С потерей своего прежнего значения художники-беллетристы долгое время примириться не могут. Первый писатель, заявивший категорически о том, что служители искусства сошли с общественного пьедестала, развенчаны как общественные деятели, заплатил за подобное признание ценой тяжелых душевных переживаний.

Юноша – Надсон лелеет идеал писателя-гражданина. Художники, по его убеждению, должны перерождать действительность «огненным словом». Обладая даром «огненного слова», он сам мог бы «прорубить» мир:

Как беспощадно б, как сурово Порок и злобу я клеймил… Я б поднял всех на бой со мглою, Я б знамя света развернул И в мир бы песнею живою Стремленья к истине вдохнул!..

Но способствовать перерождению действительности он не властен. И это обстоятельство диктует ему пессимистические строки:

Мне не надо такого слова… Бессилен слабый голос мой, Моя душа к борьбе готова, Но нет в ней силы молодой… В груди – бесплодное рыданье, В устах – мучительный упрек, И давит сердце мне сознанье,

Что я, я раб, а не пророк. Поэт-юноша объясняет свое беспомощное положение тем, что «муза» обделила его, наградив слабым дарованием. На самом деле, с первых шагов литературной работы Надсона обнаружился его яркий талант. Впоследствии поэт указал, что источник зла не в особенностях его дарования, что бессилие врачевать недуги современности – общий удел поэтов его времени. Отвечая на упреки за то, что его песни не являются «ярким маяком во мраке молчаливом», он восклицает:

…Не требуй от певцов Величия души героев и пророков! В узорах вымысла созвучных звонких строк, Разгадок не ищи и не ищи уроков…

Поэты – только «голос» родной страны, а не учителя жизни, открывающие светлые горизонты будущего.

Учить не властны мы!.. Учись у мудрецов, На жадный твой запрос у них ищи ответа; Им повторяй свой крик голодных и рабов: Свободы воздуха и света!.. Больше света!..

Поэты «исхода» не знают: «ночь жизни» окутала их, как и прочую толпу. И облегчить «роковые недуги» действительности они не могут, лишь давая отклик и привет толпе.

Надсон, отказываясь от непринадлежащей ему роли, утешает себя мыслью, что давать «отклик и привет» толпе, страдать ее страданиями – благородное призвание. Но это весьма слабое утешение для него… Образ пророка слишком заманчив и привлекателен. Не быть пророком, в глазах Надсона, – синоним духовного банкротства. Отсутствие «пророков» художников – признак «жалкого, дряхлеющего века». Единственно, кто может спасти современное человечество из «бездны зла», – это именно «могучий пророк».

В минуты же гнетущего отчаяния Надсон не раз призывал этого пророка явиться:

Где ж ты, вождь и пророк?.. О, приди, И встряхни эту тяжесть удушья и сна!

восклицает он, убедившись в том, что душевный дар без пользы им растрачен, и будущее не обещает ничего хорошего.

Изнемогает грудь в бесплодном ожиданьи, Отбою нет от дум, и скорби, и тревог… О, в этот миг я весь живу в одном желаньи, Я весь – безумный вопль: Приди, приди, пророк!

еще яснее подчеркивает он спасительную миссию «пророка».

И призывом пророка он заканчивает свою литературную деятельность, подводит итоги всего жизненного опыта:

Пора! Явись, пророк всею силою печали, Всей силою любви взываю я к тебе. Взгляни, как дряхлы мы, взгляни, как мы устали, Как мы беспомощны в мучительной борьбе. Теперь иль никогда… Сознанье умирает, Стыд гаснет, совесть спит… Ни проблеска кругом, Одно ничтожество свой голос возвышает…

При такой высокой оценке «пророческого» начала низведение себя в простые «рядовые» должно было означать, во всяком случае, тяжелую душевную драму, не могущую быть устраненной при помощи паллиативных средств. Слияние Надсона с «толпой» не было прочно. Толпу Надсон определял постоянно как массу поглощенных будничными заботами борьбы за существование людей. С толпою объединяли его лишь непонимание «хаоса» действительности, страх перед действительностью и проблески некоторых настроений, грозивших временами поэту застоем «полдороги». Делить с толпою «будничный удел» поэт постоянно отказывался; против «мещанских» настроений постоянно боролся.

Правда, борьба с последними была подчас нелегка, покой «полдороги» казался подчас весьма соблазнительным; жажда личного счастья говорила в нем подчас слишком властно, стараясь заставить его забыть обязанности «гражданина». Надсон даже называл соблазн «полдороги» более опасным врагом, чем прочие враги:

Есть у свободы враг опаснее цепей. Страшней насилия, страданья и гоненья; Тот враг неотразим, он в сердце у людей, Он – всем врожденная способность примиренья.

Но восторжествовать над собой «неотразимому врагу» он все-таки не давал. И уже одна борьба с этим врагом ставила его над «толпой».

Неопределенные, смутные, но страстные, сильные порывы демократических чувств делали невозможным его пребывание в среде «мещанского царства».

Поэт имел право утверждать, что он рано разбужен «грозою», выделился из толпы, пошел вперед к. дали будущего, в начале исполненный радужных надежд… Но вскоре выяснилось, что вести за собой других он не может, видения дали исчезли; «безнадежность» и «глухая тоска» сменили светлое настроение… Фигура Надсона типична на фоне восьмидесятых годов. Рассказанная в его стихотворениях катастрофа «разбитых усилий», «подрезанных крыльев» есть именно катастрофа «восьмидесятника».

Социальный агностицизм и пессимизм названной эпохи нашел в Надсоне наиболее яркого выразителя. В его лице «восьмидесятники» договорились до формулы, определяющей «жизнь» – как сумму случайных феноменов, быстро сменяющих друг друга, по воле неведомых сил:

Вот жизнь, вот этот сфинкс. Закон ее – мгновенье. И нет среди людей такого мудреца, Кто б мог сказать толпе, куда ее движенье, Кто мог бы уловить черты ее лица.

Отношение к «сфинксу», к «хаосу» действительности определили для него невозможность «пророчества». Именно начинается самая интересная и важная сторона его душевного разлада.

Попыток разгадать загадку «сфинкса», «уловить черты лица» действительности Надсон делал немало. «Реалистический» анализ, «бесстрашие истины» – признается им обязательным для «перла создания», «разумного человека». Он говорит о себе:

Жалкий трус, я жизнь не прятал за обманы И не рядил ее в поддельные цветы, Но безбоязненно в зияющие раны, Как враг и друг, вложил пытливые персты, Огнем и пыткою правдивого сомненья К все проверил в ней. боясь себе солгать…

Для того, чтобы верить, он должен знать… Пусть познание обесценивает «много светлых грез», открывает много «ужасов», пусть «бездна отрицаний» слишком мрачна и черна: но нельзя «опускать перед нею испуганных очей»; нужно нести «светоч познания» в ее холодную глубину, и, «не робея, итти до дна».

Пусть даже на «дне» ожидает гибель спустившегося в «бездну»; пусть «познание» осветит одни лишь картины ужасов и вид их убьет искателя истины, – все же поэт готов встретить подобную смерть, предпочитал ее успокоению «наверху», в царстве «поддельных цветов», «прекрасных», но лживых грез, нарядных «обманов». Он приветствует ум, свободный ум, не видящий исхода и не смирившийся перед жалкою судьбой.

Но трагический апофеоз ума не является окончательный подведением итогов отношения к «хаосу» действительности. Спускаясь на «дно», Надсон в то же время иногда оглядывался на «верхи». «Ум», действительно, открывал перед ним лишь «одни ужасы», и героизм «отрицания» оказывался слишком тяжел, требовал, употребляя выражения поэта, «нечеловечески великого страдания».

Замкнувшийся в сферу ограниченного «опыта» «восьмидесятников», то есть судивший о жизни на основании знакомства с обрывкам действительности, знакомства только с двумя общественными группами – «обществом буржуев» и «обществом» ставшей на распутай интеллигенции, Надсон не выдерживал роли «реалиста». Трагизм «эмпирической безысходности» подавлял его.

Проповедуя «бесстрашие истины», он в то же время сознавался, что у него мало сил «взглянуть без ужаса, очей не опуская» в лицо окружающей его действительности. Он отрекался от культа ума. Ум объявлялся банкротом, могущим лишь «иссушать бесплодной тоской», приносящим лишь «мрак уныния, да злобу жгучих слез».

Ум вносит только дисгармонию в душевный мир, разлагает цельность последнего, не дает жить, делает современного человека жалким. Современный человек – «мертвец»:

…Потому что он с детства не жил, Потому что не будет до гроба он жить, Потому что он каждое чувство спешил, Чуть оно возникало, умом разложить.

Ум, этот хранитель «опыта», отравляет малейшую улыбку счастья; воскрешал воспоминания о былых «ранах» и былых впечатлениях, он заставляет с недоверием встречать все, что говорит о «ясных днях» будущего. Возможность счастья пугает поэта…

О любви твоей, друг мой, я часто мечтал, И от грез этих сердце так радостно билось, Но едва я приветливый взор твой встречал, И тревожно и смутно во мне становилось.» И боялся за то, что минует порыв, Унося прихотливую вспышку участья, И останусь опять я вдвойне сиротлив С обманувшей мечтой невозможного счастья.

Из союзника ум становится врагом. Смерть рисуется поэту как избавительница от гнетущей работы ума, от пытки «сомнений».

Надсон ищет спасения; из глубины бездны он смотрит «наверх». «Поддельные цветы», нарядные, но лживые «грезы», «обманы» – все это, с негодованием отвергаемое им в минуты подъема духа, теперь, в минуты отчаяния, приобретает для него большую ценность.

В такие минуты он проповедует «ложь» и «слепую веру».

Он обращается с горьким упреком к писателям, доказывающим несостоятельность тех, кто думает прокладывать дорогу в хаосе современности, не зная этой действительности, увлекаемый иллюзорными надеждами:

Быть может, их мечты – безумный смутный бред И пыл их – пыл детей, не знающих сомнений, Но в наши дни молчи, не верящий поэт, И не осмеивай их чистых заблуждений. Молчи или даже лги…

Лгать нужно, потому что и так слишком много жалких слез, «и так кругом «отчаяние и сон»… В другом стихотворении признается законность «обманов», «возвышающих» хотя бы на «краткий миг».

В больные наши дни, в дни скорби и сомнений, Когда так холодно и мертвенно в груди, Не нужен ты толпе, неверующий гений, Пророк погибели, грозящий впереди: Пусть истина тебе слова твои внушает, Пусть нам исхода нет, – не веруй, но молчи.. И так уж ночь вокруг свой сумрак надвигает, И так уж гасит день последние лучи… Пускай иной пророк, пророк, быть может, лживый, Но только верящий, нам песнями гремит, Пускай его обман, нарядный и красивый, Хотя на краткий миг нам сердце оживит.

«Возвышающий обман» прогресса не двигает, часто ведет к непосредственному поражению: это Надсон знает, избирая своим героем Икара, обманувшего себя и бесплодно погибшего. Но не содействие движению прогресса поэт имеет в виду, предлагал как радикальное средство – «возвышающий обман»; веру в прогрессивное развитие он во время кризисов обостренного отчаяния теряет. Речь идет лишь о том, как бы сделать существование сознающих безысходность своего положения «восьмидесятников» хоть несколько сносным.

«Только бы верить во что-нибудь, верить душой». Только бы брать от текущего момента полноту, цельность «внутренних» переживаний «личности».

На что б ни бросить жизнь, мне все равно. Без слова Я тяжелейший крест безропотно приму, Но лишь бы стихла боль сомненья рокового И смолк на дне души безумный вопль: «к чему?»

Допускается ряд различных решений вопроса. Подобная формула освящает как работу в сфере общественной деятельности, так и удаление в область идеологических надстроек. Главное требуется: личности уйти от собственных страданий, избавиться от собственного «настроения». Кладутся в основу всего индивидуалистические стимулы.

Почва для бегства из мира действительности, где «одинокая» личность чувствует себя погибающей, в традиционную крепость спасения дана: «мир сна» – «сладкий обман» эстетического воображения оправдан.

Надсон явился на литературное поприще с высоким представлением о «чистой поэзии», вынесенным из той «культурной» обстановки, которая воспитала его. Поэзия рождена, – по мнению поэта-юноши, – не на лоне действительности: поэзия – дочь небес, некогда сошедшая на землю из «тихой сени рая», увенчанная душистыми розами, с «молодой улыбкой» на устах:

Она сошла в наш мир, прелестная, нагая И гордая своей невинной красотой. Она несла с собой неведомые чувства. Гармонию небес и преданность мечте, – И был закон ее – искусство для искусства. – И был завет ее – служенье красоте.

Но действительность сурово встретила небесную гостью: венок душистых цветов был сорвал и растоптан; нежные, «девственно прекрасные» черты богини покрылись «обликом сомнений и печали», гимны «красоты» перестали звучать, смененные песнями «душевной муки».

Чистому искусству нет места на «позорище жизненной битвы». Один только терновый венок может теперь украшать чело поэзии. Надсон в ряде стихотворений выставляет себя сторонником «гражданского» искусства. Но уже из приведенной цитаты ясно, что отношение его к «чистой» поэзии далеко не враждебное. Культ красоты уступил позицию «гражданским» мотивам – по его мнению – только в силу печальной необходимости. Надсон с сожалением относится к «разрушенной эстетике». Истинным поэтом, наряду с поэтом-»гражданином», он продолжает считать и жреца «звуков сладких и молитв». Теперь такие жрецы не должны существовать, теперь «эстетика» – отступничество от прямого пути, соблазн «полдороги», – это прекрасно сознает Надсон-гражданин. Но Надсон – сын «усталого», «больного» поколения – нарисовал гордый образ поэта, ведущего современников «в бой е неправдою и тьмою, в суровый, грозный бои за истину и свет», сейчас же рисует иной образ:

Пусть песнь твоя звучит, как тихое журчанье Ручья, звенящего серебряной струей; Пусть в ней ключом кипят надежды и желанья И сила слышится, и смех звучит живой; Пусть мы забудемся под молодые звуки И в мир фантазии умчимся за тобой — В тот чудный мир, где нет ни жгучих звезд, ни муки, Где красота, любовь, забвенье и покой; Пусть насладимся мы без дум и размышленья И снова проживем мечтами юных лет, — И мы благословим тогда твои творенья, И скажем мы тебе с восторгом: «Ты поэт!»

Надсон, как, «гражданин», горячо протестующий против малейших попыток уклониться в сторону забот о личном отдыхе и покое, начинает ратовать, в часы «унынья», за необходимость отдохновения в «мире красоты». Он уверяет, что стремление наслаждаться «красотой» – признак сильной личности, не. изнемогшей в борьбе за жизнь, то есть поражение объявляет победой:

Не упрекай себя за то, что ты порою Даешь покой душе от дум и от тревог. ……………………………………………… ……………………………………………… Что песни любишь ты и, молча ей внимая, Пока звучат они, лаская и маня, Позабываешь ты, отрадно отдыхая, Призыв рабочего не медлящего дня: Что не убил в себе ты молодость и чувства, Что не привес ты их на жертвенник труда, Что властно над тобой мирящее искусство, И красота тебе внятна и не чужда…

Один отрывок недоконченного стихотворения даже намечает программу нового, «свободного искусства».

Не налагай оков на вдохновенье, Свободный смех не сдерживай в устах, Что скорбь родит, что будит восхищенье — Пусть все звенит на искренних струнах, Нет старых песен…

«Нет старых песен!..» Да, мы присутствуем пря зарождении новых. В симфонию гражданских» мотивов вплетаются индивидуалистические аккорды. Реализм борется с идеализмом.

Надсон стоит на рубеже литературной «смены». И «старое» и «новое» находят у него отклик себе. Оба борющихся элемента резко обособлены в его лирике. Надсон – реалист, гражданин и Надсон – индивидуалист – это два врага, не желающие слышать ни о каком перемирии между собою, ведущие состязания с переменным счастьем, но бессильные выиграть один у другого решительное сражение.

Мы выше охарактеризовали наличность всех боевых средств, которыми располагали противники. В заключение, чтобы нагляднее ознакомиться с диспозицией сил «наступающей» стороны, приведем известное стихотворение «Мгновение»; автор говорит от лица осужденных на смерть:

Пусть нас давят угрюмые стены тюрьмы, — Мы сумеем их скрыть за цветами, Пусть в них царство мышей, паутины и тьмы, Мы спугнем это царство огнями… Пусть нас тяжкая цепь беспощадно гнетет, Да зато нет для грезы границы: Что ей цепь?.. Цепь она, как бечевку, порвет И умчится свободнее птицы. Перед нею и рай лучезарный открыт, Ей доступны и бездны морские, И безбрежье степей, и пески пирамид, И вершины хребтов снеговые… В наши стены волшебно она принесет Всю природу, весь мир необъятный, — И в темнице нам звездное небо блеснет, И повеет весной ароматной.

Остается прожить только до утра; поэт хочет призывать на последний пир друзей, подруг, забыться в восторгах наслаждения, заснуть беззаботно «в объятьях любви», чтоб проснуться для «смертных объятий». Он грозит послать проклятия тому, кто вздумает разрушить очарование «возвышенного обмана».

И да будет позор и несчастье тому, Кто, осмелившись сесть между нами, Станет видеть упрямо все ту же тюрьму За сплетенными сетью цветами…

Приведенное стихотворение – красноречивый идеалистический манифест. Цветы, прикрывающие тюремные стены, грезы, позволяющие видеть в царстве «мышей, паутины и тьмы» – царство «звездного неба» и «весны», – как нельзя более удачно формулируют значение «обманов», а пир в тюрьме – это яркая эмблема проповедуемого идеалистами «героизма». «Обман» – оружие бесполезной самообороны против натиска действительности; «героизм» – «мужественное» примирение с эмпирическою безысходностью, – вот вершина «новой» мудрости, резюмировавшей опыт общественных передвижений восьмидесятых годов и пересказанной образным языком поэтического произведения.