Одна мысль, что он может потерять и её, приводила его в ярость, и ни о каких детях он не хотел больше даже думать. Но и она не мечтала о детях: ей нравилось быть ему и женой, и ребёнком – да хоть попугаем, в те несколько лет, когда между смертью Лью Второго и появлением Лью Третьего Антуан не решился в силу своего уже значительного возраста заводить птицу, живущую в среднем до 18 лет.
Поэтому Лью Третьего, копию своих предшественников, ему принесла она.
Они только узнали, что он болен, как долго и как именно будет протекать его болезнь. Ошеломительная невозможность отменить приговор, страшная, сама по себе убийственная жалость, которую они узнали друг к другу из-за предстоящего им, ненасытность их любви, которой оказалось мало и сорока лет, – всё это сводило с ума, как бы ни старались они и как бы у них замечательно ни получалось изображать сильных духом, спокойных и ко всему готовых людей.
Никто никогда не готов. И уж точно – никто никогда не готов посреди прекрасной жизни во взаимной любви в своём доме, увенчанном розовощёким неразлучником. Никто не готов к горю посреди счастья. Поэтому оно не спрашивает, а просто настаёт.
Пришла пора прощаться, и, как все любящие, Анн и Антуан плакали порознь, считая, что его или её слёзы ещё сильнее ранят вторую половину.
Вот после одной такой ночи, когда она услышала, как он давится слезами в ванной, и сама забилась под одеяло, не зная, не навредит ли ещё больше, если сейчас подойдёт и обнимет его, она отправилась на птичий базар, выбирать Лью Третьего. Чтобы Антуан никогда не оставался дома один и чтобы любимые птичьи повадки напоследок порадовали его.
Его не было дома, и она спокойно выпустила Лью из переноски в большую клетку. Насыпала ему какой-то зерновой смеси и уселась в кресле напротив немного передохнуть: да, и не отличишь!
Антуан вернулся из сквера, где играл со старыми друзьями в петанк, и не сразу понял, что изменилось: гостиная была озарена, а в зелёной тяжёлой вазе красовался многоцветный букет мелких цинний. Анн возилась на кухне с ужином и появилась в гостиной, когда знакомство уже состоялось.
Антуан сидел в кресле, повёрнутом вплотную к клетке, и смотрел на Лью Третьего. Лью Третий сидел в углу у пустой купалки и отворачивался от него.
– Как ты догадалась?
– Сама не знаю.
Через несколько дней Лью деловито перебирался на подставленный ему палец и словно бы жил здесь всегда.
Теперь, уходя, Анн знала, что мужу не совсем уж одиноко, пока её нет.
Операция на мозге – кроме страха, очнётся ли он после неё прежним, и если нет, то насколько значительными могут быть потери личности, но всё обошлось! – подарила им ещё почти целый год совершенно ясного общения, иногда они не могли поверить, что всё это на самом деле происходит с ними. Но еженедельные поездки на процедуры, приём зловещих лекарств, периодически потерянный взгляд Антуана или, напротив, погружённый в себя, – всё это не давало им забыть ни на день, что отсрочка, возможно, ненадолго.
Но вдруг безумная надежда озаряла какой-нибудь удачный обед с шутками и смехом, с солнцем за окном, и у него или у неё напрочь исчезали всякие сомнения, что болезнь побеждена, ушла и больше не вернётся! И до следующего тёмного луча на лице и в душе они предавались совершенно беспримесной радости, лакомясь ею, как любимым мороженым, смакуя, целуя, угощая ею друг друга. Но болезнь и ожидание развязки было похоже на маяк, который, правда, производит не свет, но тьму, погружая в неё, зачерняя, изымая из жизни всё, чего ни касался пучок этой тьмы, ширящийся её конус.
По вечерам, если он чувствовал силы для прогулки, они выходили пройтись перед сном, и присаживались на скамейку, откуда она когда-то вспорхнула от него навсегда, но мироздание и природа в виде не вовремя начавшихся месячных не дали ей уйти. Теперь, когда прошла целая жизнь вместе, они сидели здесь же и слушали шорох проезжающих автомобилей, треск мотоциклов, едва слышный трепет листвы.
Наблюдая, как в тёмном небе мерцает огонёк улетающего из Парижа самолёта, Антуан спросил:
– Почему мы с тобой никуда не летали?
– Нам и здесь было хорошо.
– А сейчас мне жаль… Как бы я с тобой ещё куда-нибудь сейчас слетал.
Она прихватила рукой плащ у горла и произнесла:
– Ну, значит, летом полетим куда-нибудь.
Он не ответил, но она поняла, что он ждал не такого ответа, ждал не бодрячества.
И таких моментов становилось всё больше.
Но она не могла, не могла пересилить себя, и ответить просто и окончательно: «Да, и уже никуда не полетим. Мне бесконечно жаль». Чем больше он менялся под резцом болезни, тем больше она верила в чудо, что оно грядет, состоится, посрамит скептически настроенных врачей.
Она сунула руку в его карман, где теплела его ладонь, и сказала:
– Хочешь – верь, а хочешь – нет, а мы ещё с тобой поваляемся на пляжах Акапулько!
Почему Акапулько?..
Антуан следил, как улетает следующий самолёт.
Как и все, кто болеет долго, они вошли в распорядок дня, который диктовало лечение. В этом распорядке всегда оставалось несколько часов, которые Анн посвящала заработку: она по-прежнему переводила с двух языков и никогда не отказывалась от работы. Уходя, каждый раз они педантично проверяли, всё ли у него есть, всё ли удобно, рядом, не будет ли ему холодно, голодно или ещё почему-либо неуютно. Телефон на её половине кровати – вот. Вроде всё. Последним движением был переезд клетки Лью Третьего из гостиной, на табуретке с колесиками, к кровати, справа от Антуана на расстоянии вытянутой руки. Она оставляла их вместе, свет в спальне тепло горел, у него были газеты и книжка, Лью чирикал и скакал.
– Идиллия! Дай поцелую, – традиционно восклицала она, наклоняясь поцеловать его.
– Рай на земле, – отзывался он на пароль.
Но всё чаще, возвращаясь, Анн видела, что книга открыта на той же странице, что и была, когда она уходила. Иногда Лью светился с карниза гардин, но тоже всё чаще оставался в клетке. Никаким фокусам Антуан учить этого Лью не стал и подружек не подсовывал, просто любовался им, но приносил подарки из каждого выхода на улицу: веточки, чтобы попугай мог размочалить их на тоненькие древесные нити, цветок, жёлудь или каштан.
Пока выходил.
Однажды ночью Анн прислушивалась, как муж медленно, и опираясь на трость с подсветкой, и придерживаясь за стену, отправился в поход до туалета. Она включила маленькую лампу и ждала его, когда неведомая сила подбросила её на постели: что-то не так. Она побежала босиком и стала трясти дверцу:
– Открой! Господи, ну что за ерунда! Что с тобой?!
Странное мычание за закрытой дверью заставило её похолодеть.
– Посмотри! – заорала она. – Потяни шпингалет вправо! Вправо!
Антуан не понимал её, она слышала, как он привалился всем телом с той стороны к двери и тоже прижалась к ней всем телом – со своей стороны.
– Милый, – тише и стараясь как можно спокойнее, проговорила она, – не волнуйся, просто опусти руку на шпингалет… Такую штучку, как замочек, – услышала она сама себя и зажала ладонью рот. Она говорит с ним, как с идиотом!
Но это сработало. Вялая рука, сначала промахнувшись, всё же нашарила крошечную горошину запора. Она отступила, дверь открылась – и Антуан почти всем своим весом обрушился на неё. За этот год он очень похудел, но сейчас, лишённое сил стоять, держать равновесие, его тело придавило её мёртвой тяжестью. Чтобы не упасть и не уронить его, она инстинктивно уперлась одной босой ногой в плинтус, а второй – в его ступни, засунув колено между его подкашивающихся ног. В этой безумной раскоряке, в которой они стояли, в упавшем обжигающем лбе на её плече, в его сгорбленной до её роста ватной спине, в безвольных плетях тяжёлых, гротескно длинных рук был страшный безжалостный шарж смерти на поцелуи и объятия жизни.
В опасной близости горело бра на стене. Анн чувствовала, как главная, опорная о стену нога скользит всё дальше. Сейчас они упадут.
– Любимый, – сказала она тихо, потому что не могла говорить громче. – Ты меня слышишь?
И голос, неузнаваемый, как будто откуда-то из-под многометровой толщи воды, со дна океана, отозвался не словом, не смыслом, а заглушённым движением звука:
– …д…а.
– Какой ты молодец! Милый мой, мой любимый, чувствуешь мою руку? – Она сжала и потрясла его ладонь, ближнюю к стене. – Тут стена, совсем рядом. Попробуй опереться немножко на неё, я тут, я никуда не ухожу, чуть-чуть.
И, как если бы её голос тоже преодолевал эти метры и толщи воды, пытаясь достичь дна, слова не сразу дошли до глубины, на которой он находился. В отчаянии она думала: он не понял, что она ему говорит. И судорожно прикидывала, как им упасть, чтобы не поранить недавно прооперированную голову.
Но – о чудо – Антуан нашарил ладонью дверь туалета; она поняла это, потому что смогла вздохнуть, и, продолжая опираться на неё, он перевалил основной вес тела на стену. Теперь она могла привалиться к нему.
Так они и стояли, дрожа от напряжения, едва дыша, слившись в одного раненого. Опирались на стены своего дома и друг на друга, пока он окончательно не вернулся в сознание, и они смогли потихонечку дойти до постели.
С этой ночи всё стало происходить стремительно, начала приезжать паллиативная «скорая помощь», и через месяц Антуан умер. Последние две недели он не говорил, не ел и не спал. Он только смотрел, не отрываясь, не моргая, на Анн, один глаз у него стал огромным, и этот глаз неотрывно любил её. Она не могла отвести взгляд, никуда не ходила, тоже почти не ела и почти не спала. Сестра, приезжавшая из хосписа для процедур и медицинских манипуляций, с сочувствием сказала ей:
– Он вас не видит, это ступор. Поспите.
Он меня видит, он меня слышит, и он меня любит, – не ответила она, быстро улыбнулась и поблагодарила.
Когда служба помощи уезжала, она опускалась на коленки или усаживалась на пол с его стороны кровати, устанавливала его безвольную горячую руку на локоть и в раскрытую ладонь клала свой подбородок или щёку. Рука держалась в этом распоре, и ничто больше не мешало им наглядеться друг на друга.
И только так она могла немного подремать: с открытыми глазами, у него в руке.
Совсем последние три дня они провели в реанимации. Анн прилетала домой, только чтобы покормить попугая и поменять ему воду. Лью при виде её начинал бесноваться, биться в клетке: залюбленная птичка, он не понимал перемены своей участи, почему по многу часов его оставляют совершенно одного в зловеще тихом доме? Но ей было не до него.
Она похоронила Антуана в полнейшей невменяемости: от горя, от утраты, от многих дней без сна, от того, что они оказались совсем одни и разделить всё это было не с кем. Но главное, теперь не осталось и его!
Толстенький священник, когда она предложила ему поехать на поминки, извинился и сослался на вечернюю службу.
После краткого прощания в ближайшем к их дому брассери друзья Антуана по петанку, кажется, пошли играть в петанк. Она посмотрела в их стариковские спины с залихватскими шарфиками и направилась домой.
Пахло болезнью, затхлым воздухом, нечищеной клеткой. Она распахнула окно в спальне и плотно закрыла дверь, чтобы выпустить попугая. Открыла ему клетку и без сил села у стола. Посмотрела на тёмную амальгаму зеркала, где когда-то они любили писать друг другу дурацкие записки её помадой – там ничего не было.
Слёзы полились с такой силой, что она не успевала за ними рыдать. Задыхаясь, она выплакивала слёзы за весь страшный год его болезни, когда плакать, тем более в голос, было нельзя. Теперь, с заложенным носом, с какой-то раскалённой спицей боли в глазу и черепе, она рыдала и выла, схватив и прижав к себе подушку с кресла. Мой дорогой, мой дорогой!
– Стой! – вдруг услышала она и замерла. – Я люблю тебя! Дай поцелую!
В панике, не переставая рыдать, она зашарила глазами по комнате: под потолком, на клетке, в клетке, на книжном шкафу – попугая нигде не было.
– Стой! Дай поцелую? Я люблю тебя!
Анн скосила глаза и увидела, что Лью Третий деловито широко перешагивает со спинки кресла к ней на плечо. Чтобы не напугать и не сдуть его своими рыданиями, она затаила дыхание. Он бочком, перебирая щекотные лапки, поднялся к её лицу.
– Люблю тебя…
И она, утерев сопли, впервые сама совершила ритуальное почёсывание подставленной склонённой апельсиново-розовой головы кончиком своего носа: в точности как Антуан.