Еще этапом дальше.
В самом начале своей поэтической карьеры Н. Минский развивает вполне определенные ревизионистские взгляды. В «Белых ночах» он отмежевывается от старой гражданской лирики. «Скорблю, – заявляет он, – не о горе большом, о горе сермяжном земли неоглядной. Страданий народных, как море ковшом, нельзя исчерпать нашей песней нарядной». Его песнь посвящена общественной группе, занятой своими специфическими невзгодами и горестями, и служит исключительно выражением интересов последней. «О тех я скорблю… кто злобы не мог в своем сердце найти, кто полон сомнений и полон печали, стоит на распутье не зная пути. Пою и скорблю о больном поколенье, чьи думы умом я согласным ловил, чье сердцем подслушивал сердцебиенье, кому я и песни и жизнь посвятил». «Больное поколение», о котором говорится здесь, – авангард новослагающегося буржуазного общества. «Авангард» был «болен», ибо сознанные им классовые интересы заставляли его перенести немаловажную операцию: в обстановке политической реакции отказаться от гражданского мужества, проявленного, предшествовавшими поколениями интеллигенции. Поэт, «согласным умом ловивший его думы», великолепно освятил характер его «болезни». «Грозовая тень легла на все сердца, сгущаясь каждый день». Реакция могла привести к революции. А перспектива революции как раз всего больше смущала «новое поколение», наполняла его сердце великою скорбью и ужасом. Истолкователю его настроений представляется картина возможной грозы. Он видит полет «мрачного духа». «Промчится бурно он, как разъяренный шквал – застонет родина от боли нестерпимой». Н. Минский боится, что дух «когти обострит у дремлющих страстей», что раздует «роковое» пламя злобы, что «жертвы кроткие отравой сладкой мести злорадно превратит в суровых палачей».
И поэт не хочет «мрачной свободы, что кровью добытая. «Скорбит душа моя»… – жалобно восклицает он и проникается намерением попытаться предупредить ход надвигающихся событий.
Данные, на основании которых можно оценить по достоинству «скорбную» музу поэта, имеются налицо. Н. Минский – певец «скорбей»; как он постоянно себя характеризует. Но «скорбь его» – понятно бесспорно ревизионистское. И если, ознакомившись с его ранними откровенными признаниями, заключим, что он далеко шагает по дорожке ревизионизма, заключение наше будет правильно. Развитие ревизионистского культа страданий идет, как мы определяли выше, по линии вытравления трагизма, по линии возрастающего абстрагирования. Страдания, фигурирующие в лирике Н. Минского, несомненно, менее трагичны и более отвлеченны, чем «страдания» предыдущих поэтов.
Вообще Н. Минский – поэт «серых» тонов. Это своего рода Чехов поэзии.
Еще в «Белых почах» он перечислял краски своей художественной палитры: «свет без светил, без звезд небеса, тяжкий сон без видений, объятия без ласк и печаль без волнений, без тайн красота, жизнь безжизненных сил, смерть без боязни». Выдавая себе, согласно установившейся традиции, поэтический паспорт, описывая приметы своей музы, он характеризовал ее как «бледную» богиню печали и томления.
Припомните, как некогда Надсон излагал свою поэтическую программу. Он одновременно дал два разных поэтических манифеста, не сделав попытки сколько-нибудь примирить или согласовать их друг с другом. Н. Минский, в своем программном стихотворении, воспроизводит сначала, с небольшими вариациями, оба эти манифеста и договаривает недоговоренное Надсоном. В качестве носителя мировоззрения интеллигенции, уже окончательно перешедшей Рубикон, пережившей полосу первоначальных колебаний и неопределенности, он объявляет, что ни тот, ни другой манифест для «нового» поколения не приемлемы и что имеется вполне определившийся третий:
Правда, при этом делаются оговорки. Во-первых, Муза обещает поэту, что со временем, когда чувства последнего вполне озарятся се светочем, а мысль его станет «сожженной пустыней», голос ее окрепнет и «превратится в гром». Муза, видите ли, именует себя «жаждой истины» и «совестью мирозданья»: естественно, жрецу «истины» и «совести» не подобает говорить иначе как громами. Но, как известно, никакого превращения голоса Музы в гром до сих пор не воспоследовало. И она продолжает говорить по-прежнему «слабо». Во-вторых, огорчив поэта перспективой «томленья одинокого» и «отравляющих» песен, Муза спешит своего служителя утешить: она дает песни поэта «печально уязвлять сердца, застывшие в безверии глубоком». «И шепот истины, – заканчивает с пафосом она свою декларацию, – как бы он ни был слаб, в ней будет слышаться сквозь крики отрицанья». Ссылка на «шепот истины» вообще, – самое плохое утешение, и к нему прибегают только тогда, когда положение оказывается безнадежным и когда сказать собственно больше нечего. И в данном случае, суть не в заключительных, а вышецитированных словах декларации. Муза Минского – Муза par exellence «томительных» переживаний, Муза отсутствия «силы».
Пытаясь нарисовать образ демона, притом такого демона, который превзошел бы демонов других поэтов своею мощью и величием, Н. Минский опять-таки выдает себе аналогичный паспорт. После гордого заявления: «с тех пор, как мудрый Змий из праха показался, чтоб демоном взлететь к надзвездной вышине, доныне никому он в мире не являлся столь мощным, страшным, злым, как мне»… Следует разочаровывающее читателя признание. «Его демон мощен и страшен тем, что «пламенной печати злорадства и вражды не выжжено на нем, что небу он не шлет угрозы и проклятий»… «Приветна речь его, и кроток взор лучистый, его хулы звучат печалью неземной. Когда ж его прогнать хочу молитвой чистой, он вместе молится со мной»…
Ясно, что поэт, аттестующий себя подобным образом, сделает своею специальностью «страдальческие» мотивы, и ясно также, что воспеваемое им страдание ничего демонического заключать в себе не будет.
Для доказательства первого положения отсылаем читателей к собранию плодов поэтического творчества Н. Минского: перелистуйте любую из его книг, и вы убедитесь, что подавляющее большинство его стихотворений посвящено развитию «страдальческих» тем. Что же касается второго положения, то тут мы должны, прежде всего, констатировать нижеследующее: типичным для Минского является не понятие «страдание», а понятие «скорбь» или «печаль».
Правда, термин «страдание» употребляется им довольно часто. Но какое содержание в этот термин вкладывается?
Имеются здесь некоторые «воинственные» выражения: но это «поэтическая вольность» (о ней мы скажем несколько ниже). «Грозный» же дар «страданий» сводится к состоянию усталости, тоски, скорби.
Или возьмем характеристику его страданий из стих. «Напрасно над собой я делаю усилья»… Поэт хочет «стряхнуть печали тяжкий гнет»; но без конца тянутся «дни уныния и бессилья». «Без образов, как дым, плывут мои страданья, беззвучно, как туман, гнетет меня тоска. Не стало слез в глазах, в груди – негодованья! Как смерть, печаль моя тяжка». «Грозный» дар страданий очерчен здесь такими определенными штрихами, которые не оставляют ни малейшего сомнения насчет его «титаничности». Хотя и тут дело не обходится без «сильной» терминологии: тоска тяжка, как смерть, но это только тоска, только печаль. От страданий, которые знал, например, Надсон, остался – употребляем собственное выражение поэта – один «туман».
Необходимо остановиться еще на одной особенности в обрисовке «страданий», одинаково намеченной в обоих стихотворениях. Состояние тоски овладевает поэтом после выдержанного «боя», как следствие поражения. «Не стало слез в глазах, в груди – негодованья»: раньше слезы и негодование были; был более острый период, следствием которого и является настоящее «бессилие». Делаются, одним словом, указания на генезис тоски, скорби, печали. И это обычная схема описания у Минского.
Предлагается, например, вниманию читателей портрет женщины. Лицо женщины печально. «Ее лицо прекрасное («Портрет») пленяет не той беспечной, яркой красотой, что женщину красивую равняет с цветком красивым, с ланью молодой. Ее чело морщинами покрыто, вкруг милых уст свила гнездо печаль». И сейчас же делается добавление: «сохранил ее очей хрусталь глубокий след борьбы глубоко скрытой».
Опять-таки подобные экскурсии в область генезиса «страданий» ничуть не противоречат сказанному выше о «туманном» характере последних, не возвращают последним их прежней, «трагической» ценности. Напротив, они умаляют их ценность, говоря о «борьбе», о «боях», об острых моментах душевной жизни постоянно как о чем-то прошлом. Н. Минский тем самым отодвигает эту борьбу, эти бои, эти острые моменты в даль, сдает их, так сказать, в архив. Они обращаются в простое воспоминание. Зато ярче вырисовывается тусклое настоящее, бессильная печаль.
Перед поэтом стоит женщина, потерявшая ребенка. Границы трагического прошлого и «бессильного» настоящего в данном случае очень близки, почти сливаются. «Источник слез весь осушив до дна, но праха детского не воскресив слезами… бессильного отчаяния полна… как тень предстала ты пред нами»… В ее душе свершается «таинство безмолвное» страдания, чаша мук «кипит через края». Что же испытывает поэт при ее виде? Он смотрит на нее «с восторгом пламенным и умиленьем чистым», ему хочется «мечтать у ее ног», хочется венчать в мечтах ее скорбь «лучистым венцом красоты».
Мы отметили это стихотворение, как пример наиболее красочного трактования «страдальческих» мотивов, доступного Минскому. Берется, действительно, драматический эпизод. Но поэт опять-таки сводит драматизм к скорби бессилия. Затем демонстрируется здесь культ «страданий»… И опять-таки культ страданий, значительно обесцвеченный даже сравнительно с концепцией Владимира Соловьева. Это уже не простая гармония двух противоположных начал. Гармония здесь превращается в эстетику, притом в эстетику невысокого полета. Н. Минский поклоняется даже не трагической красоте, а красоте бессильного томления.
Бессильному «страданию» он воспел настоящий гимн. Он объявил бессилие синонимом наиболее острых страданий, синонимом величайшей силы: «Нет муки сладострастней и больней, нет ядовитей ласки, жгучей жала, чем боль души, которая устала и спит в гробу усталости своей… Бессильная, она судьбы сильней». Вместе с тем состояние бессилия есть состояние гармонии. «Кристальным льдом отрава мыслей стала. Разрешена в созвучии финала мелодия безумий и страстей»… Вот на каких предпосылках построен афоризм:
«Тайна мук прекрасней тайны счастья» («Элегия. – Мой полдень миновал»). Так один фантом сменяется другим. Место абстрактного страдания занимает абстрактная скорбь, абстрактная печаль. Последние становятся настоящими героинями лирических стихотворений. Все, что носит на себе печать скорби и печали, все, что является источником скорби и печали, оказывается, в глазах поэта, наделенным величайшею ценностью. Пристрастие скорби и печали доходит до любопытных парадоксов.
Поэта обманула его возлюбленная. Между ними последовал разрыв. И вдруг поэтом овладело спокойное и хорошее настроение. «О, как легко мне стало вдруг! Ужель окончились мученья?..» Поэт задумывается над источником происшедшей с ним метаморфозы. Каков же источник? «Пускай с жестокостью врага мои надежды ты разбила: ты правду скорби мне открыла»… Подарившая поэту правду скорби делается навсегда дорогим для него существом: «Ты сердцу вечно дорога», – патетически заявляет он. Или следующая романтическая ситуация. Поэт был равнодушен к одной девушке. Но вот он замечает, что душа ее охвачена разладом и печалью. Внезапно в нем пробуждается чувство. Печаль девушки для него – целительный бальзам.
По небу катится звезда. Поэт усматривает в ней «изгнанницу больную» и за ее «болезнь» дарит ей «вечную любовь». «Среди надменных звезд, – декламирует он, – сверкавших без числа, горевших, как венцы, струившихся, как реки, она слезой по небу потекла, и в этот миг ее я полюбил навеки».
Скорбь и печаль объявляются фактором, которому подчинена вся современная жизнь. Фактором, который должен предопределить историю будущего, фактором, который, в свою очередь, предопределен веками. Пусть, – рассуждает поэт («Быть может, мир прекрасней был когда-то»…), – некогда на земле были блаженные дни, пусть, по сравнению с нашими предками, мы – люди отверженные, – наша судьба священна для нас. «Нет, за свою печаль, свою тревогу я не возьму блаженства прошлых дней… Пускай мы пьем из ядовитой чаши. Но если бог поставил миру цель, без нас ей не свершиться». Из наших скорбей должно для наших потомков воссиять солнце счастья. «Скорби наши грядущих ликований колыбель». Мы не можем низко оценивать нашу скорбь и потому, что она создана не нами. «Моя печаль скрывается в веках». Рассуждения поэта суммируются в сентенции: «Лишь то, чем мы живем, для нас священно – и пусть придут иные времена».
«Священная» скорбь неотступно сопутствует поэту. Заря сменяет зарю, природа цветет и отцветает, люди кругом родятся и умирают, а в душе Минского растет и растет скорбь, не зная сна, жадно питаясь и дневным шумом и ночной тишиной.
Поэт строит себе «воздушно главный храм». В этом храме, построенном над «бездной разрушенья», немолчно звучат гимны. «Их каждый звук печалью окрылен». А охраной храму служит «легион страданий». Так символизирует Минский свою жизнь.
Давая общее представление о своей «печали», поэт называет ее «неземной». Мало того, эту печаль сам бог «вписал пылающим перстом» в сердце поэта («Пускай на грудь мою, согретую любовью»…). Печаль эта «бездонна», как взор очей мадонны, безмерней, чем неба глубина («О, бледная мадонна»). Наконец, она велика, как бог («Скорбь»).
Но культ скорби все-таки сказанным не исчерпывается. Есть еще одна очень своеобразная вариация «страдальческих» мотивов Минского. Поэт, помимо скорби, так или иначе связанной с землей и небесами, знает также скорбь о самой скорби. «Я грущу о том, что не о чем грустить» – так он формулирует свое душевное состояние в минуту, когда ему кажется, что в мире нет ничего, достойного его скорби («Я влюблен в свое желание полюбить»…). То же самое состояние посетило его после одной романической катастрофы. Его героиня жестоко иронизировала над ним, и ее ирония умертвила навсегда «всходы робкие» его больной любви («В тот вечер памятный»). Поэт прислушивался к своему сердцу и с ужасом убедился, что оно «молчало бесстрастно». «В тот вечер памятный, – заканчивается так повествование о данном эпизоде, – любовь свою я сжег, от мук не замирая, и лишь о том скорбел, что я скорбеть не мог, тебя навек теряя».
Ври подобной вариации процесс абстрагирования «страданий» совершает громаднейший поступательный шаг. Бледный и без того фантом становится почти незримым. Общественные классы некогда заменялись, в изображении поэтов, внеклассовым обществом страдающих, классовая борьба – «страданиями». Затем «страдания» последовательно утрачивали свой острый характер, превращаясь в «темное» начало, «хаос», игру «антитез», бессильное «томление». Однако при всех их превращениях некоторая отдаленная связь между ними и исходной точкой абстракции, как-никак, сохранялась. Теперь абстракция начинает отправляться уже от производного ряда понятий, уже от абстракций «Страдания страданий!»
Маховое колесо социально-экономического развития вертится все быстрее и быстрее. Спрос на «изобретательность», на неустанную «выучку», неустанное приобретение знаний, неустанную работу над собой, неустанное «индивидуализирование» предъявляется все более и более настоятельно. Малейшая остановка в «самосовершенствовании» становится все более и более роковой. Носители квалификации должны «совершенствоваться» не только тогда, когда намечается явная необходимость, но и тогда, когда явных признаков этой необходимости нет. Надо вести оборонительные операции не только в моменты обострения классовых конфликтов, но тогда, когда в лагере противников идет подготовительная работа. Или, на языке идеологов «квалифицированных верхов», надо страдать не только тогда, когда страдать волей-неволей приходится: надо также приучать себя к страданиям в минуты, свободные от навязанных суровою действительностью страданий; надо делать так, чтобы каждый случай мог играть роль источника страданий. Надо, одним словом, создавать страдания.
Такова «материальная» подоплека идеологического нововведения Н. Минского.