Однако, отправляя Марин сообщения со смайликами, Дада снова впал в чернейшую меланхолию, всегда сопровождавшую его одиночество и особенно его невстречи с ней.

Марин, как он считал, было проще: во-первых, она жила с тётей, и, во-вторых, ей надо было каждый день ходить в уни, а там, хочешь не хочешь, но общаться, и слушать, и думать о чём-то ещё, кроме своей никчёмности.

Он болтался по квартире, ворочался в постели, которую не застилал, думал, не зарегиться ли на каком-нибудь сайте знакомств, но сразу же кривился от перспективы: сил на общение тоже не было.

От одной только мысли снова входить в интернет подташнивало.

Впервые за долгое время катастрофически не хватало мамы. Он сунул в наволочку своей подушки её письмо – «ты инфантилен, но этот недостаток быстро исчезает», снова проклиная себя за то, что его не было рядом с ней в последние дни, в самый последний день.

В медленных подробностях, затылком или щекой чувствуя бумагу под тканью, он начинал представлять, как ещё пять дней после его бегства она страдает. И как умирает здесь одна. И представлял её в невозмутимом присутствии социального работника, который одну свою руку дал схватить умирающему в агонии подопечному, а второй листает ленту в ФБ.

И ему хотелось выть в голос, что он иногда и делал.

А повыв вслух по маме, он принимался внутренне выть по себе.

Но заканчивался сеанс жалости всегда одним и тем же драгоценным воспоминанием, каждый раз заставлявшим его улыбнуться, высморкаться и даже поесть.

Когда-то, в одну из многих ночей их неторопливых болтовни и питья, когда они сидели в тёмной комнате на полу, опираясь спинами о стену, освещенные только светом фонаря с улицы над окнами дамы со скатертями, и философствовали, он поведал Марин слёзную историю, как, случайно разжившись травой, выкурил дома косяк в одно табло. Про то, как долго дёргался, кого бы позвать курнуть, метался между компьютером и мёртвым списком в телефоне и, когда понял, что в сущности позвать ему некого, даже чтобы дунуть вместе, подошёл к зеркалу и сделал «паровоз» сам себе. И что получилось похоже на то, как дети целуют своё отражение…

Она тогда скептически посмотрела на него, отставила чашку, доползла до своей сумки, порылась и вытащила сигареты. Пока он неестественно хохотал, Марин, прикурив, сунула ему её в губы и встала, чтобы взять кофту. Когда он хорошенько затянулся, она, опираясь рукой о стену над его головой, наклонилась и подставила едва открытые губы для дыма, через сжатые зубы шумно вдохнула его.

Он просто умирал, вспоминая этот эпизод, и как они смеялись.

Этот сигаретный дым, этот взаимный псевдо-«паровоз», вставил его сильнее, чем все джойнты, когда-либо выкуренные в одиночку или в компании.

Он не знал, так ли уж это хорошо, что они ни разу с ней не спали, но решимость Марин не допустить секса между ними поразила и убедила его, он просто послушался.

– Понимаешь?.. – Сами объяснения, почему между ними не может и не должно быть секса, могут быть чертовски сексуальными, думал Дада, внимая страстному монологу Марин в одну из ночных прогулок сразу после её зимней сессии, когда, ошалевшая от бессонницы, скрупулёзных подсчётов среднего балла и ревнивого сравнения с остальными, она, худая, как зимняя ветка с зацепившимся за неё клоком белых волос, размахивая рукой с сигаретой, страстно объясняла ему:

– Понимаешь? Я во многие вещи не врубаюсь. Ну просто – не врубаюсь и всё! И в частности, в так называемый «секс по дружбе». Понимаешь?

– Н-ну-у-у….

– Не «ну»! Смотри: просто от того, что одиноко, или скучно, или ещё как-то колбасит, и просто потому, что у тебя есть член, а у меня вагина – нельзя делать любовь! Понимаешь? Технически использовать гениталии – отвратительно. Если только ты не профессионал, конечно. Ха-ха!

– Ха-ха.

– Это какая-то безнадёга – заниматься любовью в неподходящей компании.

– Но как узнать, что компания неподходящая? Пока не переспишь?

– Дурак! – Марин ласково потрепала его по шевелюре. – Ты мне как братский друг, как дружеский брат. Понимаешь? Как я могу рисковать этим? Ты у меня такой человек – совершенно единственный. И я у тебя! Ты будешь утешать меня от несчастных романов, а я буду утешать – тебя. И чтобы эти утешения срабатывали, чтобы утешения утешали, нам не надо играться в любовь и секс. Всё просто.

– Да, надо же, и правда.

– А сарказм тебе не идёт.

– Я тебе что, совсем не нравлюсь?

– Да ты красавчик! Но ты мне – друг. Понимаешь?

Он хотел сказать: а зачем играть в любовь и секс, если можно в них не играть? Но ответил:

– Я подумаю.

– Это всё общество потребления навязывает, что, если есть механизм, надо его юзать.

– Ок.

Она предлагала ему ДОД, долбанный вариант Давай Останемся Друзьями, и он ничего не мог с этим поделать. Не мог же он крикнуть: «Ты – мой несчастный роман! Давай, утешай…»

И вот в один из таких нескончаемых дней без Марин давно чёрный в спящем режиме монитор ожил. Дада посмотрел на него издалека, написать ему мог только один человек, и меньше всего он хотел бы коннекта с ним. Решил было не подходить, но в коконе его жалости к себе вторжение извне зацепило ниточку, и надо было залатать поползшую дыру, чтобы без помех окукливаться в депрессии и дальше.

Он подтянул компьютер и поставил на кровать перед собой, перевернулся на живот.

> Надо встретиться, – сообщало диалоговое облачко.

И это было что-то новенькое.

Но насколько ему надо встречаться с этим типом?

И зачем?

Ну, например, он мог бы сказать, что всё кончено, что он не будет больше ни выполнять его поручений, ни бояться его. За кого, против кого он бы ни вербовал, больше его товаром здесь не интересуются. Его давно пора было послать.

> Ок, – ответил Дада после длительных раздумий. – Где и когда.

> Ты сейчас дома, я зайду, – мгновенно отозвался Ловец.

И снова Дада довольно равнодушно воспринял это известие: ну здесь, ну сейчас зайдёт, ну и что?

Он моргнул, на сетчатке отразился негатив обеспокоенного лица Марин.

> Ok, – медленно напечатал он указательным пальцем и закрыл крышку ноута.

Задрал руки, опустив нос, принюхался к фуфайке в подмышках, быстро поменял белую старую на чёрную новую, и раздался звук домофона.

Дада открыл Ловцу дверь в подъезд и заметил в окне сердитую даму: она вытряхивала скатерть после ужина. Значит, сейчас около девяти. В дверь постучали, звонок у него давно не работал. Он подошёл и замер перед ней.

Сантиметровый зазор между краем двери и полом, куда зашвыривали листки рекламы проникающие в подъезд курьеры, светился. Дада представил, как сейчас выглядит дверь в разрезе: с двух сторон от неё стоят двое мужчин и молчат.

Хотя почему двое? Может быть, Ловец не один. Может быть, с ним ещё кто-то. Или верблюд. Лошадь. Пулемёт.

Или ещё трое.

Он откроет дверь, а они…

Что за бред.

Ловцу не надо было приходить к нему домой, чтобы убить Дада.

Смысла нет.

Ему показалось, что он слышит дыхание.

И открыл дверь.

Воображение, невольно послушное воздействию роликов и фотографий в Сети, где Дада провёл изрядное количество времени в интернет-халифате, давно нарисовало Ловца символически-восточным: чем-то средним между мистером Сикхом, внушительным индийцем в затейливом тюрбане, со значительным суровым лицом, который держал лавку специй и благовоний вверх по улице; каким-то петрушкой-ЗжихаЗи ИГИЛ, сразу узнаваемым, как шут в комедии дель арте по маске и атрибутам (чёрная форма, бородища, флаг, излучаемая им, густая как сирена, ненависть) и неким представлением Дада о компьютерных умниках, ходящих тропами глубоководного интернета и поднимающихся на поверхность, только чтобы сцапать на обед какую-нибудь весело плещущуюся в тёпленьком мелководье глупую рыбешку – было что-то в его воображаемом Ловце от Шурика.

Одним словом, в представлении Дада Ловец обладал внушительной устрашающей внешностью и с первого взгляда очевидным интеллектом, – фигурой, единственно и способной поймать в свои сети умного и осторожного Даниэля Симона.

На пороге же стоял тот невзрачный человек из вирусного ролика, который нудно рассказывал и показывал, как он печёт свои караваи. Выпуклые светлые глаза, бледная кожа, тщедушное тело. Голубая рубашка в мелкую клеточку была застёгнута под самое горло на последнюю пуговицу. На сгибе локтя у него висел пиджак, в другой руке был бумажный пакет из супермаркета.

– Не понял, – сказал Дада.

– Давай я зайду? – сказал Ловец.

Дада впустил его, и Ловец сразу прошёл в гостиную. Знает расположение комнат!

Мужчина вытащил из пакета на стол круглый хлеб, сыр, бутылку вина, ещё какую-то коробочку с чем-то съестным. Он стоял спиной к Дада, и тот подумал: я могу спокойно его сейчас завалить, такого… мелкого.

Но сразу вспомнил, как тот легко ворочал огромный рулон тяжеленного сырого теста, и усомнился.

– Что происходит? – не выдержал Дада.

Ловец обернулся к нему, повесил пиджак на спинку стула и сел.

– Принеси нам стаканчики и штопор, и мы всё обсудим.

Дада, стараясь не выпускать из виду зловещего гостя, сходил за бокалами на кухню, вернулся и сел напротив. Мозг его после медлительного оцепенения последних нескольких дней панически метался и лихорадочно искал объяснений, тыкаясь в любую возможность и допуская любую вероятность.

Горела пятирожковая люстра, комната была полностью освещена. Обыкновенные для Парижа два окна от пола до потолка разделял узкий простенок, и дама из квартиры напротив, наблюдая напряженную мизансцену из своей тёмной комнаты, могла видеть только двоих мужчин, молодого и уже хорошо пожившего, сидевших друг против друга в торцах узкого обеденного стола, каждый с бокалом перед ним.

Что ещё было на столе, к сожалению, загораживал простенок, а поскольку оба молчали и лишь напряжённо смотрели перед собой, могло показаться, что, может быть, это вообще две разные квартиры и между жильцами одного этажа глухая стена.

Но она вытряхивала тут скатерть после еды, как её с детства приучила мамочка, каждый день, трижды в день! И прекрасно знала, что в этой квартире напротив её окон живёт этот долговязый парень, раньше жил с матерью, теперь живёт один, к нему часто приходит девица с белыми волосами, он в неё влюблён, а она – так, заходит поболтать и поднять самооценку.

Так же она, конечно, знала, что этот простенок разделяет два окна одной комнаты – гостиной, потому что часто видела, как в обоих окнах мелькают или стоят и курят, сидят и разговаривают двое.

И этого зрелого месье она тоже здесь раньше видела.

Но сейчас отчуждение между двумя мужчинами было таким плотным и глухим, что даже она усомнилась: может быть и правда, между окнами возвели стену?

Так многие в Париже делают, называется «возможна вторая спальня».

Диптих из двух окон никак не составлялся в одну картинку.

– Я установил на твой компьютер простой кейлоггер – правда, не самый распространенный. А сам заходил только с тора.

– Вы установили на мой компьютер?!

– Да. Сразу, как только купил его для тебя.

– Купили для меня компьютер? Этот?

– Да.

Дада смотрел на этого человека, и множество мыслей одновременно разными паническими голосами кричали в его голове, словно состав рассудка с ними сошёл с рельсов. И страх: физическое ощущение движения какого-то наступающего ужасного известия, которое изменит жизнь навсегда… Он не хочет ничего знать! Не хочу, и всё.

– Я не хочу ничего знать. Что бы вы ни собирались мне сообщить, я знать этого не хочу.

– Даниэль…

Даниэль!

– Нет! – закричал он пронзительно и вскочил, лёгкий стульчик отшатнулся и опрокинулся. – Молчите! Не говорите мне больше ничего! Уходите!

– Даниэль…

– Уходи! – завопил Дада, обеими руками с расставленными в стороны костлявыми локтями заткнув уши. – Не надо мне теперь ничего говорить!

Ловец сидел, не поднимая глаз, и не шевелился.

Дама в тёмном окне увидела, как бесшумно отлетел и упал стул, как вскочивший парень с искажённым, как будто в рекламе средства от головной боли, лицом зажал уши ладонями, от чего и так всегда взлохмаченные кудлатые волосы ещё больше вздыбились. Опрокинутый бокал подкатился к краю стола, оставляя длинный след, и красное вино теперь льётся на пол. Она неодобрительно покачала головой: прямо по скатерти!

Ну, а что же второй? Она перевела взгляд на мужчину напротив юноши: задрав плечи, он оперся локтями о край стола, скрестив и свесив кисти больших рук над коленями, исподлобья поглядывает на едва не рыдающего визави.

За её спиной раздался звонок телефона, и она, чертыхнувшись, побежала отвечать.

Дада поднял стул и сел, взял замерший у края стола укатившийся бокал. Дотянувшись, отщипнул кусок хлеба, долил себе вина. Ловец молчал.

Однажды совсем незнакомый парень на остановке автобуса – они оба ещё не знали, что водители бастуют, и безмятежно сидели на узком железном сиденье под навесом, – неожиданно стал рассказывать, попивая кофе из бумажного стаканчика, до чего изменилась вся его жизнь, когда он по субботам, как бы ни хотелось поваляться и побездельничать в выходной день, стал ездить на лодочную станцию и заниматься греблей.

Парень был довольно взрослый, но из-за небольшого, какого-то очень ладного роста, ловкого кроя тела, прямых радушных плеч под сине-белым полосатым свитерком, с плоским животом и не без шика едва державшейся на макушке забавной шапочке, он казался много моложе своих сорока с лишним лет. Его тёмные, отчётливые глаза, подчеркнутые двумя длинными, одна под другой, морщинами, как с нажимом дважды подчеркивают важное место на странице, смотрели в никуда, вернее, смотрели туда, куда он сейчас плыл.

– Одному грести не то чтобы страшно – некомфортно: вечно одинокие гребцы погибают, переворачивается лодка, и всё. И найти их потом долго не могут. В команде – другое дело. Надо поэтому научиться грести в команде. Это важно.

Но у родителей в деревне он ходит по их мятно-зелёной речке и один тоже, гребёт себе в удовольствие в низеньком каноэ: иной раз не успеваешь сообразить – это рыба вспорхнула из воды перед самым твоим лицом или какая-то птица из береговых?

В итоге довольно скоро понимаешь, что каждую субботу в семь утра встаёшь и едешь не греблей вовсе заниматься, а за чувством, что живёшь. Что жив. У него это ощущение там сильнее и явственнее всего.

Мимо прошла цепочка людей, какая-то женщина сказала им:

– Автобусы сегодня бастуют, не ждите.

И парень, улыбнувшись с выражением «как это я сам не догадался!», поднялся и, пожелав Дада хорошего дня, ушёл.

Дада посмотрел, как он на ходу засовывает неиспользованный билет за отворот шапочки на затылке – как белое перышко с тёмной полосой.

Почему мозг сейчас вспомнил его? Наверное, хватался за что-то надёжное, чтобы не сползти в бездну, какую уготовил ему сидящий здесь зловещий человек.

Чувство, что он жив, сильнее всего пробирало его, когда он был с Марин. А где они – неважно.

Вот почему мозг вспомнил того месье: чтобы Дада мысленно схватился за неё.

Ловец тоже встал, подошёл к еде, на весу ловко порезал хлеб аккуратными ломтями и кружок сыра, словно резал круглый пирог. Вернулся на место и некоторое время они молча ели.

Он выпил вино медленными глотками, отодвинул за ножку бокал и положил ладони на край стола перед собой.

– Ладно. Послушай. Я ни разу не артист разговорного жанра и встречаюсь со своим психотерапевтом раз в два месяца – трудности с общением. В интернете – спокойно, а в реале – не знаю как. Так и не научился. Застенчивость бывает диагнозом.

Твоя мать позвонила мне, когда поняла, что скоро всё кончится. И я приехал. Получилось пять дней. Потом я её похоронил и прибрал тут всё. Отдал вещи, как она сказала. И почти все эти дни мы говорили о тебе. Она мне так и не захотела объяснить, почему не сообщила о твоём рождении. Но я и сам понимаю: достаточно посмотреть на меня.

После четырёх месяцев, когда я мчался к ней в Париж, если только она звала меня, она сказала, что больше не хочет. Не хочет видеться. И я больше не приезжал.

Но я это понимаю. Я всегда был странный. И даже когда был так сильно в неё влюблён, я как-то неосознанно старался сделать всё, чтобы она меня отвергла. И мне нравилось, что она живёт так далеко, а не под боком. Я не мог быть с ней ни откровенным, ни доверчивым. Не мог расслабиться, понимаешь ли. И нежные жесты, о которых я мечтал, – в действительности я не мог их сделать. Сказать, что влюблён. Уже со второй встречи я знал, что ничего не получится. Но ждал её звонков, что вот она позвонит и я поеду к ней.

После того звонка я и не поехал. Как она и велела. Больше чем на целый год я ушёл в депрессию: полностью закрылся в себе, растерял всех друзей, которых и без того, как ты, наверное, понял, было не слишком много.

Я чуть не потерял свою работу. Стал бояться контактов с людьми. Боялся выходить из дома.

Я понял, что со мной действительно и серьёзно что-то не то. У меня появились какие-то жуткие комки боли по всему телу: в животе, в горле. Никто ничего не находил, а мне хотелось кричать в голос. Я сильно похудел.

С десяти лет я знал за собой одну вину. Моя мать покончила с собой, когда мне было десять, сестре двенадцать, а близнецам – по шесть. И только когда мне исполнилось тридцать, когда случилась вся эта история и я стал лечиться от любовной тоски в виде непонятных приступов боли, отец сказал мне, что она покончила с собой после выкидыша. Или потому что устала – может, четверо детей оказалось для неё много. Не знаю. Главное, что я-то всегда думал, будто она самоубилась из-за меня. Из-за того, что я был странный и нелюдимый, неправильный.

Однажды в сарае с машинами я мастерил катапульту, металлический макет, и один рычаг, кусок арматуры, отлетел и чуть не снёс мне полголовы. Меня хватились к ужину и нашли в сарае в луже крови. Я жил с постоянной виноватостью за её смерть – может, поэтому у меня и не получается с женщинами. Мой врач говорит, что я не познал материнской любви. Что с десяти лет жить без мамы ребёнку трудно. Но мои сестры вполне нормальны. И что я не оплакал её смерть как было бы надо – проститься, чтобы жить дальше.

Надин была на десять лет старше меня. Она приехала к приятельнице в нашу деревню на море, на летние каникулы. Она работала учительницей, как ты знаешь. И, наверное, поэтому, даже такому несообразительному ученику, как я, смогла донести, что я ей нравлюсь. Это было чудом. Никого после неё всерьёз у меня так и не было.

В каждой большой семье есть свой «странный дядюшка». В нашей это я.

Потом появился интернет, и я получил доступ в другую жизнь. Мне нравится немного программировать. Иногда в интернете общаюсь с женщинами – или с теми, кто называет себя так.

У нас все знают: если случилось что-то с компьютером, надо нести его в булочную. Чаще всего я могу быстро устранить поломку.

Дада, краем сознания удерживая руку Марин в своей руке, откинулся на спинку стула и внимательно слушал. В голове творилось такое, что анализировать можно будет не раньше, чем завтра. Поэтому, по длинной паузе поняв, что Ловец закончил свой монолог, он, на удивление владея собой, спросил:

– Надо ли понимать, что ты хочешь сообщить мне, что ты мой отец?

– Да.

– А как тебя зовут, сообщить не хочешь?

Ловец в недоумении задрал брови и покачал головой:

– Ну вот, видишь, такой вот я мудак. Марк, меня зовут Марк.

Пока новый приглушённый голос произносил свои признания короткими фразами, множество мыслей пронеслось в голове Дада.

– Я правильно понимаю, что спать мне сегодня не придётся?

– Ну. Можешь и не спать. Конечно.

– Давай тогда нажрёмся?

– Можно.

И Марк, наклонившись, вытащил из бумажного пакета ещё бутылку вина.

– Ты что – знал, что я предложу нарезаться?

– Нет. Думал, когда ты меня прогонишь, выпить у себя.

Беда любого настоящего признания, каким бы глубоким и полным оно ни было, в том, что оно всё равно ничего не может изменить в прошлом. Даниэль, 25, и Марк, 56, выпивая сентябрьской ночью впервые в жизни вместе, посматривали друг на друга искоса, когда второй отворачивался или задумывался.