I

Фрейлинский коридор Зимнего дворца, всегда чинный и спокойный, на этот раз затих совсем. Мягкий свет масляных лам, расположенных в разных местах по стенам коридора, освещал пред собою пустыню. Лишь изредка из-за тихо скрипнувшей двери выходивших в коридор фрейлинских комнат выглядывала в эту пустыню пара любопытствующих глаз и вслед затем быстро исчезала, да тихо, бесшумно, как привидение, скользила по мягкому ковру коридора вымуштрованная придворная прислуга. Не было слышно ни звука. А между тем в этот коридор выходили помещения больше двадцати фрейлин императриц Марии Феодоровны и Елизаветы Алексеевны, с соответствующим количеством горничных, и наступило время вечернего чая, обычно столь оживленное в этом самом населенном верхнем уголке царского жилища. Что же случилось?

Случилось то, что случалось уже не раз. В коридор только что поднялся из своих апартаментов сам чарующий, пленительный император Александр Павлович и, любезно кланяясь встречавшимся ему на пути фрейлинам, прошел в помещение фрейлины, княжны Туркестановой. Это была чуть ли не старейшая по возрасту фрейлина из всех находившихся в придворном штате, но, несмотря на свои сорок три года, княжна, быть может с помощью искусства, сохраняла моложавый вид, и классические по правильности черты ее лица грузинского типа, увенчанные открытым, высоким лбом, смягчались умным и мягким выражением прекрасных черных глаз. Среди обитательниц фрейлинского коридора, большею частью молодых жизнерадостных девушек, княжна Варвара Ильинична Туркестанова, считалась не только старейшею, но и умнейшею из фрейлин. Она много читала, еще более видела в своей долгой девической жизни. Молоденькие фрейлины привыкли относиться к ней с уважением, тем более, что никакая сплетня (а она так была возможна в тот легкомысленный век!) не смела коснуться личности княжны Варвары. К своим младшим подругам во фрейлинском звании она относилась с нежным участием и добротою, стараясь смягчить все неизбежные для них огорчения на скользком придворном паркете. «La vertu, l'élévation d’esprit et de coeur», — вот что говорили о Туркестановой даже кумушки петербургского большого света. Сирота, на двадцатом году жизни оставшаяся одна, без состояния, на попечении родственников, Варвара Ильинична уже пятнадцать лет находилась при дворе и сумела заручиться расположением даже императрицы Марии Феодоровны и старой ее подруги, графини Ливен, известной своими строгими и непоколебимыми правилами и необычайным немцелюбием. И когда в прошлом 1818 году императрица, собираясь в путешествие за границу, избирала себе лиц свиты, она прежде всего остановилась на Туркестановой, подведя ее к государю со словами: «Sire, voilà que el qu’un de bien aimable en voyage!» Но чего стоило княжне это всеобщее внимание, каких усилий воли, какой ломки чувств и характера, об этом знали только княжна Варвара и ее подушка.

Император Александр также обратил особенное свое внимание на княжну Туркестанову, особенно после возвращения ее из-за границы. Он всегда любил общество женщин, но после грозы 1812 года, вступив на путь мистических исканий истины и отрешась от легкомысленных увлечений молодости, он любил беседовать с женщинами серьезными, умевшими проникнуть в его внутренний мир, действовать на его настроение. Княжна Туркестанова, со всем обаянием женственности, обладала твердостью мужчины, и эта черта особенно привлекала к ней Александра, страдавшего от внутренних противоречий и нерешительности. Два раза в неделю Александр проводил у нее несколько вечерних часов, отдыхая от тяжести своих занятий в непринужденной беседе с княжной и извлекая от нее сведения, какие обыкновенно редко доходят до высоты престола. Руководители совести императора Александра, Кошелев и князь А. Н. Голицын в своих религиозных наставлениях советовали ему избегать женского общества, «car, — говорили они, — cette manière de voir quantité de femmes toutes pour l'ordinaire bavardes ne menait à rien qu’à des commérages». Но и с этой стороны княжна была неуязвима: она не была причастна ни к каким интригам.

Апартаменты княжны Туркестановой состояли из трех комнат, и приемная, в которой она принимала государя, обитая зеленым штофом, блистала свежестью и чистотою, привлекавшей взоры. В любимом уголке княжны стояло вольтеровское кресло пред маленьким столиком красного дерева, рядом с которым находилась этажерка с книгами; в другом кресле у столика садился обыкновенно государь в тени, отбрасываемой абажуром лампы.

На этот раз государь, поцеловав у княжны руку, не сел в предложенное ему кресло. Вглядываясь в лицо княжны, он сказал тихим голосом:

— У вас нездоровый вид, княжна. Хорошо ли вы себя чувствуете?

— Ваше величество, — отвечала княжна — вы знаете, что со времени своего путешествия я испытываю упадок сил и расстройство нервов.

— Нет, нет, княжна, — продолжал ласково государь: — у вас, должно быть, какое-либо горе, вы от меня не скроетесь. Скажите мне правду: вы ведь знаете, что я ваш друг и навсегда?

— Ах, государь, — возразила княжна — я ли этого не знаю, я ли не чувствую этого постоянно? Но, государь, я в отчаянии от всего, что связано с вашей милостью ко мне. Иногда я плачу по целым ночам. Вечно чувствую я себя рабою, прозябаю во дворцах вместо того, чтобы жить в тишине и спокойствии. Я замечаю по отношению к себе зависть, против меня, быть может, затеваются интриги; наконец, мне приписывают то, в чем я совершенно не причастна, и закрывают глаза на те добрые качества, которые во мне есть. Вот среда, в которой я живу, и из которой я не могу выйти, пока Господу угодно будет продлить мое существование. О другой стороны, куда пойду я, если оставлю двор? Чем буду жить? Увы, у меня нет состояния. Быть приживалкой у кого-либо? Ни за что в мире я этого не сделаю. Разве не ужасно это будущее, государь? — заключила княжна, сжимая руки и смотря на Александра взглядом, полным отчаяния.

— О, как я вас понимаю, — вскричал Александр. — Я сам пережил многое, что вы сейчас сказали… Но, дорогая княжна, я не тиран, который думает только о своем удовольствии, чтобы быть с вами! Мы сделаем все, что вы захотите. Я устрою все, уезжайте путешествовать, возьмите с собою кого хотите… Бедная, — прибавил он, целуя у княжны руку — сколько вы должны были перестрадать, чтобы решиться высказать это мне! Но я польщен, глубоко тронут вашим доверием, и докажу вам это. Наконец, положитесь на Бога, на Провидение, которое не оставит вас, если вы не забудете о нем, — продолжал государь, обращаясь к иконе, висевшей в любимом княжною уголке.

Туркестанова тихо заплакала, перекрестилась и сквозь слезы сказала:

— Знаете ли, что более всего меня мучит?.. Это недостаток во мне покорности воле Божией. Если мне предопределено было занимать положение, в котором я нахожусь, разве я подчиняюсь этому безропотно, без вечного смутного недовольства? Когда я размышляю об этом, я плачу неудержимо. Что бы ни случилось, государь, будьте уверены, что я далека от счастья, как я его понимаю.

Александр старался успокоить княжну, рисуя ей будущее светлыми красками и обещая ей поддержать ее всей своей дружбой, на какую только он способен, и затем несколькими вопросами перевел разговор на события, которые совершались при дворе и в обществе. Княжна, успокоившись несколько, сообщила государю, что графиня София Толстая выходит замуж и графиня Остерман, ее тетка, «подарила ей по этому случаю 1030 душ крестьян».

— Боже! — вскричал Александр — у меня сердце сжимается всякий раз, как я слышу, что дарят подобных себе, как мебель! — и, увлекаясь, начал рассказывать Туркестановой, каким образом он надеется добиться уничтожения рабства в России и какие совершаются злоупотребления помещичьей властью. Княжна слушала его сочувственно, но возразила, что есть же и добрые помещики в России, и рассказала при этом, что только что на днях крестьяне Прасковьи Ивановны Мятлевой к празднику Пасхи поднесли своей помещице жемчужное ожерелье ценою в 50 000 руб. — то самое, которое император Павел подарил княгине Гагариной и которое они купили у ее мужа для этой цели.

— Не верьте, что они сделали это по собственному побуждению, — возразил с тонкой улыбкой император. — Это сделал муж ее, Мятлев, который приказал крестьянам купить это колье, объявив им, что это пустяки для них сложиться по десяти рублей на душу, а между тем такой подарок для их госпожи будет приятен. Вы представьте себе, — заключил Александр — что крестьян заставили купить эти жемчуга помимо их воли.

Затем император долгое время говорил о беспорядках, совершавшихся в Западной Европы, об усиливающейся в Германии агитации революционеров, о только что свершившемся убийстве Зандом русского агента Коцебу, но разговор не вязался: княжна, погруженная в свои размышления, только подавала реплики, едва слушая государя. Ей пришла на ум известная в то время песенка:

Qu’on se batte, qu’on se déchire, Pen m’importe: ç’est un délire.

Но государь уже заметил утомление княжны и, обещая ей прислать доктора своего Крейтона, простился и тихо пошел по фрейлинскому коридору.

II

«Как он добр! — подумала Туркестанова по уходе императора. — И почему я не сказала ему всей правды? Нет, нет, у меня не хватило бы на это решимости, нет, этого я не могу… Я не могу и потому, что я не верю в его сердечность, не люблю этой маккиавеллистической улыбки, с какой он говорит о людях, о их слабостях, не понимаю его слов, которые редко переходят в дело. И, Боже мой, что он подумает обо мне, когда узнает все!» с отчаянием говорила себе княжна, садясь в свое вольтеровское кресло и закрывая себе глаза руками…

Но пробило шесть часов, и Варвара Ильинична поспешила встать. Стареющая графиня Дивен иногда скучала и не знала, как убить свое время. Императрица Мария Феодоровна возложила тогда на княжну Туркестанову и графиню Самойлову, помимо фрейлинских обязанностей, нелегкую задачу занимать старую статс-даму: графиня Самойлова, еще совсем молодая девушка, должна была ходить к Дивен, жившей также во дворце, по утрам играть с ней в пикет, а княжна Туркестанова — по вечерам для игры в дураки по копейке за партию. Эта «douraquerie» с Дивен была тем тягостнее для Варвары Ильиничны, что по состоянию своего здоровья она не могла долго сидеть, но она не хотела огорчать старую графиню, которую искренно уважала, и должна была сидеть у ней по три часа. Лишь в девять часов возвратилась домой Туркестанова, но у себя она застала доктора Крейтона, присланного государем. С видимою неохотою встретила княжна доктора, но он недолго ее беспокоил: предложив ей несколько вопросов, доктор объяснил, что самое важное для нее — успокоить нервы и чаще пользоваться свежим воздухом и что она будет чувствовать себя совсем хорошо, если примет прописанные ими лекарства. Прощаясь, он просил позволения навестить ее и на следующий день. После его визита княжна едва успела добраться до своей кушетки и скоро погрузилась в глубокий сон.

Между тем доктор Крейтон уже делал доклад свой государю о болезни княжны Туркестановой, но чем далее говорил, стараясь обращать внимание государя на медицинские термины, тем менее понимал его Александр. Но намеки доктора становились явственнее и определеннее, так что император воскликнул наконец с нетерпением:

— Или я сошел с ума, или вы говорите гнусную чепуху!

Но доктор не устрашился высочайшего гнева и снова повел длинный доклад. Император слушал его внимательно, и только по временам улыбка, которую княжна называла маккиавеллистической, озаряла его доброе, благостное лицо. И доктор, снабженный инструкциями, давно уже ушел из кабинета государя, а Александр все еще стоял у своего письменного стола и повторял: «Но это невозможно, как это могло случиться?» И многое вспомнил он из последней беседы с княжною.

Чрез несколько дней по фрейлинскому коридору распространилась весть, что княжна Туркестанова заболела холерой и что, по высочайшему повелению, ее поместили в Эрмитаже, в тех комнатах, которые летом еще занимал король прусский. Доступ к больной, по требованию доктора Крейтона, был воспрещен всем, кроме него и избранной им сиделки. Но обитатели дворца и сами уже обегали Эрмитаж, как чумное место. Друзья и знакомые Туркестановой могли получить сведения о ней только от Крейтона. Императрица и графиня Ливен долгое время не могли успокоиться, узнав о болезни своей любимицы, и часто спрашивали о ней Крейтона. Но тот отвечал отрывисто и однословно: он известен был своею несловоохотливостью.

Что же произошло с Туркестановой и в чем заключалось ее горе?

III

Долгое время блистала княжна Варвара Ильинична при дворе, заглушая те чувства, которые она с таким красноречием выразила в беседе с императором Александром. Мужчины пред ней преклонялись, но руки ее не искали: всем было известно, что у нее за душой было всего двенадцать тысяч рублей казенного фрейлинского приданого. Да она и держала себя слишком высоко над низменною толпою придворных ловцов счастья: удивлялись ее уму, образованию и называли Афиной-Палладой. Быть может, она сумела бы состариться в этом мифологическом ореоле, привыкла бы к пустоте и этикету будничной придворной жизни и даже обратила бы ее в потребность своего серенького существования, если бы не посещала часто дома приятельницы своей, княгини Анны Александровны Голицыной. Брат ее мужа, флигель-адъютант, князь Владимир Сергеевич, сын знаменитой племянницы Потемкина, Варвары Васильевны, был почти на двадцать лет моложе княжны Туркестановой. Это был человек легкомысленный, но веселый, остроумный собеседник, хороший товарищ и отличный музыкант. Это и сблизило его с княжною, которая, посещая дом Голицыных, обыкновенно играла с ним в четыре руки. Мало-помалу сближение на этой почве перешло у Туркестановой в тихое, ровное чувство привязанности к своему партнеру. Иначе отнесся к этому князь Владимир Сергеевич. Ему льстила мысль, что его отличила княжна Туркестанова, этот кумир двора и общества, и он ни на минуту не сомневался в том, что она влюбилась в него по уши. Его товарищи, офицеры, часто поддразнивали его, поздравляя с победой над перезревшей княжной, но уверяли, что девственная Афина-Паллада не допустит дальнейшего сближения с нею. Голицын сначала отшучивался, но однажды, на товарищеской пирушке, когда все были уже в пьяном угаре, вышел из себя и стал хвастаться своей победой над княжной.

— Афина-Паллада будет моей Венерой, когда я этого захочу! — закончил он, разбивая бокал о стол.

— Полно врать, Голицын, — смеясь, сказал ему белокурый немчик, ротмистр Дершау — хочешь пари?

— Идет, идет, милейший! Против твоего жеребца, как его, Османа, что ли, своего Ветра ставлю, — кричал Голицын.

— Даю тебе полгода сроку, а мало — еще прибавлю, — продолжал смеяться Дершау.

— Право, господа, — вмешался толстый полковник Дружинин, отличавшийся ровным, спокойным характером — для пари вы выбрали бы какой-либо другой предмет… Ей-Богу, не стоит. И ты, князь, я скажу тебе по совести, ты, конечно, добрый малый и товарищ, дай я тебя поцелую, но очень большая свинья, когда так говоришь о хорошей, почтенной женщине. Ей-Богу, нехорошо, — повторил он, стараясь отвести Голицына в сторону.

Как ни были пьяны офицеры, но слова Дружинина, пользовавшегося среди товарищей большим уважением, произвели на них впечатление. Многие замолкли, а Дершау, готовясь уйти, стал пристегивать саблю. Но Голицын вырвался из рук Дружинина и, бросившись к Дершау, крикнул:

— Так идет?

— Идет, отвяжись ты от меня, — отвечал Дершау, уходя — никогда я не думал, что ты такой… хвастунишка… Делай, как знаешь.

Вслед за Дершау ушел и Голицын, сопровождаемый вечным своим спутником, юным поручиком Аверьяновым, которого в полку звали не иначе, как Ваничкой.

После их ухода среди присутствовавших офицеров водворилась тишина.

— Да, господа, — прервал вдруг молчание полковник Муравьев-Апостол, бледное, энергическое лицо которого удивительно напоминало собою портреты Наполеона — вот вам наши баре, наша высшая аристократия! И это еще не худший экземпляр. Вырос среди ужасов крепостного разврата и, развращенный с младенчества, даже о порядочной, уважаемой женщине говорит, как о крепостной своей наложнице! Если бы не боязнь скандала, который покроет позором имя княжны и сделает ее басней города, — я его проучил бы, как скверного мальчишку.

— Никто, милейший Сергей Иванович, его и не оправдывает, — примирительно заговорил Дружинин после некоторого молчания. — Не он первый и не он последний однако, даже в нашей офицерской среде. Я помню, что до двенадцатого года почти все мы такие были. Правда, нехорошо, что и говорить, очень нехорошо наш князинька изволил говорить… Венера, Осман… Ей-Богу, нехорошо!

И, сказав это, Дружинин беззвучно рассмеялся, заглядывая в пасмурное лицо Муравьева-Апостола.

— Но проучить его все-таки нужно, — вскрикнул ротмистр, князь Гагарин: — он марает наш мундир, наше общество. Я предложил бы не подавать ему руки и заставить его выйти из полка!

— Наш мундир! — медленно проговорил Муравьев: — слишком много, князь, придаете вы значения лоскуткам одежды. Скажите лучше, что Голицын унижает человеческое достоинство. Кто только не носил нашего мундира, чуть ли не сам Аракчеев, а ведь их не гнали из полка, а напротив… Даже теперь ему поклоняются, пред ним гнут спину. С Голицыным мы можем вообще обращаться как с паршивой овцой, но пока, щадя княжну Туркестанову, оставим его в покое. Ну, а мне пора надевать свои «глупости», как говорил некогда наш почтенный Алексей Петрович Ермолов, — добавил, смеясь, Муравьев, отыскивая в углу свою саблю, и затем простился с товарищами.

— Тоже чуден, его и не поймешь, — сказал Дружинин — а мы, господа, скинем-ка наши мундиры, о которых так непочтительно изъяснился Сергей Иванович, да соорудим банчишко. Муравьев его не любит: наверно, пошел болтать к Рылееву. Ох, не доведет его это до добра!

IV

Лето 1818 года в Петербурге было на редкость теплое и приятное. В то время конного передвижения немногие из петербургского общества уезжали на лето в деревню или за границу, и дачная жизнь в окрестностях столицы была чрезвычайно развита: почти не было вельможи, который не жил бы на своей собственной даче, где удобства деревенской усадьбы причудливо соединялись с затейливыми ухищрениями итальянских вилл и английских садов. Но наиболее населены были летом невские острова, особенно Каменный, где наслаждался летним отдыхом император Александр со своей супругой, и Елагин с прилегающей к нему Старой деревней, так как в Елагинском дворце подолгу живала вдовствующая императрица Мария Феодоровна. Разумеется, что поэтому и придворная знать любила жить на этих островах или вблизи их. Сюда же стекалась по праздникам и петербургская беднота, чтобы провести день на свежем воздухе и посмотреть вблизи на императорскую фамилию.

На Каменном острове жила летом 1818 года на своей даче и друг княжны Туркестановой, княгиня Анна Александровна Голицына, невестка князя Владимира Сергеевича. Сопровождая императрицу Марию Феодоровну в Елагинский дворец, княжна Варвара Ильинична считала себя счастливой, что могла по соседству часто навещать свою подругу в свободное от придворных своих обязанностей время, а когда императрица уезжала погостить в любимый свой Павловск, то обыкновенно оставляла свою фрейлину у Голицыной, зная, какое удовольствие она доставляет этим Варваре Ильиничне. Но и князь Владимир Сергеевич также жил у своей невестки, ссылаясь на частые дежурства свои у государя в Каменноостровском дворце. Все лица, являвшиеся во дворец и бывшие знакомыми с княгиней Анной Александровной, из дворца обыкновенно заезжали к ней и проводили у нее на даче день, а иногда и два. Оттого у Голицыной всегда можно было застать многочисленное и избранное общество, каждый день у нее был сплошной праздник. Жизнь мирно, но шумно протекала в саду, в парке или во всевозможных parties de plaisir. К услугам гостей была большая конюшня и красивая флотилия у дачной пристани на Малой Невке. Иногда в залитой огнями даче давали музыкальные и танцевальные вечера. Но никто не стеснял свободы гостей: все проводили время, как кто хотел. Все обязаны были только являться по удару колокола к завтраку и обеду.

Княжна Туркестанова любила жить у Голицыной потому, между прочим, что жизнь эта казалась полным отдыхом от условностей придворного этикета, от вечной необходимости быть веселой и улыбающейся, как бы ни было горько у нее на сердце, от невозможности оставаться наедине с самой собою, потому что императрица даже по вечерам приглашала «chère princesse Barbe» с собой на прогулки, чтобы любоваться луной, или отсылала ее к графине Ливен на партию «douraquerie». Притом пребывание в семье Голицыных создавало ей мираж семейного счастия, семейной жизни, чего так жаждало исстрадавшееся сердце Варвары Ильиничны, почти с колыбели оставшейся сиротою и вечно чувствовавшей себя как на перепутье, в дороге от гостиницы к постоялому двору и наоборот, или на театральном представлении, на котором терялась личность актеров, принужденных играть те или другие роли, ничего не говорящие ни уму, ни сердцу Туркестановой. Велика была досада и грусть Варвары Ильиничны, когда Голицына, в ответ на ее жалобы, смеясь замечала ей, что и она сама на этом театральном зрелище играет не последнюю роль, но играет ее талантливо, не в пример другим, которые вечно остаются статистами или даже просто манекенами. Самыми счастливыми минутами для нее были те, когда она уединялась в двух комнатах павильона, отданных ей для жительства в саду Голицыной, и занималась чтением или писала свой дневник. Ему она доверяла самые сокровенные свои тайны на французском языке, на котором грубые мысли и предметы укладываются в изящную и приличную оболочку. В одну из тяжелых минут, разбираясь в душевном своем настроении, княжна писала в дневнике следующее: «Je suis très decidée à combattre vigoureusement les monvements de cette chair désolante… Бывают дни, когда я ощущаю в себе героическое мужество, но иногда чувствую постыдную слабость, и тогда я до такой степени сознаю себя обезоруженной, что для меня ничего не представляется утешительного. Мне кажется, что я, как солдат на часах, должна вечно стоять на страже против своего фатального врага, и, между тем, могут думать, что мой возраст поставил меня вне его нападений, потому что в сущности я молода только для Мятлева» (Мятлеву было в то время свыше семидесяти лет). Написав эти строки, княжна задумалась и проговорила: «не права ли Annette, что я просто искусная комедиантка, вечно несущая одну и ту же маску добродетели?» Долго думала княжна, и затем, едва сдерживая слезы, вновь писала: «Бороться, — насколько возможно, вот в чем заключается моя обязанность, и я должна ее исполнить, чтобы не пасть позорно, когда менее всего ожидаешь, и чтобы поддержать в себе энергию, без которой человек делается жертвою своих страстей».

Император Александр и императрица Елизавета, ежедневно прогуливаясь по Каменному острову, часто заходили к Голицыной на короткое время, в особенности император, не скрывавший интереса, который возбуждали в нем беседы с княжною. Отъезд из России короля прусского Фридриха-Вильгельма III, приезжавшего навестить дочь свою, великую княгиню Александру Феодоровну, супругу великого князя Николая Павловича, освободил государя от мелочей этикета, занимавших у него почти все время, и он с удовольствием возвращался, как объяснял он княжне, к старым своим привычкам. Придворные тщетно, старались понять тайну этих бесед, о которых сама княжна сохраняла гордое молчание. Они не знали, что беседы эти сначала очень стесняли Туркестанову, и когда император, заметив это, стал ласково упрекать ее, она решилась объяснить ему свое чувство.

— Знаете ли, государь, — сказала она — что всего более стесняет меня ваш сан и ваше положение, и это сковывает мне язык и то чувство, которое вы внушаете мне. On meurt d’envie de vous en faire part, et l’idée que cela peut vous paraître flagornerie oblige à réprimer l’expression.

— О, будьте уверены, — возразил Александр, пожимая Туркестановой руку — что вы не найдете меня неблагодарным. L’accent de la verité en est un tout particulier et qu’il est difficile de s’y méprendre!.. Я вам сознаюсь, что я никому не верил и не верю, думаю, потому, что никогда не был уверен даже в самом себе. Это доказывает, насколько мое доверие завоевано вами. Et si vous saviez aussi le charme qu’on éprouve à être aimé veritablement! Увы, я давно не испытывал этого чувства!

И Александр стал рассказывать княжне о своих обманутых привязанностях, о горьком разочаровании, которое испытывал он с ранней юности в людях, пользовавшихся его доверием. Длинной вереницей прошли пред глазами Варвары Ильиничны фигуры Екатерины II, Павла I, графов Кочубея и Палена, Сперанского, графа Строганова и наконец, обеих императриц и Марии Антоновны Нарышкиной. Нельзя было не сочувствовать Александру, когда он передавал подробности своих отношений к этим лицам с своей точки зрения, с дрожью в голосе и со слезами на глазах. Наконец он закончил свой рассказ словами:

— Я устал бороться с людьми. И в делах я также давно почувствовал эту усталость. Лагарп говорил мне не раз: «Le despote, homme de bien, peut et doit faire un excellent souverain». Mais je crois bien difficile d’etre gouverné paisiblement par nne collection d’hommes qui ont mille interêts personnels croisés en sens contraire. Мне не на кого опереться. Аракчеев — человек преданный, но это ничего более, как ширма, орудие. Ах, княжна, как мне дороги ваша дружба, ваше участие!

Выть может, никогда еще Александр не говорил с таким жаром и искренностью (он умел себя взвинчивать), и Варвара Ильинична слушала его, затаив дыхание: так неожиданна была для нее исповедь великого человека, только что сокрушившего Наполеона и освободившего Европу! Но последующие беседы с императором навевали на нее другие мысли, другие чувства: что-то безотрадное, тоскливое наполняло ее душу, когда она слышала от него одни саркастические, презрительные отзывы о людях и видела его бессилие найти исход из заколдованного круга. И она не умела понять, как мог при этом Александр сохранять к людям вечно ровное, благоволительное отношение, говорить с ними с чарующей улыбкой, с мягким, благостным взором? Она хотела понять страдающую душу государя, уловить ее противоречия, смягчить их, но когда он удалялся от нее, то в мыслях княжны вставал иногда страшный вопрос: не сам ли он виноват в своем одиночестве? Она приходила к тому заключению, что у Александра чрезвычайно развита способность критики, но нет способности творчества. И неужели ей, бедной фрейлине, суждено Провидением послужить душевной опорой и даже руководительницей совести величайшего из государей?

Отношения к государю льстили уму и гордости Туркестановой, а между тем и сердце ее било тревогу. В последнее время она все чаще и чаще испытывала странное стеснение в обществе князя Владимира Сергеевича Голицына. Князь, видимо, начал дорожить ее вниманием к себе и даже, как это ни дико казалось княжне, играть роль влюбленного. Участились музыкальные развлечения, поездки верхом и на лодке, — до того, что, посещая княгиню Анну Александровну, Варвара Ильинична почти постоянно видела около себя Голицына. Он вел себя почтительно и нежно по отношению к ней и однажды на ее вопрос, сделанный вскользь, сказал даже, что чувствует себя лучшим в ее обществе и что его перестали интересовать свет и казарменные пирушки. Варвара Ильинична с удивлением спрашивала себя, не закралась ли любовь в сердце молодого человека, с негодованием отвергала эту мысль, но в то же время все ее существо трепетало от наплыва какого-то неизведанного чувства. И Голицын не лгал перед нею, говоря, что он высоко ценит ее общество: его поверхностное, светское образование, легковесная мораль гвардейского серцееда — не помешали ему поддаться влиянию ее характера и высоких нравственных свойств. Большое значение в глазах Голицына имело и внимание к ней императора, слывшего среди гвардейских офицеров за тонкого знатока женщин, и перезревшая красавица казалась блестящим призом для юного флигель-адъютанта, жаждавшего побед в великосветском кругу. Именно в то время в высшем обществе, даже среди добродетельных матерей семейств, твердо укоренилось мнение, что ничто так не образовывает и не полирует молодого человека, как связь с дамой из общества. Голицын часто слышал эту практическую мораль от матери своей, а кому было лучше знать это, как не одной из племянниц Потемкина? К чести его нужно сказать, что он не придавал значения пари, заключенному в веселую минуту с Дершау, даже готов был взять обратно свое слово, но все-таки слова Дершау и его насмешки подстрекнули его самолюбие, и обладание княжной сделалось для него еще заманчивее. Его настойчивое ухаживание за Варварой Ильиничной стало наконец так заметно для окружающих, что сама его невестка, княгиня Анна Александровна, не раз говорила своей подруге, смеясь, что она совсем вскружила голову бедному мальчику.

Княжна захотела наконец дать урок сдержанности своему поклоннику. Возвращаясь однажды в теплый июльский вечер из прогулки в парк, куда сопровождал ее князь Владимир Сергеевич, она заговорила о предстоящем ей путешествии за границу в свите императрицы Марии Феодоровны и затем прибавила:

— Я надеюсь, князь, что по возвращении в Россию я найду вас более солидным и вполне достойным того положения, которые вы занимаете при особе государя.

— Могу я узнать, — возразил Голицын, вспыхнув — в каком именно отношении желали бы вы найти во мне перемену? Поверьте, я сделаю все возможное.

— Я говорю вообще, милый Владимир Сергеевич. Но, если хотите, я скажу вам, что вы еще слишком молоды. Кутежи, ухаживание, излишняя впечатлительность, — все это дает вам легкомысленный вид, а между тем я уверена, что в действительности вы не склонны к такому образу жизни. Это ваши товарищи увлекают вас по этой дороге.

— Разве нынешним летом вы могли бы упрекнуть меня в чем-либо подобном? — горячо возразил Голицын. — Все лето я или на службе, или здесь на даче, у брата, и если ухаживал, то, правду говоря, только за единственной женщиной, вполне достойной обожания и поклонения, могу сказать это пред всем светом, — сказал он с жаром.

Княжна смутилась.

— Я не хочу знать, о ком вы это говорите, — проговорила она сухо — и думаю, что вы оказали бы ей гораздо более уважения, не говоря таким тоном о ней ни здесь, ни в обществе. Впрочем, я очень жалею, что повела с вами этот разговор. Надеюсь, что мы останемся друзьями.

«Крепость, которая вступает в переговоры, наверно, готова к сдаче», подумал Голицын. Но он наклонил только голову, как провинившийся школьник, получивший выговор, и молчал.

Княжне стало его жаль: ей показалось, что он огорчен.

— Я вовсе не дурного о вас мнения, — сказала она ласково — и даже позволяю вам ухаживать за кем хотите после моего отъезда, — прибавила она, помолчав.

— Ах, княжна, как вы меня мучите! — вскричал Голицын. — Я сознаю, какая пропасть лежит между мной и вами, но вы — мой идол, моя богиня, для вас я готов все принести в жертву, начиная с самого себя. О какой женщине могу я думать, кроме вас? Это было бы святотатством.

И Голицын схватил руку княжны и горячо ее поцеловал.

— Стыдитесь, князь, — говорила Туркестанова, вырывая у него свою руку. — Вы сумасшедший человек, как вы смеете!

Но Голицын уже ничего не слушал, что говорила ему княжна. Дрожащим от волнения голосом он уверял ее в искренности своей любви к ней, клялся посвятить ей всю жизнь и, наконец, упал к ее ногам, целуя у нее край платья. Страсть нарастала в нем как бы под влиянием самовнушения, и княжна увидела наконец необходимость бежать к себе домой.

— Оставьте меня, — проговорила она побледневшими губами, освобождая свое платье из его рук: — вы меня погубите…

— А я уже погибший человек, — сдавленным от волнения голосом произнес Голицын, вставая. — Варвара Ильинична, Варвара… а вы… вы ничего мне не скажете?

— Оставьте меня, после… после, — шептала княжна и быстро двинулась к голицынской даче, оставив Голицына на дорожке парка.

«Нет, Варя, прелесть моя, теперь ты от меня не уйдешь!» чуть не крикнул ей вслед Голицын и, расстроенный, возбужденный, долго сидел на первой попавшейся ему скамейке, вспоминая смущение как бы сразу похорошевшей княжны и ее едва слышные: «после, после…»

V

Долго не могла прийти в себя княжна, возвратившаяся в свою комнату. Она никак не могла разобраться в чувствах, охвативших трепетом все ее существо. И стыд, и оскорбленная гордость, и необычайная, неведомая еще жажда жизни и, наконец, какая-то дикая радость, что она любима! Son fatal ennemi, о котором писала она в дневнике своем, видимо, торжествовал свою победу. Она уже не думала, как ранее, «combattre les mouvements de cette chair désolante», а, напротив, бросившись в свое вольтеровское кресло и закрыв лицо и глаза руками, переживала счастливые минуты какого-то оцепенения. Она уже не пошла, как обыкновенно, вечером на дачу к своей подруге, сославшись на свое нездоровье, долго о чем-то думала, улыбалась иногда сквозь слезы счастливой улыбкой и забылась лишь к утру тревожным, прерывчатым сном.

На другой день княжна вышла к завтраку бледная, но спокойная. Княгиня Анна Александровна встретила ее, по обыкновению, ласково и радушно, но, взглянув ей в глаза, вскричала:

— Chère Barbe, что с вами, милая! Да вы сегодня у нас красавица! Прямо преображение какое-то! Боже мой, глаза-то у вас просто светятся!

— Хорошо сегодня выспалась, вчера легла рано, — солгала княжна, покраснев. — И прекрасно себя чувствую.

— Наверно, сон хороший видела, — шутила Анна Александровна. — В самом деле, что лучше было бы для вас: Иван-Царевич или камер-фрейлинский шифр? Нет, так: сперва Иван-Царевич, а потом статс-дамский портрет. Ну, полно, полно, я пошутила, — говорила княжна, смеясь и целуя Варвару Ильиничну в губы.

К завтраку явились из Петербурга и Каменностровского дворца обычные гости, а после него приехал князь Владимир Сергеевич. Поцеловав у княжны руку, он предложил, по обыкновению, заняться с ним игрой на клавесине.

— Благодарю вас, — сказала строго княжна: — но у меня сегодня нервы в беспорядке, и, кроме того, я пойду сейчас к себе, у меня есть работа.

— Не верь ей, Woldemar, это каприз, — защебетала Анна Александровна — она сама говорила мне, что сегодня она прекрасно себя чувствует.

— Я не смею уговаривать княжну, — заметил Владимир Сергеевич. — Для музыки необходимо известное настроение. Но тогда, княжна, позвольте мне проводить вас до павильона…

Варвара Ильинична лишь досадливо кивнула ему головой и вышла, не прощаясь. Князь шел за ней следом.

Когда они сошли с террасы в сад, княжна быстро повернулась к Голицыну и сказала ему:

— Вы хотите, чтобы я наказала вас за вчерашнюю дерзость? Что вам угодно?

— Я хочу, дорогая княжна, чтобы вы не прогоняли меня от себя.

— Вы должны дать мне время забыть то, что случилось вчера. Мы не должны некоторое время видеться, и это даст мне силы простить вас потом, — возразила княжна. — Иначе, я уеду отсюда.

Говоря это, они подошли к павильону, закрытому густыми кустами сирени. Взявшись за ручки двери, княжна сказала:

— Прощайте, князь. Идите и не грешите.

— И вы не протянете мне руки на прощание? — взмолился Голицын, и красивое лицо его озарилось чувством.

Княжна улыбнулась, но не успела она еще подать ему руку, как почувствовала себя в объятиях Голицына, который приник к ее губам долгим поцелуем. Княжне показалось, что она лишается чувств, показалось и то, что она также ответила ему поцелуем. Чрез несколько секунд она была уже у себя и заперла за собою дверь.

«Свершилось, чего я так боялась!» было первою ее мыслью. «Боже мой, спаси меня и помилуй», говорила она, падая пред иконой и плача слезами радости и горя.

* * *

Княжна не пришла к обеду, написав Анне Александровне коротенькую записку, что она нездорова и собирается на другой день утром ехать в Павловск ко двору императрицы Марии Феодоровны для исполнения своих фрейлинских обязанностей. Княгиня поспешила навестить свою подругу, и она подтвердила ей свое решение, высказывая опасение, что императрица будет недовольна, если она еще продлит свой отпуск, а между тем ей уже предложено сопровождать вдовствующую государыню в ее заграничном путешествии. Об этом Анна Александровна сообщила и своим гостям, среди которых был и князь Владимир Сергеевич.

— Я не понимаю, — отозвался он, — этих быстрых решений княжны: она ведь еще сегодня утром ничего о них не говорила.

— Милый мой, — возразила Анна Александровна — нужно войти в ее положение: у нее нет состояния, и она во всем зависит от милостей императрицы. Сама Barbe грустит, что должна покинуть свой чудный, как она говорит, Каменный остров. Я видела у нее на глазах слезы, когда она говорила о необходимости ехать в Павловск, где должна жить на виду, следить за каждым своим словом и движением. В ее возрасте — и быть в такой зависимости! — закончила Анна Александровна, вздыхая.

Голицын схватил свою каску и вышел в парк.

«Что же это, — думал он: — моя красавица бежит? Она так подстроила, что я увижу ее только завтра, когда она будет садиться в карету, а там — прощай: сегодня она в Павловске, при дворе, а завтра за границей. Премилая, однако, и вкусная она женщина. Я чувствую, что она меня к себе притягивает. В неуклонную строгость ее добродетели в такие годы, положим, я не особенно верю, но что она собирается оставить меня с носом и разыграть роль оскорбленной невинности, это, думаю, несомненно».

В это время заметил он у ворот дачи Феклушу, крепостную Голицыных, исполнявшую обязанности горничной при княжне, и подозвал ее к себе.

— Что, красавица, княжна дома? — спросил он, ущипнув Феклушу за щеку.

— Дома, дома, ваше сиятельство. Только они хворают малость. Кроме как княгиню, никого не велели принимать, — отвечала польщенная вниманием князя молодая девушка.

— Даже меня? — спросил озаренный новой мыслью Голицын.

— Сказали, что никого, потому — больна.

— А ты, моя милочка, умеешь язык держать за зубами? Вот выбирай: золотой, видишь? или тебя выстригут да в деревню назад пошлют коров гонять, — строго сказал Голицын.

— Невдомек мне, что вы изволите говорить, — отвечала смущенная Феклуша.

Голицын задумался, но потом тихо, но резко стал объяснять девушке свои требования. Та в испуге, вытаращив глаза, слушала, ахая и качая головой, пробовала что-то возражать, но наконец сказала ему:

— Воля ваша господская, ваше сиятельство. Мне — что! Не запру двери, а там мне ничего неизвестно. Не сумлевайтесь, никому не скажу, хоть разорви. Вот те Истинный!

— Так помни, ровно в одиннадцать — сказал Голицын и отвернулся. Что-то жесткое, неумолимо-зверское блеснуло у него в глазах.

* * *

Наступала ночь. Давно уже кончились белые петербургские ночи, и мрак окутал вечно-зеленый Каменноостровский парк, затихший и безмолвный. Лишь изредка с Невы слышался плеск весел и заунывные звуки песен: то возвращались с взморья загулявшие петербуржцы. На даче Голицыных все было тихо, в окнах нигде не было света, все спали, кроме чуткого сторожевого пса, отзывавшегося иногда тихим ворчаньем на доносившиеся с реки песни. На колокольне мальтийской церкви Иоанна Крестителя, в дворцовом саду, пробило одиннадцать.

В это время от ворот дачи, выходивших в парк, отделилась высокая темная фигура и быстро, минуя кусты сирени, подошла к павильону. Тотчас же, как бы мановением волшебного жезла, пред ней отворилась дверь.

— Спит? — спросил Голицын шепотом стоявшую за дверью Феклушу.

— Легли, — отвечала Феклуша почти одним движением губ.

— Уходи…

Феклуша тотчас юркнула в свою комнатку, находившуюся рядом со спальней Варвары Ильиничны. Положив голову на руки, она села за стол в напряженном ожидании. Что-то злорадное и лукавое было в ее застывшем взоре и во всей неподвижной фигуре.

— Кто здесь? — громко раздался вдруг за стеною испуганный голос княжны. — Что?! Это вы?!.. вы?? О, о, о! Какой подл…

И в комнате княжны опять все затихло.

«Должно, обеспамятела, — подумала Феклуша, криво улыбаясь. — Да ништо ей! Пущай нашу сестру вспомнит! Вот те и княжна, царская хвелина!»

VI

На другой же день княжна Варвара Ильинична уехала в Павловск, несмотря на всяческие уговоры княгини Анны Александровны, и там по приезде сильно заболела. Доктора нашли, что у нее потрясены нервы, и сказали, что предположенная поездка за границу принесет ей большую пользу. Никто не был так рад этому решению докторов, как императрица Мария Феодоровна, часто навещавшая свою любимицу и постоянно говорившая, что без нее она будет за границей как без рук. Не меньшее участие выражала княжне и графиня Ливен, подруга императрицы: она заявляла всем, кто желал ее слушать, кто никто так восхитительно не умеет играть с ней партии «un дурак», как Варвара Ильинична. Император Александр посылал несколько раз к княжне своего лейб-медика Виллие и в конце концов сам навестил ее. В начале сентября Варвара Ильинична окончательно оправилась и вслед за тем начала свое путешествие в свите императрицы, в одной карете с нею. В скором времени новые места, интересные и знаменитые люди, являвшиеся к императрице чуть не со всех концов Европы, новая жизнь и новые отношения отвлекли ум княжны от пережитых на родине впечатлений, и она лишь иногда с ужасом вспоминала о последних часах пребывания своего на Каменном острове. Одно простое упоминание имени князя Владимира Голицына приводило ее в дрожь. «Забыть все, как можно скорей», — вот чего желала Варвара Ильинична, но именно этого забвения ей не было дано.

Еще во время путешествия по Западной Европе княжна почувствовала, что скоро она будет матерью. Объяснил ей эту истину один из заграничных докторов, когда она в Берлине обратилась к нему за советом, не открывая своего звания и личности. С этих пор жизнь ее обратилась в сплошное страдание. По возвращении в Петербург, поднявшись на 113 ступеней вверх в Зимнем дворце в свой фрейлинский коридор, княжна решила как можно реже показываться в обществе. «Что делать, что делать?» — часто шептала она в ужасе. Она не ждала пощады от женской половины двора и много раз порывалась объяснить все тому, кто называл себя ее другом и жадно добивался возможности быть ей полезным, то есть императору. Но княжну удерживало нечто большее, чем женский стыд: она не могла равнодушно даже представить себе той маккиавеллистическо-презрительной улыбки, которая, по ее мнению, должна была появиться у Александра при ее признании, и в то же время чувствовала, что обаяние ее, как женщины, исчезнет в глазах Александра навсегда. «И она также!» скажет он, покачав головой, с своей обычной благостной улыбкой. Княжна не смела себе сознаться, но в самых глубоких тайниках ее сердца шевелилась уверенность, дикая, бессмысленная, что Александр будет оскорблен ее признанием лично, как мужчина. Ей, по-видимому, предстояло одно решение: дать ребенку жизнь и затем покончить с собою. Мысль эта долго зрела в душе несчастной княжны. Что узнала она по приезде в Петербург о князе Владимире Сергеевиче, еще более возмутило ее: после неудачной попытки жениться на богатой наследнице, княжне Лопухиной, он испросил себе назначение командиром Егерского полка в Тамбов и прожигал там жизнь, как говорили, со всех четырех концов. Ходили темные слухи, что уехать из Петербурга заставили его товарищи по полку, возмущенные его поведением. Голицын не подавал о себе из Тамбова никаких вестей даже княгине Анне Александровне.

И вот, как бы чудом, последовало вмешательство в ее беспросветную жизнь императора, обнаружившего к ней такое сердечное участие и скрывшего ее несчастие от света, и какого света! В котором никогда ничто не могло остаться тайной, где сотни глаз, сотни ушей следят за самыми сокровенными движениями души человеческой, за мельчайшими проявлениями ее жизни. Гордая душа Варвары Ильиничны была уязвлена, унижена деликатностью и снисходительностью своего друга, царственного Маккиавелли, но зато какою неземною благодарностью наполнилось ее сердце к нему, когда она держала в руках свою дочь, ребенка, которому она в комнатах Эрмитажа дала жизнь! Крестным отцом этого ребенка был император, и ему дано было имя Марии.

Варвара Ильинична письменно благодарила государя за все заботы его о ней, и он решился посетить ее, когда Крейтон нашел это возможным.

— Но только на пять минут, ваше величество, — сказал Александру доктор. — Этим счастием вы можете убить мою милую пациентку, если она начнет говорить и волноваться, а коротким посещением подействуете, как жизненный эликсир.

Войдя к Туркестановой и блистая чарующей улыбкой, Александр поцеловал в лоб счастливую и в то же время несчастную мать и сказал ей в ответ на выражение ее признательности:

— Возблагодарим за все Провидение и положимся во всем на Его святую волю! Если я могу быть недоволен вами, то только за недостаток вашего ко мне доверия, за вашу скрытность. Но полно, полно, — продолжал он, когда Туркестанова, обливаясь слезами, потянулась поцеловать у него руку: — вам нужно беречь себя — прежде всего для вашей дочери, а потом для меня. И вы, и дочь ваша всегда будете иметь во мне друга и защитника. Но посмотрите, доктор, кажется, собирается выгнать отсюда меня. Прощайте!

Поцеловав руку Варвары Ильиничны, император, сам растроганный до глубины души, поспешил удалиться.

После посещения государя здоровье княжны Туркестановой стало быстро улучшаться. Крейтон начал уже говорить о возможности для нее подышать чистым воздухом в открытом эрмитажном садике. Уже княжна вступила в переписку с родными и знакомыми; уже императрица Мария выразила желание посетить свою фрейлину, «une femme digne et respectable». Но в числе полученных княжною писем было одно анонимное, в котором, под видом участия, сообщали ей о пари, которое держал Голицын с Дершау, и предостерегали ее от Голицына. Письмо это переполнило чашу страданий Варвары Ильиничны, меру ее терпения.

«Я не знала, — сказала она себе — что жизнь есть такой ад и что самый лютый зверь это — человек. Господи, прости меня, я не могу жить, не могу, не могу»…

Княжна Туркестанова приняла яд. Все усилия Крейтона спасти ее не имели успеха. Было объявлено, что больная страдает коликами, и к ней начали допускать самых близких к ней людей. В воскресенье 20 мая Туркестанова исповедовалась, а затем в течение дня она молилась и говорила о приближающемся конце своем с величайшей покорностью. На следующий день умирающую посетила императрица Мария Феодоровна. С десяти часов утра до девяти вечера она не отходила от постели любимой своей фрейлины, утешая ее и читая ей Евангелие. Императрица относилась к ней, как к родной дочери, и в конце концов предложила ей причаститься, на что она согласилась с радостью. Но после этого силы ее стали падать, и чрез несколько часов после отъезда императрицы Туркестанова отдала Богу душу. Император приказал выставить гроб ее в зале Зимнего дворца, что являлось неслыханным отличием, и издержки по погребению принять на личный свой счет. Туркестанова погребена была в Александро-Невской лавре.

Князь Владимир Сергеевич, узнав о смерти Варвары Ильиничны, поспешил приехать в Петербург и ходатайствовал, чтобы ему отдана была дочь покойной Мария, представив для доказательства своих прав письмо покойной пред отъездом за границу. Император исполнил это желание Голицына, повелел дать Марии фамилию Голицыной и присвоить ей все права родной дочери Голицына. Впоследствии Мария Владимировна Голицына вышла замуж за А. И. Нелидова, но умерла в молодости.