Большой подлог, или Краткий курс фальсификации истории

Шумейко Игорь Николаевич

Глава 6

«ИЗ ГАРВАРДА С ЛЮБОВЬЮ»

(О спорах и наших бесспорных крестьянских корнях)

 

 

Дойти до истоков этой разницы нашей и западной «борьбы за Свободу» и будет небольшой победой над «фальсификацией истории», точнее, над «непонятностью истории». Если уж читатель добрался до 6-й главы, то, надеюсь, как-то и согласился с главной ее идеей, или свыкся как с рефреном: набор исторических фактов — что комплект бильярдных шаров. Отшлифованы в бесчисленных описаниях, пронумерованы, и только их комбинации, освещение, понимание их положения — вот предмет борьбы, или игры…

«Литературная газета» в 2009-м писала, что «… у книг Игоря Шумейко есть не только свой стиль, но даже и свой жанр…». Я могу говорить, пожалуй, только о своем методе.

Многие исторические дискуссии (виденные, слышанные, а более — читанные) оставляли ощущение если не бессмысленности, то некой бесформенности. Не только у меня — нет, когда исход этих споров был критически важен, например, в ту же эпоху «поздней Перестройки», многие миллионы махнули рукой: «А ну их! Все это пропаганда»! Тупики выглядели (несколько утрируя) примерно так: оппонент в споре (о Западном ли Берлине, о социалистическом ли лагере, о Ялтинской системе, Афганистане…) выкладывает факты, например, из Бжезинского, Ричарда Пайпса, подкрепляет цитатами из Монтескье, Вольтера…

Ответчик распасовывает: этот, вами приведенный — известный русофоб, тот — антисоветчик… лучше-ка я по данной теме приведу… факты из статьи корреспондента газеты «Красная звезда» за такой-то год.

И хотя действительно, чем хуже наш военкор — Збигнева Бжезинского?! — это все же уход в сторону от законов жанра. Как в детективе: «убийца» должен быть из заранее очерченного круга, факты — из общеизвестного набора. То есть: плодотворным в спорах будет правильное или новое толкование их (а точнее — общеизвестных, признанных) фактов, а не выискивание своих.

А все-таки новые факты? А их должны добывать, «поднимать на-гора», бюрократически выражаясь — совсем другие «министерства»! Максимально удаленные от борьбы, от «комиссий..», от «активного противодействия попыткам фальсификации истории» и т. д. Более того, это «министерство» добычи фактов должно быть, опять же, выражаясь по-современному — «равноудалено» от спорящих, дискутирующих. Чтоб не превращать архивиста — в пропагандиста, чтоб с порога не обесценивать их труд… Хотя этих «новых фактов»… что-то не очень верится в их обилие и значимость. Где, в каких Помпеях, мы их откопаем?! «…проливающих свет на важнейшие события», «…по-новому рисующих роль… Сталина, Гитлера»… И так уже докопались до позора «Велесовой книги» и прочих «Древнеславянских Атлантид». (Собственно говоря, позорны тут только тиражи книг толкователей, строителей «Новой истории», и удельный вес читателей, верящих во все это).

Потому и в первой, «военной» части книги царил сэр Уинстон Черчилль, во второй, «ялтинской» цитировался Збигнев Бжезинский, в этой «обобщающей» был и одиозный маркиз де Кюстин…

Но самым драгоценным королем цитирования здесь будет уже неоднократно упоминавшийся гарвардский профессор Ричард Пайпс с его книгой «Россия при старом режиме». Он, Пайпс, кроме многого прочего, еще и признанный добросовестный сумматор, коллектор мнений десятков историков по интересующей нас теме. Приведя в своей книге много доказательств того, что русский менталитет по происхождению — крестьянский (что нам особо доказывать и не надо), отметив и тот парадокс, что «…революция 1917 года, совершавшаяся во имя создания «городской цивилизации», в действительности усилила влияние деревни на русскую жизнь», Пайпс переходит к анализу всей русско-крестьянской цивилизации.

«Исследователи русской деревни часто отмечают весьма резкий контраст между ее жизненным ритмом в летние месяцы и в остальную часть года. Краткость периода полевых работ вызывает необходимость предельного напряжения сил в течение нескольких месяцев, за которыми наступает длительная полоса безделья. В середине XIX в. в центральных губерниях страны 153 дня в году отводились под праздники, причем большая их часть приходилась на период с ноября по февраль. Зато примерно с апреля по сентябрь времени не оставалось ни на что, кроме работы. Историки позитивистского века, которым полагалось отыскивать физическое объяснение для любого культурного или психологического явления, усматривали причину несклонности россиян к систематическому, дисциплинированному труду в климатических обстоятельствах».

Столь же добросовестно Пайпс подверстывает к теме и нашего Ключевского:

«Ни один народ в Европе не способен к такому напряжению труда на короткое время, какое может развить великоросс; но и нигде в Европе, кажется, не найдем такой непривычки к ровному, умеренному и размеренному, постоянному труду, как в той же Великороссии». («Курс русской истории»).

А вот и он — выразительный пример той тенденции, обрисованной перед сюжетом «прогресс и Пруссия»! Буквально пять страниц тому назад говорилось, что ныне «противоречия», и даже гегелевские «антагонистические противоречия» — не разрешются, а просто заслоняются другими «противоречиями», и становится просто «не до них»!

Так и противоречие между рабочим ритмом европейца и русского. Сколько книг, памфлетов понаписано о «ленивых русских»! — политкорректный Дитер Гро не сильно касается этой темы, но мы-то все прекрасно помним этот сквозной четырехвековый (считая от Герберштейна) сюжет: «ленивый русский»!! Вот можно теперь и признать, вслед за Пайпсом и нашим Ключевским: Да! Мы … непривычны к ровному, умеренному и размеренному, постоянному труду.

Прекрасно. Но… ведь вокруг этой простой разницы в рабочих ритмах жизни столько строилось и выстроилось теорий! И корректными коллегами Гегеля, и рядовыми фашистскими агитаторами, понукающими Ганса отнять землю у ленивого русского Ивана, «все равно на ней толком не работающего». Признайте, ведь это «Противоречие», «Противопоставление Ганса — Ивана» — было весьма актуальное, «рабочее», движущее, рождавшее кучу теорий и практических планов. Или, если в архитектурных терминах — «несущая конструкция». И что же?

Двадцатый век нашел вам, господа, еще одних работников: японцы, корейцы, китайцы… А теперь уже и малайцы, индонезийцы. Дал им в руки отвертки, а потом и новейшие технологии — и что же выяснилось?! Что по привычке к ровному, умеренному и размеренному, постоянному труду, — европейцы, и сами в сравнении с теми, оказалось — трижды «ленивые русские»!

Сотни миллионов уплывших за океан рабочих мест вам скажут об этом! И все эти приставки, типа: Sony перед Ericsson…

И дело здесь не в каком-то там смехотворном нашем «реванше», — ведь русские, похоже, как не считали… размеренность, ровно-умеренность — достоинством, за которое надо бы тягаться, так и по сей день не считают. Но как же быть с тем фундаментальным взлелеянным вами водоразделом, когда вы и сами оказались вдруг — не по ту, не по правильную сторону ?!

А по поводу нынешних «противоречий» — есть об этом в одной песне нашей Анны Герасимовой («Умка»): «Он сказал — пРоехали!..».

 

РУССКОЕ «КРЕПОСТНИЧЕСТВО»

И далее, Пайпс: «Каково же было положение русских крепостных? Это один из тех предметов, о которых лучше не знать вовсе, чем знать мало ». Вот за что Ричард Пайпс заслуживает огромного нашего уважения. Это фраза настоящего ученого «пропустившего через себя» тысячи книг, авторов, писавших «о крепостничестве» и отбросившего сотни из них, хотя зачастую и самых громких, раскрученных, но «знающих мало»… Слушаем Пайпса далее:

«Прежде всего следует подчеркнуть, что крепостной не был рабом, а поместье — плантацией. Русское крепостничество стали ошибочно отождествлять с рабством, по меньшей мере еще лет двести тому назад. Занимаясь в 1770-х гг. в Лейпцигском университете, впечатлительный молодой дворянин из России Александр Радищев прочел «Философическую и политическую историю европейских поселений и коммерции в Индиях» Рейналя. В книге одиннадцатой этого сочинения содержится описание рабовладения в бассейне Карибского моря, которое Радищев связал с виденным им у себя на родине. Упоминания о крепостничестве в его «Путешествии из Петербурга в Москву» (1790 г.) представляют собою одну из первых попыток провести косвенную аналогию между крепостничеством и рабовладением путем подчеркивания тех особенностей (например, отсутствия брачных прав), которые и в самом деле были свойственны им обоим. Антикрепостническая литература последующих десятилетий, принадлежавшая перу взращенных в западном духе авторов, сделала эту аналогию общим местом, а от них она была усвоена русской и западной мыслью (курсив мой. — И.Ш.) Но даже в эпоху расцвета крепостничества проницательные авторы нередко отвергали эту поверхностную аналогию. Прочитав книгу Радищева, Пушкин написал пародию под названием «Путешествие из Москвы в Петербург» (Пайпс приводил далее и тот пушкинский пародийный отрывок.)

Русский крепостной жил в своей собственной избе, а не в невольничьих бараках. Он работал в поле под началом отца или старшего брата, а не под надзором наемного надсмотрщика. Хотя, говоря юридически, крепостной не имел права владеть собственностью, на самом деле он обладал ею на всем протяжении крепостничества — редкий пример того, когда господствующее в России неуважение к закону шло бедноте на пользу.

Помещик обладал властью над крепостными прежде всего в силу того, что был ответственен перед государством как налоговый агент и вербовщик. В этом своем качестве он распоряжался большой и бесконтрольной властью над крепостным, которая в царствование Екатерины II действительно близко подходила к власти рабовладельца. Он, тем не менее, никогда не был юридическим собственником крепостного, а владел лишь землей, к которой был прикреплен крестьянин. Торговля крепостными была строго запрещена законом. Некоторые крепостники все равно занимались таким торгом в обход законодательства, однако в общем и целом крестьянин мог быть уверен, что коли ему так захочется, он до конца дней своих проживет в кругу семьи в своей собственной избе… крепостной принимал свое состояние с тем же фатализмом, с каким он нес другие тяготы крестьянской жизни. Крестьянин вынес из самой ранней поры колонизации убеждение, что целина — ничья и что пашня принадлежит тому, кто расчистил ее и возделал. Убеждение это еще более усилилось после 1762 г., когда дворян освободили от обязательной государственной службы. Крестьяне каким-то инстинктом чуяли связь между обязательной дворянской службой и своим собственным крепостным состоянием. С того года крестьяне жили ожиданием великого «черного передела»».

Тщательно собирает Пайпс все объективные оценки современников:

«Безо всяких колебаний говорю я, что положение здешнего крестьянства куда лучше состояния этого класса в Ирландия. В России изобилие продуктов, они хороши и дешевы, а в Ирландии их недостаток, они скверны и дороги. Здесь в каждой деревне можно найти хорошие, удобные бревенчатые дома, огромные стада разбросаны по необъятным пастбищам, и целый лес дров можно приобрести за гроши. Русский крестьянин может разбогатеть обыкновенным усердием и бережливостью, особенно в деревнях, расположенных между столицами…

И в тех частях Великобритании, которые, считается, избавлены от ирландской нищеты, мы были свидетелями убогости, по сравнению с которой условия русского мужика есть роскошь. Есть области Шотландии, где народ ютится в домах, которые русский крестьянин сочтет негодными для своей скотины…

— Но тот же Роберт Бремнер (Robert Bremner), один из авторов этих хвалебных оценок продолжает:…Однако, дистанция между ними огромна, неизмерима, выражена быть может двумя словами: у английского крестьянина есть права, а у русского нет никаких!

— В царской России было гораздо меньше крестьянских волнений, чем принято думать. По сравнению с большинством стран, русская деревня эпохи империи была оазисом закона и порядка… На самом деле большинство так называемых крестьянских «волнений» не были сопряжены с насилием и представляли собою просто неповиновение. Они выполняли такую же функцию, как забастовки в современных демократических обществах (курсив мой. — И.Ш.) Далее у Пайпса идет блестящий экскурс, как эти «забастовки», нашими пропагандистами и статистическими фокусниками превращались в — «волнения», а затем и в «крестьянские бунты»).

— Особенно важно избавиться от заблуждений, связанных с так называемой жестокостью помещиков по отношению к крепостным… Пропитывающее XX век насилие и одновременно «высвобождение» сексуальных фантазий способствуют тому, что современный человек, балуя свои садистические позывы, проецирует их на прошлое; но его жажда истязать других не имеет никакого отношения к тому, что на самом деле происходило, когда такие вещи были возможны. Крепостничество было хозяйственным институтом, а не неким замкнутым мирком, созданным для удовлетворения сексуальных аппетитов… Тут никак не обойтись одним одиозным примером Салтычихи, увековеченной историками помещицы-садистки, которая в свободное время пытала крепостных и замучила десятки дворовых насмерть. Она говорит нам о царской России примерно столько же, сколько Джек Потрошитель о викторианском Лондоне. Там, где имеются кое-какие статистические данные, они свидетельствуют об умеренности в применении дисциплинарных мер. Так, например, у помещика было право передавать непослушных крестьян властям для отправки в сибирскую ссылку. Между 1822 и 1833 гг. такому наказанию подверглись 1283 крестьянина. В среднем 107 человек в год на 20 с лишним миллионов помещичьих крестьян — не такая уж ошеломительная цифра».

Эта ирония гарвардского профессора — по адресу штампов русофобской пропаганды. Тут и нам хороший повод задуматься: а где собственно была максимальная концентрация этих штампов (тщательно здесь вычищаемых гарвардцем)?!

Голод, холод, кровь, царизм… чахотка и Сибирь — последние два слова может уже посредством стихотворного размера напомнят вам об авторе. Да-да… Некрасов, Добролюбов и иже… Наши народнички «к топору-зовители». А еще бы как-нибудь взять да и сравнить удельные концентрации подобных «фактов» на страницах ленинских «Искр» и гебельсовской «Фелькише беобахтер»…

И далее — еще Пайпс:

«Сознание русского крестьянина было, если использовать терминологию старого поколения антропологов вроде Леви-Брюля (Levy-Bruhl), «первобытным». Наиболее выпуклой чертой сознания такого типа, является неумение мыслить абстрактно. Крестьянин мыслил конкретно и в личностных понятиях. Например, ему стоило больших трудов понять, что такое «расстояние», если не выразить оное в верстах, длину которых он мог себе представить. То же самое относится и ко времени, которое он воспринимал лишь в соотнесении с какой-то конкретной деятельностью. Чтобы разобраться в понятиях вроде «государства», «общества», «нации», «экономики», «сельского хозяйства», их надо было связать с известными крестьянам людьми, либо с выполняемыми ими функциями.

Эта особенность объясняет очарование мужика в лучшие его минуты. Он подходил к людям без национальных, религиозных и каких-либо иных предрассудков. Несть числа свидетельствам его неподдельной доброты по отношению к незнакомым людям. Крестьяне щедро одаривали едущих в сибирскую ссылку, и не из-за, какой-то симпатии к их делу, а потому что они смотрели на них как на «несчастненьких». Во время Второй мировой войны гитлеровские солдаты, пришедшие в Россию завоевателями и сеявшие там смерть, сталкивались в плену с подобными же проявлениями сострадания. В этой неабстрактной, инстинктивной человеческой порядочности лежала причина того, что радикальные агитаторы, пытавшиеся поднять крестьян на «классовую борьбу», столкнулись с таким сильным сопротивлением. Даже во время революций 1905 и 1917 г. крестьянские бунты были направлены на конкретные объекты — месть тому или иному помещику, захват лакомого участка земли, порубку леса. Они не были нацелены на «строй» в целом, ибо крестьяне не имели ни малейшего подозрения о его существовании (курсив мой. — И.Ш.).

Но эта черта крестьянского сознания имела и свою скверную сторону. К числу недоступных крестьянскому пониманию абстракций относилось и право, которое они были склонны смешивать с обычаем или со здравым смыслом. Они не понимали законоправия. Русское обычное право, которым руководствовались сельские общины, считало признание обвиняемого самым убедительным доказательством его вины. В созданных в 1860-х гг. волостных судах, предназначенных для разбора гражданских дел и управляемых самими крестьянами, единственным доказательством в большинстве случаев было признание подсудимого (курсив мой. — И.Ш.) Это поможет и на «процессы 1930-х годов» смотреть без помощи дьявольщины, мистики или конспирологических окуляров).

— Крестьянин терпеть не мог формальностей и официальных процедур и был не в состоянии разобраться в абстрактных принципах права и государственного управления, вследствие чего он мало подходил для какого-либо политического строя, кроме авторитарного…

— Он верил, что царь знает его лично, и постучись он в двери Зимнего дворца, его тепло примут и не только выслушают, но и вникнут в его жалобы до самой мелкой детали. Именно в силу этого патриархального мировосприятия мужик проявлял по отношению к своему государю такую фамильярность, которой, категорически не было места в Западной Европе. Во время своих поездок по России с Екатериной Великой граф де Сегур (de Segur) с удивлением отметил, насколько непринужденно простые селяне беседовали со своей императрицей».

Я добавлю к сказанному Пайпсом и тот известный факт, что только крестьяне говорили царю — «ты». Нельзя даже вообразить — ухо режет, беседу с монархом крестьянина, обращающегося: «Вы, царь…».

Надеюсь, перечитав, с моими минимальными комментариями, «русофоба» Пайпса, вы не просто отдохнули от настоящих современных клевет, бжезинсинуаций, но и мимоходом выяснили кое-что. Например, кто первый запустил в публику уравнение «крепостничество = рабство».

И тщательное Пайпсово расследование: «Антикрепостническая литература принадлежавшая перу взращенных в западном духе авторов, сделала эту аналогию общим местом, а от них она была усвоена русской и западной мыслью» — поможет понять и ближайшие к нам, буквально сегодняшние события, с перечисления которых и начиналась эта книга.

«Переоценка роли СССР во Второй мировой войне» — феномен тут в том, что даже и в самый разгар холодной войны, в Карибские, Берлинские кризисы, сопровождавшиеся просто бешеной пропагандистской «артподготовкой» — таких попыток не было!

Наталья Нарочницкая как-то в нашей беседе указала, как на прецедент — на книги немецкого историка Эрнста Нольте, который писал о фашистских явлениях, возникших на волне погрома Первой мировой войны, разрушении традиционного общества почти во всех странах Европы.

Моя книга в общем-то и прослеживает дальнейший процесс размазывания исторической вины. Когда следующим шагом стали публикации уже из нашей страны, о преимущественной вине СССР.

Такая вырисовывается изящная «трехходовка»:

1. Виноват германский фашизм!

2. Нет, мы все виноваты! Во всей Европе были «фашистские явления».

3. Нет, виноват СССР — его фашистские явления были самыми фашистскими.

Именно внутренний наш кризис, (и, как одно из проявлений, «коротичизм» в публицистике)… запустил этот процесс, зашедший вплоть до приравнения СССР к гитлеровской Германии в пасешной резолюции 2009 года.