«Палермо, 3 января 1799 г.

Возлюбленное дитя мое! Король, твой отец, посылает курьеров в Вену и Лондон; вот и я пользуюсь случаем написать тебе. Все, что я могу сообщить тебе, — наше бегство, расставание с Неаполем, буря, смерть Альберта, наши лишения — все это так печально, что у меня не хватает силы подробно изобразить тебе это. Два дня я была тяжело больна сильной горячкой; теперь я перемогла болезнь, ночью же нахожу покой только благодаря опию.

Твой отец чувствует себя хорошо; у Франца лихорадка и болит шея; твои сестры и Леопольд совершенно истощены. Моя невестка, по-видимому, все еще не может оправиться после родов; в последнюю ночь она опять накашляла два платка крови; боюсь, что у нее чахотка. Это заставляет меня тревожиться за ее мужа, который спит с нею вместе. И моим девочкам совместная жизнь с нею тоже не может быть к добру. Но ничего не поделаешь — наше положение не позволяет вести отдельное хозяйство.

Наша квартира... мокрые стены, нет обоев, нет мебели, в воздухе холодная сырость... просто умереть! Кроме того, в Сицилии совсем другое дело, чем в Неаполе. У Сицилии — конституция, без согласия парламента король не получит ломаного гроша. Но все-таки надо благодарить Бога, что у нас осталось хоть это.

Известия из Неаполя... Никогда я не пойму, как это воз можно, чтобы шестнадцать — двадцать тысяч злодеев могли поработить четыре миллиона людей, не желающих их знать?»

«21 января.

Прошло шестнадцать дней с тех пор, как я начала это письмо, но наше упорное несчастье пожелало, чтобы все время дули неблагоприятные ветры; письмо нельзя было отправить.

Вести из Неаполя с каждым днем становятся все хуже. Заключено перемирие — по согласию генерального наместника, хотя Пиньятелли не имел на это никакого права, не обладал полномочиями!

Перемирие позорнейшего сорта! Капуа, вся артиллерия, два с половиной миллиона душ, наши богатейшие провинции, куда враг еще не ступил ногой, уступлены; гавани обеих Сицилии заперты для наших союзников. Никогда мы не санкционируем такого позорища. Договор недействителен без на шей ратификации.

Мы как раз собирались отправить свой протест, когда при был генеральный наместник с высшими офицерами гвардии на императорском судне. Разумеется, Пиньятелли был немедленно арестован. Теперь наконец-то мы узнали, как это про изошло. Едва только король уехал, знать поднялась. Вопреки письменному указу короля и несмотря на присутствие генерального наместника, предатели заявили, что они сами принимают бразды правления, чтобы восстановить общественное спокойствие. Пиньятелли очень вяло противился этому. Тогда они учредили национальную гвардию, потребовали перемирия. Первым — генерал Мак. А когда Шампионе ответил, что приз нает лишь авторитет горожан, Пиньятелли опять уступил и послал к ним князя Мильяно и герцога Джессо, которые и подписали позорный договор.

Но когда поднялся весь народ... более ста тысяч лаццарони! Они обезоружили остатки войск, с криками «Да здравствует король! Да здравствует Нельсон! Да здравствует Януарий!» избрали генерала князя Молитерно, молодого, храброго, но легкомысленного человека своим вождем, овладели крепостью, гаванью, военными пунктами. Они все разграбили, кинули министра финансов в тюрьму, грозили Пиньятелли.

Тогда он и уехал. А Мак... он покинул армию, не сообщив нам ни слова. Никто не знает, куда он делся; Саландра, командующий остатками армии, пишет только: «Он исчез...» Мы не знаем, что и думать об этом...

Дай Боже, чтобы я не сошла с ума! Если Неаполь будет потерян для меня демократизированием или завоеванием... этого я не переживу».

« 28 января.

С пятнадцатого ни письма, ни известия из Неаполя! Прибывшие сюда рагузцы рассказывают, что в городе не прерывно слышна канонада. Дворянство и горожане хотят перейти на сторону французов, основать республику. Они из меняют священнейшим обязанностям ради Маммоны. Народ, напротив, не желает французов в Неаполе, готов защищать город до последних сил. Все в брожении. Арестанты и каторжане с галер освобождены, царит полнейшая анархия.

Я боюсь только, что народ будет обманут. Ведь чем же объяснить, что вот уже две недели мы не получаем никаких известий? Где Марко, Симонетти, Каррадино, Спинелли? Где архиепископ? Где магистрат? Неужели никто не думает о короле? Страшный урок для меня!..

Или... может быть, трехцветный флаг уже реет над городом?

Так оно и будет. Мы все потеряли: флот, артиллерию, магазины, будущее моих детей, пять миллионов подданных, большую богатую страну, более восьми миллионов годового дохода...

Чтобы не упрекать себя ни в чем, твой отец делает все, что может. Он назначил кардинала Руффо генеральным наместником всех провинций, еще уцелевших у него. Руффо надеется вызвать из Калабрии контрреволюцию. Ах, не верю я в его успех. Я слишком ясно, насквозь вижу план, которым хотят окончательно ввергнуть нас в бедствия. И этот план удастся. Если Неаполь будет во власти революционеров, Сицилия пойдет за ним следом. А здесь революция будет гораздо ужаснее и кровопролитнее. Никто из нас не уйдет живым.

Ах, дети мои! Дети мои! Стоит мне увидеть их, как я разражаюсь слезами...

Отец, по-видимому, чувствует себя очень хорошо и всем доволен. Может быть, из религиозности, может быть, из смирения. Он устроил себе хорошенький деревенский домик, строит, сажает, удит рыбу, охотится. Вечером он ходит в театр, на маскарады, забавляется, веселится. Неаполь для него — все равно что страна готтентотов; он о нем и не думает. Франц почти таков же. Девочки, Леопольд и я — мы никуда не выходим. После всего этого позора показываться открыто? Немыслимо!

Шампионе живет в Казерте, занимает мою комнату, спит на моей кровати. Они все разрушают, окончательно развращают умы.

Прощай, возлюбленное дитя мое! При теперешней жизни на острове, вдали от мира, в то время как вся Италия офранцужена и моря заперты, — может быть, я несколько месяцев буду без вестей о тебе. Прощай, прощай! Желаю тебе счастливых родов, здорового, крепкого, красивого мальчугана. На пиши, когда ты ждешь, чтобы я могла молиться за тебя. Это — единственное, что я могу...

Могу ли я попросить тебя в нашем несчастье быть заступницей перед твоим мужем? Если я умру... возьми моих детей под свое покровительство. Прошу тебя от всего сердца. Девочки добры, семейственны, привыкли к лишениям. Они никому не будут в тягость. Только бы им найти приют! Суммы, вырученной от продажи моих драгоценностей, хватит на их пропитание, им нужна лишь рука, которая станет хоть немного охранять их. Господь возместит тебе это на твоих детях!»

«9 февраля.

Возлюбленное дитя мое, продолжаю для тебя свой печальный дневник. Стараюсь подавить свои жалобы, чтобы не тер зать чрезмерно твоего любвеобильного сердца. Но все, даже самые незначительные, мелочи болезненно бьют по нас!

Молитерно и Роккаромана отправились со значительной частью знати в Казерту для переговоров с Шампионе. Они усугубили свое преступление, продались.

Оставшийся верным королю народ стал подозревать не доброе и решил истребить всех якобинцев. У герцога делла Торре нашли французское письмо; предателя убили, а также его брата. Им досталось по заслугам.

Теперь злодеев объял страх. Они опять обратились к Шампионе с мольбой занять Неаполь и слали к нему послов за послами, среди которых были Альбанезе, Бисчелиа, Доменико Чирилло. Наконец Шампионе согласился с условием, чтобы в залог честности своих намерений они передали ему крепость Сан-Эльмо. Ему обещали это. Чтобы усыпить народ, они учинили наглую комедию, используя веру народа в покровителя Неаполя, а именно: достали из собора статую святого Януария и повезли ее в торжественной процессии по городу. Клир проповедовал о мире, тогда как Молитерно, этот негодяй без веры, нравственности и принципов, нес хоругвь босой и во власянице кающегося. Затем, когда процессия вернулась обратно в собор, он обратился к народу с речью. Со вздохами и слезами заклинал он толпу положиться на помощь святого, который не допустит, чтобы французы заняли Неаполь. Он потребовал у них клятвенного обещания незыблемо стоять за отечество, сам первый дал эту клятву, и толпа восторженно подхватила ее вслед за ним. Затем он уговорил всех разойтись по домам, вернуться к семьям и пригласил пожаловать на следующий день на общее собрание в ратушу. Они поверили ему, разошлись...

В ту же ночь клятвопреступник хитростью овладел крепостью Сан-Эльмо, заперся там с единомышленниками и дал знать Шампионе. Но когда французы двинулись четырьмя колоннами, народ, дав клятву верности королю, поднялся на врага. Три дня неаполитанцы отражали все нападения и на гнали на французов такого страха, что Шампионе стал уже отчаиваться. Тогда Молитерно и якобинцы тайно впустили французский отряд в Сан-Эльмо и провели его в тыл несчастным лаццарони. Все было потеряно.

Якобинцы с ликованием водрузили сине-красно-желтый флаг, объявили Везувианскую республику, передали друзьям дворец. В течение трех часов его грабили; остались только голые стены. Когда же Шампионе разрешил грабить весь город в течение восемнадцати часов, что било по карману знать, бедному старому архиепископу пришлось идти на поклон к Шампионе. Тогда грабеж был заменен гигантской контрибуцией от четырех до шести миллионов, которая должна была быть выплачена в самый краткий срок. Поделом им! Мне нисколько не жалко их.

Затем стали праздновать республику. Каждый должен был кричать: «Да здравствует свобода!» — а кто не хотел, того расстреливали.

Избрали пять директоров. Марио Пагано, вконец развращенный, но талантливый человек, служил до сих пор судьей в адмиралтействе; священник-бенедиктинец Капуто, интимный друг Галло, развратил, будучи учителем, бесконечное число молодых людей; адвокат Фазуро — креатура Медичи. Все трое три года сидели в тюрьме в качестве якобинцев, но были выпущены вследствие слабости правительства. Королевский министр Флавио Пирелли — четвертый директор, тот самый, который защищал якобинцев на суде. Пятый — торговец древ ностями Тсарилло, человек злоязычный, укравший когда-то у короля в Капо-ди-Монте камеи. Остальными членами директории состоят Молитерно, Роккаромана, Франческо Репе, Доменико Чирилло.

Наших честных лаццарони разоружили, их вождей рас стреляли. У них убито десять тысяч человек, зато и французов они положили много. Из боязни чумы трупы сжигали кучами.

Все кончилось для нас. Неаполь потерян. Преступление торжествует.

Уже многие из приехавших сюда с нами просят отпуска, желая вернуться в Неаполь. Карачиолло из флота, которого мы всегда так отличали, — тоже. Ах, все это — удары кинжалом...»

«21 февраля.

В печальном изгнании, отрезанная от всего света, я пишу тебе ежедневно, дорогое мое дитя, чтобы найти хоть немного утешения в своем страдании. Я удивляюсь, что не ослепла еще от вечных слез...

Из Калабрии пришли более радостные вести. Честный кардинал Руффо собрал маленький отряд в четыреста человек. У его солдат на платьях белые кресты; он странствует с ними, проповедует на улицах, призывает к крестовому походу против безбожников. Его ревностное отношение к делу просто поразительно, уже многие «дерева свободы» свалены.

Теперь, после Неаполя, французы наложили контрибуцию и на провинции в размере пятнадцати миллионов дукатов. Только на одну Калабрию приходится два с половиной миллиона... Дай Боже, чтобы это открыло глаза народам!»

«26 февраля.

В Неаполе все стало республиканским. Повсюду в городе и в окрестностях установлены «дерева свободы». Каждый человек — национальный гвардеец — носит сине-желто-красную перевязь. Французы живут в частных домах, существуют на счет своих хозяев, ездят кататься в их экипажах. В театре даются пошлейшие пьесы вроде «Бегство короля» и тому подобные любезности. Дворец, наши владения, имения детей — все занято. Люди, которых мы осыпали милостями, служат республике. На нас пишут самые подлые памфлеты. Короче говоря, в Неаполе совершаются такие вещи, возможности  которых я там никогда не допускала, и это разрывает мне сердце.

Ах, несмотря на доброе желание простонародья, несмотря на отвращение, которое уже теперь внушает многим так называемая свобода, Неаполь все же никогда не станет вновь нашим, если не придет помощь извне — или от твоего дорогого супруга, или из России. В Апулии, Абруццах, в Калабрии, в Романее — повсюду недовольство растет, народ волнуется. Мне кажется, если доверчиво отправиться сейчас туда, то можно было бы в этот момент освободить всю Италию от этих чудовищ. Как буду я благословлять в этом случае все свои потери, свои страдания, горести!

Много еще хотела бы я сообщить тебе, дорогое дитя мое, но у меня болит голова. Поцелуй от меня всех своих милых детей, будь осторожна во время родов и кланяйся мужу!

Искренне любящая тебя мать и друг

Шарлотта».