Хоронить трудно и тяжело человека, потому что в некотором смысле трудно хоронить часть себя с ним: свои с ним разговоры, разногласия и согласия, свои утра и завтраки, свои ночи и сны. Свою с ним связь. Он уходит и уносит с собой эту часть временно остающихся, поэтому остающимся больно: сильно был связан с дорогим усопшим – больнее, вынутая часть велика; почти совсем никак не связан – его смерть «как комарик укусил».
Когда же хоронят функцию, прах номер такой-то, вес такой-то, всё вообще идёт по накатанной технической дорожке, гладкой, как рельсы в крематории, по которым гроб соскальзывает – вжик – в топку, проходит кремационные девяносто минут пламени, просыпается в сеялку-веялку раздробления крупных костных частей, и – распишитесь! – можете забирать два или три литра праха. Подставляйте урну.
Бернара Висковски кремировали на кладбище Пер-Лашез накануне, во вторник, и во второй половине дня в среду семья собиралась тихо прихоронить его в могилу матери в третьей части кладбища Монмартра. Устраивать церемонию прощания у закрытого гроба особого смысла не имело, а открыть было нельзя.
Похоронами занимался официально делегированный семьёй Вит Жюль, которому в институте судебной медицины, где раньше ему бывать не доводилось, без обиняков порекомендовали агентство ритуальных услуг, с которым сотрудничали. Далее, несколько придавленный mania granulosa смерти, он действовал по их инструкции: привезите костюм, выбранный гроб отметьте галочкой, нет, всего святого ради, без «окна»! Кремация без церемонии, к крематорию приезжайте со стольких-то до стольких-то.
Вчера они доставили сюда гроб, и Жюль помаялся рядом, в облицованном кафелем предбаннике, ожидая, когда служащие крематория увезут голый ящик на каталке, хромированные боковины которой больше всего напоминали конструкцию штопора «зигзаг».
Раскурив сигарету и стоя наполовину на улице, он боролся с желанием открыть крышку и последний раз взглянуть в лицо друга. Пока справлялся.
– В ночь, когда эта конченная сука подстрелила тебя огненным брандспойтом, у тебя дома с твоими детьми и твоей женщиной мы пили твоё вино. Удачное, кстати, в этот раз… Мы, знаешь, восстановили твои бред и шуточки, какие смогли вспомнить, о смерти и похоронах… Вот, что ты говорил:
«Нет, нет, не выношу насекомых: только кремация, могилы вообще надо запретить, если уж смерть нельзя». Это я вспомнил нашу рыбалку.
«Ну, моя идише-мама ни за что не позволила бы кремировать её, сказала бы: вы что, фашисты, что ли? Но лично я не против: поверь, всё в жизни надо попробовать». Припомнил Оззо.
«Моя бы воля, я бы развеялся там, где купается много голых женщин». Беке.
Всё ли я делаю верно, друг?
Жюль снова посмотрел на гроб, и, ткнув окурок в песок пепельницы, вошёл и решительно поднял крышку. И тут же проклял себя за это, резко вздёрнув полотно вверх, к зажмуренным глазам, как если бы хотел уткнуться в платок, а тот оказался деревянным.
– Виски, мальчик, ох ты ж бля, – сказал Жюль и заплакал, так же, согбенно, тихонько возвращая крышку на место.
Всё из-за этого сразу стало окончательно, неисправимо ужасным навсегда. И этот сиротский белёсый гроб с пеньковыми верёвками вместо ручек! Голый, без крестов-могендовидов-полумесяцев или ещё нахрен каких божков, просто дубовый чехол для сжигания… И там – он.
Жюль вытер глаза, с силой загрёб рукой лицо, рот, похрюкал туда, в ладонь, втягивая прихлынувшие сопли, оглянулся и быстро вынул из нагрудного кармана шикарный толстый маркер «Бульдог» с угловым прямоугольным наконечником 13 мм шириной. Не покрытая ни лаком, ни воском дубовая плоская крышка жадно впитывала чёрную тушь с сильным запахом ацетона: в присущей ему манере несколькими движениями Вит размашисто изобразил свой вариант рисунка Виски и лаконичная, уже как трафарет, графическая картинка с символом башни и привалившимся к ней голова к голове символом человечка теперь достойно, по мнению Жюля, персонифицировала кабину Виски в последний «рейс», пусть и всего на несколько минут. Во весь рост гроба по противоположной ему стороне, перегнувшись в полупоклоне, широким ребром маркера, он, на секунду усомнившись, мощно откаллиграфировал: IN PARIS WE TRUST.
Вышел чувак в похоронном костюме с профессиональной скорбью на лице и парни из агентства, с ними появился сотрудник полиции, в присутствии которого завинтили крышку. Все они без комментариев посмотрели на художества Вита, флик кивнул.
Берясь за ручки бесшумной каталки, мертвецких дел мастер спросил, точно нет кардиостимулятора, и Жюль, застеснявшись своего жеста, резко ответил:
– Я же поставил в вашей анкете прочерк.
– Адресат пепла – вы?
– Я – кто?
– Вы забираете урну?
– «Адресат пепла»… ага, это как раз я.
По дороге домой он гадал: столько тайн появилось у Виски – может, и кардиостимулятор?.. Не слишком ли пафосную каллиграффити я тебе зафигачил, друг? Может, надо было просто «IN WHISKEY WE TRUST»?
Позвонить бы сейчас тебе да спросить. Но вместо этого он оставил машину и пошёл выпить чего-нибудь кстати крепкого.
И вот теперь Жюль с горькой ухмылкой принял трёхлитровую урну с надписью «ВИСКИ» на ярлычке с именем и фамилией: старик, тебе бы понравилось, годы жизни выглядят, как годы выдержки. В машине его ждали Оззо и Зитц, прижавшиеся к дверцам каждый со своей стороны, когда он поставил урну между ними на заднем сиденье.
В воскресенье тему безрезультатно утрясали с младшей женой, неожиданно довольно истерично принявшей кончину давно оставившего её мужа и в категорической форме заявившей, что пепел будет, как и положено по закону, «во всей полноте» похоронен в могиле матери Виски, Софи Висковски: так постановили обе его последовательные жены.
Утешать мать Оззо и Зитц не входило в планы никого из них, и в собственной квартире, на дни до похорон превратившейся в зал ожидания, мадам Висковски-мл. теперь потерянно бродила, отвернув к стене единственную общую с виновником печального торжества огромную застеклённую фотографию, сделанную на заре их романа и отпечатанную для Виски самим автором, очень известным фотографом моды.
Чёрно-белая, крупнозернистая и ультраконтрастная: её длинные светлые волосы, как солнечный дождь, проливались на усмехающееся большелобое лицо, скрещивались с полосами его мимических и возрастных жёстких морщин и складок. Дело было на юге, они оба уже немного загорели, и этот крупный план заштрихованного счастья с пересвеченными выступами скул и резкими от бессонных ночей тенями в углах глаз и совпавших на изображении губ, запечатлел имеющееся у любой любовной истории начало, а её финал сейчас автоматически готовил еду.
За безмолвным ужином, где каждый был, как головка сыра под собственным стеклянным колпаком, она неожиданно спросила детей:
– А вы правда думали, что я не знаю про ваш «клуб любителей нездоровых завтраков»?
Так назывались утра, когда сын и дочь проводили выходные или каникулы у отца, пока не выросли и не стали встречаться с ним, если сами захотят и смогут. Сонных, их привозила мать, быстро трогавшая с места машину, чтобы не видеть, как из той же двери, в которую заходили дети, выходили какие-то девки, отец целовал и тех, и других, одних провожая, вторых встречая, что-то бодро спрашивал, и сама эта животная бодрость только что занимавшегося сексом с чужими самками папаши казалась оскорбительной.
Но зато в кафе всегда можно было с утра пораньше заказать любую неполезную дичь и сожрать её под одобрительным взглядом родителя, попивавшего первый за день стаканчик.
Зитц втайне вообще считала, что её проблемы с лишним весом именно из этого их «клуба».
Неожиданно она с грохотом отшвырнула тарелку и выпалила в лицо зажмурившейся матери, вскочив из-за стола:
– Чур, я не играю в твоём спектакле!
Оззо, второй день заживо пожираемый методично заглатывающим его удавом вины, поморщился: ему тоже вовсе не светило сидеть с маман и проливать искусственные слёзы. Он сожалеет, что отец погиб? Да. Потому что он погиб по моей вине. Его будет ему не хватать? Не знаю. Как-то же я жил почти без него. Почему же тогда ему так херово? Потому что он увидел себя как есть: говном и ничтожеством. Отцеубийцей.
– Мамочка, можно я лягу спать?
– Конечно! Конечно, мой дорогой.
Он был старше сестры всего на два года, но усвоил нехитрые правила материнских спектаклей, как одарённые театральные артисты легко усваивают невзыскательные требования бездарного режиссера и равнодушно следуют им: артистам это ничего не стоит, но здорово облегчает сосуществование.
Он наклонился поцеловать душистый висок: мать сходила к парикмахеру, свежеокрашенные волосы прекрасно уложены. Мадам Висковски-мл. понимала, что церемония похорон, тайная она или явная, предполагает чужие глаза и пристальное внимание, и хотела выглядеть соответствующе своему статусу.
– Скажи…
– Да, детка?
– А когда у нас появились эти прозвища?
– Оззо? Когда я впервые читала вам «Волшебника из страны Оз». А Зитц… не помню, но сильно позже. Когда вы начинали требовать, чтобы вас называли так, а не иначе, тогда и появлялись. А почему?..
– Спокойной ночи.
Господи, как же эти самовлюблённые нытики достали её своим нытьём! Она закурила, налила себе холодненького шардоне и, скинув каблуки, пересела в кресло, вытянув ноги, в блестящих чулках похожие на рыбок, на квадратный низкий пуф прекрасного грязно-дымного розового цвета со стопками модных журналов по углам. Долго пришлось искать такой оттенок старого хлопчатобумажного бархата… Зато идеально подходит к оттенку её кожи, делает более тонкой и совсем прозрачной, словно золотистое белое вино.
Как рассказать этим несносным пубертатным детям, до какой степени они с их отцом были влюблены друг в друга! Она, кстати говоря, была немногим старше них, ей тоже и двадцати ещё не исполнилось, и шикарный взрослый Виски без особого труда сделал её ненасытной на занятия любовью и парижские десерты, сексуально зависимой от его опыта любовного многоборца, на всё согласной и радостной жертвой.
Как же я люблю сиськи. Ты только не говори никому, но я даже у манекенов их люблю. Ну какие же у тебя сисечки: невероятно, мой любимый размер, ну-ка, ну-ка… Сколько же они хохотали! И какое счастье было ещё сквозь смех чувствовать, что он снова ласкает её, и всем телом преображаться, становиться в умных руках благодарным приспособлением для извлечения удовольствия: ведь в этом многоборье они выигрывали вдвоём, вместе.
Родом из провинциальной семьи, добывающей свой скудный хлеб очень тяжёлым физическим трудом, с ежедневным подъёмом в пять утра и восьмидесятичасовой работой в неделю, чтобы набрать две или три сотни в месяц, она, конечно, располагала кое-каким опытом эротических содроганий с неумелыми ровесниками, которым, чтобы предложить свидание, надо было или накачаться пивом, или изобразить алкогольное опьянение, а во время свидания только присунуть.
Но с Виски она наслаждалась самой жизнью, как от себя никогда и не ожидала: понимаете, он был как весёлые качели… Я качалась в его любви, в жизнелюбии, в силе.
Сказать им так – и их вырвет!
А на самом деле она просто сразу поверила его взгляду, весь вечер следовавшему за ней. Взгляд ходил и ходил за ней, как ходит и ходит соскучившийся кот за хозяйкой, когда пришло время кормёжки. Тёрся о ноги, мяукал, ложился воротником на шее. Ластился…
И сразу поверила первым сказанным словам, когда хорошо поддатый Виски расплачивался по счёту за большую компанию потасканных парижских снобов, и она подошла принять карту:
– Учтите: вы просто само очарование, мадмуазель.
Она и сама так думала! Только очень стеснялась. Дома она считалась малокровной дылдой со слабыми бледными руками и ногами, и семья с облегчением отправила её в столицу на заработки: хотя бы себя прокормишь, уже хорошо.
Тем не менее, когда прислала родителям фотографию с женихом, чуть старше её отца по возрасту, в ответ получила лаконичное: «Бог людей творит, а чёрт спаривает». И он только посмеялся, приголубив её.
Следующим вечером он пришёл в ту устричную один, и когда она принесла заказанный бокал «Pouilly-fume», во всем теле ощущая сладкую ломоту и вязкость своей «очаровательности», в его присутствии сразу налившейся внизу живота и в сосках, спросил, собрав у глаз многочисленные и жёсткие, как хвост вуалехвоста, и вверх и вниз от углов век морщинки:
– Ну что, худышка, может, пойдём в боевой поход по кондитерским?
Этот вуалехвост у них в полупустой начальной школе, куда фермерских детей свозили загорелые родители со всей округи, плавал в прямоугольнике подсвеченного аквариума в общем коридоре, как глубокая икона, на которую можно помолиться или просто полюбоваться. Когда он прятался за мшистую пластмассовую колоннаду в колыхавшихся водорослях, надо было тихонько постучать по стеклу, и любопытная золотая рыбка торжественно являла себя: аквариумный божок откликался на зов своих маленьких просителей.
И как им теперь рассказать, что оба раза он успевал приехать к ней перед самыми родами, и они, тихо включив музыку в её отдельной палате – он подарил ей портативный кассетный магнитофончик, который она обожала, потому что он умещался в любой карман, – отплясывали между железной медицинской каталкой и мониторами в проводах два самых безумных танца счастья в ожидании их появления на свет – появления вот этих надутых, изнывающих от жалости к себе, избалованных им, разнеженных толстеньких моллюсков: его сына и дочери!
И как он, прижавшись сзади к её выгнутой вперёд за пузом спине, гладил эти раздутые от молока сиськи и раздавшиеся ко вторым родам бедра, а она крутила ими перед ним, размахивая длинными тонкими волосами, собранными в высокий хвост.
И как они четырьмя ладонями гладили её огромный живот, поддерживая, подбадривая, лаская и призывая готовившееся появиться дитя, и рука их отца трогала её лоно, словно бы указывая им путь.
Оба раза она шла рожать своих детей, изнемогая от желания скорее вернуться к нему, заваливавшемуся спать и ждать её возвращения там же, в её палате. И, вернувшись, чувствовала под его пальцами своё осунувшееся лицо, ощущая настоящую себя.
Идиоты.
Мадам Висковски-мл. налила ещё винца из запотевшей бутылки и решила лучше думать мысль, в чём она пойдёт на церемонию захоронения урны. Под какую музыку, можно было не гадать: Виски был завсегдатаем всех джазовых клубов в городе. И сколько же она таскалась с ним по концертам! Чаще всего, конечно, в «New Morning» на улице Паради, но клубов было полно: «Iza» на Сан-Бенуа, «Caveau de la Huchette» на Шатле, «Le Bilboquet» – тоже на улице Сан-Бенуа, «La Villa» на Жакоб, «Le Petit Journal Montparnasse», «Le petit Journal St-Mich», «Slox club» на Риволи, «Savoy» на Републик.
Из непуганой ценительницы популярного шансона, страдавшей на джемах, она стала джазовым наркоманом, что, в общем, немудрено, если каждый день его слышать, заниматься под него любовью, отвозить детей в сад, звать к обеду из мастерской или вот – хоронить единственного мужа.
Под, например, Майлза Дэвиса. Или Колтрейна?.. Нет, под Дэвиса.
So What, You're My Everything, You Don't Know What Love Is.
Её ладонь поглаживала гладкий валик кресла. Блядь, Виски, лучше бы я прожила длинную скучную жизнь с каким-нибудь тоскливым клерком с крошечным членом, чем эти семь лет с тобой.
А с тобой я лучше бы ему изменяла…
И отговорила бы тебя рисовать этот мудовый ролик, из-за которого ты так рано погиб и который ничего не изменит, и ничего не весит, и никому не нужен.
Потому что всем давно друг на друга наплевать: одиночество – это новый чёрный.
У художественных высказываний давно нет никакой ценности, глупый ты мой Бернар В. Это же написано во всех женских журналах!
Да, – м-м-м, боже, как же я люблю шардоне! – да, мир полон трагизма и красоты. Беда в том, что те, кто наслаждается красотой, не замечают трагизма, а те, кто страдает от трагедий, не способны заметить красоту.
Это всё равно, что восседающим на вершине пирамиды Маслоу немногочисленным подлецам поучать массы тех, кто придавлен её основанием. Правда, папа римский, как-там-тя-щас-звать?
Ты, Висковски, конечно, красиво выступил, сам себе хозяин, кого хочу, того ебу, в том числе интеллектуально, да только вот я спала и видела, конечно, другой хеппи-энд…
Вот когда тебя – думаю, уже довольно скоро, – разбил бы инсульт, я бы стала ухаживать за тобой, ибо всё-таки ты отец моих детей. Всё бы, всё для тебя делала!
В том числе трахалась бы у тебя на глазах с самыми разными партнёрами, и кончала бы в твои плавающие вуале-хвостые глаза то, что сказал мне ты, уходя: «Детка, прости, но в моногамии правды нет».
Довольно плотная толпа у входа на кладбище неприятно поразила Жюля: о времени погребения урны знало человек пятьдесят, осведомлённых лично им, и все они были тут: старинные приятели Виски – художники, галеристы, букинисты, музыканты и собутыльники. Приехали некоторые его издатели, появился и многолетний друг-винодел, дважды в год привозивший на Сен-Жорж в большом чемодане с гнёздами для бутылок образцы вина. Ох, и любили они с Виски его визиты, с рассказами и объяснениями, да с дегустацией… Ходили провожать его, обнявшись, до ворот… О бля-а-а, брат!..
Потерянный, молчаливо потевший Оззо осоловело выглянул сквозь стекло и скривился, Зитц строчила что-то в телефоне. Надо было выходить, действовать, дирижировать. Давай, Жюль, быстро.
Служащий кладбища подошёл к машине – забрать урну, но Оззо ошалело отпрянул, не в силах дотронуться до чёрного гранита, и вывалился из машины, давая ему самому забрать отца с заднего сиденья. Адресат пепла предъявил сертификат о кремации.
Вит поискал глазами мадам Висковски-мл., не нашёл и стал, приветствуя знакомых, пробиваться через массу людей под мостом к месту захоронения. Какие-то безумные люди с радужными флагами принялись скандировать что-то, напирая на траурный ход, всё это снимали камеры, вежливые полицейские неуклонно оттесняли возбуждённую толпу.
– Бред какой-то. – Зитц затравленно оглянулась.
К Жюлю пробился лощёный телеведущий в розовом галстуке:
– Что вы можете сказать: смерть Бернара Висковски от руки исламистской фанатички закономерна, на ваш взгляд?
– Дайте пройти.
Спустя полсотни метров воплей и толкотни они выбрались в тишину и торжественность прибранных погребальных аллей. У бабушкиной могилы, с которой сняли верхнюю плиту, Зитц и Оззо увидели мать и группками стоящих вокруг людей: фотографов, друзей, коллег и знакомых отца, трёх очень высоких женщин, на чьих лицах, когда-то поразивших покойника в самое сердце, было невозможно не остановить взгляд: и сейчас они удерживали на своих скульптурных ликах выражение стремительного полёта с широко открытыми при любых погодных и жизненных условиях глазами, как у бюстов крылатых женских фигур на носах старинных кораблей, и не узнать супермоделей 90-х было нельзя.
И Зитц узнаёт их.
Ей около пяти лет, они снимают дом в Нормандии на лето, отец приезжает только на выходные, и то не всегда. Почти всё время идут обложные, стирающие грань между океаном и небом серые дожди. Остро пахнут плющи, длинные мокрые травы, в которых путаются их с братом резиновые сапожки.
У дома перед дождями затевали что-то строить, и ловкий жёлтый трактор с чистым звонким ковшом вырыл глубокую яму-канаву, теперь тоже наполненную дождём и размытую в ширину лужу. Все её обходят, будто это опасность, способная прыгнуть, наброситься – лужа глубока, и детское воображение делает её ещё глубже, когда нервная и постоянно названивающая в Париж мать грубо хватает их ладошки, чтобы обвести вокруг канавы, полной тёмно-коричневой, рябящей на ветру густой воды.
Внезапно раздаются резкие приветственные звуки автомобильных гудков, мать отпускает, почти отбрасывает их руки, и от неожиданности Зитц роняет своего Дуду, зацелованного, затисканного, всю жизнь спавшего вместе с ней на одной подушке длиннолапого и длинноухого зайчонка. Горестно взмахнув в воздухе облезшими до хлопковой основы лапами, серый от её младенческих слюней и детских слёз лучший друг неотвратимо погружается в коричневую зловещую жижу бездонной канавы.
От ужаса Зитц не может даже вдохнуть: с открытым ртом и остановившимся дыханием она таращит глаза на катастрофу, и по её выпрыгнувшему из-под капюшона широкому лицу с большим носом и маленьким ртом льёт дождь.
Это тонет она сама.
Сначала в холод уходят нижние лапы.
Потом туловище.
Потом верхние лапы…
Заломленное, упавшее вниз длинное ухо с остатками ворса уже тоже пропитывается грязью и тяжелеет….
За канавой раскрывают зонты те, кто уже вышел из автомобилей, те же, кто ещё не успел покинуть машины, наблюдают за драмой гибели Дуду из-за стёкол. Это элегантные, светские гости отца: сюрприз.
Он выскакивает из-за руля глянцевого автомобиля и, не притормаживая ни на секунду, в своих лакированных ботинках и чёрном костюме, в котором выглядит стройным и высоким, быстро идёт прямо к ней.
К Зитц, которая тонет и не может вдохнуть.
Вот он в несколько решительных шагов преодолевает присыпанную серой галькой грязь дороги и так же, на полной скорости, не сбавляя хода, без раздумий шагает прямо в канаву. Зитц вскрикивает беззвучно, как мяукают котята с пересохшими раззявленными пастями, и встречается с ним взглядом.
И глаза её отца, погружающегося по колено… по бёдра… по пояс… по грудь… и глаза её отца, провалившегося по грудь в тёмную жижу, его глаза ей СМЕЮТСЯ.
Одной рукой он словно бы веслом отталкивается от поверхности грязевой бездны, помогая себе идти сквозь густую глинистую субстанцию, а вторая, задранная высоко вверх, будто на ней хирургическая перчатка во время операции, крутится, как флюгер, указательным пальцем вопросительно показывая то туда, то сюда:
– Здесь?
– Нет! – отвечает вместо неё Оззо, глянув на сестру.
– Здесь?
– Нет! Правее!
На четвёртый раз она может прошептать хором с братом:
– Нет…
Узкий рукав чёрного пиджака открывает сияющую белизну накрахмаленной сорочки и прозрачную, как гигантская капля идущего дождя, запонку на манжете. Наконец с искажённым от происходящей муки лицом мать кричит в ответ на его «Здесь?»:
– Да! Да, здесь!!!
Виски широко щерится ей в ответ и кричит:
– Никогда не сдавайся, Аглаэ! – И запускает правую руку в жижу. – Это всего лишь грязь! Сейчас Дуду оттолкнется лапами ото дна! И!.. Сейчас-сейчас!..
Зитц, не дыша, следит за операцией спасения себя.
Рука отца исчезает почти по плечо, он сам склоняется почти до щеки к поверхности бездны. Какие-то пластилиновые медленные жуткие волны расходятся в разные стороны от ищущих движений его ладони под толщей жижи и шепчут что-то прямо в его ухо.
Ему уже не до улыбок. Его гости курят, кто с иронией, кто с азартом следя за поисками. Мука для матери во всём происходящем проступает у неё на лице, как крупный план в кино на большом экране: она ненавидит мужа.
Зитц, уронив руки вдоль жёлтого дождевика, в полуобмороке смотрит вытаращенными глазами со слипшимися от слёз и дождя ресницами на пластилиновое густое зло.
– Вот наш дорогой утопленник! – кричит Виски, выпрастывая шоколадного зайчонка из-под толщи грязи.
– И-и-и-и-и-и-и-и!!! – тоненько визжит Зитц, топая ногами в резиновых сапогах и протягивая руки к Дуду.
Мать обходит канаву и, приблизившись к отцу, нагнувшись, двумя пальцами забирает спасённого. Когда Зитц, рыдая от пережитого ужаса, подбегает к ней, чтобы забрать игрушку, мать говорит:
– Нет, хватит одного красавчика: сначала они оба вымоются! – Она быстро идёт к дому с куском пропитанной грязью мягкой игрушки, почти слепая от ненависти к мужу: привезти такую компанию без звонка! О чём он только думал! Она – в резиновых сапогах! В старом свитере в катышках поверх домашнего платья! Без грамма косметики… Уму непостижимо.
Зитц истерически закидывается в рыданиях на отказ и торопится за ней, вернее, за Дуду, но краем круглого глаза смотрит на отца: совершенно такой же шоколадный, как Дуду, покрытый этим дерьмом чуть ли ни весь, он неловко выбирается из канавы, оскальзываясь на склонах. Руку ему протягивает Вит Жюль, и, выбравшись на траву, поймав её взгляд, отец подходит к ней, чуть отставив от себя вперёд плечи и стараясь не задеть, шепчет:
– Всё хорошо! Если что, ты обращайся! – И с широкой плутоватой улыбкой поворачивается к гостям, разведя руки в перепачканной одежде чуть вверх, как если бы показывал «я сдаюсь»: – Мне что, тут одному необходимо срочно выпить?
И элегантной кавалькадой высоченные дамы на увязающих в мягкой после дождя земле шпильках, затянутые в такие узкие платья, что видны острые бедренные кости вокруг их впалых, как блюда, животов, и их спутники в вечерних костюмах, ожив, как будто включили перемотку, звук и улыбки, по короткой узкой тропинке тянутся под зонтами в дом, во всех окнах уже горит тёплый золотой свет, превращая отблесками белый куст жасмина у входа, цветущие пионы и старое дерево в омелах в предметы интерьера безопасного обжитого мира: кошмар закончился, всё снова хорошо.
…Почему она никогда не вспоминала эту историю? Почему? Ведь даже только одно это воспоминание могло бы исцелить её от ненависти к нему.
Будь он жив, покойник бы прослезился от радости, сколько и какой плотности женской красоты восстало у практически пустой разверстой могилы, полностью забетонированной. Под плитой, на которую опустили урну с прахом, была давно похоронена его мать. И теперь, глядя на эту плиту и этот сосуд, который зачем-то окружили маленьким бетонным кольцом чуть повыше, мадам Висковски-мл. думала: ну вот, снова младенец у матери на руках. Так будет и со мной: здесь же, в этой же могиле. Она надела чёрные очки, никакой музыки здесь не предусматривалось, поэтому она погладила карман приталенного пиджачка с маленьким кассетником в нём: уже скоро.
Слева ржавела гигантская менора, памятник на старинной могиле 1880 года, справа упокоился младенец Иаков, счастливо умерший своей смертью перед самым началом избиения младенцев в 1939 году.
Элегантно скорбели дивы, нескольких фотографов и операторов за раскрытой могилой удерживали флики, серо-чёрная группа растерянных людей в ярких шарфиках и растянутых джинсах – художники и выпивохи, коллеги погибшего по обоим пунктам, – все ждали чего-то, что на религиозных похоронах исполняет поминальная служба с пусть не всем понятными, но красивыми и берущими за душу словами.
Неожиданно слегка квадратноватая дочка покойника сорвала с руки самодельный браслет из крупных деревянных бусин, разрисованных в виде планет, и они, от рывка рассыпавшись на лету, заскакали по пустой сухой яме забетонированной могилы. Какой-то растерзанный всклокоченный человек из компании друзей Виски шумно глотнул из горлышка плоской коньячной бутылочки и смутился.
Зитц швырнула порвавшийся браслет Виски в могилу и спиной задвинулась за Оззо. Неправильный космос произвольно окружил урну.
Вит Жюль поднял руки светлыми ладонями к пришедшим и взял на себя роль вещателя последних слов:
– Сейчас, когда я пробивался сюда через неожиданную толпу на входе, один репортер спросил, считаю ли я «закономерной» гибель нашего друга от рук «исламистской фанатички». Я не стал ему отвечать. Но мы же с вами знаем, что Виски не был борцом с исламизмом, правда? И за права геев он тоже не был борцом. Если бы того парня убили от имени русского патриарха, он бы нарисовал свою танцовщицу в шапке Мономаха и в православных облачениях генерала КГБ. И если бы тот парнишка был не геем, а, например, неверной женой, он точно так же бы возмутился, если не сильнее…
Жюль увидел, как их с Виски винодел задрал лысую голову к солнцу, большие руки трудяги, знакомые и с лопатой, с подвязками для лозы, и с неприкосновенными зрелыми гроздьями винограда, и с подмерзающим изюмом неснятых до мороза ягод, сейчас бездельно сжимали край старой шляпы, и на его типичном лице деревенского фермера с маленькой винокурней, с усами и красным носом было безмятежное выражение человека, доподлинно знающего: ну есть время идти на поле дождям и снегам и есть время наливаться винограду. Есть время жить и пить вино! И есть время умирать – и пить вино за тех, кто умер.
А всё, что сейчас пытается промемекать Вит Жюль, просто слова: не растут из земли и не льются в горло.
– Слышишь, старик? – Жюль посмотрел на урну, Уран, Сатурн и Марс и Венеру вокруг неё. – Мне так не хватает тебя, я скучаю по тебе всё время, мой брат, мой собутыльник, мой друг, ты часть моей жизни.
Его лицо исказилось, и он закрыл его ладонями.
Оззо мутным взглядом обвёл ряды людей, пришедших проститься с его отцом. И ведь никто вообще не знает, кто на самом деле виновен в его смерти. Он переводил взгляд с одного лица на другое и с безотчетным негодованием понимал, что, как и на январских похоронах, и тут – почти одни старые лица. Практически одни старики и старухи. Пожилые седые люди, даже если хорошо отретушированные.
Разве это не странно? А с той стороны, наоборот, одни молодые, борзые. Или вообще молокососы. А убивают стариков.
Значит ли это, что одни лишь старики стоят смерти? Значит ли это, что они последние, кто мешает и достоин смерти? Ну и чудненько.
Посмотрим.
Кладбищенские работники переминались неподалеку, люди расходились. Художники договаривались вместе выпить и записывали адрес заведения, модели, светски попрощавшись с мадам Висковски-мл. и сердечно обняв Жюля, проследовали в свой лимузин и тоже уехали.
Зитц приблизилась к матери, сказать, что сейчас они с Оззо уезжают, и теперь с изумлением наблюдала, как та вытянула из кармана портативный кассетный магнитофон и на маломощном доисторическом гаджете тихо, как из-под земли, зазвучала музыка. И она снова сунула магнитофончик в кармашек. Глаза из-за чёрных стёкол очков с непонятной улыбкой смотрели на дочь.
Как же эта улыбочка выбешивает меня!
– Сам с ней говори, – крикнула Зитц Жюлю и решительно пошагала к машине, ждущей их у входа.
– Барб, мы щас сгоняем кое-куда, и вечером дети будут дома. Не волнуйся.
– А я и не волнуюсь, дорогой. – Лучезарно улыбнулась мадам Висковски-мл. – И сам приходи, я закажу что-нибудь из того, что любил Виски.
Жюль с сомнением посмотрел на неё, оба знали, что к вечеру мадам Висковски будет мертвецки пьяна, и кивнул, поцеловав её свежие розовые щёки.
– Тогда до вечера.
– До вечера.
Разошлись последние гости Виски, под наблюдением издающей звуки музыки женщины в чёрных очках могильщики аккуратно вернули плиту на место.
Но после них ушла и она, разложив и расставив принесённые цветы и венки и ещё раз перемотав и прослушав «I am a fool to want you» Декстера Гордона, ровно, не шелохнувшись, постояв у могилы, пока тема звучала.
И тому, что было ещё несколько дней назад везучей безотцовщиной, полной жизни, счастья и дерьма, предстояло провести свою первую ночь в одиночестве.