Хорошо, когда, потеряв всякую надежду на «пробуждение своего великого народа», можно просто уехать учиться в Париж, где очень давно живёт двоюродная бабушка и куда в исторически подобных обстоятельствах уезжали, если выпадала такая возможность, уже несколько поколений русских с при полном несовпадении с властью в представлениях о добре и зле.

Ведь так можно хотя бы на какое-то время отложить принятие всяких неизбежных решений.

Марин с неиссякающим ощущением происходящего с ней чуда обвела глазами комнатку, которую ей выделила тётя Аня. В Париже бывают очень странные жилища. Например, у тёти была небольшая квартира в две комнаты на втором этаже и вот эта студия под крышей! Раньше она сдавала её чужим студентам, а теперь поселила свою собственную.

Поверить в это счастье Марин не могла: её окно смотрело на отражающие текущий цвет неба серые крыши, из-за множества рядами выведенных терракотовых каминных труб они делали город похожим на гигантскую зимнюю оранжерею до горизонта с расставленными повсюду глиняными горшками. Когда жильцы топили камины, в тёмное зимнее небо, как смутные белые деревья, росли и ветвились дымы. Перепады рельефа, обзор во всю ширь, разные высоты плотно стоящих зданий, фасады и торцы, а значит, окна и балконы, террасы и сады на крышах, люди и лампы в этих окнах и в этих садах! – всё это она могла без устали разглядывать и запоминать, было бы время любоваться.

Крыши: розовеют на восходе и закате, зеркально и светло поблёскивают под дневным дождём и отливают струящейся безмятежной синевой в солнечные дни. Узкие улицы с отвесными стенами стройных домов больше всего напоминают огромную библиотеку с плотно прижатыми друг к другу томами зданий.

Главное чувство, кроме радости от этого города, от одного того, что он есть на земле, – благодарность: она была благодарна парижанам за Париж и французам – за Францию. И эта благодарность примиряла её с занудными поправками каждого носителя языка.

– Ну дорогая, чего же ты хочешь, – утешала её тетя Аня. – На французском языке говорят ангелы на небе и греховодники на земле! Понятно, что греховодники ретиво охраняют то единственное, что связывает их с ангелами.

Она уже узнала нескольких французов, которые ходили по одним и тем же с ней улицам, но не радовались, а натурально плакали: в 40-х годах ещё дети, люди, заставшие Париж 50-х – 60-х. Они оплакивали исчезнувшие здания и целые кварталы и перемены воспринимали, как жертвоприношения, на которые пошёл город, в их глазах неоправданные: «Невелика доблесть: превратить кафе „Англетер“ в Макдоналдс».

И это были не просто капризные старики, на самом деле грустящие о пролитой жизни. Как-как? А, да? Вы называете это «закон Мальро»? От 1962 года? Как же, как же, помним-помним: «На большей части этих набережных за Нотр-Дам нет никаких исторических памятников. Они – привилегированные пейзажи мечты, которую Париж диспергировал в мире, и мы желаем защищать эти пейзажи наравне с нашими памятниками». Ну конечно. Очень напыщенно, вы не находите? Все называют это законом Мальро. Но вам, милочка, как будущему искусствоведу, надобно знать, что настоящим вдохновителем и автором идеи очистки чёрных фасадов от вековой копоти был Пьер Сюдро! И ничуть не хуже, а даже, м-м-м, много лучше он выразился в своём законопроекте, который, вообще-то, предложил вниманию Сената ещё в 1961 году! Милая, дай-ка мне ту книжку… Мерси. Где это… Вуаля: «Защищая и пытаясь восстанавливать старые или исторические кварталы… которые есть часть души нашей страны. А? Каково. Да-с.

Неписанный закон по умолчанию гласил: нельзя любить Париж. И поговорки о парижанах, которые ненавидят Париж, но где-либо ещё жить вообще отказываются, не утешали.

В спорах с одним из презиравших её любовь к городу интеллектуалов она набила мозоль на языке.

– Да перестань: Париж давно стал собственной открыткой. Как можно любить открытку? Нет, ну может быть, ты ещё розовых котиков любишь.

– Но ты не можешь запретить мне любить город, бе-бе-бе.

– Не могу, просто это странно. Это давно мёртвый город…

– А что это значит?..

– …даже ещё в 80-е он хоть что-то сохранял от себя прежнего. Сделать из живого, тёмного, кривого, опасного то, что сейчас…

– …что мёртвый ты ходишь по мёртвым улицам?

– Нет. Это значит, что существует миф о Париже, в основном из девятнадцатого века. Париж из литературы и живописи, и ты любишь его, а не сегодняшний город. Характерно, что, например, Нью-Йорк весь насквозь кинематографичен.

– А это что значит?

– Что он мифологизирован хотя бы средствами двадцатого века, а не девятнадцатого.

– Даже если это так, значит, все литераторы и художники старались не зря!

Она не то чтобы не могла, а просто не хотела подробно объяснять этому, сейчас с невозмутимым лицом переживающему драму отвергнутой любви сокурснику, как устроено её восприятие и как искусно его поддерживает город.

Например, она возвращалась из гостей с очаровательными старенькими свидетелями исчезнувшего Парижа, включала маленький свет, по-хозяйски скользнув взглядом по золотым чешуйкам светящихся до неба окон, фонарей и фар: на месте, никуда не исчез, не уплыл, не взлетел, и быстро гуглила прежде не известное ей имя.

И что же предлагал ей в ответ лукаво улыбающийся, давно мёртвый Париж?

Что, оказывается, на самом-то деле Маленький Принц вырос и был в Сопротивлении, а потом придумал очистить чёрный от слоев вековой въевшейся грязи город до его настоящего светлого состояния.

Двенадцатилетний читатель из интерната отправляет письмо незнакомому писателю, и мало того, что получает ответ – завязавшаяся дружба в письмах отражается в чертах Маленького Принца, одним из прообразов которого стал интернатский малыш.

Невозможно отнять любовь – с тем же успехом можно сказать ей: перестань быть голубоглазой. Неестественно иметь такие синие глаза.

– Мы смотрим на Париж другими глазами.

– Это как же?

– Мы смотрим на него из глубины веков.

Вуаля.

Но ведь понятно, что он имеет в виду. Было-стало. До и после. У нас этот разлом – 1917 год. «Если каждую жертву российского коммунистического режима почтить минутой молчания, планета погрузится в тишину на 118 лет». (А если представить, что коммунистические идеи победили бы во Франции, получится как раз практически все её население, шестьдесят два миллиона человек). Надо будет спросить капризулю, какой год он считает роковым для Парижа. Злиться на него Марин не могла. В этом le snob parisien intellectuel она встретила как раз сочувственного и свободомыслящего человека.

– Скажи, но ведь у коллаборации был хоть один плюс? Можно сказать, что коллаборационизм спас всему миру Париж?

На залитой солнцем многолюдной лужайке перед Лувром, где они уничтожали багеты с ветчиной между двумя лекциями, привалившись спинами к раскалённому бедру одной из Майолевых Дин Верни, а в широком небе, как в открытом море, сновали белые моторки самолётов, оставляя за собой пенные следы, её друг внезапно с усилием проглотил вставший поперёк горла хлеб и поднял на неё взгляд, полный слёз:

– Думаю, это получилось случайно.

Если бы только было можно разложить кипящий поток лавы жизни на маленькие, понятные, быстро остывающие, не обжигающие частички! Он, конечно, не знал, как называется поверхность шара изнутри, и не смог бы внятно объяснить свой умственный трепет перед одновременностью всего, беспрерывно происходящего в мире, и потому знал одно: огромную, вот эту всецелую реальность ни в коем случае нельзя даже пробовать воспринимать в её одновременности! Ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах, никому.

А надо просто раскладывать на малюсенькие пиксели свою личную, довольно-таки крошечную действительность и идти по ним, как в детских раскрасках, где малышам предлагается соединить между собой отдельные точечки, чтобы в пустыне белого листа проявился некий силуэт.

Как чувствует себя червяк внутри огромного августовского яблока? Он и живёт в нём, и питается им, и восхищается его целокупностью, – если червяки способны восхищаться. Но вряд ли пытается осознать огромность плода, где ему выпало оказаться и пришлось себя обнаружить и осознать. Он тихонечко прогрызает свой путь, чуть-чуть больше себя самого в сечении, и ползёт сквозь душистую сочную действительность, оставляя за собой лишь микроскопические следы фекалий, и так – пока не умрёт.

И нет ему никакой разницы: висит ли его яблоко на веточке, как оно произошло и развивалось, наливаясь волшебными соками собственной спелости, в которых он, собственно, и купается, и висит ли оно в бескрайнем, как Вселенная, яблоневом саду, и есть ли в других яблоках, что как золотые, зеленоватые или красные планеты замерли в воздухе лета, другие червяки, – то есть обитаемы ли они, эти другие яблоки? Как нет ему дела, если яблоко сорвалось из-за собственной зрелой тяжести и как раз сейчас летит вниз. Или, пав, лежит уже в шёлковой травке, во влаге росных утр и ночей, и гниение его, его исчезновение – лишь вопрос времени, ближайших двадцати-тридцати дней.

И уж конечно, тем более он не задумывается, есть ли после исчезновения другая жизнь? А переродится ли он, червяк, в человека? Или, может быть, в птицу? Клюнувшую его родное, такое сладкое, яблочко на вершине планетарного дерева сильным чёрным носом и тем самым ускорившую его падение в пропасть…

Ни о чём таком ни один червяк даже не помышляет.

Как и человек – во всяком случае, такой, как сейчас Дада: так и не окончивший университет, не получивший диплом мастера, не обладающий никакими особенными сверх талантами и совершенно одинокий внутри своего яблока.

Тем поразительнее для него была вся эта история с Ловцом, особенно теперь, когда он проговорил вслух многие свои опасения и страхи, обсудил с Марин невероятные возможности этого немыслимого сюжета и ворочался без сна, ожидая визита её приятеля, согласившегося посмотреть его компьютер.

Русский еврей по имени Шурик оказался большеносым узколицым лысоватым молодым человеком с лёгким расстройством аутического спектра: почти не говорил, не встречался глазами ни с кем без посредства монитора и был очевидно умён.

Марин щебетала на русском, слегка даже, как показалось Дада, заискивающе, обращаясь к длинной спине Шурика, выложившего на стол рядом с компьютером Дада свой комп и множество каких-то приблуд.

Грохоча дверцами и посудой, она приготовила на маминой кухне ужин, и вкусные запахи живой пищи заполнили вакуум квартиры. Домашняя еда, как раньше, прыскала соком под ножом, шипела на сковородке, томилась на маленьком огне и жадно уничтожалась с красным вином и тёплым хлебом. Дада блаженствовал: когда последний раз у него были гости? Даже не сразу и припомнишь: ещё до болезни мамы приходили однокурсники.

Вот бы этот Шурик нашёл Ловца! Тогда Дада сказал бы Ловцу спасибо: вот, погляди, какие благодаря твоим хитростям у меня появились друзья, Марин – Прекрасная, и Шурик – Умный… Он быстро опьянел, у Марин на щеках тоже пылали винные розы, и только Шурик поглядывал на них искоса внимательными умными глазками и продолжал на нескольких мониторах отслеживать бегущие размотки недоступной никому из присутствующих, кроме него, информации.

Потом долго и обстоятельно пили чай. Не употребляющий алкоголя хакер млел, неприлично шумно прихлёбывая крепчайший чай и неряшливо, странно держа вилку в кулаке, пожирал огромный тарт из разных ягод, которым в супермаркете предусмотрительно запаслась Марин. Она подвинула ему и свою тарелку, и он, так же молча, сожрал и её порцию.

– Шурик говорит, всё чисто.

– Как? – переспросил Дада. – Это значит, что он ничего не нашёл?

– Ну да. Только если Шурик не нашёл, значит, всё действительно чисто.

– Ну, знаешь ли, если «все действительно чисто», значит, я сочинил эту историю или увидел во сне?

– Необязательно. Шурик говорит, что он ещё поспрашивает там, у них на форуме, и тогда нарисуется, если будет что сказать.

– Спасибо…

Дада разочарованно поприсутствовал на церемонии прощания в коридоре со спиной Шурика, и нетерпеливо спросил, едва за тем закрылась дверь:

– А поподробнее можно?

– Можно.

Они вернулись к столу, где теперь сиротливо мерцал в одиночестве только компьютер Дада, и, допивая вино, обсудили те несколько слов, что выдавил из себя Шурик.

– Ну они всегда так говорят: «Надо бы самому увидеть, что и как именно происходит».

– Ага, и всегда компы в присутствии компьютерных врачей ведут себя безупречно! – скривился Дада.

– Спокойно. Да, я тоже это замечала, – засмеялась Марин. – Звонишь, рассказываешь всякие страсти, приходит чувачок, включает комп, а тот ведёт себя идеально, как девочка-отличница.

– Вот-вот.

– Смотри! – закричала Марин, рукой с бокалом резко указывая на монитор, вино пролилось.

Дада со страхом повернул голову, подсознательно он уже знал, что сейчас увидит.

И поэтому не удивился, прочитав на потемневшем экране: АНТИВИРУС НЕ ПОМОЖЕТ.

– Вот говнюк!

Марин опомнилась:

– Делай скрин, делай скрин!

Но монитор погас, и только издевательский маленький рисунок жучка убежал в нижний правый угол экрана.

– Шутит, гад!

– Издевается.

Марин вбивала цитату в смс-сообщение Шурику и лишь подняла на секунду глаза на вопль друга.

Но на самом деле Дада впал в оцепенение. Для человека, живущего онлайн, его компьютер – это не только так называемая «связь с миром». Часто комп уже давно как раз ограждение от мира, где ключи от входа у владельца аккаунта: хочу – пущу тебя в свой мир, не хочу – не пущу. Поэтому появление в идеальном, подконтрольном (единственном подконтрольном!) ему пространстве Ловца, без спросу входящего в его виртуальный мир, оказалось худшим видом насилия, чем-то вообще непредставимым, невыносимым и неприемлемым.

Потрясение, которое теперь пытался с честью пережить Дада, можно было бы сравнить с изумлением курильщика, который полез в пачку за новой сигаретой и впервые за годы курения вдруг увидел, как сигареты увиливают и отбиваются от его пальцев: «Нет! Нет! Не трогай! Не кури нас!»

Абсурд какой-то.