«Ура-а! Катька! Ура!

ПО-МИ-РИ-ЛИСЬ! Мы с Сашей помирились. Слушай, какой же он человек, а? Представляешь, прихожу с работы, а в банке на моем окне ромашки здоровые! Девчонки делают таинственные лица и дурацки перемаргиваются. Первой не выдерживает Людка, кидается мне на шею и: “Это Саша… Саша принес!” И потом мне шепотом: “Всех хороших людей Сашами зовут”. И мы хохочем всей палатой и орем какую-то дурную бессловесную песню просто оттого, что хорошо жить на свете. Слушай, Катька, я норму не всегда выполняю, а он всегда перевыполняет. Понимаешь? Говорят, научился кататься на лыжах, велосипеде. Тут, в лагере, ему в машину, в кузов, было трудно забираться, предлагают ехать в кабине — нет! Однажды с поля приехали, все — в столовую! А я кепку в кузове забыла, прибегаю — и чуть не разревелась: Саша в кузов со стоном залазит и слазит… Тренируется. И снова… Так я кепку и “захоронила”. Убежала, чуть не ревя от жалости и восторга…

Кать, а ведь я тебе еще о деревенских наших не писала.

Ого-го! Приготовься к худшему — к длинному письму. Сама виновата — просила писать обо всем. Просила? Терпи.

У нас уже три дня как буйствует дождище. Радуемся (простите за откровенность), отсыпаемся, пишем письма, пляшем, песни поем. Словом, активно сачкуем. И вот так же, под дождичек, завалились после обеда спать: окна распахнуты, дождь шумит, вишней пахнет, индюки не орут — хорошо! Спим. И вдруг влетает к нам в палату огромная такая тетеха в цветастом “сарахване” (это я сквозь ресницы углядела) — и с места в карьер: “Детоньки, родненьки… Та знаю, что вас трогать не дозволено, не можно в таку погоду трогать вас!.. Та не для себе ж… Та нужно им, окаянным…”

И по новой! Мы спим. Сцепили с Людкой руки — пусть нас режут на куски, пусть посыпают солью, пусть! Мы спим! Но тут входит наша Заноза и тихим (как перед двойками) голосом, говорит: “Девочки… Мальчики уже встали, а мы вот… к вам”. Оказалось, что из-за дождей несколько дней не собирали для шелкопрядов листья, а они слопали все, что могли. “Ясное дело, девочки, заставить вас мы не можем и не собираемся. Ваше дело: идти или нет. Пойдут только добровольцы”.

Катька, магическое это слово — “добровольцы”. Услышала я его и стала натягивать джинсы и свитер со штормовкой. Девчонки все тоже.

Отправился на шелковичную плантацию весь лагерь. Тетка (бригадир, оказалось) сморкалась от умиления, глядя на нас. Пришли. Мы на этой работе и раньше были пару деньков. Норму тогда не выполнили вообще — ели ягоды. А тут пришли — никто на них и не смотрит. Мокрые, штаны к ногам липнут, бр-р! Но, Кать, ты б видела, как набросились мы на эти листья! Будто на два дня вперед. “Усталые, но счастливые, мы возвращались домой”. Если честно, первый раз поверила, что мы тут нужны. Нужны мы! Не думай, что я совсем увлеклась здесь романтикой. Просто после этого-то и смогу я рассказать тебе о наших селянах. Шли мы в лагерь мокры-мокрехоньки до нитки, и навстречу нам выходили люди, оставляли калитки распахнутыми и приглашали к себе в дом. Кино! Мне б рассказали — не поверила. Одна молдаванка, ну прямо старуха Изергиль на вид, привела нас (Кошмариков) в сад, сунула пакеты и приказала (!) вишню собирать. Собрали. Проводила, наказала еще приходить. Так-то. А Людку Мухтарову и по головке, как деточку маленькую, погладила — та аж засмущалась.

А в лагере обслуживающий персонал тоже из этого села. В нашем корпусе за порядком женщина лет пятидесяти смотрит. Красивая — умереть. Мне б такие глаза, брови, косищу вокруг головы, стать бы ее (она хоть и полная, но держится — позавидуешь!) — во ВГИК бы пошла, ей-богу! Она нас не больно любила-жаловала: у нас на кедах грязищи тонны, а ей половики трясти. Гоняла нас, как коз сидоровых. А вчера заходит в палату, с корзинкой, улыбается. М-да! И яблоки на стол высыпает, белый налив! Поговорили с ней, она нам о сынах рассказала. И не только…

Вот такие у нас деревенские. Чувствуешь?.. Да, Катерин, есть тут еще один человек, без которого мы не можем ни дня прожить, не можем — и все. Повезем его в Москву. Он согласен. Зовут его Косточка, хотя ему за шестьдесят, хотя Заноза настаивает, чтобы мы его Константином Петровичем величали. Он для нас Косточка! Косточка — киномеханик, самый желанный человек в лагере. Через день “крутит” кино, но мы ходим не из-за киноленты, а из-за него, потому что все фильмы (“Табор уходит в небо”, “Сыщик” и др.) он комментирует так, что мы все умираем от смеха. Он, как мальчишка, говорит то, что ему хочется сказать, смеется, когда хочет засмеяться. Все село любит его. Как-то он не пришел, и вместо него молча показывал фильм “Они сражались за Родину” здоровущий малый с казацкими усами в мою косу. После фильма Чайник его спросил, почему Косточка не пришел (он с ним больше других в контакте). А сопун этот усатый на него воззрился, молчал-молчал, усищами, как таракан, подергал, потом басом: “Вы что, Косточке такие фильмы смотреть? Сдурели?” Мы ему объяснили, что не сдурели, тогда он рассказал, что Косточка белорус, и в войну в его селе фашисты сожгли его жену и двоих девчонок-дочерей и сына семи годов. И он с фронтовым другом приехал в это село. Друг умер от ран вскоре. А Косточка все равно остался. А мы его, маленького, худого, со смешным чубчиком и добрыми-добрыми (фиалковыми!) глазами, балагуром только и принимали. А теперь любим еще больше. Хороший он, Косточка. Вот, о деревенских все пока.

Да, Кать, теперь немного из серии “Чайник и К°”. Мальчишки наши его терпеть не могут, меня зовут предательницей, потому как танцую с ним по вечерам. Смешные! Чем-то он на футболе им не угодил. А ведь и не очень он плохой, этот самый Мишель-Чайник. Кать, не хотела писать, но очень надо самой разобраться.

Вчера вечером подошел он ко мне:

— Слушай, чего на танцах делать? Пойдем в лес, место тебе покажу свое.

Ну я, конечно, благородно возмутилась (про себя). Ответила, что предпочитаю немного потанцевать, чем промокнуть по колено в лесу.

— Боишься? Да не буду я к тебе приставать.

— А я и не боюсь. Пойдем.

И пошла с ним. На его место в лесу. К костру. Было противно: холодно и мокро. Но когда он разжег такой крохотный, что хотелось спрятать от ветра в ладонях, огонек, стало так уютно, так здорово! А потом Майкл пел, пел плохо, а я думала, что никакой он не Майкл и не Мишель, а Мишка, ну и чуть-чуть Чайник. А потом он как-то слишком резко оборвал песню, заглянул мне в глаза, в самое нутро, и спросил:

— Инна, скажи, неужели тебе нравится вся эта пошлость?

Ничего так, заявочки! Да?

— А что ты пошлостью считаешь? Костер этот? Гитару? То, что я с тобой пошла? Что?

— Да нет, все не то. Я вот о чем: посуди сама. Для всех в лагере я Чайник. Так?

— Так.

— Для девиц Мишель, Майкл. За моей спиной сочиняют пошлейшую чушь о наших с тобой отношениях… Да не удивляйся ты так, было бы чему. Так вот. Ты мне нравишься. Нет, не то… Ну, все равно я не могу сказать тебе этого, потому что — Чайник. Для всех. Для тебя…

Я, Кать, от такого поворотика несколько обалдела. И, наверное, поэтому, не повернулась и не ушла, а спросила его:

— Ладно, давай без благородных негодований. Зачем позируешь? Зачем все эти Мишели, Майклы, Чайники? Зачем идиотские эти: “Агония гуся есть типаж жизни человеческой”? Зачем: “Мне близок только Сальвадор Дали”? Зачем? — Я, не замечая того, просто орала на него. Да, девушку, только что услышавшую почти признание в любви, я отнюдь не напоминала.

— Да потому что… Да потому, что, если бы я был самим собой со всеми, меня бы не Чайником — Идиотом звали. Вам всем только лоск внешний нужен, лишь бы джинсы были с наклеечкой, лишь бы пелись песни “Машины” или “Воскресенья”. Не так, скажешь?

Кать, позёршей оказалась я. С джинсами с наклеечкой. С песнями “Машины”. Я молча пошла к лагерю. Злая. Ох, какая злая! Злая оттого, что он… был прав. Грешным делом, раньше я подумывала, что не было б на нем его нелепых коротких джинсов за 5 рэ, пел бы он “Поворот” или “Двадцать лет”, то был бы он не так уж плох. “Планов” я на него, естественно, не строила, но, Катька, мелкая я душонка, подумывала, что не будь Чайник Чайником — мне бы льстило его внимание.

Он меня разгадал. Понял мою масочку холодного равнодушия и продуманной правильности.

К отбою я опоздала. Наказание Заноза выбрала премилое — подмести корпус. Я, пыхтя от злости и ломая веник, мела и мела, сама не видя что. Заноза наблюдала за мной. Потом вынула веник из рук моих и спросила: “Что случилось?” И убей ты меня, Катька, но не знаю, почему мне вдруг так захотелось все-все рассказать. Даже ей. Спросить совета. Потребовать объяснения его, Мишиных, слов. Моего стыда… Но я только отвела глаза и так холодно, так противно-спокойно, ответила: “Нет, что вы, ничего не случилось”. И ушла в палату. А там долго ругалась с Людкой. Из-за позднего прихода.

Пиши мне, Катя. Я рада, что получаю ответы на все свои излияния. И еще удивляюсь, что столько пишу тебе. Просто надо обсудить с кем-то, трезво-смотрящим со стороны.

Целую тебя, трезвосмотрящая моя подруга.

Жду, жду, жду письма!»