Съёмки на гаджетах фильма о вариации рок-н-ролла ушедшего века в лице винтажного пьяницы, выжившего неизвестным науке способом, шли полным ходом. Режиссёр Кристоф, который, как оказалось, вообще почти не отрывает глаз от монитора, только если рядом нарисуется Од, исправно принимал флешки с видеозаписями добровольных собирателей примет настоящего времени с самими собой в главных ролях, Рон поставлял всё новые комбинации из разных музык и записывал парижские шумы, Адаб выбирал места, где ещё стоило подснять материала. Они заезжали на какие-то выставки в маленьких галереях в центре города и в кафельных залах индустриальных зданий, выходивших на железнодорожные пути, побывали в нескольких сквотах и парке с рамами, где пубертатные подростки являли чудеса эквилибристики на скейтах и роликах, завернули на танцевальный турнир под музыку, не чуждую герою фильма, и некоторое время исправно посещали гранд-концерты ровесников Лефака, традиционно балующих летний Париж своим присутствием.

Только за июнь Лефак плотно повидался со старыми друзьями и знакомыми, и материал подсняли на шоу Ника Кейва, Марка Кнопфлера, Пола Маккартни, «KISS», очень бодрых «Judas Priest» и «ZZ Тор», на «The Who» Лефак сломался:

– Хватит, достаточно. Как сказал Курт наш Кобейн, девственниками не удастся умереть никому: жизнь отымеет всех. – Посмотрев на ликующую толпу вокруг, добавил: – Питеры Пены и новая порция их непослушных мальчишек.

Сняли несколько «вечеринок Лефака», где он традиционно крутил и вдохновенно комментировал пластинки, а публика надиралась и отплясывала, подогреваемая артистами и танцорами, которые знали о ведущейся записи.

Подошло время и для съёмок заключительного, большого вечера, который, совсем немного подмухлевав с датами, решили снимать как юбилей гуру.

Клуб деятельно вложился, нашёл рекламодателей, и вино текло рекой. Уже за месяц до юбилейной вечерины не осталось, казалось, ни одного туалета в музыкальных барах, где бы в настенных держателях открыток с рекламой концертов и фильмов не притягивал взгляд флаер с чёрно-белым портретом очень ветхозаветно выглядевшего Лефака и названием клуба, напечатанным как приветствие и приглашение от его имени: «HELLo! ТОО LATE ТО DIE YOUNG!»

Городская пресса написала заранее ядовито-восторженные анонсы и пообещала предъявить фотографии события, ажиотаж создали и наконец всё было готово. Пришли поклонники Лефака и его собутыльники, музыканты и те, кто «абаж-жает» танцевать под эту музыку, гостей на входе пришлось даже отфильтровывать по принципу «рок-н-ролл – всему голова».

В тёмном зале, сейчас подсвеченном только неоновыми надписями, на стене за пустой пока стойкой с аппаратурой Лефака появилась новое сообщение: торжественные золотые шнуры составляли гигантские цифры «1945-2015». Никто не верил, что Лефаку стукнуло семьдесят: уж больно он отличался от родных, нормальных бабушек и дедушек.

В зале расставили прозрачную пластиковую мебель, сверху прицельно подсвеченные круглые столики и стулья, когда зажглись низко опущенные по центру столешниц лампочки, создали сюрреалистическое впечатление сидящих в воздухе гостей и висящих в воздухе бокалов и бутылок.

По немудрящей идее, Лефак должен был, как он всю жизнь и делал, просто накормить публику отборной старой музыкой, время от времени делая акцент на том, что выпиваем мы сейчас не только за меня одного, но и за всех музыкантов, кто наблюдает нашу вечеринку уже из иных миров, да и в целом за прошедшие времена, без которых не бывает следующих.

Явившиеся, как всегда, VIP-привидения со ртами Джокеров и деформированными посредством последних открытий косметологии старыми, блестящими, как пластик, лицами, должны были несколько примирять присутствующий молодняк с траурным звучанием грустных комментариев ведущего: всё-таки умереть вовремя – это большая удача, в отличие от слишком ранней или слишком поздней кончины.

Насчёт танцев особой режиссуры не предусматривалось: хотите – танцуйте, не хотите – как хотите. Разве что справа и слева от стойки с пластинками стояло по четверке бэк-вокалистов: слева – девочки в розовых твигги-платьях и с бабеттами из афрокосичек и дредов, справа – парнишки в чёрных брюках и водолазках. Их задачей было открывать рты в нужных местах и пританцовывать, как договорились.

Когда, вызвав волну неподдельных приветствий, на сцене появился именинник и зазвучали пафосные «Strangers in the Night» Синатры, Адаб в панике облизал пересохшие губы и оглянулся на режиссёра, который наблюдал пришествие через монитор, и непонятная улыбка бродила по лицу Кристофа.

Вроде бы всё было зашибись, они убили шестнадцать тонн времени на подготовку к этому вечеру, даже, блядь, букеты цветов стояли в, блядь, вазочках на столиках! Но этот старый гондон пришёл уже на заплетающихся ногах и, подняв брови с выражением «ну красава», продюсер наклонился с уху режиссёра и резюмировал:

– Похоже, сегодня мы всё-таки импровизируем.

Да, в мешковатом и растянутом, но Лефак был натурально в смокинге, с галстуком-бабочкой, манишка, ещё не залитая красным вином и не засыпанная пеплом, сияла в луче прожектора.

И на башке не было ни одного из его неотъемлемых головных уборов, коллекция которых никогда не уменьшалась, а только прирастала всё новыми дикими штуками. Под шапкой оказались не рожки, а довольно неглубокие залысины, пепельно-седые кудрявые патлы он убрал за уши. Короче говоря, Лефак был неузнаваем.

Остановив овации и свист, первым делом он сменил музыку на «Speed of Life» Дэвида Боуи, и, в честь юбилея наливая себе в бокал, а не прихлебывая из горлышка, прищурился на стену и сказал:

– Впервые вижу надгробную плиту такого размера и с неоновым шрифтом. Ценю, очень польщён, мерси. Насчёт смокинга. Ребята, один раз в семьдесят лет можно.

Он уселся на привычное место и сразу продолжил:

– Сказал про смокинг, что раз в жизни можно, и вспомнил рассказы восторженных очевидцев, как однажды в конце семидесятых, на концерте в Берлине, божественный тролль Алан Вега, заприметив в зале четвёрку типичных офисных клерков, завывая от ненависти, с микрофонной стойкой в руках спрыгнул со сцены в зал и ломанулся в их сторону. Всем нам очень повезло, что кто-то успел ему крикнуть, что это «Kraftwerk».

Пока публика посмеялась анекдоту, он по-стариковски обстоятельно распределил сигареты, спички, зажигалки, бутылки под рукой и открыл кофр с пластинками и компьютер с плейлистом.

– Значит, так. Понятно, что я могу предъявить вам от двух-трёх сотен моих любимых песен. Но что-то я подумал и решил: пусть это будут романтичные, как вы, композиции. Мне они нравятся много лет и всё не разонравятся.

В зале на прозрачных стульчиках, расправив юбки, парили в воздухе невысоко от пола девушки в пышных платьях 50-60-х годов, на которые копили не один месяц или которые сшили сами, приставая к матерям, если денег скопить было невозможно. «Dream Lover» Бобби Дарина, «Prettiest» Марка Болана и Дэвида Боуи, «The Girl of My Best Friend» Элвиса Пресли, «Pretty Woman» Роя Орбисона и «Moody River» Пэта Буна совершенно соответствовали ожиданиям этих юных леди, а, как подтвердит любой владелец клуба, клуб должен нравиться девушкам: за ними придут и парни.

Но Лефак выбрал их не поэтому. Он сам решил послушать музыку, которую полюбил, когда ещё не был знатоком – когда был так же молод.

Тем большей неожиданностью посреди сладкоголосого подбора исполнителей стал фортель, который выкинул этот засранец:

– Расскажу-ка я вам, мои маленькие ботаники, историю про горячий багет. Давайте, накатите по стаканчику за меня-любимого и послушайте сюда.

Публика подняла бокалы, Лефак поднял свой, переминались под музыку длинные ножки четвёрки под одинаковыми розовыми подолами.

Виновник торжества громко выпил, аккуратно промокнул рот подушечками пальцев и наклонился к микрофону на стойке перед ним, закуривая и говоря одновременно:

– Дело было… – зажимая свой стакан в корявой артритной горсти, задумался юбиляр. – Дело было, когда большинства из вас на свете не было.

Публика уселась поудобнее – сразу стало ясно, что телега будет долгая.

– Каждую историю можно начать издалека или с места в карьер. А я начну с этой самой развилки: я всегда знал, что Париж – это город, где иностранец может затеряться и жить, никому не мешая. А с учётом тех подзабытых фактов, что, а, само слово дискотека было изобретено французами по типу, как вы понимаете, библиотеки и синематеки, и бэ, самый первый в мире музыкальный клуб, где впервые аж в 1947 году прокрутили подряд несколько пластинок нон-стоп к восторгу танцующей публики, возник в Париже и назывался «Whisky ä Go-Go», – так вот, с учётом всех этих фактов, когда мне однажды понадобилось исчезнуть, я обнаружил себя здесь. Как раз свернули «Гольф-Друо» и парижские американцы открыли этот клуб, так что без работы и без веселья я не остался. Мне ещё и сорокета не было, и здесь мой якобы кризисный средний возраст оказался молодостью. Но история не об этом, а о горячем багете! Прозит! – Он чокнулся со всеми, подняв свой стакан, почесал лоб и продолжил.

– Кстати, первый клуб в Нью-Йорке после «Whiskey ä Go-Go» в Париже открылся тоже в 47-м и назывался, знаете, как? «LeClub»!

Публика засвистела и зааплодировала, присоединяясь к детской радости Лефака.

– И вот однажды ко мне подходит одна мадам. Когда ко мне такие в клубе подруливают, я выступаю очень осторожно. «Ты меня помнишь?» – «Как можно тебя забыть?!» Обычно в нашем здесь ночном угаре такого ответа бывает достаточно. Конечно, не помню – я уже и себя самого хорошо помню только местами. На лбу у неё было написано, что она американка, богатая американка помоложе меня, и она явно столько не бухала. Выглядела – блеск. И соображала тоже.

– Конечно, не помнишь, старый ты алконавт… – Что-то в двойных морщинках в углах её рта показалось ему знакомым. – …1979 год, Калифорния, ваш раздолбанный автодом на колесах «Грозно Пердящий Пацифист»?.. И Стиви-Стиви.

Пока она проговаривала своим американским ртом с саркастичными кавычками морщинок первую часть пароля, в голове у него проносились важные события 1979 года, а их было не мало: фестиваль в Лос-Анджелесе на сто тысяч зрителей, Оззи Озборна турнули из «Black Sabbath», «Bee Gees» спели в ООН, а Элтон Джон – в СССР, первый американский тур «Dire Straits», «The Who» и «The Beatles», «Led Zeppelin»… КлэпTOH. Гос-с-с-с-споди! «Pink Floyd» выпустил «Стену». Одна отсылка в тот год погружала его в живой концерт внутри открытия какой-то, блядь, музыкальной Олимпиады!

– И тут вдруг – посреди Олимпийского-то стадиона! – Стиви-Стиви. Наш с ним едва живой «додж» «пердящий пацифист» – просто обалдеть можно! – Он засмеялся, прикрывая рот рукой с дымившей сигаретой. – Ну это как если бы вы, толкая речь в пафосном собрании, вспомнили своего первого в жизни щенка, который у вас появился: вот Стиви-Стиви по степени интимности был бы типа как этот щенок с лужами!

– Стиви-Стиви ты вспомнил, вижу я по твоей роже, – кивнула дорогая дама. – Меж тем вы с ним в два смычка играли со мной в том доме-на-колёсах.

Пила она джин-тоник, выглядела, как собственная внучка: ну не могла она в семьдесят девятом году спать с двумя парнями одновременно. И, однако, вот: сексуальная же революция.

– Значит, не со мной одной. Но это не важно: я подумала, может, ты захочешь с ним увидеться?

– Не понял, – ответил Лефак.

– Он здесь, у меня в Ирландии, – объяснила дама, имени которой он не знал, но у неё был его щенок из детства, Стиви-Стиви, его несостоявшийся ударник.

Лефак задумался, прикурил новую сигарету, и Фло подошла затушить забытую в пепельнице только что раскуренную предыдущую.

– Наверное, вы думаете: какого хера столько ненужных подробностей…

Публика ропотом попыталась изобразить что, мол, да не-е-ет, да ла-а-адно… Но старикан знал свою аудиторию. Да, это полная хня. Можно бы вовсе не рассказывать им про Козлика – девочку с плоской грудью, которая тогда села к нам на трассе, сбежала на фестиваль просто и так и зависла в этом мире – как выяснилось, навсегда.

– Просто, понимаете ли, очень часто судьба вовсе не одета с иголочки в black tie, как я сегодня. Часто она принимает какие-то совершенно абсурдные черты, и если, когда она происходит, твоя судьба, сказать чуваку, что, да, это вот она и есτь, смотри не просри её, глядя на какую-нибудь совершенно идиотскую комбинацию из всего одномоментно происходящего, никто просто не согласится принять это за свою судьбу. Ну не поверит! Я, например, никогда, дурак, не верил. А потом проходит, блядь, тридцать-сорок лет, и выясняется, что, блядь, это-таки она и была, нравится тебе или нет: судьба не спрашивает. Она – твоя, и больше ей податься некуда: типа этой Козлика на трассе с картонкой с надписью «рок-н-ролл».

Вслух же он сказал в микрофон:

– Окей. Ща мы слегка подсластим это лирическое отступление: давненько что-то никто со мной пари не заключал, что, мол, «Only you» первым исполнил Элвис Пресли. Поэтому вот вам Сэмми Тернер с одноимённой композицией доэлвисовского исполнения. Вы пока там перекусите, выпейте, потанцуйте, я пойду отолью, и мы продолжим наше юбилейное надувательство.

– Это он про что? – озадачено переглядывались лефакофилы, встречаясь у стойки и забирая пиво для себя и кир и вино для своих девушек.

– Про философию загнул… – мечтательно отвечал кто-то ещё.

– Да про философию понятно всё – что за надувательство он имеет в виду?

Адаб встретился глазами с Роном: тот показал большой палец – звук на отлично. Поискав глазами своего режиссера, он увидел, что Кристоф в позе, исключающей сомнения, разговаривает с одной из девушек из подтанцовки, со светлыми толстыми дредами. Остальные, к счастью, отрабатывали – танцевали, как и было сказано.

Он посмотрел на публику вокруг, клубную молодежь, потихонечку набиравшуюся, и на замершие привидения, сидевшие за столом ровно, очень прямо, не двинувшись – как собственные чучела. И решительно спустился в туалет.

Но Лефак окликнул его из закутка у курительной комнаты.

– Будешь? – не поднимая руки, он повёл в сторону Адаба косяк.

– Блядь, старик! Сам не буду и тебе не советую! Ну что за мазефакер, а?! Тебе ещё где-то с час гнать, прежде чем они просто бросятся отплясывать.

– На пятьдесят процентов мазефакер, на остальные – сукин сын, – самокритично пошутил Лефак и пообещал, – меня только с третьего торкает, не боись.

– Скажи наркотикам: «Нет – дорого!» Пошли давай. И это… Ты уверен, что им интересно слушать длинные истории?

В почти полной темноте курилки, где даже в единственном слове подсветки «SMOKING» первые три буквы не горели, но зато строго над стариком получилось «KING», он в своём вечернем наряде и с прилипшей к нижней губе самокруткой в этот момент не выглядел человеком, которого как-то волнует ещё чьё-то мнение.

– Жизнь – это вообще длинная история, – миролюбиво ответил он.

Адаб, недовольно покрутив башкой, взбежал вверх по ступенькам, через пару минут туда же прошаркал Лефак.

Толпа встретила его свистом и приветливыми воплями.

– Я всегда любил гнилое и душераздирающее, а также мрачное и угрюмое. Поэтому вот: «Moody River» Пэта Буна, «What's the matter baby» Тими Юро, «Why» Лонни Мэка и «I can go down» Джимми Пауэлла. Начнём с душераздирающе прекрасного.

Публика вновь чинно расселась в воздухе и приготовилась наслаждаться.

– Короче: Стиви-Стиви был в Ирландии, а у Козлика был личный самолёт!

– У-у-у-у-у! – с непонятным чувством прокомментировала публика.

– Ну вот так. Главное, что уже утром я мог быть у Стиви, который, как выяснилось, помирал там у неё в хосписе.

– У-у-у-у-у… – грустно выдохнула публика, и некоторые особенно врубные заметались глазами в поисках подсветки выхода – «PARIS» с указательной стрелкой.

– Да уж вот так, детки… – согласился старик.

– Как всё это так вышло? – спросил он её, когда утром они летели в маленьком самолёте с красными кожаными креслами. Спать ему той ночью не довелось, выпить набор его таблеток – два: утром и перед сном – он забыл и теперь в мареве похмелья и не дающего заснуть сильного сердцебиения понимал лишь отчасти, где он и кто с ним.

– Ты про самолёт? – спросила Козлик.

– Нет, про самолёт всё понятно: под цвет помады. Про Стиви-Стиви, – как всё так сложилось, когда? При чём тут вообще ты?

– Я ни при чём совершенно. Просто это его последнее желание, ха-ха.

– Ирландия?

– Я.

– Ты?

– Да, милый, я – последнее желание Стиви-Стиви. Прикинь? Не ты вовсе, а вот, блядь, я.

– Да нет, понятное дело…

– Чего тебе «понятное дело»-то? Ты уехал и ничего больше никогда о нём не знал. У нас с ним был ребёнок. Умер маленьким совсем. Я сразу ушла. Он меня нашёл, только уже когда понял, что ему кранты. Ничего не знал про меня, я уже лет десять как жила в Европе, но интернет делает мир очень тесным.

Ребёнок. Ребёнок у Стиви-Стиви. У щенков не бывает щенков.

– А-а-а-а. А курить тут можно?

– Нет, курить вообще нельзя.

– Ты заходишь в коридор, длинный, больничный. Пол в квадратиках: чёрный-белый, чёрный-белый. У тебя похмелье. Тебя ведёт. Тебе к тому же страшно. Тебе говорят: ничего страшного – так всегда говорят, когда особенно страшно. Просто иди только по белым квадратикам. И тебе вдруг это помогает: переключка кипящего мозга на шаги только по белым, сука, квадратикам.

Ты идёшь мимо открытых дверей в комнаты, где люди разных возрастов дочитывают свои книги. Последнюю главу. Всё стерильно. Один ты тут в соках и блевотине жизни, в вине и пиве, в сперме и поту. Идёшь по этим узким коридорам и застреваешь в них, как кусок мяса в горле у вегана. Потому что они все поднимают на тебя глаза, издалека чувствуют, как ты смердишь, весь такой нестерильный, и нюхают тебя, как волшебный цветок… В Африке такой есть: похож на член и воняет страшно. Вот так я шёл к палате Стиви-Стиви.

Там было шесть одинаковых кроватей, и все пустые. Лефак оглянулся на уходившую уже сопровождающую эльфийского вида, но она показала прозрачным пальчиком: да ты заходи, заходи.

– У него в палате кое-что сейчас переоборудуют, временно перевезли сюда. Укол только сделали, ему сейчас хорошо.

– Окэ.

В палате на полу уже не было чёрных и белых клеточек. Последняя от двери постель была сбита, и я пошёл туда. Окно как раз рядом, в окне – дерево огромное.

Присоединённый проводами к монитору, который показывал какие-то цифры, линии, гудел тихонечко, Стиви-Стиви лежал на матрасе в два раза толще него. Но всё это пустое: во-первых, это был не он, а во-вторых он был мёртв, как бы там что ни жужжало. Когда мы виделись последний раз, он весил 120 кг и пёр на меня, размахивая кулачищами. Сейчас на белой простыне лежал, скорее, кошмарно проникший сюда корень того громадного дерева за окном: сухой, длинный, коричневый, перекрученный корень. Местами в земле – и с седой щетиной на неузнаваемом лице.

– Сказать, что мой друг в неадеквате, было нельзя – просто он находился уже по ту сторону нашей говенной реальности. Кто видел онкологических больных на последней стадии, тот знает, о чём я говорю. Они умирают от истощения, от голода просто. Кахексия называется. Лежит такая палка, жёлтая, корявая, с глазами.

Но у этого глаза были закрыты, а вот рот – наоборот.

Я подтянул ногой стул и сел рядом с ним.

– Стивенсон, – позвал я.

Машина мониторила его сип, частила линия жизни на экране.

Я взял в руку его ладонь и чуть не отдернул её: такой он был горячий! Просто вот полыхал, обдавал жаром. Я опёрся локтями о колени, как когда сидишь на толчке, и навис прямо над его головой.

– Стиви… Стиви, слышишь меня?

Нихуя он меня не слышал. Я рассматривал перекроенное швами голое тело, как будто патологоанатом уже сделал свою работу. И незнакомое лицо, все эти кости, хрящи, горбатый носяра, а крылья завалились, пучки волос торчат из ноздрей. Мне будто вмонтировали в глаз микроскоп, который увеличивал поверхность кожи и лица моего друга до инопланетного ландшафта в съёмке НАСА. Такая вот аберрация зрения…

Кто-то открыл дверь в коридор и ушёл. Там громко играла какая-то очень весёлая музыка, доносилась, как с другой планеты, но какая, я не мог врубиться.

И вдруг Стиви-Стиви выдернул свою руку из моей. Я обрадовался – может, он сейчас типа проснётся?

Но его рука стала прыгать, биться, как рыба. Довольно-таки сильно! Я поймал её и увидел, что всё его тело дрожит и начинает тоже биться под какими-то невообразимыми углами: руки-ноги по отдельности, и торс, и плечи, и голова, и всё вместе, и об железную раму койки, и о тумбочку, и о спинку кровати… Если бы я тогда обделался, суд бы меня оправдал – так это было страшно.

– Алло! Эй! – заорал я в раскрытую в коридор дверь с музыкой. Но никто, блядь, не отозвался.

Стиви-Стиви уже агонизировал вовсю, казалось, что им выбивают этот ссаный матрас: чума просто. Я побоялся-побоялся, а потом навалился на него, сверху, всем телом, и типа подгрёб под себя все эти раскиданные конечности.

И вот когда я его так схватил и что было сил прижал к себе, вот тогда я и понял, на что это похоже: если вы хоть раз в жизни покупали в булочной только что из печи, пышущий пылом-жаром багет – знаете, что это такое. Если прижать его к голой коже, можно словить ожёг, если к одежде – он может прогреть вас до самого нутра.

Наверное, он так со мной и поступил: прожёг до самого нутра.

Потому что, когда судороги почти сразу кончились, я отпустил его, уложил, как мамочка, укрыл простыночкой, и уставился на него новым взглядом.

– Часть вторая, выпейте. Выпейте, блядь, пока можете. Выпивайте, пока можете, шершни вы мои! И я с вами.

В ответ на мрачную гримасу Адаба Кристоф только развел руками: музыку он ставит, треки меняет вовремя, а что мы можем сделать? Опыт не пропьёшь. Обе подтанцовки двигались с безучастными выражениями на лицах.

– Пещера его рта была прямо передо мной. И была она изнутри сухой, белой и с какими-то сожжёностями слизистой… Я завороженно рассматривал этот свод нёба, пока меня не ебануло: да это ж когда он пил-то?! Последний раз?!

Я схватил стакан и поднёс к его рту. Но, конечно, всё разлилось, попробуйте залить в раззявленный рот спящему пьянице чего-нибудь. Вот и тут было то же, только хуже.

Я огляделся в поисках какого-нибудь хитрого приспособления, и действительно, внизу на полочке столика увидел чашку-поилку, с пластмассовой крышкой и сплюснутым носиком, и вода там была!

Я поднёс ему этот носик, и Стиви-Стиви как будто всё это время только того и ждал! Схватил его, да, но только зубами.

Забыл, как пить.

Сик транзит глория мунди во всей своей красе: пьяница забыл, как пить.

Как глотать.

Как нажираться, бухать, употреблять, лакать.

Вот это всё забыл.

Пока не забыл, выпью-ка.

Я нашёл там же бутылку воды, основательно так к ней приложился и подумал: нормально Козлик мне устроила – сидеть и глотать вкуснее вина воду, пока мой друг умирает от жажды.

И тогда будто мне моя еврейская бабушка шепнула, и я понял, что надо сделать.

Я взял ватку из пачечки на столе, плотно её скрутил и пропитал водой.

Залез – да, блядь, вы не ослышались, – залез ею к нему в рот и стал вытирать водой эту белую хуйню, что обметала весь зев.

И выбрасывать.

Соскребать и выбрасывать.

И следующую.

Хозяйничал там, как в собственном гараже срач убирал.

И где-то на пятом самопальном тампоне он наконец понял, что это – вода! И схватил её – губами.

Я держал жгут, то так, то эдак пытаясь приспособить его к поилке, сиську сделать такую, рукотворную с соском. Но ничего не получалось.

А сосок уже был сухой – въехал теля, как вымя сосать!

Тогда я отодрал от простыни ленту, на одном конце приебашил жгутик, а второй засунул в бутылку с водой. Но чтобы эта хуйня-конструкция сработала, вода должна была быть выше.

Принцип клизмы, в принципе.

Я передвинул стул вплотную к изголовью, немного подвинул и Стиви-Стиви, чуток опёр его на себя и перекинул кайму от простыни через шею. Поилку стал держать над головой.

И видели бы вы, как он засосал! Как, блядь, со смертельного сушняка – вот как! Он сосал этот жгут с водой, как младенец – грудь матери.

Да и я, блядь, с ним на руках был натуральная мадонна! Ха-ха-ха! И когда Козлик вошла к нам в палату и увидела эту картину, она так и сказала:

– Пьета, как есть Пьета. Я знала, что ты что-нибудь придумаешь. Запатентуй систему, Чарли.

Это я, я – Чарли. Дома, в Америке, меня так звали дома.

Лефак встал, и, в пол-оборота повернувшись к звукооператору, скрестил руки, показывая, что закончил.

В зале зажёгся свет: все столики были пусты, публика свалила. Оставшиеся – клубные участники из массовки фильма – кто засовывал два пальца в рот, рецензируя выступление Лефака как «буэ», кто делал вид, что ничего не слышал, будто Лефак по немощи пёрднул в микрофон, одна сердитая щекастая девушка незаметно вытерла глаза.

Он прошёл мимо неоновых цифр «1945-2015» и растворился в темноте. Киношники подошли к сцене, Кристоф подал руку Од.

– И что это было? – спросил Рон.

– Это было его соло на гитаре, чего непонятного, – недовольно ответила Фло.

– Лефаковский реквием, да, – кивнула Од.

– Ван Хален для бедных.

– Точно: по всем умершим без его сиськи друзьям, – подтвердила Рошель.

– И по всем его тёлкам.

– И по его родителям до кучи, тоже помершим без него.

– Аминь.

– Аминь.

– Аминь.

– Но для фильма нормал, – сказал Адаб.

– Да, к счастью, искусство монтажа дает возможность использовать только отрывок про полёты на частных самолётах, – сказал Кристоф.

– Вы понимаете, что в долгих паузах на самом деле он что-то продолжал говорить, просто про себя?

– То есть у него там всё стройно в голове, только вслух х… поймёшь?

– Старость – не радость.

– Пошли, короче, поужинаем, пока не вырвало, – сказала Уна.

Потому что не только, блядь, из бухла, ебли и музыки состоит жизнь, – Лефак ехал в автобусе домой, поглядывая на субботнюю ночь в окне, на толпы людей, ищущих радости в нарядной темноте Парижа.

У него за спиной, положив голову маме на колени, спала индийская девочка, свет от фонарей скользил, как солнечные пятна, по глянцевому лицу. Есть в ней ещё и всегда горячий багет. Сегодня не ты, а завтра – угадай кто. Сияй, пока не загасили!

– А вот интересно, как это вообще: всё это есть, продолжается, а меня нет? Какая будет жизнь, когда меня не станет?..

Они добивали литровую бутылку сладковатого бурбона с отчётливым кукурузным духом, и Стиви потянуло на пердёж, лиризм и меланхолию. Поддразнивать его в этих состояниях было одно удовольствие, и Лефак не собирался отказываться от него и на этот раз:

– Господи! Да жизнь уже такая, как если тебя уже нет!..

Он хотел развить эту мысль и поглумиться всласть, но вот тогда-то Стиви-Стиви и взметнулся с сиденья, как пьяный кит из воды, и бросился на него с кулаками.

Лефак прихлёбывал коньяк из плоской стекляшки, какими на кассах торгуют в каждом супермаркете, бабочку он давно стащил и потерял, рубаха тоже утратила девственную чистоту.

– Старик, но прав оказался ты: жизнь стала совсем другой, когда не стало тебя.

Он равнодушно предоставил сияющей ночи в окне скользить перед своими красными глазами, его давно уже не могли увлечь все эти фонарики. Ты ещё поди попробуй доживи до моих 60 + 10. Могу быть горд собой. Один раз в семьдесят лет можно. Уж не говорю про этих черепашек-ниндзя в гриме, прыгающих по сцене в семьдесят, вроде как в тридцать. Да что такое эти рок-музыканты? Да, это делать грустных людей весёлыми… Но, в сущности, не срать ли мне, что кому-то неинтересна моя история про Стиви?

Он посмотрел, сколько осталось коньяка во фляжке, и допил его. Очень просто сделать, чтоб история про Стиви стала интересная: представить себя помирающим от жажды.

Хотя Адаб выставил ему условия, при которых он не мог послать их, Лефак понял, что просто выдохся, выйдя из привычного алгоритма ночного жителя: днём ему отсыпаться практически не давали, таскали то туда, то сюда уже несколько месяцев.

Он вытянул из кармана штанов ещё фляжку, приложился хорошенько и стал думать речь, как именно витиевато пошлёт своих осточертевших киношников.

Любую крышу, как крышку от кастрюли, можно поднять, взявшись за петельку трубы, поднять и заглянуть внутрь: вот кого-то зачинают, вот люлька с младенцем, вот ребёнок за столом пишет в линованной тетради, вот женщина готовит еду, вот кто-то умирает. Я иду по улице у себя в деревне и разглядываю избы: да, любой домик так можно открыть и посмотреть, как там уваривается жизнь.

Те, кто мнит себя драгоценностью, могут представить себе шкатулку с откидывающейся верхней крышкой: как они там посверкивают в темноте?

Ничуть не лучше с «чувством защищённости» и в многоэтажных домах – ну разве что система проникновения чуть иная: за карниз окна или решётку балкончика, выдвинуть, как из каталожного ящика в городской библиотеке.

Например, если выдвинуть наружу мою панельную однушку можно полюбоваться: вот первые гости, мы сидим на полу вокруг скатерти с блюдами. Фрукты и чебуреки из ларька внизу, вино в бидоне, август, мой день рождения, я первый раз замужем. Ещё двое мальчиков-поэтов молча и обиженно вожделеют кого-то внезапно уехавшего, а их вожделеет величественный старый гомосексуалист, у которого безумная бордовая квартира с окнами на пафосный пруд, и это он купил огромную узбекскую дыню и бидон вина и тайно пишет мне письма с безумными вензелями на конвертах. Третий, незнакомый мне довольно отвратительный мужчина, пришедший с ними, посмеивается над мизансценой. Молчаливая пара из книжного мира – мои друзья из киношной компании, и они не одобряют того, что видят. Все напиваются, пронзая друг друга колюще-режущими взглядами, а у меня гости двоятся и троятся, я думаю, хватит мне уже пить, но оказывается, что у меня температура 40.

Вот какие-то бесцельные любовники, первый муж оставлен, жизнь в одиночку начинает нравиться – утром я ухожу на работу в театр, не зная, приду ли ночевать, кровать не заправляю, еду я не готовлю, через сброшенную на пути в душ одежду можно и переступить. Вот моя подруга-сестра учит меня пеленать двухнедельную дочку, которая, туго замотанная в ситец, похожа на растущий во времени восклицательный знак.

А вот я приползла с дневного дежурства у смертного одра отца, за окном тьма, я сижу перед налитым до краёв стаканом и не имею сил выпить.

Сколько этих тёмных – или, пожалуйста, светлых, – сколько этих нищих – или, пожалуйста, богатых, – сколько этих всяких жилищ уже было покинуто нами и сколько ещё будет покинуто, прежде чем мы оставим своё единственное пожизненное прибежище, которое всегда носили с собой, – наше тело.

Я люблю жанровую фотографию, особенно почему-то довольно пустые ч/б американские фотографии где-то 70-х годов. Множество совсем раздетых или полуодетых женских тел в явно чужих комнатах, часто в безликих номерах мотелей; они светятся в полумраке этой чёрно-белой пустоты, и страшно смотреть: что её ждет здесь? Эти худенькие рёбра, тени меж ними, плотные ретро-трусы, приготовления к встрече – наплоенные кудри, новое бельё; опущенное лицо невидимо, лишь детски округлая щека.

Что её ждет здесь? Секс и счастливый финал случайной связи? Маловероятно. Смерть от руки маньяка-фотографа? Тоже вряд ли. Скорее всего, её (их) ждёт кривляние в постели, смутные надежды, недоверчивый тон сразу по завершении акта.

Зачем она сюда пришла? А зачем вообще люди ходят в эти тёмные чужие пространства? Зачем мы ходим в темноту? Чтобы найти там – что? Подбадривают себя, преодолевают страх, надеются. «Ну ладно – в последний раз!» И снова идут с привлекательным новым знакомым в съёмную квартиру или чужую мастерскую.

Кто тот некто, который выдвигает наружу за жестяной карниз подоконника на любой высоте ящик квартиры?

Он уже знает, он уже всегда знает, какой пупсик в этом ящичке скоро умрёт, а какой – на грани разрыва с реальностью в любых её обличиях, а кто – самый маленький – впервые попробовал наркотики и теперь прячется под одеялком с головой, не дыша…

Этот кто-то может сразу забрать одного из сыгранных на этом этаже, а может повременить, на какое-то время задвинуть квартиру на место.

Если представить немного расфокусированным взглядом самого себя, всё получается вполне крошечным. Я научилась этой забаве в рейсовом автобусе, на котором несколько лет дважды в неделю ездила 120 км туда, 120 – обратно: вот наш старый автобус капсулой катится по почти просёлочным извивам дороги, сквозь душистые лесополосы и круглые перси сливающихся с небом полей (наблюдаю с высоты где-то по верхушки сосен с двух сторон от дороги) осторожно пронизает старинный провинциальный город, а там уже долго летит по трассе до столицы.

Так вот, если расфокусировать этот внутренний взгляд, можно увидеть географическую такую как бы анимацию с увеличительным стеклом по своему желанию: домики, как разбросанные деревянные кубики, забытые вдоль дорог, игрушечные машинки на трассах, ёлочные гирлянды фонарей уличного освещения, «лего» многоэтажек… И везде, и снаружи, и изнутри, и в лесу – грибник с собакой и корзинкой, иуреки – рыбак с удочкой, и в квартирках, и в избушках, и в диком поле, где девочка под темнеющим ветреным небом собирает вечерний букет – васильки, овёс, колокольчик, аптечная ромашка, мышиный горошек… – букет, который вдруг щекочет её ладонь, она разжимает пальцы и видит трепещущие ноги большого кузнечика и длинный мышиный хвост! – и в многоэтажных секторах каталожных ящичков, и в невидимом метро, и в белом здании для больных пупсиков на одинаковых кроватях – везде, везде, и в небе, в розовом на закате самолёте, везде – крошечные человеческие куколки, везде – мы.

Почему он играет в нас так плохо, так незаботливо? Зачем лишние ошибочные движения? Он же знает, что куколке-мне идеально подходит куколка, которая сейчас делает то-то и то-то, там-то и там-то – куда не проницает мой внутренний расфокусированный взгляд, но для него этого расстояния не существует: мы в одной коробкеу него, валяемся вперемешку, все на виду… Зачем какой-то куколке идти в певицы, если она не певица?.. Зачем одни куклы отправляют в войны и могилки других? Почему те грустные пупсы, что лежат, привязанные к своим кроваткам прозрачными проводами с таинственными жидкостями – там их режут, и обугливают смертоносными лучами, и утверждают, что муки для их же пользы, – зачем всё это? Разве нельзя выбросить трубки и облучатели вместе с болезнями вообще вон из игры? Почему некоторых куколок, спавших в своих бедных саманных домиках, уносит великая волна грязной воды, и они больше никогда не выберутся из-под ила?.. Почему некоторые куклы самодовольно и безошибочно проходят по чужой единственной жизни, несокрушимые в своём самодовольстве, безжалостные, не знающие сострадания просто потому, что эмоционально неразвиты и сами были лишены бед?

Почему девочка, когда-то, задумавшись, собиравшая в вечернем поле букет с кузнечиком и полёвкой, сейчас, повзрослевшая, идёт в тёмный номер незнакомого мотеля, опустошающий, как беда, и, замерев, сидит на кровати спиной к тому, кто делает снимок, запечатлевает эти скользящие тени – рёбер, бедра, ямки в ключице и внутренний щекотный испод коленей, и кто прекрасно знает, что она пришла сюда напрасно.

Но эти вопросы задавать нельзя: ведь он мог бы совсем в нас не играть.