При всем том зависимым он себя не считал. Помилуйте, рассказывал он в лавке, ежедневно меняя воду в без малого двухстах серебряных ведёрках: какая же тут может быть зависимость, когда столько хлопот?

Ведь только за свежими цветами он ездил редко когда меньше трёх раз в неделю.

Как все знают, лучший день на Ранжис насчёт цветов – четверг. Закупаться для своих магазинчиков приезжают флористы даже за четыреста километров от Парижа! Пятница – парижская, в субботу – что осталось. По воскресеньям цветов никто не режет – французы: все идут на мессу и семейный обед. Поэтому в понедельник тоже пусто. Вот во вторник выбор уже хорош, а в среду рынок закрыт… И если посреди недели вдруг появляется какой-то непредвиденный срочный и большой заказ – день рождения, свадьба, похороны – и цветы уходят на букеты под этот заказ, соображать надо быстро! А соображать быстро – трудно. А с возрастом всё труднее…

В картине мира мистера Хинча иной раз недоставало какого-то цветка, и он мог полдня заикаться от ярости. Всё равно что у Ван Гога изъять из палитры пылающий кадмий. Вот просто: пардон, месье, но жёлтого цвета более не существует.

Каково? А?

А-а-а, то-то же!

А цветы исчезают сортами, целыми семьями! Прорыдать можно полжизни, если даже просто изучать исчезнувшие сорта в сравнении с какими-нибудь бесхитростными весенними каталогами ярмарок с рисунками и номенклатурой цветов, возьмем, к примеру, XIX века. Это катастрофа: города расширяются, захватывают земли, цветочные земли – это 10-15 километров от города – занимают под здания. Ницца, Канны, пригороды Парижа – повсюду одинаковая картина…

С другой стороны, голландцы, эти «китайцы Европы», веками скупают земли, сначала это была Италия, следом Испания, Португалия, Африка, теперь вот Эквадор. Недорогие цветы, эквадорские розы, которые скоро можно будет положить на братскую могилу французских роз, никогда не раскрываются! Никогда! Маленькие и увядающие уже в стадии бутона. Французская роза, роскошная, раскрывается как капустка, вся, целиком. Это роза для дворцов, праздников и для королев. Чем меньше праздников, дворцов и королев, тем меньше нужны дорогие уникальные цветы la rose de Midi. Наверное, потому, что французская роза сама и праздник, и дворец, и королева: гильотинировать!

Интересы мистера Хинча в Сети изначально и основополагающе были продиктованы интересами «La Fleur Mystique» и его собственными креатюрами в виде букетов или скульптур из тканей, и как бы далеко его ни заносило, он всегда возвращался к ним.

Среди ресурсов, на которые был подписан мистер Хинч, не было средств массовой информации, но имелись большие базы данных различных банков изображений. И иногда они приносили не архивные и не арт-фотографии, а некие событийные, наполненные сегодняшним днём картинки. Обычно он их безжалостно пропускал: повседневность преизрядно окружала его на улицах, в машине и таращилась в витрину его цветочного магазина глазами многоочитой толпы.

Но здесь, пролистывая поскорее подборку ярко-цветных снимков с подробными подписями, он задержался на абсурдистской стилистике жилого пространства, на заботливо обёрнутом в кислотные оттенки тряпок каком-то столбике, усаженном на разваливающемся диване, и, главное, на совершенно невозможной уродливости ковре на стене.

Он пробежал взглядом подпись к фотографии – и не поверил глазам своим.

Перечитал ещё раз.

С возмущением отринул первую промелькнувшую мысль: вот и он вместе с миллионами пожирателей таблоидов сейчас в ужасе отпрянул от монитора. Даже рука попросилась сама выключить компьютер, чего с ним вообще не случалось. Никогда.

Целомудренно отведя взгляд от экрана, он судорожно соображал: выключить? Прочесть? Страшно. Но что-то в этом ужасе было смутно знакомым и притягивало его…

Почти как Объятельница.

Как будто тихо звала с той стороны монитора.

И как только он адресовал и классифицировал происхождение страха, мистер Хинч отнёс то, что видел на экране, в область ночного кошмара и, быстро скользнув взглядом по родным «кабинетам» диковинок и книжным шкафам у стен, то есть полностью отдавая себе отчёт, что находится он дома, у себя в гостиной, пьёт пятичасовой чай и потому никак не рискует задыхаться и биться в ночных объятиях Объятельницы.

И он прочитал.

По мере чтения лицо его от гадливости, ужаса, отвращения и до надувшихся на висках вен менялось. Слишком уж невозможной казалась история несчастного идиота с высшим филологическим образованием, прожившего до ареста в возрасте сорока пяти лет с родителями в убогой квартире где-то во глубине средостения Европы и Азии.

История повествовала, как мусульманское сообщество довольно большого провинциального города потребовало расследования повторяющихся осквернений могил, и полиция была вынуждена организовать слежку. Так был задержан местный краевед, известный автор статей в городских газетах по истории кладбищ: православного, лютеранского, еврейского и мусульманского. Когда-то он едва не защитил диссертацию в главном государственном университете, но вернулся из столицы домой и занялся некими научными изысканиями.

Каждый раз, когда его проверяла полиция, поскольку этот кладбищенский дромоман вышагивал десятки километров в поисках новых захоронений, пил из луж, спал в стогах сена и вырытых могилах, надо думать, и выглядел соответственно, – каждый раз он рассказывал им о научной работе по истории захоронений и показывал свои статьи в местной прессе – бумажные вырезки он носил с собой. Его всегда отпускали.

Отпустили бы, вероятно, и в этот раз, не наведайся полицейские по месту жительства героя.

Кроме родителей, с которыми проживал мужчина, полиция обнаружила около тридцати мимуфицированных тел девочек и женщин, одетых как куклы. Некоторые были снабжены говорящими устройствами. Родители некроманта объяснили, что сын утверждал, будто мумии нужны ему для научной работы. По вечерам он рассаживал их вокруг телевизора, включал мультики или читал сказки.

На дознании на вопрос о цели своего многолетнего предприятия ответил, что хотел дать им возможность дождаться, когда учёные изобретут средство воскрешения умерших.

Доминик с запотевшими от интенсивности переживания стёклами пенсне таращился на яркие полешки в полуистлевших платках и шапочках, под прямыми углами рассаженные по разным сторонам жалкого жилья или уложенные на бочок на кровати. Объятельница, чувствовал он, совсем рядом, где-то прямо здесь. Он резко закрыл ссылку с жуткой историей, сожалея едва ли не до слёз о том, что прочитал её, и, задыхаясь, выбежал в свой садик.

Иногда, когда потеплевший ветер с Юга приносил с собой первые собранные им по дороге весенние запахи – уже цветущих где-то огромных деревьев мимозы, несущихся на пасхальные каникулы поездов, потихоньку прогреваемой солнечными лучами морской воды, крыла возвращающейся с зимовки в Африке на Север золотой ржанки, первой прибитой дождём пыли, – в такие уже безусловно тёплые весенние вечера мистер Хинч чувствовал и на мгновение со всей безжалостностью умного человека понимал, что сам он давно похож на внезапно и совершенно необъяснимо брошенный дом. Где вся утварь, включая посуду на накрытом обеденном столе, часы на стене над камином с какими-то кубками на каминной полке, откинутый угол одеяла приготовленной постели вместе с раскинувшей рукава пижамой, – словом, всё, всё осталось в пугающей радиоактивной сохранности, но жизнь из этого дома ушла, покинула его. И натюрморт на столе, интерьер в спальне, сюрреализм с часами и брошенными, хоть и немалым спортивным трудом заработанными кубками, – давно покрыты, помимо слоя жирной пыли, прахом отчетливого небытия.

Следами отсутствия.

Но отсутствия чего, он понять не мог, хотя много думал на эту тему, и лишь тревожно, из года в год, с удовольствием после зимы сидя между львами на ступенях в садик, смотрел на изящную высокую ограду парка, мечтая, как, если б не проклятая французская бюрократия, он вырезал бы здесь калитку, подобрал для неё изумительное аутентичное литьё и тогда по ночам мог бы в царственном одиночестве единолично бродить со своим бокалом по освещенным только луной дорожкам и любоваться на смутно клубящиеся в темноте белые цветы, вдыхая ароматы ботанического собрания парка.

А так, с этими нелепыми запретами, он начинал чувствовать себя не привилегированным обладателем собственного приватного садика в центре Парижа, с двухсотлетним парком – в некотором смысле тоже собственным, одним из красивейших в Европе, а узником, которого, как зверя, содержат в зоопарке, за высокими прутьями вольера – как в тигрятнике или львятнике. Да, в львятнике.

Но сейчас, хоть и тоже была весна, и ранний вечер с запахом высохших луж и расцветших кустарников, и раздавались крики многочисленных детей, заполонивших парк с нянями или родителями, и слышался мягкий топот, как лёгкие аплодисменты, бегунов, огибающих парк как раз по крайней, самой длинной дорожке, – но сейчас Доминик, ища спасения от Объятельницы, которая почти дотянулась до него из монитора, напрямую, через газон, проскочил к ограде и схватился за неё обеими руками, чтобы не упасть.

Вперив взгляд в определённое, ограниченное прутьями с боков пространство, он тяжело вдыхал в себя воздух, отмечая сужающийся туннель сознания и чувствуя, что грудная клетка сжимается и сейчас лопнет, как это с детства случалось с ним по ночам, но вот впервые – белым днём.

Нет!

Нет.

Я вижу парк, в нём множество людей, ближе всего ко мне, сразу у дорожки, на скамейке сидит дама лет пятидесяти и пишет что-то в большой тетради на пружине, от руки.

Мимо пробегает церемония: красавица на длинных жилистых ногах, в фосфоресцирующих кроссовках, с высоко поднятым «конским хвостом» чёрных длинных волос. За ней, приноравливаясь к её ритму, офисные мужчины разной степени зимней запущенности.

Вот всех обгоняет весело бегущая молодая семья: мама, мальчик лет восьми на блестящем самокате и папа, толкающий перед собой коляску с двумя близнецами.

На дальних аллейках между огромными деревьями я вижу целые клумбы ярко одетых детишек и все возможные развлечения мирного, почти летнего вечера.

Всё это контрастное и резкое в мягких сумерках.

Всё нормально.

Ему удалось выправить дыхание, жёсткие ладони Объятельницы, сдавившие виски, разжались, и он смог вдохнуть полной грудью. Эти кусты справа и слева надо постричь – скоро совсем закроют мне тут вид. Когда-нибудь я всё равно установлю здесь калитку.