Шестая попытка форсировать Самбру удалась. 1 мессидора II года от основания Первой Республики, или 18 июня 1794 года по рабскому стилю, Самбро-Маасская армия с большими потерями перешла реку и закрепилась на левом берегу. Шарлеруа, укрепленный городок в 40 милях от Брюсселя, – ключ ко всей Бельгии, был осажден республиканскими войсками. Пятидесятитысячная австрийская армия не успевала подойти на помощь осажденному гарнизону, и, устрашенный осадными приготовлениями французов, которые в случае штурма непременно привели бы к падению недостаточно укрепленной крепости, комендант Шарлеруа сделал попытку начать переговоры с целью выиграть время до подхода войск принца Кобургского…
Посланного с письмом от командования крепости майора австрийских войск Иоганна Кюненберга встретили прямо у траншей республиканские солдаты генерала Атри, чья дивизия непосредственно занималась подготовкой к штурму.
Несмотря на то, что его белый мундир являлся отличной мишенью, из презрения к парижским санкюлотам и их оружию австрийский майор подъехал к французским позициям почти вплотную. Адъютант с белым флагом, следовавший за ним чуть позади, тревожно посматривал на вражеские траншеи, из которых ему чудились направленные на него ружья, но Кюненберг оставался невозмутимым. Если бы его не остановили, он так бы и проехал сквозь позиции противника прямо к штабу вражеского главнокомандующего.
И уже потом, следуя в сопровождении предоставленного ему эскорта по лагерю «синих», майор не произнес ни одного слова. Во взгляде ехавшего рядом с ним длинноволосого республиканского офицера в потрепанном мундире Кюненбергу чудилась насмешка, но из презрения он молчал, подавленный к тому же своей ролью капитулянтского парламентера. Кроме желания быстрее закончить свою миссию не было почти ничего – ни страха, ни любопытства. Не было и желания говорить с санкюлотскими офицерами.
Хотя, надо признать, дерутся они здорово. Это только вначале войны союзникам, а паче всего – эмигрантам, французская армия нового типа, лишенная опытного командования, управляемая анархией и полная бредовых идей свободы и равенства (вместо воинской дисциплины и четкой организации!), представлялась какой-то гигантской шайкой разбойников, готовой разбежаться при первом же столкновении с регулярными войсками. Но вот уже прошло почти два года, и громкие победы на этой войне продолжали чередоваться с не менее громкими поражениями.
Республиканские войска, заменившие исчезнувшую великую армию королевства Франция, заставили себя бояться: несмотря на то, что порой целые батальоны и бригады (чуть было не сказал полки! – подумал Кюненберг, но вовремя вспомнил, что эти голодранцы отменили как контрреволюционные, – вот смех! – самые названия полков, переименовав их в полубригады!) действительно разбегались от первых залпов австрийских пушек, другие части дрались как бешеные, внося сумятицу в ряды коалиционных войск многоголосым пением своей страшной «Марсельезы». Впрочем, и немудрено, что они дерутся как черти, отстаивая награбленное добро – собственность королевства, отнятую ими у законных хозяев – французской аристократии. Обычай разбойников, которые знают, что у них нет пути к отступлению. Или разбойничья удача или плаха… Притом плаха с обеих сторон: не только со стороны эмигрантов, шедших в авангарде австрийских войск (чтобы они сделали с цареубийцами в случае победы?!), но и со стороны их разбойничьего правительства, немилосердно расправлявшегося с республиканскими генералами в случае неудачи.
Как только они воюют: без дисциплины, без правильного строя, без законных начальников? А ведь воюют! И как! – Пока удача была на стороне разбойников: не имперцы, а республиканцы стояли сейчас на бельгийской земле, и не санкюлотские генералы, а офицеры австрийского императора засылали парламентеров с условиями сдачи укрепленной крепости. Дабы избежать резни…
Впрочем, Кюненберг знал, что переговоры должны были послужить лишь поводом для затягивания времени: на самом деле командование гарнизона не рассчитывало сразу сдавать крепость. Еще несколько дней, еще неделя – и войска Саксен-Кобургского принца придут на помощь Шарлеруа… Должны прийти… И тогда, опираясь на крепость, принц Фридрих, великий полководец императора Иосифа II, нанесет сокрушительное поражение французам, вновь отбросит их за Самбру, отстоит Бельгию и поведет наступление на Париж… Но для этого надо было выиграть время. Время сейчас являлось для гарнизона осажденной крепости самым главным…
Но, как показали дальнейшие события, времени Кюненбергу не дали. Вместо командующего французской армией генерала Журдана навстречу ему шагнул высокий молодой человек в полувоенной одежде, но явно штатский: в длинном синем сюртуке с отворотами, коротких кавалерийских сапогах, с национальной кокардой Французской Республики на груди, опоясанный трехцветной перевязью, в круглой шляпе с пышным султаном, также перевязанной трехцветной лентой, с длинной саблей на поясе, которая, впрочем, не делала его похожим на республиканского офицера. Скорее он походил на бывшего аристократа (или просто – «бывшего», – так теперь в стране Карла Великого называли исчезнувших с начала революции вместе с отмененными титулами и привилегиями французских дворян). Об этом говорил весь облик молодого человека, по-видимому, комиссара (а гражданским, которому подчинялись офицеры, в этой странной французской армии нового типа мог быть только экстраординарный комиссар, – Кюненберг уже был наслышан об этих ужасных людях, в чьей власти было расстреливать даже не оправдавших доверия генералов), его превосходно сшитый костюм, изящество манер, сквозившее в каждом жесте.
Классически красивое лицо комиссара было совершенно бесстрастным, а взглянув в его немигающие серо-голубые глаза, Кюненберг почувствовал внезапный холод. Впрочем, холодом веяло от всей фигуры молодого человека. Это подчеркивалось и его костюмом: несмотря на сильную июньскую жару, удивленный майор отметил, что француз был в перчатках, его роскошная шляпа была надвинута на самый лоб, сюртук застегнут на все пуговицы, а тугой пышный белый галстук многократно обернут вокруг шеи. Холодным и лишенным интонаций был и тон голоса, которым он представился майору:
– Я – уполномоченный правительства Французской Республики. Итак, вы сдаете Шарлеруа?
Австриец заколебался, не решаясь заговорить с гражданским лицом. Тем более что чуть поодаль, футах в тридцати за спиной комиссара, виднелась кучка переговаривающихся между собой офицеров, в том числе, кажется, два или три генерала (Кюненберг узнал их по богато расшитым галунами отворотам мундиров). Но, видя, что они только наблюдают за происходящим, майор пожал плечами, вынул из-за пазухи мундира запечатанный пакет и протянул его комиссару:
– Уполномоченный австрийской армии майор Иоганн Фридрих Мария фон Кюненберг, – представился он по-французски. – Имею честь вручить вам письмо от моего командования.
Молодой человек не шевельнулся:
– Нам нужна не бумага, а крепость. Сдавайтесь.
Рука Кюненберга с письмом застыла в воздухе. Комиссар продолжал стоять неподвижно. Австриец опустил пакет и удивленно произнес:
– Но вы даже не начали переговоров…
– В них нет нужды. Сегодня же гарнизон Шарлеруа должен капитулировать. В противном случае заговорят пушки, – комиссар резко махнул рукой в сторону укрепляемых французскими солдатами позиций. – И тогда не ждите пощады.
– Капитулировать на милость победителя, даже без переговоров, без предварительных условий – значит навеки покрыть себя позором! – Кюненберг не сразу нашелся что сказать.
– Мы не можем покрыть вас позором или славой, – резко ответил комиссар. – Так же как не во власти австрийцев покрыть позором или славой французскую нацию. Между нами нет ничего общего.
Австрийский майор растерялся. Помедлив, он убрал обратно так и не распечатанное письмо. Затем еще раз взглянул в стальные глаза комиссара и понял, что переговоры окончены.
– Я доложу моему командованию, – сказал Кюненберг. А затем, отдав честь, поспешно направился обратно к крепости…
* * *
– Они сдадутся, – уверенно сообщил комиссар подошедшим к нему офицерам. – Им не устоять против нашей атаки.
– Да, если не подойдет Кобург, который находится менее чем в одном дневном переходе от крепости, как доносят наши разведчики. К счастью, австрийский гарнизон пока об этом не знает, – взгляд генерала Журдана был хмур. Ему, тридцатилетнему командующему Самбро-Маасской армией, не нравилась роль, которую отвел ему на переговорах этот депутат Конвента, – роль статиста. Впрочем, с этой ролью Журдан уже смирился: комиссар не вмешивался в его чисто военные распоряжения. К тому же генерал был лично обязан этому члену республиканского правительства: совсем недавно тот фактически спас его от всемогущего правительственного Комитета общественного спасения, прямо проигнорировав приказ об аресте отстраненного от командного поста Журдана, а затем и добившись восстановления генерала в должности. Журдан этого не забыл. Но не мог скрыть свою озабоченность:
– Если крепость не капитулирует, они могут ударить на нас с двух сторон. И тогда не они – мы можем не устоять. А учитывая, что я получил приказ Карно немедленно отправить в Северную армию Пишегрю восемнадцать тысяч человек, и в том числе полторы тысячи нашей лучшей кавалерии, у нас не будет преимущества и в численности.
– Я отсрочиваю исполнение этого приказа. Надо быть изменником или безумцем, чтобы в канун решающего сражения лишиться части армии!
– А приказ Комитета общественного спасения?
– Это приказ Карно. А я говорю от имени всего Комитета, который я беру на себя. Так же как и твою защиту, Журдан.
– За неисполнение меня могут отстранить от командования и арестовать. Как генерала Гоша…
Комиссар пристально взглянул на Журдана, и тот невольно запнулся. «А я и сейчас могу арестовать тебя», – прочитал генерал во взгляде уполномоченного французского правительства. Стоявшие вокруг офицеры невольно переглянулись. Но собеседник Журдана не стал угрожать генералу. Вместо этого он скрестил руки на груди и медленно произнес, четко выговаривая каждое слово:
– Генерал Журдан, если выполнить приказ об отправке из армии на неугрожаемый участок фронта почти двадцати тысяч солдат, мы неминуемо будем вынуждены отступить. К Филивиллю и Живе. Возможно, будем вынуждены даже оставить Авен и Мобеж. А это измена, генерал. И что же в таком случае вы будете делать? Или, может быть, вы посоветуете нам отступить обратно за Самбру? – в голосе комиссара прорезалась насмешливая нотка.
«Осторожней, – подумал Журдан. – Не забывай о судьбе арестованных по вине этого комиссара генералов. Того же Гоша. Который тоже думал быть слишком самостоятельным и пытался спорить с этим двойником Робеспьера в армии…» А вслух он сказал:
– Мы не отступим, гражданин уполномоченный, ни в каком случае. Я разработал диспозицию. Мы закрепимся вокруг Флерюса. Дивизия Атри блокирует Шарлеруа, Шампьонне займет центр позиции, Марсо – на правом, а Клебер – на левом фланге встретят противника, дивизия Лефевра и кавалерия Готпуля будут в резерве. С этими неотправленными в Северную армию батальонами у нас больше войск, а австрийцам придется атаковать. Победа будет…
* * *
– Они сдаются, – несколько часов спустя радостно доложил правительственному комиссару лейтенант второй полубригады дивизии Шампьонне Жак Рэне Деренталь, из-за ранения временно прикрепленный к штабу командующего. – Наши передовые части уже входят в крепость.
Комиссар медленно поднял голову от разложенных перед ним на походном столике прокламаций. Его лицо в полутемной палатке казалось еще бледнее, чем обычно.
– Превосходно, – сказал он спокойно, не выказывая тоном своего голоса ни радости, ни удивления. – Я это знал. Как всегда…
Уже привыкший к постоянно бесстрастному поведению комиссара, которого на войне, казалось, не трогало ничего: ни картечь, косившая во время атак целые ряды солдат вокруг него, ни груженые ранеными фуры, ни братские могилы на берегу реки, ни слухи обо все усиливающемся в тылу голоде и терроре, оказывающие не самое благоприятное впечатление на солдат, Деренталь был все же удивлен, как спокойно уполномоченный правительства принял известие о падении Шарлеруа. Как будто бы не было предварительных полуторамесячных попыток форсирования непреодолимой Самбры, расстрелов, выжженного левого берега реки, подготовки к штурму крепости и напряженного ожидания Кобурга, чья армия, явись она чуть раньше, могла вместе с невзятым Шарлеруа поставить под сомнение успех всей кампании! Ведь все решали часы! И теперь эти часы начинали отбивать французскую победу!…
Комиссар задумчиво посмотрел на круглые карманные часы, лежавшие перед ним на столике, отмечая время получения известия о капитуляции, а затем задал Деренталю странный вопрос:
– Лейтенант, вы женаты?
Вопрос застал лейтенанта врасплох. Он никак не ожидал этого вопроса от собеседника, которого, казалось, неплохо изучил, почти две декады довольно близко наблюдая его в штабе Журдана.
Комиссаров Конвента, уполномоченных правительства и прочих национальных агентов в республиканской армии не любили. Как не любили бы в любой армии (будь то австрийская, английская, прусская или русская) штатских, присланных с особыми военными полномочиями. Не любили, но понимали их необходимость в сложное революционное время, когда вся власть в стране находилась в хаосе и смятении. Последние две кампании полностью доказали их полезность во французской армии: ведь власть республиканских генералов была сильно ограничена даже в прифронтовой полосе, – они не могли рубить головы или даже сажать в тюрьму проворовавшихся армейских поставщиков, чинивших препятствия регулярным войскам командиров всяких полувоенных формирований и не желавших ничем помогать военным департаментских чиновников. С гражданскими властями могли справиться только такие же гражданские комиссары. Они же могли организовать через давление на правительство Республики серьезную помощь частям, действующим на фронте, присылкой дополнительных резервов. Но лишь в том случае, если сами комиссары были на своем месте и хоть что-то понимали в армейских нуждах.
Присланный в Самбро-Маасскую армию, объединенную в конце флореаля из частей Арденской, Мозельской и Северной армий, комиссар Конвента понимал в войне. Именно он семь месяцев назад навел порядок в Арденской армии (одев, обув и вооружив ее солдат, добившись присылки резервов и разобравшись с военными поставками), сделав ее победоносной, отбросившей австрийцев за виссембургские линии. Сейчас он прямо вел к победе и Самбро-Маасскую армию. Чего стоило хотя бы распоряжение об отмене приказа Комитета общественного спасения об отправке восемнадцати тысяч солдат в армию Пишегрю (как штабной офицер Журдана Деренталь знал и это), которые так должны были пригодиться в завтрашнем сражении!
Да, все это было так. И в то же время, признавая неоспоримые заслуги перед армией этого комиссара, его не любили. Не солдаты, – те, собственно, не сталкивались близко с уполномоченным правительства, – все офицеры Журдана, весь его штаб. И Жак Рэне Деренталь понимал, почему (и разделял их чувство). В молодом комиссаре было слишком много необычного, – и об этом тоже говорили и повторяли еще до его приезда на фронт в офицерской среде, наряду со слухами о заслугах этого депутата Конвента перед армией. Не сходясь близко ни с кем из офицеров или гражданских властей, держа всех на расстоянии, комиссар казался надменным даже с генералами. Несмотря на свою молодость (он был ровесником Жака Рэне, которому в этом году исполнилось двадцать пять лет), казалось, он не имел возраста, – так, по крайней мере, чувствовали те, кто общался с ним. Комиссар с презрением относился к обычным офицерским «радостям» – дружеским пирушкам, вину, картам и женщинам. Его не интересовало, что есть, на чем спать, и – что было совсем удивительно! – похоже, его не привлекали даже вражеские трофеи и победные лавры! Деренталь ни разу не видел, как он пьет, ест, переодевается, испытывает чувство жажды, голода, холода или жары. В любую погоду – холодно-дождливую или удушливо-жаркую – застегнутый на все пуговицы, надменно-красивый в своем тщательно выглаженном и вычищенном костюме, странно державшийся, говоривший и даже двигавшийся депутат Конвента производил устрашающее впечатление на окружающих. Знавших также о многочисленных арестах и расстрелах, как шлейф тянувшихся за этим странным молодым человеком. И даже его бесстрашие на поле боя под пулями некоторым казалось не бесстрашием, но скорее бесчувствием, сродни тому бесчувствию, которое было уже у лишившихся всяких чувств убитых солдат.
Все это удивляло, ужасало, восхищало и очень не нравилось офицерам-республиканцам. Впрочем, в этой кажущейся некоей бесчеловечности, точнее нечеловечности поведения, прибывшего из Парижа уполномоченного не было ничего такого уж сверхнеобычного: за последние пять лет Франция, все глубже погружавшаяся в революционное безумие, перевидала великое множество необыкновенных личностей: святых и грешников, преступников и жертв, чудотворцев и сумасшедших, всех этих свихнувшихся на крови, гильотине и мученическом венце Маратов, Шарлотт Корде, Журданов-головорезов, Сент-Юрюгов, Фурнье-американцев, Шареттов и Жанов Шуанов! Сбросивших рясу и взявших в руки саблю священников, превратившихся в лесных разбойников адвокатов и дворян, превратившихся в плотников и сапожников! Да разве сам правивший сейчас Францией Робеспьер не был точно так же нечеловечески добродетелен и неподкупен, как этот верховный комиссар Самбро-Маасской армии, который, как говорили, в Париже был одним из главных якобинских вождей и являлся правой рукой великого Максимилиана?!
Вот почему сейчас странный и слишком уж человечный вопрос комиссара армии заставил растеряться привыкшего совсем к другому обращению Деренталя.
– Нет, гражданин уполномоченный, – ответил он, чуть помедлив. – Но у меня есть невеста. Ее зовут Мадлен, и она ждет меня в Рокруа. Ее семья из зажиточных крестьян. Как и моя, – добавил вдруг Деренталь.
Лейтенант и сам не подумал, почему он произнес последнюю фразу. Это произошло почти машинально. Но потом понял, почему. Всего два дня назад в его присутствии комиссар допрашивал взятого в плен эмигранта, назвавшегося шевалье д’Эпремоном, но больше не захотевшего ничего рассказывать ни о себе, ни о вражеских войсках. На посулы и угрозы депутата Конвента пленный отвечал ругательствами и в конце концов назвал уполномоченного правительства изменником-дворянином и предателем от аристократии. Чем, может быть, не был совсем уж неправ: по крайней мере, внешне выглядел комиссар точь-в-точь, как перешедший на сторону революции недорезанный аристократ с этими своими длинными напудренными волосами, серьгой в правом ухе и огромным шелковым и совсем нереволюционным галстуком. «Я из крестьян», – сухо ответил тогда комиссар, чем вызвал истерический смех пленного. После чего уполномоченный почти потерял свое обычное хладнокровие и резко бросил: «Да, я мог бы, как и вы, до революции называться шевалье. Но я предпочитаю благородное имя крестьянина». И добавил с холодной иронией (обычно наводившую дрожь на тех, к кому он обращался): «А ваше сословие ныне подлежит проскрипции. Всех шевалье мы расстреливаем. Как сейчас расстреляем и вас, ше-ва-лье…» И, заканчивая допрос, дал знак увести пленного. Которого действительно расстреляли. В тот же день.
Здесь Деренталь почему-то подумал о маркитантке Флори, с которой был только позапрошлой ночью, о простушке Розелинде, с которой был в прошлом месяце, о бедной Бетти, с которой расстался еще зимой, обо всех своих веселых подружках, с которыми встречался в последние два года, пока находился в армии, и мысль о Мадлен Роже, которая ждала его с такой верностью (а с верностью ли? – вдруг нехорошо кольнуло сердце лейтенанта), стала ему отчего-то неприятна. Может быть, потому что вопрос о ней задал этот странный молодой комиссар, которого, как был уверен лейтенант, вряд ли по-настоящему интересовала судьба и самого Жака Рэне, и его невесты, и вообще кого-либо в армии.
Словно прочитав мысли Деренталя, комиссар сказал:
– Ваша невеста будет ждать вас до конца войны?
– Не знаю, гражданин уполномоченный. Расставаясь, мы просто не знали, насколько затянется эта кампания. Никто и теперь этого не знает.
– Может быть, в этом и есть смысл: незамужней девушке легче смириться с потерей жениха, чем мужа. Если его убьют…
«Проклятье, – подумал Деренталь. – Он мне что, пророчит смерть этот комиссар, которого за глаза и так прозвали архангелом смерти? Ну, погоди…»
– А вас, гражданин уполномоченный, никто не ждет? – спросил он угрюмо. – Ведь на войне бывает всякое… – «И в тылу тоже, – подумал про себя Деренталь. – Особенно там, где гильотина…»
Комиссар на мгновение задумался, и, подождав, лейтенант понял, что ответа не получит. Но он ошибся.
– Сестры, – сказал комиссар. – Мать, – как будто с запинкой добавил он. Потом опять задумался и нехотя продолжил: – А вообще-то никто. И вы правы, лейтенант: мысль об оставленных дома семьях придает солдатам силы, но она может стать и слабостью для тех, кто боится оставить семью без кормильца; ну, а если ты отвечаешь только за самого себя, ты почти бессмертен, ибо твою смерть никто не заметит!… Но все-таки патриотический долг гражданина – создание республиканской семьи. В детях – будущее Республики…
– Гражданин, этот долг я буду счастлив выполнить во время своей первой же увольнительной с фронта, – отчеканил крайне удивленный Деренталь. Раздраженный, он уже был готов добавить, что в таком патриотическом деле, как рождение детей, солдату вряд ли нужны указания республиканских чиновников, даже самого высокого ранга. Но его слова прервал отдаленный пушечный выстрел. За ним последовал еще один, другой, целая серия пушечных залпов…
Деренталь, побледнев, взглянул в лицо комиссара, оставшегося совершенно спокойным:
– Это австрийские пушки, они извещают о подходе Кобурга…
– Они опоздали – Шарлеруа уже сдался. Они примут бой, не имея поддержки из крепости и в невыгодных условиях!
– Мы победили?! – воскликнул Деренталь.
– Еще нет, – комиссар поднялся с места и в упор взглянул на Деренталя: – Останьтесь, лейтенант. Вы мне нужны. – Деренталь замер, и здесь уполномоченный удивил его во второй раз: – Точнее, нужен ваш мундир. Мне необходимо хотя бы раз посмотреть оттуда… А я не хочу привлекать к себе внимание армии своей трехцветной перевязью делегата, когда я буду там…
– Будете где, гражданин уполномоченный?
Комиссар поднял на лейтенанта бледное лицо. Потом показал пальцем вверх и произнес только одно слово:
– Там.
* * *
Австрийцы медленно подтягивались к Флерюсу. Из гондолы первого в мире военного аэростата братьев Монгольфье «Дерзающего», удерживаемого у земли длинными толстыми канатами, командир первой аэростатной роты Кутелль впервые наблюдал противника так близко. Если близким можно было считать расстояние в несколько лье. Но отсюда, с высоты почти пятисот футов, все наземные расстояния казались маленькими: Кутелль видел растянувшиеся на целые мили полки и батальоны беломундирной пехоты, гарцующие эскадроны кавалерии, медленно продвигающиеся фуры с обозами и конные повозки с артиллерией. Имперский правильный (чуть ли не шахматный!) военный строй, которым так гордилась армия Австрии, отсюда вовсе не виделся таковым, – никаких ровных квадратов и прямоугольников, – двигающиеся в походном порядке войска выглядели просто разноцветными толпами, сами люди в них – муравьями, к тому же еще и распавшимися на цепочки. Эти толпы так и напрашивались на атаку, о чем вообразил бы любой, сидящий в корзине аэростата, так подумал и Кутелль. Но тут же поправился: беспорядочность находящейся в наступлении армии была кажущейся, – до передовых частей австрийцев оставались еще мили и мили, и если бы республиканцы задумали атаковать, они получили бы достойный отпор успевших построиться в правильном строю войск противника. И все-таки вид надвигающейся внизу темной громады вражеских войск впечатлял. Это было величественное зрелище, – никто еще до сего времени в истории не наблюдал сходящиеся войска с высоты птичьего полета, и воздушный разведчик даже отставил зрительную трубку, которая давала слишком малый обзор, чтобы охватить своими глазами все предстоящее поле боя от края до края… Оно было таким величественным…
– Вы правы, командир, но зрелище их бегства будет еще величественней, – услышал вдруг Кутелль слова стоявшего рядом офицера и со смущением понял, что последнюю мысль он произнес вслух.
Кутелль повернулся к комиссару армии, одетому в мундир пехотного лейтенанта и бывшему, так же как сам Кутелль, без шляпы, которую мог сорвать ветер, и вновь, как и в начале подъема монгольфьера, обратил внимание на хладнокровие этого штатского. Только тонкие кисти рук, вцепившиеся в поручни гондолы с такой силой, что побелели костяшки пальцев, выдавали волнение уполномоченного правительства Республики, впервые взглянувшего на мир с такой высоты. Кутелль знал это ощущение, приходящее ко всем, кто смотрел в пропасть, – с обрыва ли, с высокой ли башни, да хоть даже и с самого Нотр-Дама, а тем более с воздушного шара: бездна вызывала желание шагнуть в нее. В остальном комиссар со своим бледным лицом, всегда державшийся скованно, не изменил себе – казалось, не изменил своему хладнокровию, и лишь странный блеск в глазах и волнующие нотки в голосе выдавали настоящее чувство уполномоченного:
– Вы, наверное, впервые наблюдаете целую армию противника так близко, командир? – спросил он.
– Да, гражданин, – согласился Кутелль. – Мы с вами не первые воздухоплаватели, но первые военные воздушные разведчики. Я уверен, будущее войны – за аэростатами …
Комиссар как-то странно взглянул на него, а затем отвернулся, пристально вглядываясь во что-то далекое внизу. В отличие от него, Кутелль, не доверяя собственным глазам, отступил к другому концу гондолы и вновь приставил к правому глазу подзорную трубу.
Если бы только храбрый воздухоплаватель знал, какие мрачные мысли одолевают сейчас молодого комиссара. Если бы об этом знал командующий Журдан! Или даже недалекий лейтенант Деренталь! Мысли, совсем не касающиеся завтрашнего сражения. Не касающиеся всей кампании. Не касающиеся даже, собственно, судьбы уже обреченной Республики. Но касающиеся только самого уполномоченного:
«Все должно кончиться здесь. Здесь, на поле Флерюса. И, наверное, мне тоже лучше остаться здесь. Неужели я этого не заслужил? Умереть на этой высоте… Дальше – падение. Вот я смотрю в эту пропасть с высоты, которая была недоступна человеку, но ничего не вижу, кроме пустоты. Пустота – повсюду, и хотя здесь я ближе к НЕМУ, я все равно не могу докричаться до НЕГО! Но разве я думал, что все это будет именно так? Вот это и есть те царства мира и слава их, которые теперь здесь подо мной и которые ОН обещал? Как мне казалось… Но разве мне это было нужно? Не царства мира, а всего лишь память об оставленном рае! Но ведь ничего не вышло! Ничего не вышло… Потому что этого не хотят ОНИ! Вон те самые муравьи, там внизу наползающие друг на друга! А Я не хочу того, что хотят ОНИ! Не получилась даже маленькая скромная Республика Робеспьера. Ибо, как сказал бы сейчас насмешник Вольтер, наш «Общественный договор», который мы пытались заключить с духом Руссо, неожиданно обернулся для нас чистым договором с дьяволом! Изгнанные из естественного состояния, люди так и не смогли вернуться в свой рай. Наша главная ошибка… Наша главная ошибка – человек! Испорченный человек… И теперь осталась всего лишь одна попытка – победить здесь, чтобы потом попытаться победить там. Попытка, которая, согласно силе вещей, может, увенчается успехом, только если произойдет чудо. Чуда, женевский гражданин, чуда! Потому что люди не жили, не живут и не будут жить по законам естественного общества… Победить или умереть?… Или – умереть, чтобы победить? Наверное, только так. Если не умереть, нельзя победить… Так, может быть, лучше умереть здесь? Умереть здесь…»
Молодой человек вздрогнул – пропасть, простиравшаяся перед ним, вдруг показалась такой манящей. Его качнуло вперед, и он еще крепче вцепился руками в поручни гондолы. Нет, так не пойдет. Он, как и Робеспьер в Париже, доведет здесь игру до конца…
Чуть ниже монгольфьера на расстоянии нескольких сотен ярдов прямо в воздухе как будто ниоткуда возникло и стало распухать белое облачко дыма. Все еще не отошедший от своих невеселых мыслей, комиссар не сразу сообразил, что это за внезапно возникшее в чистом небе явление природы. Кутелль опередил его:
– Они все-таки установили батарею. Вон там, видите? Быстро. И бесполезно. Ни одна пушка не возьмет такой высоты. Это было бы чудом. Но разве не чудо сам наш аппарат?… Не только боги могут творить чудеса, а чтобы достать нас, им не поможет ни Бог, ни сам дьявол…
– Бог на стороне республиканцев, – перебил Кутелля комиссар, чье лицо утратило обычное хладнокровие и казалось взволнованным. – Прикажите начать спуск – я увидел все, что хотел… А нам еще предстоит выиграть это сражение…
* * *
К полудню сражение при Флерюсе, длившееся уже десять часов, было проиграно на всех пунктах. В штаб Журдана, расположившийся в центре позиций, поступали тревожные сообщения: наступавшие пятью колоннами союзники везде сбили со своих позиций республиканские войска. Меткий огонь австрийцев был убийственен. Им удалось рассеять пошедшую в атаку французскую кавалерию, а затем они сами перешли в наступление по всему фронту. На правом фланге отступала теснимая австрийцами дивизия Клебера, вынужденная оставить деревушку Госсели. Левый фланг, на который был направлен главный удар принца Кобургского, был вообще смят; противостоящая колоннам эрцгерцога Карла и фельдмаршала Болье дивизия Марсо обратилась в бегство, оставив противнику Флерюс и Ламбюзар. Сам Марсо, оставшийся с горсткой людей, сражался в полуокружении. В центре австрийцы, с ходу заняв Гепеньи, теснили основные силы французов, грозя разрезать всю республиканскую армию на две части.
В окружении Журдана появились первые раненые. Сам генерал, чувствуя, что проигранное сражение вот-вот может перерасти в общий разгром, – а он так рассчитывал на победу, учитывая свои превосходящие силы, стоявшие в обороне! – на мгновение растерялся, не зная, что приказать: отступать ли к реке или вводить в бой резервы.
– Австрийцев не остановить! – Если мы не удержим центр, они сбросят нас в реку! – Надо атаковать! – Как? Они смяли и пехоту и кавалерию… – смятение в штабе Журдана нарастало.
Все ждали решения командующего, который в волнении кусал губы, зная, что на второй приказ, если первый окажется неверным, может уже не остаться времени.
– Кавалерию – на фланги! Дивизию Лефевра – в центр! Мы удержим эти позиции и перегруппируемся с подходом резервов! – наконец приказал командующий.
– Генерал! – резко прервал его комиссар Конвента, все это время молча стоявший рядом с хмурым выражением на лице. – Мы уже не удержали левый фланг, не удержим и центр и погибнем в Самбре! Прикажите Лефевру помочь Марсо, а здесь мы справимся своими силами. Атакуем! Прикажите трубить встречную атаку!
И, не дожидаясь ответа растерянного Журдана, комиссар повернулся к окружавшим его офицерам:
– Сегодня французы не отступят! Бернадотт, Деренталь, Фриан, Жозе! Взять знамена! Офицеры, вперед!
Схватив полковое знамя, он сунул его в руки ошеломленного Деренталя. А затем, выхватив из ножен саблю, взмахнул ею и крикнул:
– Солдаты! Республиканцы! Французы не отступают! Вперед! За мной!
Уже идя рядом с комиссаром, Деренталь услышал, как этот боевой клич – «Французы не отступают!» – был подхвачен всеми слышавшими его солдатами, а затем неудержимо покатился по всей линии республиканских войск.
– Французы не отступают! – восторженно кричал Деренталь, и он видел, что комиссар кричит вместе со всеми. На один миг, обогнав уполномоченного и встретившись с ним глазами, лейтенант прочел во взгляде этого странного человека то, что думал: «Вперед, лейтенант! Вперед! За вашу Мадлен и за нашу Францию!» Деренталь еще заметил, что комиссар уже успел убрать саблю в ножны и шел в атаку безоружным. Но он был уже не первым – порыв одного человека увлек тысячи людей: их уже обгоняли шедшие в плотном строю батальонные колонны. Деренталь видел, что в атаку двинулся и весь штаб Журдана, сам командующий шел впереди всех с обнаженной саблей. Картечь и градом сыпавшиеся пули вырывали из колонн целые ряды бойцов, но это не останавливало наступавших, которые за минуты преодолели разделявшее их и противника пространство и с ходу ударили в штыки.
Пуля сбила кончик трехцветного султана со шляпы комиссара. Он ни на мгновение не замедлил своего шага, но голос его стал громче, и Деренталь наконец услышал, какие слова присоединяет комиссар к общему хору наступающих:
– Смерть, я говорю это тебе, я, Сен-Жюст! Неужели я не могу остаться здесь?! Здесь с этой победой? Ты слышишь меня? Я – Сен-Жюст! Неужели я этого не заслужил?…
– Пресвятая Дева, да чего же он хочет? – подумал удивленный и испуганный Деренталь. В ту же минуту пуля из австрийского ружья пробила его сердце, и он упал.