В конце девятидесятых годов русская беллетристическая литература переживала знаменательный кризис.
После эпохи долговременного литературного «оскудения» наступила эпоха усиленной деятельности художественного творчества. Прогрессивная интеллигенция, сосредоточивавшая до тех пор внимание исключительно на выработке нового общественного миросозерцания, только что пережившая упорную борьбу двух непримиримых общественных доктрин, начинала заметно интересоваться областью изящной словесности; явился большой спрос на литературные шедевры, горячо обсуждались вопросы о технике художественных произведений. Искусство возводилось на пьедестал; начинали с мистической восторженностью поклоняться «новой красоте». Нарождались и развивались один за другим литературные таланты; приобретали громкую известность старые художники слова. Устанавливалась мода на беллетристов и поэтов.
Волна нового художественного движения шла в двух направлениях: с одной стороны, процветало «чистое» искусство, искусство декадентов и символистов; с другой стороны, служители «идейного» искусства, в свою очередь, старались удовлетворить повышенным требованиям художественности. Даже наиболее реальные изображения текущей жизни принимали внешность тонко исполненных художественных картин.
В своих художественных работах новые передовые беллетристы широко пользовались уроками, преподанными тем из предыдущих поколений интеллигенции, которое впервые признало права гражданства за эстетическими элементами для литературы, проникнутой духом общественности. Новые беллетристы воскресили завет восьмидесятых годов и усвоили себе ту художественную технику, те художественные приемы, которыми отмечены произведения типичных восьмидесятников; в изображении текущей жизни, жизни и быта различных народных слоев они пошли по пути психологического реализма, реализма, который ставит своей главной задачей передачу душевных движений и настроений, реализма, которому, притом, придан яркий лирический оттенок.
Оба виднейшие беллетриста восьмидесятых годов – Владимир Короленко и Антон Чехов оказали на новое поколение художников слова громадное влияние.
Влияние произведений В. Короленко, на первый взгляд, менее заметно, чем влияние произведений А. Чехова. А. Чехов за последние годы был постоянно на виду у читающей публики; его произведения постоянно служили предметом самых страстных обсуждений и споров, а потому и степень влияния чеховских мотивов и «чеховской» техники всегда резко бросались в глаза читающей публике. В. Короленко, напротив, за последнее время очень редко выступал в качестве беллетриста; благодаря особенностям его мировоззрения, далеко не отвечавшего «духу времени», его рассказы не могли пользоваться, в конце девятидесятых годов, таким выдающимся успехом, каким они некогда пользовались. Более того, В. Короленко считался полузабытым писателем.
Но «полузабытый» писатель распоряжался судьбами литературы. Многие из видных новейших беллетристов, непосредственно или через вторые руки, учились и продолжают учиться приемам его художественной техники. Самым красноречивым доказательством того, как далеко простирается его влияние, служит литературная деятельность популярнейшего из новейших беллетристов – Максима Горького.
Сам Горький в своей автобиографии отмечает, что его «учил писать Короленко». И действительно, стоит только внимательно присмотреться к манере письма первых по времени рассказов Горького, вроде таких, как «Макар Чудра», «Дед Архип и Ленька», «Старуха Изергиль» и даже «Челкаш» и сравнить с ней манеру письма, характеризующую произведения Короленко (вроде «Соколинца», «В дурном обществе», «Очерков сибирского туриста») – и вы сейчас же убедитесь в справедливости сделанного Горьким признания. Короленко, действительно, научил его сосредотачивать интерес рассказа не на фактах экономической борьбы за существование, не на описаниях трудностей этой борьбы, даже не на страданиях героев и не на «лютой бродяжьей тоске», а на поэзии душевных стремлений, на обрисовке порывов душевной энергии и душевных сил. Короленко научил его также тому, как следует широко пользоваться лирическими моментами, описаниями природы и обстановки, которая окружает героев повествования.
Подобные указания учителя определили лишь общий характер художественной техники Горького. Усвоивши себе оригинальное мировоззрение, вложивши в свои произведения оригинальное содержание, Горький вместе с тем и на технику своих произведений наложил печать своей высокоразвитой индивидуальности. Он создал совершенно новый литературный «жанр». Но, во всяком случае, созданный им «жанр» в художественном отношении состоит в родстве с плодами литературного творчества восьмидесятых годов, представляет из себя дальнейшую стадию развития того особенного реализма, через призму которого смотрели на явления народной жизни писатели восьмидесятники.
Этот реализм, ставший с конца девятидесятых годов передовым литературным направлением, продолжает ныне до бесконечности эволюционировать. Ряды его сторонников быстро увеличиваются; среди них числятся беллетристы самых различных лагерей и направлений, самых противоположных нравственных убеждений, самых различных темпераментов. И из сомна сторонников этого реализма выдвинулось уже несколько писателей, обладающих несомненно выдающимися художественными дарованиями: назовем, для примера, имена И. Бунина, Ал. Будищева, Леонида Андреева, Г. Успенского.
Остановимся на трех рассказах Г. Успенского, Леонида Андреева и И. Бунина, появившихся в последних книжках «Жизни».
Рассказ Г. Успенского «Странник» («Жизнь», март) проникнут в сильной степени «чеховскими» настроениями и «чеховским» лиризмом.
Действие рассказа происходит в захолустном бедном селе Ржевом; герои рассказа – обитатели «Погоста», небольшого поселка при кладбищенской церкви, – священнослужители и их «домочадцы». В этот поселок приезжает в качестве псаломщика, для «предварительного искуса к получению священнического места», только что выпущенный из стен семинарии, девятнадцатилетний юноша Петр Кутепов. Кутепов попадает в среду хмурых, бедных, хилых людей. Перед ним начинают мелькать темные, робкие фигуры «вдовствующих и сиротствующих», которыми был переполнен поселок. На полях он видел, как работают, удрученные тяжелыми думами, плохо питающиеся крестьяне. На лугах он замечал стада «исхудавших, понурых коров». Служебная практика сталкивала его с явлениями, производившими на него самое удручающее впечатление.
Кутепову пришлось участвовать в венчании слепого нищего; в другой раз повенчали убогого сапожника. У этого последнего ноги были сведены в коленях, и при венчании он ползал вокруг алтаря. Он ползал в венце.
Кутепов пел: «Исайя, ликуй», – и думал, что призыв к ликованию в данном случае звучит очень сильной иронией. От браков рождались младенцы. Крестить их привозили в грязных тряпках, с сосками из ржаного хлеба во рту. Кутепову часто приходилось слышать, как какая-нибудь сердобольная кума причитала над ребенком: «Ох ты, горькенький, горемычненький… Мать больная, ребят много… Взял бы Господь к себе ангельскую душечку»… И Господь брал «ангельские душечки».
Однообразие угнетающих впечатлений, однообразный «серый фон ржевской жизни» начали гипнотически действовать на Кутепова, наполнили его душевный мир глухой тревогой. Кутепов отдался размышлениям о том, как бы ему стряхнуть давящий его «кошмар». Но он должен был убедиться в том, что «не имеет путеводной нити, которая бы указала ему, куда идти». Его душевный хаос осложнялся еще «грызущим чувством» привязанности к Насте Рукомятниковой, несчастной молодой женщине, связанной брачными узами с нелюбимым человеком и подвергающейся в доме мужа всевозможным: гонениям со стороны свекрови. Наконец, когда Настя умерла трагической смертью (ее заживо похоронили), Кутепов не выдерживает приступов душевной тревоги и заболевает горячкой. Когда же через несколько месяцев он выздоравливает, то решается для того, чтобы избавиться от душевных мук, отправиться странствовать по белому свету в поисках счастья, вместе с такими же, как он, неудачником, «бездомным скитальцем», бывшим архиерейским певчим, учителем Никодимом Абецедарским. Этот Никодим Абецедарский – очень оригинальная фигура: он – человек не чеховских настроений, как Кутепов, а типичный «босяк». Он исповедует оригинальную «бродяжническую философию». Свою философию он формулирует в следующих выражениях: «Идти куда-нибудь далеко, без определенного срока, даже без определенной цели… Вы не можете себе представить, как это приятно и успокоительно; вы не только уходите на это время из определенной местности, но и морально освобождаетесь от обязанностей общежития, которые иными людьми чувствуются, как тяжелый гнет; переменой занятий, места службы – этого нельзя достигнуть, потому что, чем бы вы не занимались, где бы вы не служили, – везде собственно одно и то же: «однозвучный жизни шум». А то идешь себе – и чувствуешь себя гражданином всего Божьего мира: перед тобой лежит путь без конца, над головой простирается вечное небо, и река, и лес, и степь, через которые ты проходишь, дышит на тебя вечной, спокойной, космической жизнью. И это – бальзам для больной души».
Решение уйти из «Погоста» Кутепов принимает, именно склонившись на доводы этой «бродяжнической философии». В человеке «чеховских настроений» пробуждается «герой» рассказов Горького.
Таким образом, в произведении г. Успенского интерес сосредоточен на психологических мотивах. Жизнь обитателей «Погоста» г. Успенский представил не вроде перипетий борьбы за существование, его герои действуют лишь как носители своеобразной психологической правды.
Другим характерным образцом современного «психологического реализма» является рассказ Леонида Андреева «Жили-Были». («Жизнь», март).
В названном рассказе гораздо «меньше» повествовательного элемента, чем в «Странниках» г. Успенского, гораздо меньше самих действующих лиц.
Рассказ переносит читателя в палаты университетской клиники. Там доживают остатки своих дней два неизлечимо больных – богатый саратовский купец Лаврентий Кошеверов и диакон из тамбовской губернии Филипп Сперанский.
Кошеверов не сохранил от своей прежней жизни никаких светлых воспоминаний, он принес на смертный одр лишь чувство полного одиночества и тупую, замирающую душевную боль. Он погрузился в безнадежно пассивное состояние, безропотно покорился больничной дисциплине. Им овладело странное настроение: ему казалось, что он больше не принадлежит самому себе.
С каждым днем он все менее принадлежал себе, и в течение целого почти дня тело его было раскрыто для всех и всем подчинено. По приказанию нянек он тяжело носил это тело в ванную или сажал его за стол, где обедали и пили чай все могучие двигаться больные. Люди ощупывали его со всех сторон, занимались им так, как никто в прежней жизни, и при всем том в продолжение целого дня его не покидало смутное чувство глубокого одиночества. Похоже было на то, что Лаврентий Петрович куда-то очень далеко едет, и все вокруг него носило характер переменности, неприспособленности до долгого житья… Доктора и студенты были всегда внимательны и предупредительны: шутили, утешали, но когда они уходили от Лаврентия Петровича, у него являлась мысль, что это были возле него служащие, кондуктора на этой неведомой дороге. Уже тысячи людей перевезли они и каждый день перевозят, и их разговоры и расспросы были только вопросами о билете. И чем больше занимались они телом, тем глубже и страшнее становилось одиночество души.
Сперанский, напротив, явился в больницу бодрым, полным жизни, в высшей степени общительным человеком.
Он был тяжело болен, но не чувствовал себя одиноким, так как познакомился не только со всеми больными, но и с их посетителями, и не скучал. Больным он ежедневно по нескольку раз желал выздороветь, здоровым желал, чтобы они в веселье и благополучии провели время, и всем находил сказать что-нибудь доброе и приятное. Каждое утро он всех поздравлял: в четверг – с четвергом, в пятницу – с пятницей, и чтобы не творилось в воздухе, которого он не видал, он постоянно утверждал, что погода сегодня приятная на редкость.
В близость своей смерти он не верил, все время надеялся на выздоровление, мечтал «о путешествии в Троицко-Сергиевскую лавру, которое он совершит по выздоровлении, и о яблоне в своем саду, которая называлась «белый налив» и с которой он нынешним летом ожидал плодов».
Но время шло. Вокруг Кошеверова и Сперанского умирали один за другим больные. Очередь была теперь за ними. Рассказ заканчивается сценой смерти Кошеверова.
Самый выбор темы уже характеризует автора рассказа, как типичного представителя «нового» реализма: атмосфера больничной обстановки дала возможность Леониду Андрееву рисовать своих героев не на фоне борьбы за существование, позволила ему рассказать о психологической драме, явившейся отголоском этой борьбы. И из этой психологической драмы Леонид Андреев создал законченное художественное произведение, в котором счастливо сочетаются реализм описаний с реализмом лирических положений.
Лирический элемент нового реализма особенно сильно подчеркнут в рассказе И. Бунина «Новая дорога» («Жизнь», апрель). Передавать содержание этого лирического «стихотворения в прозе» невозможно: оно состоит исключительно из смены различных впечатлений, которые автор испытывает во время поездки по железной дороге, проложенной в глуши провинциальной России. Ограничимся только указанием на «Новую дорогу», как на яркий образец своеобразной художественной техники, которой руководствуются современные реалисты, работая, например, над описанием внутренности вагона третьего класса или станционных платформ.
В. Шулятиков.
Курьер. 1901. № 145.