Как и большинство интеллектуально мускулистых интровертов, которым интереснее всего с самими собой, мистер Хинч иногда унывал из-за недостатка суток в пересчёте на составляющие его жизнь интересы.
«La Fleur Mystique», рутина: содержание магазина, поездки и уход за цветами, ежедневная смена воды в ведёрках, хочешь не хочешь, а общение с покупателями, изучение новинок и возможностей для пользы дела в реальности (сезонные выставки, салоны, рынки, сады, парки, ярмарки) и еженедельное собрание букета-грандиозо в левую часть витрины… А это, между прочим, отдельное искусство!
Например, когда однажды на Рождество он поместил среди цветов и еловых веток маленькое колесо, которое без устали крутил белый хомяк, одетый оленем с рожками, фото его витрины, с утра до ночи облепленной зрителями, появилось в «Le Parisienne». Или когда на День святого Валентина в главном букете повис прозрачный шар с водой, в котором плавала золотая рыбка. Получалось, что дождавшиеся её появления нос к носу загадывали ей свои желания, и когда она взмахивала хвостом, уплывая, казалось, что отправилась исполнять просьбу… Это фото украсило «TimeOut».
И почти постоянное сочинение и создание его «игрушек»: этапы этой работы, как живое существо, перемещаются внутри процесса.
Таинственные наплывы воображения, когда, как будто из какого-то клубящегося неясными пространствами Запределья, приближались и проступали то подробная, с кустиками шерсти между подушечками, лапа, то внимательный прозрачный зрак с медленно вперяемым прямо в него зрачком, то заячье ухо, длинное и всеми розовыми венками безмятежно просвечивающее на солнце, но при опасности способное быстро сложиться в узкое птичье перо и придать свистящее ускорение зверюшке, летящей от опасности прочь.
Весна прошла, панибратски захватив с собой часть холодного июня: чему положено – отцвело, чему положено – расцвело. Лето измором брало оставшихся в Париже парижан, в том числе и растения, а туристам, возможно, долго копившим и мечты, и средства на посещение Города Света, выбирать не приходилось, и они вышагивали свои километры по плавящимся от солнечного жара достопримечательностям, перебегая из тени в тень на узких улочках, поливая себя водой из бутылок и фонтанов и вваливаясь в сурово кондиционированные супермаркеты – осоловело подышать рядом с рыбой на льду.
И всё это душное знойное лето мистер Хинч посвятил прилежному изучению и разработке своей новой будущей скульптуры. Но, хотя он и выучил все кости и суставы в скелете человека, как заправский студент медицинской академии, ни это постижение, ни даже знание, как на латинском языке именуется чуть ли не каждая фасция, связка и капсула, ни на йоту не придвинули его к видению возможной конструкции его «Самого Детства».
Дано: при рождении младенец состоит из более чем 300 хрящиков, мягких и эластичных, которые с ростом, к завершению полового созревания, становятся двумястами шестью костями взрослого скелета. Вот, собственно, он и тщился понять исчезновение (300 – 206 =) порядка сотни хрящей, не видимых на детской рентгенограмме, даже когда они есть, и выразить её в каком-то растущем преображающемся материале…
Но пока ничего более подходящего, чем вовсе неподходящая идиотская маршмэллоу или мармеладные прозрачно-резиновые мишки, ха-ха-ха, он так и не придумал.
С возмущением мистер Хинч ознакомился с грубыми результатами надругательства над умершими, где несчастные трупы одиноких, по всей видимости, людей теперь по прихоти сумасшедшего некроманта с деньжатами играли за столами в преферанс и занимались сексом, и пока несчастный, спасавший умерших девочек от окончательного исчезновения и вечной смерти, сидел в тюремной психбольнице, на выставки этого трупного гения ходила публика.
Заглянул мистер Хинч и в музей натуральной истории Спекола, взглянуть на восковые анатомические фигуры человека, достоверные, как параличные расслабленные у евангельский купели, не могущие встать и уйти.
Но безжалостно отверг все эти варианты: все они были о смерти, а значит, и близко не были к тому, чего искал он. А обнаружив, что старик в рёберных латах на рисунках да Винчи из «Анатомической рукописи» один в один похож на статую святого Варфоломея в Дуомском соборе, он отложил свои изыскания путём анатомии и решил подождать, сам не зная чего.
Мистер Хинч больше бы хотел себе представлять, как если Нотр-Дам-де-Пари выросла бы из младенца-церкви, а тот – из фасолины. А он бы сидел на коленках рядом, закрывал от ветра и дождя руками и всем собой, и наблюдал, затаив дыхание, как двенадцать пар мягких невидимых хрящиков – будущих огромных сложночастных рёбер аркбутанов всем известного собора – вырастают в самих себя.
В голову, сжимаемую от бессонницы в жару хуже, чем высыхающую на пекле головку мака, со всеми дребезжащими в ней мелкими чёрными семенами вместо мыслей, совсем не приходило ничего толкового… Жить можно было только по ночам. Облокотиться о каменного льва и полуприлечь на прохладные мраморные ступени крыльца в садик, и слушать, как в ресторанах и окнах домов вокруг позвякивают столовые приборы, тарелки и раздаются звуки откупориваемых простым штопором винных бутылок, внезапный женский смех и неожиданно совсем тихо, почти неслышно, словно вода по трубам, прокатится мимо велосипед.
В один из таких плавких дней, отчитав поникшие цветы, выступившие из тени козырька на прямое солнце тротуара, хотя он им запретил, мистер Хинч вернулся вечером домой совершенно без сил, не без сарказма изумляясь влюблённым, которые продолжали влюбляться и дарить своим возлюбленным эротичные букеты, и юбилярам весьма преклонных лет, продолжающим пьянствовать и объедаться на своих многолюдных торжествах – и танцевать! – но особенно негодуя на «дорогих усопших» и их скорбящих. Ну неужели невозможно, учитывая неслыханную температуру, как-то отложить и это несвоевременное умирание, и возлежание в пухлой синтетике гробов, и это хождение туда-сюда во всём чёрном, и не заставлять его, мистера Хинча, собирать поистине фантасмагорические в такие погоды траурные композиции. Такое вот у него было английское чувство чёрного юмора, да-с.
Он допил второй бокал спокойного белого вина, с наслаждением закидывая в рот кубики льда и катая их вместе с вином по зеву. Парк за оградой с включенными на ночь автоматическими системами дождевания и кругового полива, которые и сами похожи на цветы или павлинов из прозрачных струй воды, словно бы потихоньку проступал из знойного марева, из благодарности исходя безумными ароматами.
Вдруг страстно взлепетала какая-то птица.
И мистер Хинч решился: калитке – быть.
Но настал следующий день, когда уже и сам Париж казался просто нашпигованным людьми блюдом, засунутым в духовку. Мистер Хинч, измученный после полного дня работы, с пяти утра на Переферик и до раскалённого вечера, когда каждое здание по пути домой словно бы было больным с высокой температурой и излучало жар, на полусогнутых, в прилипшей к потному телу одеждой, ввалился в родное марево. План был такой: душ, холодный душ. Ледяной.
Но сначала он сорвал с себя невыносимые влажные шмотки, переступил через них и занялся приготовлением byrrh: кувшин сильногазированной воды, красное вино, в стакан – лед… М-м-м-м-м…. Вот оно!
С бокалом, прихватив с собой и тяжёленький кувшинчик, он прошёл вглубь гостиной и рухнул за обеденный стол. Охлаждающе поблескивали стёкла «кабинетов» для диковинок, и большие шкафы-витрины, и забранные стеклом картины, и напольное старинное зеркало напротив двери в сад. За окнами потихоньку сгущались сумерки.
Определённо радовало, что посреди всех этих льдистых, хрустальных поблёскиваний полированного стекла он и сам, получалось, вроде как в бокале или аквариуме. Прекрасно, но недостаточно.
Он встал под душ, блаженно уронив голову. И если бы мог без пенсне увидеть сейчас своё отражение в зеркале напротив, над раковиной, то подивился бы или засмеялся, до чего его поза с виновато опущенной головой похожа на детскую. Особенно под высокомерным наклоном сверху душевой лейки большого диаметра. Но мистер Хинч любил своё отражение, когда собирался на выход. Сейчас же он просто расслабил мышцы и дал воде смыть с него победительные пики нафабренных усов, и длиннокудрой гриве облепить мокрыми волосами сразу сузившееся лицо, и просто стоял так, прикрыв глаза, как пышный цветок под садовой лейкой – например, пион! – напитываясь влагой и прохладой, пока не стал подмерзать.
И тогда, ожив и взбодрившись, похлопав себя по пузцу, засобирался к красному кувшину. Да и перекусить чего-нибудь уже, наверное, можно?
Он влез в тончайшие индийские шальвары и длинную рубаху и распахнул дверь в сад. И отпрянул: волна жара, как из духовки, только размером с входную дверь, изверглась на него с улицы. Он в панике быстро снова прикрыл дверь и переставил на стол старинный вентилятор, с жалостным, в два коленца, присвистом поворачивавшим голову туда-сюда. Как хорошо.
На мокрой после душа коже поток сильного воздуха оставлял явное ощущение невидимого касания и неясной утраты. Будто кто-то успокаивающе проводил нежной холодной ладонью по его щекам и шее.
Он медленно цедил бордовый напиток, щедро добавив в бокал вина, и смотрел в окно на клубившийся за оградой парк.
Разлапистые листья каштанов сложились от жары, как зонтики.
По ночам, когда он спускался вниз из бесполезной спальни и сидел на крыльце со львами, не зажигая света, в полной темноте, отламывая маленькие осколки шоколада, ему иногда казалось, что парк улетает куда-то на ночь. И там его нет – полная пустота. Невидимая бездна.
За этот тяжкий день в духовке Парижа, трудясь без продыху, он, разумеется, опомнился и понял, что в одиночку распилить прутья, поднять, поставить и приварить дверь внутри двухметровой ограды он не сможет. Это даже если ему удалось бы каким-нибудь таинственным способом заглушить адский визг пилы по металлу. Ха-ха-ха! Напрасные мечты – зная, как парижане даже на чих соседа не ленятся написать и подсунуть под дверь вежливое письмо с неоднократно подчеркнутыми требованиями не жить. А подрядчика найти на работу по вандализму применительно к исторической ограде здесь вряд ли возможно…
Это всё жара и бессонница.
И вчерашняя птица.
Как если бы где-то в вышине, в парке, сидела бы, невидимая в ветвях, его пара, и позвала его, и он взлепетал ей в ответ.
Бредятина.
И его волнение, и эта готовность крушить чугунную преграду между ними смутила и озадачила его.
Он допил запотевший кувшин, повозил о его изморозь щеками и лбом, вытер руки о рубаху и подошёл к компьютеру. Ткнулся было на какой-то из форумов, где иногда веселился, читая недоступные его пониманию переговоры множества людей – что обо всём этом можно так всерьёз спорить! – но на загоревшийся напротив его здешнего имени огонёк присутствия тут же отозвался неизвестный ему юзернейм «Женщина, 31». Он открыл личное сообщение и прочитал: «Я в Пакистане, истекаю кровью».
В ту же секунду мистер Хинч вышел из Сети в сад. Наконец-то стало прохладно, и в тёмном небе над парком струились потоки светлых облаков, подгоняемые неустанным весёлым веслом прожектора Эйфелевой башни.