Разумеется, найти Беке в Париже труда никакого не составило бы, но его отвращала уже одна только мысль, как он её где-то как бы случайно встречает, как бы изображает, что ему ровно… Нет, эти наивные инсценировки – давно пройденный этап.
Да, конечно, поди-ка изобрази, как тебе всё равно, что неделю трепетавшая в его объятиях голая женщина, из гибкого тела которой он гнул буквы алфавита и писал ими нескончаемые эротические, а иногда и порнографические нецензурные поэмы, с которой они вместе стонали от наслаждения и смеялись, смеялись, на самом деле, просто от радости, с которой лежали в лодке под палящим солнцем, опустив только руки в воду и проваливаясь почти что в тепловой удар она сказала: если бы мы сейчас умерли, то мумифицировались и нас бы нашли удивлённые морские археологи, – а он выпихнул её в воду с воплем: ты мне пока нужна не мумией!.. Ну и так далее. И вот при этой «случайной» встрече, без всякой уверенности, что они уйдут вдвоём, надо изображать, что ничего этого не было и видит он её едва ли не в первые?
Увольте. Ему – увы! – не семнадцать, чтобы неограниченное время страдать по испарившейся девушке и мастурбировать на её селфи в соцсетях под депрессивную музыку, а на басах за дверью его комнаты вздрагивала бы от сочувствия мама с коробкой его любимых сдобных булочек.
Итальянские каникулы пробили значительную брешь в его рабочем графике по сдаче парижских рисунков трём заказчикам – двум маленьким и одному серьёзному. Старшая дочь от первой жены собиралась вскоре сделать его дедом. Её брат, совершенно непонятный отцу грустный гомосексуалист со значительным тяжёлым лицом философа и маленьким, каким-то неподходящим этому лицу телом, артист балета, полгода назад после изматывающего неудачного романа исчез где-то в районе Аргентины. Всё это – и о романе, и об Аргентине – Виски знал со слов первой жены. Дети от второго брака находились в критическом возрасте психологического шантажа родителей по любому поводу одновременно с сексуальными и алкоголическими экспериментами, и младшая жена неоднократно телеграфировала «SOS» всеми доступными ей способами.
Поиски сбежавших любовниц никак не умещались во все эти будничные задачи и дела. Поэтому для начала он сходит сегодня на музейную вечеринку, на которую прислали приглашение с курьером, где по обыкновению найдётся кто-то, чьи лунные циклы, овуляции, гормональные уровни и предсказания гороскопов совпадут с его! И с кем можно будет просто переспать к обоюдному удовольствию и восстановить баланс.
Он принял душ, переоделся и вышел в город. Виски любил уезжать из Парижа, потому что обожал возвращаться в Париж.
Сейчас он присел за столик в одном из трёх кафе на маленькой площади недалеко от своего дома, где обычно ужинал, если вдруг никуда вечером не собирался. Знакомый официант радостно поприветствовал его и принял традиционный заказ. Дневная жара начинала спадать, и женщины в открытых платьях и блузках вокруг заказывали вино и еду, быстро говорили или смеялись, закидывая головы назад и показывая белые шеи, заговорщицки склонившись к одной зажигалке, вместе прикуривали и редко затягивались, занятые разговором, однако рука с зажатой в пальцах сигаретой ритуально обхватывала бокал с вином.
Откуда ни возьмись внутри кафе, где сняли стеклянные панели между залом и внешней террасой, появились музыканты: виолончель, скрипка и труба. Певица, чернокожая, плотная, с огромными глазами в лучах ресниц, с высоким ореолом пружинистых волос, запела что-то тягучее, средне-джазовое, на английском. Всё это вместе, включая наряд с блёстками, маленький бесполезный бубен у неё в руках, делало её неким символом всех темнокожих джазовых исполнительниц. Виски поёрзал: тембр этого голоса не понравился ему и раздражал. Не доев, только быстро допив бокал, он оставил на столике купюру и ушёл. В следующем баре, где он, поглядывая на часы, заказал выпивку, было так много иностранцев и они так галдели, что он, едва заглотив вино, сорвался с места.
И только уже порядком набравшись, в четвёртом – или пятом? – заведении, безнадёжно опоздав на вечеринку со своей гипотетической половинкой по ночному гороскопу на сегодня, Виски со всей алкогольной ясностью вдруг понял: да его просто колбасит. Ему плохо. Ему херово.
Он попросил коньяка и стал, ухмыляясь сам на себя, припоминать, когда вообще последний раз с ним такое было, чтобы он в самом деле не находил себе места?
Коньяк несколько прочистил мозги, и он вспомнил: да вот как раз, когда старшая жена рожала их унылого тридцатилетнего педика и были какие-то беспокойства с сердцебиением плода, с предлежанием, ещё с чем-то, что он никак не мог исправить. И оставалось разве только делать вид, что всё под контролем и по потолку бегает его метафизическое невидимое тело, а не он сам. Вот тогда он последний раз, таская за ручку трёхлетнюю дочь, пёр по всем барам подряд, засовывая рожу в дверь, орал, не заходя: десерты есть? И они заходили только в те, где десерты были. Как они оба выжили – непонятно.
Париж – идеальное место для любви, для любых её проявлений, в том числе и для любви ушедшей. Счастливую любовь здесь распаляет всё: город продуман и поддерживает свою репутацию главного любовника в мире. Буржуазную любовь поддержат лавочки в регулярных парках и интерьерные лавки, трагическая найдёт себя на ночных вокзалах и мостах, богемная и спрашивать не будет, где её место: она пристроится везде – всем видам любви найдётся место и время под крышами Парижа!
Кроме ушедшей.
И тогда утратившие, потерявшие, проебавшие, предавшие любовь одинокие бывшие любовники выходят из-под своих крыш в город, как нежить из гробов.
Виски давно не видел его таким.
Наблюдая с охотничьим прищуром с высоты своей благополучной эмоциональной невовлеченности за потенциальной бархатноглазой косулей на тоненьких ножках, он искал и находил партнёрш, как и он сам, ничего от него не ждущих, кроме отличной ночи вдвоём. Ну или втроём. Сердцеедом он не был и ни от чьих мучений удовольствия не получал. Иногда его одноразовые подружки могли неожиданно перезвонить с предложением повторить, и тогда, аккуратно прозондировав, не надумала ли дама разыграть пылкие чувства, он мог согласиться – и ещё, и ещё раз. Секс сам по себе настолько прекрасен, что портить его «отношениями», всей этой смесью манипулятивных уловок для идиотов и тендерными животными инстинктами совершенно недопустимо. Для меня – а вы как знаете.
Поэтому, надравшись, он не стал откладывать дело в долгий ящик и позвонил одной из таких старых подруг по отличному техничному сексу.
Она была рада его слышать, хоть и ответила только на четвёртый звонок, сообщила, что сию минуту занята, как ты сам, наверное, понимаешь, с другим, и вообще лучше договариваться заранее. Хотя бы за пару недель. Но, услышав мычание в ответ, пообещала приехать завтра.
Виски, подстреленным лосем пробежавший от рюмочной до рюмочной несколько аррондисманов, решил теперь не торопясь прогуляться обратно до дома.
И совершенно другой город вдруг открыл ему свою душу: в вечерних кафе сидели покинутые женщины, натужно хохочущие в попытке зацепиться за действительность или, наоборот, молча провалившиеся на дно самих себя; на бледных лицах следом от выстрела горит сжатый рот, и невидящие глаза смотрят в пустоту перед собой. Мимо него шли в свои пустые жилища опустившиеся мужчины, на лбах которых горело «меня никто не любит, а мама умерла!». Во дворе с распахнутыми воротами дремал в инвалидной коляске забытый внуком старик с пледом на коленях. За столиком на улице очень юная мама с досадой и жалостью отчаянно смотрела на своего ребёнка, нетерпеливо запихивая в слюнявый ротик маленькие кусочки торта. На остановке автобуса полубезумная старая мадам с выкрашенным в цвет йода пухом на голове двусмысленно лизала мороженое и ловила отводимые взгляды прохожих.
И повсюду из темноты светились лица, искажённые чувствами: ещё надежды или уже отчаяния, склонённые над экранами телефонов и планшетов и подсвеченные ими. Как если бы всех «читающих послания» мировой живописи переписали в сегодняшнем дне.
Повсюду были живые люди, не понимающие, как жить, как справляться с жизнью, особенно если ты один.
Виски шёл по городу и с пьяным, почти слёзным умилением думал: ты такой же, как прежде. Ты не меняешься вообще, как тебя не порть. Это мы, мы стекаем по тебе, как струи дождя по твоему лицу – и всё, и нет нас. И вся жизнь – и есть эта струйка: от рождения в небе до смерти в земле… Ну я, блядь, и накидался. Ну точно же: вечность – вот она и есть! Это мы, как мухи: влетели в неё, как в комнату, и вылетели. А она и дальше всё та же вечность, только уже для других.
Люксембургский сад, где он как раз докуривал сигару, развалившись в железном креслице, закрывался: звонил звонок, выразительно прогуливались полицейские, и вместе с остальной припозднившейся публикой он направился по центральной аллее к выходу.
Летний вечер и белое покрытие широкой дорожки сыграли с пьяным Виски в оптическую игру, причудливо изменили угол его зрения, расширив и исказив его. Он словно бы увидел и себя, и парочки, и семьи с маленькими детьми, и чернокожую няню с младенцем в круглой коляске, и высокого грузного старика в светлом плаще, и главное – неожиданную длинную вереницу маленьких девочек в одинаковых тёмных платьях, ступавших этими своими маленькими ножками в одинаковых чёрных туфлях, под предводительством и в сопровождении двух католических монахинь! Всё это он увидел как бы немного сверху, словно стал вороном или витютнем и оказался на одном из обрамляющих аллею каштанов, в картинку не попадающих: нет-нет, только бредущие к чёрным прутьям ворот по белому листу аллеи фигурки…
Десять дней он, не разгибаясь и не откликаясь на звонки, письма и автоответчик, рисовал эти новые для себя фигуры, их язык тела, неподвластный ему. Графика и её изначальная лаконичность требовали от него известного аскетизма, и впервые за многие годы Виски, славный своими безошибочными, сразу набело, почти без черновиков, сразу тушью линиями, отшвыривал и отшвыривал листы с эскизами, с каракулями, непластичными и кукольными подобиями того, что он видел и чего добивался. Эта публика оказалась неприступнее и сложнее символических девичьих фигурок в юбках-колоколах на его парижских рисунках.
Но зато, когда РБККА 114×195 в одностороннем обрамлении из каштановых листьев была, наконец, удачна – ему захотелось лечь на неё и спать с ней.
Но вместо этого он с ожесточением вскрыл новый блок бумаги, раздирая толстый целлофан упаковки, будто срывал глухое платье с очень рассерженной любовницы, а блок был тяжеленный и выше его ростом, и Виски взмок так, словно осуществил это по-настоящему. И, разложив листы на полу студии, сколько хватило места, он, стоя в центре белого круга, долго смотрел в них. Послушно лёжа у его ног, теперь эти белые поверхности вполне соответствовали той воображаемой высоте, с которой он, голубь городской, словно бы увидел тогда процессию тянущихся к выходу из сада посетителей.
И Виски сделал из первой, общей картинки серию – где все оказавшиеся на выходе из сада вместе персонажи были изображены ещё по отдельности, за несколько мгновений до звонка: парочка целовалась, переплетясь на одном стуле, больше ничего не было, кроме стволов деревьев вокруг с неясным покровом листвы сверху; семья с детьми у киоска с блинчиками с шоколадом; чернокожая няня с младенцем в круглой коляске проходит мимо вытянувшейся на низкой скамье женской фигуры; у пруда на стульчике, кажущемся под ним детским, сидит огромный старик с сигарой; статуя Маргариты Наваррской и кинг-чарльз-спаниель с завитыми ушами, задравший лапу на её постамент… И главное, малюсенькие чёрные туфельки, вереницей ступающие по белому покрытию аллеи, в сопровождении больших ног в грубых полумужских ботинках двух монахинь.
Он нашёл самому ему непостижимые ракурсы, придав обычным, в сущности, сценам странное иррациональное звучание, словно художник летал вокруг, над и под своими моделями – и даже побывал ими: одна женщина смотрела на картинку, спустив на нос очки с чёрными стеклами и зритель видел сценку её глазами – поверх оправы, словно бы верхней половины знака бесконечности. Летал, как «дрон» с камерой, и снимал своих персонажей бессчётное количество раз, чтобы потом выбрать лучший, наиболее неправдоподобный ракурс: где младенцы в гигантских колясках были бы больше нянь, дети – родителей, собачка – памятника, а маленькие девочки – больше монахинь, – и потом использовать его именно что с фотографической достоверностью в графических листах.
Эти дни Виски почти не спал, мог отключиться на пару часов прямо здесь же, на полу, иногда во сне перетаскивая себя на диван, не ел – но несколько раз заказывал на дом китайскую и индийскую какую-то еду, пил тоже очень немного и в основном воду и кофе.
После сопротивления первых трёх дней персонажи наконец, словно из сшитых по размеру колонковых шуб, просто выскальзывали из колонковых кисточек, одним лаконичным движением занимая своё место на белой площади листа. Кое-какие доводочки пером он, возможно, сделает позже.
Виски смотрел на тринадцать плотно и качественно открашенных РБККА – между прочим, практически двадцать девять квадратных метров совершенно улётной графики! – и не мог поверить, что это его работы.
Ему снова было тридцать лет.
И получился свет – свет летнего вечера.
Он, наконец приняв душ, впервые за это время вывалился на улицу, чтобы поесть перед тем, как на сутки упасть в сон. Вдохнув свежий ночной воздух и услышав многоголосый гул, стоявший над столиками, словно густой словесный дым, треск пролетевших с запахом бензина мотоциклов и крики далёких сирен, – услышав всё это обостренными отсутствием сна нюхом и слухом, он понял, что чувствует и различает сейчас даже в окнах домов лязг вилок и ножей, запахи еды и детей, посудомоечный звук телевизоров, возню подростков, слышит, как мужчина ставит локти на стол, как женщина садится на край кровати.
Виски улыбнулся зацепившейся за его ногу шедшей мимо на поводке старой косолапистой таксе, кивнул официанту и сказал про себя: да, старик, ты можешь.
К кому он обращался – к себе или к городу – даже думать не стал, и припал к вину.
Да, серия вышла превосходная: выспавшись, он видел, где что добавить для полного завершения, и отмечал эти детали про себя.
Но кое-чего явно не хватало – вернее, кое-кого.
Он закрепил широкими металлическими прищепками лист известной хлопковой бумаги на растяжке между двух стоек, разгладил льнущую к ладоням белую гладкость. Хотелось прижаться к ней щекой. Но он отступил на шаг и снял РБКК 114 X 195.
Повозился в маленькой кладовке в углу, выволок рулон и стал сосредоточенно отматывать лист в три раза больший, чем листы серии.
Средоточием его города – раскинувшегося на весь лист далеко во все стороны и вместившего в себя, казалось, всё содержимое внутри чаши Парижа, предстающего с башни Монпарнас, в этой работе снова стал тот же сад, увеличительным стеклом лежащий в центре изображения.
Дворец, аллеи, железные кресла и киоски… Похоже, художник вернулся ещё на несколько мгновений до выхода всех персонажей его рисунков за ворота. И все они так или иначе ориентированы относительно восьмиугольного фонтана напротив дворца: или направляются в его сторону, или уже миновали и идут прочь.
Снова с нарушением всех пропорций и правил, в странном ракурсе, при этом с нумизматической точностью художник вписал в восьмигранник – не скрывая цитату – огромную фигуру. Это обнаженная женщина, целомудренно классическим движением одной рукой прикрывшая грудь, и второй – лоно.
Её переплетённые ноги ещё более сужают и удлиняют фигуру. Глаза опущены, почти закрыты, на сомкнутых губах улыбка. Волосы колышутся в воде, превращая её лицо в сердцевину чёрного цветка.
Виски знал, что у этой работы может быть только один владелец – вернее, владелица. И потому сделал то, чего не делал никогда: он взял красную тушь и использовал её различные по плотности оттенки, добавив почти прозрачный цвет «розэ» – коже, красного вина – воде фонтана, рябящей на закате, алый – небу над сомкнутыми чёрными кронами аллей.
Он обожал эту её посткоитальную улыбочку с сомкнутыми глазами и ртом, смягченье черт и одновременно плотно переплетённые ноги – она сжимала их и закрывалась, как если бы сама была опрокинутым флаконом с драгоценной жидкостью, которой не давала ни вытечь, ни испариться даже ароматом… ну или что там сейчас у неё? – бодлеровский сжигающий нутро расплавленный свинец, о сердца моего начало и конец!
Но Виски не был бы собой, если бы под первой фигуркой не пририсовал вторую – классическую фигуру Да Винчи: едва выглядывающее из-под женского тело мужика, раскинувшегося в воде, просто на чреслах у него – возлюбленная.
Он засмеялся, завинтил пузырьки с тушью, убрал кисточки, и налил себе щедрую порцию вина, покуривая на невысокой стремянке. Сидел и рассматривал свой сад сверху.
Когда число щедрых порций дошло до трёх, он взял телефон, включил видеозвонок и пошёл от первой картинки до последней, наклоняясь над каждой и пытаясь ровно вести камеру, и его почти не штормило. Он шёл и шёл меж своих героев, улыбался и пытался представить, как она сейчас видит всё это, пытался рассмотреть свои рисунки её глазами. Понимает ли, что вот они – извинения за то, в чём он не был виноват? Просто – ну надо тебе моих извинений – ну на. На особенно удачных, по его авторскому мнению, местах он шумно вздыхал или выразительно хмыкал, даже выронил окурок изо рта и выругался. Подсказывал, что ей чувствовать. Но когда наконец дошёл до круга, где на глазах всего его райского сада они с ней безмятежно принадлежали друг другу, Виски вдруг непонятно чего испугался и крикнул в телефон: ты здесь, Беке? Ты со мной?
Телефон ответил молчанием, и Виски поднес его к глазам: «Ваш видеозвонок сохранён и отправлен абоненту» – вот что там было написано.
Чёрт! И он даже не знает, всё записалось или докуда? Чёрт, чёрт, чёрт!
Он хотел перезвонить и спросить её!
Но опомнился и отшвырнул от себя телефон, умоляя её перезвонить, изнемогая от ожидания.
Но она не перезвонила.
Перейдя на крепкие напитки, Виски решил больше не убивать время зря и отправиться в ночное – со всеми плюшками, которые обещает и предоставляет ночной Париж. Его бессменной компанией по загулам был друг ещё с полунищих времён, когда они, рисовальщики на закрытых показах готовой одежды, делали рисунки для ушлых закупщиков и домов моды.
Жюль Вит, вполне соответствуя своему артистическому имени, был человеком быстро соображающим, быстро говорящим, быстро двигающимся. Он тоже, так уж получилось, стал личностью в своей области легендарной. Чернокожий красавец с короткими растафарианскими дредлоками, диссонировавшими с узкими по фигуре строгими костюмами, которые он предпочитал носить с майками в безумных шрифтовых рисунках, Вит был украшением любой светской вечеринки, одинаково привлекая и женщин, и мужчин. Получив заказы на рисунки от букета модных журналов, редакторы которых оценили и красоту самого Жюля, и его жёсткую в рисунке руку, отчерчивающую любой образ под стремительными прямыми углами, локальными цветовыми пятнами и с фирменными гримасами недовольства или гнева, через какое-то время своего коммерческого успеха Вит обнаружил себя рисующим знаки Зодиака для последних страниц набитых рекламой женских журналов. Но для того, чтобы он заметил это со всей ясностью, понадобилось, чтобы одна редакция попросила его убрать «эти злобные гримасы», «особенно вот… у Водолея, Скорпиона и Стрельца. И Девы».
– Я – просто как моя любимая Вероника Лейк, понимаешь?! – объяснял он Виски, перекрикивая толпу в английском пабе, когда в тот же вечер они отправились обмывать кувшинами пива скандальный уход Жюля из модной индустрии. – Я тоже сказал: «Фак ю, Голливуд!» – просто не с трапа самолёта. «Фак ю!» – Общность незнакомых собутыльников в огромном зале на секунду притихла и охотно поддержала этот крик души задранными из дыма и чада средними пальцами.
Он стал отличным художником комиксов, словив уже в конце 90-х витающий в воздухе заказ пока что не на протест, но уже на сопротивление этому безумию потребительской программы, сведению счастья к переработке более качественной и дорогой еды в более качественные и дорогие испражнения.
И Жюль Вит закономерно подсел на стрит-арт.
Сейчас это был авторитетный человек, представитель олд-скул-граффити, молодые «соратники по оружию» – баллонам с краской – собирались к нему на мастер-классы: все знали, что Вит любит красить на улицах картинки, которые можно сделать за два часа. И учились этому. В частности, например, тому, что, если, рисуя на ветру и холоде, рука заледенела и рисовать отказывается, на неё нужно просто помочиться – зарисует как миленькая.
Что не мешало друзьям иной раз напиться в самых что ни есть буржуазных ресторациях города.
Виски набрал его, загадав: если Жюль свободен, они оттянутся до утра по полной программе, если Жюль занят, он просто нажрётся дома или в ближайшем баре.
Жюль был свободен и приехал к нему через час:
– Поведу тебя в один клуб – боже, какие там обнаружились девушки!
– Это далеко?
– Нет, всё как мы любим: пара рюмок по пути, не больше. Ну три.
Виски не думал: он решил, что думать больше не желает. Во всяком случае, до утра.
Пока он принимал душ, брился, глотая кофе, переодевался, Жюль бродил между разложенными на полу листами садовой серии и периодически застывал перед натянутой на штангах завершающей работой, где узнавал откадрированных в отдельные рисунки героев.
– Охуеть, – резюмировал он. – Ну круто.
– Ага, – вяло согласился Виски.
– Что это тебя пробило?
– В смысле?
– Ну тридцать лет рисуешь свои ломти Парижа, а тут вдруг – такое?
– Прости, – сказал Виски решительно. – Сейчас я к психоанализу не готов. Выпивка и секс – программа-максимум для меня сегодня. Окей?
– Ок-ок. – Жюль покивал и обнял друга за плечи. – Пошли. К утру всё это дерьмо исчезнет у тебя из головы без следа.
– Пошли, – согласился Виски.
Париж – город снисходительный, но наглых мотоциклистов здесь ненавидят люто: все права на дорогах – их, и пользуются они этим совершенно бесстыдно, оставляя в бессильной ярости крушить собственные автомобили изнутри тех, кого они подрезают на светофорах, между кем протискиваются, едва ли не убирая для этого чужие зеркала и не давая двинуться с места, кому показывают обидные факи в чёрных крагах, улетая в треске и рёве далеко вперёд, пока неповоротливая машина ещё только сдвинет с места передние колёса.
Поэтому первыми на зелёный свет здесь всегда срываются стаи мотоциклистов.
Виски и Жюль вышли на вечернюю улицу, дома приняв на ход ноги, поэтому к ближайшей стойке не спешили. Шли с работы парижане, почти все – с горячими багетами в руках, откусывали горбушку. Город потихонечку прозрачнел и пустел к осени, становился сквозным. Далеко до внезапного обрыва в небо, как будто там – спуск к морю, синели проёмы между светлыми домами, узкие улицы просматривались в обе стороны во всю длину. Ещё засветло зажглись фонари.
Жюль, похохатывая хриплым лающим смехом, рассказывал, как ночью на днях раскрашивал с «детьми» поезд в метро и как ничего не меняется: тот же драйв, так же быстро надо убегать в случае облавы, так же сосредоточенно и точно фигачить свои прямые углы, чтобы через два часа они сложились в достаточно изобретательную и сложную многофигурную композицию со шрифтом.
– И точно так же, как раньше, не все этот ритм выдерживают… Что за фак?
Пролетевшая пара десятков мотоциклистов после того, как они перешли дорогу на светофоре, уже исчезла из вида, медленный поток машин скользил справа от них, отражая уличные гирлянды, но один мотоциклист попятился, срезав угол по тротуару, и встал перед ними.
Шлем закрыт, лица не видно, чёрные джинсы, ботинки, мотокуртка, перчатки. Головой он показывал: давай садись.
Жюль рассмеялся:
– Чё за киднэппинг, нахрен? Ты на кого тут наезжаешь, малой, старших в лицо не знаешь?
– Подожди, Жюль, – Виски наклонился к самому козырьку шлема и отразился в нем, вглядываясь. – Боюсь, этот всадник Апокалипсиса – за мной.
– Ты его знаешь?
– Очень надеюсь, что да.
Всадник опустил голову и ждал, когда Виски сядет сзади.
– И чё, вот так вот ща и уедешь? – разволновался Вит. – Непонятки какие-то!
– Старик, спасибо, что выбрался, прости! Я позвоню!
– Чёрт. Ну пока…
Он поцеловал Виски и отступил от мотоцикла. Длинные ноги водителя при выключенном моторе оттолкнулись от асфальта, и машина тихо съехала на дорогу.
До дома был метров триста. Мотор завёлся, всадник повёл машину к нему. Виски сунул ладони под короткую куртку водителя и под тонкую майку под ней, положил их на маленькие горячие груди, а голову на узкую спину. Могу так ехать до скончания веков, особенно когда она так прижимается ко мне своей изумительной жопой.
– Прежде чем ты скажешь хоть слово, дай скажу я!
Они въехали в узкий дворик, Виски закрыл низкие ворота, и теперь, приняв у Беке снятый чёрный шлем, пока она расстегивала молнию куртки и едва открыла рот, перекрикивал её:
– Самое главное дай скажу!
– Ну скажи, скажи.
– Но сначала мы войдём в дом. Не могу же я самое главное на улице говорить…
Она покачала головой. Как ни старались оба держать лицо, физиономии расплывались в глупых счастливых улыбках: так обычно и бывает, когда мужчине нравится то, что он видит перед собой, а женщине нравится то, что видит перед собой она. И удержать эти довольные и алчные улыбки они не могли.
В прихожей он тут же схватил её и прижал к стене и, сдирая куртку, отшвыривая заколку для волос, запуская руки под майку, удерживая тонкую шею, не давая ей уклоняться от своего рта, он чувствовал такое желание, что едва мог говорить.
– Так что «самое главное» ты хочешь сказать? – с силой упёршиеся лбами, они замерли в спазме остановленного ею объятия.
Он видел опущенные ресницы, тени от них на щеках.
– Ты уверена, что хочешь это услышать? – спросил он.
– Да. – Серьёзно ответила она.
– Ну ладно. – Он прижал её к себе, вздохнул и, словно набравшись решимости, сказал: – Я тут погуглил. Оказывается, в Тринидаде и Тобаго водится редчайшая орхидея-бабочка. Ты знала?
Беке отдернула голову назад и уставилась на него, пытаясь удерживать его руки, шарящие по её телу.
– Ты не знала? Ну как же: Oncidium papilion! Редкий, между прочим, вид! На грани исчезновения!.. Но у нас ведь есть одна, правда? И никуда не исчезнет? Тихо, тихо… Дай мне свою бабочку, Беке, вот так. Дай мне её.
Утолив первый голод, блаженствующий Виски полюбовался, как она с силой сжала и переплела ноги, и сказал:
– Во всяком случае – к эпизоду нашего знакомства – ты хотя бы точно можешь быть уверена, что мой к тебе интерес был совершенно бескорыстным и стопроцентно только сексуальным!
– Дурак, – пробормотала она, не открывая глаз, и он счастливо заржал.