Словно главная небесная прачка, прибирающая к себе за пазуху всех земных ревматичных красноруких беломоек-водопрях после смерти, чтобы они теперь, похохатывая, настирывали и полоскали одним мановением мизинца небеса и, в ус не дуя, взбивали облака, так вот, будто она не стала особо разбираться с фактурами, что там берег, что там скалы, что там галька, что там небо, что там воздух, а что – вода. Она сама – стихия! Не стала раскладывать их по разным корзинам, выставлять разные температуры, подбирать отбеливатели, а жахнула сразу белизны и стылости грядущей зимы, выставила температуру пониже, да и дело с концом.

Результат её трудов праведных был перед глазами Дада: в монохроме, линялые и прозрачные, влажные серо-бело-голубые пляж, скалы, море и небо создавали собой мерцающий светлый фон для маленьких силуэтов, в любых одеждах на этом экране выглядящих контрастно чёрными.

Одним из них, окружённым прыгающими собачьими, был силуэт Марин: она ушла далеко в сторону пирса и маяка, оставив его, сытого и ленивого, одного.

Покоя ему не было: Ловец дал ему третье задание, и оно оказалось самым трудным.

Уже вторые выходные Дада с извинениями отменял своей приезд к Марку в Страну Басков: сначала случился тот ужас в парке, с неизвестным ему лично Висковски и с мадам Виго, к которой его жизнь теперь имела отношение…

После истории с Каруселью и крушения её друга сама мадам Виго тоже слегла. Мрачная Марин вечерами названивала дочери Маню и педантично выполняла все предписания психолога Аньес.

В воображении Дада уже давно населил ту картину в музее семьёй Марка: бабушкой – второй женой дедушки, детьми (просто одинокий малыш оказался не им, а его отцом!), да и сам дом в мечтах оформил по тому эскизу.

По старой привычке они с Марком – ака Ловец – говорили в чате. И когда Даниэль не приехал второй раз, Марк ночью расписался и утром, прихлёбывая кофеёк из пол-литровой чашки, Дада прочёл послание, едва не опрокинув её на себя:

> Ничего хорошего из того, что я послушался твою маму и не приехал, когда она сказала не приезжать, не вышло. Сам знаешь. Не слушай её. Добейся её. Или порви с ней и не трать время. Ищи и найди своего человека. Мама всё правильно тебе написала в письме. Если она твой человек – хватай и не отпускай. Если нет – рви, встретишься, когда не будешь в неё влюблён. Ты водишь машину?

> Да, права есть.

> Переведу тебе денег, возьми машину и отвези её, куда она там любит?

> Природу.

> Ну вот и отвези, в лес или на море. Неважно. Главное, не привози обратно, пока всё не станет ясно.

> Как-то это слишком круто, нет?

> Слушай, я тупо обдумывал это всю жизнь, когда уже было поздно. А тебе ещё не поздно. Не хочу, чтобы ты стал «странный дядюшка». Перевел тебе денег.

Дада небрежно спросил Марин, не хочет ли она прокатиться на море, Марин взвизгнула, что очень-очень, и в первую субботу ноября они выдвинулись.

Марин проверила, всё ли у тети Ани под рукой, всё ли удобно: телефон, вода, булочка с изюмом, книжка. Очки? Вроде всё. Трость Антуана.

– Езжай уже, гриб-волнушка! Всё хорошо, спасибо.

– Ой!

Через мгновение, погромыхивая на ёлочках венгерского паркета, в спальню мадам Виго во дворце, установленном, как всегда, на круглом табурете с колесиками, прибыл Лью Третий.

– Куда прикажете? – сияя, спросила Марин.

Мадам Виго встретилась глазами с попугаем, таким же ветхим, таким же лысым, как она. Её старый, старый друг с полуулыбкой полузакрытых век не отводил подслеповатый взгляд, склонив голову набок. Один жёлтый клюв, когда-то целовавший Антуана, почти совсем не изменился.

– Лью лучше всех, иди, поцелую, – сказала мадам Виго и попугай величественно расправил косточки крыльев в предвкушении. – Вот сюда, справа от меня. Спасибо… И знаешь, что? Открой ему дверцу, а мою дверь закрой: пусть полетает, если захочется.

И вот теперь Марин была совершенно спокойна: до вечера оба не в одиночестве.

– А красиво ты водишь! – восхитилась она, когда они наконец выскользнули на трассу.

– Хо-хо, – выдавил польщённый Дада и снова умолк. Всё-таки категоричность задачи – или вернись с ней обратно уже как с твоей девушкой, или вообще брось её там, на берегу и забудь, ха-ха, – очень напрягала его.

ДОД вообще давит на любого человека.

Марин решила, что его неразговорчивость – просто сосредоточенность на дороге и с удовольствием глазела по сторонам, где, быстро оставив невостребованными мегамоллы оптовых пригородных магазинов, теперь подступала к гладкому шоссе с кругами перекрестков сельская Франция, которую Марин совсем не знала: «метро-работа-сон» – не шутка.

День выпал из тех, когда погода являет перед остолбеневшими зрителями все свои возможности, как кутюрье в одной коллекции: и так могу, и вот так, и эдак тоже! То пространства заливало мощное солнце, и сбрасывающие листву деревья замирали: как? не надо? можно побыть в летнем ещё? То чёрные тучи, клокоча дождём, вдруг задёргивали день, как глухой шторой, и становилось темно: спите. То вдруг в конце аллеи растерянных посреди межсезонья полуодетых деревьев графитовую черноту в небе словно кто-то быстро стирал ластиком, и посреди ещё плотной мглы этот внезапный сияющий просвет только рос, побеждая темноту.

– Не удивлюсь, если в Дьепп мы приедем в метель, – сказал Дада.

Но они приехали в солнце, правда, выскочив из тёплой машины, тут же оказались внутри ледяных волн ветра с моря.

Почти пустой город, как все приморские города, когда лето не то чтобы не ушло, просто зима ведь покуда не явилась же? – всё ещё пытался выглядеть курортным и не убирал солнцезащитные зонтики у кафе на берегу.

Которые ветер легко, как рука – бумажные зонтики из коктейля, вынимал из бетонных держателей и расшвыривал в разные стороны. Они катились по проезжей части, тротуару, один притормозил перед лестницей вниз, на пляж. Не слишком торопясь, за ними бежали официанты.

Почти во всех ресторанах по пути сидели большие семьи местных, со своими стариками и детьми пришедшие в выходной день пообедать. Обстоятельные, как кастрюли, чёрные горшки с чёрными раковинами мидий перед каждым едоком исходили душистыми острыми ароматами даже через стёкла витрин. Превращенные в пинцеты ракушки уже съеденных мидий ловко выцапывали следующие тельца моллюсков из раковин и соуса. Золотистая картошка, хлеб и вино в окружении людей всех возрастов тоже выглядели неплохо…

Дада вопросительно оглянулся на Марин и засмеялся, так очевидно эта борьба – поесть в тёплом ресторане? или бежать на море, о котором так давно мечталось? – отражалась на её лице явно, как косоглазие.

Она тоже засмеялась:

– По-русски это называется «и жить торопится, и чувствовать спешит», только применительно к мулечкам!

– По-английски это называется «Живи быстро – умри молодым»!

Она заказала мидии в соусе карри, а он – с рокфором.

– Белое какое подойдёт? Не жмись, я угощаю.

Дада подумал, что Марк этого не поймёт, но Марин сказала:

– Ты заплатил за аренду машины и бензин, я плачу за обед.

Опять она со своим ДОД.

– Ладно, – согласился Дада. – В следующий раз заплатишь ты.

Она открыла рот для возражений, но Даниэль уже позвал глазами официантку и заказал бутылку мюскаде.

Марин сделала глазами «это что такое происходит?» и подняла ладони: да ну пожалуйста.

И вот теперь, согревшиеся, хмельные, они погромыхивали по серой гальке широкого дьеппского пляжа, только на первый взгляд почти пустого. Марин сказала:

– Так. Подумаю кое-что и вернусь. Не уходи!

– Так и быть. – Ха-ха, знала бы ты.

Дада смотрел на серое море и гадал: ну ладно. Ну попробуем. Ну а почему бы не попробовать-то? Вот мы приехали. Вот поели и выпили. Вот мы бродим по пляжу. Вот она сказала, что пройдётся одна, и чтобы я её тут подождал. Да пожалуйста. Народ запускает бумажных змеев. Эти – прям мы с мамой: мама и мелкий запускают змея, ничего не получается, но они не сдаются. Собаки носятся. Старички под ручку прогуливаются. Вот бабуля в джинсах протащила на скорости внука, жаль, не видно, а вставать лень, куда это она его так быстро? Как будто высморкала в волну и уже тащит обратно. Девочки бегут и танцуют у самой воды, две подружки. Одна строгая, а вторая кривляка, вон как чудесно скачет! И у них тоже змеи… Мальчишки просто с великами. О, вот большая компания профессиональных запускателей змеев, похоже.

Слева от Дада на пляж по каменной лестнице спустилась цепочка чёрных силуэтов и растянулась к воде: две пары, и пятеро детей лет до семи. С ними ещё парень с приземистой собакой на поводке, длинные висячие уши полощутся на ветру. Тоже, наверное, уговорили по кастрюльке мидий, пивом дозаправились, теперь можно и змеев запускать! Кстати, о пиве: не забыть, что в итоге в пятницу вечером приезжает Марк, в девять встречаемся где-то в десятом районе, рядом с госпиталем Сен-Луи. Вот бы прийти к нему с Марин!

Один из пап покровительственно поправляет одинокой маме с сыном какую-то нитку в конструкции, и змей, взяв долгий разбег низко над галькой, вдруг почти вертикально взмывает вверх. Восторженный пятилетний мальчик бежит за ним, не видя больше ничего вокруг. Его чёрный бегущий с вытянутой вперёд ручкой силуэт оказывается на фоне группы белых парусников и кажется бегунком на шкале… но шкале чего?

Он вспомнил, как один отъехавший йог в Нью-Йорке, в парке Закотти учил всех желающих медитации: сядь, уставься на что-то прямо перед собой, дай глазам самим закрыться и просто перечисляй по четыре раза, что видишь, что слышишь и что чувствуешь в себе. Дальше Дада не вникал.

Ну вот, всё есть. Я сижу на ровном берегу. Я смотрю на море перед моими глазами. Серое, а сверху немножко голубое. Смотрю. Смотрю. Клюю носом.

Что я вижу теперь, когда глаза закрыты?

– Лицо Марин. Лицо Марин. Лицо Марин. Лицо Марин.

– Что я слышу теперь? Её голос. Её голос. Её голос. Со мной всё говорит её голосом.

– Что я чувствую теперь? Счастье от того, что она вообще есть. Любовь, желание. Хочу только, чтобы она была со мной. Что я чувствую теперь? Радость… Чувствую, что я живой.

– Ты ок? – Плюхнулась рядом Марин и толкнула его локтем. От ветра волосы из-под шапки стояли дыбом, щёки красные, а глаза безумные.

– Да!

– Знаешь, о чём я сейчас думала?

– Ну.

– Вот о тех англичанах или кто они там были, о немцах?

– Кто-где?

– Ну летом, в Тунисе, когда эти подонки вылезли из лодки и расстреляли прямо на пляже людей в купальниках и плавках.

– Господи. Ну и что ты о них думала?

– Я вот думала, что мы так своё время ненавидим, всё оно нам не нравится, и вроде все стали не такими, как надо, и вот это всё.

– И?

– Но там! Там люди закрывали собой своих любимых! Вот слушай. Одна девушка поехала с парнем, собиралась ему дать там отказ. Разорвать помолвку их. Дома, вишь ли, не могла. А он взял и закрыл её своим телом. И погиб. Ну это же совершенно Шекспир! Ничего не изменилось с 1612 года!

– С какого-какого?

– Неважно! Интересно, носит теперь его колечко небось? Или там был нормальный пьющий бесконечное пиво чав, папаша троих тоддлеров. Вскочил со своего лежака и закрыл и жену, и детей своим этим пивным брюхом. Понимаешь?! Ещё и успел пролепетать что-то типа «дорогая жёнушка, я вас всех люблю»! Невероятно… Он, к счастью, выжил.

Дада смотрел сбоку на спутанные волосы, замаскированный тональником прыщ под носом, устремлённые в море горящие глаза и улыбался про себя.

– Ну а что тут такого? Я бы тоже тебя закрыл. Вот так! – И, играя, он повалил её на гальку, сверху быстро навалившись всем телом и для верности ещё и обеими руками спрятав её голову и заслонив своим лицом.

Но она замерла под ним и лежала, не шелохнувшись. Испугавшись, что, может, не даёт ей дышать, он поднялся на локти, и увидел, что Марин плачет.

Он уже однажды видел её слёзы и знал, что для него это зрелище невыносимое: рот у него тоже скривился углами вниз, а это нельзя.

– Ты чего? – прошептал он.

Марин вытащила из-под него руки и неловко вытерла слёзы. И мокрыми холодными ладонями взяла его кисти.

– Представила. Я только представила себе это – и сама чуть тут же не умерла. Без всяких террористов.

– Так страшно?

– … – Она беззвучно покивала.

Это она расскажет ему когда-нибудь потом, чего на самом деле она испугалась. Что на самом деле страшно. Это она потом ему расскажет, как в одно мгновение, ощутив тяжесть его тела, его худобу, и как острый кадык задел ей нос, когда он закрывал лицом и руками её голову, она не словами, не мыслями, а просто всей собой вдруг целиком осознала, что за этот год без него имела бы все шансы сойти с ума, заболеть, не справиться с жизнью, со всем тем, что накрыло её в любимом и прекрасном городе, которому она совершенно не нужна.

И что само это внезапное понимание того, что у неё есть он, такой, какой есть, и всегда, всегда ждущий её появления, её капризов, идиотских речей, глупых высокопарных заявлений, приступов меланхолии, вранья, самобичевания, бесконечных рефлексий на тему несчастной русской доли, её самовлюблённых монологов, её нетерпимой категоричности – что само его присутствие в её жизни, оказывается, делало её счастливой так давно: уже целый год!

И ведь она только на секунду допустила и представила, что его нет, что это тёплое дыхание полуоткрытого рта в сантиметре от неё – последнее. И что как тогда, придуриваясь, она сделала ему «паровоз» сигаретным дымом, он сейчас, навалившись на неё всем телом – таким прекрасным, таким угловатым и длинным, таким, – к которому само прильнуло в ответ её тело! – она представила, что сейчас этим своим последним дыханием он вдувает ей в рот саму жизнь.

И Марин поцеловала его: поцеловала жизнь в лице Даниэля.

Господи, что только не выносит людей друг на друга, что только не сводит их! Совсем не только скука, одиночество и всегда сопутствующий этим двум третий – алкоголь. Может всё быть гораздо хуже, и часто и бывает – всё гораздо хуже.

Если не вдаваться в депрессивные подробности, прямо сейчас вышло так, что я сижу с толстым старым человеком, который всего-то лет на десять старше меня, но так как мозги у него устроены совершенно иначе, мне он кажется старше лет на сто. Он неглуп и самодоволен, обычный комплект «глуп и самодоволен», поэтому я звоню ему. Меня сегодня накрыло отчаяние, или, вернее сказать, – отчаянный страх, который на мгновение объял меня инфернальным холодом. Это когда я протянула руки за ребёнком, и тот несчастный в парке безропотно, сразу, с радостью разжал пальцы.

И когда в бесстыдном расчёте на понимание и утешение я звоню ему и говорю, что зайду, всё равно он обычно скучает и пьёт с кем ни попадя, я получаю искомое приглашение и, на дикой скорости пролетев несколько аррондисманов, едва войдя, трясясь, начинаю живописать своему визави всю эту сцену, стараясь ничего не упустить. Мои зубы клацают о край бокала, когда я вижу, как внезапно гнев искажает черты лица напротив. Я хочу успеть показать ему фотографии зиккурата со стрекозами и жуком со свечкой на мраморном крыльце, но он убирает мою руку с телефоном и, срываясь на взвизг, вопит: ДА КАКОГО X… ХРЕНА?!

Я откидываюсь на спинку кресла и пью вино с каменной рожей.

– Полный парк франиузов! Почему именно вы бросились вызывать полицию, выхватывать этого младенца? Кто вы такая?!

Я закрываю фотографии цветочков в вафельном рожке (не в этом мире, дорогой месье Осьминог!) и ухожу.

На улице дождь, зонта у меня нет, ну и ладно. Мокрый асфальт приобретает цвета в зависимости от горящего глазка светофора: красный… жёлтый… зелёный. Я иду очень быстро, уже поздно.

Пятница, тепло, молодёжь курит у баров, у многих ещё не сошёл летний загар, ночные глаза девушек говорят без слов. Я прохожу сквозь дым сигарет и косяков, духи и дыхание, сквозь напряжение и ожидания этой ночи внутри нескольких плотных локальных толпу баров и клубов.

И в натужном хохоте, неестественных ужимках, ароматах травы и алкоголя, запахах нового белья и старых кроссовок слышу совсем другое:

– воскреси меня из этой полужизни

– развесели из этой здравствуй-грусти

– включи меня на полную мощность

Они жаждали быть расколдованными: поцелуем, любовью, обломом, болью, потерей, вероломством, счастьем – чтобы ожить, их должно ударить током жизни.

Пройдя кварталы с заведениями, выхожу на пустую улицу, широкую, сквозную. Капли дождя у меня на стёклах очков преображают фонари вдоль неё в аллею цветущих круглым электрическим светом гигантских цветов.

Вдруг кто-то обнимает меня за плечи. Без удивления я думаю: неужели толстяк догнал меня? – в смысле, что совсем не пугаюсь. И, повернув голову вижу совершенно незнакомого мужчину: черноглазого, узколицего, улыбающегося, шапо натянуто низко, горбоносый. Отпрянув, улыбаюсь вопросительно, мне совсем не страшно.

Мы оба подшофе, и то, что не говорим ни на одном общем языке, совершенно не мешает нам понимать друг друга: французские слова, английские слова, жестикуляция, повторения, в сущности, мы говорим просто на языке ночи, но главное, что мы идём по одному городу в одно время в одну сторону – и этого достаточно.

– Не говоришь по-французски? – спрашивает он.

– Пока нет, – отвечаю с сожалением.

– Учи!

– Ну да, буду да, да!

– Я – Марсель, а твоё имя?

Я называюсь.

– А чего грустишь? – Он поднимает мне лицо за подбородок.

– Нет, всё нормально.

– Не грусти, ты же красавица!

– Мерси…

– Я работаю тут рядом, я бармен.

– О, круто!

– Пошли, выпьем кофе!

– Супер! Пойдём! Но не сегодня…

– Нет, правда, пошли! Тут совсем рядом, сейчас покажу тебе.

Он снимает руку с моего плеча – оказывается, я всё это время держала его за талию – и стаскивает шапку: выбритые до затылка виски и короткая стрижка с длинной чёлкой.

– Ещё я боксёр. – Он делает выпады, быстро очень. От неожиданности я едва не врезаюсь таблом в чёрный фонарный столб, но с пьяной грацией в последний момент обтекаю его.

– Аа ты что! – восхищаюсь я деланно.

– Аа, четырнадцатый год дерусь, приходи за меня поболеть. – Он всё время улыбается, губы растянуты в длинную улыбку. Он в кожаной лётной куртке.

Бармен, боксёр… Бред какой, совсем я уже. Но он снова обнимает меня за плечи, а я его за талию. И да: под моей ладонью худое мускулистое тело. Мы доходим до площади, и он тянет меня влево:

– Вот – видишь? Я тут работаю. Пошли пить кофе.

Мы стоим перед замершими на светофоре рядами автомобилей, у чёрно-белых полос перехода, в луже красного света. Уже очень поздно, дело к трём.

– Нет, не сегодня, сегодня не могу просто. – Мне направо, и он идёт немного проводить меня.

– Приходи завтра? Анём?

– Приду! – вру я, и у следующих замерших перед переходом на мою сторону машин, крошечных, как спичечные коробки в перспективе огромного собора, мы обнимаемся, всем телом прижимаясь друг к другу, и это совершенно прекрасно.

Так прекрасно, что я понимаю: ноги сейчас сами понесут меня пить кофе.

Наш поцелуй единствен и длится, пока мимо тянутся тронувшиеся машины. Когда свет снова меняется, а дыхание перехватывает, я отступаю.

– Я приду завтра! Жди меня.

– Ао свидания! Смотри, жду?

Мы ещё несколько раз целуем друг друга улыбками, машем друг другу, расходясь и уменьшаясь, у меня на губах его рот, на его – мой, они улыбаются друг другу.

Я несусь в сторону дома, влюблённая по уши, и мой возлюбленный – этот город, так вовремя обнимающий тебя за плечи, и всегда тебя ждущий властный афродизиак, но который принимаешь не ты, а который принимает – тебя.

Я иду очень быстро, уже должно начать светать, эта встреча как будто иллюминирует меня изнутри, я свечусь: я полна жизнью до краёв, как это странно и удивительно, как моя кожа, как структура меня удерживает и несёт её? Я – сама жизнь. Жизнь, иду себе по городу…

Бесконечная узкая улица спит, все окна погашены, только на первых этажах с ещё тёмными витринами в глубине начинаются труды: одуряющий слаще морфия запах теста и горше опиума запах кофе, пекут и варят эти болеутоляющие человеколюбивые и жалостливые парижские кондитеры, предуготовляют дороги новому дню, новой мне, делают прохожих на пирожное счастливее, создают ежедневные коды и островки для людской передышки… О, сколько историй могла бы рассказать каждая крошечная чашка эспрессо, возьмись кто-то записать их! Аа-да, сколько губ приникали к ним, как куху сколько вздохов, полных жалоб и надежд, они вместили, эти чашечки для самого дешёвого кофе.

Темнота, как тихое дыхание, начинает рассеиваться, когда я слышу за спиной, совсем рядом, острый, как правильное ударение в бесконечно сложном слове, звук вылетающего лезвия: чирк!

Птичка, – с умилением думаю я, и горячая волна ужаса и предвкушения, равная сильнейшей сексуальной и превосходящая её, от паха и во весь мой рост заливает меня сладким предобмороком. Удерживаясь за край сознания, я думаю о том, кто хочет вонзить в меня свой нож: а он – чувствует это? – Ad.

Сильная рука с жёсткой ладонью и длинными пальцами хватает меня, левая грудь растекается под ней, и останавливает мой шаг. Человек, которого я не вижу, прижимает меня к себе, размазывает меня по себе, спиной, бёдрами и ногами я чувствую жар, исходящий от него, мы горим его огнём. А он высокий – понимаю я, и с высоты этого роста правой рукой, наискосок, он вонзает клюв этого хищного птенца прямо в моё сердце.

И это оказывается таким прекрасным! – Счастье льётся из него, как вино из бутылки, хлещет из горлышка, как долго, оказывается, я ждала тебя, и оказывается, я ждала только тебя, ты – свобода!.. Свобода не ждать больше ничего, ничего больше не бояться: ни безумия, ни безволия, ни рака, ни любви, ни предательства, ни падающего самолёта, ни нищеты, ни казни, ни тюрьмы, ни ужаса с единственным близким… Какое счастье!

Я пытаюсь обернуться к своему спасителю, поблагодарить, возможно, поцеловать его, но он всё ещё держит меня на ноже, и пошевелиться я не могу: он – моя смертная доминанта.

Внезапно все до единого окна узкой улицы вспыхивают безумным огромным светом, электрический ли он? Восторг, охватывающий меня, таков, что, несмотря на боль в груди, она сокращается от судорог рыданий, так это невыносимо прекрасно, так здесь становится светло, так ярко: может быть, как внутри Солнца… Я зачарованно вожу плавающими глазами по удлиняющейся улице, дома так же растут вверх, этажи кратно удваиваются, утраиваются, умножествляются бессчётно, и вниз тоже, – может быть, моё зрение становится фасеточным, как у стрекозы или пчелы, и в каждом окне во всей оптически снайперской чёткости я вижу одного человека: себя.

Я вожу глазами по себе, улыбаюсь себе, наконец нравлюсь себе, у меня внимательный взгляд и улыбка с углами губ вверх, как я люблю. С состраданием и утешением все эти «я» наблюдают мой предсмертный восторг, и внезапно я понимаю, что весь мир, который я сейчас покидаю, – был я. Каждый человек, которого я встретила за свою жизнь, был я, и каждый прохожий, и попутчики в поездах и самолётах, и те, кто летел другими рейсами, – это тоже всё была я, ими я жила свои миллионы вариантов жизни, какими бы они ни оказывались, все и каждая были – моей. Я-они проживала жизнь, как если бы я родилась королевой Англии, неграмотным коневодом со слепой лошадкой в шахте, Рудольфом Нуреевым, санитаркой на поле Первой мировой войны или рукой солдата, оставшейся на этом поле, всеми пятью детьми русского царя, заколотыми моими штыками – мной – убийцами в ипатъевском подвале, все и всё было мной! – в мире, который сейчас со мной вместе уходит отсюда. Каждый мой любовник уж тем более был мной, и мои родители, и все мои предки были я, мои подруги, собутыльники, ненавистники или друзья, соотечественники, современники, и мои исторически недосягаемые родные единомышленники…

Все они были мной, а я – ими. Я в этих окружающих меня сияющих сотах окон киваю: наконец я признала себя. Жизнь – то, чего не было. А теперь есть, и происходит – нами. Моя жизнь – то, чего без меня не было! А теперь есть и происходит – мной. Наша жизнь – твоя! – то, чего не было без тебя, до тебя, а теперь есть и происходит – тобой.

Тобой происходит Жизнь… Жизнь живёт нами!

Если это понять, о если бы только понять это в полной мере!..

Все я в окладах сияющих окон улыбаюсь, с какой любовью я смотрю на себя и с какой любовью себя вижу.

И я улыбаюсь тоже.

Мой убийственный спаситель ослабил объятие, и я могу повернуться, чтобы увидеть его.

Но это уже ни к чему: ведь я теперь знаю, кто это.

Париж, 2015-2017