I

Уже более года, как граф Алексей Андреевич Аракчеев жил на берегу Волхова в пожалованном ему селе Грузине, отставленный от службы грозным приказом императора Павла. Ничтожный повод для этой отставки ясно указывал, что она была следствием тонкой интриги врагов Аракчеева, во главе которых стоял петербургский генерал-губернатор граф Пален, вкравшийся в доверие государя. В тиши деревенского уединения Аракчеев имел время многое обдумать, многое припомнить в бессильной злобе против «гогов и магогов», как называл он вельмож, составлявших двор императора Павла. А между тем после царской опалы, постигшей Аракчеева, прекратились всякие связи его с Петербургом: боялись навещать его, боялись ему писать; не писал ему и давний его друг и воспитанник по военной службе, наследник престола, великий князь Александр Павлович. Только большая Московская дорога, в восьми верстах от Грузина, по которой летали царские фельдъегеря, шли обозы и тащились в тяжелых дормезах знатные путешественники, сопровождаемые или дворовою челядью, или воинским конвоем, была источником известий для грузинских обитателей. Но слухи оттуда, правда, один мрачнее другого, не все доходили до их грозного помещика, хотя и того, что узнавал он, было слишком много, чтобы возмутить его покой. Несколько месяцев назад провели по этой дороге в кандалах генерала князя Сибирского, недавнего товарища графа Аракчеева в царских милостях, а на днях только что высланы из Петербурга старые слуги Павла, графы Панин и Ростопчин, хотя Ростопчин был не менее предан царю, чем и он, Аракчеев. Не понимал он ничего во всем происходившем, как ни старался постигнуть смысл царского гнева, тем более, что вот уже третий месяц по этой же Московской дороге, по царскому указу, сотнями то ехали, то шли в Петербург, часто в рваных мундирах и в лаптях, все исключенные ранее со службы офицеры, чтобы лично из императорских уст услышать милостивое слово прощения и вновь поступить на службу. Среди них столько людей, погибших по доносам и докладам Аракчеева! И милость к ним не была ли предвестием новых грядущих бед для него, графа Аракчеева? И часто снилось ему, что и он идет, подобно князю Сибирскому, в кандалах по большой Московской дороге и что солдаты вымещают на нем его старые побои и мучительства. Он уже начал часто посматривать на противоположный, низкий берег Волхова, на дорогу из Петербурга, не покажется ли вдали знакомая кибитка фельдъегеря, и в ушах его нередко звенел обманчивый звук колокольчиков фельдъегерской тройки. «Боже, спаси и сохрани верного раба Твоего!» шептал он тогда в ужасе, творя крестное знамение, и звал к себе своего «верного друга», Настасью Федоровну, двадцатилетнюю черноглазую красавицу, незадолго перед тем из жены артиллерийского фурлейта превратившуюся в графскую любовницу и полновластную хозяйку Грузина и его обитателей.

Молодой генерал был холост и нуждался в друге-советнике.

Но Настасья не могла ничем помочь графу в его государственных соображениях: она вся ушла в управление поместьем и постоянно докучала Аракчееву докладами о лености и неповиновении грузинских крестьян. Всего лишь четыре года прошло, как из дворцовых крестьян они стали крепостными «Ракчеева», как звали они нового своего помещика, а им стало жить тяжелее, чем солдатам, теснее, чем монахам в самом захудалом скиту. Граф завел для них солдатские порядки: каждому определено было, когда спать ложиться, когда Богу молиться, когда что есть и пить, когда какую работу справлять, и если не было установлено, когда и что думать, то за лишними словами было много охотников следить и доносить или самому «высокографскому сиятельству», или Настасье Федоровне, которая была еще строже, чем сам генерал. Наказания были нещадные, а работы тяжкие: Аракчеев тогда обстраивал свое Грузино, воздвигал себе дворец и начал постройку собора. Но как ни был Аракчеев жесток, как ни любил он строгое соблюдение раз введенного им порядка, но со времени постигшей его царской опалы он стал мягче относиться к крестьянам: знал он, что император был доступен к их жалобам на помещиков, и боялся их доносов, которыми не замедлили бы воспользоваться его многочисленные враги. Присмирел «Ракчеев», и крестьяне, даже сама Настасья Федоровна, не могли надивиться, какие иногда милостивые решения изрекал он, в частые минуты страха и душевного смятения, в ответ на доносы управительницы.

В мрачном настроении духа Аракчеев встретил воскресенье 10 марта 1801 года. Весь день не выходил он из своего дворца, даже не был в церкви у обедни. Думал он, к кому бы можно ему было послать в Петербург за вестями, и не мог придумать. Утром являлся к нему исправник осведомиться о здоровье опального графа, но Аракчеев знал, что ему нужно, знал, что исправнику приказано держать его под негласным надзором и о всех речах его доносить; поэтому он остерегался в беседах с ним и говорил лишь о хозяйственных делах. Вечером Аракчеев занялся у себя в кабинете подсчетами расходов по грузинским постройкам, когда вдруг вбежала к нему впопыхах Настасья Федоровна.

— Батюшка граф, — сказала она — к вам приехал из Петербурга незнаемый человек, придворный служитель, говорит, и вас видеть требует. Привез, говорит, письмо.

Но не успела Настасья Федоровна произнести эти слова, как в комнату ввалился занесенный снегом в медвежьей шубе посланец и, поклонившись Аракчееву, подал ему маленький, свернутый углом и запечатанный пакет.

Уже Аракчеев готов был обругать дерзкого посланца, но взгляд на письмо и печать поразил его удивлением и ужасом, и он остался с раскрытым ртом. Печать была императорская, а на пакете рукой императора написано было два слова: «Графу Аракчееву». Искоса взглянув на посланца, Аракчеев признал в нем камердинера государя, Ивашкина, и, все еще держа в руках царский пакет, спросил дрожащим голосом:

— Почему не с фельдъегерем?

— Так мне повелено было, — сказал Ивашкин, оглянувшись на любопытно смотревшую на него Настасью Федоровну.

Аракчеев выслал из кабинета свою хозяйку и затем осторожно вскрыл письмо, стараясь не повредить печати. В нем заключались немногие, но знаменательные слова, написанные неразборчивым, нервным, но крупным почерком императора Павла:

«С получением сего извольте, граф Алексей Андреевич, ехать в Петербург и явиться ко мне.
Павел».

Смутно смотрел на эти строки Аракчеев и не знал, что ему и думать. Что означает этот призыв грозного государя? Гнев или милость? Помутневшими глазами впился он в Ивашкина, стараясь на лице его прочесть решение этой тяжелой загадки. Мысль о враге, графе Палене, прежде всего явилась Аракчееву.

— Кто дал тебе это повеление и почему привез его не фельдъегерь? — снова спросил Аракчеев.

— Дано оно мне лично государем императором. Его величество повелел мне доставить его тайным образом вашему сиятельству, дабы никто о сем не ведал, и обратный путь в Петербург держать вместе с вашим сиятельством, — ответил Ивашкин, медленно, отчетливо выговаривая каждое слово.

— Сейчас и ехать нужно, — полувопросительно сказал Аракчеев.

— Сейчас метель, занесло дорогу, и в темноте ни зги не видно, а ежели вашему сиятельству угодно будет, завтра с рассветом… Ведь 140 верст ехать… Чтобы, значит, к вечеру быть в Петербурге, — заметил Ивашкин, едва стоявший на ногах от усталости.

Аракчеев увидел бесполезность дальнейших расспросов и, отправив Ивашкина отдыхать, тотчас отдал распоряжение к завтрашнему отъезду. Спать он уже не мог. Тайный призыв знаменовал, конечно, милость императора к своему верному слуге, а не гнев, но зачем потребовалась эта тайна, Аракчеев разрешить не сумел. Едва стало светать, как он с Ивашкиным уже ехал в Петербург в легкой кибитке, то и дело нырявшей в снежных сугробах.

II

Аракчеев и не воображал, зачем его звали в столицу. Император Павел почувствовал, что он окружен заговорщиками, что его «великий визирь», петербургский генерал-губернатор, граф фон-дер-Пален, ведет себя двусмысленно, и что сам наследник престола, великий князь Александр Павлович, находится в подозрительных с ним сношениях. Уже в начале марта 1801 года император получил анонимные доносы, раскрывавшие пред ним имена и цель заговорщиков, окружавших его чуть ли не сплошною стеною, и, к ужасу своему, увидел, что не мог положиться даже на тех приближенных, которые не принадлежали к заговору: одни возбуждали в нем подозрение по своим отношениям к заговорщикам, другие оказывались непригодными ни к чему, что требовало ума, твердости и неуклонного исполнения царских повелений. Даже ближайшему к себе фавориту, графу Ивану Павловичу Кутайсову, из камердинеров возвышенному до звания обер-шталмейстера, не решился император доверить своих тяжелых дум. И он не раз вспоминал о верных и надежных своих слугах, которых он сам удалил от двора и из Петербурга. Теперь только он увидел, как ничтожны были их вины пред ним; ему тяжело было признаться себе, что самыми яростными их обличителями были те самые люди, которые теперь находятся в числе заговорщиков: Павел начинал думать, что он сам был простым орудием в руках собственных своих врагов, желавших для успеха своих замыслов удалить из столицы вернейших его приверженцев. Нет ни Плещеева, ни Ростопчина, ни Беклешова, ни Буксгевдена, и напрасно звать их теперь: они слишком далеко, чтобы могли быть в Петербурге своевременно. Один лишь Аракчеев, которому он сам дал в герб девиз: «без лести преданный», живет близ Петербурга, и ему-то Павел с своим фельдъегерем, помимо фон-дер-Палена, и послал приказ явиться ко двору. Но прошли сутки, а Аракчеева нет, не является и фельдъегерь. И велико было удивление императора, когда всемогущий генерал-губернатор, при докладе своем 10 марта, донес ему, что им арестован фельдъегерь, ехавший к Аракчееву с словесным высочайшим повелением. «Все повеления вашего величества, — объяснял Павлу вкрадчивым, почтительным тоном генерал-губернатор, — отправляются чрез меня, а посему заподозрел я, что таковое повеление сумнительно и что должен я донести о сем вашему величеству». Император запыхтел, что было признаком сильного его гнева, но сдержал себя и сказал Палену, что фельдъегерь отправлен точно им и чтобы его не задерживали. Но, по уходе Палена, тотчас же послал к Аракчееву Ивашкина с собственноручным письмом. Доносы указывали, что исполнение заговора назначено на 13 марта, и император надеялся, что Аракчеев не запоздает явиться на зов своего повелителя.

III

В нижнем этаже Михайловского замка, под покоями императора, находились апартаменты княгини Анны Петровны Гагариной, признанной фаворитки императора. К ней часто спускался Павел по потайной лестнице, шедшей из его спальни, и в ее обществе находил единственное успокоение от тяжелых дум и грозных призраков, преследовавших его с недавнего времени со всех сторон. Княгиня не была красавицей, но обладала симпатичным, добрым выражением лица, чудным серебристым голосом и той женственной грацией, которая неотразимо действует на самые грубые натуры. Анна Петровна не любила своего царственного рыцаря, но на нее производило впечатление поклонение всемогущего человека, пред которым дрожали все в России и Европе; ей отрадно было спасать несчастных, для чего ей достаточно было одного слова. Она оставалась чужда бурным помыслам Павла, сама дрожала иногда пред порывами его гнева, но в светлые минуты императора ей нравилось быть его ангелом-утешителем: «о, если бы он всегда оставался таким добрым, таким веселым и любезным» — думалось ей не раз. Но в последнее время посещения императора сделались ей тягостны: всегда сумрачный, император был молчалив и раздражителен, и княгиня старалась его развлечь, вызвать на лице его улыбку. Истощив все усилия, Анна Петровна прибегала к обычной своей уловке: сама начинала дуться и говорить, что она, вероятно, уже надоела императору, что в другом обществе он чувствует себя, наверно, лучше и довольнее. Отправив фельдъегеря к Аракчееву, император провел вечер у Гагариной в более веселом настроении, но на вопросы ее, что именно волнует и беспокоит его, дал загадочный ответ: «attendez, душа, скоро я нанесу великий удар».

На другой день рано утром княгиня получила следующую записочку от Павла: «Душа моя, Анна Петровна, куда как ты мне мила и дорога! Toujours présente devant mes yeux amoureux… Ne douterez vous plus après la soirée d’hier de ce qui passe en moi, quand je suis avec vous, душа, et si je vous aime de tout mon coeur. J’espère que vos doutes sont effacés»…

Но эта записочка к княгине не успокоила ее тревоги, вызванной словами императора о предстоящем «великом ударе». Готовясь к исполнению обычной своей роли — спасать несчастных, подпадавших под гнев государя, она сообщила о его словах своим родственникам, в числе которых были друзья фон-дер-Палена, всегда имевшего преданных агентов возле фаворитки императора. Арестовав императорского фельдъегеря, Пален мог уже знать, для чего понадобился Аракчеев, и какой «удар» император думал совершить в будущем. В результате решено было перенести исполнение заговора с 13 на 11 марта, до прибытия Аракчеева…

IV

Утром 11 марта, когда кибитка Аракчеева ныряла в снежных сугробах по дороге из Грузина в Петербург, наследник престола, великий князь Александр Павлович приехал в Таврический дворец. Это роскошное жилище великолепного князя Потемкина, а затем дворец Екатерины Великой, отдано было Павлом, из ненависти к самому имени князя Таврического, под казармы Семеновского полка, шефом которого был Александр Павлович, а в знаменитой ротонде дворца, где совершалось столько блестящих празднеств, устроен был манеж для обучении езде гвардейских гусар. Великий князь присутствовал на учении 1-й роты полка и, боготворимый солдатами за свое простое и ласковое обхождение, возбуждал их восторг своими похвалами их выправке и чистоте приемов и движений. Командир роты, капитан Николай Сергеевич Тимашев, любимец великого князя, также удостоился его благодарности, а затем великий князь пошел к нему по обыкновению пить чай.

Велико было удивление Тимашева, когда, оставшись с ним глаз на глаз, великий князь обнял его и сказал:

— Спаси меня!

— Ваше высочество, — вскричал Тимашев: — что вы изволите говорить? Вся жизнь моя принадлежит вам, скажите только, что я могу и должен делать.

Александр Павлович поцеловал взволнованного капитана и, посадив его рядом с собою на низкий диван, тихим, полным слез голосом рассказал ему, что граф Пален вчера только показывал ему собственноручный указ государя отвезти его, великого князя, в крепость, а императрицу — в Новгородскую губернию, в монастырь.

— Ты, Николай Сергеевич, — говорил Александр, — не знаешь, как государь стал подозрителен. Как Пален ни защищал нас, но государь ничему теперь не верит. Пален сказал мне, что если ничего нового до завтра не случится, он должен будет привести это по-веление в исполнение.

— Ваше высочество, — отвечал на это Тимашев, пораженный рассказом великого князя — я готов умереть сию же минуту за вас. Осмелюсь вас уверить, что офицеры и солдаты роты вашего высочества готовы так же умереть за вас, как и я. Требуйте, государь, скажите, что угодно, — что бы я сделал.

— Ты знаешь, Николай Сергеевич, сколько ныне недовольных в гвардии, и сколь отечество страждет. Час от часу все хуже и хуже. И много значащих людей решились уговорить государя отречься от престола и меня провозгласить императором… Сколь ни тяжела мне сия участь и как ни страдаю я, как сын, но для спасения России, своей родительницы и всей нашей фамилии я должен был на сие согласиться. Но если сие предприятие не удастся, то, в таком случае, спаси меня!

— Государь, — сказал Тимашев — приказывайте! Я и рота моя умрем за вас!.. Где прикажете нам быть, чтобы защищать вас, чтобы спасти ваше высочество?

— Нет, Николай Сергеевич, — сказал Александр, — этого нельзя. Мне должно будет спастись бегством. Прошу тебя, распорядись, чтобы на случай были готовы с подставой две тройки самых лучших лошадей, чтобы уехать мне до Ораниенбаума. Там уже готово мореходное судно в виду Кронштадта, за которым море уже почти чисто ото льда. Меня примут, и я буду спасен.

— Будьте спокойны, ваше высочество, — сказал Тимашев — и совершенно в том будьте уверены, что все по повелению вашему будет исполнено! Лошади будут стоять у меня на дворе, запряженные в карету.

Великий князь обнял его и тотчас уехал. Нечего и говорить, в каком волнении оставил он Тимашева. В тот же день у Тимашева на дворе стояли две тройки лучших лошадей, а другие две, для подставы, у Красного кабачка на петергофской дороге. Мореходное судно у Кронштадта заготовлено было, вероятно, адмиралом Чичаговым.

V

Вечером в тот же день, часов около девяти, кибитка Аракчеева уже была у Московской заставы. Въезду в Петербург мешал лишь опущенный шлагбаум. В кибитке уже не было Аракчеева. Вместе с Ивашкиным его грубо позвали в кордегардию и объявили ему, что он арестован по высочайшему повелению, объявленному графом фон-дер-Паленом. При этом известии тусклые глаза Аракчеева с неописуемым выражением злобы остановились на полицейском офицере, и он сквозь стиснутые зубы произнес:

— Я имею собственноручное повеление государя явиться к нему тотчас же по прибытии в Петербург.

— Не могу знать, ваше сиятельство. Мне велено вас из-под ареста не выпускать впредь до нового высочайшего повеления.

— Попала говядина во щи, — шутили вполголоса солдаты, намекая на красные отвороты мундира Аракчеева и радуясь его унижению.

Ивашкин думал, что приказ об аресте не относится к нему, и сделал движение, чтобы выйти из кордегардии.

— Нет, брат, оставайся и ты. Велено арестовать всех, кто будет с его сиятельством, — сказал офицер. — Даже ямщика задержим. А там, завтра, разберут.

Ивашкин с отчаянием смотрел на Аракчеева, которого длинная, сухая фигура среди солдат и будочников, наполнявших кордегардию, но своей неподвижности напоминала собою верстовой столб. Аракчеев уже начал догадываться, что все это случилось неспроста, что это штуки графа Палена, но для него непостижимые.

Вдруг он почувствовал, что кто-то дернул его за шинель.

— Эх, ваше сиятельство, — услышал он над самым ухом тихий голос Ивашкина — наверно, быть беде! У государя злодеев-то сколько! И нам следовало сюда приехать с тайностию, а не к шлакбамам подкатывать! Уж подлинно задним умом крепки!

Но Ивашкин вдруг замолк. На него вдруг устремился страшный взгляд, который как бы прорезал молнией темноту кордегардии, едва освещенной пламенем заплывшей сальной свечи. Аракчеев крепко стиснул его руку и прохрипел:

— Каналья, чего ж ты прежде этого мне не сказал?

Всю ночь Аракчеев провел в кордегардии, предаваясь мрачным думам о настоящем и будущем. Лишь пред рассветом услышал он от полицейского офицера, что император Павел волею Божиею скончался, и что новый государь, Александр Павлович, повелевает ему возвратиться обратно в свое Грузино…

* * *

Не прошло и трех лет, как Аракчеев призван был императором Александром в Петербург и мало-помалу вознесся выше всех в доверии и милостях монарха.

Другая участь постигла капитана Тимашева.

На третий день по восшествии Александра, — рассказывает один из современников, — приходит к Тимашеву кн. Волконский, тогда полковой адъютант Семеновского полка, и говорит ему, чтобы он взял себе отставку. Удивило Тимашева предложение Волконского: он знал, что Волконский предлагает ему взять отставку по высочайшему повелению, ибо не осмелился бы сам собою преподавать ему советов. Нечего было делать Тимашеву. Вопреки желанию, он должен был идти в отставку с чином полковника и уехать в свои уфимские деревни. Там уведомили его, чтобы он никогда не приезжал в Петербург, потому что он помещен в список лиц, коим въезд в столицу воспрещен. Так и осталась для Тимашева, а, пожалуй, и для потомства загадочной причина постигшей его опалы, хотя он имел много времени ее разгадывать.

В 1824 году император Александр путешествовал в приуральских губерниях. Император остановился в Оренбурге у генерал-губернатора Эссена, жившего в доме Тимашева. Но когда дворянство и чиновники должны были представиться императору в Оренбурге, то последовало генерал-губернатору повеление, чтобы полковника Тимашева при представлении не было и чтобы он немедленно выехал из города в деревню…

Свою загадку Тимашев разгадывал до самой смерти…