В последней декаде октября в Париже устанавливается та зыбкая прозрачная погода, когда солнце и дождь словно бы вежливо и с обиняками долго уступают друг другу право первым выйти в небо над городом, вежливо препираются: проходите-проходите! нет, только после Вас! – и в итоге часто сталкиваются нос к носу. То дождь, то солнце, то вместе, то поврозь, то радуги, то ветер – и каждый лист на каждом дереве волнуется, трепеща, поворачиваясь во все стороны то лицом, то изнанкой, выглядывая: пора лететь? или ещё можно побыть на родном платане? И всё бликует.
Каждый солнечный октябрьский денёк на вес золота: цвета розового пепла, старинный центр Парижа весь пронизан солнечными кракелюрами, и глаз от него не отвести.
Мистер Хинч, ближе к вечеру тоже выбравшийся в октябрьский парк, уселся на ближайшей к его дворику за оградой скамейке и, очень вдохновленный своими приготовлениями, стал ждать.
Почти всю неделю до этой субботы он, вернувшись из «La Fleur Mystique», занимался подготовкой к воплощению своего проекта и сейчас, блаженно вытянув ноги перед собой, оглядывал парк не без удовольствия собственника.
Народу было уже меньше, чем в полдень, но ещё достаточно. Понемногу парк прозрачнел – купы деревьев редели, и видно было далеко вперёд и в стороны. Компании, проведшие вместе несколько часов, потихоньку сворачивали скатерти и собирали тарелки и утварь. Разомлевшие после пива папаши рядами не хуже псевдоантичных колонн за их спинами возвышались над буколически чудесными жёнушками, возившимися в траве с корзинками и салфетками. Дети носились сами по себе, мигрируя из угла в угол своего паркового пространства: чтобы видно было родителей.
Хорошо!
Мимо мистера Хинча проносились маниакальные парижские бегуны и бегуньи, а также медленно проходили прописанное реабилитологом количество шагов «или даже кружок» глубокие старики или люди после тяжёлых состояний: бледные, ещё слабые, благодарные каждой новой, добавочной минуте и плечу или локтю, на который опирались.
Чуть подальше на газоне бегунам вторила толстенькая голубка, так же против часовой стрелки решительным шагом наматывавшая круги под низкой кроной изогнутого четырёхствольного старинного дерева.
Солнце пригревало, и лица сидевших на скамейках людей поворачивались за ним, как подсолнухи.
На соседней скамейке, к сожалению, разместились четверо парней, в той идиотской возрастной поре, когда все члены у них уже выросли до почти окончательно сформировавшегося скелета, но мозги ещё оставались на пубертатном, к тому же интеллектуально не накачанном уровне: рёв и вопли, привлечь к себе внимание – и тут же этого внимания испугаться. Трое сидят на спинке скамейки, поставив громадные ступни в кроссовках и кедах на сиденье, один фиглярствует перед ними, ловя взгляды проходящих мимо девушек: да va?!
В спортивной одежде с огромными, по всей видимости, математическими знаками квадратного корня – причём извлекали они что-то из слова «годы», в тесных трикотажных шапо, размахивавшие длинными конечностями, как жеребята или подростки гончих псов, они производили много грубого шума, гогота и ругани.
Но мистер Хинч не собирался позволить компании из четырёх уличных подростков испортить себе радостное вдохновение и поэтому сосредоточивал внимание на окружающей его – как, впрочем, и их – красоте.
Полноватая бабушка в приталенном костюме бежит на цыпочках – из-за узкой юбки – за прытким ребёнком, который, не так давно выучившись ходить, уже вовсю пользуется преимуществами самоходности и, хохоча, на негнущихся ножках преследует собачку. Которая, в свою очередь, тоже пытается догнать другую собаку. Ну а уже за приталенной бабушкой, с телефоном в протянутой ей вослед руке, на этот же газон весомо ступает монументальный дедушка. Трон внука, большая новая коляска едва ли не с письменным столом перед креслом, ждёт владыку в стороне.
Мистер Хинч с удовольствием наблюдал эту сцену из разряда вечных: он мог бы написать и составить целый альбом именно по такой бытовой сценке во французской живописи, или фарфоровой росписи, или книжной иллюстрации. Другими были бы только моды – костюмы этой группы, даже парк, вполне возможно, был бы этим же.
Поймавшая его взгляд грандмер неожиданно недовольно поджимает губы и поднимает ребёнка на руки. Сообразив, что, вероятно, его пристальность могла быть превратно истолкована, мистер Хинч поспешно откидывает голову назад и тоже словно бы нежится под солнечными лучами.
Он так привык, что на него постоянно оглядываются, что уже давно принимал это восхищение как должное. Поэтому и сегодня, если вдруг встречался с изумлёнными взглядами проходивших мимо его скамейки бегунов, туристов или пар, лишь благосклонно, по касательной улыбался: да, вот так я хорош и необыкновенен, что уж тут. Так что я вас понимаю. Хорошего вечера.
Любопытные, как мальки, уволакиваемые няньками или родителями, или проскальзывающие мимо на своих дребезжащих скутерах малыши, как всегда, тоже во все глаза таращились на мистера Хинча.
И вот уж кому он не отказывал в сияющем ответном взгляде!
Идея была проста: он сделал всё от него зависящее, подготовился, дальше – либо сама красота сделает приглашение, либо нет. Не свой отклик он подготовить не может, верно? Однако если сегодня – нет, и отклика сразу не будет, он просто станет терпеливо повторять приготовления до того счастливого момента, когда встреча наконец состоится…
Жеребята с квадратными корнями уже обфотографировались его на свои телефоны, но мистер Хинч так и не удостоил их прямого взгляда. Задумчиво раскинув руки на спинке скамейки, он как раз думал: самое смешное, что фасолина никуда не девается и есть в каждом. Не то что в этих необразованных грациозных полудетях, она сохраняется даже в жутких, потерявших облик человеческий дуболомах, где под горами глупых чрезмерно накачанных татуированных мышц или под спудом огромных пивных животов она всегда та же, совершенно изначальная: невесомые ручки на поджатых к подбородку коленках, спрятанное в них лицо, эмбрион в позе эмбриона.
Он так задумался, что чуть не пропустил то, чего ждал, ради чего больше недели мыл, чистил, стирал, гладил, просушивал, распушал, причесывал, полировал, реставрировал и придумывал. Можно сказать, ночей не спал!
Девочка, улизнувшая от присмотра старшей сестры или брата явно из какой-то компании, что сейчас собирали пожитки после пикника, замерла напротив мистера Хинча.
Но взгляд её был направлен не на него.
О, он уже знал этот взгляд детей трёх-четырёх лет, который мог остановиться на предмете, вызвавшем восторг, и быть таким пожирающим, будто уже присвоил желаемое себе.
Она сдвинула прозрачные бровки, яростно пожевала соску и сделала ещё несколько шагов в заданную им сторону.
Дети в принципе очаровательны, французские дети – неотразимы. И этот ребёнок был типичным их представителем, главное в котором для мистера Хинча было совершенно не внешнее её обличье: длинные до полуспинки рассыпавшиеся волосы, спереди постриженные глубокой скобкой чёлки или яркие глаза и малюсенький носик. Нет: дитя могло быть много красивее, прекрасным, как маленький Вишну, но главное чудо в нём хранилось внутри и оставалось бы чудом и не в такой изысканной скорлупке.
Не однажды за это лето ему приходила в голову такая мысль: а что, если бы, так сказать, не довлела бы днесь человеку злоба его и не вынуждала бы надевать железные латы несгибаемых костей, чтобы устоять в жизни? Вдруг бы человек тогда оставался именно таким: бесконечным неограниченным собственным потенциалом, чей проводник роста, как у корабельных сосен, не знает своего предела?..
Девочка обнаружила кое-что интересное и дальше и сделала ещё несколько шажков в сторону своего любопытства: да! Красота позвала её! Сейчас она дойдёт до ограды и увидит!
И тогда всё произойдёт само собой.
От напряжённого восторга лицо мистера Хинча залилось румянцем ожидания. Он сидел вполоборота к ответвлению дорожки, по которому шагали ножки в маленьких туфлях с тупыми носами. И оказывался лицом к лицу с подростками, но больше не замечал их.
Девочка внезапно остановилась, не дойдя до цели каких-то два шага, и, постояв, наклонившись к траве, треугольным указательным пальчиком изучала что-то.
Невыносимо!
Да что же она так тянет?
Сделай ещё два шага к ограде!
Увидь!
УВИДЬ!
Ребёнок развернулся и побежал обратно: прямо в объятия к не выдержавшему мистеру Хинчу.
Изо всех сил радостнее улыбаясь, он подхватил её на руки и, подняв над головой, протрубил:
– Мадмуазель! Посмотрите, кто вас там ждёт!
Ответом ему стал истошный вопль, и каждый, как ему почудилось, каждый им полностью молниеносно прочувствованный, каждый этот растущий, невидимый даже на рентгенограмме детский хрящик в отвращении и ужасе отпрянул, отшатнулся от него.
Как сам он в детстве отшатывался от Объятельницы.
Краем сознания он отметил, что на вопль ребёнка к нему бегут люди, страшно испугался, но продолжал прислушиваться к быстрому хладнокровному объяснению, звучащему в его голове:
– Человек может стать своим страхом. Страх – это состояние сознания. Антропологические константы охотно фантомизируются, муа-ха-ха! Дефантомизируй свои фантомы!
Он узнал этот хохот, и ужас объял его.
Не может быть?..
Теперь он отчетливо понимал и видел это: Объятельница стала им, им самим! Им она схватила этого ребёнка, им Она вышла из ночи в день! Проникла им из сна в явь!
Ужас был написан у него на лице, ужас от самого себя. Но разжать объятий он не мог, как будто Объятельница силой удерживала его руки, сжимающие уже истошно вопившего от страха ребёнка.
Мечась полуслепыми глазами по парку – пенсне слетело с носа в неловкой битве, – он увидел скачками приближавшееся к нему размытое пятно, и по мере этого кроличьего приближения оно определялось в фигуру высокой женщины в очках. Она что-то кричала в телефон на незнакомом языке, но слово «полиция» одинаково почти на всех языках.
Испугавшись вызванных полицейских, Объятельница немного ослабила хватку, и мистер Хинч смог чуть вдохнуть. И этот глоток воздуха проник в его мозг, как свет – в тёмный угол: боже, что я творю?
Он отстранил от себя извивавшегося ребёнка, на вытянутых руках с изумлением и состраданием таращась на него. И с благодарностью взглянул прямо в глаза подбежавшей иностранке.
Да, он часто видел её тут: вечно сидит на правой скамейке или валяется на животе на траве с большой тетрадью на кольцах.
Она протянула руки, и Объятельница, не в силах противостоять яви этого жеста, руками Доминика Хинча отдала ребёнка женщине.
К ним через газоны бежали служащие парка в форменных накидках, но полицейская сирена уже тоже звучала, казалось, повсюду вокруг, как будто они стояли внутри воющего торнадо. Мистер Хинч поморщился: голову прошивали стократно умноженные болью звуки сирены, рыданий младенца, непонятных ему слов служащих: «Месье, оставайтесь на месте!»
Он зажал уши руками, но тесноватый в плечах камзол сократил движение до смешного: как будто он приложил ладони от ужаса к щекам. Его роскошный, гладко-атласный утром, двухкилограммовый, бело-алый с серыми присосками осьминог в качестве жабо издох и тоже опустил все свои щупальца. Мистер Хинч снял его и не глядя обронил в траву.
Женщина отдала ребёнка подошедшей полицейской и подняла из-под скамейки отлетевшее невесомое пенсне мистера Хинча. Протянула ему.
Он с сомнением посмотрел на поблёскивающие стёклышки: насколько надо ему видеть, что он натворил? – и взял их.
Странное дело. В его раздумьях о старении преобладали положительные моменты: он живёт один и никого не станет раздражать ни оплывающей плотью, ни теряющим остроту умом. Но при этом иногда сожалел, что в силу присущего ему образа жизни, если бы он заболел, к примеру взять, меланомой, и его спина покрылась бы её розовыми, серыми и чёрными суккулентами, некому было бы сказать ему: Никки, знаешь, сходи к врачу, покажи эту дрянь, просто для нашего с тобой спокойствия.
То есть он боялся заболеть раком и узнать об этом, уже когда – и если – начал бы смердеть.
И вот: его плоть гладка и туга. Но он болен.
Он болен Объятельницей, но некому оказалось пробудить его от кошмара.
Она овладела, завладела им, стала им. Вернее, сделала его собой.
Протерев стёкла, он надел пенсне и с признательностью взглянул прямо в глаза женщине, вызвавшей полицию.
От благодарности, которую сообщал ей этот глубокий взгляд, ей стало не по себе: несчастный, несчастный! Что привело тебя к живому осьминогу на шее? И она успокаивающе едва заметно кивнула ему в ответ.
– Зло всегда хочет быть наказанным, – быстро заговорил мистер Хинч, обращаясь к ней в крайней степени сосредоточенности на мысли, вдруг совершенно ясно открывшейся ему.
Он опустил взгляд, страдальчески сведённые брови всё равно делали его лицо комичным, оказавшись почти параллельны усам с острыми кончиками. Он напряжено прислушивался, будто кто-то убегающий кричал издалека нечто важное, что ему было необходимо расслышать.
Её глазами это виделось, как если бы он, прислушиваясь к чему-то, был синхронным переводчиком неслышного на слышимое и невидимого на могущее быть увиденным.
Всё его большое, прекрасное, львиной лепки лицо, спрятанное под нелепыми усами, острой бородкой и длинной шевелюрой, побледнело и подергивалось от напряжения.
– Зло само жаждет своего поражения. Как-то оно понимает, что оскверняет мир собой. Зло не может стать частью мира, частью красоты. Оно может стать частью мира и красоты, только если будет остановлено – и само стремится к этому. Но его природа не пацифична и не жертвенна. Оно жаждет быть побеждённым в бою, быть уничтоженным добром… Или поглотить добро, сделать его собой.
– Извините! – Подавшись к нему, с прижатой к груди рукой, иностранка выпалила заученную фразу: – Извините, я не говорю по-французски!
– А, да? – Он улыбнулся, поднимая голову. Ему показалось это очень забавным и похожим на модель всей его жизни. Но он перешел на английский. – Я говорю, что зло…
– Вы арестованы, – двое полицейских наступали на мистера Хинча, оттесняя его от собеседницы.
– Хорошо.
– Вы имеете право на адвоката и право хранить молчание.
– Хорошо. – Доминик оглянулся на свою иностранку. – Прощайте?
– Прощайте!
Зеваки расходились, крикливые парни, наснимавшие и фоток, и видео с этой сценой, и сразу выкладывавшие их в инстаграм и ФБ, довольные и возбуждённые, ушли. Кто-то из дальнего угла парка зычно позвал их, и они пружинисто, как животные, снялись с шага на бег и широко понеслись по траве на зов.
Иностранка, не обращая внимания на обтекавших её с обеих сторон людей, стояла посреди дорожки и смотрела против садящегося солнца, как вооружённые полицейские уводят этого человека. Высокий, рослый, он послушно шёл между ними, как некрупный слон в сопровождении погонщиков.
Она покачала головой и вернулась за своей сумкой и тетрадкой, по счастью, так и валявшимся на траве. Подобрала их, взглянула в сторону выхода и вернулась к месту ареста этого странного человека. Все разошлись, сопровождая обсуждение расспросами и «о-ля-ля» в различных модуляциях.
Сирена продолжала выть, и иностранка краем глаза отметила какую-то беготню ближе к выходу, противоположному центральному, там же, куда рванули парни в спортивной одежде.
Она наткнулась взглядом на осьминога в траве. Сюрреализм какой-то… Только сейчас она заметила узкий рукав короткой, не больше метров двух, дорожки к ограде. Вероятно, раньше здесь было местечко для хранения каких-то вещиц садовников парка или уборщиков. Или стояли бочки с белым песком, который было предписано обновлять неустанно. Потом дорожки заасфальтировали и, наверное, для всех парковых служб сделали где-то общее помещение. А дорожка осталась, и старые каменные бордюры плавно очерчивали её.
И вот эти самые гладкие бордюры были украшены с обеих сторон обманчиво безыскусными букетами мелких цветочков, виртуозно заключенных в вафельные конусы для мороженого, в свою очередь своими остриями конусы прямо держались воткнутыми в густой траве!
Она прошла дальше: невозможно отвести глаз… По пяти цветочных факелов с каждой стороны: фиалки, анютины глазки, ландыши (в октябре!), незабудки разных цветов… невероятно. Она дошла до парковой ограды и остановилась: дорожка кончилась.
Но то, что она увидела за высокими, как жильные струны арфы, прутьями, заставило её замереть и затаить дыхание.
На изумрудном газоне размером немногим более стола для пинг-понга, перед белым домом с мраморным крыльцом в три широкие ступени и двумя довольно облупленными львами по бокам был накрыт поистине королевский сладкий стол!
Чего только не было учтено в этой дотошной, музейной сервировке. Изумительная скатерть и салфетки, бокалы для воды и вина, тарелки, одна на другой под смену угощений, столовые приборы, наутилусы с живыми цветами, вазоны с фруктами и крошечными пирожными, подносы на высоких ножках под стеклянными колпаками с конфетами в отдельных кружевах, чайные чашки и яркий чайник в форме петуха! Лёгкий ветер поднимал края длинной белой скатерти с вышитыми узорами, и она могла увидеть во всей красе и костюмы гостей вокруг этого стола.
В недоумении терпеливо ожидая куда-то запропастившегося хозяина – пошёл встретить Почётную Гостью и не вернулся! – за столом в плетёных креслах и на всех трёх ступенях каменного крылечка ко входу в дом сидели и не двигались, замерев в чинном молчании, удивительные создания: причудливые строгие золотистые Зайцы и белые Кролики в смокингах и лосинах, узкомордые умные Лисы в сюртуках с полами вокруг хвостов, добрые толстые Голуби с отливающими на солнце розово-серыми грудками – непостижимо, какими средствами художник, создавший их, смог добиться этих переливов, естественных, как настоящее оперение дикого голубя, и пластичных, как бензиновое пятно в дождевой луже.
Подробные, анатомически точные бабочки и мотыльки со старинными вышивками на громадных створчатых крыльях, стрекозы с аметистовыми глазами, три поблескивавших агатовыми лапками жука в широких шляпах, длинных пиджаках, один из них держал фонарик с зажжённой внутри свечкой. Несколько пчёл с тельцами из камней засахаренного янтаря и прозрачными слюдяными крыльями, словно из застывшего на солнце мёда.
Это были предметы высокого искусства, выполненные с большим вкусом и преображенной достоверностью. Казалось, что сейчас они встанут, подскочат, взлетят – и исчезнут.
Между игрушками было много живых цветов, что придавало всему зиккурату обличие странного надгробия, от которого сжималось сердце.
Но венчал застолье, как вешают на иной парадной стене голову оленя, явно антикварный портрет нарядного, в галстуке-бабочке, жизнерадостного зайца в пенсне и с курительной трубочкой в зубах. Он ободряюще улыбался с перекрестья стеклянной входной двери в дом.
Пенсне!
И она поняла всё.
Конечно, она не знала мотивации, не знала, зачем он хотел показать ей всё это, привести девочку сюда, к этому столу с малюсенькими угощениями и всеми этими изумительными мерцающими игрушками, но было совершенно очевидно, что вся многодельная инсталляция – и не забыть букетики в конусах для мороженого! – сочинена для и за ребёнка, а никак не против него.
И женщина, закинув широкий ремень сумки с тетрадью на плечо, вытянула из кармана джинсов телефон и начала судорожно, но очень подробно фотографировать в наступающей темноте всё, что увидела.
Ждущую своего создателя красоту.