Ф. Нефедов, излагая биографию А. И. Левитова, характеризовал последнего, как «мечтателя». Он указывал на то, что Левитов считал идеалом таких людей, как шиллеровского маркиза Позу или гетевского Эгмонта… Проходя «тернистый, до кровавого пота трудный путь плебея», будучи преследуем на каждом шагу разочарованиями в жизни, Левитов, тем не менее, склонен был оптимистически смотреть в лицо будущего, склонен был увлекаться слишком «романтическими» грезами… «Мечтательный» оптимизм не покинул его даже тогда, когда автор «Степных очерков» и «Жизни московских закоулков» подводил последние счеты с жизнью, когда он, измученный физическими страданиями, душевно-утомленный, уже стоял на краю могилы: тогда, обозревая картину общественной русской жизни, он восклицал:
Что за странное, за больное время мы переживаем: лучшие люди не знают, куда им примкнуться, что им делать… Куда ни обернись, все так печально, безнадежно… никакой солидарности, никакой устойчивой мысли и определенных убеждений не видишь, каждый живет и действует в одиночку, держа за пазухой камень с целью, при первой возможности, запустить им в своего ближнего…Но я все-таки примечаю в современной безалаберности признаки чего-то нарождающегося лучшего, что даст нам, с Божьей помощью, выйти из заскорузлости и выступить на путь здорового развития наших сил. Я почему-то глубоко верю в будущее России и надеюсь, что мы не пропадем…
Одним словом, ознакомленный предварительно с биографическими данными, которые сообщает Ф. Нефедов, читатель мог бы ожидать, что произведения Левитова будут до известной степени проникнуты оптимическими настроениями, что в своих произведениях Левитов обратит особенное внимание на «идеалистические» порывы изображаемых им героев, будет много говорить о стремлении своих героев «к далекому счастью» и о совершаемых ими в борьбе за жизнь и лучшее будущее подвигах… Но обращаясь к произведениям Левитова, читатель не находит в них того, что ожидал найти.
Следов романтического оптимизма в рассказах и очерках Левитова не оказывается. Поклонник маркиза Позы и Эгмонта рисует жизнь с тех сторон и в тех красках, которые придают его очеркам и рассказам характер особенно глубоко пессимистических произведений.
В этом отношении он идет гораздо дальше современных ему, родственных ему по духу беллетристов: такого безвыходно пессимистического впечатления, которое выносит читатель от его очерков и рассказов, не получает, напр., от картин жизни, нарисованных Решетниковым и Глебом Успенским.
Романы Решетникова дают картину развивавшейся народной жизни; герои Решетникова – это люди, ищущие «где лучше», стремящиеся пробить себе дорогу к счастью, люди, наделенные запасом энергии, и в большинстве случаев с необыкновенным упорством преследующие намеченную ими цель.
Пусть их «искания» счастья не увенчиваются желаемым успехом, пусть их судьба заставляет Решетникова приходить к пессимистическим выводам, – во всяком случае, в героях Решетникова слишком много жизни, и, расставаясь с ними, читатель все-таки не теряет надежды на то, что подобные герои рано или поздно сумеют завоевать себе счастье, сумеют отстоять свои права на жизнь.
Меньше «настоящей» жизни в героях Глеба Успенского. Его герои (мы берем героев первого периода его литературной деятельности, т. е. периода, предшествовавшего созданию «Власти земли») менее склонны к активной деятельности, менее способны вести активную борьбу за жизнь. Но в то же время в них очень много стремлений к «настоящей», «живой» жизни. И стремления их к «живой» жизни – этот вовсе не такого рода стремления к «живой» жизни, какие характеризуют «чеховских» героев: «стремления» чеховских героев – это pia desideria бесповоротно сходящих с жизненной сцены людей, последние слабые вспышки угасающей жизни. Стремления героев Глеба Успенского говорят о том, что жизнь усиленно «бродит», их стремления обещают многое впереди. Двери будущего не закрыты перед героями Глеба Успенского… Произведения Глеба Успенского, одним словом, несмотря на проникающий их трагизм, дают картину «нарастающей» жизни.
Левитов, напротив, в своих произведениях, представил картину «остановившейся» жизни.
Его герои – это, выражаясь словами одного современного беллетриста, люди, «потерявшие жизнь» и не могущие обрести ее снова, люди, неспособные оказать никакого активного отпора «враждебной» судьбе, отданные во власть совершенно беспомощного «горя», люди, не имеющие будущности.
«Потерявших жизнь» людей избрал он в главные герои своих произведений потому, что ему приходилось исключительно наблюдать такие области русской действительности, в которых жизнь завершила свой круг развития и застыла или готовилась застыть, – потому что ему приходилось сталкиваться преимущественно с такими формами общественных и экономических отношений, которые уже устарели и, устарев, оказались неспособными возродиться к новой жизни, восприять в себе живые элементы.
Левитов много говорит о крестьянской жизни. Но какого рода факты из крестьянской жизни он сообщает в своих очерках?
Он знакомился с крестьянской жизнью, имея перед глазами особый тип «деревенского» общежития.
Предметом его наблюдений явилась, прежде всего, его «родина» большое затерянное среди степей «торговое» село, с населением в несколько тысяч душ, бывшее некогда городом, но впоследствии, неизвестно за какие провинности разжалованное, лишенное городских привилегий. Этот бывший город, переживший свою славу, вместе с тем, судя по рассеянным в очерках Левитова описаниям, пережил и свое экономическое «могущество». В нем не кипело былой шумной и бойкой деятельности. Торговля находилась в таком состоянии, что не могла оживить его. Главную массу его населения составляла мужицкая «голь»…
Среди подобной обстановки, наблюдая деревенский строй не в его чистой форме, строй, над которым «власть земли» не сохранила всех своих могущественных прав, Левитов, естественно, не мог усвоить себе идиллических народнических взглядов.
Правда, он безусловно враждебно относился к «городской» культуре, находил жизнь деревенского захолустья «в неисчислимое количество раз деятельнее и разумнее жизни столичной»; правда, он среди столичной обстановки мечтал о «тишине» и «покое» деревни, о «мирном гении тихой сельской местности». Правда, города он представлял себе только в виде каких-то страшных чудовищ, которые имеют необыкновенно длинные и цепкие руки и этими руками «неустанно шарят по глухим степным захолустьям, хватают и влекут к себе все, что обитатели степных захолустьев берегут про свои редкие радости, все, что скрашивает горемычную жизнь» степных обитателей. Правда, однажды он весьма сочувственно отозвался о добрых «патриархальных» нуждах деревни, о деревенской умеренности, о строгом порядке «мужицкой» жизни и крепости «мужицкой» семьи.
Но тем не менее, его «народничество» чуждо тенденциозности теоретиков народнического лагеря.
Его пристрастие к деревенской жизни и деревенской обстановке было лишь чувством привязанности к своему «родному гнезду», его мечты о «гении тихой деревенской деятельности» были рождены тоской по этому «гнезду».
Отозвавшись сочувственно о добрых «патриархальных» нравах, он не задается целью в лице своих героев нарисовать картину торжества и величия «патриархальных» начал, не создает никаких утопий «патриархальной простоты». Он не рисует обитателей деревни, как людей необыкновенно цельного миросозерцания и цельной натуры, как носителей необычайной духовной мощи; как «сильных, могущих богатырей», от которых единственно зависит будущее благосостояние человечества.
Тоскуя о деревенской «тишине», он, тем не менее, нисколько ее не идеализирует.
Когда он вспоминает о своих прошлых деревенских впечатлениях, ему рисуется бесконечный ряд однообразных, нагоняющих тоску, «серых» буден.
Медленно идут сельские будни. В ушах раздается неразборчивый гул беспрестанного работника – деревенского дня. В какой-то угрюмой печали прислушиваются к этому гулу понурые и растерянные крыши домов, – время от времени по улице пролетит какая-нибудь лютая помещичья тройка… вяло проплетется прощелыга-мещанин из соседнего города с красным товаром, – за тройкой и за мещанином прорыщут сельские ребятишки и девчонки – и опять тишь, важная, медленная и человека, желающего поговорить с ней, подметить в ней хотя какие-нибудь признаки жизни, до глубокой тоски мучащая своим хмурым и как бы упрямым молчанием.
Заглядывая под «понурые и растрепанные» кровли сельских изб, Левитов видит лишь «молчаливое и безустанно работающее уныние»… Взятая в целом деревенская жизнь – так, как она рисуется в его очерках, – производит впечатление чего-то крайне бедного внутренним содержанием, какого-то бесцельного и беспомощного прозябания, чего-то порой поражающего своей ненужной жестокостью…
Не менее однообразную и не менее трагическую картину жизни наблюдал Левитов в глухих степных посадах.
Когда же оставив села и посады, Левитов обращается к изображению столичной культуры, он имеет и здесь дело исключительно с старыми или начинающими стареть, с застывшими или начинающими застывать формами жизни.
В недрах кипящей суетливой и шумной деятельности столицы он открывает «девственные улицы», улицы, напоминающие собой глухую провинцию, безжизненные, погруженные в «мертвую, ничем не прерываемую тишину и самое усыпляющее молчание». Он спускается в «Темные и тесные берлоги», которыми изобилуют подобные улицы. Он знакомит читателя с обитателями этих «берлог» – с «бывшими» людьми, людьми, очутившимися «вне жизни».
Он проникает в притоны и трактиры, где собираются столичные lumpen – пролетарии, столичные «босяки».
Он наблюдает быт мастерских самого патриархального типа… Он, наконец, вводит читателя в «комнаты с Мебелью», дающие приют привилегированным «бывшим людям».
И вся эта столичная «голь», все эти «бывшие» люди, мастеровые, обитатели «комнат мебелью» оказываются, в его изображении, опять-таки жертвами беспомощного «горя…» Правда, изображаемое им «горе» столичное проявляется несколько в иной форме, чем горе «мужицкое» и горе «посадское». «Молчаливому унынию» мужицких изб и «сурово-молчаливому» горю посадов столица противопоставляет горе, временами не желающее молчать, временами желающее громко говорить о себе. Столичная бедность «рычит и щетинится, всегда ей кажется не очень просторно и не очень сытно в ее берлогах». И, упомянувши об этой отличительной черте столичного «горя», Левитов выражает уверенность, что столичная «беднота» скоро поправится и разбогатеет, хотя богатства ее будут далеко не те, про которые говорят, что они неисчерпаемы».
Последние слова, конечно, – не более, как горькая ирония. Если левитовские герои громко говорят о себе, «рычат и щетинятся» это вовсе не означает, что они находятся на пути к «поправлению», что они способны энергично отражать удары «враждебной» судьбы. Напротив, их «громкий голос» – это крик бессильных, беспомощных существ.
Описывая жизнь «девственных» улиц, Левитов подчеркивает подавленное настроение, господствующее в этих улицах, говорит об атмосфере «страдательного выжидания чего-то неизбежного, «окружающей эти улицы, о невыносимой тоске, наводимой этими улицами.
* * *
Так среди глухой степи и среди шумных городских центров Левитов увидел одно только царство «остановившейся жизни», царство однообразных, угнетающих своей бесцельной пустотой «серых» буден, царство людей, изнывающих в беспомощном горе, – людей, или потерявших всякую способность отстаивать свои права на «счастье», или же отвечающих на «несправедливости» жизни безрезультатными порывами «угрюмой злобы»… Одним словом, в самом пессимистическом свете рисовалась Левитову картина мимо-текущей жизни…
Своим пессимизмом, повторяем, Левитов был обязан тому, что ему приходилось наблюдать исключительно отживавшие формы общественной и хозяйственной деятельности… Эти отживающие формы как бы загипнотизировали его.
В этом отношении он непосредственный предшественник Антона Чехова… Гипноз тех же устаревших форм жизни определил характер художественного творчества Чехова. Именно, из царства глухого захолустья, глухих сел, посадов и городов автор «Степи» почерпнул м н о г и е из своих пессимистических настроений… Вслед за Левитовым он в ярких красках представил однообразие провинциальных «серых буден», «серенькой» провинциальной жизни… Но Антон Чехов обратил внимание только на безысходную тоску, которую нагоняет однообразие «серых» буден… В его картине «остановившейся» жизни стушевывается элемент страдания, элемент «угрюмого горя»…
Точно также Левитов – предшественник таких бытописателей «девственных» уголков столичной жизни, каким является г. Альбов… Точно также пессимистические настроения автора «Конца Неведомой улицы» определяются характером той социальной среды, которую ему пришлось единственно наблюдать, характером той картины «застывших» форм жизни, которые он имел перед своими глазами.
«Курьер», 1902 г. № 14