Белый шаман

Шундик Николай Елисеевич

Часть третья

 

 

1

Велика сила памяти: сколько лет прошло, а Пойгин со сих пор слышит гром того бубна, что поднял он над головой на освещенном первым солнечным лучом перевале… Гремит бубен. Звуки его уплывают к самой дальней звезде. Вот, кажется, и горы, и Пойгин поплыли в небо. И вдруг в бубне возникла дыра. Словно бы и не дыра, а злобный глаз росомахи. Так Пойгин узнал о несчастье…

Давно сошел тот снег, который окрасила кровь Кайти и Клявыля, много раз падал новый. Но не выпал снег забвения. Как наяву, видятся Пойгину те кровавые пятна на перевале…

Русские шаманы (теперь-то Пойгин знает, что их называют врачами) спасли Кайти. Долго мучила ее росомаха смерти. Пойгин был на грани безумия: от надежды на русских шаманов он переходил к подозрению, что ее зарежут, рвался в больницу, требовал, чтобы ему показали Кайти. Даже бросился с ножом на Рыжебородого, и тот отнял нож, связал Пойгину руки - сила у него была нечеловеческая.

- Ты… ты рыжая росомаха! - задыхался Пойгин, сидя на полу больницы со связанными руками.

Против него сидели Рыжебородый, Майна-Воопка и Тагро. Да, Рыжебородый тоже сидел на полу и уговаривал:

- Прийди в себя.

- Ты росомаха! Почему я не убил тебя!

- Не поддавайся ветру безумия, - остановил его Тагро. - Кайти уже совсем умирала. И если кто может ее спасти, то лишь русские шаманы-врачи.

- Надо в это поверить, - сказал Майна-Воопка, осторожно поднося ко рту Пойгина раскуренную трубку.

Пойгин уклонился от трубки.

— Зачем он связал мне руки?

— Ты не в себе, — стараясь быть как можно вразумительнее, объяснял Тагро. — Мешаешь спасать врачам твою жену. Образумься.

— Да, да, образумься, — просил и Майна-Воопка.

А Кайти несколько дней пролежала без сознания. Наконец рассудок ее осторожно, будто немощный старик, вышел из мрака. Сначала Кайти увидела над собой чьи-то глаза. Большие и синие. Такие глаза она еще не видела, словно на нее смотрел неземной житель. Облизав пересохшие губы, Кайти хотела попросить воды, но голос еще не вернулся к жизни. Где она? Может, уже перекочевала к верхним людям? Наверное, так, если вот эти непонятные существа в белом совсем непохожи на обыкновенных людей. Хотя бы трубку кто-нибудь из них закурил, чтобы ощутить земной дух. Но нет, никто не курит, и ничего невозможно понять из их странной тихой речи. Почему она вся в белом? И грудь ее завязана чем-то белым. Болит, очень болит грудь, никогда ей не было так трудно дышать. И хочется пить.

Над Кайти склонилась женщина с неземными волосами. Земные волосы черные, а эти светлые и почему-то не заплетены в косы. Потом, уже много позднее, Кайти узнала, что это была жена Рыжебородого. Она умела говорить по-чукотски.

— Вот и хорошо, — тихо сказала женщина с неземными волосами, — рассудок вернулся к тебе. Ты будешь жить.

— Где я? — спросила Кайти.

— Ты в больнице.

— Что такое больница?

— Потом узнаешь.

— Я очень хочу пить…

Кайти смочили губы. Только смочили… Неужели этим странным людям жалко воды? Какая-то неясная мысль мучила ее. Она напряженно силилась понять, что ее так беспокоит? Вот, вот уже совсем близко догадка. Только бы не ушел во мрак рассудок. Ну о чем, о чем ей так хочется спросить?! И вдруг ворвалось в сознание: «Пойгин! Где Пойгин?!» И стало Кайти еще труднее дышать. Она попыталась высвободиться из тугих белых повязок и опять потеряла сознание.

Прошло еще несколько суток, и Кайти уже могла все время помнить о Пойгине. Теперь она связывала себя с жизнью только этой неотступной мыслью: если помнит о Пойгине, значит, еще жива. Наконец Пойгин предстал перед ней. Ему объяснили, что он должен постоять возле жены всего несколько мгновений и что ей нельзя разговаривать. Пойгин смотрел на Кайхи и не узнавал ее: как далеко ушла она, еще немного, и, наверное, совсем покинула бы этот мир. Кайти болезненно улыбнулась, хотела что-то сказать, но Пойгин остановил ее.

— Тебе нельзя говорить. Голос порвет рану в груди. Я знаю, ты будешь жить. Русские шаманы вытащили пулю Аляека из твоей груди. Я видел… эту пулю…

Кайти едва приметно кивнула головой и заплакала.

— Не плачь, Кайти, ты жива, и это главное. Я скоро поставлю ярангу, и мы опять будем жить своим очагом. Я поверил в этих людей в белых одеждах. Поверь и ты…

Кайти опять кивнула головой.

Посетив Кайти в больнице, Пойгин ушел в морские льды и долго бродил в одиночестве, вслушиваясь в ледяное безмолвие с надеждой, что услышит, как Моржовая матерь стучит в ледяной бубен. Кайти жива! Люди в белых одеждах уверяют, что все самое страшное уже позади. Как же получилось, что он поначалу только мешал им? Теперь ему так стыдно перед ними, особенно перед Рыжебородым! Надо бы ему сказать об этом, но гордость мешает…

И все-таки, вернувшись поздним вечером с моря, Пойгин пришел к Рыжебородому, сказал в крайнем смущении:

— Мне стыдно…

Медведев долго смотрел на позднего гостя, стоявшего у порога, потом сказал:

— Садись пить чай. Важно, что Кайти жива…

— Я сам ушел бы к верхним людям, если бы она умерла…

«Да, этот мог бы, мог бы покончить с собой», — подумал Артем Петрович.

— Я тебе подарю свой нож. Хорошо, что ты оказался такой сильный и отнял его у меня. — Пойгин снял с пояса нож в чехле из лахтачьей шкуры. — Я бы тебе подарил еще и свою трубку… ее курил мой дед… но ты не куришь.

Медведев хотел сказать, что у русских не принято дарить и получать в подарок нож, однако передумал.

— За нож спасибо. А трубку храни, это же у тебя память о деде.

— Да, мой дед достоин того, чтобы о нем помнить больше, чем о себе. Я бы с радостью думал, что дед вернулся в моем лике в этот мир, если бы не знал, что он был намного лучше меня…

— Пей чай…

— Спасибо. Чаю очень хочу. Долго был в море, застыл. Слушал, как стучит Моржовая матерь в ледяной бубен.

— Услышал?

— Такое человеку слышится не только ушами. Не ушами слышал…

— Понимаю. Ты хотел успокоиться.

— Да, я успокоился. Завтра буду ставить новую ярангу. Майна-Воопка помог… На пяти оленьих упряжках привез шкур, рэтэм и вполне достаточно жердей для каркаса.

— Я вижу, вы большие друзья.

— Он мне как брат.

— Желаю тебе как можно скорее войти в свой новый очаг вместе с женой.

— Если бы умерла Кайти, умер бы и ребенок в ней…

Медведев знал тревогу врачей: больная была на предпоследнем месяце беременности, могли произойти преждевременные роды; но и эта опасность, как надеялись врачи, теперь уже миновала.

— Где твоя жена? — спросил Пойгин, поглядывая на дверь во вторую комнату. — Я хотел бы сказать… насколько благодарен ей за то, что она помогает Кайти в разговоре с твоими шаманами…

— Она там, в больнице.

Пойгин надолго умолк, какой-то необычайно мягкий, доверчивый и тихий, наконец сказал:

— Завтра же начну ставить ярангу. Вот обрадуется Кайти, когда узнает, что у нас есть новый очаг…

Медведев понимающе кивнул головой. Пойгин опять весь ушел в себя. «Как он осунулся и похудел», — с глубоким сочувствием подумал Артем Петрович.

Не так уж и много слов Пойгин промолвил в этой вечерней беседе, но, как сказал он, «человек слышит не только ушами». Вот и Артем Петрович кое-что расслышал не только ушами: сегодня, пожалуй, Пойгин признал его окончательно. Что ж, этому можно только радоваться…

 

2

Яранга Пойгина стала одиннадцатой возле культбазы. Все ближе сюда подвигались и другие стойбища анка-лит: возникало большое селение, которое чукчи назвали Тынуп — Возвышенность. Назвали так потому, что стояло селение на возвышенном месте, к тому же дома культ-базы казались им удивительно высокими. Вот в этом селении из деревянных домов и яранг и появился у Пойгина новый очаг, появились и новые его хранители. У Кайти родилась в этом очаге дочь. Началась новая жизнь. И можно было бы опять взойти на гору с бубном и возвестить всему свету о рождении дочери. Пойгин уже готовился к этому, но в ярангу вошел человек, который назвал себя следователем.

Допрос шел на культбазе, в комнате для гостей. Следователь милиции Дмитрий Егорович Желваков искренне пытался понять Пойгина. Переводчиком у Желвакова был инструктор райисполкома Тагро.

— Внуши Пойгину, — просил его Желваков, — пусть он все объясняет точно, а то похоже, что он, чудак такой, наговаривает на себя. Пусть расскажет еще раз, как он убил Аляека. Почему у него оказались три раны?

Пойгин отвечал нехотя, порой выражал удивление, что ему задают странные вопросы.

— Скажи русскому, что я в Аляеке еще раз убил росомаху. И не одну. Я убил в нем росомаху с ликом Рырки и еще одну — с ликом Вапыската. Четвертый выстрел послал в камень как предупреждение росомахе с ликом Эт-тыкая…

Тагро добросовестно перевел ответ. Желваков попытался было записать, однако бросил карандаш на стол, мрачно задумался.

— Черт его знгет, что и записывать. — Долго смотрел на Тагро отсутствующим взглядом, вдруг спросил: — Почему он называет себя шаманом?

— Он белый шаман…

— Но все-таки шаман. Я вынужден занести это в протокол. Теперь вот и доказывай, что он не верблюд. — Догадавшись, что Тагро не понял, при чем здесь верблюд, досадливо махнул рукой. — Запутались мы с тобой окончательно. Надо поговорить с Медведевым, чтобы кое-что прояснил. Кстати, мне и его допросить надо… Шутка сказать, ему пришлось, как я теперь понял, связывать этого молодца, — кивнул на Пойгина. — Лихой малый, ничего не скажешь.

Пойгин встретил Медведева облегченным вздохом: он уже окончательно уверился, что этот человек приходит к нему на помощь в самых трудных случаях. Артем Петрович подбросил угля в печь, подогрел чайник, разлил чай по чашкам. Желваков между тем делился своими впечатлениями о Пойгине.

— Помешался на какой-то росомахе. Не пойму, дурачит он меня или, может, с каким-то заскоком…

Медведев осторожно поставил чашку на стол.

— Нет, дорогой Дмитрий Егорович, не то и не другое. Размышления вашего подследственного о росомахе — это целая философия, или, если хотите, сложный нравственный поиск…

У Желвакова вытянулась шея, еще больше обозначился кадык.

— Даже так?

— Именно. Этот человек, так сказать, на собственной шкуре понял, что носителями зла являются, как правило, сильные мира сего, которых называли «главными людьми» тундры. Он не мог им простить их сытость, когда рядом другие умирали с голода. Он чувствовал в них отвратительную росомаху, которая следует по пятам за своей жертвой. Но если Пойгин до сих пор был борцом-одиночкой, то теперь у него есть друзья. Вот я, к примеру…

Артем Петрович шутливо постучал себя в грудь.

— Ничего себе дружка вы нашли. Он признался, что долго думал… не убить ли вас…

— Я не верил и не верю его угрозам. Возможно, он и хотел поднять на меня свой винчестер, но главное для него было — разглядеть, не живет ли и во мне та самая росомаха, которая таит в себе, как выражаются чукчи, злое начало. И в этом тоже был поиск истины. Поначалу Пойгин был наслышан, что культбаза — исчадие самого страшного зла. И кому, как не ему, белому шаману, непримиримому врагу всяческого зла, было не встревожиться? Вот он и явился однажды на культбазу, чтобы убедиться воочию, как тут обстоят дела. Видели бы вы и слышали бы, как он дотошно все тут высматривал и выспрашивал.

— То есть, другими словами, этот чукча пытался дойти до всего своим умом?

— Именно так. Не сразу постиг он истину. В своем воображении он, может быть, прошел полвселенной по моим следам, прежде чем понял, куда они ведут. И пусть, пусть он мысленно целился в меня, чтобы острее разглядеть, кто я, кто мы тут все. Но выстрелил-то он в Аляека, в этого гнусного подручного здешних богатеев.

— Не знаю, будет ли оправдан этот выстрел с юридической точки зрения… Даже три выстрела.

Медведев изумленно отодвинул от себя чашку с чаем.

— Но ведь тут… тут шел самый настоящий бой. Аляек мог всех перестрелять из своей засады…

— Скорее всего вы правы, — задумчиво сказал следователь.

Насколько Медведев оказался прав, Желваков убедился очень скоро. Ночью кто-то стрелял по окнам культ-базы. Три пули пробили и ярангу Пойгина. А наутро Желваков и Пойгин догоняли за перевалом Рырку. То, что стрелял Рырка, Пойгин определил совершенно точно: он угадывал его следы так же легко, как и след убитой им недавно росомахи.

Рырка загнал обессиленных на береговой бескормице оленей, укрылся в скалах. Пойгин тоже погнал собачью упряжку в скалы. Он объяснил русскому жестами, чтобы тот спрятался за камни. Но Желваков лишь усмехнулся, мол, за кого ты меня принимаешь, выхватил из кобуры наган и пошел на сближение с Рыркой. Пули винчестера, дробившие камни, не остановили Желвакова. Вдруг следователь схватился за плечо и повалился на снег. Пойгин выстрелил наугад между камней и утащил русского за скалу. Рырка был где-то рядом.

— Русский жив? — спросил он из-за скалы так, будто нащупывал возможность примирения с Пойгином.

— Он жив. Но ты будешь мертв! — ответил Пойгин, ужасаясь тому, как быстро под русским краснеет снег.

Да, это такая же кровь, как у Кайти, как у Клявыля: покидает человека жизненная сила…

— Добей русского, и я все тебе прощу! — крикнул Рырка.

— Зато я тебе ничего не прощу!

— Иди к своим собакам и уезжай. Я не буду в тебя стрелять.

— Не хитри, вонючая росомаха. Сегодня я сниму с тебя шкуру.

— Я знаю, у тебя родилась дочь. Недолго ты будешь видеть, как она сосет грудь твоей Кайти, если даже уйдешь из этих камней живым. Выбирай: или этот недобитый русский, или дочь…

— Я не хочу слышать твоего лая, подлая росомаха. Пойгин смотрел на русского и думал о том, что его надо как можно быстрее увезти на берег. Но как? Рырка убьет их обоих, как только они покинут камни. Желваков, кривясь от боли, с надеждой смотрел на Пойгина.

— Не оплошай, брат, — прошептал он одеревеневшими губами. — Не оплошай.

Пойгин лег на снег и пополз за скалу. Рырку он увидел так близко, что мог схватить его за ноги. Тот шарил рукой в расщелине, видимо намереваясь взобраться наверх. Если бы ему это удалось, он мог бы прыгнуть на русского сверху, как росомаха. Почувствовав опасность, Рырка быстро обернулся, вскинул винчестер, но было поздно: Пойгин опередил его…

Подув на окоченевшую руку, Желваков поднял наган: он не знал, кто покажется из-за скалы после выстрела, который только что прозвучал. Показался Пойгин…

— Спасибо, брат, — прохрипел Желваков и потерял сознание.

Пришел он в себя уже в больнице культбазы.

 

3

Кайти кормила грудью ребенка, прислушиваясь к каждому шагу у яранги: не вернулся ли Пойгин? Тревога за него, казалось, иссушала молоко. Маленькая Кэргы-на почти беспрестанно плакала: никак не могла насытиться… Кайти знала, что Пойгин вместе с русским, которого звали милиционером, помчался на собаках, чтобы настигнуть подлую росомаху с ликом Рырки. О, она слишком хорошо знала, что такое Рырка. Ей вспомнилась первая встреча с ним. Самодовольный, всесильный, он нисколько не сомневался, что Кайти покорится беспрекословно, стоит ему сказать ей лишь одно слово. Но вышло по-другому. С какой яростью Рырка воспринял ее отпор! Казалось, что широкие ноздри его разорвутся — так свирепо он дышал, словно бык, у которого увели важенку. Рырка представлялся Кайти страшным существом, способным рушить камни, перегрызать железо. И вот теперь по следу этого зверя устремился Пойгин. И Кайти не знала, чем унять тревогу, как прогнать липкий озноб страха. Добавив огня в светильнике, плотнее прижала к себе Кэргыну. Вот она, крошечная девочка, женщина из солнечного света — таков смысл ее имени. Рядом мать и дочь — Маленькое ходячее солнышко и Женщина из солнечного света. И если в них так много солнца, то все, все должно быть хорошо. Нельзя так волноваться, иначе страх пережжет молоко. Надо успокоиться. Надо вспомнить, что говорит Пойгин о солнце, которое прогоняет любое зло, а стало быть, и зло страха. Как жаль, что Кэргына еще совсем мала и не годится в собеседницы. Но пусть, пусть слушает, она все-таки живое существо, пусть и крошечный, но человечек.

Осторожно дотронувшись губами до ушка дочери, Кайти заговорила, раскачиваясь:

— Ты не знаешь, какой этот Рырка. Даже лик у него как будто не человеческий. У него столько оленей, что уже никто не может их сосчитать, и половина — с чужим тавром. Когда я смотрела на Рырку, мне казалось, что из-под ног его, как из-под копыт, летят камни и земля, а из ноздрей пышет пламя. Вот с кем пошел мериться силой твой отец.

Кэргына, словно поняв страшный рассказ матери, вдруг снова заплакала, личико ее сморщилось, покраснело.

— Ну, ну, успокойся, отец твой может одолеть любого зверя, одолеет и Рырку, хотя этот Рырка — настоящий келючи. Но твой отец выходил и на келючи и остался жив, а келючи сожрали звери и расклевали птицы. Я вижу, ты меня понимаешь, ты успокоилась. Вот и мне стало спокойнее. Как хорошо мне видеть тебя, слышать твой запах! Ты будешь здоровой и красивой, как твой отец. Нам бы только дождаться его возвращения. Он такой сильный и ловкий. О нем говорят, что он человек, которому не может помешать ни один, даже самый злой дух страха. Ты появилась в этом мире потому, что я убежала с ним, не послушав ни мать, ни отца. Мы блуждали по тундре из стойбища в стойбище, холод и голод бежали за нами и кусали, как собаки. Мы вернулись на берег, и, кажется, мать с отцом нам все простили. И я не знала, какую принести жертву духам за их благосклонность ко мне, за благосклонность к человеку, которого я люблю больше жизни. Я бы принесла в жертву духам даже собственную жизнь, но тогда умер бы и Пойгин. Я думала, что духи будут к нам благосклонны еще долго-долго, но случилось по-другому. Нас изгнали из родного стойбища, потому что был осквернен наш очаг. Так сказали старики. Так в каждой яранге говорил Ятчоль. Ему очень хотелось изгнать Пойгина. Он думал, что Пойгину станет жалко ярангу и все, что было в ней. И тогда люди перестанут верить, что он белый шаман. Но Ятчоль и на этот раз оказался с пустым капканом. Твой отец не пожалел ничего. Даже карабина совсем нового не пожалел, только бы не ждали люди со страхом нашествия рассвирепевших духов.

Кайти умолкла, наблюдая, как жадно сосет ее грудь маленькая Кэргына. Вскинув напряженно голову, Кайти вслушалась с чуткостью нерпы в чьи-то отдаленные шаги за ярангой и, убедившись, что это не Пойгин, горестно вздохнула.

— Нет, это не он. Так вот, послушай, что было дальше. Мы разобрали ярангу и унесли ее в море, а заодно и все, что было в ней. Даже свой мешочек с иголками и нитками, полный оленьих камусов, я оставила в море, во льдах. Посмотрела бы ты, какой там был наперсток, подарок моей бабушки. Это диво просто что за наперсток! Когда я шила при огне светильника, он мерцал, будто глаз лисицы. Мне так было жалко наперстка, но я не вынула его из мешочка, полного камусов и ниток из оленьих жил. Я могла бы вынуть и припрятать наперсток, и Пойгин вряд ли меня упрекнул бы. Но я хотела быть достойной женой белому шаману. Море приняло наш очаг. Море приняло и мой чудесный наперсток. Море всегда благосклонно к Пойгину. И свет Элькэп-енэр благосклонен к нему. И лучи солнца тоже. Потому, наверное, я и осталась жива. Может, потому и сегодня ночью пули пролетели мимо нас…

Кайти невольно остановила взгляд на едва приметных дырочках в пологе, возникших после ночных выстрелов.

— Хорошо, что ты еще ничего не понимаешь и страх не терзает тебя. Но мне страшно, очень страшно. Однако вот креплюсь. Я не хочу, чтобы страх пережег молоко в моей груди. Я вижу, тебе достаточно молока, и ты улыбаешься.

Кэргына и в самом деле, не выпуская грудь матери, причмокивала, даже как-то смешно, будто лисенок, урчала и улыбалась — она была довольна.

— Мы остались живы с тобой, Кэргына, да, живы, а могли бы и умереть, — продолжала вслух свои думы Кайти, раскачиваясь вместе с ребенком. — Мне страшно подумать, что ты умерла бы во мне с моим последним вздохом. Теперь ты урчишь, как лисенок. Ты довольна. Значит, у меня есть, есть молоко. Я успокоилась. Недоброе предчувствие покинуло меня. Скоро вернется твой отец. Я напою его чаем, и мы будем смотреть на тебя и угадывать, на кого ты похожа.

Возле яранги послышались чьи-то шаги. Кайти замерла, чувствуя, как мчится загнанным оленем ее сердце. Человек не уходил от яранги. Ступает осторожно. Вот он у задней стенки полога. Сделал еще несколько шагов. Опять вернулся. Теперь он подошел к самому входу. Кайти хотелось крикнуть: «Кто там?!» Но она лишь крепче прижала Кэргыну к груди и отодвинулась в угол полога. Вдруг поднялся чоургын, и показалась голова Ятчоля. В первое мгновение Кайти даже обрадовалась. Ятчоль заметил это, забрался в полог.

— Ходил вокруг яранги, смотрел на дыры от пуль. Вот и здесь я вижу дыры. Как низко прошли пули. Значит, стрелявший не только пугал… Он хотел вас убить…

Кайти ничего не ответила. Теперь, когда страх прошел, она поняла, что ей меньше всего хотелось бы видеть Ятчоля.

— Я буду пить чай, — бесцеремонно сказал Ятчоль.

— Наливай. Чайник еще не остыл.

Ятчоль пил чай и рассматривал Кайти тоскливым взглядом.

— Мне иногда кажется, что ты стала моей второй женой, — грустно улыбаясь, сказал он.

Кайти медленно подняла на Ятчоля изумленные глаза:

— Ты лучше бы сказал об этом своей жене.

— Я сказал.

— Ну, и что было потом?

— Она схватила кроильную доску и расколола о мою голову.

— Жаль, конечно, кроильную лоску, но Мэмэль сделала правильно.

— Я знаю, ты любишь Пойгина, не меня. И этим тоже Пойгин меня уязвил… Все мог бы ему простить, только не это. Оттого даже во сне вижу, что ты оказалась вдовой… И не только вдовой… но и моей второй женой…

Жаркие глаза Кайти стали еще жарче от негодования:

— Если бы у меня не было на руках ребенка… я выплеснула бы чайник тебе в лицо.

— Побереги кипяток. Я еще не все сказал. Я тебе еще не сказал, что Пойгин уже мечется на аркане мести тех, против кого не шел никто и никогда. Главные люди тундры ничего ему не простят. И рано или поздно ты станешь вдовой…

Кайти чувствовала, как уходит кровь от ее лица. Ятчоль между тем продолжал с прежней тоской в глазах:

— Не думай, что я плохой, если говорю тебе такие слова. Я просто мудрый. Я могу сказать так и Пойгину. Я могу даже дать ему совет, чтобы он пошел на мир с главными людьми тундры, стал их послушным человеком. Только это спасет его от смерти. Но я знаю: он отвергнет мой мудрый совет, так что тебе все равно суждено стать вдовой…

Кайти осторожно положила спящего ребенка и только после этого, с ненавистью глянув в глаза Ятчоля, вдруг спросила:

— А не ты ли… стрелял ночью по нашей яранге?

У Ятчоля даже чай не пошел в горло. Он долго прокашливался, наконец сказал:

— Женщины есть женщины, все глупы, как нерпы.

— Уходи! Я не могу больше сидеть с тобой рядом!

— Ничего, посидишь. Придет время, и еще, может, лежать будешь со мной рядом. Я терпеливый. Я подожду. Ты еще будешь сушить мои торбаса и шить мне штаны, как мужу…

Ятчоль надел кухлянку, хотел было уже нырнуть под чоургын полога — и едва не столкнулся лоб в лоб со своей женой. Смущенно прокашлявшись, он опять подсел к светильнику, кинул подозрительный взгляд на жену: если слышала, о чем он говорил Кайти, — не миновать скандала. Но Мэмэль словно и не замечала мужа. Склонившись над Кэргыной, она долго смотрела на ребенка, а потом сказала Кайти с нежностью:

— Если бы ты хоть раз дала мне подержать ее на руках…

Ятчоль облегченно вздохнул, полагая, что все самое худшее миновало, и, широко зевнув, промолвил:

— Своего ребенка надо. Мэмэль зло усмехнулась:

— Ты здесь говорил Кайти, что она будет шить тебе штаны, как мужу. Но что скажут о тебе люди, если и вторая жена не сможет родить?

Ятчоль понял, что Мэмэль все слышала и скандала не миновать.

— Ты же знаешь, какой я шутник. Какой мужчина без шутки?

— Да, ты любишь пошутить, — особенно когда другим не до шуток. А настоящие мужчины все до одного там, где Пойгин. Все уехали за перевал…

Кайти невольно схватила Мэмэль за руки, близко заглядывая ей в глаза с надеждой и благодарностью:

— Это правда?! Какую добрую весть ты принесла! Я так боюсь за Пойгина…

— Я тоже боюсь… Мужчины говорят, что стрелял Рырка. Учитель Журавлев запряг культбазовскую упряжку и тоже помчался в тундру.

Кайти невольно дотронулась до одной из дыр в пологе и тихо сказала:

— Только бы они не опоздали.. Пойгин вместе с русским уехал, когда в стойбище все еще спали.

Ятчоль сосредоточенно выскребал нагар из трубки.

— После выстрелов в стойбище уже никто не спал, — сказал он, не глядя на женщин. — Я тоже не спал. Почему Пойгин не позвал меня с собой? Я бы выломал клыки этому Рырке!

Мэмэль зло рассмеялась.

— Кто же тебе мешает?

— Вот запрягу собак и поеду. И пусть убьет меня Рырка. Я знаю, ты была бы только рада.

…Ятчоль и вправду выехал в тундру. На коленях его лежал наготове расчехленный винчестер. Не доехав до перевала прибрежного хребта, увидел сразу несколько встречных нарт. На первой Пойгин вез раненого русского. На нарте Журавлева лежал мертвый Рырка. Следом ехало до десятка собачьих упряжек.

Ятчоля встретили насмешками. Только Пойгин даже не глянул на него, яростно погоняя собак: он спешил поскорее доставить раненого русского в больницу. Ятчоль глянул в мертвое лицо Рырки и невольно затаил дыхание. Ему казалось, что вместе с морозным воздухом в него вползает холодный иней страха и все покрывает внутри.

— Кто его убил? — осевшим голосом спросил Ятчоль.

— Тот, кого хотел убить Рырка, — сурово ответил старик Акко.

— Пойгин?

— Нет, это, верно, ты, — насмешливо выкрикнул Тымнэро.

А лицо Рырки — с оскаленными зубами, исчерченное синеватыми линиями татуировки — слепо смотрело в небо, и Ятчоль почему-то представлял себя на его месте.

Кайти услышала шаги Пойгина, когда тот был еще далеко от яранги.

— Подержи Кэргыну! — попросила она Мэмэль и выбежала на улицу в одном платьице.

Пойгин махал руками, требуя, чтобы Кайти ушла в ярангу. Потом побежал ей навстречу, выкрикивая:

— Уйди в полог! Уйди, заболеешь!

Схватив Кайти, Пойгин поднял ее и нырнул внутрь яранги. В пологе плакала Кэргына. Слышался голос Мэмэль:

— Не плачь, не плачь, олененок, не плачь, нерпенок, успокойся, зайчонок.

Кайти, дрожа от холода, спряталась в полог, приоткрыла чоургын, с нетерпением дожидаясь, когда войдет муж.

— Живой, живой, — приговаривала она, не в силах унять дрожь.

Когда Пойгин оказался в пологе, женщины долго смотрели на него молча, как бы не веря своим глазам, что видят его.

— Верно ли, что стрелял Рырка? — наконец спросила Мэмэль, покачивая ребенка.

Пойгин всмотрелся в следы от пуль на стенах полога, угрюмо кивнул головой.

Кайти оделась, вышла из полога, чтобы вскипятить на примусе чайник. Шумел примус, а Пойгин все смотрел и смотрел на огонь светильника и видел, как расплывалось красное пятно на снегу, слышал, как порой стонал и скрипел зубами раненый русский. Кайти подала в полог вскипевший чайник. А Мэмэль, уложив на шкуры ребенка, достала из деревянного ящичка чайную посуду.

— Где Рырка? — тихо спросила она.

Пойгин, казалось, не услышал вопроса. Он все так же смотрел на огонь светильника, и по лицу его пробегали тени страдания. Наконец он сказал, ни к кому не обращаясь:

— Я не виноват, что росомахи заставляют меня убивать их…

Кайти забралась в полог, разлила чай. Первую чашку поднесла мужу. Тот не замечал, что жена ждет, когда он примет чашку.

— Согрейся чаем. Потом будем есть, — тихо промолвила Кайти.

Пойгин с трудом понял, что ему говорят. Приняв чашку, он отхлебнул глоток и сказал:

— Рырка ранил русского. Я привез его в больницу…

— Где Рырка? — робко спросила Кайти.

— Рырка? Я не виноват. Сама росомаха заставила разрядить в нее карабин… Я пойду в больницу. Хочу знать, жив ли русский…

 

4

Хозяевами огромного стада Рырки стали его батраки. Мог ли кто-нибудь подумать, что это было бы возможно, всего лишь несколько лет назад? Самая старая жена Рырки умерла, когда Пойгин еще жил в тундре. Молодые жены, почувствовав освобождение после смерти Рырки, разбежались кто к родителям, кто к родственникам в другие стойбища, даже не помышляя о богатом наследстве: были они, в сущности, подневольными свирепого гаймичилина, хозяина оленей. Других наследников у Рырки не оказалось. В тундру, в стойбище Майна-Вооп-ки, приехал инструктор райисполкома Тагро и сказал: «Я спешу к пастухам Рырки с очень важной вестью. Они становятся хозяевами стада Рырки. Олени будут общими, собственностью тех, кто принимал их в пору отела, растил, пас, берег от волков. Пусть живут пастухи Рырки одной общей семьей. Так начнется артель, в которой разрешено быть каждому из вас. Важно ваше желание — таково слово тех, кто избран в райсовет за достойный рассудок и честность. Это слово не просто выпущено на ветер, оно обозначено знаками на бумаге, навсегда сохраняющей суть сказанного. И было бы хорошо, если бы эта весть пошла из стойбища в стойбище. Пусть люди знают о невиданном и неслыханном. А я немедленно выезжаю к пастухам Рырки».

И запрягли чавчыват стойбища Майна-Воопки самых быстроногих оленей. Свистели в их руках тинэ, храпели олени, летел снег из-под копыт. Выбегали навстречу наездникам взволнованные люди других стойбищ, понимая, что олени загнаны не случайно, спрашивали: не злые ли вести пригнали их таким сильным ветром? И гонцы отвечали: «Слушайте, слушайте, люди, вести о невиданном и неслыханном! И сами думайте, злые они или добры. Кажется, все-таки добрые. Может быть, даже очень добрые. Наступают перемены». И думали, думали, думали чавчыват — верно ли, что это добрые вести"? Возможно ли многим людям, не состоящим в кровном родстве, жить одной дружной семьей? Ведь бывает, что даже в маленькой семье муж с женой, отец с сыном, брат с братом так переругаются, что страшно становится. И просили люди: пусть и к нам приедет Тагро.

Мчался Тагро из стойбища в стойбище, объяснял, в чем смысл наступающих перемен, в чем смысл таинственного слова «артель». Для чавчыват постепенно становилось понятно, что вся тундра и все побережье от Певека до Рыркапия поделены на части; что Тынуп и вся тундра, которую стали называть Тынупской, образуют собой один сельсовет. Все чукчи Тынупского сельсовета— и береговые и оленные — теперь могут образовать собой одну семью, в которой, как и полагается семье, не должно быть неравных. Неслыханное и невиданное! Каждый в отдельности не должен распоряжаться по своему усмотрению общими оленями. Чтобы убить сколько-то оленей, продать сколько-то мяса и шкур, чтобы распределить пастбища — необходимо согласие всех. Разве это не разумно? Пусть будут споры, но мудрость всегда возьмет верх. А главное, не будет в этой семье безоленных людишек, будут у каждого и мясо, и шкуры на одежду — только не ленись! И для анкалит, особенно для тех из них, кто вечно был голодным, обиженным, для них тоже найдется место в этой семье. Разве не нужны пастухам тюлений жир, шкуры нерп, лахтаков, моржей? Нужны, конечно, и чем больше, тем лучше. Береговые чукчи дают в тундру то, что они добывают в море, а чавчыват дают им оленье мясо, оленьи шкуры. Разве это не разумно? Невиданное и неслыханное! Даже Элькэп-енэр, которая существует со времен первого творения, и та не видела ничего подобного.

Но не сразу доходило до разума и чавчыват, и анкалит, насколько это разумно. Споры были, сомнения были. И там, где происходило больше всего споров, — там появлялся и Тагро с горящими глазами, со словами, которые поначалу, казалось, могли вывихнуть мозги, но в конце концов открывали рассудку хотя и неслыханную, по простую истину: можно жить и без Рырки, без Этты-кая, без Вапыската; безоленным людишкам можно уйти от богатых чавчыват, чтобы самим стать людьми олен-ными. Можно жить так, чтобы отступила голодная смерть и не было бы в тундре тех, кто обречен есть одну похлебку из оленьего желудка. Горели у Тагро глаза и хрипело горло: он не щадил его, он очень хотел быть убедительным. А с Тагро, конечно, спорили. «Не возьмут ли береговые люди верх над оленными? — высказал свое сомнение Кукэну в яранге Майна-Воопки, набитой людьми. — Вот ты, сын анкалина, совсем молодой, а уже стал очочем» - «Я не очоч, я инструктор! — возражал Тагро. — И нет теперь очочей, о которых вы знали до сих пор, нет тех, кто сюда приезжал для поборов». И действительно, приехали вслед за Тагро русские очочи, и никто из них не был важным и сердитым, никто не требовал ни оленей, ни шкур, терпеливо выслушивали сомнения, терпеливо старались развеять их, как развевает ветер туманы.

А пастухи Рырки между тем и вправду становились хозяевами огромного стада. Главным у них стал не кто иной, как Выльпа. Неслыханное и невиданное! Безоленный человек, который ел один рылькэпат, стал главным чавчыв. Смущенный и растерянный, Выльпа никакие мог почувствовать себя твердо и уверенно в новом положении. Он всегда был таким забитым и одиноким, особенно после смерти дочери Рагтыны. Бывало, что он сутками никому не говорил ни одного слова. И вот его избрали главным. Тут уж хочешь не хочешь, а с людьми разговаривай. Выльпе сочувствовали, ему помогали, хотя и подсмеивались над ним — кто добродушно, а кто и зло, в зависимости от того, какое было отношение у насмешника к переменам.

В стойбище Выльпы (так сейчас стали именовать стойбище Рырки) приехал на целую зиму учитель Журавлев и сказал, что он называется заведующим Красной ярангой. Еще одна новая весть. Что такое Красная яранга? Может, она покрыта шкурами невиданных красных оленей? И мчались чукчи со всех концов тундры в стойбище Выльпы посмотреть на Красную ярангу.

Это оказалась обыкновенная большая палатка, с просторным, как в яранге, пологом. Но зато сколько в той палатке было занятных вещей! Книги, большие бумажные листы, на которых можно было разглядеть и чукчей, и оленей, и яранги, и русские дома. Еще была здесь черная поющая коробка — патефон называется. Поначалу страшно было слушать ее: перед глазами открытая коробка, а из нее доносится человеческий голос. Иные из чавчыват утверждали, что там упрятан маленький человечек, и Кэтчанро — Журавль (так звучало имя Журавлева по-чукотски) тайно кормит и поит его.

Кэтчанро научил кое-кого из чавчыват передвигать с места на место маленькие деревянные куколки — шахматы называются. Поначалу над ним смеялись: пристало ли молодому парню, уже вполне мужчине, играть в куклы? Но потом для многих стало ясно, что это далеко не игра в куклы, тут чимгун — ум надо иметь, чтобы оказаться победителем. Играл Кэтчанро в шахматы, а сам к чукчам присматривался, в их жизнь вникал. И Тагро часто с ним в шахматы играл. Пошучивают русский и чукотский парни, иногда словно бы и рассердится кто-нибудь из них, когда вынужден куколку сопернику отдавать, а потом опять шутят.

Но случалось, что им было далеко не до шуток…

Сначала все шло хорошо. В палатку, которую почтительно называли Красной ярангой, столько набивалось народу, что приходилось убирать полог; тут теперь объявлялись главные вести, тут их объясняли: и многое, что казалось для чавчыват совершенно непостижимым, в конце концов становилось простым и понятным. И загадочный Кэтчанро, с его хотя и приветливыми, но где-то в самой потаенной глубине настороженными глазами, казался уже совершенно необходимым человеком. Светились глаза чавчыват доброжелательством: а ну, ну покажи, Кэтчанро, высоко ли ты летаешь, расскажи, что за жизнь в тех краях, откуда ты прилетел. И Журавлев действительно как бы взлетал, находясь, как он сам себе говорил, в ударе: его мечта уехать в глубину тундры сбылась, тут уж он развернется вовсю, тут он докажет всем, на что он способен, и прежде всего — Артему Петровичу. Нет, он не собирается поступать ему вопреки, многие уроки Медведева, конечно же, пошли ему на пользу; но все же Журавлев сам себе хозяин, да и жизнь в глубокой тундре таит столько неизвестного, порой даже и опасного, что тут есть на чем проверить себя.

Высоко взлетал Кэтчанро, даже Тагро порой внимал ему так, будто впервые слышал подобное… А Журавлев развязывал мешок сухарей, раскрывал фанерный ящик с галетами, подавал сухари, галеты, сахар к чаю гостям Красной яранги и объяснял, что такое хлеб, какие битвы шли, да и сейчас еще идут за него на Большой земле.

Что ж, для сородичей Кэтчанро, размышляли чавчыват, хлеб — это как для чукчи мясо. В конце концов, истина в том, что и здесь спор сейчас идет о главном: имеет ли право, допустим, Выльпа, еще недавно вечно такой голодный, есть досыта мясо, как ест его, допустим, Этты-кай? Надо ли при этом Выльпе уходить в стадо как обыкновенному пастуху, не лучше ли ему валяться в теплом пологе, как валялся Рырка? Почему Выльпа никак не может понять, что он теперь не просто пастух, а человек, как бы заменивший Рырку? Да, задавали и такие вопросы. Тагро и Кэтчанро охотно отвечали на них, полностью становясь на сторону Выльпы, который не мог и не желал превращаться в нового Рырку. В том и суть перемен: все должны быть равны, все должны трудиться — только это поможет людям находиться в полном согласии, жить одной дружной семьей.

Выльпа, сидя на шкурах, которыми была устлана палатка, задумчиво покуривал трубку, молча кивал головой. Он редко о чем спрашивал, больше слушал и незаметно уходил в стадо, поражая всех своим трудолюбием. Именно это помогало ему быть главным в бывшем стаде Рырки. Тагро и Журавлев, как могли, помогали ему.

Да, поначалу все шло хорошо. Но однажды в Красную ярангу пришел Вапыскат. Журавлев впервые увидел его. Так вот он каков, знаменитый черный шаман! С виду тщедушный человечишко, суетливый, чешется, дергается, в глаза прямо не смотрит, красные щелки в сторону отводит. Журавлев посадил его там, где сажал стариков, — на почетное место, и все ловил себя на том, что смотрит на свои поступки глазами Артема Петровича: не зарывайся, не действуй в лоб, будь осмотрительным. Красная яранга на этот раз особенно была забита людьми. Был здесь и Выльпа. Приход черного шамана явно смутил его. Длинное, худое лицо Выльпы побледнело, в глазах засветилась тревога. Вапыскат долго смотрел на него, сделал вид, что протягивает ему трубку, затем резким движением сунул ее себе в рот, издевательски рассмеялся: давал понять, что по-прежнему считает Выльпу самым последним человеком.

Понимая, что шаман пришел с вызовом, Журавлев внутри кипел, но виду не подавал — не надо торопиться с ответом, за ним наблюдают десятки пар донельзя внимательных глаз, очень внимательных: а ну, ну покажи, каков ты в полете, Кэтчанро! Подмигнув Тагро, мол, не теряйся, Журавлев завел патефон, и палатку заполнила русская народная песня «Степь да степь кругом». Многоголосый хор здесь, на краю света, звучал особенно проникновенно и скорбно: в степи замерзал человек. И в каком еще месте, как не в снежной тундре, где свирепствует лютый мороз, не понять всю скорбь этой печальной вести? Тагро до этого уже несколько раз переводил смысл песни гостям Красной яранги, и они искренне переживали печальную весть, которую, оказывается, можно сообщать и песней. Мужчины слушали внешне совершенно бесстрастно, женщины откровенно горестно.

Но вот Кэтчанро сменил магический круг на железной коробке, и зазвучала иная песня, которую называли «Конная Буденного». Смысл этой песни тут тоже все уже знали. Мчатся лавиной быстроногие существа, похожие на безрогих оленей, — кони называются. Мчатся с храпом, высекая искры из-под копыт. На конях сидят бесстрашные наездники с большими ножами — сабли называются. Мчатся наездники, саблями размахивают, и у каждого на лбу красная звезда, в которую они верят, как верит каждый чукча в незыблемость Элькэп-енэр. Мчатся наездники и поют о том, что они готовы смести с земли всех богатых, всех, кто похож по своей сути на Рырку. Мчатся всадники и сообщают поющей вестью, что они за Выльпу, за всех тех, кто сейчас с ним доказывает, что пастухам можно обойтись и без хозяина, что они сами себе хозяева, что они способны жить одной дружной семьей. Вот каков удивительный смысл поющей вести. Так ее объяснял Тагро. Так ее объяснял Кэтчанро.

Выльпа слушал поющую весть и постепенно успокаивался: много, очень много каких-то невидимых благожелательных ваиргит, добрых духов стремительно мчатся ему на помощь, чтобы он мог противостоять нежданному гостю — черному шаману. Они бесстрашны и сокрушительны, эти ваиргит, и у каждого красная звезда на лбу, а потому они имеют незыблемость самой Элькэп-енэр. Вот такую же устойчивость должен иметь он, Выльпа. Но как это трудно — обрести подобную незыблемость! Для него ли, для Выльпы, это?

Вапыскат лишь изредка поглядывал на поющий ящик и, когда он умолк, медленно и настороженно, будто перед ним было чудовище, поднялся на ноги, сделал резкое движение руками, как бы что-то не просто отталкивая, а всем своим существом отвергая.

— Я слышал голос железного Ивмэнтуна! — воскликнул он. Внимательно оглядел притихших людей, остановил ненавидящий взгляд на Выльпе. — Ты вор!

Выльпа сначала съежился, потом болезненно улыбнулся, не смея поднять лицо на шамана. И когда тот повторил, что он вор, наконец поднял глаза и тихо сказал:

— Я разрешу отрубить мою руку, если ты докажешь, что я украл хоть горсть снега у чужого очага.

— Ты украл оленей Рырки!

Журавлев чувствовал, что наступает тот миг, когда сама судьба посылает ему схватку с настоящим шаманом, с настоящим врагом. Но как начать эту схватку?

— Ты украл оленей у Рырки! — уже громко повторил Вапыскат. — Железный Ивмэнтун пометил их невидимым тавром. Вам, кто приходит сюда слушать его голос, он помутит рассудок. Быть страшной беде! Я сказал все!

Расталкивая людей, черный шаман вышел из Красной яранги. За ним поднялось несколько стариков. Поднялся и Кукэну, уже несколько дней гостивший в Красной яранге, сказал со злой усмешкой:

— Одна ноздря у Вапыската… по-моему, правая… громко свистит, когда он пьет чай. Идите, кто хочет, и слушайте, как свистит его ноздря. А я хочу послушать железный ящик.

Чавчыват рассмеялись. Кое-кто из стариков опять вернулся в Красную ярангу.

А Журавлев ненавидел себя: он прозевал схватку с шаманом, он оказался совсем не таким, каким видел себя в мечтах.

— Эх, Тагро, опростоволосились мы с тобой, — с горечью сказал он. — Шаман черт знает что наговорил, а мы как в рот воды набрали.

— Еще успеем поспорить с ним, — попытался Тагро успокоить друга.

Журавлев встал, показал на Выльпу, громко воскликнул:

— Черный шаман оскорбил честного человека. Я попросил бы кого-нибудь из вас догнать его и сказать ему, что Кэтчанро и Тагро приглашают его на спор.

— Я, я верну его! — с готовностью согласился Ку-кэну.

Но старик вскоре вернулся ни с чем.

— Уехал шаман. Только снежная пыль несется ему вослед. Удирает от железного Ивмэнтуна. — Кукэну ласково погладил поющий ящик. — Я не боюсь этой коробки, особенно когда она поет женским голосом. — С таинственным видом, чуть прикрыв рукой рот, он добавил: — Даже о своей старухе Екки тогда забываю. Не передайте ей мои слова. Иначе сдерет с моей головы кожу. Волосы, как видите, давно уже повыдирала.

Смеялись люди, и снова звучал патефон, а потом и Кэтчанро и Тагро говорили о том, что наступают великие перемены и этому не помешает никакой шаман. И были они по своему возбуждению сами похожи на шаманов, только не на черных, а на белых, потому что говорения их звучали вполне внятно. О, это и в самом деле не простые слова, это неслыханные говорения; и до чего же здесь стало бы глухо и тоскливо, если бы Кэтчанро и Тагро вдруг собрали свою палатку и уехали. Однако именно к этому попытался кто-то их принудить.

Вышли однажды утром из Красной яранги Кэтчанро и Тагро и увидели, что над ее входом висят на нитке из оленьих жил череп какого-то зверька и две гильзы от винчестеровских патронов, в которые были всунуты когти зверя. Журавлев присвистнул, разглядывая все это, и сказал:

— Похоже, что нам послали черную метку… Есть такая книга о пиратах. Нам явно угрожают.

Тагро вытащил коготь из гильзы, понюхал ее.

— Да, это предупреждение, — согласился он, вглядываясь в следы возле палатки. — Нам посылают вызов.

И заспешило сердце у Журавлева: вот и начинается жизнь боевая! Сорвав с головы малахай, он хотел подкинуть его по-мальчишески, но вовремя остепенил себя: все это не так и весело, да и Тагро может счесть, что друг его оказался легкомысленным человеком.

Журавлев нахлобучил малахай, лихо пристукнул себя по макушке.

— Держись, Тагро, не дрейфь! Мы сумеем достойно ответить куркулям!

Гости Красной яранги долго разглядывали череп евражки и гильзы с когтями волка, хмурились, сокрушенно качали головами.

— Это значит, что вам предложено отсюда уйти, — угрюмо сказал Выльпа. Вскинул на Кэтчанро запавшие воспаленные глаза, перевел взгляд на Тагро, тихо спросил: — Уйдете?

— Ни за что! — клятвенно воскликнул Кэтчанро.

— Ни за что! — в тон ему повторил Тагро. Выльпа облегченно вздохнул.

Через несколько суток, в лунную ночь, кто-то несколько раз выстрелил по палатке. Журавлев зажег свечу. Заметались по настывшему пологу тени: Журавлев и Тагро быстро оделись. У них не было никакого оружия, и они плохо себе представляли, что им делать. Бежать из палатки в чью-нибудь ярангу? Или не выходить вовсе? Раздалось еще несколько выстрелов. И Журавлев принял самое невероятное решение.

— Если нас хотят убить… то убьют и в палатке. Если решили попугать, то не убьют, даже если мы выйдем наружу. Мы выйдем!

Губы его немножко подрагивали, а глаза светились отчаянной решимостью.

— Пусть найдет суеверный страх… на того, кто стреляет. А если и погибать, так с музыкой.

И Тагро заразился отчаянной решимостью Журавлева. Они вышли под лунный свет, и крикнул Тагро;

— Эй, кто там стреляет! Если ты хоть ранишь нас… завтра придет возмездие.

— Придет возмездие! — повторил и Журавлев, потрясая над головой кулаками.

Они стояли на виду всего подлунного мира, эти два парня, русский и чукча, широко расставив ноги. Длинные синие тени далеко пролегли за их спинами по снегу, мерцающему зелеными искрами. И тот, кто смотрел на них — скорее всего из-за камней ближайшей горы, — мог легко поразить каждого выстрелом. Но пока в них не стреляли. Вот если бы побежали они в паническом страхе, тогда, возможно, и не утерпела бы рука затаившегося, нажала бы гашетку винчестера: так собака не может не укусить того, кто бежит от нее прочь.

Стремительно мчалась луна сквозь легкие облака, словно спешила повнимательнее разглядеть, что там такое случилось, в чем суть странного поединка? Зябко подрагивали в морозной небесной мгле колючие звезды. Лаяли встревоженные собаки. Из яранг один за другим выходили мужчины с карабинами. Вышел и Кукэну, ночевавший в яранге Выльпы. Вскинув винчестер, он выстрелил и крикнул:

— Я слышу, Вапыскат, как свистит твоя правая ноздря! Я угадал тебя…

— Я тоже думаю, что это Вапыскат, — сказал Журавлев, чувствуя, как по телу пробежала дрожь от озноба и возбуждения. — Я вытряхну из него подлую душонку!

Мужчины вскинули карабины и дружно выстрелили вверх. Задыхались от лая собаки. В ярангах плакали дети. Лучи колючих звезд словно ломались, не выдержав мороза, на котором все становилось таким хрупким. Луна летела сквозь белесые облака, спеша увидеть, что происходит в одном из уголков ее холодного таинственного мира, зло перекипающего зелеными искрами.

Еще несколько ночей подряд кто-то дырявил выстрелами верхушку палатки, расстреливал красный флаг над нею. Журавлев и Тагро не покидали ярангу. И по-прежнему приходили к ним люди, слушали патефон, слушали речи Тагро и Кэтчанро. И это, конечно, был поединок с тем, кто стрелял по ночам. А может, стрелял не один человек? По следам пока ничего не понять: те, кто стрелял, были очень осторожны.

Журавлев не сомневался, что стрелял Вапыскат.

— Надо связать и увезти шелудивого на берег, — предлагал он Тагро.

— А если это не он? — осторожно спросил Тагро.

— Он! Кому же быть еще.

— Я лучше тебя знаю тундру, — уже решительней возразил Тагро. — Тут может появиться и новый Аляек…

Журавлев досадливо махал рукой и отворачивался. Настроение у него было дурным, мучила зубная боль. Было ему и голодно и холодно. Сухари и галеты кончились, приходилось питаться одним мясом. Тагро это в привычку, а Журавлев без хлеба не мог. Но главное— невыносимо болел зуб. И Кукэну предложил ему надежный способ избавиться от мучений. Старик захватил больной зуб Кэтчанро ниткой из оленьих жил, второй конец привязал к палке, стоявшей торчком.

— Теперь толкни палку ногой, сколько есть у тебя силы.

Журавлев закрыл глаза, чувствуя, что даже на морозе лицо его покрывается липкой испариной. «Была не была!» — воскликнул он мысленно и толкнул палку ногой. Вырванный больной зуб окрасил снег кровью. Выплюнув кровь, Журавлев поднял зуб и промычал:

— Это будет мой амулет.

Смеялся стеснительно Тагро, боясь обидеть друга. Журавлев грозил ему кулаком с шутливой свирепостью. Смеялись чавчыват, проникаясь к Кэтчанро все большей симпатией и уважением.

В тот же день нежданно-негаданно приехал в Красную ярангу Медведев. Два русских человека обнялись и долго хлопали друг друга по спинам, выколачивая обильный иней из кухлянок.

— О, да у тебя закурчавилась борода! — воскликнул Артем Петрович, разглядывая похудевшее лицо Журавлева. — И кажется, тоже рыжая.

— Нет, русая.

— Ну, ну, вижу, что русая. — Медведев обнял и Тагро. — Ну, как вы тут поживаете?

— Весело живем! Жрать нечего, зубы болят, по палатке какой-то мерзавец каждую ночь стреляет. — Журавлев показал на верхушку палатки. — И флаг наш тоже прострелен. Революция есть революция! Она не может быть без простреленного флага.

Медведев с крайне озадаченным видом осмотрел палатку, вгляделся в флаг.

— Да-а-а, действительно живете весело… Что это ты как-то странно разговариваешь?

— Он часа два назад сам себе зуб вырвал, — не без восхищения сказал Тагро. — Теперь у него есть талисман. И еще вот такой появился у нас талисман. — Нырнул в палатку, тут же вернулся, показывая череп евраж-ки и две гильзы с волчьими когтями, связанными ниткой из оленьих жил. — Вот что повесили нам перед входом в палатку.

Медведев долго разглядывал связку из черепа зверька и гильз винчестера.

— И кто же вам преподносит такие подарочки?

— Вапыскат! — без малейшего сомнения воскликнул Журавлев. — Это он… больше некому.

— Может, он, может, и не он, — возразил Тагро.

— Ну что ж, сухарей и галет я вам привез предостаточно. Идемте пить чай. И там уж попытаемся кое в чем разобраться.

Медведев принялся распаковывать свою нарту.

Вечером, после того как гости Красной яранги разошлись, Артем Петрович с Журавлевым и Тагро забрались в полог, вскипятив на примусе чаю и сварив горшок гречневой каши, обильно сдобренной нутряным оленьим жиром.

Журавлев уплетал кашу, порой, правда, болезненно морщась, прикладывал руку к щеке.

— Я предлагаю связать этого часоточного мужичонку и увезти на берег! — набив кашей рот, едва смог выговорить Журавлев. — До чего же приятна обыкновенная христианская пища! Шевелись, шевелись, Тагро, а то не успеешь оглянуться, как я зачищу дно кастрюли!

— Ешь, ешь, — великодушно подбадривал друга Тагро, — ты же соскучился по русской пище. А я чукча, для меня лучше мяса оленя нет ничего в мире, в котором мы пребываем.

— Вапыската надо скрутить! — твердил свое Журавлев.

Медведев медленно и увесисто погрозил ему пальцем:

— У тебя есть доказательства?

— Интуиция подсказывает.

Медведев поправил фитиль свечи.

— О Пойгине, насколько мне помнится, твоя интуиция тоже кое-что говорила. Да ведь наврала интуиция…

— Может, и не очень наврала. Поживем, посмотрим.

— Так пора кое-что уже и увидеть бы.

— Пойгин, конечно, это не Вапыскат. Откровенный враг, и все. Этот, можно сказать, готовенький, в чистом виде. Впрочем, как хотите, пусть он нас перестреляет, как куропаток…

— Может, вам выехать на берег? А сюда приедут те, кому полагается расследовать подобные дела?

— Нет уж, извините, дорогой Артем Петрович! — Журавлев протестующе взмахнул рукой. Свеча замигала, едва не потухла. — Извините. Лично я такого удовольствия какой-то здешней сволочи не доставлю. Уехать — это значит сдаться.

— Я тоже ни за что не уеду! — сказал Тагро, и по виду его было заметно, что он более чем тверд в своем решении. С шуткой добавил: — Мы тут еще не всех обучили играть в шахматы, не говоря уже о грамоте. Кэтчанро, правда, старается, но вот, к примеру, Вапыскат еще не знает ни одной буквы.

— Это ты Кэтчанро? — с мягкой и грустной улыбкой спросил Артем Петрович.

— Да, так меня здесь назвали.

— Красиво звучит. Кэт-чан-ро! Значит, на берег ехать отказываетесь. Что ж, ничего другого я от вас не ждал. — Медведев улегся на шкуры, вытянул затекшие ноги, тихо промолвил, как бы начиная стихотворную строчку: — Эх, Кэтчанро, Кэтчанро… между прочим, на берегу тоже разворачиваются горячие дела. Возникает артель. И, судя по всему… первым председателем быть Пойгину.

 

5

В Тынуп уполномоченным по организации артели приехал Величко. Пока Медведев был в тундре, Величко остановился у Чугунова, который уже больше года заведовал Тынупской факторией.

— Кто, по-вашему, тут пользуется необходимым авторитетом для председателя? — спросил озабоченно Величко. — Учтите, такого человека должны уважать и охотники и оленеводы.

— Пойгин! Только Пойгин! — без малейшего сомнения сказал Чугунов.

— Шамана председателем? — Величко постучал себя кулаком по голове. — Надо же порекомендовать такое…

Чугунова этот жест обидел. Он упрямо угнул голову, подтянул один торбас, потом второй — так, что затрещали камусы, кинул косой взгляд на гостя, несколько разморенного теплом и обедом.

— Не вздумай, Игорь Семенович, этак вот стучать себя по башке, когда то же самое тебе выскажет Медведев.

Величко обезоруживающе улыбнулся.

— Ну ладно, усач, не лезь в бутылку. Ты по-чукотски калякать научился? Сможем ли мы с тобой потолковать с людьми в ярангах? Собрание провести?

Степан Степанович запустил пятерню в тяжелую густую шевелюру насколько мог, пригладил ее.

— Калякаю я с чукчами, понимаешь, с пятого на десятое. Лучше дождемся Медведева. Или жену его попросим… переводчицей…

Величко расстегнул меховую жилетку, осмотрел ком-пату Чугунова с насмешливым неудовольствием и сказал, слегка перекосив бровь:

— Ну и берлога же у тебя, усач. Спать-то где я у тебя буду?

— Спи на кровати, а у меня есть спальный мешок. В нем можно не только на полу, но и в снегу.

— Может, мне к Надежде Сергеевне перекочевать? Наверное, уж найдется на культбазе уголок? Медведев-то как… не слишком ревнив? Кстати, у меня с учителями свои профессиональные разговоры…

Чугунов долго смотрел прямо в глаза Величко. И когда тот, несмотря на всю свою вельможность и непринужденность, все-таки отвел взгляд, сказал, тяжело упираясь могучими руками в колени:

— Ты, конечно, ничего двусмысленного не сказал. Но я предупреждаю… это семейство — для меня святое. Я, понимаешь ли, слишком хорошо знаю, что такое неверная жена.

— Ну куда, куда тебя повело, усач?! Давай лучше еще по глотку пропустим. Перемерз я до мозга костей в этой бесконечной дороге.

— От глотка не откажусь, но предупреждаю…

Чокнувшись железными кружками, мужчины отхлебнули спирту, поморщились. Величко покрутил головой, поддел на кончик ножа кусок жареного мяса, долго и сосредоточенно прожевывал его.

— Спирт и женщина… это два смертельных врага у полярника, — наконец изрек он, разглядывая собеседника слегка затуманенным взглядом. — Вернее… тоска по женщине. На полярных станциях такие, брат, возникают драмы… ревность полярным медведем ревет там, где оказалась женщина в коллективе. У вас как тут в этом смысле?

— У нас тут в этом смысле, понимаешь ли, никакого медвежьего рева… Так что ни драм, ни комедий…

— Ну, положим, ты сам, усач, развеселая комедия. Не обижайся. Для Надежды Сергеевны ты, конечно, просто не совсем отесанный, хотя и добродушный мужик…

— Ну да, да, конечно, конечно! — с дурашливым видом подхватил Степан Степанович. — Вот если бы тут жил такой, понимаешь ли, обструганный, и не просто шерхебелем, а рубаночком, фуганочком… то уж тут устоять было б немыслимо.

Лицо Величко вдруг стало жестким. Закурив папиросу, он сказал трезво и твердо:

— Ну ладно, поболтали, и хватит. Давайте о деле. — Разогнав небрежным жестом дым от папиросы, добавил:— Я знаю, Медведев, возможно, и назовет меня… Фомкой деревянным, но Пойгин не та кандидатура, за которую я лично могу ручаться головой.

— А может, понимаешь ли, важнее то, как на него смотря: здешние чукчи? Уверен… большинство здесь будет за него горой.

— Вот этого и нельзя допустить. Мало ли что они могут сказать при их нынешнем политическом кругозоре… По мне, уж лучше остановиться на Ятчоле.

— На Ятчоле?!

— Да, именно на Ятчоле. Он как-то уже пообтерся, кое в чем поднаторел… С ним можно о чем-то уже говорить, его можно убедить… А Пойгин дремуч, как белый медведь.

Степан Степанович слегка отстранился от гостя, как бы почувствовав необходимость разглядеть его издали:

— Нет, Игорь Семенович, уж кто не пройдет, так это Ятчоль. У меня, понимаешь ли, тоже партийный билет в кармане. Да я запрягу собак и через три дня буду у секретаря райкома. Не говоря уж о Медведеве! Он тебе такое устроит, что ты со своим Ятчолем взвоешь…

Величко плеснул спирту в кружку, выпил один и снова принялся вяло жевать мясо. Напоминание о секретаре райкома было для него не из самых приятных: этот человек не слишком высоко ценил его. «Пора покидать эту проклятую Арктику, — с тоскою думал Величко, — Надо к солнышку пробиваться, поскорее к солнышку. Озябла душа. Все чаще и чаще отогреваешь ее спиртом. А это… это конец. Это гибель». Величко с трудом остепенил себя, чтобы не глотнуть еще спирту. Устало зевнув, попросил с видом страдальческим и даже беспомощным:

— Разреши, Степан Степанович, уснуть с дороги. Пока одолевал эти бесконечные ледяные километры… кажется, все внутри превратилось в вечную мерзлоту.

— Ну, ну, поспи. Я пойду в факторию.

Поспав несколько часов, Величко побрился и долго сидел неподвижно, раздумывая, какую позицию ему занимать. В районе ему было сказано вполне определенно: никакого диктата при выборе колхозного вожака. Если единого мнения нет — умело направить ход событий, чтобы не произошло ошибки. Конечно, в райсовете, в райкоме партии, где знали людей на местах, шел разговор и о Пойгине. Кое-кого очень смущало то, что его считают шаманом.

Величко тихо рассмеялся, внимательно разглядывая в зеркало кое-как побритое лицо. «Ничего себе… шамана в колхозные вожаки. Ну и артисты. Нет уж, я с ума еще не сошел».

Одевшись, Величко направился в факторию с решительным видом. Она была битком набита народом. Поставив два фанерных ящика один на другой, Чугунов почти во весь рост возвышался над прилавком.

— Да тише вы, ради бога! — призывал он, протянув руки, будто дирижер. Выпалил несколько чукотских слов, которых Величко не понял. — Кто вам сказал, что председателем будет Ятчоль? Это чушь собачья. Я знаю, кого вы хотите в председатели…

— Ты почему навязываешь людям свою волю? — строго спросил Величко. — Ты знаешь, что тебе за это скажут в районе? Трибуну-то какую себе соорудил! Ты бы еще на прилавок с ногами взгромоздился.

Чукчи все, как один, повернулись к русскому очочу, что-то строго выговаривавшему Чугунову.

— Что, что он говорит? Он, кажется, ругает Степана. Чугунов с конфузливым видом слез с ящиков и сказал, обращаясь к чукчам:

— Вы пришли сюда торговать. Так я понимаю или не так?

— Пойгин!

— Пусть будет Пойгин!

— Мы хотим председателем Пойгина!

— Что они тут толкуют об этом Пойгине? — спросил Величко,пробиваясь к прилавку.

— Насколько я понимаю, они требуют, чтобы председателем был Пойгин.

— У вас тут фактория или клуб? Почему занимаетесь не своим делом?

Степан Степанович несколько раз помахал рукой сверху вниз, как бы осаживая Величко.

— Поубавь, поубавь, товарищ Величко, своего начальнического пылу. Я горжусь, понимаешь ли, что моя фактория — это не только шило и мыло, дробь да ситчик, да еще каросин. У меня, товарищ Величко, миссия…

— Тоже мне миссионер.

— Ты мне этим словечком мозги не мути. У меня революционная миссия. Со мной сам секретарь крайкома…

— Слышал, слышал, ты уже передо мной не один раз хвастался…

Величко достал пачку «Беломора», широко улыбаясь, протянул ее чукчам.

— Закуривайте, друзья!

Десятки рук потянулись к пачке, через несколько минут она была уже пуста.

— Пойгин есть? — громко спросил Величко. И повторил по-чукотски: — Пойгин варкин?

Чукчи зашумели, показывая в сторону моря.

— Пойгин на охоте, — пояснил Чугунов. — Этот мужик не из лежебок. Я не знаю, когда он и спит.

— Ятчоль варкин? — так же громко спросил Величко.

И люди, как-то вдруг странно умолкли, если и переговаривались, то вполголоса, поглядывая на русского очо-ча настороженно, а кое-кто даже с явным отчуждением.

— Этот спит, — пренебрежительно сказал Степан Степанович. — Этот, поди, уже и бражки налакался.

Величко облокотился о прилавок, внимательно оглядел чукчей из-под полуопущенных век, как бы прикидывая, с какой стороны к ним подступиться, тихо сказал:

— Ну-ну, это мы все проверим и учтем. Пьяниц в руководстве, разумеется, не потерпим.

Сказал и подумал: «Что я о них знаю? Не лучше ли дождаться Медведева? Скорей бы он приехал. К тому же и секретарь райкома с ним душа в душу… Ну а если им нужен Пойгин… пусть будет Пойгин, какое мне до этого дело?»

Но зот в сознании Величко всплыла совсем другая мысль, которую он уже не один раз прогонял: нельзя опускать руки, пора показывать свой характер. Да, это рискованно, очень рискованно, однако есть немало шансов доказать, что он кое-что значит, он все-таки личность, независимая личность, со своими взглядами, со своей манерой гражданского поведения. Теперь уже ясно, что с первым секретарем райкома партии у него отношения не наладятся. Сергеев не скрывает своей неприязни к нему. Зато Медведев у секретаря в чести. А не просчитается ли товарищ Сергеев с его политикой, которая вряд ли чем-нибудь отличается от политики Медведева? И дело не только в злополучном Пойгине. Дело в принципе! Сергеев сейчас находится в серьезном конфликте с работниками Дальстроя. Однако с этой организацией шутки плохи, все-таки она ни много ни мало находится в подчинении самого Наркомата внутренних дел. А секретарь райкома как раз и обвиняет кое-кого из работников Дальстроя в том, что они, как ему кажется, не всегда проявляют должную чуткость к местному населению. Но если чуткостью именовать благоволение к таким типам, как Пойгин, — далеко можно зайти. Кто поручится, что Сергеев в своем споре не проиграет? И что скажут ему, Игорю Семеновичу Величко, если в результате его ответственной командировки председателем артели выберут шамана? После этого может такой шум подняться, что свет не мил станет. Нет, шалишь, он не пойдет на поводу у Медведева. Тут можно, в конце концов, дать бой и самому секретарю райкома, поскольку дело касается принципов.

Облокотившись о прилавок, Величко жадно затягивался папиросой.

— Ну вот что, Степан Степанович, закрывай свою лавочку, — словно бы и шутливо, но в то же время и с вызовом сказал Величко. — Вечером, в семь часов, проведем собрание. Может, не совсем собрание, скорее беседу, потому что я не знаю, кого же все-таки избирать председателем артели.

— Давайте дождемся Медведева. Он тут самый авторитетный человек. Он всех и все знает, зря не посоветует.

— А райком? Райисполком? Это тебе не авторитет? Или тут вотчина Медведева? Может, и ты в князьки метишь?

Ошеломленный Чугунов долго молчал, усмехаясь зло п в то же время конфузливо, как бы очень стыдясь того, что увидел уполномоченного района с такой неблаговидной стороны. Наконец сказал:

— Ну-у-у, знаешь, всякое от тебя ждал, а вот про такое, понимаешь ли, и подумать не мог…

— А ты подумай, подумай. Иногда нелишне. И митинги в этом универмаге прекрати. Лучше занимайся своим непосредственным делом. Пропагандист из тебя липовый, дров наломать можешь…

— Нет, шалишь, братец! Я на самый край света для чего сюда прибыл, а? Для шила и мыла? Дудки! Я здешним людям душу свою отдаю. Я правду про нашу жизнь рассказываю! Я им веру свою…

Чугунов медленно подступался к Величко, удивительно яркий и великолепный в своем гневе и обиде, так что Величко даже заулыбался, испытывая искреннее чувство симпатии к этому человеку. Чукчи попритихли, изумленно разглядывая русских, стараясь понять, что произошло между ними. Величко по-дружески дотронулся до плеча Степана Степановича и сказал с покровительственным добродушием:

— Ну, ну, успокойся. Да пойми, в конце концов, я же для твоей пользы. Здесь все так дьявольски сложно. Сам не заметишь, как в беду попадешь.

— Не боюсь я никакой беды!

— Не ерепенься. Вы тут явно поотстали, попритупи-ли восприятие, не улавливаете остроты момента…

— Улавливаем! Все, что нужно, улавливаем!

— Ну, ну, как знаешь. — Величко раскрыл портсигар, протянул Чугунову, терпеливо дождался, когда тот возьмет папиросу, — Ну вот, так-то оно лучше. Береги нервы. Мы еще с тобой вечером «пульку» сгоняем, если Надежда Сергеевна поддержит. Как она… в преферансе что-нибудь смыслит? На Севере многие бабы и это освоили…

— Она тебе не баба, а женщина… Слава богу, ничего такого не освоила. Как была, так и осталась женщиной…

 

6

Тынупцы собрались в клубе культбазы. Прежде чем занять главное место за столом президиума, Величко сказал Надежде Сергеевне тоном усталого человека, обремененного непомерной ответственностью:

— Вся надежда на вас. Разговор, видимо, будет трудным, надо донести до чукчей очень тонкие и важные вещи. А я, к сожалению, так и не освоил язык…

— Не лучше ли дождаться Артема Петровича? — спросила Медведева, зябко кутаясь в белый пуховый платок.

Величко погасил вспыхнувшее раздражение тем, что невольно залюбовался Надеждой Сергеевной. «Бог ты мой, сколько в ней женственности. Даже сквозь пуховый платок видно, что бог, сам бог вылепил ее плечи…» Вслух сказал:

— Жаль, конечно, что Артем Петрович так некстати отправился в тундру.

— Почему же некстати? У него там немало важных дел.

— Я в том смысле, что он здесь очень нужен именно в этот момент. Я мог бы и отложить собрание на день, на два, но время не ждет. — Величко задержал взгляд на лице Надежды Сергеевны. — Кстати, у меня и с вами еще должен состояться разговор по школьным делам. Надеюсь, вы не забыли, что я все-таки ваше непосредственное начальство…

— Что вы, Игорь Семенович, это я помню.

— Вы удивительно похорошели, — осторожно сказал Величко, как бы тайно страдая, что служебное положение не позволяет ему быть намного прямее в выражении симпатии к этой женщине. Со вздохом добавил, отводя глаза в сторону: — Неодолимая это сила… женственность…

Величко ждал, как отзовется Медведева на его слова, стараясь не показывать своего напряжения. Однако Надежда Сергеевна промолчала, только бросила на собеседника мимолетный взгляд. Но Величко успел заметить, как тень досады пробежала по ее тонкому лицу.

Чукчи размещались на скамьях, а некоторые усаживались просто на пол. Многие из них курили трубки.

— Ну и чадят! — с добродушной насмешкой сказал Величко. — Школьники не балуются трубками?

— Случается. Но главное, родители перестали возмущаться, что их детей лишают такого удовольствия.

— Вы что так зябко кутаетесь в свой роскошный платок? — Величко уже откровеннее посмотрел на Медведеву, стараясь, чтобы она заметила именно то, что минуту назад хотел скрыть от нее. И вопрос, конечно, таил недосказанное, мол, случается, что нас, грешных, порой одолевает озноб невольного возбуждения особого сердечного свойства: не это ли самое происходит и с вами?

И опять по лицу Медведевой пробежала тень досады. Однако она вежливо улыбнулась и сказала:

— Меня почему-то очень беспокоит предстоящее собрание… Надо было бы все-таки дождаться Артема Петровича.

Опустив голову, Величко долго разминал папиросу, едва приметно усмехаясь. Когда прикурил, сказал, кивнув в сторону Чугунова, который что-то объяснял больше жестами, чем словами, председателю Тынупского сельсовета старику Акко.

— Прелюбопытный малый. Уж так ему хочется быть настоящим агитатором. А пороху не хватает…

— Как знать, может, именно ему-то и удастся войти в душу к этим людям…

— С чем войти?

— Это очень добрый и честный человек. С тем и входит…

— Доброта и честность — это, конечно, немало. Но надо и еще кое-что иметь… к примеру, политическое чутье.

Медведева снова поежилась, кутаясь в платок, посмотрела прямо в глаза Величко с выражением какой-то почти обидной отстраненности.

— Думаю, что и этого у него вполне достаточно…

— Вы так полагаете? Что ж, посмотрим, жизнь нам всем устраивает довольно суровый экзамен. — Величко оглядел переполненный клуб. — Не подскажете ли, кто тут Пойгин?

— Вон тот, в самом углу. Сидит на корточках. На индейского вождя похож.

— На вождя? Скажи пожалуйста. Вождь — и вдруг на корточках. Впрочем, и в самом деле, есть, есть в нем что-то такое. Правда, для шамана он недостаточно экзотичен.

— Какой он шаман? По существу, он антишаман…

— Вот даже как. Чувствую, чувствую влияние Медведева.

Надежда Сергеевна поморщила лоб и сказала, глядя с прежней отстраненностью мимо собеседника:

— Влияние Медведева — вещь, конечно, немаловажная. Однако я в состоянии кое-что осмыслить и вполне самостоятельно…

— Извините, я не хотел вас обидеть. Ну а где же здесь Ятчоль?

— Да вот слева от вас, в первом ряду. В пальто нарядился. И ремнем подпоясался так, будто на нем кухлянка.

Величко какое-то время оценивающе всматривался в Ятчоля.

— Лицо добродушное. И есть в нем какая-то… наивная готовность, словно школьник вот-вот руку для ответа поднимет. Жаль только, что подмочил он свою репутацию связями с американскими купцами. Если бы не это…

— В нем не только это.

— Что же еще?

— Двоедушие. Приспособленчество. Нет принципов…

— Ну полно вам… какие могут быть у них принципы…

Надежда Сергеевна вскинула голову, напряженно вглядываясь в лицо Величко.

— Извините, но вы сказали что-то не то. И по интонации, и по сути…

Величко лукаво погрозил пальцем.

— Ой, Надежда Сергеевна! Не слишком ли вы ко мне придираетесь? Но ничего, я не мстительный. Я вас прощаю. — Задержал улыбчивый взгляд на собеседнице, упиваясь своим шутливым великодушием. — Прошу вас, сядьте со мной рядом. И постарайтесь быть как можно точнее в переводе. Тут многое будет зависеть от того, что мне удастся им втолковать.

Величко и Медведева прошли за стол.

— Прошу председателя сельсовета, уважаемого товарища Акко, занять место в президиуме.

Надежда Сергеевна повторила слова Величко на чукотском языке. Старик Акко смущенно вскинул голову, медленно встал. Чугунов ободряюще слегка подтолкнул его ладонью в спину. Старик прокашлялся и громко воскликнул:

— Пойгин!

Величко вопросительно посмотрел на Медведеву.

— Это еще что за выходка? Надежда Сергеевна пожала плечами.

— Видимо, председатель сельсовета высказывает свое мнение, кого хотел бы видеть во главе артели.

— Ну, знаете! Пригласите Акко сесть за стол. И пусть пока помолчит.

Акко осторожно прошел к столу, уселся. Потом снял с пояса трубку, намереваясь закурить. Величко остановил его жестом.

— Карэм! Нельзя! Договоримся, что хоть в президиуме курить не будем.

Акко удивленно посмотрел на русского очоча, снова подвесил трубку к поясному ремню.

— Нымэлькин! Хорошо! — воскликнул Величко, похлопывая Акко по плечу. — Очень нымэлькин. Или по-чукотски будет вернее коле нымэлькин. Вот, к сожалению, все, что я умею говорить по-чукотски…

Это уже было сказано скорее для Медведевой.

— Пойгин! — негромко, однако вкладывая в голос всю силу своей непреклонности, опять произнес Акко. И сразу же наперебой прозвучало несколько голосов: «Пойгин! Пойгин! Пойгин!»

— Это уже похоже на обструкцию, — сказал Величко и улыбнулся Медведевой. — Странно звучит это словечко в данной ситуации, не правда ли? Я, конечно, пошутил насчет обструкции, просто невежество. Вы хотя бы научили их тут правильно вести себя на собрании. Уже сколько лет культбазе, но даже председатель сельсовета не знает элементарных вещей.

— Зато он, кажется, знает, чего хочет… Величко сделал долгую паузу, овладевая собой.

— Итак, постарайтесь, Надежда Сергеевна, перевести им дословно следующее. Товарищи, мы сегодня собрались по очень важному делу. Мы должны подумать, кого следует избрать председателем артели. Пусть это пока не будет выборами. Сначала как следует по-человечески посоветуемся…

— Вот это уже другое дело, — с облегчением промолвила Медведева и перевела на чукотский слова Величко.

Чукчи зашумели, закивали головами, и опять прозвучало несколько голосов в разных местах зала: «Пойгин! Пойгин!»

— Я пока не буду вникать, по какому поводу произносится имя Пойгин. Но скажу вполне категорически. Если кому-нибудь кажется, что председателем можно и нужно выбрать Пойгина, то тут налицо явное заблуждение. На этом посту должен быть человек кристальной честности, ничем не запятнанный, с ясным умом, преданный нашему общему делу… Однако, насколько мне известно, Пойгин даже сам себя называет шаманом… Поймите же, это нелепо — ставить шамана во главе артели. Это не лезет ни в какие ворота. Переводите, Надежда Сергеевна.

Медведева осторожно положила карандаш на раскрытую тетрадь, тихо сказала:

— Я не могу, Игорь Семенович.

— Не можете? Почему?

— Во-первых, вы просили переводить дословно. Ну как я переведу, допустим, такую фразу: не лезет ни в какие ворота. Чукчи понятия не имеют, что такое ворота…

Величко заставил себя рассмеяться. — Ну уж тут вы могли бы найти смысловой перевод, что-нибудь доступное их пониманию…

— А во-вторых, — уже настойчивее сказала Медведева, — я не могу произносить слова, которые могут очень обидно прозвучать в адрес Пойгина. Как раз именно он н является человеком кристальной честности. Если вы позволите хотя бы чуть-чуть публично усомниться в этом — будет оскорблен не только Пойгин…

Величко не мог скрыть, что он на какое-то мгновение растерялся.

— Конечно, конечно же, Надежда Сергеевна, ничего оскорбительного здесь прозвучать не должно. Однако четкость нашей позиции, точность политической линии — это они должны понять. Мы не имеем права поступать иначе…

— Я не знаю, чем вам помочь, — напряженно улыбаясь, призналась Надежда Сергеевна. — Видите ли, я тоже за четкость политической линии… Но это здесь невозможно объяснить словами, это нужно проводить точными действиями, с пониманием людских душ… Надо каждого из этих людей знать как самого себя, только тогда можно найти верный ход.

Величко нервически поморщился и, заметив на себе насмешливый взгляд Чугунова, рассердился.

— Верный ход, — иронически повторил он слова Медведевой. — Тот ход, который здесь мне подсказывается, с вашим прекрасным знанием людей мне кажется настолько неверным, что…

Величко не успел докончить фразу: со своего места вскочил Ятчоль и громко воскликнул:

— Пойгин очень шаман! Пойгин очень плёко!

Чукчи зашумели, догадываясь, что Ятчоль порочит Пойгина. Величко поднял руку, призывая к тишине, попросил Медведеву:

— Спросите у них, кто еще думает так же, как Ятчоль?

Надежда Сергеевна встала, сказала по-чукотски:

— Ятчоль говорит, что Пойгин шаман, что Пойгин плохой человек. Кто еще так думает, как Ятчоль? Встаньте и скажите.

Никто не встал и не проронил ни слова.

— Они поняли ваш вопрос? — теряя терпение, спросил Величко.

— Да, да, поняли.

— Пойгин шаман! — снова воскликнул Ятчоль.

— Да сядь ты! — вдруг взревел Чугунов. — Или ты, спекулянтская твоя душонка, может, сам метишь в председатели артели?

— Это еще что такое?! — очень тихо, однако негодующе спросил Величко. — Вы как себя ведете?

Досадливо крякнув, Степан Степанович сел на скамейку, безнадежно махнул рукой. Долго длилось неловкое молчание.

— Верно ли, что Ятчоль баловал спекуляцией? — наклоняясь к Медведевой, спросил Величко.

— Степан Степанович знает, о чем говорит.

— Так ли уж знает? Мне все больше кажется, что на Ятчоля вы смотрите однобоко и предвзято. Ну, возможно, были у него грешки, однако люди не ангелы. Надо реально смотреть на вещи и опираться на то, что есть…

Надежда Сергеевна почти испуганно посмотрела на Величко.

— Неужели вы полагаете, что председателем артели может быть этот человек?

— Почему бы и нет. Во-первых, хоть немного, однако смыслит по-русски, говорят, имеет кое-какое представление о грамоте… Ну хоть расписаться может. И потом я вижу, чувствую, что он готов в лепешку разбиться, только бы… — Величко запнулся, подыскивая слово.

— Угодить, — горько улыбаясь, подсказала Медведева.

— Ну хотя бы и так. Фактор в этих дьявольских условиях немаловажный. Послушание перейдет в осознанную необходимость порядка, дисциплины.

Чукчи переговаривались все громче, и Надежда Сергеевна различала в гомоне голосов злые шутки в адрес Ятчоля. А тот сидел спиной к насмешникам красный, потный, поглядывая на очоча преданными глазами, словно улавливал ход его мыслей.

— Вы знаете, что по этому поводу говорит Артем Петрович? — спросила Медведева, чутко прислушиваясь к говору чукчей в зале. — Он говорит… нам не нужны марионетки, нам нужны равные среди равных…

— Я понимаю, почему вам так приятно цитировать мужа.

— Не тратьте ваши усилия, чтобы так едко выразить иронию, нам не до этого. Вот вы говорили о четкой политической линии. Ятчоль, очутись он председателем артели, великолепно проявил бы лично вам… и любому другому из нас, кто это принял бы… свою угодливость. При верхоглядстве это можно было бы принять и за дисциплину, и за понимание главной линии. Ну а уж дела артели он так испохабил бы, что вы себе и представить не можете. Хамством своим испохабил бы, корыстью. А еще тем, что не любят его люди, не ценят как охотника, как человека, не могут забыть, как он грабил их когда-то…

— Вот это… это, если будет доказано… меня больше всего беспокоит, — вяло ответил Величко, чувствуя, как у него начал пропадать бойцовский азарт. — Черт его знает, куда и вести эту беседу дальше. Чукчи, наверное, уже посмеиваются над нами. Понимаете, я даже боюсь спрашивать их мнение. А вдруг закричат все вместе — Пойгин…

— Может случиться и такое, — не скрывая торжествующей улыбки, сказала Надежда Сергеевна.

— Чему вы радуетесь?

— Тому, что есть тут достойный для большого дела человек.

Величко хотел было сказать что-то откровенно резкое, но в своем углу поднялся Пойгин, продул выкуренную трубку,степенно подвесил ее к поясу.

— Послушайте меня, — тихо сказал он. — Да, я чувствую в новом порядке, который называется артель… справедливость. Я поверил в это. Я знаю… главным в артели должен быть самый лучший охотник, самый бесстрашный мужчина, самый справедливый человек. Давайте думать, кто из нас такой.

Надежда Сергеевна приложила ладони к похолодевшим от волнения щекам, быстро, вполголоса перевела слова Пойгина, наклонившись к Величко. С каким удовольствием она это делала, как бы всем своим видом говоря: вот, вот тебе, послушай, попробуй теперь сказать что-нибудь плохое об этом человеке.

Пойгин помолчал, чему-то печально улыбаясь.

— Вот только что Ятчоль сказал очочу, что я шаман. Да, пусть знает очоч, я действительно шаман. Однако белый шаман. И еще скажу ему, что я не хочу быть тем, кого именуют пред-се-да-те-лем, хотя вы и называете мое имя. Я лучше буду помогать новым порядкам, которые называются артель, как белый шаман. Я буду призывать море не поднимать высоко волну, когда в него выйдут байдары артели. Я буду приносить жертвоприношения морю от имени артели. Я буду просить Моржовую матерь проявлять благосклонность к людям артели. Я буду делать байдары для артели. Вы знаете, какие я умею делать байдары.

И ответили многоголосо люди:

— Да, знаем.

— Это диво просто, какие ты делаешь байдары!

— Плывут, как рыбы, летят, как птицы, твои байдары!

Пойгин благодарно закивал головой.

— Спасибо вам, люди. Как видите, у меня будет много забот. А председателем достоин быть каждый из вас, кроме Ятчоля.

И опять отозвались люди.

— Нет! Ятчоль не может!

— Не хотим Ятчоля!

— Ятчоль — скверный охотник! — Ятчоль — трус и болтун!

Величко нетерпеливо поглядывал на Медведеву, дескать, что же вы молчите.

А Надежда Сергеевна медлила с переводом на русский язык второй половины речи Пойгина. Ну что, что она скажет Величко? Что Пойгин все-таки называет себя пусть белым, но шаманом? Что он обещает артели благосклонность Моржовой матери? Легко себе представить, как на это отзовется Величко. И все-таки именно Пойгин мог бы стать настоящим председателем. Это вожак. Это человек, который в новых порядках видит надежду на высшую справедливость. Что ж, она скажет не больше того, что надо знать Величко.

— Пойгин говорит, что он считает достойным стать председателем здесь каждого, кроме Ятчоля.

— Выходит, что и сам не прочь…

— Вот тут вы и ошиблись! — опять не скрывая своего торжества, возразила Медведева. — Пойгин так и сказал… я не хочу быть тем, кого именуют председателем. Он говорит, что желает людям добра, готов делать байдары для будущей артели. Он прославленный мастер по байдарам. Это я уже добавляю от себя…

— Понятно. Набивает себе цену. В хитрости ему не откажешь…

Медведева поправила платок на плечах и замерла в глубоком отчуждении.

— Ну что ж, будем считать, что если не собрание, то общая беседа состоялась, — стараясь казаться не так уж и расстроенным, сказал Величко. — Пожалуй, завтра надо поговорить с каждым из них индивидуально. Если не откажутся от Пойгина… придется искать кого-то на стороне. Другого выхода не вижу.

Величко уже хотел было объявить, что всем можно расходиться, как вдруг поднялся председатель сельсовета Акко и показал пальцем в сторону Пойгина.

— Именно ты, Пойгин, будешь председателем артели. Так решили старики в Тынупе. Так думают и все остальные мужчины и женщины, и даже дети, мнение которых надо знать взрослым. Да пусть помогают тебе твои добрые ваиргит — свет солнца, устойчивость Элькэп-енэр и вечное дыхание моря. Я прошу, как научили нас русские, всех, кто согласен со мной, поднять за Пойгина руку.

И в то же мгновение чукчи встали и взметнулись их руки. Неподвижным остался только Ятчоль.

— Что здесь происходит? — недоуменно спросил Величко.

— Выборы председателя артели, — боясь обнаружить свою радость и смущение, сказала Медведева.

— Как?! Они голосуют за Пойгина?!

— Да. голосуют за Пойгина.

Величко медленно поднялся за столом, вытащил пробку из графина, постучал стеклом о стекло. Но чукчи после этого, казалось, еще старательнее вытянули руки, лица их были напряженны и торжественны.

— Карэм! Нельзя! — воскликнул Величко. — Растолкуйте же им, Надежда Сергеевна, что они действуют незаконно. У нас не было собрания, была лишь беседа.

— Я считаю, что эти люди избрали своего председателя. Так я сейчас и запишу в протокол.

— Вы не имеете права. Вас никто не избирал в президиум. Вы были всего лишь моей переводчицей. Увы, не очень-то удалась вам эта роль…

А каждый чукча в зале, кроме Ятчоля, по-прежнему держал руку над головой. Лишь кое-кто переступит на одном месте, одолевая напряжение, и снова замрет, показывая всем своим видом, каким чувством он переполнен при соблюдении этого нового ритуала, который совершается по столь торжественному случаю.

— Я вижу, вы еще долго готовы держать руки поднятыми, — тоном вершителя ритуала сказал Акко. — Можно теперь опустить и сесть на место. Как видишь, Пойгин, все, кроме Ятчоля, согласились избрать тебя председателем. Иди сюда, и мы послушаем твои говорения…

— Я чувствую, что очоч не согласен с тобой, Акко, — сказал Пойгин, грустно улыбаясь. — Душа его не имеет ко мне даже самого слабого расположения.

Старик Акко приосанился, иссеченное морщинами лицо его, словно выветренное ветрами нелегких и долгих времен, стало непреклонным.

— Я тут тоже очоч. И моя душа давно имеет к тебе самое сильное расположение. А поднятые кверху руки людей имеют, как я понимаю, по новым порядкам неколебимую силу доброго согласия. Таков смысл этого нового для нас обычая. Иди и произноси свои говорения…

Медведева, не глядя на Величко, перевела слова Акко.

— Карэм! Нельзя! — запротестовал Величко. — Скажите им, Надежда Сергеевна, что так председателя не избирают.

Медведева медленно сняла с плеч платок, повесила его на спинку стула, выкраивая для размышления время.

— Люди, — наконец тихо заговорила она по-чукотски. — Возможно, наш гость из района прав в том, что избрание председателя произошло без точного соблюдения обычая. Этому вам еще нужно поучиться. Но важно главное: вы назвали имя самого достойного. Возможно, что вам завтра-послезавтра придется еще раз поднимать руку. И я уверена, что вы это сделаете в честь Пойгина.

На второй день в Тынуп вернулся Медведев, а с ним прибыло еще десятка три чавчыват, среди которых были Майна-Воопка, Выльпа и старик Кукэну. С возвращением Медведева Величко понял, что избрание Пойгина председателем артели становится неизбежным, мучительно ломал голову, как быть дальше.

— Учтите, если избрание шамана председателем артели окажется скандальной историей, — я скажу, что вы и пальцем не пошевелили, чтобы этому помешать, — решительно заявил он в клубе культбазы Медведеву. Понаблюдав, какое впечатление произвел на собеседника, добавил уже тоном искреннего сочувствия: — Видит бог, я старался предостеречь вас от этого шага.

— Да, старались, — угрюмо клоня голову, подтвердил Артем Петрович. — Я так и доложу каждому, кто будет интересоваться вашей и моей позицией.

— А знаете, я, пожалуй, даже совсем отстранюсь от собрания в знак моего принципиального несогласия с вашей линией.

— Понимаю, понимаю, вы будете докладывать в районе, что избрание председателя артели произошло вопреки вашей воле…

Страдальчески улыбаясь, Величко развел руками.

— Да, именно так. И я был бы рад, если бы вы одумались…

— Но ведь не я, а охотники, оленеводы выбирают для себя председателя…

Величко усмешливо покачал головой.

— При вашем-то влиянии, при вашем знании языка можно было бы убедить каждого чукчу, даже самого темного, не поступать опрометчиво.

Медведев потянулся рукой к бороде, пытаясь поглубже упрятать ядовитую усмешку, словно бы запутавшуюся в волосах. А она, как пчела, была упрямой и неукротимой, и все равно обнаруживала себя.

— Что вы так странно улыбаетесь, будто я толкаю вас на бесчестный поступок?

— Да нет, я так не думаю. А что касается чукчей в их поисках вожака, то я в данном случае с ними заодно.

— Вы могли бы это и не подчеркивать.

Медведев разгладил складки кумача, которым был покрыт стол президиума, спокойно возразил:

— Нет, почему же, я должен это особенно подчеркнуть. Сейчас соберутся люди. Пусть, Игорь Семенович, они выберут именно того, кого хотят. Пусть на этом конкретном примере убедятся, что они действительно берут собственную судьбу в свои руки.

И еще раз все охотники и чавчыват, кроме Ятчоля, подняли руки за Пойгина. Старик Акко был председателем собрания. Долго он смотрел, как маячили руки, чувствуя в душе восторг суеверного человека, для которого соблюдение ритуала — превыше всего. Наконец он глубоко передохнул и сказал торжественно:

— Высоко были подняты руки, кроме одного из нас. Теперь, как я понимаю, все совершилось по законам нового для нас обычая. Иди сюда, Пойгин, ты председатель.. Мы готовы слушать тебя.

Пойгин медленно, как бы всем своим существом прислушиваясь к каждому собственному шагу, подошел к столу, в напряженной тишине раскурил трубку, протянул ее Акко и только после этого тихо сказал:

— У нас мало байдар. Лето еще не скоро, но нам уже надо думать, на чем уходить в море. Начнем завтра же делать каркасы для байдар. Чем дальше уходят охотники в море, тем благосклонней к ним Моржовая матерь. Да будет нам всем в охоте удача.

Такой была программная речь председателя артели, и Медведев почему-то не смог удержаться, чтобы не перевести ее дословно для Величко. Тот иронично усмехнулся и сказал:

— Далеко же вы пойдете с вашей Моржовой матерью. Комедия, которая может повернуться трагедией. Я покидаю собрание и снимаю с себя всякую ответственность.

Величко встал и демонстративно ушел. Пойгин проводил его взглядом, в котором были печаль и недоумение, неуверенно присел на стул рядом с Медведевым.

Заместителем Пойгина от чавчыват выбрали Майна-Воопку. Выльпа остался одним из бригадиров.

Старик Кукэну, проявляя необычайную прыть, пробрался к столу, протянул трубку Пойгину.

— На, затянись. И помни, что я первый дал тебе свою трубку как очень большому очочу.

Пойгин глубоко затянулся и ответил:

— Я не был очочем и не буду. Я белый шаман. Кукэну почесал лысину мизинцем.

— Зря ты отказываешься быть очочем. Я бы ни за что не отказался. Ну ничего, я Выльпу научу быть очочем. Засвистит у Вапыската правая ноздря, а Выльпа притопнет ногой и громким голосом скажет: смени ноздрю, пора посвистеть и левой, правая надоела!..

Сладко щурясь от глубокой затяжки из трубки, Кукэну с удовольствием слушал, как хохочут люди, и, когда наконец все поутихли, прошел на свое место, улыбаясь самому себе со счастливой застенчивостью.

 

7

Своенравна река памяти, то плавно течет, то вдруг забурлит, словно одолевая каменистые пороги. Сколько лет прошло с тех пор, когда избрали Пойгина председателем, а вот помнятся ему руки, воздетые кверху. Маячат в памяти руки настолько отчетливо, что их, кажется, и теперь можно сосчитать. А потом вспомнилась и ночь бессонная. Ворочается Пойгин на иниргин, вздыхает.

— Ты почему не спишь, Кайти?

— О тебе думаю. Кто ты теперь? Непривычны для меня слова… артель, председатель.

— Привыкнем.

— Не привлекут ли эти слова к тебе злых духов?

— Не думай о них.

— Тебя уже называли — председатель. Это как понимать? Ты все-таки очоч, что ли?

— Я не хочу быть очочем. Я не хочу устрашать людей.

— А если тебя не станут слушаться?

— Надо, чтоб слушались.

— В Тынупе есть и лентяи. И тебе придется с ними говорить громким голосом.

— Да, наверное, придется. — Пойгин прокашлялся, будто собирался опробовать голос. — Завтра возьму бубен и пойду на берег. Пусть гром бубна дойдет подо льдами до слуха Моржовой матери. Я очень надеюсь на ее благосклонность…

— И я, я тоже надеюсь, — шепчет Кайти, и ладошка ее прикасается к телу Пойгина, как раз против сердца.

Тепло рядом с Кайти. Тепло и — покойно. Если она рядом — все будет хорошо. Пойгин вздыхает полной грудью и улыбается. Кайти не видит его улыбки в темноте полога, но чувствует ее. Блуждает Кайти пальцами по лицу Пойгина, прикасается к его губам. Трепетны пальцы у Кайти и настолько ласковы, что, кажется, они способны прикоснуться даже к душе.

— Мне приснилось прошлой ночью, что мы из яранги перешли в дом, — тихо и почему-то очень робко признается Кайти.

— Я не хочу в дом. Пусть Ятчоль живет в доме…

— Мэмэль злит меня, хвастается, что первой перейдет в дом. И такая, говорит, будет у нее чистота, что я ослепну, когда переступлю черту входа в ее новый очаг. Я тоже хочу в дом… Еще посмотрим, кто ослепнет — Мэмэль или я…

— Ты в доме о дерево поотбиваешь бедра. Вот здесь и здесь больно будет…

Кайти отвечает тихим смехом на прикосновения рук мужа. Проходит мгновение, другое, и Кайти уже забывает, что на свете может быть еще какое-то место, где она была бы настолько же счастлива, как в этом бесконечно родном пологе. Это неправда, что тесен он. Сколько сюда вместилось невидимых добрых духов. Летают духи, шаловливо гоняются друг за другом, тихо пересмеиваются и дышат глубоко-глубоко, дышат, как возможно дышать лишь тогда, когда сердце оленем становится. Мчится, мчится олень, кажется, вот перед ним уже бездна. Но перелетает олень через бездну, и звенят, звенят его серебряные копытца, и легко ему в полете, легко и вольно. Вот он уже в стремительном беге истончился настолько, что стал солнечным лучом. Пробивает солнечный луч каждую кровинку Кайти, пробивает солнечный луч каждую кровинку и Пойгина, и теперь кажется им, что они стали ветром, что они стали солнечным зноем, что они стали разволновавшимся морем. А потом приходит новое постижение, удивительное постижение, что они опять стали Кайти и Пойгином. Мыслимо ли, чтобы они когда-нибудь разлучились? Нет, слышите, добрые духи, нет, это немыслимо. Даже страшный укус гнусной росомахи в образе Аляека не смог разделить их печальной чертой смерти — выжила Кайти! Выжила…

Кайти осторожно прикоснулась к шраму на груди, хотела сказать, что она боится этой метки, но тут же прогнала тревожную мысль, ведь ей так легко и свободно. И Пойгину легко и свободно, это можно понять по его глубокому вздоху.

— Ну а теперь спи, — попросила его Кайти. Пойгин еще раз вздохнул и долго молчал. Все-таки не вытерпел, снова заговорил:

— Артем сказал, что мне теперь надо постигать тайну немоговорящих вестей. Но на это у меня не хватит рассудка…

Кайти от изумления приподнялась над постелью, наклонила свое лицо над лицом мужа, будто надеялась в темноте его разглядеть.

— У тебя не хватит рассудка? Мне кажется, что во льдах даже умка над твоими словами хохочет. Вслушайся…

Пойгин бережно уложил Кайти на иниргин, прикоснулся к ее груди.

— Я слышу, как в тебе бунтует добрый ваиргин молока.

— Да, в груди моей теперь много молока. Кэргына сыта. Потому и спит крепко.

— Предскажи, какой у меня будет завтра день… Первый день, после того, как люди подняли за меня руки по новому обычаю доброго согласия.

— Ты будешь ходить по берегу моря и мечтать о той поре, когда наконец уйдут льды в море.

— Мечтать буду, но это мало. Артем отдает нам большое деревянное вместилище — склад называется. Завтра начнем там делать остов новой байдары.

— Я боюсь, что ты за своими делами забудешь меня. Теперь уже Пойгин от изумления приподнялся над постелью.

— Я забуду тебя?! Тут и вправду может расхохотаться умка. Слышишь, хохочет. Кажется, даже лапами за живот от смеха схватился.

— И заодно с ним я хохочу, — сказала Кайти и рассмеялась, но тут же оборвала смех, прислушиваясь к дыханию дочери.

— Спит. Крепко спит. Значит, сыта. Значит, здорова.

Уснул Пойгин под утро. Но когда проснулся, удивился тому, что чувствует себя полным сил и здоровья. Ему очень хотелось взять бубен и уйти во льды, чтобы начать свою председательскую жизнь с доброго общения с морем. И он не выдержал, вышел из полога с бубном и начал прогревать его у костра в холодной части яранги. Он думал о том, как далеко покатится гром его бубна, как выйдут на берег люди и долго будут слушать, о чем рассказывает бубен. И конечно же, гром бубна будет навевать им самые лучшие надежды, вселять уверенность, прогонять тревогу. Да, Пойгин пройдет через весь Тынуп с бубном и ударит в него во льдах моря. Он уже готов был сказать Кайти, что уходит во льды моря, как вдруг в яранге появился Медведев. Был он задумчив, и по глазам его можно было понять, что ему плохо спалось.

— О, ты пришел! — приветствовал его Пойгин, оглаживая чуть запотевшую кожу бубна.

— Да, пришел. — Артем Петрович присел на китовый позвоночник возле костра. — Ну с чего собираешься начать свой первый день в артели, председатель?

— Да вот хочу сходить во льды. Ударю в бубен. Пусть услышит меня Моржовая матерь…

— Я так и думал…

В голосе Медведева Пойгин уловил тревогу и потому осторожно спросил:

— Что тебя беспокоит?

Артем Петрович ответил не сразу. Не хотелось ему говорить, что в Тынупе все еще находится большой очоч из района, и ему покажется странным, что председатель артели начал с того, что ушел во льды моря с шаманским бубном.

— Я освободил склад. Теперь он будет называться вашей мастерской. Хорошо бы начать твой первый день председателя именно там. Пусть сегодня начнется изготовление новой байдары. Это будет, надо полагать, быстроходная байдара. Пусть она станет добрым знаком вашей новой жизни в артели.

Пойгин слушал Медведева и все медленнее оглаживал бубен: он догадывался, по какой причине тот не ответил прямо на его вопрос — конечно, все дело в очоче, приехавшем из Певека.

— Почему не все русские понимают, что черный шаман одно, а белый совсем другое? — с печальным недоумением спросил Пойгин.

— Мы не всеведущи так же, как все остальные люди на свете. Однако наш обычай велит судить о человеке по его делам. Твои хорошие дела в артели докажут, какой ты есть человек, даже тем, кто тебя еще плохо знает и потому не понимает.

Пойгин еще раз огладил бубен, слегка ударил в него согнутым пальцем. Бубен тихо отозвался. Пойгин замер, словно звук бубна все еще продолжал отзываться в нем дальним эхом, затем встал и сказал:

— Хорошо, я спрячу бубен. Сегодня мы начнем строить остов новой байдары…

 

8

Просторным оказалось вместилище, которое теперь называли не складом, а мастерской, — подарок культ-базы. И деревянных брусьев, досок Медведев не пожалел. Чугунов тоже кое-что добавил, особенно пригодились его инструменты: пила лучковая, ножовка, рубанок, шерхебели, долото разных форм и размеров, стамески — всем этим он впрок запасся, когда отправлялся на «край света». Главное, он добавил свои умелые руки. Пойгин, как и все чукчи, обычно обходился небольшим топори-ком-мотыжкой, ножом да буравчиком. А Чугунов ко всему прочему удивительный бурав предложил — ко-ло-во-рот называется.

Возбуждены люди. Раскладывают брусья, доски, примеряют, как лучше их распилить. Пойгин никогда не был суетливым человеком, а тут, в этот воистину торжественный момент, он особенно был степенным, задумчивым. Каждое слово его ловилось на лету.

— Верно говоришь!

— Кто лучше тебя в байдарах понимает?

— Байдары еще нет, а ты, наверное, уже на волнах ее видишь.

И это не было лестью, заискиванием, это была вера в мастера, вера в доброе согласие, которое вчера оказалось торжественно утвержденным по новому обычаю.

Попыхивает трубкой Пойгин, к Медведеву и Чугунову приглядывается. Вертит Чугунов одну из заготовок носа байдары и что-то говорит Артему; в глазах у того и другого любопытство и восхищение.

— Я как-то оленью нарту поднял, а она, понимаешь ли, что тебе перышко, легкая. Вглядываюсь и удивляюсь. — Степан Степанович и вправду состроил удивленные глаза. — Ну просто корзинка. Перекладины, дужки тоненькие, все ремнями напрочь скреплено. А материал-то, по существу, — кустики. Где тут возьмешь иной материал? Но до чего же крепка нарта! Сам знаешь, какие приходятся на нее нагрузки.

— Ты прав, — согласно закивал головой Медведев. — Инженерам на удивление.

— Вот-вот, именно на удивление!.. Нагрузочки-то нешуточные. Во-первых, бешеная скорость, когда мчит такую нарту олень. И мчит-то, понимаешь ли, по сугробам, по кочкам, а то и камни случаются. И груз немалый, человек сидит, а то и два. Да еще и пожитки… другой раз центнера на три.

— Я поездил на этих нартах. Когда первый раз садился… раздавлю, думаю, массой своей. Йотом понял, что и двоих таких выдержит, — Медведев поднял еще одну заготовку остова байдары, плавно выгнутое боковое ребро. — А это? Вот соберут ребрышки да перекла-динки в определенном порядке, моржовые шкуры на скелет натянут — и байдара готова. Другой раз кажется, на себе уволок бы это хрупкое сооружение. А на ней тонны по морю перевозят, причем нередко сквозь льды. Как видишь, тот же инженерный расчет, только без формул, приборов, все на чутье, на глазомере, на древнем опыте.

Прислушивается Пойгин к русской речи и смутно догадывается по глазам да по жестам собеседников, что они умеют ценить настоящую работу. В мастерскую вошел Величко, весело воскликнул, поднимая руку:

— Сердечный привет корабелам! Насколько мне известно, здесь происходит закладка первой байдары.

Чукчи на время отвлеклись от дела, улыбчиво закивали головами: по лицу очоча можно было заметить, что он пришел на этот раз с душою, расположенной к ним. Однако Пойгин лишь мельком глянул в сторону Величко и, опустившись на колени, провел острием ножа несколько плавных, стремительных линий на одном из деревянных брусков.

Величко вытащил из кармана карандаш, опустился на корточки.

— Ты бы вот чем попробовал…

Пойгин взял карандаш, сделал несколько крестиков на бруске. Скупо улыбнулся, возвращая карандаш Величко:

— Рука моя нож понимает лучше…

— Скажи ты… не признал карандаш. — Величко окинул насмешливым взглядом Медведева и Чугунова. — Хотя бы расписаться он умеет? Или крестиками будет подписывать документы?

— Научится, — ответил Артем Петрович, стараясь всем своим видом внести дух успокоительности и согласия.

Взяв Медведева за кончик шарфа, Величко отвел его в угол мастерской.

— Я хочу поговорить с вами… с тобой… доверительно… Тебе известна некоторая напряженность в моих отношениях с первым секретарем райкома. Я, собственно, к нему всей душой, но он во мне что-то не понимает…

Медведев сдержанно кивнул головой, дескать, я готов вас слушать, проявляя полнейшую корректность, однако не более того.

— И вот теперь, когда я резко выразил свое отрицательное отношение к избранию Пойгина председателем… это может подлить масла в огонь. Дело в том, что я знаю… Сергеев верит тебе, как себе, он будет с тобой и в этом заодно…

— Надеюсь на его поддержку, — с прежней корректностью ответил Медведев.

— Я прошлой ночью много думал о наших с тобой разногласиях. Говорил себе, а что, если ты прав? Я искренне восхищен тем, что и ты, и твоя жена, да, пожалуй, и Чугунов здесь, среди чукчей, так сказать, свои люди, у вас есть к ним подход. Поверь, искренне восхищен…

Медведев и на это признание ответил лишь легким кивком.

— Так вот, будем считать, что я тоже разделяю ответственность за избрание председателем Пойгина. В конце концов, я присутствовал на собрании. — Величко поднял палец. — Разделяю ответственность! Так и напиши Сергееву. Я не хочу все сваливать на тебя, Артем Петрович…

— Сваливают вину. А я не считаю, что кто-нибудь здесь стал виноватым.

— Ну хорошо, хорошо, возможно, я выразился не совсем удачно. Но я хочу выглядеть в твоих глазах вполне порядочным человеком…

— Рад, что вы кое-что переосмыслили. Впрочем, отношение ваше к Пойгину я так и не понял…

— Я сам пока понять это не могу. Поживем, разберемся. Теперь пойдем потолкуем по нашим родным просвещенческим делам. Тут, слава богу, для меня все ясно: школа вашей культбазы одна из лучших, быть может, на всем Чукотском побережье.

Медведев и Величко ушли. Пойгин проводил их задумчивым взглядом, в котором таился какой-то недоуменный вопрос. Приняв из рук Чугунова коловорот, он покрутил его, восхищенно наблюдая за стремительным вращением сверла, затем решил опробовать его на обрезке доски.

— Ты его ровнее, ровнее держи, а на эту набал-дашину нажимай по-разному, в зависимости от материала.

Пойгин кивал головой, будто понимал, о чем толкует русский, и радовался, что с коловоротом справляется вполне успешно. Это, конечно, не просто буравчик. Что ж, дырок в остове байдары надо сверлить много, чтоб потом продеть в них ремни из тюленьей шкуры, все связать в нужном порядке. Ко-ло-во-рот — это хорошо, очень хорошо. И то, что почти все мужчины Тынупа в мастерскую пришли, — тоже хорошо. К лету все, все должно быть готово к выходу в море.

В мастерскую вошла Мэмэль. Мужчины встретили ее насмешками.

— Ятчоля ищешь? Не тут ищи. Говорят, он стелет дорогу для очоча до самого Певека шкурами белого оленя.

— А может, ты его опять на цепь посадила, чтобы не напился веселящей жидкости?

Не обращая ни малейшего внимания на насмешки, Мэмэль вызывающе поглядывала на Степана Степановича. Тот чувствовал это, отводил от нее глаза, конфузливо крякал. «И что надо чертовой бабе? Доведет до греха. Во сне уже не один раз доводила…»

Мэмэль вразвалочку подошла к Чугунову, ласково улыбнулась:

— Хочу бумажную сгорающую трубку твою покурить…

Степан Степанович окинул подозрительным взглядом мужчин (не смеется ли кто?) и окончательно рассвирепел от предательской мысли, что он рад видеть эту женщину, только бы вот не здесь, не на людях.

— Ну что, что тебе от меня надо? — страдальчески спросил он.

Мэмэль жестом показала, что хочет закурить.

— Ну, на, на, кури. Я бы тебе всю пачку отдал, но ты же из яранги в ярангу пойдешь, будешь хвастаться, что я тебя одарил. Эх, Мэмэль, Мэмэль, как ты, голубушка, меня ком-про-ме-ти-ру-ешь. Да, да, есть, есть такое мудреное словечко, сам едва-едва выговариваю…

Мэмэль прикурила от трубки старика Акко и медленно вышла из мастерской с видом, независимым и откровенно вызывающим. Степан Степанович поймал себя на том, что невольно залюбовался ее походочкой. И, еще раз окинув мужчин смущенным, подозрительным взглядом, схватился за лучковую пилу.

— Этот брус вдоль мы расчекрыжим лучковой пилою.

Пойгин предупредительно вскинул руку, видимо имея на сей счет какие-то свои соображения.

— Ну хорошо, действуй по-своему. Буду учиться у тебя мастерить байдары. Но прежде, братья мои иноязычные, соорудим столярный верстак. Без верстака, понимаешь ли, ни туды и ни сюды. Вот тут, в этом месте, я его сейчас и сколочу…

А Пойгин вычерчивал плавные линии на брусьях и в воображении видел уже готовую байдару — много байдар. Легкие, прочные и стремительные, они мчались в море, как стрелы, выпущенные с тынупского берега. Хорошо, очень хорошо начался его первый день, после того как за него подняли руки и анкалит и чавчыват по новому обычаю доброго согласия.

Придет время, и байдары сменят вельботы, а потом появятся и сейнеры в Тынупской артели, но ту первую байдару, даже не байдару, а заготовки к ее остову, Пойгин запомнит на всю жизнь. Она еще была в задумке, в прекрасной задумке, а Пойгин уже словно бы ощущал движение. Он вычерчивал стремительные линии на дереве, на земле, на снегу, прикидывая, как будет раскраивать моржовые шкуры, и мчался в разгоряченном воображении, мчался на стреле, выпущенной с тынупского берега туда, далеко, далеко, где море постепенно становится небом.

 

9

Кажется, все шло в артели как надо: сооружались остовы для байдар, возникали бригады, а между ними началось состязание, кто больше поймает песцов, азартное состязание. Веселее стало жить охотникам, в каждом новшестве им виделся огромный, внушающий самые добрые надежды смысл. Да и в тундре, у чавчыват, менялась жизнь. И самым примечательным было то, что уходили пастухи от богатых чавчыват в артель.

Почти все пастухи покинули Эттыкая. И Вапыскат был вынужден все чаще выходить обыкновенным пастухом в свое стадо, которое таяло с каждым днем: то волки отколют косяк, разгонят по тундре, порежут десятки, то мор нападет — никаким камланием не отгонишь. Приехал однажды черный шаман к Эттыкаю и сказал:

— Кажется, сдвинулась со своего места сама Элькэп-енэр, приходит конец всему сущему на свете.

— Приходит нам с тобой конец, а не всему сущему, — раздраженно ответил Эттыкай, не очень приветливо принимая гостя.

— Я нашлю порчу на Майна-Воопку. Он научился дерзости у Пойгина. Это ты спас проклятого анкалина. Я вчера нюхал шкуру черной собаки… до сих пор в ней хранится предсмертный пот этого Пойгина.

— Да, спас, это верно, — неотступно думая о чем-то своем, подтвердил Эттыкай.

— И Рырки нет. Сколько он говорил, что наша пуля рано или поздно настигнет Пойгина. А вышло, что пуля Пойгина его настигла. Все ты, ты виноват. Зачем тогда пощадил Пойгина?

— Пощадил, пощадил, — приговаривал Эттыкай, поправляя огонь в светильнике.

— Ну и как теперь будем жить дальше?

— Наверное, будем отдавать оленей в артель, пока их волки не пожрали.

— Что?! — Вапыскат принялся ожесточенно расчесывать свои болячки. — Отдавать оленей в артель?

— Да, отдавать оленей в артель и проситься к Пойгину в пастухи…

— К Пойгину в пастухи?! Я лучше наглотаюсь мухоморов и уйду к верхним людям. И никогда уже сюда не вернусь…

Эттыкай с равнодушным видом пожал плечами:

— Как знаешь, как знаешь. Можно и так. Но скорее всего, когда олени твои разбегутся, ты станешь обыкновенным анкалином, будешь жить на берегу.

Черный шаман от изумления, казалось, и дышать перестал. Наконец закричал:

— Ты что говоришь?! Понятна ли тебе суть твоих слов?! Неужели ты настолько поглупел, что смеешь меня так унижать без боязни быть наказанным?

— Не твоего наказания боюсь…

— Не моего? Может, наказания Пойгина ждешь? Рырка уже дождался…

— Дождался, дождался…

— Пусть на твоих оленей найдет мор!

— Пусть, пусть найдет, — монотонно и равнодушно сказал Эттыкай. — А тебе я прорицаю жизнь анкалина. Хватит, наслушался твоих прорицаний, послушай мои…

Не знал в тот момент черный шаман, насколько был близок к истине Эттыкай. Отставив в сторону чашку с недопитым чаем, Вапыскат принялся быстро одеваться.

— Пусть гостем твоего очага будет Ивмэнтун, но только не я…

Эттыкай на какое-то мгновение пожалел, что разгневал черного шамана, но тут же мысленно махнул рукой и замер с крепко закушенной потухшей трубкой.

Вапыскат ушел. А Эттыкай еще долго сидел неподвижно, пугая жену своим мрачным видом.

— Пора идти в стадо, — робко напомнила Мумкыль. Эттыкай посмотрел на нее так, будто она оказалась тем самым Ивмэнтуном, которого пожелал ему увидеть собственным гостем черный шаман. Мумкыль юркнула мышью вон из полога. «Пора идти в стадо», — еще долго звучал в ушах Эттыкая робкий голос жены. Да, пора идти самому в стадо, как последнему пастуху. Такая теперь у него жизнь. Где же выход? Может, и вправду прийти к Пойгину и попроситься в артель? Однако, что будет дальше? И примут ли его в артель?

Много раз с тех пор возвращался Эттыкай к этой мысли. Осторожно заговаривал с Майна-Воопкой по этому поводу. Однажды приехал к нему в стойбище, застал у костра в яранге. Пэпэв достала белую шкуру оленя, вопросительно посмотрела на мужа. Тот едва приметно кивнул головой, мол, стели. Эттыкай заметил это, сел на шкуру осторожно, почти застенчиво, показывая, насколько он лишен даже в малой степени высокомерия. Долго пили чай молча. Наконец Эттыкай сказал:

— Не жалко тебе, что моих оленей рвут волки?

— Жалко…

— Вот, вот, жалко, очень жалко. А как твое стадо? Большое оно теперь у тебя, о-о-о-чень большое.

— У меня моих оленей не больше, чем было. Остальное стадо общее, артель называется.

— Не режут волки ваших оленей?

— Случается. Но много меньше, чем резали когда-то.

— Не ленятся пастухи?

— Нет, не ленятся.

— Неужели Выльпу слушаются, как слушались Рыр-ку или меня?

— Вас больше боялись, чем слушались.

— Да, да, боялись, это верно, боялись. Какой пастух слушается, если хозяина не боится.

— Есть и такие, которым страх нужен. Привыкли, что Рырка на них должен рычать…

— Или Эттыкай лаяться, — попробовал пошутить гость над собой, горько усмехаясь.

— Мы научились по-своему вселять в таких страх, — сказал Майна-Воопка, как бы пропуская мимо ушей шутку Эттыкая, которому она, видимо, не так-то и легко давалась.

— Каким образом?

— На всеобщий укор приглашаем — собрание называется. Правда, собрание это не только всеобщий укор тому, кто нарушил запрет на лень, на бесчестие. Это еще и как бы семейный совет по всем общим делам.

Эттыкай поморщил лоб, не в силах осмыслить для него непостижимое, и тихо повторил:

— Всеобщий укор… Смешно как-то… Майна-Воопка вскинул гордую голову, показывая,

что гостю нелишне было бы выбирать слова поосторожнее, а то здесь и обидеться могут. С чувством достоинства ответил:

— Не так уж и смешно. От лодырей пар идет, как от котла над костром, когда выслушивают наш укор.

Эттыкай понял, что допустил оплошность, сказал льстиво:

— Ты умеешь устыдить того, кто достоин порицания…

— Не только я.

Приняв от Пэпэв еще одну чашку чая, Эттыкай отпил глоток и надолго задумался. Потом отпил еще несколько глотков, поправил машинально амольгин, взявшийся жаром в костре, и спросил, напряженно глядя на Майна-Воопку:

— Могу ли я стать человеком вашей артели? Майна-Воопка подумал, прежде чем ответить.

— Я скажу, если ты позволишь, каждому из чавчы-ват артели, о чем ты меня спросил сегодня…

— Позволяю.

— Пусть думают об этом чавчыват. Я тоже буду думать… А еще советую съездить к Пойгину, он самый главный у нас…

— Да, да, я знаю. Он давно уже был главным, даже тогда, когда жил у меня простым пастухом.

…Еще несколько месяцев думал Эттыкай, не попроситься ли ему в артель. И только тогда, когда к лету откочевал со своим стадом к морскому берегу, явился к Пойгину в правление артели. Это был деревянный дом у самого берега моря. Здесь толпилось много людей. Эттыкай настороженно огляделся, присел в угол и долго смотрел на Пойгина, отдававшего распоряжения охотникам. «Что ж, может, я тебя и не зря спас от шкуры черной собаки, — мысленно обращался к нему Эттыкай. — Теперь твоя очередь спасать меня. Интересно, каким было твое лицо, когда ты стрелял в Аляека, а потом в Рыр-ку? И так ли уж ты и не заметил, что я к тебе пришел? Скорее всего хочешь обидеть своим пренебрежением…»

Судя по всему, охотники были почтительны к своему председателю. Но вот вошел Ятчоль, протолкался к Пойгину, закричал:

— Я не поплыву в море на пятой байдаре! Она слишком мала и неустойчива на волнах.

— Садись в третью байдару, на мое место. Я буду на пятой, — спокойно ответил Пойгин.

— Нет, я лучше поплыву на пятой. Третья еще хуже.

— Это верно. Потому я и выбрал ее для себя и для тех, кто не трясется от страха перед каждой волной.

— А я трясусь? Ты почему позоришь меня?

Охотники попытались урезонить Ятчоля:

— Помолчи, рваная глотка!

— Покричи на свою жену, она привыкла к этому!

— Не мешай председателю!

— Он сделал три новые байдары, а сам уйдет в море на старой…

— Пусть уходит на новой, кто ему запрещает, — уже потише возразил Ятчоль.

— Совесть ему запрещает.

— Он и на старой тюленей и моржей добывает больше, чем кто-либо другой на новой.

— Он шаман, он прикликает к себе зверя! — опять закричал Ятчоль. — Скоро очочи прогонят его из председателей. Скоро придет газета из округа со словами проклятия Пойгину…

Эттыкай насторожился. О чем болтает этот крикливый человек? Может, все-таки говорит правду? Так ли уж и устойчив Пойгин под своей Элькэп-енэр? Почему он молчит? И все охотники тоже молчат…

Молчание действительно было долгим и тяжелым.

Но вот к Пойгину подошел Мильхэр — охотник высокого роста, с рябым от оспы лицом, и вдруг схватил Ятчоля за оба уха и с яростью прямо в лицо сказал:

— Если и вправду придут слова проклятия в листке немоговорящих вестей… я оборву твои уши и скормлю собакам.

Охотники рассмеялись. А Пойгин устало улыбнулся и негромко попросил:

— Отпусти его, Мильхэр. И руки в морской воде вымой. Уши Ятчоля, как и язык его, только с ложью и знаются.

И снова насмешки, как снег в пургу, осыпали Ятчоля. Осторожно потирая уши, он ждал момента, чтобы ответить насмешникам. Наконец дождался такого мгновения, закричал, раздувая в натуге шею:

— Откусите свои языки, угодливые людишки! Вы и передо мной по-собачьи вертели бы хвостом, если бы я был председателем. Но я буду, буду еще вашим очочем! Пусть только придет газета со словами проклятия Пойгину…

Ятчоль знал, о чем говорил. Месяц назад, когда артель готовилась к первому выходу байдар в море, Пойгин вышел со всеми охотниками Тынупа на берег со своим бубном. Старик Акко нес в лукошке из моржовой шкуры кусочки нерпичьего мяса, Мильхэр — лопасть от весла, Кайти — глиняный сосуд с жертвенной кровью нерпы. Навстречу людям дул резкий ветер. Море, насколько мог его постигнуть глаз человека, было открыто, нигде даже малейшего намека на ледяное поле. И это было плохо. Моржи, тюлени чаще всего там, где плавают ледяные поля. Надо было попросить море, его хозяйку, Моржовую матерь, пригнать ледяные поля, которые можно было бы достигнуть на веслах.

О, как ощутимо сегодня вечное дыхание моря. Волна за волной обрушивается на берег. И Пойгину кажется, что это живые существа спешат к берегу с добрыми вестями от Моржовой матери. Он жадно втягивает в себя такой знакомый ему запах водорослей, облизывает морскую соль на губах и произносит пока мысленно свои говорения в честь моря, говорения, которым через какое-то время суждено будет уйти грохотом его бубна в морскую даль, до той черты, где море становится небом. Уйдет грохот бубна и в глубь пучины, где находится очаг Моржовой матери. Чайки, гагары, бакланы слетаются к тому месту на морском берегу, где стоят мужчины и женщины, обращенные лицами к морю; кричат птицы, почти крылом касаются Пойгина, словно бы торопя его поскорее вскинуть над головою бубен. О, как глубоко дышит море, как ощутимо его вечное дыхание, как таинственна невидимая жизнь его пучины, как загадочна та черта, где море становится небом. Пойгину в детстве мечталось уйти на байдаре настолько далеко, чтобы он смог пересечь черту, где море становится небом. Ах, как крепко море пахнет морем…

Пойгин поглядывает на Кайти. Несет Кайти в вытянутых руках глиняный сосуд с жертвенной нерпичьей кровью, шаги ее точны и осторожны. Ах, как она верит морю. Сколько раз она выходила на берег, когда он, Пойгин, где-то далеко-далеко одолевал на байдаре волны. Выходила на берег и все смотрела и смотрела вдаль и шептала, что она верит морю, верит, что с его стороны ничего не приходит злого, а значит, не придет и печальная весть, что мужа ее поглотила пучина. Какие у нее удивительные глаза. Когда Пойгину случалось отчаянно пробиваться сквозь волны, ему казалось, что он видит глаза Кайти, и силы его удесятерялись.

Шипит пена прибоя, оседая на гальке, и Пойгину в этом чудится таинственный шепот самого моря, доверительный шепот, словно кто-то невидимый наклонился к его уху. Что в том шепоте? Скорее всего обещание отозваться добром на жертвоприношения, обещание откликнуться согласием на его просьбу подогнать поскорее льды и вместе с ними моржей и тюленей.

Вот еще пять раз наклонился кто-то невидимый к уху Пойгина с доверительным шепотом, с удивительным шепотом, который слышен даже сквозь грохот прибоя, и он ударит в свой бубен.

Пойгин поднял пятерню левой руки. Один палец загнул, второй, третий. Еще два раза осталось зашипеть пене прибоя. Еще один. И вот все! Сейчас грохот бубна пересилит гром прибоя. Уйдет грохот бубна далеко-далеко, глубоко-глубоко, и Пойгин всем своим существом растворится в вечном дыхании моря.

И загремел бубен! И, казалось, заспешили вал за валом к берегу волны моря, на призыв заспешили. И стал еще доверительней шепот невидимого, который склонился к самому уху Пойгина, словно бы советуя: ударь еще громче, найди в бубне самый проникновенный голос, пусть он войдет в самую душу Моржовой матери.

Бросил Акко из моржового лукошка кусочки мяса в море — прими в дар, Моржовая матерь. Швырнул Мильхэр лопасть весла в море — прими в дар, Моржовая матерь. И наконец настала пора самому главному жертвоприношению. Побледнев ликом, Кайти выплеснула из глиняного сосуда жертвенную кровь в море — прими в дар, Моржовая матерь. А бубен гремел, подтверждая всей своей страстью искренность жертвоприношения. И кричали, ликуя, птицы, и входила в каждую кровинку Пойгина сила вечного дыхания моря.

Журавлев прибыл на летние каникулы из тундры в Тынуп вместе с прикочевавшими на морской берег оленеводами. Постриженный, вымытый, переодетый в европейскую одежду, он чувствовал необычайную легкость и радость человека, который имел право на отдых после нелегкого испытания. Не такой уж и большой поселок Тынуп казался ему сущей столицей. Позади осталось девять месяцев жизни в тундре. Красная яранга его обрела добрую славу в тундре, а он, Кэтчанро, сумел показать себя в полете.

Ах, Кэтчанро, Кэтчанро, отчаянный ты человек, и что влечет тебя порой к самому дьяволу на рога? Писать надо об этом, писать свою душу, а главное — надо бы как можно полнее рассказать об увиденном. Хорошо, что он ведет дневник.

Журавлев достал из тумбочки дневник, полистал его, остановился на одной из записей. «Ездил в стойбище шамана Вапыската. Это был вызов на вызов. Шаман боялся, что я уведу от него последних пастухов, погрозил, что его жена встретит меня пулей из винчестера, а он сам — стрелою из лука. Вот я и явился к нему. Не с пустыми руками явился. То, что я захватил с собой, и явилось моим оружием. Сейчас вспоминаю, и хохот меня разбирает…»

Захлопнув дневник, Журавлев посмотрел на себя в зеркало, не узнавая свое бритое лицо. Вот так, Александр Васильевич, так-то вот, Кэтчанро. Было смешно, но поначалу не слишком…

Встретил Журавлева черный шаман у входа в свою ярангу. Долго смотрел на него, мигая красными веками, наконец спросил:

— Ты знал, чем я грозил тебе, если ты ко мне приедешь?

— Знал. Потому и приехал…

— Может, русские не боятся смерти?

— Я не боюсь твоих угроз.

— Значит, ты приехал ко мне с вызовом?

— Не совсем так. Но если и с вызовом, то не таким, как ты думаешь. Я привез тебе подарок от Рыжебородого. Здесь, в этой банке, мазь. Она, возможно, излечит твои болячки.

Журавлев протянул черному шаману стеклянную банку с противочесоточной мазью. Вапыскат понюхал банку, скривился от отвращения.

— Почему Рыжебородый хочет излечить меня от болячек?

— Наверное, потому, что ты хочешь наслать на него порчу.

— Он что, испугался, хочет задобрить меня?

— Нет, он посылает вызов тебе. Но вызов не зла, а добра…

— Выбрось банку подальше, вон за те синие горы, чтобы запах от этой отвратительной мерзости больше не беспокоил меня.

Вапыскат еще раз понюхал содержимое банки, но Журавлеву ее не вернул.

— Ладно, пусть побудет у меня. Только объясни… это надо есть, в чай намешивать или на мясо намазывать?

— Нет, это надо втирать на каждую ночь в тело, особенно там, где язвы.

— Ну если ты такой добрый… то не вотрешь ли эту мерзость в мое тело, как только старуха поставит полог?

Журавлев не смог скрыть, что на какой-то миг растерялся. Хотел было сказать, что это сумеет прекрасно сделать и его старуха, но потом решил, что нужно в своей операции идти до конца. «Ах, Кэтчанро, Кэтчанро, сумасбродная твоя голова», — сказал он себе и воскликнул:

— Я согласен!

Вапыскат недоверчиво усмехнулся, опять понюхал банку, а Журавлев размышлял: «Не хватало тебе и самому заразиться чесоткой, дурья твоя голова. А если у шамана не чесотка, а что-нибудь пострашнее?»

Вапыскат, поразмыслив о чем-то своем, громко сказал жене:

— Омрына! Ставь полог! Не медли ни мига. Я принял вызов этого странного гостя. И если мои болячки не исчезнут… ты будешь стрелять в него из винчестера, а я из лука…

«Ого! Вот это поворот, может, он думает, что к утру должен стать здоровым?» — подумал Журавлев, а вслух сказал, стараясь показать, что к угрозе шамана он относится не более как к шутке:

— Болячки твои, возможно, и совсем не исчезнут. Во всяком случае, далеко не сразу. Может, через месяц, через два, если ты будешь втирать мазь каждый вечер…

Вапыскат тоненько ухмыльнулся.

— Тогда выбрось эту пакость вон туда, в те сугробы, куда мы сливаем содержимое ачульгина. Пусть к дерьму добавится другое дерьмо…

— Делай это сам, — с некоторым облегчением сказал Журавлев и подумал: «Слава богу, не придется заниматься черт знает чем…»

Но не тут-то было. Едва нагрелся от выпитого чая полог, как Вапыскат стащил с себя кухлянку, потом штаны и заявил:

— Я готов. Втирай в меня твою отвратительно пахнущую мерзость. — И уже с невольной робкой надеждой добавил: — Кто ж его знает, а вдруг поможет. Замучили меня болячки.

И это был голос больного, разнесчастного человека.

Сострадание на какое-то время победило у Журавлева брезгливость. «Хорошо, хоть успел мяса съесть да чаю попить», — утешал он себя, закатывая рукава гимнастерки.

Ох и отчаянная это была работа! Журавлев втирал в покрытое язвами тело шамана мазь и прогонял подступающую к горлу тошноту глумливыми насмешками в свой адрес.

Вапыскат постанывал, поворачивался с боку на бок, пошлепывал по своему сухолядому телу ладошкой, показывая, в каком месте особенно невыносимо донимают его болячки.

А Журавлев, войдя в раж, творил свое врачеватель-ное дело, вслух по-русски приговаривая:

— А-а-а, сопишь, черная твоя душонка, покряхтываешь от удовольствия! Пардон, не слишком ли побеспокоил? Мне бы на дуэли с тобой сражаться, на винчестерах, а я черт знает чем ублажаю тебя!

Вапыскат приподнял голову и спросил удивленно:

— О чем твои говорения? Заклятия, что ли?

— Проклятия, а не заклятия! — по-русски ответил Журавлев. — А ну, поднажмем еще! Хорошо, что хоть от мази этой запах деготка доносится. Это даже приятные детские воспоминания навевает. Ну, ну, работай, самозваное медицинское светило, и вспоминай, как пахли сапоги у родного батюшки или шкворень в телеге. Это же надо, до чего докатился, шаманюгу злостного ублажаю, чуть ли не в массажисты к нему напросился. Ведьма бы тебя, мракобесину, помелом своим массажировала!

Омрына, зажав нос рукою, неподвижно сидела в углу полога, порой что-то едва слышно нашептывала.

— Нагрей чайник воды, мне надо отмыть руки, — попросил ее Журавлев.

Старуха долго не могла понять, что от нее хотят, наконец подобострастно закивала головой, выбралась из полога, принялась заново раздувать костер…

На второй вечер Журавлев заставил «врачевать» своего «пациента» старуху Омрыну.

— Побудь сегодня моим ассистентом, поучись у профессора, — по-русски сказал Журавлев, снова настраивая себя на тон отчаянного зубоскала. — Да и самой, поди, нелишне полечиться, вон все руки в язвах.

Когда Журавлев покидал стойбище шамана, тот ему сказал:

— Ты не рассказывай, что втирал в меня вонючую мерзость.

— Что вы, что вы, сэр, врачебная тайна превыше всего! — воскликнул по-русски Журавлев и по-чукотски добавил: — Даю обещание. Но обещай и ты мне, что будешь втирать мазь каждый вечер, пока не опустеет банка. Если будет мало — приезжай за новой.

К удивлению Журавлева, Вапыскат и вправду через полмесяца приехал к нему поздней ночью, вошел в палатку, попросился в полог.

— Впусти меня, я должен быть никем не замеченным…

«Ого! — мысленно воскликнул Журавлев. — Да ты, брат Кэтчанро, никак входишь в тайный сговор с черным шаманом…»

— Спасибо тебе, что обещание выполнил, никому не сказал, что я втираю мерзость в свое тело.

— Почему ты думаешь, что я обещание выполнил?

— У всех людей тундры мозги от удивления выворачиваются, никто не может понять, чем от меня пахнет… Если бы ты хоть слово кому сказал… все сразу поняли бы, что случилось…

А среди чавчыват и в самом деле возникали самые невероятные слухи о странном запахе, исходящем от черного шамана. Кто говорил, что он нажрался какого-то особого снадобья из корней и мухоморов, возможно, что даже помета Ивмэнтуна туда подмешал; кто высказывал предположение, что он и самого Ивмэнтуна сожрал прямо живьем. А старик Кукэну клялся: «Пусть на моей лысине трава болотной кочки вырастет, если Вапыскат, как со своей родной старухой, не обнимался с самой вонючей росомахой. Тут уж, что было, то было, не зря даже волки, кажется, дохнут, как только до них донесется омерзительный запах черного шамана».

— Удивляется тундра моему запаху, — повторил Вапыскат с таким видом, будто приводил доказательства собственной доблести.

— Ну а болячки… проходят?

Вапыскат растопырил пальцы, бережно подул на них, радостно заулыбался:

— Это диво просто, как мерзость твоя помогает. Дай мне еще, я хочу исцелиться до конца.

— Хорошо, я дам еще одну банку мази, однако при одном условии…

Вапыскат насторожился.

— Только плохой человек делает добро на каком-то условии…

— О, и ты о добре заговорил! Браво, браво! — по-русски воскликнул Журавлев, а по-чукотски возразил шаману:— Ты можешь сказать людям, что твое исцеление произошло благодаря твоей сверхъестественной шаманской силе.

Вапыскат прикурил от свечи, которой Журавлев обычно освещал свой полог, и уже тоном необычайной гордыни сказал:

— Так оно и есть! Мерзость твоя отвратительным запахом привлекла моих главных духов, которых я еще в молодости растерял. Вот кто меня исцелил… Теперь можешь рассказывать про это всем. — Вапыскат поклевал согнутым пальцем по стеклянной банке. — А Рыжебородому передай, что он не победил меня. Он хотел своей мерзостью исцелить мое тело, но душу ослабить. Но я как был черным шаманом, так и остался им. Однако заклятия свои я, пожалуй, сниму, пусть теперь не боится, что моя порча его настигнет.

Язвительно улыбаясь, Журавлев воскликнул по-русски:

— О, как вы великодушны, ваше шаманское преподобие!

Нырнув рукой под чоургын полога, Вапыскат достал тряпичный узелок, бережно развернул его.

— Вот тебе моя старуха гостинец прислала… лепешку прэрыма.

Журавлев присвистнул:

— Ну-у-у-у, брат Кэтчанро, тебе уже и подношения делают. Далеко пойдешь, профессор дерматологии. Впрочем, ты и зубы теперь рвать можешь. Черт его знает, может, я и в самом деле медицинское светило в себе погасил.

— Ты что опять меня лечишь заклинаниями? — спросил Вапыскат, и в тоне его явственно прозвучали дружелюбные нотки.

«Ишь ты, как сладенько заговорил, а недавно по палатке из винчестера садил», — подумал Журавлев и спросил у шамана в упор:

— Ну а стрелять по Красной яранге больше не будешь?

Вапыскат долго мигал, наконец ответил загадочно:

— Бывает, что страх человека накликает в его сторону пулю. Трусливый иногда так вот и уходит в мир предков.

— Видал, каков гусь! — оскорбленно воскликнул Журавлев. — Он меня пытается уличить в трусости. Нет уж, шаманское твое преподобие, такого ты от меня не дождешься!

— Я чувствую… ты по-русски бранишься, потому ухожу, — заявил шаман, завертывая в освободившуюся от прэрыма тряпицу банку с мазью.

— Катись, катись! — с веселой злостью напутствовал Журавлев шамана.

Долго не мог уснуть в ту ночь Журавлев, зажег еще две свечи, принялся за дневник. Нет, он не просто записывал факты, он размышлял, размышлял по поводу фактов. В тот раз он записал: «Мало, конечно, в противоче-соточной мази романтики, и, может, куда было бы романтичнее выходить на поединок с шаманом, имея винчестер в руках. И все-таки я ему вмазал кое-что посущественней, чем пулю винчестера…»

И вот теперь, наслаждаясь простором и чистотой своей комнаты на культбазе, Журавлев перечитывал дневник, заполнял новые страницы. Комично приосанившись перед зеркалом, он взвесил на ладони засаленную, залитую стеарином толстую тетрадь, сказал с шутливой велеречивостью:

— Это тебе, брат, мысли. Наблюдения и мысли!

В комнату ввалился корреспондент окружной газеты Геннадий Коробов. Он уже больше недели жил у Журавлева, и молодые люди успели подружиться. Был Коробов высок и нескладен, с кудрявой гривой волос, знал на память уйму стихов, любил пофилософствовать. Стихи он читал с упоением, подвывая, философствовал заумно, клялся, что напишет роман о Чукотке, даже язык чукотский начал для этого изучать. Завидовал Журавлеву: «Здорово ты настропалился по-чукотски говорить, да и опыт у тебя… целую зиму в кочевье. Мне бы твои наблюдения».

«Они и для меня пригодятся».

«Но я тоже кое-что поднакопил, забираюсь порой к черту на кулички со своей журналистской настырностью. В нашем деле, дорогой Александр, без настырное™ ни-,как не возможно».

«Ну, ну, действуй, настырный Гена!»

И вот настырный Гена ворвался в комнату и закричал, возбужденно тараща небесно-голубые глаза:

— Вот это кадрик! — потряс фотоаппаратом, висевшим на груди. — Да что там кадрик — целая тема, проблема острейшая!

— Да сядь, отдышись.

— Сейчас. — Гена сел на кровать, несколько раз подбросил себя на пружинистой сетке. — Это черт знает что я увидел! На уровне лучших страниц «Робинзона Крузо». Не-е-ет, уж я это распишу, уж я это разделаю!

— О чем ты?

— Неужели ты не слушал, как грохотал бубен?!

— Когда, какой бубен?

— Слушай все по порядку, — Гена прижал длинно-палые пятерни к узкой груди. — Сижу я в учительской… стараюсь взять в плен моего обаяния… эту прелестную Надежду Сергеевну… Она учебники там подклеивает. Да, сижу, значит, Бальмонта ей читаю. И вдруг в дверь просовывается лукавая физиономия… как его… Ятчоля! Манит меня, шельмец этот, лукаво рукою. Я вышел. А он сообщает, что председатель артели… грандиозное шаманство на берегу моря устроил…

Журавлев помрачнел.

— Да, уж это он зря. Над ним и так тучи сгущаются… Грамоту не признает, в дом переселяться не хочет, а тут еще шаманство…

— Вот, вот! Чем не тема? Тридцать шестой год идет. А тут председатель… вместо того, чтобы в море… на охоту… в бубен колотит. И жена его… из лохани… кровищу в море выплескивает. Это как… жертвоприношение, что ли?

— Наверное. Ты вот что, не горячись, настырный Гена. Пойгина так, с ходу, не раскусишь. В море он выйдет и вернется, будь уверен, с добычей. Это охотник удивительный…

— Но сам посуди — бубен! Жертвенная кровь! У всех на глазах… при белом свете… И как ты там еще сказал… сейчас запишу. В дом, значит, переходить не желает и не учится. Существенная дополнительная информация.

— Да подожди ты со своей информацией. — Журавлев досадливо поморщился, зачем-то заглянул в свой дневник, опять захлопнул. — Я сам не знаю, чего у меня больше к этому человеку. Порой чувствую, что нахожусь прямо-таки под гипнозом его личности. И злюсь на себя за это. Гипноз, конечно, не буквальный. Злюсь и стараюсь прогнать невольную симпатию к нему. Но было, было и другое. Поначалу я испытывал к нему не только неприязнь, но и вражду. Однако Артем Петрович открыл мне глаза…

— Всыплют, всыплют по первое число и твоему Артему Петровичу. Кстати, не слишком любезно он принял тут меня. Наверное, к жене бородач ревнует.

— Чушь, чушь все это, настырный Гена. — Журавлев положил руки на плечи Коробова, вгляделся в него так, будто художник выбирал натуру. — А знаешь, я вдруг в тебе самого себя увидел…

— Вот и прекрасно. Родство духа. Не случайно же мы так быстро подружились.

Журавлев чуть оттолкнул от себя Коробова, с шутливой яростью погрозил ему пальцем.

— Нет, шалишь, братец! Я этот дух вон из себя изгоняю!..

Коробов недоуменно замигал.

— Я тебя что-то не пойму. — Долго молчал, вдруг сникнув. Потом сделал какие-то записи в блокноте, сказал, опять возбуждаясь: — Я знаю, как подам этот материал. Я его подам через Ятчоля. Вполне современный чукча зло высмеивает отжившие суеверия… Чем не ход?

— Если и ход, то ход конем. Ты не знаешь Ятчоля…

— Что ж, узнаю. Я пошел! Я из тех, у кого девиз: куй железо, пока горячо!

И так уж вышло, что настырный Гена как следует повозился с Ятчолем и увез в окружную газету «потрясающий, проблемный» материал. Вот это и имел в виду нынче Ятчоль, когда заявил в правлении артели, что скоро придет газета со словами проклятия Пойгину.

Ятчоль ушел из правления, оставив Пойгина в угрюмом раздумье. Охотники, получив распоряжения, один за другим потихоньку, чуть ли не на цыпочках, уходили из правления. Наконец Пойгин остался один на один с Эт-тыкаем, который по-прежнему сидел в углу, как сонная птица.

— О, ты пришел! — казалось, с искренним удивлением приветствовал Пойгин неожиданного гостя. — Как это я тебя не сразу увидел…

— Я давно пришел. Сижу и слушаю. Стараюсь понять, каким ты стал.

— Понимал ли ты, каким я был?

— Понимал. — Эттыкай наконец поднялся на ноги, несмело подошел к столу, осмотрел с конфузливой усмешкой табурет, осторожно присел.

— Ушли от меня почти все пастухи. Теперь я да старуха моя пасем оленей. Боюсь, что волки скоро разгонят все стадо.

— Не хочешь ли пригласить меня в пастухи?

— Времена изменились. Я пришел к тебе в пастухи. Забирайте оленей. Оставьте для меня, сколько полагается, остальных берите.

— Полагается пятнадцать раз по двадцать.

— Вот и хватит. Я все хорошо обдумал. Иду к тебе пастухом.

— Нет, ты не все обдумал и не все понял. У меня нет пастухов. Я сам такой же, как любой пастух или охотник. Тебя может принять только артель. Напиши заявление.

Эттыкай непонимающе уставился на Пойгина.

— Ты должен написать немоговорящую клятву.

— Клятву?

— Да. Именно так. — Пойгин задумчиво набил трубку, прикурил, протянул ее гостю и только после этого продолжил:— Ты должен поклясться: «Я, Эттыкай, прошу вас, люди, простить меня за то, что вы пасли моих оленей, мерзли, часто были голодными, тогда как я был всегда сыт и одет. Я прошу вас простить меня за то, что я был несправедлив к вам. Я прошу несчастного человека Гатле, переименованного в Клявыля, услышать меня в Долине предков и простить за то, что я так долго мучил его. Мне стыдно подумать, как я мучил его…»

— Хватит, — прервал Эттыкай. — Хватит. Ты сам меня мучаешь…

— Я, Эттыкай, клянусь, — продолжал Пойгин, накаляя голос и поднимаясь за столом, — что иду к вам в артель человеком, а не росомахой. Я буду рад, если вы примете меня как равного. Я буду делать все, что делаете вы, буду делить беду и радость вместе с вами.

Эттыкай тоже встал, изумленно глядя в побледневшее лицо Пойгина, тихо спросил:

— Ты почему так громко говоришь?

— Потому что говорю голосом справедливости.

— Может, это и впрямь голос справедливости… — Эттыкай снова присел, отдал Пойгину трубку и после долгого молчания вкрадчиво спросил: — Тебе не снятся Аляек и Рырка?

— Мне снится снег, красный от крови Кайти, Клявыля и русского. Русские шаманы вытащили пулю Аляека из груди Кайти. Но моя жена все время кашляет, я боюсь, что немочь вселилась в нее…

Эттыкай опустил голову и снова надолго умолк. Пойгин вывел его из оцепенения.

— Я ухожу. Мне надо в море.

— Я готов дать такую клятву, — с трудом поднимая лицо, сказал Эттыкай. — Умеешь ли ты чертить немогово-рящие знаки?

— Не умею. И, наверное, никогда не сумею. Не хватает рассудка…

Эттыкай медленно поднял руку, поклевал согнутым пальцем себя по лбу:

— У тебя… не хватает рассудка?

— Кайти женщина, а вот в этом оказалась способней меня… Далее Ятчоль и тот способней…

Эттыкай с сочувственным недоумением покачал головой.

— Я думал, ты всесильный. — Конфузливо помолчал, как бы страдая оттого, что увидел Пойгина в слабости, несмело спросил: — О каких это словах проклятья болтал Ятчоль?

— Не знаю. Но если листок бумаги… газета называется… придет со словами проклятья… я откажусь дальше быть председателем. — И, словно спохватившись, что не перед тем человеком раскрывает душу, Пойгин добавил: — Ну а пока я председатель… пиши клятву. Нам поможет Тильмытиль… сын Майна-Воопки.

— Помню, помню его. Вапыскат предрекал ему смерть, а он живет.

— Ты, наверное, забыл, что я предрек ему жизнь…

— Нет, не забыл. Никто в тундре об этом не забыл… Вапыскат оказался тобой побежденным.

— Он тоже остался без пастухов?

— Да, тоже без пастухов. Вот так, дул, дул странный ветер с берега моря и все изменил в жизни чавчыват. Да и у вас столько перемен. Что ж, чему быть, тому быть. Я готов… готов дать клятву.

Через месяц Эттыкай дал клятву на собрании товарищества. Ему поверили. И когда пастухи и охотники подняли за него руки, Майна-Воопка вышел из-за стола, за которым сидел рядом с Пойгином, и сказал:

— Ты будешь главным человеком по отелу оленей. Я знаю, лучше тебя никто не может проводить отел.

Едва Эттыкай вернулся в свое стойбище, расположенное на берегу морской лагуны, как к нему явился Вапыскат. Приблизил почти вплотную свое лицо к лицу Эттыкая и потребовал, задыхаясь:

— А ну… ну-ка… высунь свой язык…

Эттыкай сел на грузовую нарту возле яранги, принялся усиленно отгонять комаров. Черный шаман рядом присел.

— Покажи язык!

— Надоел ты мне, как вот эти комары, — досадливо сказал Эттыкай и снова замахал рукой. — Знаю, зачем тебе нужно видеть мой язык. Будешь уверять, что после клятвы моей на собрании артели он стал языком самого Ивмэнтуна.

— Можно, можно и так сказать. Правильно догадался.

— Ну а ты как будешь дальше пребывать на этом свете?

Вапыскат крепко сжал костлявые кулачки, потряс ими возле своего лица.

— Мстить буду. Порчу на всех насылать. Ко мне вернулись самые мои сильные духи. Еще в молодости я их потерял. Теперь вот вернулись. — Растопырил перед глазами Эттыкая пальцы. — Видишь? Исчезли язвы. Помогли мои прежние духи победить того, кто наслал на меня порчу. На мне теперь ни одной болячки. Вот, посмотри.

Вапыскат суетливо расстегнул ремень, задрал летнюю кухлянку, оголяя живот. Комары в одно мгновение облепили оголенное тело.

— Вот видишь? Убедись, какая сила теперь у меня…

— Ничего не вижу, — с обидным равнодушием сказал Эттыкай. — Комаров только вижу…

Вапыскат опустил кухлянку, подпоясался. Затем вырвал трубку из рук Эттыкая, затянулся, тут же вернул ее.

— Не надо мне твою трубку. Дели ее с Выльпои, с этим бывшим… вошеедом.

Эттыкай огляделся по сторонам и закричал в расчете на то, что его услышат другие люди:

— Не оскорбляй человека артели! Я вступил в их семью. Теперь это мои родичи…

— Родичи?! — Вапыскат, казалось, не столько был возмущен, сколько зашиблен предательством бывшего сподвижника. Рот его плаксиво покривился, а красные щелки глаз наполнились слезами. — Вот, значит, как… Выльпа стал тебе роднее меня.

— Роднее…

Вапыскат застонал и пошел прочь, как слепой, спотыкаясь о кочки.

…И стал Эттыкай ходить в стадо, как обыкновенный пастух. Правда, в стаде больше сидел на кочке или камне, смотрел на оленей и думал какую-то бесконечную думу. Было лето. Светилась лагуна, залитая солнцем, звенела мошкара, кричали птицы, хоркали олени, жадно набрасываясь на траву, которая росла здесь прямо на глазах при круглосуточном свете.

Смотрит Эттыкай на оленей и прежде всего примечает своих, которые стали теперь общими. Наваливалась тяжким сугробом тоска, порой разражалась в душе снежной вьюгой лютая злоба: на земле зеленое лето, а в душе седая зима.

Пасутся олени, Эттыкай пересчитывает своих, меченных его личным тавром. Считает оленей Эттыкай и чувствует, будто на его сердце выжигают каленым железом тавро, которое он видит на крупах бывших своих оленей. Когда-то было и такое, что он клеймил своим тавром чужих оленей, отбитых у других чавчыват, а теперь словно бы его самого выхватили арканом из прежней жизни и выжгли тавро на сердце. И кажется Эттыкаю, что от него пахнет паленой шерстью, которой обросло его сердце.

И стало навязчивой страстью у Эттыкая клеймить в воображении раскаленным железом оленей всех подряд, и бывших своих и чужих. Трепетали ноздри от жадного вздоха: горелое мясо, жженая шерсть чудились ему в воздухе… Закроет глаза Эттыкай и слышит, как хрипят от ожога олени, видит, как мчатся они, обезумев, по кругу. А в центре круговерти сидит он, Эттыкай, и скалится, скалится — не поймешь, не то улыбка на его лице, не то гримаса ненависти. Открывает глаза Эттыкай и видит лагуну, меченную красным тавром солнца, мирно пасущихся оленей. И нет в его руках раскаленного железа, и не пахнет горелым мясом и паленой шерстью…

Ятчолю на почте вручили письмо в большом синем конверте. Не просто взволнованный, а потрясенный, он крутил в руках конверт, нюхал его и гадал, мучительно гадал, что бы это значило? Пришло в голову, что письмо прислал Гена — человек, сотворяющий газету. Спрятав бумажный мешочек за пазуху, Ятчоль помчался к своей яранге.

Да, это было первое письмо в жизни Ятчоля. Первое! И потому он был обуреваем каким-то непривычным чувством новизны своего положения. Ятчоль еще не знал, что заключено в бумажном мешочке, но гордость уже распирала его. Теперь-то все пойдет по-другому, теперь он сможет достойно ответить любому насмешнику. Да, кажется, появилась возможность доказать всем тынуп-цам, что он вправе чувствовать свое превосходство над каждым из них.

А что, если письмо не от Гены? Ятчоль остановился на полпути к своей яранге, воровато огляделся: нет ли кого поблизости, достал из-за пазухи письмо. На бумажном мешочке было что-то написано, но, кроме собственного имени, Ятчоль ничего другого прочесть не мог. Конечно же, Гена прислал. Наверное, хочет порадовать доброй вестью, что он скоро все-таки совершит такое действие, при котором слова проклятья Пойгину проступят знаками на листе бумаги. И это будет самый большой подарок судьбы Ятчолю, потому что давний и непримиримый соперник и враг его, Пойгин, окажется жестоко посрамленным. Надо поскорее узнать, что же таится в бумажном мешочке…

Ятчоль вошел в свою ярангу, осмотрелся, нет ли кого постороннего, и сказал Мэмэль с таинственным видом:

— Закрой вход в ярангу и никого не пускай. Чтобы даже мышь не посмела юркнуть сюда…

Сказал и прилег на шкуру возле костра, перехшвая всю исключительность счастливого случая: ведь ему пришло письмо!!!

— Закрыла вход? — строго и важно спросил Ятчоль, разглядывая жену с той огромной высоты своего превосходства над всем сущим (а над этой скандальной женщиной тем более), с той высоты, которую он ощутил, едва ему вручили в сельсовете письмо.

— Раздуй как следует костер, а то в яранге темно. А мне кое-что о-о-очень важное увидеть надо…

Крайне изумленная, Мэмэль никак не могла понять, что происходит с мужем.

— Не нахлебался ли ты веселящей жидкости?

— Хорошо, хорошо бы глотнуть глоток, другой. Но это потом…

Ятчоль снял с себя летнюю кухлянку, расстегнул ворот рубахи, полез за пазуху.

— Здесь, вот оно…

— Что там у тебя?! — Мэмэль бросилась к мужу, приложила руку к его груди. — Ничего нет. Я уж думала, ты кусок материи мне на платье купил или украшение какое…

— Материя — чепуха. Украшения — совсем чепуха. Тут есть кое-что куда поважнее…

И вдруг Ятчоль выхватил из-за пазухи синий конверт:

— Вот! Письмо! Мне… Мне письмо! Ни один тынупец не имел письма. А я имею. Пусть теперь все тынупцы прикусят языки и чтят меня, как того я всю свою жизнь был достоин.

На лице Мэмэль разочарование боролось с крайним любопытством.

Руки Ятчоля чуть дрожали, на лбу проступил пот. ¦— Раздуй как следует костер, чтобы пламя было. Понюхав конверт, Ятчоль заулыбался от блаженства.

— Никогда я еще не чувствовал такого запаха. Теперь эти чукчи… по-собачьи хвостами завиляют при встрече со мной.

— А ты кто… разве не чукча?

— Я? Давно уже должна бы догадаться, кто я… Сколько раз говорил, что меня, пожалуй, зачал американец. Только ты помалкивай. Русские не очень любят, чтобы сюда совали свой нос американцы…

— Если бы твоя мама не была человеком… я бы сказала, кто тебя зачал.

— Ну, ну, не бранись. Не до этого. Я не могу сообразить, как отклеить крышку бумажного мешочка. Дай чайную дощечку, только вытри ее как следует.

Положив конверт на чайную дощечку, Ятчоль поскреб ногтем то место, где шел рубец приклеенной крышки. Ничего не добившись, попытался орудовать ножом. Но крышка не отклеивалась. Ятчоль сопел, кряхтел, вытирал залитые потом глаза.

— Может, его опустить в горячую воду? — робко спросила Мэмэль и сама удивилась, что она способна на такой вот странный для нее голос по отношению к мужу.

— Ты совсем лишилась рассудка! Немоговорящие вести боятся воды, они в ней исчезают.

— Тогда мешочек надо подержать над костром.

— Так сгорит же!

— Ну дай я посижу на нем, может, само откроется.

— Совсем обезумела, женщина. Что же от него останется, если ты посидишь на нем?! Кому оно будет нужно после этого?!

Мэмэль обиженно отвернулась.

— Тогда можешь сожрать его, все равно ничего не поймешь, ты только притворяешься, что умеешь читать.

— Я?! Притворяюсь?! Не говори мне больше никогда таких лживых слов. Я теперь человек, имеющий письмо. Понимаешь, что это значит? Я уверен, это Гена прислал. Наверное, пришла долгожданная весть, что скоро сотворится газета со словами проклятия Пойгину.

— За Пойгина я сама кого угодно прокляну… и тебя тоже.

— Ты?! Меня?! За Пойгина?!

Ятчоль, наверное, поколотил бы жену, но тут было не до нее: он обладает письмом. И это совершенно меняет положение.

— Отблагодари добрых духов, что они послали мне письмо, иначе я оттаскал бы тебя за косы! Повырывал бы из них все твои украшения.

Мэмэль поправила косы, потрогала медные пуговицы, вплетенные в них, достала из полога зеркальце.

— Вот так сиди перед зеркалом, любуйся своей красотой и не мешай…

Налив из чайника в чашку теплой водицы, Ятчоль стал смачивать те места, где была приклеена крышка конверта. И все-таки добился своего, сообразительный человек: смоченная бумага разбухла и отклеилась.

— Смотри! — заорал Ятчоль. — Смотри сюда. Оставь свое зеркало, пока я его не разбил. Здесь газета! Видишь— газета!

Мэмэль едва не уронила зеркало. А Ятчоль осторожно разворачивал газету. Мэмэль дотронулась до нее рукой, понюхала и сказала ядовито:

— Ну, читай, если умеешь. Читай, читай…

Ятчоль крутил газету и так и сяк, расстелил ее на чайной дощечке, лежащей на земле, встал на четвереньки, напряженно вглядываясь в ровные столбики бесчисленных черных значков — буквы называются. В глазах рябило, значки были на редкость мелкими. «Уж не могли сделать газету хотя бы с такими буквами, как в букваре», — сердито подумал Ятчоль.

— Ты что стоишь на четвереньках? Можно подумать, что вот-вот по-собачьи завоешь от досады, что не умеешь читать, — издевалась Мэмэль.

— Замолчи, иначе поколочу! — не меняя позы, погрозил Ятчоль. И вдруг, ткнув пальцем в газету, как-то странно хохотнул. — Прочитал! Одно слово прочитал! Смотри, здесь написано — Ятчоль!

Теперь уже и Мэмэль встала на четвереньки, долго всматривалась в то слово, которое Ятчоль показывал пальцем.

— Да, это и я прочитала… Ят-чоль. — Мэмэль подняла лицо и ошеломила мужа неожиданным открытием. — Так в газете слова проклятья не Пойгину, а тебе…

Ятчоль раскрыл рот и долго смотрел на жену бессмысленными глазами. Еще раз всмотрелся в газету и промолвил в полной растерянности:

— Как же так… Гена обещал ругать Пойгина, а не меня. Давай ищи, ищи, говорю, может, здесь есть и слово Пойгин. Приоткрой хоть немного вход. У меня перед глазами какие-то комашки ползают.

На сей раз Ятчоль лег на спину с газетой в руках и долго разглядывал каждую строчку. Вдруг вскочил.

— Есть! Вот здесь, здесь обозначено буквами «Пойгин»! И вот здесь тоже. Много раз обозначено «Пойгин».

— Ну и что? — теперь уже равнодушно спросила Мэмэль. — Насколько я понимаю, газеты часто говорят спасибо тем, кто не лодырь. Пойгин не лодырь. А ты ленив, как старый морж. Значит, ему спасибо, а тебе проклятье.

И опять Ятчоль бессмысленно уставился на жену. От волнения он еще болъше вспотел.

— Нет ли у нас хоть капли веселящей жидкости? Если бы хоть глоток, я во всем разобрался бы.

— Ну да, как же! От веселящей жидкости ты станешь еще глупее.

— Ох и поколочу я сегодня тебя, — вяло погрозил Ятчоль, соображая, как ему узнать, что написано в газете. — Пойду к учителю Журавлеву. Он друг Гены, он все прочитает и все объяснит. А чтобы лишнее не болтал, если проклятье мне, а не Пойгину… надо ему что-нибудь подарить…

После долгих пререкательств с женой Ятчоль решил подарить Журавлеву старый примус, который, кажется, уже невозможно было починить.

— Дай мне мое галипэ и вытри от грязи примус, — приказал он жене.

— Может, не надо надевать галипэ? — стараясь настроить голос на просительный лад, спросила Мэмэль.

— Почему?!

— Да потому, что смеются не только над тобой, но и надо мной. Это же я сшила эти штаны с ушами.

— Сама ты нерпа с ушами. Давай галипэ .

Пока Ятчоль обряжался в «галипэ», Мэмэль чистила примус.

И вот Ятчоль уже важно шагает к дому на культбазе, где живет учитель Журавлев. Когда проходил мимо правления артели, услышал голос Мильхэра:

— Ты куда это примус несешь?

— Чинить.

— Почему в галипэ не спрячешь? Такой большой карман, пожалуй, даже чайник вместить можно. Разожги примус, чайник поставь… Потом чайку вместе попьем.

Ятчоль не стал терять время на ответ насмешнику. Однако Мильхэр кричал ему в спину:

— Ты только поосторожней с кипятком! А то кое-что ошпарить можешь… Мэмэль тогда через трубу к Чугу-нову залезет, если он будет закрываться от нее на серьгу железную — замок называется.

Ятчоль было хотел повернуться и запустить в насмешника примусом, но в кармане «галипэ» лежала газета с се мучительной тайной, тут было не до Мильхэра. «Ничего, рябой, я еще заставлю тебя по-собачьи хвостом вилять», — мысленно грозился Ятчоль.

Журавлев долго не мог понять, зачем Ятчоль сует ему в руки примус.

— Починить, что ли?

— Нет, это подарок тебе. Примус, правда, испорчен, но его можно починить.

— Зачем мне твой примус?

— В Красной яранге у тебя, говорят, всегда горит примус и кипит чайник для гостей. Починишь этот, будет два чайника чаю.

— Тогда по какой же причине такая щедрость?

— Моя душа давно имеет к тебе сильную расположенность.

— Ну, ну, ну, понимаю. — Журавлев озадаченно рассматривал нежданного гостя. — Что это у тебя за штаны?

— Галипэ называются. Мэмэль из самых лучших оленьих шкур пошила. Надоело быть чукчей, хочу быть как русский…

— Это почему же надоело быть чукчей?

— Чукча плёко. Чукча — это яранга. Чукча нет па-ня, — уже по-русски заговорил Ятчоль. — Я хочет паня.

— Ах, вот ты как впитываешь ци-ви-ли-за-цию. — Журавлев встал, обошел вокруг Ятчоля, разглядывая со всех сторон его роскошные «галипэ». — Значит, не хочешь быть чукчей… Устроил бы я тебе баню…

Ятчоль топтался на одном месте, все чаще и чаще засовывая руку в карман, где лежала в конверте газета. Наконец вытащил конверт, осторожно извлек из него газету. Чувствуя недоброе, Журавлев потянулся к газете.

На второй полосе на чукотском языке была напечатана статья за подписью Ятчоля «Мой добрый совет». «Так, значит, настырный Гена все-таки состряпал опус», — враждебно подумал Журавлев.

Статья оказалась намного мягче, чем предполагал Журавлев. Некий Ятчоль (конечно же, с реальным Ятчо-лем он не имел ничего общего) отдавал должное председателю Тынупской артели Пойгину, как честному человеку, прекрасному охотнику, уверял, что искренне его уважает. И только после этого следовали укоры и дружеские советы побыстрее вырваться из капкана суеверий, забыть о несуществующих духах, не позорить себя дикими обрядами жертвоприношений. А еще некий Ятчоль, человек, судя по всему, уже просвещенный, стоявший по своему развитию на целую голову выше Пойгина, советовал ему как можно скорее научиться грамоте, в противном случае успешно руководить артелью он не сможет. Внушал добрый и снисходительный Ятчоль председателю Тынупской артели и то, что ему уже пора бы покинуть ярангу и переселиться в дом.

«Ах ты ж Гена, настырный Гена, — грустно размышлял Журавлев, — хорошо, что хоть на это тебя хватило, не стал хребет ломать человеку. А может, твой опус умные люди выправили? Прочел редактор разнос и с помощью собственного пера поубавил твой пыл. Случается и такое».

Ятчоль изнемогал от нетерпения: когда же учитель промолвит хоть слово? А тот шелестел газетой, хмурился, что-то сердито бормотал.

Ятчоль не выдержал, спросил, заглядывая по-собачьи в глаза учителя:

— Ну что там? Кому проклятье… Пойгину или мне?

— Какое проклятье?

— Гена говорил, что газета будет сильно ругать за шаманство Пойгина, пошлет ему немоговорящее проклятье.

— Ах вот в чем дело! — Журавлев, скрестив руки на груди, казнил Ятчоля издевательской усмешкой. — Ты что-нибудь смог прочесть в газете?

— Вот, вот здесь, увидел слово Ятчоль. А вот здесь Пойгин… Так и не знаю, кому проклятье.

Журавлев, наклонив лобастую голову, казалось, был готов боднуть Ятчоля, а в уголках жесткого рта его блуждала все та же издевательская усмешка.

— Так вот, слушай, Ятчоль, о чем говорит газета. Она говорит о том, что вот это все… целых два столбца… написал ты.

— Я?!

— Да, ты. А чтобы люди знали, кто писал, здесь вот внизу напечатали твое имя…

Ятчоль не верил ушам своим и боялся только одного, что учитель его расшучивает.

— Ты не шутишь?

— Нисколько.

— Значит, проклятье Пойгину?!!

— Нет. Вот здесь, здесь и здесь ты очень хвалишь его за то, что он хороший человек, настоящий охотник… Тут вот так и написано: «Я очень уважаю Пойгина».

— Я?! Уважаю Пойгина?!

Выражение счастья на лице Ятчоля сменилось такой горестной гримасой разочарования, что Журавлев едва не рассмеялся.

— Врешь?! — вскричал Ятчоль.

Журавлев выпрямился. Строго нахмурил брови.

— Ты почему выбрал такое скверное слово, обращаясь ко мне?!

Ятчоль в своем страдании плохо понимал, о чем его спрашивают. Все, что так высоко его вдруг вознесло в собственных глазах, исчезло, как туман при ветре. Ему хотелось кричать от обиды, браниться, пинать собак, таскать за волосы Мэмэль. И конечно же, в это мгновение он больше всего ненавидел обманувшего все его надежды Гену.

— РунтэтылинЭто я о Гене такое слово сказал. Он мне обещал проклятье шаману Пойгину. А тут выходит, что я расхвалил его…

— Так и выходит. Правда, здесь есть и упреки Пойгину. За то, что не научился до сих пор читать и писать, и за то, что в духов верит…

— Упрек?! — Ятчоль выхватил газету из рук Журавлева, порвал первую страницу. — Где упрек? В каком месте?

— А ты читай, читай сам. Люди в других местах, где не знают тебя, верят, что ты умеешь писать, а стало быть, и читать. Верят, что в газету ты сам написал.

— Прочитай, где упрек! Какие там слова!

— Не-е-ет, Ятчоль, читай сам. Теперь я понимаю, зачем ты старый примус мне в подарок принес.

— Новый. Почти новый примус. Могу и чайник еще подарить.

— Ого, какой щедрый!

— Бери подарок и поскорее читай.

— Не прочту!

Ятчоль долго смотрел в непреклонное лицо учителя, и просительное выражение в его заплывших глазках постепенно менялось откровенной ненавистью.

«Как же в тебе уживается вот это бесконечно злое со смешным, порой почти трогательно смешным? — размышлял Журавлев, как-то по-новому открывая для себя этого человека. — Да если бы ты был добрым — смешному в тебе цены не было бы…»

Кое-как сложив газету, Ятчоль сунул ее в карман «галипэ», ухватил примус за ножку и устремился к двери. На пороге замер и сказал, не оборачиваясь:

— А примус почти новый. Не отдам!

И пошел Ятчоль из яранги в ярангу, всюду показывая газету, тыкал пальцем то в одно, то в другое место: «Вот, вот здесь упрек Пойгину за его шаманство. Даже не упрек, а, пожалуй, проклятье. Это я, я написал. Имя мое в самом низу… вот оно,., доказательство, что я написал».

Люди разглядывали газету: кто недоверчиво, кто недоуменно, а кто просто прогонял Ятчоля: «Не оскверняй мой очаг своими лживыми речами. Уходи!»

В яранге Мильхэра, пока Ятчоль якобы зачитывал «слова проклятья», ему кто-то засунул в карман «галипэ» щенка. А Ятчоль в этот раз превзошел самого себя в «чтении» газеты. Щенок в кармане, конечно, зашевелился — и Ятчоль все понял, но ему было трудно прервать «чтение». Он с таким упоением «читал» слова проклятья, направленные Пойгину, что осекся лишь тогда, когда щенок совершил свое щенячье дело. Ятчоль смешно присел, широко расставил ноги. Не меняя позы, аккуратно сложил газету и чуть было не сунул ее в мокрый карман со щенком, да вовремя спохватился, спрятал ее за пазуху через ворот рубахи. А люди уже так хохотали, что даже собаки Мильхэра начали от возбуждения выть. Выхватив щенка, Ятчоль какое-то время держал его за холку перед глазами, видимо придумывая, как его наказать. Потом, к удивлению всех его насмешников, осторожно опустил щенка на землю, ласково приговаривая:

— Иди, иди спокойно к своей матери. Ты не виноват, что галипэ мое осквернил. Это хозяева твои настолько глупы, что до сих пор не могут понять, чем может закончиться их непочтение ко мне.

И снова хохотали люди и выли собаки.

Ятчоль поднял многозначительно палец, погрозил совсем тихо, полагая, что в этом будет куда больше устрашающей, зловещей силы:

— Ничего, ничего, Мильхэр. Вот ты смеешься, а скоро икать от страха будешь. Придет еще одна газета. И это уже будут тебе слова проклятья.

Пока Ятчоль «читал» в ярангах газету, Пойгин осваивал на плаву подвесной руль-мотор. Учил его понимать «живое железо» Чугунов. А коль скоро они не понимали друг друга, им помогал в разговоре Тильмытиль. Мальчишка был чрезвычайно горд, что эти два хороших человека взяли его в байдару и, в сущности, не могут без него обходиться.

Руль-мотор достал Чугунов в Певеке и уверял Пойгина, что в скором времени в Тынупскую факторию привезут еще пять таких моторов.

Не все было понятно в руль-моторе и Чугунову. Он то и дело заглядывал в книжицу с техническим описанием механизма и приговаривал:

— Я как-никак с трактором на лесозаводе управлялся, а уж тут как-нибудь управлюсь. Сейчас, сейчас он зачихает, голубчик. Важно не суетиться. А еще у настоящего механика должно быть, понимаешь ли, дьявольское терпение.

Пойгин внимательно следил за тем, как Степан Степанович развинчивал руль-мотор, разбирал его на части, продувал какие-то трубки, искал упрятанный в железо огонь, который порой нет-нет да и выскакивал искоркой.

— Тут главное — добиться искры. Вот это называется свечи. Переводи, Орел, — обращался Степан Степанович к мальчишке, размазывая на собственном лице машинное масло. — Ты знаешь, что твое имя по-русски звучит О-рел?

— Знаю.

— Так вот объясни, Орел, Пойгину… это называется свеча. Ввинчивается она вот сюда, в так именуемое гнездо. И здесь должно быть абсолютно чисто и сухо. Засаленная или замоченная свеча — это беда-а-а.

Тильмытиль, склонившись над руль-мотором, старательно переводил слова Чугунова, и Пойгин все жадно запоминал, одержимый страстью постигнуть тайны «живого железа». И невольно ему вспоминался железный Ивмэнтун, выпущенный Чугуновым в его яранге, и все тяжкие последствия этого поступка торгового человека, которого он сначала едва не успел полюбить, а потом готов был возненавидеть. Позже Чугунов не один раз объяснял Пойгину, что никакого Ивмэнтуна не было, просто обрезки консервной банки, не больше. Может, может, и так. Но что было, то было, и важно теперь другое: важно, что он, Пойгин, снова поверил в Чугунова, поверил в «живое железо» и не испытывает перед ним никакого страха. А уж чем не Ивмэнтун по виду своему этот огнедышащий идол? И голова у него есть, и руки, которыми он крепко ухватился за корму байдары, и еще не то нога, не то хвост, которым он так бешено вертит, что байдара мчится быстрее ветра. Вот так по-страшному можно представить себе этого головастого идола, который руль-мотор называется. Но теперь Пойгин только посмеялся бы над тем, кто вздумал бы пугать его огнедышащим железным Ивмэнтуном; теперь он готов сутками не есть, не пить — только бы поскорее обрести над ним свою твердую власть.

Еще целый месяц, а может, и полтора можно будет на этом «живом железе» далеко уходить в море, туда, где много морского зверя. Быстротечно лето, надо спешить сделать достойный настоящих охотников запас мяса и шкур. Кое-что уже запасли. Пожалуй, даже больше, чем кое-что. Много моржового, тюленьего мяса вывезли в тундру на подкормку песцов прямо к их норам. Надо, чтобы не ушли песцы в поисках пищи. Когда придет время добычи — все подкормленные песцы должны попасть в капканы охотников Тынупской артели. Пойгин думал об этом еще тогда, когда зимой сооружал байдары. Теперь все видят, как пригодились они. Говорят, что это прекрасные байдары. Каждое утро они устремляются в море, словно стрелы, выпущенные с Тынупского берега. Пойгин и артель свою представляет в виде какой-то особенной байдары, плывущей по бурным волнам жизни. Стремительно мчатся отважные охотники в море, и благосклонный к ним ветер дует в их паруса. А что же будет, когда каждую байдару помчит по волнам вот это «живое железо»?!

— Попробуем завести! Теперь ты… ты сам. Намотай шнур на диск и дергай. Тут главное, понимаешь ли, компрессию чувствовать…

Пойгин, прежде чем дернуть за шнур, даже дыхание затаил. Наконец глубоко передохнул — и дернул шнур. Руль-мотор зачихал, но тут же умолк.

— Чихает! Это уже хорошо! — радовался Степан Степанович. — Наматывай снова и дергай, пока не взревет.

И Пойгин терпеливо повторял одно и то же десятки раз. Шлепала о днище ленивая морская волна, манили к себе ледяные поля, которые двигались бесконечной вереницей вдали от берега по своим извечным путям, по воле течений и ветра.

— Давай-ка еще раз проверим свечи. Отвинчивай сам. Та-а-ак, правильно. Железо оно хоть и железо, а требует, понимаешь ли, как женщина, вполне ласкового обращения, — глянув смущенно на мальчишку, Степан Степанович громко прокашлялся и сказал: — Это, Орел, можешь не переводить, да и вряд ли ты понял, о чем толкую…

Пойгин отвернул свечи, аккуратно протер их, снова ввинтил, повертел рукою диск, напряженно прислушиваясь к тайной жизни огнедышащего идола. И когда железный идол взревел и затрясся, он поначалу все-таки испугался, едва не выпустил из рук рукоятку.

— Не робей, брат ты мой иноязычный! Не робей! — кричал Чугунов, пересиливая шум руль-мотора. — Учись на скоростях рулить байдарой. Тут, брат, особая необходима сноровка.

Ревел огнедышащий идол, подвластный руке человека, пенилось море за бортами стремительной байдары. Пойгин подставлял лицо ветру и думал о том, что он едва ли когда-нибудь чувствовал себя настолько бесстрашным и сильным.

— Хорошо-о-о, очень хорошо-о-о, — нахваливал его Степан Степанович. — Крутых поворотов не делай, вмиг перевернешь байдару. И еще запомни, как святая святых, когда будешь заливать бак… тут уж трубку не смоли. И другим строжайше закажи! Зарекись навсегда!

Мотор вдруг зачихал и опять заглох. И тогда началось все сначала.

— Не надоело тебе с нами, Орел? Может, к своим ненаглядным оленям пойдешь? Покажи, где твое стойбище?

— Вон там, за лагуной. В бинокль хорошо видно. — Тильмытиль поднес к глазам бинокль Пойгина. — Сегодня ночью буду пасти оленей. Скоро стадо опять далеко-далеко в тундру погонят.

— Ну ничего, ничего, мы тебя оторвали от оленей всего на несколько дней. Спасибо папаше твоему за то, что тебя отпустил. Больно мне нравится твой папаша. Серьезный, понимаешь ли, мужик этот Майна-Воопка — Большой Лось. Интересно вы себя именуете, дорогие мои иноязычные братья. Красиво звучит. Большой Лось. Вес, понимаешь ли, имя имеет. Ну ладно, займемся мотором.

Чугунов полистал книжицу, разглядывая чертежи руль-мотора. В задумчивости чуть было не полез рукой в свою буйную шевелюру, да вовремя вспомнил, что пятерня в машинном масле.

— Ну и пишут же… умники, мозги свихнешь. Нет чтобы, понимаешь ли, простым человеческим языком объяснить, так нет, надо с выкрутасами…

Пойгин тоже заглядывал в книжицу, и чувство уверенности покидало его. Конечно же, ему никогда не понять помещенные в книжицу советы, как обходиться с мотором. О своей неспособности овладеть тайнами чтения и письма он в последнее время думал с мучительной болью. Можно было бы ходить на ликбез каждый вечер, сидеть, подобно мальчишке, за партой. Но ему же некогда! Это сколько же времени надо потратить, чтобы сидеть в школе, как сидит его Кайти. Хорошо бы понять тайну не-моговорящих вестей как-то сразу, постигнуть ее вдруг пришедшим наитием. Это должно быть как прозрение! Пойгину иногда снилось, что такое прозрение пришло, и он теперь умеет читать и писать, и не гнетет его больше стыд за немощь своего рассудка.

Прошлой зимой он просил Кайти научить его читать и писать. «Поясняй мне то, что ты поняла в школе». Кайти поясняла, а Пойгин мало что понимал и отстранялся от букваря, от тетради, презирая себя за тупоумие. Потом он попросил Тильмытиля научить его тому, чему он сам научился в школе. Он брал мальчишку с собой на проверку капканов, останавливал нарту где-нибудь под горой, в затишке, где не таким был пронзительным ветер, и требовал: «Учи здесь». И тогда Тильмытиль вычерчивал на снегу буквы, цифры и, стараясь подражать Надежде Сергеевне, громко говорил:

— Запомните на сегодня главное. Есть в чукотском языке две группы гласных, это как два отдельных стада оленей. Их еще называют рядами гласных. В первом ряду, или стаде, находятся «и», «э», «у»; во втором — «э», «а», «о»…

— Ты что разговариваешь так, будто здесь не я один? К тому же в твоей речи слишком много русских слов, которых я не понимаю.

Тильмытиль смущенно умолкал, обдумывая, с чего же начинать. Хочешь не хочешь, надо разговаривать с Пой-гином, как с первоклассником. Стыдно со взрослым человеком так обращаться, но что поделаешь? Не станешь же ему объяснять падежи чукотского языка: абсолютный, творительный, сопроводительный. А жаль. Если бы дали волю Тильмытилю, он даже птицам, сидящим на скалах, растолковал бы, что такое детально-направительный падеж, отправительный, определительный. А еще — слушайте, слушайте, птицы! — есть еще и назна-чительный падеж. Но рано Пойгину знать это. Если бы он понял, что такое слог, — и то уже было бы хорошо.

— Ты меня не учи пустякам. Ты главному учи, — между тем требовал Пойгин, стараясь скрыть за строгостью тона смущение. — У меня рассудок не хуже, чем у Ятчоля, получше внуши — и я все пойму.

— Ладно. Постараюсь внушить. Только не обижайся, если я буду разговаривать с тобой, как с первоклассником.

— Разговаривай как хочешь. Однако о почтении не забывай… Я постарше твоего отца…

И Тильмытиль не забывал о почтении. Особенно он помнил об этом, когда Пойгин учил его своей грамоте охотника-следопыта.

Однажды Тильмытиль не смог отличить след волка 'от следа обыкновенной собаки. Пойгин на второй день, перед уходом на охоту, зашел в класс, сказал Надежде Сергеевне:

— Отпусти его со мной.

— Нельзя. Уроки только начались.

Пойгин мрачновато усмехнулся, поманил пальцем учительницу из класса.

— Иди, иди сюда, я кое-что тебе объясню. Надежда Сергеевна, несколько недоумевая и сердясь,

вышла из класса.

— Дети наши научились различать знаки немоговорящих вестей, как я умею различать следы зверя. Это хорошо. Но плохо то, что Тильмытиль вчера не отличил след волка от следа собаки.

— Научится.

— Когда? Это надо познавать сразу же, как только мальчик забывает вкус молока своей матери.

— Пусть дети познают это на каникулах, в конце концов после занятий.

— Нет, так не познаешь. Это надо видеть даже во сне.

Надежда Сергеевна с досадой поглядывала на дверь класса.

— Ты мне мешаешь, Пойгин, — сказала она. — Я тебя уважаю, но нельзя же так…

— Я тоже тебя уважаю. Но почему ты не хочешь понять, что в мое сердце вселилась тревога?

— Все будет хорошо, Пойгин. Грамотный человек найдет себе дело.

— А кто будет ловить песцов, пасти оленей?

— Ты что, хочешь сказать, что школа ни к чему? И это тебе, председателю, пришли такие мысли?

— Какой я буду председатель, если наши дети вырастут и не смогут отличить след волка от следа собаки?

К изумлению Надежды Сергеевны, Пойгин с решительным видом распахнул дверь класса, подошел к парте Тильмытиля, схватил его за руку и увел с собой. Тильмытиль упирался, даже заплакал, но Пойгин был неумолим.

Едва выехали в тундру, Пойгин приказал Тильмы-тилю сойти с нарты.

— Долго сидеть за партой ты научился. Теперь учись бегать.

Тильмытиль побежал. Шло время, а Пойгин словно забыл о мальчишке.

— Я больше не могу! — закричал Тильмытиль, задыхаясь.

— Можешь!

И Тильмытиль побежал дальше. Ему было очень трудно — от усталости, от обиды, от вины перед учительницей. Подумалось: не ослушаться ли Пойгина, не повернуть ли назад, в школу? Но он пересилил себя. И потом, когда к нему пришло второе дыхание, о котором ему было еще не известно, он посветлел лицом, даже заулыбался: оказывается, это такое счастье — бежать, бежать, бежать и чувствовать себя неутомимым!

У одной из приманок Пойгин наконец остановил нарту. В капкане метался песец.

— Снимай его! — приказал Пойгин.

Тильмытиль не раз снимал с капканов песцов, но уже мертвых. Видел, как Пойгин снимал и живых. Он ловко опрокидывал ногой песца на спину, прикладывал походную палку к груди зверька и наступал на оба ее конца. Песец кричал, и это было похоже на плач ребенка. Однажды, заметив на лице Тильмытиля сострадание, Пойгин спокойно сказал:

— А ты представь, как этот песец пожирает птенцов в гнездах птиц. Никогда не видел? Летом я тебе покажу. Один раз увидишь, и вся твоя жалость исчезнет.

И вот сейчас Тильмытилю самому предстояло задушить песца. Пойгин протянул ему палку.

— Только осторожнее, не испорть шкуру.

Долго мучился Тильмытиль с песцом. Пойгин, сидя на нарте, бесстрастно курил трубку.

— Он кусается! — вскричал Тильмытиль.

— А как же. Птенцы хорошо знают, как он кусается. И не только птенцы. Гуси, лебеди, журавли в линьку, когда теряют маховые перья, не знают, куда деваться от его зубов.

Наконец песец заплакал под ногами Тильмытиля. Закрыв глаза, мальчишка крепился. А Пойгин по-прежнему продолжал бесстрастно сосать трубку.

— Все, — с трудом выдохнул Тильмытиль и принялся раскрывать капкан.

Подняв песца, он подул на его мех и сказал уже не без важности:

— Кажется, не тронул на нем ни одной шерстинки.

— Плохо, совсем плохо, — вдруг мрачно сказал Пойгин.

Тильмытиль испугался: наверное, сделал что-то не так…

— Не о тебе говорю, Тильмытиль, ты достоин похвалы. Я о себе говорю… Учишь ты меня, учишь, а рассудок мой по-прежнему постигнуть тайну не может.

— Ты бы слоги скорее понял! — с величайшим сочувствием и отчаяньем воскликнул Тильмытиль. — Наверное, плохо я объясняю.

— Нет, это я плохо понимаю. Что-то есть здесь недоступное моему рассудку.

Вот об этом Пойгин с горечью думал и сейчас, наблюдая, как Тильмытиль вместе с Чугуновым заглядывает в книжицу и что-то там, видно, понимает. А он, Пойгин, так никогда из этой книжицы ничего и не поймет. Умолкнет мотор, и ничего не сделаешь, если не обратишься к книжице за советом.

Ветер дул с берега, и байдару все дальше уносило в море. Трудно будет возвращаться в Тынуп, если придется идти на веслах. Маячат на берегу жилища Тынупа. Вон стоят рядом три новых дома — подарок райсовета тынупцам. Один для Акко, второй для Мильхэра, а третий… третий… Пойгину предназначается. Сколько раз подходил Пойгин к этому дому, заглядывал в окна, открывал дверь, внутрь заходил и чувствовал, что душа его никак не располагалась к новому очагу. Зато Кайти и во сне бредила этим домом. Ах, Кайти, Кайти, ну чем тебе не нравится родная яранга? Не так давно и поставил ее Пойгин, на самом хорошем месте в Тынупе. Но не это главное. А что?

Пойгин всматривается в жилища Тынупа, напряженно морщит лоб: что же все-таки главное? Привычка, наверное. В яранге все знакомо с детства, даже дымок от костра, шкуры, пропитанные дымом, пахнут по-особенному; и жить без этого запаха — это все равно что воду пить во сне — никогда не утолишь жажду.

А Кайти ходит к дому по нескольку раз в день, умоляюще смотрит на Пойгина, ждет, когда он переборет себя. Пожалуй, надо перебороть, именно ради Кайти. Когда она рассказывает, каким чистым будет их дом, то вся будто светится и слова такие находит, что их можно назвать по праву говорениями. Да, надо вселяться в новый очаг, надо порадовать Кайти.

Чугунов закрыл книжицу, дотронулся до плеча Пойгина:

— О чем размечтался? Очнись. Я, кажется, понял главную причину, почему глохнет мотор. Необходимо жиклер поточней отрегулировать. Вот смотри, как это делается…

Увлеченный постижением мотора, Чугунов только сейчас заметил, как далеко унесло байдару.

— Ого! Того и гляди, у Северного полюса очутимся.

Ну и попыхтим на веслах против ветра, если мотор не заведется.

Однако мотор завелся. Когда он взревел, Пойгин по-отечески прижал голову Тильмытиля к своей груди и сказал:

— Учись и ты понимать этого железного идола — у тебя рассудок, достойный рассудка твоего отца, ты сможешь.

Тильмытиль заулыбался, потом важно приосанился, щуря глаза от встречного ветра.

— Ну, капитан, бери власть на корабле в свои руки. Одним словом, рули сам.

Пойгин пересел на корму, взялся за ручку мотора. Огнедышащий головастый идол дрожал от избытка яростной силы, и эта дрожь передавалась через руку к самому сердцу Пойгина: вот такая же сила бушует и в нем, и потому он все сможет и все одолеет, даже тайну немоговорящих вестей. Вот однажды проснется что-то необыкновенное, и Пойгин поймет, что тайна постигнута, рассудок его пробился в неведомое, как свет Эль-кэп-енэр пробивается в земной мир через облака и туманы.

Почти все тынупцы выбежали встречать байдару, на которой гудел мотор. Пойгин окинул толпу внимательным взглядом. Вон и Кайти чуть в стороне от всех. Смотри, смотри, Кайти, что умеет делать твой Пойгин, какая силища «живого железа» теперь подвластна ему. Не волнуйся, Кайти, Пойгин не расшибется, врезаясь на полном ходу в берег.

— Та-а-ак, сбавь обороты, — подсказывал Чугунов, — гаси скорость. Теперь совсем выключай. Байдара сама с ходу дойдет до косы.

Едва Пойгин сошел на берег, как перед ним оказался Ятчоль в своем «галипэ».

— Вот газета! — потряс синим конвертом перед самым носом Пойгина неукротимый в своем ликовании Ятчоль. — Тут я… я тебе укор… можно сказать, не только укор… пожалуй, даже проклятье!

Мильхэр попытался оттеснить скандалиста от Пойгина, но тот забегал к нему с другой стороны и твердил свое:

— Да, можно сказать, что это даже проклятье! А те хорошие 'слова, которые я в газете о тебе говорю… это так, их придумал Гена. Молод еще, глуповат, наверное.

Пойгин, мрачно посасывая трубку, мучился в недоумении.

— О чем ты болтаешь? Смотри, как бы ветром не унесло тебя в море на крыльях твоего галипэ.

Кайти по-прежнему стояла чуть в стороне. Лицо у нее было таким печальным, что Пойгин отмахнулся от Ятчоля, устремился к жене.

— Почему у тебя такое лицо? Ты заболела?

Кайти медленно покачала головой, дескать, дело не в этом.

— Я вижу, что-то случилось. Тебя обидели?

И опять Кайти, будто видел Пойгин ее во сне, медленно покачала головой, отрицая и это.

— Я хочу тебя обрадовать. Я все обдумал. У нас будет новый очаг. Через день, через два состоится наше вселение в дом…

И опять Кайти отрицательно покачала головой, а в глазах ее отразилась такая боль, что Пойгин невольно схватил ее за плечи.

— Что случилось с тобой? Ты не хочешь вселяться в дом?

— В дом будет вселяться Ятчоль, — едва слышно промолвила Кайти и заплакала.

— Почему Ятчоль? Кто сказал?!

— В Тынуп приехал большой очоч. Он сказал…

А в Тынуп прибыл не кто иной, как Величко. Был он к этому времени уже заместителем председателя райисполкома; в гору пошел, как только в край отозвали секретаря райкома Сергеева. Медлительный, вальяжный, он не растерял своей улыбчивости, пошучивал, посмеивался, хотя и давал понять тем, кто раньше не слишком чтил его, что он не так уж и забывчив. Особенно он это подчеркивал сейчас, при встрече с Медведевым.

— Давненько не бывал я в Тынупе, — сказал Величко с тем наигранным добродушием, за которым таилось: ну вот я до вас наконец и добрался. — Преображается Тынуп. Летом я здесь впервые… Вид прекрасный.

Не могу не согласиться, — сдержанно ответил Артем Петрович. — Прошу вас, присаживайтесь.

Величко медленно опустился в кресло у стола, Медведев сел во второе — напротив гостя.

— Да, поселок стал посолиднее, — с удовольствием повторил свою мысль Величко. — Кстати, три этих дома… подарок райсовета лучшим охотникам, как они… уже заселены?

— Два завтра-послезавтра заселяются.

— Кем?

— В одном будет жить председатель сельсовета Акко. Во втором — лучший бригадир Мильхэр. Ну а третий… Третий… полагаю, там будет жить председатель артели Пойгин.

Величко вытащил из портфеля окружную газету:

— Вот это читал?

— Прочел…

— Ну и что скажешь?

— Сочинил некто Коробов человека по имени Ятчоль. И тот дал председателю артели кое-какие полезные советы. Но лучше бы Коробов сделал это от собственного имени.

Величко сбил пепел мизинцем той же руки, в которой держал папиросу. До чего же был изящным его этот привычный жест. Казалось, отучись от него Величко — и сразу что-то заметно убудет в его обаянии. Еще раз слегка ударив мизинцем по кончику папиросы, Величко многозначительно вздохнул.

— Нет, почему же. То, что чукча дает совет другому чукче побыстрее расстаться с пережитками прошлого… это куда эффективнее.

Медведев потянулся к бороде, чтобы спрятать усмешку-осу, как бы запутавшуюся в волосах.

— Но ведь реальный Ятчоль и тот, статью которого вы читали, — это небо и земля…

— Досадно, конечно. Но не беда. Есть выход. Будем подтягивать реального Ятчоля до идеала, изображенного Коробовым. А заодно потянутся к идеалу и другие. Вот в чем ценность журналистского хода Коробова. Важно и то, что он видел реального Ятчоля, поверил в него. Значит, почувствовал в нем, как говорится, нечто…

— Я не знаю, что он в нем почувствовал. Однако мне понятно, как нелепо все это выглядит здесь, на месте. Люди должны верить газете. Но кому же неизвестно, что из себя представляет Ятчоль?..

— Жаль, очень жаль, — несколько капризно и в то же время сокрушенно промолвил Величко. — Жаль, что мы с вами опять расходимся… Даже вот как-то невольно перешел на «вы».

Медведев удовлетворенно закивал головой и поспешил успокоить собеседника:

— Ничего, ничего. Мне, знаете ли… даже так приятней…

«Все такой же, независимый и ядовитый, — отметил для себя Величко. — Ничего, я с тебя кое-какой гонорок посшибаю». Вслух вяло сказал, показывая легким зевком, что он нисколько не уязвлен:

— Ну, ну, будем на «вы». Я человек добрый, сделаю, сделаю вам приятное… Итак, вернемся к Ятчолю. Уверяю вас, имя его после этой статьи прогремит на всю Чукотку. Ведь он заговорил об очень тонких, деликатных вещах. Представляется образ чукчи сегодняшнего… Ну если не сегодняшнего, то завтрашнего. Возможно, Коробов его немножко поднял, преломил, так сказать, через свою мечту. Однако важен пример…

Заметив, что Медведеву слушать все это невыносимо, Величко поскучнел, а затем и рассердился.

— Ну вот что, Артем Петрович, вы знаете мою деликатность… Я не однажды проявлял ее по отношению к вам…

— О, как же, как же!

— Напрасно иронизируете. Теперь имейте в виду следующее. В третий дом войдет не Пойгин, который, как мне известно, предпочитает ярангу, и это вполне логично, подчеркиваю… войдет не Пойгин, а Ятчоль. И нового председателя артели придется искать, не исключено, что пришлем со стороны…

Артем Петрович, запрокинув голову, долго смотрел в потолок, как бы в этом видел выход, чтобы зло не рассмеяться.

— Да, мы именно Ятчоля поселим в дом, хотя бы в знак благодарности вот за это! — Величко пришлепнул растопыренной пятерней по газете, лежавшей на столе. — Проведем это через райсовет. А ваша задача… задача работников культбазы… сделать все возможное, чтобы этот человек тянулся к тому уровню, на каком его будут видеть чукчи других мест, полагая, что такой Ятчоль действительно уже существует. Он должен, должен быть таким! Только постарайтесь, подойдите к нему без предвзятости, по-человечески…

Артем Петрович мрачно молчал, потому что ничего, кроме негодования, не испытывал.

— Что же вы молчите?

— Вы хотите, чтобы я заговорил?

— Вы не угрожайте. Забудьте старые замашки. В конце концов, оцените факт, что я прибыл к вам на сей раз совершенно в новом качестве.

— Простите, но я посмею возразить… Коль скоро вас устраивает фикция… я вижу вас совершенно в прежнем качестве…

От пухлых щек Величко отхлынула кровь. Он долго смотрел остро прищуренными глазами на Медведева, который повернулся к нему боком с подчеркнутым видом полнейшего пренебрежения, наконец сказал:

— Боюсь, Артем Петрович, что нам в одном районе дальше не жить…

— Меня направил сюда крайком…

— Это вам не поможет. Ну ладно, поговорили по душам, и хватит. Иногда очень полезно поставить точки над «и». Однако дела есть дела, пойдемте посмотрим на эти дворцы…

Артем Петрович не просто встал, а вскочил, вытягивая руки по швам, издевательски изображая готовность и подобострастие.

— А вы все такой же артист. И до чего же у вас колючий характер.

Когда проходили мимо правления артели, наткнулись на Ятчоля. Шагал он воинственно, в крайнем возбуждении, в своих «галипэ» и в засаленной телогрейке, которую подпоясал ремнем, как гимнастерку.

— Вот ваш прославленный Ятчоль, —¦ не просто сказал, а продекламировал Артем Петрович.

Величко вскинул руку, хотел было размашисто подать ее чукче, но вдруг замер:

— Постой, постой… это что на тебе такое? — подошел к Ятчолю, подергал за одно из крыльев его странных штанов. — Это как понимать?

Ятчоль скособочил голову влево, потом вправо, разглядывая самого себя, наконец выпалил:

— Это русский штана… галипэ называется!

Величко чуть изогнулся, словно у него резануло живот, и так расхохотался, что стали сбегаться тынупцы.

— Галипэ! Вот это ты уморил меня, братец. Ну и учудил!.. Русская штана. — И опять зашелся в хохоте до слез.

Ятчоль сначала настороженно смотрел на очоча, стараясь определить, что будет потом, когда он перестанет смеяться, и вдруг тоже захохотал дурашливо.

Медведев, подчеркнуто безучастный к происходящему, наблюдал за байдарой в море: он знал, что в ней Чугунов обучает Пойгина владеть руль-мотором. «Эх, Пойгин, Пойгин, сумеешь ли выдержать эту комедию с газетой? Не сорвался бы».

— Послушайте, Артем Петрович! — с веселым добродушием окликнул Величко Медведева. — Бросьте хмуриться. И не надо уж так жестоко презирать этого малого. — Широким жестом положил руку на плечо Ятчоля. — Ну смешон… смешон, куда денешься. Но ведь искренне тянется к новому! Неужели его галифе хуже того, что председатель колхоза колотит в бубен, плещет в море кровищу и совершает всякую прочую чертовщину.

Артем Петрович по-прежнему смотрел в море, упрямый и непримиримый в своем упорном молчании.

— Как знаете. Я подавал вам руку. В конце концов, мне надоело перед вами унижаться…

У дома, который предназначался Пойгину, скопилось много людей, была среди них и Кайти. Величко степенно обошел вокруг дома, взобрался на крылечко и громко воскликнул:

— Здесь будет жить Ятчоль!

Кайти поднесла судорожно сжатые кулачки ко рту, чтобы не вскрикнуть: властный жест очоча в сторону дзери дома, произнесенное имя Ятчоль ей все объяснили…

В комнату Величко, отведенную ему на культбазе, вошел Чугунов. Был он сдержан в своей мрачной решимости: дал себе наказ не проявлять ее бешено, хотя внутри у него все клокотало.

— Здравствуй, Игорь Семенович.

— Здравствуйте, — подчеркнуто на «вы» ответил Величко, тем самым давая понять, что Чугунову неукоснительно надо последовать его примеру. — Присаживайтесь. — Озабоченно глянул на часы. — Только учтите, у меня очень мало времени.

Степан Степанович чуть передвинул стул, уселся основательно, словно угрюмой скалой навис над душою Величко.

— Я слышал, вроде бы дом Пойгина… теперь переходит Ятчолю…

— Никакого дома Пойгина не было.

— Как не было? — пока все еще сдерживая в себе черта, спросил Чугунов. — Я сам в нем все до последнего плинтуса вот этими руками ощупал. Строгал, красил, подгонял…

— Честь и хвала вам. Я знаю, руки у вас золотые.

— Но неужто я для этого болтуна старался? Величко покривился в нервической усмешке.

— Степан Степанович, дорогой, мне очень некогда. Если у тебя есть дела ко мне как к заместителю председателя райисполкома, то…

— Есть, есть дела! — вдруг все-таки выпустил черта Чугунов. — Кто тебе позволил… допускать такое самоуправство? Ну если ты взъелся на Пойгина… то подумай о других людях! Чукчи всего Тынупа переполошились. Удивляются люди. Так, понимаешь ли, недолго и веру подкосить… веру в справедливость…

Величко все это выслушал хотя и терпеливо, но с тем недобрым видом, который как бы говорил: всему бывает предел, плохо будет, если вы это не поймете.

— Твое самоуправное решение… боком выйдет нашему общему делу. Надо же понимать. Ты же партийный человек! Пост вон какой ответственный занимаешь!..

— Ну вот что, я не намерен обсуждать с вами вопросы, к решению которых вы не имеете никакого отношения. Я вас уже предупреждал… вы заведующий факторией… у вас есть свои непосредственные обязанности.

Чугунов схватил с подноса второй стакан, наполнил водою, осушил его так, будто гасил в себе пожар.

— Ты меня, товарищ Величко, в стойло не загоняй! Я тебе не бык или прочая рогатая скотина. У меня билет партийный. Я ехал сюда действовать во всеобщем нашем масштабе. И впредь буду действовать на всю широту своей души. И ты ее из меня не вышибешь!

— С партийным билетом при таких махновских замашках… можно и расстаться.

Степан Степанович распахнул меховую куртку, приложил пятерню к карману гимнастерки, не просто приложил, а припаял к груди. И чтобы не сорваться на крик, ударился в обратную сторону, в какой-то клокочущий полухрип, полушепот:

— Ты мне… эти угрозы… не смей! Со мной расподоб-ные шуточки… никто еще себе не позволял. И запомни, что я тебе сказал. Слепую политику здесь не разводи. К секретарю райкома поеду… до округа доберусь, а суть твоей слепоты политической как есть обрисую!

Чугунов замахнулся кулаком, чтобы грохнуть по столу, но остепенил себя на полпути, плечом саданул дверь и ушел прочь, оставив после себя густой запах махорки, морской соли, машинного масла.

Пойгин не верил, что газетой ему послано проклятье, и все-таки, когда уже почти все тынупцы улеглись спать, пошел к Медведеву, осторожно постучал ему в окно. Артем Петрович еще не спал. Отдернув занавеску, узнал Пойгина, жестом пригласил войти.

И вот сидит Пойгин, угрюмый, с опущенной головой, смотрит на Медведева печально и недоуменно. Потом печаль его и недоумение выливаются в слова:

— Почему дом отдают Ятчолю?

Артем Петрович собрал бумаги на столе, мучительно соображая, как отвечать.

— Сейчас будем пить чай.

Пойгин в знак согласия кивнул головой.

— Ладно, не будем говорить о доме. Я сам виноват. Все медлил, сомневался. Старый очаг меня в новый не пускал. А вот Кайти хотела. Она так ждала этот новый очаг. Обидел я Кайти, радость отнял… Так что о доме говорить не надо.

— Будем говорить и о доме и о многом другом.

Пойгин нетерпеливо повел рукой:

— О доме потом. Я хочу узнать о другом. Правда ли, что газета послала мне проклятье? Есть ли у тебя такая газета?

— Есть.

Нетерпение в лице Пойгина стало каким-то мучительным.

— Покажи!

Артем Петрович открыл стол, достал газету, развернул.

— Прочитать?

— Дай я сначала сам посмотрю.

Осторожно, словно боясь обжечься, Пойгин взял газету и долго смотрел в ее столбцы, испещренные мелкими знаками — буквы называются. Странно, он, Пойгин, живет в Тынупе, а о нем рассказали этими мелкими черточками, кружочками, хвостиками какую-то весть, и она теперь идет по всей Чукотке на листе бумаги. Если газета сотворяется столь таинственным образом, почти при участии сверхъестественных сил, надо полагать, добрых сил, то может ли она нести в себе ложь? Как было бы хорошо, если бы он уже мог сам постигать тайну этих черточек, кружочков, хвостиков. Еще надо радоваться, что есть Артем, он, конечно, ничего не скроет, о чем говорит газета, а если бы не было его? Тогда хочешь не хочешь — верь тому, о чем болтает Ятчоль. Можно было бы попросить помочь одолеть неведение жену Артема, учителя Журавлева, ну а если бы их тоже рядом не было? Чугунов хоть и умеет понимать немоговорящие знаки, но только на своем языке. А тут, кажется, газета говорит по-чукотски.

Пошелестев газетой у самого уха, Пойгин неожиданно улыбнулся:

— Будто шепчет о чем-то… Медведев взял из рук Пойгина газету:

— Так вот слушай, что здесь написано.

Пойгин откинулся на спинку стула, замер в непомерном напряжении: что бы там ни говорили, для него это была встреча с чем-то сверхъестественным… Медленно и внятно читал Артем Петрович. И по мере того как получала высказанность странная весть, якобы принадлежащая Ятчолю, Пойгин все мучительней страдал от недоумения. И когда Медведев умолк, откладывая газету в сторону, Пойгин спросил с видом полной растерянности:

— Так Ятчоль уже научился болтать не только языком, но и немоговорящим способом? Разве мало того, что он болтает просто языком?

— Нет, Ятчоль этого не умеет.

— Но как же все это стало газетой?

— Приехал сюда человек, умеющий делать газету, увидел Ятчоля… послушал его…

— Но разве Ятчоль мог кому-нибудь сказать, что я человек вэймэну линьё?

— Наверное, нет.

— Почему же газета утверждает это? Выходит, произошел обман?

— Человек, делающий газету, не знал чукотского разговора, он не все понял у Ятчоля. А Ятчоль чем-то сумел ему понравиться. И этот человек, журналист называется, поверил, что Ятчоль может тебя уважать. Поверил, что он имеет право делать тебе дружеский укор. Потом от имени Ятчоля заставил говорить об этом газету.

Пойгин во все глаза смотрел на Артема Петровича, стараясь уразуметь непостижимое, снова взял в руки газету:

— Но почему же она стерпела обман? Почему черточки эти, кружочки, которые буквы называются, не разбежались в разные стороны, возмутившись обманом? Почему они не прожгли бумагу?

«Вот это вопросик!» — мысленно воскликнул Медведев и после долгой паузы ответил:

— Ты придаешь газете сверхъестественную силу. А она лишь размышления людей. Конечно, газета, вернее, люди, делающие газету, очень стараются, чтобы не прокрался обман, чтобы размышления на бумаге помещались только самые верные и серьезные… Но раз газету делают не сверхъестественные силы, а люди… то и ошибки бывают людскими…

Пойгин вдруг засмеялся.

— Вот это ошибка получилась у газеты! Ятчоль меня уважает. Что ж, тут можно только посмеяться. Но укоров Ятчоля я не приму. Не ему делать мне укоры…

— Будем считать, что это укоры того журналиста. Но и он… он тоже… ему надо было бы сначала пожить рядом с тобой, прежде чем судить о твоих поступках… Однако один укор ты должен стерпеть и от него…

— Какой?

— Ты должен научиться читать и писать. Все это грамота называется.

Пойгин болезненно поморщился:

— Мне уже снится, что я эту тайну постиг. Все надеюсь, может, во сне придет прозрение.

Медведев улыбнулся, отчего борода его чуть-чуть раздвоилась.

— Вот о чем мне пришло в голову у тебя спросить. Сколько раз, по-твоему, нужно взмахнуть веслами, чтобы доплыть на байдаре от Певека до Тынупа?

Пойгин недоуменно вскинул брови, мол, что за шутка? Ответил с усмешкой, как и подобает отзываться на шутку:

— Наверное, столько же, сколько на небе звезд.

— А за один взмах весел не доедешь?

— Я не сверхъестественное существо.

— Вот, вот. Однако грамоту ты хочешь постигнуть, как сверхъестественное существо, в один миг, всесильным прозрением.

Пойгин засмеялся, оценив ум собеседника, сумевшего шуткой высказать очень серьезную мысль.

— Да, пожалуй, ты прав, — с глубоким вздохом удовлетворения от сердечной и непустой беседы сказал Пойгин. — Я вздумал одним взмахом весел промчаться на байдаре от Певека до Тынупа. Я тебя понял. Но у меня нет лишней жизни, чтобы каждый вечер ходить в школу…

— Ты с избытком наверстаешь потраченную часть жизни, когда научишься грамоте. Поверь, тебе это совершенно необходимо… Ну а теперь давай пить чай. Я совсем забыл, что гость, возможно, мучается от жажды…

— Зато я утолил рассудок…

Кайти отпустила мужа в тундру еще в то время, когда весь Тынуп был в глубоком сне.

— Иди, — сказала она Пойгину. — Я чувствую, тебе хочется поговорить с птицами. Только возвращайся хотя бы к времени нового сна.

Кайти не могла сказать возвращайся к вечеру, потому что в земном мире была счастливая пора круглосуточного солнца.

Пойгин закинул за плечи карабин, взял кэнунэ и подался в прибрежную тундру с мыслью посмотреть, что происходит с подкормкой песцов. У него были свои заветные места и тропы, по которым он не один раз ходил в пору возвращения песцов к своим норам. Сразу же, как только заканчивался сезон охоты на пушного зверя, он отправлялся в разведку, бродил вблизи морского побережья, по склонам холмов, по берегам рек, угадывал норы по приметам, видимым только его глазу, определял, какова будет охота следующего сезона. Он знал, насколько искусно песцы устраивают свои норы, с множеством разветвлений, входов и выходов. Опускаясь на колени возле входа в нору, он постигал тайную жизнь зверьков, возвращающихся из дальних зимних странствий в свои родные места. Песцы чистили старые норы, рыли новые; здесь переживут они свои брачные страсти, здесь родится новое потомство, отсюда в октябре — ноябре они будут готовы уйти опять далеко-далеко, если поблизости не окажется корма. Нельзя, чтобы песцы ушли. Надо сделать все, чтобы они остались в капканах, расставленных на охотничьих угодьях артели.

Пойгин подбирал клочки песцовой шерсти, потерянной в линьке, мял ее, нюхал, что-то нашептывал, вслушивался в драки самцов, в их яростное тявканье, по голосам угадывал, велика ли колония зверьков, старался прикинуть, каков будет приплод. Пройдет пятьдесят с лишним дней — и появится новое потомство зверьков. А после этого промчится еще дней тридцать (быстротечно время), и молодняк начнет выходить из нор — самая пора проследить, насколько велик приплод: самка может родить пять-семь щенят, а может и больше двадцати Все это надо знать, брать в расчет, надо приучить молодняк к подкормке, которая — как только придет охотничий сезон — станет приманкой. Песцы привыкнут к тому, что вкопанное в землю мясо вполне доступно, что здесь нет никакого подвоха. А придет время — будут поставлены капканы, и пусть тогда сопутствует охотнику удача.

Сейчас была пора, когда молодые песцы начинали уходить от нор, чтобы утолить голод у подкормок.

Солнце одолевало свой извечный кочевой путь. И все живое круглые сутки славило его, ликуя. Гуси, лебеди, журавли, потерявшие маховые перья при линьке, вытягивали шеи к солнцу, тоскуя по небу; молодые песцы, впервые в жизни своей увидевшие солнце, изумленно смотрели на него, присев на задние лапы, потом начинали скулить от нетерпения: видимо, им очень хотелось лизнуть этот загадочный ослепительный круг; бурые медведи валялись на спине, широко расставляя передние лапы, будто надеялись, что солнце сойдет к ним прямо в объятия.

Пойгин вслушивался в живой мир летней тундры, порой отвечал на журавлиное курлыканье, на гогот гусей, на лай песцов, лисиц, испытывая то удивительное чувство, когда он сливался душой со всем сущим на земле: и с этой вот куропаткой, затаившейся в кочках со своим выводком, и с зайчатами, припустившимися что было духу наутек, и с каждой травинкой, которая тоже знала, что такое солнце, ибо была она его дитем.

Останавливаясь то у одной, то у другой приманки из мяса моржей и тюленей, вкопанного в землю, Пойгин внимательно оглядывал все вокруг; и по вытоптанной траве, по следам на мясе от зубов и когтей, наконец, по запаху, оставленному песцами, определял их число, нрав, возраст. Вот здесь возились молодые песцы, это видно по вытоптанной траве чуть в стороне от приманки: после утоления голода резвились малыши вдоволь.

В какое бы время Пойгин ни блуждал по тундре один на один со своими мыслями, он все время чувствовал кого-то рядом, пусть не человека, пусть птицу, зверька — все равно живая душа; а след зверя для него часто был тропою к мысли, что человек и зверь — существа очень близкие, что кровь у них одинаковая, горячая и красная, что тот и другой сначала были детьми, что тот и другой одинаково дышат воздухом. В запахе зверя в такие мгновения Пойгин чувствовал запах древности, в голосе зверя он слышал собственный голос, исторгнутый давным-давно, еще в пору первого творения. И кто знает, возможно, что он, Пойгин, в пору того, первого древнего существования был лисою, а вот эта лиса, по следу которой идет он, была человеком. Может, потому так и хитроумна лиса, что была когда-то, в незапамятные времена, человеком. Ну не диво ли то, как она запутывает свои следы? Бывает, бежит, бежит лиса, и не просто по свежему снегу, где только и виден был бы ее след, бежит хитроумная по следу зайца; потом отпрянет в сторону, напетляет немыслимо, еще и еще раз пройдет по собственному следу, чтобы уже ничего не мог понять преследователь, и снова выходит на заячью тропу. И что за радость охотнику видеть, как лиса, в свою очередь, становится охотником за мышью. Юркнет мышь под снег, а лиса присядет и совсем по-человечески то одним ухом прильнет к снегу, то другим. И тихо становилось во всем мироздании — так, по крайней мере, казалось Пойгину, и сам он замирал, внушая себе: не дыши, лиса слушает тайную перекочевку мышиного народца под снегом! Лиса слушала свое, а Пойгин свое — ветер древности слушал, голос первозданности и потому чувствовал себя существом бесконечным и вечным.

А лиса, расслышав то, что было ей нужно, вдруг круто взмывала над тундрой факелом и, плавно изогнувшись, падала в снег головой — именно в то место, где затаилась мышь. И если ты хоть один раз видел это, думал Пойгин, можешь сказать, что встретился с чудом, и оно приснится тебе, поманит в снега, поманит уйти по следу зверя так далеко, что ты в конце концов придешь на край земли и предстанешь один на один перед всем мирозданием, предстанешь для самых глубоких дум о человеке, о звере, о земле, о жизни. Лиса будет сидеть на холме, смотреть на тебя, на звезды, и, когда ты очнешься, она опять помчится по тундре, увлекая тебя все дальше и дальше к тому, к чему ты пришел в своих думах; и тогда ты поймешь, что сам' себя выслеживал, шел по собственному следу, направленному из древнего прошлого в день сегодняшний, шел по тропе вечности. Что было бы с тобой, если бы вдруг исчезли все звери? Ты потерял бы свой след, идущий из прошлого, ты не смог бы продлить его в бесконечное будущее, ты был бы не вечностью, а кратким мигом…

Об этом думал Пойгин и сегодня, блуждая по тундре, отвечая голосом гусей на их гогот, курлыканьем жураз-лей на их курлыканье, стоном лебедей на их стоны. Он был счастлив, что ему удалось еще раз пережить то чувство, когда убеждаешься, что ты идешь по тропе собственной вечности.

А солнце совершало свой круг, оглядывая земной шар со всех сторон, и, видимо, было довольно; земля живет, земля разговаривает голосами зверей, голосами птиц, земля понимает себя и все сущее на ней умом человека.

У озера, которое можно было назвать братом солнца — такое было оно круглое и ослепительное, — снова загоготали гуси. Пойгин долго вслушивался в их гогот, и ему казалось, что там идет осмысленная беседа, скорей всего совет старейшин, а может, матери и отцы обучают своих детей тому, чему их никто другой не научит. Пусть разговаривают гуси, у них свои заботы, пусть им во всем сопутствует удача.

Взобравшись на горную террасу, Пойгин сел на плоский камень лицом к морю, которое было хорошо видно отсюда. И Тынуп отчетливо виден. Жилища его толпятся у моря, как стая птиц. Мираж колеблет дома, яранги, порой поднимает их над землей, и тогда кажется, что птицы взлетают и снова садятся.

Где-то там, в одной из яранг, его Кайти. И не только Кайти, а еще удивительно родное существо, оно было сначала Кайти и Пойгином, вернее, тем, что чувствовали они друг к другу, а потом стало крошечной девочкой Кэргы-ной — женщиной, сотворенной из света, — таков смысл ее имени.

Пойгин хорошо различил и тот дом, в который так хотела вселиться Кайти. Он готов, давно готов, этот дом, и если бы Пойгин вовремя согласился с женой, не было бы того, что случилось вчера, когда Кайти узнала, что это уже дом Ятчоля… Горько Пойгину, мучительно стыдно Пойгину, обидно за Кайти. Почему он медлил? Бывало, подойдет Пойгин к дому со стороны пустынного моря' чтобы никто его не увидел, прильнет всем телом к стене! приложит ухо к дереву и слушает, слушает, себя и дом слушает. Что он хотел услышать, понять? Наверное, хотел понять, возможно ли соответствие его собственной души с миром этого дома. Но миром его стали бы Кайти и Кэргына, а это значит, было бы и соответствие…

Горько Пойгину, обидно Пойгину, стыдно, мучительно стыдно Пойгину от чувства вины перед Кайти.

Выкурив трубку, Пойгин хотел было уже спуститься с террасы, но вдруг увидел учителя Журавлева. Поднимался учитель по складкам откоса, с ружьем за плечами, в широкополом накомарнике, с сеткой, закинутой на затылок. Взобрался на террасу, сделал несколько шагов в сторону Пойгина и вдруг остановился.

— Я знаю, что человеку иногда хочется побыть один на один с собой. Мне неловко, что я возник перед твоими глазами.

— Если ты увидел меня издали и все-таки решил не пройти стороной… значит, понадеялся, что я буду рад тебя видеть.

— Да, я увидел тебя издали и понадеялся…

— Тогда садись рядом.

Журавлев, обутый в высокие резиновые сапоги с завернутыми раструбами, не спеша подошел к Пойгину, снял заплечный мешок — рюкзак называется, достал железную бутыль с неостывающим чаем, потом кружку, наполнил ее. Себе налил в крышку от железной бутыли, термос называется, разложил на камне сахар, хлеб и кусочки жареного мяса.

Когда опорожнили термос и съели снедь, Журавлев закурил свою русскую трубку, протянул Пойгину. Тот с достоинством принял трубку.

— Я очень хотел бы, чтобы сегодняшняя наша встреча… была встречей большого понимания, — сказал Журавлев, заканчивая свою мысль уже не словами, а взглядом: именно взгляд должен был подсказать, о каком понимании идет речь.

Пойгин ответил на это не прямо, однако ответил:

— Вон в той стороне, у озера, я слышу, как разговаривают гуси. Я научу тебя угадывать их разговор, различать их беседы большого понимания. Научу, если захочешь…

Пойгин помнил просьбу Кайти вернуться домой ко времени нового сна, пришел именно в эту пору, застал в яранге гостью — жену Медведева. Сидела она рядом с Кайти и держала в руках газету, которая разволновала весь Тынуп. Кайти засуетилась, встречая мужа. Пойгин присел у светильника, показал глазами на газету:

— Я вчера был у твоего мужа, он мне все объяснил. Я вполне утолил рассудок, у меня больше нет недоумения.

— Кайти тоже все поняла, — ответила Надежда Сергеевна, медленно складывая газету, — но самое главное то, что Кайти сумела сама прочитать, что здесь написано.

Изумленный Пойгин повернулся к жене, собиравшей еду на ужин. Лицо Кайти зарделось, можно было подумать, что ей стало очень неловко.

— Ты зря застеснялась, Кайти, — сказала Надежда Сергеевна. — Я ничего, кроме восхищения, в лице твоего мужа не вижу.

Пойгин смутился в свою очередь, тихо сказал:

— Это верно. Я восхищаюсь…

Надежда Сергеевна выждала, когда пройдет смущение Пойгина, и вдруг спросила:

— Ну так доплывешь ли ты на байдаре от Певека до Тынупа… если единственный раз взмахнешь веслами?

Пойгин рассмеялся.

— Значит, слышала наш разговор с Артемом?

— Да, слышала. Я легла спать в другой комнате. Но сон не шел… Было так интересно вас слушать…

— Что ж, буду плыть от Певека до Тынупа так, как плывет на байдаре каждый.

— Я тебя поняла. Приходи в школу завтра же. Пойгин лишь кивнул головой, изумленно наблюдая за Кайти. Надежда Сергеевна проследила за его взглядом и спросила:

— Ты, наверное, никак не можешь поверить, что Кайти умеет читать и писать?

— Это верно, мне трудно поверить. Но я, конечно, верю…

— Вот и хорошо, — улыбнувшись Кайти, Надежда Сергеевна шутливо добавила: — Если ты хочешь знать, твоя жена уже способна написать письмо о том, как любит тебя. И ты будешь несчастным человеком, если не сможешь прочитать его…

— Теперь я знаю, почему мне надо учиться, — пошутил и Пойгин. Долго молчал, как бы утверждая себя в непреклонной решимости. — Завтра я приду в школу. Буду ходить до тех пор, пока ты не скажешь: хватит…

Надежда Сергеевна многозначительно переглянулась с Кайти.

— Раз он решил, значит, теперь не отступит, — ликующе улыбаясь, сказала Кайти.

— Вот и прекрасно, — по-русски промолвила Надежда Сергеевна.

Заторопившись, гостья от ужина отказалась, ушла веселая и довольная. А Пойгин схватил жену за руки и сказал:

— Доставай бумагу, карандаш. Писать будешь.

— Что писать?

— Как любишь меня. Письмо называется. Кайти рассмеялась:

— Я и так тебе об этом скажу. Вот покормлю, погашу светильник и скажу.

— Тогда скорее корми и гаси.

Когда легли спать, Пойгин долго каялся, что не послушал Кайти, не поселился в дом.

— Ничего, будем ждать другой, — успокаивала мужа Кайти. — А может, Ятчоль откажется от этого дома?

— Нет, Кайти, он не откажется. Он вселится в дом и очень скоро сделает таким же грязным, как и его яранга.

— Зато у нас было бы так же чисто, как здесь. Даже еще чище. Там окна есть. Большие окна. Два в сторону моря. Я так мечтала смотреть в окно и ждать тебя с моря. А если бы тебя в море застала тьма… я подходила бы к окнам с лампой и ты…

Не договорив, Кайти вдруг заплакала от несбывшейся мечты. Пойгин виновато молчал. Он гладил ее тело, осторожно прикасался к шраму. Раны ее зажили. Но все-таки, видно, немало ушло из Кайти жизненной силы, кажется, она стала понемножку таять.

— У меня все меньше остается тела, — печально сказала Кайти.

Пойгин еще сильнее обнял жену, словно бы испугался, что ее сможет отнять у него какая-то невидимая сила.

— У тебя есть тело. Вот, вот, вот оно…

И забылась Кайти, чувствуя, что где-то под самым сердцем опять, как всегда, ворочается, пытаясь улечься половчее, мягкая, пушистая лисица. Она еще способна дотрагиваться острыми коготками до самого сердца, эта вкрадчивая, ласковая лисица. Осторожно дотрагивается коготками до сердца, зубами покусывает. Играет лисица с сердцем Кайти, будто с любимым своим лисенком. Радостно лисенку. Жмурится лисенок, глядя на солнце… И когда Пойгин затих, Кайти приложила руку к его сердцу, долго слушала, как оно колотится. И чудилось Кайти, что чем больше успокаивается сердце Пойгина, тем все дальше уходит он от нее. Кайти хотела сказать об этом Пойгину, но он сразу уснул, усталый и счастливый. Мерным и глубоким было его дыхание. Посапывала в своем углу Кэргына. Вот они, два самых родных ей существа. Неужели ей скоро суждено разлучиться с ними? Кайти хотела снова плакать.

Унимая вдруг проснувшийся снова кашель, Кайти зажгла светильник. Долго смотрела в лицо Пойгина, потом повернулась к дочери. Девочка чему-то улыбалась во сне. Как жаль, что она непохожа на отца. Нет, непохожа, вся в мать. Может, это и лучше. Если Кайти не станет в этом мире, Пойгин будет видеть ее в дочери…

Поправив шкуру, которой был накрыт ребенок, Кайти достала тетрадь и принялась писать письмо Пойгину. Она долго думала над каждым словом, беззвучно шевеля губами, а потом старательно выводила буквы на тетрадном листе. О, это диво просто, как много она могла уже написать, сама удивлялась: когда успела научиться? Что ж, она уже два года учится грамоте. При таком старании, как у нее, можно было и научиться. Писала Кайти письмо и чему-то улыбалась, порой вздыхала, даже принималась плакать. А Пойгин лежал рядом в крепком сне и дышал глубоко и ровно.

Когда письмо было закончено, Кайти долго читала его, сначала беззвучно, потом шепотом, наконец вполголоса:'

«Я шью тебе торбаса. Палец уколола иглой. Люблю тебя. Я разжигаю костер. Огонь горит. Горит огонь. А я тебя люблю. Тебя рядом нет. Воет волчица. Значит, тоска. Значит, я тебя люблю. Скорей приходи. Я сказала все».

По лицу спящего Пойгина пробежала тень, казалось, что он весь напрягся, даже наморщил лоб, и можно было подумать, что он мучительно старается расслышать слова Кайти, но что-то мешает ему. С глубоким вздохом удовлетворения Кайти вырвала листок из тетради, сложила его несколько раз, аккуратно вложила в пустой спичечный коробок, перевязала его ниткой из оленьих жил, засунула в кисет мужа.

Утром Пойгин полез за табаком, вытащил коробок, перевязанный ниткой, спросил:

— Что это?

— Мои слова для тебя. Письмо называется. Пойгин хотел развязать коробок, но Кайти его остановила.

— Наверное, ты когда-нибудь научишься читать. Тогда и узнаешь, какие там слова. Пока носи с собой. Пусть письмо будет тебе амулетом.

И все-таки Пойгин развязал коробок, достал письмо, осторожно развернул.

— Что ж, пусть это будет моим амулетом. Вечером Пойгин пришел с Кайти в школу и сказал:

— Я не знаю, сколько потрачу здесь жизни из вечера в вечер, но тайну немоговорящих вестей постигну до конца. Хорошо, если бы это случилось к лету будущего года.

— Я думаю, что это случится гораздо раньше, — сказала Надежда Сергеевна, сообщнически улыбаясь Кайти. — Я верю в твою решимость, а в рассудок тем более.

 

12

Руль-мотор на байдаре Пойгина стал предметом новых волнений в Тынупе. Одни говорили, что надеяться на это железо нет никакого смысла: это тебе не собака, не олень, хоть кричи на него, хоть бей, хоть за ухом чеши — толку никакого не добьешься, да и ушей у него нету; другие добавляли, что запах его и устрашающий голос распугают все зверье. Но большинство охотников, особенно молодых, были в восторге от огнедышащего идола, просили Пойгина, чтобы он взял их в море с собою.

Пойгин сделал уже несколько выходов в море, управляясь с мотором уже без Чугунова, и всякий раз возвращался с завидной добычей. Те охотники, которые плавали вместе с ним, не могли нахвалиться огнедышащим идолом, говорили о нем, как о живом существе, достойном человеческого покровительства и заботы не меньше, чем собака или олень.

Однажды, когда мчался Пойгин к берегу, торопясь на занятия в школу, он еще издали увидел чуть в стороне от Тынупа одинокую ярангу.

— Кто это к нам подкочевал? — спросил он озадаченно.

Передав руль Мильхэру, Пойгин поднял к глазам бинокль: у яранги стоял человек. И было в нем что-то удивительно знакомое. И когда Пойгин разглядел против входа в ярангу шест, увенчанный мертвой головой оленя, — все понял.

— Черный шаман! — воскликнул он, еще раз поднося бинокль к глазам. — Да, это Вапыскат.

Байдара на сей раз была не очень загруженной — всего три нерпы и один лахтак. И Пойгин, снова пересев на корму, принял у Мильхэра руль, направил байдару прямо к яранге.

Когда охотники причалили к берегу, Вапыскат покачал шест, и мертвая голова оленя словно бы начала им кланяться.

— О, вы пришли! — в каком-то нервном возбуждении приветствовал Вапыскат Пойгина и его товарищей. — Вернее, не пришли, а примчались на вонючем железном Ивмэнтуне. Я уже побывал у тынупских стариков и все знаю… Богата ли ваша добыча?

— Мы не досаждаем Моржовой матери ненасытной жадностью, — ответил Пойгин, сумрачно разглядывая ярангу черного шамана.

— Не дадите ли мне хотя бы кусок нерпы, жрать хочу, а нечего. Старуха моя умерла, варить некому. Да и варить нечего.

— Где же твои олени?

— Отдал сыновьям моего двоюродного брата Аляека, того самого, которого ты убил. Они в состоянии сохранять и пасти стадо.

— Сколько сыновей у Аляека?

— Зачем тебе знать?

— Их, кажется, трое, — вспомнил Пойгин и повернулся к охотникам. — Пусть кто-нибудь принесет нерпу.

Один из молодых охотников проворно спустился вниз, побежал к косе, забрался в байдару, и через некоторое время нерпа уже лежала у яранги.

— Обещали сыновья Аляека кормить меня моими оленями, да вот забыли, наверное, что я еще дышу и нуждаюсь в пище.

— Ну и где ты намерен жить дальше? — спросил Пойгин, присаживаясь на каменный валун.

— Здесь! — Вапыскат с вызовом ткнул в сторону яранги пальцем. — Здесь буду жить, как последний ан-калин. Мне это Эттыкай напророчил.

— Ну а как живет Эттыкай, давно ли видел его?

— Я не хочу его видеть. Он стал человеком артели.

Теперь трубку свою раскуривает… этому вошелову Выль-пе— Вапыскат помолчал, задыхаясь от негодования. — Ты почему забыл, что я почтенный человек, достойный угощения трубкой?

— Хватит того, что я угощаю тебя нерпой. И знай, я ничего не забыл. И никогда не забуду, — кивнул головой в сторону яранги. — Шкура черной собаки здесь?

Вапыскат раскурил свою трубку и, присев на корточки против Пойгина, долго смотрел в землю. Наконец промолвил:

— Черная шкура иногда обращается в живую собаку, и я слышу, как от нее пахнет твоим предсмертным потом…

Пойгин побледнел настолько, что Мильхэр, молчавший до сих пор, вдруг сказал черному шаману:

— Перекочевал бы ты в стойбище Птичий клюв, в Тынупе тебе делать нечего.

— Нет! Именно в Тынупе у меня будут дела! — Вапыскат расстегнул ремень на кухлянке, задрал подол, обнажая живот. — Видишь, Пойгин, мои болячки исчезли! Это значит, я победил того, кто наслал на меня порчу. Ко мне вернулись самые мои сильные духи. У меня есть хорошие помощники для моих дел…

Мильхэр подошел к шесту с мертвой головой оленя, покачал его и спросил:

— Это зачем? Для устрашения?

— С самых древних времен люди знали, что со стороны моря ничего не приходит злого. Теперь все переменилось. С морского берега дует ветер несчастий. Я должен остановить этот ветер…

— Смотри, как бы тебя самого не унесло штормом вместе с твоей ярангой, — сказал Пойгин, наблюдая, как Вапыскат разделывает нерпу.

— Вы бы мне женщину прислали, чтобы сварила мяса, — ворчливо промолвил черный шаман. Руки его были красны от нерпичьей крови. Со вздохом тоскующего человека добавил: — Умерла Омрына, умерла моя бедная старуха — и печаль с тех пор не покидает меня…

Мрачно воспринял Пойгин переселение черного шамана на морской берег, но прошел день, другой в заботах, и он, кажется, забыл о нем. По вечерам Пойгин ходил в школу, ранним утром уплывал в море. В байдару с мотором просилось все больше и больше охотников. Предъявил свои права на это и Ятчоль. Он успел переселиться в дом и теперь был весь преисполнен важности и гордыни.

— Очоч Величко сказал, что я самый лучший анкалин на всей Чукотке, — уверял он каждого, требуя почтения. — Мой очаг теперь как у русского. Я даже тикающую машинку на стенку повесил — часы называется.

Ятчоль действительно приобрел ходики, но время они показывали как попало, главным назначением их было тикать — больше от них ничего не требовалось.

— Ты меня должен взять в байдару. Не зря же газета рассказывала, что я тебя уважаю, — упрашивал Ятчоль Пойгина, понимая, что проявлением гордыни тут ничего не добиться.

И Пойгин оценил это — взял Ятчоля пятым охотником в байдару.

— Только надень галипэ. Если мотор погасит свой огонь, мы тебя вместо паруса поставим, — добродушно пошутил он, показывая людям, что случай с газетой он забыл, как недостойный внимания серьезного человека.

И вот ранним утром до десятка байдар вышли в море. Но только одна из них мчалась по воле огнедышащего идола. Прошло всего несколько мгновений, как весельные байдары остались далеко позади. Даже тогда, когда были подняты на них паруса, они по-прежнему оставались позади, выбирая свой доступный для них предел проникновения в ледовые поля.

Уже начиналась та пора, когда солнце на какое-то время покидало земной мир и тут же снова появлялось. Пойгин направил байдару по красным бликам на морской воде. Расступался ветер, кричали чайки, словно дивясь тому, что они вынуждены отставать от людей, которые на этот раз и парус не ставили, и не наваливались на весла. Мерцали красные блики на спокойных волнах, как бы обозначая прямую дорогу к верной удаче; и Пойгину казалось, что он не просто плывет по морю, нет, он плывет в будущее по волнам самой жизни; и не ему ли, солнцепоклоннику, не радоваться, что огромный солнечный круг, быть может, вытолкнутый из морской пучины самой Моржовой матерью, предсказывает ясную погоду и удачу в охоте.

Потом, когда доведется Пойгину плавать и на моторных вельботах, и на сейнерах, он не один раз повторит эту дорогу к солнцу, вытолкнутому из морской пучины Моржовой матерью, но всегда он будет вспоминать ту байдару, которой управлял сам, видя впереди себя огромный солнечный круг. Его, этот солнечный круг, легко можно было представить и ликом Моржовой матери, и потому Пойгин смотрел на него с невольным суеверным трепетом и произносил мысленно свои говорения: «Я еще никогда так быстро не мчался к тебе, Моржовая матерь. У меня нет тягости на душе, совсем наоборот, мне весело, как было весело, когда я совсем еще мальчишкой первый раз уплыл в море на первую в моей жизни охоту. Я клянусь тебе, что не буду слишком жадным, не возьму у моря больше того, что ты мне даешь с твоей ко мне благосклонностью. Но сознаюсь тебе, Моржовая матерь, что мне надо много, очень много, и потому я мечтаю о большой удаче. Не для себя мне надо много, а для большой моей семьи, очень большой. Яранги ее дымятся по всему тынупскому побережью и по всей тынупской тундре. Пусть дымятся все чукотские яранги. Когда есть дым над ярангой — значит, есть в ней жизнь. Пожелай мне, Моржовая матерь, жаркого костра в каждой яранге, полного котла над каждым костром и дыма над каждой ярангой».

Да, это были привычные говорения Пойгина, без кото рых он не мог обойтись, если наступали в его жизни какие-нибудь значительные мгновения: на этот раз, когда /так стремительно мчалась его байдара к солнцу, мгновения эти были для него очень значительны.

Но то ли нарушил Пойгин клятву, данную Моржовой матери (байдара его оказалась слишком перегруженной лахтаками и нерпами), то ли он просто в охотничьем азарте пренебрег предчувствием возможного шторма — на обратном пути он вместе со своими товарищами едва не погиб. Заглох мотор. А ветер крепчал, и волны все чаще обдавали брызгами встревоженных охотников. Пойгин приказал прикрепить к бортам пыгпыгЧайки, словно злорадствуя, что на этот раз люди не могут обогнать их, истошно кричали, порой почти касаясь крыльями их голов. Лучи солнца кроваво сочились сквозь рваные тучи. На почерневшем море особенно были заметны белые гребни шипящей пены, и слышалось в этом шипении что-то злое и неумолимое. То и дело вытирая мокрое лицо, стараясь сохранить равновесие, Пойгин чинил мотор, вслушиваясь в голоса охотников.

— Только безумные уходят так далеко в море, — брюзжал Ятчоль.

Его никто не поддерживал, но и возражений, упреков скандалисту Пойгин не слышал.

— Набили полную байдару тюленей, а жрать их будут чавчыват, — все более озлобляясь, продолжал Ятчоль. — Надоели мне эти новые порядки. Раньше я был сам по себе. Хочу — иду на охоту, хочу — сплю. Что добыл, то и сожрал…

— Не всегда ты жрал то, что сам добывал, — наконец возразил Мильхэр.

А волны крепчали.

— Выбросьте половину тюленей за борт! — приказал Пойгин.

— Вот, вот оно, чем все кончается! — заорал Ятчоль, поднимаясь на ноги и снова падая на скользкие туши тюленей. Подполз на коленях вплотную к Пойгину. — Ты зачем нас заманил так далеко в море?

Пойгин чинил мотор, не обращая внимания на скандалиста. Но его удивило, что на этот раз даже Мильхэр не возразил Ятчолю.

Высокая волна ударила в борт, и, если бы не пыгпыг, — байдара, наверное, перевернулась бы. Ятчоль, наглотавшись морской воды, дышал тяжело и прерывисто, и вдруг он потянулся к горлу Пойгина, но волна опять опрокинула его на туши тюленей.

Начали роптать и другие охотники. «Пойгин потерял рассудок». — «Он слишком понадеялся на своего огнедышащего идола». — «Железо есть железо, и оно никогда не заменит живое». — «Лучше бы поплавали вдоль берега на веслах, теперь сидели бы себе спокойно в ярангах». — «Вполне хватило бы того, что убили бы у берега. Все равно добыча пойдет для чавчыват». — «Моржовая матерь рассвирепела, услышав, как ревет вонючее железо».

Так все нарастал и нарастал вместе со штормом ропот. Еще и еще раз ударила волна в борт байдары, то вздымая ее вверх, то бросая в бездну, словно бы прямо на клыки рассвирепевшей Моржовой матери…

— Всю добычу за борт! — приказал Пойгин и снова склонился над мотором.

Он вспомнил Чугунова, все его действия, когда тот оживлял мотор. Но это не помогало. Отчаянье нарастало в душе Пойгина. Он прогонял его, понимая, что спасение только в ясном рассудке. «Нет, ты все-таки будешь дышать огнем, — мысленно обращался Пойгин к железному идолу. — Ты видишь, как я терпелив. Я не бранюсь. Я ощупываю твое железо, как будто надеюсь найти в тебе сердце».

А море, то самое море, в котором Пойгин всю свою жизнь искал поддержку, с неизменной верой в добрую силу его вечного дыхания, сегодня грозило гибелью. Почему?! Чем провинился Пойгин?! Или черный шаман смог разворочать пучину? Да нет, слишком он слаб и тщедушен, чтобы суметь всколыхнуть целое море. А в памяти звучали его слова, когда он говорил о черной шкуре, превратившейся в живую собаку: «Я слышу, как от нее пахнет твоим предсмертным потом». На какое-то время Пойгин почувствовал, что самообладание покидает его. Глянул в одну сторону, в другую на всклокоченные волны: то здесь, то там ему мерещилась черная собака со вздыбленной шерстью. Порой ему хотелось обернуться и что-нибудь швырнуть в проклятую собаку, чтобы она не прыгнула ему на спину.

Сквозь разорванные тучи явственно проступила заря восходящего солнца. Озарились светом зари косматые волны. Да, это были морские волны — и только волны. Воображаемая собака исчезла. Свет солнечной зари словно влился в самую душу Пойгина. Спасительный свет! Теперь ему виднее мотор, и это уже немало. Вспомнились Кайти и Кэргына. Вернее, не вспомнились, они все время были с ним в подсознании, а теперь будто приблизились вместе с хлынувшим светом зари. Даже отчетливее представилось, как раскачивается Кайти с ребенком на руках, подавленная и перепуганная грохотом моря. Если бы состоялось переселение в дом, то стояла бы Кайти у окна и держала бы лампу в руках. А может, это уже последнее мгновение в его жизни, когда он думает о Кайти, о Кэр-гыне? Вот ударит еще одна волна в борт — и опрокинется вверх днищем байдара…

Нет! Нет! Нет! Пойгин оживит железо. Ремень намотан на диск. Сейчас… Сейчас Пойгин рванет на себя ремень — и взревет огнедышащий идол. Это, кажется, последняя надежда. Если не взревет мотор, то уже ничто не спасет, люди выбились из сил, и байдара не повинуется веслам.

И все-таки взревел мотор! И кажется, вспыхнул в сознании Пойгина свет лампы, высоко поднятой над головою Кайти. Нет, он еще увидит ее. Он будет, будет жить. Он спасет и себя, и тех, кто поверил ему, уходя так далеко в море. Только бы не подвел огнедышащий идол…

Ревет мотор. И мчится байдара по гребням волн, и мягчеют лица охотников. Спасибо, железный идол, ты все-таки послушался Пойгина. Что принести тебе в жертву?

Ревет мотор и одолевает волны. Хорошо, что ветер не встречный, а в спину. Значит, Моржовая матерь осталась благосклонной к Пойгину и его друзьям. Надо бы точно выйти на берег. Хорошо, что солнце уже вынырнуло из пучины. Зарево поглощает тьму. Где-то далеко-далеко воображается Кайти с лампой в руках. За спиной полыхает заря, впереди светит лампа Кайти. И это спасение. Натужно ревет огнедышащий идол. Ему трудно, он задыхается. Только бы опять не умолк. Пойгин умоляет живое железо не подвести, заклинает его, как живое существо, как самого благожелательного доброго духа.

Бесконечно долго продолжался путь сквозь бушующие волны. Казалось, что ему не будет конца. К берегу добрались уже, когда было совсем светло. С огромным трудом одолели прибойную полосу. На берегу их ждал весь Тынуп — от мала до велика. Радовались охотники, почувствовав спасительную твердь берега под ногами, радовались их жены и дети. Мэмэль обнимала мокрого с ног до головы Ятчоля и кричала ему на ухо, одолевая грохот прибоя:

— Ты вернулся! Как я рада, что ты вернулся!..

Ятчоль с победоносным видом поглядывал по сторонам, громко хвастался:

— Видели бы, какая была у нас удача! Все пришлось выбросить в море. Что поделаешь, случается и такое…

А Пойгин стоял против Кайти и все смотрел и смотрел на нее, не проронив ни слова. И Кайти смотрела на мужа и плакала, улыбаясь. Кайти знала, что именно Пойгин увел охотников слишком далеко в море, настолько далеко, что они могли и не вернуться. Об этом все раздраженнее говорили и старики, не выдерживая томительного ожидания. «Пойгин до безумия храбр, но он может погубить наших сыновей», — сетовал даже старик Акко, вглядываясь слезящимися глазами в рассвирепевшее море.

Но теперь, когда все закончилось благополучно, никто не сердился на Пойгина: отвага есть отвага, море не любит тех, кто боится его. Чаще всего так и бывает, что гибнет именно тот, кто боится.

Успокоившись, тынупцы уже собирались разойтись по своим очагам, как вдруг словно из-под земли вынырнул Вапыскат. Стоял он спиной к морю, не обращая внимания на брызги волн, и что-то кричал, воздев руки кверху. Люди невольно придвинулись к нему, пытаясь расслышать, о чем его речь. Пойгин тоже было шагнул в его сторону, однако Кайти остановила его.

— Не ходи. Он скажет тебе что-нибудь очень обидное. А может, даже устрашит тебя.

Но Пойгина, одолевшего могучие силы развороченной морской пучины, теперь было трудно чем-нибудь устрашить.

— Я его не боюсь! — сказал он Кайти, какой-то необычайно дерзкий и веселый в своем бесстрашии. — Я его и раньше не боялся, а теперь тем более.

Гремел прибой. О чем-то кричал шаман, порой указывая на море. И был он обыкновенным смертным в сравнении с громадой бушующего моря, смертным и жалким. И Пойгину казалось, что никто здесь не верит в его сверхъестественную силу.