В доме будет пахнуть точно так же, будет та же самая кровать, улицы останутся совершенно прежними, но её здесь больше нет.

Зитц не знала, что означает «не находить себе места», но происходило с ней именно это. Она отлёживала бока у себя в комнате, вставая только в туалет, весь день ничего не ела, чтобы ночью заказать пиццу на дом. Пробовала читать, но на третьей-пятой строке раздражённо отшвыривала журнал или книжку: сколько авторского самолюбования – при такой-то тупости! Пробовала слушать музыку, но все эти заходы и подводки были такими тупыми, такими долгими, такими самовлюблёнными! – что она с гневом долбила «стоп» и отпихивала от себя комп. Она пробовала смотреть сериалы, но видела только актёрские ужимки да сценарные швы. Пиццу, едва куснув, она тоже отшвыривала.

В сущности, она отшвыривала жизнь без Пюс.

Слова потеряли смысл, еда – вкус, а алкоголь – градус.

Хотелось воткнуть в блоху за ухом ножницы и бритвой соскрести с себя все татуировки.

Прежде чем залечь коленками к стене, несколько дней она часами ходила по пустому городу, всегда такому их любимому, нарядному, что даже когда, засранный, он блевал с перепоя, ему было достаточно просто умыться с утра дождём или поливалками, и он снова был красавчиком, таким живым, таким своим.

Она нарезала километры по тысячам мест, где они оказывались с Пюс, по забитым туристами центральным бульварам и по нелюдимым заброшенным углам. Наверное, она была похожа на сумасшедшую паучиху: если бы можно было проследить её беготню этих первых дней по Парижу без Пюс, то оказалось бы, что она сплела своими маршрутами безумную паутину. Некрасивую, непродуманную, не такую, как у простого организованного животного – паука: геометрически и ритмически выверенное произведение искусства. Нет, она была человеческий паук, метавшийся внутри своей паутины горя в поисках выхода.

Однажды встретив рассвет с поджатыми к подбородку ногами, заледенев на одной из гранитных скамей на набережной, она обхватила лицо ладонями, спрятанными в рукава растянутого огромного свитера, и обвела взглядом то, что выступало из темноты перед ней.

Сравнила картинку с тем, что видела внутренним взором, и поняла: все эти дни – отныне и навсегда? – город был словно весь покрыт каким-то налётом, не слюдой, нет, не пылью и не пыльцой, а безымянным тусклым белым налётом, который покрывает плоды ещё висящей на дереве сливы или ягоды нетронутого винограда. Тот, что исчезает только от прикосновения, превращая его в след.

Этот почти невидимый белёсый налёт покрывал теперь всё. Она могла написать своё и её имя на всём, на всём: на любом стекле, витрине или окне такси, на столике, на стволе дерева, на перилах моста, на асфальте или брусчатке, на фонарной ноге, на воде Сены, на небе – всё словно бы неощутимо, но отодвинулось и заградилось от неё этим тончайшим неназываемым безымянным слоем.

Зитц лежала на скамье и плакала. Когда к ней подошёл уборщик в зелёном жилете, она оглядела и его: на нём тоже был оградительный слой?

Да, был.

Пошла третья неделя её самоизоляции в комнате, в гнезде из грязных простыней, одеял, икеевских пледов, более чем сплошь покрытых шерстью её старой собаки, засыпанных крошками, табаком, пеплом, в пятнах от кетчупа и жира, кофе и колы; куски покрупнее – высохшего шампиньона из пиццы или картошки фри, она пока ещё смахивала на пол.

Часами, потея или клацая зубами, Зитц только маниакально листала ленты с картинками: инста, пинтерест и тамблер. Сама случайность, фрагментарность, дискретность и бессвязность всех этих изображений и идиотски-многозначительных изречений была волшебно-абсурдна, как жизнь, когда ещё сегодня ты жил, а уже сегодня ты умер!

И умер тебя твой лучший друг.

Она молча заливалась слезами, в каждой девчачьей паре видя только их с Пюс. Все стихи и все татуировки про разлуку были тоже про них с Пюс. И все красавицы были Пюс, а все чудовища были Зитц.

F WHAT IF I DIED TODAY

TRASH TALK

I WALK ALONE

RU MINE?

I DON'T NEED YOU I HAVE INTERNET

IF I DIED TODAY WHAT WILL YOU FEEL?

Рыдать, иногда даже подвывая, на чьих-то чужих фотографиях было намного, намного сладостнее, чем отшвыривать от себя ненужные книжки, где авторы изображают, что в жизни есть связный сюжет, что-то от тебя самого зависит – «ты только старайся» – всё это абсолютно лживое дерьмо!

И Зитц отвергала книжки, как картонные коробки с мёртвыми словами, что, шелестя, ссыпались буквами из ровных строчек, каких тоже не бывает в жизни, в угол, как сухие насекомые.

Как, например, мёртвые блохи.

Цвет её серо-зелёных волос утратил яркость, и солидно отросли светло-ореховые корни. С убийственной ясностью ей открылось, что влюбиться – это быть одиноким всегда и везде, если рядом нет этого человека. Неважно, скулишь ли ты один в своей комнате или хохочешь, как гиена, в большой пьяной компании.

Иногда в её темноту, освещенную лишь мерцанием монитора, заглядывала маман. И тогда монстр под грудой одеял, только что глотавший слёзы при виде какого-нибудь умильного щеночка, орал осипшим басом: «Закрой дверь!» И без вины виноватая опрятная укладка осторожно затворяла дверь, медленно сужая свет в дверном проёме до полного исчезновения.

Сейчас она могла жить, и дышать, и думать без боли только во сне, когда засыпала. Всё остальное время без Пюс и оказалось одиночеством, которое оказалось болью.

Одиночество оказалось просто болью.

И защитным слоем мира от тебя.

Пару раз заглядывал редко ночующий дома брат. Единые в противостоянии родителям, без внешнего врага они не находили друг в друге ничего интересного и ничего не изображали.

Один раз Оззо засунул голову к ней в комнату и скривился:

– Бля-я-я… Пойди подмойся! И проветри! Вот же мерзость какая! – И с отвращением захлопнул дверь.

Во второй раз он быстро прошёл к окну и, раздвинув занавески, распахнул его, заставив Зитц застонать от ненависти – так сразу стало холодно и слишком ярко.

– Вставай, дело есть, – приказным голосом сказал он, резко сдёргивая с неё ворох одеял. – Фу! Я тут в дерьмо у тебя не вляпаюсь?!

– Отъебись.

– Не отъебусь, вставай.

– Нет.

– Нет да. Ты мне нужна, и времени мало.

Укутавшись в отвоёванное одеяло, она отвернулась к стене.

– Блядь, – сказал он. – Ладно.

Тяжёлое тело со всей дури прямо в куртке рухнуло поперёк её бока: перевалившись через неё, он упёрся локтями в матрас и поднёс ей к глазам экран планшета.

– Зырь сюды. В принципе, я всё собрал, но кое-что ещё надо домусолить. А ты будешь сводить музон, понятно?

Зитц равнодушно смотрела в экран. У перевернутой галочкой, грубо нарисованной Эйфелевой башни танцевала стриптиз какая-то толстая тётка в парусах, из стога чёрной ткани зыркали только круглые глаза. В зловещей тишине она начала раздеваться, расшвыривая по сторонам и вешая на башню, как на вешалку, оказавшееся под платьем оружие.

– Что за бред?

– Хит всех времён и народов. А музыку к нему подберёшь и запишешь ты. Пошли! Прога сама всё сделает.

– Да никуда я не пойду! Что это за хрень? И встань, ты, центнер! Больно же.

– Ну больно – значит, жить будешь, – засмеялся Оззо, поднимаясь с коленок и специально посильнее опираясь на бедро сестры. – Хоть бы похвалила! Первый раз, можно сказать, анимировал в одиночестве.

– Ну ничё так наанимировал, хвалю. – Зитц перевернулась на спину, продолжая смотреть на экран в руке и нашаривая сигареты на постели. – Ну а рисовал кто?

– А ты как думаешь?

– Без понятия. Похоже на того чувака, который таких тёлок рисовал, но его же грохнули.

– Ага. Угадывай дальше.

– Ну откуда мне знать… Авторы Симпсонов?

– Ну почему, блин, авторы Симпсонов? – заржал изумлённый Оззо. – Вот как у тебя голова устроена? Что ты в ней там варишь? Ну почему Симпсоны-то?

– Ну а кто? – едва не заплакала Зитц. – Ну не соображает у меня голова сейчас, это правда… Прости…

Оззо повернул к ней широкое некрасивое лицо.

– Эх, вот ты бедолага моя, сестрёнка.

Рот Зитц угрожающе выгнулся в подкову углами вниз. Не ожидавшая сочувствия от брата, она упрямо таращила налитые слезами глаза в экран, чтобы слёзы скатились вниз незаметно.

– Что за фак? Это парень!

– Ага! – засмеялся брат. – Да, парень, и музыка на нём вступает уже другая. Вставай, всё расскажу. Времени у нас только до утра.

– Так кто автор?

– Папаша.

Они делали звук и доводки всю ночь. Оззо рассказал, как позвонил Виски, как попросил посоветовать кого-то, кто может быстро собрать из отдельных рисунков мультик, как отца с папкой оригиналов (прикинь!) и компом привезла на мотоцикле его нынешняя, как прямо в «Старбаксе», где всегда сидел за бессчётными чашками сладчайшего карамельного кофе Оззо с двумя компами, они обсудили предварительные прикидки, и дама в чёрном сделала первый шаг на платформах в сторону башни перед глазами счастливого автора.

Как у Виски поднялись брови и он с восторгом уставился на сына…

И только здесь, когда Зитц спросила: а про что вообще вся эта история? – Оззо сообразил, что она же ничего не знает, и рассказал ей о казни сирийца.

– В Париже? Казнили?

– Да, сбросили с высотки.

– Живого?!

– Ну пока летел, да. Живого.

– А за что?

– Ну, у них так принято. Нет, ещё могут камнями забить до смерти.

– Живого?!

– Ну что ты заладила! Ну конечно, живого! Смысл казни – из суперживого сделать супермёртвого.

– Как такое может быть?..

– Ну вот не может, но бывает, на каждом шагу. А теперь и у нас вот тоже.

Она надела наушники и сделала вид, что ищет подходящий звук, чтобы можно было отвернуться. Перед глазами проносились километры отсмотренных ею фотографий, где девочки обнимались с девочками, а мальчики с мальчиками. И теперь, когда она знала, что такое одиночество, она тем более не могла понять: кому от чьего-то не-одиночества может быть плохо? Кому мешают поцелуи двоих на тёмных крышах чужих жизней?

Кому есть дело до того, что она любит её?

Когда человек умирает, никому нет дела до этого, а когда человек любит, дело есть?

– А сам ролик, он чтобы что?

– Чтобы, если его увидят, в субботу на митинг пришло больше народу…

– Знаешь что?

– Что?

– Очень приятно чувствовать себя вымытой. Спасибо тебе.

– Обращайся, – хмыкнул он и незаметно ласково посмотрел на неё. – А НУ ПАКЕЖ, ЧЁ ПОЛУЧИЛОСЬ!