Когда бы знать, что старость, сука, – это вот это вот всё, я бы пил, курил и принимал в разы больше. А теперь да – поздно уже жить быстро, невозможно уже помереть молодым. И зачем я только в 1978 году записался в бассейн.

Лефак совершал ежеутренний ритуал собирания себя по частям: продирал глаза, проверял, на месте ли яйца, а голова? Голова раскалывалась, но ещё торчала где полагается. «После вчерашнего» у него давно превратилось в «здравствуй, новый день», поэтому, где бы он ни обнаруживал себя с утра, жизнь начиналась с 1000 мг аспирина на стакан воды. Это была его утренняя концентрированная молитва и таблетированная благодарность. Он жадно лакал спасительный раствор:

– К утру любая вода, господи, от тебя. – А допив и вытирая рот волосатой тыльной стороной ладони, чувствуя, как энергия сильных пузырьков тушит пульсирующий пожар в мозгах и кишках, веселел и добавлял: – А всё вино, говорят, – вообще ты сам.

Сегодня он проснулся дома, в чуланчике для гостей спал на матрасе какой-то парнишка, в углу в ногах прислонивший свою гитару без чехла. Лефак не помнил, кто это: музыкант! Сколько их было и сколько будет.

Он добрёл до ванной, морщась, едва помочился, от нетерпения гримасничая и проклиная неработающую простату. Увидел в зеркале старую рожу, ещё старее, чем даже ночью. Красные обводы с перманентного перепоя глаз, как у сенбернаров или ньюфов, притом, что мешки сверху и снизу – чисто веки рептилии. Носяра крючком, выросший из такого хорошенького носика в детстве! Если он правильно помнил свои детские фотографии. Поджатая и высохшая верхняя губа под жёлтым от курения краем усов (которые давно пора подстричь) и его нижняя, широкая, узнаваемая губа, к которой прилеплялись сигареты, косяки, горлышки бутылок, края стаканов, женские губы и карикатуры: граффити на улицах, желавшие что-то о нём сообщить, делали его узнаваемым именно благодаря шапкам-гондонам и вот этой широкой ухмылке в короткой бороде.

– Бля-а-а… Рожа моя рожа, на что ты похожа.

В час надо было подтянуться на Републик: на «митинг против казней геев в Париже», что само по себе уже смешно. То есть смерть мальчика ни хуя не смешно, а то, что такое вообще стало возможным здесь – это да.

Через кухню он вернулся в комнату, под грохот старой кофе-машины поставил пластинку, и голос Анны Моффо, исполняющей «Bachianas Brasileiras No. 5» Вила-Лобоса, сделал отчётливым и бренным каждый предмет в засранной, набитой хламом, переполненными пепельницами и пустыми бутылками гостиной Лефака, по периметру и так безжалостно уменьшенной на полметра во имя хранения на полках от пола и до потолка коллекции винила.

Он влез в неизменные пятьсот первые. Непонятно, как и за счёт чего живут и жизни радуются старики? Он этого не постигал. Если бы не музыка и бухло, он бы давно, скорее всего… Ладно, не будем о грустном. Просто он всегда ставил эту пластинку, когда с жесточайшего бодуна утром по каким-то причинам невозможно было опохмелиться сразу.

В проёме появился заспанный музыкант с крохотной подружкой в длинной футболке. Её даже не было видно на матрасе.

– Кофе? – спросил он и показал, где взять. – Кто ж ты тут такая малюсенькая?

– Это эта… как тебя? – парень прижал к себе возмущённо отпрянувшую крошку и засмеялся. – Это Жени, моя девушка.

– Ну хорошо, хорошо. – Из роли доброго дедуси Лефак выходить не торопился. – Напомнила мне, как я одну свою тёлочку ревнивую ревновать отучал.

– Да? А зачем? Ревность – это прикольно, нет?

– Ага, прикольно – ровно до того момента, пока тебе в бедро нож не засаживают, или вилку, сука, в глаз, или под машину твою не бросаются. – Его передернуло. – Бр-р-р, как вспомню, так блевать тянет. Короче, я ей сказал, что у меня роман с маленькой леди, с лилипуткой, то есть.

– А на самом деле? – заинтересовалась Жени, ставя три кружки кофе на стол.

– Вот она мне тоже не поверила. Пришлось встать однажды на карачки и поцеловать напольное зеркало на высоте семьдесят сантиметров. Помадой.

Парнишка расхохотался, девочка притормаживала, но и до неё дошла картинка.

– И она поверила?

– А то. Ух, что она мне устроила! Всю ночь доказывала, что лучше неё не бывает.

Он курил, вспоминал эту Линду, подрезавшую тогда его наличку и испарившуюся, как «снежок»: словно кто её вдохнул, и она исчезла. Бывают такие женщины – как наркотик. А бывают как стиральный порошок.

Ну, стиральный порошок иногда тоже бывает весьма кстати.

– Так. Вы как – со мной?

– А ты куда?

– На гейские поминки всем Парижем. Мы ж типа кино снимаем: сколько великих геев пело и играло, сам подумай.

Особенно если считать с момента изобретения музыкальных инструментов.

– О, мы «ин».

– Погнали.

Топтались у сцены, что-то подсняли, Лефак со слезящимися на ветру глазами внимательно слушал ораторов, не снимая наушников с музыкой. Девочки, четвёрка из «XXI», пришли за компанию, и вот для поддержания разговора с ними он периодически вынимал наушник из правого уха.

Но когда протестовать против казней геев появилась мощная колонна гомофобов, Лефак первым увидел их и с недрогнувшей рожей повернул подбородок Адаба в сторону вливающейся толпы:

– Вот что снимать надо.

Тот, витиевато восхитившись в непристойных выражениях, подсадил к себе на плечи Жени, маленькую подружку паренька с гитарой, и всучил ей в руки планшет:

– Просто держи ровно, я тебя сам поворачивать буду!

И Жени, которую высокий продюсер поворачивал, как камеру, сняла с высоты восхитительное зрелище: переполненную площадь прежде непримиримых врагов, примирившихся друг с другом, едва только теоретическая теологическая дискуссия перешла к практическим жертвоприношениям.

Когда на сцену вывели мать выгнанного из дома подростка, не только киношники, но и все четыре девицы достали телефоны и сняли взволнованную речь на видео. Но из всей их большой компании «ЖАН ГДЕ ТЫ!» кричали вместе с площадью только маленькая Жени и её парень, и, сутулясь, кивнув Лефаку, они растворились в толпе с парочкой новых знакомых в растафарианских беретах, как в дверь, постучавших в висевшую на спине гитару.

В клуб решили пойти тоже все вместе – выпить.

Там играла музыка, на входе и в гримерках горел свет, кто-то репетировал, было совсем не поздно и до прихода вечерней воскресной публики ещё оставалось часа три-четыре. Фло отошла поздороваться и перекинуться парой слов с совсем юным парнишкой, и Рошель крикнула ей: мой телефон у тебя!

Киношники что-то обсуждали между собой, склонив головы к одному монитору, нахохлившийся Лефак не вникал. Но когда все уселись за столик у него за вертушками, и Од с Уной принесли по его просьбе пиво с персональной лефаковской полки клубного холодильника, какие-то чипсы и бутылку красного, он сделал несколько глотков и воззрился на Адаба:

– Старик, есть вопрос, только без обид.

– Вот, – отставил тот бутылочку пива. – С этого «только без обид» обычно самый махач и начинается.

Все засмеялись.

– Говори.

Лефак уселся поудобнее, заложил ногу на ногу в безумных узконосых «казаках» и изрёк:

– Объясни мне: вот после каждой заварухи с террористами начинается одно и то же.

– Что же именно ты имеешь в виду?

– Известно что: типа исламофобы наезжают типа на ислам, мусульмане про религию добра втирают, самым популярным на некоторое время становится риторический вопрос: «Снова „религия добра“ постаралась?»

– И?

– Ну вот объясни мне, чего вы ждёте-то.

– Мы – мусульмане?

– Да, вы, мусульмане. Хорошая, добрая часть религии добра.

– А что мы, по-твоему, должны сделать?

– Ну как. – Лефак отставил бутылку. – Нахуя нам-то объяснять, что ислам – религия добра? Нам это по барабану.

Объясните это козлам, которые от вашего имени людей взрывают, режут, вешают, чего только не!

– И как мы должны это сделать?

– Не знаю. Отрубить им правые руки нахуй: у вас же за воровство правые – того? Ну во-о-от: отрубите, в глотки этим мудням лапы их парнокопытные засуньте, на лбах напишите арабской вязью: «ИСЛАМ – РЕЛИГИЯ ДОБРА», а кто эту доброту у него уворует, тому мы, добрые мусульмане, всё по закону о воровстве поотрубаем нахрен. Почему так нельзя сделать? Вернее, кто за вас должен это сделать?

Адаб, в очень дорогом костюме, двухсотъевровых ботинках, с маникюром и парфюмом от модного дома, длинными пальцами задумчиво играл горлышком пивной бутылочки и из-под полуопущенных блестящих век смотрел на старика.

– М-м-м-м? – поощрил его Лефак.

Все молчали. Девушки нервно поёрзали, и Лефак ласково обвёл четвёрку взглядом:

– Красотки! В мире вокруг нас миллион вещей, чтобы волноваться, но это пиво и орешки не из их числа. Хелп ёселф.

Уна снова отправилась за пивом. Мужчины проводили глазами стройные ноги в чулках с рисунками татуировок.

Адаб сделал глоточек и сказал:

– Расскажу тебе типа притчу.

– Валяй. – Его визави закурил.

Выбритая голова Адаба, его тёмная кожа в тёмном кожаном кресле, чёрный костюм в полутьме танцевального зала создавали инфернальное впечатление. Но он широко улыбнулся и весело начал:

– Однажды у фермера заболела лошадь, и он позвонил ветеринару. Ветеринар приехал, осмотрел лошадь, всё понял и, уезжая, сказал:

– Вот рецепт, давайте ей три дня, если кобыла за три дня лечения не встанет, её придется пристрелить, чтобы она не заразила остальных животных.

Фермер купил назначенное лекарство и стал давать лошади.

Но их разговор слышала свинья, которая тусовалась неподалеку от машины ветеринара. Она очень разволновалась и стала приходить к лошади, чтобы поддержать её.

В первый день приема лекарства она прибежала к кобыле и сказала:

– Лучше бы тебе встать! Постарайся!

Но лошадь была так слаба, что не встала.

На второй день свинья снова прибежала к лошади и сказала:

– Вставай! Иначе неизвестно чем дело кончится!

Но лошадь была и правда больна и встать не смогла.

На третий день фермер дал лошади лекарство, ушёл, прибежала свинья и завизжала:

– Вставай, глупая кобыла! Если ты не сделаешь усилие и не встанешь, тебя сегодня пристрелят!

Лошадь на самом деле была очень больна и лекарство ей ни фига не помогло, но, учтя рекомендацию свиньи, она поднатужилась и встала.

Адаб замолчал, внимательно глядя на Лефака, который слушал, улыбаясь нижней губой, как он умел, на всякий случай.

– И? – сказал его взмах ладонями.

– И вот счастливый фермер приглашает ветеринара посмотреть на вставшую благодаря его лечению лошадь. А чтобы хорошенечко отпраздновать это событие, он решает…

– …прикончить свинью! – хором хохочут девицы.

– Точно! И подать её на обед.

Адаб смотрит на Лефака. Лефак на Адаба.

– Я не понял: ты меня свиньей назвал или ты мне угрожаешь?

Они хохочут уже все вместе, и Адаб резюмирует:

– Ни в коем разе. Мораль той басни такова: не лезьте, где вас не касается.

– Ну ни хера себе меня не касается! – взвыл Лефак. – Сегодня «религия добра» казнила педика, а завтра она за пьяниц примется! Ты вот сам как пиво-то пьешь?

– А я безалкогольное, – серьёзно отвечает продюсер, и Лефак на секунду, но ведётся.

– Стареешь, бро, – говорит хохочущий Адаб, и подъезжает в кресле на колесиках, чтобы обнять старика.

– Ну, этого я отрицать никак не могу. Но всё равно, бро, скажи мне: что вы все ваще себе думаете?

– Ну кто «вы», кто «все»? В Исламе нет никакого типа папы римского, никто не имеет права говорить от имени всех мусульман. Каждый сам себе имам. Поэтому столько самопровозглашенных шейхов – религиозных авторитетов. Вот ты бы вполне мог быть шейхом рок-н-ролла: если на твои россказни есть спрос. Понимаешь, о чём я?

– Нет, ну слушай, я хочу хоть что-то понять, а спросить некого. Почему-то рок-н-ролл у вас не в чести. – Они снова смеются.

– Тогда спроси Гугл.

Девицы листают соцсети в телефонах, парни тоже поглядывают в свои планшеты, и собственно разговор идёт между двумя мужчинами.

Но Роберт, звукач, включается:

– Тоже уточню, пожалуй. Вот это что за дерьмо, цитирую заголовок: «„Шиитский имамат“ против „суннитского халифата“»?

Лефак в восторге бьёт себя по коленям:

– Во-во! Вот это я и хочу как раз спросить! Это ты откуда вычитал?

– Британский таблоид.

– Вот именно! Какого, извиняюсь, дамы, хера, британский таблоид и американский дебилоид, то есть, к примеру, я, должны во всё это дерьмо врубаться? Чем вы добрым людям бошки засираете? Ты сам-то эту разницу понимаешь? Между чем-то суннитским и чем-то совсем даже наоборот шиитским? Бля-а-а!

– Ну, во всяком случае, между тихоокеанским исламом и ближневосточным понимаю.

– А я почему должен понимать? Потому что «не все мусульмане террористы, но все террористы – мусульмане»?

– И поэтому тоже, да.

– Не злись, бро. Просто никогда никто никого вроде не взрывал и не обезглавливал с криками «Христос Воскрес!» – «Воистину Воскрес»!

– Ну насчёт «никогда» существуют разные мнения. Но мысль твоя ясна, спасибо, что пояснил.

Лефак подчеркнуто выразительно благодарит за похвалу кивком.

Адаб отставляет бутылку и подаётся к старику.

– Ну чего ты напрягся: лично я ничего с тебя не требую, друг! Я даже не хожу в школы и не требую, чтобы в классе моего сына на уроках математики не использовали знак плюс, ибо он похож на крест.

– Спасибо, мэн, – растроганно благодарит Лефак. – Хотя лично мой Иисус Христос – Элвис Пресли.

– Мир, мэн, – Адаб подставляет кулак для приветствия.

– Но разве у тебя есть сын?

– Пока нет.

Мужчины смеются, и напряжение, ощутимое во время этого разговора для всех участников – Од на нервной почве сжевала миску орешков и сейчас в полном ужасе от себя самой, – отпускает компанию. Поужинать решают пойти «на угол», на террасу ближайшего к клубу кафе.

– Ну, и кто апостолы у твоего Христа?

– Чёрные или белые?

– Сначала чёрные.

– Литл Ричард. Бо Диддли. Фэтс Домино. Чак Берри. Джеки Уилсон. Клайд Макфаттер. Сэм Кук…

– Да, красавцы… Но апостолы ли?

– Ну знаете ли! У каждого Христа свои апостолы. У моего – эти. Тебе белых называть?

– Валяй.

– Так: Джерри Ли Льюис… Скажешь, не апостол?

– Ну нет, этот точно апостол.

– Ну вот! Далее: Рой Орбисон. Карл Пёркинс. Джонни Кэш. Бил Хейли. Ронни Хоукинс. Рикки Нельсон.

Сосредоточенно перечисляя апостолов рок-н-ролла, Лефак загибает корявые пальцы над остывающей едой и не отрывает взгляда от верхнего этажа дома напротив, где на балконе в почти полной темноте сидит и читает светящийся киндл какой-то невидимый человек. И заключает:

– Каждый назначает себе богов и апостолов сам. Ты мне вот своих скажи!