Владимир Шулятиков
Вместо введения. Помянем прошлое
XIX век начал с отрицания заветов «просветительной» эпохи [1] . На его рубеже закатывалась звезда «вольтерьянства» [2] , угасла горячая вера во всемогущество разума, развенчивались идеалы [3] и деизма [4] , «просветительная» литература подвергалась осмеянию: она начинала казаться «мелкой и бесстыдной, как и сами люди XVIII столетия».
Наступили «сумерки кумиров» и наступили потому, что явились новые люди. Создалось новое общество, народилась новая интеллигенция. Совершенно не похожая на ту интеллигенцию, которая была в продолжении XVIII века.
Интеллигенция, вызванная к жизни экономическими и общественными реформами XVIII века, представляла из себя довольно пеструю толпу; в этой толпе разночинец [5] стоял рядом с представителем привилегированного класса, сын крестьянина рядом с сыном мелкого дворянина, сын священника рядом с сыном какого-нибудь саксонца лекаря, сын приказчика рядом с сыном купца или мещанина. Но вся эта пестрая толпа исполняет одно общее дело, идет к одной цели, одушевлена одной общей надеждой, имеет общих друзей и врагов. Интеллигенты XVIII века – трезвые труженики на поприще великих общественных преобразований, они непосредственные участники великой созидательной работы, они верят в то, что именно они вершат судьбы истории. Проходя тяжелую жизненную школу, всем в жизни обязанные исключительно своим умственным дарованиям, они выше всего на свете ценят ум: невежество – их злейших враг; оно – символ гибели, символ отживающей старины. Они свято веруют в науку: она должна принести им победы. Они смело смотрят вперед: им грезится торжество цивилизации, они рисуют себе идиллии развитой городской жизни, идиллии мирного промышленного прогресса. Они верят в возможность гармонически устроенного человеческого общества.
Интеллигенция начала XIX века, напротив, не блещет пестротой своих костюмов. Интеллигент-разночинец перестает на время играть видную роль, теряется на время в толпе интеллигентов-дворян. Если он изредка и заявляет о своем существовании, то должен делать это робко, подделываясь под общий тон и вкусы доминирующей интеллигенции; в противном случае, даже наиболее прогрессивные писателей окрестят его презрительной кличкой «семинариста» или «торгаша».
Мы не будем вскрывать здесь тех причин, которые создали новую интеллигенцию: вскрытие этих причин отвлекло бы нас далеко в сторону, заставило бы нас сделать пространную характеристику экономического и политического положения землевладельческого класса в конце XVIII и в начале XIX века. Во всяком случае, появление новой интеллигенции есть неоспоримый исторический факт. Землевладельческий класс, силой обстоятельств, в начале XIX века принужден был расстаться с традициями архаической культуры [6] . Новые устои жизни потребовали от него, чтобы он лучше вооружился в борьбе за существование. Перед землевладельцами встал неотвязный вопрос о повышенном уровне образованности. Указ Александра I [7] (1803 г.) гласил: «Ни в какой губернии никто не будет определен к гражданской должности, требующей юридических и других познаний, не окончив учения в общественном или частном училище» [8] .
Дворянство оставило систему примитивного домашнего воспитания. Питомцы деревни, «деревенские выкормки» устремились в город. Частные пансионы, гимназии, университеты начали образовывать новые многочисленные поколения интеллигентов.
Из провинциальной глуши новые интеллигенты привезли с собой запас своеобразных впечатлений, настроений, верований. Проведя первые годы детства в деревне, они приучились любить природу; окруженные штатом нянек и дядек, ухаживающих за ними с патриархальной любовью и простотой, они приучились ценить естественность, простоту патриархальных отношений [9] ; нянюшкины сказки приучили их уноситься в мир фантазии. Их родичи и ближние внушили им чувство глубокой религиозности. Бессистемность первоначального воспитания, шумная и беспорядочная жизнь помещичьей усадьбы наградила их беспокойной, не способной к упорному, требующего продолжительного внимания труду, мечущейся из стороны в сторону натурой [10] .
Гимназическая и университетская наука не в состоянии перевоспитать их натуру, заглушить в них природные инстинкты, дисциплинировать их чувства, внушить им безграничное уважение к всемогущему разуму, направить их на путь трезвой работы. Городская и столичная обстановка не внушает им доверия. Они не чувствуют себя «господами истории». Они попали в общество, которое живет и развивается по каким-то непонятным для них «железным» законам. В «тех аристократических и бюрократических салонах», которыми ограничивается их круг наблюдений над «человечеством», они не находят ни малейшего отрадного явления. Их чувствительное сердце оскорбляется холодной и бездушной толпой, наполняющей эти салоны. Исполненные «бескорыстных душевных порывов», томимые жаждой «вечной» любви, «вечной» дружбы, они встречают лишь «измену», «предательство», «клевету ядовитую» [11] , «холодный расчет». Всюду кругом них процветает циничная «проза», циничный «утилитаризм» и материализм. Они теряют веру в человечество. Они начинают презирать цивилизацию. Они «бегут» от толпы и в своем бегстве то думают найти утешение на лоне природы и вместе с пушкинским Алеко [12] отправляются кочевать по привольному простору южных стран, то вместе с Жуковским уносятся в таинственный мир кладбищенских привидений [13] , то вместе с Марлинским [14] мечтают о разгуле титанических страстей, то вместе с Подолинским [15] тоскуют по царству божественных «пэри», то вместе с Чаадаевым [16] упиваются поэзией католицизма, то вместе с Вл. Одоевским [17] наслаждаются причудливыми метафизическими построениями Шеллинга [18] , то вместе с Веневитиновым [19] грезят о мире лучезарной, нетленной красоты. Одним словом, они стремятся замкнуться в родном для них мире чувств и фантазии: умом, «холодным рассудком» жить они не хотят.
«Умом» живут материалисты и утилитаристы. «Ум» создал «мануфактурную философию, мануфактурную религию, мануфактурную нравственность». Ум превратил душу человека в «паровую машину»; в этой машине видны лишь «винты и колеса, но жизни не видно».
И романтики-интеллигенты шлют проклятия «утилитарному» веку. Они предсказывают человеческому обществу неминуемую гибель, в случае, если оно будет руководиться одними материальными интересами, будет веровать в «естественный ход дела». Естественный ход дела приведет к возникновению утилитарного государства Бентамии [20] . Материальный прогресс достигнет своего апогея. Люди будут совершенными машинами. Главный город Бентамии будет грандиозным городом, вмещающим в себя многомиллионное население. Промышленная техника и торговое обращение разовьются до изумительных пределов. Но жители Бентамии не будут счастливы, крайние эгоисты, не признающие ни нравственности, ни святости дружеских и семейных уз, они, в погоне за наживой, самым бесцеремонным образом докажут, что признают только одно правило поведения: homo homini lupus est [21] : они безнадежно будут гнести и губить друг друга. Кроме того, скученность населения разовьет всевозможные болезни, поднимет до невероятного уровня цены на предметы необходимости. В результате Бентамия превратиться в пустынное кладбище. Человечество завершит круг естественного развития.
Но мрачные видения Бентамии недолго носились перед глазами передовых интеллигентов. В николаевскую эпоху [22] интеллигенция мало-помалу начинает менять свою физиономию: разночинец снова начинает завоевывать потерянное им значение. Отрицательное отношение к «толпе», бегство из мира действительного в мир фантазии, культ чувства постепенно отходят в область преданий. Интеллигенты приближаются к толпе, производят трезвую оценку действительности, не стыдятся заниматься «материальными» вопросами.
Правда, романтизм [23] еще не окончательно уступает своего первенства реализму [24] ; правда, он снова расцветает в сороковые годы, но это – его поздний расцвет. Если романтики, вроде Станкевича [25] , и заявляют, что «прекрасное их жизни не от мира сего», то они не относятся уже к этому миру с титаническим презрением, а напротив, любят этот мир и болеют его страданиями. Если они и увлекаются идеалистической философией, то предметов их увлечения является система Гегеля [26] , а не Шеллинга, которого боготворили романтики старого покроя. Романтики старого покроя ценили Шеллинга за апологию «непосредственного чувства», а когда впоследствии им пришлось познакомиться с Гегелем, то они отрицательно отнеслись к последнему, найдя его крайним рационалистом. Романтики сороковых годов ценят в Гегеле и «рационализм», и проповедь гармонического развития мира.
Они стоят на полдороге. До конца дороги дошла интеллигенция лишь на закате сороковых годов. Тогда романтизм предается проклятию, как болезненный продукт крепостнического строя. Тогда получает полное гражданство теория естественного развития. Тогда осмеиваются титанические натуры и «аристократический» индивидуализм романтиков. Тогда «обыкновенный» человек [27] признается единственным героем литературы. Тогда интеллигенция находит новые положительные идеалы: она возлагает свои надежды на творческие способности и созидательную работу всех классов, развивающихся по мере упадка крепостнического строя. Она преклоняется перед крестьянством. Она идеализирует бюрократию, находя ее труд в высшей степени полезным. Она на страницах своих лучших журналов доказывает, что петербургские купцы обладают неоспоримыми человеческими достоинствами. Она верит в благодетельную миссию заводчиков и фабрикантов.
Она приветствует рождающуюся буржуазию как класс, который не похож на класс крепостников, как класс, от которого можно ожидать светлой и богатой подвигами будущности. На заре новых общественных отношений она видит в буржуазии союзника.
Новая заря взошла. Наступила «эпоха великих реформ» [28] . Пало крепостное право [29] . Ряды интеллигенции пополнились, как никогда прежде, лицами, вышедшими из непривилегированных классов. Разночинец в первый раз в русской истории почувствовал себя совершенно полноправным членом общества. Теперь он был вожаком интеллигенции. Теперь интеллигенция всецело явилась выразительницей его дум, стремлений, настроений и надежд. Правда, рядом с ним продолжал стоять интеллигент-дворянин, но это был дворянин, отрекающийся решительно от всех привилегий, которыми его наградили века крепостного права, от всякого «наследства», завещанного ему предками: это был «кающийся» дворянин.
Интеллигенту-разночинцу шестидесятых годов недаром досталась победа. «Он рос среди терний», он купил себе право на существование ценой величайших усилий, тяжелых страданий, упорного труда; он устоял в борьбе за существование лишь благодаря постоянному личному самоусовершенствованию, интенсивной умственной работе. Поэтому он уверовал в спасительную силу труда и разума, во всемогущество «критически мыслящей личности» [30] . И чтобы вернее сохранить цельность своей личности, чтобы в совершенстве закалить себя для борьбы за существование, он решил сделать свой душевный мир недоступным для всех тех чувств и наклонностей, которыми жили мало энергичные, пассивно покоряющиеся судьбе, не умеющие за себя постоять питомцы помещичьих усадеб: он убил в себе фантазию; он отверг чистую поэзию и эстетику, он не допустил инстинктам и чувству бесконтрольно властвовать над собой.
Настали героические времена интеллигенции… Но они продолжались недолго. На историческую сцену вышли новые интеллигенты из провинциальной, деревенской глуши, интеллигенты, заговорившие о «черноземных силах». Эти интеллигенты росли в среде, наиболее пострадавшей от крепостного права, в среде «мучающихся, беснующихся, обремененных». Свидетели непрерывных бессильных страданий и бессильного озлобления, с детства сами забитые и униженные, они не могли развить в себе возвышенного понятия о цельной, героической личности: среда убила в них даже сознание человеческих прав и человеческого достоинства. Их сердце даже не было способно на глубокие «личные привязанности», на «личную» жалость и «личное» участие. Они, по выражению их самого искреннего идеолога, бежали от своей личности и личности каждого отдельного человека, дабы уйти от страданий. Они могли лишь чувствовать глубокое сострадание к «человеческим массам» скорбеть глубоко лишь о всечеловеческом горе.
И они перенесли все свои привязанности на ту «массу», которая их окружала в детстве: они скорбели о крестьянском горе. Их скорбь вылилась в народнические теории [31] …
В конце семидесятых годов наряду с голосом народников начинает громко раздаваться голос иных интеллигентов. Это – интеллигенты, воспитанные на лоне столичной культуры, росшие не в такой безотрадной обстановке; они народники-интеллигенты, с детства развившие в себе высокое чувство человеческого достоинства, получившие высокое понятие о правах личности. Но и они – не баловни счастья. Их развития личность заставляет их глубоко страдать от той столичной «толпы», которая окружила их.
В этой «толпе» руководящую роль играют те «союзники», о которых в сороковые и пятидесятые годы мечтали представители реализма, которых даже в реформенную эпоху реализовал теоретик «мыслящего пролетариата» [32] . «Союзники» сделались господами истории и при первом своем дебюте в новой роли заявили о себе с самой невыгодной стороны. Интеллигенты восьмидесятых годов попали в «мир борьбы и наживы», на шумный «рынок», в царство мертвых цифр и холодного расчета. Они, на первых порах, не видят никакой целесообразности в развитии нового класса. Они видят перед собой лишь «буржуя» и «хищника». Они отказываются пристальнее вглядеться в физиономию бывшего «союзника» интеллигенции, беспристрастно оценить его историческую миссию. Они ограничиваются тем, что с негодованием и презрением отвертываются от него; они убеждаются, что они бессильны в борьбе с «новым обществом», что тот путь, которым интеллигенция шла к торжеству в «героический» период своей истории, теперь оказывается ненадежным путем. Человеческое общество развивается далеко не по строго логическим законам. Современный человек руководствуется в своих поступках, главным образом, велениями страстей и инстинктов, чувств и желаний, а не велениями неподкупной чистой мысли.
Вера в силу разума, движущего историю, сменяется верой в моральную силу. Общественный прогресс, в глазах восьмидесятников-разночинцев, возможен только тогда, когда общество духовно перевоспитывается, когда оно будет руководиться чистыми желаниями, чувствами и инстинктами. Интеллигенция обращается к нравственной проповеди, создает учение о сильной нравственной личности, вершащей судьбы истории.
А тем временем «новое общество», «царство наживы» переживает медленную эволюцию: «буржуй» постепенно перерождается в «буржуа», эпоха «хищничества» сменяется эпохой последовательного экономического развития. Интеллигент-разночинец вглядывается в физиономию своего бывшего «союзника», начинает призадумываться над исторической миссией последнего. К этому его вынуждает его собственное положение: между ним и «бывшим союзником» устанавливается прочная зависимость; он видит, как их начинают связывать «железные» отношения.
И интеллигент спешит разобраться в этой зависимости и этих отношениях. В середине девяностых годов он произвел уже анализ этих отношений, он имеет уже готовое мировоззрение, он нашел «новую истину». Он решительно отказывается верить в идеал критически мыслящей личности, в идеал семидесятых годов, в идеал нравственной сильной личности…
Так на протяжении XIX века сменяли друг друга различные типы передовых интеллигенций. Каждая из этих интеллигенций создала свою веру, поклонялась своей истине. И вера, и истина каждой интеллигенции строго определялись условиями той общественной среды, в которую были поставлены интеллигенты. И вера, и истина каждой интеллигенции была честной верой и честной истиной.
Курьер. 1901. № 8