Миссис Шухат, как обычно, опаздывала, поэтому в класс буквально влетела, хотя и была, мягко говоря, несколько полновата и ей уже перевалило за пятьдесят. Впрочем, и ученики были не моложе: где-то между сорока и шестьюдесятью, седоватые, лысоватые и, скажем так, стройностью своих фигур несколько уступали Аполлону и другим известным спортсменам. Обычное явление для отделения Туро-колледжа на Нептун-авеню.

— Леди энд джентльмены-еще не отдышавшись после вынужденной пробежки, выдохнула она, одновременно вываливая на стол классный журнал, какие-то бумаги, кучу запасных ручек для забывчивых.

— Сегодня мы будем писать сочинение по рассказу Фернанда Тиллера «Только пена». Я надеюсь, все его прочли?

Она обвела класс взглядом и грустно усмехнулась: все, как один вдруг стали старательно изучать свои ногти, что-то, старательно искать в сумках, лишь бы не встречаться с ней взглядом. Конечно же, не читали. Миссис Шухат не удивилась: все студенты днем работали, вечерами ехали к ней учиться, а ночью… Ночью в этом возрасте обычно уже спят. Конечно, можно бы заниматься и в выходные дни, если тебе не подбросят на денек внуков или муж не поет, что ему надоело есть «китайцев' и пиццу, а жена, что второй месяц в ванной не прибита полочка, стул на балконе так и лежит с вывихнутой ножкой. И если человек в свой выходной действительно отдыхает, а не пошел подработать на овертайм или какую-нибудь халтурку. Да и отоспаться за всю неделю не худо бы, а то ведь начинаешь и за рулем засыпать.

— Так, значит, почти никто? —   грустно констатировала миссис Шухат. —   Я напомню вам, что неделю тому назад мы с вами читали этот рассказ в классе. Речь в нем идет о противостоянии капитана Торреса, командира отряда правительственных войск, и парикмахера, который симпатизирует партизанам и в душе считает себя революционером.

Миссис Шухат говорила медленно, отчетливо произнося каждое слово. Получалось занудно, но понятно — уровень английского у студентов не позволял ей говорить по-иному.

— Капитан Торрес, сидя в парикмахерском кресле, рассказывает, как они проникли глубоко в лес, сумели окружить партизан и уничтожили их всех до одного. Ни один не ушел, и, говорит капитан Торрес, в перспективе он надеется на следующей неделе повторить рейд в другом месте, но с тем же результатом. Торрес, похоже, провоцировал парикмахера, догадывался ведь о его симпатиях. А парикмахер бреет капитана опасной бритвой и, мечтает, как он убивает капитана Торреса и становится народным героем. Но…Он не хочет быть мертвым народным героем, он просто боится капитана Торреса. Поэтому он придумывает себе оправдания: он не может повредить клиенту, это не позволяет его профессиональная репутация, его совесть наконец. И… ничего не происходит. Капитан, живой и здоровый, аккуратно выбритый, встает и гoворит: «Мне говорили, что ты можешь меня зарезать. Но убить человека нелегко. Это трудно, поверь мне»

— Теперь, — насмешливо посмотрела миссис Шухат на студентов, — вы можете считать, что рассказ вами прочитан. Цель сочинения: детализировать характер одного из героев: карателя и убийцы капитана Торреса или мечтателя-революционера в душе, но в реальной жизни робкого парикмахера. Приступайте. Вспомните, чему я вас учила, и постарайтесь писать на английском языке, а не на русском английскими словами. Вы меня поняли? В заднем ряду справа поднялась рука. Миссис Щухат усмехнулась: ну, конечно же, это Гольдин, у этого толстяка всегда в запасе полная сумка совсем нeoбычных для американского колледжа вопросов—  они, эти руссние, еще не умеют смотреть на вещи по-американски прямо, всегда с каким-то вывертом. У них это называется подтекст. Это одновременно и привлекало, и раздражало ее, как притягивает вce оригинальное на общем сером фоне, и оно же раздражает своей непонятностью. Этот седеющий и уже лысоватый толстяк, похоже, бывший учитель или бухгалтер, в отличие от других студентов, ничего не принимал на веру, ему всегда нужна была доказательная ясность.

— Вам что-то непонятно, мистер Гольдин?

— Я читал рассказ, миссис Шухат. Вы настаиваете на вашей характеристике героев? То есть бессердечный каратель и благородный трус?

— Разве это не очевидно? —  удивленно подняла брови миссис Шухат и пожала плечами. —  Впрочем, если у вас есть другое мнение, о» кей! Но обоснуйте eгo!Остальные студенты молча переглянулись, а бывшая красавица и профсоюзная активистка Римма Бельская даже ткнула Гольдина локтем в бок:

— Тебе это надо? Напиши, как она хочет, сдай и забудь!

—  И рад бы забыть, так не забывается! —   шепотом ответил Гольдин. —  Как рука захочет, так и напишет, по-иному не умею.

Гольдин поудобнее уселся и прикрыл глаза.

Римма, конечно, права, сочинение—  это всего лишь школьное упражнение, но… Они все знали, что он бывший врач. О том же, что он бывший военный врач, что воевал в Афганистане, был штурмовиком-десантникам, им знать не обязательно. И что медаль «За отвагу» и афганскую он получил вовсе не за успешное лечение афганских крестьян. Вопрос миссис Шухат задевает его лично, и он не может просто отмахнуться, будь это хоть сто раз школьное упражнение.

… В тот раз «духи» не должны были уйти. О том, кто их выдал, наши «друзья» —  афганское руководство не знали: об операции, вопреки всем начальственным установкам, не сообщили ни местной «народной власти», ни даже царандою (афганский аналог КГБ), Те, как правило, не умели или не хотели держать тайны.

Рота выдвинулась в четыре утра, к шести подошла к Акбаши, маленькому кишлачку в десяти километрах от Имам-Сахиба. Весь кишлачок состоял из трех дворов у дороги, как раз по взводу на двор. Каждый двор—  маленькая крепость из двух-трех строений, обнесенных мощным забором-дувалом, в нем небольшие деревянные ворота, а в одной из створок еще и крохотная калитка.

Ротный два дня назад подорвался на мине, лежал в госпитале без ноги, а его зам только что прибыл из Союза — совсем еще необстрелянный зеленый лейтенант. Поэтому роту в бой вел командир батальона капитан Королев, или, как его за глаза звал весь батальон, Король. Ну, а с ним, как всегда, и доктор, старший лейтенант Гольдин, «Док».

Рядом они смотрелись великолепно: комбат—  типичный громила-спецназовец: этакий почти двухметровый шкаф, светловолосый, с большим жабьим ртом; и доктор — невысокий, однако крепко сбитый чернявый живчик-весельчак, смахивающий на киношного итальянца. Они дружили и уж в бою-то всегда держались рядом.

Рота быстро рассредоточилась вокруг кишлака так, чтобы оттуда и мышь живая не проскочила, и чтобы подстраховать атакующих с тыла.

Схема атаки была отработана и многократно проверена в боях: «вперед волной», то есть влетевший во двор первым давал широкую очередь по окнам и прыгал к ближайшей двери, ворвавшиеся за ним двое били уже более прицельно каждый по своим окнам, не давая никому высунуться, третья волна—  четверо или шестеро—  стреляли каждый в свое окно, в то время как летели ко всем остальным дверям вторые, а первый, высадив дверь, швырял в комнату гранату, заскакивал сразу же после взрыва и стрелял во все, что еще шевелится.

Так и в тот раз. Комбат вслед за взрывом гранаты влетел в комнату. На полу лежала убитая женщина, рядом израненный осколками бородач тянулся к винтовке. Добив его короткой очередью из автомата, Король начал оглядываться, и вдруг из-за шкафа в углу раздался щелчок. Только что влетевший вслед за комбатом Док с ходу развернулся и, не целясь, на звук полоснул длинной очередью. Оттуда со всхлипом вывалился убитый им парнишка лет четырнадцати-пятнадцати на вид. Не повезло баче, мелькнула у доктора мысль, старое ружье дало осечку. Комбат пошарил лучом фонаря — что-то зашевелилось за трупом мужика, и оттуда выполз пацаненок лет девяти-десяти, за правой ножкой его тянулся кровавый след.

— Док, —  скомандовал комбат, —  кончай бачонка, я пошел дальше!

Вылетела от удара ногой вторая дверь, ухнула там граната, и комбат уже во второй комнате.

Доктор подошел к пацаненку: из черных испуганных глаз с длинными, как у девчонки» ресницами катились слезы. Он тихо всхлипывал, но старался подавить свои всхлипы грязной ладошкой, засунутой в рот, и все пытался подтянуть под себя раненую ногу.

Доктор приподнял автомат, повел стволом — глаза пацана еще больше расширились от ужаса, в комнате резко запахло мочой.

Гольдин понимал, что бачу добить надо: нельзя оставлять свидетелей такой бойни, да и, выжив, этот пацан станет смертельным врагом. Понимал, но… не мог нажать курок. Уж больно симпатичный пацан, хотя и грязный, и дикарь, но…

Доктор достал нож—  ужас полыхнул в детских глазах, вспорол штанину на раненой ноге пацана, быстро перевязал рану индивидуальным пакетом. Потом вскинул автомат, пальнул короткую очередь в потолок и выскочил во вторую комнату — там уже кроме комбата было еще двое солдат. На полу в левом от входа углу сидел замшелый дед в грязно-белой чалме, худые босые ноги его торчали из белых штанин, сизые, с набухшими узловатыми венами и кривыми, изуродованными артритом пальцами. Тонкими высохшими руками дед прижимал к себе полотняный мешок. Дед казался неживым, жили только маленькие колюче-алые глаза вокруг крючковатого носа. Глаза жили сами по себе, в них не было ни старческой немощи, ни мудрости—  только испепеляющая, всепоглощающая ненависть.

Комбат вырвал из рук деда мешок, тот развязался, из него посыпались пачки денег—  не афгани, не доллары и не рубли— на полу валялись пачки царских сторублевок с портретом Екатерины Второй, «катенек». Никак дед прибабахнутый? «Эй, тарджимон!» кликнул комбат.

— Я здесь! —  подскочил невысокий таджик.

Дед закряхтел и вдруг скрипуче заговорил по-русски:

— Не надо переводчик. Я сам тебе скажу все, я еще немного помню русски, мне хватит. Я смотрел ташкентский телевизор, радио слушал, чтоб мало-мало не забыть.

— Откуда же ты вообще знаешь русский? А, дед?

— Я скажу тебе, —  спокойно кивнул дед, —   скажу. Мне девяносто лет, умереть мне не страшно, так что я скажу тебе правду. Пятьдесят четыре года назад, в 1926 я с Данияр-беком через Термез ушел сюда. Было мне тогда 35 лет… А до этого я учился в Ташкенте, в русской школе, мечтал стать русский офицера, да. Потом война был в 1914 году, я заработал Георгий и стал унтер-офицер, да. Потом пришли большевики, я не хотел лезть русские дела, вернулся домой, а вы все равно достали, шайтаны красные. Я ушел в Чарджоу, затем в Термез к Данияр-беку. Мы храбро сражались до самого 1926 года, но вас было слишком много, да. Как мух на дохлой лошади.

— Кого это — нас?

— Вас, вас — голытьбы, захотевшей враз стать баями. Бандиты Буденного вырезали целые кишлаки… вот как ты сейчас. И Данияр-бек сказал: «Хватит! Эту войну нам не выиграть. Нас слишком мало, бессмысленно дальше губить сынов Аллаха, надо уходить…» И мы ушли сюда, на древнюю землю, где люди живут по законам Шариата, как велел Аллах, да.

Старик говорил и говорил, неспешно и размеренно, словно читал молитву, а иногда это было похоже на то, как судейский чиновник зачитывает приговор. Стоявшему рядом солдату уже порядком надоело это бормотание, он было вскинул автомат, комбат жестом остановил—  успеется, пусть говорит

. — Мы ушли и ждали, ждали так долго, что ждавшие умерли, и начали умирать дети ждавших, да. Уже нет никого из тех, с кем я пришел… Но я всегда верил, что еще встречусь с вами, буду стрелять вас и вешать, как бешеных собак! Но Аллах решил иначе: я встретился с вами, когда стал немощен, когда ноги не могут ходить, а руки уже не держат винтовку. И вы убили моего сына и внуков, да…

— Ну, ладно, дед, все это понятно-перебил наконец Король. — А деньги-то, деньги эти допотопные тебе зачем? И за место в раю платить надо?

— Деньги? —  усмехнулся старик — И про деньги скажу. Я видел по телевизору стадион в Ташкенте, где бесстыжие голые девки бегали перед тысячами чужих мужчин, да. И я мечтал о том, как попаду когда-нибудь в Ташкент, куплю билет на тот стадион, сяду в самом первом ряду и буду смотреть. На поле будут стоять виселицы, там будут вешать вас, а я буду плакать от радости!

Старик со свистом втянул в себя воздух, качнул головой.

— Аллах решил иначе—  ну что ж… Убейте меня, я уйду к Аллаху, к семье моей, к сыну и внукам… Я прожил свою жизнь, и мне нечего делать на одной земле с вами!

Старик закрыл глаза, опустил голову и, казалось, уснул. У комбата задергалось левое веко—  после давней контузии. Он поднял автомат и тут же опустил его.

—  Легкой смерти захотел, дед? От пули гяура и прямиком в рай? Не-е-е-т, я не стану тебя убивать! Я оставлю тебя здесь одного живого во всем твоем долбаном кишлаке, и ты будешь медленно подыхать от жажды, тоски и бессилия! И последнее, что ты увидишь—  это тучи мух над трупами твоих детей и внуков! Понял, козел вонючий?

— Товарищ капитан, «Медведь» на связи!

— «Медведь», я «Барсук» прием!

— Барсук, почему нет доклада? Ты эакончил работу? Как насчет трехсотых и сто двадцатых?

— Медведь, я Барсук. Трехсотых нет, сто двадцатых нет, работа закончена. Прием.

«Традиционный наш идиотизм—  военная феня! Трехсотые, сто двадцатые—  почему раненым и убитым присвоили такие символы? — с каким-то непонятным раздражением вдруг подумал Гольдин. —  Тайны русской связи: снаряды—  огурцы, танки—  коробочки! Пришлите мне бронебойных и осколочно-фугасных огурчиков! В маринаде!»

— Хорошо, Барсук! Сработаешь так же кишлачок Джида — орден твой! Давай побыстрее, через полчаса «вертушки» будут там, а тебе топать пять километров, да и. припекать стало на улице— 36 Цельсия! Попутного ветра в жопу!

— Есть, товарищ Медведь!

Комбат вышел на площадку меж домами.

— Лейтенант, строй роту! — Комбат вернулся к старику.

— Нет, дед! Нельзя тебя оставлять: даже незаряженное ружье раз в год само стреляет. Нигматуллин!

Коренастый, почти квадратный смуглый парень-с раскосыми глазами шагнул вперед, сорвал с плеча автомат.

— Погоди, Равиль, не надо его пулей. Он же сам в рай рвется, и если кровь за-Аллаха прольет — попадет! А вот если без крови, то хер его знает! А, дед?

Старик равнодушно молчал. Все, что он хотел сказать этому гяуру-шурави, он сказал, других земных дел у него не осталось.

— Попробуем без крови, —  усмехнулся комбат. —  Если попадешь в ад, встретимся! Давай, Равиль!

Солдат подошел к старику сзади, слегка приобнял его голову предплечьем правой руки, резко рванул вправо. Хрустнули шейные позвонки, дед захрипел, дернулся и затих.

— Становись в строй, Равиль. Лейтенант, командуй!

Рота нестройно затопала по дороге на юго-запад и через 20 минут скрылась за холмом.

Из дома, волоча забинтованную ногу, выполз мальчик, упал на деда, тихо заскулил. Встал, захромал к сараю, вывел из него пегую кобылу, кое-как вскарабкался на нее, ухватился за гриву и поскакал по малозаметной тропинке в обход холма в кишлак Джида, к дяде…

Гольдин очнулся—  вокруг «скрипели перьями» студенты. Миссис Шухат смотрела на него с недоумением:

— Are you o» key, mister Goldin?

— Yes, I am fine!

Гольдин взглянул на часы и ужаснулся: до срока подачи со-чинений оставалось минут двадцать. К черту воспоминания, надо писать! Торрес этот и… Валера Король, комбат—  жестоки оба, конечно, жестоки, но… Все, пишем…

Я.Гольдин.

Группа LSL-93-7.

ПРАВО НА ЖЕСТОКОСТЬ.

Мне не нравится парикмахер. Мне понятнее и ближе капитан Торрес, ближе и интереснее. Возможно, это связано с моей прошлой профессией: я был военным врачом в десантных войсках, я знал несколько человек, похожих на капитана Торреса.

Прежде всего, капитан Торрес—  профессиональный военный, офицер. В одном из советских фильмов была такая фраза: «Есть такая профессия—  защищать родину». Красивое враньё: нет такой профессии! Защита Родины—  всего лишь частный случай. Армейский офицер—  это профессиональный убийца, работающий в интересах своей страны. Интересы не всегда внешние и далеко не всегда совпадают с понятием «защита Родины». Я не хочу рассуждать на тему, хорошая это профессия или плохая. Если каждая страна имеет свою армию, значит, профессия эта людям необходима. В принципе любой человек в определенных условиях может стать убийцей. Офицер не выбирает ни время войны, ни своих врагов. Правители страны решают, кто друг, а кто враг. И обсуждению в войсках это не подлежит: страшно подумать, что может произойти, если каждый военный сам начнет решать этот вопрос. Но если человек лишен права выбора, он должен быть лишен и ответственности за чужой выбор: глупо злиться на ружье за то, что оно убило человека. Оно изначально—  инструмент убийства и ни на что иное не пригодно, другое дело, что офицер не должен быть палачом.

Гольдин положил авторучку, сжал ладонями виски, закрыл глаза. Хорошо им тут рассуждать, в сытой и благополучной Америке. Их бы в тот самый лес в Колумбии, к капитану Торресу. Или в Афган…

К Джиде рота подошла часа через два—  горы все же не стадион, да и устали по такой жарище. «Вертушки» уже отработали, над развалинами кишлака тянулся дым. Метрах в семистах от кишлака комбат остановил роту, приказал залечь вдоль невысокой каменной гряды и перевести дух. Сам же взобрался повыше и направил бинокль на руины. Все было, как обычно, все знакомо, тревожили только мертвая тишина и полное отсутствие каких-либо признаков жизни. Так не бывает: ни одна бомбежка с орудийно-пулеметной стрельбой с воздуха не может уничтожить всех до единого, ведь не открытое поле же—  дувалы. Не бывает, но есть: никого, ни собаки, ни курицы.

— Ну что, док, скажешь? Куда же они, в лоб их мать, подевались?

— Увидели вертушки и разбежались, —  пожал плечами доктор.

— Разбежались, говоришь? Хрена тебе! А где же те, кто неудачно разбежался? Трупы где? Или вертушки всё в «молоко» садили? Не верю, док, ребята Саши Гниденко стреляют как боги! Херня здесь какая-то! Где же, в лоб их мать, трупы?

— Да уволокли они трупы! Они же всегда утаскивают, похоронить по обычаю, а то ведь в рай не попадешь, особенно если чалму потерял: без нее не докажешь, что правоверный, обрезание и у евреев есть…

— Так быстро уволокли? —   прищурился комбат. — И собак тоже? Нет, док, разбежались они ДО вертушек! До! И мне это ни хера не нравится! Радист, ко мне!

— Я здесь, товарищ капитан!

— Свяжись с «Медведем», запроси вертушки прикрытия!

— Валера! —  недоуменно поднял плечи Гольдин. —  Что с тобой, какие вертушки? Нет же никого! На смех же поднимут!

— На смех? Ишь ты, Кутузов недоделанный! Командую здесь я, а я страсть как не люблю, когда трупы разбегаются до меня: они потом оживают, мать их в лоб!

— Товарищ капитан! —   доложил радист. —  Вертушки будут через 15–20 минут!

— Тогда пошли! Первый взвод справа, второй слева, третий остается на месте, прикрывает огнем, если что. Вперед, мужики! Может, там и есть что, проверим!..

Гольдин верил в интуицию комбата, и тревога передалась и ему: противный холодок пополз под лопатками.

— Так, может, подождем вертушки?

— Вот ты, док, уже год воюешь, а мозги—  как у летёхи залетного! Вертушкам цели надо показывать? А где эти цели, ты их видишь? Я—  нет!

—  Так, может, их и нету вовсе…

— Есть, док, есть, я их жопой чую! Но ведь приказа прочесать и уничтожить к гребаной матери никто не отменял!

Взводы прошли уже полпути, оставалось всего метров триста, когда из-за развалин дувала справа застучал пулемет, защелкали по камням рикошетившие пули. В первом взводе шедшие первыми повалились, кто-то закричал, остальные быстро рассредоточились, залегли, открыли ответный огонь. И сразу слева, с невысокой горки, застучал еще один пулемет, расшвырял второй взвод, как шар кегли.

— Назад! К камням! Отходить назад! Отползайте, мать вашу! Комбат рванул ворот старой спецназовки-песчанки, разом отлетели все пуговицы.

— Радист, ко мне! Живо дай «Медведя»! Да не копайся, бля, живее!

— «Медведь» на связи!

— Медведь, я Барсук! Нарвались на засаду в точке два! Есть трехсотые и сто двадцатые! Количество точно неизвестно, но много! Прошу вертушки-восьмерки для эвакуации!

— Вертушки двадцать четвертые на подходе, восьмерки высылаю! Держись, Барсук!

Комвзвод-3 лейтенант Саша Черниченко с солдатом взобрались на гряду повыше, развернули автоматический гранатомет АГС-«Пламя». Два пристрелочных—  и очередь осколочных гранат подавила левый пулемет. Саша перенес огонь направо, но тут пуля из БУРа снесла полчерепа солдату, а очередь из автомата отбросила в сторону лейтенанта, он дернулся и затих. Гольдин рванулся к нему, но комбат схватил за шиворот, удержал:

— Не лезь, идиот! Стреляй! Ему уже не поможешь, а запасных врачей у меня нет! Здесь же полроты лежит!

Из-за горы вывалились МИ-24, похожие на хищных птиц с опущенными клювами. Комбат ракетой выстрелил в дувал, ведущий летчик качнул крылышками—  понял, мол, —   вертолет полыхнул огнем, и от дувала осталось только легкое облачко пыли.

Через минуту все было кончено. Двадцать четвертые минут 5–6 покружили низко над бывшим кишлаком, достреливая возмож-ные шевеления, И, качнув на прощанье крыльями, отвалили за гору. Подлетевшие «восьмерки» забрали сначала раненых и убитых, вторым рейсом—  остатки роты. Гольдин улетел с тяжелоранеными, комбат, как и положено всем капитанам на свете, последним вертолетом.

.. Гольдин снова встряхнулся, отгоняя наваждение—  вот же как некстати лезет в душу тот чертов Афган, а времени мало, надо поспешать и как-то закончить писанину, зачет все же. Где там эти капитан Торрес с парикмахером?.. Гольдин снова встряхнулся, отгоняя наваждение—  вот же как некстати лезет в душу тот чертов Афган, а времени мало, надо поспешать и как-то закончить писанину, зачет все же. Где там эти капитан Торрес с парикмахером?

Капитан Торрес—  инициативный, опытный и, конечно, смелый офицер. Он не боится со своим отрядом забираться глубоко в лес, чтобы выполнить задание и уничтожить отряды революционеров. А в лесу всякое бывает, партизаны—  не детишки с деревянными ружьями. Слово уничтожить, конечно же, звучит неприятно, но уничтожение врага есть главная и единственная задача ЛЮБОГО солдата, заметим, что капитан Торрес служит законному парвительству, а революционеры с точки зрения закона— преступники. Что же касается благородных методов ведения войны, то они канули в историю вместе с саблями, лошадьми и полковниками-поэтами типа Дениса Давыдова.

Пулемет и скорострельные пушки непригодны для благородных дуэлей, не говоря уже о летчиках и ракетчиках, которые вообще стреляют no квадратам на карте. Особенно это касается партизанских войн: по самой своей природе партизаны не выходят в чисто поле и не поспылают вызова врагу типа «Иду на вы». Они. нападают только «из-за угла», преимущественно на одиночных солдат или тыловые части, безжалостно грабя и убивая. Какое уж там благородство!

И снова строчки поплыли перед глазами, смешались в голове, память упрямо загоняла Гольдина назад, в Афган.

… В бункере у командира бригады, куда вошел с докладом капитан Королев, сидели начштаба и начальник Особого отдела. Секретаршу комбриг выгнал, разговор был явно не для протокола.

— Садись, Королев! Садись и рассказывай, как вы на «духов» напоролись. Откуда они взялись? От нас информация уйти не могла, иначе бы тебя разъебенили еще в первом кишлаке!

— Я думаю, товарищ полковник, еще на подходе к первому кишлаку кто-то нас засек и ускакал предупредить Джиду.

— Не разбудив своих? Нет, Королев, не проходит. От кишлака три дороги и в разных направлениях—  откуда тот мог знать, куда вы пойдете? Кого-то в первом кишлаке вы «плохо убили», а, комбат? Кто-то ожил, увидел, куда вы двинулись, на коне обогнал вас и предупредил! Я же тебе приказывал, ёть твою дурака мать, в первом кишлаке ни одной живой курицы не оставлять! Бля, как чуял!.. Ладно, кого ты там не добил, особист выяснит. Наказывать тебя я не буду: война есть война. Но про орден забудь! И об Академии пока не мечтай! Научишься воевать без потерь—  пошлю. Идти в Академию надо по трупам врагов, а не по своим—  запомнил, долбак?! Всё, иди, глаза б мои тебя не видели! Завтра всей роте выходной.

— Минутку! —  приподнялся начштаба. —  Завтра к 17 ноль-ноль твой начштаба должен принести мне отработанные карты боевых действий и боевые распоряжения. А зам по тылу-расчет обеспечения материальным имуществом, расходы вещевого имущества, продовольствия, медикаментов и цифры потерь, санитарных и безвозвратных! Королев вышел из бункера и присел на скамейку под зонтиком в курилке. Сидел он долго, почти не шевелясь, глядя в одну точку, а там все росла и росла горка окурков. К нему никто не походил, видели: человек не в себе, можно невзначай и схлопотать, Королев на руку скор.

Внезапно комбат поднял голову, словно что-то вдруг увидел и понял-глаза сузились, задергалось левое веко. Он решительно встал и зашагал в медпункт.

Большая палатка медпункта перегорожена простынями на несколько маленьких «палат». В одной из них, предназначенной для гнойных перевязок, за крохотным столиком сидел мрачный Гольдин. Опустошенная на треть поллитровая бутылка спирта, краюха хлеба, соль, луковица, вскрытая банка тушенки — доктор пил в одиночку и уже был довольно нагружен.

— А, комбат! Заходи, Валера, помянем ребят!

— Ты, я вижу, уже неплохо помянул, им и на том свете икаться будет! Ладно… Слушай, док, я вот думал, думал — как же это мы нарвались, а? И, как в сказке: думал-думал и придумал! А ведь это ты не добил бачу в самой первой комнате, а? Больше некому. Очередь-то дал, помню, да не туда? Только так между нами, мужиками, ведь не добил, а?

Гольдин плеснул себе в стакан спирта, не разбавляя, выпил, скривился, с отвращением затолкал в себя кусок тушенки.

— Не добил, комбат. Прости, но не мог я, рука не поднялась… Уж больно симпатичный был пацан… Не смог! Да и вообще—  я воевать с детьми не подписывался!

У комбата вновь задергалось левое веко, по лицу пробежала судорога.

— Не подписывался, говоришь? Ты офицер, а ведь тебе, сукин ты кот, я, твой командир, приказ отдал! Я мог бы тебя сейчас под трибунал!.. Сука ты, доктор, пидор добренький! По-жалел он, видите ли!.. Что ж ты наших-то не пожалел? 14 убитых, 27 раненых—  полроты!.. Мы ведь друзьями были, верил я тебе!..

— Приказ… —  с пьяной покорностью повторил Гольдин и прищурился: —  А ты бы под таким приказом подпись поставил?

Комбат крутнулся на табуретке, сорвал со стены висящий на ней автомат Гольдина, дал три короткие очереди в потолок палатки. На белой простыне отчетливо проступила буква К.

— Вот тебе моя подпись. Узнал?

В палатку влетел испуганный дежурный сержант-фельдшер.

— Что случилось, товарищ капитан?

— Ничего, все нормально, случайность, —  усмехнулся Король. Сержант взглянул на недопитую бутылку спирта, понимающе хмыкнул и испарился.

— Все понял, комбат, трибунал так трибунал! —  затряс головой доктор. —  А пацана я все равно убить не мог! Это ж… надо в себе через что-то такое переступить, что потом и человеком сам себя не признаешь. Зверем надо быть, фашистом, падлой последней!

— Ты, стал быть, у нас человек! Единственный! Честь и совесть батальона! —   Комбат с трудом цедил слова, сдерживался, видно, из последних сил. —   Ну что ж, человек, тогда за мной шагом марш! Пистолет оставь, не на дуэль зову! С говном не дерусь. Покажу тебе кое-что.

Шатаясь, Гольдин поплелся за комбатом.

Темнело. Ужин закончился, народ разбредался по палаткам. Но в палатке медсанбатовского «морга» еще работали. На двух столах обмывали и зашивали сразу двоих покойников: лейтенанта Черниченко и сержанта Равиля Нигматуллина. Еще лежали в ряд у входа в палатку в окровавленной, грязной одежде—  ждали очереди. «Самая спокойная очередь!» —   мелькнула пьяная мысль и, словно застыдясь, исчезла.

— Ну что? —   резко повернулся комбат, голос его вдруг стал сиплым, словно гортань надрали наждаком. —  Видишь? Смотри внимательно, док, это твоя работа! Это цена твоей сраной человечности!

— Я уже насмотрелся… и поковырялся в них тоже, так что ты не трынди. Я тоже мог лежать тут. И ты мог… Я за их спинами не прятался! —  вдруг выкрикнул доктор. —  Или мы не рядом с тобой были? Просто нам с тобой повезло больше, в нас не попали! Так что…

— Нет, док, не так! Ты не трус, ты никогда не прятался, об этом речи нет! Но если бы ты, бля, погиб, то лишь по собственной дури или собственной же невезухе. Собственной! А вот все эти погибли по чужой, а именно по твоей дури!

Гольдин подавленно молчал.

— Ладно, пошли отсюда, —   круто повернулся комбат. Они вернулись в медпункт, разлили по стаканам спирт, не чокаясь, выпили, захрустели луком с хлебом.

— Во, ёбтыть, как вода, прошел, даром что неразведенный! —  прислушался к себе комбат и вздохнул: — Ну что, док, понял наконец, что ты натворил? А скольких еше тот бачонок убьет, когда вырастет!

— Кто его знает, Валера, может, он вспомнит, как его пожалели.

— Не вспомнит, дурила ты, Яшка, долбаный! Он вспомнит, как у него убили маму, папу, брата и дедушку! И рассчитается за каждого! Но не с нами, нас уже здесь не будет, так что рассчитываться он будет с другими, понял? И тех, других, ты тоже как бы подставил!

— Мы профессиональные солдаты, погибать—  часть нашей профессии. А он пацан. И не хер тут…

— Убивать, кстати, тоже часть нашей профессии! Причем главная часть! Ты забыл, док, что ты здесь сначала офицер-десантник, штурмовик долбаный, а уже только потом доктор!

— Я тебя понял, Валера. Можешь делать со мной что захочешь, власть твоя, но детей не убивал и не буду!

—  Ну что ж… Все же мы друзьями были, воевал ты нормально, раненых на себе вытаскивал—  все помню! О том, что я приказ отдал, а ты его не выполнил, знаем только мы вдвоем. Оба и забудем. Но гроб с телом лейтенанта Черниченко, согласно приказу МО СССР, сопровождать на родину должен офицер. Так? Вот ты, док, его и сопроводишь. У него там только мать и была. И он у нее один, никого родных, близких больше нет. Вот ей, маме его, ты и расскажешь, как Саша погиб, как у тебя рука не поднялась, какой у тебя пальчик не согнулся, и как за свое право оставаться человеком ты ее сына под пули подставил. Ну, а вернешься, решим, как с тобой дальше быть!

…— Мистер Гольдин! Мистер Гольдин! Вам плохо? Может быть, отложить экзамен?

Гольдин поднял голову, несколько секунд ошалело смотрел на миссис Шухат, наконец сообразил, где он, и виновато улыбнулся.

В классе уже никого не было, оставались только они вдвоем, все уже сдали свои сочинения и ушли.

— Нет, нет! —  поспешно сказал он. —   Со мной все в порядке, просто на работе немного устал! Прошу прощения, но если мож-но—  еще пять минут, и я закончу!

— О'кеу, кивнула она и взглянула на часы. —  Пять минут. Он решительно подвинул к себе недописанный лист.

Капитан Торрес— хороший офицер, независимо от того, нравится он нам или мы eso ненавидим. Он жесток, да, но он имеет право на эту жестокость. Жестоки сами законы войны: пожалел врага — убил друга! Попади сам Торрес в руки революционеров, вряд ли он мог рассчитывать даже на легкую смерть. Не надо рассказывать сказки про честных и добрых революционеров. Уж мы-то в России хорошо узнали, что значит «революционная справедливость» и чем пахнет революционный гуманизм.

— Время, мистер Гольдин! —  протянула руку учительница. Гольдин, так ни разу и не проверив, отдал написанное, попросил прошения за задержку и вышел. За дверью остановился, похлопал себя по карманам, нащупал сигареты.

Боже, какую ахинею я там насочинял! —   вдруг ожгла мысль. —  Какое такое право на жестокость? Кто его может дать? Война? Когда начинается война, все права заканчиваются, кроме права убить врага раньше, чем он убил тебя! Война—  это сумасшедший математик. Вот составил уравнение: 1 чужой=14 своим и поставил жирный вопросительный знак —  де, равенство это или неравенство? И я уже 20 лет безуспешно бьюсь над этой задачей.

Потому что у задач, заданных войной, не всегда бывают приемлемые решения.

Гольдин было рванулся попросить еще хотя бы минутки две, чтобы закончить, но удержался, махнул рукой и вышел на улицу…

Вечером миссис Шухат рассказывала мужу:

— Знаешь, у меня есть такой ученик Яков Гольдин. Так он сегодня написал такое сочинение, такое сочинение, что можно удавиться! Если б его написал какой-нибудь босяк, я бы еще могла понять! Но интеллигентный еврей, врач! Я всегда его считала таким милым человеком! А он назвал сочинение «Право на жестокость»! И так логично все обосновал! Это сверх моего понимания, я просто теряюсь!

— Понимаешь, Соня, они вообще странные, эти русские евреи! Впрочем, чего можно ждать от человека, который в самый святой для всех евреев день Иом-Кипур пьет водку, заедая ее жареной свининой, купленной в арабском магазине! Я когда-то читал, что у них в пятидесятые годы был большой судебный процесс, судили врачей-убийц! Так они почти все были евреи!

— Что ты говоришь? —  ахнула миссис Шухат. —  Так, может, и этот?