1

– Excuse me?

Чиновник опустил повязку и повторил фразу. Я взял чистый бланк. Он указал параграфы, которые нужно заполнить.

– По возможности точно.

Под марлей снова зашевелились губы, я улыбнулся. Мне показалось, что во рту у него насекомое.

Пляж, сколько хватало взгляда, был покрыт мусором. Судя по рваным лежакам, здесь находился ресторан – или бар. Среди пальмовых листьев сверкала соковыжималка. Крыло от мотороллера, обувь. Почему-то обуви особенно много.

Я придавил бумаги осколком, заполнил графу “Проживание”.

Налетая с моря, ветер трепал обрубки зелени. Они издавали механический скрежет. Парило сладковатой гнилью, гарью. Звонки мобильных телефонов застревали в густом воздухе, как мухи. А мимо все носили и носили черные продолговатые пакеты. Их складывали под пальмы, в тень. Среди пластиковых личинок ходила женщина в респираторе, бросала шарики льда. Лед дымился, быстро таял.

Я выложил паспорт. Под ламинатом уцелел год рождения, номер. Остатки фотографии – мужское лицо без подробностей. И тоже переписал данные в анкету.

Закатное солнце придавало руинам резкие, зловещие очертания. Как бы в насмешку болтались на ветру вывески дискотек. Гнутые, кричащие.

Нелепые среди разрухи. В бассейне лежал сплющенный микроавтобус, чуть дальше тыкались мордами в битый кирпич коровы.

На пляже кто-то рыдал. Кричали в трубку. У воды на красном холодильнике яростно целовалась молодая пара. А местные жители привычно улыбались – как будто ничего не случилось.

Деревянный столик в царапинах, писать неудобно. Наконец осталось только имя. Чиновник невозмутимо сличил данные, сунул анкету в общую стопку. Меня сфотографировали, стали выписывать документы из

Бангкока в Москву.

Насекомое под марлей зашевелилось, чиновник пожелал удачи.

Моя новая жизнь началась.

2

Встречать Новый год в Таиланде придумала моя жена – с тех пор, как в театре у нее не заладилось, она все чаще говорила, что неплохо бы там побывать.

Ее пригласили в знаменитый театр сразу после ГИТИСа. Режиссер, классик, неожиданно решил омолодить труппу и забрал их после института. Так на сцене появилась знаменитая плеяда. Считалось, что им страшно повезло. “Дед” ставил пьесу из новой жизни, они сразу попали на главные роли. Играли “от себя”, без театральных условностей. Настолько, что после премьеры критика написала о рождении “документального” стиля.

На постановку пошла публика, валом. Пришлось открыть балкон второго яруса, стоявший под замком со времен Мейерхольда. Они съездили в

Авиньон и Лондон, прокатились по стране. А через год спектакль сняли.

“Устаревшая проблематика”, решила дирекция. И рассовали ребят по массовкам.

Некоторое время они еще собирались вместе. У нас дома, по вторникам, на выходной. Как раньше, выпивали, хохмили. Куражились. Но шутки звучали все глуше, циничнее. В ожидании новых ролей проходили годы, а в театре ничего не менялось. Казалось, худрук просто забыл о своих питомцах.

После смерти классика новый, министерский назначенец, сделал ставку на водевили с народными. Те с пугающей покорностью принялись кривляться под его дудку. Один за другим из репертуара исчезли помпезные спектакли великого предшественника. Публика измельчала, театр за кулисами опустел. Когда в мемориальном кабинете новый устроил сауну, стало ясно, что ждать больше нечего. Великая эпоха закончилась.

Настроение, нервы – все стало ни к черту.

Я работал дома, писал сценарии для радио и телесериалов. Спектакли жены давали мне несколько часов тишины в сутки. Теперь, когда вечерами она не выходила из дома, все изменилось. Не зная, куда девать свободное время, она слонялась по квартире, дергая меня по любому поводу.

Мы все чаще ссорились.

После выставки современного дизайна она увлеклась японской архитектурой, стала подолгу занимать мой компьютер. Постепенно наша квартира покрылась фотографиями металлических насекомых Андо и

Курокавы.

Следующим этапом стало закаливание. Она перебралась с кровати на пол, неделю спала перед открытым балконом. Принимала ледяные ванны, пока не свалилась с воспалением легких.

Потом кто-то подсунул ей книгу по психологии. Теперь, о чем бы мы ни говорили, она комментировала мои ассоциации. Анализировала мотивы.

Уличала в двуличии (актриса – в двуличии!). Из безопасных тем осталась погода, но это обижало ее еще больше.

“Ты считаешь меня конченой дурой?”

Наконец, она записалась в клуб и стала вечерами пропадать на йоге.

Спустя время на полу появился коврик для упражнений, спортивный трикотаж. Специальная литература. После завтрака меня стали выгонять на улицу. Одну из книжек, о жизни паразитов в человеке, нашел в кармане куртки, сидя в парке.

С изумлением узнал, сколько твари окормляется за счет организма.

Тогда-то впервые прозвучало слово “Таиланд”. “В Таиланде я смогу успокоиться”, – все чаще повторяла она. Кто-то в клубе наплел ей, как там чудесно.

Тем временем в театре разразился скандал. Ее бывший сокурсник решил попробовать себя в режиссуре, они наспех перелицевали Пушкина – по моде того времени. Спектакль назывался “Татьяна Ларина”, репетировали на Малой сцене. Жена играла главную роль. За лето постановку собрали, показ на худсовет сделали в августе. Но главный хлопнул дверью, не дожидаясь антракта.

Я видел, в каком состоянии она доигрывает. В гримерной, где, не глядя в зеркало, она снимала грим, я сказал, что билеты в Таиланд куплены. “Едем в конце года на три недели”.

Уткнувшись в живот, она плакала, размазывая пудру по свитеру.

3

Вылетали в ночь. Москва – Бангкок, десять часов с пересадкой в

Ашхабаде. “Туркменские авиалинии”.

Накануне долго препирались, как укладывать вещи. Я настаивал на рюкзаках, она предлагала курортный чемодан. За пару дней до вылета умудрилась простыть, чихала.

– Как тебе не стыдно спорить с больным человеком!

Остановились на чемодане.

Несмотря на первый час ночи, аэропорт бурлил. Громко гоготали взрослые; сидя на вещах, хныкали сонные дети. Какой-то мужик в упор разглядывал жену, и я привычно загородил ее.

Оказавшись на ленте, наш синий чемодан стал похож на жука. Глядя, как беспомощно торчат колеса, я подумал, что никогда его не увижу.

В самолете висели портреты Туркменбаши. Отец народа носил голубой костюм и розовый галстук. На лице густо чернели отретушированные брови, лежал румянец. Две нежные ямочки. Но самого лица как будто не было.

На ужин давали рыбу и плодово-ягодное вино, под которое прошла моя юность.

– Не спасет. – Она вяло отмахнулась от стакана.

В детстве, снимая платье, сломала молнию и два часа просидела с подолом на голове. Считалось, что у нее боязнь замкнутого пространства. Пожав плечами, я выпил обе порции и скоро заснул.

Просто провалился в сон, отключился.

– Смотри! – Не прошло и пяти минут, как она толкала меня в плечо.

Я подвинулся к ледяному пластику. Сквозь мое невнятное отражение проступил город, лежавший внизу, как блюдо с финиками. Золотые жилы проспектов, паутина улиц. Минареты, похожие на осветительные штанги.

Залитые светом, безлюдные площади.

– Зачем иллюминация? – Она откинулась в кресле.

– Ублажают взор Всевышнего.

Несколько звезд слабо моргали над горизонтом.

4

Однажды меня окликнули на улице, и моя жизнь переменилась.

Он курил на служебном входе, а я проходил мимо и, услышав свое имя, оглянулся.

Так меня звали в школе, и на секунду все внутри осветилось тем, прошлым светом. Давно утраченной уверенностью и покоем.

В темноте кто-то помахивал огоньком сигареты. Я развернулся, сошел с дороги – и дыру, которая возникла в воздухе, заполнили сырые осенние сумерки. Меня обняли, он что-то говорил, отставив сигарету. Наконец я узнал его, опешил. А свет внутри погас, на душе снова стало тревожно и холодно. Как бывает, если решение принято и судьбу не воротишь.

Школьный приятель оказался директорским пасынком и работал в театре завлитом. По крутой и широкой, как во сне, лестнице мы поднялись в кабинет, где стрельчатые окна начинались тоже по-сновидчески – от пола.

В рюмках стоял на столе “Армянский”.

“Ну как ты, что?”

Я рассказал, что заканчиваю ВГИК, сценарный. Кивнул на папку, в которой лежала рукопись. “О чем?” Он выпустил дым на бумаги.

Недослушав, стал жаловаться на склоки народных.

“Дед ищет молодые таланты, а где их взять в наше время?”

Я сидел на низком подоконнике и смотрел, как скользят внизу лакированные спины автомобилей. Между машин лавировал человек в сером плаще. На секунду мне показалось, что этот человек – я.

По трансляции дали три звонка.

“Хочешь на сцену?”

“А что нужно делать?”

В тот вечер играли Островского. Нам выдали шинели студентов, мы воровали яблоки. Очутившись на сцене, я впервые увидел зрительный зал. Он был черным и бездонным, зал. Что-то искрило, поблескивало в его глубине. Дышало и шевелилось.

Отсиживались с коньяком у костюмерш. Ближе к ночи перекочевали к артистам, где шла своя пьянка. Когда пожарный обходил здание, вернулись к стрельчатым окнам.

А утром раздался звонок.

“Ты переделаешь сценарий в пьесу, – начал он без предисловий. – А я пристрою ее в театр. Как идея? Гонорар поровну”.

Так умер мой сценарий, и на свет появилась пьеса “Аморетто”. Так мои

/сны/ обрели голос. Это была история о молодых людях, внезапно разбогатевших на фальшивом ликере. О свободе, которая им открылась,

– и бесконечном тупике, в который завела. О /другом,/ который скрывался в них – и постепенно/ /поглотил, слопал каждого.

Мне всегда казалось, что внутри нас живет еще один человек.

Незнакомый, собранный на другой фабрике. Из историй, о существовании которых мы до времени даже не подозреваем. Чье лицо лишь изредка проступает сквозь наши черты и делает их неузнаваемыми.

Героям из моей пьесы судьба дала возможность увидеть этого человека.

Испытать страх и трепет, глядя на отражение в зеркале. Да, именно об этом – о страхе и трепете перед собственным отражением – и была моя пьеса.

Ее приняли к постановке в год, когда главный зачислил студентов. И я покорно отдал покровителю половину гонорара. Не догадываясь, какой подарок он приготовил мне на самом деле.

Увидев актрису на главную роль, я обомлел. Я понял, что давно влюблен в эту женщину с рыжими глазами, которая сто лет назад сыграла в знаменитом детском фильме. Оказывается, теперь она работала в этом театре!

Тогда на душе у меня стало спокойно и весело. Как бывает, если знаешь, чем все закончится. И можно потянуть время. На репетициях, когда она, сцепив пальцы, ждала выхода, я стоял сзади. Я мысленно раздевал ее – расстегивал молнию, ладонью проникал под платье. Потом целовал за ухом, в лопатку. В шею. Мне казалось, она выходит на сцену голой, правда. И произносила слова, мои слова.

А значит, что все остальное принадлежало мне тоже.

После одного из прогонов завлит затащил нас к себе. Прикончив полбутылки “Армянского”, он куда-то исчез, пропал с концами. Я запер двери, обернулся. Она стояла у стрельчатых окон и смотрела на улицу, наклонив голову. Сцена повторяла финальный кадр из фильма, и все мысленное просто сделалось явным, причем в той же последовательности.

Кожаный диван отлипал от голого тела, как пластырь.

Она спросила зажигалку. Мне показалось странным, что этих слов нет в моей пьесе. И сигаретного дыма, который повис в сумерках, – тоже.

Свадьбу устроили сразу после премьеры. Отмечали всем кагалом в служебном буфете. Когда под занавес нагрянул “дед”, народ притих, заулыбался. Плотоядно приобняв невесту, он предложил за жениха. Все вокруг стали озабоченно озираться.

“Ну, в общем, за него”, – подытожил он в пустоту, пригубил.

Я понял, что в этом собрании меня никто не замечает.

Когда все разошлись, мы вышли на сцену. Два часа назад здесь кипели страсти, играла музыка. Мы выходили на поклоны. А сейчас тишина, сумерки. Пахнет пылью, перегретым металлом. Потными тряпками. Она встала по центру, запустился круг. Мы уселись спиной к спине, и театр медленно поплыл вокруг нас.

Кирпичный задник с фанерным садом, подложа, авансцена.

Подсвеченный дежурными лампами, зал напоминал гигантскую полость рта.

5

Ночной Ашхабад пах остывшим камнем и хлебом. Спускаясь по трапу, я жадно втягивал сухой зимний воздух, который струился из невидимой пустыни.

Транзитный накопитель напоминал спортивный зал. Голые грязные стены, сетки на окнах. Стальные крашеные лавки. Я занял очередь в буфет, она отправилась искать место – но через минуту вернулась.

– Сиденья ледяные.

Заказали два коньяка. Квелая буфетчица с песочным лицом нацедила по рюмке. Жена чокнулась с портретом вождя на этикетке.

– Первый раз в Таиланд? – сказал кто-то рядом.

Несколько человек как по команде посмотрели в нашу сторону. Это был мужчина лет тридцати или пятидесяти, без возраста. Он сидел справа, за стойкой, и держал в руке рюмку, причем странного синего цвета.

– Давно хотели, но… – Я вдруг понял, что моя рюмка точно такая же, только стекло зеленое.

Мы выпили, он шумно выдохнул.

– А я в шестой… – Он постучал по бутылке.

Буфетчица снова наполнила рюмки.

Оказалось, у них компания. Приезжают на Новый год из разных городов.

Бронируют один и тот же отель. Встречаются, проводят время.

– Массаж, катера. Без жен, конечно. Но мне все равно, я холост.

Мы снова чокнулись, он развеселился. Стал что-то насвистывать.

Положил руку на плечо (мне почему-то все кладут руку на плечо). И я понял, что насвистывает он мелодию из фильма, того самого.

Чтобы сменить тему, посетовал на дорожные неудобства. Что бессонница, а завтра незнакомый город.

– И где жить – неизвестно.

– С жильем все просто, я посоветую. – Он вытер носовым платком капли пота. – Не обращайте внимания. Первый раз всегда так.

Поднял рюмку, улыбнулся.

– Когда знаешь, что впереди, все это, – обвел пухлой рукой зал ожидания, – не имеет значения.

– А что впереди?

Убрав платок, пристально посмотрел в глаза.

– Рай, дорогой товарищ. Самый настоящий рай.

Мы обернулись к ней, но место за стойкой пустовало.

Он понимающе кивнул, мы выпили. Я полез в кошелек, но он замычал, тыкая большим пальцем в грудь. Те, кто узнавал ее, обычно платили за нас обоих.

Она стояла в дальнем конце зала. За стеклом витрины лежали туркменские балалайки, шерстяные дерюги. Ковры с кубистическим лицом отца народов. И моя тень падала на их узор.

– Хорошо пообщался? – спросила, не отводя глаз.

– Он поможет нам устроиться.

– Мы не дети!

Голос аукнулся в пустом пространстве, на лавках дернулись разутые ноги.

– Давай выйдем наружу.

Я схватил ее за плечи, потащил к стеклянной двери.

– Ты что, забыл, что я простужена? – Она упиралась.

Из щели рванул свежий ночной воздух. Тут же неизвестно откуда соткался человечек в изумрудной форме.

– Нельзя! – обнажил вставное золото.

– Она беременна. – Я вдруг ощутил прилив бешенства. Захотелось ударить его, выбить зубы. – Нужен воздух, много воздуха! Ты понял, ты? Тогда хорошо.

Солдат заморгал узкими, как у ящерицы, глазами.

– Пять минут!

По ночному полю медленно выруливал белый лайнер. Снова потянуло хлебом и камнем, я моментально успокоился. Как долго этот запах спал во мне! Вспомнилось что-то из детства, санаторий на море. Песок и мелкая волна, пекарня с лепешками – прямо на пляже. И я ощутил покой, уверенность – как будто все во мне снова осветилось ровным и сильным светом.

– Это была глупая шутка. – Она развернулась к дверям.

Имелась в виду беременность.

Через час ввалилась группа туристов, с другого рейса. Человек сто, немцы и шведы. И в помещении сразу стало темно от их баулов. В толпе на посадку мы столкнулись с нашим попутчиком. Он был уже сильно подвыпившим, тяжело дышал, то и дело вытирая залысины.

– Твой ровесник, – шепнула как бы между делом.

Я снова оглядел мужика. Низкорослый, толстый. Редкие русые усы, плешь. С виду ничего общего.

– И тоже хочет в рай.

Как всегда, она читала мои мысли.

6

На свадьбу ей прислали настенные часы – дедушкины, из Алма-Аты.

Перед смертью он просил передать, когда “будет повод”, они решили, что свадьба сгодится, выслали с проводниками.

Часы прибыли в длинной коробке, где когда-то лежали сапоги “на манной каше”. В корпус наложили яблок, стружки, но стекло все равно разбилось. Однако даже в сломанном виде часы вызывали уважение – как покинутое гнездовье.

“Ты же любишь бессмысленные вещи”. – Она поставила стрелки на два тридцать.

Оказалось, сломанные часы не совсем бесполезная штука. Актерские посиделки, например, ни разу без них не обходились. То кто-нибудь с криком “Уже третий час!” вскакивал из-за стола, начинал собираться.

А потом хлопал себя по ляжкам и с театральным облегчением падал в кресло.

Все вокруг ржали как сумасшедшие, посылали того за водкой.

Или кто-нибудь начинал разглагольствовать на тему семьи и брака. Что жизнь с другим человеком перестает меняться, останавливается. “Как время на ваших часах, между прочим”.

В детстве мою жену каждое лето отправляли в Алма-Ату. “На яблоки”, как она говорила. “Прогреться”. Родственники обретались в хрущевке на улице Абая – дед с бабушкой и тетка с сыном, ее двоюродным братом. К тому времени дед, бывший смотритель гимназий, полностью ослеп. Жил по часам, их сиплому бою. Ровно в шесть утра выходил на прогулку, тарахтел клюкой по штакетнику (во дворе его так и звали

“стукач”). Требовал, чтобы обед и ужин подавали с боем. А если этого не происходило, колотил палкой по столу, разнося все, что на нем лежало.

Наверное, так он пытался сохранить связь с реальностью, которая давно исчезла.

Когда в Алма-Ате случались толчки, жильцы выходили с вещами на улицу. Жена помнила, как звенели в серванте рюмки. Как бабушка спускала по лестнице перину.

Во время землетрясения дед оставался дома, и никакими уговорами не удавалось вытащить его. Ее это почему-то сильно интриговало. “Я думала, он перепрятывает сокровища”. И однажды в общей суматохе она вернулась.

“Дом ходил ходуном, я страшно испугалась. Встала в дверной проем, как учила бабушка. А потом увидела деда. Он стоял у стены, держал часы. Помню, я заплакала – потому что руки у него тряслись от напряжения. От страха и что жалко. А он обернулся, обвел незрячими глазами комнату. И произнес только одно слово. „Ничего, – сказал в пустоту. – Ничего””.

Своих бабушек и дедушек у меня не было. Отцовские родители умерли рано, даже вещиц от них не осталось. А мать ребенком потерялась в эвакуации, выросла в чужой семье за Уралом. Жизнь прожила, так и не узнав – кто она? откуда?

Может быть, поэтому история с часами не давала мне покоя. Чужие ходики оказались единственной вещью в моей жизни, сохранившей тепло конкретного человека. Связавшей прошлое с настоящим, между которыми я барахтался.

Я отнес их в мастерскую. Через неделю в гнезде появилась жизнь, застучал маятник. Она встретила часы молча, пожала плечами. Так на голой стене появился дедовский скворечник. Ночью, когда движение под окнами замирало, стук маятника наполнял нашу необжитую квартиру. Как если бы кто-то еще, родной и свой, стал невидимо жить в доме. И в нашей жизни, пустой и холодной, появилась опора, смысл.

Она засыпала быстро, спала чутко. Вертелась с боку на бок, шептала, причмокивала. Как-то раз, не просыпаясь, произнесла монолог Фирса, и я понял, что даже во сне ей приходилось играть роли, причем не только свои, но чужие.

Мне долго не удавалось привыкнуть, что кто-то спит рядом. Тогда я считал баранов, слушал, как цокает маятник; стрелки будильника, которые не могут за ним угнаться. В такие минуты на душе у меня становилось прозрачно, зябко. Под вкрадчивый стук я чувствовал, как превращаюсь в пустой кокон. Даже черты лица, казалось мне, испаряются с поверхности кожи. И страшно подойти к зеркалу, потому что в нем ничего не появится.

В такие ночи я не мог заснуть, ворочался. Прислушивался к ее дыханию, к себе. Но стоило мне встать, как она садилась в кровати.

Беспомощно озиралась незрячими со сна глазами. Искала меня.

Мы молча смотрели на пустую улицу. Дробленная тенями листьев, улица начиналась от балкона, уходя в ночное распаренное лето.

Через пару лет после свадьбы я сказал, что хочу ребенка.

“Девочку или мальчика?”

Я отвечал, что мне все равно. Тогда она делала сокрушенный вид.

“Даже на элементарный вопрос ты не можешь ответить”.

Она говорила, что в театре намечаются крупные роли. Что ей обещали съемки в кино, на телевидении. Есть шанс попасть в антрепризу.

“Кто меня с животом возьмет?”

Отстранившись, строго:

“Ты рассуждаешь как потребитель!”

Но никаких ролей она не получила. В коммерческие постановки не попала тоже. Подруги из труппы давно обзавелись семьями, растили детей. Занимались, плюнув на театр, кто чем. Только она все ждала.

Верила, что успех придет. Что все будет – нужно только набраться терпения. Что главная роль еще впереди.

7

– История называется “Собаки в галстуках”. – В соседнее кресло плюхнулся тот, из Ашхабада. Трезвый, злой попутчик. И шум турбин в салоне сразу стал выпуклым, гулким.

– А почему… – начал.

– …а потому, что вы мне симпатичны.

Я изобразил на лице заинтересованность.

Он отхлебнул из фляжки.

– Итак, Москва. Самый конец восьмидесятых. Книжный бум, сухой закон.

Водка по талонам. Представили? Ну, вы должны помнить, я вижу.

Водочные очереди под сереньким снегом, да. Страшно подумать, сколько времени в них убито.

– И вот как-то раз выхожу я из дома. Иду на набережную, где автобусная остановка. Жду по расписанию, разглядываю котельную трубу

– у нас там есть одна. Старая, дореволюционная. И вдруг навстречу мне собака. Обычная бездомная собака, каких у нас в Замоскворечье полчища.

Он что-то изобразил пальцами на откидном столике, и я заметил, что у него кольцо.

– Однако вид у этой собаки был какой-то странный. Потому что на шее у нее что-то болталось. Не ошейник, не веревка, а какая-то тряпка. И когда она подбежала ближе, я увидел, что это галстук. Самый настоящий галстук! Новенький, синий галстук на резинке. Их еще в школе носили. Помните?

Он снова попал в точку, в старших классах у меня такой имелся.

– Не ошейник, а галстук. Странно, правда? Непонятно! А через пять минут из подворотни выбегает еще одна собака. И еще одна. И на шее у них – точно такие же галстуки. А потом целая свора, и вся при параде

– как в ресторане.

Он радостно потер ладони.

– Ну, думаю, плохо дело, если уже собаки в галстуках бегают. И решаю никуда не ехать. Не к добру, так я мыслю. Возвращаюсь обратно, ужинаю. Выпиваю пару рюмок.

– И что?

– А по радио говорят, что водитель шестого автобуса не справился с управлением и упал в реку!

– Водитель? – Я попытался шутить.

– Автобус! – Он с досадой отмахнулся. – Тот самый шестой автобус, на котором я каждый день…

Паузу снова наполнил гул турбин. В закутке у туалета зазвенели бутылками.

– Ну?

Веки его бесцветных глаз набрякли, покраснели. Он часто заморгал белесыми ресницами.

– В тот день у нас выкинули водку – по две в руки, без обмена. А в нагрузку к ней – галстуки. Те самые, на резинке. По рублю с полтиной. Какой-то кекс из министерства решил повышать культуру пьющих граждан. Понимаете?

Я признался, что нет.

– И я не понимаю. Зачем нашему человеку галстук? Идиотизм! И граждане, выпив по скверикам, реагируют единственным образом. То есть цепляют галстуки собакам, которые вокруг алкашей отираются.

Снять галстук собака не может, как его снимешь? Вот и бегает в таком виде по городу.

– По-моему, это чушь собачья. – Я решил, что пора закругляться; сил нет.

– Именно! – не унимался он. – Именно чушь и именно что собачья! Но дело в том, дорогой мой, что эта чушь мне жизнь спасла!

Он не мигая уставился на меня; сон улетучился.

– И тогда я понял, что любая мелочь, любой бред, даже такой махровый, советский, имеют значение. Что никакие катастрофы или взрывы, о которых пишут во французских романах, им в подметки не годятся. Не от них зависит судьба, понимаете? А от пустяков, обычных. Как эти вот галстуки. Или, например, наша встреча. – Он ухмыльнулся. – Вот о чем я хочу сказать, товарищ.

Резко встал и, покачиваясь, пошел по проходу. Под потолком загорелось табло, мигнули лампочки. Я вспомнил, что-то похожее, с падением автобуса в реку, действительно случилось у нас в середине девяностых. Повернулся к ней, чтобы спросить. Но она, прикрыв голову пледом, дремала.

…В полумраке салона светился монитор. Летели над Афганистаном, внизу на земле мерцали тусклые бляхи света. Одинаковые, круглые. Они лежали сотнями, тысячами – как медузы в ночной воде.

И светились ровным голубым светом.

8

Чиновник вернул документы, контроль закончился.

Мокрый от пота, я сел на лавку – когда лицо сверяют с паспортом, чувствую себя самозванцем.

Встретились у багажной ленты.

– Смотри!

Герб Таиланда напоминал фиолетовое насекомое.

“Ощущение, что сунул в штаны не паспорт, а жука-скарабея”.

На ленте показался наш чемодан. Такой же беспомощный, как и вчера, в

Москве.

– Сутки прошли, а кажется, вечность. – Она шла к зеленому коридору.

В зале прибытия дребезжали под потолком вентиляторы. Воздух ледяной, волглый. За окнами пальмы, весело и как-то неуютно. Тревожно.

– Ну что мы как дураки в свитерах. Лето на дворе!

Чемодан развалился надвое, она влезла в шлепанцы. Я снял куртку, нацепил сандалии. Пока укладывал обратно, успела куда-то испариться.

“Что за манера”. Я стал панически озираться.

“Вечно исчезает, не сказав ни слова!”

В белых рубашках навыпуск, таксисты делали ей приглашающие жесты.

– Но я уже обо всем договорилась! – возмущалась. И с ужасом: – Ты что, бросил наши вещи?

Я усадил ее на чемодан.

– Сиди здесь и не двигайся. – Сунул поводок от багажа.

– Хорошо, мой белый господин.

Переходы от импровизации к покорности происходили у нее головокружительно быстро – сказывалась актерская привычка.

Стоя у обмена денег, обернулся – она по-прежнему сидела на чемодане.

Спина прямая, вид независимый. А рядом вчерашний, машет и смеется.

– Куда вы пропали? Мы же договаривались! – Он сунул мобильный в карман.

– Добро пожаловать в Таиланд!

Роль опекуна ему нравилась. От ночных откровений ни следа. Маленькие глазки излучают участие.

– Зря менял, здесь курс грабительский, – ввернула жена.

Общий язык они уже нашли.

Тем временем к нам подошел тихий таец, они перекинулись на местном, и мы двинулись к выходу, где ждала машина. Уличная жара придавила.

Пахло выхлопами и выпечкой, горячим бетоном. Гнилью. Я попытался вспомнить Москву, но она отодвинулась в дальний угол сознания и скукожилась там, как желудь.

– Это рай? – Я махнул в сторону пыльных курятников.

– А вы что хотели? Париж?

Мимо мелькали бетонные лачуги, циновки. Пара небоскребов. Под мостом на привязи лодки, белье.

– Что-нибудь архитектурное. Не знаю! – крикнул в ответ.

– В Бангкоке нет архитектуры. Это деревня! Несколько деревень!

Антигород!

Он повернулся в кресле:

– Поэтому не надоедает!

Машина пошла на разворот, показался рекламный щит. С картины улыбался подросток в кителе.

– Король!

Он поднял палец к небу.

– Они его обожают. Боготворят! – Приложил палец к губам. – Поэтому никаких шуток. Никаких колкостей.

Я покачал головой.

– Хорошо вас понимаю. Очень! Советское детство, эпоха статуй. Только здесь другое дело. Правда! Так что просто без комментариев. Если не хотите проблем на свою голову. Договорились?

Машина двигалась между лотками, на которых сверкала бижутерия. Тут же лежали вперемешку с купальниками телефоны. Компьютеры, а рядом котлы с супом, как будто кухню совместили с офисом.

– Ваша улица. – Таец распахнул двери.

– Выбирайте любую гостиницу.

Она безразлично сложила на груди руки.

Перенесли вещи в ближайший вестибюль, я сдал паспорта на стойку.

Мокрую от пота спину обдал ледяной воздух.

– Мы что, вселимся в первый курятник? – постучала пальцем по плечу.

– Тут все гостиницы примерно одинаковы. – Он оказался терпеливым, наш спутник.

– Не “Шератон”, конечно, но за семь долларов сгодится. Вам ведь пару дней перекантоваться?

Она устроилась в холле, нога на ногу.

– Тем более перед вратами рая?

Мы пожали руки, он театрально поклонился в сторону кресел. Жена изобразила улыбку из пьесы Моэма “Круг”. Помахала в ответ невидимой теннисной ракеткой.

Я потащил чемодан к лифту.

9

Через полгода после свадьбы мы поехали в Париж.

В начале девяностых этот город казался пределом мечтаний, поездка стоила баснословных денег, но в подвале со вспученным линолеумом, где помещалось агентство, тур “Для влюбленных” звучал интригующе.

На путевку ушел гонорар за пьесу, из отчислений хватало на карманные расходы. Это был наш первый выезд за границу, хотя она снималась в

Югославии и своего превосходства не скрывала. “Слушай меня, и все будет нормально!”

Поругались в Москве – накричала на меня из-за таможенных бумажек. Я швырнул ручку, сел на чемоданы. Высунув, как школьница, язык, заполнила самостоятельно. Однако на контроле оказалось, что декларации не нужны вообще. Я злорадно улыбался, в ответ она купила виски и, отвернувшись у туалета, стала пить из горлышка.

Свою первую в жизни кружку “Гиннеса” я опустошил махом, не разобрав даже вкуса.

Встретились в салоне. Она безразлично смотрела в иллюминатор – и вдруг расплакалась. Я неловко, через кресло, обнял ее, и мы решили ни при каких обстоятельствах больше не ссориться.

Она освоилась в Париже за сутки, как будто всю жизнь провела здесь.

С удивлением и восхищением я смотрел, как легко она протягивает чаевые, как едва заметно кивает портье, как изучает меню, не глядя на цены.

На светофорах не суетилась, переходила шумные улицы, рассеянно глядя вдаль, как будто это пляж, а не Елисейские поля. В сущности, она повторяла то, что видела вокруг. В кафе, на улицах. В садах.

Перенимала, добавляя артистизма. Если где пережимала, то немного – на секунду, сантиметр.

И то потому, что режиссера нет рядом.

Что касается меня, город показался неживым, холодным. Ампирные фронтоны – бульвары, до боли знакомые по картинам из Пушкинского музея, – вся эта непрожеванная лепнина на длинных, как стиральная доска, фасадах – вызывали во мне чувство разочарования и отвращения.

Как будто вместо реального города, который столько лет жил в моем воображении, подсунули подделку, имитацию.

В ответ на мои попытки отсидеться в номере жена делала страшные глаза, опускала руки. Бросала путеводитель в кресло.

“Ты что, отпустишь меня в город?”

Как будто за окном лежал средневековый Каир или Константинополь.

Ей нужен был зритель, публика. Тот, кто сможет оценить ее перевоплощение. И мы ехали по музеям, шли в оперу. Посещали кладбища, похожие на лежбища морских котиков.

В ночь перед отъездом мы поднялись на Монмартр. Так она решила – сходить туда напоследок. Бесцельно бродили по мокрой брусчатке – пока не вышли на крошечную, размером с прихожую, площадь.

Вывеска, деревья в решетках, купола-груши – я сразу узнал это место.

Вспомнил художественную школу и как сидел в музеях с планшетом.

“Да не тяни ты, ради бога!” Она стала бренчать в кармане мелочью.

“Что за манера”.

И я стал рассказывать.

“Однажды нам дали задание нарисовать городской пейзаж. – Я начертил в воздухе рамку. – Любой, на выбор. По композиции. А у меня была одна открытка. Кто-то подарил или выменял – не помню. И я решил сделать копию. Большую копию маслом, на картоне. Ну, потому что действительно нравилась”.

На колокольне звякнули часы. Я дотронулся до сморщенной коры, но пальцы не умещались в трещинах.

“Ни автора, ни города я не знал. Подпись-то на обороте нерусская. Но домики, черепица. Ставни! В ней была магия, я хочу сказать. То, что притягивало, держало”. Она подставила лицо под невидимое солнце.

“Мы ведь дальше Сочи и Ленинграда нигде не были. Ни родители мои, ни я. Не предполагалось, что наш человек что-то из Европы увидит. А тут вывески, мансарды, купола. Марсианский, в сущности, пейзаж. Окошко в другую реальность, где для тебя место не предусмотрено”.

Мы остановились, она опустила глаза.

“Тогда я скопировал каждый кирпич, каждую складку на занавесках. Все трещины на штукатурке. Решетки, трубы, карнизы”.

И развернул ее лицом к площади. Обнял за живот, уткнулся в волосы.

“На открытке был ресторан, вот он”.

Ее плечи распрямились.

“Я представлял себе, что живу под крышей. По вечерам спускаюсь по винтовой лестнице. Лестница почему-то должна быть обязательно винтовой, железной. Выхожу на террасу, сажусь под тентом. Еду какую-то заказываю. Жду, когда жена спустится”.

Она толкнула меня спиной в живот.

“Мне нравилась одна, из кино. Маленькая актриса. Девочка. С ней я тут и поселился. Потом поднимались, ложились”.

“И дальше?”

“В том-то и дело, что на „дальше” у меня фантазии не хватало. Все застывало, стоп-кадр. Полная темнота”.

В сумерках снова ударил колокол. На стене, одна за другой, вспыхнули буквы “Consulate”. Откинув голову, она попыталась найти мои губы.

Неловко поцеловала в подбородок. “Ты голоден?”

Я пожал плечами. “А я хочу есть”.

Мы перешли площадь и сели под полосатым тентом.

“Я все закажу сама, будет вкусно. И пожалуйста, не думай о деньгах”.

Действительно, ничего похожего я не пробовал. Креветки, крабы, виноградные улитки. Дичь какая-то с хвощами. Официант подносил бутылки, и она снисходительно разрешала налить в бокал. Отпивала, кивала.

Во время ужина меня не покидало ощущение, что мы по ошибке влезли в незнакомые декорации; вышли на сцену во время спектакля. Что реальность театральна и развалится, стоит в нее ткнуть пальцем. И что если она реальна, то, значит, мы – призраки.

Расплатились из денег, отложенных на пальто или сапоги, сейчас не помню. Молча спускались вниз. Она что-то напевала, а я почти физически ощущал, насколько мы чужие в этом городе, насколько условно, призрачно все, что нас окружает.

Что чувствовала она, я не спрашивал.

По-моему, она была счастлива.

10

Всю ночь в коридоре хлопали двери. Кто-то блевал, потом тихо лопотали женские голоса. Таскали мешки, волоком (сквозь сон казалось

– трупы), и они цеплялись невидимыми пальцами за косяки. В довершение всего под утро вступила фреза, и комната наполнилась душераздирающим железным скрежетом.

Мокрый от пота, я сел в кровати, включил телевизор. С экрана зачастила, не снимая улыбки, девушка; замелькали рухнувшие под снегом кровли Европы; опоры электролиний.

Она смотрела в потолок. Выражение лица трагическое, что-то из “Леди

Макбет” как минимум, поздравлять с добрым утром бессмысленно.

В услугах отеля значился “завтрак в номер”, и я осторожно предложил ей воспользоваться. Она молча покачала головой.

Уселись на веранде с видом на фонтан, где плавала похожая на крысу рыба. После кофе со свежим соком она повеселела.

– Как в деревне, – постучала по дощатой стенке.

За перегородкой гудел и звенел Бангкок. В утреннем городе трещали стаи невидимых мотоциклов, истошно выла в трафике сирена, щелкали по голым пяткам тысячи шлепанцев. Доносилась речь – тайская, английская, русская. В общий гул, который повис над городом, вплеталось множество домашних, отчетливых и выпуклых, звуков – звона посуды и колокольчиков, шипения масла на сковородке, шарканья ложки по стенкам.

Слышно было даже, как стрекочет швейная машинка.

В город она вышла в белых льняных шароварах. Купила их перед отъездом, очень гордилась. Торговки медными членами восхищенно разглядывали красные маки на ягодицах, пробовали материал на ощупь, снизу вверх улыбались.

Изображая смущение, она разводила руками.

– Ну что они хотят от меня? Скажи им!

И победно:

– Вот что значит – “Кензо”!

В стеклянном закутке с картой мира на стенке я оформил маршрут.

Просто ткнул пальцами в нужную точку, назвал даты – и через минуту принтер выплюнул распечатку, билеты.

– Ночь в поезде, первый класс. Затем корабль, к обеду на острове.

Пока разбирался с маршрутом, она успела накупить фруктов. Позировала мне с этими /елочными игрушками/. Время от времени у обочины тормозил рикша с мотором, тук-тук, и водитель с морщинистым, как тыква, лицом молча смотрел на меня.

Я вдруг вспомнил мужика, которого однажды встретил по дороге из школы. Он тащил пухлый портфель, а в другой руке сетку. Авоську, набитую недозрелыми ананасами. То есть я не знал, что это ананасы, и как дикарь пялился. Помню, один из них, поменьше, свесился из прорванной ячейки, а я шел и думал, может, он вывалится, упадет на землю – или мужик вдруг умрет и упадет тоже.

Тогда можно подобрать, попробовать.

Не вывалился, не умер.

“Вот ведь какая штука!” – Я откинулся на лавке.

“Десять жизней с тех пор прошло, двадцать. Целая страна исчезла, испарилась. И мужик-то этот наверняка помер. А все не уходит из памяти. Тащит сетку с ананасами и тащит. Тащит и тащит”.

Остаток дня слонялись по городу. Заходили в китайские храмы, где от курений щипало глаза. Около ступы в монастыре распугали свору кошек.

Обедали огненным варевом из черных каких-то гадов, а под вечер, который наступил по-театральному внезапно, забрели в квартал, где по узким дорожкам перемещались бритые монахи в оранжевых тогах.

Но и монастырь кончился так же незаметно, как и начался. Просто перешел, перетек в другой квартал, в котором горели фонарики, играла в кафе музыка.

Запах кипящего масла смешивался с тиной и водорослями.

Под ногами давно уже лежала не улица, а настил, сходни. Хлюпала и переливалась под настилом вода.

Наконец улочки расступились. Темная вспученная река, отражая огни гигантского моста, шла вровень с набережной и колыхалась, маслянисто мерцала.

– Смотри! – Она махнула рукой.

По реке скользили большие черные гнезда. Лавируя между ними, шел катер, мотая голой лампочкой. На том берегу виднелись крыши большого храма. В адских отблесках заката я разглядел огромную золоченую статую лежащего Будды.

Жена разрезала дыню, в воздухе растеклось сладкое зловоние.

Я снова вспомнил мужика с ананасами – а внутри все похолодело, сжалось.

“Сколько призраков живет у меня в голове?”

Впившись в мучнистую мякоть, я увидел взгляд Будды.

Он смотрел насмешливо, лениво.

Как будто знал все, что со мной случится.

11

В театре у моей жены имелся закадычный приятель. Давний, еще со времен “Детфильма”, кореш. На актерских посиделках он обычно верховодил. Часто оставался у нас ночевать, чтобы не ехать через весь город. Тогда они с женой до утра перешептывались. Хихикали, вспоминая Торжок, где проходили съемки. Тех, из киношного класса – кто и кем стал в жизни.

Чтобы не мешать мне, она часто перебиралась к нему на диван, но мысль, что между ними может что-то быть, ни разу не приходила мне в голову.

Странно, что настоящее имя из памяти стерлось, исчезло. Или не существовало? А вот прозвище в театре носил он забавное.

“Сверчок”, так его называли.

Много лет он играл эту роль в “Буратино”. От природы тощий, невесомый, он превращался в насекомое, когда костюмеры застегивали на нем облегающее трико. “Буратино” шел с аншлагом много лет. За это время дважды уходила в декрет Мальвина. Умерла Черепаха, окончательно спился Пудель. А Сверчок продолжал пиликать на скрипке.

История сценической неудачливости этого актера невероятна и смешна.

По-театральному, анекдотично – да и закончилась она тоже эффектно, смачно. Поскольку в Таиланде мы очутились не без его помощи.

Все началось со старого, полусгнившего спектакля о революции. В академических театрах такие постановки шли до победного, разваливаясь на глазах у публики. Как правило, вводили туда молодых артистов, многие из которых с трудом понимали, о чем вообще речь в пьесе.

Диалог рабочих происходил у доменной печи, Сверчок швырял уголь в топку. И однажды, не рассчитав массы, упал в очаг вместе с лопатой.

Зал ахнул, сталевары замолчали. Доигрывали второй акт, раскидав реплики между собой. “Он бы казал, что…” – так начинались мизансцены.

Другой раз он опростоволосился в спектакле о войне. Молодежь, ряженная в немецкую форму, погибала в партизанской засаде. Круг во время перехода увозил “трупы” за кулисы. Однако Сверчок не рассчитал и “умер” на авансцене.

Когда свет зажегся, в красном штабе лежал эсэсовец.

Но самый сюрреалистический эпизод случился с ним в классической постановке.

Визитной карточкой нашего театра считалась постановка по одной из пьес Уильямса. Много лет подряд тут заламывали руки народные артисты, вдвое, а то и втрое переросшие своих героев. Помимо звездных ролей в пьесе имелись “матросы, проститутки и другие посетители бара”. Обычно этот контингент играли выпускники – считалось престижным даже такое участие в легендарной постановке.

Однако Сверчку досталась роль совершенно невероятная. Он играл тень тапера.

Пианино стояло в подложе, ни Сверчка, ни инструмента зал не видел.

Однако во время сцены в баре, когда звучала фонограмма, ткань подсвечивали, и на ней появлялась тень тапера.

Он ходил на спектакль два или три года. Пробирался в угол, сдувал пыль. Садился за инструмент. Ждал, когда начнется фонограмма, а потом играл беззвучные сюиты, симфонии. Мелодии, которые роились у него в голове.

Однажды во время спектакля в подложу зашел осветитель – проверял сети или менял лампы, не знаю. И наткнулся на Сверчка, который торжественно сидел за инструментом.

Осветитель был пьян, испугался. Сверчок замахал на него руками.

“Да мы уже год не зажигаем”, – пятился парень.

…Он отыграл сцену как обычно, а потом поднялся в репертуарную часть, где ему сказали, что роль тапера действительно сокращена.

“Извините, что забыли предупредить”.

Больше он в театре не появлялся. Да и вообще пропал из виду – не звонил, не приходил в гости. Съехал с квартиры, в которой к телефону стали подходить чужие люди. Исчез, растворился в московском воздухе.

А спустя пару лет позвонил и пригласил нас в гости.

Теперь он жил в большом доме на углу Клементовского переулка, в

Замоскворечье. Старинный фасад украшал медальон “Крепи оборону

СССР”, “двуспальную” дверь венчала мужская маска из гипса. Мы вошли в подъезд, поднялись к шахте. У лифта нервно жал на кнопку какой-то тип, и я с удивлением заметил, что его лицо как две капли похоже на эту маску.

Вспомнив про клаустрофобию, жена потащила меня пешком. На последнем этаже мы снова встретились, тип уже трезвонил. Двери, его и наша, открылись одновременно. Краем глаза я увидел, что мужчину встречает абсолютно голая, на каблуках, девушка. На секунду наши взгляды встретились, она улыбнулась, откинула челку.

Спряталась, пропуская мужчину, за створку.

Я шагнул в дверь напротив.

Квартира представляла собой огромную комнату со скругленной стеной и окнами-иллюминаторами. На полу валялись циновки, лежаки. Пара светильников в углу, на стенах. Пахло благовониями или марихуаной.

Тренькала музыка.

Хозяин сидел в углу на подушках за чаем. Даже в полумраке было видно, насколько он изменился. Прежде подвижное, гуттаперчевое лицо превратилось в маску. Стало смуглым, невозмутимым; каким-то глиняным. Когда жена его целовала, я даже испугался, что нос или ухо вообще отколются.

Говорил он мало, странно растягивая звуки. Рассказал, что у него магазин; что продает мебель. Мебель возят из Таиланда, в основном плетеные кресла и ширмы. Клиенты из дизайнеров, берут под оформление богатых квартир. И что дело давно налажено, поэтому в Таиланде он чаще на отдыхе, а не по бизнесу.

“Живу на острове, курю гашиш. Трахаю местных девок”.

“Не скучно?” – У меня в руке оказался глиняный наперсток.

“Я пишу книгу о внутренних мирах человека”. – Он разлил остатки из жестяного чайничка.

“Что-то вроде путеводителя, правил эксплуатации”.

После чая он включил музыку, я с удивлением узнал старую вещь

/Carpet crawlers/. Последний раз слушал ее в школе – когда-то она была моей любимой группой.

“Идешь по саду, раздвигая мокрые ветки” – примерно так я рисовал эту музыку в воображении.

…О театре не говорили – человека, который сидел перед нами, с театром ничего не связывало. На тот момент мы уже купили билеты в

Таиланд, ей хотелось открыть карты.

“Interesting! – Он как-то криво усмехнулся. – И вы туда же…”

С тем же отрешенным видом рассказал, как добраться до острова. Что есть и как покупать траву. Дал телефон хозяйки, чтобы забронировать бунгало. Говорил монотонно, равнодушно. Глядя куда-то в плинтус, как будто там сидит его настоящий слушатель. Или тот, кто ему диктует.

Выудив информацию, мы засобирались. Сверчок помахал нам, но провожать не вышел.

Сырые липы пахли осенью. После душной квартиры дышалось легко, и мы медленно побрели вдоль улицы. “Даже покурить не предложил…” – заметила вполголоса. И вдруг, повернувшись, с отчаянием:

“Скажи, ведь ты – это ты?”

Мы остановились прямо на трамвайных путях.

“Ведь это ты ждал меня за кулисами? В кафе караулил? Записки, цветы, портреты – ты дарил, правда?”

Я вспомнил голую фею из квартиры напротив.

“Конечно”.

Перед тем как сесть в машину, я обернулся. Несуразно высокий среди приземистого квартала, дом заваливался в небо, как дирижабль.

Последний этаж ротонды, где находилась квартира, стоял темным.

Только в одном окне светилась нелепая неоновая вывеска “Cafe Bar 24 часа”.

12

Поезд из Бангкока уходил на следующий вечер. Когда я выкатил чемодан, через небо уже пролегли малиновые полосы, торжественные и тревожные. Сразу подъехал /тук-тук,/ цветные фонарики и никель, – такое впечатление, что очутился внутри игрального автомата.

– На обратном пути осмотрим, – кричала, прикрывая глаза от пыли.

Действительно, на той стороне площади поднимались чешуйчатые буддийские храмы.

Состав уже подали. Вдоль приземистых немецких вагонов шел подросток в шлепанцах. В аквариуме из пластика, который он толкал перед собой, лежали сушеные кузнечики или саранча.

– Не хочешь? – Она кивнула.

Я представил, как хрустят во рту лапки. Трещит и лопается масленое брюшко.

В купе хлестал ледяной воздух. Я вынул припасенный скотч, заклеил гнезда кондиционера. Постепенно температура выровнялась, белье просохло. Мы выпили по рюмке рома.

За окном потянулись пригородные огни, потом состав нырнул во тьму.

Редкие фонари выхватывали то мостки у воды, то хижину. Иногда в коконе света проплывала бамбуковая веранда. Застывшие кто с ложкой, кто с чашкой, мелькали восковые фигурки тайцев.

Она забралась на верхнюю полку и скоро заснула. Я уставился в окно – во тьме ничего не видно, только на стекле то и дело вспыхивает отражение, как будто с той стороны смотрит кто-то.

Разбудили чуть свет, и мы, полусонные, скинули чемодан на предрассветный откос. Поезд тут же бесшумно уполз, исчез. И я увидел, что под навесом в поле собрались такие же, как мы, заспанные парочки.

Расстелив на земле куртку, она задремала. Остальные туристы, поеживаясь, улеглись тоже. Все стихло. Время от времени в тишине слышался шепот. На голландском или по-английски, по-немецки. Или тихий звонок телефона.

За путями шла разбитая сельская дорога, дальше – поле, похожее на кукурузное. Обычный вид, каких полно у нас в средней полосе. Лежа на земле, я легко представил, что мы в Подмосковье. Только солнце, большое и кроваво-красное, выглядело враждебным.

“Пять утра, а печет!”

Не успел я задремать, как откуда ни возьмись появился чернокожий парень в растаманской шапке. Оглядев спящую команду, хлопнул узкими ладонями. Туристы, как лагерники, выстроились в шеренгу.

– Эй, на чемодане! – помахал мне рукой. – Тебя тоже касается.

Народ уставился в нашу сторону. “Да пошел ты!” – Я показал парню средний палец и отвернулся.

…За деревьями лежала широкая молочно-зеленая река. Она была подернута дымкой, и помятый пароходик у причала тихо коптил розовое небо. Компания стала шумно перебираться из автобуса на палубу, занимать лавки.

Чемодан отказывался ехать по траве, я взвалил его на спину. Потеряв равновесие, чуть не упал в воду.

Места в салоне расхватали, осталась верхняя палуба. Пока устраивались, укладывались, пароход бесшумно вырулил на середину реки. Вокруг сновали лодки, у которых винт вынесен за борт на палке.

По берегам лежали заводи и плавни, где понуро стояли затопленные деревья. Впадины и ложбины прибрежной зоны.

Через час, когда я проснулся, берегов не было видно, мы шли в открытом море. Облака странные, кучерявые – как петрушка.

Изумрудная, с белой оторочкой волна отваливает от борта и откатывает в море.

Горизонт размыт, пустая бутылка бьется у борта.

Накрывшись от солнца кто чем, на палубе вповалку спали. Контингент разнообразный, зрелый. Есть даже пара стариков, смуглая кожа в горчичной сыпи. Не спят, читают местные газеты.

Наконец на горизонте, в жарком мареве, появился остров. Народ на палубе зашевелился, люди выстроились вдоль борта, стали вытягивать шеи. Затихли, как на торжественной линейке. Неумолимо увеличиваясь в размерах, остров приближался. Медленно, как на камеру, открывались скалы и отроги, укромные бухты. Заросшие расселины и каменные выступы в лимонных пятнах света. И возникало ощущение, что он – это целый мир, другая планета, неизвестная и прекрасная. И люди молча следили, как она разрастается, эта планета, разворачивается в пространстве.

– Судя по всему, мы у врат рая, – неопределенно хмыкнула.

По глазам я понял, что она с трудом скрывает волнение.

13

Первое время я очень болезненно переживал судьбу своих сценариев.

Сражался с режиссерами за каждую реплику, за каждую сцену.

Скандалил, если имя в титрах значилось слишком мелко. Даже по костюмам и то влезал, советовал.

Потом, через некоторое время, стал изображать презрение. Смотрел сверху вниз, цедил сквозь зубы. Делая вид, что мне безразлично. Что я занимаюсь этим только по необходимости. Из-за денег.

А пару лет назад по-настоящему плюнул.

С удивлением и радостью я обнаружил, что мне действительно все равно, какими выйдут на экране персонажи. Как будут вести себя, что скажут. И перестал ездить на премьеры в провинцию, записывать сериалы. О том, что спектакль идет с успехом, узнавал по начислениям на книжку. Или по вырезкам из газет, которые присылали завлиты.

Мне вдруг стало ясно, что, наделяя героев собственной фантазии жизнью, я избавляюсь от шумных постояльцев да еще получаю за это деньги. И что глупо желать большего.

Последнее время они и так разошлись, разговорились, эти персонажи.

Шумели, без конца ссорились. Перешептывались. Или как по команде начинали тараторить. Все, разом. В такие часы голова моя гудела, разламывалась от голосов. Я не мог удержаться, ввязывался в разговор. Что-то доказывал, спорил. Ходил по улицам шевеля губами, как лунатик. А потом садился за монитор и выпускал всех на волю.

Где их ждала другая история, другая жизнь.

…Когда-то, давным-давно, когда был жив отец, я хотел стать физиком.

В школе подавал надежды, считался первым в классе. Пару раз меня возили на городские олимпиады, я поступал в заочные школы. Но, получая очередной пакет из университета, ощущал какую-то жизненную неточность. Ошибку в адресе – настолько чуждыми, не моими представлялись занятия. Как будто кто-то другой пишет уравнения, решает задачи.

А я просто занимаю его место.

Мать, опасаясь, как бы я не погряз в точных науках, отдала меня в художественную школу. “Для пропорционального развития”, как она говорила. И тут меня тоже ожидал легкий успех. Очень скоро я научился рисовать натюрморты и пейзажи. Композиции. Мои картинки стали брать на районные смотры. После чего они подолгу висели в фойе местных кинотеатров. Но когда мы толпой приходили в кино – на

“Пиратов ХХ века” или “Торпедоносцев”, – я чувствовал неловкость.

Как будто не я, а кто-то другой рисовал эти лапти и головы. Торсы и розетки. И мое имя стоит под картинами по ошибке.

Через несколько лет, в начале девяностых, рухнула наука, вся моя физика стала бессмысленной. Репетитор уехал в Америку, ученые расползлись по вещевым рынкам и перестали узнавать друг друга. Даже институт, куда меня хотели пристроить, закрылся.

Художественная школа тоже пришла в упадок. Не на что стало покупать глину, гипс. Бумагу и краски. Платить за отопление и учителю – тоже.

И тогда классы просто распустили – на неопределенное время.

Какое-то время я еще рисовал дома. Сидел с планшетом в Пушкинском музее. Но когда в нашей школе открыли мебельный салон, понял, что ждать нечего.

И забросил рисование окончательно.

Как раз в то время стали издавать запрещенные книги, я увлекся

Кьеркегором и Ницше. Серебряным веком. Тогда же на широкий экран вышло запрещенное европейское кино – и наше, лежавшее на полках.

Годар, Гринуэй, Бунюэль – я смотрел их фильмы десятки раз. Выстаивая в очередях на ретроспективу Германа или Сокурова, я смутно понимал, что хочу связать свою жизнь с кино. Но каким образом?

После смерти отца мать ушла из института, стала шить на заказ.

Возила из Турции шмотки. Устраивала личную жизнь. Никому не нужный, ничем и никем не связанный, я оказался предоставленным самому себе.

Свободным.

Во ВГИК брали со стажем, пару лет я решил подождать, осмотреться.

Дать себе волю – тем более что от армии мать меня откупила. Не то чтобы я бросился в самый водоворот, полез на рожон – для этого я слишком любил себя. Я сделал по-другому – просто поплыл по течению, с любопытством наблюдая за тем, куда меня вынесет.

Я был меломаном и хиппи. Ездил автостопом на рок-фестивали, болтался в Сайгоне. Паломничал по русским монастырям, притворяясь православным юношей. Зимой зарабатывал, а летом бродил с рюкзаком по

Крыму. Я с одинаковой бойкостью торговал на лотке русскими иконами и

“Моей борьбой” Гитлера. Солдатскими орденами и ваучерами. Работал реставратором в литературном музее – подделывал оригиналы писем и однажды на спор украл подлинник Блока – и писал речи политикам, причем любых партий. Жил альфонсом, выслушивая ночные истерики вдвое старшей меня женщины, пока не сбежал от нее в тапочках. Подметал улицы и даже работал гардеробщиком в театре – правда, недолго.

Легкость, с которой мне давались навыки, позволяла жить бездумно и безбедно. Лишь одного я не смог понять. Кто я? Что мне в жизни нужно? Как вода, я принимал форму, которую принимала жизнь. Как амальгама, я отражал то, что видел. Был зеркалом, молекулярной пленкой. Пока образы, человеческие типы в моем сознании не выучились языку. Не заговорили внутри меня. Тогда-то я поступил в институт, на сценарный. Учился легко, без усилий. Помню, ходил по городу в шинели с “Мосфильма”, цитировал русских поэтов. Пил спирт, глядя на Москву, темную и грязную.

Но кто стоял со мной на Ленинских горах? Ни лиц, ни имен не помню.

Я писал сценарии, скетчи – так, как будто в тексте нашлась наконец моя подлинная реальность. После премьеры в театре взялся за пьесы и по очереди вывел тех, кого видел, – и тех, кем успел побывать сам. С той разницей, что с помощью персонажей я осуществлял то, чего сам никогда не делал.

Насколько сам я умел приспособиться к любым обстоятельствам, принять любую форму, облик – настолько герои мои были цельными и волевыми личностями. Идущими напролом, на риск. Наверное, так я мстил реальности за то, что не смог найти своего лица, что ее щедрость оказалась бессмысленной, шансы – неиспользованными.

Я переживал вместе с героями колоссальные драмы. А потом закрывал файл и встречался взглядом с женой, чья фотография висела на экране.

Укладываясь рядом, я прислушивался к ее дыханию. И чувствовал, что струна, натянутая в сознании, ослабевает. Голоса стихают.

14

Над головой, образуя зеленый купол, смыкались пальмы – а дорога все вытаскивала из-под колес красное полотнище. Наконец старый джип сошел с бетонки, кузов тряхнуло. Машина въехала в песок и остановилась.

Тут же настала тишина – только в моторе что-то недолго жужжало, пока не стихло. Постепенно тишина наполнялась звуками. За пальмами зашелестел невидимый прибой – редкий, ленивый. Где-то далеко тарахтела лодка или мотороллер. Доносились звон посуды и приглушенные голоса, деревянное постукиванье. Слышно было, как шумно вздрагивают ветки, с которых взлетают тяжелые птицы.

Какая-то легкая музыка.

Чемодан, покрытый слоем нежной розовой пыли, ухнул в песок. Пока я возился, она успела исчезнуть. Ниоткуда объявилась маленькая тайская женщина со смуглым и приветливым лицом, и я подумал, что, если убрать очки, она превратится в плюшевую игрушку.

Не заглядывая в мой паспорт, она протянула ключ с номером на веревке.

– Олай? – поклонилась и пошла обратно.

Мелкий, цвета слоновой кости песок обжигал пятки. Парная вода тут же облепила тело, и через минуту легкость, ощущение упругости разлились по телу. Напряжение улетучилось, суток в дороге как не бывало.

Белое, в ракушках дно расходилось под водой во все стороны. И я долго не решался опустить ноги на его младенческие складки.

Поселок состоял из десятка бунгало на краю бухты, по форме напоминающей подкову. Дальше камни, горы. Пальмовые рощи. Кроме бунгало из построек – деревянный помост, он же столовая и кухня.

Два-три человека читают на лежаках. Чьи-то ласты под деревом. Весла.

Сложив руки на груди, она спала в тени камня. Я сел рядом.

Разглядывая лицо, неожиданно понял, как соскучился. В театре, дома ее лицо всегда что-то выражало, говорило. Играло. А теперь замерло, остановилось. Здешний, пронизанный каким-то потусторонним мерцанием свет разгладил кожу. Исчезли складки, морщинки. Поблекли на скулах и под глазами тени. Страхи и нервы, дорога, театр – все, что накопилось за время нашего путешествия, да и за прошлые годы, – слой за слоем сходило, исчезало. Делая ее, какой она была умышлена, задумана. Какой я представлял ее себе, стоило мне закрыть глаза и вызвать из памяти.

15

И наша островная жизнь началась.

Я быстро потерял счет рассветам, стремительным закатам. Густые, как борода, ночи сменялись полуденным пеклом, от которого становятся прозрачными камни.

По утрам я уходил за дальние камни и подолгу плавал вдоль рифа. Она же бродила по берегу – собирала после отлива раковины. Завтракали на помосте молочным супом и фруктами с кофе. На второй день взяли у аборигенов мотороллер с лысыми протекторами. Машину заправили розовым топливом, который разливала из прозрачных баллонов девочка.

В таких банках, с краником, у нас в детстве торговали соком.

“Странно думать об этом здесь, в Таиланде”.

Движение на острове, как и по всей стране, оказалось левосторонним.

Я, чтобы напугать ее, то и дело выскакивал на встречную. Она визжала, стучала кулаком в спину. Кусала за плечо.

Притормаживая, я чувствовал, как ее грудь прижимается к моей спине.

Тогда на одном из поворотов просто съезжал на обочину. Мы падали в азиатские камыши, в розовую пыль. Ее кожа была горячей, влажной и пахла бензином, жареными бананами.

А где-то рядом, совсем близко, шли машины.

Однажды в горах наткнулись на белесые руины монастыря. На скале стояла раскрашенная будка-часовня, продуваемая через окна горячим ветром.

Я уселся перед Буддой, зажег палочки. Дым потянулся к выходу, заиграл в лучах. Скрипнул на ветру и закрылся красный ставень.

“О чем они думают, сидя перед ним?”

“Жалуются? И если просят – что?”

Лицо Будды было гладким, пухлым. Я заглянул под набрякшие веки – и понял, что все вокруг, большое и малое – дым от палочки и голос жены снаружи – то, как скрипят деревянные створки – все, что случилось в прошлом и произойдет со мной дальше, – складывается в картину, где нет места просьбам или жалобам. И что от сознания этой мысли мне легко и страшно.

– Английское имя, фамилии нет!

За черным камнем скалы она отыскала могилу, небольшую известняковую ступу. Присела на корточки.

По датам выходило, что парень приехал на остров в шестидесятых. Да так на нем и остался. Просто исчез из той, прежней, жизни. И что за двадцать лет фамилия ему не понадобилась. Никто просто не спрашивал его об этом.

Ближе к вечеру загорали нагишом среди коряг, и начиналась еще одна жизнь, которых в одном дне на острове умещалось несколько, как матрешек. Голая, она лениво переворачивалась с боку на бок, подставляя под солнце белесые подмышки, выбритый пах. Не поднимая головы, запускала руку мне под полотенце. А потом просто отбрасывала его.

Когда темнело, закупали ром и сигареты. Большие канистры с кока-колой.

Ночью устраивались на веранде, которая висела на боку нашей хижины, как люлька.

– Помнишь, он все твердил: рай, рай?

Я вспоминал попутчика из Ашхабада.

– Ром и девки, мечта шахида – вот что…

Она загадочно улыбалась в темноте.

– А рай – это когда пространство убивает время.

– Просто съедает его, как гусеница – листик.

16

В поселке жили в основном тихие пары, европейские люди под сорок.

Занимались тем, что целыми днями лежали на помосте, уткнувшись в

“Код да Винчи”. Так что по оставленным на досках книгам – по языку, на котором их напечатали, – становилось ясно, кто откуда.

Вечерами курили марихуану, тихо разговаривали. Раскладывали из ракушек пасьянсы, строили пирамиды. Купались редко, ели мало. Суп из акульих плавников, фрукты. Жареные бананы.

Алкоголь популярностью не пользовался, пляжный бар под соломенной крышей стоял на отшибе пустым. Только мы в нем, по правде сказать, и сидели.

При встрече улыбались, но никаких вопросов не задавали. С разговорами, кто ты и откуда, не лезли. Каждый жил в прозрачном коконе, сам по себе. Не нарушая оболочки, своей и чужой.

Правда, однажды сонную жизнь нашего лагеря потревожили. Это был невысокий сутулый француз, новоприбывший. Головастый, худой. Похожий на крупное насекомое. За ним вышагивала пышнотелая тайка с черной гривой. Судя по всему, он привез ее из Бангкока, где взять девушку на неделю не дорого стоило. И габариты подобрал под свой вкус.

С появлением новых в столовой произошло оживление. Даже пара шведов-гомосексуалов и те оторвались друг от друга, проводили их взглядами.

Поравнявшись с помостом, тайка бросила француза разбирать вещи и ушла на кухню к хозяйке. Болтая, обе презрительно смотрели, как тот аккуратно вытряхивает циновки, расставляет на веранде плетеные стулья. Подносит к хищному носу какие-то тряпицы.

Наконец, смущаясь и потея, он влез на помост. Глядя куда-то в пол, потащил девушку в дом. Она театрально сопротивлялась. Наши как по команде уткнулись в книги.

Я встретил его ночью, в баре. Француз пил виски, прихлебывая через раз пиво, и угрюмо пялился на экран, где танцевали девушки в мокрых шортах. Голос его спутницы доносился с кухни. Каждый раз, когда на берег долетал ее хохот, он отворачивался к морю.

Мне стало жалко парня. Магометанский рай, который он, наверное, целый год рисовал себе, превратился в ад. Глядя на его перекошенное лицо, я видел, что он страдает.

– Мишель. – Он пожал руку, уткнулся в рюмку.

Говорить было не о чем.

Через пару дней, разбитый и какой-то потерянный, француз съехал. На помосте воцарилось сонное спокойствие.

И снова потянулись дни за днями, словно кадры фильма. Время, растворившись в пейзаже, остановилось. Прожитые сутки сохранялись в памяти в виде картинок. Одной или двух, не больше.

Наблюдая за женой, я видел, что роль, которая ей досталась здесь, на острове, полностью совпала с ожиданиями. Трещины и зазоры, которые еще оставались между нами, заполнял здешний свет. Склеивал, не оставляя следов. Размешивал нас друг в друге.

Она стала уступчивой, мягкой. Перестала пререкаться и вредничать. Из инициатив проявляла только любовную. Ходила за мной по пятам, только утрами исчезала. На час, до завтрака. Заплывая к рифу, я видел, как она, вооружившись фотоаппаратом, бродит по поселку. И снимает все подряд, без разбора.

17

Пару раз я заводил разговор о марихуане, но она не проявляла энтузиазма.

– Чего тебе не хватает?

Наконец в один из вечеров я уговорил ее поехать на разведку. “Из этнографических соображений”. Тем более, что на мелкие дозы полиция смотрела здесь сквозь пальцы.

– Что значит “execution”? – Она раскрыла путеводитель на странице про наркотики.

– В каком смысле тут написано?

Я сделал вид, что не слышу; выкатил мотороллер.

По словам Сверчка, хороший гашиш продавали в пляжном баре соседнего поселка. Судя по карте, поселок находился на противоположной, западной оконечности.

Через двадцать минут мы были на месте. Пляжный бар пустовал, бунгало впотьмах вообще не видно. Она села за столик, торчавший из песка, как гриб. Я подошел к стойке, увешанной разноцветными фонариками.

– Ганжа, ганжа! – показал чернокожему бармену, как учил Сверчок.

– Сколько? – весело откликнулся тот.

Я вынул из кармана купюру:

– На пятьсот.

Парень достал трубку, что-то тихо буркнул.

– Нужно подождать!

В его глазах отражались фонарики, уменьшенные до цветных точек.

Я кивнул, заказал пару банок колы. Мы устроились на лежаках ближе к морю, едва дышавшему в густой темноте. Вскоре за пальмами протарахтел и заглох мотор. В баре произошло едва заметное движение, черный, вихляя бедрами, приближался.

– Олай! – показал кулак.

Я кивнул на пакет и на купюру. Сверток исчез в полиэтилене, купюра перекочевала в шорты. Той же разболтанной походкой он отчалил.

Песок, подсвеченный дальними фонарями, мерцал голубым светом.

Справа, далеко-далеко, мигала разноцветная гирлянда, но музыки слышно не было.

В фольге оказался внушительный, на три-четыре грамма, комок гашиша.

Пересчитав на русские деньги, я обомлел: цена – копейки.

“Понятно, зачем они сюда едут”.

Она сделала затяжку, вернула трубку:

– У меня потом голова болит жутко.

Я чиркнул зажигалкой, затянулся. Через минуту песок подо мной стал упругим и легким. Музыка из бара распалась на тысячи отдельных звуков, и мозг покрылся ими, как пузырьками.

Голубой пляж обрывался в море, дальше – черная яма. На секунду мне представилось, что мы в театре. Что пляж – это сцена, а впереди темный зал, где дышат, как во время спектакля, зрители.

Я подошел к воде, поклонился.

Из теплой тьмы на меня хлынули овации.

Она, лежа на песке, хлопала в ладоши.

17

“Жил-был в Москве актер, который однажды сыграл в знаменитом фильме”.

Я спрятал трубку, вытянулся на песке.

“Правда, роль в этом кино ему досталась второго плана. Но зато яркая, запоминающаяся. Нарицательная. И он решил, что с него хватит.

Что в историю кинематографа он уже вписан. Поэтому дергаться больше нечего”.

Она устроилась на локте. Уставилась на меня, не сводя темных влажных глаз.

“После фильма его много лет узнавали на улицах. Но без ажиотажа, без вытаращенных глаз. „Смотри-ка, этот идет, ну как его…” И дальше называлось имя персонажа. Поскольку настоящей фамилии актера никто не помнил”.

“Он жил один в холостяцкой комнате. От театра, в сталинском доме на углу Павелецкой. Играл в знаменитом театре, снимался для заработка.

Иногда к нему приезжала из Германии дочь, наводила порядок. Набивала холодильник продуктами. Привозила лекарства от хронического насморка, которым он страдал. Фотографии внуков, близнецов. И уезжала еще на год”.

“Фотография отправлялась в общую пачку, где хранились письма от зрителей и те же близнецы, только годом раньше. Перед тем как убрать их в стол, он, разглядывая лица, с удивлением и брезгливостью угадывал сквозь германскую фактуру черты своих предков”.

“Его хобби, страстью были телескопы и подзорные трубы. Он собирал их своими руками – после спектаклей или с утра, если не было репетиций.

Сам, по журналам и пособиям, вычислял углы и радиусы. Высылал список дочери, и та привозила превосходные немецкие стекла. Он монтировал их в корпус, изготовленный театральными слесарями. Слесари в театре его почему-то особенно любили. Так на свет появлялась труба на треноге. И он приближал к Москве небесные объекты еще на некоторое расстояние. Очень, между нами говоря, условное”.

“Что можно увидеть на мутном московском небе? Где луна и та с трудом пробивается к зрителю? И все-таки сразу после спектакля он летел на

Павелецкую. Если ночь была более-менее ясной, садился на широкий подоконник перед форточкой (отсюда насморк). Наводил на резкость.

Если нет, раскладывал на полу карты. Вычислял благоприятные дни и сегменты неба, в которых появится созвездие”.

“Так он и жил, из года в год. Иногда снимался в сериалах, ездил на фестивали в Сочи. Завел любовницу, флейтистку из театрального оркестра. По его настоянию встречались у нее, в общежитии на

Грузинской улице, – чтобы не ревновала к телескопам. Остальное время он проводил между театром и звездами.

Пока наконец не случилось вот что”.

“Однажды мартовским утром он отправился в прачечную. Как это делал по субботам, раз в две недели. Заведение находилось рядом, две остановки на трамвае. Поскольку транспорта в Москве по выходным не дождешься, а погода стояла солнечная, он решил пойти пешком. И совсем уже развернулся, решил уходить, как от вокзала неожиданно подскочил трамвай. Просто вынырнул из потока машин и распахнул двери”.

“Делать нечего, судьба. Он сел в конец вагона, зажав сумку с бельем между ног. Вагон шел пустым, только впереди сидел мужчина в дубленке да бабка с внуком. А больше никого не было. Вагон тихонько тронулся, мимо поплыли сырые особняки. Где-то ударили в колокола, начался субботний перезвон. Актер закрыл глаза и представил, что они едут по старой, дореволюционной Москве. Как в какой-нибудь повести Ивана

Шмелева. И что сто лет назад колокола, наверное, звонили точно так же”.

“Открыв глаза, он увидел, что мужчина в дубленке стоит у дверей, готовится выйти. Его профиль показался знакомым, и актер с прежним умилением подумал, что раньше, в позапрошлом веке, здесь тоже все друг друга знали. Перед остановкой мужчина обернулся, они встретились взглядами. Актер ахнул. Он увидел, что мужчина похож на него как две капли воды. И что, в сущности, перед ним стоит он сам – только в другой одежде”.

“От удивления актер выпустил сумку, и на грязный пол вывалилось полотенце. Когда вещи удалось засунуть обратно, двери уже захлопнулись. Двойник исчез. Актер бросился к окну, но стекло оказалось заклеенным цветной пленкой. Сквозь рекламное лицо ничего не различить. Тогда он дернул форточку, высунулся. В глаза бросилась огромная вывеска „Золото”, желтая церковная ограда. Тот, другой, стоял на углу переулка и смотрел на актера. И снова с пугающей ясностью актер увидел себя. Свое до отвращения, со всеми подробностями знакомое лицо”.

“Казалось бы, что такого? В огромном городе еще не такое случается.

Но мысли о двойнике – о том, что где-то ходит человек с его внешностью, – не давали ему покоя. Сначала он гнал их, досадуя на глупость. Пытался шутить над собой, смеялся. Вспоминал фильмы, где такой сюжет много раз встречается. Романы. Но ничего не помогало.

Образ оказался назойливым, мысли – неотвязными. И тогда актер стал перебирать варианты. „А что, если это мой брат-близнец? Время-то было послевоенное… Неразбериха… Ехали в Москву из эвакуации… Мать говорила, на руках был грудничок и что не довезла, умер… Или потерялся? Вот и дочка моя родила близнецов…” – вдруг приходило на ум”.

“Он садился на кровати, пил из графина воду. С волнением разглядывал волосы на голых ногах. А потом доставал фотографии внуков, сравнивал. И с каждой ночью ему казалось, что они похожи на него все меньше. Потому что все больше напоминают того, в дубленке. Из пустого трамвая. „Значит, – думал он, – на улицах его узнают. Должны узнавать! Спрашивают, как дела. Просят автограф. Предположим, он честный человек и говорит, что вы ошиблись. А если нет?” Он отчетливо представлял себе, как тот, другой, приходит вместо него в театр. Наведывается к флейтистке. И бросался на кровать, рычал от ярости в подушку. Но скоро беспомощная злость сменилась другим чувством. Пустоты, полной выхолощенности. Равнодушия. Что-то похожее он испытывал только после трудных спектаклей в театре. Когда роль сыграна, но до конца не понята. Не прожита. Ему казалось, он – это пальто, которое сунули на вешалку. И что оно висит там, в темноте, забытое и никому не нужное. Мертвое. Он щипал себя, дергал за волосы. Хватался за телефон. Но кому было звонить? Не в милицию же…”

“С тех пор жизнь его стала понемногу становиться на новые рельсы. Он перевел подзорную трубу с неба на остановку. Часами следил за людьми, которые на ней толпятся, в надежде встретить того, в дубленке. То и дело без надобности спускался вниз, в магазин.

Нарочно толкался перед прилавком, чтобы его узнали и поздоровались.

А если не узнавали, начинал нервничать, паниковал. Слонялся без цели по району, вглядываясь в лица, и каждый раз ноги заносили его в короткий переулок с желтой церковной оградой и вывеской „Золото”.

Где исчез его близнец, незнакомец.

Но никакого близнеца ни там, ни здесь не было”.

“А еще ему перестали звонить из театра. Напоминать про спектакли, вызывать на репетиции. Как будто забыли или уволили. Однажды он набрал сам, но на том конце провода его не узнали, ответил чужой голос. Он испугался и повесил трубку. С тех пор не звонил, боялся.

Просто спустя неделю взял машину и нарочно съездил в центр. Прошелся вечером вдоль театра. Под вывеской „Сегодня” в афише был заявлен его спектакль”.

“Значит, самозванец уже занял мое место”.

“С облегчением и каким-то злорадством актер сел в рюмочной и стал пить. Хотя бросил это дело давно, после сердечного приступа. Коньяк, пиво, водка – заказывал все подряд. Жадно, без закуски пил, глядя между рюмками на перетяжку за пыльной витриной. „Твоя кровь спасет жизнь” – призывала с плаката рекламная девушка. И улыбалась целлулоидной улыбкой”.

“Как он оказался дома, не помнил. В памяти мелькал прокуренный подвал на Новокузнецкой и косматые тени, с которыми он глотал водку, горланил песни. Как был в одежде, он свалился на кровать, но уснуть не мог – ныло сердце, немело предплечье. Тошнило. Подтянув колени к подбородку, сжав ледяные губы, он лежал и слушал, как в голове звучит одна и та же фраза. „Твоя кровь спасет жизнь”, – твердил голос, тихий и бархатный. „Твоя кровь спасет жизнь”. Стоило ему задремать, как темная, обволакивающая тошнота накатывала на тело.

Поднималась, заливала сознание. И сердце превращалось в надувной шарик, который готов лопнуть. „Вот, значит, как умирают”, – шептал он, поминутно теряя сознание. Проваливаясь в безвоздушный колодец – и выныривая обратно, во тьму бессонной ночи. На рассвете, очнувшись, он перебрался в кресло. Скрючившись от боли в сердце, просидел там, пока по Садовому не пошли машины. И заснул только тогда, когда совсем рассвело”.

“Около одиннадцати его разбудил телефонный звонок. Звонили из театра, который, оказывается, только вчера вернулся с гастролей.

Помощник режиссера напоминала, что сегодня вечером спектакль. „Ваш бенефис”, – кокетничала. „Но как же…” – мычал он в трубку. „Это новенький гардеробщик перепутал, – тараторили на том конце провода.

– Вывесил вместо ‘Завтра‘ табличку ‘Сегодня‘. Репетируем танец за час, как обычно!” И вешала трубку”.

“Стоя под душем, он приходил в себя. Удивлялся, как быстро, по одному звонку, исчез мучивший кошмар. Просто отклеился, как рекламная пленка от упаковки, улетел по ветру. Протрезвевший, бодрый, он устроил в квартире генеральную уборку. Вымыл пол и окна.

Белье, лежавшее в углу, сдал наконец в прачечную. Впервые сам позвонил дочери. „Представляешь, какая чепуха! – говорил, посмеиваясь и поеживаясь, в трубку. – Уехали на гастроли, а у меня как из головы вылетело!” – „Как все нервны!” – по-чеховски вздыхала дочка, и было слышно, что она имеет в виду кого-то другого.

„Я пришлю таблетки, это поможет”, – говорила на прощание”.

“А вечером давали спектакль. И, говорят, он сыграл Цезаря как никогда прежде. Зло и напористо, отчаянно. Так, что перед овацией, когда император уходит в вечность, несколько секунд висела пауза – как в старые времена, когда зритель верил в то, что происходит на сцене. Возвращаясь домой, он не чувствовал обычной усталости.

Наоборот, по венам бежала кровь, переполняли силы. Он даже отпустил такси и пошел домой пешком, размахивая, как профессор Плейшнер, руками. Новая жизнь, думал он, обязательно начнется с этого вечера.

Она будет удивительная и спокойная. Непредсказуемая и ясная.

Непохожая на ту, которую прожил”.

“Он вошел в квартиру. Не раздевшись, стал ходить по комнате. Не вернуться ли ему снова на улицу, думал он, не подышать ли воздухом?

Не познакомиться ли, черт возьми, с какой-нибудь женщиной, пусть даже вокзальной? Сходить в кафе, в кино? Он выглядывал в окно, смотрел, как упрямо и безостановочно идут по кольцу машины. Взгляд его падал на подзорную трубу, которая смотрела, как прежде, на остановку. Усмехаясь, он победно наводил на резкость. В объективе топтались два подростка, беззвучно сплевывавшие под ноги. Он подвинул трубу еще на миллиметр и увидел рядом с подростками мужчину в дубленке. Близнеца, своего двойника. Того самого”.

“Актер отпрянул, задохнулся. Снова прильнул, но теперь в объективе метались тени”.

“Когда он выбежал на улицу, по асфальту катилась пустая банка.

Подростки пытались вырвать из рук двойника портфель. Мелькнула рука, раздался чавкающий удар, двойник схватился за лицо. „Эй! – закричал актер через улицу. – Вы что делаете!””.

“И сделал шаг на мостовую”.

“Ударом машины его несколько раз развернуло в воздухе. Он упал и, покатившись по асфальту, замер, раскинув руки. Сквозь темную жижу, которая теперь уже навсегда заливала его сознание, он успел увидеть, как двойник в дубленке убегает по переулку. Потом по его телу прошлись чьи-то руки, и он подумал о флейтистке, как она его раздевала, ласкала и трогала. Но эти руки были другими. Быстрыми и неловкими, мужскими. Они прошлись по карманам, сняли часы. Потом их брезгливо вытерли о рукав плаща. „Гля, как похож, чудила, – раздалось в звенящей пустоте. – Одно лицо”.

Послышался плевок, шелест ткани”.

“Последнее, что он видел, были кроссовки, удалявшиеся во тьму”.

…Когда я закончил рассказывать, огни пляжного бара уже погасли. Мы остались в темноте, под небом, прошитым стежками звезд. Не мигая, они висели над головой – продолговатые, яркие. Как будто небо, словно свитер, вывернули наизнанку, швами наружу.

– Пойдем купаться. – Ее белые лодыжки быстро удалялись по направлению к морю.

Но никакого моря не было.

18

Никакого моря не было.

“Всю ночь гнал Господь море сильным ветром. – Она декламировала из темноты. – И сделалось море сушей, и расступились воды, и были им стеною по правую и левую сторону”.

Отряхнувшись, я пошел следом. Там, где только что лежало море, расстилалась пустыня. Черная и шершавая, как тефлоновая сковорода, твердь.

“Но когда вошло за ними в море войско фараоново, – ее голос удалялся все дальше, – вода возвратилась и покрыла колесницы и всадников; и стали они мертвыми…”

Только что я видел ее молочный силуэт, и вот он исчез – только песок скрипел под ногами да стучало как сумасшедшее сердце. Стоило мне остановиться, как ночь, густая и плотная, сразу же сдавила тело – так стягивала руки, когда высыхала, глина. И я боялся, что придется сдирать ее вместе с кожей.

“Ну и где море? – раздался внутри голос. – В какой стороне берег?”

Я опустился на дно, обхватил голову.

“Он даже не знает, где его жена!”

“Или он ее выдумал? И никакой жены не было?”

Что-то сморщилось во мне, впало. Осунулось, как плод граната, когда из него высосали сок. Но страх отступил так же внезапно, как появился. Тело обмякло, расслабилось. Я вытер ледяной пот.

Мне представилась совсем другая картина. Что я иду по дну – долго, вслепую. Всю ночь. А на рассвете выхожу на берег с другой стороны моря. В другой стране. В другой жизни.

И что она делает то же самое, просто в другом направлении.

Теперь звезды на небе падали – медленно, как снег. В тишине и темноте морского дна я вдруг понял, что нахожусь в точке, которая станет поворотной в нашей истории. Что с этой минуты наше прошлое и будущее не будут прежними.

…От крошечного камня на песке выстрелила гигантская остроконечная тень.

– Хорошо, что я взяла фонарик!

Оказывается, все это время она стояла рядом.

Скрывая дрожь, я перебрался к ней. Не вставая, обнял ноги. Прижался, пытаясь отыскать удобное место. Со щемящей нежностью понял, что ее коленка совпадает с моей щекой. Умещается в ней, как будто задумывались они вместе. Но потом почему-то распались. Разъединились.

Я стал целовать ее холодные икры. Я думал о том, как мы глупы, полагая, что за много лет сумели выучить друг друга. Но стоит сделать одно движение – и видишь: все не так, как было. За эту неизвестность, недосказанность я любил ее. За то, что она давала мне возможность наделять себя новыми свойствами.

Любила ли она меня? На этот вопрос я никогда не мог ответить точно.

Ее кожа была соленой и пыльной. Шершавой. Левой рукой я проник под юбку. Стянул трусы с левого бедра, потом с правого. Спустил на колени, вдыхая запахи пота и бензина. Она раздвинула, насколько позволяла ткань, ноги.

Фонарик упал на землю и потух. Мы снова исчезли друг для друга.

Теперь она стала для меня плотью, пульсирующей между пальцев.

Превратилась в холодную мякоть, которую я мял правой рукой. В кожу под моими губами. В дыхание, долетавшее сверху.

Массируя и лаская ее тело, я посмотрел на небо, где все так же медленно, как снег, падали звезды. И, раздвинув ягодицы, засунул палец в задний проход.

19

Первый год после свадьбы мы с женой любили сравнивать наше прошлое.

По месяцам, с точностью до праздников и каникул. До улиц, по которым ходили, и кинотеатров, где смотрели “Кинг-Конга” и

“Человека-невидимку”.

Сопоставляя факты, я с удивлением понял, что жизнь, на первый взгляд такая пестрая и хаотичная, состоит из тесных тамбуров, переходов.

Узких коридоров, где мы из года в год топчем одни и те же шкурки от семечек.

“Это как два чертовых колеса, которые вертятся рядом”. – Она делала, как на физкультуре, “мельницу”.

“И ничего не видят”.

Тогда же я поймал себя на чувстве грандиозной утраты. Как будто мы переехали на новую квартиру, а барахло забыли. И начал скучать по вещам, которые нас окружали в юности. Они были неказистыми, эти вещи. Некрасивыми. Но живыми, теплыми. А теперь на смену пришли другие. Яркие и пустые, холодные. Не вызывающие привязанности или приязни.

К тридцати пяти годам мы ясно ощутили чудовищную пустоту, которая образовалась на месте прошлой жизни. Провал, пропасть. И что заполнить ее нечем. Как будто гигантская волна унесла целый мир.

Оставив на берегу яркие бессмысленные обломки.

И нас вместе с ними.

Страшно сказать, но даже города, в котором мы выросли, не осталось.

Тогда в каком-то веселом угаре мы стали составлять список исчезнувших предметов. Вещей, до которых так часто дотрагивались наши руки. Нам казалось важным воскресить тот мир. Зафиксировать, пока из пальцев не ушла последняя тактильная память. Вернуть часть тепла, которое каждый из нас отдает вещам в детстве. Заполнить пустоту, которая нас сжигала.

Мы занесли в список молоко в треугольных пакетах и стеклянные призмы с краниками.

Стакан с водой, где лежала ложка для соли, – размешивать в томатном соке.

Деревянные ящики из-под яблок – в кольцах стружки.

Я вспомнил оберточную бумагу с опилками – ее сворачивали в конус для крупы или песка.

Жена – шоколадное масло плитой размером с детскую могилку.

Разменные автоматы с мелочью в метро.

Кефирные бутылки с фольговой крышечкой и ящики из проволоки, куда их складывали.

Затянутые коричневой, с пузырями, клеенкой школьные доски.

Самодельные кляссеры, бывшие книги бухучета.

Кальку, на которой пекли шарлотку.

В юности жена выписывала журнал “Кругозор” с голубенькими пластинками.

Я вспомнил свои виниловые сокровища – “Вчера”, “Через вселенную”,

“Пусть будет так”.

Бобины с пленкой для катушечных магнитофонов.

Сами магнитофоны – “Маяк”, “Астра”, “Нота”, “Яуза”.

Солдатики – пластмассовые витязи, тачанка. И особенно зеленого лежачего снайпера.

Всплыла из памяти черная банка от монпансье, ее потом приспосабливали под карандаши.

Железный кошелек для мелочи – с ячейками, чтобы загонять в них монеты.

Синяя шерстяная буденовка со звездой.

Жестяные коробочки из-под зубного порошка, где потом хранились шурупы и гайки.

Пластиковый шеврон на рукаве школьной формы, который разрисовывали и отрывали в драках. Да и сама школьная форма.

Тяжелый и гладкий, как снаряд, сифон.

Промокашки с волнистым обрезом.

Деревянные прищепки, вечно пачкающие белье.

Шелковая авоська.

Эмалированные бидоны на три литра, с ними стояли в очередь к молочной бочке.

Кепка от солнца, тряпичная, с синим пластиковым козырьком, обычно треснувшим посередине.

Кассовый аппарат в городских автобусах, куда бросался пятак, и следовало отмотать билетик.

Кое-какие вещи для нашего списка мы встречали на барахолках. У друзей, въехавших в родительские квартиры, но еще не сделавших там ремонт. На витринах провинциальных магазинов. Натыкаясь на брошенные, никому не нужные предметы из собственного прошлого, я чувствовал обидную несправедливость. Как будто у пожилого человека расстегнуты брюки, а сказать ему об этом никто не может.

И неожиданно для себя стал скупать их.

Брал не торгуясь, где видел – на ярмарках, рынках. У старушек.

Подбирал на помойках. Вывозил от приятелей, говоря, что ищу старые предметы для театральной постановки. И те с облегчением избавлялись от родительского хлама, выбрасывать который мешала совесть.

Или память, не знаю.

Нужно прекратить их физическое существование, подсказывал внутренний голос.

“Ты должен совершить обряд погребения”.

“Уничтожить форму, которая давно лишилась смысла”.

“Освободиться от прошлого”.

Одну за другой я выносил вещи за дом, на пустырь. Сваливал у старой голубятни, обливал бензином. Плавясь в огне, старые вентиляторы превращались в скульптуры Ольденбурга. Рассыпалась в прах синяя олимпийка, оставляя на земле черный позвоночник молнии.

Чем больше я уничтожал, тем ярче и величественней сияли вещи в моем сознании. В моей памяти. Тепло, которое они/ /излучали по ту сторону реальности, казалось постоянным, вечным. И никакая реальность/ /не могла заменить его магического свечения.

20

Сколько времени мы провели на дне? Долго искали на берегу мотороллер

– пока она не присела по нужде и не увидела, как блестит в кустах подножка.

Стала делать фонариком знаки.

– Сюда нельзя, – услышал, приближаясь, смущенный голос. Двумя движениями натянула трусы, опустила юбку. И я понял, что эти интимные бытовые звуки возбуждают меня еще больше.

Стали толкать мотороллер по песку. Наконец вышли на тропинку и, вихляясь, тронулись. На бетонке левой рукой жена обхватила за живот, правую засунула мне в шорты. Я прикинул, сколько осталось до нормальной кровати.

– Будем дома минут через двадцать, – бросил через плечо.

Ночная дорога огибала невидимые холмы, то поднимаясь в гору, то спускаясь в туманные низины. За время на острове я выучился держать скорость, ехали ровно шестьдесят километров. Из-за лысых протекторов трасса почти не чувствовалась. Машина шла как по маслу. Как по воздуху. Просто скользила в пустоте, заполненной ровным гулом.

Шум двигателя и дорожное покрытие, бежавшее в круге света, действовали гипнотически. И я не мог оторвать взгляда от освещенной бетонки.

То, что произошло дальше, длилось ровно три секунды.

Она резко выдернула руку, я услышал крик. Что он означал, восторг или ужас? Сделав над собой невероятное усилие, я перевел взгляд и увидел два слепящих пятна, бесшумно летевшие на нас по встречной.

Руки машинально выкрутили руль влево, пятна исчезли. Ее крик утонул в чудовищном реве мотора, который на секунду оглушил меня справа.

Вылетев с дороги, мотороллер несколько мгновений парил в невесомой ночной тишине. Я увидел освещенную фарой стену. “Вот, значит, как все закончится”, – мелькнуло в голове.

…Стена камышей расступилась и проглотила машину. Просто всосала ее, как губка. Несколько секунд мотороллер несло среди стеблей по комьям, и весь мир превратился в оглушительный свист и шелест.

От удара я вылетел из седла. Оставшись без седока, мотороллер тут же заглох, завалился на бок. Все стихло. В наступившей тишине только в моторе что-то еще жужжало. Да распрямлялся пригнутый ударом стебель.

Я пошевелился, встал на четвереньки. Огляделся, позвал ее. Но тишина снова стала густой и плотной – как будто ничего не случилось.

Подняв мотороллер, я стал водить фарой по кустам. На переднем крыле сорвало корзину, и она беспомощно болталась. Но и вокруг никого не было.

В лицо впились ледяные иглы – от непоправимости, беспомощности. И в то же время я почувствовал невероятное облегчение. Даже радость.

Только руки, толкавшие машину, не слушались, были ватными. А внутри все успокоилось, затихло.

Зажав между колен горящий фонарик, она сидела на обочине.

– Жива? Цела?

Она молчала. Я попытался заглянуть ей в лицо, изобразил участие.

Осторожно взял за плечи, обнял. Но она резко оттолкнула руку.

Передо мной сидела чужая женщина, в зрачках которой не было ничего, кроме ненависти и презрения.

И они предназначались мне.

21

С той ночи наши отношения кончились. Как будто опустилась стеклянная стена, прозрачная и непроницаемая. И теперь ни одно движение души не могло преодолеть ее.

Мы превратились в два пустых скворечника, висящих один против другого.

В две ракушки, оставленные после отлива на пляже.

В ту ночь с ней случилась истерика. Вцепившись в койку, она кричала, ревела. Царапалась, когда я хотел унять ее, успокоить.

“Из-за тебя я чуть не погибла, ты понимаешь? Я!”

И много еще в том же духе.

Ближе к утру, выпив рома, залезла под простыню – как была, в юбке и сандалиях. На полуслове заснула, вырубилась. А я лежал в темноте и думал, насколько просто все в жизни. Насколько неумолимо все тайное, как в детском рассказе, становится явным. Стало понятным, зачем она вышла за меня замуж, столько лет жила вместе. Почему ее друзья, актеры, вели себя со мной так странно, насмешливо и снисходительно.

И много чего еще вдруг открылось из прошлой жизни – здесь, на острове.

“Все, все шито белыми нитками!”

Лишь я со своим эгоизмом ничего не видел.

Ее жизнь подчинялась театру, актерству. С того фильма, когда она впервые узнала, что такое слава. Наверное, тогда и произошел обмен.

Рокировка. Она получила билет в светлое будущее, но взамен требовалось оставить жизнь – обычную, как у всех людей. И она оставила ее, поменялась.

Слава снова пришла к ней, когда они выходили на поклоны в моей пьесе. Тогда она решила, что это /я/ ключ к успеху. /Я/ капитан корабля, на который у нее билеты.

А все оказалось иначе, она ошиблась.

Она не могла простить мне, что я не стал известным драматургом, не написал для нее еще одной блистательной пьесы. Не создал ролей в кино. И что даже в моих идиотских сериалах ей не нашлось места.

Но еще больше ненавидела себя – за то, что оказалась настолько близорукой. Беспомощной. Недальновидной. Что купилась на легкий успех, выдумав себе славу, которая со мной обязательно будет. Что поставила на человека, которому, в сущности, все на свете безразлично.

И который к тому же чуть ее не угробил.

Именно в ту ночь, под утро, когда наши отношения кончились, я понял, как страшно мы похожи. Были похожи. Как сиамские близнецы или ракушки, что лежат на песке раздельно, но внутри шумят одним и тем же морем.

Наверное, это тоже держало нас вместе столько времени.

Я бродил по коридорам своих пьес, среди вымышленных персонажей.

Теней, призраков. Служил их тюремщиком, иногда выпуская на волю – поболтать, побегать. А она уносилась в мир ослепительных спектаклей, где для нее приготовлены великие роли.

Люди, живущие на два мира, похожи. Там, в придуманных пространствах, мы встречались по-настоящему. Только там друг друга принимали, любили. А теперь шлюзы закрылись. Смежные комнаты оказались запертыми. Рай, куда мы наведывались порознь – и где встречались, как тайные любовники, даже не подозревая о том, какое это счастье, – закончился.

С этого дня каждый из нас остался перед глухими дверями.

Наедине с жизнью, устраивать которую надо самостоятельно.

22

Проснувшись, я делал вид, что сплю. Ждал, когда она встанет, уйдет на море. Чтобы спокойно собрать вещи и уйти тоже.

Днем валялся на помосте, листал старые книжонки из кухонного шкафа.

Перечитал Хэммета, Чандлера, Стаута – детективы нашей юности. А она сидела в Интернете, неплохо работавшем в нашей деревне.

После обеда я колесил по острову – искал пустые пляжи, где загорал и купался. Читал, что прихватывал с полки. Под вечер неминуемо встречались в баре. Сидели, я – лицом к стойке, она – отвернувшись на море. Перекидывались фразами, но больше молчали. Наконец, демонстративно зевая, она уходила в дом, предварительно выложив на стойку бумажную мелочь. Я с облегчением заказывал еще выпить.

Когда свет на веранде гасили, тихонько пробирался в койку.

Глядя в потолок, вспоминал того парня, француза. Думал, что теперь мало чем от него отличаюсь. Судя по бесшумному дыханию, жена не спала тоже.

Так продолжалось несколько дней – мучительных, глупых. Пока однажды вечером, направляясь в бар, я не увидел, что она призывно машет.

– Ну где ты ходишь? Вечно тебя ждать приходится!

– Садись, слушай!

Она проворно, как мартышка, пересела ближе.

– Смотри, – расправила печатный лист.

Это было письмо, которое она скачала из почты.

– Оно там неделю болталось, представляешь?

В ответ я уткнулся в бумагу.

Писали из театра – помощник режиссера, старый хрен, сажавший по три опечатки в строку. В письме, состоявшем из чудовищной смеси канцеляризмов и метафор, говорилось, что к столетию театра руководство театра “решилось наполнить молодым вином старые мехи и восстановить в полном объеме легендарную постановку российского классика”.

– Сценографию и декорации оставят прежними, как было у деда. Здесь сказано “частично”, но это ерунда. Возьмут все, что еще не сгнило.

Она снова попыталась поймать мой взгляд.

– Чтобы подмаслить старую гвардию, одну из ролей отдают нашему патриарху. Роль сидячая, несложная. От автора. Так что со связью времен все в порядке. А на остальные роли приглашают молодых, наших.

Понимаешь? Ты понимаешь?

Я пожал плечами, заказал рюмку.

– Читай дальше, товарищ! – Она снова сунула мне под нос бумагу.

“Приказом от 18 декабря Вы назначены на главную роль. Первая читка состоится 27 декабря в Малом зале. В связи с ускоренными темпами работы над проектом Вам необходимо немедленно вернуться в Москву”.

Последнюю строчку набрали большими буквами. Видимо, войдя в победный раж, помощник режиссера случайно переключил регистр.

– И как мы теперь?

Я отложил бумагу, пригубил рома. Губы у меня дрожали.

– Ну что тут непонятного, господи! – Она раздраженно убрала письмо в шорты. – Юбилей летом, так? Под это дело министерство выделяет большие деньги. Поскольку декорации строить не надо, половину этих денег они воруют. А на остальные ставят спектакль. Банкет, телевидение, восторженная пресса. Если все сложится как надо, на премьеру подтянут президента. Он ведь у нас театрал. Ну что, масштаб ясен? Такое бывает раз в жизни.

– И ты будешь участвовать в этой афере?

Она презрительно фыркнула, встала из-за стойки. И я увидел прежний взгляд, презрительный и злой.

– Ты считаешь меня ни на что не годной?!

На полпути к дому, увязая в песке, повернулась. Хотела что-то сказать, но махнула рукой.

Совет в Филях состоялся за полночь. Собрав деньги, решили, что я догуливаю отпуск, она улетает одна. “Так будет лучше”, – повторяла, складывая в пакет ракушки. Я изображал озабоченность, суетился. А сам чувствовал невероятное облегчение.

Утром съездил в поселок, купил билеты. В ночь на 26 декабря она уплывала на большую землю, далее поездом до Бангкока – и в Москву на узбекских авиалиниях. Маршрут укладывался в сутки, билет влетал в круглую сумму. Она забрала кредитки – “на всякий случай”. Мне оставалось впритык, на карманные расходы.

– Девочку не купишь, на ром хватит. К тому же у тебя есть марихуана.

Из вещей взяла пляжный рюкзачок, покидала мелочь. Порт находился на западном побережье, тридцать километров через остров. Ехали – она на такси, я на мотороллере следом. Стоя у трапа, теребила мой воротник, гладила на груди ткань. Коротко вздыхала, понимая, что говорить не о чем. Да и в мыслях, скорее всего, находилась давно в театре. На сцене.

Закончив погрузку автомобилей, гигантский паром дал гудок и брезгливо отодвинулся от причала. Вальяжно вышел в бухту. На горизонте вспыхнул закат, через небо легли малиновые, как в театре, полосы. Некоторое время жена стояла на корме, смотрела на берег.

Потом белые брюки в красных маках исчезли. Закат сложился как веер, через несколько минут паром превратился в жука, который карабкается по горизонту.

И потерялся, затерся в сумерках.

23

Поселок жил ночной жизнью. В кафе с выставленными окнами зажглись цветные фонарики. Шипело на невероятных, как сомбреро, сковородках пальмовое масло. Запахи выпечки и благовоний, мочи струились вокруг меня по воздуху.

Я медленно ехал вдоль витрин, где лоснились подгнившие к вечеру бананы. Лежали дыни, вывернув бесстыжее розовое нутро в белых семечках. Мне казалось, что вместе с запахами фруктов я вдыхаю свободу. Когда ни за что отвечать не нужно. И можно делать что угодно.

Улыбался, щурился на голые лампочки. Разглядывал цветастые груды платков – а внутри ликовал, задыхался от злорадного, торжествующего смеха.

Вечерний воздух загустевал. Продираясь сквозь его наслоения, беспорядочно двигались машины, пешеходы. Седоки и водители кричали друг другу – и тем, кто сидел на улице. Нарушая правила, перли на фурах торговцы. А посреди дороги дрых в тачке мальчишка.

За всем этим хаотичным движением наблюдал с алтаря маленький Будда.

Как будто наделяя суету смыслом. Накидывая прозрачное покрывало.

Опутывая паутиной, где каждый из нас неслучайно барахтается.

Сидя в кафе, я представлял Москву. Как она возвращается в пустую квартиру. Одной рукой сушит волосы, а другой уже держит телефонную трубку. Идет на кухню, выливает старый, в пятнах плесени, чай.

Заваривает в кружке свежий, кивая невидимому собеседнику.

Вооружившись пилкой для ногтей, ложится с телефоном в постель.

Я прекрасно знал эту картину. Мог прокручивать перед глазами до бесконечности. Но теперь меня в этом фильме не было. Как будто из пленки вырезали кадры с моим лицом. Стерли его черты – вместе с тапками и зубной щеткой.

И я нисколько не жалею об этом.

Здесь, за тысячи километров от дома, на другой стороне земного шара, я почувствовал, что мир вокруг стал бурлящим. Что он расширяется, пухнет. И одновременно становится прозрачным, тонким. Что паутина, в которой мы барахтаемся, стала нежной, скоро порвется. И что жизнь никогда еще не казалась мне такой легкой, но вместе с тем наполненной. Такой значительной – и невесомой.

Из города выбрался, когда опустилась густая темень. Заправился на выезде, дал газу. Пересекая джунгли, ловил себя на том, что жутко возбужден. И нарочно гнал по встречной, преодолевая страх, который жил во мне с той ночи.

Впереди лежал ночной остров длиной в тридцать километров. Проехав половину, я внезапно почувствовал усталость. Что руки не слушаются, держать дорогу все труднее. Что от ветра совсем окоченели плечи.

И я принял решение. Увидев огни, я съехал на обочину, и дыру, которая образовалась на дороге, тут же засыпали плотные, как земля, сумерки.

Голые лампочки освещали не то базар, не то табор. Под навесом висела одежда, тысячи пар брюк и рубашек. Чуть подальше, в отблесках огня, я заметил штабели стирального порошка. Чаны для стирки.

Тайцы ужинали вокруг очага. Я стал машинально перебирать рубашки.

Вытащил на свет в розовую полоску “Армани”. Цена смехотворная, размер подходит. “А то совсем замерзну”.

Одна из табора, пожилая женщина, стала кланяться, искать сдачу.

Знаками показал, что сдачи не надо. Потоптался, глядя на черное варево, которое они уплетали.

Понял, что жутко хочу горячего.

Угадывая мои мысли, тайка зачерпнула суп в миску. Они, ерзая, как детсадовские, подвинулись. Передо мной поставили плошку с рисом. На столе появилась бутылка. Под одобрительный гомон я выпил из щербатой пиалы самогонку.

– Американ? – спрашивал один, поглаживая меня, как ребенка.

– Американ, американ…

В чужих странах меня, как правило, принимали за немца или американца.

Потом они сели пересчитывать деньги, собирать ценники. Я почувствовал усталость и что ноги от выпитого стали ватными.

Сознание ясное, трезвое – но перевести взгляд с одного предмета на другой стоит неимоверных усилий.

Хозяйка отошла вглубь леса, стала подзывать. Между пальмами валялась циновка и одеяло. Она сложила руки под щекой – “спать”, и я послушно улегся.

Сквозь сон, который заволакивал сознание, услышал, как они подогнали мой мотороллер. Появился в изголовье рюкзак. Кто-то вывинтил над головой лампочку, стало темно. Засыпая, подумал, что, если ночью убьют и ограбят, никому в голову не придет искать здесь.

И что мне абсолютно наплевать на это.

Утром во сне увидел поезд. Который стоит у перрона – и вдруг дергается, как будто впереди меняют локомотивы.

Проснулся к обеду – где-то у дороги непрерывно скулила собака.

Обнаружил, что ночные торговцы съехали, разбросав по траве мятые ценники.

Рубашка, судя по ровным швам, оказалась фирменной. Только спереди какие-то разводы. Или тени? Я вышел на поляну, расправил ткань.

Это были тщательно застиранные пятна крови.

24

Вдоль дороги шагали полуголые, в ссадинах, мужики. Женщины с рваными балахонами на бедрах. Два-три перепуганных подростка в плавках. Одна девушка несла на руках маленького тайчонка. Замыкал шествие мосластый старик, волочивший распухшую ногу.

Они что-то кричали мне вслед, но я резко прибавил газу.

За поворотом звуки исчезли.

В поселке никого не было. На верандах – открытые двери, на пляже – брошенные вещи. Тренькает приемник, но в доме пусто. Как будто все уплыли или вознеслись, бросив тапки.

На полу лежал чемодан, распахнутый и беспомощный – такой, каким мы его оставили. Я увидел ее купальник, твердый от соли и похожий на сухое насекомое. Стал укладывать фен и флаконы в боковой карман. Там сквозь ткань прощупывался сверток или коробка. Расстегнув карман полностью, я обнаружил внутри еще один, скрытый.

Странно, что мне не доводилось им пользоваться.

Судя по аннотации, это была машинка для бритья бороды или что-то вроде.

Миниатюрный никелированный корпус, фирменная германская эмблема.

Таких подделок в Таиланде продавалась много, причем за копейки и хорошего качества.

Пытаясь понять, как она работает, перебирал в памяти общих знакомых.

Но бородатых друзей или родственников у нас не было.

“Любовник!”

Мысль оказалась простой и очевидной и сразу же завелась, завертелась

– как счетчик или машинка. Как я раньше не догадался? Все эти неожиданные звонки, молчание в трубку. Необъяснимые отлучки, выключенный мобильный – и много чего еще.

И через минуту полностью уверил себя в его существовании.

25

Утром решил сходить на дальний пляж, выкупаться до завтрака. На душе было спокойно и свободно, и только над обрывом я почувствовал неточность, сбой в картинке. Как будто пейзаж неуловимо изменили. Но что именно стало другим? То ли рябь на море, как на ускоренной пленке. То ли ветер стал непривычно резким, холодным.

“Звук!”

“Птицы!”

И точно – лес, обычно сочащийся птичьим гамом, стоял в абсолютной тишине.

Внизу, на пляже, валуны торчали из песка, как шахматные фигуры. А у самой воды лежал куль или бревно.

Чем ниже я спускался, тем крупнее становились камни – пока не заслонили новый предмет полностью. Спрыгнув на песок, я немного побродил вдоль воды, но ничего постороннего не обнаружил.

26

На воде плавали нити водорослей, какие-то цветные билетики, тряпки.

“Вываливают мусор в море!” – Я развернулся к берегу.

Опутанное травой, тело лежало за дальним камнем.

27

Судя по ступням, труп лежал вниз лицом. Из оранжевых шорт торчали короткие ноги в белых язвах. Сквозь водоросли белела майка. Я стал разглядывать его – с брезгливым любопытством, без страха. Как московских бомжей, спящих – или уже умерших? – на решетках метро.

На правой руке голубая бирка, гостиничный браслет.

Перевернуть не получилось, тело все время заваливалось обратно. Лица так и не увидел. Зато молния на кармане подалась, сдвинулась. Ткань поползла вниз, оголился синяк на бедре.

В кармане лежал тугой мужской бумажник.

28

Внутри находились целлофановые тайские купюры, новенькие, без царапины, Visa и American Express. Ключи на брелке, несколько штук.

“Не хватает только человека”.

Я перевернул паспорт, присвистнул – на обложке красовался двуглавый орел.

“На той стороне острова было полно русских”.

Некоторое время я не решался заглянуть внутрь – как будто это ящик

Пандоры, где живут призраки. И выпускать их наружу страшно. Наконец мокрые странички разлепились.

Невзрачное мужское имя, фамилия. Выдан МИДом пару лет назад.

Действителен до. Место рождения – Москва. Судя по въездным отметкам, приехал с нами в один день. Шенген, американская виза на год.

Только через фотографию рваная трещина, лица не видно.

Остальная информация под ламинантом сохранилась.

И, пробежав глазами даты, я понял, что /его/ год рождения и месяц совпадали с моими полностью.

29

Около поселка перешел на шаг. Куда спешить? И так все понятно.

Ничего не изменишь.

“Сдать хозяйке и забыть”.

“Каждый год в мире бесследно исчезают тысячи людей”.

Я вдруг услышал невозмутимый и глухой голос Сверчка.

“Вышли в море на корабле – поэтому в одежде, при карточках.

Возвращался ночью из бара, решил поблевать за борт. Не удержался, рухнул в море. Все, привет. На палубе дискотека, криков никто не слышал”.

Я вошел в поселок, направился сразу в кухню. Наши снова собрались на кухне перед телевизором – в полном составе. Выложив кредитки, стал искать хозяйку. Краем глаза зацепил то, что показывали на экране.

Судя по интонациям, что-то малоприятное. Английскую речь перебивают репортажные крики, возгласы.

Я подошел поближе – то, что показывали, сразу заставило забыть об утопленнике.

“Теракт!”

Под ложечкой сладко заныло.

“Опять где-то садануло!”

Камера взяла прикрытые рваниной трупы, судя по крошечным ступням – детские. Людей в белых халатах, которые носили черные пакеты.

Крупным планом чье-то исцарапанное лицо, азиатское.

Я подумал, что кровь на смуглой коже выглядит совсем черной.

Человек тараторил, указывая в сторону моря. Поднимал к небу руки.

Дальше панорамой пошли вырванные с корнем пальмы. Километры знакомых пляжей, покрытые как будто специально измельченным, иссеченным мусором. И снова человеческие останки. Сотни, тысячи трупов.

Замелькали фразы “по последним данным” и “десятки тысяч погибших”.

“Юго-Восточная Азия” и “небывалая в истории катастрофа”.

“Тсунами, тсунами!” – то и дело повторял диктор.

“Тсунами”.

Словно цыкая на тех, кто сидел у экрана.

Суматра, Шри-Ланка, Индия. Наконец появилась карта Таиланда. Наш залив, острова. Стрелка, которая тыкалась в берег.

Я увидел, что пляжи, где мы недавно катались на мотороллере, теперь завалены трупами. Что побережье полностью уничтожено, сметено, смыто. И что на той стороне острова, где еще вчера я провожал корабль, ничего не осталось.

“Ваш завтрак”. Хозяйка, не снимая улыбки, поставила кофе. Привычным жестом забрала со стола кредитку.

Выпуск новостей кончился, народ зашумел, задвигал стульями. Все сгрудились у стойки, стали заказывать. Когда я пробился, платеж прошел – кассовый аппарат выплюнул чек.

Глядя в телевизор, она положила передо мной ручку.

Мне оставалось только поставить подпись.

30

26 декабря 2004 года в 7 часов 58 минут в точке Индийского океана с координатами 3°30 северной широты и 95°87 восточной долготы на глубине десяти километров мировые сейсмографы зафиксировали толчок, сила которого составила 9 баллов.

Второй толчок имел силу 7 баллов и произошел несколько минут спустя.

Эпицентр цунами находился на стыке океанической Индийской и континентальной Бирманской литосфер. Вспарывание поверхности между ними длилось около десяти минут (обычно такие процессы не превышают минуты) на участке длиной 1000 км. Обрушение плиты произошло каскадом, по принципу “домино”, и освободило энергию мощностью

2ґ1025 эрг, что соответствует примерно десяти водородным бомбам.

Подземный толчок вызвал перераспределение колоссальных масс воды, в результате чего на поверхности океана вырос “волновой горб”, который, оседая, образовал волны цунами. Скорость движения такой волны пропорциональна квадратному корню из глубины океана. Поэтому в открытом море волны шли широким фронтом со скоростью 600 – 800 км/час, не превышая в высоту 1,5 метров.

Расстояние между ними насчитывало несколько десятков километров.

С верхних палуб кораблей, оказавшихся в то утро в эпицентре, эти волны были заметны. Очевидцы вспоминали, что выглядели они широкими и низкими и пересекали океан неумолимо, как будто движимые сверхъестественной силой.

В прибрежной зоне трение воды о дно стало тормозить нижнюю часть волны, а скорость верхних слоев, наоборот, увеличивалась.

Энергия цунами перераспределялась.

На подступах к суше у волны сформировался гребень, увенчанный белым буруном. Сама волна, низкая и незаметная на горизонте, поднялась у берегов на высоту до тридцати метров.

Теперь ее внутренняя сторона была вогнутой и зловещей. Такой, какой ее изображают на японских гравюрах. А внешняя, обращенная к океану, наоборот, пологой, спокойной.

Первыми волну заметили рыбаки Суматры и Явы – через пятнадцать минут после того, как мировые сейсмографы зафиксировали первый толчок.

Самый страшный удар пришелся на побережье этих островов, вследствие чего погибла почти половина населения прибрежной зоны.

Через тридцать минут волна достигла Андаманских и Никобарских островов и унесла жизни двух тысяч человек. 55 тысяч из полумиллионного населения островов пропала без вести.

Спустя полтора часа удар пришелся по курортным островам западного

Таиланда, где на пляжах в это время уже расположились туристы. Те, кто остался жив, вспоминали, что за две минуты вода отступила от берегов и многие вышли в море собирать ракушки. Из пяти тысяч погибших в то утро около трех тысяч были туристы, приехавшие встречать Новый год из Европы и США.

Примерно столько же иностранных граждан пропало без вести.

Через два часа после толчка стихия ударила по Шри-Ланке и восточному побережью Индии. Три с половиной часа понадобилось, чтобы волна добралась и затопила Мальдивские острова. Через семь часов обессилевшая, но все еще грозная стихия уничтожила рыбацкие поселки на побережье Сомали. Сутки спустя, обогнув земной шар, волна достигла берегов Мексики.

Все это время в очаге землетрясения продолжались мелкие толчки, или афтершоки, мощностью в 4, 3 и 2 балла. Но напряжение в земной коре снижалось, наступала релаксация. Сейсмическая активность стремительно угасала.

По данным на январь 2005 года, число жертв цунами составило 200

000 человек. Около миллиона жителей остались без крова. Десятки тысяч числились пропавшими без вести. И цифры с каждым днем продолжали только расти.

Чтобы предотвратить эпидемию чумы и малярии, местные власти устраивали стихийные погребения погибших. Неопознанные трупы закапывали в секретных могильниках, самый большой из которых, около

10 тысяч тел, обнаружили вскоре на острове Пхукет. Массовое захоронение располагалось рядом с буддийским храмом, большинство тел принадлежало иностранным туристам. Представитель Идентификационного центра заявил, что для опознания останков может потребоваться до двух лет, однако власти Таиланда предупредили, что многих из пропавших найти не удастся вообще, поскольку их тела навсегда остались в море.

Только спустя двое суток в туристических регионах Таиланда открылись передвижные центры для пострадавших. Сотни туристов, оставшихся без документов и вещей, смогли получить первую медицинскую помощь, заявить о пропаже родных и близких, о собственном местонахождении.

Из-за неразберихи, царившей в первое время после катастрофы, данные часто оказывались ложными. Например, в качестве пострадавших туристов зарегистрировались, а потом некоторое время путешествовали несколько рецидивистов, бежавших из разрушенной тюрьмы.

…Информация меняет качество, когда количество достигает критической массы. Ее движение становится лавинообразным. Разрозненные факты катастрофы уже на вторые сутки стали выстраиваться в схемы, выгодные тем или иным силам влияния. Наблюдая за тем, как волны информации захлестывают мир, казалось, что человечество опутывает легкая, но чрезвычайно прочная паутина. И что теперь каждое движение в одном конце планеты вызывает реакцию на другом, самом отдаленном. Глядя на то, как растет напряжение между разными интересами – как яростно напирают они друг на друга, – становилось очевидным, что катаклизм в

Индийском океане есть фантастическая по красоте и жестокости метафора кризиса всей современной цивилизации.

Через день после катастрофы мировые СМИ сообщили, что в результате землетрясения произошло перераспределение момента инерции земного шара, из-за чего ось вращения планеты сместилась на 3 сантиметра, а земные сутки уменьшились на 3 микросекунды. Эту информацию сразу же опровергли в Центре по изучению Земли, который заявил, что именно смещение оси вызвало обрыв геологических плит, а не наоборот; и что явление это не выходит за рамки повседневной активности планеты.

Однако на волне эсхатологических ожиданий сообщение ученых осталось незамеченным. И уже к Новому году китайская компания выпустила серию наручных часов, где время шло с учетом изменения длины суток.

“Живи в ногу со временем!” – говорилось в рекламном буклете.

На вторые сутки в Интернете появилась информация о том, что истинной причиной катастрофы следует считать падение гигантского метеорита.

И что некоторые спутники – северокорейские в частности – зафиксировали вхождение в атмосферу инородного тела. Следуя по ссылке, пользователь попадал в интернет-магазин, предлагавший подключение к компьютерной игре, где сценарий падения метеорита моделировался на экране.

Несмотря на заявление ученых о том, что космические визиты подобного рода происходят один раз в 100 тысяч лет, причем за последние 200 тысяч лет этого не случилось ни разу, компьютерная игра только за первую неделю продаж принесла около полумиллиона долларов.

Самая доходная сфера в жизни человека – это его будущее. Вечером

26 декабря Всемирное общество астрологов (WSА) сделало заявление, где говорилось, что причиной землетрясения стало декабрьское прохождение планеты Нептун 314-го градуса зодиака, означающего в системе сабианских символов “неожиданную катастрофу, которая перевернет жизнь”. За несколько дней, сообщало Общество, точную дату и место катастрофы предсказал его член, пенсионер из Нижнего

Новгорода. Уже в следующем прогнозе он предсказал, что “весной этого года Сатурн пройдет градус, означающий „мужчину и женщину, заброшенных на далекий остров””. Что предвещает новые бедствия в

Южной Азии.

По итогам прогноза ресурс Общества предлагал платную разработку календарей, корректирующих передвижение клиента по планете согласно гороскопу.

Выступая в Газе, один знаменитый палестинский проповедник сказал, что стихийное бедствие в Юго-Восточной Азии вызвано “увеличением зла и коррупции на земле, главными виновниками которых являются США и евреи”. По его словам, именно так – устраивая масштабное бедствие -

Аллах поступает с теми, кто не соблюдает его предписания. “Столица

Таиланда Бангкок, – сказал проповедник, – так называемый рай для туристов, является самым коррумпированным местом на земле. В него вложены капиталы американцев и сионистов, которые тащат местных сынов ислама в ад”.

Выступление транслировалось по телевидению Палестинской автономии в прямом эфире. Сразу после этой передачи вышла египетская программа, в которой утверждалось, что причиной цунами стало испытание американо-израильской ядерной бомбы.

В потоке эсхатологических прогнозов и политических спекуляций терялись потрясающие факты частного и культурного характера. Почти никто, например, не рассказывал, что в Южной Индии из-за смещения донного песка обнаружился древний город. И что перед учеными открылись пагоды и дворцы VII века, причем в полной сохранности.

Из-за чрезвычайной замусоренности эфира мало кто услышал о гигантской скульптуре священного слона, выброшенной на берег в

Бангладеш, и о том, что тысячи паломников уже стекаются на место обретения святыни, где отмечены первые случаи ее чудотворной силы.

Утром 26 декабря человеческая колода перемешалась. Миллионы судеб за считанные секунды изменили траекторию движения. Карты, еще вчера предназначенные для одного пасьянса, складывались в другой узор.

Создавая третий, абсолютно новый смысл. На второй день под завалами гостиницы обнаружили две семьи, израильскую и палестинскую. Проведя вместе двое страшных суток, сразу после госпиталя они объявили журналистам, что не признают конфликта между своими странами, считают себя кровными родственниками и намерены остаток жизни прожить вместе. По сути, люди в одиночку объявили войну правительствам двух стран. Встали меж двух огней. В целях безопасности их имена не разглашались, но сам факт почему-то не получил широкой огласки.

Никто в те дни не говорил, что третий путь возможен.

Только некоторые религиозные общины, верующие в переселение душ, распространили заявление, призывающее посвятить заслуги от практики жертвам катаклизма.

“Да обретут они благоприятное рождение”, – говорилось в сообщении.

“Да не проявятся у них отпечатки кармы, ввергающие в неблагие уделы”.

“Пусть существа, пребывающие сейчас в бардо, не испытывают страданий от потери тела и потери близких”.

“И пусть не испытывают они страха перед новой жизнью”.

31

Самолет приземлился в Москве утром 1 января.

Время, пока летели из Бангкока, я проспал. Помню шампанское над

Пакистаном – экипаж поздравлял с Новым годом. Остальные страны проплыли внизу и исчезли как не бывало.

Ни пляжа, ни цунами. Ничего, что со мной случилось.

По бетону бесшумно струилась поземка; мелкий снег царапался в стекла. Через поле, смешно подпрыгивая, летел “газик”; на горизонте темнели бесснежные полосы хвойного леса. Знакомая картина, пейзаж из подкорки.

“Приехали”.

Еще вчера такой ослепительный, саднящий, Таиланд отодвинулся в угол.

Чужие документы в нагрудном кармане, связка ключей – вот и все, что меня с ним связывало. Да и те предназначались для Москвы, открывали здешние двери.

…В тот день на острове я сразу принял решение. Ближе к вечеру выбросил в море чемодан – помню, как шевелились на волнах рукава ее белой блузки. Плавали ватные палочки. Потом выплатил хозяйке на неделю вперед, сел на мотороллер.

Дорога лежала на ту сторону острова.

И вот я еду. По дороге меня обгоняют грузовики, набитые тюками и канистрами. Навстречу двигаются такие же, груженные длинными пластиковыми пакетами. Лес вокруг замусорен, ветки изломаны.

Какие-то клочья висят на стволах и сучьях. Сквозь заросли вижу нечто большое и белое, вроде тента, и сворачиваю с дороги. Это прогулочный катер, /в километре/ от берега. Из иллюминатора сладкий запах гниющей органики. Когда глаза привыкают, вижу несколько обнаженных тел; два мужских и одно женское; тела сплелись, как будто волна настигла их в момент любви. Но поражает не мертвая плоть, а то, как безучастно буйствует зелень в иллюминаторе.

Ближе к берегу канавы завалены сплющенными машинами. Наконец я выхожу к морю. Там, где еще недавно мы занимались любовью, копошатся спасатели. Один из людей в халатах берет меня под руку. Вынимаю

/его/ паспорт, киваю на битый кирпич. Меня отводят в палатку.

За пластиковым столом сидит человек в бежевой форме, на лице марлевая повязка. Лежат бумаги, фотоаппарат. Он обращается на английском.

– Excuse me? – переспрашиваю.

Чиновник опускает повязку, повторяет фразу. Я беру чистый бланк; он показывает на параграфы:

– По возможности точно.

Когда он говорит, под марлей шевелятся губы, и на секунду мне кажется, что во рту у него насекомое. Я улыбаюсь.

Я пересекаю пляж и на разбитом помосте заполняю анкету. Дата прибытия в Таиланд, откуда. Название гостиницы. Наконец остается только имя.

Чиновник невозмутимо сличает данные с паспортом, выписывает документы. Я беру бумаги для аэропорта. Насекомое под марлей снова шевелится, чиновник желает удачи.

Моя новая жизнь начинается.

…В самолете потянуло холодом, народ зашевелился. Стоя в туалете, я проверил кошелек с ключами и карточками. Снова посмотрел в зеркало.

Вокруг шеи оранжевый буддийский платок, шапка. Лицо небрито, выгоревшие брови. Потемневший, чужой взгляд. Наглая ухмылка незнакомого человека. Я резко придвинулся к амальгаме, но черты лица тут же смазались, расплылись.

“Кто там?”

На улице щеки обжег морозный воздух, как будто содрали кожу.

На снегу у трапа топтались несколько человек в военной форме.