Севилья подвергла мою жизнь цензуре.

Тяжелые думы целиком подавили во мне природную беспечность. Ветрогон, рейнский весельчак вдруг посерьезнел. Прежде я много смеялся, делал глупости, любил суматоху вокруг себя – теперь стал спокойным и искал одиночества. Даже музыка не приносила мне больше радости. Я был разбит, болен, не испытывая при этом физических мучений.

Рюдигер Шмитц погрузил меня в тишину и усилил мою изоляцию. Стал снова гулять со мною. Один. Часами. Каждый день. Даже моей жене не позволялось быть при этом. Мы избегали контактов с журналистами. Постоянно дискутировали и анализировали ситуацию, разложив ее по полочкам. Рюдигер сделал правильный вывод: «В ближайшее время мы узнаем, кто наши настоящие друзья».

Он заставил меня наперекор всему оценивать положение с долей оптимизма: да, я совершил некоторые глупости, но только глупости и ничего злодейского.

Мы решили, что я сейчас должен быть крайне эгоистичным, думая только о себе. Обязан сосредоточиться на футболе, как никогда, в моей жизни. С единственной целью: приложить все силы, чтобы поднять свой престиж невероятно высокими достижениями. Поскольку я не мог с извинениями пожать миллионы рук, мне оставалась лишь моя игра, чтобы попытаться с ее помощью процент за процентом вернуть себе расположение публики.

По поводу прессы иллюзий у меня не было. Слишком многие журналисты тем скоропалительнее в выводах, готовы убеждать тем горячее, чем меньше они в действительности знают и понимают. Говорю это вовсе не для того, чтобы оправдать себя за происшедшее в Севилье. Все, чего я хочу, это справедливости и непредвзятости. Шок, пережитый тогда, изменил мой образ действий. С той поры я стараюсь при каждом легком соприкосновении, столкновении, фоле видеть в противнике прежде всего человека. Это не значит, что у меня, как у вратаря, пропал вкус к риску. Порой я страшусь своего бесстрашия.

Я брошусь со всей быстротой и силой, на которые только способен, навстречу каждому вышедшему на мои ворота. Тут никогда ничего не изменится. Я знаю, что мое столкновение с Баттистоном было несчастным случаем. Однако он многому меня научил. Противник, поверженный на землю, это человек, к которому я должен проявить сострадание. На чемпионате мира 1986 года я старался помочь Санчесу и Марадоне. В бундеслиге веду себя точно так же. Только на это никогда не обращают внимания. А может быть, вовсе и не хотят его обращать?

Видимо, справедливый Тони Шумахер не влезает в рамки клишированных представлений, усиленно о нем распространяемых.

На первых играх в бундеслиге трибуны встречали меня пронзительным свистом. Вновь и вновь я чувствовал: меня хотят видеть проигравшим, потерявшим голову и бросившим ворота. Были испробованы все возможности вывести меня из себя. А Рюдигер оставался беспощадным: «Ты совершил ужасную глупость. Только твои успехи в воротах могут сделать тебя сейчас настоящим победителем». Это в какой-то мере меня спасло. Только поэтому я не захлебнулся в потоке смертельной жалости к самому себе.

Параллельно с этим я подвергся телефонному психотеррору. В письмах мне грозили похищением моих детей и террористическими актами против моего клуба. Писавшие были не французами, а немцами.

Со времени инцидента с Баттистоном я веду себя осмотрительно. Сразу после игры я не делаю больше заявлений и не даю интервью. Я не готов после бурной игры говорить что-либо в протянутый мне микрофон до тех пор, пока не успокоюсь. Чтобы произнести что-нибудь разумное, я должен как минимум добраться до раздевалки и постоять под душем. Я научился сдерживаться, проглатывая кое-что и не разевая рот. Так было в 1986-м в Мюнхене, где во время игры из-за скандального решения арбитра я вылетел с поля. Вообще не притрагивался к Роланду Вольфарту – и тем не менее получил красную карточку. Впервые в моей спортивной жизни. Слава богу, я не сорвался.

После Севильи я научился брать себя в руки в решающий момент. Я только отшвырнул свои перчатки, скрылся в раздевалке и залез под душ. И вдруг передо мной появился Рюдигер. Он посмотрел на меня и отошел. Закончив купание, я стал искать свое полотенце. Игра еще продолжалась, слышался рев трибун. «Мы понимаем друг друга, – сказал Рюдигер. – Ни слова больше, закончим на этом».

Было бесполезным обсуждать правильность судейского решения. Речи – серебро, молчание – золото. Особенно это относится к судьям и комиссиям НФС.

Без поддержки Рюдигера в этот решающий период своей жизни я перестал бы существовать как личность. Но очень многое значило для меня и благородство, проявленное Патриком Баттистоном.

Встреча с Патриком в Метце не имела ничего общего с замаливанием грехов, чего не принял бы и сам Баттистон. Поездка в Метц дала мне возможность выразить свои сожаления и переживания в связи с произошедшим. Кроме того, мне предоставлялась возможность слегка утихомирить бурные дебаты вокруг моей персоны во Франции. Однако большого значения ситуации я не придавал. Первоначально мы рассчитывали встретиться с Баттистоном где-нибудь между Метцем и Кельном и заключить мировую за добрым обедом. Баттистон захотел сделать своему другу, редактору газеты из Метца, подарок в виде истории нашего «братания». Никакого спектакля, обещал он.

Мы отправились в путь втроем: Рюдигер, его брат Карл-Йозеф Шмитц, выступивший в роли переводчика, и я. Легкая робость владела нами: «Как поведет себя Патрик?»

В Метце нас затащили на задний двор здания редакции, так как телевизионщики и фотожурналисты взяли в осаду центральный вход. Друг Баттистона сообщил о нем: «Сидит наверху». Мы последовали за ним в маленькое бюро. Потом туда пришел Патрик.

Он едва говорил по-немецки, но понимал хорошо. Я объяснил ему, какое потрясение пережил в Севилье: был высокий пас и я вышел из ворот; как прыгал мяч и я думал, что он хочет его через меня перебросить.

Он дружески заверил:

– Я видел это также. После этого я поклялся ему:

– Я не хотел наносить тебе травму. Никогда я не делал ничего подобного. Это последнее, что я скажу.

– Я верю тебе, – ответил он. – Я видел это также; так себе это и представляю.

По-моему, на глазах у меня выступили слезы. Он еще носил корсет на шее и страдал из-за поврежденного позвонка. То, как встретил меня Патрик, принесло мне большое облегчение. Он оказался удивительно великодушным. Я причинил ему зло. И несмотря на это, он сумел так вести себя и простить меня.

– Иди, пожмем друг другу руки, – сказал он. – Возможно, мы станем теперь даже друзьями. То, что было в Испании, для меня теперь позади.

Это рукопожатие стало незабываемым для меня. Я был счастлив.

– Ты не против запечатлеть рукопожатие? – спросил он. – Мой друг ждет наверху.

– Хорошо, Патрик.

Я не имел ничего против. Мы поднялись наверх и вошли в комнату. Там был настоящий Голливуд. Сотня фотографов, десятки микрофонов, камер, юпитеров, клубок кабелей. Баттистон был неприятно удивлен. Как и я. Меня бросило в жар, воздух отхлынул. Я разозлился. Вены на лице набухли, угрожая лопнуть. Я чувствовал себя предназначенным к закланию животным, окруженным палачами от прессы. Кровь ударила мне в голову.

Мы уселись напротив этой своры, Патрик и я, его друг из газеты и рядом со мной Рюдигер Шмитц. Он нас слегка развлек. Буквально под столом сидел какой-то тип с микрофоном, и Рюдигер довольно дружелюбно гаркнул: «Ну-ка, вон!» Парень выполз, как краб.

Они хотели знать, как все было. Я объяснил им тоже, что и Патрику. Что я выразил ему свое сожаление, что очень огорчен и не имел намерения… и т. п., и т. д. Рукопожатие в голливудском стиле. Гром, рожденный молниями фотовспышек.

Была там и журналистка из «Бильд ам Зоннтаг» – настоящая ведьма. Еще в начале этого балагана она зашептала мне:

– Когда здесь все кончится, поедемте к нам. Организуем небольшой стол, сделаем несколько фотографий и прочее.

– Нет, – решительно отказался я. – Этого я не сделаю.

От этой бестии нельзя было ждать ничего хорошего. Последовали несколько разумных вопросов. Баттистон и я отвечали, подтвердив наше примирение, хотя о дружбе не было речи. Еще не было.

В очередной раз рукопожатия, снимки. Кино, да и только!

– А сейчас мне пора ехать, – решился сказать я и встал, обливаясь потом.

Журналистка из «Бильд ам Зоннтаг», разумеется, не хотела уступать:

– Полагаете вы, – пропела она, – что одним этим рукопожатием вы очистили отношения между Францией и ФРГ от вражды, посеянной вами?

Я реагировал спонтанно:

– Я не звал вас сюда. Я не приглашал вас в свидетели, чтобы сфотографировать рукопожатие с Патриком. Я прибыл сюда, чтобы извиниться перед Патриком. Это наше личное дело, мы договорились обо всем друг с другом. Кроме того, я вообще не хочу отвечать на ваши наглые вопросы. В своем ли вы уме? По-вашему, ради немецко-французского примирения мне надлежит выброситься из окна?

– Но взаимопонимание между народами?

Эта стерва хотела своими словами, как хищными когтями, вскрыть мои зарубцевавшиеся раны? Я ничего не мог больше слышать, ее злой и визгливый голос стал для меня невыносимым. Только бы вырваться из этого помещения. На все вопросы французских журналистов я ответил. Французы были вежливы, настроены не дружески, что я вполне понимаю, но объективно, сочувственно… Конечно, моя бурная реакция вызвала неодобрительный ропот. Куда меня опять занесло?

На пути домой в течение целого часа не было произнесено ни слова. Мы уже представляли заголовки в завтрашних газетах: «Скандал вокруг Шумахера!», «Новое представление во Франции», «Извинения, обернувшиеся ссорой».

Бессилие. Тот, кто однажды был провозглашен прессой монстром, не имеет шансов изменить в ее глазах это мнение. Замкнуться – один выход. Покончить с интервью, комментариями, выступлениями по телевидению. И главное – не давать на поле поводов для атак прессы. Но даже и это было истолковано неверно. Они все были злы на меня и тем не менее предлагали большие деньги за интервью. Газеты, еженедельники добивались каждый исключительного права для себя. Вот только чего они хотели, спрашиваю я себя до сих пор.

У меня была лишь одна цель: не делать ошибок, ни одной ошибки в воротах. И очень скоро пошли толки: «Шумахер – каменный истукан, холодный, бесчувственный, существующий только ради своей клетки на поле». Я утратил способность смеяться, стал избегать компаний и не позволял себе больше в клубе никакой чепухи.

Отгородиться от всего: приехать, потренироваться, принять душ – и до свидания.

Ринус Михелс, мой тогдашний тренер, сказал мне: «Что могло произойти, то случилось, прошло и забыто». Боялись причинить мне боль и игроки команды, я был очень тронут этим.

Петер Вайанд, президент «Кельна», сделал все возможное, чтобы помочь мне. На одном из званых ужинов в его кельнской квартире он совершенно серьезно попытался убедить меня в том, что Патрик один виноват в нашем столкновении. Это выглядело смешно и все же было бальзамом для моих ран.

Какой была моя повседневность? Психотеррор, публикации на первых полосах, попытки шантажировать – этим занимались даже сотрудники такого представительного издания, как «Киккер». Ультиматум: «Если ты не согласишься на интервью, мы разнесем тебя в пух и прах и изобразим Тони Шумахера так, что хуже некуда».

Только не делай ошибок, Харальд! Бери все мячи, Харальд! Играй превосходно!

Это был единственный ответ, который я был способен дать на все происходящее. В ту пору я мог сойти с ума. Был клубком нервов. Марлис, конечно, страдала от этого, она даже предложила уехать из Германии. Она держалась просто потрясающе. «Я с тобой, даже если ты непреднамеренно совершил несправедливость». Однако мы всегда старались обходить тему Баттистона, вплоть до сегодняшнего дня.

Лечит ли время раны? Унимает ли гнев, убивает ли ненависть? Только отчасти. Забыли ли французы, простили ли меня? Этот вопрос возник, когда я вместе с «Кельном» должен был играть во Франции против «Сен-Жермена». И я хотел играть. Потому я воспринял довольно спокойно рев стадиона. Собрался на эту игру и стоял очень хорошо. Особого негативного отношения зрителей к себе я не ощутил. Но в аэропорту, когда мы прибыли во Францию, все было иначе.

После посадки меня поджидали сотрудники тайной полиции, которые доставили меня на стадион иным путем, чем других игроков команды. Действовать таким образом заставили угрозы террористических нападений.

«Черт возьми! – подумал я. – Для них ты – жуткий зверь». Я должен был выглядеть как диктатор, который боится расплаты, или как преступник, которого сопровождает целая армия полицейских.

Париж был только прелюдией к тому, что ожидало меня 18 апреля 1984 года в Страсбурге. Товарищеская игра ФРГ – Франция была приурочена к торжественному открытию нового стадиона «Мэно». Все 50 тысяч билетов были распроданы.

«Проверочный матч для Шумахера», «Как отреагирует публика накануне чемпионата Европы?», «Как покажет себя команда?»: пресса придавала этой встрече характер «французского реванша» за поражение на мировом чемпионате. В большей степени реванша над монстром Шумахером, чем над немецкой командой. Как и в Париже, изверг был скрыт от публики. Полиция и еще раз полиция – в автобусе, отеле, на тренировочном поле… На душе было тревожно. Но страха не было. Страх – плохой советчик. Это я запомнил с детства.

День игры. Посадка в автобус. Последний ряд справа. Окно занавешено. Наушники плейера – на голове. Петер Маффай. Наполненная чувством песня: «…убейте меня, только тогда можете быть уверены, что я не буду больше защищаться». Песня называется «Реванш», она абсолютно созвучна моему состоянию.

На пути к стадиону я получаю напутствия в виде обрывков ругательств и намалеванных свастик. Снова в ходу: «наци», «палач из Дахау».

Не хочу больше ничего слышать и видеть. Задраить люки. Со мной только Петер Маффай.

Хотели ли они видеть, как умирает футболист Шумахер? Сцену, подобную корриде, когда в конце ее наносится смертельный удар?

В отеле мы вместе с Рюдигером проанализировали положение, в котором оказался я: «Ты сломаешься или победишь. Ты должен одержать верх над публикой. Либо укротишь хищников, либо они навалятся на тебя. Ты должен собрать все свое мужество и за полчаса до игры – нет, раньше еще – в одиночку появиться на стадионе. Этим ты вызовешь взрыв ненависти и покажешь: ты понимаешь, что тебя хотят уничтожить. Ты будешь бегать в воротах как тот, кто ждет, когда его линчуют. Думай об этом, но не забывай самое важное: ты в абсолютной безопасности. У забора стоят полицейские. На тебя обрушится ненависть, невероятная, невиданная волна антипатии. Тебе нужно пережить этот дикий концерт. Яд должен в конце концов выйти».

Я знал точно: если сыграю плохо, со мной покончено, я попаду в отвал. По крайней мере для национальной сборной.

Мои позиции там и без того были ненадежными. Юпп Дерваль уже попытался однажды выставить меня из команды. Он заявил Бернда Франке, второго вратаря, на один из матчей в Мюнхене. Бернд повел себя очень честно, заявив: «Мне не заменить Тони. Он есть и остается лучшим. Мне 32, это значит: скоро на пенсию, финиш…»

Дерваль сдался. Только после этой игры в Мюнхене он стал поддерживать меня. В Страсбурге он выглядел нервным и боязливым. Даже не мог выдавить из себя улыбку.

Другие игроки старались продемонстрировать свою солидарность со мной. Все у тебя будет в порядке, – уверяли они.

Переодевание. Стадион гудел, как растревоженное осиное гнездо. На разминку я должен был выйти с Хорстом Кёппелем на целых полчаса раньше других игроков.

Десятиступенчатая лестница наверх, точно в середине стадиона. Уже видно стоящих повсюду полицейских в голубых униформах с длинными дубинками.

Я все еще стою внизу, оглядываюсь и глотаю воздух.

Мне нужно идти.

– Куда именно мы направимся? – спрашивает Хорст Кёппель.

– Туда, где концерт будет самым ужасным, – отвечаю я ему почти в трансе.

Мне хотелось наконец оставить позади себя самое страшное. Добиться ради себя и команды, чтобы публика выплеснула эмоции и разрядилась. Итак, вперед из темноты лестницы на яркий свет вверху. Я поднимаюсь. Крики, рев. Шумахер – единственный игрок на поле. Ни одного француза, ни одного другого немца, только «севильский монстр».

Не будь ограды и полиции, они наверняка разорвали бы меня в клочки.

Я побежал к средней линии и оттуда к своим воротам. Град яиц, картофелин, яблок, камней встретил меня. Свист стал пронзительным, как сирена пожарных. Воздух вибрировал. На поле летели новые и новые предметы.

Я мог бы, пожалуй, тут же открыть консервную фабрику: овощей прилетало все больше, попадались консервные банки и бутылки. Я продолжал свой бег по диагонали в направлении к воротам. Всегда пробегаю шесть-восемь раз поле в длину, прежде чем начать гимнастику в центральном круге. На этот раз тоже.

Иду в ворота. Публика, фоторепортеры, телекамеры, журналисты за спиной. Ужаснее тухлых яиц, попавших мне в поясницу, ощущение сверлящих взглядов прессы.

Разминаюсь. Хорст Кёппель пытается знаками успокоить публику. В ответ она ревет еще яростнее.

– Это просто невероятно, – кричит Кёппель. – Быть может, нам лучше убраться подобру-поздорову?

– Ни в коем случае, – рычу я. – Если сейчас уйду, значит, я паршивый трус.

Я был убежден: если они уймутся, севильская история будет позади. Я должен был пройти через это.

Наконец появились остальные игроки. Трибуны слегка притихли. Игра могла начинаться. Я чувствовал себя в прекрасной физической форме, был предельно собран. Хотел доказать, что прежде всего я очень хороший вратарь. И я играл хорошо. Первый бросок последовал уже через пять минут, потом было множество возможностей играть на выходах.

Во время одного из этих выходов после углового на меня набежал Баттистон. Мы посмотрели друг на друга и обменялись дружескими хлопками. Мы знали, почему это сделали. Ему наверняка было неприятно то, что французская публика все еще злопамятствует по поводу Севильи. Мой хлопок означал, что я понял его.

Один тайм позади. От 45 тысяч неистовствовавших осталось тысяч 20, остальные даже аплодируют наиболее удачным броскам.

На второй тайм я вышел на поле вместе с другими игроками. Появляться одному было бы уже чересчур.

Каждый раз, забирая мяч, я чувствовал, что публика готова наградить меня аплодисментами. После двух часов – ведь я появился на поле за полчаса до игры – наступил поворот, который мы предвидели: из 45 тысяч бушующих болельщиков, настроенных ко мне крайне враждебно, к концу игры осталась группа тысяч в пять. Другие признали мою игру. К счастью, французы победили 1:0, забив мяч неотразимым ударом.

Рюдигер предсказал, что только отличной игрой, абсолютной концентрацией на футбол можно было преодолеть кризис.

На пути в раздевалку Патрик Баттистон присоединился к нам. Демонстративно он пожал мне руку, поздравил с отличной игрой и предложил обменяться майками. «Только не на поле, – условились мы. – Это выглядело бы показухой. В раздевалке, да?»

Несколько минут спустя – обмен майками, прекрасный миг для меня. Чуть в стороне за сценой наблюдал Рюдигер. Мы обнялись.

Я знаю, что это был очень важный момент моего сотрудничества с Рюдигером Шмитцем. Хотя наша команда проиграла 0:1, я, пусть поймут меня читатели, одержал в нем настоящую победу.

На следующий день как французская, так и западногерманская пресса расточала похвалы. О происшествии с Баттистоном не упоминали.

Это было удивительно, чудесно, неповторимо.

И только одна-единственная газета придерживалась иного мнения, чем все остальные, – «Вельт ам Зоннтаг». Комментарий был написан ядовитым пером некоего герра Гольца, говорят, лучшего друга Карла-Хайнца Румменигге. С этим журналистом я ни разу и словом не перебросился. Но уже на протяжении ряда лет он судит обо мне. Потрясающе. И после Страсбурга все повторилось. Шумахер должен уступить свое место Бурденски – писал он.

И это называется справедливой игрой.