Сдачу последнего выпускного экзамена и окончание лицея пошли отмечать на любимую крышу. Они бывали здесь сотни раз, но никогда не заставали никого на железном балкончике с синей дверью, ставнями на зашторенном изнутри окне и с громыхающей лестницей наверх.
Здесь даже был навес, и, если начинался дождь, они спускались сюда и слушали, как он звонко стучит о железо. Получалось как в деревне. Устраивали пикники, благо балкон выходил в закрытый внутренний двор, каких множество в Париже за парадными дверями и воротами на улицы. Высокие каменные стены, соединявшие четыре здания, были сплошь увиты плющом и виноградом, кое-где они забрались уже и на дома: по вечерам сквозь лозы и листья светились окна, что при определённом градусе подпития давало постоянное ощущение зажжённых гирлянд.
Несколько раз они здесь ночевали, без сил разойтись по домам, и, если что-то случалось и при этом садились телефоны, они знали, куда идти, чтобы встретиться. Здесь, как на привалах в диких землях, всегда был запасец сигарет, спичек, шоколада на период безденежья. Они привыкли относиться к этому месту как к своему.
Летняя жара пустеющего города раскалила серебристые крыши, и пока не наступят сумерки, девочки решили поваляться в тенёчке, под навесом. Пюс пришла с сумкой через грудь, набитой алкогольным добром: чего у неё только не было! И пиво, и вино, и белое, и розовое, и вода.
– А пиво кто пьёт? – спросила Зитц, распаковывая два увесистых крафтовых мешка с уличной едой на вынос.
– Мы! Мы сегодня пьём всё! – заорала Пюс, без напряжения сдавшая все тесты на восемнадцать из двадцати баллов.
За это её и не терпели в школе: она все время тусовалась, болталась где ни попадя, чекинилась по клубам и кафе, музыкальным фестивалям и уличным покатушкам, по выставкам и киноклубам, редко когда спала больше пяти часов за ночь, то есть практически не училась и при этом феноменально ровно шла на одном – высоком – уровне по всем предметам. Это невозможно выносить нормальным среднестатистическим тупицам! – когда-то с гордостью догадалась Зитц.
Прибавить её всегда диковинные сочетания общедоступной одежды, которая на ней становилась чем-то страшно изысканным и забавным, и внешность, от которой у Зитц помимо воли сама собой расплывалась в мягкой, идиотски-счастливой улыбке рожа, а у записных красоток в школе, напротив, лица каменели, плюс эта манера со всеми, кто попадал в орбиту её внимания и признания, общаться как свой парень: Пюс, если хотела этого, могла быть гением общения.
– «Девушка, а что вы делаете сегодня вечером?» – «Всё!» Ты же не возражаешь?
– Нет.
– И в семь не надо выгуливать собаку?
– Не надо.
– И к больной бабушке относить пирожки не надо?
– К какой бабушке?
– Шучу. Открывай!
Пиво было ещё холодным, они расстелили и улеглись на пикниковую тряпку, давно жившую здесь, забросили ноги на железки ограждения балкона и потягивали пиво, закидываясь трэшем из коричневых бумажных пакетов.
– Снова два пальца в рот будешь?
– Сегодня я планирую напиться так, чтобы без пальцев вывернуло.
– Ок.
Солнце садилось, начинали проступать вечерние запахи прохлады. Длинная скользкая юбка скатилась с гладких задранных на ограждение ног, на коленках у Пюс была мозаика из каких-то жутких болячек, с корками, как в детстве, и ярко-розовыми трещинками между ними. Зитц блаженствовала молча, покуривая и шевеля широкими босыми ступнями.
– Боже мой, как люди это едят? Посмотри, – Пюс подняла рубашку и показала круглый надутый животик. – Ужас же!
– Раз в году можно, не переживай.
Важно всё-таки, чтоб был человек, с которым можно спокойно потупить вместе.
Они валялись, напиваясь, слушали, как в ближайших к ним угловых квартирах звенят тарелки, дети пронзительно спорят с няней, курили, обсуждали дементорш из класса, и Пюс туманно обмолвилась о новом знакомом, смеялись. На балкон наискосок вышел в сумерки покурить мужчина и настороженно посмотрел в их сторону: невидимых, их было слышно. Замолчали.
Пюс копалась в музыке и, когда курящий джентльмен ушёл, включила звук, и дребезжащий, надтреснутый голос, андрогинный, не женский, но и не мужской, отчаянно и натужно запел, выдерживая ритм, под который можно танцевать и танго вдвоём, и прыгать на месте всю тему одному.
Они вскочили и начали плясать: размахивая ногами, кривляясь, кружась и летя. Шёпотом подпевая, сплетая руки для того, чтобы крутануть друг друга, но и не наступить босой ногой на светящийся снизу смартфончик. И когда плачущий, несчастный, как завтрашнее похмелье, голос проскрипел жалостливый финал, и они рухнули на плечи друг другу, изображая безутешные рыдания, Пюс выскользнула из рук подруги и быстро заговорила:
– Стой! Стой! Замри!
Зитц замерла, подняв руки: «сдаюсь».
– Давай! Давай замрём и запомним, как мы были ещё вот такие!
– Какие?
– Клёвые. Смешные. Нелепые. Не злые! Давай не станем стервами, когда уже должны будем ими стать!
– А это когда?
– Это когда туфли на высоких «устойчивых» каблуках и ненавидишь таких, как мы сейчас.
– Аха-ха-ха! Как наши матери?
– Да-а-а!
– Давай.
Пюс ткнула в «реплей», и они ещё раз сплясали под рыдания андрогина. Вспотевшие, едва переводя дыхание, сердца колотятся, они захватили плед и бутылки и поднялись по лесенке на крышу.
К чему описывать крыши Парижа в розово-золотом контрастном освещении наступающего летнего вечера? Где-то последний луч солнца золотит верхушки деревьев, а здесь – верхушки домов. Этим крышам посвящены стихи и песни, кинофильмы и километры первоклассной живописи, не говоря уже о живописи плохой. Поэтому кратко.
Вот, именно так и выглядит настоящее богатство: хранилище до самого горизонта османовских и более древних сундуков, и перевёрнутых кубков – куполов соборов с драгоценными каменьями светящихся круглых окон, и цветущих витражных роз; собрание пластин всех оттенков серебра и злата, чёрных металлических кружев, и исполинский кованый ключ в виде башни, – именно таковы сокровищницы, над которыми чахнут все скупые рыцари и просто скряги из детских сказок.
Тряслась над ними и Мечтательная Блоха.
Бросив плед, она театрально прижала руки к груди и возопила:
– О боже мой! Как? Как я буду без всего этого?
– В смысле? – усаживаясь и доставая штопор, спросила Зитц.
– В прямом! О! О!
Чпок.
Чпок.
В молчаливой паузе были открыты две бутылки, раскурены две сигареты. Пюс легла на живот, уставившись на город перед собой.
– Я тебя не поняла.
– Я уезжаю, Зитц! Учиться!
– Куда? Далеко?
– Очень! В Нью-Йорк.
Зитц поперхнулась вином и ладонью вытерла подбородок.
– Фак. Объясни. Куда в Нью-Йорк? Зачем?!
– Ну помнишь, – Пюс снова делала кусающие мелкие глоточки из горлышка, и её хотелось убить, так медленно она говорила. – Ну помнишь, зимой, когда эти свиньи расстреляли редакцию «Шарли Эбдо», мы с тобой в тот же вечер помчались на Републик?
– Помню.
– И я стримила?
– Ну да.
– Ну вот. Я была онлайн сразу в блоге, в ФБ и автоматом в ленте стримеров. И мне написали через день люди из киношколы.
– Написали что?
– Чтобы я нарисовалась. Ну, что хотят увидеть, кому отвечали те, с кем я болтала там, на площади…
Зитц прекрасно помнила. Уже вечером в день убийства двенадцати человек, ещё до официально объявленного траура и марша, на площадь Республики, не сговариваясь, собрались семьсот тысяч. В метро шли вагоны, забитые парижанами, которые после работы отправились на митинг. В толпе неулыбающихся людей не протолкнёшься.
Она помогала Блохе, немного прокладывая ей дорогу. Та ничего особенного не делала, просто все были так потрясены, что никто не отказался бы выразить свои чувства, если бы его спросили. А Пюс спрашивала.
Впервые прозвучало «Я – Шарли», кричали всей площадью и трижды ритмично хлопали в ладоши. Многие вынимали ручки и карандаши и так и стояли, высоко подняв их над собой, как маленькие шпаги. Никто почти не слышал, что кричали осипшие ораторы с постамента памятника: все понимали, зачем они здесь, и без слов.
Когда речи закончились, с одной из улиц слева кто-то запустил в небо зажжённые бумажные фонарики. Рядом с девочками протиснулся мужик с велосипедом, и Пюс без слов как-то протелеграфировала ему своё желание: он помог ей взобраться на раму и она, поддерживаемая Зитц за ноги, стояла там и снимала площадь сверху. Фонарики, похожие на сбежавшие из дома абажуры, летели по притихшему безветренному небу, набирали высоту, и всё никак не хотели улетать: так и висели над своей редакцией неподалеку. Люди молча провожали их глазами. Минута молчания растянулась на несколько. Потом они всё же растворились в ночном небе покинутого не по своей воле города и семьсот тысяч человек тихо пошли кто в метро, кто к машинам, кто пешком по домам.
И вот теперь покинет его и Пюс!
– Очень интересно. И как давно ты решила, что едешь?
– Да почти сразу: они меня берут на стипендию.
– И мы вот всякую хуету каждый день с тобой обсуждаем, а этого ты мне говорить не стала?! – взвыла Зитц.
– А зачем? – тоже закричала Блоха. – Во-первых, я могла сто раз передумать! А во-вторых, могло бы случиться какое-нибудь дерьмо! И я бы никуда не уехала.
– Какое ещё дерьмо? – Зитц орала, чтобы не разрыдаться. Она пила из горлышка большими глотками, втягивающими губы внутрь стекла, но ей было плевать, как смешно она выглядит.
– Да откуда я знаю! – Пюс вскочила на ноги и сунула ей свою бутылку, – подержи! Пойми! – Она судорожно пыталась раскурить сигарету, чахлая зажигалка издыхала, Пюс зверски трясла рукой, ветер облепил все её косточки тонкой юбкой, тонкой майкой, откинул назад волосы, оголив маленькое злое лицо. – Пойми!
Она останавливающе выставила перед собой ладони:
– Я так живу! Чудо для меня – уже то, что, например, ты завтра будешь ждать меня на нашем месте. Понимаешь? Потому что на самом деле жизнь – это что-то вроде разгерметизации в самолёте. Кто-то или что-то, постоянно, перманентно, ежедневно всё время улетает в какую-то дыру. Улетает от меня! Исчезает навсегда! Понимаешь?
– Нет. – Зитц заплакала, в силах понять это лишь буквально: прямо сейчас эта разгерметизация её самолёта уносила из её жизни подругу. – Не понимаю.
Пюс качнуло, она забрала своё вино, глотнула и отчетливо, с напором выговорила:
– Чудо, что мы имеем вообще какие-то константы, продолженность, совместность – если не жизни, то каких-то её этапов, ну не знаю я, как объяснить. – И она тоже расплакалась. – Ну жизнь просто как лента: крутишь, крутишь, случайное же всё это. Кто-то повесил ролик, ты его послушала, он к тебе привязался и весь день ходишь и его поёшь, а мог быть совершенно другой ролик! Понимаешь? И всё в жизни точно так же случайно. Ничто не обязательно. Просто кликаешь на то, что прямо перед тобой. Просто лента…
Она запуталась и замолчала. Они долго стояли, отвернувшись друг от друга, и смотрели в разные стороны, потом, так же не глядя, сели на плед и молча пили каждая из своей бутылки, и потом, в совсем опустившейся ночи, бросились друг к другу, целуясь почти до крови. Сексуального желания в этих объятиях не было – скорее, эти пожирающие друг друга поцелуи больше походили на голод. У Зитц это был голод причастника, страстно желающего проглотить частицу своего божества и теперь чудом иметь его всего в себе уже навсегда. Пюс с любопытством естествоиспытателя просто окончательно присваивала подругу себе.
Когда опьянение вином и горем немного отхлынуло, они отпустили друг друга и без сил упали на спины под звёздным небом. Мигали огоньки пролетавших незримых самолётов. Где-то внизу играла музыка и кто-то смеялся.
Пюс взяла маленькой жёсткой рукой ладонь Зитц, переплела их пальцы и сказала:
– Совет: не надо принимать каждую паническую атаку за любовь.
– Сучка.
Зитц всегда только потом соображала, что на самом деле надо было ответить. Поэтому она поднялась, взяла свою сумку и пошла к лестнице. Потёки чёрной туши дорожками расчертили её несчастное лицо.
– И чуда действительно не будет: я не буду тебя завтра ждать.
– Ладно, – согласилась из темноты уже невидимая Блоха.