незаметно, сжала длинные пальцы:

– Я ему не верю. Отец бы подобного никогда не сделал. Все было ради торжества революции. Во время переворотов, потрясений, не избежать косвенного ущерба…, – отец не взял ее на польский фронт. Анна служила комиссаром в Каспийской флотилии, ходила в иранский поход. С Янсоном, она отправилась в Тамбов, подавлять антоновский бунт. Вернувшись в Москву, Анна узнала, что отец уехал за Байкал, комиссаром в отряды красных партизан. Горский оставил ей несколько писем.

Больше отца она не видела. После известия о его смерти, Анна нашла в Москве сослуживцев отца по армии Тухачевского. Ее уверили, что Александр Данилович, по своему обыкновению, воевал геройским образом, вникал в нужды красноармейцев, и не жалел врагов революции.

– Твой отец всегда их сам убивал, Анна, – расхохотался один из комиссаров:

– Ксендзов, раввинов, дурманивших трудовой народ ложью. Я помню, лично одному горло перерезал, под Белостоком. Вообще, – комиссар повел рукой, – как говорил Александр Данилович, лес рубят, щепки летят. В годину революционных потрясений сложно обвинять трудовые массы в том, что они поднимаются против угнетателей. Красноармейцы иногда, – комиссар пощелкал пальцами, – сами расправлялись с еврейской и польской буржуазией, с местечковыми воротилами, грабившими простой народ…, – Анна кивнула: «Конечно».

В Берлине она говорила мало, не упомянув, что свежий шрам на ее руке остался от ранения, полученного при нелегальном переходе границы.

– Я уйду, – каждый день повторяла Анна, – мне надо ехать в Гамбург, к товарищам. Я здесь с поручением партии. Завтра уйду…, – рыжие, длинные ресницы дрожали. Он спал, положив голову ей на плечо, и улыбался во сне. Анна прижималась к его боку. Она задремывала, крепко, как в детстве, смутно помня руки, качавшие ее, голос, певший колыбельную:

– Rozhinkes mit mandlen

Slof-zhe, Chanele, shlof.

Отец сказал ей, в детстве, что ее мать родилась еврейкой.

– Разумеется, – строго заметил Горский, – такой факт ничего не значит, Анна. Твоя мать большевичка, дочь народоволки, замученной царским режимом. Она стала героем, умерев на баррикадах во имя торжества идей коммунизма. Евреи, русские, французы, немцы, – отец поморщился, – отжившие понятия. У коммуниста нет родины, кроме его идей, нет другого языка, кроме того, которым говорят Маркс, Энгельс и Ленин.

– То есть немецкого языка, папа, – хихикнула девочка. Горский рассмеялся:

– Это пока мы в Цюрихе. Россия станет первым в мире коммунистическим государством, и во всем мире заговорят на русском языке…, – из комнаты дочери раздались звуки патефона. Анна щелкнула зажигалкой:

– Папа тоже был евреем. Все считали, что он русский. Владимир Ильич знал, конечно, что папа еврей, что он родился в Америке. Не мог не знать, папа был его лучшим другом. Но Иосиф Виссарионович не знает, – она присела на табурет у фортепьяно:

– Я получу американское гражданство, для себя и Марты, на всякий случай. Арендую банковскую ячейку и сложу туда документы. Марта никогда, ничего не услышит, о нем. О своем отце, – заставила себя сказать Анна: «Обещаю». Рояль отозвался нежным звуком. Анна вздрогнула:

– Папа тоже хорошо играл и пел. На фортепьяно, на гитаре. Революционные песни, Марсельезу, Интернационал…, – Анна поняла, что дочь завела джазовую пластинку. Женщина усмехнулась: «Пусть».

Переодевшись в джинсы и американскую, клетчатую рубашку, Марта сделала бутерброды. Фрукты стояли в хрустальной вазе, на столе, персики, черный, крымский виноград, французские зимние груши, кавказский инжир.

Девочка насвистывала песенку Утесова, о героическом американском инженере, Кейси Джонсе, спасшем пассажиров от крушения поезда. Марта слышала мелодию в Америке, и упросила учительницу вокала разрешить ей выучить слова. Женщина вздохнула:

– Это эстрада, Марта, но что с тобой делать…, – в дверь позвонили.

Сказав матери, что на вечеринку придут одноклассники, Марта, немного, лукавила. Светлана Сталина лежала с ангиной, она хотела оправиться до авиационного парада. Девочки договорились, что будут стоять вместе, на трибуне. Марта, в школе, показала Светлане новый номер «Смены», со статьей о комсомолке, парашютистке, Лизе Князевой.

– Ей четырнадцать лет, – восторженно сказала Марта, – а она совершила пятьдесят прыжков. Я тоже так хочу…, – Светлана, рассудительно, заметила:

– Сначала надо попросить разрешения у твоей мамы. Товарищ Князева будет на параде, – оживилась девочка, – мы с ней познакомимся.

Марта пригласила двоих, одноклассниц, а мальчики были из класса Василия, старше их.

По дороге в переднюю, она бросила взгляд на фотографии в гостиной. Снимки занимали почти всю стену. Дед стоял с Лениным, Сталиным, Буденным, Ворошиловым, Блюхером и Тухачевским. Портретов с Троцким не осталось. Анна сказала дочери, что Троцкий, Зиновьев и Каменев обманывали партию, вкравшись к ней в доверие, планируя убийство Иосифа Виссарионовича. Здесь висело единственное фото Горского и его жены, цюрихских времен. Фрида Горовиц, держа на руках новорожденную Анну, смотрела на мужа с нескрываемым восхищением. Горский сидел, закинув ногу на ногу, в безукоризненном костюме, с резким, сильным, знакомым Марте по учебникам, лицом.

Мать повесила рядом портреты пером, тоже из учебника, народоволки Ханы Горовиц, и знаменитого Волка, соратника Маркса и Энгельса. Фото родителей сделали в Иране, в порту Энзели. Отец надел персидский халат, и чалму. Янсон, с бородой, действительно напоминал пашу. Мать носила чадру, но откинула вуаль. Она улыбалась, блестя глазами. Внизу была подпись: «Товарищ Янсон освобождает женщин Востока».

Марта, невольно, вздохнула:

– Как папа, в Испании? Мама приносит радиограммы, но все равно, хоть бы его услышать, – она волновалась за отца, но фронт, судя по новостям, стабилизировался.

Рассевшись на ковре, за бутербродами и ситро, они обсуждали Испанию. Мальчики были уверены, что война долго не продлится.

– Потом, – заметил Василий, – мы разобьем Гитлера на его территории и освободим немецких трудящихся. Надеюсь, что я успею закончить, летное училище и сесть за штурвал. А ты, Марта, не успеешь…, – он подтолкнул девочку. Марта сморщила нос: «Еще посмотрим».

Она завела пластинку оркестра Утесова, пары танцевали фокстрот. Присев на подоконник, рядом с Василием, Марта забрала у него папиросу. Девочка затянулась, Василий поинтересовался: «Тебя мама не ругает, за курение? Или ты ей не говоришь?»

За окном шел мокрый снег, слабо, едва заметно светились самоцветы в звездах Кремля. Марта пожала плечами:

– Я ей все говорю, она мама. Ой…, – девочка коснулась руки Василия: «Прости».

– Я привык, – отозвался подросток, искоса взглянув на Марту. Она выпустила дым, тонкие губы цвета спелой черешни улыбнулись:

– В общем, мама не против курения. Она сама с дедушкой, – Марта указала на фото Горского, – курила, в моем возрасте…, – Марта выбросила папиросу в форточку:

– Я тебе жвачки дам, американской, чтобы не пахло. Ты говорил, твой папа не хочет, чтобы…. – Василий кивнул:

– Спасибо. Отец против того, чтобы я курил, хотя сам курит…, – мальчик полез в карман полувоенной гимнастерки:

– Хочешь? Или можно ситро разбавить…, – Василий приносил на вечеринки флягу с коньяком, но Марта всегда отказывалась. В Америке, в гостях у Хелен Коркоран, она попробовала пунш, сваренный студентами Гарварда:

– Не понимаю, как можно пить такую гадость. То ли дело шампанское…, – Марта, восторженно, закатила глаза. Хелен согласилась: «Мне оно тоже нравится. Родители разрешают мне половину бокала, на Рождество».

Марта помотала бронзовой головой:

– Когда ты, Вася, принесешь шампанское, я его с удовольствием выпью…, – Утесов допел о самоваре, Марта устроилась у рояля:

– Сначала песня о Кейси Джонсе, а потом джаз, – объявила девочка: «То есть свинг. Готовьтесь танцевать, как я вас учила!».

Она пела:

Casey Jones, mounted the cabin, Casey Jones, with the orders in his hand. Casey Jones, he mounted the cabin, Started on his farewell Journey to the promised land…

Марта, насвистывая, пристукивала ногой в изящном ботинке. Свет выключили, бронзовые волосы переливались в огнях фонарей. Василий любовался ясными, зелеными, глазами девочки.

Анна добралась до дома к половине четвертого. Оставалось два часа, чтобы поспать, принять душ и перекусить. Она заглянула на прибранную кухню. На столе лежала записка: «Мамочка, поешь что-нибудь. Я тебя люблю».

Не снимая шубки, Анна прошла в комнату дочери. Остановившись на пороге, она оглядела фотографии, карту Испании, республиканскую пилотку, которую Марта сшила в школе, на уроке труда. На столе, на стопке нот и книг, красовался дневник. Анна посмотрела на две пятерки, по немецкому языку и математике. Она присела у кровати. Дочь свернулась в клубочек, рассыпав по пледу бронзовые косы, уткнув лицо в подушку. Анна тихо плакала, не стирая слез с лица, вдыхая запах жасмина:

– Все для нее, только для нее…, – она вздрогнула. Медленно забили часы на Спасской башне. Отсчитав четыре удара, Анна заставила себя встать. Протерев лицо парижским лосьоном, она наполнила ванну. Женщина лежала в теплой, пенной воде, откинув голову на бортик, куря папиросу:

– Только для нее. Я на все пойду, чтобы спасти Марту.

Летом Степан Воронов обосновался в общежитии научно-исследовательского института ВВС РККА, в Щелково. Он жил в маленькой, чистой комнатке, выходившей на летное поле. Степан, с детского дома, полюбил наводить порядок. Он всегда сам убирал, и мыл пол. К этажу старших офицеров приставили горничную, пожилую, деревенскую женщину. Когда она приходила с ведром, Степан улыбался:

– Я лучше чаю принесу, Прасковья Петровна. Садитесь, расскажете о внуках.

Мальчики служили в РККА, уборщица за них волновалась. Все говорили о грядущей войне. Степан успокаивал женщину, говоря, что конфликт с Японией ожидается коротким. К стенам комнаты были пришпилены чертежи самолетов, на столе лежали тетради. Он учился, заочно, в авиационном институте. Степан хотел стать конструктором, но пока что надо было готовиться к войне, проверять опытные модели истребителей и бомбардировщиков, гонять машины на дальние расстояния, за Полярный Круг, на Урал и в Сибирь.

Получив распоряжение об участии в параде, Степан обрадовался. Он был доволен, что полетает с Чкаловым. Ас звал его участвовать в беспосадочном полете из СССР в США, однако Степан беспокоился, что он молод, и не справится с ответственной задачей.

– Тебе двадцать четыре, Степа, – заметил Чкалов, сидя с ним в Щелково, за бутылкой, – у тебя два ордена, звание майора. Войдешь в историю, – он потрепал Степана по плечу:

– Звание Героя тебе обеспечено. Тем более, – Чкалов посмотрел на темнеющее, пасмурное небо, – скоро нам придется приобретать боевой опыт, а не ставить рекорды. Кто-то уже приобретает, – летчик помрачнел.

Степан подумал, что Чкалов, наверное, тоже подавал рапорт об отправке в Испанию. Майор Воронов предполагал, что ему отказали из-за брата. Он, правда, не знал, где сейчас Петр, но подозревал, что брат работает в осажденном франкистами Мадриде.

– Конечно, такое неудобно, – вздохнул Степан, – мы с ним похожи, как две капли воды.

Они с братом не знали, кто из них старший, а кто младший. Степан, иногда, думал, что и покойный отец этого не знал. По крайней мере, Семен Воронов никогда не упоминал об этом. Отправляясь в Москву, Степан надеялся, что в квартире на Фрунзенской, в почтовом ящике, найдется весточка от брата, но особо на конверт не рассчитывал. Петр бы не стал посылать письма обычной почтой, а радиограммы в ящик не бросали. Так оно и оказалось.

Квартира была пустой, запыленной, с лета в комнаты никто не заглядывал. Майор засучил рукава гимнастерки.

– Хотя бы паркет вычищу, – пробормотал Степан, наливая воду в ведро, – до следующего лета.

Три года назад, они не знали, где покупают мебель. Братья всю жизнь провели на чужих квартирах, или в детском доме, где спали в комнате с десятью мальчиками. Поступив в университет, Петр переехал в общежитие, а Степан отправился в училище. Когда они получили квартиру, брат подмигнул Степану: «Предоставь все мне».

У них появилась хорошая, антикварная мебель, бухарские ковры, и даже картины. Степан не спрашивал, откуда доставили вещи. Брат отмахнулся:

– Работники нашего комиссариата имеют льготы.

Степан, смутно, понимал, что они живут в окружении конфискованной у врагов народа собственности. Майор говорил себе:

– В конце концов, вещи не наши. Если партии что-нибудь потребуется, мы сразу все отдадим. Как отдадим себя, свою жизнь, ради торжества коммунизма. Как сделал отец…, – у них не осталось вещей отца, впрочем, у Семена Воронова их и не было. Со времен революции пятого года, отец ходил в одной кожанке, и брился старой бритвой. Отец, изредка, несколько раз, приезжал в детский дом. Он, как и Сталин, привозил хлеб и сахар, устраивая чаепитие для мальчишек.

– И Теодор Янович так делал…, – Степан улыбнулся, – после разгрома эсеровского мятежа. Когда отец погиб, он с нами возился, часто навещал, на самолете нас прокатил. Я тогда авиацией заболел. Он тоже выполняет задание партии, наверняка. И товарищ Горская, – Степан помнил красивую, черноволосую женщину. Двенадцатилетним ребятам она казалась взрослой, как и Янсон, но Степан понял:

– Ей всего двадцать два года исполнилось, когда Ленин умер. Младше нас, нынешних. Они говорили, что пожениться собираются. Увидеть бы их сейчас…, – он привел в порядок ванную. Степан повертел почти пустой флакон туалетной воды, от Floris of London. Петр, куда бы он ни отправился, решил его не брать.

Квартира блистала чистотой. Заварив чаю, Степан встал у окна, на кухне. Он покуривал, глядя на серую реку, на мокрый снег, на верхушках деревьев Нескучного Сада, напротив. В детском доме Степан научился готовить:

– Петр вернется, надо в ресторан сходить. Не щами же мне его кормить, после командировки. В «Москву»…, – майор Воронов никогда не заглядывал в новую гостиницу, хотя многие знакомые летчики там побывали. Они рассказывали о джазовом оркестре, мраморных полах, кавказской кухне. Степан усмехнулся:

– Потанцевать можно. Я с училища не танцевал. Петр умеет, наверное, с его работой…, – брат не говорил, чем занимается на Лубянке, но Степан понимал, что со знанием четырех языков, Петр, вряд ли, разносит почту.

Брат отлично одевался, разбирался в винах, любил оперу, а Степан предпочитал песни, с товарищами, во время застолий, на аэродромах. У него даже не было штатского костюма. В детском доме он ходил в суконной форме, c пионерским галстуком, а потом надел гимнастерку и комсомольский значок, сменившийся партийным.

На западе, над Воробьевыми горами, рассеивались тучи. В разрывах виднелось голубое, блеклое небо. Метеорологи оказались правы. Степан думал о параде, о выступлении своего звена, о парашютистах. Он вспоминал серо-голубые глаза читинской девушки, Лизы.

По дороге на аэродром, они заговорили о метрополитене. Степан уверил ее:

– Не волнуйтесь, товарищ Князева, вам обязательно организуют экскурсию по столице. В подземные дворцы вы тоже спуститесь. Я спускался, – Лиза, восхищенно, открыла рот. Степан, действительно, первым делом проехался по Сокольнической линии. Конечная станция, «Парк Культуры», была недалеко от их дома. Майор Воронов вышел в город:

– Очень удобно. Хотя, сколько мы на квартире бываем? Но когда-то женимся, дети появятся. Моей жене придется за мной ездить, или мы вместе служить начнем…, – Лиза, робко, расспрашивала о летном училище, Степан охотно отвечал. При взлете майор разрешил девушке посидеть в кресле второго пилота. Он положил ее фото в партийный билет, Степан с ним никогда не расставался.

На стене гостиной висела фотография отца с Дзержинским. Иосиф Виссарионович подарил им портрет, когда Вороновы вступили в партию. Фото сделали осенью девятнадцатого, отец носил чекистскую кожанку. По словам Сталина, Семен Воронов тогда работал в Москве. Иосиф Виссарионович улыбнулся:

– Он попросил меня, вас навещать. Семен занимался ликвидацией банд налетчиков, шайкой знаменитого вора, некоего Волка. Ему не с руки было в городе показываться. Когда Волка расстреляли, ваш отец уехал на Перекоп…

– И погиб на Перекопе…, – Степан разглядывал отца, высокого, широкоплечего. Старший Воронов, в детском доме, садился к старому, расстроенному фортепиано. Отец пел с мальчишками «Интернационал» и «Варшавянку».

– Он рабочим был, металлистом, на заводе, – Степан знал биографию отца наизусть, ее можно было найти в любой книге о героях гражданской войны, – как он научился играть? Хотя, он знал Горского. Горский родился дворянином, гимназию почти закончил, прежде чем в революцию уйти. Четырнадцать лет ему исполнилось, когда он от родителей отказался, и бежал в Швейцарию, к Плеханову…, – каждый пионер страны советов слышал историю о том, как Саша Горский доехал зайцем, на поездах, из России до Цюриха:

– Потом Горский с Лениным познакомился…, – Степан пригладил коротко стриженые волосы, темного каштана:

– Наверное, Горский и давал уроки отцу. Горский в Цюрихе университет закончил, диплом получил, знал языки…, – Степан удивлялся тому, как хорошо Петр справляется с языками.

Начав учить немецкий в тринадцать лет, брат через год болтал с берлинским акцентом и читал газеты. Степан занимался каждый день, но речь давалась трудно. Он вообще не любил говорить, и никогда не выступал на комсомольских и партийных собраниях, ссылаясь на стеснительность. Он и вправду, краснел, оказываясь на трибуне. После процесса троцкистских шпионов в Щелково провели не одно, а несколько собраний. Сослуживцы бойко рассуждали о расстреле врагов народа Каменева и Зиновьева. Год назад портреты вождей носили на демонстрациях.

Степану, как руководителю летчиков-испытателей, полагалось выступить. Он не стал, вдохновенно, призывать, к поискам троцкистов в рядах партии, кричать и стучать кулаком по трибуне. Он прочел по бумажке текст, написанный заранее, вечером, когда он посидел с газетами. Это были не его слова. Майор собрал цитаты из писем трудящихся, и немного их, как мрачно подумал Степан, обработал. Своих слов он найти не мог, да и не хотел. Он доверял партии, товарищ Сталин не ошибался, а об остальном Степан предпочитал не размышлять. Секретарь бюро похвалил его:

– Видите, товарищ Воронов, вы хороший оратор. Незачем отнекиваться, это ваш партийный долг, как и проверка новой техники.

Зазвонил телефон. Степан, невольно подумал:

– Петр, должно быть, вернулся. Он помнит, что я в Щелково, я ему говорил. Наверное, о параде прочел…, – друзья Степана, летчики, знали номер. Он улыбнулся:

– Даже если не Петр, то все равно, стоит собрать ребят, посидеть, отметить годовщину революции.

Голос оказался незнакомым, вежливым: «Товарищ Воронов, говорят из Народного Комиссариата Внутренних Дел. Спускайтесь, за вами выслана машина».

– У меня своя…, – растерянно сказал майор. Повторив: «За вами выслана машина», голос отключился.

Надев шинель, сунув в карман папиросы, майор сбежал в пустынный, заснеженный двор. Дети были в школе, служащие в учреждениях. Дул пронзительный, морозный ветер, он засунул руки в карманы:

– Пожалуйста. Только бы с Петром все было в порядке. Пожалуйста…, – он не знал, кого просит. Степан ни разу в жизни не навещал церковь. В детском доме они с братом ходили в кружок воинствующих безбожников. Детям рассказывали, как попы, муллы и раввины обманывают народ, и наживаются за счет трудящихся. Руководитель водил их в закрытые московские храмы, показывая разрубленные топорами иконы, и снятые, валяющиеся на земле кресты.

– Пожалуйста, – черная эмка въехала во двор. Степан заставил себя пойти к остановившейся у подъезда машине.

К вечеру метель усилилась. Задернув шторы, Максим усадил бабушку в большое, прошлого века кресло. Он заметил на бледных губах улыбку, Любовь Григорьевна повела рукой: «Пластинку поставь. Ты знаешь….»

Максим знал. Он устроился на ручке кресла, гладя длинные, до сих пор сильные пальцы. Игла патефона немного подпрыгивала. Нейгауз играл «Лунный свет» Дебюсси. Любовь Григорьевна закрыла глаза:

– Клод мне играл, в Ницце. Я виллу сняла, в гостиной рояль стоял. Осень жаркая была, море тихое. Мы выключили свет и окна раскрыли. Свечей зажигать не стали. Он играл, при свете луны, по памяти. Еще раз…, – попросила она.

Максим вырос на классической музыке. Любовь Григорьевна дружила с покровительницей Чайковского, Надеждой фон Мекк, знала и самого композитора. Когда Максим был ребенком, они с бабушкой почти каждую неделю ходили в консерваторию. Обняв стройные плечи, он услышал слабое, прерывистое дыхание. Любовь Григорьевна сжала его ладонь:

– Пора мне, милый. Врача…, – бабушка помолчала, – не надо…, – сердце медленно, неохотно сокращалось. Десять лет назад Любовь Григорьевна сходила к довоенному знакомцу, профессору Самойлову, из университета. Проверив сердце, доктор показал бумажную ленту, с пиками и провалами:

– Аритмия, госпожа Волкова, – вздохнул он, – впрочем, в вашем возрасте…., – Александр Филиппович всегда обращался к ней в старомодной манере. Любовь Григорьевна поджала губы: «Сколько мне осталось?». Самойлов уверил ее, что с таким сердечным ритмом, пациенты могут прожить десятки лет.

– Десяток…, – она приподняла веки: «Слушай меня, Максим».

После смерти сына и невестки Любовь Григорьевна осторожно расспрашивала знакомцев о людях в банде Михаила. Ребята рассеялись, кого-то казнили, кто-то исчез из виду. Сын не приводил подельников в усадьбу, где жила Любовь Григорьевна и маленький Максим. Банда обреталась в подвалах Хитрова рынка. Они кочевали с места на место, навещая и Замоскворечье, и Марьину Рощу. Только Зося, невестка, иногда ночевала в Рогожской слободе. Она приносила Любови Григорьевне адреса, где Волк прятал золото и драгоценности. Зося, в Варшаве, занималась карманными кражами. Любовь Григорьевна, вспоминая невестку, смеялась:

– Родители твои, Максим, до войны, хорошо в Европе погуляли. В Бадене-Бадене, в Карлсбаде, в Ницце. Они оба красавцы были, хорошего воспитания, знали языки. Они таких людей обворовывали…, – бабушка указывала пальцем на потолок:

– У них по десятку паспортов имелось, с дворянскими титулами. Им в любой гостинице были рады. В тринадцатом году, в Париже, твой отец магазин Бушерона ограбил. Громкое дело было, все газеты написали. Летом пятнадцатого, батюшка твой сел. Ты осенью родился, через два года Михаила выпустили, а потом…, – Любовь Григорьевна вздыхала.

Два года она разыскивала подельников сына, собирая сведения о тех, кто пропал в суматохе бунта. Волкова нашла почти всех, в тюрьмах, на кладбищах, или получив сведения из-за границы. Только об одном человеке ничего известно не было. Осенью девятнадцатого, после разгрома банды, он пропал, как сквозь землю провалился. У Любови Григорьевны имелось его словесное описание. Вора звали Семен, а фамилии его никто не знал. Вчитываясь в приметы неизвестного, Любовь Григорьевна задумалась. Сын рассказывал ей о камере в Бутырках. Во время бунта пятого года Михаил сидел со знаменитым Горским. Потом администрация отделила уголовников от политических. Горского перевели к Семену Воронову, бомбисту, ждавшему виселицы за взрыв в здании петербургского суда.

– Высокий, – читала Любовь Григорьевна, – широкоплечий, волосы каштановые, глаза синие. Хороший голос, любил петь…., – прочитав в «Московских ведомостях», о взрыве в столичном суде, она вспомнила невысокого, легкого юношу, с красивой улыбкой. Любовь Григорьевна перекрестилась:

– Господи, даруй рабу божьему Николаю и рабе божией Наталии вечный покой, и прости им прегрешения их. Какие прегрешения…, – горько сказала Любовь Федоровна:

– Написано в некрологе, что более гуманного судьи российская юстиция не видела, и вряд ли увидит. Жена его сиротские дома опекала, больницы, церкви строила, пусть и никонианские…, – госпожа Воронцова-Вельяминова была единственной дочерью крупного уральского промышленника, установившего на заводах восьмичасовой рабочий день. На предприятиях Ларионовых весь персонал, от сторожа до главного инженера, получал трехнедельный, оплачиваемый отпуск.

Любовь Григорьевна затянулась папиросой.

В некрологе говорилось, что у Воронцовых-Вельяминовых остался единственный сын, Михаил, студент юридического факультета, чудом избежавший взрыва. Ее, все равно, что-то беспокоило. Любовь Григорьевна поехала на Воздвиженку, в публичную Румянцевскую библиотеку, читательский билет которой у Волковой имелся с прошлого века. Она сидела, с блокнотом, над «Санкт-Петербургскими ведомостями».

У Воронцовых-Вельяминовых было два сына. Старшего звали Арсений, а младшего Михаил. Она нашла имя Николая Воронцова-Вельяминова в адрес-календаре столицы. В начале века, за два года до первого бунта, семья жила на Петроградской стороне. Арсений значился студентом первого курса Технологического института. Михаил был его на два года младше и ходил в гимназию. Любовь Григорьевна попросила принести бесовский листок, как она называла «Правду». Комиссар Семен Воронов погиб в двадцатом году, на Перекопе. Остальное оказалось просто. Она даже узнала, в каком детском доме живут его сыновья.

Она говорила медленно, иногда останавливаясь, чтобы глотнуть воздуха. Любовь Григорьевна пошевелила рукой: «Вечерку принеси». Максим, не веря тому, что услышал, положил бабушке на колени газету. Длинный палец уткнулся в фото:

– Он, и у него брат есть, Петр. Ты помни…, – газета упала на пол, рука задвигалась, – помни. За родителей надо отомстить…, – в свете настольной лампы, под зеленым абажуром, безмятежно улыбался майор Воронов. Посмотрев в медленно тускнеющие, голубые, обрамленные морщинами глаза, Максим кивнул. Любовь Григорьевна покусала губы:

– Они не знают, чьи дети, наверняка. Их дед достойным человеком был, – старуха помолчала:

– Отец их, родителей своих убил, твоих родителей. Отомсти…, – Любовь Григорьевна слабо застонала:

– Воды мне дай…, – Максим побежал на кухню. Воды ей не хотелось, но Любовь Григорьевна не собиралась доставать кольцо при внуке. Оно было зашито в белье, женщина никогда не расставалась с драгоценностью. Она подпорола длинным ногтем нитки:

– Дзержинский не стал личный досмотр мне устраивать, старухе семидесяти лет. И очень хорошо, на мне тогда не только кольцо хранилось…, – Максим поднес к ее губам воду. Заставив себя дышать ровно, бабушка что-то вложила в его руку:

– Твой дед мне подарил. Отдай той, кого полюбишь. Иди сюда…, – попросила бабушка. Опустившись на ковер, Максим положил голову ей на колени. Он тихо плакал, знакомая, ласковая рука поглаживала его волосы. Кольцо было на женский палец. Змея из белого золота раскрывала пасть, держа сверкающий бриллиант. Глаза у змейки были темно-синие, сапфировые, тело усеивали мелкие алмазы.

– Той, кого полюбишь, мой хороший…, – услышал он голос бабушки:

– Не плачь, не надо, мальчик мой. Ты справишься, Волк…, – Максим обнял бабушку. Он чувствовал, как медленно, слабо бьется ее сердце, прижимался мокрой щекой к ее холодеющему лицу.

– Волк…, – шепнула она, – прощай, мой мальчик…, – морщинистые, бледные веки дрогнули. Она дернулась, седая голова свесилась набок. Максим, подавил рыдание: «Я все сделаю, бабушка». Патефонная пластинка все еще крутилась.

Он повесил кольцо на цепочку, рядом с простым, старообрядческим крестом. Волк никогда не снимал распятие. На зоне он немало отсидел в бараке усиленного режима, отказываясь отдать крест чекистам. Надо было перенести бабушку в спальню и зажечь свечу. Утром он хотел пойти в Покровский собор, попросить кого-то из тайных монахинь, прийти для чтения Псалтыря, и поговорить со священником о погребении. Потом требовалось переступить порог милиции, чтобы легавые выдали справку о смерти.

Еще надо было добраться до майора Степана Воронова, и разыскать его брата, но здесь Волк затруднений не предвидел. Он устроил бабушку в спальне. Перед иконами переливалась лампада, слабо пахло парижскими духами. Любовь Григорьевна и после переворота покупала флаконы у спекулянтов. Максим едва успел закрыть бабушке глаза и перекреститься. В передней зажужжал звонок. Вздохнув, он пошел открывать дверь.

Пожилая, слепая женщина, жившая в деревянной, хлипкой пристройке, в Сокольниках, весь день беспокоилась. Обычно она сидела на сундуке, подняв причесанную на прямой пробор голову, шевеля губами. Однако сегодня ее спутница заметила, как слепая водит руками, будто ищет что-то. Горела буржуйка, в каморке было сыро, за стенами билась метель. Слепая указала на икону Богоматери, в красном углу. Получив образ, она затихла. Женщина принесла ужин, кашу с хлебом. Слепая велела: «Одевайся».

Женщина удивилась. Дом был безопасным, их приютили всего несколько недель назад. К слепой, как всегда, приходили люди, но милиция еще о них не узнала. Не было нужды искать другое пристанище.

Слепая, неожиданно, мягко улыбнулась: «Мы вернемся. Надо поехать, ненадолго».

– Матушка, – вздохнула женщина, – куда? Вечер на дворе, метель…, – у слепой не было глаз, только веки. Ходить она не могла, каждый переезд был труден, требовалось искать извозчика, из немногих сохранившихся. На автомобиль у них денег не было.

– Надо, – твердо повторила слепая:

– Поедем, голубушка…, – одевая слепую, она услышала неразборчивый шепот:

– Она бы не поехала, наверняка. А я поеду. Впрочем, нельзя об умерших людях такое говорить…, – слепая велела спутнице взять Псалтырь. Извозчик, у новой станции метрополитена, в Сокольниках, оказался добрым человеком. Он помог устроить слепую на сиденье. Мокрый снег бил в лицо, она нахохлилась, подняв воротник старого, потрепанного пальто, закутавшись в шаль. Женщина поняла, что не знает, куда ехать: «Матушка…»

– Хлебников переулок, в Рогожской слободе, – попросила слепая. Извозчик буркнул: «Через весь город тащиться».

Лошадь мерно цокала копытами. Древняя пролетка держалась у края тротуара, ее обгоняли машины и грузовики. Слабо мерцали электрические фонари. Слепая держала за руку спутницу:

– Я жила у нее, несколько недель, тем годом. Хорошая женщина, упокой Господи душу ее, – слепая перекрестилась, – в старой вере крепка была…, – слепая хотела почитать Псалтырь по рабе божией, усопшей Любови, и удостовериться, что с мальчиком все будет в порядке.

– Я ему скажу…, – снег бил в лицо, – скажу, что все в руке Божией. Она тоже, наверное, это поняла, перед смертью. Зачем все было…, – думая о той, что умерла перед ее рождением, слепая почувствовала боль:

– Она считала, что Господу помогает. Получилось, что люди умерли, невинные. И опять погибали. Сколько горя, сколько страданий, – слепая покачала головой, – и сколько случится. Пусть их меньше будет…, – пролетка раскачивалась.

Она видела белых, голубей, над серой, морской водой. Такая же птица приснилась ее матери, когда слепая еще не родилась. Мальчик, улыбаясь, бегал за курицами, на деревенском дворе:

– Говорить начал…, – ласково подумала слепая, – о нем позаботятся, обязательно…, – она твердо, напомнила себе:

– Скажи мальчику, что все в руке Божьей. Он старой веры человек, он послушает. А об остальном…, – слепая решила, – не говори. Права она была, не след о дурных вещах упоминать. Он и не спросит, ни о чем таком…, – она увидела незнакомую, широкую, увешанную черно-красными флагами улицу, вдохнула сладкий аромат цветущих лип. Солнце играло искорками в бронзовых волосах. Слепая услышала далекий, тихий голос: «Они встретятся». Она согласилась:

– Встретятся. Но все могло бы быть проще, если бы…, – дымно-серые, невидящие глаза посмотрели на нее. Женщина отрезала:

– Такого ни ты, ни я, знать не можем. Ты видела…, – слепая видела огненное, обжигающее, странное облако, на горизонте, и тело, покачивающееся в петле. Она видела и многое другое, но молчала. Она только сказала своей спутнице: «Из Москвы уезжать не надо. Это святой город, сердце России».

– Он не уедет, – пролетка, наконец, добралась до Хлебникова переулка:

– То есть уедет, когда я ему скажу. Не сейчас, позже…, – слепая протянула маленькую ручку:

– Второй этаж. Его Максимом величают, Максимом Михайловичем.

Волк, никогда не жизни, не видел маленькой, невзрачной женщины, в старомодном пальто, стоявшей на площадке. В тусклом свете крохотной, пыльной лампочки, было заметно, как она покраснела:

– Меня Зинаида Владимировна зовут, – она откашлялась, – Максим Михайлович. Во дворе извозчик. Я за матушкой Матроной ухаживаю…, – женщина смутилась:

– Она настояла, что надо к вам приехать. Она у вашей бабушки жила. Покойной, – добавила женщина. Максим замер.

Расплатившись с извозчиком, Волк осторожно перенес матушку на руках в квартиру. Она была маленькая, как ребенок. Матушка быстро ощупала тонкими пальцами его лицо. Волк сделал женщинам горячего чаю и предложил поужинать. Матрона помотала головой:

– Мы поели, милый, спасибо. Зинушка, ты иди к усопшей, Псалтырь почитай, а мы здесь…, -Матрона замялась, – поговорим.

Максим хотел устроить ее в кресле, но Матрона отказалась: «Мне на сундуке привычней, милый». Она поманила его рукой:

– Иди сюда. Тебе бабушка, как умирала, сказала кое-что…, – Матрона прервалась:

– Не надо такого делать, милый. Не надо больше злобы…, – ее губы, беспрестанно, двигались, бледное лицо было сосредтоточенным. Максим вздохнул:

– Матушка, так положено…, – она, внезапно, улыбнулась:

– Ты Библию читал, Евангелия. Я знаю, что Господь заповедовал, что Иисус наставлял, хоть я и слепая, и неграмотная…, – из-под закрытой двери спальни мерцала свеча. Тянуло холодком, Максим открыл форточку.

Слепая заговорила, быстро, напевно:

– Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию, ибо написано: Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь. У Меня отмщение и воздаяние, когда поколеблется нога их; ибо близок, день погибели их, скоро наступит уготованное для них…, – она выдохнула:

– Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем. Ты помни, милый, любовь, а не страдание…, – Максим закусил губу:

– Я сиротой из-за их отца стал, матушка…, – Волк ничему не удивлялся. Ребенком, в храмах, он видел юродивых. Его святым покровителем был Максим Московский, тоже юродивый и блаженный.

– Бог всякую неправду отыщет, – вспомнил он слова святого. Матрона кивнула:

– Именно. Твоя бабушка меня призрела, когда ты в казенном доме был, – она, мимолетно, коснулась руки Максима:

– И тебя она призрела, сироту. И они сироты, мальчики эти…, – Матрона махнула в сторону газеты: «Вся Россия нынче сироты, милый. Не надо боль множить». Она подняла голову:

– Ты об отце их говорил, так сказано: «Почему же сын не несет вины отца своего?» Потому что сын поступает законно и праведно, все уставы Мои соблюдает и исполняет их; он будет жив. Душа согрешающая, она умрет; сын не понесет вины отца, и отец не понесет вины сына, правда праведного при нем и остается, и беззаконие беззаконного при нем и остается…, – она сжала ладонь Максима: «Господь обо всем позаботится, милый. Отнеси меня, – она кивнула на дверь, – помолюсь за душу бабушки твоей…»

– Она все знает, – понял Максим, – все видит.

Матрона улыбалась:

– Не я, милый, а Господь Бог. Ты мстить хотел, но были те, кто мстил…, – слепая помрачнела, – не надо такого. Месть Господу оставь, а сам люби…, – Максим вспомнил о кольце на цепочке, рядом с крестом. Слепая кивнула:

– Ты его отдашь, но не скоро. А ее скоро увидишь…, – Матрона заставила себя не говорить обо всем остальном: «Отнеси, я Зинушку сменю».

Волк помялся:

– Матушка, оставайтесь в квартире. Здесь тепло, я деньги буду приносить. Здесь безопасно, – Матрона погладила его по голове:

– Ко мне люди приходят, милый. Искать меня будут. Бог не велел, чтобы ты пожалел…, -Максим покраснел: «Матушка, что вы…»

Он провел ночь в кресле, в гостиной, перечитывая бабушкино Евангелие. Матрона заснула на сундуке, свернувшись в клубочек, положив под щеку кулачок. Максим сказал ее спутнице, чтобы они ни о чем не беспокоились и отдыхали. Волк добавил, что в Сокольники их доставят на машине. Помывшись, переодевшись, он вышел в Хлебников переулок, когда магазины еще не открыли. Волк постоял на пустынной мостовой, глядя в серое, утреннее небо.

– Скоро ее увижу, – вспомнил он слова Матроны: «Понять бы еще, кто она. Москва большая». Максим решил навестить милицию, отправив женщин обратно в Сокольники. Не след было их показывать легавым, Максим понимал, что они в столице на птичьих правах. Волк шел к Рогожскому кладбищу, по Владимирскому тракту:

– Сын не понесет вины отца. Это правда, конечно, – впереди Максим увидел знакомые очертания купола Покровского собора. Из-за туч, на мгновение, показалось ясное солнце. Тонкий лед в лужах заиграл, заискрился золотом.

Максим вздохнул:

– Так тому и быть. Но, в любом случае, – он вспомнил статью в газете, – хотя бы посмотрю на него. Вообще, – он снял кепку, поднимаясь по ступеням, – я два года по карманам не шарил…, – Волк, невольно, размял длинные, ловкие пальцы:

– В Тушино вся Москва соберется. Привезу ребят, улов ожидается отличный, – Волк, с двенадцати лет, воровал в трамваях.

– В метрополитен тоже надо людей отправить, – перекрестившись, он зашел в собор, – пассажиры на мрамор и хрусталь смотрят, а за карманами не следят…, – заутреня еще не начиналась. Взяв свечу, положив рядом медную монету, Максим пошел к иконе Спасителя. Он хотел помолиться за душу бабушки.

За два дня до авиационного парада метель прекратилась, подморозило. Над Москвой сияло чистое, голубое небо. Трибуны аэродрома в Тушино украсили алыми флагами, кумачовые лозунги трепетали на легком ветру. Лед хрустел в лужах. Автобусы, идущие в Тушино из центра города, наполняла толпа. Над аркой, у трибун, висели портреты членов Политбюро, Сталин красовался посередине.

Максим собрал ребят в неприметной пивной на Таганке. Он звонил из разных телефонных будок, на Садовом кольце. В усадьбе Волковых установили телефон в начале века, однако при обыске линию перерезали. Покойная Любовь Григорьевна ее не восстановила. Так было безопаснее.

Волк похоронил бабушку на Рогожском кладбище, рядом с могилой своего прадеда, Григория Никифоровича. На скромное погребение, кроме Максима и священника, пришло только несколько старух-богомолок, из Покровского собора. Максим отправил матушку Матрону и ее спутницу обратно в Сокольники, на эмке, появившейся в переулке после темноты. За рулем сидел один из его парней. Максим передал Зинаиде Владимировне пачку сторублевок:

– Слышать ничего не хочу. Вас мой человек будет навещать, каждый месяц…, – он увидел на лице слепой слабую, мимолетную улыбку:

– Мы еще увидимся, милый, – Волк устроил Матрону на сиденье эмки: «И не один раз». Она перекрестила Максима. Волк кивнул: «Я Зинаиде Владимировне оставил телефон. По нему меня всегда можно найти». Надежный номер принадлежал коммунальной квартире на Покровке, где жила мать одного из его ребят, бывшая воровка. Женщина перенесла удар, ходила с палкой, никто ее ни в чем не подозревал. Туда можно было звонить без опасений.

Максим успел появиться в милиции, и получить паспорт. В Пролетарский торг он зашел выпить чаю. Начальник принес в кабинет заполненную трудовую книжку:

– Рад вас видеть, Максим Михайлович, в добром здравии…, – до революции глава торга успел постоять за прилавком гастрономического эмпориума купца Климентьева, рогожского Елисеева, как его звали на заставе. Павел Игнатьевич отлично помнил отца Волка. Он знал, с кем имеет дело. Волк, лениво, полистал документ: «Договоримся, Павел Игнатьевич». До ареста он приходил в торг два раза в месяц, за окладом. Максим намеревался поступать так и дальше.

В пивной, за подсоленными ржаными сухариками, и воблой, Волк сказал:

– Начинаем работу только на аэродроме. Незачем к себе раньше внимание привлекать. Легавых ожидается много, не хочется, чтобы кто-нибудь зря погорел. Пусть трудящиеся, – он отпил темного, «Мартовского», пива, – сначала потратят деньги, расслабятся, посмотрят на выступление парашютистов. По дороге, в давке, они за карманами следят, а в Тушино потеряют, как говорится, бдительность, – Максим отсалютовал стаканом плакату со Сталиным, на стене.

Ребята у него были отменные, Волк сам их подбирал. Кое-кто сел, пока он проводил время на канале, однако Максим не хотел рисковать новыми людьми. В шайке всегда работало не больше десятка человек, они считались лучшими карманниками Москвы. Волк наметил планы на будущее. Требовалось осваивать метрополитен.

– Особенно, – весело сказал он, – станцию, рядом с вокзалами. Гости столицы беспечны. В общем, впереди много дел, – он стал загибать пальцы, – балет, рестораны…, – Максим славился тем, что лихо вытаскивал кошельки у иностранцев в Большом театре. Они и представить не могли, что вежливый, элегантный юноша, в хорошем костюме, столкнувшийся с ними в буфете, шарит у них по карманам.

Волосы у него отрастали быстро. Собираясь в Тушино, Волк усмехнулся: «Скоро можно выйти в свет». Он оделся в скромное, аккуратное пальто, и взял ушанку. Максим не пользовался заточенными монетами или лезвиями. Длинные, ловкие пальцы могли вытащить кошелек даже из внутреннего кармана пиджака. Как и все трудящиеся, он поехал в Тушино на переполненном автобусе. Здесь отирался один из его парней. Они только обменялись коротким взглядом. Волк знал, что остальные тоже подтягиваются на аэродром.

Для зрителей предназначались деревянные скамейки. По бокам стояли лотки с пирожками, и горячим чаем. Отыскав свободное место, у края, Волк достал бинокль, немецкой работы. Закрытая трибуна для правительства охранялась милицией. Волк подозревал, что чекисты на аэродроме переоделись в штатское. Он ожидал, что майор Воронов, рано или поздно, появится рядом с трибунами для почетных гостей. Волк, сам не зная, зачем, хотел рассмотреть майора ближе. Бинокль, купленный у спекулянта, был скромным, но с отличными линзами. Рядом с трибуной правительства стояли несколько лож, пониже.

Максим навел бинокль на одну из трибун. Солнце играло бронзовыми искрами в волосах какой-то девочки. Она стояла без шапки, лацкан пальто украшал красный бант. Рядом была еще одна, ниже ростом и младше. Они разговаривали, старшая девочка показывала на самолеты, вдоль взлетной полосы. Большие, зеленые глаза девочки улыбались. Сзади появилась высокая, черноволосая женщина, в собольей шубке:

– Наверное, мать ее, – подумал Волк:

– Туда не подобраться, а жаль. Хотя вряд ли они кошельки принесли. Они денег в руки не берут. Им все бесплатно из распределителей доставляют…, – репродуктор на деревянном столбе заорал:

– Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек…, – люди зашумели. Волк, поднявшись, направился к толпе, осаждавшей лотки. Пора было начинать работу.

Анна обняла дочь за плечи:

– Я договорилась, с руководителем Осоавиахима. После прыжков товарищ Князева подойдет к трибуне. Она здесь приземляется, – Анна показала на круг, очерченный рядом с правительственной ложей, – она прыгает с красным флагом, в честь годовщины революции. Мы сможем спуститься и познакомиться. Смотрите, – она прищурилась, – машины с летчиками. Товарищем Чкаловым, товарищем Вороновым. Давайте помашем, – Анна, незаметно, сжала правую руку в кармане. Длинные ногти вонзились в ладонь.

Песня закончилась. Диктор, низким, красивым голосом, сказал:

– На трибуну поднимаются руководители партии и правительства, во главе с товарищем Иосифом Виссарионовичем Сталиным…, – скамейки взревели.

Анна заставляла себя не думать о фотографии девушки в летном комбинезоне. Дочь, вчера, показала ей журнал «Смена». Марта восторженно заметила:

– Лиза родилась в Зерентуе, где дедушка советскую власть устанавливал. Ей четырнадцать лет, а она мастер спорта. Мамочка…, – Марта прижалась щекой к ее плечу, – я тоже хочу прыгать с парашютом, можно? И можно, мы со Светланой познакомимся с ней…, – тонкий палец дочери указал на фото:

– Смотри, мамочка, – хихикнула Марта, – она на тебя похожа, как будто она твоя дочь. И волосы темные, и лицо твое…, – Анна велела себе улыбаться. Лиза Князева смотрела на нее. Анна вспоминала его голос:

– Священника отец Иоанн звали. Иоанн Князев. Они с начала прошлого века в Зерентуе служили. Мне бабушка о его предке рассказывала. Горский всю семью вырезал, и старшую дочь себе забрал…, – Анна подавила дрожь в руке, державшей папиросу:

– Совпадение. Лиза никакого отношения к папе не имеет. Папа бы не поступил подобным образом, никогда. Он был чистый, честный человек…, – Анна привлекла к себе дочь:

– Конечно, вы с ней встретитесь. Я все устрою. Ты на бабушку свою похожа, у нее тоже рыжие волосы были. И на папу…, – Анна, на мгновение, закрыла глаза: «На папу…»

Сталин, с трибуны смотрел на дочь, стоявшую рядом с дочерью Горской. Женщина что-то показывала девочкам, на поле. Все сведения говорили, что Горская чиста. Из Испании сообщали, что Янсон тоже не делает ничего подозрительного.

– Все равно, – размышлял Сталин, – с отцом, обманывавшим партию…, Семен был честным человеком, – вспомнил он Воронова, – он не скрывал своего происхождения. Он мне в Туруханске рассказал, из какой он семьи. Мальчики его не знают, и не надо, чтобы знали. Они плоть от плоти советской власти. Петр проявил бдительность, принес документы, которые Горский скрывал от товарищей. Степан справится, я уверен, – Ежов доложил Сталину, что майор Воронов, не колеблясь, согласился участвовать в операции, по проверке Горской.

– Я тебе говорил, – усмехнулся Сталин, – говорил, Николай Иванович, что он солдат партии, и сделает все, что она прикажет. Как его брат, как его отец покойный. Когда мы получим сведения, компрометирующие Горскую, можно ее арестовывать. Насчет Янсона, – он помолчал, – распоряжение в Испанию уйдет на днях. Его надо привлечь к процессу, не дожидаясь результатов проверки. Он получил наградное оружие от Троцкого…, – Сталин поморщился, – был в его доме. Думаю, кроме установки микрофонов, он там еще кое-чем занимался. Впрочем, – Сталин прошелся по кабинету, Ежов стоял навытяжку, – он все расскажет, здесь, в Москве. У нас под рукой его жена и дочь…, – рассматривая заснеженный, кремлевский двор, Сталин вспомнил большие, зеленые глаза Марты Янсон. Он кивнул: «Расскажет».

Он подозревал, что Ленин знал об истинном происхождении Горского. Двое были лучшими друзьями со времен первой эмиграции Ленина. Владимир Ильич познакомился с Горским в Швейцарии, у Плеханова.

– Он женился, Горский, – вспомнил Сталин, – на Фриде. Нельзя доверять дочери человека, лгавшего партии. Когда Горский бежал из тюрьмы, он навещал Японию, Америку. Все подозрительно. Хотя она могла ни о чем не знать, пакет был заклеен…, – глядя на черные волосы Горской, он решил:

– Посмотрим, как пройдет проверка. Даже если она ничего не разболтает, Янсона скоро привезут в Москву. На очной ставке она заговорит, обязательно, – в репродукторе диктор рассказывал о рекордах доблестных сталинских соколов. Летчики выстроились у истребителей. Майор Воронов стоял рядом с Чкаловым. Сталин полюбовался каштановыми волосами, разворотом широких плеч:

– Мальчики на отца похожи. Семена не хватает…, – вздохнул Сталин. Они услышали рев моторов. Машины, одна за другой, уходили в небо. Марта, зачарованно глядя вверх, ощутила на плече теплую, надежную руку матери.

– Когда-нибудь, – тихо сказала девочка Светлане, – я тоже сяду за штурвал, обязательно. Истребители рванулись вверх, разлетаясь в разные стороны, выстраиваясь в боевой порядок. Из репродукторов лилась музыка, над полем реяли алые воздушные шары. Марта, не отрываясь, следила за самолетами.

Только по огоньку лампочки, на пульте кабины, Степан понял, что дверь открылась. Начались прыжки. Он даже не помнил, как прошло выступление звена истребителей. Посадив машину, майор пошел к транспортному самолету, где собирались парашютисты, Чкалов нагнал его:

– Лихо ты сегодня летал, Степа. Совсем, как я, в молодости…, – Чкалов посмотрел на часы: «Отлично, укладываемся в график. Я вечером ребят собираю, в гостинице «Москва», в ресторане. Приезжай, – летчик подмигнул ему. Поднимая в воздух транспортный самолет, Степан понял, что за штурвалом истребителя думал не о фигурах высшего пилотажа. Он представлял себе несущуюся навстречу самолету землю, резкий удар, и темноту. Тогда все закончилось бы прямо здесь. Ему бы не пришлось после парада идти к трибуне, где стояла она.

Несколько раз, на новых машинах, Степан попадал в нештатные ситуации. Майор понимал, что самолет ему не подчиняется. Еще немного, и он не смог бы удержать машину в небе, заставить ее вернуться под свое управление. С того хмурого дня, когда черная эмка въехала во двор комиссариата внутренних дел, на Лубянке, он ощущал похожее чувство. Услышав от Чкалова о гостинице «Москва», Степан едва не вздрогнул.

Нарком, расхаживая по огромному кабинету, остановился под портретом Сталина:

– Не волнуйтесь, Степан Семенович, – ободряюще сказал Ежов, – у вас все получится. Номер заранее подготовят, вам передадут ключ. Вы подниметесь наверх, вас…, – Ежов пощелкал пальцами, – примут в свои руки наши техники. Мы должны слышать беседу с товарищем Горской. За столом, во время танцев…, – раньше Степан видел Ежова только на фотографиях, в газетах. Нарком усадил его на диван, принесли чай. Ежов опустился рядом. Степан нашел в себе силы спросить:

– Товарищ народный комиссар внутренних дел, если что-то случилось с моим братом…, Я знаю, он сейчас в командировке…

– Ешьте бутерброды, Степан Семенович, – посоветовал Ежов:

– С товарищем Вороновым все в порядке. Он выполняет задание партии и правительства…, – Степан, облегченно, выдохнул. Положив на резной столик черного дерева коробку дорогого «Казбека», Ежов щелкнул золотой зажигалкой:

– Партия, товарищ Воронов, хочет поручить вам важное дело…, – Ежов, исподтишка, рассматривал майора: «Иосиф Виссарионович прав, как всегда. Красавец, младше ее на десять лет. Он будет осыпать ее комплиментами, подарит цветы. Она не устоит, никто бы ни устоял».

Степан, сначала, даже не понял, о чем говорит нарком. Ежов потушил «Казбек» в тяжелой, хрустальной пепельнице. Майор очнулся:

– Товарищ Ежов, я помню товарища Горскую, и ее мужа, товарища Янсона. Они к нам в детский дом приезжали, давно. Они честные люди, герои гражданской войны, они не могут…, – развернув «Правду», Ежов положил газету перед Степаном:

– Товарищ Воронов, с той поры много воды утекло. Троцкисты очень опасны, они пробираются в партию, даже в Политбюро. Каменев и Зиновьев признали свою вину. Они организовали злодейское убийство товарища Кирова, замышляли покушение на товарища Сталина…, – Ежов положил ему руку на плечо:

– Степан Семенович, ваш долг, помочь работе нашего комиссариата, работе вашего брата, в конце концов. Мы разоблачим посягательства агентов Троцкого на безопасность нашей родины, Советского Союза. Вы член партии, страна доверяет вам новую военную технику. Мы вам доверяем, – со значением, добавил Ежов:

– Мы, коммунисты. В мирное время, Степан Семенович, зачастую, сложнее, чем на войне. Троцкисты метят в нас из-за угла, усыпляют нашу бдительность. Мы должны использовать против них, их же оружие.

Ежов, разумеется, не говорил майору Воронову о подготовке второго процесса. Его планировали на начало следующего года. Обвиняемыми проходили Радек, Серебряков, Пятаков и Сокольников. Бухарина и Рыкова пока решили оставить в живых.

Летом умер Горький. Товарищ Сталин дал распоряжение провести его смерть, как террористический акт троцкистов. В ней предполагалось обвинить Бухарина и Рыкова. Горская и Янсон требовались для второго процесса, в качестве связных между Троцким и его московской агентурой. Они не вышли бы на открытое заседание, получив расстрел по приговору трибунала, но показания использовались бы в обвинении. Ежов надеялся, что, оказавшись в люксе гостиницы «Москва» Горская начнет болтать. Они собирались узнать сведения, компрометирующие женщину, или Янсона.

Степан слушал Ежова:

– Партия не ошибается, никогда. Гордись, что тебе поручили ответственное задание…, – он вспоминал веселые, каре-зеленые глаза Теодора Яновича, маузер, с золотой табличкой, ласковый голос:

– Ешьте, ешьте, ребятишки. Мне премию выписали, лично товарищ Троцкий. И наградили оружием…, – они восторженно крутили маузер. Янсон заварил чай и нарезал хлеб. Мальчишки сидели в детдомовской столовой. Янсон рассказывал о взятии Смольного, о том, как он возил Владимира Ильича, в революционном Петрограде:

– Товарищ Горская о своем отце говорила, – Степан даже не вникал в наставления Ежова, – о том, как они с Янсоном и Раскольниковым в Иране сражались. Они не враги, они не могут быть врагами. Но если партия решила…, – оказавшись у подъезда дома на Фрунзенской, Степан понял: «Я не сказал товарищу Ежову самого главного». Он не знал, что ему делать.

Краем глаза, смотря на приборы, он снижал самолет. Групповые прыжки парашютисты делали из машины Чкалова. Степан услышал в динамике треск. Голос руководителя полетов, с земли, бодро велел:

– Молодцы, товарищи пилоты. Парашютисты на поле, сажайте машины.

Ежов сказал, что Горская будет на параде.

– Ничего необычного, – успокоил его нарком, – она ваша знакомая. Вы давно не виделись, хотите поболтать за дружеским застольем. Она примет приглашение, уверяю вас, – Ежов не сомневался, что Горская клюнет на приманку.

Он стал ходить на совещания иностранного отдела, но не для того, чтобы послушать сотрудников. Ежов каждое утро получал расшифрованную стенограмму от Слуцкого. Он исподволь наблюдал за Горской. Женщина была, невозмутима, приветлива, но Ежов заметил, что она, в случае необходимости, умеет настоять на своем.

– Словно клинок в ножнах, – подумал Ежов, – под безмятежностью скрывается страстная натура. Надо ее разбудить. Молодой, влюбленный мужчина, герой, летчик. Она просто не сможет отказать.

Шасси самолета мягко коснулись взлетной полосы, Сняв шлем, проведя рукой по лбу, Степан велел себе успокоиться. Парашютисты собрались у круга, куда приземлялись прыгавшие на точность. Красный флаг развевался на трибуне правительства:

– Лиза со знаменем прыгала. Она похожа, на Горскую…, – подождав немного, Степан пошел туда, где виднелась черноволосая, непокрытая голова. Зрители аплодировали. Вдохнув свежий, морозный воздух, он даже пошатнулся:

– Не смей! Партия поручила тебе ответственное задание. Ты говорил, что отдашь жизнь за товарища Сталина. Они могут быть врагами. Сейчас все обязаны проявлять бдительность. Тем более ты, как офицер…, – он, на мгновение, пожелал, чтобы брат оказался на его месте:

– У Петра бы такое лучше получилось, – мрачно подумал Степан. Он зажмурился, от яркого, полуденного солнца.

Волк опустил бинокль:

– Посмотрел, Максим Михайлович? Вот и славно. Вы с майором больше никогда не увидитесь…, – Воронов направлялся к парашютистам. Еще раз, взглянув на поле, Волк увидел давешнюю женщину в собольей шубке, девочку с бронзовыми волосами. Они стояли рядом с парашютисткой Лизой Князевой. Волк помнил девушку, по журналу «Смена». В бинокль он заметил большие, серо-голубые глаза.

– Она будто сестра, черноволосой женщины, – хмыкнул Максим, – очень похожа. Еще одна сирота…, – по словам бабушки, у майора Воронова был брат. Волк, кисло, подумал:

– Хватит и того, что я на летчика полюбовался. Даже искать второго не буду.

Максим передал парню, собиравшему добычу, несколько кошельков. Улов ожидался отличный, но Волк велел ребятам не зарываться. Тушинский аэродром кишел милицией. Рано или поздно, трудящиеся, обнаружили бы пропажу сбережений. Он, в последний раз, посмотрел на тускло светящиеся бронзовые волосы, на летный комбинезон Лизы, на черноволосую женщину, говорившую с майором Вороновым. Максим убрал бинокль. Надо было уходить.

Марта никак не могла поверить, что тоже прыгнет с парашютом. Лиза оставалась в Москве еще на несколько дней, выступая, по поручению Осоавиахима в столичных клубах. В Тушино, привозили ребят, которые хотели попробовать себя в спорте. Марта подергала мать за рукав шубы: «Пожалуйста…». Анна подумала, что вблизи девушка еще больше похожа на нее.

Она напоминала себе, что надо улыбаться, и быть приветливой:

– Она похожа на него, на отца…, – услышав, что перед ней, дочь Александра Горского, Лиза ахнула:

– Я товарища Горского на мемориальной доске видела, в Зерентуе, где я родилась. Он в поселке советскую власть устанавливал…, – Анна комкала в руке шелковый платок:

– Вы прекрасно прыгали, товарищ Князева. Я горжусь, что в нашей стране, стране советов, перед женщинами открыты все дороги…, – Лиза, открыв рот, смотрела на товарища Горскую.

Девушка встречала таких женщин только в кинохронике.

Они стояли на трибунах съездов партии, или давали интервью, в научных лабораториях. Руководитель московского клуба Осоавиахима объяснил Лизе, что товарищ Горская крупный партийный работник, и занимает ответственный пост. От женщины пахло чем-то сладким, волнующим. Черные, тяжелые волосы падали на воротник шубки. Заблестели жемчужные зубы, сильная рука с маникюром пожала руку Лизы. Девушка впервые увидела маникюр только в Москве, у журналистки, приезжавшей в Тушино.

Анна, незаметно, разглядывала упрямый, отцовский подбородок девушки, длинную шею, узкий, изящный нос. Она будто смотрелась в зеркало. Спрашивать, как звали мать Лизы, было нельзя, но услышав имя Марты, она обрадовалась:

– Мою маму так звали. Марфа Ивановна. Она умерла, когда я еще младенцем была.

– Вас вырастила страна советов, товарищ Князева, – Анна положила руку на плечо дочери:

– Наша партия, наше государство. Я уверена, что вы будете его достойны…, – в голове билось:

– Отец Иоанн, отец Иоанн Князев. Старшую дочь он себе забрал…, – вспомнила Анна его хмурый голос, – наверное, тоже убил…, – Марта вскинула зеленые, ясные глаза:

– Можно мне приехать в Тушино? Наши ребята, из школы, наверняка, сюда отправятся. У нас есть кружок Осоавиахима, – весело сказала девочка, – я туда хожу, товарищ Князева.

– Просто Лиза, – девушка покраснела, – мы почти ровесницы.

Светлана Сталина, с братом, болтала с другими парашютистами. Анна кивнула: «Конечно, милая. Иван Алексеевич тебя привезет».

– Это твой отец? – спросила Лиза. Марта хихикнула:

– Нет, папа в командировке. Наш шофер. У нас две машины, но мама сама водит. Я тоже учусь водить…, – Лиза никогда не видела людей, у которы была даже одна машина, а тем более, шофер. Девочки смеялись, Марта говорила, что тоже хочет стать летчицей. Анна приказала себе:

– Забудь. Даже если все правда, она уедет в Читу, выучится на пилота, и вы больше никогда не увидитесь. Забудь, не думай…, – она услышала мужской голос: «Товарищ Горская!»

Лиза, внезапно, покраснела. Девушка шепнула Марте:

– Майор Воронов сидел за штурвалом самолета, когда мы прыгали. Он друг Чкалова…, – узнав, что Лиза никогда не спускалась в метро, Марта оглянулась. Мать и майор Воронов о чем-то говорили. Девочка тряхнула головой:

– Я тоже не видела метрополитен. Мы с тобой подумаем, как проехаться под землей, – у Марты была теплая, узкая ладонь. Она тихо сказала:

– Я тебе дам наш телефон, и мы все устроим. Мне пора, мама зовет. Я очень рада, что мы познакомились…, – Лиза посмотрела ей вслед. Майор Воронов держал летный шлем. Солнце освещало каштановые волосы мужчины.

Горская сразу его узнала. Степан провожал взглядом стройную спину, в темной шубе. Ветер взметнул черные волосы, обнажив белоснежную, немного приоткрытую воротником шею. Твидовая юбка едва покрывала колени. Длинные ноги, в туфлях на высоком каблуке, уверенно ступали по полю. Передав ему кусочек картона с телефоном, она велела позвонить:

– Я с удовольствием схожу с вами в ресторан, товарищ Воронов. То есть Степан…, – розовые губы двигались, он вдыхал запах жасмина:

– Посидим, поболтаем, вспомним старые времена. Вы отлично летали, – Горская ушла, а он все не мог забыть ее дымно-серые, непроницаемые, спокойные глаза.

Каждое утро народному комиссару внутренних дел приносили данные прослушивания рабочего и домашнего телефонов Горской. Пока разговоры никаких подозрений не вызывали. Из кабинета Горская звонила только дочери. Служебные темы она обсуждала по внутреннему телефону. Ежов знал, что у нее стоит вертушка. Правительственной связью кабинет Горской оснастили по личному распоряжению Иосифа Виссарионовича. Нарком покусывал золотую, перьевую ручку:

– Товарищ Сталин ей звонит. Она бывает у него на квартире, в Кремле. На дачу к нему ездила, с дочерью. Они со времен гражданской войны знакомы…

За окном едва брезжил слабый рассвет. Утром большинство работников наркоматов уезжали домой, на несколько часов. Товарищ Сталин отдыхал, до обеда, с ним спала и Москва. Второй спокойный промежуток случался перед ужином, а потом начиналась ночная работа. На Лубянке, впрочем, многие оставались круглосуточно. Сюда привозили арестованных, в подвальной тюрьме шли допросы, а иностранный отдел вообще не обращал внимания на часы. Они поддерживали связь с Азией и Америкой. Из-за разницы во времени совещания могли проводиться и глубокой ночью, и ранним утром. Ежов боялся, что товарищ Сталин может использовать так называемую проверку Горской против него, наркома.

– Комедия, – Ежов, зло, пожевал папиросу, – Горская играет, мерзавка. Она двенадцать лет провела в глубоком подполье, притворство у нее в крови. Сталин поручил проверить меня. Я всего месяц в должности наркома, он меня испытывает…, – руки задрожали. Глотнув дым, Ежов закашлялся.

Ягода сидел в наркомате связи, что было равнозначно смертному приговору. Стряхнув пепел, промахнувшись, нарком испачкал отполированное дерево стола. Он, невольно, позавидовал товарищу Томскому. Глава советских профсоюзов, прочитал сообщение в «Правде». Прокуратура, на основании показаний Зиновьева и Каменева, начала расследование преступной деятельности Бухарина, Рыкова и его, Томского. Он немедленно застрелился на даче, в Болшеве.

– Кто бы мог подумать…, – окурок жег пальцы Ежову:

– Томский не воевал. Он был хилый, в очках. Не стал продлевать агонию, молодец, – Ежов приказал себе успокоиться. Он понятия не имел, о чем говорили Сталин и Горская по вертушке или, во время встреч. Нарком вспомнил серые, непроницаемые, холодные глаза женщины:

– Она и мужа могла сдать, с нее станется. Волчица, одно слово. Сталин еще решит наградить ее, посадит на мое место. Она герой гражданской войны, комиссар, дочь соратника Владимира Ильича…, – Ежов одернул себя:

– Успокойся! Ничего не известно. Занимайся делом. А если и майор Воронов, тоже играет? Его отец дружил с Иосифом Виссарионовичем, они вместе ссылку отбывали…, – Ежов, с тоской, посмотрел на огромное окно кабинета. Десять лет назад Борис Савинков выбросился с пятого этажа здания во внутренний двор. После самоубийства комнаты оснастили особо прочным стеклом и коваными решетками. Наркому захотелось уронить голову на стол и завыть.

Вытерев слезы с глаз, он подвинул к себе записи с домашнего телефона Горской. Аппаратом пользовалась только дочь. Девочка говорила с матерью или щебетала с одноклассниками:

– И дочь такая же, – Ежов, стиснул зубы, – с малых лет выучила, что надо притворяться…, – он наткнулся на запись беседы девочки, вчерашним вечером. Звонок сделали из телефонного автомата, в школе Осоавиахима, в Тушино. Ежов пробежал глазами ровные машинописные строчки:

– В метро, значит, хотят прокатиться…., – позвонив, он приказал принести материалы по участникам воздушного парада.

– Князева, – размышлял Ежов, ожидая папок, – она из Читы. Рядом граница, Китай, Маньчжурия. Она может быть агентом японцев, передавать распоряжения Горской, через дочь…, – Лизе Князевой исполнилось четырнадцать, а Марте Янсон двенадцать. Год назад ЦИК и СНК приняли постановление о введении всех мер уголовного наказания для детей, начиная с двенадцати лет. Обеих девочек можно было расстрелять за шпионаж.

Нарком, напомнил себе, что авиаторов, отобранных для парада, проверяли не три, а тридцать три раза, изучая родословную. Перед ним были чистые, советские люди, но осторожность еще никому не мешала. Найдя документы Князевой, Ежов, облегченно, выдохнул. Девочка родилась у семнадцатилетней прачки, от неизвестного отца.

– Он мог быть белым казаком…, – насторожился Ежов, – Забайкалье тогда еще не стало советским. Хотя она появилась на свет в Зерентуе. Горский воевал в тех местах. Или ее отец был красным партизаном? Пойди, пойми сейчас, – Ежов разозлился:

– Ее мать умерла от тифа. Лиза в детском доме выросла. Где бы ее нашли японские агенты? – он, все равно, решил послать в метро несколько человек из отдела внутренней безопасности.

Дочь Горской придумала довольно хитрый план. Водитель эмки каждый день забирал девочку из школы в Старопименовском переулке и вез на Поварскую улицу, в училище Гнесиных, где она занималась фортепиано и вокалом. Потом Марту доставляли домой. Девочка сказала Лизе, что предъявит в школе записку от матери, разрешающую ей, Марте, отправиться из школы в училище пешком.

– Ивану Алексеевичу я объясню, что у меня дополнительная репетиция, – читал Ежов, – и попрошу его приехать на два часа позже. В училище я предупредила, что не приду на занятия, из-за школьного концерта. Все просто…, – в расшифровке значилось: «Смех».

– А твоя мама? – в стенограмме ничего такого не печаталось, но Ежов представил себе, как Лиза, озабоченно, закусила губу: «Она не будет против такого?»

Ежов услышал, как Марта вздыхает: «Она ничего не узнает, Лиза. Я любым почерком могу писать, и правой, и левой рукой. Еще с детства».

– Яблочко от яблоньки…, – пробормотал Ежов.

Нарком решил не предупреждать водителя эмки о намерениях девочек, а просто проследить за ними. Они встречались на станции метро «Охотный ряд», в три часа дня, и собирались прокатиться до «Чистых прудов» и обратно. К пяти Марте надо было вернуться в школу.

– Еще и с парашютом прыгала…, – Ежов просмотрел записи сведений от шофера эмки. Марта Янсон успела побывать на Тушинском аэродроме. Девочка сделала два прыжка, с другими школьниками, из клуба Осоавиахима.

Сам нарком никогда в жизни не мог бы подумать о таком. Он боялся летать. Впрочем, ему и не требовалось пользоваться самолетом. Система прекрасно работала, он доверял людям на местах. Он сопровождал товарища Сталина, однако Иосиф Виссарионович никогда еще не всходил на борт самолета, предпочитая поезда. Отхлебнув остывшего чаю, Ежов посмотрел на телефон. Читинские коллеги находились в разгаре рабочего дня. Можно было бы приказать, дополнительно, проверить покойную мать Князевой. Ежов сверился со швейцарским хронометром. В иностранном отделе начиналось совещание.

– Проверять нечего, – рассердился нарком, – прачка, умершая тринадцать лет назад. Наверняка, из крестьянской семьи, или дочь ссыльного, – он оправил габардиновую гимнастерку. От наркома пахло «Шипром». Он вспомнил: «Воронов тоже им пользуется».

Номер в гостинице «Москва» готовили к завтрашнему дню. Майор Воронов позвонил Горской. Женщина обещала приехать в ресторан на собственной машине. Ежов обрадовался. Теперь майор мог больше времени провести с техниками, оснащающими его микрофонами. Ежову было важно слышать разговор майора и Горской, хотя он подозревал, что в ресторане, танцуя, она не будет болтать о важных вещах.

– Все это останется на потом…, – навестив «Москву», Ежов остался доволен. Отличный, двухкомнатный, с огромной кроватью, номер оснастили записывающей аппаратурой. Фотоаппараты были ни к чему, снимки Горской и майора для операции не требовались. Ежов велел поставить в рефрижератор шампанское, принести кавказской минеральной воды и не забыть о свежих фруктах. Воронов объяснил Горской, что живет в гостинице, как один из участников парада. У братьев имелась квартира на Фрунзенской, но рядом были соседи, что могло создать неудобства.

Он пришел в кабинет Слуцкого, на совещание, через четверть часа после начала. Горская, как обычно, выглядела отменно. Черные волосы она аккуратно уложила в тяжелый узел. Женщина откинулась в кресле, юбка обнажила круглое, обтянутое шелком колено. Длинные пальцы держали чашку с кофе. Речь шла об Испании. Слуцкий расхаживал у большой карты, обводя указкой линию фронта. Республиканцы пока стойко держались под Мадридом. Начальник иностранного отдела заметил:

– От колонн Дурутти, прибывших из Барселоны, остались жалкие сотни бойцов, что нам очень на руку. Необходимо провести чистку республиканской армии от всех…, – Слуцкий поморщился, – поумовцев, анархистов. Они только дискредитируют идеалы коммунизма…, – отпив кофе, Горская, спокойно, предложила:

– Организуем операцию, которая выставит ПОУМ в дурном свете перед испанцами. Например, – она почесала бровь карандашом, – передадим командирам батальонов ПОУМ ложные координаты важных военных объектов, удерживаемых националистами.

Женщина, на мгновение, задумалась:

– Скажем, штаба франкистской дивизии, или, даже, легиона «Кондор». На самом деле там будет монастырь, больница, или детский приют. Последнее лучше всего, – розовые губы улыбались. Слуцкий, весело, кивнул:

– Отлично, Анна Александровна. Все равно это дети франкистов, капиталистическое отродье. Замечательная идея. ПОУМ, после такого, никогда не отмоется. Провести артиллерийскую атаку по испанским сиротам…, – Горская пожала стройными плечами:

– Комбинацию не я придумала, Абрам Аронович. Мой отец подобное делал, во время польского похода. Узнав, что поляки расстреливали монастыри и детские приюты, крестьяне переходили на сторону Красной Армии, – Ежов покуривал, рассматривая ее свежее лицо. На коленях у Горской лежали бумаги. Она опустила серые глаза, просматривая стопку.

Анна изучала расшифрованную радиограмму от генерала Котова, из Мадрида. Операция «Невидимка» была почти готова. Исполнение наметили на следующий год. «Невидимкой» в иностранном отделе называли похищение американской сторонницы Троцкого, Джульетты Пойнц. Женщину собирались привезти в Москву, для получения подробной информации о близких к изгнаннику людях. «Невидимка» была, всего лишь, малой частью «Утки», организации убийства Троцкого, но акции придавали большое значение. Пойнц должна была указать на тех, кому Троцкий доверял, кого пускали в его дом. Эйтингон уезжал в Нью-Йорк. Анна подозревала, что он отправится туда не один.

– Паук тоже будет в городе, – читала она, – он поможет в проведении акции.

Пауком окрестили агента НКВД в Вашингтоне. Анна понятия не имела, кто он такой. Она только могла, перебирать двенадцать имен, из списка, лежавшего в хранилище Салливана и Кромвелля. Среди двенадцати значился ее кузен Мэтью, и Меир Горовиц, тоже родственник. Кузен, по досье, работал в генеральном штабе, другой мистер Горовиц был агентом ФБР. Остальные десять человек тоже могли стать «Пауком». Среди них имелись офицеры, дипломаты, и журналисты.

– Кто угодно…, – мучительно, размышляла Анна. В декабре ей надо было отправить очередное письмо в юридическую фирму. Вся корреспонденция, посылавшаяся из Советского Союза, за рубеж, перлюстрировалась, однако Анна была спокойна. До декабря она собиралась оказаться либо в Цюрихе, с мужем, либо во внутренней тюрьме НКВД. Письмо, так или иначе, все равно бы ушло в Нью-Йорк. За него Анна хотела купить жизнь дочери.

Она отложила бумаги. Вечернее платье серого шелка, висело в гардеробной, в Доме на Набережной, рядом стояли туфли на высоком каблуке. Вскинув голову, Анна безмятежно посмотрела в темные, пристальные глаза Ежова.

Марта никогда не ходила пешком по Москве, хотя они с матерью бывали в музеях и театрах. Марта видела «Баню» и «Даму с камелиями», у Мейерхольда. После «Оптимистической трагедии», в Камерном театре она, восхищенно, сказала:

– Мамочка, это ты! Ты Комиссар. Товарищ Вишневский служил в Каспийской флотилии, пулеметчиком. Значит, он мог тебя встретить.

Ведя машину к Дому на Набережной, Анна покраснела:

– Не я, а товарищ Рейснер, покойная жена товарища Раскольникова. Она с нами в десант ходила, в Энзели…, – дворники счищали снег с ветрового стекла эмки. Анна вспоминала жаркую ночь на Каспии, запах гари от пылающих английских судов, медленно погружавшихся в море:

– Мы тогда вчетвером сидели…, – эмка въехала на Большой Каменный мост, – Лариса умерла, Федор сейчас в Болгарии, полпредом. Он женился, во второй раз. Интересно…, – Анна свернула к шлагбауму, закрывавшему вход в арку, – если меня расстреляют, Теодор женится? Если он сообщил в Москву, что я была близка с Троцким? Его послали в Испанию, чтобы фрау и фрейлейн Рихтер могли спокойно исчезнуть из виду, – охранник проверил пропуск Анны, шлагбаум поднялся.

– Теодор объяснит, что мы попали в автокатастрофу. У него и бумаги соответствующие появятся, – Анна припарковала машину:

– Женится, конечно. Я ему не родила ребенка, а он хотел. Если бы родила, может быть, он бы меня пощадил. Не стал бы доносить. На Марту ему наплевать…, – дочь дремала на заднем сиденье. Анна повторила: «Она не умрет, не сгинет в детском доме. Моя дочь будет жить». Марта поморгала длинными ресницами:

– Товарищ Коонен такая красивая. Почти как ты, мамочка…, – девочка потерла лицо: «В Цюрихе, нам с тобой надо записаться в аэроклуб. Папа летает, и мы тоже начнем».

Спускаясь по улице Горького, миновав бульвары, Марта вспоминала первый, самый страшный шаг, из самолета в синюю, бездонную пропасть. Лиза была рядом, но Марта, все равно, закрыла глаза. Она крепко держалась пальцами за кольцо. Сердце замерло, она посчитала до тридцати, как учил инструктор, и дернула. Парашют раскрылся с мягким шорохом. Почувствовав прохладный ветер на лице, девочка, робко, подняла веки. Это было красиво, так красиво, что, оказавшись на земле, Марта, немедленно потребовала: «Еще!». При втором прыжке она внимательно, следила за землей. Раскинув руки, девочка закричала что-то неразборчивое, радостное. Лиза улыбнулась:

– Я всегда так делаю. В детском доме, замечательные ребята, но наверху я такая счастливая, – девочка показала на небо, – что не знаю, как сказать…, – девочки сидели на земле. Марта восторженно, тяжело дыша, стянула шлем. Лиза наклонила голову:

– Тебе косы надо будет остричь, с ними неудобно. Как у меня…, – девочка провела рукой по коротким, вороным волосам.

– Она все-таки очень похожа на маму…, – подумала Марта, когда девочки, собрав парашюты, возвращались к ангару, где обучали новичков.

Марта не говорила Лизе, что скоро уезжает из Москвы. В школе тоже никто, ничего не знал, но к подобному привыкли. Родителей часто отправляли в длительные командировки или переводили в другие города. На доске почета, у кабинета директора, фотографии некоторых отличников заменялись другими школьниками. Марта помогала выпускать пионерскую стенную газету. У девочки был отличный почерк, она бойко печатала на машинке. В школе Мадонны Милосердной преподавали стенографию и секретарское дело.

В школьной библиотеке хранилась подшивка газет за последние два года, с аккуратно заклеенными белыми бумажками строчками из статей. Марта видела в учебнике истории, в главах, посвященных революционному Петрограду, зачеркнутые чернилами фамилии. Это были Зиновьев и Каменев. Троцкого, конечно, ни в одном учебнике давно не было, и быть не могло.

Миновав лоток с мороженым, Марта вздохнула. Нельзя было и подумать о том, чтобы есть пломбир на холоде. Летом, в Нью-Йорке, они с матерью сидели в открытом кафе, с мороженым и вафлями.

– В Цюрихе теплее, – Марта поправила кашемировый шарф, – может быть, мама с папой мне разрешат не только дома мороженое есть.

Она носила хорошо сшитое, твидовое пальто, беретку, и аккуратные сапожки. Ранец пришлось взять с собой. Все считали, что Марта отправилась в училище, на Поварскую улицу. Девочка остановилась напротив Моссовета, у щита с наклеенной «Правдой». Республиканцы, в Мадриде, и по всему фронту, продолжали удерживать позиции. Марта, тоскливо, подумала:

– Хоть бы папа чаще радиограммы присылал, мы волнуемся. Он летает, у него нет времени…

Рузвельт выиграл президентские выборы. В Америке, Марта не обсуждала с одноклассницами политику, девочки ей не интересовались. Фредди Коркоран, старший брат Хелен, поддерживал Рузвельта:

– Он спас нашу страну во время кризиса, мисс Рихтер, – серьезно заметил юноша, – мы нуждаемся в таких людях, как он.

Марта вспомнила белые бумажки в стенгазете. Мать объяснила, что Зиновьев и Каменев были агентами Троцкого, организовали убийство Кирова, и покушались на жизнь Сталина:

– Даже если все правда, – внезапно, сказала себе Марта, – зачем убирать их имена из истории? В американских учебниках написано, кто убил президента Линкольна…, – она пробежала глазами статью о будущей сталинской Конституции.

– Конституцию двадцать четвертого года принимал съезд советов, – Марта пошла дальше, – он собрался через пять дней после смерти Ленина, но в учебнике не написано, что конституция была ленинской. А эта сталинская, хотя Иосиф Виссарионович жив…, – из входа в метро пахнуло теплом, Марта потянула тяжелую дверь. Подняв голову, она полюбовалась бронзовыми светильниками.

Лиза, по секрету, призналась, что подарила майору Воронову фотографию. Марта рассмеялась:

– Если он попросил снимок, значит, ты ему нравишься…, – старшая девочка густо зарделась. Марта подтолкнула ее:

– Дай ему адрес, в Чите. Он летчик, ты хочешь стать пилотом. Ничего неудобного нет.

Лиза отвернула красивую голову: «Он офицер, сын героя гражданской войны и орденоносец. А я в детском доме выросла и мать у меня прачка».

– Какая чушь! – возмущенно, сказала Марта:

– Мы в Советском Союзе, здесь все равны…, – вспомнив золотые часы одноклассниц, личные машины, ждавшие детей во дворе школы, квартиру с видом на Кремль, Марта замолчала. Лиза, в Тушино, жила с семью другими девочками, и говорила, что в комнате их очень мало. В Чите, в спальне, размещалось двадцать учениц:

– Майор Воронов в детском доме воспитывался, – упрямо, подытожила Марта, – мои родители его давно знают. Дай ему адрес…, – она взяла маленькую, крепкую руку Лизы и ласково ее пожала.

Лиза стояла рядом с телефоном-автоматом, в старом, драповом пальто и вязаной шапке.

– Какая она красивая все-таки…, – зачарованно подумала девочка, увидев Марту, – и товарищ Горская тоже…, – Лиза не размышляла о своем лице. В детском доме у них было одно зеркало на двадцать девочек. Раз в неделю их водили в баню, а в остальное время они мылись в большой, холодной комнате, под кранами с водой. Она только иногда, замечала, как смотрят на нее юноши на улице. Лиза краснела:

– Я первый раз в Москве. Я смотрю по сторонам, открыв рот, и выгляжу глупо. Вот они и смеются…, – доехав на автобусе до Белорусского вокзала, Лиза пошла к Красной площади. Она не боялась, у нее в кармане лежала маленькая карта. Марта, в Тушино, начертила ей схему. Лиза съела мороженое. Зубы заломило от холода, однако оно было вкусное, такое вкусное, что девочка пожалела:

– Если бы можно было его до Читы довезти, со всеми поделиться. У нас мороженого не продают, – обертку от пломбира Лиза свернула и аккуратно положила в карман. Девочки, в Чите, просили ее ничего московского не выбрасывать.

Марта велела ей дать майору Воронову читинский адрес. Лиза, сердито, сказала себе: «Он обо мне забыл. Он после парада в Тушино не появлялся. Наверное, в Щелково уехал, в институт».

Заметив Лизу, Марта подбежала к ней: «Пошли, купим билетики». Девочка полезла в карман пальто, Марта отмахнулась:

– Оставь. Мама мне на буфет деньги дает. В училище я кофе покупаю, и пирожные, – Лиза, никогда в жизни, не пила кофе.

Проезд стоил пятнадцать копеек. Бросив в автомат монеты, Марта потянула ручку справа. В окошечке слева показались бумажные талоны. Можно было бы их купить в кассе, но Марта тряхнула головой:

– Скоро все автоматизируют. Везде появятся эскалаторы, вместо лестниц…, – Марта ездила на метро, в Буэнос-Айресе, и в Нью-Йорке, видела эскалаторы в универсальных магазинах. Она похлопала Лизу по рукаву пальто:

– Не бойся. Ты парашютистка…, – Лиза, все равно, держалась за ее руку. Девочки шагнули на ступеньку, Лиза ахнула. Они поехали вниз, не обратив внимания на двух мужчин, в серых пальто, следовавших за ними.

На станции «Чистые пруды» Марта с Лизой перешли на другую сторону платформы. Лиза озиралась, блаженно улыбаясь:

– Словно в сказке…, – Марте метро тоже понравилось, особенно вагоны. Здесь были мягкие сиденья, матовые, стеклянные плафоны. Никто не оставлял на полу скомканных газет или картонных стаканчиков с кофе, как в Нью-Йорке:

– Потому, что метро новое, – весело сказала себе Марта, – когда москвичи привыкнут, все станет, как в Америке. Появится кофе навынос, и гамбургеры. Фонтаны для содовой воды здесь есть…, – Марта жалела, что в Москве не делают айс-крим-соду. Дома у них стоял сифон, но Марта вспоминая юношей, в американских аптеках, которые всегда с ней заигрывали, морщила нос: «Дома, это совсем не то».

Вагон был полупустым. Утром Волк хорошо поживился в метро, и не хотел больше рисковать. Выйдя на «Дзержинской», Максим усмехнулся, посмотрев на здание комиссариата внутренних дел. Он освободился от кошельков, сложив деньги в портмоне, и перекусил в скромной столовой, на Сретенке. Волк называл улицы их исконными именами. К тому же, ему неприятно было даже произносить имя Дзержинского.

Он дошел до ЦУМа. Во время обеденного перерыва магазин всегда наполнялся. Волк потолкался у витрин. Некоторые гражданки, очень неосторожно, держали сумки открытыми. Вернувшись к метро, он решил поехать в парк, выпить законную кружку пива, перед вечерней давкой. День выдался отменным, солнечным. Волк, с наслаждением думал, как сядет на скамейку, с папиросой и будет смотреть на реку.

Взглянув в конец вагона, Максим узнал бронзовые волосы. Девочка с аэродрома сидела рядом с парашютисткой, Лизой Князевой, они о чем-то болтали.

Волк заметил двух мужчин, в серых пальто, у дверей:

– Вряд ли меня пасут. Для чекистов я птица невысокого полета. У них на лицах написано, что они с Лубянки. Девчонок сопровождают…, – девочка с бронзовыми волосами улыбалась тонкими, цвета спелой черешни губами. Вокруг изящного носа рассыпались веснушки.

Поезд замедлил ход. Девчонки поднялись, чекисты последовали за ними. Волк тоже встал, сам не зная зачем. У эскалатора, ведущего вверх, сгрудилась толпа колхозников, в бараньих шубах и сапогах. Волк шумно вздохнул. Колхозники, наконец, решились сделать шаг, кто-то толкнул девочку. Протянув руку, Максим поддержал ее за локоть.

Обернувшись, Марта увидела голубые, яркие, как летнее небо, спокойные глаза. Белокурая, непокрытая голова играла золотом, в свете станционных ламп. Она вдохнула острый, тонкий запах:

– Будто палые листья. Словно осенью идешь по лесу…, – рукав его пальто немного поднялся вверх. Марта увидела белоснежную манжету рубашки и какой-то рисунок. Оказавшись на эскалаторе, рядом с Лизой, она поняла:

– Татуировка. Голова волка…, – она приложила ладони к горящим щекам. Лиза удивилась: «Что такое?»

– Жарко, – пробормотала Марта. Девочка оглянулась, но белокурые волосы пропали в толпе, поднимавшейся по эскалатору. Пристроившись за одним из чекистов, Максим не отказал себе в удовольствии выудить у него кошелек.

Переходя Крымский мост, он остановился. Река блестела под солнцем. На Воробьевых горах и в Нескучном саду виднелась рыжая, золотая листва деревьев.

– Как ее волосы, – подумал Волк, – а глаза у нее, как трава летняя. От нее жасмином пахло, я помню…, – он услышал голос Матроны: «Ты ее увидишь, скоро».

– Я ее больше никогда не увижу, – сочно заметил Волк, себе под нос:

– Такие барышни, как она, в метро только по случайности оказываются. Наверняка, дочка какого-нибудь чекиста. К ней даже охрану приставили, – закурив папироску, он пошел к белым колоннам парка.

Метрдотель ресторана при гостинице «Москва» стоял, с блокнотом, у застеленного накрахмаленной скатертью стола. Молодой человек, в безукоризненном, английской шерсти, костюме, наставительно сказал:

– Вы поняли. Солянка, уха с расстегаями, пожарские котлеты и жареный поросенок, с гречневой кашей. Каша с луком и белыми грибами, разумеется. Икра, осетрина…

– Шашлыки…, – робко предложил метрдотель. Гость коротко взглянул на него. Блеснул бриллиант в золотой булавке для галстука, голубые глаза подернулись холодком: «Не надо». В ресторане стояла тишина, час обеда прошел. Официанты готовили столы для ужина. В большие окна, выходившие на Манежную площадь, било солнце.

– Грузинские вина, шампанское, – заторопился метрдотель, – фрукты, мороженое для дам…

– Водку, и армянский коньяк, – велел молодой человек:

– Дам не будет, собирается мужская компания. Фрукты, – он кивнул, – пусть будут фрукты. И сыры, – стол накрывали на шесть человек.

Второй день подряд, Максим получал поздравительные телеграммы, со всего Советского Союза, от Киева до Хабаровска. Сегодня он собирал в «Москве» узкий круг. За стол он пригласил друзей, приехавших из столицы, как Максим называл Петербург, и московских приятелей. С ребятами он посидел, вчера, в той самой пивной на Таганке.

Метрдотель исподтишка, смотрел на юношу. Ни партийного, ни комсомольского значка на лацкане костюма не имелось. Белокурые волосы были хорошо пострижены, шелковый галстук завязан виндзорским узлом. Пахло от молодого человека мужским одеколоном от Creed. Метрдотель, до революции, начинал официантом в гостинице «Савой», на Рождественке. Он хорошо помнил подобных гостей.

– Может, быть, он врач…, – метрдотель видел длинные, ловкие пальцы, отполированные ногти, – или инженер. Выпускник института, приглашает родственников…, – молодой человек принял от официанта пальто:

– Найдите гитару. Здесь где-нибудь оставьте…, – он повел рукой.

– У нас джазовый оркестр, – гордо сказал метрдотель. Гость поднял бровь: «Хорошо. Но не забудьте про инструмент».

– Музыкант, – решил метрдотель, провожая взглядом сильную, прямую спину: «У него и пальцы такие. Пианист, наверное».

Волк остановился перед большим зеркалом, в вестибюле гостиницы. Перекинув пальто через руку, он купил в газетном киоске «L’Humanite». Максим велел портье, по-французски:

– Un café, s'il vous plaît.

Кроме коммунистических газет, никаких других зарубежных изданий в Москве не продавали. Волк, закинув ногу на ногу, закурил папиросу:

– Хоть что-то. Преподаватель велел каждый день читать, и не Флобера, а современные тексты.

Волк занимался языками с доцентом Сергиевским, из ИФЛИ, а математикой и физикой с доктором Гельманом, из физико-химическо института. Уроки шли на немецком языке. Гельман уехал из нацистской Германии, потому что его жена была еврейкой.

– Такое нас еще ждет, – Волк просматривал статью о нацистской чистке немецких музеев, – товарищ Сталин найдет, кого объявить неблагонадежными. Закончив с троцкистами, он примется за остальных. На каждом углу кричат о коммунистическом интернационализме, но ненадолго, – Волк всегда пожимал плечами:

– Мне все равно, с кем работать. У легавых и воров нет национальности, – в его шайке были и евреи, и татары, и поляки. Статья ему, неожиданно, понравилась, хорошим слогом автора. Волк посмотрел на подпись:

– Мишель де Лу. Бабушка говорила, у моего деда были родственники во Франции. Племянник, племянница. Тоже Волк, – Максим, иногда, жалел, что не увидит Лувра и галереи Уфицци, однако напоминал себе: «Не загадывай. Все в руке Божьей, мало ли что случится». Он взглянул на тяжелые, бронзовые двери гостиницы:

– И он здесь…, – Волк закатил глаза:

– Я думал, что больше с ним не столкнусь, – майор Воронов, в летной шинели, при фуражке, прошел к лифтам. Свернув газету, Максим поднялся:

– Очень надеюсь, что в ресторане я его не увижу. Не хочу портить именинный обед встречей с мерзавцем. Такая же большевистская тварь, как и его отец.

Вспомнив голос метрдотеля:

– Мороженое для дам…, – он посмотрел на часы. Девочек привозили на уединенную дачку, в Лосином Острове. Максим хотел заехать туда и лично проверить кадры. Майор Воронов скрылся в лифте. Надев пальто, Волк пошел к дверям, предупредительно распахнутым швейцаром.

Степана готовили к операции в номере, где, как он понял, все и должно было случиться. Он оглядел дубовый паркет, большую кровать, с шелковыми покрывалами, ковры, и акварели с видами Москвы. За отдернутыми шторами виднелись звезды на кремлевских башнях. Гимнастерку пришлось снять. Техники оснащали ее мощным микрофоном. Руководитель, в сером костюме, с партийным значком, провел Степана по комнатам. Он показал места, где вмонтировали остальные, как он выразился, технические средства.

Он не представился, но, уважительно, называл майора Степаном Семеновичем:

– Не волнуйтесь, – весело сказал чекист, – фотографии, по распоряжению наркома, не делаются. Не надо будет думать о наиболее выигрышной, – он мелко рассмеялся, – позиции. Запомните места расположения микрофонов. Главный, в спинке кровати…, – Степан заставил себя успокоиться. Спросить было некого. На ужине с Чкаловым и другими летчиками, майор хотел поинтересоваться таким, но осадил себя:

– Невозможно. За кого тебя примут? Надо самому…, – на ужине они танцевали, с какими-то девушками. Степан, все время, думал:

– С ней я тоже буду танцевать. Надо ей сказать, что я здесь живу, как велел товарищ Ежов. Предложить выпить кофе, в номере. Мы сможем спокойно поболтать, в тишине, товарищ Горская…, – Степан выучил наизусть все, что говорил Ежов. Он записалл фразы в блокнот. Дополнительные микрофоны стояли в гостиной, где и предполагался кофе, а в ванной, как заметил чекист, их было ставить ни к чему.

– Вода помешает, – развел он руками, – у нас пока нет приспособлений, справляющихся с таким препятствием, Степан Семенович. Но мы работаем над усовершенствованием техники, – торопливо добавил инженер.

Чекист, оценивающе, взглянул на майора:

– Он бледный какой-то. Как бы ни закончил фиаско. Однако объект, судя по всему, опытный. Она поможет Степану Семеновичу, – осматривая ванную, инженер подумал, что у немцев, наверняка, появились микрофоны, справляющиеся с напором воды. Он знал о магнетофоне, новинка имелась у НКВД. Аппарат стоял в смежном номере, где находились техники, следившие за звуком.

– Вы сядьте, – почти ласково сказал чекист, – в кресле нет микрофонов. Сядьте, Степан Семенович, выпейте чаю. Букет сюда принесут, – он подмигнул летчику. Объекту предназначались отличные, крымские розы, темно-красные, будто кровь. В цветы микрофонов не ставили. Им хватало техники, вшитой в гимнастерку майора. Нарком распорядился не сажать в ресторане дополнительных людей из службы наблюдения. Ежов сказал, что у объекта большой опыт агентурной работы. Она могла заметить что-то неладное.

Принесли чай, чекист заметил:

– Нам повезло, что объект сама приезжает в ресторан. Больше времени для инструкций, вы отдохнете…, – он откинулся в соседнем кресле: «Помните, надо, чтобы объект расслабился, выпил шампанского, ни о чем не подозревал…»

Чекист говорил, Степан смотрел на Кремль:

– Объект…, Они товарища Горскую так называют. Анну Александровну. Я не смогу, не смогу…, – он помнил наставительный голос Ежова:

– У вас все получится, Степан Семенович. Она женщина, она не из камня сделана. Объясняйтесь в любви, целуйте ей руки. В общем, не мне вас учить, – нарком усмехнулся.

Степан видел ее серые, спокойные глаза:

– Не из камня. Она замужем, за товарищем Янсоном. Я не верю, что она его предаст, что она…, – майор так и сказал Ежову. Нарком отмахнулся:

– Ни одна женщина перед вами не устоит, Степан Семенович. Помните, троцкисты коварны. Вы имеете дело с агентом предателей. Они собираются ударить, исподтишка, в сердце советской власти. Вас вырастила родина, – Ежов, ободряюще похлопал его по плечу, – она в опасности. Встаньте на ее защиту, Степан Семенович.

Ему вернули гимнастерку. Осмотрев его с ног до головы, чекист остался доволен:

– Дайте портмоне, – велел он, – последний штрих, так сказать.

Он опустил в кошелек какой-то бумажный пакетик: «Затруднения нам ни к чему, товарищ Воронов». Майор понятия не имел, что лежит внутри, и не хотел узнавать.

Он покуривал папиросу, отхлебывая чай. Принесли букет, чекист посмотрел на часы:

– Пора. Вы ее должны встречать в вестибюле, с розами, помочь раздеться…, – внизу из ресторана слышалась какая-то джазовая мелодия. Степан сразу заметил Горскую. Она не опоздала. Женщина надела туфли на высоком каблуке, темную, соболью шубку. Черные волосы падали на плечи, тяжелой волной.

Анна вела эмку к Манежной площади:

– На нем будут микрофоны. Они собираются нас слушать, потом он пригласит меня наверх. Теодора проверяли, нацисты, в Буэнос-Айресе. Пригласили на обед в честь дня рождения фюрера и подсунули какую-то блондинку. Он мне говорил, она, чуть ли не за танцем раздеваться начала…, – Анна свернула к Манежу:

– Теодор ей сказал, что он семейный человек и любит свою жену. Я скажу то же самое, но тогда Сталин не пощадит мальчика…, – Анна помотала головой. Понятно было, что проверка проводится по указанию Иосифа Виссарионовича. Она вспомнила двенадцатилетних мальчишек в серой, суконной детдомовской форме, стриженые головы. Анна вздохнула:

– Надо что-то придумать. Если Степан не справится с заданием, ему такого не простят. Я не могу обрекать его на смерть, – она припарковала эмку рядом с гостиницей. Анна посидела за рулем, куря в открытое окно. Вечер оказался светлым, прохладным, на небе зажигались звезды.

Начальник иностранного отдела кивнул, когда Анна попросила отгул. Она поняла, что нарком известил Слуцкого о внешней операции, в которой участвует Анна.

– Ежов, конечно, не сказал, в какой…, – она взяла сумочку от Скиапарелли:

– Ладно. В конце концов, можно напоить Степана. Было бы хорошо, если бы он устроил скандал. К нему отнесутся снисходительно. Чкалов пьет, я слышала. Это менее подозрительно, чем, если я просто откажу ему…, – майор Воронов ждал ее с букетом роз. Анна сбросила ему на руки шубку:

– У него даже губы побледнели. Он не мог ничего сделать. Ежов сказал, что это задание партии, правительства, что я агент Троцкого…, – она подала руку Степану:

– Большое спасибо. Я слышу музыку, – она лукаво улыбалась, – я сегодня намерена танцевать…, – Анна вскинула голову. Потолок ресторана украшали фрески. Иосиф Виссарионович, в окружении рабочих и крестьян, шел к башням Кремля.

Метрдотель суетился, устраивая цветы в тяжелой, хрустальной вазе. Степан, вежливо, отодвинул стул. Анна села, зашуршав серым шелком, незаметно, осмотрев зал. Она увидела пристальные, заинтересованные глаза хорошо одетого, белокурого молодого человека. Он сидел в мужской компании, дам за их столиком не было. Подождав, пока Степан нальет ей шампанского, Анна поднесла бокал к губам:

– Я очень рада, что нам удалось встретиться, товарищ Воронов. То есть Степан…, – на него повеяло жасмином, белая, ухоженная рука с изящными пальцами, коснулась его руки: «Очень рада».

Волк узнал черноволосую женщину:

– Утру нос майору. Она его старше, она и меня старше. Но такое ничего не значит, – он щелкнул пальцами, официант мгновенно согнулся:

– Бутылку сухого шампанского за столик той дамы, – лениво приказал Волк. Он бросил взгляд на гитару: «Потом. Сначала танго». Столичный коллега разлил водку, они чокнулись. Кто-то рассмеялся: «С именинами тебя, Максим!»

Ангел-хранитель, решил Волк, собирался сделать ему неожиданный, но приятный подарок. Выпив, он кивнул:

– Как говорится, первая колом, вторая соколом, а третья мелкими пташечками, – Максим широко улыбнулся, потянувшись за «Московской».

Когда принесли бутылку шампанского, Анна заметила:

– Это мое любимое, Степан. У вас хороший вкус…, – она поняла, что бутылку прислал давешний молодой человек. Анна, исподтишка, рассматривала столик, где сидели и мужчины средних лет, и пожилые. Все были отлично одеты, но, ни у одного Анна не увидела партийного значка. Юноша, по возрасту, должен был быть комсомольцем.

Анна следила за его небрежными, уверенными манерами. С приборами он управлялся изящно, почти не глядя, так, как она учила своих подопечных, молодых агентов, на Лубянке. Анна поняла, что у молодого человека день рождения. Сквозь шум голосов и музыку до нее донесся тост. Майор Воронов почти ничего не ел. Анна расспрашивала его о работе, рассуждала о политике, об испанской войне. Женщина, все время, думала:

– В гостинице чекисты. Не здесь, не в ресторане. Я бы их увидела. Они наверху. Они слушают все, что мы сейчас говорим.

Анна разбиралась в технике. Микрофон спрятали где-то в габардиновой гимнастерке майора. Заиграли «Дружбу» Козина, Степан поднялся. Женщина, принимая его руку, решила:

– Надо на него шампанское выплеснуть, или воду. Микрофон испортится. Только лучше, чтобы не я это делала. Я должна быть вне подозрений. Я уеду, – женщина скрыла улыбку, – но это не страшно. Понятно, что незачем оставаться, с пьяным дебоширом…, – Степан, неожиданно, хорошо танцевал. Анна похвалила его, майор покраснел:

– Спасибо, товарищ Горская. В училище устраивали вечера, каждую неделю…, – белая шея пахла жасмином. Степан понял:

– Я никогда не целовал девушку. Надо было взять адрес, у товарища Князевой, то есть у Лизы. Может быть, она бы разрешила ей писать, – у Горской была узкая спина. Степану показалось, что под тонким, прохладным шелком платья, она больше ничего не носила. Женщина прижималась к нему мягкой, небольшой грудью:

– Просто Анна, Степан. Мы с вами давние знакомые…, – она не хотела вызывать тревогу, у техников, ведущих запись.

Анна легко кружилась в его объятьях, изредка посматривая на белокурого молодого человека: «Он другой, у него не такие глаза, как у всех нас. И у его гостей тоже…, – официанты почтительно хлопотали над столиком юноши.

В ее работе надо было уметь рисковать. Анна не смогла бы, одна, напоить Степана. Майор действовал по инструкции, полученной, как предполагала женщина, непосредственно от Ежова. За столиком, Степан подливал ей шампанское:

– Потом начнутся вина…, – от него пахло «Шипром». Анна, на мгновение, вспомнила мужа:

– Если Теодор на меня донес, что делать дальше? Я пройду проверку, но как жить, зная, что он…, – Анна велела себе думать только об операции:

– Все потом. Надо спасти Марту, и себя. Постараться, чтобы Степан тоже не закончил расстрелом. Они велели ему меня напоить, пригласить на кофе, в номер…, – Воронов тяжело дышал.

Степан напоминал себе, что перед ним, может быть, агент шпионского центра. На стройной, белоснежной шее она не носила ожерелья, или цепочки. Пальцы у нее были без колец, длинные. Горская ласково поглаживала его плечо во время танца. Он, конечно, чувствовал подобное, с другими девушками, но тогда он знал, что ничего не случится. Комсомольская и партийная мораль строго относились к распущенности, и легким связям. За такое могли даже исключить из училища. На собраниях повторяли, что нравственный облик советского гражданина, офицера, должен быть безупречным. С братом они ничего не обсуждали. Петр, однажды, принес домой иностранный журнал. Степан помнил фотографии женщин, в шелковых платьях, с декольте, с длинными, стройными ногами. Он не встречал таких дам, в Советском Союзе.

– Если бы Петр оказался здесь…, – мучительно, подумал майор, – он бы мне помог. Подсказал, что делать. Надо заговорить с ней, за столиком, о любви. Сказать, что я ей восхищаюсь, давно, и сейчас, когда я ее увидел…, – Горская напоминала ему фотографии, из журнала.

Удобно устроившись на стуле, женщина приняла у него шампанское. Вспомнив, что в зале нет чекистов, Степан обрадовался. Некому было увидеть, как он покраснел. Он начал говорить, запинаясь. Горская, рассеянно, отщипывала виноград с тяжелой грозди на хрустальной тарелке. Красиво вырезанные губы испачкал сок. Степан, невольно, подумал: «Будто кровь». Анна услышала звуки танго Гарделя:

– Он объяснится, пригласит меня на кофе. Я, конечно, могу сказать, что верна Теодору, подняться и уехать, но тогда его отсюда увезут на Лубянку. Сталин такого не простит. Я буду чиста, но какой ценой…, – на нее повеяло запахом палой листвы. Мягкий, низкий голос проговорил:

– Позвольте пригласить вас на танец…, – бросив взгляд на молодого человека, Степан, облегченно, кивнул. Ему надо было собраться с мыслями, и вспомнить дальнейший сценарий. Он пожалел, что не положил в карман блокнот.

У юноши были уверенные руки, он отлично двигался. Анна заметила виндзорский узел на шелковом галстуке. Накрахмаленная рубашка сияла белизной. Она, на мгновение, опустила глаза. Часы он носил простые, стальные, но это был швейцарский ролекс. Присмотревшсь, Анна облегченно выдохнула. Она поняла, кто сидел за столиком. Оставалось уговорить юношу помочь ей:

– Я очень рискую…, – она, незаметно, сжала зубы, – но никто другой здесь…, – она посмотрела на танцующие пары, – для подобного не годится…

Анна помнила слова к танго. Женщина, едва слышно, напевала, на испанском языке.

– Вы говорите по-испански…, – Анна была высокой, но ей пришлось поднять глаза:

– Да, – ощутив твердую ладонь у себя на талии, она развернулась, – и по-французски тоже…

Французский язык у него оказался бойким, но с акцентом. Анна ничему не удивлялась. Она вспомнила:

– Я не знаю, как его зовут. И я ему не представлялась. Неважно, мы больше не увидимся. Такие люди избегают государства, и правильно делают, – невольно, подумала женщина. Волк решил не спрашивать о девочке, с бронзовыми волосами:

– Может быть, она и не мать ей. Вряд ли, Максим Михайлович, тебе сегодня удастся уехать отсюда с дамой. Понятно, что она о, другом думает…, – Волк, в общем, не расстраивался. Во-первых, ему хотелось утереть нос чекистам, и напоить товарища майора, а во-вторых, в Лосином острове, его ждали отличные девочки.

Он вдохнул сладкий, тревожный запах жасмина:

– От девочки, похоже, пахло. Той, с бронзовыми волосами. Да что такое, – рассердился на себя Волк, – ты ее больше не увидишь, девчонку. И женщину не увидишь. Матушка говорила, что я ее скоро встречу, ту, которой кольцо отдам. Москва большая, – напомнил себе Волк. Танго закончилось, он склонил белокурую голову: «Спасибо». Максим, одними губами, добавил: «Я все сделаю».

Отведя ее к столику, он заметил, как майор, залпом, выпил стопку водки:

– Не последняя твоя рюмка, – весело пообещал Волк: «Надо помочь женщине, если она просит». Он отправил гостей в Лосиный Остров, две эмки ждали на Манежной площади: «У меня появились кое-какие дела, – объяснил Волк, – но я приеду, обязательно».

Максим не хотел вмешивать ребят. Он предпочитал, лишний раз, не показываться милиции, но сейчас Волк не ожидал, что легавые им заинтересуются. Он собирался покинуть ресторан, до их появления. Максим прошел к эстраде, шепнув что-то пианисту, вложив в его руку сторублевку. Музыкант подвинул микрофон:

– Наш гость хочет исполнить замечательную, народную песню. «Милая, ты услышь меня», авторства Якова Пригожего…, – зал захлопал. Волк скинул пиджак:

– Дедушка ее пел, в «Яре», для бабушки…, – он провел пальцами по струнам. Изящная бровь женщины дрогнула, она чуть заметно кивнула.

Низкий, красивый баритон разносился по ресторану:

Милая, ты услышь меня,

Под окном стою, я с гитарою…

Волку подпевали. Тряхнув белокурой головой, он пошел прямо к ее столику:

– Так взгляни ж на меня, хоть один только раз,

– Ярче майского дня, чудный блеск, твоих глаз…

Он пьяно качнулся, отдав гитару официанту, зал взревел. Волк щелкнул пальцами:

– Выпьем за доблестных, сталинских соколов, защищающих рубежи нашей родины! Ура нашим летчикам, товарищи! Две бутылки водки сюда! Нет, три…, – не дожидаясь приглашения, Волк присел. Он протянул руку:

– На брудершафт, товарищ майор! – Волк распустил узел галстука, но рукава рубашки закатывать не стал:

– У него татуировки, – поняла Анна:

– Он стал бы отличным агентом. У него природный талант, сразу видно…, – Максим налил водку в хрустальный фужер: «Как говорят, в авиации, от винта!»

Волк, разумеется, никогда бы в жизни не мог бы себе представить, что ему придется пить с товарищем Вороновым. Майор взялся за водку, подумал Максим, словно никогда в жизни ее не видел:

– Чего не сделаешь ради красивой женщины…, – он подливал Воронову, Анна потягивала шампанское. Волк, туманно, объяснил, что в Москве проездом, в командировке. У Максима был коренной, московский говор, однако он заметил, как пьяно блестят лазоревые глаза майора. Волк усмехнулся: «Он завтра не вспомнит, как его зовут».

Анна внимательно, следила за входом в ресторан. Судя по всему, пока никаких подозрений у чекистов не возникло. Голос юноши они бы записать не смогли. Во время танца она велела молодому человеку сесть на ее место, за столиком. Устроившись рядом со Степаном, Анна беспрерывно болтала о театральных постановках, и кино. Ее голос заглушал слова неизвестного юноши. Они начали третью бутылку. Посмотрев на молодого человека, Анна указала глазами на выход, прикрытый бархатными портьерами. Он опустил веки.

– Я сейчас вернусь…, – прошелестела Анна, на ухо Степану. Женщина поднялась, юноша встал. Воронов тоже попытался. Она, с удовольствием, увидела, что майор едва держится на ногах. В гардеробе Анна забрала шубку. Выйдя в холодную, ветреную ночь, закурив, она подождала. Из ресторана доносилась музыка, шум. Перекрывая все, загремел отборный мат. Анна узнала голос Воронова. Зазвенело стекло, женщина испуганно закричала, кто-то звал милицию. На нее пахнуло сухими листьями, Анна обернулась. В голубых глазах играли веселые искры:

– Он получил цветами по лицу, я на него опрокинул вазу с водой, а дальше, – юноша, бесцеремонно, забрав у нее папироску, затянулся, – дальше ваш приятель сам справился. Он дерется сейчас…, – Анна, внезапно, коснулась губами его теплой щеки:

– Спасибо. Может быть, вас подвезти? У меня машина.

– И почему я в этом не сомневался? – молодой человек подмигнул ей:

– Товарищ Каганович подарил москвичам метрополитен, проблема передвижения по городу, решена. Рад был познакомиться, – он наклонился над пальцами Анны, – мадам.

Он ушел к входу в метро. В ресторане переливались свистки милиционеров. Не удержавшись, Анна поднялась на цыпочки, заглянув в окно. Стол был перевернут, фрукты и цветы разбросаны. Степан, в мокрой гимнастерке, пошатываясь, стоял в углу, держа сломанный стул. Он что-то кричал. Анна прислушалась:

– Я позвоню товарищу Чкалову, он мой друг! Наркому авиации…

В зал вбежали двое, в серых костюмах. Усмехнувшись, женщина направилась к эмке.

Окна кабинета Сталина в Кремле выходили на внутренний двор и здание Арсенала. Он покуривал трубку, глядя на птиц, прыгающих по брусчатке. День выдался светлым, но солнце не выглянуло из-за серых туч. Палые листья кружились по булыжнику. Тускло поблескивал золоченый купол колокольни Ивана Великого. Мерцала медь и самоцветы на новых звездах, увенчивающих башни.

Сталин вспомнил буквы, огибавшие колокольню: «Изволением святыя Троицы повелением великого государя царя и великого князя Бориса Федоровича, всея Руси самодержца и сына его благоверного великого государя царевича князя, Федора Борисовича всея Руси сий храм совершен и позлащен во второе лето государства их». Храм начинали итальянцы, но достраивал русский мастер, Федор Конь.

– И собор Василия Блаженного русские строили…, – за кремлевской стеной переливались многоцветные купола, вороны порхали над Красной площадью. Забили куранты на Спасской башне, заиграл «Интернационал». Птицы, каркая, рванулись вверх.

При реконструкции Кремля, разрушении церквей и соборов, Сталин приказал сбить фреску шестнадцатого века, со Спасом Смоленским, выходившую на Красную площадь. От нее остался только прямоугольник штукатурки. Однако мемориальную, мраморную табличку, висевшую ниже, Сталин распорядился не трогать. Ее сняли и отправили в музейный запасник. Русскую надпись, с внутренней стороны башни, оставили. Сталин любил ее читать:

– В лето 1491 иулиа Божией милостию сделана быст сиа стрельница повелением Иоанна Васильевича. Государя и самодержца вся Руси, и великого князя Володимерского, и Московского, и Новгородского, и Псковского, и Тверского, и Югорского, и Вятского, и Пермского, и Болгарского, и иных, в тридцатое лето государства его, а делал Петр Антоний от града Медиолана.

В проекте нового Дворца Советов, возводимого на месте уничтоженного храма Христа Спасителя, имелась статуя Ленина, увенчивающая огромное здание. Дворец должен был стать выше американского небоскреба, Эмпайр Стейт Билдинг, и сохранившихся московских церквей. Сталин, удовлетворенно, подумал:

– Правильно. Таблички, надписи, ерунда. Древние владыки при жизни ставили изображения в храмах и на площадях. Народ видит своих вождей, героев…, – дочь, в сопровождении охранников, спускалась к машине. В школе проводили последнюю репетицию праздничного концерта. Послезавтра ожидался парад на Красной площади. Город усеивали кумачовые лозунги, портреты Ленина и Сталина. Светлана улыбнулась, завидев его у окна. Девочка помахала, охранник захлопнул дверцу низкой, черной машины. Вороны метались над зубцами кремлевской стены. Сталин вспомнил:

– Горский меня водил по Лондону, в седьмом году. Меня, и других делегатов съезда партии. У него был свободный английский язык. Я тогда удивлялся, откуда у гимназиста из Брянска, недоучившегося, знание английского? Ладно, французский язык, немецкий…, Горский играл на фортепьяно, отлично знал историю. Философ…, – Сталин поморщился:

– Он докторат успел защитить, в Цюрихе. Любимец Плеханова. Правда, Горский с ним порвал, отказался от меньшевизма…, – Александр Данилович, носил в Лондоне отлично сшитый костюм английского твида, котелок, и трость черного дерева:

– Он одевался, как…, – Сталин вспомнил слово, – джентльмен, когда в Европе жил. В России, он из кожаной куртки не вылезал. Но все равно, было видно, что он дворянских кровей…, – получив настоящие документы Горского, Сталин заперся в библиотеке. Он взял словарь Брокгауза и Ефрона.

Он не хотел заказывать справку о Горовице через посольство в Вашингтоне. Пока что о бумагах знали только Сталин и тот, кто принес пакет. В Петре Воронове Сталин был уверен. Мальчик, как и его отец, болтать бы не стал:

– А второй…, – Сталин курил, наблюдая за машиной, скрывшейся в воротах,– ладно, все потом. Ежов ждет. Подождет…, – он слышал робкое дыхание наркома. Ежов вытянулся у большого стола.

Сталин слышал фамилию Горовиц, в связи с Америкой. У Брокгауза он прочел статью о сражении при реке Литтл-Бигхорн. Горский оказался сыном американского генерала, известного безжалостностью, по отношению к индейцам, героя гражданской войны между Севером и Югом. Дед Горского, полковник, погиб на мексиканской войне, прадед был заместителем генерального прокурора США. Дойдя до прапрадеда, Сталин захлопнул тяжелый том:

– Депутат Конгресса, заместитель министра финансов. Неудивительно, что Горский хотел забыть своих родственников, и удостовериться, что остальные о них никогда не услышат. Гимназист из Брянска…, – Сталин едва не выругался:

– Он, как свои пять пальцев, знал Европу и Америку. Он в Лондоне себя чувствовал, словно рыба в воде. Плеханов знал, кто он такой на самом деле. И Ленин знал, не мог не знать…, – Сталин услышал звуки «Аппассионаты».

Горский играл Ленину, вернувшись с польского фронта. Сталин помнил резкий очерк упрямого подбородка, седые виски, холодные, голубые глаза Александра Даниловича. Длинные пальцы бегали по клавишам. Соната закончилась. Ленин помолчал:

– Всякий раз, когда ты играешь, Саша, хочется милые глупости говорить, и гладить по голове людей, создавших такую красоту…, – сильная рука Ленина сжалась в кулак на подлокотнике кресла:

– А сейчас такого делать нельзя! – кулак стукнул по дереву: «Иначе руку откусят! Надо бить по головам, безжалостно, как в Польше».

– Мы будем бить дальше, – Горский прикурил от свечи: «Царской семьи больше нет, западные границы мы обезопасили. Врангеля сбросили в море. Остается Дальний Восток». Тонкие губы улыбнулись: «Туда я и отправлюсь».

Показывая им Тауэр, Горский говорил о воронах, в крепости. Сталин смотрел на птиц над Кремлем:

– Пока в Лондоне, вороны, британская монархия незыблема. Чушь, конечно. Японцы к нам полезут, а они полезут, но мы их отбросим обратно в Маньчжурию. Гитлер не посмеет на нас напасть. Он займется Европой. Мы мешать не собираемся, – Сталин, невольно, улыбнулся. Он посидел с картой Польши, прикидывая, какие территории можно потребовать в обмен на невмешательство в войну.

– Польша…, – Сталин затянулся трубкой:

– Горский, в Польше, отлично себя проявил. Тухачевский и Блюхер говорят, что не знали лучшего комиссара. Спал с бойцами, в окопах, ел с ними из одного котла. Семен тоже так делал…, – Сталин, невольно, вздохнул. Он сам, за всю гражданскую войну, один раз выезжал на фронт, под, Царицыном:

– Тухачевский и Блюхер. Тухачевский дворянин. Он знаком с де Голлем, французским военным. В лагере для пленных сдружились, в Германии. Блюхер долго болтался на Дальнем Востоке, в Китае подвизался, советником. Когда Горский из тюрьмы бежал, он добирался до Европы через Японию и Америку. Одно к одному, как говорится…, – Сталин опустил глаза к папке, на подоконнике:

– Обманывал партию. Семен был кристально чистым человеком. Он мне в Туруханске сказал, что его брат в Англии живет, женился…, – Сталин вспомнил донесения с Перекопа:

– Семен встретил родственника, врангелевского полковника. Он его расстрелял, конечно…, – Воронов пел колыбельную мальчишкам, на французском языке:

– Они не запомнят, – отмахнулся Воронов, – им двух не исполнилось.

Выла метель, от русской печи тянуло теплом. Мальчишки сопели на лавке, укрытые бараньим тулупом. Сталин посмотрел на каштановые головы: «Ты запомнил, Семен».

Воронов пожал плечами:

– Мне отец пел, Коба. Мне, и брату моему. У него был красивый голос. Я Александровский лицей заканчивал, – Воронов усмехнулся, – меня языкам хорошо учили. Ребятишкам, – Семен кивнул на детей, – ни к чему о подобном знать. У меня нет другой матери, кроме партии большевиков.

– Семен бы со мной согласился, – решил Сталин:

– Он поручил мне детей, уезжая на Перекоп. Он бы так же поступил…, – Сталин повернулся к Ежову.

Лицо наркома побледнело, он покусал пересохшие губы. Пройдя к столу, Сталин налил кавказской, минеральной воды, в тяжелый, хрустальный стакан. Заставив себя сдержаться, он пристально посмотрел на Ежова. Темные волосы на виске наркома блестели от пота. Пахло от него «Шипром», и перебивая аромат лесного мха и сандала, страхом.

Наркому он воды не предложил. Раскрыв папку, Сталин пробежал глазами ровные, машинописные строчки:

– Чтобы я о мерзавце больше не слышал, и не видел его. Нарком авиации подписал приказ о понижении его в звании до лейтенанта и переводе…, – Сталин издевательски улыбнулся, – куда Макар телят не гонял. Пусть попробует еще дебоширить, сволочь…, – он, внезапно, грохнул кулаком по столу.

Струйка пота стекала между лопаток Ежова.

Майор Воронов сидел на гауптвахте Московского военного округа, в бывшем Крутицком подворье, на Таганке. Его отвезли в камеру прямо из гостиницы «Москва». Ежов тем вечером был на Лубянке. Нарком приехал в «Москву», когда майор отправился, в милицейской машине, по месту отбытия предварительного наказания.

Операция провалилась, блистательным образом. На ленте магнетофона ничего интересного не оказалось. Горская была разговорчива, но болтала о невинных вещах. Спросить, что происходило в ресторане, до начала дебоша, оказалось не у кого. Директор развел руками:

– Сегодня пришло больше сотни гостей, товарищ народный комиссар внутренних дел. Документы мы у них не требуем.

Когда милиционеры скрутили майора, ресторан почти опустел. Ежов, выйдя на Манежную площадь, в сердцах сплюнул: «Кто знал, что он тайный алкоголик? Летчик-истребитель, мать его так…»

– Орденов мы его лишаем, – подытожил Сталин, – и выносим строгий выговор, с занесением в учетную карточку.

Он смерил наркома взглядом:

– Вы предлагаете его исключить из партии? – Ежов был председателем Комиссии Партийного Контроля, при ЦК. Той ночью нарком написал торопливую докладную записку Сталину. В ней говорилось о предполагаемом исключении майора.

Нарком заставил себя кивнуть. Сталин покачал пальцем:

– Не надо. Партия строга, но справедлива. Лейтенант Воронов будет служить…, – Сталин бросил взгляд на карту, – в Уккурее…, – Ежов вспомнил: «Четыреста километров к северо-востоку от Читы. Истинно, куда Макар телят не гонял».

– Будет служить…, – Сталин поднялся и прошелся по кабинету, – и посмотрим на его поведение. Исключать его не надо. Он дурак, но не шпион, не троцкист. Честный дурак. Пусть честно служит, искупая свою вину. Распустили мерзавца! Он кричал, что сын героя гражданской войны. А если он продолжит свои выходки, то положит на стол партбилет…, – Сталин замолчал. Ежов позволил себе спросить: «Товарищ Сталин, а его брат? Он в Испании сейчас…»

– А что брат? – удивился Сталин:

– Петр Семенович отличный работник, как следует из ваших докладов. Брат за брата не отвечает, и сын за отца тоже, как я указывал. Надо помнить мои слова…, – наставительно добавил Сталин. Он захлопнул папку Воронова. Говорить о мерзавце больше нужды не было.

Вторая папка, без наклейки, лежала на подоконнике. Радиограмму принесли ночью. Ежов о ней еще не знал. У Сталина была своя линия связи с командиром группы советских военных специалистов в Испании, генералом Доницетти, или Яном Берзиным. Радиограмму Сталину доставил начальник разведывательного управления РККА, Урицкий. Расшифровку всунули в папку.

– Сын за отца не отвечает…, – вспомнил Сталин. Он сухо велел: «Вы свободны». Ежов повернул тяжелую ручку двери, Сталин добавил: «Найдите мне Горскую».

Сцену школьного зала украшали лозунги: «Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи!», «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!», «Жить стало лучше, жить стало веселее!». Прожекторы освещали портреты Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Звенело высокое сопрано:

– Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас грозно гнетут…

Анна сидела в затемненном зале, бросив шубку на спинку скамейки.

Приехав на Лубянку, она не стала интересоваться, что случилось с майором Вороновым. В иностранный отдел сводка происшествий по Москве не поступала. В «Вечерке» тоже бы о таком не написали. Анна просматривала досье на командиров военизированных соединений ПОУМ, в Испании:

– Его понизят в звании, лишат орденов, переведут куда-нибудь, из Москвы, но не расстреляют. Троцкистский шпион не устроит пьяную драку…, – за окном кабинета поднимался серый, туманный рассвет:

– Он будет спасен. А мы? – она вернулась к досье. Последняя радиограмма от мужа пришла десять дней назад. Анна щелкнула зажигалкой:

– Сталин мог распорядиться арестовать Теодора, привезти его сюда. Тогда я буду виновата. Я упоминала Иосифу Виссарионовичу о наградном оружии, которое Теодор получил от Троцкого…, – Вспомнив голубые, веселые глаза неизвестного юноши, Анна, невольно, ему позавидовала:

– Он свободен, от всего…, Как ты можешь? – она ткнула папиросой в пепельницу:

– Ты говорила, что надо доверять своей стране, так доверяй. Случаются временные трудности, – твердо сказала себе Анна, – но Троцкий, действительно, противник социализма. Они завидуют нашей мощи, нашей силе…, – Марта закончила петь. Учителя, в зале, захлопали. Музыкальный руководитель, от рояля, заметил: «Теперь хоровая кантата о товарище Сталине, и композиция в память героев гражданской войны. Хор готовится. Пока отрепетируем вынос портретов и стихи».

Дочь стояла на сцене, маленькая, хрупкая, бронзовые косы светились в скрещении прожекторов. Анна посмотрела на резкое, красивое лицо отца. Марта держала его портрет.

Анна шла, вслед за Горским, в подвал дома Ипатьевых, в Екатеринбурге, держа маузер. Она услышала сдавленные крики, вдохнула запах крови. Отец, наклонившись, разнес пулей затылок бывшего императора:

– Без жалости…, – Анна дрогнула веками, – отец всегда говорил, что у коммуниста не может быть жалости к врагам. Волк его наставлял. Странно, юноша, из гостиницы, похож на портреты Волка. И татуировка у него такая…, – Анна вздохнула:

– Портреты Волка были сделаны охранкой, на основании словесного описания, после убийства Александра Второго. Мы не знаем, как Волк выглядел…, – похожая история произошла и с портретом Ханы Горовиц, умершей в Алексеевском равелине. Все документы народоволки уничтожили. Рисунок, помещенный в учебники, создали после революции, опросив оставшихся в живых соратников Желябова и Перовской.

– Я, хотя бы, лицо моей матери видела…, – Горский рассказал дочери, что Фрида приехала в Цюрих учиться на акушерских курсах. Девушка знала, что ее мать участвовала в покушении на царя:

– Однако, у нее была буржуазная семья…, – Горский поморщился, – евреи тоже эксплуатировали своих единоверцев. Угнетали и русских, и поляков. Они мельницу держали. Когда ее родственники умерли, Фрида порвала с прошлой жизнью, и отправилась в Швейцарию. Твоя мама хотела приносить пользу людям…, – Горский погладил дочь по голове.

Отец и мать познакомились на социалистической вечеринке, за год до наступления нового века. Фриде едва исполнилось восемнадцать. Горский, прямо, о таком не говорил, но Анна поняла, что после вечеринки Фрида переселилась в его цюрихскую квартиру. Бросив курсы, девушка посвятила себя революции:

– И мужу, – Анна вспомнила восхищенное лицо матери, на фотографии.

– Они меня, годовалую, перепоручили заботам друзей по партии. Уехали в Москву, на баррикады. Мама бы за ним босиком в Сибирь пошла. Она, судя по всему, чуть ли ни молилась на мужа…, – так делали и все остальные женщины.

Анна понимала, что отец, после смерти матери, не женился, вовсе не из-за того, что любил Фриду, и не из-за того, что не хотел мачехи для Анны:

– Папа не желал связывать себя…, – Александр Данилович строго смотрел на нее, с портрета, совсем, как в детстве, когда он выговаривал Анне за удовлетворительные оценки в школе. Анна росла, привыкнув к женщинам, менявшимся в квартире.

– Иногда они и не менялись,– хмыкнула Анна, – одна на кухне хлопотала, другая вычитывала гранки «Искры», третья с рынка провизию приносила, четвертая папины рубашки крахмалила. Папа все мог сам делать. Ему просто…, – Анна задумалась, – такое нравилось. Они, кажется, и дома по очереди оставались…, – русские, француженки, немки, бегали с поручениями Горского. Любовницы отца водили Анну в школу, убирали квартиру, и безропотно терпели его отлучки. Горский ездил на партийные совещания, куда он обычно брал одну из поклонниц, или с тайными миссиями в Россию. Анна думала о Зерентуе и той девушке, Лизе Князевой:

– Все слухи, – зло сказала себе женщина, – он был белоэмигрант, он мог легко тебе солгать…, – Анна вздохнула:

– Семен Воронов расстрелял его отца, на Перекопе. Шла война, – Анна сжала длинные пальцы, – его отец служил полковником, у Врангеля. Он думал, что Воронов отпустит врага? Теодор его бил, когда в плен взял, а он бы Теодора убил, и меня тоже. Кто не с нами, тот против нас. Как сказал товарищ Горький, если враг не сдается, его истребляют…, – зеленые глаза дочери были ясными, безмятежными.

Марта, звонко, начала читать:

Горский! Звенит это имя набатом,

Горский! Ты партии верным солдатом,

Шел вслед за Лениным. Знамя подняв,

Сталина верным соратником став…,

Анну тронули за плечо, она обернулась.

– Товарищ Горская, вас к телефону, – шепнул директор школы, – срочно.

Анна отпросилась у Слуцкого, начальник отдела кивнул: «Если понадобится, я вас вызову, Анна Александровна». Подхватилв шубку, женщина, незаметно выскользнула, раздвинув бархатные, тяжелые портьеры. Продолжая читать, Марта проводила мать глазами:

– Жаль, что мамочка всей композиции не увидит…, – она, отчего-то, все еще вспоминала юношу, поддержавшего ее, в метро. Лиза позвонила из Тушина, попрощаться, Марта взяла адрес читинского детского дома. Девочка обещала писать, как она сказала, по мере возможности: «Моих родителей могут отправить в командировку, – предупредила Марта, – я поеду с ними».

Лиза, весело, сказала:

– Наверное, в Сибирь, или на Дальний Восток, на стройки? Мы окажемся ближе.

Марта согласилась: «Да». Даже здесь, в Москве, среди советских людей, нельзя было говорить, чем занимаются ее родители. Это была государственная тайна. Марта, с раннего детства, научилась ее хранить.

– Оставь, – напоминала себе девочка по ночам, – он вежливый человек, и помог тебе. Он за тебя волновался. Эскалатор новая техника…, – Марта видела спокойные, яркие, голубые глаза, голову волка, с оскаленными зубами, на запястье. Она никогда не встречала человека с татуировкой.

– Волк, – шептала девочка, в полудреме, – Волк…, – отогнав эти мысли, Марта выше подняла портрет деда:

– Сталин! Пусть сияет его слава,

Пусть веками мужество живет,

Расцветает и растет держава,

И советский крепнет наш народ!

Учителя зааплодировали.

Анна шла по коридору, накинув на плечи шубку, видя голубые глаза отца, тонкие губы, носок сапога, шевеливший голову расстрелянного императора.

– Я тогда под мальчика стриглась, – вспомнила женщина, – ходила в кожанке и галифе. Папа велел, чтобы я держала язык за зубами, что это военная тайна. Он повел меня в дом Ипатьевых. Я помню, они кричали. Тела сожгли, облили кислотой. Папа сказал, что в Алапаевске тоже все прошло, как надо. Людей живыми в шахту сбросили…, – Анна, внезапно, увидела серые, дымные, туманные глаза:

– Искупление еще впереди…, – она узнала голос.

Выпрямив спину, Анна зашла в кабинет директора. Черная, эбонитовая трубка лежала на столе, Сталин улыбался с портрета, рядом с лепным, советским гербом. Она подняла трубку: «Горская». Выслушав, Анна коротко ответила: «Еду».

Женщина, на мгновение, прислонилась лбом к холодному стеклу. Листья носились по серому асфальту, зажигались фонари:

– Вот и все, – подумала Анна, – вот и все.

Она заставила себя пойти вниз, к машине.

Ожидая Горскую, Сталин перечитывал радиограмму, с распоряжением об аресте Янсона. Приказ послали в Испанию два дня назад, до проверки Горской:

– Я был неправ, – понял Сталин, – я тоже ошибаюсь. Товарищ Янсон был чистым, честным человеком. Он погиб, как истинный коммунист, спасая жизнь соратника. Пусть не большевика, но товарища по оружию…, – на сообщении о гибели Янсона он пометил, красным карандашом: «Представить к званию Героя Советского Союза, посмертно».

В кабинете было тепло, смеркалось, горела настольная лампа, с зеленым абажуром. Сталин велел принести крепкого, сладкого чая:

– Она не отвечает за отца. Она, верно, служила Родине. Она уехала из гостиницы, – Сталин вздохнул, – а какой бы коммунист остался наблюдать отвратительные, пьяные выходки мерзавца? Ничего, в Москве он больше не появится. Если начнется война, пусть воюет. Разберемся…, – перелистывая папку Горской, он решил, что женщина не лжет. Она понятия не имела о происхождении отца.

– Семен мальчикам тоже ничего не говорил…, – Сталин записал в книжечку, что надо представить Петра Воронова к ордену, за отличную работу. Из Испании сообщили, что он вошел в доверие к нацистским агентам, и будет поставлять им дезинформацию. Сталин решил:

– Первоначальный план изменять не надо. Посмотрим, как Горская себя проявит, в Европе, но я уверен, что она останется солдатом партии, – дверь, неслышно, открылась. Анну пропустили в кабинет. Она посмотрела на склоненную, темноволосую, в седине, голову Сталина. Он просматривал какие-то документы, шевеля губами. Анна не двигалась, велев себе улыбаться:

– Отсюда меня могут увезти на Лубянку, в тюрьму. Если Теодора доставили из Испании? Марту забрали из школы? Они будут нас пытать, у него на глазах? Или наоборот? Или я сейчас увижу Теодора, с Ежовым? Если он меня начнет избивать…, Меня, Марту…, – подняв глаза, Сталин встал:

– Анна…, Я хотел, чтобы ты от меня услышала, первой. Мне очень, очень жаль…, – женщина рыдала, на диване, тихо, уткнувшись лицом ему в плечо, жадно пила воду. Он думал:

– Я был прав. Она любила своего мужа, она любит свою Родину. Она коммунист, комиссар, она никогда меня не обманет…, – Анна вытерла глаза:

– Простите, Иосиф Виссарионович. Мне надо Марте сказать…, – она не почувствовала ничего, кроме облегчения:

– Теодор меня не предавал. Даже если и предал, то мне не придется жить, зная о таком. И я его не предавала…, – крепкая, теплая рука Сталина легла ей на плечо:

– Теодор Янович будет Героем Советского Союза, Анна. А вы с Мартой…, – он помолчал, – вернетесь к месту основной работы. Получишь свидетельство о смерти мужа, в автокатастрофе…, – он пожал длинные пальцы:

– У тебя наш золотой запас, Анна, помни. Все акции в Европе, будут координироваться тобой. Страна Советов знает, что ты ее боец…, – она зажала ладонями стакан воды. Женщина тяжело вздохнула: «Спасибо, Иосиф Виссарионович». Он распорядился, чтобы дежурный шофер сел за руль ее эмки. На прощанье, Сталин велел:

– Пусть Марта у нас на даче каникулы проведет, со Светланой. Они теперь не скоро увидятся. Вам в конце месяца надо отправляться в Европу. Ты перед отъездом круглосуточно будешь занята…, – он посмотрел вслед узкой спине: «Она похожа на Горского, но только внешне. Она не лжет, не притворяется».

Анна не помнила, как ее довезли домой. Она курила на заднем сиденье эмки. Женщина безостановочно повторяла:

– Сталин мне верит. Он ничего не знает о документах отца. Я увезу пакет в Цюрих, оформлю себе и Марте американское гражданство, на фамилию Горовиц. Положу бумаги в банковскую ячейку. Гарантия…, – подумала Анна:

– Как в Нью-Йорке. О ней никто не догадывается. Когда я окажусь в Америке, я заберу пакет у «Салливана и Кромвеля» и сожгу. Он больше не понадобится…, – осторожно открыв дверь квартиры, Анна услышала знакомые звуки. Дочь, в гостиной, играла Шопена. Анна стояла, не в силах, сделать шаг.

– Папа играл…, – Анна сжала руки, – я помню. За два года до начала войны. Мне десять исполнилось. Я вернулась из школы, папа сидел, при свечах. Ноктюрн E flat major, opus 9.2…, – на крышку фортепиано отец положил New York Times. Анна, девочкой, не обратила внимания на газету. Женщина пошатнулась:

– Весна двенадцатого года. Я читала, в Вашингтоне, в публичной библиотеке, некролог. Его мать умерла весной двенадцатого. Моя бабушка…, – Марта закончила играть.

Дочь плакала, свернувшись в клубочек, на коленях Анны. Женщина шептала, что она должна гордиться отцом, что они, скоро, отправятся в Цюрих. Анна вспоминала тусклый, золотой крестик, в конверте, в ящике стола:

– Марта ничего не узнает, – пообещала себе Анна, – она дочь Теодора. Никогда, ничего, не узнает…, – девочка всхлипывала, Анна обнимала ее. Бронзовые косы светились в мерцании кремлевских, звезд.

– Искупление…, – пронеслось в голове у Анны, – искупление. Оставь, теперь все будет хорошо. Степан жив, и будет жить, и мы в безопасности. Навсегда…, – она прижала к себе дочь. Анна долго сидела, укачивая ее, шепча что-то ласковое. Темный, огромный силуэт Кремля возвышался над ними.

 

Пролог

Нью-Йорк, июнь 1937

Продавец кошерных хот-догов в Центральном парке отсчитал сдачу невысокому, легкому молодому человеку, в джинсах и спортивной рубашке, с темными, немного растрепанными волосами. На носу юноши красовались круглые очки в простой, стальной оправе. Весна в городе выдалась дождливой, а у молодого человека был ровный, красивый загар.

– Наверное, во Флориде побывал, – вздохнул продавец, – на пляжах. На юге круглый год жарко. Миссис и детей надо, хотя бы, в Катскилл вывезти…, – в горах Катскилл, в ста милях к северо-западу от Нью-Йорка, было много кошерных отелей и пансионов. Продавец весело закричал: «Сосиски! Лучшие сосиски в городе!»

Давешний юноша устроился на скамейке, вытянув ноги, поставив рядом потрепанный, кожаный саквояж. Он жевал сосиску, и блаженно жмурился. Продавец решил: «Студент какой-нибудь. Наверное, на каникулы приехал. Акцент у него местный».

Меир сидел в тени дерева, покуривая сигарету. Он соскучился по Нью-Йорку. В поезде ему захотелось пройтись до дома пешком, а не спускаться в подземку. Загар у Меира был средиземноморский. Он всего месяц, как вернулся из Барселоны.

Меир уехал из Испании после бомбардировки Герники. Легион «Кондор» снес баскский город с лица земли. Насколько Меир знал, и кузен Стивен, и кузен, как его называл юноша, Джон Брэдли, покинули Мадрид. Столица пока держалась.

Даллес, в Вашингтоне, заявил:

– Ненадолго. Националисты постепенно окружают город. Если бы республиканцы занялись отражением атак, вместо того, чтобы стрелять, друг в друга…, – за месяц, прошедший с отъезда Меира, в Барселоне коммунисты, окончательно, переругались с анархистами, и партией ПОУМ. В городе вспыхнуло восстание. Поумовцы и анархисты объявили всеобщую забастовку, на улицах появились баррикады. Прибытие пяти тысяч полицейских из Валенсии остановило кровопролитие, но, все равно, силы республиканцев раскололись.

Меир получил отпуск, до осени. Он собирался в конце лета, отплыть с отцом в Амстердам:

– Аарон приедет, за визой…, – Меир выбросил окурок и закинул руки за голову, – Давид на медицинском конгрессе выступит. Тетя Ривка с Филиппом написали, что тоже в Европу плывут. У них встречи, с тамошними прокатчиками. На мальчишек посмотрим…, – Меир предполагал, что у отца есть фотографии близнецов, однако юноша их еще не видел. Он даже не сообщил доктору Горовицу, что приехал в Америку. В Вашингтоне, в секретной службе лежали письма Меира, помеченные разными датами. Конверты, во время его отсутствия, аккуратно отправляли в Нью-Йорк.

– Сделаю папе сюрприз, – весело подумал Меир, – он обрадуется.

После Амстердама Меир ехал обратно в Испанию. Его новым местом службы, опять под именем мистера Хорвича, становилась интернациональная бригада имени Авраама Линкольна, где сражались американские добровольцы. Даллес заметил Меиру:

– Постарайся не лезть на рожон. Мы придаем тебя бригаде в качестве, так сказать, работника безопасности. Мы подозреваем, что нацисты, как и русские, в преддверии большой войны, могут, – Даллес протер очки, – заинтересоваться американскими гражданами. Ты узнал имя фон Рабе, – начальник улыбнулся, – очень хорошо. Думаю, он опять появится в Испании, – в Барселоне, Меир увиделся с кузеном Мишелем. Картины Прадо перевезли из Валенсии в Каталонию. Полотна отправляли морем, через Марсель, в Женеву. Мишель их сопровождал.

Они сидели в уличном кафе, пригревало весеннее солнце. Меир, впервые, заметил легкие морщины в уголках глаз кузена:

– У него шрам, – вспомнил юноша, – от пули фон Рабе. И у меня шрам…, – в батальоне Тельмана, Меира зацепило осколком, при обстреле, задев левое плечо. Говорить о ранении отцу он не хотел.

– Очень жаль кузину Тони, – Мишеля погрустнел, – всего восемнадцать лет. Стивен потерял невесту… – над крышами города возвышались шпили Саграда Фамилия, щебетали голуби на булыжной мостовой. Мишель бросил им крошки от булочки, птицы толкались вокруг столика. Кузен посмотрел на Меира: «Значит, ты сюда вернешься?»

– Судя по всему, да…, – юноша затянулся папиросой. На углу здания развевался черно-красный флаг анархистов. Внизу криво налепили плакаты: «Товарищи! Республиканцы пляшут под дудку Сталина! Записывайтесь в батальоны ПОУМ!».

– Если бы они между собой не грызлись…, – устало подумал Меир: «ПОУМ, анархисты и коммунисты выясняют отношения, а клещи вокруг Мадрида сжимаются». Советская разведка настояла на чистке республиканской армии от противников Сталина. Юноша выругался про себя:

– Советский Союз здесь тоже диктатуру ввел, только на чужой территории. Расстреливают священников, семьи франкистских офицеров. На войне севера и юга, подобного не устраивали. Испанцы учатся у русских.

Меир пообещал кузену, что, при встрече с фон Рабе, попробует забрать рисунки. Мишель отозвался:

– Он успел три раза в Берлин съездить, и обратно. Веласкес давно у него на вилле красуется. И фламандский мастер…, – Мишель, чуть не сказал: «Ван Эйк», – тоже.

О ван Эйке он помалкивал. Кроме него, Мишеля, и покойной Изабеллы, рисунка никто не видел. Невозможно было доказать, что он вообще существовал. Мишель, из Валенсии, написал Теодору, в Париж, давая знать, что жив. Кузен прислал веселый ответ, из которого следовало, что мадемуазель Аннет Гольдшмидт переехала в апартаменты у аббатства Сен-Жермен-де Пре. Мишель усмехнулся:

– Я рад за них. Она очень красивая девушка, талантливая …, – Аннет снималась в новом фильме, в эпизоде, под псевдонимом «Аржан». Она продолжала работать у мадам Скиапарелли:

– Может быть, Теодор, наконец, семью заведет, – Мишель сидел на подоконнике своей комнаты, в пансионе, глядя на море, – ему сорок скоро…, – Мишель не стал писать Момо. Он, каждый раз, повторял себе:

– Доедешь до Парижа, скажешь ей правду. Бесчестно давать девушке надежду. Ты ее не любишь, и никогда не полюбишь…, – кузен прислал весточку, от дяди Виллема, из Бельгии. Барон приглашал Мишеля на лето в Мон-Сен-Мартен, чтобы, как обычно, поухаживать за коллекцией. Мишель обрадовался:

– Увижу кузину Элизу, младшего Виллема. Он мой ровесник, двадцать пять. Наверное, он помолвлен…, – кузина летом выпускалась из монастырской школы, и начинала занятия в университете Лувена. Мишель хотел поехать в Бельгию из Женевы, удостоверившись, что с картинами Прадо все в порядке. В Валенсии он сходил в республиканскую милицию, со старшим куратором отдела графики. Они подали заявление о краже рисунка Веласкеса. Мишель тогда еще не знал имени фон Рабе. Встретившись в Барселоне с Меиром, мужчина хмыкнул: «Мне сказали, что невозможно искать человека за линией фронта. Сейчас, то же самое повторят, я уверен».

Мишель заметил Меиру:

– Если ты в Амстердаме со своим старшим братом встречаешься…, – мужчина помялся, – пусть он знает, что я готов Германию навестить. Сам понимаешь, для чего…, – он достал кошелек. Меир отмахнулся: «Оставь. Мистер Хорвич деньги под отчет получает».

– Я тоже, от Лиги Наций, – рассмеялся Мишель:

– В общем, следующий отпуск я проведу в Берлине. Посмотрим, может быть, удастся организовать передачу документов, из Франции. Или лучше…, – он задумался:

– Пусть Аарон мне найдет художников, граверов. Я их обучу…, – Мишель повел рукой. Меир понимал, что речь идет о фальшивых паспортах и визах:

– Но никак иначе евреев не спасти. Квоты, что квоты? Сколько людей из Берлина уехало, даже с работой Аарона? Капля в море. Надо их спасать, пока есть возможность…, – он искоса посмотрел на Мишеля:

– Я слышал, фашист, в Берлине обосновался…, – об этом Меиру сказал кузен Джон, в Мадриде. Джон точно ничего не знал, но пожал плечами:

– Парламент Британии, наверняка, примет закон о запрете партии Мосли. Пусть он…, – Джон выругался, – катится куда подальше, и лижет задницу Гитлеру. Невелика потеря, только тетю Юджинию жалко.

Попивая колу, из стеклянной бутылки, Меир любовался девушками. Начало лета выдалось жарким, они сняли чулки. Подолы легких платьев развевались где-то у колена. Приехав в столицу, Меир хотел остановиться у кузена Мэтью. Оказалось, что родственник тоже отправляется в отпуск, в горы Адирондак, удить рыбу и заниматься греблей. Меир удивился: «Ничего страшного, я ключи уборщице оставлю».

– Неудобно, – Мэтью поправил шелковый галстук, – у меня теперь другая квартира. Я переехал. И уборщица другая, – добавил он.

Кузен щеголял отличным, калифорнийским загаром, золотой булавкой в галстуке и дорогими сигаретами, в инкрустированном слоновой костью портсигаре:

– Девушку, что ли, завел? – подумал Меир:

– Скорее, женщину, замужнюю, – юноша почувствовал, что краснеет, – девушку он бы не скрывал.

Кузен много времени проводил с учеными. Мэтью не углублялся в подробности своей новой должности, но Меир понял, что он отвечает за безопасность научных лабораторий, работающих на военное ведомство.

– Я много езжу, – у Мэтью были холеные руки, с отполированными ногтями:

– В столице, я хорошо одеваюсь, – кузен усмехнулся, – а в командировках, – он указал глазами куда-то вдаль, – я большую часть времени провожу в армейских штанах и походных ботинках, – элегантно закинув ногу на ногу, он отпил кофе из фарфоровой чашки. Пригласив его в ресторан при отеле Вилларда, кузен сам оплатил счет:

– Мы давно не виделись. У меня теперь другой оклад, – сообщил Мэтью:

– Скоро я стану майором. Сумасшествие Гитлера идет нам на пользу, талантливые люди бегут из Германии. Конечно, кое-кто из ученых выбирает Британию, однако рано или поздно они приедут сюда. Когда начнется война в Европе, – легко добавил Мэтью.

– В Америке тоже начнется, – Меир ел форель, с молодой спаржей. Кузен заказал креветки и стейк, истекающий кровью, с бутылкой старого бордо.

– Никто не посмеет напасть на Америку, – высокомерно сказал Мэтью.

Меир с ним не спорил. С коллегами, в Вашингтоне, они говорили, что Япония, судя по всему, хочет попробовать на прочность Советский Союз, на Дальнем Востоке. Даллес предупредил:

– У них большие амбиции, Маньчжурией они не ограничатся. Юго-Восточная Азия, Филиппины, Индонезия…, – Меир посмотрел на стальные, немного поцарапанные в Испании, в окопах часы. Юноша поднялся: «Папа должен быть дома, шестой час вечера». Он прошел через парк, помахивая саквояжем. На Пятой Авеню было шумно. Меир вспомнил, как они с отцом и Аароном, год назад, отправлялись в синагогу, на шабат:

– Завтра с папой сходим, – ласково подумал Меир, – а в субботу я музей навещу. Давно я там не был…, – витрины Barnes and Noble, неожиданно, украсили республиканскими, трехцветными флагами.

– Земля крови, – прочел Меир, – новый, сенсационный документальный роман о войне в Испании. Предисловие Льва Троцкого.

Меир зашел в магазин. Книгу покупали бойко. Он полистал томик, написанный неким Энтони Френчем. Юноша понял, что автор, совершенно точно, воевал в Испании.

– Знает, о чем пишет…, – Меир задумался:

– Наверное, журналист какой-то. Их в Мадриде сотни, всех не упомнишь…, – на обложке напечатали слова Хемингуэя: «Мистер Френч разоблачает злодеяния нацистов, как истинный журналист, безжалостно и бескомпромиссно». Здесь даже была глава о бомбежке Мадрида, где погибла кузина Тони. Меир вздохнул:

– Я сам в Испании год провел. Не хочу о войне читать.

Положив книгу на место, Меир купил «О мышах и людях» Стейнбека. Выходя из магазина, с бумажным пакетом под мышкой, Меир увидел высокую, белокурую девушку. Стоя к нему спиной, она рассчитывалась с таксистом. Юноша полюбовался падающими на плечи, светлыми волосами. Юбка тонкого льна обтягивала узкие бедра. Стройные ноги, в туфлях на высоком каблуке сияли гладкой, загорелой кожей. Меир проводил взглядом прямую спину, в хорошо сшитом жакете. Девушка пошла вверх, по Пятой Авеню.

Меиру больше нравились, как он говорил, старомодные формы. Он помнил портрет Ренуара, виденный подростком в музее Барнса, в Филадельфии:

– «Перед баней», правильно. У девушки на картине волосы темные. Она очень красивая. Хотя эта девушка, конечно, тоже, – признал Меир. Он обернулся, но блондинка пропала в толпе.

Ключей от квартиры у Меира не было, он позвонил. Швейцар, внизу, узнал его:

– Мистер Горовиц! Давно не виделись. Надеюсь, в столице все в порядке. Доктор Горовиц дома, недавно пришел…, – Меиру, показалось, что швейцар подался вслед, будто хотел что-то добавить.

Меиру долго не открывали, он прислушался. Из-за высокой, дубовой, с глазком двери, доносилось какое-то шуршание. Меир наклонился к замочной скважине: «Папа! Это я!».

Неожиданно для шести вечера, в будний день, доктор Горовиц отпер замки в старом, довоенном, шелковом халате. В передней Меир заметил саквояж. Юноша переступил порог, отец обнял его. Меир, отчетливо, почувствовал запах женских духов:

– Вот как, – Меир скрыл улыбку, – хорошо, что десять комнат в квартире. Пусть приведут себя в порядок, не буду мешать…, – он поцеловал отца в щеку:

– Я рассчитываю на твой кофе, папа. Я сейчас, – Меир подхватил саквояж, – разложу вещи и приду.

Меир провел полчаса в своей комнате. На полке, еще стояли его школьные учебники. Он покуривал на подоконнике, листая Стейнбека. Книга ему понравилась. Посмотрев на стенные часы, немецкой работы, Меир, осторожно, приоткрыл дверь. В коридоре витал запах кофе и специй, из столовой доносились голоса.

Отец переоделся в костюм. Женщину звали миссис Фогель. Она носила льняное платье, чулки и хорошенькую сумочку. Меир подумал, что она лет на десять младше доктора Горовица. За кофе выяснилось, что миссис Фогель приходила к доктору Горовицу за рецептом. Она не застала своего семейного врача в кабинете. Саквояж в передней уезжал, с доктором Горовицем, в горы Катскилл, сегодня вечером. Отец брал отпуск, на две недели. Меир понял, что миссис Фогель отправлялась туда же.

– Опера закончила сезон, – смущенно сказала она, – репетиции новой постановки только в июле начинаются. Меня отпустили…, – миссис Фогель работала аккомпаниатором. У нее был заметный немецкий акцент:

– Мы по квоте вашей тети уехали из Берлина, мистер Горовиц. Если бы ни она, если бы не ваш брат…, – миссис Фогель Меиру понравилась. У женщины были добрые глаза, цвета каштана, в едва заметных морщинках, пухлые руки, и большая, уютная грудь. Меир подозревал, что имбирное печенье, на столе, появилось из сумочки миссис Фогель. Он разгрыз одно:

– Очень вкусное. Моя сестра тоже его печет. Пожалуйста, просто Меир…, – отец курил, немного покраснев. Меир заставил себя не подмигивать доктору Горовицу.

– Давно пора, – сказал себе Меир, – папа столько лет один живет. У него внуки. Пусть будет счастлив, – миссис Фогель овдовела прошлой осенью. Ее муж, в Берлине, после увольнения из оркестра, жаловался на боли в сердце. Женщина вздохнула:

– Он умер, через две недели, после того, как мы сюда приплыли. Упал на улице…, – миссис Фогель посмотрела куда-то в сторону:

– Все равно, Гитлер его убил. Господи, только бы с вашим братом, мистер Горовиц, то есть Меир, ничего не случилось. Рав Горовиц столько для евреев делает, сколько никто…, – она достала кружевной платочек.

Миссис Фогель и отец познакомились в синагоге, куда она пришла устраивать погребение мужа.

– С Аароном все будет хорошо, миссис Фогель, – весело сказал Меир, – обещаю. Получит новую визу, вернется в Берлин. Я думаю, конгресс увеличит квоты на эмиграцию. И британский парламент тоже, – Меир вспомнил разговор, на позициях батальона Тельмана. Стояло затишье, франкисты не атаковали. Они с Джоном прислонились к земляному откосу окопа. В посеченной артиллерийскими снарядами роще неподалеку, щебетали птицы. Джон поскреб в закопченной, светловолосой голове:

– Ребята сегодня воду греют. Помоемся, как следует, а не в одном умывальнике на двадцать человек, – он щелчком, отбросил папиросу:

– Я уверен, – Джон помолчал, – что наше правительство, в конце концов, поймет, что с Гитлером нельзя вести никаких переговоров. Его надо застрелить, как бешеную собаку, – губы юноши дернулись:

– Ты видел, что легион «Кондор» делает, слышал, что наши немцы говорят. В Германии много тех, кто голосовал за коммунистов, за социалистов. Они поднимутся, восстанут против Гитлера. Безумие закончится, – Джон прикрыл глаза:

– Евреев надо вывозить из Германии, от греха подальше. Это не внутреннее дело их страны, это наша обязанность, – твердо заключил юноша, – как порядочных людей, даже если мы не евреи. Не стой над кровью ближнего своего, – процитировал он: «Это ко всем относится».

Дочь, миссис Фогель, Ирена, играла в еврейской труппе Кесслера, на Второй Авеню. В квартале было много мюзик-холлов и театров, где представления шли на идиш. Доктор Горовиц часто водил туда детей, когда они росли. В начале лета театры снимались с места и отправлялись в Буэнос-Айрес, где начинался сезон. Ирена не плыла в Аргентину, а оставалась в Нью-Йорке. Девушка хотела стать джазовой певицей, и пробиться на радио. Ей требовался хороший английский язык, без акцента.

– Или с южным акцентом, – добавила миссис Фогель:

– Как негры поют. Ирена занимается, с преподавателем. Ваш брат учил нас, в Берлине, – она повела рукой:

– Я музыкант, мне подобное неважно, а певица должна звучать идеально…, – миссис Фогель взглянула на доктора Горовица, отец кивнул:

– У Ирены сегодня последнее представление, закрытие сезона. Очень хорошая оперетта, Di sheyne Amerikanerin. Я ей позвоню…, – Меир, было, открыл рот, но подумал:

– Я в театре давно не был, года два. Надо цветы купить. Рубашки чистые у меня есть, костюмы в порядке…, – миссис Фогель вернулась в столовую:

– Ирена вас встретит у служебного входа, без четверти семь…, – Меир проводил отца и миссис Фогель. Доктор Горовиц замялся, в передней:

– Ты прости, что все так получилось…, – Меир обнял его. От отца пахло привычно, кофе, табаком, леденцами. Доктор Горовиц всегда носил конфеты в кармане пиджака, для маленьких пациентов.

Меир шепнул:

– Отдыхай спокойно, папа. Ты заслужил, в конце концов. Я за тебя рад, и никому ничего не скажу…, – миссис Фогель надевала шляпу, перед зеркалом в гостиной. Отец развел руками: «Все равно, милый, неудобно. В мои годы…».

– Ничего неудобного, – твердо ответил Меир. Выйдя на балкон, он помахал отцу и миссис Фогель, садившимся в такси. Посмотрев на часы, юноша спохватился. Через час ему надо было оказаться у служебного подъезда театра Кесслера, на Второй Авеню.

Поехав туда на подземке, Меир понял, что совершил ошибку. Метро было переполнено. Люди покидали Мидтаун, собираясь, домой. Линия шла в Бруклин. Меиру пришлось пропустить два поезда, прежде чем он ухитрился пролезть в вагон. Он обрадовался, что не стал покупать цветы у Центрального Парка. В давке от букета бы ничего не осталось. Впрочем, такси бы тоже не помогло. Вечерние пробки перекрыли город:

– Папа сегодня устроится на террасе пансиона, у озера, в прохладе, с миссис Фогель.., – Меир, вылетел на платформу станции Вторая Авеню. Вытирая пот со лба, он оправил помятый костюм. Галстук сбился. У него оставалось ровно пять минут, но, на его счастье, цветочный лоток помещался рядом с выходом. Меир схватил фиалки: «Сдачи не надо!». Лавируя между машинами, он перебежал дорогу.

У касс театра Кесслера бурлила толпа, пахло духами и воздушной кукурузой, слышался женский смех. Парни с Нижнего Ист-Сайда, в длинных пиджаках, с накладными плечами, широких брюках, в федорах, подпирая углы, покуривали, ожидая девушек. Меир посмотрел на многоцветные афиши, на идиш. «Прекрасная Американка, в заглавной роли мисс Ирена Фогель». Мисс Фогель, на фотографии, весело улыбалась, сдвинув шляпку набок.

– Хорошенькая, – подумал Меир, – она на мать похожа…, – поправив галстук, юноша завернул за угол. Он едва не опоздал, но успел сделать вид, что ждет у двери четверть часа, а, то и больше. Мисс Фогель оказалась ниже его, кругленькая, уютная. Под шелковым платьем колыхалась большая грудь. У нее были материнские глаза, цвета каштана и красивый голос:

– Мистер Горовиц…, – она протянула руку, – очень, очень рада. Мама предупредила. Спасибо за цветы…, – девушка покраснела. Меир вспомнил: «Двадцать один ей, мать говорила. На год меня младше».

– Я вас на хорошее место усажу, – пообещала мисс Фогель. Она шла впереди, по узкому коридору. Меир никогда не заглядывал за кулисы театра, в чем и признался актрисе.

Девушка смутилась:

– Если хотите…, Мы после спектакля идем в Кафе Рояль, на Двенадцатой улице…, – у нее были темно-красные, пухлые губы. Широкие бедра немного покачивались. На Меира повеяло запахом фиалок

Юноша не выспался. Вчера, в столице, последнее совещание закончилось почти на рассвете. Меир напомнил себе: «Она недавно в Америке, отца потеряла. Понятно, что ей одиноко. Надо ее поддержать».

– Хочу, мисс Фогель, – девушка провела его в пустую ложу и устроила в первом ряду:

– Здесь бинокль не нужен. Только оперетта на идиш, мистер Горовиц…, – у нее был сильный немецкий акцент:

– Рав Горовиц, ваш брат, знает идиш, а вы? – она накрутила на палец прядь черных, кудрявых волос. Девушка, решил Меир, напоминала купальщицу Ренуара.

– Я тоже знаю, – уверил ее Меир:

– Мы все на идиш говорим. Наша мама покойная в Польше родилась. Вы будете петь арию, – он рассмеялся, – где агитируете еврейских женщин бороться за свои права…, – оперетта была об американской девушке, приехавшей в довоенную Польшу. Ирена кивнула:

– Мы в старых костюмах играем. В корсетах…, – она хихикнула: «Встречаемся у служебного входа». Мисс Фогель убежала. Зрители рассаживались по местам, потертый бархат кресел блестел в свете хрустальных люстр.

– Хорошая девушка, – добродушно подумал Меир. Он закурил, под звуки увертюры.

Стену небоскреба Флэгга, на углу Пятой Авеню, и Сорок Восьмой улицы, украшали огромные буквы: «Чарльз Скрибнер и сыновья». Подходя к зданию, рассматривая надпись, Тони вспомнила золоченую эмблему «К и К», над подъездом особняка Кроу, в Лондоне, на Ганновер-сквер. Девушка сказала себе:

– Он фашист. Я уверена, он не останется в Лондоне, а переедет в Берлин. Скатертью дорога.

Зиму Тони провела в Мехико, где писала для местных газет и занималась книгой. Ее интервью с Троцким опубликовали в New York Times. Тони отправила синопсис и первые главы книги в издательство Скрибнера. Они печатали Фицджеральда и Хемингуэя. «Земля крови» вышла три недели назад. Редактор Тони заметил, что продажи обогнали самые оптимистичные прогнозы.

– Очень хорошо, – одобрительно сказал мистер Адамс, – что вы не пошли путем художественной прозы. Война в разгаре, публика хочет читать репортажи с места событий. Романы и пьесы еще появятся, а пока нужны свежие сведения. Кровоточащие, так сказать. Кровь, мистер Френч, двигатель нашего дела, – редактор усмехнулся: «Вы газетчик, вы это знаете».

В Мехико Тони обещала себе:

– Я напишу папе, Джону. Дам знать, что я жива. Когда выйдет книга, когда я вернусь в Испанию…, – об этом плане она никому не говорила, даже Троцкий ничего не знал. Тони расспрашивала изгнанника о Советском Союзе, практикуя язык. Она понимала, что пока ей не избавиться от акцента, но это было неважно. Тони хотела, в Барселоне, купить хорошие местные документы. По-испански она объяснялась свободно.

– Или достать французские бумаги…, – размышляла она, идя за мистером Адамсом по коридору, в кабинет президента издательства, – получить советскую визу…, – Троцкий и Ривера, за ней ухаживали, немного по-стариковски. Тони не принимала ничьих авансов, даже молодых мексиканских журналистов, а юношей вокруг было много.

Сняв скромную комнату в пансионе, она почти каждый день бывала у Троцкого, и работала. Иногда Тони выбиралась в кафе, выпить вина и потанцевать. В Нью-Йорке, девушка остановилась в отеле «Барбизон», на Шестьдесят Третей улице. Мужчины в гостинице дальше фойе не допускались. Тони обычно презрительно отзывалась о подобных местах, но сейчас она, с удовольствием, возвращалась в отель. В «Барбизоне» отыскать ее было невозможно.

Тони пользовалась английским паспортом. Книгу она написала под псевдонимом, придуманным в море, по дороге из Испании в Мексику. На свет появился мистер Энтони Френч. Девушка хотела, чтобы он прожил долгую и успешную жизнь. Оказавшись в Мехико, она, иногда, просыпалась, видя голубые, холодные глаза фон Рабе. Тони облегченно, вздыхала: « Здесь он меня не найдет. Он меня вообще больше не найдет».

Тони, изредка, покупала английские газеты, боясь увидеть свои фотографии. За почти год никто, ничего не опубликовал. Она была уверена, что с продолжающейся в Испании войной, гауптштурмфюрер забыл о снимках.

– Здесь он меня, не достанет, – Тони вошла в огромный кабинет мистера Скрибнера, – а в Барселоне я задерживаться не собираюсь. Куплю фальшивый паспорт, поеду в Париж, а оттуда, в Москву. Мисс Пойнц много рассказывала о Советском Союзе, однако Тони молчала о своих намерениях. Интервью с мисс Пойнц было началом новой книги. Тони назначила с ней еще одну встречу, а потом девушка отплывала в Барселону.

Пойнц предупреждала Тони о шпионах. По словам женщины, в Америке скрывалось много агентов Сталина.

– Сейчас в Москве…, – Пойнц махнула рукой на восток, – началась большая чистка. После январского процесса, Радека, Пятакова и Сокольникова, он принялся за армию…, – женщина затянулась папиросой:

– В Москве я близко сошлась с крупным советским офицером. Он примыкал к троцкистской оппозиции, потом раскаялся, как они это называют…, – Пойнц откинулась в кресле. Они с Тони сидели в отдельном кабинете Женского Клуба, на Махэттене, за кофе. Коротко постриженные, каштановые кудри Пойнц, сверкали едва заметной сединой. Вокруг карих глаз женщины залегли легкие морщины. Пойнц длинным ногтем сняла крошку табака с губ:

– Тебе незачем его имя знать. Он, скорее всего, арестован, и будет расстрелян, как и все они. Однако, когда мы с ним встречались, – Пойнц покачала ногой в безукоризненно начищенной туфле, – он о многом рассказывал. Об убийстве Кирова, о сети советских агентов…, – Пойнц, на прощание, заметила:

– Мне тоже надо быть осторожной. Тебе я доверяю, ты подтвердила непричастность к сталинизму, а остальные…, – она напомнила Тони: «Завтра. Услышишь, что мне русский любовник говорил. Это станет сенсацией».

Тони пожала руку мистеру Скрибнеру. Принесли турецкий кофе, в крохотных, серебряных чашечках. Адамс и Скрибнер просматривали контракт Тони. Она покуривала египетскую папиросу, глядя на панораму Манхэттена. День был светлым, солнечным, в кабинете открыли окна. По каменной террасе разгуливали птицы. Тони решила:

– Возьму кофе навынос и пойду в Центральный Парк. Блокнот в сумочке. Расшифрую вчерашнее интервью с Джульеттой, поработаю над первой главой книги…, – она чувствовала на себе взгляд Скрибнера. Тони любезно заметила:

– Я была бы вам очень обязана, если бы мое настоящее имя нигде не фигурировало. В дополнительном приложении к договору, мои адвокаты, «Салливан и Кромвель», обязуются переводить гонорары, на счет, открытый на мое имя, в Банке Нью-Йорка. Надеюсь, вы понимаете, – закинув ногу за ногу, Тони не стала оправлять юбку, – что с моими журналистскими интересами, не стоит кричать на каждом углу о том, кто я такая, – президент издательства посмотрел в прозрачные, светло-голубые глаза.

– Девятнадцать лет, – подумал Скрибнер, – бестселлер написала. Другие в ее возрасте в кино ходят, танцуют, в колледже учатся. И второй напишет, если она из России вернется, – «Скрибнер и сыновья» не могли упустить предложение. Книг о нацистской Германии хватало. Гитлер, пока что, свободно выдавал визы желающим посетить страну. Конечно, многого им не показывали, но приезжавшим в Советский Союз, показывали еще меньше.

«Возвращение из СССР», Андре Жида, изданное в конце прошлого года, резко критиковало Сталина. Прочитав книгу, Скрибнер остался недовольным:

– Все очень мягко, – сказал он главному редактору издательства, – если бы он был нашим автором, я бы заставил его прибавить подробностей. Где расстрелы, где пытки чекистов, где люди, умирающие в лагерях?

– В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение. Впрочем, сознание людей сформировано таким образом, что этот конформизм им не в тягость, он для них естествен, они его не ощущают, и не думаю, что к этому могло бы примешиваться лицемерие. Действительно ли это те самые люди, которые делали революцию? Нет, это те, кто ею воспользовался. Каждое утро «Правда» им сообщает, что следует знать, о чем думать и чему верить…, – Скрибнер, с треском, захлопнул книгу. Издатель ядовито добавил:

– Это все, на что он способен? С тем же успехом можно было написать: «В Советском Союзе есть отдельные недостатки, однако они исправляются». Передовица «Правды», а не книга.

Скрибнер знал, что Сталин пригласил в Москву Леона Фейхтвангера:

– Он, тем более, передовицу напишет, – кисло думал издатель, – очередной панегирик. Он коммунист, чего еще от него ждать?

Мистер Френч поставила серебряную чашку на блюдце. В уголке розовых губ Скрибнер заметил след от кофе.

Она вынула из кармана твидового жакета шелковый платок. Девушка широко улыбнулась:

– Никто вам больше такой книги не предложит, мистер Скрибнер. Империя зла, – ухоженная бровь поднялась вверх, – взгляд изнутри.

Они рисковали смертью автора, однако мистер Френч обещала, что, даже в таком случае, издательство получит написанные главы:

– Я найду способ переправить манускрипт на запад, – небрежно заметила девушка, – не забывайте, я свободно знаю русский язык.

Подписывая контракт, Скрибнер подумал, что стоит пригласить мистера Френча на обед.

– По-стариковски, – сказал себе издатель, – мне пятый десяток, а ей двадцати не исполнилось. Зачем я ей нужен? Но приятно поговорить с умной, красивой девушкой…, – шелк цвета слоновой кости облегал высокую, маленькую грудь. Пахло от мистера Френча тонко, волнующе, лавандой. Белокурые волосы падали на плечи. Редактор ушел забирать копии договора у секретарши. Скрибнер, осторожно, поинтересовался, где остановился мистер Френч.

– В «Барбизоне», мистер Скрибнер, – невозмутимо отозвалась девушка:

– В отель воспрещен вход мужчинам. У меня много дел, – добавила она, – я беру интервью, для моей будущей книги…, – она ушла, покачивая бедрами. Издатель хмыкнул:

– Может быть, у нее другие вкусы. Коммунистки подобным славятся. Она троцкистка, но какая разница…, – Скрибнер подошел к окну. Мистер Френч, на обочине, ловил такси. Солнце играло в светлых волосах девушки. Он вздохнул:

– Даже если русские ее арестуют, продажи обеспечены. В таком случае, они, тем более, будут обеспечены. Раскроем ее псевдоним, опубликуем фотографию. Сталин убил честного журналиста, молодую девушку. Публика в очередь выстроится, – у издательства не было фото мистера Френча, но Скрибнер не видел препятствий. В секретном приложении к договору говорилось, что, в случае подтвержденной смерти или трехлетнего безвестного отсутствия автора, «Салливан и Кромвель», дает разрешение издательству на публикацию настоящего имени и фотографий. Скрибнер предполагал, что легко найдет снимки. Леди Антония Холланд раньше не скрывала своего имени.

– Три года мы ей дали на книгу…, – Скрибнер задумался, – к тому времени война может начаться. Она профессионал, она выполнит контракт…, – свободное такси проехало мимо мистера Френча. Машина остановилась ниже по улице, где поднимал руку молодой человек, в хорошем, летнем льняном костюме, с непокрытой головой. Каштановые волосы золотились на концах.

– Вот же эти таксисты, – пробормотал Скрибнер.

Молодой человек сел в автомобиль, машина поехала задом. Тони, недовольно, топнула ногой: «Мало того, что он мимо проехал, он сейчас пробку создаст, на всю Пятую Авеню». Машины гудели, дверца такси открылась. Тони отшатнулась. На нее взглянули знакомые, лазоревые глаза, длинные пальцы коснулись ее руки.

– Тонечка, – тихо сказал Петр Воронов, по-русски, – здравствуй, Тонечка.

В столице капитан Мэтью Горовиц посещал роскошную синагогу Адат Исраэль, на Шестой Улице, построенную в мавританском стиле. Перед войной, в Адат Исраэль ставили хупу его родители, здесь Мэтью делали обрезание. Он сидел на месте, отмеченном табличкой: «Семья Горовиц». С недавних пор, Мэтью, без лишнего шума, начал жертвовать деньги на нужды общины. За последний год, он еще более преуспел в обычной аккуратности и педантичности в делах.

Получить новую должность оказалось легко. Бригадный генерал Маршалл, служивший с покойным отцом Мэтью на войне, приезжал в Вашингтон, с побережья Тихого океана. Ходили слухи, что Маршалл, в будущем, станет начальником штаба армии. Маршалл и полковник Авраам Горовиц были лучшими друзьями. Мэтью достаточно было, в присутствии Маршалла, несколько раз поговорить о современных исследованиях физиков. Капитан Горовиц разбирался в подобных вещах. Он всегда получал отличные оценки по техническим дисциплинам.

На совещаниях штаба, обсуждая европейскую политику, Мэтью, невзначай, демонстрировал знание немецкого и французского языков, переводя с листа газетные статьи. Маршалл ничего не сказал, но Мэтью ловил его заинтересованный взгляд. Через пару недель после отъезда генерала Маршалла в Калифорнию, Мэтью вызвал действующий начальник штаба. Генерал Крэйг велел: «Ознакомьтесь с приказом».

Из второго отдела Генерального Штаба, Мэтью переводился непосредственно в распоряжение военного министерства. Он поступал под начало министра, Гарри Вудринга. На первой встрече все стало ясно. Мэтью поручали охрану существующих лабораторий, занятых проектами военных, и работу с учеными:

– Вы образованный человек, капитан, – ободряюще сказал министр, – в армии, к сожалению, такое до сих пор редкость.

Мэтью приняли в командно-штабной колледж, в Форте Ливенворт. Он должен был приезжать два раза в год в Канзас, для сдачи экзаменов. Министр намекнул, что потом его ждет академия генерального штаба сухопутных войск. У армии имелись большие планы на Мэтью. Капитан не собирался разочаровывать начальников.

Мэтью много времени проводил в Калифорнии. В Пасадене, в технологическом институте, он работал с профессором фон Карманом, занимавшимся созданием ракетных двигателей, и с физиками, нобелевскими лауреатами, Милликеном и Андерсоном. В Беркли, Эрнест Лоуренс проводил эксперименты с ядерными реакциями, на первом в мире циклотроне. В тамошнем университете преподавал профессор Оппенгеймер, исследовавший искусственную радиоактивность химических элементов. В Массачусетском технологическом институте строили радары для военно-морского флота и авиации.

Мэтью разъезжал по Америке, читал научные журналы, собирал сведения об ученых, которые могли быть полезны военному ведомству. В Форте Ливенворт он близко сошелся со слушателем колледжа, майором Лесли Гровсом, военным инженером. Гровс тоже собирался поступать в академию генерального штаба. Они обедали, удили рыбу, на реке Миссури, и занимались стрельбой, в тире.

В столице Мэтью ходил в свой спортивный клуб. На ринге они с мистером Сержем, русским инженером, говорили мало. У Мэтью были и другие партнеры для спарринга, не стоило привлекать излишнее внимание предпочтением одного человека. В холщовой сумке Мэтью, рядом с теннисными туфлями, полотенцем и мылом, обычно лежал неподписанный, запечатанный конверт. Он заходил в душевую, оставляя сумку в шкафчике. У мистера Сержа имелся дубликат ключа. По дороге домой Мэтью забирал из сумки конверт, с наличными деньгами, в купюрах мелкой деноминации.

Он открыл несколько депозитных счетов, в Нью-Йорке, в Бостоне, и Лос-Анджелесе. На текущем счету капитана Горовица, в столице, ничто не могло вызвать подозрений. Туда, военное министерство перечисляло его оклад.

Новую квартиру Мэтью обставил довольно скромно. Он поменял модель форда, но машину капитан Горовиц купил в рассрочку. Костюмы он шил, у портного и расплачивался наличными деньгами.

В столице, к Мэтью два раза в неделю приходила уборщица, рекомендованная мистером Сержем. Мэтью подозревал, что женщина работает в русском посольстве. Она была молчаливой, и во время визитов ничего не говорила. Капитан Горовиц подозревал, что она и не знала английского языка. Мэтью понял, что женщина его немного старше. Ей, судя по всему, шел четвертый десяток. Фигура у нее была отменной, и все остальные качества, как весело думал Мэтью, тоже не оставляли желать ничего лучшего. Уборщица проводила у него три часа. Времени, чтобы привести в порядок пустую квартиру, хватало с лихвой. Имени женщины Мэтью не знал. Откровенно говоря, оно капитана не интересовало. Даже больше, чем визиты уборщицы, ему нравились письма из банков, с ежемесячными отчетами. Мэтью полюбил конверты с эмблемами. Ему было приятно смотреть на состояние своего баланса.

Капитан Горовиц хорошо знал Нью-Йорк. Подростком он часто гостил у дяди Хаима. Мэтью помнил дорогу к синагоге, адрес которой он нашел в последнем, полученном от мистера Сержа конверте, с деньгами. Во время спарринга, русский объяснил, что в Нью-Йорк приезжает новый руководитель. Он хотел познакомиться с Мэтью лично. В письме указывался и пароль, с отзывом.

Для всех Мэтью сейчас находился в горах Адирондак, в двухнедельном отпуске. После выполнения задания, он, действительно, намеревался отправиться на север. Мэтью приехал в Нью-Йорк окольными путями, через Балтимор и Филадельфию. Он остановился в Нижнем Ист-Сайде, в кошерном пансионе, где жили молодые клерки и студенты. Мэтью ничем от них не отличался. Он взял сюда старые костюмы, не желая мозолить глаза английским твидом, и рубашками ирландского льна. Мэтью напоминал себе об осторожности:

– Мне надо преуспеть в своем деле, – думал капитан Горовиц, – мне доверяют, и будут доверять. Потом…, – он, в общем, не задумывался о будущем, однако предполагал, что держава, на которую он работал, о нем позаботится.

Его ждали в пятницу, на утренней молитве, в синагоге Бейт-а-Мидраш-а-Гадоль. Согласно правилам, Мэтью не стал завтракать. Он выпил по дороге чашку кофе, в кошерной булочной Йоны Шиммеля. В квартале пока проснулись только мужчины. Они стояли в очереди к прилавку, в федорах и кипах, с зажатыми под мышкой портфелями. Здесь не было преуспевающих чиновников, и адвокатов, с которыми Мэтью молился в Вашингтоне. В Нижнем Ист-Сайде жили мелкие клерки, ремесленники, ученики ешив, раввины, и уличные торговцы.

На всю булочную, упоительно, пахло книшами, пирожками с кашей и картошкой. В медных, огромных котлах томили борщ, для ланча. Мэтью сказал себе:

– Можно пригласить его позавтракать. Надо же, в синагоге со мной встречается. Значит, коммунисты не все забыли…, – зайдя в большой, наполненный людьми молитвенный зал, Мэтью прикоснулся пальцами к мезузе. В записке от мистера Сержа говорилось, что ему надо устроиться в третьем ряду справа. Скинув пиджак, он закатал левый рукав рубашки, шепча благословение. Он накладывал тфилин, когда рядом раздался шорох. Человек пробормотал «Амен». Незнакомец поинтересовался, на идиш: «Можно будет потом у вас одолжить тфилин?»

У него были черные, в чуть заметной седине волосы, веселые карие глаза и шрам на подбородке. Мэтью знал идиш. Он рос вместе с кузенами Горовицами, те свободно владели языком.

– Разумеется, – улыбнулся Мэтью, – это мицва, заповедь. Сосед протянул крепкую руку:

– Мистер Нахум. Нахум бен Исаак. Рад встрече.

Они опустились на деревянную, вытертую до блеска скамью. Кантор, из переднего ряда, запел утренние благословения.

– Благословен Ты, Господь, наш Бог, Царь Вселенной открывающий глаза слепым…. – община ответила «Амен». Слыша знакомые с детства слова, Эйтингон ласково подумал:

– Прав был Сокол покойный. Хороший мальчик. Мы его не оставим, никогда. Он наш человек, советский. За ним вся страна…, – он шепнул:

– После молитвы сходим, позавтракаем…, – капитан Горовиц кивнул. Голос кантора взлетел вверх, к бронзовым дверям Ковчега Завета. Эйтингон, удовлетворенно, закрыл глаза.

В маленькой комнатке, на потертом ковре, играли лучи заходящего солнца. За открытым окном виднелась черная, чугунная, пожарная лестница. Вечер был теплым, со двора звенели голоса детей:

Nelly Kelly loved baseball games, Knew the players, knew all their names. You could see her there ev'ry day, Shout «Hurray» When they'd play. Her boyfriend by the name of Joe Said, «To Coney Isle 4 dear, let's go», Then Nelly started to fret and pout, And to him, I heard her shout…

О кирпичную стену пансиона ударился мяч. Мальчишка, возмущенно, закричал: «Играйте по правилам!». Пошевелившись, Тони осторожно посмотрела на часы. Хронометр, вместе со скомканной юбкой, жакетом, и порванной, шелковой блузкой, валялся на полу.

Приподняв растрепанную голову с подушки, Тони скосила глаза направо. Он спал, улыбаясь во сне. Длинные, каштановые ресницы дрожали, лицо покрывал ровный загар. На крепкой шее Тони заметила свежий синяк. Девушка усмехнулась: «У меня тоже достанет, я уверена». Перед зеркалом, в скромной ванной, она решила: «Завтра, на интервью с Джульеттой, надену джемпер, с высоким воротом». Тихо умывшись, Тони подобрала с ковра его рубашку. Накинув на плечи прохладный, пахнущий сандалом лен, она присела на подоконник, за шторой.

Во дворе дети играли в бейсбол. У забора, рядом с курятником, девочки, возились с куклами. Тони услышала квохтанье птиц. С улицы доносились звуки машин и свист газетчика:

– Последние известия! Президент Рузвельт открыл мост Золотые Ворота, в Сан-Франциско! В Чикаго полиция расстреляла десять забастовщиков! Завтра миссис Симпсон венчается с герцогом Виндзорским!

Миссис Симпсон в Америке считали, чуть ли не национальной героиней. О европейских новостях в Нижнем Ист-Сайде было не услышать, но Тони знала, что премьер-министром Британии стал Чемберлен:

– Папа его терпеть не мог, – вспомнила Тони. Девушка твердо сказала себе:

– Я напишу из Барселоны, чтобы они не волновались. Хорошо, что в Нью-Йорке меня никто не увидел. Не хватало на дядю Хаима наткнуться. Меир и Мэтью, скорее всего, в Вашингтоне сидят. Здесь опасности нет…, – пансион, куда ее привез Петр, помещался в дешевом квартале. Тони и не предполагала, что юноша живет в «Плазе».

Он стал ее целовать еще в такси. Он шептал:

– Я скучал по тебе, скучал. Я здесь переводчиком, с нашей делегацией, с дипломатами…, – Тони не поверила ни одному его слову. Незаметно улыбаясь, она отвечала на поцелуи:

– Он мне нужен. Не здесь, а в России. Он, несомненно, чекист…, – Тони даже закрыла глаза, так это было хорошо. Она понимала, что Петр мог увидеть ее фото в анархистских газетах, в Испании. Когда такси стояло в пробке, она оторвалась от его губ:

– Я тебе должна что-то сказать…, – Тони сделала вид, что порвала с анархистами, с ПОУМ, с поддержкой Троцкого:

– Я ошибалась, – она покраснела, – я была молода. Я читала работы Ленина, Петр. Товарищ Сталин истинный коммунист…, – его лазоревые глаза были туманными, счастливыми. Он стоял на коленях, целуя ее ноги, не обращая внимания на таксиста. Тони напомнила себе:

– Надо еще раз поговорить с ним, позже, когда он в себя придет. Он, сейчас, кажется, ничего не понимает…, – Петр, действительно, не понимал. Он видел Тонечку, снившуюся ему в Испании. У нее были гладкие, теплые, стройные ноги, маленькая грудь под шелком блузы, белокурые, пахнущие лавандой волосы. Захлопнув дверь номера, Петр прижал ее к стене:

– Тонечка, моя Тонечка…, Я люблю тебя, люблю…, – Воронов не рисковал.

Эйтингон отпустил его, велев, как следует, познакомиться с Нью-Йорком. Наум Исаакович с утра встречался с Пауком, собираясь провести с агентом целый день. Воронов должен был увидеть Паука завтра, на операции «Невидимка».

Паук хорошо знал город. На стоянке, рядом с Центральным Парком их ждал прокатный форд. Невидимку, то есть Пойнц, везли в пансион, паковали, как смеялся Эйтингон, и доставляли в Нью-Джерси. В порту стоял советский сухогруз, на котором Петр и Эйтингон прибыли из Барселоны. За Пойнц следили резиденты в Нью-Йорке, однако Эйтингон не хотел привлекать их к операции.

– Незачем, – генерал Котов, недовольно, пожевал папиросу, – мало ли что. Мы с тобой уедем, Паук отправится обратно в столицу, а им здесь трудиться…, – Паук подходил к Пойнц, в Центральном Парке, представляясь журналистом.

Невидимка, почти все время, проводила в Женском Клубе, на Вест-Сайд, куда мужчинам вход закрыли. Наблюдения за подъездом ничего не дали. Эйтингон, отбросил описания сотни женщин, посещавших Клуб каждый день:

– Блондинки, брюнетки, рыжие. Может быть, она не встречается ни с кем, а сидит и пишет. В клубе номера имеются, как в гостинице. Надо сказать спасибо, что она в парке гуляет.

Петр, сначала, вызвался сам похитить женщину. Наум Исаакович запретил:

– У тебя акцент в английском языке, и ты в Нью-Йорке третий день. Невидимка очень подозрительна, – Эйтингон передавал Пауку несессер. В нем лежал стеклянный шприц, с отличным, новым препаратом. Эйтингон не вникал в исследования химиков, но видел действие лекарства. Через пять минут после укола, человек погружался в глубокий сон, где и пребывал три-четыре часа. Времени было более, чем достаточно, чтобы довезти Невидимку до Нью-Джерси, в приготовленном заранее ящике, стоявшем в номере у Эйтингона.

Петр, в Испании, все время думал о Тони. Он много работал, обеспечивая безопасность интернациональных бригад, иногда встречаясь с фон Рабе. Немцы, через Воронова, получали отличную дезинформацию. Петр говорил себе:

– Я ее найду. Объясню ей, что она ошибается. В душе она советская девушка. Она меня любит…, – увидев ее на улице, в Нью-Йорке, Петр не поверил своим глазам. Тонечка объяснила, что здесь случайно. Она ласково прижалась к Петру:

– Я порвала с поддержкой Троцкого…, -

Он облегченно выдохнул.

В Испании они с Эйтингоном анализировали записи, привезенные из Мехико. Включив очередную ленту, узнав акцент, Петр застыл. Воронов не стал ничего говорить Эйтингону. Наум Исаакович пробормотал:

– Не русская. Она из Европы, из Америки. Пока у нас нет человека в доме Троцкого, мы будем гадать…, – человека готовили, но операция обещала затянуться. Из Парижа агент отправлялся в Америку. Они хотели, чтобы Пойнц выдала сведения о троцкистах США, которым изгнанник особенно доверял, и допускал в дом.

– Она поедет со мной в Москву…, – в передней, Воронов поднял ее на руки и понес в комнату. Тонечка целовала его, шептала что-то смешное, нежные руки были совсем рядом. Она стонала, обнимая его:

– Милый, милый…, – Петр задремал, чувствуя ее родное тепло. Белокурые волосы щекотали губы. Он зевнул, сладко, как в детстве:

– Спи, любовь моя. Мне надо уехать, послезавтра, но мы встретимся в Барселоне, и никогда больше не расстанемся…, – брата надо было все-таки поставить в известность о будущей свадьбе. Степана понизили в должности и отправили из Москвы за Байкал, после пьяного дебоша. Узнав о скандале, Петр едва не выругался вслух:

– В тихом омуте черти водятся. А еще коммунист. Зачем мне такая обуза?

В Испании ему передавали длинные письма от брата. Степан клялся в преданности партии, правительству и лично товарищу Сталину. Он успел стать старшим лейтенантом. Петр отбрасывал конверты:

– Война скоро начнется. Может быть, его убьют. Не придется всю жизнь краснеть, за алкоголика. Хотя, если бы он в Щелково остался, все могло по-другому повернуться. Пусть лучше пьет…, – в армии шли процессы троцкистов. Шпионы пробрались всюду, от высшего командования, до батальонов и даже рот. Петр, вернее, человек на Лубянке, посылал брату за Байкал короткие открытки, на праздники.

Тонечка дышала ему в ухо. Не выдержав, Петр ласково перевернул ее на бок:

– Не могу заснуть, любовь моя. Рядом с тобой нельзя спать…, – сжав ее руку, он услышал низкий стон:

– Никогда, никогда тебя не оставлю…, – Петр напомнил себе: «Надо дать Тонечке безопасный адрес, в Цюрихе. На всякий случай…»

Кукушка, вдова Героя Советского Союза, спокойно сидела в Швейцарии, управляя делом безвременно погибшего в автокатастрофе герра Рихтера. Фрау Рихтер, с дочерью, ходила в церковь. Она посещала собрания содружества нацистских женщин за границей. Женщина устраивала вечеринки в пользу партии и пекла немецкие сладости. Фрейлейн Рихтер была активисткой в ячейке Союза Немецких Девушек. Они легко получили швейцарские паспорта. Воронов никогда не посещал Цюрих. Он видел Кукушку, ребенком, в детском доме, и на фото, в личном деле. Петр понятия не имел, как выглядит ее дочь:

– Партия знала, о Горском…, – размышлял Петр:

– Иосиф Виссарионович мне тогда сказал, что все в порядке. Кукушке, наверное, тоже звание Героя дадут, рано или поздно…, – в Цюрихе оборудовали квартиру НКВД. В случае надобности, Кукушка переправляла людей в Советский Союз. Эйтингон объяснил Петру:

– Мы ей не подчиняемся, она занимается европейскими операциями. Устранением, так сказать, людей, по списку…, – Наум Исаакович усмехнулся:

– Если тебя привлекут к заданиям, перейдешь в ее ведомство, временно, – кроме троцкистов, они внимательно следили за резидентами НКВД в Европе и дипломатами. Существовала опасность, что в случае отзыва в Москву, работники не исполнят приказ, а решат остаться в Европе. В таком случае они были обречены на смерть.

Петр лениво, сонно открыл глаза. Он просто полежал, любуясь стройной спиной Тонечки, вдыхая запах лаванды, оставшийся на смятых простынях. Соскочив с подоконника, девушка принесла на кровать пепельницу. Петр устроил Тонечку рядом. Они курили, Воронов рассказывал о Цюрихе. Тонечка кивнула:

– Я запомнила, милый. Но зачем, – она, озабоченно, приподнялась на локте:

– Тебя не убьют, потому что, если убьют…, – светло-голубые глаза наполнились слезами. Петр испугался:

– Не плачь, пожалуйста. Меня не убьют. Мы поедем домой, в Москву, поженимся…, – она лежала, ничком, закусив зубами простыню, сдерживая крик. Тони, торжествующе, улыбалась:

– Цюрих тоже появится в книге. Нет, не сенсация. Бомба. Он чекист, он мне все расскажет. Жена чекиста, что может быть лучше…, – она застонала: «Люблю тебя!». Петр даже заплакал: «Тонечка, моя милая…»

– Фон Рабе меня в Москве совершенно точно не найдет, – в такси она, кое-как, прикрыла жакетом порванную блузку. Девушка томно, часто дышала:

– Он меня любит, конечно. Он гонит дезинформацию фон Рабе. Рано или поздно Германия и Советский Союз будут воевать. Пусть убивают друг друга. Я к тому времени окажусь далеко, – в передней, на коленях, Воронов целовал ей руки: «Осенью, любовь моя. Осенью увидимся, в Барселоне».

Огни машины исчезли в сумерках. Мисс Ирена Фогель, у раскрытого окна, проводила взглядом форд:

– Какая девушка красивая. Одета хорошо, что она делала в дешевом пансионе? – мисс Фогель покраснела. Она зажгла субботние свечи, пробормотав благословение. Девушка обвела взглядом крохотную квартирку, с тремя комнатками и узкой кухней. В спальне Ирена повесила театральные афиши.

Завтра они с мистером Горовицем шли в музей, и обедали у Рубена.

– Он джентльмен, – сказала себе Ирена, – он проводит меня до дома…, – Ирена, немного боялась думать, что случится потом. Убрав квартиру, девушка накрахмалила постельное белье. Ирена испекла штрудель, по рецепту бабушки и купила хороший кофе в зернах.

Девушка сжала руки:

– Он мне нравится, очень нравится…, – сердце часто забилось. Ирена вспомнила его серо-синие глаза:

– Откажет, так откажет. Но я не могу, не могу не попробовать…,– велев себе успокоиться, она села к старому фортепьяно: «Надо выбрать, что ему спеть».

Низкое, красивое контральто, вырвалось в открытое окно. Петр услышал: «Summer, time, and the living is easy…». Он задремал, под медленный джаз, думая о Тонечке.

Светловолосый, молодой человек прошел мимо фонтана Бетесды, в Центральном Парке. Он остановился, глядя на журчащую воду. Бронзовый ангел, расправив крылья, простирал руку к мраморному пьедесталу.

Субботний вечер был тихим, горожане устремились на пляжи, на карусели Кони-Айленда, в рестораны на берегу океана. Над головой Мэтью шелестели вязы. Он, покуривал сигарету, засунув руку в карман пиджака. Мэтью понравился мистер Нахум. Вчера, гуляя по Нижнему Ист-Сайду, они говорили о Советском Союзе. Русский рассказывал о великих стройках. Мистер Нахум, внезапно, погрустнел:

– Мистер Теодор, к сожалению, скончался. Несчастный случай на производстве. Даже у нас такое пока случается…, – Мэтью решил, что русскому идет четвертый десяток, однако руководитель, все равно, напоминал ему отца. Он и вел себя, как отец. Мистер Нахум выслушал соображения Мэтью о его дальнейшей карьере:

– Все верно, милый мой. Твои сведения бесценны, они помогают развитию нашей страны. Твоей страны…, – он положил руку на плечо Мэтью. Капитан Горовиц, на мгновение, почувствовал себя ребенком. Америка еще не воевала, Мэтью исполнилось три года. Они с родителями ездили в загородный клуб, в столице. Отец сажал его на пони, мягко, ласково, придерживая за плечи:

– Молодец, сыночек. Не бойся, я с тобой…, – от отца пахло хорошим табаком, лошадьми, автомобильным бензином.

Вечером они ехали домой. Мэтью дремал на коленях у матери, иногда приоткрывая глаза. Большие руки отца уверенно лежали на руле. Дома папа нес его в детскую, и укладывал спать, напевая колыбельную. Когда мать получила из Франции похоронное извещение, Мэтью рыдал:

– Я не хочу! Не хочу, чтобы папа погиб! Мамочка, пусть Бог вернет папу…, – ему еще нельзя было читать кадиш, это делал дядя Хаим:

– И за отца он читал, – вздохнул Мэтью, – и за дядю Александра, утонувшего, и за дядю Натана. Столько смертей…, Правильно, мистер Нахум сказал:

– Мы работаем, чтобы установить мир. Америка не будет воевать, но надо противостоять Гитлеру. Советский Союз это делает, и я ему помогаю…, – Мэтью подозревал, что Америка, как и на той войне, не захочет вмешиваться в европейские дела. Он понимал, что, кроме СССР, бороться с нацизмом, некому. Значит, надо было встать на сторону СССР. Он так и сказал мистеру Нахуму. Мужчина согласился:

– Ты прав. Помни, пожалуйста, что ты солдат, как и те, что пойдут на фронт. Потом…, – мистер Нахум улыбнулся: «Ты своими глазами увидишь Советский Союз, обещаю». В конце разговора, он повел рукой:

– Мы постараемся познакомить тебя с хорошей девушкой, милый. Уборщицы, – карие глаза усмехнулись, – дело временное. Мы подберем тебе жену, не вызывая подозрений. Еврейку, конечно…, – Мэтью, весело, заметил:

– Я был бы очень рад. Но, мистер Нахум, с моей должностью, я обязан получить согласие военного министерства на брак. Девушку проверят. Невозможно, чтобы она была русской, советской…, – мистер Нахум поднял бровь: «Посмотрим, как все сложится». Разговаривая с Мэтью, Эйтингон думал о дочери Кукушки:

– У нее швейцарское гражданство, ничего подозрительного. Она еврейка, по нашим законам. Мэтью может поехать в отпуск, в Европу. Он говорил, у него родственники во Франции. Покатается на лыжах, познакомится с красивой барышней…, – дочери Кукушки исполнилось тринадцать лет, но Эйтингон никуда не торопился. Паука ждала долгая и блистательная карьера. Наум Исаакович собирался беречь агента. Подобной удачи еще не случалось.

Мэтью познакомился с мистером Петром. Перед началом операции, они посидели в ресторане, в Центральном Парке. За гамбургерами и колой компания говорила о киноактрисах. Никто не мог бы ничего заподозрить. Хорошие приятели решили отдохнуть, в субботу вечером.

Мистер Петр ему тоже понравился. Они были ровесниками. Эйтингон, подмигнул Пауку:

– Может быть, вы увидитесь, в столице. Сейчас, – он посмотрел на старый, скромный швейцарский хронометр, – пора двигаться.

Форд подогнали к воротам парка, выходившим к замку Бельведер, готической фантазии из серого камня. На аллее было совсем безлюдно. Они хорошо знали маршрут Невидимки. Женщина, ради моциона, каждый день, проходила через парк, с запада на восток и обратно. Петр ждал Мэтью в кустах, под склонами скалы, где возвышался замок.

Работники, следившие за Невидимкой, расписали ее маршрут по минутам. Мэтью сверился с наручными часами: «Как в аптеке».

Высокая, сухощавая женщина, в твидовом костюме, шла по узкой дорожке, размахивая левой рукой. В длинных пальцах дымилась папироса. Заходящее солнце играло в каштановых кудрях, с едва заметной сединой. Мэтью показали фотографии Пойнц. Женщину они собирались погрузить в форд. Полицейских ждать не стоило, Центральный Парк охранялся плохо. Если бы вдруг попался какой-то прохожий, он бы тоже не увидел ничего странного. Два приличных молодых человека помогали даме, которой стало дурно.

У Мэтью был столичный акцент, он собирался представиться журналистом из Washington Post. У него даже имелось оправдание для разговора. В Barnes and Noble Мэтью купил «Землю Крови». Книга ему понравилась. Мистер Френч, кем бы он ни был, лихо писал. Слог напомнил любимого Мэтью Хемингуэя. Капитан Горовиц хмыкнул:

– Может быть и сам Хемингуэй. Он в Испании сейчас. Но зачем ему под псевдонимом публиковаться? Хотя здесь сплошные восхваления Троцкого, еще и предисловие, им написанное…, – мистер Нахум, увидев книгу, вздохнул:

– Это ты хорошо придумал, милый. Но имей в виду, в книге ложь на лжи, и ложью погоняет. Автор троцкист, враг Советского Союза…, – в любимой главе Мэтью ничего о троцкизме не говорилось. Мистер Френч описывал короткий роман с испанской девушкой, республиканкой. Капитан Горовиц подозревал, что текст, из соображений приличия, отредактировали. Но даже в таком виде глава заставила его тяжело задышать:

– Я полюблю, обязательно, – сказал себе Мэтью:

– Хорошую девушку. Мистер Нахум обо всем позаботится…, – книга лежала в кармане, с приготовленным шприцом. Средство не было внутривенным, его можно было колоть, куда угодно.

Поравнявшись с Пойнц, он, вежливо, приподнял шляпу:

– Мисс Пойнц, меня сюда направили из Женского Клуба. Я Фрэнк Смит, из Washington Post…., – Мэтью, осторожно, вынул книгу: «Что вы думаете о романе мистера Френча, мисс Пойнц?».

Карие глаза женщины похолодели:

– Я не разговариваю с незнакомцами, мистер Смит. Я позову полицейского…, – у Мэтью была твердая рука. Шприц воткнулся в твидовый жакет, Пойнц не успела закричать. Подхватив женщину, Мэтью зажал ей рот ладонью.

Дорожка была пуста, Петр торопился к нему, от кустов. Веки женщины опустились, она что-то пробормотала. Внимательно оглядев траву, Мэтью подобрал книгу, и окурок, испачканный красной помадой. Шприц вернулся обратно в несессер. Как и предсказывал мистер Нахум, дело заняло меньше трех минут. Невидимка не стояла на ногах. Мэтью и Воронов, осторожно, повели ее к воротам, где ждал форд, с Эйтингоном за рулем.

Мисс Ирена Фогель никогда не ходила на свидания. В Берлине девушка вздыхала:

– Мужчинам нравятся стройные женщины. Как Габи…, – в субботу, собираясь поехать в Метрополитен-музей, где ее ждал мистер Горовиц, Ирена вспомнила Габи. Девушка всхлипнула: «Жалко ее…».

С тех пор, как подруга сорвалась с подоконника, Ирена запрещала матери мыть окна. Миссис Фогель всегда боялась высоты. Ирена в Нью-Йорке сама занималась уборкой. Мать много работала и приходила домой только к полуночи. Кроме оперы, она успевала давать частные уроки. Ирена тоже занималась музыкой с детьми, но в Нижнем Ист-Сайде жили небогатые люди. Они не могли позволить себе дорогих преподавателей:

– Еще надо учителю английского платить…, – Ирена, осторожно, натянула чулки, – и одежду покупать. Я актриса. Я не могу прийти на прослушивание в обносках.

Аккуратно уложив черные, тяжелые волосы, девушка выбрала новое платье. Ирена повертелась перед зеркалом, в крохотной передней:

– Мистер Горовиц хорошо танцует…, – в Кафе Рояль, после спектакля, они пили шампанское, играл джаз. Ирена не танцевала с Германии. В Нью-Йорке, почти каждый вечер она была занята в театре, времени на развлечения не оставалось. Гитлер запретил джаз и свинг, но в Берлине, молодежь, все равно, слушала такую музыку. Ирена пела на подпольных вечеринках. Девушка рассказала мистеру Горовицу, как гости, однажды, убегали из кафе через черный ход.

– Кто-то донес, – объяснила Ирена, – из соседей. Приехал патруль СС…, – Меир смотрел в глаза цвета каштана:

– Она была в Германии, прошла через все то, о чем Аарон пишет…, – мисс Фогель смеялась, откидывая голову, и лукаво смотрела на него. Девушка слушала его рассказы о Европе. Меир не говорил, чем он занимался в Испании, только упомянув, что навещал Мадрид. Юноша, торопливо, добавил:

– До войны. Осенью я опять еду в Европу, но не в Испанию. В Амстердам, вместе с отцом. Увижу сестру, Аарона…, – от мисс Ирены пахло фиалками. У нее были мягкие, маленькие руки. После одного из танцев, девушка, внезапно сказала:

– Мистер Горовиц, если бы ни ваша тетя, не рав Горовиц, мы бы и сейчас в Германии оставались…, – Ирена вспомнила вечер, в еврейском кафе, на Ораниенбургерштрассе. Она коснулась пальцев Меира:

– Ваш брат, он праведник, мистер Горовиц…, – Ирена помолчала. Меир улыбнулся: «Сказано, мисс Фогель: «Все евреи ответственны друг за друга».

В музее Ирена, с удивлением, поняла, что мистер Горовиц хорошо разбирается в живописи. Взяв кофе навынос, они устроились на скамейке в Центральном Парке. Вечер был светлым, тихим. Ирена расправила складки платья:

– Он меня в корсете видел, на сцене. В кафе я пришла в хорошем наряде, с декольте…, – в музей девушка надела дневной, скромный туалет. Юбка прикрывала колени. Ирена знала, что у нее красивые ноги, но все остальное было не таким стройным. Мать называла ее фигуру, на идиш: «зафтиг». В кафе Ирена заметила, что мистер Горовиц, иногда, поглядывал на ее грудь.

Меир, искоса, смотрел туда, сидя под вязом в Центральном Парке, покуривая сигарету, говоря об искусстве. Он рассказал мисс Ирене, как в школе, прогуливал занятия, пробираясь в музей со служебного входа. Девушка хихикнула:

– Мы тоже так делали. Мы рядом с Музейным островом живем. То есть жили, – поправила себя Ирена. Она махнула в сторону Вест-Сайд:

– Я у вас была дома, мистер Горовиц. Ваш отец…, – Ирена покраснела, – приглашал меня и маму на обед. Очень красивая квартира. Я не знала, что вестерны по книгам вашей бабушки снимают…, – доктор Горовиц показал полку, в библиотеке, с романами его матери. Меир кивнул:

– Первая книга называлась «В погоне за Гремучей Змеей». Это был военный преступник, конфедерат. Бабушка и дедушка его в Чарльстоне разоблачили. Вы их фото с Линкольном видели, – юноша встал, предложив ей руку:

– Пойдемте. Если мы опоздаем, мистер Рубен за наш столик кого-то другого посадит. Я у него с детства обедаю, знаю его привычки…, – Меир, смешливо, подмигнул девушке.

За обедом, в ресторане у Рубена, Меир вспоминал, как они с Иреной танцевали, в кафе. Длинные, черные ресницы девушки дрожали, голова лежала у него на плече:

– Нельзя…, – сказал себе Меир, – ты ее не любишь. Ты хочешь ее поддержать, вот и все. Нельзя…, – он вспомнил кольцо старого золота, с темной жемчужиной. Драгоценность досталась бабушке Бет, от отца, мистера Фримена.

Меир никогда не думал о том, что у него в предках, вице-президент США. В столице, в ротонде Капитолия, стоял бюст дедушки Дэниела. Жесткое, красивое лицо, со шрамом на щеке высекли из белого мрамора. Скульптор работал по сохранившимся портретам вице-президента. Шрам Дэниел получил во время Бостонского чаепития.

– Мэтью на него похож, а вовсе не мы…, – хмыкнул Меир:

– Хотя нет, Эстер дедушку Дэниела немного напоминает. Мэтью ему даже не кровный родственник. В семьях такое бывает…, – он не стал рассказывать Ирене о кольце. Отец собирался взять жемчуг в Европу и отдать Аарону, в надежде, что старший сын найдет себе невесту. Кроме того, дедушка Дэниел, хоть и подарил кольцо бабушке Салли, но не женился. О таком, мрачно подумал Меир, на свидании говорить было совсем ни к чему.

В парке, он смотрел на тонкие щиколотки, в изящных туфлях, на легкую, летнюю ткань платья. Ворот был высоким, но Меир помнил, как Ирена, в театре появилась в корсете. Он тогда, мимолетно, пожалел, что девушки больше так не одеваются. У нее была тонкая талия и широкие бедра, под шелком старомодного туалета.

После ресторана Меир довез ее домой на такси. В машине пахло фиалками, они ехали по вечернему, почти пустынному городу. Поняв, что в квартире у Ирены никого не будет, юноша одернул себя:

– Еще чего не хватало! Она не собирается тебя приглашать домой. Подобное неприлично…, – Меир знал, что делать. Он был сыном врача, доктор Горовиц считал, что дети должны получать такие сведения:

– Аарон все по Талмуду изучал, – неожиданно весело подумал Меир, – а мудрецы писали более откровенно, чем нынешние авторы. Но все равно…, – расплатившись с таксистом, он отпустил машину, – все равно, я ее не люблю. А она? – мисс Фогель крутила сумочку. Они стояли на тротуаре, напротив дешевого, кошерного пансиона. В доме светились всего два окна, по соседству. Форд, с прокатными номерами, задом заезжал во двор пансиона, через арку. Было сумрачно, фонари на улицах не зажгли, над Нижним Ист-Сайдом простиралось огромное, закатное небо. Из открытых окон квартир слышался джаз. Диктор, на радио, кричал:

– Ди Маджо выбивает хоум-ран! Вы не можете представить, что творится на трибунах…, – шла прямая трансляция из Кливленда. «Янкиз», второй день подряд, играли с «Индейцами», местной командой. Билеты на летний сезон имелись, с большой наценкой, только у оборотистых ребят, отиравшихся у касс бейсбольного стадиона в Бронксе. Меир еще не видел новую звезду «Янкиз», Джо Ди Маджо. Он посмотрел в сторону машины, однако огни форда скрылись во дворе.

Юноша, внезапно, предложил:

– Я сейчас в отпуске, мисс Фогель. До конца лета остаюсь в Нью-Йорке. Если вам нравится бейсбол, мы могли бы сходить…, – она кивнула кудрявой головой: «Нравится…». Ирена велела сердцу не биться так часто:

– Мистер Горовиц, может быть, вы хотите кофе? У меня штрудель есть, свежий…, – над крышами метались чайки, легкий ветер с океана колыхал развешанное на веревках белье.

В маленькой гостиной Ирена села к пианино. Меир помнил слова мудрецов, о женском голосе. Юноша, со вздохом, понял, что они были правы. Он слушал низкое контральто, сидя на подоконнике, с чашкой кофе и сигаретой. Освещенные окна пансиона зашторили, за ними двигались какие-то тени. Она пела «Summertime» и «My funny Valentine». Голос плыл над узкой улицей, сладкий, убаюкивающий:

But don't change a hair for me

Not if you care for me

Stay little valentine, stay

Each day is Valentines Day…, -

Меир вспомнил, как он читал Лорку, в Мадриде:

– Не могу. Не получается. Это не то, не то, что я хотел…, – маленькие пальцы лежали на клавишах, Ирена прикусила пухлую губу. Отставив чашку, Меир подошел к фортепиано. От черных, тяжелых волос пахло фиалками. Ему показалось, что в комнате, до сих пор звучит музыка. Меир наклонился, обнимая ее плечи, слыша частое дыхание:

– Спой еще, Ирена. Пожалуйста…, – он провел губами по мягкой щеке. Ее руки, нежно, медленно, касались клавиш.

Все и случилось, подумал Меир, нежно. Она шепнула, устроившись у него на плече: «Я думала, что тебе не нравлюсь…». По беленому потолку маленькой спальни метался свет фар. Ветер раздувал занавеску:

– Нравишься…, – Меир обнимал теплую спину, целовал волосы, разметавшиеся по подушке: «Нравишься, Ирена. Но у меня работа, я не могу сейчас…, – приподнявшись, девушка закрыла ладонью его рот:

– Твой папа говорил, что ты в столице, в Федеральном Бюро Расследований, что ты много ездишь…

Меир улыбнулся: «В общем, да. И в Европу тоже». Он напоминал себе, что так нельзя, что Ирена порядочная девушка, что он обязан сделать предложение, прямо сейчас, и поставить хупу. Она бы, конечно, согласилась. Меир видел это в больших, карих глазах, слышал в легком, нежном стоне. Она приникла к нему, помотав головой:

– Хорошо…, Я боялась, что будет больно.

Было хорошо, но не так, как ожидал Меир. Было спокойно, будто они были давно женаты, и за стеной спали дети. Он лежал с закрытыми глазами, баюкая Ирену, думая о береге белого песка, о жаркой, южной ночи, о шуршании тростников, о темных, шелковистых косах другой, неизвестной девушки.

Меир поцеловал ее:

– Надеюсь, ты мне найдешь зубную щетку…, – он понял, что улыбается:

– Или нет. Я схожу в аптеку, пока ты будешь кофе варить…, – в аптеке надо было купить еще кое-что. В Нижнем Ист-Сайде, соблюдающие владельцы магазинов закрывали их на Шабат, зато по воскресеньям все лавки работали:

– Потом, – Меир почувствовал рядом ее пышную, тяжелую грудь, – потом съездим на Кони-Айленд, я тебя стрелять научу, в тире…

– Ты умеешь стрелять? – Меир услышал в ее голосе удивление.

– Умею, – он усмехнулся:

– Мой предок тоже работал на правительство, во время войны за независимость. Разоблачал британских шпионов. Его, как и меня, Меиром звали. Потом…, – он целовал мягкие плечи,– потом пообедаем у нас, на Вест-Сайде. Я хорошо готовлю…, – Ирена мелко закивала, ее глаза блестели:

– Она славная девушка, правда. Мы поженимся, наверное. Просто не сейчас…, – Ирена обняла его за шею, стало совсем жарко. Меир, с наслаждением, разрешил себе, хотя бы ненадолго, не думать о Гитлере и Сталине.

Ирена пошла в ванную, а он курил, вернувшись на подоконник. Со двора пансиона выезжал давешний форд. Меир прищурился. Очки Ирена, осторожно, переложила на туалетный столик. Меиру было лень их забирать, он чувствовал сладкую, блаженную усталость. Лица водителя отсюда было не разглядеть, но Меир нахмурился: «Мэтью?»

– Ерунда, – юноша затянулся сигаретой, – Мэтью в горах Адирондак, что бы ему здесь делать? – сзади раздалось шуршание. Ее грудь оказалась рядом, распущенные по плечам волосы падали на спину:

– Пойдем…, – Меир потянул к себе Ирену, – пойдем, у нас много времени…, – форд завернул за угол:

– Привиделось, – твердо сказал себе Меир. Он окунулся в ее тепло, в ласковый шепот. Обнимая Ирену, он забыл о светлых волосах шофера, блеснувших в огнях фонарей, о резком, знакомом профиле.

 

Интерлюдия

Мон-Сен-Мартен, лето 1937

Из раскрытых, высоких, бронзовых дверей церкви Святого Иоанна доносилось пение хора. Шла обедня у саркофагов блаженных Елизаветы и Виллема Бельгийских. В правом притворе храма выставили реликвии, вышивки святой Бернадетты, письма святой Терезы, послания от римских пап.

Мишель сбежал по белым, мраморным ступеням церкви. Оглянувшись, он полюбовался уходящим в небо, острым шпилем.

После войны нынешний барон перестроил поселок. Шахтеры получили крепкие, каменные дома. Все, кто трудился на «Угольную компанию де ла Марков» больше двадцати лет, имели право больше не выплачивать рассрочку. Особняки перешли во владение работников. Дядя Виллем открыл в Мон-Сен-Мартене новую, хорошо оборудованную больницу, школу и библиотеку. На главной площади, перед церковью, разбили сад, с фонтаном, и детской площадкой. В долине, до сих пор, не продавали спиртное, только пиво. Кузен Виллем пожимал плечами:

– Традиция, мой дорогой. Со времен бабушки Элизы Мон-Сен-Мартен славился трезвостью, – они с Виллемом, иногда, сидели в одном из шахтерских кабачков. Здесь подавали вишневый и малиновый крик, и белое, пшеничное, пиво из Брабанта, золотистое, как волосы кузины Элизы.

Мишель открыл кованую калитку сада, раздался звонкий лай. Комок черного меха, подняв закрученный бубликом хвост, высунув алый язык, ринулся ему наперерез. Щенка шипперке звали Гамен, было ему полгода. Барон и баронесса подарили собаку дочери, к окончанию школы. Элиза поступила в католический университет Лувена. Девушка уже писала для французских и фламандских газет.

Кузены знали оба языка. Дядя Виллем говорил: «Мы, хоть и во французской Бельгии, но обязаны понимать соседей». Мишель потрепал Гамена по голове. Пес, восторженно, заплясал по песку дорожки, Мишел, оглядевшись, бросил ему палочку. Гамен, со всех ног, понесся по лужайке. В воскресенье весь Мон-Сен-Мартен посещал обедню, в парке было тихо.

Кузен Виллем покуривал на скамейке, вытянув ноги в шахтерских, холщовых штанах. Солнце играло в золотисто-рыжих волосах, серые глаза были закрыты. Мишель опустился рядом:

– Дядя Виллем и тетя Тереза молятся, и твоя сестра тоже. Как они ее, одну, в Амстердам отпускают?

У Виллема были большие, сильные руки, с заживающими царапинами, с угольной каймой под ногтями:

– И меня отпускают, – смешливо сказал барон де ла Марк, – в Париж…, – он подмигнул Мишелю:

– Я Францию последний раз навещал, когда ты еще в Эколь де Лувр учился, а я в Гейдельберге. Сходим в музей, пообедаем с кузеном Теодором и его невестой. Жаль, что фильм с ее участием еще на экранах не появится.

– Осенью выйдет, ты его в Испании увидишь. Не на фронте, конечно, в Барселоне…, – Мишель скосил глаза на кузена: «Тебе двадцать пять, а Элизе восемнадцать…»

– Во-первых, – рассудительно сказал Виллем, – она в Амстердам едет на месяц, перед университетом. Занятия начинаются в октябре. Будет жить в католическом пансионе, учить голландский и писать для местных газет. Во-вторых, кузина Эстер в городе. И все Горовицы приезжают. Найдется, кому за Элизой присмотреть…, – он задумался:

– Папа говорил, что Давид сейчас в Конго, но возвращается на конгресс, осенью. Мы его только на фото видели, Давида, – Виллем усмехнулся:

– Свадьба у них в Америке была. Он бродяга, ездит все время…, – кузен потушил окурок в аккуратной, медной урне. В Мон-Сен-Мартене, на улицах, царила чистота, занавески местных хозяек блистали белизной. Если бы ни терриконы шахт, поселок можно было бы принять за курорт.

Замок возвышался на холме, над западной окраиной поселка. Поросшие соснами склоны гор уходили вдаль. Барон де ла Марк не охотился. Оленей подкармливали, куропатки порхали прямо над головами, в ветвях деревьев.

С кузенами они удили рыбу, в порожистом, холодном Амеле, и жарили ее на костре. Наверху, на замшелых сводах каменного моста, возведенного при Арденнском Вепре, висели капельки воды. Кузина Элиза, подоткнув простую, холщовую юбку, шлепала по дну, собирая речных устриц в проволочную сетку. Гамен носился в реке, лаял, Элиза смеялась: «Он всю форель распугает». Золотистые косы падали на крестьянскую блузу девушки. Под легким льном виднелась маленькая грудь, ветер играл широкими рукавами.

Мишель приехал в Мон-Сен-Мартен из Женевы. Картины Прадо перешли под защиту Лиги Наций, он мог беспрепятственно вернуться в Лувр. Из Швейцарии Мишель написал кузине Эстер, в Амстердам, взяв адрес ее старшего брата. Рав Горовиц быстро ответил Мишелю. Он обещал к зиме найти надежных людей, художников и граверов:

– Многие уехали, – читал Мишель четкий почерк Аарона, – благодаря кузену Теодору. Он целый список составил. Американское и французское посольства потихоньку выдают визы его протеже. Мы ему очень благодарны…, – Мишель свернул бумагу:

– Хотя бы так поможешь…, – он брал в Берлин паспорта и визы, которыми снабжал коммунистов, едущих в Испанию.

Один из паспортов лежал в саквояже кузена Виллема. Родители юноши ничего не знали. Для всех Виллем ехал в Париж, заниматься в школе горных инженеров. Он даже сестре ничего не говорил. Снабдив кузена именами надежных людей, в Барселоне, Мишель предупредил:

– Ты не коммунист, хотя симпатизируешь партии. Республиканцы потеряли самостоятельность, в их войсках все решают советские военные специалисты. То есть НКВД, – сказал Мишель по-русски. Он перевел: «Тайная полиция. Они с тобой говорить не будут. Ты аристократ…»

– Ты тоже, – прервал его кузен. Сняв рыбу с костра, Мишель крикнул Элизе: «Все готово! Мы ждем устриц!». Гамен весело кружил рядом с ними, пахло свежей водой и гарью. Мишель поворошил дрова:

– Аристократ. Но я не военный инженер, не артиллерист. У меня есть пистолет, но я из него никогда не стрелял. Я могу быть хоть трижды коммунистом, я куратор, художник. В общем, – заключил Мишель, – иди в штаб ПОУМ. Они тебя приставят к делу.

Открывая устрицы, выжимая лимон, Мишель подумал, что спорить с Виллемом бесполезно:

– Арденнский Вепрь, – Мишель, незаметно, оглядел мощные плечи кузена, упрямый, высокий лоб: «В кого он такой? Дядя Виллем кроткий человек, и тетя Тереза тоже…, – облизав пальцы, Элиза указала на обрыв:

– Здесь дом стоял, где папа родился. Особняк снесли, когда с дедушкой случилось несчастье, в шахтах…, – небо было летним, синим, жарким. Подложив под голову холщовую куртку, Мишель затянулся папиросой: «Из Лондона написали, что кузен Питер окончательно в Берлин перебрался. Квартиру покупает, производство развертывает…»

– Элиза, отойди, – велел кузен. Девушка закатила серо-голубые, цвета лаванды глаза:

– Виллем, если ты думаешь, что наследницы лучших семей Бельгии не знают подобных слов, то ты очень ошибаешься…, – она бросила в брата камешком:

– Пошли, Гамен! Пусть ругается, сколько хочет…, – девушка убежала вверх, на мост.

Виллем сплюнул в костер: «Snokker!». Мишель согласился: «Ты прав». Виллем пробормотал еще что-то, на местном, валлонском диалекте. Мишель прислушался: «Лихо выражаетесь». Кузен повел рукой:

– В шахте мы не стесняемся. Конечно, при маме и папе, я такого не говорю…, – Мишель, озабоченно, спросил: «Не свалится Элиза, мост скользкий…»

– Она здесь трехлетней малышкой играла…, – Виллем помахал сестре:

– Спускайся. Фон Рабе, – он повернулся к Мишелю, – о котором ты мне рассказывал, мой соученик, по Гейдельбергу. Тогда я его попросил выйти из комнаты, вежливо, а теперь, – Виллем посмотрел на свой кулак, – время вежливости закончилось.

Мишель слушал звон колоколов. Сегодня, после обеда, они втроем, уезжали в Брюссель. Виллем устраивал сестру в Лувене, в снятой бароном квартире. Вместе с Мишелем кузен отправлялся в Париж. Оттуда Виллем собирался в Барселону, и на фронт, где республиканцы осаждали Сарагосу. Кузен отлично стрелял, был хорошим математиком и намеревался заняться инженерным делом, в войсках.

От ворот парка раздался веселый голос: «Кузен Мишель! Мы вас потеряли!». Гамен бросился к хозяйке, Элиза расхохоталась. Шипперке лизал ей руки.

– Они очень преданная порода, кузен, – заметила девушка:

– Папа и мама ждут в машине. Сегодня угри в соусе из пряных трав и рагу из говядины…, – она поправила ошейник на собаке:

– Ты побежишь за автомобилем, мой дорогой, как в средние века. Потом в поезд сядем…, – Мишель посмотрел на стройную спину девушки, в льняном платье. Она шла через площадь к черному лимузину. Барон и баронесса были в возрасте, и не ходили в церковь пешком.

– Твои письма, я, конечно, буду отправлять, – углом рта заметил Мишель Виллему. Молодой де ла Марк похлопал его по плечу:

– Спасибо. Зря, что ли, я, пять десятков написал? – он подогнал Мишеля:

– Багаж на станции. Таких угрей, как мама готовит, ты еще долго не поешь, и я тоже. Вряд ли на фронте меня ждут изысканные обеды…, – лимузин загудел. Элиза, с места шофера, крикнула: «Быстрее!»

– Не ждут, – подтвердил Мишель.

Люди расходились из церкви по домам, хозяева таверн открывали ставни. На доске у ресторанчика значилось: «Сегодня кролик в пиве». Пахло кофе, на тротуарах прыгали дети, над поселком плыл звон колоколов. Мишель, отчего-то, перекрестился:

– Господи, помоги ему, – неслышно сказал он, глядя на рыже-золотую голову кузена, – помоги нам. Как здесь спокойно…., – Мишель обвел глазами цветы в деревянных кадках. Кюре, на ступенях церкви, говорил с шахтерами. Старики, получавшие пенсию от компании, устраивались за столиками, разворачивая воскресные газеты, отхлебывая пиво. Мишель постоял на площади:

– Все равно будет война…, – заставив себя не думать об этом, он пошел к лимузину де ла Марков.