Около тридцати лет тому назад полубеллетристические-полуэтнографические очерки С.В.Максимова знакомили русскую интеллигенцию с миром бродяг и босяков. Правда, Максимов в своих очерках не открывал совершенно нового мира: бродяги и раньше весьма часто останавливали на себе внимание русских писателей. Бродяги фигурировали, например, в качестве эффектных героев романтических поэм и повестей; бродяг идеализировали, «личность» бродяг защищали «люди сороковых и пятидесятых годов»; о «лютом бродяжьем горе» скорбели прогрессисты-народники. Но Максимов первый в многосторонней картине изобразил «бродяжье» царство, первый заглянул пристально в его глубину, первый широко рассмотрел вопрос об его истинных экономических и социальных устоях, первый сделал некоторые общие выводы о духовном и нравственном облике его обитателей.

Он имел перед своими глазами бродячую Русь, живущую традициями седой старины, поставленную далеко не в те суровые условия существования, какие выпали на долю современного босячества. Его бродяги – «голь настоящая, сгорбленная и оборванная, очень растрепанная и неумытая» – не являются обреченными на немедленную гибель пасынками того общественного и хозяйственного строя, на лоне которого они потерпели крушение. Лишившись звания и положения полноправных членов этого строя, они, тем не менее, продолжают сохранять некоторые родственные связи с этим строем, находятся под его покровительством, пользуются строго определенной помощью с его стороны, живут на его иждивении.

Крестьяне-общинники и патриархальная буржуазия, подавая милостыню, платят им «обычную, неизбывную подать, давно заусловленную и всегда обязательную».

Обязательная уплата подобной «подати» в известной степени спасает «нищенствующую братию» от опасности умереть голодной смертью. «Ежедневно прикармливаясь от деревенских соседей по их непривычке к отказу, имея даже свои праздники и обедные дни, по древним народным законам, с тех древних времен, когда у московских царей при дворе содержались даже придворные «штатные» нищие на случай известных церковных обрядов (вроде омовения ног) – деревенское нищенство далеко от опасностей голодной смерти». «Для нищего на Руси, на проторенных дорогах», в течение всего круглого года имеется «готовая помощь и пища с древнейших времен».

Но нет правила без исключения, и в среде нищенствующей братии выделяются несчастливцы, существование которых гораздо менее обеспечено, которые гораздо больше должны опасаться призрака голодной смерти. Это – «мещанская голь», опутанная тенетами самой безысходной нужды, изнывающая в «отчаянии бездолья» и под давлением отчаяния решающаяся на слишком «смелые» дела, на преступления… О мещанской голи Максимов упоминает редко и каждый раз вскользь. Его интересует главная масса обитателей «бродяжьего царства».

«Отчаяние бездолья» чуждо главной массе бродяжьего царства. Непорванная связь с патриархальным строем, постоянная уверенность в «готовой помощи и пище» кладут на их душевный мир свою печать: все эти погорельцы, побирушки, нищеброды, калики перехожие живут сравнительно спокойной, уравновешенной внутренней жизнью: им недоступны глубокие, сильные, острые страсти и душевные движения. Единственно, в чем проявляется их душевная дисгармония, порожденная сознанием «бесталанной, сиротской» доли, в их чувствительности к обидам и в затаенной тоске.

Они, в глазах Максимова, – прежде всего люди, потерявшие силу. Не способные на сильные чувства, не обладающие силой характера, больные, «обиженные природой», лишенные физических сил, они органически лишены вместе с тем любви к труду.

Убогий Мартын «родился, как говорится, на камушке, то есть в круглой нищете», с детства набирался уличной мудрости, просвещался «базарной наукой». В результате подобного воспитания оказалось, что он «ни за какую работу уцепиться не мог», хотя не раз пробовал приняться за производительную трудовую деятельность.

– Нет, ты вот послушай, – говорит автору один крестьянин. – Пробовал он, точно пробовал: из-за хлеба очищал зимой проруби на реке: толку-то у него в этом не бывает. Нанимался он и в дома, в работники, – да как? Меня, говорит, хоть и не корми, а давай водки. Мужик нанял его богатый, давал ему водки каждый день, и впрямь он сыт был, и к обеду не ходил: диву даже дались. Житье ему было красное, однако не уцепился, опять ушел под окна и опять к своей старухе под крыло. Хвастывал он мне, что и на землю пробовал садиться; тоже поля пахал.

– Что же, зачем дело стало?

– А опоздаю – говорит: всегда опоздаю и вспахать, и посеять. Не умею я вовремя поспевать.

Крестьянин недоумевает, зачем подобные люди и существуют на свете, и обвиняет Мартына в лености. Максимов замечает, что Мартын не родился таким: «его таким на базаре, в нищей артели, сделали. Потерял силу, потерял любовь к труду».

На почве бессилия и нелюбви к труду развивается настоящая страсть к бродяжничеству. Для доказательства того, как действует эта страсть, Максимов приводит пример адовщинских девушек (девушек из местности, где нищенствует значительная часть всего населения). Эти девушки ни при какой обстановке, ни при каких условиях жизни не могут сделаться «добрыми хозяйками».

Взятая туда, где нищенство предосудительно и занятие им зазорно, сыто накормленная и одетая куколкой она ищет случая, как бы выскользнуть из глаз и, воспользовавшись темнотой сумерек, одеться в лохмотья. Не успеют домашние спохватиться, как она уже побрела в соседнее селение за милостыней. Ни ласки мужа, ни советы свекра, ни упреки золовок и свекрови не в силах победить страсти, одинаковой с той, которая тянет кабацкого завсегдатая сглотнуть хоть капельку винца из стаканчика, выпитого прохожим посетителем. Как праздник, а в особенности летом, когда оставляют ее, отбившуюся от рук, домашние, ушедшие в поле на работу, она оболекается в лохмотья, надевает кузов и тащится к наслаждению – постучать в подоконник и повыть под окнами…

Легкость, с которой можно получить готовую помощь и пищу, делает бродяг Максимова крайне «нерасчетливыми в хозяйстве». Они не любят заботиться о будущем, копить деньги, беречь их про черный день. «Не любит он запасу, ничего у него нет; с чем ко мне пришел, с тем теперь и остается. Только крест на груди да из носильного что на плечах», – жалуется на Мартына старуха, разделившая с ним горечь нищенской доли.

Но эта нерасчетливость простирается только на расходование получаемой милостыни. В деле же приобретения средств к жизни бродяги и босяки Максимова отличаются противоположными качествами – необыкновенной алчностью и строго рассчитанной настойчивостью. «Принимают они все, что подадут из съедобного и носильного с алчностью, которая понуждает на ссоры и драки со странниками и чужими искателями подобных же подачек, и с той жадностью, которая не терпит, чтобы иной кусок вываливался из рук или пролетал мимо».

Максимов описывает, как слепые нищие – калики перехожие тянут Лазаря, «дьячат» под благовест большого колокола, у монастырской ограды. В их «чашечки» падают медные монеты: калики заняты исключительно тем, что то и дело пересчитывают эти монеты, с замиранием сердца определяют успех своего «дьяченья».

«Стукнула в Матвееву чашечку первая копеечка: – благослови Бог!

А вот и другая:

– Спаси тебя Господи!

Перестали звонить, – перестали и старцы петь. Стали сидеть молча. Думает слепой:

– Дай пощупаю, сосчитаюсь… Вот и трешник. Где же копеечка? Вот и она! А это – семитка… Нет, не семитка, а надо бы грош. Нонешние деньги пожиже стали, никак не разберешь сразу, словно бы насечки помельче у этих. Так, оно так: эта семитка из новеньких.

Матвей доволен получкой, но в то же время волнуется, думая о том, не обижен ли он получкой сравнительно со своими товарищами:

– Знал Лукьян (лицо, подрядившее его «дьячить»), куда привести и где посадить; не спуста хвастлив – хорошее место. Другим-то дают ли? Али с краю сижу! Словно бы слева никто не стоит и не дышит. Прислушаюсь: ишь, чертов сын, на вонную сторону приладил. А из церкви пойдут – как мне быть? Не попроситься ли пересесть? Помолчу лучше. Ближние-то к воротам мухоморы больше соберут.

К проходящим мимо богомольцам Матвей относится далеко не так, как следовало бы ожидать, судя по его смиренному благочестивому виду, по его благообразным сединам.

– Вон идет кто-то, шелестит по плите. Кабы лапоть, так ляскал бы; знать, башмаки: взвизгивают. Надо быть – горожанка идет: эта подаст.

– Слепому-убогому святую милостынку! – пропето вслух, а потом подумалось про себя:

– Мимо прошла, скаредная…

Сапоги застукали и заскрипели, и запахло дегтем. Слепой и чашечку вперед выдвинул, да тотчас же и опять к себе потянул.

– Надо быть, монах прошел: сами взять норовят: а, может быть, и купец, да скупец».

Поглощенные такого рода интересами и расчетами, бродяги Максимова обращают свою профессию в «настоящий и правильный промысел»; они умеют сплачиваться в артели; в этих артелях имеют место «и наем, и расчеты, и стачки, и стычки, и взятки, и дележки, и купля, и продажа: – все, одним словом, и налицо, и при месте, и на ходу, как бы и в настоящем коммерческом предприятии».

Таковы герои очерков Максимова, такова их психология, таков круг их интересов.

Они очень мало походят на босяков, обрисованных М.Горьким. С последними их роднят лишь проблески «бродяжьего» духа, неспособность твердо и прочно обосноваться, зажить добродетелями «оседлой» жизни, приноровиться к хозяйственным устоям крестьянского быта. Но во всех других отношениях они прямые антиподы героев г. Горького.

Они влачат бесцветное существование, лишенное всякой поэзии. Несложная работа их душевного мира направлена на решение самых практических вопросов. Потерявшие силу, они не ведают высокого полету духа, могучих порывов душевной энергии. Они не могут мечтать о «силе», не могут взглянуть на окружающую их среду через призму критического миропонимания. Они – люди старого покроя, замкнувшиеся в сфере патриархальных взглядов и отношений. Они – «жалкая, сгорбленная, запущенная голь». Ни один из них не может сказать вместе с Аристидом Кувалдой: «Я – бывший человек… – так? Я отвержен – значит, я свободен от всяких пут и уз… Значит, я могу наплевать на все! Я должен по роду своей жизни отбросить в сторону все старое… все минуты и приемы отношений к людям… И я должен воспитать в себе что-то новое…»

Дня того, чтобы обрести силу, чтобы сбросить одежду «ветхого человека», бродягам и босякам, фигурирующим в очерках Максимова, нужно было пройти длинный и тернистый путь развития. Они должны были мало-помалу разорвать последние узы, связывающие их с патриархальным строем, должны были выйти из-под его покровительства. Они должны были навсегда забыть предания о тех отдаленных временах, когда для старых калик перехожих строились в Москве особые палаты, когда убогие принимались в придворный штат и назывались «верховыми богомольцами». Они должны были убедиться, что старинный взгляд на получаемую им «неизбывную, всегда заусловленную подать» мало-помалу отживает свое время, что кругом них совершается коренной перелом экономической и общественной жизни, что везде старые порядки уступают место новым; везде люди старинного покроя сходят с исторической сцены.

Калики перехожие и нищеброды должны были приблизиться к «голи мещанской и постепенно слиться с ней; ими должно было овладевать «отчаяние бездолья» по мере того, как они выступали на новое поприще борьбы за существование.

Только среди новых условий борьбы за существование бродяги и босяки могли переродиться духовно и нравственно. Только очутившись вне всего человеческого «общежития», на последних ступенях обыкновенной лестницы, и смотря издали на потерянный для них «рай», они сумели расширить свой умственный кругозор, поняли и низко оценили недоступные отныне для них блага и счастье обеспеченного «буржуазного» существования, прониклись критическим миропониманием. Только тогда их душевный мир раскрылся в новых резко образных чувств, стремлений и настроений. Только тогда они вышли из своей душевной апатии, начали жить порывами могучей энергии, мечтать о душевных подвигах и душевной силе. Создали себе идеал «сверхчеловеческой» мощи, выработали новые нравственные убеждения.

Одним словом, они только тогда начали воспитывать в себе «нового» человека, образ которого рисовал себе Аристид Кувалда, – нового человека, «который отбросил в сторону все старое». Только тогда они забыли о страданиях Лазаря и Алексея Божьего человека, Иосифа Прекрасного и Иосафата, царевича индийского, и в своих легендах и сказаниях начали проповедовать о «сильных и смелых людях, умеющих сильно любить, способных на героические подвиги – о молодом Данко, вырывающем из своей груди могучее сердце и освещающем этим сердцем, как факелом, путь человечества к счастью во тьме густого, бесконечного леса, или о благородном крымском хане Мосомайми Эль Асвабе, на склоне лет живущем полнотой юношеских, не знающих колебаний чувств.

Курьер. 1901. № 159.