Широко пользовался данными своей внутренней жизни и русский поэт, выясняя свои положительные стремления.

Надсон принадлежал к тому поколению русской интеллигенции, которому пришлось быть свидетелем первого решительного торжества торгово-промышленной цивилизации в России. Представители этого поколения интеллигенции, подобно Фридриху Ницше, чувствовали себя одинокими людьми в толпе «буржуев», были подавлены пустотой и бесцветностью «мещанской» жизни. Не соединенные никакими органическими узами с народной жизнью, сознаваясь в своем полном бессилии работать с пользой на общее благо, они громко заговорили о своей «бесталанной доле», о своем беспомощном положении. Б противоположность предшествующему им поколению интеллигентов, – интеллигентам-народникам, они избрали собственный душевный мир главным предметом художественного изображения, обратились к разработке индивидуальной психологии…

Надсон пошел вскоре далее в этом направлении, раскрыл более, чем «кто-либо другой из его сверстников, содержание душевной жизни «одинокого» человека «восьмидесятых годов», полнее других передал «разочарования» и «сомнения», преследовавшие этого человека, тоску и отчаяние, угнетавшие этого человека…

Особенно углубиться во внутренний самоанализ Надсона заставляли факты его неудачно сложившейся жизни – его зависимое положение, его происхождение, чрезмерная нервозность его натуры, рано развившаяся и быстро прогрессировавшая болезнь, потеря близких ему людей и т. д.…

Но, не видя вокруг себя ничего положительного, заявляя, что на арене современной ему обыкновенной жизни «одно ничтожество свой голос возвышает», замечая вокруг себя только фигуры «фарисеев» и «торгашей», – в то же время преследуемый неудачами в личной жизни, – он, тем не менее, не реагировал на «удары враждебной судьбы» тем пессимизмом, который Ницше называет «романтическим». Другими словами, он не отступал малодушно перед опасностями, перед «страшным и трагическим, свойственным всякому бытию».

Нет – верьте вы, слепца, трусливые душою! Из страха истины себя я не солгу, За вашей жалкою я не пойду толпою…

Так восклицает он в одном стихотворении. Он не отдает «сердца на служение» призракам. Он старается подвергать все явления жизни «мучительным сомнениям», беспощадному анализу. Беспощадный анализ доставлял ему даже наслаждение. Еще мальчиком он подметил в себе эту психологическую черту. «Находят, что беспощадный анализ – мученье, – писал он в своем дневнике. Я, наоборот, нахожу в нем какое-то особенное наслаждение, особенное удовольствие, похожее, как мне кажется, на то удовольствие, которое чувствовал Пьер Безухов, объясняясь с Элен»…

Стремление смотреть в лицо «опасности», в «трагическую глубину жизни» резко выделяло его из толпы современных ему» пессимистов», завязших в «болотных трясинах» и не шедших далее поверхностной «разочарованности». А способность испытывать удовольствие от этого стремления – уже служила первым признаком того, что Надсону не была чужда «воля к трагическому», о которой говорит Ницше.

И, действительно, в произведениях Надсона мы находим ясно выраженный культ страдания.

Он рассказывает в одном стихотворении, как после томительно долгого дня ему удается уйти в тишину своего «одинокого угла» и там насладиться страданиями.

Как долго длился день!.. Как долго я не мог Уйти от глаз толпы, в мой угол одинокий, Чтобы пошлый суд глупцов насмешкою жестокой Ни горьких дум моих, ни слез не подстерег… И вот, я, наконец, один с моей тоской: Спешите-ж, коршуны, – бороться я не стану, Слетайтесь хищною и жалкою толпой Терзать моей души зияющую рану!.. Пусть из груди порой невольно рвется крик, Пусть от тяжелых мук порой я задыхаюсь: Как новый Прометей, к страданьям я привык, Как новый мученик, я ими упиваюсь.

Несмолкавшая боль «зияющей в его душе раны» заставила его обратиться к тому же способу «врачевания», к какому пришел и Ницше. Подобно последнему, Надсон нашел противоядие против угнетавшего его недуга в самих страданиях. Он благословлял страдания.

Они мне не дадут смириться пред судьбой, Они от сна мой ум ревниво охраняют, И над довольною и сытою толпой, Как взмах могучих крыл, меня преподымают!..

Страданиями он «оградил» свою душу от «пошлой суеты земного бытия»… Только там, где «что ни миг, то боль, где, что ни шаг, то зло» – он чувствует прилив жизненной энергии, только там его посещает творческий экстаз,

Он жаждет «нечеловечески великого страдания», того самого страдания, которое носит в своей груди отшельник Заратустра… Страдания придают, по мнению Надсона, особенно высокую ценность жизни. Перенесший страдания, по его мнению, именно «открывает жизнь, как совершенно новое, находит в ней своеобразную прелесть. Надсон любит описывать радости этой» ново-открытой жизни».

Он рисует часто картины грозы – символ «великих» страданий – и картины жизни, освеженной «грозой», – говорит о том, как oсoбенно «хорош покой остынувшей природы, когда гроза сойдет с померкнувших небес», как после грозы оживают цветы… «влажно дышут воды, как зелен и душист залитый солнцем лес!..»

Он постоянно стремится сойтись «лицом к липу с грозой»… Он постоянно восторгается величественной красотой «грозы».

Он признает страдание необходимейшим условием прогресса. Отсутствие страданий приведет, по его мнению, к застою. Полное избавление от страданий будет, по его мнению, знаменовать не торжество человечества, а, напротив, «конец» человечества.

Когда мир «зацветет бессмертною весной», когда глубь небес «загорит бессмертным днем» и грозы не будут дерзновенно пролетать над землей, возмущая торжество дня рокочущим громом, когда, одним словом, воплотится «заветный идеал и на смену вечности мученья вечный рай счастливцам» просияет, – тогда человек, по мнению Надсона, очутится в безвыходном положении. Он не будет в состоянии наслаждаться дарами завоеванного счастья и покоя.

Рисуя образ этого человека «будущего», поэт обращается к нему со следующими словами:

Твой покой не возмутит заботы, Ты не раб, – ты властелин судьбы: Или вновь ты захотел работы, Слез и жертв, страданья и борьбы? Или все, к чему ты шел тревожно, Шел путем лишений и скорбен, Стало вдруг и жалко и ничтожно Роковой бесцельностью своей?..

В царстве «всемирного счастья» больное человеческое сердце должно, по убеждению Надсона, заглохнуть без горя, как «нива без гроз»: оно не отдаст за блаженство покоя» креста «благодатных «страданий; оно затоскует о «доле борца», оно уподобится узнику, который успел привыкнуть к неволе и, будучи выпущен из «мрачной темницы», тоскует об этой темнице.

И Надсон, подобно Ницше, с негодованием отвергает идеал «всемирного счастья».

Сколько подвигов мысли, и мук, и трудов, И итог этих трудных, рабочих веков, — Пир животного, сытого чувства! Жалкий, пошлый итог! Каждый честный боец Не отдаст за него свой терновый венец…

Если, вообще, право на «пир чувства» и признает Надсон, то лишь право на «пир такого чувства, которое непосредственно приобретено ценой страдания. Если он признает право наслаждаться ароматом роз, то лишь ароматом таких роз, которые имеют острые терния…

Он признает лишь «трагическую» радость. Об сущности этой трагической радости говорит, напр., одно из его лучших стихотворений «Мгновение», героями которого являются узники, наслаждающиеся восторгами любви накануне казни. Мысль о предстоящей казни, вливая яд в их кубок наслаждений, тем самым заставляет их бесконечно высоко ценить мгновения своего счастья… Стихотворение все проникнуто тем трагическим «стремлением к жизни и силе», о котором проповедует автор «Заратустры»…

Таковы «ницшеанские» мотивы поэзии Надсона.

Русский поэт не развил подобных мотивов в стройную систему. Он не олицетворил различных проявлений «воли к трагическому, воли к жизни и силе» в одном грандиозном образе, в образе носителя «нечеловечески-великого страдания». Он лишь наметил несколько контуров «бесстрашно-великих», могучих, «как буря» героев (Икар, Геростат), покупающих свое величие ценой «трагического». Он лишь тосковал по великом «пророке», который единственно мог бы, по его мнению, спасти человечество из его безысходного положения… Далее, он не дошел в своем культе страдания до апологии гнета, насилия, хищничества.

Но, во всяком случае, «ницшеанские» мотивы являются самыми интересными и характерными мотивами его поэзии.

«Курьер», 1902 г., № 21