Русская критика при оценке литературного значения Достоевского сосредоточивала свое внимание преимущественно на так называемом «втором» периоде его деятельности, т. е. периоде, последовавшем за его выходом из «мертвого дома» и ознаменованном появлением его шедевров. «Первый» период создания «Бедных людей», «Хозяйки», «Неточки Незвановой» изучен критикой сравнительно мало. Еще меньше изучен период его «подготовительной» работы, период, в котором слагались его литературные вкусы, определялось его общее миросозерцание, выяснялся его нравственный облик.
А между тем изучение обоих последних существенно важно для изучения всего Достоевского. Все без исключения крупные романы «второго периода» находятся в самой тесной генетической связи с такими произведениями, как «Двойник», «Хозяйка», «Неточка Незванова»: все психологические мотивы, звучащие в позднейших произведениях, представляют из себя дальнейшее развитие мотивов ранних повестей.
Мало того, ключа к пониманию таланта Достоевского нужно искать именно в его жизни и его литературной деятельности, предшествовавших ссылке в Сибирь. Только выяснивши условия, среди которых развивался Достоевский, и определивши предпосылки, положенные в основание его душевного мира, можно выяснить, почему его творческая фантазия избрала определенный путь, почему его художественная мысль работала в определенном направлении.
Постараемся же выяснить эти условия и определить эти предпосылки. Обратимся сначала к периоду «подготовительной работы» Достоевского.
Мы имеем дело с семнадцатилетним юношей, учеником петербургского инженерного училища.
Это был замкнутый, стоявший вдали от товарищей, не принимавший участия в их общих делах и проказах, нервный юноша «с земляным», болезненным лицом, юноша, любивший до страсти сидеть где-нибудь в уголке за книгой или расхаживать в одиночестве по комнате «с понуренной головой и сложенными назад руками». Товарищи считали его «идеалистом» и «мистиком».
Его «идеализм», его отчужденность от товарищей объяснялись характером полученного им дома воспитания.
Дома он рос среди тихой, патриархальной обстановки, которая гипнотизировала его вечным однообразием своего порядка. Его воспитанием руководил отец – «человек угрюмый, нервный, подозрительный», державший своих детей в самом строгом повиновении и подавлявший в них малейшие стремления проявлять беспокойную энергию: даже игры в доме Достоевских велись чинно; монотонно; даже во время их детям не позволялось нарушать дисциплины, шуметь и бегать Особенно старались воздействовать на детей, приучая их к постоянному чтению. Товарищей и друзей со стороны у детей не было.
И маленький Достоевский, по природе «впечатлительный и горячий как огонь», под воздействием домашней обстановки, привык расходовать избыток жизненных сил на внутреннюю работу: обстановка способствовала раннему развитию в нем мечтательности и склонности увлекаться игрой фантазии, раннему развитию самостоятельности и чувства собственного достоинства. Природная впечатлительность с годами развилась в нервозность…
Итак, юноша-Достоевский жил исключительно внутренней жизнью. Он знакомился с жизнью не путем постоянных сношений с людьми, ознакомления с людьми, а путем чтения, книжным путем. Фантомы, навеянные ему чтением, и фантомы, созданные работой его воображения и фантазии, заменяли ему мир действительный.
Душевный мир человека он признавал единственно достойным поклонения. Больше всего на свете он верил в силу «чистой души», «возвышенно прекрасной мысли», «вдохновения, как таинства небесного». Выше всех на свете он ставил «возвышенный, беспорочных жрецов поэзии».
Одним словом он был форменный романтик.
Надо заглянуть в его письма, с которыми он тогда обращался к своему брату, чтобы убедиться, насколько глубоко он был проникнут романтическими настроениями. Надо прочитать, с каким восторгом он говорил тогда о чувствах, особенно культивировавшимися романтиками; надо познакомиться, например, с историей его дружеских отношений к молодому поэту Шидловскому, с его взглядом на «истинную любовь.
Его любимые писатели – писатели, признанные авторитетами в романтическом лагере. Он увлекается Виктором Гюго и заявляет: «Виктор Гюго – лирик чисто с ангельским характером, с христианским направлением поэзии и ничто не сравнится с ним». Он «вызубрил» Шиллера и «бредит» им. Он зачитывается Шекспиром, Гофманом, Жорж Санд и (полуромантиком) Бальзаком.
С чисто романтическим экстазом он говорит о «величии жизни», «вечных, мировых» вопросах. Ему знакомо и разочарование в жизни, и это разочарование он изливает в истинно романтической форме:
«Мне осталось, – пишет он брату, – одно в мире: делать беспрестанный кейф! Не знаю, стихнут ли когда-нибудь мои грустные идеи? Одно только состояние и дано в удел человеку: атмосфера души его состоит в слиянии неба с землей: какое же противоречивое дитя человек! закон духовной природы нарушен… Мне кажется, что мир наш чистилище духов небесных, отуманенных грешной мыслью. Мне кажется, мир принял значение отрицательное и из высокой, изящной духовности вышла сатира…
Но видеть одну жестокую оболочку, под которой томятся вселенная, знать, что одного взрыва воли достаточно разбить ее и слиться с вечностью, знать и быть, как последнее из созданий… Ужасно. Как малодушен человек! Гамлет! Гамлет!..»
Но приведенная цитата не является исключительно образцом романтического красноречия, усвоенным книжным путем. За громкими фразами о законе духовной природы, о духах небесных и о слиянии с вечностью скрывается реальный факт: Достоевский знает моменты настоящей тоски, с ним бывают приступы настоящей меланхолии.
Он жалуется в письмах на непонятную грусть, гложущую его; ему, – пишет он, – почему-то грустно. Его мучает безотчетный страх за будущее. Он переживает смены самых противоположных настроений. За периодом безнадежной тоски следует период экзальтации, периоды лихорадочной головной работы и лихорадочного подъема чувств: в такие периоды в его голове родятся «мысли, как искры в круговороте».
Достоевский страдал сильным расстройством нервной системы.
Он особенно любит все эксцентрическое, все патологическое. Он увлекается особенно Гофманом, именно потому, что в фантастических рассказах безумного романтика он находит богатую пищу для возбуждения своих нервов. Он чувствует себя в опьянении от этих рассказов: он лелеет далее дикую мечту уподобиться гофмановским героям.
«У меня есть прожект – сделаться сумасшедшим… Ежели ты, – пишет он брату, – читал всего Гофмана, то, наверное, помнишь характер Альбана. Ужасно видеть человека, у которого во власти непостижимое…
Другой его любимый писатель Бальзак: «Бальзак велик! Его характер – произведение ума вселенной! Не дух времени, но целые тысячелетия приготовили бореньем своим такую развязку в душе человека».
Достоевский в восхищении от эксцентрических героев, маньяков, выводимых Бальзаком.
Из-под крова училища юноша-»идеалист» выходит мучимый приступами явно обозначившейся болезни.
Непонятная тоска, тревога за будущее до крайних пределов. «Скука, грусть, апатия или лихорадочно-судорожное ожидание чего-то лучшего мучают меня».
Расстройство нервов наводит его на печальные размышления: «Я болен нервами и боюсь горячки или лихорадки первичной».
Находясь далеко не в безвыходном материальном положении, он создает себе из вопроса о деньгах какой-то вопрос о жизни и смерти. Вся переписка его с братом за данный период касается преимущественно денежных проектов и вычислений. Ему кажется, что он непременно погибнет от материальной несостоятельности. Он с ужасом вычитывает на страницах «Инвалида» повествование о «немецких поэтах, умерших от голода, холода и в сумасшедшем доме».
Написавши «Бедных людей», он буквально терзается мыслью о том, как выгоднее пристроить этот роман. То он решает отдать его в какой-нибудь периодический орган, то находит более целесообразным напечатать его отдельным изданием, то опять проект отдельного издания признает несостоятельным. «Часто по целым ночам я не сплю от мучительной мысли; мне кажется, что я пропал, если напечатаю мой роман отдельно».
И, в конце концов, с судьбой романа он связывает судьбу всей своей жизни, он ставит на карту свое существование:
«Не пристроится роман, так, может быть, и в Неву! Что же делать? Я уж думал обо всем. Я не переживу смерти своей».
Другим признаком развившейся болезни является его утрированное самолюбие, доходящее до настоящей мании величия.
После выхода в свет «Бедных людей», после восторженного отзыва о них Белинского и петербургских корифеев литературы, он спрашивает себя: «Неужели вправду я так велик?» и тотчас решает этот ответ в утвердительном смысле.
«А у меня будущность преблистательная… Слава моя достигла апогея… Явилась тьма новых писателей. Они мои соперники… Их ужасно хвалят. Первенство остается покамест за мной и, надеюсь, это навсегда».
Но наслаждение, доставляемое ему сознанием мощи своего таланта, не спасает его от моментов уныния и отчаяния. Подъем духа, состояние экзальтации сменяется, как и прежде, приступами апатии, разочаровании в будущности, жалобами на собственное бессилие. Внешние обстоятельства чересчур быстро и сильно реагируют на его нервную впечатлительность. Прошло очень мало времени с того дня, как литературные успехи продиктовали ему приведенную выше фразу о «первенстве» – и мы видим его в самом пессимистическом состоянии духа, вызванном некоторыми менее благоприятными отзывами критики и несколько стесненным литературным положением. «Я решительно никогда не имел такого тяжелого времени». Его мучают снова, тоска и «судорожные» ожидания будущего. «А тут болезнь еще. Черт знает, что такое!..»
И эта болезнь все более и более завладевает им. Он начинает знакомиться с пароксизмами мистического ужаса, описанного им впоследствии в «Униженных и оскорбленных»… Впоследствии же, вспоминая о периоде своей жизни, предшествовавшем ссылке, в письме к одному товарищу, он делает следующее признание: «вы любили меня и возились со мной, с больным душевной болезнью (ведь я теперь сознаю это), до моей поездки в Сибирь, где я вылечился».
«Больной душевно» писатель по-прежнему остается замкнутым и «одиноким». По-прежнему он мало знакомится с практической жизнью, по-прежнему он мало изучает «живых людей». Изучение живых людей ограничивается случайными встречами с бедняками-пациентами того доктора, на квартире которого он живет. Знакомство с практической жизнью приобретается им преимущественно из рассказов таких лиц, как брат одного фортепьянного мастера, комиссионера Келера.
При создании своих произведений он руководится данными внутреннего опыта, данными, приобретенными путем самонаблюдения; в своих героях он повторяет свой душевный мир, самого себя; его герои исключительно – плод работы его ума и чувства, дети его фантазии.
Все его типичнейшие герои первого периода живут одинокой, обособленной жизнью. Таков, например, студент Покровский, затворившийся от семьи и мира в своей комнате и сидящий над книгами, таков жрец науки Ордынов, живущий «как будто в монастыре, как будто отрешившийся от света»; одичавший в своем уединении, не видавший, что за пределами его монастыря «есть другая: жизнь – шумная, гремящая, вечно волнующаяся, вечно меняющаяся»; таков герой «Белых ночей», мучающийся тоской одиночества, сентиментальный мечтатель, у которого «так мало действительной жизни» и который находит счастье в том, что целыми днями, ночами, неделями «повторяет в своих мечтаниях те редкие минуты», когда ему приходится пожить настоящей, реальной жизнью; такова развивающаяся одиноко Неточка Незванова, живущая «жизнью фантазии, жизнью резкого отчуждения от всего окружающего», смотрящая на мир действительный сквозь призму мира идиллического, воздвигнутого игрой фантазии.
Все эти герои нервно больные, а иногда и прямо сумасшедшие люди. Все они люди, изнывающие в борьбе «судорожно напряженной воли и внутреннего бессилия». Вся их психическая жизнь сводится к лихорадочной смене колеблющихся, противоположных настроений, «странных» мыслей, «темных» ощущений, «необъяснимых» и «неудержимых» порывов…
Романтик по основному направлению своей творческой работы, замкнувшийся в мире субъективных явлений, повинующийся исключительно императиву возбужденной фантазии, Достоевский тем не менее заявил себя реалистом по приемам, которые он употреблял при изображении отмежеванной им области творчества.
Постоянные наблюдения над душевным миром, постоянный внутренний опыт выработали в нем опытного, правдивого исследователя этого мира, привели его к реалистическому анализу «темных» уголков души.
Так, в первый период своей литературной деятельности гениальный писатель стоял на распутье, на рубеже романтизма и реализма. И в данном случае он разделил участь своего главного учителя – полуромантика и полуреалиста Гофмана.
Период пребывания на каторге Достоевский считал периодом своего перерождения.
Каторга расширила круг его наблюдений, дала ему возможность от наблюдений, ограничивавшихся сферой внутреннего опыта, перейти к наблюдениям над «живыми людьми», над «практической жизнью».
Ознакомившись с «живыми людьми» и «практической жизнью», он объявляет себя исцелившимся нравственно и душевно. «Сделай одолжение, – пишет он брату вскоре после своего освобождения из «мертвого дома», – и не подозревай, что я такой же меланхолик и такой же мнительный, как был в Петербурге в последние годы. Все совершенно прошло, как рукой сняло». Вера в нравственное величие русского народа, который он узнал на каторге, внушает ему светлые надежды, позволяет ему «смотреть вперед бодро».
Но мысль о душевном исцелении была не более, как иллюзия, как самообман. Душевное перерождение было куплено слишком дорогой ценой.
«Вот уже скоро десять месяцев, как я вышел из каторги и начал свою новую жизнь, говорит он в одном письме. – А те четыре года считал я за время, в которое я был похоронен живой и зарыт в гробу. Что за ужасное было это время, не в силах я рассказать тебе, друг мой. Это было страдание невыразимое, бесконечное, потому что всякий час, всякая минута тяготели, как камень, у меня на душе. Во все четыре года не было мгновения, в которое я бы не чувствовал, что я в каторге».
Одним из главных источников «невыразимого, бесконечного» страдания являлось отрицательное отношение к Достоевскому со стороны каторжников.
Каторжники видели в Достоевском прежде всего дворянина, представителя чуждого, враждебного им класса; они ненавидели его.
В «Записках из мертвого дома» он часто жалуется на их ненависть.
«Ненависть, которую я, в качестве дворянина, испытывал постоянно в продолжение первых лет от арестантов, становилась для меня невыносимой, отравляла всю жизнь мою ядом. В эти первые годы я часто уходил, без всякой болезни, лежать в госпиталь, единственно для того, чтобы не быть в остроге, чтобы только избавиться от этой упорной, ничем не смиряемой всеобщей ненависти. «Вы, железные носы, вы нас заклевали!» – говорили нам арестанты, и как я завидовал, бывало, простонародью, приходившему в острог! Те сразу делались своими товарищами».
И, встреченный ненавистью арестантов, Достоевский в течение всего периода пребывания в остроге чувствовал себя одиноким: «Помню, что во все это время, несмотря на сотни товарищей, я был в страшном уединении».
Расширив круг своих наблюдений далеко за пределы внутреннего мира, Достоевский тем не менее остался тем, чем был: он продолжал жить обособленной рефлективной жизнью; по-прежнему он усиленно работает над самим собой, тщательно анализирует свой внутренний мир. Полученные новые впечатления и наблюдения служат ему лишь материалом для переустройства этого внутреннего мира. «Одинокий душевно, я пересматривал всю прошлую жизнь мою, перебирал все до последних мелочей; вдумывался в мое прошедшее, судил себя один неумолимо и строго и даже в иной час благословлял судьбу за то, что она послала мне это уединение».
Одним словом, «внутренняя работа кипела»… А одновременно с ходом внутреннего перерождения росла и развивалась старинная душевная болезнь.
«Я вышел из каторги решительно больной»… «Вообще каторга много вывела из меня и много привила ко мне. Я, например, уже писал тебе о моей болезни (обращается он к брату). Странные припадки, похожие на падучую, и однако ж, не падучая»…
На самом деле его нервное расстройство привело уже к эпилепсии.
Таким образом, о душевном исцелении не могло быть и речи: душевная жизнь Достоевского функционировала точно так же и в том же самом направлении, как и прежде. Только теперь болезненные симптомы обозначаются ярче и вместе с тем работа его художественного творчества приобретает большую силу.
Лишенный в продолжении четырех лет каторги возможности иметь под руками книги, лишенный возможности вдохновляться книжным путем, Достоевский начинает работать вполне самостоятельно. Если в произведениях первого периода для выражения собственных настроений он часто прибегал к подражанию литературным образцам Запада, преимущественно Гофману и Бальзаку, то теперь в создаваемых романах все, от фабулы до самых незначительных эпизодов, принадлежит ему вполне. Теперь вполне оправдывается данное ему название «субъективнейшего из романистов», который «все, что пишет, – все переживает и чувствует, даже с великим порывом и увлечением», который рисует своих героев исключительно «по образу и подобию своему», который никогда «не достигнет полной объективности».
«Душевно одинокий» писатель годами обдумывает свои произведения. В его голове годами создаются и развиваются образ и характер героев. «Характер, созданный мной, – сообщает он по поводу одной проектируемой повести, – потребовал нескольких лет развития». «В нем (в романе «Село Степанчиково и его обитатели») есть два огромных типических характера, создаваемых и записываемых пять лет». «Я писал его два года… Тут положил я много души, много плоти, много крови».
Создавая «огромные типические» характеры, он подводит итоги внутреннего опыта; в этих характерах он воплощает владевшие его душой чувства и настроения, он приводит в систему пережитые им ощущения.
Как известно, он создал всего два таких огромных характера: он разделил всех людей на хищников и людей смирных. Подобное разделение было продиктовано ему двумя крайними полюсами его душевного мира, двумя наиболее яркими проявлениями его душевной жизни.
Присмотритесь внимательнее к тому, как Достоевский рисует психическую деятельность своих героев. Вы увидите, какую особенную роль в их психической деятельности играют «темные» чувства и настроения. Эти чувства и настроения врываются в их душевный мир как бы извне, как что-то чуждое, разрушительное, стихийное. Герои Достоевского в первый момент пробуждения подобных чувств и настроений не могут дать себе отчета в том, какие причины вызвали изменение обычного хода внутренней жизни.
«Меня целые три дня мучало беспокойство, покамест я догадался о причине его» («Белые ночи»).
«Какое то неприятное чувство овладело Ордыновым. Неизвестно почему, ему стало тяжело глядеть на этого старика» («Хозяйка»).
«И как могла родиться во мне такая ожесточенность к такому вечно страдавшему существу, как матушка?» («Неточка Незванова»).
«В ужасе он старался восстать против рокового фатализма, его гнетущего, и в минуту напряжения сильной отчаянной борьбы какая-то неведомая сила опять поражала его» («Хозяйка»).
«Что-то неудержимо влекло меня к ней… Все во мне волновалось от какого-то нового, необъяснимого ощущения «(«Неточка Незванова»).
«Неведомые силы» тиранически властвуют над героями Достоевского. Исключительно под влиянием «неведомых сил» его герои способны бывают идти на подвиг, действовать решительно, переживать «героические» моменты.
Объясняя, напр., генезис преступления, Достоевский замечает, что иные убийства происходят «от самых удивительных причин», что «в совершении их много странного».
Существует, напр., и даже очень часто, такой тип убийцы: живет этот человек тихо и смирно. Доля горькая – терпит. Положим, он мужик, дворовый человек, мещанин, солдат. Вдруг что-нибудь у него сорвалось; он не выдержал и пырнул ножом своего врага и притеснителя. Тут-то и начинается странность: на время человек вдруг выступает из мерки.
Неоднократно отмечавшаяся русской критикой характерная черта «хищников» Достоевского – склонность действовать не в силу утилитарных побуждений, а «бескорыстно», «бесцельно», иррационально, ради «искусства», ради «бесцельной» игры – объясняется именно тем, что они в момент совершения «подвигов» действует под давлением неведомых стихийных сил.
Можно было бы привести сотни примеров, иллюстрирующих власть этих неведомых сил, можно было бы проследить игру «неведомого» в душе всех без исключения героев, как ранних, так и последних произведений Достоевского.
Достоевский сам хорошо был знаком с тиранией «неведомых сил» Еще находясь в инженерном училище, он жаловался на беспричинную тоску, на страх перед неизвестностью будущего, на какие-то непонятные душевные движения. Психическая болезнь, по мере своего развития, все больше и больше отдавала его душевный мир во власть неведомых мучительных «стихий». Особенно сильно страдал он от этих стихий в периоды, следовавшие за эпилептическими припадками, Тогда, по свидетельству Н. Страхова, он не находил себе места от гнетущей тоски, тогда он доходил до того, что чувствовал себя сам преступником; ему казалось, что над ним тяготеет неведомая вина, великое злодейство».
В своих произведениях он лишь рассказал повесть о муках, доставляемых вторжением этих неведомых сил в душевный мир. Признавая, что неведомые силы отнюдь не являются следствием органического, последовательного развития душевной деятельности, что они приходят извне, а не составляют достояние его собственного «я», что они – какие-то самостоятельные, враждебные ему, мировые стихии, с которыми человек должен вести самую ожесточенную борьбу, Достоевский абстрагировал их. Он олицетворил их в образе мощных хищников, неограниченно властвующих над окружающими. Что такое все эти Мурины, Петры Александровичи, Фомы Опискины, Ставрогины, Дмитрии Карамазовы, Настасьи Филипповны и Катерины Ивановны, как не одухотворенные аллегории тиранической власти «неведомых сил», – власти, от которой страдал сам автор «Записок из мертвого дома»?
Что такое все романы Достоевского, как не эпопея этой тиранической власти, проявляющейся в самых различных формах, при самых различных положениях и обстоятельствах? Припомните Катерину («Хозяйка»), не могущую отделаться от властных чар «злого старика», «ревнивого тирана», «полупомешанного убийцы Алеши»; припомните Неточку Незванову, покоренную непонятным обаянием гордой, самовластной княжны; припомните Егора Ростанева, ставшего безвольной игрушкой в руках классического «хищника», Фомы Опискина; припомните князя Мышкина, загипнотизированного Настасьей Филипповной; припомните даже Катерину Ивановну, попавшую под власть Дмитрия Карамазова…
Со времени проявления известной статьи К. Михайловского за Достоевским установилась репутация «жестокого таланта», расходующего свою энергию на изображение «ненужной жестокости», таланта, старающегося бесцельно отравлять душу читателя, таланта, наслаждающегося инстинктами «волчьей натуры».
Но это незаслуженная репутация.
Правда, Достоевский постоянно говорит о «жестокостях». Но о каких жестокостях? Название «ненужных жестокостей» далеко не объясняет их сущности: это – стихийные жестокости, это жестокости, проистекающие от власти «неведомых сил»; об этих жестокостях Достоевский распространяется так много вовсе не потому, что находит какое-то болезненное, «волчье» наслаждение в изображении человеческих страданий.
Нет, он распространяется о них потому, что он сам страдал от них, и потому, что этими страданиями всецело определилось содержание его внутренней жизни.
«Душевно одинокий» с юношеских лет до последних дней, живший «обособленной жизнью, столкнувшийся непосредственно с «живыми» людьми и «практической» жизнью только один раз, во время пребывания на каторге, и потому слишком мало знакомый с настоящей действительностью, создававший своих героев исключительно «по своему образу и подобию», на основании данных внутреннего опыта и потому до конца оставшийся реалистом лишь постольку, поскольку он точно передавал результат внутреннего опыта, он, естественно, в своих романах должен был поведать не о чем ином, как о внутренних страданиях.
Эти внутренние страдания, согласно характеру развивавшейся в нем болезни, сводились к непрестанной смене двух крайностей, к непрестанной борьбе двух противоположных настроений: одного – экзальтированного, но радостного; другого – угнетающего, мучительного. Борьбу названных настроений он и изобразил в виде «жестокой борьбы между «смирными» и «хищными».
«Курьер», 1901 г., №№ 22, 36