«Здравствуй скорей, Катюшка!

Ну, милая, такой скорости я от тебя не ожидала! Да, я обиделась. Что это такое — приписочка? “Встречаюсь с парнем. Девятнадцать лет”. Имей совесть, интриганка! Объяснись, будь любезна. А письмецо твое пахнет всеми прелестями жизни “города-курорта”. Завидую! У меня тоже все прекрасно, насколько может быть прекрасно в обществе Занозы. Да, слушай, я эту неделю на танцы не ходила (не удивляйся!). Воспитывала волю — вот! Вечером залезу под одеяло, возьму “Петра Первого” (в жизни мне его здесь не прочесть!) и думаю, думаю. О многом. О нас с тобой, Катюша. О моей палате. Кстати, называется она Кошмарики. А еще у нас в отряде есть палаты Тихий омут, Тяп-ляп и Трюльничек — в переводе три рубля. Это у наших пижонов новая мания: обратишься к какому-нибудь: “Петя, принеси ведро”, — и он в ответ: “Об-зз-зательно. Трюльничек”. Мол, еще чего, три рэ гони. А?

Слушай, Кэт, знаю не поймешь. Но возьмусь объяснить. Я люблю Кошмариков. Люблю девчонок из своей палаты. Не всех. Вернее, не всех так, как Людку Мухтарову. Не знаю, как я могла пропустить ее. Кэт, прости, но если одну миллионную долю ее доброты разделить между мной и тобой, всю жизнь нас будут считать добрыми. Знаешь, если порадуется Людка вместе с тобой, на душе становится в три раза лучше (а я ведь никогда не была сентиментальной, Кэт!); если обругает, то тоже от души — значит, есть за что ругать. И еще: она умеет прощать людям. Раньше я часто тешила себя мыслью о собственной доброте, об умении прощать, а на самом деле в сердце, в самом его углу, копошится злая память, и, даже пожимая руку своему обидчику, я до конца не прощаю его. А вот Людка… Кэт, не пугайся, надеюсь, такие вечера меланхолии и философии больше не повторятся…

Словом (не ревнуй только!..), люблю я девчонок из своей палаты. Простые. Веселые. Понятные. Даже Шестопалиху люблю. Когда она с парнями не кадрится. Слушай, Людка меня спать гонит, завтра продолжу…

Продолжение!

…Вышел тут у нас, у Кошмариков, ночной разговор. Слово за слово, хоть и не люблю душещипательных бесед, поговорили обо всем: о нас самих, о дружбе, о ребятах, о любви. Кэт, девчонки смешные. Не верили, что я до сих пор нецелованная. Не верили, не верили, а потом… жалеть стали. Представляешь?! ОНИ! МЕНЯ! ЖА-ЛЕТЬ! Потрясающе. Никому про все эти любви-перелюбви “до гроба” не верила, а как Людка заговорила — сама себя я… пожалела. Она просто так, о себе, говорила. А по мне — будто ворожила, все про Инну знает. Говорит: “Я до встречи с Сашей будто ждала чего-то, и жизнь была, как промокашка мокрая. А потом он. И все стало по-другому. Трудно объяснить словами. Но это удивительно прекрасно…” Я спрашиваю: “Промокашка-то высохла?” А она, серьезно так: “Не надо, Инна, шутить над этим”. Смешно. И горько… Она говорила, а я будто видела зимние дурацкие эти вечера, когда уже балдеешь от уроков. И сыплет снег. Ждешь чего-то, ну, звонка, что ли: хочется слышать рядом чей-то смех, идти за руку, подставлять лицо снежинкам, делать смешные глупости, говорить правду и только правду — как на суде. И ждешь-ждешь… А кого — сама не знаешь. Ищешь Его, среди знакомых, одноклассников, в “синем троллейбусе” — всюду! И не находишь. И становится тоскливо-тоскливо… Кажется, что снег никогда не перестанет сыпать…

Говорили в ту ночь мы об очень многом, а вот пересказать (написать тем более) трудно. Посмеяться хочешь? Я до рассвета заснуть не смогла.

Да, Кэт, это ужас! Каждое утро под моим окном выгуливают индюки и мерзко орут! Наши дрыхнут, как убитые, а я с этими сопляками беседую… Зато мне не надо занимать очередь в умывальник! Чувствуешь, какой я карьеристкой сделалась? Да, нас вчера на шелковичных червей послали, из коконов их вынимать. Думала — помру. Ничего, дышу еще. У нас в палате их трое живет в коробке из-под печенья: Гоша, Миша и Маша. Кто из них кто — мы не знаем, но они смешные. Кэт, у них морды человечьи! И будто обиженные…

Ладно, щажу тебя — кончаю. Пиши. Привет девятнадцатилетним гостям города-курорта. Жду письма.

P. S. Познакомилась с неким Мишей Степановым. Себя зовет Майклом, на худой конец Мишелем. Его зовут Чайником. Это за песню пошленькую. Когда сюда ехали, прошелся с ней по всем вагонам нашего поезда: “Его по морде били чайником, чайником…” Считает себя хиппарем, хотя гриву чешет двадцать раз на дню…»