Дом Ивана Жигулина стоял на краю поселка. Дальше простирались тростники, заслоняющие море. Место было открытое, ветер пластал тростниковые поля, гнул к воде. По ночам пронизывающая сырость текла из зарослей, на крышу выпадала обильная роса.

В августе утро наступало поздно. Выспавшиеся куры прыгали с насеста, проникали в огород, где были грядки с поломанным луком и росли кривые горькие огурцы.

Иван вышел на крыльцо, сладко потянулся, треща суставами, и направился к трактору, оставленному на ночь у сарая.

Трактор был запыленный, грязный, дверцы болтались в петлях, сиденье треснуло. Служил он последний сезон, новую технику обещали к Октябрьским.

Жигулин выдернул клоки сена из рулевых тяг, затянул две ослабшие гайки и дернул пусковой трос. Пускач визгливо заверещал. Черный дым повалил из трубы.

Аист Кеха недовольно похлопал крыльями, показывая белые подмышки, и стрельнул с дерева горячим пометом на трактор.

Иван беззлобно ругнулся:

— Черт сухощавый, не нравится, что шумлю, — но сбавил обороты, капот вытер травкой.

Двигатель посапывал нежно, в одну ноздрю.

Хозяин сходил в дом, вынес хлеба с салом и огурцы, какие поплоше, отложенные сестрой в пищу — хорошие она солила для рынка, — завернул в газету и спрятал в ящик, где хранились дефицитные болты и мелкий инструмент.

К трактору была прицеплена металлическая телега, на которой вывозили заготовленное сено. С сенокосом запоздали — весь июль шли дожди.

Жигулин втиснулся в кабину, поиграл рычагами и покатил к конторе. Стало тихо. В тростнике крякали дикие утки, да щелкали в опрокинутое ведро капли росы с застрехи.

Кирилловское поле было дальнее. Трактор исправно пыхтел, ерзая в колее. Иван копчик отбил на тощем сиденье. Когда в семнадцатый раз въехал на весы, не чувствовал рук и ноги дергались в педалях.

Сарай был высокий, как ангар. Усыпанная сеном плита крепко осела под прицепом. Горбатый весовщик Мишка Абакумец послюнявил карандаш, отметил в бланке наличные центнеры.

— Ну ты и надымил, братуха, — сказал Абакумец, кашляя от газа.

— Движок разрегулировался, — отозвался Иван, сдернул прицеп с платформы и подумал: «Понюхал бы цельный день, небось вздрогнул бы горбом».

Конечно, несправедливо было так думать: Абакумца в войну немецкий кондуктор сбросил с поезда на ходу.

— Подь в контору, — ласково позвал Михаил.

Иван слез, пошел на весовую, понимая, что приветливая речь всегда просьбой оканчивается.

Абакумец выставил на дощатый стол бутыль мутного сидра, две кружки, достал рыбца копченого в жирной бумаге. Иван покосился, проглотил слюнки.

— С устатку, — просто сказал Мишка, налил поровну и подвинул закуску.

Человек он был толковый, десятилетку кончил, на собраниях — первый оратор, с парторгом под ручку ходит.

— Ты, Иван Алексеевич, сто сорок процентов закрыл. Дуся хвастала в обед: «Жигулин у меня лучший работник. Я перед директором вопрос поставлю, чтобы Жигулина за высокие нормы на доску Почета снова повесили…»

Иван поддакивал, хотя знал, что выдумывает человек: агрономша еще вчера к депутату уехала. А все равно неправды тут не было. С трактора лето не слезал. Весной было дело, по своей халатности в аварию попал: на станции три тыщи кирпича опрокинул, побил изрядно. За это и с доски турнули. Сам Мишка голосовал на собрании: «Снять!»

Ивану хоть опять в поле, рыбца умял с голодухи. Абакумец еле отщипнул. Вышли на травку покурить.

Пастух Еремеев гнал пропыленное стадо, молча посмотрел выгоревшими глазами на приятелей. Тяжелый кнут висел на плече. Коровы несли пять центнеров молока, ноги в раскоряку. Летела паутина.

Мишка вздохнул, почесал большой нос.

— Выручай, Алексеевич, гости пожаловали. Не мыслю, как и встретить. Сабакин машины на мясокомбинат угнал. Худо-бедно завтра придут. Один ты — надежда и оплот, а… Да тебе и самому интересно будет встретить…

Мишка заискивающе хлопнул по плечу, снял мусоринку с кепки, знал, что Иван не откажет, сутки на ногах будет, а поедет. Дело пустяковое, не раз выручал. Дом у Мишки отгрохан большой, всегда полон гостей. Сейчас у Абакумца жила дальняя родственница с маленькой девочкой лет пяти. Располагались они в правом отсеке дома. Родственница была грустная белая женщина в тайном женском возрасте, с увядшими чертами широкого, когда-то смелого лица. Она нигде не работала, только растила дочку, которая хорошо играла на стареньком пианино, привезенном из города специально, чтобы учить ее с раннего возраста.

Ивану нравилась эта женщина, Мишка знал об этом и ухмыльнулся, когда тот поинтересовался, не муж ли Анны Федоровны изволил пожаловать.

— Нет, сам увидишь.

— Ломовацкий, полковник в отставке?

Михаил помотал головой. Иван перечислил с десяток лиц, что ездили на лето, угадать не мог и больше пытать не стал, раз человек скрытничает.

— Ладно, завтра воскресенье. Только бак пустой, заправиться бы не мешало.

Абакумец не поверил насчет бака, но ключ дал и велел больше ведра не трогать, чтобы на совесть.

Сначала Жигулин поспешил на ферму. Бригадир толокся у кормокухни.

— Бабы замытарились, ушли не дождавши, — сообщил он. — Где тебя бесы носили?

— В овраге застрял, — сказал Жигулин, чтобы не травмировать бригадира правдой.

— А мне чудилось, на весах твой трактор бухтел. Думал, вот-вот придет, и жданки кончились…

— Почудилось, Сергей Тимофеевич, какой навар врать-то.

Свалить — не накладывать, вдвоем управились. Охапку бурьяна Иван оставил на дне телеги. Бригадиру сказал про ездку — мол, есть договоренность с начальством — и заскочил предупредить сестру.

Сестра лежала на тахте с грелкой: прихварывала часто после смерти мужа. Сашка ее утонул прошлой осенью. Ничего не сказала, дала рубль, чтобы баранок или сушек к чаю купил.

Иван щей холодных для отвода глаз хлебнул две ложки. Племянники были при деле — воткнулись в телевизор. Кеха-аист устроился на ночлег и сверху посмотрел, чего хозяин трактор не глушит. А его и след простыл, на ГСМ покатил.

Когда подъехал к абакумовской усадьбе, солнце уже зашло, по-августовски затемнело разом. Внизу играло пианино. Дом был деревянный, сухой, резонировал громко. Игру прерывал грубый женский голос отсчетом: «Раз, два, три, раз, два, три». Казалось, что там делали зарядку. Окна были отворены, густые акации заслоняли их, и нельзя было разглядеть, что мудрила Мишкина родственница.

Иван постоял на крыльце. Эта простенькая музыка растрогала его, не хотелось идти в дом. Да распаренный Абакумец вылетел из комнат.

— Опаздываем! Не знал, что думать. Ух эта Федоровна надоела со своим ящиком. Брось два рядна в кузов, закрой сено…

Михаил чертыхнулся и приволок еще армейский полушубок — видно, гость был важной персоной.

Ехали быстро. Дорога шла вдоль канала. Рукавов у реки много, а каналами по старинке зовут. До войны работы велись, укрепляли тряские берега тесаным камнем, до сих пор кое-где эти камни видать. В высокую воду баржи и мелкие суда в канале ходят. По берегу росли деревья. Иван помнил, как их сажали всей школой. Теперь тополя сцепились наверху кронами, поглядеть — шапка падает. А листвы на них уйма. Осенью лист тек, усыпал дорогу.

Фары выхватывали комли, вымазанные известкой. О переднее стекло разбивалась мошкара, прилипала тонкими крылышками. Перегретый движок бешено пожирал керосин. Дребезжала подножка.

«Подтянуть надо», — отметил Иван, одной рукой привычно закуривая мятую сигарету. Михаил напыжился в новом костюме, хмурил лоб.

Теплохода береговой линии еще не было, запаздывал из-за шторма. По деревянному настилу дебаркадера фланировали пары, долетал смех. Огни отражались в приливной воде. Место было бойкое: лесопильня, мастерские, рыббаза, универмаг стеклянный, больница, гостиница и буфет, что обслуживал пассажиров до поздней ночи.

Абакумец высадился заранее, побежал на пристань. Иван заглушил трактор у бетонного забора и нерешительно потоптался возле. Поискал в кармане рубль, который дала сестра. Карман напоминал отстойник. В нем оседал всякий тяжелый мусор: болты, гайки, ключи. Деньги, как более легкая субстанция, не держались. Еле нащупал в подкладке. Чтобы время зря не терять, направился в буфетную.

Перед приходом судна в заведении делали уборку, пришлось уговаривать уборщицу.

— Листопадная вас задери, — выругалась старуха, но пустила.

Ни баранок, ни сушек в продаже не было. Иван обрадовался, что отговорка сестре будет честная, купил бутылку «Ленинградского» пива и хотел помедлить по-человечески, да буфетчица заорала:

— Нечего прохлаждаться, уборка не кончена!

Пришлось подчиниться.

— Голос у тебя как у командира части, — съязвил Жигулин и хлопнул дверью.

Теплоход «Алла Ткаченко» уже входил в реку, сияя огнями. Капитан в мегафон вызывал на швартовку команду. Жутко завыла сирена. Два винта взмотали воду за кормой, кранцы отвисли, и судно мягко боднуло дебаркадер.

Иван прошелся у борта, ища Абакумца. С трапа выдавилась шайка туристов: модные девочки в брюках, студенты, переломленные рюкзаками.

Кто-то завопил:

— Матросы, в трюм, на море качка!

Группа загоготала, повалила на берег. Шествие замыкал руководитель в непромокаемом пальто. И в сумерках казалось, что на нем надета засаленная куртка смазчика.

Народ немного успокоился. У касс ожидал Абакумец с гостями. Бледная от шторма женщина закрывала шею высоким воротом, независимо зыркала глазищами. Иван тотчас узнал ее, но не подал виду.

Это была Позднякова Настя, Мишкина племянница. Иван дружил с ней в школьные годы, была любовь неразлучная, да не судьба. Пока Жигулин служил в армии, уехала Позднякова в столицу, и ни одного письма. За давностью теперь это не имело значения. Но Жигулин покраснел, неловко сунул руку ее мужу.

— Знакомьтесь, Константин Константиныч, Иван Алексеевич — лучший механизатор нашего отделения, — затараторил Мишка.

Настин супруг поздоровался, не подозревая, с кем имеет дело, поправил черный плащ, на груди блеснули два ромба. Иван подумал, что такой значок у Сабакина, и у Нонны Петровны, и еще у троих, кроме директора, который не носит…

Абакумец хлопал себя по ляжкам, локтем толкал, скаля неремонтированные зубы, бессовестно орал. Люди стали оглядываться.

— Говорил, сеструха, не узнает!

Настя побледнела сильнее, будто ее тошнило от перенесенной качки, протянула руку.

— Я вас с парохода приметила. Вы все такой, не изменились, — сказала она и кротко улыбнулась голубыми губами.

Ивана покоробило от ее лжи, он выпустил невесомую ладошку, подхватил вещи. Старался не смотреть на гостей, шел сбоку, немного впереди, неся чемодан с удобным ремнем.

Народ разбрелся. Судовая рация заиграла отвальную музыку. На берег вела деревянная лестница с тремя пролетами, площадочками для отдыха, на коих пошумливала молодежь, визжали девки. Было тяжело подниматься и разговаривать. Остановились отдышаться.

«Алла Ткаченко» разворачивалась, отходила от пирса. На верхней палубе в огромных кепках сидели два грузина, неизвестно как попавшие в эти места. Волна от винтов прошла под привязанными лодками, цепи натянулись, потом обвисли. Иван стоял, как чужой в компании. Михаил егозил, размахивал обезьяньими руками и упрекал племянницу:

— Креста на тебе нет, сеструха, столько лет не виделись…

Пошли далее. Улочка упиралась в мастерские. Там работали в вечернюю смену. Выла циркульная пила, из вентиляционного жерла летели опилки. Мостовая пружинила под ногами от корья и обрезков.

Трактор еще не остыл, в радиаторе булькала ржавая вода. Отертые сеном борта кузова блестели, но под брюхом телеги налипла глина, куски засохшего навоза на ступицах. И Настя поморщилась, что-то шепнула мужу. Константин Константиныч засмеялся в ответ раскатисто, сухо, будто в горле у него рвали крепкую материю.

Жигулин потрогал двигатель.

— Не заводи колымагу-то, мы сходим кое за чем, — сказал Михаил и панибратски обнял шурина за талию. Они пошли к буфету, там горел свет.

Ивану было обидно — не взяли его, ничего бы не случилось, если бы пропустил стаканчик, дело свое он знает. Покряхтел и достал ключ завинтить подножку.

Настя оглянулась грустными глазами, вспоминая давно забытые места. Чулки на ее полных коленях туго и приятно поблескивали.

Фонарь на столбе мотало ветром, полоскались тени.

Работать на корточках было неудобно. Хотелось спросить Настю, как жила эти годы, что делала, но язык не поворачивался. Раздражали ее руки, унизанные тонкими кольцами, браслет с кровавым корундом, белые кружевные манжеты.

Ее пугал холодный упорный взгляд снизу. Она отвернулась, скрипнув кожаной лакированной юбкой. По тротуару молча прошли две бабы. Одна была беременная. С моря тянуло штормовой сыростью.

Настя вынула из сумки плед, накинула на плечи.

— У, холодина, у нас в Венгрии намного теплее, — сказала она и зябко скрестила руки. И вдруг заговорила быстро, захлебываясь, что командировка у мужа на два года, работа нервная, он измотался, на курорт не хочет, куда ни приедешь, везде суета, Костя болен, врач советовал тихое место, решила ехать сюда, что у нее никого, кроме Миши, мама умерла в Москве…

Она вздохнула и откинула чистые волосы за спину. Лицо у нее было неестественное, жалкое, словно извинялась за то, что приехала, напомнила, замутила жизнь.

Он покопался в тяжелом кармане, закурил сигарету, ощущая тепло, идущее от машины.

— Я вот служил в Польше. Не нравилось, скучал по дому, — сказал он медленно и замолчал, стараясь не глядеть на ее руки, не сказать, что его чуть не убило на маневрах, когда узнал, что она вышла замуж, он только и думал о ней тогда. Теперь это прошло и уснуло.

Он надвинул кепку с поломанным козырьком на глубокий шрам на лбу, встал с подножки. В мастерских закончили смену, оттуда выходили люди. На водокачке монотонно стучал насос.

— Вас за смертью посылать, — с нескрываемой радостью закричала Настя, увидев подходившего мужа. Абакумец был навеселе, размахивал бутылкой.

— Пчел у меня восемь ульев, снасти рыбацкие, блесны. На острове песок белый, что сахар. Отдохнете, санатория не надо. Уток руками ловим в камышах… — Михаил перевел дух. — Задержка непредвиденная была. Баранова встретили. Хотел нас на своей «Волге» подбросить, да я отговорил, дорога дурная. Да и Константиныч не захотел человека беспокоить.

Настин супруг снял заграничную удобную шляпу. У него уже намечалась солидная лысина, кое-как закиданная остатками волос. Он с иронией оглянулся на телегу, напялил шляпу и зарокотал гулким сухим горлом:

— Баранов, оказывается, учился в МГУ, естественно, повспоминали. Приятный товарищ, так сказать, хозяин района. Говорю, поеду надежным транспортом для интересу…

И в его менторском голосе чувствовалась уверенность, что правильно он сделал, не рвет из-под ног земли, другой бы на лимузине покатил.

Иван пустил в ход мотор, руки, привыкшие к рычагам, двигались невпопад. Облегченно вздохнул, когда заметил, что Настя села вместе с мужчинами. Захлопнул дрожавшую кабину, решил ехать боковой улицей, чтобы не делать разворота.

Миновали паром. Шторм утихал. Река была синяя от скудных огней. Под берегом крался к заливу браконьер на увертливой лодке. На корме лежал мешок с сетью. Река свернула за холмы. Дорогу перегородили кучи земли, щебня. На обочине стоял потухший бульдозер, уперев железную челюсть в бугор. Иван не знал, что здесь ремонт, но возвращаться не стал: можно было ехать проселком до шоссе.

Трактор пискнул сухими рессорами, покатился в туманную низину. Впереди бежала длинная черная собака. Лап не было видно, только чисто струилась спина, как лоскут бархата.

«Странно, что собаки делают ночью в лесу?» — подумал Иван, дал сигнал. Пес исчез в кустах. Корни деревьев переплетали дорогу.

Заброшенный лесовозный тракт пересекали канавы, заплывшие травой. Глухо стрекотали мосты из мелких бревен.

Мотор вдруг зачихал и стал. Иван спрыгнул в липкую лужу. С ветки снялась громоздкая птица, и было слышно, как воздух свистел в жестком пере.

Абакумец интеллигентно ругнулся, что поехали не там, где добрые люди ездят. Сопя, нащупал замшевыми туфлями колесо и хрупнул ногами в землю.

— На пригорке сухо. Сигайте размяться, Константин Константиныч…

Из облака выскользнула сильная луна. Настин муж молодцевато махнул за борт, точно так же хрупнув ногой в перепревший сучок.

Виновато щурясь, Жигулин запалил факел на проволоке. Пламя осветило склон, заросший папоротником и зверобоем. Было неуютно от ночных теней и мощного запаха травы.

— Какой мрачный лес, — с холодным раздражением сказал Константин Константиныч.

— Потерпите, сейчас сделаю, — сурово ответил Иван, чавкая сапогами по грязи.

Настя стояла в телеге, смотрела сверху, уперев руки в лакированные бедра, как актриса на подмостках. Из белого манжета мигал камнями кованый браслет.

Иван спрятал лицо, покопался в моторе. Ему было тяжко. Знал бы, ни за что не поехал. Он мечтал о Насте эти годы и не женился, в бобылях ходит, напрасно ведет несчастную одинокую жизнь. Сегодня сердце томилось, и было тошно. Бездомная собака, лесная дорога вызывали тоску.

«Она забыла, что я живу на свете, поэтому приехала», — подумал он, вдыхая пары соляра.

Факел погас, огненные клочья валились в воду, шипели. Иван вытер руки о папоротник, дернул трос. Машина затрещала.

Опять эта проклятая дворняга появилась на дороге и легко бежала с поднятым хвостом. На повороте села у высохшей вербы, вытянула морду со слезящимися больными глазами. Брюхо у нее было мокрое от ночной росы.

Иван кривил сизый рот, мерещилось, как целовал Настю на этой развилке. В ту осень был гололед. Листья с жестяным гулом гнало по наледи. Настя близила огненное обветренное лицо с закрытыми глазами. Учитель с ребятами кричали у костра. Может, это был сон… «Вот и верба та умерла», — подумал Иван.

Дорога петляла среди мокрых полей. Вдали уже белели шиферные крыши коровника. Мерцали редкие ночные огни. Фары осветили мелкие кресты погоста, братскую могилу, ограду которой дети украсили пионерскими галстуками. За лето шелк выцвел. Узкие клочки тряслись на сквозняке, казалось, что земля вспучивается и горит.

Бугор утонул во тьме. Запахло близким морем. Блеснули серебряные баки с нефтью.

Жигулин затормозил у палисада, откинулся на сиденье. Дачники спустились, скрипя гравием на дорожке, топали на крыльце. Михаил отворил кабину.

— Я думал, ты уснул. Переоденься. Время позднее, но посидим часа два. Радость-то какая…

Согнутый под чемоданом, он был совсем маленьким, кособоким.

Трактор устало бежал по спящей деревне, комья глины барабанили по днищу телеги. Скоро шум стих.

Иван Жигулин решил прежде вымыться, канал был рядом. На мостках лежало мыло, завернутое в лопух. Он опустился коленями на шершавые доски и долго кланялся молчаливой воде. Тщательно оттирал песком руки, полоскал рот. Вода была жесткая, лицо щипало.

На веранде стянул разбобевшие кирзачи, просеменил в горницу за одеждой. Он никого не обеспокоил: племянники спали как убитые, а Надежда была на ночном дежурстве в телятнике.

Оделся в белую холодную сорочку, напялил костюм из лавсана. Сестра по глупости насыпала в карманы нафталин. Пришлось высыпать шарики в помойное ведро, прыскаться одеколоном.

Потом он глянул в зеркало: давно не стриженные волосы падали на глаза, скулы синели щетиной. Вид был, как у хулигана, которого недавно показывали по телевидению на открытом суде.

Жигулин вышел на дорогу, представляя, что будет сидеть за праздничным столом, выпьет и расскажет новый анекдот, слышанный от шофера Зыкова, Настя обязательно рассмеется, и ее муж — тоже. Всем станет весело.

Он шел, срывая придорожные будылья, темный ветер склонял камыши. Было холодно от близкой воды. Жигулин волновался, сердце билось у горла, неравномерно стукало в ушах.

«Зачем иду, для чего?» — подумал он, замедляя шаги.

В Мишкиных окнах пылал свет, мелькали тени. Гулко загудело пианино, и звук его долго дрожал, удаляясь под запотевшие звезды.

Иван положил неотмытые руки на штакетник, ожидая, что сейчас заиграет белая женщина. Но играть передумали. Щелкнула крышка, из окна кто-то выглянул в сад.

— Господи, ничего не узнаю… Какая изумительная ночь.

Он похолодел от знакомого голоса и стоял мертвый.

Настя вдруг отпрянула от окна, будто ударило ее нестерпимым жаром из сада.

— Ой, меня позвали, или почудилось?

— Опять ты выдумываешь, — ласково отозвался муж и выглянул наружу, заслонив свет темной величественной фигурой. — Прибой шумит, сверчки. Больные фантазии…

— Нет, — упрямо проговорила Настя. — Я ясно слышала, как мама кликала в детстве: «Настюшка, моя Настюшка». И мне сейчас грустно, так грустно, хоть беги…

Она отвернулась, и плечи ее затряслись.

Жигулин пошел к низкому морю и сел под древней яблоней на скамью, где остывал трактор. Аист скрипел прутьями в гнезде. В траве блестели паданцы.

«Она не могла слышать, ведь я только подумал». — Лицо Ивана горестно озарилось от этой мысли.

Он встал, ежась от сырости земли, и вошел в дом на ночлег.