Эта драма, как сообщает летопись нового литературного движения, имела свой пролог еще в первой половине шестидесятых годов. Действующим лицом пролога явился Тургенев, «сжегший то, чему поклонялся, и поклонившийся тому, что сжигал. И как пролог древних драм давал необходимые пояснения к долженствовавшему развиться перед зрителями действию, так и «отступничество» Тургенева дает многое для понимания новейшего хода литературного развития.
Сожжение прежних кумиров, совершенное им, есть акт, свидетельствующий о наличности общественного конфликта и реакции определенной частя интеллигентного общества, «Сжигающий» Тургенев – это интеллигент-дворянин, повертывающий назад, к заветам «феодальной» старины. «Сжигаемое» – это усвоенные им в эпоху сороковых годов предпосылки разночинской идеологии.
Идя, в продолжение некоторого времени, рука об руку с интеллигентами-разночинцами, учась у них и в свою очередь, развивая отдельные стороны их миросозерцания, выступая выразителями их дум, надежд, стремлений, работая совместно с ними над критикой «романтической» культуры, дворяне-интеллигенты – люди сороковых годов в решительную минуту покинули авангард шествующей вперед интеллигенции. От решительной ломки старых культурных настроений они отказались: «старина» звала их назад, под одеянием прогрессиста в них заговорил человек «старого» психического склада. Когда они стояли перед еще не многочисленными сравнительно рядами разночинцев, разночинцев, уступавших им кое в чем, не посягавших еще на все наследия «отцов» и не доводивших своих выводов до конца, этот человек; дремал. Но он проснулся, как только люди сороковых годов очутились перед сплоченными массами разночинской интеллигенции. Перед этими массами они почувствовали себя чужими людьми, людьми иного мира, иной душевной организации. И они объявили о разрыве со своими прежними сотоварищами. Они, начиная с Герцена и Салтыкова-Щедрина и кончая Тургеневым и Анненковым, осудили «отрицательное» направление разночинцев.
Официальный разрыв Тургенева с «отрицателями» выразился в его ссоре с редакцией «Современника». Но материал для разрыва накоплялся еще значительно раньше. Тургенев негодовал на «черствость души» разночинцев, заявлял, что они не понимают поэзии. Он проповедовал о необходимости возвращения пушкинского элемента в противовес гоголевскому; последний элемент особенно ценили шестидесятники. Одним словом, он вполне определенно противополагал себя «мыслящим реалистам», как носителям «старых» культурных начал. Впоследствии, когда «разрыв» стал совершившимся фактом, Тургенев прямо охарактеризовал классовое происхождение своих симпатий: «Н. П. (Николай Петрович Кирсанов) – это я, Огарев и тысяча других». А по его собственному признанию, создавая фигуру Николая Кирсанова, он имел в виду выяснить один из типов лучших сынов дворянской интеллигенции своего времени. Именно с «кирсановской» точки зрения он протестовал против господствовавшего направления литературы, против разночинского реализма и натурализма.
«Способности нельзя отрицать во всех этих Решетниковых, Успенских и т. д., – пишет он Полонскому, – но где же вымысел, сила, воображение, выдумка где? Они ничего выдумать не могут – и, пожалуй, даже радуются тому: этак мы, полагают они, ближе к правде. Правда – воздух, без которого дышать нельзя; но художество – растение, иногда даже довольно причудливое, которое зреет и развивается в этом воздухе. А эти господа-бессемянники и посеять ничего не могут».
К первой половине семидесятых годов относится следующее, сделанное им в одном: письме заявление:
«Теперь мода в литературе на политику: все, что не политика, – для нее вздор или даже нелепость: как-то неловко защищать свои вещи, но вообразите вы себе, что я никак не могу согласиться, что даже «Стук-стук» нелепость. Вы мне скажете, что моя студия мне не удалась… Быть может: но я хотел только указать вам на право и уместность разработки чисто психологических (не политических и не социальных) вопросов».
Тургенев провозглашает принцип «аполитического», «асоциального», то есть, выражаясь термином г. Неведомского, «свободного» художества.
И предпосылки этого художества определялись стародворянскими тенденциями его пророка. В противовес реализму «разрушителей» эстетики, он выдвигает апологию «вымысла, воображения, выдумки», то есть в столкновении с интеллигентами-разночинцами пользуется тем оборонительным оружием, которое некогда ввели в употребление интеллигенты-дворяне крепостнических времен. От действительности, где хозяйничают чуждые ему люди, от «правды» он бежит в область родной ему стихии. Пессимистически настроенный по отношению ж реальному миру, он «выдумывает» иной мир. От тревог демократического века он находит успокоение в психологических построениях, в анализе индивидуалистических ощущений и настроений, в игре поэтического воображения.
Возрождается «идеализм» и «идеалистическое: искусство». Виновнику его возрождения оно не принесло желанного покоя. Разорвав с передовой интеллигенцией, создавая «полуреалистические» произведения, Тургенев чувствовал, что теряет под собою твердую почву. В письмах второго периода его литературной деятельности он часто выражает неуверенность в своем направлении. В минуты откровенности он даже называет такие произведения, как «Стук-стук», «Несчастная», – «уродцами». Ему приходится переживать «душевную драму»: разночинские, демократические симпатии уступают, в его психическом мире, диктатуру стародворянским, индивидуалистическим тенденциям не без борьбы. Правда, эта драма не была особенно тяжелая, не ознаменовалась никакими особенно глубокими вспышками отчаяния: но все же это была драма, осложнявшая пессимизм Тургенева, делавшая малонадежной ту позицию, в которую он замыкался, спасаясь от «громадно несущейся жизни». Некоторые из «Стихотворений в прозе», например, дают достаточно ясное представление об этой драме.
Тургеневский «идеализм», как исповедь писателя, плывшего «против течения», долго оставался своего рода единичным явлением, не находя себе отклика в рядах «молодых поколений интеллигенции». Пролог был отделен от той общей драмы, частью которой он являлся, длинным рядом годов. «Старые» элементы, выделившиеся из состава передовой интеллигентной ячейки, заполненной разночинскими элементами, и не примыкавшие к явно консервативным группам, не в силах были составить самостоятельный агломерат, который бы создал и иное литературное направление. Только с переменой состава интеллигенции, стоявшей на исторической авансцене, они получили возможность приспособиться к благодарной для них почве.
На закате своей литературной деятельности в толпе молодых художников слова Тургенев отметил одного, не похожего на других. Отмеченный им художник не принадлежал к «бессемянникам». Он, по мнению Тургенева, подавал большие надежды как носитель традиции истинного искусства. Это был Всеволод Гаршин.
Личность Гаршина, действительно, говорила о наступлении новых времен в жизни и литературе. Автор «Attalea princeps», «Художников» и «Красного цветка» был знаменосцем новых кадров интеллигенции.
Это – кадры так называемых «восьмидесятников».
Восьмидесятые годы характеризуются первым решительным проявлением энергичной деятельности тех «союзников», на которых возлагались большие надежды интеллигенцией сороковых и пятидесятых годов, – «союзников», которых еще в «реформационную» эпоху приветствовал теоретик «мыслящего пролетариата». «Союзники» сделались господами истории и первым своим дебютом в новой роли заявили о себе с самой невыгодной стороны. Интеллигенты восьмидесятых годов попали в мир «борьбы и наживы», на шумный «рынок», в царство «цифр и расчета». Они на первых порах не видят никакой целесообразности в развитии торгово-промышленного класса. Они видят перед собой лишь «буржуя» и «хищника». Капитализм признается ими «болезненным феноменом, не имеющим будущности». «Действительность» в их глазах получает значение хаотически-беспорядочного процесса. Слепые «страсти» и слепой «случай», кажется им, единственно начинают распоряжаться жизнью общества и отдельного человека.
Вместе с тем, вера в демократические идеалы, выработанная шестидесятниками и семидесятниками, перестает одушевлять интеллигенцию. «Народ», то есть крестьянство, пребывали во тьме «ночи»: попытки внести «свет» в тьму остались безуспешны. Приходил конец «народническим» веяниям. А та часть интеллигенции, которая теперь завладевала общественным мнением, которая теперь руководила судьбами искусства и литературы, унаследовала прогрессивные симпатии лишь как «священные» заветы прежних времен: она не купила этих симпатий ценою интенсивной борьбы с переживаниями «патриархального» и «феодального» строя; она не была связана «страдальческими» узами с «народной жизнью».
Но если интеллигенту-разночинцу восьмидесятых годов не приходилось воспитываться в атмосфере «бессильных страданий», если ему был работой предшественников расчищен путь к дальнейшим поступательным шагам, это не значит, чтобы он вплел новые лавры в венок разночинской интеллигенции.
Напротив, ему пришлось занести на странице истории разночинской интеллигенции первую запись о крупном поражении. Он принужден был объявить себя банкротом.
На самом деле, то оружие, которым интеллигенты-разночинцы боролись некогда против «враждующей судьбы» – светлая вера в силу разума и идеал цельной критически мыслящей личности, – оказывалось в его руках бесполезным. Там, где царят слепые страсти и слепая случайность, разум бессилен. Еще «народники» сомневались в авторитете «критически мыслящей личности». Противостоять же дикому «хаосу» эмпирической действительности, опираясь на этот авторитет, уже совершенно невозможно. И разочарованному в своих силах, прощавшемуся с иллюзиями народнических увлечений, отказывавшемуся находить какой-либо смысл и цель жизни «восьмидесятнику» оставалось лишь воскликнуть устами поэта, ярко выразившего его пессимистическое настроение:
Попытка разночинной интеллигенции создать свою собственную «культуру», казалось, потерпела неудачу: Здание, воздвигавшееся трудами «мыслящих реалистов», казалось, рухнуло. Разночинная интеллигенция осталась без положительного миросозерцания.
И в эту критическую для нее минуту она прибегла к средству, еще более осложнявшему ее положение: отчаяние слепо и плохой советчик. Очутившись на распутьи, разночинская интеллигенция восьмидесятых годов сделала «культурное» заимствование у своих бывших противников.
Как раз к тому времени эволюция пореформенного хозяйства выкинула на рынок интеллигентного труда большие массы «дворянского пролетариата». И эти массы обновили «предание старины глубокой», старины, которая считалась навсегда погребенной. Спасаясь от «хаоса» действительности, и не слыша авторитетного, открывающего радужные горизонты слова разночинной интеллигенции, они пошли по проторенной их прадедами дорожке – от мира «правды» обратились к миру «вымысла»… Их примеру последовали разночинцы.
Разрушенная «эстетика» отныне была восстановлена. Идеалистическое искусство, искусство индивидуальных переживаний и романтических порывов вновь получило широкие права гражданства. Правда, идеалистическое искусство потеряло свежесть былых красок; правда, смелости и размаха прежних романтических стремлений оно теперь не ведало; правда, его новые произведения не были отмечены печатью прежней силой творчества. Сохранение полного Status quo ante, торжества реалистического начала – было невозможно. Идеалистическое искусство должно было считаться со многими требованиями реализма. «Романтика» рационализировалась.
«Новое направление поняло, что реализм имеет громадное право на существование тем, что построено огромной частью своего здания на фундаменте действительных требований, на жизненности своих притязаний. Выражаясь наглядно, реализм есть кирпичный остов дома, совершенно еще не отделанного, без крыши, без окон, без дверей. Согласитесь, однако же, что в таком доме еще нельзя жить. Действительно, кирпичный остов есть главная часть будущего здания, но без отделки, без окраски оно не может служить человеческим жилищем. Идеализм есть именно то нечто, что суровое основание здания превращает в приятное помещение для человека, так созданного, что одним необходимым никак не может довольствоваться».
Так формулируется теория новой «идеологии».
«Борец за идеализм» своего времени объясняет, что он «не имеет никаких корней ни в сороковых, ни в шестидесятых годах», то есть в эпохе расцвета эстетики и эпохе торжества реализма; и потому он считает возможным «к обеим эпохам отнестись одинаково объективно». Другими словами, он объявляет, что не обязан смотреть на «эстетику» глазами «мыслящего реалиста». Он отказывается видеть в эстетических увлечениях один из тормозов, сильно задерживающих ход прогресса, одно из противообщественных преступлений. Обращение к области искусства эстетики, идеализма, по его мнению, – удел прогрессивно настроенных, но мало энергичных людей.
«Человек, не настолько энергичный, чтоб мысленный процесс его выразился каким-нибудь вещественным образом, находит опору своему тоскливому настроению в идеализме. В вечных созданиях искусства он наталкивается на тот идеальный мир чистой красоты и совершенства, которого никогда в серенькой пошлости обыденной жизни не встретить. Тут он попадает в область, где всякое его справедливое требование не остается без удовлетворения, в область, где нет корыстных расчетов, где единственным мотивом являются прекрасные чистые цели».
И удаление в мир «возвышающих обманов» в известные исторические моменты признаются «объективно» обязательным, естественно необходимым.
«Во времена общественной приниженности, общественной неурядицы, от общества не зависящей, искусство и художество находятся в большом процветании потому именно, что большинство развитых людей находят в них отдохновение от грустных дум и примирение со своими высшими требованиями». С. Венгеров приводит пример интеллигенции сороковых годов. Он называет «как нельзя более естественным» образ действий этой интеллигенции, «потратившей все лучшие силы свои, весь запас природных дарований» на художественное творчество. В художественных произведениях, – поясняет он, – люди сороковых годов воспроизводили «душевную боль свою, стон своего наболевшего сердца». Идеализм получает высшее оправдание.
«Поэзия, да, поэзия была необходима нашим «отцам», иначе они бы унизились до участия в разных несправедливостях, до забвения истинного понятия о человеческом достоинстве и требовании осмысленного человеческого существования».
Эстетика объявляется – в известных случаях – спасительницей и хранительницей прогрессивных тенденций. Противоречие взгляду на нее, высказанному шестидесятниками, получается полное.
Реабилитация эстетики покупается ценою другого противоречия их взглядам – ценою реабилитации людей сороковых годов, точнее – дворянской интеллигенции названной эпохи.
Прекраснодушные баричи – «Обломовы», какими они являлись в глазах «мыслящих реалистов», характеризуются теперь как глубоко несчастные прогрессисты, парализованные в своих высоких стремлениях гнетом «безвременья». К подобной реабилитации обязывает разночинцев-восьмидесятников сделанное ими культурное «заимствование!». Усвоивши выработанный «феодальной» психологией прием – примиряться с трагизмом «эмпирической безысходности» на почве «идеалистических» построений, разночинцы-восьмидесятники неминуемо должны были предать забвению социальную грань, отделяющую их от носителей «идеалистического начала» в дореформенную старину, должны были поставить себя и их в одну плоскость, оценить свою и их идеологию с отвлеченной «общечеловеческой» точки зрения… Отсюда протест «восьмидесятников» против «партийности» в художественной литературе и требование, чтобы литература служила «общечеловеческим» целям, изображала «общечеловеческое», «общечеловеческие» типы».
Оправдывая эстетическую реакцию в прошлом, г. Венгеров оправдывал ее тем самым и в настоящем. Текущий исторический момент как раз принадлежал к разряду «известных случаев»: «новые» интеллигенты не были «энергичными» людьми, «новая» эпоха была эпохой общественной «приниженности». «Поэзия необходима нам, иначе мы погибнем», – вот какую мысль доказывают все рассуждения апологета «идеализма».
Остов «сурового здания» начинает отделываться, внутренность его обставляется экзотической обстановкой. Появляются даже портреты великолепных предков на стенах.