Все эти вещи находятся в довольно хаотическом соединении, но они составляют часть меня в той мере, в какой собраны вместе.
Они сидели в тёмной, наполненной странными предметами гостиной мистера Хинча, Зоэ он усадил в глубокое кресло у чёрного квадрата стола, где накрыл угощение едва ли не согласно натюрмортам XVII века – на заломах гобеленовой старинной скатерти, «с благородными металлами, устрицами и фруктами».
Уже выпив бокал и теперь одолевая второй, тяжёлый, тёмно-зелёного стекла, не успокоившись, но расслабившись, теперь она беззастенчиво разглядывала человека, к которому привела её открывшаяся от встречи с ним брешь: полноватый, эксцентричный, он ей даже не нравился, и при этом её тянуло к нему, как никогда ни к кому прежде.
– Книги, составляющие мою библиотеку, или коллекции предметов декоративного искусства, картин или пластинок порознь имеются у сотен других людей. Но в этом сочетании, в каком они собраны мной, их нет, не было и не будет ни у кого другого. Совсем недавно прочёл у одного совершенно неизвестного мне учёного – биолога, как ни странно, – идеальное выражение практически моих собственных мыслей обо всём этом.
Зоэ обвела взглядом наполненные артефактами поставцы и старинные «кабинеты диковинок», в дальнем углу стеклянную витрину с чучелами аиста и цапли, каких-то ещё, не видных отсюда, более мелких зверюшек, отметила на центральном месте стены голову – нет, не рогатого оленя и не носорога, а гигантского зайца в круглых очках, с галстуком-бабочкой над белоснежной манишкой, из сжатых зубов сбоку торчит изогнутая курительная трубка.
– Когда я умру, они отправятся откуда пришли: на блошиные рынки, в антикварные лавки, часть – на аукционы, некоторым предметам место в музее. И после моей смерти останутся и слушатели всяческой музыки, и читатели стихов и романов, и собиратели коллекций, в том числе нелепостей из круга моих интересов, останутся любители смотреть на картины, рисунки, статуи и здания.
Он внезапно придвинул улыбающееся лицо в круг света от низкой лампы над столом, и внимательные глаза уставились прямо в зрачки гостьи.
– Но все они будут не так смотреть, читать, собирать и слушать, как это делал я. Понимаете, о чём я?
– Честно говоря, пока не очень! – с лёгкостью призналась Зоэ. – О чём же?
Мистер Хинч одобрительно хмыкнул.
– Видите ли, абсолютно все, кто создавал эти прекрасные вещи: стихи, здания, музыку, живопись, мои лакримозы…
– Ваши что?
– Я потом покажу. Все эти люди, конечно, мечтали хоть раз в жизни найти себе полный отклик. И они почти никогда его не находили. Даже их ближайшие друзья и наилучшие прижизненные ценители понимали то, что действительно хотел сказать автор, лишь отчасти – если он опережал время. Вот ведь какая штука.
Мистер Хинч, произнося свой монолог, бесстыдно любовался Зоэ, разглядывая и лаская нескромными взглядами её как будто бы всегда здесь и бывшую фигуру. Сузившиеся от того, что она это и видела, и приветствовала, тёмные зелёные глаза довольно вспыхивали ему в ответ, как зелёные угли.
– Но также он не мог не мечтать, чтобы кто-то когда-то понял то, чего не понимают его непосредственные слушатели или зрители: каждое великое произведение искусства нуждается в своём гениальном ценителе. Иначе оно в некоторой мере не осуществлено и может исчезнуть. И в разные времена, в разных местах такие люди появляются. Всякий, кто узнаёт настоящий смысл произведения, не только наслаждается сам. Этим своим наслаждением он воздаёт самую желанную хвалу гению, который сотворил это произведение – продлевает его существование. Понимаете?
Но нет, она вообще не понимала, почему мистер Хинч рассказывает ей такие странные вещи – как они связаны с ней? Однако решила довериться чутью, своей бездне, которая привела её сюда посреди ночи, прямо от семейного стола: никогда она не делала ничего подобного. Надо дотерпеть до сути.
Между тем Доминик поставил пластинку на проигрыватель, и ночь тихо облачилась в проникновенную минорную ткань более не сочиняемой музыки. Зоэ остановившимся взглядом упёрлась в фарфоровую голову за стеклом одного из затейливых «кабинетов» на стене, и кукольные глаза довольно холодно ответили ей.
– Но почему?
– Почему?
– Почему вы решили первым делом рассказать всё это мне?
– Это, честно говоря, очень просто, напрасно я начал так издалека. Я пытался вам объяснить, что, если красота и искусство – это такое излучение, лучи, как кино, то, чтобы увидеть кино, нужен экран для проекции лучей.
– Так.
– Потому что без экрана лучи будут уходить в пустое пространство, понимаете?
– Ну… да. Да, это понимаю.
– Ну вот я – этот экран.
Она засмеялась.
– Ну прекрасно.
– Вы не поняли. До отражающего экрана ваши лучи уходили в пустоту: без меня вам не на что проецироваться. Вы прекрасны и пребудете такой всю свою жизнь.
Она неуверенно подняла на него глаза, потому что усомнилась, верно ли расслышала последние слова. Но он с непроницаемым лицом молча смотрел на неё, и от неловкости она усмехнулась. Что бы там ни было, после подобного глубокомысленного монолога она в любом случае не может сказать ему просто «раздень меня».
– Через несколько часов я уезжаю на выходные к матери в Лондон, это мой давно назначенный «уикенд вежливости». Мы увидимся в понедельник? Я вернусь ночью в воскресенье.
– Да. – Она ответила раньше, чем он спросил, и резко встала, услышав в этом предложении просьбу уйти сейчас. Лицо вспыхнуло, кукла злорадно ухмыльнулась, голова кролика в круглых очках иронично смотрела на её растерянность и неловкость всей этой сцены. – Да. Понедельник.
Она шагнула, как ей казалось, в сторону двери, он тоже, и они столкнулись. На ближайший час разъять это столкновение не предоставлялось возможным.
Живя один и получая от этого ни с чем не сравнимое удовольствие, мистер Доминик Хинч наловчился сообщаться с людьми смысловыми блоками, как школьник или студент, которые изучают иностранный язык при помощи «топиков» – подобранных диалогов или монологов на определённую заданную тему, где все говорят положенные по многовековым сценариям коммуницирования банальности.
При помощи этих поведенческих шаблонов он без труда – напротив, с блеском – изображал и тему «эксцентричный владелец цветочного магазина и покупатели», «приветливый хозяин», «добрососедские отношения», «художник-кукольник, покупающий антикварные лоскутки на блошиных рынках» и так далее.
И в точности как эти же студиозусы, стоило вызубренному на иностранном языке диалогу вдруг боязливо ступить чуть в сторону, он умолкал, не в силах сориентироваться, чего от него хотят и почему беседа пошла не так, как должна, как идёт всегда. Вот это было тяжело.
Тем более поражался Доминик состоявшемуся с Зоэ разговору, возможно, даже больше, нежели последовавшим за ним объятиям.
Он ведь почти даже рассказал ей об Объятельнице, своём главном детском, самом страшном кошмаре, благодаря которому и появилась теория экрана. Чтобы ночью не пришла Она, маленький Хинч всегда засыпал, повернувшись лицом к стене: без стены ему было некуда поместить свои видения, которые во множестве он мысленно проецировал на стену, как на экран. Без экрана им некуда было сниться.
Он едва смог удержать Зоэ от секса, не желая торопиться и думать о несобранном багаже и вызванном такси вместо волшебного струящегося тела в его руках. Тоненькая, почти прозрачная, всё та же дождевая струя, как днём, но к этому узкому торсу были прикреплены торжественные круглые груди, совершенством вызвавшие у Доминика немоту. С благоговением, едва касаясь, он держал каждую обеими ладонями, обводя ртом круги от внешних краёв всё ближе к центру, как если бы долго целился в классическую мишень с соском на месте десятки.
По её позвоночнику он будет изучать божественные ноты, как будто удары пальцев по клавишам запечатлелись в кости. Как вынести два дня у матери? Как дождаться возвращения и встречи?.. У него в руках была опытная развратница: каждая последующая её ласка была напоминанием предыдущей, каждая предыдущая – обещанием следующей.
Но лицо Зоэ исказила судорога счастья, изумлённой радости, которой она боялась или не могла поверить, будто сам мистер Хинч снился ей в детском сне, а не сжимал взрослую в объятиях, и как будто происходившее с ней заместительное целование происходить с ней никак не могло. Бессловесной собой она понимала: то, что он ей рассказывает, никто прежде не слышал. Она же сама почему-то воспринимала этого человека гротом, колодцем, неким хранилищем её самой. Хотелось влиться в этот грот, в этот колодец на всю глубину, и растечься во всю ширину, и замереть, быть в нём неподвижной водой. Поместить в него свою бездну.
– Ты успеваешь на последний поезд, если поедешь сейчас.
– Да! Да.
– Пойдём, поймаем тебе такси.
Перед тем как выйти на улицу, он быстро показал ей свой садик: открыл дверь, включил наружный свет. За чёрной оградой в парк высились тёмные громады двухсотлетних деревьев, акварельное марево влаги вокруг редких чугунных фонарей высвечивало тут немного дорожки, там – мокрую пустую скамейку.
Вдруг нарядную после дождя блестящую плитку грациозно перебежала крыса дуэтом со своей тенью. Зоэ вздрогнула и опустила взгляд на сад Доминика: растения под стеклянными колпаками, кусты отяжелевшей гортензии, малюсенький газон и два льва у её ног по бокам каменного крыльца. Капля с ветки каштана, из парка через ограду дружески свесившейся в садик, звонко упала и отскочила от стеклянного колпака.
Всё это было чудом. Абсолютным чудом. И через два дня она будет принадлежать ему.
Они выбрались на улицу, прошли несколько шагов до бульвара, и мистер Хинч быстро поймал такси.
– Поцелуй меня.
– Нет, не буду, вокруг соседи и соседские грязные сексуальные фантазии, – пошутил он, обнимая её.
Она прижала пылающий лоб к его подбородку, желание свело её плечи вместе, и острые мишени укололи его.
– До воскресенья.
– До воскресенья.
Машина уехала, и Доминик, медля, немного прошёлся по бульвару, таращась на редкие поздние парочки, склонившие головы друг к другу. Ночь сделала лица мужчин значительнее, а женщин – красивее.
Окна домов светились, будто на каждом фасаде кто-то раскладывал ими затейливый, сложный пасьянс, который сегодня вечером сошёлся. На некоторых балконах чёрными чёткими силуэтами на фоне освещенных за их спинами дверей молча курили по одному или в паре.
Из тихо скользивших и замиравших на красный свет машин доносилась музыка, разная, как её слушатели. Каждая эта музыка, несмотря на примитивные незатейливые гармонии, силилась что-то выразить. Я хотел отказаться от всего этого навсегда. Я и отказался от всего этого навсегда. И всё это всегда оставалось, было здесь. Это я отсутствовал. Да, он прав: красота эта способна обновлять природу тех, кто ею любуется, ибо она чудодейственна. В нём самом продолжался Бах, которого он ставил для Зоэ.
Для удовольствие, он присел за крайний столик полупустого кафе, попросил вина, сделал медленный, глубокий, как её поцелуй, глоток, и почувствовал, что возбуждение, наконец, оставляет его.
Ладно, как-то я был без неё всю жизнь, два дня – это значительно меньше. Он быстро допил бокал и пошёл домой, собираться в поездку к матери.
Она ехала, как во сне, автоматически расплатилась в такси, взяла билет и успела на свою электричку. Улыбка, которой она не сознавала, не сходила с её лица, пылали скулы и исцелованный рот. И телом, и душой она продолжала быть в доме Доминика, соблазняя и вынуждая его не мочь больше жить без неё. Продолжая чувствовать его руку на своей коже: немного шершавую от постоянной возни с водой и цветами и с исколотыми иголкой подушечками пальцев.
Её одежда, почти полностью сброшенная, как будто она сейчас меняла змеиную узорчатую кожу, соскользнула с потёртого, тоже кожаного дивана. На его чёрной потрескавшейся поверхности с заклёпками её полуголое тело светилось, отражая почти в полной темноте едва долетавший сюда свет паркового фонаря, получались лунные дорожки.
– Хочу натереть тебя мастиками, маслами, душистыми смолами и поставить на самую высокую статуарную треногу. И стояла бы ты там у меня всегда голая, боялась пошевелиться и не могла спрыгнуть без моей помощи.
– Но ты бы мне помогал спрыгивать?
– Только чтобы уложить с собой в постель.
– Ладно.
Ярко освещенная капсула вагона и чернота за стеклом – она летела к сыну, к сестре, точно зная, на что употребит эти два дня до встречи. Конечно, она всех выслушает, все упрёки, все обвинения, всё. Но в понедельник, а скорее всего – ночью в воскресенье, будет в Париже.
Маленькая железнодорожная станция, на которой ей выходить, располагалась в десяти минутах ходьбы от дома Валери, очень удобно. Стоянка короткая: минуту.
Зоэ спрыгнула на перрон: подземный переход между платформами был закрыт, и она оглянулась, где перейти. Её электричка унеслась, тихая ночная станция таинственно поблёскивала: отливали серебром рельсы, провода, натянутые между стойками, сетка ограждения над перилами высокого моста над полотном железной дороги. Она заметила, что металлические пряжки у неё на туфлях тоже серебрятся.
Зоэ стала быстро подниматься на мост, на середине его посмотрела в обе стороны: хотелось втянуть в себя эти серебристые нити, как дорожки кокаина, или покачаться в них, как в волшебной паутине. Какая радость – испытывать радость!
Она сбежала на другой стороне моста на перрон и шагнула к выходу на автомобильную дорогу, когда перед ней встал плотный мужчина с тяжёлым взглядом. Она отпрянула, понимая, что это человек, который уже не тронул её по дороге к Хинчу.
От него пахло, как пахла бабушкина болезнь.
Тяжёлый человек протянул тяжёлую руку и дернул у неё из руки сумочку. Она нелепым движением и не отдала её, и не стала тянуть к себе: пошла за ним, как если бы шла на поводке. Он дёрнул сумку сильнее, но там, на дне, было её алиби! И она перехватила ручки сумочки покрепче.
Она всё ещё была полна веселящего газа счастья, и радость делала её самонадеянной. Поэтому тяжёлому человеку пришлось легко, как струйку дождя, смахнуть её невесомую фигуру под взревевший от ужаса ночной скорый. Он здесь никогда не останавливается.
В почти полной темноте комнаты Доминика на её гладкой коже под его медленной ладонью проявились лунные дорожки, как на морской глади.
И она успевает понять не словами:
– Это была не лунная пудра… это была слюда счастья, Жан-Люк.