Наконец-то ему довелось слиться с народом или, если не до конца слиться, то хоть присоседиться к жмущимся и суетливым человечишкам, даже на бегу своем, даже в походках своих понурых ничтожным; брезгливость есть жизнь, подумал лишь Ф., но далее мысль свою распространять не стал. Хорошо, что нам послано такое испытание, сказал себе он. Вот по улице проехала военная машина с усталой пехотою в кузове; те из бойцов, что были видны, казались такими. И тотчас же из щелей и подворотен высыпали обыватели и пошагали кто куда, по своим делам. Ф. шел след в след за теткой в сером пальто с заляпанною спиной, он не знал, куда она направлялась, но здешние улицы ей были лучше известны, в этом сомневаться не приходилось. У аптеки она повернула направо и перешла дорогу, и перед тем недолго раздумывала, переходить ей или нет. Ф. терпеливо ждал ее решения. Он избрал ее своим мистическим поводырем и не собирался отступаться от нее даже в ее временной неуверенности.

Она перешла, и Ф. перешел, и оглянулся, переходя. И увидел, что и за ним тащится парень, костлявый, скуластый и с дурацким взглядом. Так же тащится, как и сам Ф. за теткой тащился. Так ходить, может, было спокойнее, но сейчас это взбесило Ф. Он обогнал тетку и теперь уж пошел непринужденным и презрительным своим шагом. Мозг его был генератором нечисти, пригодной в обращении, и он был не склонен отказываться ни от одной из своих мимолетных поделок. Возможно было учиться иным языкам сверхъестественным, слушая лишь звуки воды текущей и ветра дующего, хотя для того ему не доставало, разумеется, абсолютного слуха несчастий и неуверенности. Его обогнал кургузый велосипедист со шрамом надбровным, с иссохшей рукой и заплечным мешком.

Хорошо было бы изучать родной край, думал Ф., его историю, быт и нравы, хорошо было бы погрузиться в разнообразные духовные источники, отдаваться их соблазнительной наивности и необязательности, радоваться тонкому, скудному флеру, беда же была в том, что не было у него за душой никакого родного края, и даже собственные воспоминания его казались ему пасынками и падчерицами; никак было не пробудить в себе ощущения сродства и чувства приязни. Перемена мест, времен и участи определяло его истинное устройство, таков уж был Ф., и ничего с тем невозможно было поделать. Порою он сожалел о своей недостаточной приверженности к язычеству ли или иной еще какой-нибудь из скудных полузабытых традиций. А уж приверженность к самой приверженности казалась и вовсе чем-то из рода недосягаемого.

План созрел у него сам собой, Ш. с его машиной он искать не собирался, знал, что это было вполне бесполезно, хотя, возможно, что Ш. за ним теперь даже как-нибудь наблюдал; все же хотелось и дело сделать, и приятеля своего помучить. Он знал, что в арсенале им испытанного теперь существовало что-то не испытанное Ш., и это придавало ему странную уверенность и спокойствие. В случае чего, знал Ф., неудачу дней своих можно исправить простым движением пальца, а все, с тем сопряженное, вполне возможно и перетерпеть.

Он прошел почти целиком улицу, вполне себе сохранившуюся, он был уж где-то вблизи центра города, здесь движение было больше и свободнее. Люди сновали не такие пришибленные, хотя настороженность сквозила и в их ухватках, и чуть что все они готовы были броситься врассыпную. На углу торговали пирогами и даже мороженым, но не много находилось охотников до этой сомнительной снеди. Здесь из двух улиц дули два разных ветра, дерзких и напористых, и вот они толпились у перекрестка, не умеющие решить, кому из них уступать другому дорогу. Ф. свернул в подворотню, он не был уверен, что пришел не впустую, хотя место было то. В знакомых окнах в первом этаже он увидел что-то вроде плакатиков или картинок, значит какая-то жизнь здесь еще теплилась, хотя вполне возможно, что и не та, которую он ожидал.

— Здесь раньше, вроде, был театр… — сказал он толстой вахтерше, распластавшейся в кресле в своей картонной со стеклом будке. — Как его там?.. Театр Пластической Конвульсии, вроде.

Она смотрела на Ф. Он потоптался и тоже посмотрел по стенам беспокойным, воробьиным своим взглядом…

— Был да сплыл, — наконец вполне миролюбиво ответила она. — А мне третий месяц зарплату не плотят.

— Куда сплыл? — спросил Ф.

— А куда щас все сплывает? — ответила вахтерша всем своим жиром.

На это возразить было нечего. Утверждением человеческого своего возможно было организовать весь досуг и даже мимолетные мгновения его, но в видимостях такой цели Ф. даже сам для себя не был готов быть благодарным наблюдателем или слушателем.

В сущности, можно было уходить, можно было идти восвояси. Ф. задержался лишь на мгновение.

— А Ванда, не знаете?.. — зачем-то еще с замиранием сердца спросил он. — Раньше здесь была… Ванда Лебскина…

— Репетирует, — пожала плечами вахтерша.

— Как репетирует?.. — вздрогнул Ф.

— Как умеет. Репетирует она. В зале. Идти куда — знаете? А вы, собственно, кто будете-то? — говорила женщина ему вдогонку и закашлялась в мимолетном неустройстве ее немолодого горла.

— Так… знакомый, — буркнул тот.

Ф. знал куда идти, но, если бы и не знал, это было бы все равно. Он вдруг услышал музыку, с полутакта, играли на рояле, мелодия вроде опереточной, из тех, что услышишь, и привязываются после надолго. Ф. шагнул по коридору, не обращая больше внимания на вахтершу. Быть может, это еще ошибка, сказал себе он, не следовало позволять себе радости или волнения, он и не позволял.

Когда он вошел, музыка прервалась, но не из-за него; Ванду он сразу не приметил, пошел по проходу между рядами, и лишь когда подходил к какой-то женщине в десятом ряду, смотревшей на сцену, та обернулась, и он узнал Ванду.

Она, кажется, ничуть не удивилась, хотя и не знала, не могла знать ничего о его приходе.

— Не стой там. Садись рядом. Ты слышишь меня? — сказала она Ф. — Только говори тихо — мы работаем.

Это, впрочем, было и так ясно. Снова заиграла музыка, невозмутимая седая дама с плоским, будто безносым, лицом ударила по клавишам, на сцене побежали, как-то асимметрично и кособоко задвигались, отпрыгивали в сторону с комическим ужасом, будто бригада лесорубов от падающей сосны, потом, раскачиваясь, шли вперед, как пьяные матросы. Он сел рядом с Вандой и сразу почувствовал ее запах, учуял как зверь. Запах был другой, незнакомый, вроде, и не духи вовсе, может, какое-то дорогое мыло или туалетная вода, подумал он.

— Что это вы делаете? — спросил Ф.

Она покосилась на него с некоторым удивлением и не ответила ничего.

— Ты теперь ставишь? — спросил он.

— Стоп! Стоп! Стоп! — вдруг закричала она, вскидываясь. — Ребята, не умирайте! Давайте еще раз, поживее! Слушайте музыку!

— Это и есть ваш Театр Пластической Конвульсии? — спросил еще Ф.

— Если ты еще будешь говорить глупости, я остановлю репетицию. Хотя я понимаю, тебе только этого и хочется. Поэтому не дождешься, — говорила Ванда. И взгляд отвернула от Ф., будто уставшая от досадного, бесполезного разговора. Тот хотел было проследить ее взгляд (это было важно для него, это было существенно), но не мог.

— Значит можно продолжать? — уточнил он. — Впрочем, что я не так сказал?

— Ты сказал даже слишком все так. Это-то меня больше всего и угнетает, — ответила Ванда.

Ф. сидел нимало не смущенный; собственно, он знал каждое ее слово, знал всякое ее дыхание и недомолвки; она еще, быть может, могла его удивить, но он точно знал, чем могла и в какой пропорции с ожидаемым и известным.

— Давно ты ставишь? — еще раз спросил он.

Она вдруг подхватилась с места и побежала на сцену. Там, соединившись с труппою, стала показывать; вновь заиграла музыка, и Ванда пошла вместе со всеми, пусть не с тем размахом и не с тою энергией, с какими шли артисты, но лишь весьма скупо и точно обозначая необходимые движения. Ф. завороженно наблюдал за нею; она начала полнеть, заметил он, может, ей и нужно было давно уходить из танца, но все ж таки волю, опыт, точность, воображение она, несомненно, сумела приобрести и накопить за последние годы, и это нравилось Ф.

Она вернулась обратно.

— Говорят, тебя не было в городе, — сказала Ванда, присаживаясь рядом, и смахивая со лба капельки пота.

— Я сам не знаю, где я был, — буркнул Ф. — Но я не очень-то верю, что кто-то обсуждает мои перемещения, — сказал он еще.

— Почему ты всегда считаешь, что не представляешь интереса ни для кого? — укоризненно сказала она, горделивая и неприступная. — Ведь это же комплексы!.. Да ведь это же стыдно, наконец.

— Я знаю цену своим костям, своей коже, своему мясу, почкам, сердцу, легким, роговице…

— Но не знаешь цену всему вместе, — возразила она.

— Оптовая цена существенно ниже, — Ф. говорил.

— Ты спросил насчет Театра Пластической Конвульсии. Того театра нет. Наш главный пропал. И с ним вместе пропала двухмесячная выручка. Я его не осуждаю. Это была вообще какая-то странная история. Возможно, с ним что-то произошло. И тогда я взяла все в свои руки. Я сделала ремонт, он еще не закончен… Я подхватила остатки репертуара. Я буду ремонтировать декорации. Мы выпускаем новые спектакли, без этого тоже нельзя. По крайней мере, я не могу стоять на месте. Мы теперь называемся Школа Драматического Содрогания.

— Откуда у тебя деньги на все это? — перебил ее Ф.

— Ты спрашиваешь, откуда у женщины деньги? — усмехнулась Ванда. — Да-да, пусть это тебя не слишком беспокоит: денег у меня немного, но они есть. Моя задача — умело ими распорядиться. И за эти деньги с меня не требуют слишком многого. Так что у меня нет оснований себя осуждать. У тебя их нет тем более.

— Я вовсе никого не собираюсь осуждать, — пробормотал Ф.

— Ты сегодня ел что-нибудь? — внезапно спросила Ванда. — Хочешь сухари? Только не хрусти громко, а то я не смогу думать.

Она протянула ему пакет с сухарями, вытащила один и, глядя на сцену, захрустела сама довольно непринужденно.

Сухари были потрясающими, было много соли и высушенной беконовой стружки. Ф. впился зубами в сухарь, не рассуждая ни о чем. Он истекал слюной, он думал, что это, может, и есть счастье, просто им нужно всегда побольше мерзости для того, чтобы это понять.

— О тебе говорили, что ты связался с какой-то компанией. Еще я слышала, что ты даже убит.

— Сильно преувеличено, — откликнулся Ф.

— Говоря по правде, я этому ни на минуту не поверила, — говорила Ванда, не глядя на него.

— Ты серьезно считаешь меня бессмертным? — сказал он.

— Нет, просто это должно было произойти как-то по-другому.

— Ты права. В этот момент даже солнце пойдет в другую сторону.

— Как тебе наша новенькая? — внезапно спросила Ванда. Она все любила делать внезапно, она всегда хочет быть неожиданной — что поделаешь: ей тоже требуются какие-то подпорки. Если бы она согласилась, чтобы и он, Ф. стал бы одной из ее подпорок!.. Впрочем, это ведь невозможно!.. Это ведь немыслимо!..

— Которая? — уточнил Ф.

— В сиреневом полосатом трико.

Ф. напрягся; от него ждали не простого ответа. Ответь он просто — и тут же будет развенчан, тут же станет презираем; в сущности, от него и ожидали обманутых ожиданий.

— Ну что ж, она старательная… — тянул Ф. — Я имею в виду, что она старается не отставать от других…

— И что? — настаивала Ванда.

— В ней есть какая-то… не то, что бы тайна, но двойственность.

— То есть?..

— Она старается держать себя очень просто, она сознательно опрощается… Но у нее, возможно, есть какая-то другая жизнь, в которой она главенствует… нет, просто занимает место… может быть, какая-то серьезная связь… настолько серьезная, что она способна эту сторону своей жизни истребить, стереть в порошок. Возможно, вместе с вами со всеми. Возможно, она разрушительница. Как и ты, — добавил еще Ф. — Ну? Я прав?

Ванда старательно смотрела на сцену.

— Как ее зовут? — спросил еще Ф. Кто не рискует, тот не выигрывает, мог бы сказать себе Ф., если бы не знал прекрасно, что категории выигрыша или проигрыша ничего не значат, да и означать не могут. Он мог бы вообще сказать все, о чем бы ни спросили его или только спросить могли, он знал и вообще все, но слово временами заставляло его содрогнуться, а знание сводило душу его в тошнотворных спазмах, неотвратимых и изнурительных.

— Лиза, — ответила Ванда.

Музыка снова закончилась.

— Ребята! — захлопала в ладоши Ванда. — Еще раз пройдем всю сцену и двигаемся дальше!..

На сцене вновь все пришло в движение, и Ф. вдруг увидел некий смысл в происходящем, ему почудились характеры танцующих, ему показалось, что он присутствует при каком-то споре, наблюдает какое-то соперничество, ожесточенное, безнадежное. Он увидел, что на сцене не каждый за себя, но каждый — член одной из нескольких групп, каковым важно отстоять свое, каковым жизненно необходимо доказать свою правоту, возможно, не слишком очевидную.

— Как это будет называться? — спросил Ф.

— «Обручение в монастыре».

— По-моему, я уже где-то встречал это название, — пробормотал Ф.

— У Прокофьева есть такая опера, — с досадой возразила Ванда. — Но у нас все совершенно другое.

— Естественно, — Ф. говорил. Говорил, не вполне сознавая себя. Будто в прореху неизбывную свалились его давние детство и юность, даже в памяти ныне их нет. Быть может, он только очень устал, подумал он. Вся жизнь моя — изнурение, вся жизнь моя — усталость, сказал себе Ф.

— Просто названия совпадают.

— Понятно, — согласился покладистый Ф. Он хотел быть покладистым, он хотел быть лояльным, но что у него выходило в действительности — этого не знал он и сам. Этого не знал Ф.

— Я ведь, кажется, просила тебя грызть потише, — вспыхнула вдруг Ванда. Она выхватила пакет с сухарями из руки Ф., скомкала и бросила его обратно Ф. — На! Потом съешь! Извини, но так ты мне мешаешь.

Ф. посмотрел с сожалением на сухари, но спорить не стал и лишь спрятал пакет в карман.

— Хорошо, — буркнул он с усмешкою мгновенного и точного хладнокровия. — Ничего нет такого, чего бы я не сделал для тебя.

— Послушай, — сказала она, едва ли не в первый раз поворачивая голову к Ф. — Что ты, собственно, здесь делаешь?

— Во-первых, я очень хотел увидеть тебя. Во-вторых, я Ротанова ищу, — поспешно Ф. говорил.

— Не говори мне про этого мерзавца, — скривился рот Ванды.

— Что поделаешь, если он мне действительно нужен.

— Не вешай на меня свои проблемы.

— У меня и в мыслях этого нет, — Ф. говорил.

— Если хочешь, можешь спросить о нем у Феликса. Он знает. Он знает все. Даже то, чего нет и быть не может.

Ф. кивнул. В сущности, всего лишь подтверждалась его догадка, и не более того, но он и тем был доволен. Был доволен Ф.

— А кого еще из наших ты видишь? — спросил еще он.

— Я не знаю, кого ты называешь «нашими», — сказала, как отрезала, Ванда.

— Это, действительно, вопрос, — Ф. говорил. Без видимого размышления всякого Ф. говорил. Смысл еще мог иногда появляться в слове его, если б не возникал он всякий раз, на полдороге обезглавленный сарказмом.

— Ты бы сначала обдумал свой вопрос, а потом уже задавал его, — со скрытым торжеством говорила она. Ванда снова поднялась стремительно и помчалась к сцене, и, когда проходила мимо Ф., обдала его теплом своего потрясающего тела. Ф. поежился, оставшись один. Он будто остался вообще один на пустой и холодной земле, без всякой надежды возвращения в лоно привычного и сокровенного.

— Ребята, — тихо сказала она, когда артисты обступили ее, Ф., на своем месте сидя, голову вытягивал, будто гусь, силясь услышать слова Ванды, но услышать не мог. — Я вам сейчас скажу что-то, постарайтесь понять, я больше этого говорить не стану… У каждого из нас было в жизни унижение… знаете, такое, что жить невозможно, что дышать не хочется… У женщины, может быть, когда ее насилуют. У мужчин… унижения бывают и того страшнее. Мне нужно, чтобы каждый из вас сейчас вспомнил такое унижение… ну, то, которое у него было. У каждого оно было. Мне нужно, чтобы вы заново его прожили, чтобы те ощущения снова захватили вас. Мне нужно, чтобы вы снова жили своим унижением, пусть несколько мгновений… И еще мне нужно… чтобы вы простили своим обидчикам. Мне нужно, чтобы вы поняли, какой жест должен сопровождать этот ваш акт прощения. И тогда, может быть, возникнет то самое драматическое содрогание, которое мы ищем… Извините меня за то, что я говорю вам об этом… А потом останется лишь вспомнить свои ощущения; но уж память-то у каждого из нас есть. В идеале наш театр мог бы оказаться надхристианским. Жест выше идеи, выше веры, выше слова, выше всего… И неважно, что было раньше — курица или яйцо, — Ванда повернулась на месте и, больше ни слова сказав, в зал пошла со своею неподвижной, будто у оловянного солдатика, спиной.

— Ты еще здесь? — спросила она Ф., подходя. Он хотел было ответить, но не стал отвечать. Села рядом и после молчала довольно долго. Пока музыка играла, молчала Ванда; потом музыка смолкла и заиграла вновь, а Ванда все молчала. — Все это совершенно бесполезно, — наконец говорила еще.

— Что бесполезно? — поинтересовался тот.

— То, что я делаю.

— Мне нравится, — уклончиво Ф. говорил. Он мог бы без счета расточать свои остросюжетные фразы, но временная его саркастическая экзальтация ныне была без берегов уверенности.

— Значит — конец всему, — сказала Ванда с обреченностью.

— Где ты теперь живешь? — шепнул ей Ф.

— Зачем тебе? — удивленно взглянула она на него. — В этом доме, на втором этаже. Слева от арки. Я снимаю квартиру.

— Ничего. Просто я хотел знать.

Ванда снова промолчала.

— Почему все бесполезно? — едва слышно Ф. говорил.

— Мной не руководит дьявол. А только он дает настоящий талант, и он же губит за свой фальшивый подарок. Во мне нет солнечной удали, во мне нет подлинной приземистой тоски… А что есть во мне — я не знаю… Возможно, оно не поддается определению.

— В моем лексиконе не хватает глаголов для ответа тебе, — Ф. говорил. Избранный, рафинированный смысл отразился в его голосе, исторгающемся из глубины груди его со всею спонтанностью его внутренних проявлений.

— Ты — обезьяна всего существующего, Ф., - сказала Ванда. — А это ужасно. На самом деле — ужасно.

Сзади хлопнула дверь, Ф. и Ванда обернулись одновременно, с единодушием их поддельного сообщения, но это оказался Ш., всего лишь Ш. собственною своей омерзительной персоной, подумать успел Ф. Тот, нисколько не размеряя своего размашистого шага, подошел к десятому ряду.

Ф. стал подниматься.

— Я так тебя хочу, — жарко шепнул он Ванде в самое ухо ее.

— Ты такой дурак, Ф., - сказала она, потирая мочку. — Кстати, ты мог бы не таскать сюда кого попало.

— Собственно, не надо было никакой особенной прозорливости, чтобы рассчитать твой онтологический маршрут, — с безразмерной усмешкой своею Ш. говорил. — Здравствуй, Ванда, — добавил еще он.

— Перерыв, — хлопнув в ладоши, громко говорила Ванда. Музыка остановилась, как много раз уж останавливалась сегодня.

— Зачем перерыв? — поинтересовался Ш. — Мне бы тоже было любопытно взглянуть…

— Собственно, перерыв нужен мне только для того, чтобы выставить вас отсюда. Надеюсь, тебя устроит такой ответ? — сказала она.

— А вот это уже лишнее. Уйдем отсюда мы сами, и тебе не удастся устроить скандал, как ты это любишь, — Ш. говорил.

Артисты разбрелись по сцене, кто-то скрылся за кулисами, женщина в полосатом сиреневом трико спрыгнула со сцены, и Ф. наблюдал, как она подходила к ним, на ходу подтягивая и поправляя сползшие гетры.

— Пойдем и, если ты будешь сегодня пай-мальчиком, я скажу тебе кое-что, что тебя, пожалуй, обрадует, — Ф. говорил, обернувшись к приятелю своему. Мгновение смотрели они друг на друга с лисьим смыслом и хищной настороженностью; быть может, Ш. дисквалифицировался в своих сарказмах за битые полчаса их разлуки, или это ему лишь только почудилось, но он не стал возражать, кивнул остающимся и потянулся к выходу. Ф. потрусил за приятелем безо всякого мимолетного достоинства его избранного настоящего.

— Ванда, тебе можно сказать несколько слов? Ты сейчас свободна? — говорила Лиза, остановившись в проходе у десятого ряда. Мельчайший бисер пота был на лбу у нее и на висках. Скуластое лицо ее было немыслимо красивым, неописуемым, запоминающимся.

— Только не спрашивай меня, кто это сейчас приходил. Потому что я не буду знать, что тебе ответить, — отозвалась лишь Ванда, потирая пальцами сухие свои, изможденные веки.

— Хорошо, — говорила Лиза. — Я, собственно, и не собиралась тебя спрашивать об этом.