Тревожный берег

Шурыгин Владислав Иванович

В повести и рассказах В. Шурыгина показывается романтика военной службы в наши дни, раскрываются характеры людей, всегда готовых на подвиг во имя Родины. Главные герои произведений — молодые воины. Об их многогранной жизни, где нежность соседствует с суровостью, повседневность — с героикой, и рассказывает эта книга.

 

  Повесть

Ходил ли я по этой земле? Грубой, серой, как сукно солдатской шинели, земле. Если я здесь случайный гость, то почему жесткие травы доверчиво касаются моих ног? О чем шепчут, о чем вспоминают эти степные трапы?

Конечно же я ходил по этой земле. Еще как ходил! Я служил здесь срочную. А что, любопытное слово «служил»? Первая часть — служба, вторая — жизнь. И в то же время — одно единое. Любопытное слово…

Казалось бы, уехал отсюда и забыл. Но нет же… Все эти годы ты снился мне, пост 33, наша дальняя точка, приютившаяся возле береговых круч моря. Самого синего и мире. Во всяком случае, так в песнях утверждается.

Я и раньше любил постоять на обрыве, особенно когда море гонит на штурм белых утесов неисчислимые цепи своих волн. Здесь волны всегда почему-то разворачиваются слева направо; а повадки у них боксерские — бьют под известковые кручи неожиданно и резко. Вот сейчас море такое и волны такие.

А за спиной моей, на дальнем краю холмистой степи, кудрявятся сады, белеют хатки под черепичными крышами; между ними всплеснулись и застыли зубцы тополей. Это здешний оазис — совхоз Прибрежный. Как все знакомо!

Высоко в небе парит орел. Здорово, приятель! Я рад тебя видеть! Значит, по-прежнему несешь воздушный дозор над постом 33, проверяешь свои владения? С высоты тебе отлично видны степь, полевая дорога, одинокий домик у моря, радарная установка на холме… А помнишь, когда-то она казалась тебе диковинной птицей, потерпевшей неудачу на скалистом берегу… Но потом ты привык.

Узнал, что она не летает, а только кружится, кружится на месте, растопырив широкие решетчатые крылья. Не правда ли — странное создание?

Смотрю я на тех, что стоят сейчас рядом. Я знал других, чем-то очень похожих на них…

Сегодня на точке все новое. Люди, домик, боевая техника. И служат ребята уже не три года, как мы когда-то служили…

 

1

Звонок коротко дзинькнул еще раз. «Какой-то робкий человек», — подумал Андрей и открыл дверь.

Мальчишка лет восьми, с яблочным румянцем на щеках, с оттопыренными ушами заячьей шапки, тянулся, чтобы нажать кнопку звонка.

— Ты к нам? — спросил Андрей.

— К вам… — не очень уверенно ответил мальчишка и, картавя, выпалил: — Управдомша сказала, что сегодня в четыре часа будем все снег кидать… — Перевел дыхание, добавил самое главное: — С крыши! Приходите!

К радости мальчишки, Андрей по-военному ответил:

— Есть! Принято.

Мальчишка глазел на невесть откуда появившегося в соседней квартире бравого сержанта, видно не узнавая Андрея, а затем, поздоровавшись с вошедшей в прихожую матерью Русова, исчез.

— Это чей же такой, мам? — спросил Андрей.

— Захаровых.

— Захаровых? Брат Люды, что ли?

— Да. А Люду-то видел?

— Не встречались пока, — ответил Андрей и не без раздражения подумал: «Зачем спрашивает? Ведь знает же…»

— Она как-то интересовалась, когда служба у тебя закончится.

— Надо же…

— Я сказала, что через полгода.

— Полгода? — Андрей усмехнулся. — Иногда и родители ошибаются. Ведь так бывает, а, мам?

Мать уловила в голосе сына незнакомые нотки иронии, и, хотя ирония была доброй, она все же почувствовала, что сказал он так неспроста.

— Бывает, Андрюша, что и родители ошибаются… Только дети гораздо чаще. Что это ты об ошибках заговорил?

— Не об ошибках я, мама. Просто может случиться, что не вернусь я после срочной службы домой. Стихия манит.

— Опять в летное надумал? — спросила она встревоженно.

— Точно, мамуль, в него. Как батя.

— Зачем тебе военная служба? Ты ведь и так третий год служишь. Неужели не надоело?

Сын молчал.

— Поступил бы после службы в институт гражданской авиации, стал бы инженером…

— При небе? Не пойдет, мама. Вот в небе инженером — это здорово! Говорят, скоро каждый военный летчик инженером станет. Так и будет называться — летчик-инженер… Можно бы, конечно, работать и в Аэрофлоте, но топкость одна есть… В ГВФ, мама, молодым так сразу штурвал реактивного лайнера не доверят. Нужен высший летный класс, нужно время, время… И будешь все вторым:, вторым, в лучшем случае. А то ведь еще и на винтомоторных полетать заставят. Нет, такое не по мне. Как говорил Чкалов: если уж быть, то быть первым! В военной авиации молодому летчику доверяют такую же боевую машину, как и опытному. Только задачи сначала не те… По самое главное, сам — хозяин в воздухе. Все будет отлично, мама. Ну, что ты? В конце концов кто-то же должен охранять небо страны, а?

Андрей стал в боксерскую стойку, коренастый, широкоплечий, кулаки возле подбородка, из-под светлых броней задиристо сияли глаза.

— Мальчишка ты еще… Давай вместе подумаем.

— Хорошо, мама. Подумаем вместе. — Он легонько привлек ее к себе и, чмокнув в щеку, отошел к письменному столу.

Мать проводила его взглядом: «До чего похож на отца…» Ей почему-то захотелось, чтобы он надел тонкий шерстяной свитер, тогда схожесть эта была бы абсолютной. Часто, придя с полетов, Иван сбрасывал кожанку и оставался в свитере…

— Андрюша, надел бы свитерок. Что ты все в форме да в форме?

Но он ответил, что скоро идти в комендатуру. Надо стать на учет.

…Андрей присел к столу, устроился в старом добром кресле. Когда-то на это кресло ему, первокласснику, для удобства подкладывали большущие книги — энциклопедии. Кресло было новым, ярко-зеленым, и скрытые в нем пружины не ворчали, не жаловались. А самое главное — был жив отец…

Он был военным летчиком. Жили Русовы тогда в ГДР. Все, что связано с памятью об отце, связано с полетами, с аэродромом.

…Прозрачное июньское утро… Не шелохнутся, не вздрогнут листья дуба, растущего возле балкона квартиры Русовых. Андрей катает по балкону грузовик, старается, чтобы железные колесики гремели, как у настоящего, чтобы звук был посильнее, но в самый разгар игры мать отбирает грузовик и рассерженно говорит: «Ну что ты за ребенок?! Сказали тебе, не шуми — папа спит». «Засоня наш папа!» — сердясь отвечает Андрей, а мать укоризненно и грустно улыбается: «Глупый ты еще человечек… Папе идти на полеты».

…Были еще и ночные полеты, и тогда весь вечер Андрей вытворял дома что хотел, а мама или вязала, или сидела на балконе с соседкой, тоже женой летчика. В черном звездном небе один за другим рокотали самолеты. В летном городке к их гулу давно привыкли, и дети засыпали под гул турбин. Лежа в кровати, Андрей слушал реактивный гул и пытался угадать, какой принадлежит самолету отца.

Утром, проснувшись, видел в прихожей кожанку и на длинном ремешке сверкающий целлулоидом планшет с зеленой картой под еим. Мама гремела посудой на кухне, в коридоре едва уловимо пахло хромом. Андрей знал, что запах этот приносит с собой отец. И снова предупреждала мама: «Тихо, Андрюша! Папа отдыхает».

…А как-то Андрей не пошел в школу, прогулял.

Отец был рассержен. Взял ремень и крепко выстегал сына за обман.

На руке остался синяк от ремня, и, глядя на него, Андрей плакал, ему было жалко себя, хотя и понимал, что поступил он скверно, что больше никогда не сделает такого… Но не меньшее ЧП — отец с широким командирским ремнем в руках. Он ведь всегда умел пронять словами, доказать, объяснить. А тогда почему-то не стерпел, ие сдержался…

Ни следующий день Андрей бегал по роще, играл с мальчишками в войну. Роща была старая, по-немецки аккуратная и ухоженная.

Высоченные номерные сосны замерли, выровнявшись в рядах. Смолянистые, шелушащиеся стволы уходили ввысь и лишь там, у голубого неба, едва касались друг друга ветвями. Сквозь их жесткую зелень скупо струились прямые и туманные солнечные лучи.

Андрей с разгона угодил в яму, похожую на старый окоп, и в это мгновение по земле скользнула, промчалась над ним тень. Земля словно пригасила солнечное кружево своих теней… Всего какое-то мгновение… И рев, реактивный рев необычно низко промчавшегося самолета. Где-то далеко раздался гулкий взрыв. Потом — тишина и крики птиц в лесу. Андрей замер, прислушался. Почувствовал неладное…

…Был вечер… Осторожные шаркающие шаги по лестничной площадке… Как-то странно спешили мимо Андрея обычно приветливые и веселые соседи. Отец не возвращался. Не было кожанки, пахнущей хромом, не было целлулоидной планшетки на длинном ремешке… В их квартиру пришло так много людей, что все они едва поместились, заполнив обе комнаты. Пришел генерал, командир авиадивизии…

Как хотелось потом, чтобы никогда не сходило с руки чуть заметное желтоватое пятно — след прошедшего гнева отца… Плача, Андрей кусал себя за руку, за то место, где был когда-то след отцовского ремня, — пусть будет долго, пусть будет всегда память о нем. Удивительная, совсем не связанная с болью память. Горькое, безысходное сожаление — уже никогда не узнает отец, что ты с возрастом станешь лучше, не порадуется твоим успехам…

По радио часто передавалась песня, которую Андрей но мог спокойно слушать. Или выключал радио, или уходил, если нельзя было выключить. Лавина звуков, лавина воспоминаний: «Однажды в полете, однажды в полете, однажды в полете мотор отказал!» Это об отце Андрея и о ого боевом друге, что не оставил майора Русова, хотя получил приказ катапультироваться. Все газеты писали об их подвиге. Меньше всего думали они о себе, и потому самолет не врезался в жилые дома немецкого города…

Быть таким, как он! Быть таким! На родине, вдали от того гарнизона в ГДР, вдали от могилы отца, Андрей постоянно думал о самолетах, о небе… После десятилетки выбор один — только военное летное училище, только истребительная авиация. Казалось бы, ничто не могло помешать…

…Задумчиво глядит Андрей на полированное зеркало стола. Воспоминания… Воспоминания… Затем мысли уже о другом.

«Значит, этот приходивший мальчишка — брат Люды? Смотрите как вырос! А почему она стала интересоваться, когда у меня служба окончится? Ей-то не все равно?»

Да, она такая. Еще в школе никто не знал, что у нее на уме. Не зря дали ей прозвище — «Сердце красавицы». С восьмого класса дружила она с Андреем, но это была не та дружба, когда все вместе, когда нет друг от друга тайн. Людмила могла сказать: «Иди в кино один. Я сегодня не хочу никого видеть». Или: «Это мое личное дело, понятно?»

Потом «мое личное дело» проявилось в образе стройного светловолосого парня, чемпиона города по гимнастике. И на каток она стала ходить с ним, и на школьные вечера, хотя он учился в другой школе. О переживаниях Андрея прекрасно знала, и, видно, это льстило ей, потому время от времени и «выкидывала номерочки». Неожиданно в квартире Русовых мог раздаться звонок:

— Андрюша дома?

Может, задача у нее не получалась или просто скучно стало. Могла побыть несколько часов, послушать магнитофон, поговорить о чем угодно, кроме их личных чувств, потому что говорить-то, собственно, не о чем стало. Просто школьные, приятельские отношения. Но ее глаза и эта манера искоса взглянуть, как будто поддеть своими черными ресницами…

Он не мог сказать, что же в действительности было между ними, особенно в июле, незадолго до начала экзаменов в училище.

Она любила ходить с ним на водную станцию. Гордячка, она в то же время с какой-то непостижимой готовностью шла с ним через знойный город, ждала, пока он разговаривал со встретившимися приятелями, сидела на деревянной трибунке, смотрела, как пружинистый и собранный, поднимался Андрей на вышку.

…Он минует заполненную полуголыми пацанами трехметровую вышку. Пацаны знают его, приветливо машут рунами и дружно, как лягушата, сыпятся в воду; а он поднимается выше, к пятиметровой, здоровается за руку с парнями постарше, со сверстниками… Лезет еще выше, к досятиметровому пятачку. Парни, щурясь на солнце, смотрят ему вслед. Выше — никого! Только небо и солнце. Глядя себе под ноги, он сосредоточивается, привыкнет к высоте и, сделав несколько размашистых движений руками, решительно подходит к трамплину… Теперь ощо один, самый необходимый взгляд вниз, на деревянные скамеечки зрителей, на нее.

Она стоит, она машет рукой. Свежий ветер рвет легкое платье и похожие на рыжее пламя волосы. Как она хочет, чтобы все ее видели!

— Давай же, Андрюша! Давай!

Он оттолкнулся от края доски и сначала медленно, точно при замедленном просмотре кинопленки, полетел, поплыл н воздухе, прогибаясь всем корпусом и занося ноги вверх… Начало первого сальто…

Людмила взволнованно наблюдала за ним. Но вот словно что-то дрогнуло, оборвалось внутри нее. Непроизвольно поднесла она пальцы к губам, будто сдерживая готовый вырваться вскрик. Нет. Все хорошо… Андрей закончил одно сальто, вошел во второе… Сложенные стрелой руки стремительно врезаются в воду — всплеск, как вздох, гулкий фонтан густых брызг. Все. Она отнимает от губ пальцы, а глаза, глаза ищут, где он, где?

Он вынырнул и мощно плывет к берегу, к ней.

Инструктор морского клуба как-то предупредил, что специальную доску-трамплин пора менять, что прыгать с нее опасно. На пятачке десятиметровки даже картонку с запрещающей надписью прикрепили. С доски прыгать перестали, прыгали, отталкиваясь от края пятачка. А клееная доска, отбеленная солнцем и дождями, с желто-золотыми прожилками годовых линий, на вид казалась все такой же крепкой.

Компания летчиков пришла в морской клуб под вечор. Распаленная, смеющаяся и всесильная. Сброшены одежды, и бронзовые тела заблестели, засверкали в воде. Андрею захотелось показать им «высший пилотаж». Пусть увидят, что он тоже смелый. Скоро, очень скоро исполнится его мечта — он станет курсантом летного училища!

Андрей не слышал предательского треска. Просто почувствовал, как доска чересчур охотно, легко приняла тяжесть его тела, пошла вниз и совсем не так, как обычно, подбросила его вверх, не вернув с лихвой отданную ей силу и упругость… Мелькнула мысль: сгруппировавшись, попытаться скользнуть мимо, только бы не попасть на Доску…

Доска треснула и обломилась, погасив в себе всю силу, всю динамику прыжка. Дальше было падение и попытка помягче войти в воду. Не удалось…

Два месяца пробыл Андрей в больнице.

К службе в военно-воздушных силах его признали непригодным. В декабре, несколько подлечившись и окреп-нув, он еще раз прошел комиссию. Здоровье улучшилось, но набор в военные училища закончился еще в августе. Андрея призвали в армию.

Люда пришла проводить его, и он удивился — вот бы никогда не подумал. Последнее время отношения между ними ухудшились — Андрей в глазах Люды поблек. Сначала она из сожаления, из гуманности даже прибегала к нему чуть ли не ежедневно в больницу, затем, когда он стал ходить, уехала с новыми товарищами, сокурсниками, на уборку картошки, а возвратившись, засела за науки…

И так как-то все заглохло, приутихло до того самого дня, когда на перроне вокзала, перед отправлением поезда, поцеловала Андрея в щеку. Может, завидно стало: все вокруг целуются…

Полгода присылала Андрею только поздравительные открытки. Может, времени у нее на письма не было… А еще присылала сногсшибательные фотокарточки. Что-что, а фотографироваться она умеет. Затем замолкла, не откликалась ни на письма, ни на телеграммы. Пришлось позвонить по междугородному. Но и это ясности не внесло. Умеют же некоторые люди разговаривать по телефону: «Да, спасибо. Конечно. Еще бы! Да так, знаешь, как-то. Нет. Извини, все учеба, учеба. Не пропадай. Всего!»

«Не пропадай»… Еще неизвестно, кто пропал. Сердился на студентов-мальчишек. Понимал, что глупо, но сердился. «Длинноногие парни, очкарики, кавээнщики, спортсмены и умники». Но главное, они все время рядом с ней. Если бы только на лекциях, а то и на праздниках, на пирушках, на танцах и просто под луной…

Потому, видно, и умолкла. Ну да ладно. Вот только замом интересуется? Из вежливости? Допустим, что так…

* * *

Ах, какое это необыкновенное время! Бывает оно только н родном старинном городе. В других краях этого не намечаешь, не чувствуешь.

Зима как зима, и еще вчера никто в этом и не сомневался, никто не посягал на ее царство. И вдруг… Что же изменилось? Почему люди весело засуетились, почему вдруг решили, что зима подзадержалась и пора ее поторопить?

Как все просто! Вдохните полной грудью воздух, и мы почувствуете необъяснимый аромат, пьянящий вкус весны.

Стволы деревьев потемнели. Затяжелели, расправились мотни, а небо стало выше, и льющиеся сквозь размывы туч солнечные лучи уже не просто светят, а греют, волнуют и веселят.

Какое это время! Люди собираются во дворах, вооружаются лопатами и ломами и начинают долбить, скоблить, шнырять залежавшийся снег! А мужчины, что полегче на подъем, взбираются на крыши домов, и оттуда весело ухают тяжелые белые комья. Вдоль стен домов только успевает перекатываться эхо. Внизу восторженный блеск мальчишечьих глаз и это извечное: «Ну, пап, слышишь? Можно к тебе?»

Имеете с другими мужчинами Андрей сбрасывал с крыши своего двухэтажного дома комья снега. Давно снята телогрейка, но и и свитере жарко, пылает лицо, гудит в монах кровь.

— О, балерина пожаловала! — неожиданно сказал кто-то рядом, и Андрей, обернувшись, увидел Люду.

Осторожно ступая по мокрому кровельному железу, шла она, балансируя руками, тонкая, стройная, в черных брючках, в белом свитере в обтяжку. Короткая прическа очень шла ей. Остановилась. Смотрит на Андрея. Какое-то мгновение они изучают друг друга. В ее глазах: «Ну как я? Красивая? Ну, поздоровайся же! Почему молчишь?» Он здоровается, и она спрашивает:

— Давно приехал?

— Вчера.

— Что ж не зашел? — «поддела» ресницами.

Андрей пожал плечами. Ответил не сразу.

— У меня отпуск, а у тебя учеба. Вечером наверняка зубришь.

— По такому случаю отложила бы.

— К чему подарки. Я из детского возраста тоже вышел.

— Обижаешься? — Она пристально посмотрела на Андрея и будто только сейчас заметила парня, стоящего рядом с Русовым. Напала на него: — А вы, Лешенька, что чужие разговоры подслушиваете? Ну-ка, дайте лопату и покурите пока!

Такой храбрости от нее Андрей не ожидал. Разве в школе сказала бы она такое? Парень засмеялся и, на удивление, послушно удалился.

— А у меня завтра день рождения. Ты забыл? — спросила она, дробя лопатой снежный ком.

— Почему же? Разве я когда забывал?

— Я тебя жду, — точно не слыша его ответа, сказала она.

— А так ли нужен мой визит? Может, лучше заочное поздравление? По телефону или почтой.

— Хватит задираться. Приходи. Увидишь, нужен или не нужен.

Андрей засмеялся. Чудачка! Так прямо и разберется. За годы толком не разобрался, а тут за один вечер все ясно станет.

Она чему-то улыбнулась и направилась к краю крыши. Андрей сразу не понял, к чему бы это.

— Адью, товарищ солдат! — сказала она, подняв вверх красную варежку, и прыгнула с крыши в сугроб.

От удивления Андрей задержал дыхание… Ух ты!..

Конечно, это не в диковинку — каждый год вот так прыгают мальчишки и девчонки с крыш своих невысоких домов, но чтобы она… Вот взялась удивлять.

— Во, десантница! — сказал Андрею пожилой сосед и убежденно подытожил: — Молодость. Кровь играет.

Она стояла возле детской площадки, отбивала с сапожек снег и совсем не смотрела на крышу. Парень, которого Люда послала покурить, подмигнул Андрею:

— Что, армия, махнем?

— Махнем, — весело согласился Андрей.

И они махнули. Андрей едва не прикусил себе язык — снег внизу оказался не таким уж мягким. Андрей подошел к Людмиле. В глазах у нее стояли слезы, возле губ она держала платок.

— Что случилось?

В ответ вялый взмах рукой — «а, ерунда!», но он заметил на платке кровь. Озабоченно подступил поближе.

— Что случилось, Люда? Покажи!

Она отрицательно повела головою, но затем на мгновение отняла от губ платок, тихо и печально спросила, округлив успевшие покраснеть глаза:

— Сильно?

— Нет. Через неделю пройдет, а до свадьбы…

Она благодарно улыбнулась.

* * *

Он пришел на ее день рождения. Ее любимые духи «Рижская сирень» и добытая с немалым трудом веточка вербы с крохотными, еще не набравшими голубого пуха мочками заставили Люду по-детски искренне улыбнуться:

— Спасибо, Андрюша!

Среди гостей Люда ничем особым не отметила его, хотя, честно сказать, он все чего-то ждал; ругал себя за самоуверенность и никчемность такого ожидания и все же ждал.

Ночью шумная компания гостей вывалилась из подъезда. Бродили по городу, дурачились, орали песни, а затем провожали друг друга.

И вот Андрей и Люда остались вдвоем. Возле своего домн нашли замерзшую лужицу. Катались, смешно махая руками. Они с разгона попала к нему в объятия, и он не разжал рук. Темные глаза ее были огромными, ресницы еще длиннее, чем обычно. И вдруг она тихо попросила:

— Андрюша, поцелуй меня!

Он опешил от неожиданности — такое могло только присниться.

Потом они долго стояли в темном подъезде и тихо разговаривали.

— Ну пот, Людок, опять у тебя будут болеть губы. Не трогал — зажили бы.

— А тебе жалко?

— Жалко.

— Меня целовать?

— Нет, твои губы жалко.

— А ты не жалей.

— Но ведь кровь…

— Зато теперь ты можешь сказать, что знаешь вкус моей крови. Никто на свете этого сказать не может. Только ты.

— Я и не знал, что ты такая…

— Какая?

— Соленая и смелая.

— Глупый. Я немножко пьяная.

— И я. Только не от спиртного.

— И я тоже…

— Почему ты редко писала?

— Я исправлюсь и буду хорошей.

— А все же?

— Я не знала, о чем писать. А теперь знаю.

— О чем же?

— Не скажу. Не спрашивай.

…В день, когда он уезжал, по городу бежали веселые ручьи, в коричневой воде отражались черные стволы деревьев. На их ветвях под веселым весенним небом гнездились, гомонили грачи.

— Я буду тебя ждать, Андрюша! — сказала она на прощание. — Обязательно возвращайся!

Ему хотелось ответить: «Мимо родного города не проеду!», но, подумав, что на прощание так не шутят, высунулся из дверей вагона, крикнул:

— Обязательно приеду!

 

2

Капитан Воронин — фронтовик. От войны у него ранение в плечо и медали.

Младшим лейтенантом войск связи стал Иван Ильич к концу войны. Сравнительно поздно удалось ему получить и военное образование — сдать экстерном за училище, а потому среди ротных был он «последним из могикан». Ротами-то уже командовали парни двадцати шести — двадцати восьми лет, причем у некоторых были даже «ромбики» — высшее военное образование, а Воронину — за сорок…

Понимал — времена такие пошли, что без высшего образования, да к тому же при его-то возрасте, на майорскую должность не шагнуть, даже если по службе у тебя все как надо.

Годы брали свое, и сравнительно недавно стал Иван Ильич ощущать не то чтобы трудности, но, во всяком случае, предгрозье предстоящих трудностей. Так, на одном: из учений этого года, когда пришлось ему на КП заменить по вводной «выбывшего» из строя начальника штаба батальона, он чуть было не оплошал в глазах всего начальства…

А ведь так мечтал проявить себя на учениях, показаться во всем блеске… Как пошли скоростные разновысотные цели, стал зашиваться на таблицах перекрытия. Хорошо, командир взвода управления старший инженер-лейтенант вовремя помог, а то бы…

До выхода на пенсию оставалось немного, но Иван Ильич о пенсии не мечтал и уходить из армии не собирался. Напротив, втайне лелеял мысль послужить годочков до пятидесяти. Здоровье есть, роту пока в руках крепко держит, перенял кое-какие командирские хитрости у инженер-капитана Шахиняна, который в передовых командирах ходит. Хитрости не ахти какие, но преодолевать с, ной характер пришлось. Раньше все сам, везде сам, а теперь стал больше доверять молодежи, чаще советоваться с ним политом.

Замполит — старей лейтенант Маслов — парень головастый и по характеру покладистый. С ним вместе, «сочетая командирский опыт и комиссарский энтузиазм», держит Воронин в руках сложное хозяйство радиолокационной роты нисколько отдельных постов-станций, разбросанных на немалом участке побережья. Беспокойно сейчас ни душе у Ивана Ильича.

Отдельный радиолокационный пост 33 — «беспризорный»… Два месяца, как болеет начальник поста. Единственный офицер на точке, и того нет… Правда, обязанности ого мог бы выполнять сержант — командир отделения, но исполняющий эти обязанности ефрейтор Рогачев не справляется с делами.

На объекте все внешне обстоит вроде бы нормально, но то внешне… Воронина не проведешь, у него нюх, интуиция… Чувствует, не случайны промахи в работе расчета: то собьются в выдаче данных, то на телефонный иконок вовремя не ответят. С дисциплиной неблагополучно… Все это тревожит капитана.

Он стоит на командном пункте роты — худощавый, невысокого роста. Нервно постукивает карандашом по плексигласу планшета-стола, хмурится.

Вам приходилось встречать лица простые и грубые, словно сработанные из прочных пород дерева? Такое лицо у Воронина. Из-под рыжеватых бровей, внимательные и колкие, резко смотрят на собеседника светло-серые глаза. Иван Ильич только что высказал свои опасения Маслову, который сидит и курит у открытого окна КП. Маслов только сейчас замечает, что дым его сигареты, кажется, раздражает Воронина. Удивившись, что Иван Ильич сдержался и не сказал: «Кончай смолить!», он встает, гасит в пепельнице окурок, отвечает на опасения ротного:

— Согласен, Иван Ильич. Снимать сержанта с другой точки нельзя. Снять — значит ослабить другой расчет, а у тех расчетов, сам знаешь, и техника и задачи посложней, чем у тридцать третьего.

В дверях КП появляется телефонист — мешковатый, круглолицый солдатик с большими карими глазами.

— Разрешите, товарищ капитан?

— Обождите, рядовой Зинько. Или у вас что срочное?

— Никак нет, товарищ капитан. Я после… Разрешите идти?

Телефонист уходит, а дверь, заскрипев, остается открытой…

Воронин продолжает прерванный разговор:

— И все-таки никто не знает, как поведет себя этот Русов. Справится ли? Что ты о нем слышал?

— Справится ли? А вспомни, как кипятился Шахинян, когда узнал, что этого сержанта забирают?

По выражению лица Воронина, по трудно скрываемой улыбке Маслов видит, что аргумент его попал в самую точку: да, инженер-капитан Шахинян не зря так волновался.

— Русова я почти не знаю… — продолжал Маслов, — так, встречал, как-то слушал его выступление на партийном активе. Заметь, Иван Ильич, — на партийном активе. Слышал, что сватали его на комсомольскую работу. Он почему-то не пошел. А парень вроде серьезный. Спрошу у Захарова — проинформирует.

— «Проинформирует»! Ты мне это, Игорь Сергеич, брось. Знаю ваши информации. Распишут, разукрасят, а как копнешь… Ты о недостатках этого Русова спроси. Пост ведь ему доверяем, пять человек, а они не ангелы… Как оно все сочетаться будет, смекаешь?

— Смекаю! — повторил за ротным Маслов.

Воронин вроде бы повеселел, перестал стучать карандашом по планшету. Взглянул на замполита, улыбнулся, как умеют улыбаться сильные, знающие себе цену люди. Выцветшие глаза осветились гордостью: «А вообще-то мне плохого сержанта не дадут».

— Надо к ним завтра съездить. Как настроение и прочес…

— Съезжу обязательно, — кивнул Маслов.

Недавно были они вдвоем на посту 33. Недостатков там уйма, но в этот раз надо отдать должное Воронину, кипятиться он не стал.

Сказал только, что воины поста 33 стоят не на должной высоте, что здесь дом отдыха, а не боевой пост, что Кириленко не научился руководить комсомольцами.

А ко всему расчету относилось: «Уважаемого вами командира Рогачева хотелось бы спросить, будет ли на посту порядок».

Странное воздействие оказывала на солдат такая речь. Они сидели тихие, виноватые, и только Славиков, глядя нм носки ботинок, грустно улыбался.

Неспроста Маслов спросил командира роты, когда ехали назад:

— Иван Ильич, как считаешь, о чем сейчас они думают?

— На тридцать третьем?

— Да.

Воронин сердито свел брони, выбросил окурок за борт тягача:

— Опять не в современном духе? Целовать в лобик их, что ли?

Маслов укоризненно-удивленно:

— Иван Ильич…

— Ну, хорошо. Что там еще не так?

Воронин достает очередную папиросу. Чиркает, но спичка, как назло, гаснет. Он слушает Маслова.

— Мы ведь с тобой фактически разгромили расчет поста. Все разгильдяи, все лодыри. Никто ничего не делает…

— Разгильдяями не называл. А что порядка нет, то нет,

— Верно. Но что же все-таки получилось? Одни только недостатки. А ведь на посту есть и хорошие солдаты. Далакишвили, Кириленко, Славиков… Нужно нам замечать хорошее, а не стричь всех под одну гребенку. Я уверен, сидят они сейчас на посту и думают — все на точке развалилось, разломалось, ни в чем и никогда у них не было порядка. Смотрят на дорогу, по которой мы уехали, и говорят: «До чего же все правильно о нас сказано и глубоко вскрыто». А кое-кто, чего доброго, придет к выводу: «Делай не делай хорошее — для начальства все плохо». И попробуй-ка теперь тот же Рогачев покомандуй ими… Тем более ты пообещал прислать к ним сержанта, способного навести порядок. Одной такой фразой, Иван Ильич, настроили мы людей против этого, еще не приехавшего сержанта.

Воронин только зыркнул глазами, но ничего не сказал. Снял полевую фуражку и провел рукою по редеющим волосам. Стукнул несколько раз ладонью по колену: ну, ну, мол, крой дальше.

А зачем крыть-то? И так все сказано. Придется теперь замполиту выправлять положение. Вот сегодня надо съездить…

— Так кто нового сержанта представит — я или ты?

Маслов развел руками.

— Тут мое слово второе. Ты — командир.

— Ладно. Ты представишь. Завтра в восемнадцать часов вечера. А сейчас — ко мне ужинать. Тараньку достал. Это — вещь.

Офицеры уходят, а из-за угла появляется телефонист Зинько, загадочно улыбается, ныряет в открытую дверь КП.

* * *

— Алло, алло, «Шпагат»!

— «Шпагат» слушает!

— Здоров був, Женя! Це Зинько на проводи. Треба «Каму-2».

— Пожалуйста!

— «Кама-2»? Хто на проводи? Бакланов? Вас не треба. Ефрейтора Рогачева треба.

— Занят Рогачев. Я за него. Что там у тебя? Эй, оглох, что ли? Что передать?

— Передайте, що завтра в висемнадцать годын у вас будэ замполит. Вин привезэ нового сержанта. Цей сержант с хозяйства капитана Шахиняна. Кажуть, дюже суворый сержант. Дасть вам пэрцю.

— Кто?

— Сержант, кажу. Хто ж ище?

— Э, стой, милый. А по какому он служит?

— По третьему року.

— Ничего, чай, тоже «старики». Договоримся. Слышь, ты, телефония, а фамилию сержанта знаешь?

— Ни. Бувайте, Бакланов. Пока!

— Пока…

 

3

И все-таки на этот раз ССО (солдатская служба оповещения) дала маху. Сработала неточно: на пост 33 приехал не замполит, а командир роты.

Кого-кого, а капитана Воронина каждый солдат узнавал за версту. Он сам привез нового сержанта.

Расчет построился. Встал в строй и Рогачев.

Кириленко толкнул ефрейтора в бок:

— Ты что стоишь? Бежи докладывай, видишь — идут.

Рогачов переминался с ноги на ногу, смотрел куда-то в сторону.

— С меня хватит. Я тут больше не начальник.

— Ты ведь старший и должен доложить. Понимаешь?

Без того смуглое лицо Резо Далакишвили стало темным, глаза заблестели.

— Иди, Рогачов, иди, а то скажут, что у нас тут вообще порядка нет, — вставил веское мнение Славиков.

И Рогачов пошел. Глядя ему вслед, стоящий на левом фланге солдат-дизелист Бакланов разочарованно вздохнул:

— Да… Я бы на его месте не пошел. Ведь ни за что сняли человека.

- Казала курица, мени б соколыни крыла.

Бакланом оскорбился. Чего этот Кириленко со своим гумором- юмором… Вмешался Далакишвили. Но Бакланову не составило труда отговориться и от двоих.

— Тише, мальчики, завелись, как блокинг-генераторы, а из-за чего? Хватит!

Том временем Рогачев подошел к капитану. Оценивающе взглянул на стоящего справа коренастого сержанта.

«Сапоги блестят… Собственно, чего им не блестеть — не пешком ведь шел. Заправка ладная — чувствуется третий год службы. Лицо открытое, простое. Смотрит в глаза. Новый сержант. Вместо меня…»

Ефрейтор приставил ногу, лихо приложил руку к панаме (Знай наших, сержант. В свое время неплохие строевики были!). Доложил:

— Товарищ капитан! На посту 33 все в порядке! Ефрейтор Рогачев. — И тут же подумал: «Почему ротный хмурится? Чем-то недоволен. Глаза сердитые».

— Ефрейтор Рогачев! Разучились докладывать?! Когда в последний раз в Устав заглядывали? Три минуты сроку — доложить, как положено. Выполняйте!

Глаза Рогачева расширились, затем сузились. «Вот оно что. Это перед новым сержантом… Понятно…»

Он сердито сверкнул глазами. Хотел что-то сказать, но, вздохнув, произнес:

— Есть доложить, как положено!

Четко повернулся, отошел. Отошел не торопясь. Пройдя несколько шагов, нагнулся, точно поправляя шнурок ботинка. И только после этого побежал. Хмурое лицо капитана посветлело. Сказал сержанту:

— Это — Рогачев. Солдат хороший, специалист в нашем деле золотой, а вот командир… Не получилось командира.

С вершины холма море лежало величественное и ленивое, еще не отошедшее от полуденной дремы. С трех сторон охватывало мыс, на котором предстояло теперь Андрею Русову служить, ослепительно сверкало тысячами зеркальных осколков. Глядя на море, щурясь, Воронин сказал:

— А местность здесь курортная. Когда-нибудь санаторий построят. Чернозему, правда, подвозить много придется… Без него деревья не вырастут. Мы пробовали…

Русов не был настроен на лирику и потому легко уловил ход мыслей командира роты, который без всякого перехода заговорил об «особенностях» поста.

— Раньше тут два разгильдяя было — Цибульский и Бакланов. Они всеми крутили, как хотели. Цибульского мы перевели на другую точку, к капитану Шахиняну. Знакомы? Тем лучше. С Баклановым не миндальничайте. Требуйте построже. С подчиненными философию разводить нечего.

Подошел Рогачев. В темных цыганских глазах лихорадочный блеск обиды:

— Товарищ капитан! Расчет поста 33 в количестве пяти человек по вашему приказанию построен! Ефрейтор Рогачев.

Пе отрывая пальцев от виска, ефрейтор делает шаг в сторону. В его движениях, в самой фигуре подчеркнутое спокойствие и вызывающая лихость. Ефрейтор вроде бы нарочно несколько переигрывает «строевика», но Воронин словно не замечает этого:

— Хорошо. Идемте.

Капитан, Русов и Рогачев направляются к домику, поило которого застыли в строю четверо солдат.

Перед строем капитан останавливается и молча осматривает расчет поста. Чуть заметно качает головой. Смотрит на стоящего рядом Рогачева — и снова на строй. Да… войско. Обмундирование грязное, панамы надеты у кого как, а у Славикова с каким-то вызывающим форсом поля загнуты книзу. У солдата-грузина — тихого симпатичного паренька (капитан почему-то всегда забывает его фамилию) — гимнастерка явно великовата. Даже короткие рукава свисают у него ниже локтей. Что думал старшина, когда выдавал ему обмундирование? Придется сделать старшине Опашко внушение. А Бакланов? Этот похож на смазчика вагонов, гимнастерка и шаровары лоснятся всеми цветами радуги. Правда, ботинки у всех начищены до блеска и имеют вполне солдатский вид.

Воронин здоровается с солдатами. Отвечают громко, но недружно. Выделяется голос Бакланова. Капитан идет вдоль строя, останавливается.

— Как служба, рядовой Бакланов?

Колкие глаза капитана, не мигая, смотрит из-под бровей. В уголках губ спрятана не то улыбка, не то усмешка (вот и пойми, шутит он или серьезно). Но Бакланов не из тех, кто будет долго гадать, какое настроение у командира роты. Он доволен, что к нему, а не к кому-то другому, первому обратился командир роты. Гаркнул весело и браво:

— Нормально, товарищ капитан. Чай, по третьему служим!

Сейчас Воронин, кажется, улыбается. Удивительный он человек. Когда в глаза смотрит, впечатление такое, будто он колется рыжими бровями.

— А что это, говорят, товарищ Бакланов, будто бы вас вчера вечером в совхозе видели. Вас что, увольняли? Да, да, вас! Что так удивленно смотрите?

Капитан оборачивается к Рогачеву:

— Вы его вчера увольняли, товарищ ефрейтор?

Рогачев явно смущен. Он не знает, что ответить, кидает быстрый взгляд на Бакланова.

— Это кто-то пошутил, товарищ капитан, — поспешно заявляет Бакланов, — у нас вчера увольнения не было.

— Никого не увольнял, — следует запоздалый ответ Рогачева. Он снова входит в роль разочарованного, безразличного ко всему человека.

Капитан прищуривает глаза, говорит, покачиваясь с носка на пятку:

— Значит, пошутили, говорите? Хорошо. А поступил сигнал, что был в совхозе солдатик со спортивным значком на груди и с чубом пшеничного цвета. А? Портрет-то вроде бы ваш?

Бакланов прикинул: «Кто видел? Шутит капитан или серьезно? В совхозе никто, кроме Юли, фамилии Бакланова не знает, а потом был всего каких-то тридцать минут. Ведь не на дежурстве мы сейчас… Словом, не поймай — не вор». И Филипп становится в позу оскорбленного человека:

— Пшеничный чуб… При чем здесь чуб? Не был я в совхозе, и вообще что-то за последнее время…

— Товарищ Бакланов! — Воронин предостерегающе повышает голос.

— Нет, серьезно, товарищ капитан. Обидно ни за что такое терпеть. Вот он, — Бакланов кивает на Далакишвили, — может сказать, чем я вчера занимался.

Резо вздрагивает. Он ожидал чего угодно, но так нахально врать, да еще вмешивать его… «Вай, какой нехороший человек этот Бакланов. Зачем врет? Кончится мое терпение!»

Но Бакланов и не ждал подтверждения своих слов.

— А значок… Я его давно потерял…

Бакланов снова врал. В чемодане лежала аккуратно сложенная гимнастерка с привинченным к ней значком первого спортивного разряда. Значок не заслуженный, а выменянный в роте за перочинный нож. Только сегодня утром Бакланов надевал эту гимнастерку, сегодня утром был в совхозе. Все подавленно молчали. Рогачев смотрел ка море. Но чувствовалось, что он подтвердит все, что скажет Бакланов.

«Ва, какой нахал… Командира обманывает, а еще три года политические занятия слушает», — с возмущением думал Резо.

«Когда он успел побывать в совхозе?» — недоумевал Кириленко.

«В конце концов у парня любовь. Что ему, засохнуть им этих скалах? Ведь все равно не дежурим сейчас», — оправдывал Бакланова Славиков.

— Хорошо. Будем считать, что это ошибка, — сказал капитан Воронин. — Но если в совхоз кто-то ходит, мы по обязательно поймаем, чтобы не наводил тень на… честного человека.

Бакланов, улыбаясь, пожимает плечами.

— Не знаю, товарищ капитан. Вообще можно и поймать…

Капитан отходит. В голове Бакланова полнейший хаос, туман, клочки мыслей и сквозь все это слова командира роты:

— Согласно приказу командира части ефрейтор Рогачев с занимаемой должности снят и переведен на должность оператора. Командиром отделения назначен сержант Русов Андрей Иванович. Прибыл к нам из соседней роты. Оператор. Год командовал отличным расчетом. Введите его в курс дела, и, как говорится, прошу любить и жаловать.

Русов стоит перед строем. Пятеро солдат смотрят на него. И в каждом взгляде: «Интересно, кто ты такой? Каков ты сержант и специалист?»

 

4

Едва уехал капитан Воронин, как вокруг Русова собрался весь расчет, все «население» точки. Неофициальное знакомство началось с покашливания, с незначительных фраз. Бакланов подошел вперевалочку и, дружески улыбаясь, протянул руку:

— Держи краба! Филиппом кличут. А тебя как?

— Андрей, — ответил Русов, смущенный и озадаченный обращением солдата. Там, в прежнем расчете, он не помнил случая, чтобы кто-нибудь из солдат разговаривал с ним на «ты».

Интересное это было рукопожатие. Бакланов, точно стальной клешней, стиснул пальцы сержанта. Стоящий рядом светловолосый солдат чему-то улыбался. Рукопожатие Бакланова вызвало у Русова двоякое чувство. Сначала просто хотелось вырвать руку, но Андрей сразу же отбросил эту мысль. Второе — недоумение. «Зачем это нужно? Показать, что силен? Так ведь тоже не на слабачка нарвался. Краба так краба!»

— Ого! А ты, брат, силен! — не то с удивлением, не то с сожалением сказал Бакланов, пытаясь высвободить руку. Сержант разжал пальцы.

Итак, это Филипп Бакланов… С виду рубаха-парень. А на самом деле? Посмотрим.

Познакомился со Славиковым — высоким светловолосым солдатом. На гимнастерке у него синий ромбик — значит, высшее образование имеет. Представился Славиков сдержанно, с достоинством, по-военному:

— Славиков, Николай. Оператор. Второй и последний год службы.

Богатырского роста, широкогрудый солдат представился немногословно:

— Кириленко. — И больше ничего. Стал в стороне, скрестив руки на груди. Чем запомнился он Русову? Что сказать о нем? С лица неприметный. Только осталось ощущение чего-то прочного, большого и доброго. И еще голос — почти бас.

Солдата-грузина зовут Резо. Ну что же, будем знакомы, Резо! Русов с удовольствием жмет руку солдату. Резо приветливо улыбается. Русов запомнил его блестящие маслины глаз, смелый, честный взгляд.

Последним подошел Рогачев. На смуглом лице недолгая улыбка:

— Владимир. Очень приятно познакомиться.

А цыганские глаза откровеннее, чем он сам. Они говорят, что ему не очень-то приятно знакомство, лучше бы его не было.

— Вот мы и знакомы, — улыбнулся Русов. Огляделся вокруг: — А здесь красиво. Море, свежий воздух, травка. Курортное место. Скучно вот только, наверное?

Сказал и тут же пожалел о последней фразе. Бакланов, казалось, только ее и ждал:

— О! Это точно. Скуки здесь — во, — он провел ребром ладони но горлу. — Но нет худа без добра. Здесь-то, конечно, степь, а вон там, за холмом, совхозик один есть. Километра полтора отсюда. Так что…

— Это мы в свое время узнаем. Со всем познакомимся. Л спортом вы здесь занимаетесь? Что-нибудь тяжеленькое у нас есть? Скажем, гирька двухпудовая?

Рогачев и Славиков переглянулись. Бакланов поскреб затылок:

— А… Ты об этом вон у него спроси, — Филипп указывает на Рогачева, — он у нас абсолютный чемпион по поднятию тяжестей. Но самое «тяжеленькое» здесь — служба, а гири — это так. — Бакланов улыбается, но вот лицо ого становится озабоченным, удивленным: — Хлопни, чего мы тут стоим? Дома у нас нет, что ли? Где твои пожитки, Андрей?

— Что?

— Чудак человек. Шинелька, чемодан где?

— Шинель и вещмешок я у дороги оставил.

Бакланов выразил удивление. Солдату, мол, третьего года службы надо иметь чемодан, а не вещмешок. Произнес он это слово с явным удовольствием, с этаким покровительственным высокомерием.

Никто не заметил, когда отошел Кириленко, а теперь все увидели, что он идет по склону холма с вещами сержанта.

— Пока мы тут болтали и знакомились, человек пользу сделал. Молодец, Кириленко, молодец! Совсем как в Грузии гостя встречает, — оценил Далакишвили.

Русов сказал, что и сам бы принес вещи, и поблагодарил Кириленко. Рогачев пояснил, что у них на точке гостей всегда хорошо встречают. Сказал и расправил гимнастерку, на которой рядом с комсомольским значком синел щиток специалиста первого класса. «Да, он здесь старожил. Третий год служит. Но ведь и я тут тоже теперь не гость», — подумал Русов.

Бакланов широким хозяйским жестом пригласил:

— Ну что же мы? Пошли в наши хоромы.

В домике — маленькая старая дверь, обитая внизу листом железа. На нем — грязные отпечатки ног. Три окошка, перед ними скамейка и деревянный столик. Бакланом толкнул ногой дверь. Жалобно заскрипев, она открылась вовнутрь. Русов вошел в домик, огляделся. Это ныло низкое, добротное, но запущенное помещение. Стены, наверное, забыли, когда их в последний раз белили. Койки стояли в два ряда, неровно, как молодые солдаты в строю. Койка в дальнем ряду у окна не прибрана; все, что ее окружало, резко бросалось в глаза. На тумбочке — стопка каких-то книг и журналов, на стене — портреты киноактрис, на подоконнике — сплющенные окурки и горелые спички. И над всем этим красовались выцарапанные на стене каракули — ДМБ, что, очевидно, означало «демобилизация». Видя, что вновь прибывший внимательно осматривает «красочный угол», Бакланов пояснил:

— Это моя резиденция. Так сказать, рабочий кабинет. — Он мог бы и не пояснять. Русов сразу понял это.

— А ты ложись на эту койку! На ней, между прочим, мой друг Коля Цибульский спал. Хороший человек. Да, кстати, как он там? Вот и я говорю, парень как парень, а здесь он что-то начальству не понравился. Вот эта — твоя тумбочка. — Бакланов открыл дверцу. На внутренней стороне ее была наклеена вырезка из журнала. Улыбающийся Жерар Филип обнимал за плечи какую-то кинозвезду. Бакланов подмигнул:

— Тоже Филипп. Только французский. Жил немножко веселее, чем я.

Русов снял панаму, присел на край кровати. Огляделся.

— Так, понятно… А табуретки у нас есть?

Рогачев усмехнулся: «Чудной какой-то этот сержант. Только заявился и уже говорит „у нас“».

— А як же. Тильки они в столовой стоят, — пояснил Кириленко.

Столовая — маленькая комнатушка. У окна — стол, обитый белой жестью. Здесь же печка, самодельный шкафчик для продуктов. У противоположной стены другой стол, вокруг него табуретки. Столы чисто выскоблены и вымыты, табуретки расставлены аккуратно. Нештатным поваром на точке работает Кириленко. Уже одно то, что здоровяк-солдат заботится о товарищах своих и много времени проводит у жаркой плиты, внушало уважение к Кириленко.

— О, здесь чувствуется хозяйская рука, порядок. А в той комнате… Это вам, Бакланов, просто повезло, что капитан пе зашел в домик. Койка-то у вас не убрана. Или здесь за беспорядок не ругают?

Солдаты переглянулись. Бакланов короткими сильными пальцами поскреб чуб,

— Ругают, говоришь? Все здесь бывает. Только на губу отсюда не сажают. Вон его посади, — Бакланов кивнул на ефрейтора, — так кто тогда работать будет? Сам капитан, что ли? Здесь, брат, тяжелая служба, тяжелые условия, ну и многого, что положено солдату по уставу, — нема. Следовательно, и с нас спрос такой. Вот.

Бакланову, убежденному в своей правоте, в том, что он живет не «как человек», было даже приятно говорить н лицо аккуратному сержанту о той суровой необходимости, которой этот сержант там, в Морском, наверняка не нюхал. Лишь одно удерживало Бакланова от прямой грубости: сержант только что приехал, и все население точки еще считало его гостем. А с гостем ругаться неудобно.

— А что здесь не уставное? Что положено, а нет? — спросил Русов, не желая уступать разбитному дизелисту. Спросил и тут же пожалел. Бакланов ответил с нескрываемым вызовом:

— Вот я, когда дождь, в мокрых сапогах хожу. А по уставу чуть ли не комната для сушки предусмотрена. Только нет этой комнаты. Раз! В прошлую ночь карабин Нике на череп упал. А для оружия по уставу комната положена. Два! Зимой «до ветру» в такое шаткое сооружение бегаешь, что насквозь продувает. А по уставу небось теплый туалет положен. Это три.

Ответить ему сержант не успел. Вмешался Кириленко:

— Ну что ты прицепився, як репей до штанив? Не успел человек приехать, а ты со своими уборными да едой лезешь.

Славиков улыбался: «А что, интересно».

— Правильно, кончайте этот разговор. — Подошедший Далакишвили тронул Филиппа за плечо:

— Пойдем перенесем продукты.

Бакланов расправил гимнастерку, надел панаму.

— Я что? Я ничего. Просто человек поинтересовался, и ему ответил.

* * *

Ночью станция работала по заявке КП. Русов сидел в кабине управления, возле одного из гудящих металлических шкафов, начиненного донельзя электронной аппаратурой.

Станция эта была хорошо знакома Андрею. На ней работал он сразу после окончания учебного подразделения. Позже освоил более мощную систему, а потому, как в таких случаях бывает, вспоминал он эту «старушку» быстро. И каждый ее блок, каждый переключатель как бы заново приобретал сейчас свое назначение, свою взаимосвязь со всем, что находилось рядом.

Да и характер работы поста отличался от других постов роты. И срочную служат два года. Тридцать третий работал «в курортном» режиме, а говоря понятнее, он не нес боевого дежурства по обзору воздушного пространства, и здесь при заступлении на смену не звучали торжественные слова приказа: «К охране воздушных границ Союза Советских Социалистических Республик приступить!»

Станция обслуживала участок неба по проводке самолетов на морской полигон. И вот сейчас, в ночи, бомбардировщики шли к своему квадрату. Отбомбятся они, «отглушат рыбу», как в таких случаях говорят на посту, и на станцию поступит команда: «Выключиться!» Куда как просто! По в простом наверняка были скрыты свои премудрости, свои секреты, и Русов должен был постичь их.

Андрей присматривался к своим новым товарищам, подмечал особенности каждого. Рогачев несколько рисовался перед ним. И аппаратуру включал с виду небрежно, почти не глядя на тумблеры. Визирную линейку вращал по экрану одним пальцем играючи, но опыт чувствовался. Отсчеты целей, передаваемые на командный пункт, шли у него без единой поправки, четкие, лаконичные. Записи на специальном планшете Владимир делал спокойно, как будто записывал таблицу умножения. В паузах между командами Рогачев отворачивал от экрана свое голубое лицо и о чем-то беседовал с сидящим рядом Кириленко. Вскоре Кириленко подменил его. Голос у него глуховатый, густой. С КП несколько раз переспрашивали, когда Кириленко, войдя в раж, сбивался с русского языка на украинский.

Славиков, сидя за ширмой, досадовал:

— Эх, Ваня… Портит марку фирмы.

Позже заходил Андрей и к дизелистам. Освещение у них — во всю яркость. Очень шумно от работающего дизеля. Бакланов, сидя на раскладном брезентовом стульчике, читал стихи модного современного поэта. Точнее, не читал, а заучивал какое-то стихотворение наизусть. Книга лежала на коленях, глаза устремлены в потолок, а губы шептали неслышное. Увидев сержанта, Бакланов удивился, приветливо поднял руку, что-то прокричал. Андрей разобрал только: «…на твоем бы месте… без задних ног».

В три часа ночи дали отбой. Все пошли спать. Завесили окна, потушили свет. Когда сержант спросил об охране поста, Рогачев сонно ответил:

— Иди, поохраняй, если спать не хочешь, а с меня хватит.

Лишь Далакишвили пояснил из угла:

— Пограничники нас охраняют. Все хорошо будет. Спите, товарищ сержант.

Пограничники? При чем здесь пограничники и пост 33? Русов не сразу понял, но спрашивать не стал. Очевидно, Далакишвили имеет в виду пограничный наряд, что наблюдает за этим участком побережья. Мирно тикали часы. Слышался храм Бакланова, тонко посапывал Славиков.

«Какой у нас завтра день? — вспомнил Русов. — Четверг? Впрочем, это но имеет никакого значения. Здесь все дни одинаковы. Сутки рвутся надвое. Ночью работа — днем отдых. А „воскресенье“ здесь объявляет КП. И так неделя за неделей, месяц за месяцем…

Нет, я не прав! Дни должны иметь свое значение! Иначе служба и жизнь здесь будет такой, как о ней говорил дизелист Бакланов. Тогда Бакланов окажется прав, он будет здесь авторитет и заводила, а этого быть не должно» Русов еще точно не знал, с чего он, как командир, начнет свой первый день, но думал об этом упорно, до боли в висках. Его первый командир любил говорить: «Чтобы правильно что-то сделать, надо капитально все обдумать.» Солдаты спали. Деловито тикали часы, отсчитывая минуты солдатского отдыха, а Русов все думал.

 

5

Одно из окон завешено неплотно, и лучи солнца, прорвавшись в большую щель, постепенно добрались до лица спящего сержанта. Русов открыл глаза… Первое мгновенно не понимал, где он и что с ним. Но вспомнилась прошедшая ночь, боевая работа — лунный свет экранов в кабине управления, голубые, строгие лица операторов, его новых товарищей, его подчиненных. Они еще спят. Время около одиннадцати…

Андрей вышел из домика. Лучи солнца ударили в глаза. Андрей прикрыл их руками. Привычное, знакомое ощущение оператора, вышедшего из темной кабины. На яркий свет смотреть сразу нельзя, но это ничего, не страшно. Нужно только сосчитать до тридцати, а затем, убирая руки, открывать глаза.

Вот и все. Только на море глядеть невозможно, оно играет серебристыми блестками. Оно голубое, совсем голубое и поэтому почти сливается с небом у горизонта. Ветерок освежает голову и плечи. Скинув майку, Андрей делает несколько резких размашистых движений физзарядки, мелким пружинистым шагом бежит вокруг холма. Потом берет ведро и набирает воду из большого врытого в землю бака. От солнца бак защищен ветхим деревянным навесом. Умывается под ржавым умывальником.

Андрей трогает пальцами внутреннюю стенку умывальника — вверху сухую, известково-шершавую. Отщипывает кусочек… «Чудак… Известь как известь. И не соленая. Конечно же здесь умываются пресной водой, хотя она и привозная. А солнце печет — искупаться бы…»

Русов с завистью смотрит на море, на крутую, утоптанную тропинку, уходящую к самому обрыву, к одной из расщелин. Интересно, какой здесь спуск к морю — козьи тропы или ступени? В роте у Шахиняна еще с коих времен были вырублены в туфе ступени и к каждой пригнана дощечка…

Казалось бы, что стоит пойти да посмотреть, но сделай он так, трудно будет осилить искушение спуститься к самой воде, а затем… К тому же вот-вот должны проснуться ребята. Они тоже наверняка не будут наблюдать за его купанием со стороны. Вроде бы подходящий повод найти общий язык, но… Подсознательное «но» сдерживало Андрея. Год сержантства давал о себе знать — командир, пока он не утвердился, должен опасаться раствориться среди подчиненных… Неписаная заповедь.

Там, в прежнем расчете, Андрей больше года был рядовым оператором, а когда в запас уволился сержант, стал командиром отделения. Ушло добрых полгода на установление контакта с ребятами (они же знали его рядовым!). Там было тяжелее. Но и здесь на легкое признание сержантской власти, рассчитывать не стоит. Конечно, попытаются «обкатать». Тем более что офицера пока нет, поддержать некому. Значит, надо все самому, и не откладывая, без раскачки. Найти контакт. Без солдафонства, по уставу. «Уже завтра утром надо купание узаконить как-то и ограничить временем в распорядке дня». Подумал и рассмеялся над собой. Давно ли удивлялся, откуда начальник строевой части брал такие слова, почему нельзя самый простой приказ написать без них? И вот, пожалуйста: «распорядок дня, узаконить…» Чудно как-то. В конце концом дело не в этом. Просто дисциплина расшатывается с мелочей, с самого малого «стирания граней»…

Простая вещь — солдатская баня! Ведь там по природе самой все голые и одинаковые — поди разбери, кто рядовой, а кто сержант. Однако авторитетный сержант и в парилки — «товарищ сержант». Ему первая шайка воды, ему хлесткие потяги дубового веника. Коль уважаем — изволь постараться, а чем-то не угодил, где как не в бане «поусердствовать» веником по широкой спине. А он же еще и спасибо скажет, настоящий сержант!

Вскоре проснулись и вышли к обрыву четверо. Кого-то не хватало. Ребята, босиком, в одних трусах, спешили и морю. Звали и Русова. По-свойски, без чинов и рангов:

— Пойдем булькнемся!

Андреи отказался — спасибо, мол, в следующий раз.

Они скрылись и расщелине, а вскоре на голубой воде, среди пологих ноли, точно поплавки, вынырнули мокрые головы; вздымая фонтаны брызг, замелькали, вонзаясь в воду, руки, а преломленные глубиной смуглые тела ребят стали неестественно короткими и смешными. Так они бурно плескались и дурачились, что Андрей но удержался, захотел подойти к ним поближе и, как бы оправдывая свое желание, подумал, что не лишним будет взглянуть на место купания — не опасно ли оно?

Навстречу ему, по ступенькам, вырубленным в камне, шел запыхавшийся парень, тот самый, что служит в армии после окончания института. С его прилизанных светлых волос стекала вода, и он, фырча и оттопыривая нижнюю губу, сдувал ее. Отстраняясь, пропуская Русова, сказал:

— Советую окунуться. Водичка — люкс! А я на вышку…

Он неопределенно махнул рукой и по-обезьяньи, на четвереньках, полез по камням и уступам. У Андрея перехватило дыхание. Он сразу заметил там, на краю скалы, уступ. «Неужели? Метра четыре с половиной высота… А глубина? Уверенно лезет, — значит, можно прыгать». Светловолосый парень долез до уступа, встал на него, распрямился и, щурясь от солнца, что-то крикнул… Стремительной дугой скользнуло вниз его натренированное тело. Каскад брызг, круги и серебряные пузыри… Парень вынырнул метрах в десяти в стороне, мотнул головой, точно сбрасывая с себя путы недавней глубины.

— Ну как, сержант?

— Нормально! — весело крикнул Русов, забыв обо всем на свете, и стал стягивать гимнастерку.

Впервые карабкаясь по теплым ноздреватым, как пемза, камням, он вышел точно к уступу на обрыве. Распрямился, почувствовал пьянящую радость высоты, услышал резкие крики проносившихся над головой чаек, увидел машущих руками ребят. «Не дрейфь, сержант!» Он и не дрейфил. «А что, если сразу крутануть одно сальто? Нет, лучше в другой раз». Благоразумие взяло верх. Он сгруппировался и, резко оттолкнувшись, привычно бросил свое тело вниз…

Вынырнул под восторженные крики. Светловолосый парень — Русов вспомнил его фамилию — Славиков — подплыл, первым пожал руку: «Классно прыгаешь… как в кино!» Поздравляли все. А он, довольный, в каком-то веселом полусне, снова и снова взбирался на скалу, один и вместе со Славиковым, прыгал и прыгал… Он показал все, что умел, но апогеем был прыжок с семиметрового обрыва… Наскоро вымерил дно, на глаз прикинул разбег… А что, если как тогда?.. Но все получилось отлично. Ребята были удивлены. Такого они не ожидали… Сам же Андрей, поднимаясь с ними по ступенькам, еще не осознавал, к добру ли, к худу ли то, что сейчас произошло. Ребята почтительно спешили ответить на каждый его вопрос, ловили каждое его слово.

Что это было? Победа? Поражение? Утвердился ли он как командир в их сознании? Вгорячах могло показаться, что четверых солдат покорил и завоевал он сразу. Но даже и в этом случае был еще и пятый. Солдат третьего года службы, «старик», как он себя величал, Филипп Бакланов. Он спал в домике. Он не любил рано вставать.

* * *

Каменистый грунт успел прогреться, вобрать в себя солнечное тепло, и от рыжей, давно пожухлой травы, от итого жалкого земляного ковра, с трудом прикрывавшего утес, на котором стоял локатор, пышело жаром.

Андрей нагнулся, попробовал ногтем бумагу, которой был плотно обкручен жгут станционных кабелей. Бумага хрустнула, прорвалась, обнажив черное, сытое тело резинового кабеля.

— Бумага есть? — спросил Русов у стоящего рядом в вольной позе Рогачева.

— А шут ее знает. Кажется, есть. До осени эта выдержит, а под дожди сменим.

— Нет, надо сменить, — не согласился Русов, — хрупкая, сухая стала. Достаточно искры… И траву бы вокруг объектов не мешало бы, а?

Рогачев натянуто улыбнулся, досадливо поскреб затылок. «Работая» под простака, согласился:

— Оно, конечно, не помешает, ежели как начальство прикажет…

Андрей строго взглянул на него из-под панамы: «Кончай, брат, шутить!» Рогачев — малый не глупый, понял по взгляду. Пояснил уже серьезно:

— У Кириленко надо спросить. Оя у нас специалист по травам. Можно ли такую «проволоку» косить…

Рогачев сорвал прямую, жесткую травинку, пропел ею по бумажной обертке кабелей:

— Что еще будем смотреть?

— Да все, пожалуй. Завтрак когда?

— А сейчас спросим. — Рогачев сложил ладони рупором — Ваня! Вань!

Из-за сарайчика, там, где струился синий дым летней почки, показался раздетый до пояса Кириленко.

— Завтрак скоро? — прокричал Рогачев, и в ответ тотчас прозвучало:

— Треба трошки подождать!

— Говорит, надо немного подождал… — «перевел» Рогачев и пояснил, что Кириленко всех украинской речи обучил — хочешь не хочешь, а понимать научишься.

Ветер тонко пел в параболических ситах антенн, воздух дрожал и густо струился.

— Привет начальству! — прозвучало за спиной.

Собственной персоной явился Бакланов. Протягивая руку и здороваясь с Русовым, пошутил:

— Первый сдал — второй принял? — И, не дожидаясь отпета, с интересом вгляделся в Русова: — Слушай, что я сейчас слышал?! А может, ты Тарзана играл в одноименной картине? И не признаешься? Будь другом, в обед покажи еще разок. Неужели аж с того прыгнул, а, Володька? — Бакланов указал на мысок внизу, на тот самый, с которого час назад прыгал Русов. Рогачев подтвердил. Все так. Именно с него.

Русов с интересом наблюдал за Баклановым — давненько не стриженным, загорелым и крепко сбитым парнягой, во всем облике которого не было и намека на то, что он военнослужащий. В трусах и панаме, сдвинутой на затылок, он мог бы с успехом сойти за рабочего-геодезиста, за туриста-дикаря. Удивительно, как могут перевоплощаться люди! Когда приезжал командир роты, перед ним стояло воинство, солдаты по форме, при ремнях, застегнутые на все форменные пуговицы, а Воронину что-то не нравилось, чем-то он был недоволен. А сейчас? Ефрейтор Рогачев отличается от рядового Бакланова разве что тем, что он еще в выцветшей майке и в брюках.

Я, сержант Русов, одет как положено, в ботинках и панаме. Частности? Случайность? Вряд ли — внутреннее содержание. Сержант смотрел на этих двоих беседующих с ним солдат и думал: «Ребята, кажется, неплохие. Общительные, веселые. Как повернуть их лицом к делу, к службе?.. Разве дело в том, чтобы заставить их в сорокаградусную жару ходить по всей форме?.. Дело не хитрое… Можно приказать и шинели надеть. Выполнят. Может, побунтует кое-кто, побурчит, а прикажу — наденут, никуда не денутся… Так в чем же дело, над чем ты, брат, голову ломаешь? Нужен воинский порядок? Нужен. С чего начать? А вот с нее, с формы одежды…

Брать круто сразу или, может, как-то разъяснить, напомнить? Где же золотая середина?»

— О чем думаешь, Андрей? О чем закручинился?

— Девчонку небось в Морском оставил?

— Да так… Нет у меня в Морском девчонки.

— Ничего, Андрюха, служить-то всего несколько месяцев осталось. Дембель не за горами.

«Как он запросто перешел на „ты“, Андрюхой стал звать… Рогачев для него просто „Володька“. Да, Бакланов здесь по-прежнему всем правит и крутит. Значит, начинать надо с него. С него, а глядя на то, как я осажу их „вожака“, приутихнут, сделают выводы и остальные. Была бы веская причина… Глупо, пожалуй, я сегодня вел себя, точно мальчишка, выступал перед ними. Вот, мол, как я умою прыгать и нырять, вот какой я ловкий… Удивил их? Конечно удивил. А Бакланов просит потешить его перед обедом, показать еще раз. Ну уж дудки! Надо себя брать и руки. Прежде всего себя».

— Ты что, всегда такой серьезный или напускаешь на себя?

— Я, что ли?

— Ну да, ты.

— Напускаю, конечно, но в общем — серьезный.

Все засмеялись. Приятно, когда сержант умеет шутить.

— Ничего, служба у нас тихая, воздух отличный. Помотаешь, Андрюха, отойдешь душою, — успокоил Бакланов.

 

6

Случай поставить Бакланова на место вскоре представился.

Ночью, как и до этого, была работа, но станцию выключили сравнительно рано, что-то около часу ночи.

Утром Андрей включил транзисторный приемник, который по тем временам был большой роскошью. На малой громкости послушал последние известия.

Из-под простыни вынырнул Славиков.

— Я прослушал: Гагарина еще одной Золотой Звездой наградили? Болгары? Здорово! Так и должно быть! Юрий Гагарин — герой не только нашей страны, герой всей планеты, цивилизации всей… Одно слово — первый! Резо! Ты полетел бы в космос?

И оказалось, что и Далакишвили уже не спит. Конечно же, Резо полетел бы в космос. Он даже согласен полететь и не возвратиться живым, лишь бы вся страна, весь мир говорили: «Далакишвили! Далакишвили!»

— Авантюрист! — буркнул Рогачев.

— Кто авантюрист? Я, да? — засмеялся Далакишвили. — Патриот, кацо! Патриот! Вся Грузия гордиться будет, понимаешь?

Русов поймал веселую музыку, и под нее вот так незаметно, за разговорами и шутками поднялись все, кроме русовского соседа по койке.

Бегали к морю, купались, делали зарядку. Русов возвратился в домик несколько раньше других. Бакланов все еще спал.

Судя по глубине дыхания, можно было с уверенностью сказать — смотрел он не последний сон. «Этак можно часов до трех-четырех проспать. А как же боевая учеба, политзанятия, книги, спортивная и комсомольская жизнь? Может быть, не будить, пусть спит, пока не выспится? Но ведь всем остальным хватило восьми часов сна. Может быть, именно поэтому Бакланов и считает, что дни не имеют значения. „Солдат спит — служба идет!“ Нет, это неправда! Бакланов, как черепаха панцирей, прикрывается этой поговоркой. Когда солдат вот так спит, служба страдает. Нет, Бакланов, хватит спать, хватит храпеть!»

Русов дернул занавес. Темная, плотная материя, которой в комнате завешивали окно, затрещала, нехотя сползла с гвоздя. Солнце залило комнату. Бакланов заворчал, натянул одеяло на голову. Русов откинул одеяло.

— Бакланов! Подъем!

Если бы в эту минуту упало солнце или произошло землетрясение, Бакланов удивился бы, наверное, меньше, чем услышав команду «Подъем!» и увидав стоящего рядом сержанта.

Он до конца еще не понял происходящего, деревянно улыбнулся:

— Шутник… Дай-ка одеяло! — Закрыл глаза, вяло пошевелил рукой.

«Ну уж дудки! — решил Русов. — Больше не поспишь!»

— Рядовой Бакланов! Подъем! — В голосе Андрея — твердые, категорические нотки.

Команда прозвучала, пожалуй, даже несколько громко для помещения, но уж так вышло…

Открыв глаза, Бакланов молча смотрел на сержанта. Затем приподнялся, заспанный, взлохмаченный.

— Дай сюда одеяло! Тебе говорят?

— Нет, не мне. Это вы, когда демобилизуетесь, можете своих друзей на «ты» величать, а я вам не «ты», а «товарищ сержант». Вставайте, Бакланов. Вы спали почти восемь часов.

— Постой, по…стой, ты что? Серьезно или… — растерянно, с трудом подбирая слова, произнес Бакланов, видя, как сержант спокойно кладет одеяло на стул. Сон как рукой сняло. «Ах, так?! Значит, решил меня на третьем году к порядку приучать? А я… я плевал на таких учителей!»

Филипп стал босой ногой на пол и, мрачно сопя, потянул одеяло к себе.

— Отдай, слышишь! Я по-хорошему прошу. Отдай!

Казалось, одеяло было уже у него в руках. Но в то же мгновение оно отлетело на кровать Славикова.

— Рядовой Бакланов! Встать!

Бакланов вскочил. Злость распирала душу солдата. «Такой же человек, как я… служит тоже срочную службу. Подумаешь, три нашивки на погоне, и уже кричит. Нужно ому что-то ответить, иначе привяжется и будет вот так каждый день. А что в нем особенного? Деревня-матушка. Чубчик куцый, ежиком, приплюснутый утиный нос, ему бы сено косить или коров пасти, а тоже мне, корчит из себя. Вон даже лычки новые пришил, чтобы виднее, что он… Смотри-ка, ждет, когда я ему „есть“ скажу. По дождешься, не на зеленого нарвался», — зло подумал он.

— Рядовой Бакланов! Я к вам обращаюсь.

Бакланов с силой вдохнул воздух, сказал что-то вроде «эх!» и еще раз с головы до ног смерил сержанта злым взглядом. Круто повернулся, вышел на улицу. Дверь жалобно заскрипела, осталась открытой.

Пошел Кириленко.

— Шо це таке с Баклашой? Як пэс с цепи, лается матюком.

Входили остальные. Рогачев тоже спросил, что случились, почему Бакланов такой злой выскочил.

— Встал по команде «Подъем», — ответил Русов.

— По команде?.. — переспросил Рогачев. Брови его удивленно изогнулись.

— А очень просто. Как по уставу положено. Дал я команду ему «Подъем». И все тут.

— Так. Понятно…

Рогачев метнул на дверь тревожный взгляд и принялся настилать постель. Застилал не торопясь…

Далакишвили засмеялся:

— Хорошо! Честное слово, хорошо! Бакланова подняли! А я-то думаю, зачем человек нервничает так рано? Тижоло вам будет, товарищ сержант, каждый день поднимать Бакланова. Он любит сладко поспать…

— Ничего, привыкнет… Здесь не детский сад, а боевой расчет! — отрезал Русов. — Почему всем хватило восьми часов сна, а Бакланову мало? Вот почему вы встали, а он спит?

— Я? Все встали… — растерялся Резо. Его постарался «выручить» Рогачев.

— Приемник разбудил, а то бы еще поспали…

— Вот и прекрасно, — метнул в его сторону взгляд Русов. — Значит, будем включать приемник в определенное время.

— По уставу? — насмешливо спросил Рогачев.

— По уставу!

— Да, парни… — протянул Славиков, печально качая головой.

— А, подумаешь! — ни к кому не обращаясь, сказал Далакишвили. — По уставу так по уставу, все равно день за день — служба идет.

«Молодец, сержант! Добре взялся…» — думал Кириленко.

…Андрей перебирал в тумбочке. Она была теперь на двоих… Верхнее отделение — Бакланова, нижнее его. Хозяин верхнего не очень-то был аккуратен. Пачку сигарет, массивный самодельный портсигар, письма пришлось переложить наверх. На обычных солдатских конвертах по диагонали было написано крупными буквами цветным карандашом: «Жду ответа, как соловей лета», «А еще по закону — привет почтальону»… Русов обратил внимание на закорючку внизу — подпись отправителя, Циб… Цибульский? Вспомнилось сказанное еще кем-то в роте Шахиняна, что Цибульский тоскует по своему закадычному дружку, даже вроде бы письма ему пишет, хотя служат друг от друга в полутора часах ходьбы.

Бакланов пришел с моря мокрый, хмурый и подчеркнуто спокойный. Ни на кого не глядя, вытирал голову полотенцем, потом молча застилал постель.

— Всем привести себя в порядок! Почиститься, побриться, ну, в общем, знаете, — сказал Русов, видя, что Славиков натягивает гимнастерку.

Гимнастерка замерла над головой солдата, затем медленно сползла на колени. Славиков стал сосредоточенно разглядывать тусклую медную пуговицу. Кириленко молча копался в тумбочке. Рогачев искоса взглянул на свою гимнастерку, лежащую на табуретке. «Хорошо, что воротничок свежий, а то заставил бы подшивать. Пришлось бы выполнять его команду. А почему я сам раньше не мог, как он, заставить всех делать то, что положено по службе, ничему не мог приказать? А ведь у меня были такие права. Были…»

Далакишвили раскладывал на тумбочке принадлежности для чистки пуговиц. Сидя на корточках перед койкой, Бакланов гляделся в маленькое зеркальце, стоящее возле подушки. Поплевывая на ладонь, пытался приосадить крутые волны чуба. И вдруг озорно крикнул Рогачеву:

— Володька! Приказ на зеленые пуговицы перейти был? Где пуговицы? Чего доброго, некоторые начальники медяшку драить заставят!

Славиков улыбался: «Дает Бакланов! „Взвейтесь, соколы, орлами!“» Рогачев даже несколько растерялся, не знал, что и сказать… Русов проглотил пилюлю, подумав о Бакланове: «Нет, этот ничего не простит. Ни одной промашки, ни одного неточного слова. Действительно, по новому приказу пуговицы должны быть зелеными. Нет, с Баклановым мирно и плавно не получится. Или я — или он.

Значит, зеленых пуговиц нет. Рогачев, как только что „указал“ ему Бакланов, не обеспечил… Но и тусклыми быть они тоже не должны!»

— Пуговицы всем почистить! — сказал Русов и стянул через голову гимнастерку.

— О! А я что говорил?! — злорадно и радостно воскликнул Бакланов, однако в голосе его почудилась сержанту скрытая растерянность.

Никто не разделил баклановского негодования. Во всяком случае, вслух.

Готовились долго. Подошел Кириленко, он только что нопрнлся, и щеки его румянились от тройного одеколона.

— Товарищ сержант! Я готовый. Зараз треба сниданок… завтрак организуваты.

Кириленко еще раз оглядел себя, его умные спокойные глаза остановились на сержанте.

«Да ведь он повар», — вспомнил Андрей, и сердце его наполнила теплота к этому солдату. Он первый выполнил приказ и первый обратился к Русову, как к командиру, а иго очень важно.

— Идите, Кириленко, готовьте.

Сержапт улыбнулся. Улыбнулся и Кириленко. В углу вздохнул Бакланов:

— Да-а… дела. Комедия!

«Комедия, говоришь? Погоди, это только начало», — рассердился Русов.

— Строиться возле домика!

Рогачев и Бакланов переглянулись. Славиков мял в руках панаму. Первым вышел Далакишвили. За ним Славиков.

* * *

Пятеро солдат стоят перед сержантом. Русов листает служебную книжку Бакланова. Спрашивает, почему не занесен номер оружия и противогаза. Бакланов пожимает плечами:

— А я знаю? Вот лейтенант Макаров придет из госпиталя, вы у него спросите.

Русов улыбнулся:

— Вот что, товарищи. Вы не хмурьтесь и не обижайтесь на меня. Я не ругаться с вами приехал, а служить и дружить. Так что предлагаю дружить.

— Ну что. ж… Дело хорошее, — произнес Бакланов, но прозвучало это: «Мягко стелешь, сержант…»

— Как говорится, дружба дружбой… Словом, службу требовать буду. Какие есть вопросы? — Русов внимательно посмотрел на ребят.

— У меня вопрос! — поднял руку Далакишвили. — Вы сказали, что мы будем дружить, что вы — командир и будете требовать порядок. Мы в трудном положении… Как называть вас? По имени или по званию?

Андрей улыбнулся:

— Ничего трудного. На службе, во время боевой работы и вот, как сейчас, в строю, называйте по званию. Во всех других случаях — Андреем.

— На «ты» или на «вы»? — чуть склонив голову, вежливо поинтересовался Славиков.

— Вне службы на «ты», — ответил Русов и тут же услышал баклановский комментарий:

— А у нас всю жизнь служба.

— Какие еще есть вопросы? — спросил Русов, чувствуя, что разговора, о каком он думал, не получилось.

Вопросов не было.

«Да, Андрей, дал ты маху… — подумал сержант. — Как-то не так надо было поговорить с ребятами. Попроще, Попроще? Если с таким, как этот Бакланов, попроще, то он и по плечу сразу хлопнет, а потом попробуй…»

Андрей не знал, правильно ли он поступил, но то, что до контакта с подчиненными ему еще далеко, — понимал. «И все равно на первом месте должна быть постоянная, ровная требовательность!» — твердо решил он.

После утреннего осмотра Русов назначил Славикова и Рогачева делать уборку в домике. Рогачев недоволен. Прищуривает глаз, переминается с ноги на ногу, но ничего ко говорит. Вздохнув, отходит. Идет следом за Славиковым. Бакланов не оставляет их без внимания:

— Повкалывайте, мальчики, потрудитесь. Теперь…

— В строю разговаривать не положено. — Русов смотрит на Бакланова, а тот оглядывается, толкает локтем стоящего рядом Далакишвили. Этот толчок, очевидно, означал: «Разве мы двое — строй? Комедия!»

— А мы займемся уборкой территории. Где у нас лопаты и грабли? — обращается сержант к Далакишвили.

— Грабли? А это… такая штука с зубцами? Они там, аа нашей станцией.

Все трое идут к силовой станции. Впереди Русов и Далакишивли. Сзади Бакланов. Руки в карманах шаровар, походка неторопливая, вперевалочку.

«Производительность труда» в начале работы была у него не ахти какая высокая, но затем незаметно для себя втянулся, яростно скреб, прочесывал граблями траву, думая о чем-то своем, лишь ему ведомом.

 

7

У Андрея Русова что ни день, то открытие. Оказывается, Бакланов «балуется стихами». Об этом невзначай обмолвился Славиков, а Далакишвили, отношения с которым у сержанта Русова установились самыми добрыми, пояснил, что Бакланов не просто «балуется», а пишет всерьез и почти ежедневно. Есть у Бакланова толстая тетрадь, чуть ли не вся заполненная стихами. Он даже однажды вечер стихов устроил. Читал, читал… Русов и сам видел Бакланова с толстенной тетрадью, проложенной остро отточенным карандашом. Замечал не раз, как Бакланов в свободное время старался уединиться — уйти за дизельную станцию или на самую высокую точку объекта, к насыпному холму, на котором стоял локатор.

Резо сказал:

— А еще здесь один пограничник — Карабузов его фамилия, тоже стихи пишет. Он сюда заходит иногда. Филипп с ним дружит.

Вскоре Русов познакомился с ефрейтором Карабузовым и сержантом Оразалиевым — старшим наряда.

Худой, почти двухметровый Карабузов был заметен издалека. Спутать его с кем-либо было невозможно. Он шагал за коренастым, чуть кривоногим Оразалиевым. Были они в полной боевой: за плечами автоматы, у пояса ножи и брезентовые тяжелые сумки с запасными рожками патронов, а у сержанта еще и бинокль на груди — покачивался в такт ходьбе, словно отсчитывал шаги.

Неожиданно для Русова за окнами домика раздалось громкое и по-баклановски озорное: «Встать! Смирно!» Это вовсе не означало, что на пост прибыло крупное начальство. Все знали — Бакланов встречает Карабузова. Встречает во всей красе: в панаме, трусах, ботинках на босу ногу. Чеканя шаг, идет навстречу пограничнику и, остановившись в нескольких шагах, не то рапортует, не то представляется:

— Товарищ ефрейтор пограничных войск! Рядовой Бакланов. Служу по третьему. Всё в норме.

Голубые веселые глаза Карабузова выражают полнейшее расположение к стоящему перед ним Бакланову.

— Вольно! Здорово, Филиппыч! Значит, скрипишь помаленьку?

— Скриплю, ефрейтор, скриплю.

После «рапорта» друзья уселись возле силовой станции, обмениваясь новостями. Русов и Оразалиев разговаривали в стороне. Бакланов жаловался Карабузову:

— На точке — ЧП. Прибыл сержант. Лучше бы не прибывал — унтер Пришибеев.

Все знали, что ефрейтор Карабузов пишет хорошие стихи. Они частенько печатались в окружной военной газете. Бакланов тоже посылал свои стихи в газету. Но ему всегда их возвращали. Письма Филипп никому не показывал. Только Сергею Карабузову, да и то наедине, с глазу на глаз. В этих письмах были советы. Вежливые и очень умные советы — читать побольше книг советских поэтов. После каждого совместно прочитанного письма они долго и горячо спорили, но главное оставалось главным: ни редакция, ни Карабузов не советовали Бакланову бросать поэзию. Напротив, Карабузов говорил: «Поэзия возвышает душу, и хочется быть лучше, умнее… Пиши и не думай бросать. Только пиши о том, что сам хорошо знаешь, что пережил…»

А Филипп вроде бы так и делал. Вот все, кажется, есть: и природа южная, и военная романтика, и даже девчонка в совхозе, которая тоже любит поэзию, а вот сядешь сочинять стихи — и ничего, ни строчки. Счастливый человек Пушкин! У него стихи сами писались, стоило только ему задуматься. А у Бакланова пока не выходит. Может, подучиться крепко надо, а может, музу надо хватать сразу и накрепко. По этому поводу Сергей Карабузов прочитал как-то стихи одного поэта, а Бакланов переписал их к себе в блокнот.

Не удержать усилием пера Того, что было, кажется, вчера, А думалось, какие пустяки — В любое время напишу стихи. Но прошлое, лежавшее у ног, Просыпалось сквозь пальцы как песок, И все, что было, поросло быльем, Беспамятством, Забвеньем, Забытьем.

* * *

Как-то вечером Филипп сидел рядом с человеком, которого невзлюбил с первого дня. Сидели рядом, поскольку скамейка возле домика одна. Да и разве спрячешься куда па этом пустынном пятачке, где не то что деревья — кусты не растут. А вечер был замечательный. Садилось солнце, и море было какое-то ленивое, отдыхающее. Может быть, именно в эту минуту в душе Бакланова рождались стихи. Русов, глядя на море, сказал:

— Красота-то какая. Совсем как у Айвазовского. Поэзия красок.

— Что?

— Я слышал, будто бы вы стихи пишете?

Бакланов полез в карман за портсигаром, ответил, продувая короткий янтарный мундштук:

— Допустим. И кто же об этом сказал?

— Да сказали. А что, разве тайна?

— Просто пишу для себя.

— Дело хорошее. Я вот тоже люблю стихи. Особенно о природе, о селе.

— В смысле, Есенина?

— Почему Есенина? Разве поэзия о природе только у Есенина? А Тютчев, Кольцов, Никитин? Помните, еще в школе учили?

Потянул ветерок, воду морщит-рябит. Пронеслись утки с шумом и скрылися, Далеко-далеко колокольчик звенит, Рыбаки в шалаше пробудилися…

Хорошо! Да, поэзия — тонкое и очень нужное дело. Вот бы и вам взять да устроить у нас вечер поэзии. Прочитать свои стихи…

Бакланов искоса взглянул на сержанта. В зеленых глазах Бакланова удивление: «Скажите, пожалуйста, о стихах заговорил!.. Ну что ж, потолкуем о стихах!»

— Между прочим, вы правильно заметили, что поэзия — тонкое дело. А вот в старину… — начал Филипп свои рассуждения таким тоном, словно сам он жил в те далекие времена, — настоящих поэтов было больше. Державин, Пушкин, Лермонтов… Дворяне, обеспеченные люди. Писали в свое удовольствие, с душою. А сейчас? Давай, давай! Двадцатый век. Темп, темп… А где душа? Где качество? Мне из современников мало кто нравится.

Русов не перебивал. Поэзию он тоже любил, но вот насчет современных темпов… Это не совсем так. Есть, конечно, и такие, «кто стихами льет из лейки», но ведь серьезные, талантливые люди пишут о нашем времени обстоятельно и точно.

Русов не спешил сказать об этом Бакланову — пусть тот выскажется до конца, коль уж удалось расшевелить его душу. Бакланов не заставил себя ждать.

— Вот вы говорите, выступить перед обществом. А может, люди от моих стихов спать захотят?

— От хороших стихов не уснут. А заодно и скажут свое мнение. Для кого же вы пишете, если не для нас?

Напряженное до этого лицо Бакланова несколько просветлело.

— Думаете, будет интересно?

— Думаю, что интересно.

— Славикову, Рогачеву — согласен. А Резо все это «до лампочки», и Кириленко разбирается в стихах, как Наф-Наф в апельсинах.

— Зачем же вы так, Филипп? О товарищах-то? Не думаю, чтобы они не разбирались в поэзии. Среднюю школу, как и вы, окончили.

Русов сказал так, хотя знал, что у Бакланова десятилетки нет. Сколько точно, не знал, но, во всяком случае, ожидал, что Бакланов поправит его, скажет что-то вроде: «Между прочим, у меня только девять…» Но Бакланову понравилась «ошибка» сержанта, он еще более воодушевился и, опустив замечание Русова о пренебрежении к товарищам, продолжал, спеша высказать самое для себя важное:

— А потом, чтобы хорошие стихи писать, необходимо одно большое «но». Боль-шое!

— Вдохновение?

Бакланов усмехнулся:

— Вы на редкость догадливый человек, товарищ сержант. От души говорю. Совершенно точно — нужно вдохновение.

Бакланов считал, что в армии творчески одаренным людям жить очень трудно. Для того чтобы писать, им нужно давать хоть небольшие привилегии по службе.

— Здесь что? Море, скалы, травка жиденькая, серая солдатская жизнь. Море и скалы воспеты в стихах давно и капитально. Служба скучна… А там… — Бакланов указал в сторону дальних холмов, где находится совхоз «Первомайский», — там хоть сельская, но жизнь…

— Так ведь вы бываете в совхозе раз или два в неделю. Увольнение ведь у нас… — начал Русов, но Бакланов перебил его:

— О! Именно, раз в неделю. А надо бы почаще.

Он на секунду задумался, бросил на сержанта быстрый, оценивающий взгляд и сказал напрямик:

— Слушай, Русов! Давай, раз уж мы с тобой, кажется, понимаем друг друга, поговорим без разных там «товарищ сержант», «мы», «вы» и прочее. Словом, по-простому. Как человек с человеком.

— Ты хочешь сказать, поговорим, как товарищи? Хорошо. Слушаю.

Мгновение Бакланов смотрел сержанту прямо в глаза. И вдруг…

В его душе возникло какое-то сильнейшее противодействие. Бакланов почувствовал, что у него ничего не выйдет с сержантом. «Этот малый знает заранее, что я скажу. Знает. А значит, к черту разговор. Как магнитофонную запись при стирании. Раз — и нет. Нет разговора…» Но он был: два коротких встречных взгляда.

Бакланов встал, потянулся. Посмотрел на море.

— Так что ты хотел сказать? — спросил Русов.

— Так. Ничего. Просто замечание у меня к тебе одно товарищеское. Понимаешь, надо быть ближе к ребятам, попроще, что ли… А то ведь не поймут тебя ребята, Андрей. Там, где раньше ты был — цивилизация, начальство, кино, устав, — понятное дело, а у нас… Ни к чему нам официальность.

Андрей вздохнул, провел рукой против ершика волос. Усмехнулся:

— С чего ты взял, что я всегда официальный? Бывает, конечно… Быть сержантом не просто. Я ведь каждому из вас здесь и сержант и товарищ одновременно.

Бакланов вздохнул и искоса посмотрел на Русова.

— Ну, что ж… Поговорили, так сказать. Разрешите идти, товарищ сержант?

Филипп повернулся и вроде бы даже щелкнул каблуками, как на строевых занятиях. Не дожидаясь ответа, пошел к домику. Уже в домике удивился, как у него вылетело: «Разрешите идти?» Как это он вдруг обратился к командиру отделения на «вы»? Филипп подумал, что все делается в конце концов правильно. «Раз пошло на официальность, то с этим буквоедом иначе говорить не стоит», — решил он, и на душе у него стало спокойнее.

 

8

В увольнение собирались втроем: Русов, Бакланов и Славиков. Брились, чистились, гладились — все как полагается.

Русов напомнил, чтобы не задерживались дольше положенного.

— А сколько положено? — весело поинтересовался Бакланов. Он гладил гимнастерку. Набрав в рот воды и округлив щеки, какое-то мгновение ждал.

— В субботу до двадцати трех положено, — ответил Русов.

Бакланов фыркнул водяной пылью, вспыхнула и погасла маленькая радуга. Что означало это баклановское «ф-уу» — трудно сказать. Одобрение или недовольство. Но больше вопросов Филипп не задавал. Когда настала та самая минута, с которой солдат чувствует себя вправе быть свободным, Бакланова и след простыл. Далеко в степи маячила одинокая фигурка, удаляющаяся в сторону совхоза.

Русов вышел вместе со Славиковым. Кивнул на ушедшего вперед Филиппа:

— Ходко двигает наш Бакланов.

— О! Это у него отработано, — весело подтвердил Славиков.

— Девчонку, наверное, нашел?

— Нашел? Да как сказать… — Славиков шагал крупно, размашисто, но как-то по-штатски, несобранно махал в такт ходьбе руками. — Такая же его, как и моя, и ваша, хотя вы ее ни разу не видели. Это он хочет, чтобы она была «его», а она ничья. Живет себе и нужды в любви не испытывает. Раскусила нашего Филю и держит его на почтительном расстоянии. Он ей стихи свои читает, и она ему тоже, но чужие. Похоже больше на то, что Юля ему хороший вкус привить пытается. Я сказал Филе об этом, ну он, естественно, обиделся. Нечего, говорит, торчать в читалке, когда я с ней желаю один на один побыть, ну и что-то насчет совести. В принципе он прав, но все же забавный роман. Не хотел бы я быть на Филином месте…

Славиков, видно, решил ввести Русова в курс событий и потому говорил охотно.

— А девушка эта, Юля… как из себя? Красива?

— Блеск! Рекомендую влюбиться.

— А сам?

— Я? Я — сознательный. Как в той песне про третьего, которому надо уйти. Не люблю быть третьим. Хотя в общем это интересно. Только я бы по другой системе за Юлей ухаживал.

— По какой «другой»?

— А я знаю? — весело признался Славиков и неожиданно спросил полушутя-полусерьезно: — А ты за девчонками ухаживать умеешь?

Андрей даже растерялся:

— Не знаю… А это так важно?

Славиков тут же уточнил:

— Не понял, что «это»?

— Ухаживать, — ответил Русов и внутренне удивился цепкости Славикова. Сейчас между ними едва не оборвалась тонюсенькая ниточка дружеского общения, но ответ Русова снял возникшую было настороженность, и разговор далее пошел в том же непринужденном ключе.

— Так уж и не приходилось? — поддел Славиков.

— Почему же?.. Есть девчонка.

— В Морском?

— Нет, на Урале.

Андрей не любил распространяться о личном, но в лице Николая Славикова он обрел собеседника, тонко чувствующего малейшую неискренность или фальшь. С такими людьми или разговор в открытую, или не претендуй на взаимную искренность и откровенность.

— Мы с ней в одной школе учились. Сейчас она в институте…

— В каком? — спросил Славиков тоном старшего, знающего толк в институтах.

— В педагогическом.

— О, сержант, тебе повезло!

— Почему так официально? Мы же договорились…

— Извини. Привычка. Один мой знакомый в Москве — сержант милиции. Я знал его имя и отчество, но не мог отказать себе в удовольствии обращаться к нему совершенно независимо: «Привет, сержант! Как жизнь, сержант!» А что, звучит, а?

— Звучит. Но согласись, здесь-то ты в другом качестве. Не та демократия, не так ли?

— Точно! — Славиков засмеялся.

— Ты пе сказал, почему же мне повезло? Только потому, что она в педагогическом учится? — возвращаясь к прервавшейся было теме разговора, спросил Андрей.

— Есть шансы, что дождется. Особенность профессии. Спокойствие, мораль и — засилье женского пола. Два-три парня на группу…

Помолчали. Русов думал о своем, о том, что вчера написал Людмиле еще одно письмо, а от нее пока нет… Зато потом при встрече она снова может сказать: «Но я о тебе каждый день думала». А Славиков говорит, что Русову повезло. Может быть…

Незаметно дошли до совхоза. Вот уже до ближайшей хаты какая-то сотня метров осталась. Видно, как во дворик вышла женщина в белой косынке, стала снимать с веревки белье, трепещущее на ветру.

— Куда думаешь пойти? — поинтересовался Славиков и, узнав, что ничего конкретного Русов не наметил, посоветовал:

— Здесь три достопримечательности. Старая крепость. Вернее, развалины. Ужас сколько лет им! Наверное, еще начала нашей эры. Табличка имеется, что охраняется государством, а там, по сути дела, и охранять нечего. Археологи бывают. Вот, наверное, из-за раскопок и охраняется.

Второе — причал. Тоже старый. Там в воде сваи видны — зеленые, лохматые. Можно прекрасно посидеть, поразмышлять под плеск волн. Интересно бывает, когда вечером мотоботы рыбацкие приходят. Это часиков в девять.

Ну и третье — местный Дом культуры. По здешним масштабам — дворец. Вот там в библиотеке и работает наша Юля.

— А ты куда стопы направляешь? — спрашивает Андрей.

— Я-то? О, у меня есть один местный Попов. Радиолюбитель экстра-класса. У него в доме, представь себе, с половины мира радиовизитки собраны. Ну вот мы и пришли. Так с чего же ты решил начать знакомство с Прибрежградом?

— Для начала пройдусь по улицам.

— Не «цам», а «це»! — Славиков поднял вверх палец. — Одна здесь улица, сержант! Всего одна!

Русов улыбался:

— Давай двигай, профессор!

* * *

— Эх, мать моя старушка! — Бакланов опрокинул на себя ведро воды. — Давай еще!

— Зараз! — ответил долговязый парень в майке-сеточке и соломенной шляпе. Подхватил ведро и скрылся в дверях. Бакланов снова склонился над двигателем. Вкрутил очередной шуруп в трещину, идущую вдоль корпуса. Кропотливая это работа — вкручивать один в другой шурупы. Миллиметр за миллиметром, сантиметр за сантиметром затягивается трещина. Медленно, но надежно. Филипп уверен — двигатель заработает. Вот жаль только, времени свободного нет. Пока не приехал этот Русов, на все времени хватало — и на ремонт, и на сердечные дела. А теперь…

«Ну, на сегодня, пожалуй, хватит, к Юле успеть надо», — решил Бакланов. Он сел, вытер ветошью руки.

— А вот и мы! — В сарай вошел парень. Поставил ведро, удивленно посмотрел на Филиппа: — Перекур или как?

— Шабаш! На сегодня хватит. Лей!

Долговязый взял ведро, недовольно проворчал:

— Надо бы поскорее закончить. Что-то ты редко приходить стал.

— Да, редко… Зажали, брат. Да так, что не пикнешь.

— Лейтенант разве вернулся из госпиталя?

— Лейтенант… Между прочим, есть чин поехидней десяти лейтенантов, вместе взятых.

Долговязый, Петро Семенюк, сам недавно пришел со срочной, а поэтому кое-что в солдатской службе понимал. Правда, службы он не хлебнул. Служил в большом штабе писарем. Но по рассказам знал, что маленькие начальники всегда занозистей больших. В совхозе Семенюк работал экспедитором. На работу не жаловался и, как сам говорил: «Судьба пока не обижает».

Прошлой зимой попали в руки Семенюка два негодных двигателя. Семенюк зажал один из них. С недели на неделю ожидалось прибытие новых движков для поливки, и тогда… Восстановив старый, подкрасив его, можно будет сбыть кое-кому налево. Бумаги левакам не всегда нужны. Дело бы, конечно, не выгорело, если бы не этот солдат. Золотые руки. Это он подал идею насчет ремонта. Все остальные идеи принадлежат, разумеется, экспедитору Семенюку. О них Бакланов пока не знает. Ему, видите ли, очень хочется «оживить» движок. Пусть оживляет. Но теперь Бакланова кто-то зажал.

— И хто ж к тэбе зараз пристал?

— А ну его! Дай-ка тряпку. Зеркальце есть?

— Есть. А как же. Все хочешь библиотекарше понравиться? Юлька — дивчина голубых кровей. А Ксанка что, уже не нравится? Ты ж, кажуть, прошлым летом чуть сватов ей не прислал?

Семенюк захохотал, запрокинув кадыкастую шею,

— Иди ты… знаешь куда! — рассердился Филипп.

— О, уже и обиделся! Це я так. Шуткую. Ну ладно, хватит. Хиба ж я до женитьбы сам не такой, як ты, був? Такой. Тильки знаешь, скажу тэбе, як другу. З Юлькой — пустой номер. Если даже серьезно надумаешь, не пойдет она за тэбе.

— Это еще почему? — прищурился Филипп.

— А потому, что в батьку. Серьезная. Понял? Да еще и культурная. С книгами знает дело, бачишь? В институт вот поступать надумала.

— Культурная? — Филиппу стало обидно. Ему всегда было обидно, когда кого-то, а Не его называли культурным человеком.

— Я, между прочим, не меньше ее читаю. А вот там, — Филипп кивнул на лежащую в углу гимнастерку, — в кармане стихи. Мои личные, между прочим. Вот ты стихи пишешь? Пишешь?

— Хиба ж я дурный?! — засмеялся Петро. — Да я и без них вот так, с присыпочкой проживу. Стихи… Знал я одного. Тоже гарны вирши складал. Тоже этот, ну как его?.. Ну, с парусом! О, романтик! На целину подался орден зарабатывать. Он тоже, брат, как ты, считал меня, между прочим…

Семенюк не заметил, как применил излюбленную баклановскую связку слов, это неизменное «между прочим».

— Но остался этот романтик с носом, а я при симпатичной жинке. Вот так! — И Семенюк, едва они вышли из сарая, позвал жену.

На крыльцо вышла молодая красивая женщина. Черноокая, косы тугой короной уложены на голове.

— Ну, чего там еще?

— Помнишь, Галю, як ухаживал за тобою Василь Рез-ниченко? Все вирши под окошком читал. А я и без вир-шев его обошел, а, Галю?

— А ну тебя, — махнула рукой женщина и сердито свела брови в линию.

Может быть, просто показалось, а может, на самом деле заметил Филипп в глазах женщины обиду и грусть. Она словно стыдилась прошлого, тех воспоминаний, которые только что разбередил ее муж.

Галина ушла, а Петро, криво улыбнувшись, по-своему расценил ее уход:

— Во, видишь. Бабы, они, хлопче, решительность любят и ужасно серчают, когда им про слюнтяев напоминаешь. Так что учти. Забрось свои стихи за печку и берись за дило.

— Ну, ты даешь, — засмеялся Филипп. Ему почему-то стало весело. «А что, если действительно быть понапористее, а?» — подумал он и спросил: — Значит, считаешь, что и культурные любят напор и смелость?

— Факт, — дурашливо улыбаясь, согласился Петро. — Ну так в чем же дило? Казаки мы чи ни? Действуй!

— Буду.

— Правильно!

И Семенюк шлепнул Филиппа по голому, крутому, как каменная глыба, плечу.

…Бакланов шагал по широкой совхозной улице. Возле магазина стояла группа парней. Они хорошо знали Филиппа. Бакланов хотел отделаться одним приветом, но не тут-то было. Двое из парней осенью собирались в армию и при виде бравого солдата решили выяснить кое-что о военной службе. Посыпались вопросы: как попасть в саперные войска? Кого посылают учиться на сержанта? Дают ли хромовые сапоги к выходному обмундированию? Да и как она вообще, служба, — тяжелая? Эти вопросы еще более подняли настроение у Филиппа. Он ответил на все, о чем спрашивали, а насчет службы пояснил:

— Как видите, не жалуюсь, сам себе голова.

Вынул коробку «Казбека», которую ему сунул Семенюк. Пусть не думают, что солдаты курят только дешевые сигареты. Широким жестом протянул папиросы:

— Желающие закурить, считаю до тридцати!

Сейчас же к раскрытой коробке потянулось несколько рук. Среди парней прошел одобрительный шумок. Но Филипп себе на уме:

— Пятью шесть — тридцать!

Засмеявшись, захлопнул коробку перед носом ребят. Но тут же раскрыл ее и, потирая нос, сказал:

— Берите, берите, я шучу.

Парни оценили шутку, засмеялись. Смеялся и Филипп.

Вся компания шла по улице, слушала наставления бывалого солдата.

— Между прочим, одно могу посоветовать, как родным. Не рвитесь в мелкие части. Если утром в части кричат: «Здравия желаем, товарищ полковник!» — это еще куда ни шло, в такой части солдат — что иголка в стогу сена. А если: «Здравия желаем, товарищ капитан!» — дело похуже, там тебя тот капитан каждое утро видит. Ну, а если тишина и начальник над всеми какой-нибудь старшина или сержант — страшное дело. Может, там людей-то всего раз, два да обчелся… А считать тебя будет тот старшина по семь раз на дню… Одно, братцы, точно: на легкую службу, на отдых не настраивайтесь. Бывают, конечно, моменты… Но главное — привыкайте к дисциплине и порядку, тогда и служить будет легче.

Бакланов приложил руку к панаме:

— Ну, все! Бывайте, ребята! Надо спешить.

Парни почтительно смотрели ему вслед.

Филипп шел по улице и раздумывал: «Итак, что мы имеем в лирическом активе, Филипп Иваныч? Мы имеем любовь казенного короля к бубновой даме, то есть к Юле, но в результате всего этого — пустые хлопоты. Нет уж, хватит. Все же Семенюк в чем-то прав. Надо быть активнее, и, действительно, хватит лирики».

Ну, а так как в глубине души Филипп Бакланов считал себя поэтической натурой, то и на этот раз он не обошелся без сравнений: «Жду, когда ее чувства распустятся, как весною листья. А почки на ветвях наших отношений по-прежнему маленькие, коричневые. Какие бывают зимой…»

И, уже идя по коридору Дома культуры, снова подумал, что ему в отношениях с Юлей не хватает решительных действий.

Бакланов открыл дверь, вошел в библиотеку. Вошел и замер у барьерчика, увидев Юлю. Какая она маленькая и стройная! Стоит на лесенке, вся пронизанная солнечными лучами, ищет какую-то книгу. На ресницах и губах по кусочку солнца. На смуглых, крепких ногах, касающихся коленями лесенки, — солнце. И даже на черных маленьких туфельках по солнечному зайчику.

Филипп смотрел на нее широко открытыми глазами, не в силах перевести дыхание и сказать, простые слова: «Юлечка, здравствуй!»

Она почувствовала на себе взгляд, повернула голову:

— Это вы? Здравствуйте!

— Здравствуй! Вот, забежал на часок. Как она, жизнь молодая?

— Хорошо. А у вас как?

— Нормально. Служу — не тужу.

— Да, не видно, чтобы вы тужили.

— А это смотря в каком смысле. Если по тебе, то вот видишь — не усидел, прибыл собственной персоной. Значит, тужу.

— Просто вам скучно.

Он не ответил, прошел за библиотечную перегородку и остановился рядом с лесенкой. Теперь только чуть протянуть руку — и коснешься черных туфелек. Смуглые, красивые ноги ее так близко, что видны голубые жилки. Филиппу мучительно захотелось снять ее с лесенки. Взять в охапку и снять. С трудом поборов в себе это буйное желание, он опросил:

— Между прочим, что бы ты сказала, если бы я после армии здесь подзадержался, а?

— Как… задержался?

— Ну, в смысле, остался жить здесь насовсем, работать, как все.

Юля молчит, она не сразу находит слова. Очень странный вопрос.

— Если нравится здесь, то конечно… У нас хорошо. Лично мне нравится.

— И мне тоже… Море рядом. Совхоз нельзя сказать чтобы отличный, но жить можно. Дом культуры, школа, библиотека… Между прочим, из-за моря…

Филипп хотел сказать, что из-за моря он здесь и остается, но вовремя спохватился — не совсем так. Разве только из-за моря? Хотя и оно играет большую роль.

— Директор недавно говорил, что на Чайкином мысу причал удлиняют. Вторую рыболовную бригаду создадут. А через полмесяца мотоботы пригонят из Морского. Так что твоему бате в конкуренты пойду, раз в свою бригаду не очень-то хочет брать.

Об этом уже был разговор с Юлей, и она знает, о чем Филипп говорит.

Отец Юли — Иван Иванович — бригадир у рыбаков. По характеру он неразговорчивый и даже угрюмый. Вытянуть из него фразу — событие. На то были свои причины, но Бакланов о них не ведал и потому, заводя однажды разговор о рыбацкой доле, о том, что и ему, Филиппу, видно, написано на роду «ловить сетями удачу», услышал в ответ короткое:

— Почему же на сухопутье служишь?

А Филипп возьми и ответь, что в сухопутных частях служба на год короче. Иван Иванович усмехнулся и бросил с иронией:

— Так, понятно…

Надо было слышать, как он это произнес. Повернулся и пошел по сходням на свой баркас. Прямой, гордый, шелестящий жесткой одеждой, в большущих, не по ноге, сапогах. Сапоги жикали один о другой, точно поддакивали хозяину: «так-так». И забыть бы о том разговоре, но ведь Иван Иванович — Юлькин отец. При нем Филипп испытывал непонятную робость. Когда ночью Юлю с танцев провожал, увидел у знакомых тополей огонек цигарки. Спросил:

— Отец, что ли, курит?

— Отец.

Дальше не пошел. Простился возле чужого дома. Почувствовал, что не о чем будет толковать с ее отцом. Неразговорчивый он, непонятный. А Юлька такая непохожая на отца. Разве что порою… Эта никчемная серьезность. В ее-то возрасте! Ну да ничего!

Филипп подошел к лесенке, на которой стояла она, перебирая книги. Загородил ей дорогу, широкоплечий, улыбающийся.

— Не пущу. Прыгай!

— Ну что вы, Филипп.

— Слабо, да? Трусиха?

— Я буду стоять, пока вы не отойдете.

— Да?

— Да.

— Юлечка, а что это за книга в красном переплете? Вон, на верхней полке. — Он протянул руку, указывая на самый верхний стеллаж, и, едва она подняла голову, чтобы посмотреть на эту книгу, он ловко обхватил ее и, прижав к себе, снял с лестницы. Юля вскрикнула, стала требовать, чтобы он отпустил ее. Но Филиппу показалось, что в голосе Юли не было обиды. Он обхватил ее еще крепче:

— Представь себе, что ты на параде. На демонстрации. Первое мая, музыка, народ, а я тебя несу на плече…

— Пустите сейчас же, Филипп! Вы с ума сошли!

Теперь в Юлином голосе слышалась власть, и он подчинился. Медленно разжал руки, и Юля соскользнула вниз. Едва она коснулась пола, как он еще крепче прижал девушку к себе, запрокинул ее голову и впился губами в ее губы. Она попыталась вырваться, и, когда ей это удалось, он увидел в глазах девушки слезы, удивление и боль.

Нет, она не влепила ему пощечину, как, возможно, сделала бы другая. Она отпрянула от Филиппа и поспешно вытерла рукою губы, словно после горькой полыни…

В карих глазах качались слезы.

— Сейчас же уйдите! Уйдите! Как вы могли?

В жизни Филиппа бывало всякое: бывало, и обижались. Но чтобы вот так искренне, так отчаянно… Он не решился приблизиться к ней, поправил чуб и деланно улыбнулся:

— Ну вот, гонят за барьер, как на дуэли. Ты что, серьезно обиделась?

Сам же видел — серьезно. Видел, но радостно ощущал на своих губах тончайший вкус парного молока, вкус ее губ, и показалось ему, что пройдет ее обида (проходила же у других!) и будет все у них по-прежнему. Нет, не по-прежнему, а лучше! Филипп зашел за барьерчик и опустил доску — «шлагбаум». В это время открылась дверь, в библиотеку вошел Русов. В одной руке панама, в другой — платок. Жарко.

— Я не помешал? — Он заметил в Юлиных глазах медленно гаснущую обиду. Извинился, сказал, что в другой раз зайдет, и удивленно взглянул на Филиппа. А тот, облокотившись на барьер, выжидающе молчал. В глубине души он был даже рад, что пришел кто-то и прервал грозовую паузу Юлиного молчания… И все же почему-то было неприятно, что пришедшим оказался Русов. Долг приличия требовал что-то произнести, и Филипп буркнул:

— Пожалуйста. Я свою книгу выбрать успею.

Юля заставила себя проглотить слезы и, будто бы что-то поправляя на книжном стеллаже, отвернулась:

— Одну минуточку. Я сейчас…

Ушла. А между Баклановым и Русовым повисла тишина. Филипп, усмехнувшись, опросил:

— Значит, решили приобщиться к местной культуре? Ничего библиотека, да?

— Вижу, — ответил Русов и подумал, что надо бы какое-то другое слово сказать, а не это. А Бакланов скользнул зелеными глазами мимо лица Андрея, неприязненно решив: «Ишь ты, какой наблюдательный! Шустряк парень!»

Юля вышла из-за стеллажей. Подчеркнуто спокойная, строгая. Вот только чуточку покрасневшие глаза выдавали ее да еще руки, не находившие места.

— Я вас слушаю, — сказала она Андрею.

— Да вот хотел бы записаться в вашу библиотеку… Это можно?

— Да. Сейчас запишу.

Тонкими пальцами выбрала она из пачки чистую карточку и ровным красивым почерком занесла все данные.

— Какие книги вас интересуют?

— Учебники за десятый класс по литературе и математике и что-нибудь из художественной литературы по программе средней школы.

— Сейчас, подождите минуточку.

Голос ее потеплел. Она мельком взглянула на нового читателя. Широкоплечий парень. Спортивная прическа — «ежик». Обыкновенное, ничем не примечательное лицо…

«Вот, — подумала она, — еще один человек, мечтающий об институте. И не просто мечтающий… Интересно, в какой институт он хочет поступить?»

9

Стояли последние дни июня. Где-то возле больших и малых белых городов, возле жесткой, по-южному вызывающей зелени гор кипели, смеялись, блаженствовали пляжи. Люди, люди… Тысячи взрослых и маленьких, толстых и стройных, седых и юных обнимали мягкий песок, простирали к солнцу руки, подбрасывали вверх разноцветные мячи, кидались в голубизну радости, именуемой коротким словом — море. Здесь же, в степной, пустынной части южного побережья, дремали короткие тени, волны лизали ноздреватые камни.

Решетчатые крылья точно вросшего в берег локатора отвернулись от надоевшего им моря и задумчиво смотрели на далекие тополя совхоза. И вокруг, куда ни глянь, — лишь изрезанный морем каменистый берег. Ни туристской автомашины, ни палатки «дикаря». Только белые от солнца скалы да не разгоняемая ленивым ветром полуденная духота.

Из домика вышли двое солдат: высокий светловолосый и коренастый чубатый. Сели на скамейку, сняли майки, вытянули босые ноги.

— Слушай, Ника, как тебе нравится этот фельдмаршал? Мы-то думали, что хорошее скажет. И вот, извольте радоваться: товарищу Бакланову Родина доверила сегодня ночью с двух тридцати до четырех утра охранять самого себя и этого Русова. Во дает!

— Да… Настырный парень, но ты знаешь, в нем что-то есть. Характер. Обратил внимание на такую его фразу: «Короче, так!» Серьезная фраза. Зажмет он некоторых товарищей. Увидишь.

Один изучающе смотрит на другого.

— Зажмет, если молчать, как чижики, будем. А нужно как что — так всем на дыбы. За свободу надо бороться, понял? Чего смеешься?

— Тоже мне декабрист нашелся. Он тебе просто-на-пр, осто прикажет, и «борьба» закончится. Надеюсь, ты не настолько наивен, мой друг, чтобы лезть на рожон?

— Наивен.

— Мне тебя жаль.

— Чижик, плебей.

— Благодарю. Ваши слова, сеньор, я лично воспринимаю педагогически. Так сказать, знакомство с вашим лексиконом, но не вздумайте произнести их в другом месте и другому лицу. Ибо…

Высокий солдат слабо улыбается и дотрагивается кулаком до своего аккуратного, с ямочкой подбородка.

— Нет, серьезно, Ника, жизнь дала трещину, — примирительно говорит солдат с пышным чубом.

— Может быть. Все может быть, мой юный друг.

Палит солнце, а стоит спуститься вниз, под обрыв, там — море. Искупаться бы…

— Пойду спрошу насчет купания.

Высокий солдат встает, а второй, с чубом, лениво смотрит вдаль. Пожимает плечами. Дескать, мне-то что, спрашивай.

Славиков вскоре вернулся. Вернулся хмурый. Бакланову с одного взгляда стало ясно: опять что-то сержант выдал. И все-таки интересно.

— Что он сказал?

Славиков сел рядом. Сплюнул, но неудачно: пришлось вытирать подбородок.

— А! Купание, говорит, подождет. Главное, говорит, — доло. Будем наводить «люкс» в спальном салоне.

А море сияет во всю синь. У Славикова есть ласты и маска. Кто-кто, а Николай знает, что такое подводный мир и подводная охота. Не зря прислали ему друзья подводное ружье! Здорово скрашивали службу эти морские прогулки. И вот, пожалуйста, — купаться нельзя. Так сказал сержант. Мало ли кто что говорит. Хуже другое. Сержант не желает слушать разумных советов. Он упрям в своей правоте, как мул, уткнувшийся в ворота хозяйского дома. И доводы у сержанта железобетонные: «Сначала порядок, а отдых потом». А если все-таки искупаться? Что он сделает? Нет, действительно, что он сделает, если поступить по-своему? Для пробы характера!

— К черту его! Пойдем! — сказал Бакланов, угадав мысли Славикова.

Николай посмотрел на дверь.

— А маска там…

— К черту маску. Пойдем хоть охладимся, вон как жарит! — Бакланов решительно встал.

«Охлаждение» затянулось минут на. двадцать. Оно бы продлилось еще дольше, если бы на тропе, ведущей к морю, не появился Русов. Он был в трусах, майке и панаме. Казалось, тоже собрался купаться. Славиков хлопнул по животу лежащего на воде Филиппа:

— Смотри! Сержант!

Бакланов перевернулся, посмотрел в сторону Русова.

— Пусть. Главное, спокойные нервы и здоровье.

Набрав в рот воды, выплюнул ее фонтанчиком.

Русов подождал, пока «пловцы» выйдут из воды. Они шли по ступенькам. Им было не по себе. А сержант молчал. Бакланов, улыбаясь, предложил:

— Искупались бы, товарищ сержант. Солнцу безразлично, солдат или генерал. Вон как жарит!

— Одевайтесь, одевайтесь, — поторопил Русов.

Сержант больше ничего не сказал Бакланову. Только Славикову велел остаться.

Сверху, с обрыва, Филипп видел их двоих. Сержант сидел на песке. Николай стоял перед ним спиной к морю. «Ясно, сейчас Русов читает ему мораль».

Бакланов ошибся. Русов не стал этого делать.

— Садитесь, Славиков. Поговорить надо.

Солдат ответил настороженно-вежливо:

— Благодарю. Побольше вырасту.

— Да уж хватит, пожалуй, — усмехнулся Русов.

— Велика фигура, да…

— Нет, я о другом…

Помолчали. Стремительно проносились над берегом чайки.

— Скажу честно, не ожидал от вас такого. Даже не знаю, что и сказать. Характер выказываете? Зачем это нужно, Славиков?

Николай удивился: насчет характера сержант попал в точку. Хитрый! Но Славиков ничем не выдал своего удивления. Было ему как-то не по себе молча стоять, и не только оттого, что самому нечего сказать в оправдание, а больше оттого, что Русов молчит, не читает ему мораль, не повышает голоса. Если бы все было по-другому, Славиков знал бы, как себя вести, а сейчас… «Действительно, глупо все как-то, по-детски… Похоже, он в меня верит. Бакланова-то не оставил… С тем, видно, другой разговор, другие меры. Вот так, Николай, мотай на ус…»

— Молчите, Славиков?

— А что говорить-то? Все элементарно…

Он хотел сказать «не серьезно», но раздумал и только вздохнул.

— Я думаю, что это стихийно, случайно… Так? — Русов глядел сосредоточенно, не мигая.

— Похоже…

— Тогда идемте, работа стоит.

Каменистые ступеньки раскалились, обжигают босые подошвы ног. Такая жара…

* * *

Из домика вынесли койки и вещи.

Кириленко разводил известь для побелки, Славиков мыл табуретки, Бакланов красил койки. Красил и думал: а сержант, в придачу ко всему, оказывается, еще и шутник. Придя с моря, сказал: «Бакланов, сделайте такой фокус, чтобы две койки из серых стали зелеными». Пожалуйста, можно и зелеными. Если так некоторым командирам нравится!

Рогачеву сержант приказал проверить движки и лампы в блоке разверток. «Что-то развертка дергалась. Вы заме-гили, Рогачев?» Рогачев-то заметил, но дело вовсе не в блоке разверток. У Баклаши движок шалит. Сержант не стал гадать. Вот он и приказал им: Рогачеву проверить блок разверток, а Далакишвили — дизеля.

Бакланов заканчивал покраску второй койки. Резо опробовал двигатель, Русов с Кириленко белили помещение. Славиков перемыл все табуретки и столы, а Рогачев…

Ефрейтор Рогачев сидел в станции перед прибором проверки радиоламп и, направив на себя вентилятор, читал книгу. Лампы он проверять не стал, хотя и понимал, что блок разверток проверить стоило бы…

 

10

Если бы в эту ночь какой-нибудь диверсант сунулся на территорию поста 33, ему бы пришлось очень туго.

Бакланов шагал злой как черт. Его переполняла обида. Жгучая, безысходная. «На третьем году упекли, как зеленого, на пост. Спать бы сейчас, видеть десятый сон, а тут… Нет, что ни говори, а один такой сержант занозистей десяти командиров рот, вместе взятых. И ребята тоже хороши. Нет, чтобы всем вместе „культурненько“ его отбрить— молчат, как чижики. А Кириленко, тот даже доволен. Ну и служака же!..»

Почва под ногами удивительно неровная. Бакланов то й дело спотыкается о какие-то кочки. Откуда их столько набралось? Днем не заметно. Ремень автомата нудно трет шею. Бакланов поправляет его и ругается.

Стучит дизель в силовой кабине. Там сейчас дежурит Резо. Небось читает учебник шофера-любителя.

Внизу, под кручей обрыва, просвистела птица: «фьють, фьють». Ей ответила другая. Странный какой-то свист. Что это за птица? А ну ее!.. Филипп сердито зашагал дальше.

Луна, яркая, рыжая, шустро ныряла в облаках. Долго в них не задерживалась и показывалась снова. Поперек моря — лунная дорожка… Конечно, все очень красочно. Можно здорово воспеть ночь и луну, но настроение Филиппа Бакланова не способствовало этому. Видно, не суждено лирическим стихам родиться в эту ночь. Мысли уносились далеко-далеко…

Где-то осталась прежняя вольная жизнь. Где она, так называемая «гражданка»?

Есть такой город — Саратов. Добрый город. Есть река Волга. Большущая река. Там, над Волгой, голубое теплое небо и ватные клочья облаков. На реке — порт. Давно ли Филипп пришел в контору порта?

…Филипп стоит перед столом начальника отдела кадров. Начкадр небрежно просматривает бумажки, сшитые за уголок черной ниткой. Свидетельства о рождении и образовании, справку о том, что податель ее здоров как бык, и заявление, что все тот же податель желает стать моряком советского речного флота. Начкадр несколько раз перелистывает бумаги, а Филипп, глядя на его гладко выбритую голову, думает: «Сейчас все зависит от этой лысины. Что он скажет, этот речной волк?»

Речной волк поднимает голову, и Филипп видит редкие седые усы, усталое лицо и проницательные глаза.

— За кормой все чисто?

— У меня? — Филипп на всякий случай делает вид, что не понимает.

— Ну да, у тебя. Образование-то, смотрю, семь классов, трудового стажа тоже нет. Или есть, да не приложил? Вот видишь, нет. И справки номер…

Начкадр подробно объясняет, что должно быть в той справке, но Филипп не дослушивает его до конца.

— В детдом® пять классов окончил. Год был в бегах. Потом в детскую колонию попал. Там шестой и седьмой класс окончил. Они меня в депо устраивают, а я хочу плавать по Волге… Дед был когда-то капитаном буксира.

— Дед? — Начкадр не столько удивился биографии Филиппа — мало ли с какими людьми довелось ему беседовать, — сколько тому, что дед Филиппа был капитаном.

— Бакланов фамилия? — подозрительно, прищуря глаз, спросил начкадр.

— Соломатин он. Материн отец…

— Захар Петрович? — Начкадр пригасил подозрение.

— Да, дед Захар.

— Ну, так бы и сказал… Вот что, парень, справку можешь не приносить, а биографию свою — на вот тебе листок и чернила — изложи. Листа-то, надеюсь, хватит?

— Спасибо. Хватит.

Бакланов почувствовал, что дела его, кажется, налаживаются. Хорошо, кстати, сказал про деда, а то бы дали от ворот поворот…

— А мать-то где?

— Умерла в пятьдесят первом году. Жил у деда Захара, а потом — с дедом несчастье… Может, слышали?

— Знаю, в курсе, — торопливо сказал кадровик. — Ты лиши, пиши, а то я тебя отвлекаю.

Филипп написал. Одну полную страничку, плотным прямым почерком. Отец погиб в конце войны. Он с матерью там, на фронте, и познакомился. У матери четыре боевые медали были… за спасение раненых на поле боя. У отца были ордена. Он имел звание старшего лейтенанта. Медали матери Филипп берег. После гибели деда Захара, уже в детдоме, они у него исчезли, и Филипп даже знал, кто их украл. Был у них в детдоме завхоз Терехин — красномордый, вечно пахнущий винным перегаром мужик. Он пытался выменять те медали, говорил, что ни к чему, мол, они пацану, а для памяти и фотокарточка матери сойдет… Украдут, мол, как у него, фронтовика, в поезде вместе с гимнастеркой украли. Не верил ему Филипп. Конечно, врал Терехин. И как ни соблазнительна была сказочная плата — десять банок тушенки, — не согласился Филипп на обмен… Медали все равно вскоре исчезли…

О медалях и о Терехине Филипп, конечно, не написал в биографии. Не написал и о том, как и где скитался он целый год, за что попал в трудовую колонию…

Через несколько дней его приняли на работу, пожали руку и сказали: «Ну, парень, ты вступил в трудовую жизнь. Неси высоко звание речника. Учись, постигай премудрости нашего дела. Пойдешь к боцману Подопригора на пароход „Жигули“».

Затем — первый рейс по Волге. Утром — драйка палубы, уборка в трюмах. Днем — такелажные работы. Низкое треугольное помещение в носовой части судна. В нем тесно от веревок и канатов, пахнет пенькой, смолой и краской. Из веревок Филипп учился плести маты, кранцы и другие флотские штуковины. Сплести хороший мат — нелегкое дело. Петли ложатся, как нарочно, неровными буграми, с непривычки болят руки. Рядом что-то мастерит боцман Подопригора. Ну и фамилия у этого боцмана! Судя по ней, он должен быть богатырем, вроде Ильи Муромца, а боцман — низкорослый, жилистый, загорелый старикан с выцветшими глазами.

Боцман внимательно следит за успехами ученика. Делает замечания сердитым голосом: «Чижик… Куда ты суешь? Сверьху надо, сверьху. Такой мат и в гальюн не пойдет». Ехидный старикан этот боцман. Ехидный, но добрый.

…Первая зарплата. Друг — Леша Чувашов, или Чуваш, как его зовут. В порту он свой человек — драчун, гитарист, ухажер. Лешка. утверждает: кто не пропьет первую зарплату, долго не проплавает. Утонет, упадет в трюм или попадет под груз.

С Лешкой Филиппу легко. Он ему чем-то напоминает далеких друзей из прошлой беспутной жизни, и невольно вспоминается год бродяжничества, год полной свободы… Но там всегда была опасность быть кем-то схваченным, досаждал голод, а здесь ты сыт, при деле и в то же время сам себе голова — делай что хочешь, ты свободен.

«Пей, Филипп, пей! Ты теперь человек. Матрос! А матрос — это, если хочешь знать…» — И еще что-то говорит Лешка, налегая грудыо на стол и опрокидывая фужеры.

На «Жигули» явились среди ночи. Как дошли, Филипп не мог вспомнить. Помнил только, что ночью ему было очень плохо и Подопригора страшно ругал Лешку: «Опять, паразит, сбиваешь парня с истинного курса! Спишу на берег к ядрене бабушке. Молчи, не оправдывайся, сукин кот!» Боцман раздел тяжелого и податливого Филиппа, уложил его спать.

На другой день болела голова и уже Филиппа ругал Подопригора. Чего только не наслушался он от боцмана! И ругань, которая относилась к Лешке, показалась Филиппу «цветочками» по сравнению с тем, что услышал в свой адрес… А особенно пугало: «Еще раз напьешься — спишу на берег к ядрене бабушке!»

Списываться на берег Филипп не имел желания, а потому с тех пор стал осторожнее. Остерегался Лешкиных советов. Если выпивал, то с умом.

Шло время.

Через год изучил машину, сдал па права моториста, но, когда призывали в армию, на флот не рвался. Дружки подсказали, что там на год больше служить…

Саратов… Хороший город. Все прошлое похоже на далекий сон, а настоящее…

Изо дня в день одно и то же. Работа, отдых и снова работа. А тут еще сами себя охраняй. Недавно дернула молотая поговорить по душам с этим буквоедом. Крепко иго выучили! Как это он сказал? «Мы тоже пограничники!» Знает, что к чему, вот и качает права. Жаль, Володьку о должности командира сняли. При нем служба легко шла. К Юльке мог ходить…

«Юлька, Юлька… Может, теперь и незачем мне к ней бегать? Как она в последний раз в библиотеке меня отбрила!..

Выдала Русову учебники, а тот, уходя, поблагодарил и сказал: „А теперь можете уделить внимание другому читателю“. Это мне-то… А она: „Буду благодарна, если вы пригласите Филиппа на свежий воздух. Он здесь ничего по забыл, и книги ему вовсе не нужны!“ И откуда только слова взяла, а главное, кто бы ожидал. Румянец на щеках, ресницы поднять боится, а тоже — „пригласите на свежий воздух“! Русов на меня так подозрительно посмотрел — наверное, подумал, уж не выпивши ли я. Потоптался, ответил, правда, хорошо: „До свидания. А с Филиппом вы сами решите, что ему делать“. Ишь ты, дипломат! А, шут с ним! Но что мне с ней делать? Как-то сложатся теперь наши отношения? Надолго она психанула или так, для порядка? Надо будет проверить при случае. Напор есть напор, и его на вооружении оставить следует. Вот только применять четко и своевременно, а в библиотеке я малость поспешил. Не учел момента, между прочим».

И хотел этого Бакланов или не хотел, но мысли снова закружили возле службы. И пришел он к твердому выводу, что сержант Русов — малый вредный и столковаться с ним невозможно, хотя оба — «старики», оба служат по третьему… И не это обидно. Обидно, что Кириленко и Резо нашли с ним общий язык. Чижики! Даже Ника Славиков, на что независимый парень, и тот при нем, как гусь, шею вытягивает, культурные беседы ведет. Эх, жаль, перевели на другую точку Цибульского! Вдвоем с ним зажали бы Русова… Все перечеркнул этот сержант. Все сравнял — что первый год службы, что третий… Зеленый Резо, салага, и тот за столом раньше «стариков» за ложкой тянется. Ну да ничего, как-нибудь дослужим!

Над морем зависла большая бело-голубая луна. Вся степь до дальних тополей залита светом, и море тоже.

Вращаются антенны радиолокатора, и от них по земле юркие тени. То вытягиваются, то укорачиваются, подчиняясь строгим законам геометрии Их Лунного Сиятельства.

А в небе, раздвигая звезды, движутся цветные огоньки — бортовые огни самолета. Может, пассажирского, а может, военного, того самого, для которого этой ночью трудится пост 33. Кто-то сидит за штурвалом самолета, кто-то высчитывает курс, а стрелок-радист, ровесник Филиппа Бакланова, между сеансами связи наверняка ловит отголоски жизни материков. Стрелок-радист слушает музыку и смотрит на звезды. К нему они чуточку ближе. И, так же как на металлических растяжках антенн локатора, плавится на стволах самолетных кормовых пушек луна. А самолет летит сквозь ночь. У экипажа свой курс, своя задача-. И не помнит стрелок-радист о том, что где-то внизу, на черном материке, глазеет на небо и думает о нем его сверстник, часовой Филипп Бакланов. Может, в эту минуту радист выключает джаз и настраивается на рабочую волну…

Бакланов тоже перестает глазеть на звезды. Трет занывшую шею и смотрит на часы: скорей бы смена…

 

11

В динамиках что-то треснуло, кто-то прокашлялся и высоким голосом стал считывать местонахождение целей:

— Вторая — тридцать пять. Сто восемьдесят пять. Пятая — семьдесят два. Пятьдесят.

Это работает Славиков. Ему еще в прошлый раз сержант говорил, что нельзя откашливаться в эфир, но Николай, видно, забыл об этом разговоре и снова «прочистил» голос. Из-за шторки вышел Рогачев:

— Ух!.. Чекануться можно.

Это означало, что можно сойти с ума от такой работы. Да, работа сегодня тяжелая. В воздухе сплошная карусель. Скоро большие учения, и летчики спешат отработать вероятные маршруты. У операторов от шумов устает голова.

Славиков работает недолго. Начинает сбиваться. И самое неприятное — теряет близкую цель. Снова нашел, и… голос снова дрогнул. Нет, не потерял. Выдал, но неуверенно. В чем дело? Русов сидит рядом. Оказывается, и ту цель, о которой было столько шуму на прошлых полетах, потерял он, Славиков. И тоже близкую. Русов вслушивается в данные, следит за работой оператора. Да, так и есть. Дальние цели Славиков выдает уверенно, быстро. А ближние, низколетящие, — труднее. Порою совсем неуверенно.

В центре экран забит местниками. Густо забит, но рисунок, характер этих местников почти постоянный. Разве только при переключении на другой режим работы, когда луч локатора прижимается к земле, местники становятся ярче, крупнее. А знает ли Славиков эти местники? Знает ли он так называемую «розу местных предметов»? Нужно срочно выяснить.

Приходит Кириленко. Спрашивает Рогачева, почему тот не идет отдыхать, он ведь отработал свое.

— Сейчас, — отвечает ефрейтор. Он дремлет, сидя на раскладном сиденье. Ему просто лень вставать.

Русов производит замену. Напоминает Кириленко, чтобы тот был внимательнее и не путал русскую речь с украинской.

Славиков выходит из-за шторки, щурится. Русов протягивает ему лист чистой бумаги и карандаш.

— А ну-ка, нарисуйте «розу местных предметов».

Славиков, не понимая, смотрит на протянутый лист и карандаш. Наконец до него доходят слова сержанта. Он приглаживает волосы.

— А, «розу»! Извольте, товарищ сержант. Впрочем, точность не гарантирую…

«Точность не гарантирую…» Неужели и Славикову, как недавно Далакишвили, надо все объяснять с азов, все с самого начала?

…Если у хорошей хозяйки что-то переложить на кухне — заметит она или не заметит? Или у мастера из инструментальной сумки взять какой-то инструмент… Заметит! Это удивительная способность человеческой памяти. Мы привыкаем к вещам и предметам, нам необходимым, нас окружающим. Оператор радиолокационной станции часами видит на экране одни и те же местни-кп — местные предметы. Вращается электронная линия развертки и «рисует», проявляет, на экране «местники»: горы, холмы… Они видны как бы сверху. Леса и постройки — светлые пятна, высотная мачта или труба — яркая точка. За долгие часы и дни дежурства можно на память выучить весь этот рисунок, называемый «розой», потому что все предметы размещены по радиусу, по кругу от точки обзора станции, а потому похожи на лепестки розы.

Но луч локатора не всегда прижат к земле, не всегда «осматривает» низкие высоты. Если включить мотор подъема антенной чаши, то невидимые глазу электромагнитные лучи помчатся в воздушном пространстве и, коль встретится на их пути самолет, операторы станции увидят на экранах цель — маленькую перемещающуюся дужку.

А самолеты хитрят. Они не всегда ходят на средних высотах, где видны как на ладони, они лезут ввысь. Тут уж оператор только дави на рычаги да на моторы. Самолеты жмутся к земле — не зевай, оператор, опускай антенну вниз до упора! Вот в это самое время выплывет на экран «роза местных предметов», затруднит видимость, и самолет — желтая дужка на экране локатора — постарается войти в лабиринт местников и в нем пробиваться к намеченной цели. Стоит ли говорить, как важно оператору знать на память экран, чтобы по едва заметным изменениям в рисунке местников четко определить: «Цель здесь!»

А Славиков удивляется, зачем все это надо… Зубрежка, видите ли…

— Нужно знать на память, — говорит ему Русов. — Нарисуйте, что помните!

Это уже не просьба. Это приказ, и Славиков берет в руки карандаш, улыбка гаснет на его губах. Он чертит неровный круг, разбивает на нем масштабную сетку, наносит несколько дужек на разных азимутах круга. Задумывается, добавляет две-три дужки. Кусает карандаш.

— Кажется, так… Да, так.

Русов берет листок. Рогачев проснулся, встает со скамейки, смотрит, что там Ника «нахимичил». Русов недоволен:

— Да-а… — произносит он разочарованно.

— Вы что-то сказали? — «участливо» переспрашивает Славиков.

— Я? — Русов, вспомнив о манере Славикова вот так спрашивать, сразу же нашелся: — Совершенно верно. Я удивился, как с такими знаниями некоторые военные собираются сдавать на второй класс.

Славиков хмурится. Едва заметная насмешливая улыбка трогает его тонкие губы: «Силен… Один — ноль в его пользу. А сам-то наш экран на память знаешь? На классность-то я сдам получше некоторых. Не извольте беспокоиться. Попробуем уравнять счет. Вперед!» Приглаживая полосы, Славиков сказал самым безобидным тоном:

— Все может быть, товарищ сержант. Мы не боги… Вот только не пойму, где я дал маху. Вы не уточните?

Лицо подчеркнуто серьезно, а глаза… глаза смеются: «Сейчас не открутишься, посмотрим, как спрашивать то, чего сам наверняка не знаешь. Я-то на точке второй год, а ты, извиняюсь, без году неделя. Держи-ка пенальти в девятку!»

Русов все понял. Попробуй сказать ему, что не знаешь, не успел выучить все масштабы! Славиков довольно усмехнется: «Видите, я же говорил, что люди не боги». А то еще съехидничает: «Так-то, сержант!» Нет, Андрей по сказал «не знаю». Он заранее был готов к такому обороту дела, он знал, что без знания экрана «на память» работать нельзя.

— Дайте карандаш! — Русов склонился над бумагой.

Славиков, стоя рядом и склонив голову, внимательно следил за возникавшим рисунком. Когда Русов закончил, сказал вполне искренне:

— А знаете, похоже. Надо же…

Развел руками, как бы говоря самому себе: «Вот так, старик, можно подзалететь с предубеждением. Выходит, что два — ноль». Подошел Рогачев. Внимательно посмотрел на «розу»:

— Неплохо.

Русов убежден, что Рогачев экран знает как свои пять пальцев.

Сержант со Славиковым ушел за шторку к Кириленко и пробыл там не менее получаса. Когда же Андрей вернулся к столу, первое, что сразу бросилось ему в глаза, — это его местники и лежащий на них коричневый карандаш. На одном из азимутов круга был подрисован раздвоенный местник. От него к краю бумаги черточка — сноска — и восклицательный знак. Раздвоенный местник. Да, так оно и есть. Русов забыл нанести его на схему. Значит, подрисовал Рогачев! Поставил восклицательный знак и ушел отдыхать. Андрей еще раз посмотрел на этот местник и улыбнулся. Ему показалось, что восклидательный знак умеет говорить. Не только говорить, но и поддевать по-славиковски: «Привет, сержант!»

Русов сложил листок вчетверо и убрал в карман. «И все-таки хорошо. Все правильно. Просто это значит, что Рогачев отлично знает свое дело».

 

12

В один из дней Бакланов долго бродил по территории поста, не зная, чем себя занять. Можно было пойти на станцию, где Далакишвили менял смазку на втором двигателе. «Жарко сейчас в кабине, как в Ташкенте, — размышлял Бакланов. — Пожалуй, не стоит. Завтра займусь. А сегодня такой удобный момент. Разве можно упускать?»

Все объяснялось просто: сержант уехал в Морское на партийное собрание и вернется часов в десять вечера, не раньше. А Бакланову очень хочется увидеть Юлю. Дней десять назад их отношения «зашли в туман», а разобраться, как они пойдут дальше, предстояло Бакланову — Юля к тому никаких шагов не предпринимала. Хотя она могла бы ответить на посланную ей записку. А еще надо было обязательно сходить на рыбацкий пирс и посмотреть на новые мотоботы. Их несколько дней назад перегнали из Морского. Даже отсюда видны они в бухточке. Да и с Юлькиным отцом потолковать не мешало бы — без него дорога на море заказана.

Филипп остановился возле радиомачты и посмотрел вверх, где на самом конце ее был укреплен стеклянный колпак.

Сейчас, конечно, огонь не горит, но если надо срочно просигналить… Ну, допустим, ребята в увольнении, в совхозе, а их надо вызвать на пост 33… Тогда-то и можно включить огонь на мачте. Видно его далеко. «Полундра! Все на борт!» — так в шутку звали этот сигнал. Изобрел этот сигнал Николай Славиков, который любил всякие фокусы.

Филипп щелкнул несколько раз выключателем. Внутри колпачка зажигалось маленькое солнце. А настоящее, большое солнце жарило во всю мощь. Три часа дня. Жарко и чертовски скучно. Филипп решительно направился к домику. В нем находился один Славиков. Николай «колдовал» над своим новым детищем — батарейным магнитофоном. Собирал он его давно, но сейчас, судя по всему, работа подходила к концу, так как из динамика уже неслись какие-то звуки. Славиков даже не заметил вошедшего Филиппа. Для него сейчас не существовало ничего, кроме итого волшебного ящика, в котором не крутилась одна из кассет. Славпков склонился над механизмом, по лицу его струился пот.

— Ну и как чемодан? — весело спросил Филипп.

— Ничего. В порядке.

— Значит, скоро имеем шансы запечатлеть мой сиплый голос?

— Точно, мой друг. Точно…

Бакланов сказал, глядя на Славикова:

— Слушай, Ника, есть дело. Я сейчас в совхозик… часочка на два, три… Ну, пока его нету. Один человек, как собрание закончится, позвонит из Морского. К тебе просьба — прикрой, включи огонек на мачте. Слышишь, что ли?

— Огонек? На какой мачте? — копаясь в схеме, спросил Славиков.

— «Какой, какой»! Лампочку на мачте радиостанции. Ну ЗОЛ по-технически, а?

— Нет.

…Солнце садилось за дальней береговой косой. Жара спала. Наступил мягкий южный вечер, когда сонный воздух приобретает движение, начинает жить и освежать. Можно, сидя возле домика, отдыхать, и думается и мечтается в такие часы хорошо.

Рогачев задумчиво пощипывал струны старенькой, видавшей виды гитары. Пальцы привычно брали аккорды, и таяли в вечернем воздухе густые и недолгие, точно вздохи, звуки басов… Может, Володя Рогачев снова сочинял песню. У него такое случается. А может, снова — в который раз! — вспоминал прошлогодний смотр художественной самодеятельности…

Тогда они с Филиппом написали песню «Поют ветра». Филипп — слова, Володька — музыку. «Прорвались» с нею на заключительный концерт… Забудешь ли?

…Переполненный зал. Гул голосов — точно прибой. Рогачев торопливо подстраивал гитару… Надо же было третьей струне зафальшивить перед самым выходом на сцену… Рядом стоит щеголеватый улыбчивый младший сержант — ведущий концерта. Поглядывает свысока. Торопит, как большой начальник: «Давай быстро, а то пропустим тебя!»

Нет, Рогачев не хотел, чтобы его пропустили. Хорошую песню попробуй сочини!

Володя вышел на сцену. Яркий свет «юпитеров» слепил, мешал видеть, что там в глубине зала. Да и не до этого было. Успел только заметить в первом ряду генерала — командира части. Запел:

Поют ветра в параболе антенны… Поют ветра над станцией моей…

Песня прозвучала что надо! Рогачев помнит, как взо- \ рвался аплодисментами зал, помнит трубные выкрики «бис!» и то, как генерал, благожелательно улыбаясь, что-то сказал сидящей рядом жене, а затем дал знак начальнику клуба. И песню повторили.

Есть что вспомнить Рогачеву!

Как раз тогда его назначили командиром отделения, и он с недели на неделю с тайной надеждой ждал приказ о присвоении сержантского звания. Ах как нужно ему было сержантское звание! Одно оно провело бы. незримую командирскую грань между ним и ребятами. Стал бы настоящим командиром, сумел бы, как говорил лейтенант Макаров, привести всех к общему знаменателю…

Но шли дни и недели, он оставался все тем же ефрейтором Рогачевым, каким знали его ребята год назад. И странное дело — не было внутреннего убеждения, не было сил привести к общему знаменателю главных виновников его командирского крушения, Цибульского и Бакланова.

Умели они влезть в душу, приятно пощекотать самолюбие молодого отделенного обращениями: «Слушай, командир…», «Разреши, командир…».

Только сейчас по-настоящему осознал их тактику, понял, где спасовал, где надломился…

Когда на точке находился лейтенант Макаров, любивший прикрикнуть и пошуметь «под Воронина», Бакланов и Цибульский были как все: «Так точно», «никак нет», «разрешите, товарищ лейтенант…» И даже: «Товарищ ефрейтор…» Это к нему, к Рогачеву… А стоило лейтенанту уйти домой, в совхоз Прибрежный, на посту начиналась другая жизнь, тут уж царствовали «старики». Как преображались они, как выпячивали груди! И представьте себе, умели командовать! Обращались к Далакишвили и Славикову: «А ну ты, салага!», «Принеси, салага…», «Сделай, салага…».

Откуда усвоили они понятие, что старослужащему, солдату третьего года службы, даны особые привилегии? «Вот послужишь с наше, станешь „стариком“…» Точно стать «стариком» — некий далекий рубеж, отличие, приходящее с годами. Они старались приучить к этому молодых солдат, как сами в свое время были приучены кем-то…

Сначала удавалось. И Рогачев не видел в том угрозы своему командирскому авторитету. «Старики» ничем не уязвляли лично его. Отдает он Цибульскому приказание навести порядок в домике — слышит в ответ: «Добро, командир». Скажет Бакланову: «Что-то грязно у тебя в дизельной» — и снова слышит: «Будет порядок, командир».

Смотришь, а порядок в домике наводит Славиков, гнет свою незагорелую спину, ползает на коленях с мокрой тряпкой в руках. В дизельной же трудится Далакишвили… Через час-полтора все блестит и горит, а Бакланов с Цибульским азартно режутся в шашки. Так жили…

С Кириленко «стариковство» не прошло. Как-то Рогачев застал его и потных взъерошенных «стариков» возле умывальника…

Разберись тогда Рогачев во всем или скажи ему тот же Кириленко хоть слово по сути дела… Но Кириленко прогудел: «Ничего не происходит, товарищ ефрейтор. Трошки спорим».

Не побороли его «старики». Видно, не последнюю роль сыграло то, что Иван от природы был широк в плечах да и силенку имел немалую.

Славиков тоже сравнительно быстро вышел из-под влияния Цибульского и Бакланова. Как только огляделся немного, понял, что к чему в службе, так и отошел от «стариков», перестал выполнять их приказания. Может, эрудиция Николая Славикова, его техническая грамотность тому способствовали… Ведь никто на точке, даже лейтенант Макаров, не мог так доходчиво и понятно объяснить устройство и принцип действия компаундного двигателя, таинство магнитных полей… Одно слово — высшее образование! Когда собирался в комнате расчет п приносилась большая школьная доска, со Славиковым происходила метаморфоза. Он преображался на глазах. Как увлеченно, интересно объяснял, рассказывал!.. Даже лейтенант Макаров, подперев ладонью щеку, сидел внимательный и чуточку удивленный, точно ученик. Во время таких занятий Славиков мог строго и в то же время естественно одернуть нарушителя: «Бакланов! Вы что рисуете?» Филипп с боязливой покорностью закрывал тетрадь, спешил заверить, что это он так, просто карандаш пробовал… Цибульский же, когда ему делали замечание, краснел как рак — то ли от злости, то ли от тоски — и тяжко, на всю комнату, вздыхал.

А сегодня Рогачев — бывший командир. Мечты о сер-жантстве, об отличном расчете и всеобщем признании его талантов лопнули как мыльный пузырь. И теперь трудно, ох трудно перешагнуть через свое уязвленное самолюбие! И успокаивает себя Рогачев мыслью, что служить-то осталось какой-то год, что время пройдет быстро. Вернется в Ленинград, поступит в институт. В какой — он пока не решил, но что будет учиться, дальше — это точно…

Стали сгущаться сиреневые сумерки. Подышать свежим воздухом вышел и Славиков. Радостно сказал Рогачеву:

— Все, Володя, кажется, вышло. Будем теперь такие записи делать! У тебя закурить есть?

Рогачев ответил:

— Баклаша принесет.

До Славикова не сразу дошел смысл этих слов. Думая о своих делах, он неторопливо шел по белеющей дорожке к морю.

Спустился по ступеням к «Золотому пляжу», присел на теплый ноздреватый камень, который почему-то зовут валуном откровенья. А ребята любят посидеть на этом камне. Удобный он какой-то.

По привычке Славиков хотел было искупаться. Руки сами потянули через голову майку, но вспомнился разговор с Русовым, его пронзительный, чуточку насмешливый взгляд. Это когда с Баклановым в море купались без разрешения. Вспомнился и короткий разговор. Как неловко было…

Вроде бы ничего не обещал сержанту. Без слов поняли тогда друг друга. Был бы Русов здесь, спросил бы у него… Но Русова нет. «А может, искупаться? Все равно не узнает. Не узнает?.. Что с того, что он не узнает?! Распустил ты себя, распустил… Педагог, называется… Русов нон с десятилетним образованием и по возрасту младше, а в нем самодисциплины ого сколько! Сразу поставил себя как надо, и невольно его чуть ли не по имени-отчеству величать хочется. Авторитет! А я? Бакланов, елки зеленые, в сообщники меня берет, просит прикрыть… Что я ему ответил? Не помню… А Володька Рогачев, оказывается, тоже в курсе дела: Баклаша курево принесет. Дела… Как же быть? Уравняться с Баклановым, исчезнуть, раствориться в его делишках, избрать тихую тактику Рогачева? Рогачеву бы тоже надо помочь, а то сник он как-то, точно птица с подрезанными крыльями. А ведь я еще, кажется, могу ему помочь… Да, смогу! И Баклаше этому тоже! Вот явится он сегодня, и скажу ему в глаза при всех… Ставь, мол, точку, Филипп. Всё! Отбегался. Отшкодил».

Славиков глубоко вздохнул и заспешил наверх. Он взбежал по ступеням. Прошел мимо Рогачева запыхавшийся, стремительный. Рогачев изумленно следил за ним… Николай подошел к радиомачте. У самого верха ее тотчас засветились два красных огня. Обратно к домику Славиков шел медленней, хмурился. Рогачев спросил:

— Что, полундра?

Славиков ответил непривычным голосом:

— Еще какая полундра, мой друг…

* * *

Помните, на картине Васнецова: древнерусский богатырь верхом на коне перед камнем на развилке трех дорог: «Прямо пойдешь…» Бакланов иногда попадает в положение того богатыря…

Есть такое место на берегу моря, где сходятся три дороги, и камень есть, огромный камень, в рост человека, только, конечно, без надписей. Но с камнем непременно связаны три условия. Вернуться — попадешь на пост 33. Вот он, оглянись — и виден: белый берег, радар на холме, игла радиомачты, фигурки ребят. Кажется, вглядись получше — и различишь где кто…

Пойдешь направо — совхоз Прибрежный. Там — Юля. Из-за Юли Филипп сейчас вот и убежал. Пока сержант заседает в Морском, решил сбегать повидаться. Но есть еще одна дорога — влево, вниз. В бухту. Там рыболовецкая бригада. Возле старого причала стоят мотоботы — три старых и два новеньких, недавно пригнанных. На кольях сушатся сети, цедят сквозь капроновые ячейки ветер, залетавший в бухту через узкую горловину. Бухта укрыта от капризных приморских ветров, и оттого, наверное, в ней цвет воды всегда отличен от цвета моря. В этот час он ярко-зеленый, а море лазурное.

Вот и на этот раз Филипп, дойдя до камня на развилке дорог, замедлил шаг, решал, видимо… А затем ударился бегом вниз, в бухту.

Не было видно ни рыбаков на мотоботах, ни женщин возле сетей. И возле черного деревянного барака никого не было. Открытые ворота жалобно поскрипывали, делая вялые попытки закрыться, но были они настолько стары, что без человеческой помощи им этого не сделать.

— Ау, люди! Кто живой?

Никто не отзывался. Бакланов пошел к мотоботам. «Вот дают! Оставили все и ушли по своим делам. Хорошо, что море здесь не шалит. Угнало бы мотобот, тогда бы дежурного оставляли. А новенькие мотоботы хороши! Не обшарпаны, сияют синей краской, точно в новые рубахи наряжены. Палуба вон, беленькая, не побитая ногами, не размочаленная морем».

Захотелось ступить на эту палубу, потопать по ней, послушать, как гудит, но главное, посмотреть дизель. Конечно, любой из солдат радиолокационного поста в этой местности свой человек, но зайти так просто, без разрешения, на судно — все равно что в чужой дом без стука, и Филипп на всякий случай еще раз позвал:

— Ау, люди!

— Кто там? — неожиданно донеслось со второго новенького мотобота. Из машинного отсека показался голый по пояс человек — Валентин Замула. «Коллега»-дизелист и местное начальство, комсорг совхоза.

Замула появился на палубе во весь рост — высокий, загорелый. Он был рад неожиданному гостю.

— А, Филипп! Заходи!

Филипп не заставил себя ждать. Валентин вытер ветошью руки, они поздоровались.

— Ну как служба? Продвигается к концу?

— Добиваю помаленьку.

— А что так, помаленьку-то?

— Зачем спешить? Тише едешь — дальше будешь.

— А к нам… все еще решаешь? — Замула кивнул на дизель.

— Да так… Думаю, как бы не промахнуться.

— Чудак! Да о каком промахе речь? Работа тебе знакомая. Зарплата вполне приличная, а когда сезон, так вообще красота. Да что тут толковать! Люди вон семьи кормят и живут что надо: телевизоры покупают, холодильники, многие мотоциклы имеют, а кое-кто и на машину замахивается…

— Это ясно, Валентин. А люди-то сейчас где?

— Да сегодня же день рыбака — получка.

— Понятно.

— Слышал я, Филипп, что ты с завхозом нашим, с Семенюком, вроде бы двигатель какой-то делаешь. Может, вечный двигатель изобретаете, а ты скрытничаешь.

— Это точно. Оживляем размороженный движок. Трещина там, но заделать можно. Вот и колдуем. Скоро готов будет. Как тягловая единица, конечно, не пойдет, а на подхвате в хозяйстве вполне сгодится.

— Ну что ж, это здорово. Может, помощь совхоза какая нужна — скажи. А впрочем, я и забыл, ведь все техническое через Семенюка проходит. Он и достанет.

Так, беседуя, стояли Бакланов и Замула возле борта мотобота до тех пор, пока на круче холма не показалась на тропинке группа мужчин.

— О, ваши с денежками топают! — весело заметил Филипп.

— С денежками только Василь Резниченко. Потому как холостяк, а остальных жинки наверняка выпотрошили. Хотя тот не рыбак, кто заначку не сделает.

— Резниченко — это что орденом награжден?

— Да. Трудовое Красное Знамя на целине заработал и у нас медаль «За трудовую доблесть». Вот так, Филипп. Резниченко что! — продолжал Замула. — Ты у Ивана Ивановича в День Победы ордена видел? Вся грудь — от плеча до плеча. Морская пехота. Весь изранен. Три раза тонул. В декабре сорок первого несколько часов плыл вдоль побережья с донесением. Вот так.

— Юлькин отец?

— Он самый. А ты бы спросил у него как-нибудь на правах будущего родственника! — Замула засмеялся.

«Ишь ты, — подумал Филипп, — и этот знает, что я за Юлькой ударяю…»

Рыбаки приближались. Уже слышны были оживленные голоса. Впереди шагал Иван Иванович. Глядя на него, Филипп признался:

— До родственников нам еще — как отсюда до Африки.

— Да что ты говоришь? — удивился Замула. — А я-то прикидывал, что осенью комсомольскую свадьбу сыграем. Новому рыбаку с дочерью рыбака… Звучит? А может, все же закатим, а?

— Посмотрим, — дипломатично ответил Филипп. «Ладно, покалякаю малость и двину в совхоз», — решил он.

 

13

Еще утром, приехав в Морское, Андрей Русов заказал на вечер переговоры с Людмилой. Не потому, что за это время получил от нее лишь четыре письма, а сам написал намного больше, а просто очень хотел услышать ее голос. Разница во времени позволяла ему звонить, когда Людмила могла быть дома. Если в Морском сейчас пятый час вечера, то на Урале — седьмой. Андрей, не очень веривший в то, что заказ вообще состоится, с радостью узнал, что Оренбург заказан.

— До пяти часов еще сорок пять минут, — сказала девушка в очках, сидевшая за телеграфным аппаратом и у телефонов. Аппарат застучал, и белая стружка телеграммы стала укладываться на пол.

— Разговор мы гарантируем не сразу, в течение часа, начиная с пяти, — опять тем же строгим тоном предупредила девушка, но Андрей заметил, что за стеклами очков вовсе не сердитые глаза, что девушка очень хочет казаться строгой и самостоятельной. «Работает недавно», — подумал Андрей и вспомнил, как долго и наставительно говорила с ней уходившая домой сменщица.

Андрей сел на скрипучий старенький стул. Раньше, когда он служил в Морском, бывать здесь приходилось часто, но за время, пока не был на почте, ничего не изменилось. Все та же фанерная голубая будка, легонькая дверца… «Изоляция — шик модерн!» — улыбнулся Андрей. На стене все тот же плакат, призывающий граждан хранить имеющиеся у них лишние деньги в сберегательной кассе. Бодрый молодой человек загадочно улыбался с плаката, суля тем, кто последует его призыву, простиравшееся за спиной голубое море, белый пароход и пальмы на курортном берегу. Все, кроме пальм и курортного берега, у Русова было в избытке, содержание плаката он знал наизусть и потому думал о предстоящем разговоре с Людой и о сегодняшнем дне…

Перед собранием забежал он на позицию роты капитана Шахиняиа. Туда, где раньше служил. Заглянул на свою станцию, поговорил с ребятами, с лейтенантом Кучеровым.

— Ну и как там тридцать третий пост? — спросил лейтенант. — Курорт по сравнению с нашим?

Раньше бы, до прихода на тридцать третий, Андрей подтвердил бы — точно, курорт, но сегодня служба там не казалась ему легкой и безоблачной. Хотя, безусловно, здесь, в расчете Кучерова, работа потруднее. Расчет включен в график боевого дежурства, и одно это говорило о многом…

Русов ответил, что работы хватает, не боевой — так другой.

— Это факт, — согласился Кучеров и задумчиво добавил, что лейтенант Макаров все в госпитале…

— Как его здоровье? — поинтересовался Андрей. Он лишь по разговорам знал о лейтенанте Макарове, начальнике тридцать третьего поста. Слышал, что Макаров — «морж», что зимой, идя купаться, поскользнулся, сломал ногу и, пока добрался до поста, крепко простыл…

— Да что-то с легкими. И закаленный вроде был, а вот не уберегся.

— Вылечат. Сейчас не такие болезни вылечивают, — убежденно сказал Русов.

— Должны. Иначе всю госпитальную медицину надо переквалифицировать в управдомы.

Довольный своим отношением к медикам, двадцатилетний крепыш Кучеров дернул за околыш полевую фуражку и протянул крепкую, сухую ладонь:

— Ну, будь здоров, Андрей! Всего! Как похудею здесь, попрошусь на тридцать третий.

— Милости просим. Только и у нас не поправитесь, это точно.

Да и вряд ли лейтенант Кучеров у себя на точке похудеет. У него от природы широкая кость. Оба поняли друг друга, засмеялись.

— Ну, всего!

— А мы же на партсобрании еще встретимся, — начал было Русов, но лейтенант Кучеров кивнул на вращающиеся антенны станции;

— Дежурю.

Едва лейтенант отошел, как Андрея окликнули:

— Товарищ сержант! Ру-сов!

У края капонира стоял нескладный солдат в гимнастерке, расстегнутой до пояса, — дизелист Цибульский. Тот самый, которого перевели сюда с тридцать третьего поста на перевоспитание. Дружок Бакланова.

— Приветствую вас, — сказал Цибульский и жестом испанского гранда снял панаму, махнув ею перед собой. — Прошу прощения, мы нынче — кот ученый, все ходим по цепи кругом, и отойти, сами знаете, нельзя… — Цибульский имел в виду работающую в капонире станцию и то, что он сейчас дежурный дизелист. — Как там, на тридцать третьем? Не обижаете наших ребят, товарищ сержант?

— Да кого как, — уклончиво ответил Андрей.

— Это зря. Не надо обижать «стариков». Им служит. ь-то осталось всего девяносто три дня…

Андрей улыбнулся. До чего же Цибульский похож на Бакланова! А внешне вроде полная противоположность — высок, черняв, глаза с грустинкой.

— Уедут домой живыми, здоровыми, — шутливо пообещал Русов.

— У меня к вам просьба. Я Филиппу письмо написал. Так зачем загружать почту, и опять же фактор времени. Обождите секунду — оно в дизельной.

Он метнулся к станции, нескладно махая руками, исчез в капонире. Андрею не хотелось брать это письмо. А вдруг в нем какие-нибудь разговоры «об выпить». Так, кажется, говорит одессит Цибульский. За Цибульским такое водилось. Что может быть нелепее, чем сержант, выступающий в роли связного между двумя солдатами, решившими…

А, ладно! Придумать шут знает что можно. Письмо есть письмо. Да и с чего вдруг все эти мысли. Служат люди в разных населенных пунктах. Им встретиться не так-то просто…

Прибежал запыхавшийся Цибульский:

— Вот. Будьте любезны!

— Передам. — Андрей взял конверт и едва сдержал улыбку. Красным карандашом от угла к углу было написано традиционное препровождение: «Почтальон, шире шаг!»

— Больше никаких поручений и пожеланий? — спросил Андрей.

— Увы…

Цибульский хотел еще что-то добавить, но его позвал лейтенант. Андрей заметил — Цибульский встрепенулся, пальцы его поспешно пробежали по расстегнутым пуговицам гимнастерки, точно по кнопкам баяна, и пуговицы застегнулись все до единой. И еще одно запечатлелось в памяти: значок в виде щитка, на значке цифра «2». А ведь больше двух лет у Цибульского был третий класс… Значит, сдал на второй. Подтянул его все же лейтенант Кучеров. Конечно подтянул. Вот сейчас слышен их разговор:

— Горючее в ГСМ почему не закатили?

— Как же не закатил, товарищ лейтенант? Закатил и перекачал, а это уже пустые бочки, тара, так сказать… Увозить-то не моя забота.

— Добро. Не отходите от станции.

* * *

…До начала партсобрания Русова вызвал к себе капитан Воронин. Подробно расспросил, как идут дела на посту, в чем требуется помощь. Маслов сразу от дверей протянул руку, поздоровался. Присел на корточки возле открытого шкафа и, копаясь в бумагах, спросил у Воронина:

— Насчет разнарядки говорили уже?

— Успеется, — недовольно буркнул капитан, и Андрей понял, о чем речь. Об училище. Видно, прибыла разнарядка, а с сержантами еще раньше говорили на эту тему. Все Маслов старается. Послушаешь его — вообще вроде бы и незачем возвращаться в народное хозяйство. Боевая готовность, обороноспособность страны! Правда, на подобные беседы вызывались не все сержанты. Есть один, который сам рвется в военное училище, а ему замполит напрямик рубит: «Рановато вам, товарищ Кузько, об офицерских погонах думать. Послужите еще полгодика, оправдайте звание младшего сержанта, подтяните расчет, а тогда и…»

Странную позицию занимал во всем этом капитан Воронин. В разговоре замполита с младшим сержантом Кузько ротный полностью поддерживал Маслова. Даже сам вставлял веско: «Заслужить надо! В войну только за геройство откомандировывали в училище». Кстати, и сам он, Воронив, именно так в сорок пятом и был откомандирован на курсы младших лейтенантов.

Когда же дело касалось агитации передовых сержантов, капитан Воронин умолкал, уходил в себя. Только крутил пальцами карандаш да изредка покашливал. Понимал, армии нужны молодые офицерские кадры, но в то же время думал, что отъезд в училища лучших сержантов неизбежно ослабит его роту… Мало кто знал тайное тайных Воронина, его наивную боязнь: «А вдруг все сержанты роты захотят в училища?» Не знал об этом и сержант Русов. Только замечал, что отмалчивается командир роты, когда заходил разговор об училище. Не все сержанты мечтали остаться в армии. Были и такие, которые почтительно отказывались от училищ. Спасибо, мол, за доверие, но нас ждут города и хаты, будем двигать промышленность и сельское хозяйство. А Русов желает в училище, и непременно в летное.

— В радиотехническое иди, как штык попадешь! — советовали ребята.

Спасибо. Андрею нужно только летное, где истребителей готовят.

И вот Воронин на вопрос Маслова буркнул: «Успеется!»

Андрей посмотрел на замполита, на его плотную, обтянутую летней рубашкой спину. Старший лейтенант, словно уловив вопросительный взгляд, обернулся и заговорщицки подмигнул. Андрей почувствовал, как заколотилось сердце. Сегодня он все узнает! Сегодня все решится!

На собрании шла речь о подготовке к предстоящим учениям «Щит неба». От каждой точки выступали коммунисты. Выступил и Андрей. Рассказал, как готовится тридцать третий пост, что сделано, что в ближайшие дни сделают.

— Как сейчас с дисциплиной? — спросил Воронин.

— Нормально.

— Это среднее понятие. Хорошо или удовлетворительно? — доискивался старшина Опашко.

— Удовлетворительно.

Опашко кивнул, что, очевидно, означало: «Вот так. Конкретненько». Это его любимое слово.

После собрания Воронин сказал Андрею:

— Зайдите ко мне!

Когда Русов зашел, капитан достал из стола тоненькую книжицу и протянул ее через стол:

— Ознакомьтесь!

Андрей торопливо пробежал глазами указания по отбору кандидатов в военные училища, списки и адреса военных училищ. И здесь его подстерегало самое неожиданное. Летные авиационные училища были аккуратно перечеркнуты тушью. Где-то и кто-то каллиграфическим бездушным почерком дописал: «Только из частей ВВС». Лишь одно авиационное радиотехническое подчеркнуто. Той же рукой на полях поставлено: «2 места».

Русов снова перелистал книжечку. В правом углу ее стоял штамп и учетный номер. «Пришло из штаба. Но почему вычеркнуты летные училища и военно-морские тоже? Неужели стране не нужны военные летчики и моряки?»

— Товарищ капитан, а моего здесь нет!

— Да, нет.

— Почему только из ВВС брать солдат в летные училища? А если я хочу только…

— Видно, такое указание, товарищ сержант, — перебил Воронин. — Документ прибыл из штаба, и обсуждать его мы не имеем права.

— Да я не обсуждаю. И не приказ это, а всего-навсего разнарядка… У кого мне узнать, почему летные училища вычеркнуты?

Воронин удивленно взглянул на Андрея: непривычен ему такой разговор, такой напор, да еще от сержанта. Капитан насаждал беспрекословное повиновение слову командира. Слову! Не говоря уже о приказе. А здесь эта настойчивость… Воронин сдержался, раздраженно бросил:

— Обратитесь к замполиту. Он вам все разъяснит.

Но и Маслов ничего не разъяснил. Сам удивленно по-перекидывал страницы туда-обратно, поскреб пальцем лоб:

— Действительно непонятно. Значит, летные и морские… Та-ак…

Воронин недовольно кашлянул, что, конечно, означало: «Нашел время удивляться», но Маслов будто бы и не слышал этого. Воронин вышел, и Русов облегченно вздохнул. Почему-то присутствие ротного сегодня его тяготило.

— Ну что я могу тебе сказать… — Маслов побарабанил пальцами по бумаге, подумал и, глядя Андрею в глаза, твердо пообещал:

— Разберемся. Попробуем разобраться. Тебе позвоню. Не вешай нос, товарищ сержант! Мало ли какие вводные бывают. Мне бы знать заранее, а я не посмотрел, закрутился. Собрание ведь.

На душе у Андрея тяжело. А вдруг и Маслов, выяснив, скажет: «Все так. Сделать ничего нельзя».

…Андрей так задумался, что не сразу понял, к кому относились слова девушки-телефонистки:

— Оренбург! Товарищ военный! Говорите с Оренбургом.

Андрей словно очнулся. Долгий телефонный звонок. Девушка показывает на переговорную кабину.

— Спасибо. Иду! — Андрей вскочил, торопливо направился в кабину.

— Алло, алло! Говорите с Оренбургом!

— Говорю!

На дальнем конце провода — голос Люды, искаженный шорохами линий связи, ослабленный тысячами километров.

— Алло!

— Люда! Здравствуй, это я!

— Здравствуй! Ой, как хорошо, что ты позвонил, Андрюша! Тебя так плохо слышно… Вот сейчас лучше. Я собиралась тебе позвонить. Что-то не дозвонилась. Видно, медвежий угол.

— Дельфиний.

— Серьезно, дельфины есть?

— О! Еще сколько! Особенно по утрам.

— Андрюша, ну как ты живешь?

— Нормально, а ты?

— У меня скоро каникулы. Мы надумали ехать на юг, в твои края! Что? Вшестером. Двое мальчишек и девчонки. Андрюша, хочешь, я к тебе в гости заеду?

— Ох, хвастунишка! Так прямо и заедешь?

— Почему ты смеешься? Я серьезно.

— Ну, если серьезно, то буду ждать тебя. И когда это будет?

— Недели через три. Я тебе коржиков твоих любимых привезу. Андрюша! А что у тебя с институтом? Разрешили?

— Да, понимаешь, какое дело… Разрешить-то разрешили… Я тебе напишу, на днях все решится.

— Ты неисправим. Ведь уже июнь. Слышишь, чудак, и-юнь! А с первого августа вступительные. Нет, ты спеши. На этой неделе все сделай, Андрей! А может, ты опять о другом думаешь?

— Думаю. Но и здесь, знаешь, все неясно…

— Глупый мальчишка… Ну зачем тебе гнаться за двумя зайцами? Какое может быть сравнение? Вот я приеду, и мы поговорим.

…Невидимая телефонистка сказала, что время истекает, а на просьбу Андрея добавить еще три минуты ответила: «Не могу. Линия срочно нужна».

Последние секунды… Обычные и такие обязательные слова: «Ну, пиши!» — «И ты пиши!» — «Ну, всего доброго!» — «До встречи!».

Окончен разговор. Андрей выходит на улицу. Солнце пошло на снижение, повернуло к морю, но светит еще жарко.

Когда теперь автобус до Прибрежного? А может, пройтись пешочком по тропке вдоль моря? И решил — идти.

 

14

Все летело в тартарары… Бакланов трижды менял тактику, но Юля, кажется, обиделась всерьез. Сначала Филипп пытался бодренько отшутиться:

— Ну полно дуться. Я же не из хулиганских побуждений. Ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Я…

Юля коротко бросила:

— Зачем вы мне это говорите?

И тогда он попытался перевести разговор на другую тему. Сказал, что пограничник Карабузов напечатал стихотворение в «Молодой гвардии».

— Надо же — человек шут знает где служит, а его в Москве толстенный журнал печатает! Эх, взять бы и послать туда свои стихи? А вдруг? Как думаешь, Юля?

Но Юля, обычно внимательный и доброжелательный критик его литературных опытов, посмотрела на него своими большущими карими глазами (глазами «цвета крепкого чая», как определил их Филипп) и вздохнула. Сейчас этот вздох означал: «Господи, до чего же навязчивый субъект!»

И тогда Филипп сказал:

— Между прочим, вот только что толковал с рыбаками, с батькой твоим. А он у тебя, оказывается, герой. Чуть ли не море в декабре переплыл. Почему же ты молчала?

Юля ничего не ответила, заполняла какой-то бланк или карточку.

— Из Морского два мотобота пригнали. Позарез нужны люди, понимающие в морском деле. Так что я себе местечко забил. Виноват, занял. Ты ведь не любишь такие словечки?

Она не ответила. Филипп оглянулся и вздрогнул: в библиотеку вошел сержант.

— Здравствуйте! — сказал Русов.

Ответила ему Юля, а Бакланов, после неловкой паузы, натянуто бодро сказал, облокотившись на барьерчик:

— А я сегодня раньше вас… Вот, выбираю самую лучшую книгу. Ту, которая в единственном экземпляре.

Чувство такта не позволяло Русову сейчас же здесь, в присутствии этой девушки, сказать то, что Бакланов заслужил. Андрей улыбнулся:

— Шустрый вы читатель, Филипп Иванович.

Филипп усмехнулся. Но усмешка недобрая, в глазах острый блеск.

— «Шустрый». А как же иначе, двадцатый век.

Русов подошел к библиотечной стойке, вздохнул. Сказал Юле:

— Он, надеюсь, успел выбрать свою книгу? А как с тем томиком, что я в прошлый раз просил?

— Да, уже принесли, — улыбнулась Юля.

Улыбка Юли показалась Бакланову не совсем обычной. В груди стало жарко. Хотелось сказать что-то резкое. Сказал бы, да не было явного повода.

Юля ушла за книжные стеллажи. Бакланова раздражал короткий ежик волос стоящего рядом Андрея. Русов взглянул на него. Бакланов не выдержал его взгляда и отвел глаза. Подумал: «Что хорошего, если человек научился пялить глаза? Может, это и есть наивысшее нахальство? А человек с нежной, легко ранимой душой, он глаза не пялит».

Юля принесла книгу. Филипп успел прочесть на белой закладке — «Русову А.».

«Ишь, барон… Книжки ему специально. Интересно,

будешь ли ты читать эти учебники да книги. Целую тумбочку натолкал», — зло подумал Бакланов.

— Большое спасибо. Где мне расписаться?

Русов достал авторучку и поставил на карточке аккуратную роспись. Вопросительно посмотрел на Бакланова. Это Филипп прекрасно понял. Он не знал, как поступить. Может, выдержать марку до конца? Уйти чуть позже его? Все равно: сто бед — один ответ. Пожалуй, не стоит. Надо идти с ним.

— До свидания, — сказал Русов Юле.

— До свидания, — ответила она.

— Я тоже сейчас иду.

Этой фразой Бакланов убил двух зайцев: подчеркнул свою независимость и попросил, чтобы Русов подождал.

Сержант надел панаму, и на губах его вспыхнула насмешливая улыбка.

…Сгущались сумерки, но Бакланов сразу заметил — сержант ждал его у дальних тополей.

Когда Филипп подошел, Русов опросил:

— Что скажете, Бакланов?

Тот предпочел отделаться шуткой:

— Тесен, однако, мир…

— Давно в совхозе?

Бакланов шел руки в брюки. Достал сигарету, закурил.

— Да, как сказать… с часок будет.

Посмотрел на сержанта. Лицо у Русова хмурое, не предвещающее ничего доброго. Сержант спросил:

— А может быть, с половины дня?

— Может быть, и с половины. Счастливые часов не наблюдают.

Шли молча, ступали в мягкую дорожную пыль. Ботинки Бакланова стали серыми. У Русова тоже. На окраине села выбили обувь о кустарник, вышли в степь. Русов сказал:

— Однажды ты намекал насчет жизни «по велению мятежной души». Это и есть та самая жизнь? Душа в самоволку захотела?

Бакланов натянуто улыбнулся, затянулся папиросным дымом:

— К чему такие слова? Можно подумать, что без меня движок не запустят. Подумаешь, преступление — сходил на часок в библиотеку! Работы-то все равно нет. Да и Славиков просил взять ему что-нибудь про фантастику…

Русов посмотрел на засунутые в карманы руки дизелиста:

— Значит, Славиков благословил? Снарядил как посыльного?

— Да нет. Это я так, заодно.

— А где же твои книги?

— В библиотеке. — Бакланов, глядя под ноги, улыбался.

«Ну и нахал ты, братец!» — с трудом сдерживаясь, подумал Русов.

— В библиотеке! Не нужно врать, Бакланов. Кажется, я утром ясно сказал: всем быть на точке и никуда не отлучаться. Я тебя имел в виду. Неужели не понял? Ведь надоели твои «гастроли». Я слышал кое-что про них и раньше. Да вот…

Бакланов вздохнул. Шел, смотрел на море. Споткнулся о кочку, зло выплюнул сигарету.

— Мне тоже надоело. Что ты мне нотацию читаешь? Я ведь тоже человек. Такой же, как и ты, и служу не меньше твоего…

«Кажется, разозлился, — подумал Русов. — Ну что ж, пусть злится, пусть выскажется». Но Бакланов не стал высказываться. Примирительно сказал:

— Что нам, собственно, ругаться? Ладно, без разрешения ходить больше не буду. Только ты пойми меня правильно. Мне ее вот как надо было видеть. — Филипп поднес ребро ладони к горлу, улыбнулся… — Эх, Андрей, Андрей! Ведь должны же мы понять друг друга, как «старик старика».

— Все? — резко спросил Русов. — Так вот что…

— Ну, слушаю.

Бакланов заложил руки за спину, пошел тише.

— Нравится тебе это или не нравится, — продолжал Русов, — но обязан ты мне подчиняться. Знаешь, во время войны…

Бакланов не выдержал:

— Слушай, сержант! Зачем такие слова? Ясно, что я буду на войне совсем другим человеком.

— Пусть мои слова ты считаешь нотацией, — перебил его сержант, — по не должно быть разницы между дисциплиной мирного времени и военного. Если бы такая разница существовала, то грош нам цена. Не нужны бы мы были, понимаешь?

Русов взглянул па Бакланова. Тот пожал плечами: как знать. Русов снова заговорил. Иногда он умолкал. Молчал и Бакланов, и было слышно, как шуршала о ботинки жесткая трава.

О чем у них был разговор? А вот о чем.

Легко ли быть сержантом? Что трудного? Все законы, все уставы на его стороне. Знай приказывай. Но это не так…

Живут два ровесника. Оба служат по третьему году. Вместе работают, рядом спят, одну пищу едят. Но для пользы дела должен один командовать другим, отвечать за него и за себя. И со своего одногодка сержант требует как старший. Если солдат чего-то не может, сержант научит. На то его и учили. Ошибись сержант, сделай что-нибудь плохо — ему кое-кто, чего доброго, скажет: «Сам не умеешь, а с меня спрашиваешь? А еще сержант!» Сержантская служба — что колея железной дороги: идут два рельса, и все время параллельно. Один рельс — это требовательность, второй — солдатское товарищество, чуткость и забота. На одном из них далеко не уедешь. И разделять их нельзя, и сводить в один нельзя. Вот ведь какие дела.

— Надо быть и командиром и товарищем, — говорил Русов. — А что у нас, Бакланов, получается? Хочу я быть тебе товарищем, а ты сразу выгоду ищешь. Начну с тебя требовать — ты обижаешься, называешь меня «ходячим уставом». Намекаешь, что служба все разумное из меня выбила. Оскорбляешь ты не только меня, а многих людей. Знал бы ты, каких командиров я встречал! С таким командиром, как мой бывший начальник станции лейтенант Кучеров, я хоть в огонь, хоть в воду. Да разве я один? Просто ты плохо представляешь, как это здорово — жить честно. Значит, за три года не научился ты отличать, где служба, а где дружба. Мне и раньше встречались такие подчиненные. Назовешь его по имени, а потом и сам не рад. Он чуть ли не по плечу тебя хлопает. Одернешь — обижается. Дескать, заносится сержант. А не одернешь, может и еще хуже быть. Может в трудную минуту вступить в спор: «А почему именно я должен выполнять? А почему не Колька, не Витька?» И тогда уж разъяснять и разбираться поздно. Мы — солдаты, в более сложной обстановке оказаться можем. А ты ничего не хочешь понимать. Одну выгоду для себя ищешь. И не хочется мне быть с тобой только официальным, но без этого пока, видно, не обойтись.

Бакланов выслушал все и невесело заметил:

— А вы философ, оказывается. Не подумал бы. Ну что ж, я, между прочим, не похудею оттого, что меня станут величать «рядовым». Пожалуйста! Это моя временная должность на грешной земле. Все равно скоро демобилизация. Кончатся все долги, все приказы. Останется во весь свой рост свободный гражданин Бакланов. Просто Филипп Иванович, и никаких там титулов и добавлений. Да… Между прочим, насчет рельсов я кое-что понял. Хитро!

— Очень хорошо, если кое-что поняли. Но за сегодняшнее будете наказаны. Доложу командиру роты. Доложу потому, что моих прав в данном случае мало.

Бакланов бросил на сержанта быстрый взгляд, но тут же принял безразличный вид. Пожал плечами:

— Ну что ж, переходим, так сказать, на официальные рельсы. Я не из пугливых. И между прочим, я бы на твоем месте не использовал службу в личных интересах. Это, знаешь…

— При чем здесь личные интересы? — удивился Русов. — Какие интересы?

— Не понял, и не надо. Когда-нибудь все станет ясным.

Русов хотел сказать что-то в ответ, но запнулся на полуслове — впереди, там, где находился их пост, призывно горел красный огонь. Горел сигнал срочного сбора, который не должен был гореть. Взглянул на Бакланова, горько усмехнулся:

— Придумали сигнальчик!

И не понять, к кому относилась эта горечь, к Бакланову или к самому себе. А потом все же спросил:

— Кто ж это вам сигналит, Бакланов? Надо же… Такая трогательная забота…

Бакланов усмехнулся:

— Мир не без добрых людей, товарищ сержант.

Говорить больше было не о чем. До поста дошли молча.

 

15

Утром после физзарядки Русов остался вдвоем с Кириленко и рассказал ему о вчерашнем происшествии. Когда речь шла о Бакланове, Кириленко только хмурился, но, когда Русов рассказал о сигнале срочного вызова, Иван искренне удивился. Кто же мог помогать Бакланову? Ну, раньше понятно — Цибульский. Но теперь он далеко. Кто же тогда? Далакишвили? Рогачев? Славиков?

Нет, ни на кого из ребят Кириленко подумать не мог.

— В том-то и дело, — произнес Русов, — думать не на кого, а сигнал был. Что будем делать?

Кириленко ответил не спеша, глядя себе под ноги:

— Я поговорю с ребятами, сегодня же разберем Бакланова на комсомольском собрании, и, может, там что-то и выяснится.

— Вот именно, — подхватил Русов, — давно пора нам всем за него покрепче взяться. Надо перетряхнуть его демобилизационное настроение. Вся муть в нем оттого, что он с некоторых пор считает себя временным человеком в расчете и вообще, как он говорит, «стариком».

— Ничего… Побачим, что он будет говорить на собрании. — Кириленко уже прикидывал, как лучше построить собрание, с какого края подойти к Бакланову.

* * *

Собрание начали в одиннадцать. Бакланов сидел, посмеивался: «Дружный комсомольский коллектив перевоспитывает несознательного воина». Кириленко, большой, неуклюжий, вел собрание. Первое слово предоставили Русову. Сержант говорил резко. Нужно было пронять Бакланова, выманить его из раковины, в которой он запрятался. Бакланов же пока сохранял равнодушный вид и, облокотись на колени, смотрел в окно. Только когда Русов сказал о том, что самовольщику кто-то помогал, Бакланов довольно усмехнулся и поднял голову.

Торжество его было недолгим. Поднял руку Славиков. Русов еще не закончил говорить, а Славиков тянет вверх руку, Славиков срочно просит слова.

— Славиков хочет что-то сказать, — не то спрашивает, не то объясняет Кириленко.

— Да, есть желание… Хочу внести одно уточнение. Словом, Бакланову сигналил вчера вечером я. Да, ребята. Сигналил я. Но только не думайте… и ты, Филипп, не думай, что это для тебя. Просто я хотел выгнать тебя из совхоза. И никто мне… просто сам, понятно?

Наступила тишина. Все было слишком неожиданно.

— Подумаешь, сознательный, — с трудом подбирая слова, произнес Бакланов, а в глазах издевка. — Макаренко! — Бакланов умышленно сделал ударение на «е». — Воспитатели!..

Бакланов, усмехнувшись, обвел взглядом сидящих. Не скажи он это слово, возможно, собрание пошло бы иначе, но нахальное поведение Бакланова взорвало ребят. Даже Рогачев, решивший еще в начале собрания хранить молчание, и тот не выдержал.

— А ты, братец, не хами. Тебе плохого не хотят.

— Еще комсомольский билет в кармане носит. Тебе не стыдно, а? — Резо укоризненно покачал головой.

Бакланов сострил:

— А я билет с собой не брал. Он у меня всегда на точке.

— Казав, нэма у него совести, вин ее в сундуке зачинив, — насмешливо произнес Кириленко.

— Нужно Юле сказать, почему он часто в увольнение ходит, — посоветовал Далакишвили.

— А он и ее обманывает, как нас, — усмехнулся Русов.

Бакланов мог выдержать все что угодно, только не такое, да еще от Русова. Бакланов вскочил, лицо побагровело:

— Ну вот что! Вы… Вы службу к личному не пришивайте! Строят тут из себя…

Это было уж слишком.

Заговорили все сразу. Бакланов слушал, хмуря брови, злясь, готовый в любую секунду взорваться, надерзить.

Резо негодовал:

— Совсем не уважаешь нас! Плохо себя ведешь, Филипп. Только кричишь каждый день: «Я — „старик“, я — „старик“!» Если солдат много служит, у него должны быть гордость хорошая и совесть чистая, понимаешь? О себе ты много думаешь, а товарищей своих совсем не любишь.

Так говорил Резо Далакишвили. Глаза его горели удивительным светом, тонкая фигура была устремлена вперед. Он то и дело рубил воздух ладонью. Бакланов что-то чертил в блокноте, не поднимая на ребят глаз.

Выступил Кириленко.

— Я сейчас книгу «Брестская крепость» читаю. Дюже гарная книга. Там, ты думаешь, солдаты знали, когда начнется война? Думаешь, как ты, ходили по самоволкам? А вдруг бы вчера вечером тревогу или готовность дали?

А тебя нэма. Знаешь, как в войну таких людей называли? Дезертирами! Самовольщик и дезертир — одно и то же. Може, я чего не так говорю? Мы сидим на посту, а тебя нет. Значит, Резо будет работать за двоих. А где в это время ты? Як дале служить будешь, Филипп?

Кириленко сел. Стало слышно, как тикает стоящий на столе будильник.

Бакланов мучительно думал: «Почему они все против меня? Ну хотя бы кто-нибудь пошутил, что ли, для разрядки… А то ведь взялись всерьез. Как он их так настроил… Нет, надо менять обстановочку. Надо сгладить углы…»

И Бакланов сказал:

— Ладно, ребята. Чего ругаться… Все, конечно, правильно…

— Ты бы встал, что ли, ради уважения к обществу, — усмехнулся Рогачев.

Бакланов поднялся:

— Можно и встать. Так вот, все, что вы здесь говорили, правильно, конечно. В совхоз я больше ходить не буду. Постараюсь, так сказать, потихоньку дослужить. Так и запишите в протокол. — И сел.

— Да уж нет, Филипп. О тихой жизни забудь! — сказал Славиков.

На этом и закончились прения. Решение было кратким:

«1. Обязать и заставить комсомольца Бакланова служить до дня демобилизации так, как положено, как служат все воины роты.

2. Ответственные за проведение решения в жизнь:

— сам комсомолец Бакланов,

— все комсомольцы поста 33.

3. За грубое нарушение воинской дисциплины объявить комсомольцу Бакланову строгий выговор».

Когда шло собрание, зазвонил телефон, и всесведущий телефонист Зинько предупредил, что на точку выезжает капитан Воронин. Ротный появился в дверях, едва закончили голосовать. Фуражка надвинута па самые брови — норный признак плохого настроения.

Все встали.

Капитан посмотрел на Бакланова колючими глазами, мо ничего не сказал и со всеми, как обычно, не поздоровался. А ведь Воронин любит услышать в ответ громкое солдатское «Здравия желаем!».

Сейчас капитан хмурится. Кивнул Русову — продолжайте. Вроде бы и не знает повестку собрания. Спросил всех:.

— Какой вопрос решаете?

— Разрешите, Кириленко доложит, он ведет собрание, — сказал сержант.

— Пусть доложит, — ответил капитан и, сняв фуражку, сел на подвинутую ему табуретку.

— Комсомолец Бакланов заробыл… получил строгий выговор за самовольную отлучку, — пояснил Кириленко.

Пояснил и умолк, не зная, что еще сказать. Капитан наклонил голову, с силой опустил ладони на колени. Хлопнул еще раз. Поднял голову. Возле губ обозначились резкие складки, прищуренные глаза впились в Бакланова.

— Значит, все же бегает? А помнится, прикинулся оскорбленным: за что, мол, на него такое подозрение? Когда был в отлучке?

Узнав, резко сказал:

— Бьете по хвостам… Выговор. А вы бы ему, голубчику, такую жизнь создали, чтобы он не то что о самовольной отлучке — об отдыхе мечтал! Ну об этом мы еще поговорим. Продолжайте собрание.

Кириленко встал. Виновато прогудел:

— Продолжим, товарищи… Какие еще будут дополнения, дредложения?

Далакишвили что-то шепнул Рогачеву, но тот только отмахнулся. Славиков сидел, ссутулясь, подпирая кулаками подбородок. Бакланов смотрел в открытое окно.

— Предложений нет? Нет. Повестка дня исчерпана. Есть предложение закончить собрание. Кто «за»?

Собрание закончили, но разойтись не успели. Встал капитан Воронин, подошел к столу, где только что председательствовал Кириленко:

— Демократия кончилась. Теперь разберемся по службе…

Едва Воронин произнес эти слова, как в дверях возникла грузная фигура старшины роты Опашко. Будто капитан нажал какую-то невидимую кнопочку. Опашко кашлянул, что, очевидно, означало: «Я здесь, товарищ капитан». Лицо старшины до удивления точно повторяло серднтое лицо Воронина. «Бывает же такое, — подумал Славиков, — ведь разные лица, а выражение одно, как по индукции передалось».

Старшина сел на стоящий с краю табурет и стал внимательно слушать командира роты.

— Рядовой Бакланов, в чем дело? — Воронин «гипнотизировал» стоящего перед ним солдата. — Я вас спрашиваю. Указ об уголовной ответственности за самовольные отлучки знаете? Вы что думаете, капитан Воронин все простит, все спишет?

Бакланов молчал. Стоял, глядя поверх плеча капитана. Кто-кто, а Филипп хорошо знал Воронина. Он знал, что это только грозовые тучи, а молния… Вот и молния!

— Сейчас же собирайтесь! Двое суток ареста!

— Есть двое суток ареста! — как эхо, повторил Бакланов, и в глазах его погас огонь напряженности и ожидания. Он стал прежним Баклановым, и голос его прозвучал, как всегда, немного равнодушно, немного насмешливо и чуть-чуть вызывающе: — Разрешите идти?

— Да!

— Старшина! — окликнул, не оборачиваясь к Опашко, Воронин.

— Слушаю, товарищ капитан! — тотчас же отозвался уже стоящий в готовности Опашко.

— Сегодня же посадить!

— Есть! Будет сделано, товарищ капитан! — Опашко грозно оглядел всех стоящих. Прошелся по комнате. Захрустел хромом сапог, нагнулся, приподнял матрац ближайшей кровати. Покачал головой. Еще громче захрустел хром поясного ремня — заглянул под кровать. Распрямился красный и торжественный. Славиков не без любопытства следил за старшиной: «Входит во власть… Сейчас себя покажет». И точно. Обращаясь к Воронину, старшина сказал:

— Интересная пошла молодежь, товарищ капитан. Все грамотные. Десять классов пооканчивали, а Славиков вон даже университет. Так, товарищ Славиков?

— Институт, товарищ старшина.

— Вот-вот… А под койками у вас соломенная труха. Матрацы плохо взбиты и не зашиты как надо. Вот вам и институт.

Славиков, не ожидавший именно сейчас такой логики, улыбнулся, но, почувствовав на себе строгий взгляд ротного, принял серьезный вид. Старался пе думать о высшем образовании и соломенной трухе. Думал о Воронине.

«Говорят, если человек сильно потеет, это от переутомления или слабости. Лицо Воронина блестит от пота. Он то и дело достает из кармана платок, вытирает лицо».

— Бакланов не рак-отшельник, — сказал Воронин. — И никогда не поверю, чтобы о его настроениях никто не знал. Зачем он ходит в совхоз? К кому?

В комнату вошел Бакланов. Он собрался, как на парад. Первосрочное обмундирование, стрелки на брюках, шибающий за пять метров запах тройного одеколона, до блеска начищенные ботинки. Приложил руку к панаме:

— Рядовой Бакланов, товарищ капитан!

Глаза Воронина насмешливо блеснули. Вижу, мол, что Бакланов. Весь же бравый вид солдата как бы говорил: «Самое страшное на свете — смерть, а я собрался всего-навсего на губу».

Под мышкой свернутое полотенце — знает, что надо с собой брать. Воронин перестал ходить по комнате, еще раз взглянул на Бакланова, нахмурил рыжие брови;

— На гулянку, что ли, собрались? Три минуты сроку. Переодеться в рабочее хэбэ!

— Товарищ капитан, какое значение имеет, в какой… — начал было Филипп, но Воронин не дал ему договорить:

— Отставить пререкания! Трое Суток ареста!

Бакланов вздрогнул. Уже не двое, а трое суток ареста.

Как говорится, на всю катушку. Старшина укоризненно покачал головой и громко сказал:

— Да-а…

…В домике остались трое: Воронин, Русов и Опашко. Ротный сердито выговаривает, обращаясь то к обоим сразу, то к старшине Опашко:

— Вы, Кузьма Григорьевич, на Русова не кивайте. С него я спрошу, хотя он здесь без году неделя. А когда вы лично последний раз проверяли состояние матрацев?.. Это что, солома, по-вашему?

На широкой, чуть подрагивающей ладони Воронин держит горку соломенной трухи. В сердцах бросает ее, и вслед за упавшим мусором в воздухе долго держится заметная в лучах Солнца пыль. Опашко виновато гудит:

— За всем не уследишь… Могли бы они в июне накосить травы, пока она не зажелезила…

— Уследишь! Обязаны уследить! — покраснел, сердясь, Воронин. — Солдаты спят шут знает на чем. С этого вот неуюта, голуби мои, вся ерунда и начинается. Бакланов, думаете, не понимает, на чем ему мягче спать? Он предпочтет вашей трухе перинку. Небось и не ночует уже, а, Русов?

Обидно Андрею слышать такое, но стерпел. Только глазами блеснул.

— Ночью не убегал…

— Ну вот что… Завтра к четырнадцати часам доложить мне, что солома завезена, матрацы набиты, а вы, Русов, будьте поближе к людям. Сержант вы требовательный, я знаю, по вам надо быть в курсе всех солдатских дум и дел. Один все не охватишь. Сколачивайте коллектив. У вас сейчас есть в расчете люди, на которых вы, как командир, можете опереться? Есть? Кто? Кириленко? Раз. Далакишвили? Согласен. Славиков… Вы уверены? Он человек тонкий. Все? А Рогачев?

— С ним пока не совсем… Трудно в смысле взаимопонимания, а так все как положено выполняет.

— Ну что ж, опора немалая. Почти весь расчет… А Бакланов в совхоз утек? Утек. То-то, голуби мои! Статистика статистикой, а душа человека, его мысли — вот что главное. Где-то здесь мы не дорабатываем… Кто-то же знал, что Бакланов уходит. Может, даже и помогал ему или видел, но молчал. Вы должны знать этого человека. Не будет у Бакланова опоры — не надо нам стоять над ним сторожами. Добейтесь такого положения, чтобы не было почвы и опоры для нарушения. Ко мне обращайтесь, звоните! Помогу! Только хочу верить, что этот звонок о самоволке был с вашего поста последним. И самоволка последняя.

Русову тоже хочется верить, что так будет. Он подумал: «Нам известно, кто помогал Бакланову. Но ведь Славиков теперь Филиппу не помощник. Ни активный, ни пассивный. Сказать об этом Воронину? Нет, не сейчас…» И Русов заверяет:

— Сделаем все, чтобы на посту был настоящий порядок.

— Насчет комсомольского собрания и решения, по-моему, правильно. Жаль, замполит уехал на сборы, но вы почаще звоните, Русов. Понятно?

Воронин надвинул на брови фуражку. Разговор окончен, но Опашко что-то порывается сказать. Характер у Кузьмы Григорьевича такой, что любит он последний козырь употребить сам.

— Порядок на территории, товарищ сержант, оставляет желать лучшего. Почему банки с краской возле домика стоят? Почему на противопожарном щите нет ведра? Известку разводили? Кто позволил?

— Я же просил у вас емкость… — пытался объяснить Русов.

— Товарищ сержант Русов… — Опашко «поставил» голос и четко разъяснил, для чего на боевом объекте служит противопожарный щит. Дал указание немедленно освободить ведро.

…Вышли из домика. Возле тягача о чем-то беседовал с водителем Бакланов. Увидев командиров, поспешно затушил сигарету о теплую, отполированную землею гусеницу.

 

16

Обязанности помощника начальника караула выполнял низкорослый, хмурый, всегда чем-то недовольный младший сержант Надбайло. «Сержант из себя никудышный», — так решил Бакланов. Решил с первого взгляда — не сержант, а замухрышка какой-то. И форма на нем мешком сидит, и из себя шпендик. В представлении Бакланова, сержант должен быть ростом по крайней мере с Кириленко, ну, в крайнем случае, таким, как Русов.

Надбайло с первых же минут знакомства «исправил» о себе мнение. Он сказал:

— Вы приехали не к теще на блины и по коридору ходите энергичнее, не шаркайте ботинками.

Чуть позже, прежде чем ввести Филиппа в камеру, он приказал:

— Возьмите масленку и смажьте петли в третьей камере.

Бакланов буркнул:

— Ладно.

— Как то есть ладно? — взорвался от возмущения сержант. — Вы что, забыли, как положено отвечать? Если еще раз такое… учтите, добавим пару суток. Ишь какой орел нашелся!

Бакланов не стал возражать. Говорят, насчет «добавить» на гауптвахте очень даже просто.

Позванивая ключами, младший сержант ушел. Бакланов проводил его долгим, задумчивым взглядом.

В камере Филипп познакомился с рядовым Рахматуллаевым. Тот досиживал последний день. Филипп протянул руку, назвал себя.

Смуглое широкоскулое лицо солдата озарила приветливая улыбка.

— Салам алейкум! А я — Ахмед. Ты надолго? Три сутка? А совсем мал-мал. Моя десять сутка сидель.

— Десять? Ого! За что это тебя? — спросил Бакланов и, видя, что Ахмед стушевался, смекнул, с кем имеет дело. Сразу обрел уверенность и даже попытался шутить:

— Небось «мал-мал ошибка давал» — вместо «ура» «караул» кричал?

— Нет, не даваль ошибка, — серьезно и грустно пояснил Ахмед, — мал-мал из отпуска опоздаль… Одна сутка опоздаль. Одна сутка дома — один час. Совсем мало. Садись, ошна.

Филипп не знал, что такое «ошна», но, судя по дружескому жесту Ахмеда, понял, что это слово близко к русскому слову «приятель».

Вечером пришел новый начальник караула, старший лейтенант с артиллерийскими эмблемами на погонах. Спросил, по какому году служат. Ахмед, оказывается, служил второй год. Бакланов же почему-то принял его за старослужащего солдата.

Ахмед родился и вырос в Узбекистане. Служил в стрелковой части здесь же, в Морском.

Бакланову старший лейтенант укоризненно заметил:

— А вам не стыдно сидеть на гауптвахте? Третий год служите. Пора бы взяться за ум. Домой, по крайней мере, ефрейтором уехать. Перед друзьями не стыдно, и девчата любить будут.

Бакланов хмуро смотрел в пол. «Эх, товарищ старший лейтенант!.. Если бы все в жизни так просто было. Ефрейтор — значит девушки любят. Да я б давно им стал… Но дело-то не в этом…»

А старший лейтенант между тем сказал, что начались большие учения. Совместно с Черноморским флотом.

— Трудненько придется вашим товарищам. Место в строю будет пустовать. Кто-то и за вас воевать должен. Вот какие дела… А вы кто? Вот вы, — старший лейтенант обращается к Рахматуллаеву.

— Рядовой Рахматуллаев!

— Да я не о том. Кто вы по военной специальности?

Солдат виновато потупил голову.

— Пулеметчик мы, товарищ старший лейтенант.

Офицер укоризненно произносит:

— Вот видите, пулеметчик! — А затем задает такой же вопрос Бакланову.

— Дизелист, — отвечает Бакланов.

— Плохо, товарищи. Очень плохо!

Хотел еще что-то сказать, но, видно, раздумал, кивнул Надбайло:

— Закрывайте камеру.

Офицер ушел. Звякнула щеколда, заглянул в глазок часовой, и остались они в камере вдвоем. Филипп Бакланов и Ахмед Рахматуллаев. Сначала Филипп обрадовался. Так… Значит, большие учения. Хорошо. Очень хорошо. Пусть хлебнут, каково оно без него работать. Резо один не выдержит. Его будут подменять. Ага, Русов, выйдет тебе боком эта губа!

Но затем в голову полезли иные мысли. Какой дизель запустил Резо? Надо бы первый, а во второй масло по-быстрому долить. Забыл ему сказать. Замерит или не замерит уровень? Должен замерить, малый аккуратный. Небось сейчас сидит на раскладном стуле и читает учебник шофера третьего класса. Читает и обязательно чего-нибудь не понимает. А спросить не у кого… Ника в станции сидит. Ну и гусь этот Славиков оказался! Говорит, что он специально просигналил. И этот пошел за Русовым… Ваня Кириленко — человек. Тот из себя педагога не строит. Парится небось тоже за экраном да на самодельной печке возле домика готовит ребятам еду. И Володька Рогачев зол на него, Филиппа.

О Русове Филипп вспоминал с неприязнью, но каждый раз гнал эти мысли прочь. «Пусть поработает, пусть ему достанется больше всех».

Спросил в глазок часового:

— Слышь, друг! Не знаешь, сколько учения будут?

Часовой не ответил. Только тяжелые шаги по коридору. Раз… раз… раз.

— Слушай, Ахмед! Работать нас завтра куда-нибудь поведут?

— Нет, ошна. Нашальник совсем плохой человек. Моя просиль работа. Его сказаль: «Не будет работа. Посиди четыре стена». Так сказаль. Хитрый нашальник. Ой какой хитрый! Знает, работа нет, чистый воздух нет, солныца нет. Совсем турьма получаем. Один день моя работа водиль. Нашальник мал-мала ошибка даваль. Сержант смешной попаль. Сердитый и смешной. Бери побольше, говориль, кидай подальше, говориль. Пока летит, отдыхай. Какой отдыхай, если лопата работай. Ай какой веселый сержант, хитрый!

Ахмед прищелкивает языком, усаживается на пол, ноги крест-накрест. Сидит, слегка покачивается назад-вперед. Прищуривает и без того узкие глаза, и вид у него мудрый-мудрый, как у Ходжи Насреддина. Из щелок прикрытых век поблескивают глаза. Лицо смуглое, с каким-то особенным загаром. Так и кажется, что само лицо его излучает тепло — столько солнца оно в себя вобрало! Бакланов сидит на корточках. От нечего делать разглядывает свои корявые пальцы…

Значит, все время сидеть в четырех стенах. Ясно. Чего тут не понять. Строгие аресты отменены, но начальник гауптвахты решил, видно, сохранить их, не нарушая закона, вот таким своеобразным способом.

Ахмед болтал без умолку. Ему в одиночестве надоело молчать. Он жаловался на выводных, на часовых. Они, дескать, забыли, что сами такие же солдаты. Потом Ахмед говорил о жене. Какая у него жена! Зачем женатых в армию берут? Был бы Ахмед в Верховном Совете депутатом, непременно бы внес предложение не брать женатых в армию.

А какие степи вокруг его колхоза! Как море! Ай какие степи! И везде, куда ни глянь: хлопок, хлопок, хлопок! Работал Ахмед на хлопкоуборочном комбайне. Директор совхоза при всех говорил, что Ахмед непременно будет Героем труда. Не успел стать Героем. Уехал Ахмед в армию. Хорошо служил. Честное слово, хорошо! Лучше всех в батальоне в мишень стрелял. Сам генерал жал руку и говорил, что Ахмед — настоящий солдат, что Ахмед достоин боевой славы своих земляков. А генерал очень заслуженный человек. Ротным командиром в дивизии генерала Панфилова воевал. И еще очень строгий у Ахмеда командир полка. В отпуск уезжал — полковник предупреждал: «Смотрите, рядовой Рахматуллаев, большая честь солдату — отпуск на родину. Отдохните дома, и в часть без опозданий. Ожидаются большие учения». Побыл Ахмед дома с молодой женой, побыл с друзьями и… опоздал. И вот теперь Рахматуллаев — плохой солдат. Вся часть воюет на учениях, а он сидит в камере. Сидит, и очень ему обидно, что все так получилось.

— Да, дорогой, некрасиво получилось, — посочувствовал солдату Филипп. — Сам я, правда, дома не был, да и нет его у меня… Но вообще-то представляю, что значит получить отпуск домой… — Бакланов не удержался, поделился своей обидой с другом по несчастью: — А у меня, Ахмед, эта губа из-за одного сержанта получилась. Прислали его в наш расчет. Едкий мужик…

И так далее, со всеми подробностями, с преобладанием темных красок рассказал Филипп Бакланов о своем житье-бытье на посту 33.

Выплеснув всю горечь и досаду, Филипп впал в благодушное, даже веселое, настроение.

— А вообще-то жизнь на отдельном радиолокационном посту своеобразная. Все от народа зависит. Подберутся ребята хорошие — малина! Вот я до этого служил на Севере. Тоже на отдельном локационном посту. Вот где ужас, Ахмед! Метели, пурга. Как задует, как занесет…

Бакланов задумался. Он никогда не служил на Севере и севернее Москвы даже проездом не бывал. Однако от лейтенанта Макарова, служившего два года в холодных краях, слышал много всяких историй и выдавал их за свои, случившиеся будто с ним.

— …И если в такое время впасть в тоску, то хоть вешайся. И придумывали мы шутки разные. Вот сидим как-то в домике, в шашки играем, журналы читаем, а один наш оператор, грузин по национальности, Далакишвили фамилия, в станции порядок наводил. Решили мы над ним подшутить. Взяли караульный тулуп, вывернули овчиной наружу, и один наш парень, Цибульский, взял этот тулуп, на себя напялил и — айда на улицу. А мы звоним по телефону: Резо, так, мол, и так, давай срочно в домик. Цибульский тем временем затаился в снежной траншее. По ней мы из домика в станцию бегали. Так вот, Цибульский стал на четвереньки, воротник до самого носа опустил и ждет… А метель такая, что в двух метрах ничего не видно! Стоит Коля Цибульский, ждет. Слышит: хрустит снег — бежит Далакишвили. Тогда Коля на четвереньках вперед двинул й рычит, знаешь, так…

Филипп набычил голову, растопырил пальцы и зарычал. Масленые глаза Рахматуллаева округлились, рот открылся, и на лице застыло ожидание смеха и страха, как у малого ребенка, когда ему страшную сказку рассказывают.

— Подбегает Резо, а Коля: «рр-р-р!» — и на него. Резо со страху завопил и враз… исчез! Исчез, и все. Снежная траншея высотой в полтора метра — так просто вверх не прыгнешь… Назад не убегал… Куда делся человек? Смотрит Коля — радиомачта вроде покачивается и наверху в белой кутерьме что-то чернеет. На высоте метра четыре! Это Резо туда по голому железу махнул со страху. Коля встал и говорит ему: «Слазь, Резо, это я, Коля!» А Резо сверху кричит, заикается: «Неправда! Ты н-не Коля!»

Рахматуллаев хватается за живот, и камера гауптвахты наполняется хохотом. Смеялись до колик и умолкли, довольные друг другом.

Рахматуллаев ушел в другой угол камеры и отвернулся, с трудом сдерживая смех. Стоило ему обернуться и взглянуть на Филиппа, как новый приступ смеха сгибал его вдвое. Он отмахивался руками, точно на него напали пчелы.

Потом успокоились. И пошли, другие истории, и так скоротали время до ужина.

— Вы что тут хохотали? — спросил долговязый солдат, ставя котелки с кашей.

— Садись к нам, узнаешь! — предложил Филипп.

— Спасибо, — вежливо отказался солдат и, положив на табурет погнутые алюминиевые ложки, удалился.

Утром Рахматуллаева освободили из-под ареста. На прощание он взволнованно тряс руки Бакланову, оставил свой адрес, просил писать.

— Хороший ты человек, Пилип. Веселый! До свидания, Пилип. До свидания.

И Филипп был о нем хорошего мнения. Конечно, Ахмед не такой образованный, как их ребята, но парень хороший. С ним служить можно. Бакланов остался один. И снова вспомнил ребят. Как-то они там сейчас, на точке?..

— Эй, выводной! Часовой, позови выводного!

— Не шуми! Приспичило, что ли? Сейчас позову.

Пришел выводной. Молодой солдат с карабином через плечо.

Филипп сказал:

— Хочу у тебя спросить. Ты не слышал, учения кончились или еще идут?

— Идут, — ответил выводной, — долго будут идти.

— Как то есть долго? Постой, выводной! Как же…

Хлопнула дверь. Загремел засов. А из-за двери голос выводного:

— Извини… Не положено мне с тобой беседовать.

Филипп отошел от двери, сплюнул.

«Как глупо все… Как глупо! Из-за чего я здесь сижу, как преступник в тюряге? Какого черта меня в совхоз потянуло? Ну была бы взаимная любовь, ждали бы меня там, а то если и ждет, так Петро Семенюк… А Юльке, ей все равно — есть я или нет… Обидно. Теперь до самой демобилизации в чепешниках ходить буду… А может, как-то искупить свою глупость? Дать тому же ротному понять, что от несерьезности все это у меня, от безделья и от старых привычек… Может, попробовать?»

* * *

Утром разбудили рано. Прервали чудесный сон, почти кинокартину, в главной, роли которой, конечно, Филипп. Выводному, длинному веснушчатому солдатику, нет дела до сновидений арестованного:

— Вставай! Выноси самолет!

Самолет? Ну да, самолет. Здесь так называют деревянный топчан, на котором спит арестованный. Это Филипп понял по взгляду выводного. Ишь ты придумали! Пожалуйста, Чижики… Если вам так угодно, мы можем вынести этот ваш «самолет».

Топчан большой. Еле-еле протиснулся с ним в дверь, вышел на воздух, во двор.

Из-за домов всходит солнце. Большое, яркое солнце в голубом небе. Филипп идет по двору, вымощенному плитами, и несет на спине топчан. Цокают подковки каблуков. Через весь двор длинная тень — от человека, несущего «самолет».

В курилке под грибком четверо солдат. Покуривая, балагурят. Посмотрели в сторону Филиппа. Один из них окликнул Бакланова:

— Здорово, земляк! Откуда сам будешь?

— Здорово, — ответил Филипп, — с Волги.

— Совсем рядом от меня, — разочарованно протянул солдат.

— Два пролета по пятьсот километров, — уточнил второй. Солдаты засмеялись.

И вдруг где-то в небе гул. Далекий, турбинный. Другому бы, ну, скажем, Рахматуллаеву, безразлично. Ему бы даже наплевать на этот гул, но Филиппу… Он останавливается посреди двора и, запрокинув голову, смотрит ввысь. Небесная синь заливает глаза. Ничего не видно. Где он? Где? Есть! Дрогнуло, сжалось сердце. «Ох и прет, чертушка! А вон, далеко, еще один. Идет наперерез истребитель-перехватчик! Кто-то навел точно! А вдруг наши? Вдруг тридцать третий пост? Кто знает, какие там вводные даст КП».

Серебряный бомбардировщик пытается уклониться влево, но маленький, тоже серебряный, истребитель в ту же секунду меняет курс. Не уйдет! Перехватит! Да, это состоявшийся перехват. «Противник» не прошел.

«Кто навел? Кто работал: Рогачев? Славиков? Кириленко? А может быть, он, этот Русов? Зона-то наша. Нет, это, наверное, другие посты. Станции побольше нашей, и операторы другие. Мало ли на побережье мощных станций и отличных операторов?»

Но перед глазами крутятся крылья своей станции. Это они, его ребята!

— Давай, давай! Не положено задерживаться, — торопит выводной, и Филипп опускает голову. Он видит перед собой вызывающе начищенные ботинки выводного, наглаженные брюки, худое строгое лицо, чуть нахмуренные брови и совсем не сердитые глаза. А голос сердитый, для порядка. Служба есть служба. Понятно. Филипп вздыхает:

— Ничего ты, артиллерия, не понимаешь. Наши перехват сделали, видишь?

Выводной задирает голову так, что выступает большой кадык на горле. Щурит глаза, показывает рукой:

— Тот того, да? Слушай, а как он его находит в небе? Ну тот, маленький. Он ведь издалека прилетел.

— А его наводят специальные станции. Между прочим… — Филипп хотел сказать «мои ребята», но не сказал. Только вздохнул.

— Да-а… — понимающе протянул выводной. — Ну ладно, идем.

И снова камера. Шесть шагов в длину, пять в ширину… Или наоборот — пять в ширину, шесть в длину. Два маленьких окошка. Решетки. Как сказал Рахматуллаев: «Совсем турьма получаем». Плохо дело, Филипп, плохо. На последнем году службы… Глупо. А может быть, Юлька вовсе не стоит того, чтобы из-за нее вот так?.. Нет, она не обычная. Какие у нее глаза! Темно-карие, с маленькими солнышками внутри. И от тех солнышек такая доброта, такая спокойная нежность, что глядишь в них, и в груди становится тепло. И от чего-то вдруг неровно забьется, заноет сердце, и не можешь отвести взгляда от этих карих глаз… А ведь все это бывает совсем недолго. Иногда секунду, две. Так недолго…

«Да, поспешил я со своими поцелуями. Хотел ускорить события. Семенюк меня распалил… Неужели теперь всё? Не может быть! Пройдет месячишко, и опять потихоньку все наладится. А с батькой ее, Иваном Ивановичем, надо держать контакт. Может, и он со временем моим союзником станет. Да и в любом случае, если дела пойдут, его не минуешь…

До чего же надоело сидеть… Тоска! И как революционеры годами в тюрьмах сидели? Но ведь они сидели за революцию, за идею! А я? Балбес! Нашел с кем равняться».

Филипп возбужденно ерошит волосы, ему тоскливо, и не знает он, что делать, что предпринять.

Потом приходит новый начальник караула, круглолицый, курносый лейтенант. Совсем мальчишка еще. Чуть-чуть старше Далакишвили. Спрашивает, нет ли жалоб, претензий? Филипп хотел сказать, что не выводят на работу, а в камере днем — как в бане… Но только спросил, звонил ли прежний начкар на «Каму», передал ли просьбу.

Да, звонил, но командир роты, какой-то капитан, ответил так: «Пусть сидит, пусть думает».

Ясно, это Воронин. А что думать-то? И так понятно. Или, как в таких случаях говорят на собраниях, «все осознал». Осознаешь, когда на всю часть ты один арестованный… Из-за тебя целый пост и выводного в карауле держат.

Филипп вздохнул. Выходит, что он хуже всех. Невеселый вывод…

 

17

Сержант Русов сидит на ступеньках лестницы силовой станции и с трудом заставляет себя не спать. В капонире душно. Солнце в зените.

Вторые сутки идут учения. Вторые сутки расчет поста работает почти без отдыха. Лишь иногда удается подменить друг друга. Вот сейчас возле станции отдыхает Резо. Его и подменил сержант. Был бы Бакланов… Но его нет, и нечего думать о том, что было бы… И вообще, при такой жаре ни о чем не хочется думать. Голова тяжелая и в то же время пустая. Да, такая несовместимая противоположность… Тяжелая и пустая. Стучит дизель. Жарко. Очень жарко.

И вдруг… Сержант поднял голову: двигатель стучит громче и вроде бы легче. Так бывает, когда в кабине управления выключают часть аппаратуры: перепад нагрузки. Что-то случилось, иначе бы дали сигнал отбоя. Сержант кубарем слетает с лестницы, дергает за ногу Далакишвили:

— Смотри за дизелем! Я в кабину!

Резо спросонья не успел ответить, только кивнул черной взлохмаченной головой. А сержанта уже нет. Он в кабине управления. Глаза его еще не привыкли к темноте, но в душном полумраке, между шкафами с работающей аппаратурой, он интуитивно угадывает движение; слышит тяжелое дыхание. Да, так и есть. Кто-то несет блок на столик.

— Живее переходник! Шторку задерни!

Это Рогачев. Он ставит блок на столик, включает маленькую переносную лампочку и снова кричит за шторку:

— Ну какого черта! Ага, есть!

Под черными блестящими колпачками ламп загораются изнутри красноватые огоньки. Огоньки набирают силу, некоторые становятся сиреневыми или синими. Блок «задышал».

— Что случилось? — спрашивает Русов.

Он видит, как Рогачев, склонившись над блоком, пытается «на глаз» найти вышедший из строя каскад. Видно, ничего из этого не получается, и Рогачев сердита бросает:

— Нет масштабных меток… на втором экране!

«Но ведь этот канал на регламентных работах мы проверили. Может быть, вышла из строя не лампа, а какая-нибудь деталь? Быстро искать!» — решает Русов.

Рогачев нагибается, выдвигает ящик с аварийным имуществом.

— В правом отделении! — подсказывает сержант Рогачеву.

Тот кивает и одну за другой передает в руки сержанта несколько ламп. Русов ставит аварийные лампы на место вынутых. Разгораются огоньки. Заработает ли канал?

— Есть масштаб! — радостно кричит Рогачев.

«Значит, все же лампа… — думает сержант. — Как же так? Ведь Рогачев проверял их недавно по прибору? Надо же…»

Рогачев тем временем отсоединяет блок разверток от длинного переносного шланга, по которому шло питание от электросхемы станции, выдергивает этот шланг из шкафа аппаратуры и выставляет блок разверток на свое место. Секунда, другая, третья… Есть развертки, есть масштабные метки! Без этих линий на экране оператор не может отсчитать дальность. Рогачев подстраивает блок и докладывает на КП: «Визир-два в строю!» С КП короткое и недовольное: «Понял!» Кажется, Воронин. Трещит телефон. Сержант берет трубку. Точно, Воронин:

— В чем там у вас дело?

Русов докладывает. Небольшая пауза и снова вопрос:

— Когда последний раз лампы проверяли?

Русов отвечает, но из трубки снова резкое и недовольное:

— Не рассказывайте сказки. Вы знаете, сколько работает 6Н8?

Да, сержант это знает. Нечего сказать в оправдание. Блок-то проверял ефрейтор Рогачев, но сержант Русов отвечает за все и за всех. Виноваты… Две минуты блок не выдавал данных. Две минуты приходилось «выезжать» на одном экране. Да и другие станции, наверное, помогали. А в это время в воздухе столько изменений! Современный самолет за две минуты сколько километров отмахает! Вот почему техника не должна отказывать!

— Объявляю вам выговор, товарищ сержант!

— Есть! — говорит Русов, умышленно не повторяя вторую часть фразы. Но Рогачев понимает и без этого. Ефрейтор хорошо знает командира роты.

«Объявляю вам выговор, товарищ сержант!» — звучат в ушах Русова слова. Неприятные слова. Но сержант должен отвечать за всех и за все!

Видел бы ты, Андрей, в эти минуты глаза Рогачева! А он смотрел на тебя. Он понимал и то, что тебе пришлось из-за него выслушать замечания капитана и даже получить взыскание. Он вспомнил, как ты дал ему приказание на прошлых регламентных работах проверить лампы в блоках разверток, а он вместо этого читал книгу. И вот, пожалуйста, это вышло боком всему расчету, а сержанту Русову еще и выговор.

Да, ефрейтор, никто не знал твоих дум, никто не видел твоих глаз. Но тебе самому, еле державшемуся на ногах от усталости, стало не по себе, когда сержант сказал Славикову: «Идите поспите немножко, я поработаю». А это означало, что теперь за экраном будут работать они вдвоем. Сержант Русов и ефрейтор Рогачев. Два оператора первого класса. Только работать и ни о чем больше не говорить.

 

18

— Так, значит, отбыли наказание полностью?

Капитан Воронин сидит, навалившись грудью на стол, папироса твердо зажата в его смуглых пальцах. Бакланову тоже хочется курить, и, чтобы отвлечься от мысли о куреве, Филипп смотрит в сторону.

Бакланов выжидает. Он заранее знает, что скажет командир роты. Сейчас он начнет говорить очень гневные и правильные слова, которые Бакланов, в общем-то, слышал не раз и не два, к которым уже привык. Но солдат не угадал.

— Садитесь, рядовой Бакланов.

Это настолько неожиданно, что Филипп не верит своим ушам. Каждый солдат в роте знает: если попадешь к Воронину — будешь полчаса стоять по стойке «смирно» и выслушивать нотации. Воронин никогда не предлагал садиться. И вдруг…

— Садитесь, Бакланов. Вы что, не слышите?

Капитан указал на свободный стул, и Филипп, ответив что-то невнятное, сел.

— Ну так как, подумали? Пораскинули, что к чему? Может, вопросы какие есть или что еще, а?

— Есть, — настороженно блеснул глазами Филипп.

— Слушаю.

— Можно, товарищ капитан, закурить?

Воронин с трудом скрывает удивление. «Ну и дела! Солдат с гауптвахты… вот сидит перед командиром, перед начальником своим и еще закурить хочет. Я всегда говорил, что солдата надо держать в строгости».

И еще что-то думает о требовательности. И вдруг припомнился ему недавний семейный разговор, связанный тоже с курением. Сын Борька как-то заявил, уходя на стадион: «Ты, батя, не сердись, но я начал курить. Мне семнадцать, а Гайдар в шестнадцать уже командовал полком. Чем я виноват, что сейчас самостоятельность так поздно установили?»

Воронин тогда смотрел на Борьку и сразу не мог сообразить, что ответить. Хотелось оборвать, даже по шее дать. Но сдержался и, зная характер сына, переспросил: «Куришь, значит?» «Да, батя», — ответил сын. «Дурной ты еще, Борька, вот что я тебе скажу. Кури, шут с тобой, только потом не кляни отца, если кашлять начнешь». А Борька что? Засмеялся. Ну и молодежь…

Воронин взглянул на сидящего перед ним Бакланова, на его светлый, выгоревший на солнце чуб, и, странное дело, возмущение, только что возникшее в нем, прошло. Перед ним сидел молодой, крепкий парень, всего на несколько лет старше Борьки. Лицо у солдата бледноватое, и курносый нос вроде бы острее стал… Воронин протянул пачку «Беломора».

— Курйте. Спички…

Ротный достал из кармана коробок спичек.

— Спасибо, товарищ капитан! — Бакланов торопливо чиркнул спичкой, жадно затянулся. Помолчали. Первым заговорил Воронин.

— У вас в селе там… серьезно или так?

— В каком селе, товарищ капитан? А-а, там… Серьезно. Остаться там после службы собираюсь.

— Стало быть, сговорено все с девушкой-то?

— Да нет еще. Только собираюсь.

— А уверены, что она пойдет за вас? Зовут-то ее как, если не секрет?

— Юля. В библиотеке совхозной она…

— Понятно. Вроде бы и не знаю ее, а, откровенно сказать, не завидую я ей, товарищ Бакланов. Не завидую…

Бакланову стало не по себе. А любопытно, почему капитан так считает?

Воронин помолчал и, как бы раздумывая вслух, сказал, что решил он так известно почему: человеку, которому военная служба кажется пустой тратой времени, будет трудно и в семейной жизни. Он будет стараться обойти трудности, обойти общепринятую мораль.

— Сейчас нарушаете армейскую дисциплину, а потом, по привычке, семейную нарушите. Здесь мы вот какие здоровые, сильные, с властью, с коллективом солдатским. А там что? Одна слабая, да еще, возможно, застенчивая женщина. Что она против вас? Пить начнете, гулять. Вы ведь хозяин. Вы глава семьи, вам все можно. А думаете, мне не хочется, чтобы все у вас было по-хорошему, по-человечески? Честно отслужили свой срок, уволились, свадьбу сыграли, меня бы пригласили. И не вспоминал бы я тогда ваши прежние ошибки, а, наоборот, молодежи сказал бы: «Вот в Прибрежном наш бывший солдат живет. Работает в народном хозяйстве. Это его наша солдатская семья, армия научила уважению к труду. Другие из сел — в города, а он — где труднее, ну и понятно, за что его такая красивая девушка полюбила».

Взгляд Бакланова потеплел. На губах задержалась улыбка. «Такая красивая девушка полюбила…» Это хорошо сказано. А Бакланов раньше называл его про себя «ржаным сухарем». Был бы капитан всегда таким, как сейчас…

Воронин продолжал:

— А не получается ли у тебя, парень, воровство? Да, да, не сердись, что я так говорю. Такое в жизни случается. Девушка лучше, чем ты, ей бы другого, достойного парня, а ты вскружишь ей голову, наговоришь сто верст до небес. Вот я о чем, Бакланов.

— Думаете, я хорошей личной жизни не достоин? — Филипп чуть прищурил глаза, усмехнулся.

— Нет, я не об этом говорю, — задумчиво произнес Воронин. — Я считаю, что вы должны стать намного лучше. Честнее, строже к себе.

«Это, пожалуй, так, — соглашается про себя Бакланов. — Мути во мне хватает, а то, что Юля лучше меня, тоже факт. Стать честнее и строже? Понятно, что имеет в виду капитан Воронин. Честно нести службу… Да… Кажется, простые истины». Бакланов сказал:

— Я понял, товарищ капитан. Это я вам лично… Вовсе не потому, что арест был и «фитили» там разные. И не потому, что без скандалов с начальством спокойнее. Просто. я хорошо подумал. Глупо все получилось. Необдуманно…

Филипп понял, что дальше служить так нельзя. И, подумав так, убежденно сказал;

— Пора быть как все.

— Правильно, Бакланов. Вот и жмите таким курсом. — В глазах Воронина изучающий прищур. Как бы прикидывает, взвешивает, что стоят, что весят слова сидящего перед ним солдата. Верить ли?

На душе у Филиппа тревожно: «Хватит! Чем я хуже других? Попробую как все…»

Он видит, как Воронин искоса смотрит на часы. Так, чтобы Бакланов не понял, что ротного ждут другие дела. А Бакланов понял. Он встает, надевает панаму. Встает и Воронин. Разговор окончен.

* * *

Идя с КП, Бакланов обогнул совхоз десятой дорогой. «С такой небритой мордой да в грязном обмундировании только сусликов пугать».

А сказать честно, очень хотелось зайти к Юле. Очень хотелось ее увидеть. Хотя бы издалека. «Ну да ничего, увижу еще».

Первым, кого на точке встретил Филипп, был Кириленко. Солдат шел в одних трусах, нес полные ведра воды.

— Здорово, Иван! — Филипп приподнял над головой панаму.

Кириленко точно споткнулся, поставил ведра и, подойдя к Филиппу, радостно протянул руку:

— Здоров був, Филипп! А мы уж думали, ты нас забув зовсим.

— А куда от вас, дьяволов, денешься? — засмеялся Филипп.

В дверях домика Бакланов столкнулся с сержантом Русовым. Нахмурился, но больше для порядка, злости почему-то не было. Доложил:

— Товарищ сержант, рядовой Бакланов с гауптвахты…

В серых внимательных глазах Русова спокойствие и досада… Бросает сдержанно:

— Здравствуйте, Бакланов! — И уходит по своим делам.

Бакланов жмет руку Славикову. Какой Ника все же длинный парень!

— А Резо тебя ждет, как бога, — сообщает Николай. — Что-то второй движок ерундит. Я и то ходил, да что я в вашей технике понимаю? Дал несколько арапистых советов по части нахождения искры…

И ни слова о гауптвахте, ни слова о том, что было. Вот такой он, Славиков. Филипп спешит в дизельную к Резо.

Резо сидит на корточках перед разостланной на траве схемой, а возле схемы — гимнастерка с сержантскими погонами. «И здесь сержант успел», — отмечает Бакланов. Резо оборачивается, всплескивает руками:

— Вай, Филипп! Здравствуй, дорогой!

— Здорово, Резо, здорово! — Филипп радостно трясет руку Далакишвили.

Черные глаза Резо светятся радостью. Он приветливо улыбается в маленькие усики и не выпускает руки товарища.

— Вай, хорошо, что ты пришел! Второй движок, понимаешь, опять стучит. Я сейчас заведу, а ты послушай, да? Я вчера завел его, понимаешь…

— Понимаю, все понимаю. Сейчас мы его запустим и послушаем. Сейчас мы его…

А Резо шел за Филиппом и, обрадованный, продолжал тараторить:

— Слушай, ара, без тебя такое было, у! Пограничники шпиона ловили. Стреляли. Нам звонили, и ребята с оружием часа три лежали. Никто не напал. Очень жаль… Мы бы дали им… — Резо изобразил прижатый к бедру автомат и даже звуки выстрелов воспроизвел.

— Ну и как, поймали шпиона пограничники?

— Не знаю. Убили одного, знаю.

— Пограничника?

— Зачем пограничника? Шпиона убили!

— Так и говори, по-русски, а то убили, убили… Ничего, это мы скоро узнаем из первых уст. Придет Карабузов с нарядом — все знать будем. Вот так, кацо Далакишвили!

Филипп весело хлопнул Резо по плечу.

— Да, между прочим, один интимный вопросик к тебе. Кто-нибудь из наших в библиотеку книжки менять ходил?

— Послушай, какие книжки! Тревога была, работа была. Какие книжки, дорогой! А! Знаю! Юля, да?

— Точно. Давно не видел. Как она там поживает?

— Вай, недогадливый человек! Дорога мимо, а. он не зашел. Пять минут всего, и сам бы все знал.

— Нельзя, брат. Видок-то у меня… Одежда, хэбэ — второй срок. — И Филипп кончиками пальцев оттянул в сторону, точно танцовщица юбку, замасленные, выгоревшие от солнца и стирок, старые шаровары. Резо ничего не сказал, потому что был согласен — вид не для визита к любимой девушке.

 

19

Несколько дней находился старший лейтенант Маслов на окружных сборах политработников и, как обычно, оторвавшись от привычного дела, от привычной круговерти, успел соскучиться по своей роте, по людям.

В коридоре штаба прохладно. Остро пахнут бензином ослепительно натертые дощатые полы. Мастика готовится по «секретному» рецепту, и, как ни пытались другие старшины рот выведать тайну, Опашко был себе на уме: «секрет фирмы» не выдавал.

В смолянисто-желтых полах отражались, точно в воде, строгие зеленые стены, плафоны на потолке и дневальный в ярко начищенных ботинках. Солдат приветливо улыбнулся, взял под козырек.

— Здравствуйте, товарищ Зинько! Командир на месте?

— Так точно, товарищ старший лейтенант! — бодро отчеканил Зинько.

«Меняются люди… Когда-то был такой мешковатый… Дольше всех не мог научиться приветствие отдавать. Рука крючком… А сейчас вон как браво…» — радостно отметил Маслов.

— Как связь поживает, товарищ Зинько?

— Отлично. За учения благодарность получили.

— Молодцы, — улыбается на ходу Маслов. Ему вспомнилась шутка о связистах. Всем после учений — благодарности и награды, в адрес же связистов начальник сказал: «Связистов не наказывать!»

«А что сейчас делает Воронин? — подумал старший лейтенант. — Небось мемуары читает. „Самоуглубление“ — так он это называет. А у меня для него сюрприз — новая книга о Севастополе». Маслов вошел в канцелярию. Точно, Воронин здесь. Быстро поднял от стола голову, щека розовая. Книга открытая и страничка помятая…

— А, пропащая душа! Здравствуй, здравствуй! — Воронин приподнимается, протягивает руку.

Привычно садятся друг против друга, капитан вытирает щеку: «После обеда сморило малость…»

— Как сборы? Подзарядили вас там?

— Подзарядили, Иван Ильич… Но теория без практики, сам знаешь. Слышал, на ученьях отработали вроде неплохо?

— Нормально.

— Какие новости? Как народ?

— Народ ничего. Трудится народ. Да, этого с тридцать третьего… Бакланова на трое суток арестовал. В совхоз к даме сердца утек. Артист!

— Бакланов? А Русов куда смотрел?

— Во-во, и ты туда же. Русов, голубь ты мой, не сторож. Русов здесь был, мы партийное собрание перед учением проводили. Почему другие прохлопали, почему ушел он с точки? Есть тебе, Игорь Сергеевич, в чем разобраться. Поработай.

— Поработаю. Тягач у нас на ходу?

— Пока нет.

— Завтра я у них буду.

— Собрание они комсомольское сами провели, пропесочили его. Проинформировали о ЧП вовремя. Ты вглубь, Игорь Сергеевич, покопай. Вглубь. Людей мы недостаточно знаем. На том и даем промашку.

Маслов промолчал. Именно так. Недостаточно знаем людей…

Значит, завтра без транспорта, пешочком по всем постам или на местном автобусе до тридцать третьего.

 

20

Маслов уже решил, что на территории поста никого нет, когда из-за домика вышел Кириленко. Вытирая о шаровары руки, поспешил с рапортом навстречу замполиту, но замялся, не зная, как сказать, где же все-таки находится расчет. А солдаты находились на «Золотом пляже». Двадцать шагов в длину и пять в ширину — вот и весь пляж. Если на море волнение, пляжа, как такового, нет. Если голубое солнечное утро, значит…

— Все находятся на пляже. Трошки купаются.

Кириленко стоит, большой, нескладный, держа по швам сильные жилистые руки. Лицо точно подсвечено изнутри добротой, и спокойствием. Маслов протянул руку, улыбнулся:

— Ну, здравствуйте, секретарь! Что-то поздненько купаются, а?

— Полеты потому что до двух ночи…

— Понятно. Пойдемте-ка посмотрим, как они там плавают.

Замполит и Кириленко идут к обрыву. Спускаются по крутым каменистым ступеням. Впереди Маслов, фуражка на затылке, шаг легкий, пружинистый. За ним Кириленко, неторопливый, сосредоточенный, на глаза надвинута панама. Лестница пробита среди скал. Это сделала сама природа, а людям осталось только нарезать ступеньки. За последним поворотом, где вот-вот должен открыться пляж. Старший лейтенант оглянулся и предостерегающе поднял руку:

— Тихо! Давайте-ка послушаем.

В черных узких глазах замполита хитрые блестки — точно битые зеркальца пересыпаются. Стоят замполит и Кириленко на лестнице. Стоят и слушают, о чем говорят солдаты на «Золотом пляже». А еще слушают веселую музыку, она тоже доносится с пляжа.

— Транзистор кто-то купил? — спрашивает Маслов.

— Ни. Це Славиков магнитофон сделал.

— Магнитофон? Путаете вы что-то…

— Ни, товарищ старший лейтенант. Хиба ж я магнитофон от приемника не отличу? Це такая штуковина, що ваш голос записать можно. Вот побачите.

— Добре. Верю, верю, — сдается Маслов.

А на «Золотом пляже» спор. Маслов каждого узнает по голосу. Это, конечно, Рогачев:

— …недавно читал в «Науке и технике». У американцев такие системы применяются. Ну, а раз у них есть, у нас тем более. Так на кой черт изобретать изобретенное, тем более здесь, на этой точке? Надо было бы — давно бы поставили…

— Ишь ты какой богатый! — возразил Славиков. — Разве так просто вести рационализаторские работы по всем отраслям знаний? Страна не только на армию деньги расходует! А народное хозяйство? А космос? Понятно, что наша станция — техника хотя и хорошая, но, безусловно, уходящая. Есть новые, куда более новые станции. Даже в нашей части. Это понятно. Принципиально новая техника. На все, так сказать, сто процентов. А бывает ведь и так, что обновляется техника не за счет всей конструкции, а, скажем, за счет одного «рацо». Вот электровоз…

— Что электровоз? — не понял Рогачев.

— А вот что… Электровоз — не новая машина, — пояснил Славиков. — Уже не год и не два, как трудится…

— А что ему не трудиться? «Ой, машина ты жалез-на…» — вставляет Бакланов.

— «Жалезна». А вот поставили на твою железную машину блок-автомашинист — и, пожалуйста, вам, товарищи железнодорожники, поплевывайте себе в окошечко, дышите свежим воздухом, а тепловоз сам — «ту-ту». Вот так, мой друг.

И опять Рогачев:

— Так конкретно, чего же ты хочешь?

— Чего хочу? А совсем немного. Добавить к нашему локатору один-два новых блока, сделать кое-какие доработки к антенно-приводным устройствам, и наша задача сведется к минимуму — поймать один раз цель. А дальше станция сама будет вести, а ты сиди и поглядывай.

— А если и вторая цель в зону сближения войдет, позволит ли разрешающая способность локатора «чувствовать» первую цель? Не собьется ли следящая система?

— Вопрос принципиальный. Как раз над этим ломаю голову.

— У коня голова длинная, и то он ее не ломает! — вставил кто-то.

На пляже засмеялись. Потом спросили о чем-то Бакланова, но о чем, Маслов и Кириленко не слышали. Только ответ Бакланова:

— Вот дает! А я откуда знаю? Если нас заменят блоки-автоматы, то зачем тогда держать людей на точках? Айда, братцы, в народное хозяйство! Пусть роботы обслуживают ПВО и ВВС. Нет, серьезно. Повезет же ребятам!

— Утопия это, Филипп. Техника никогда не заменит человека, — возражает Русов. — Поможет, но не заменит. Конечно, людей в ротах станет меньше, но зато какие это должны быть люди! Сколько они должны знать, чтобы управлять этой техникой! А я согласен со Славиковым и обеими руками за автоматизацию. Пусть то, что делает он, над чем он ломает голову… пусть сейчас не удастся, не найдет себе дороги, но все это не зря, я уверен. Потом пригодится. И мне кажется, ребята, было бы неплохо, если бы Николай как-нибудь, вот так на досуге, рассказал нам о самоследящих системах. Это же наш хлеб.

— Как для кого. Я предпочитаю настоящий, — говорит Бакланов.

Замполит делает знак Кириленко, и они выходят из-за поворота лестницы. Их сразу же замечают, поднимаются.

— Здравствуйте, товарищи!

Маслов опускается на песок:

— Садитесь, садитесь. Вот мы с Кириленко немножко подслушали ваш разговор. Самую малость. В общем, в курсе дела. Так, значит, Славиков утверждает, что станции будут следить за самолетами сами?

— Так точно, имею нахальство утверждать! — сдержанно улыбается Славиков.

Все смеются. Славикову кажется, что замполит станет возражать, а это очень даже интересно. Но старший лейтенант не возражает. Достает папиросы, спрашивает, кто желает закурить. Желающие, конечно, есть. Затягиваясь дымком, говорит:

— Согласен с Русовым: какими бы разумными ни были машины, но что они без человека? Случись что-нибудь, не всякая гениальная машина в самой себе разберется. А человек разберется. А потом, чего не хватает машине? Чего, Бакланов?

— Ясно чего, — отвечает Бакланов. — Морального Духа!

Солдаты смеются. Маслов снимает фуражку, стягивает гимнастерку:

— Почти правильно. В машине нет души, нет того человеческого беспокойства, благодаря которому мы всегда повернуты лицом к трудному, к благородному. Машина не сделает ничего сверх своих тактико-технических данных, ей, к сожалению, не дано право на подвиг, как нам, людям.

— Товарищ старший лейтенант! — подсаживается ближе к Маслову Рогачев, — Вот вы говорите о подвиге…

Рогачев говорил, что ни о каком подвиге сейчас, в мирное время, не может быть и речи. Во всяком случае, он в этом уверен. Вот взять пост 33. Нельзя же назвать солдатскую жизнь на посту, солдатские будни — подвигом.

— Если бы так, все бы давно с орденами ходили! — весело подключился к разговору Бакланов.

— Так уж и все? — поддел Маслов, но Филипп и тут нашелся:

— Ну мне-то, понятно, не дали бы… А вот Ивану — наверняка. И Русову — за доблестное руководство нашим расчетом. И Резо за…

Резо взорвался и перебил Бакланова:

— Думаешь, самый умный, да? Глупость говоришь! Совсем глупость, понимаешь?

— Тише, тише, — успокоил Маслов. — Можно и в споре сохранять спокойствие. Это большое искусство — уметь в споре правильно и вовремя ответить.

— А я не хочу с ним спорить! Пристал, понимаете! — не унимался Резо.

Русов, собиравшийся было сказать Бакланову: «Благодарим за весьма лестную оценку нашего скромного труда», после слов замполита решил промолчать. Кириленко укоризненно заметил:

— Пустобрех ты, Филипп…

— Если говорить без горячки, то, — пожалуй, товарищи ваши правы, что обиделись. Ордена — не повод для острот…

Маслов смотрел на сидящего поодаль Филиппа, но слова его относились не только к Бакланову?

— Юрий Алексеевич Гагарин, говоря о профессии космонавта, привел как-то слова Главного конструктора… Смысл тех слов примерно таков: если, садясь в кресло испытателя, человек подумает, что он идет на подвиг, значит, он не готов к полету в космос. Значит, он не готов к подвигу. Человек, уходя в ответственный полет, идет работать! Для прогресса, для человечества. Работать! Вот что главное. Мастерски выполнять доверенную работу, а слава тебя найдет. Так, кажется, в комсомольской песне поется? А, Кириленко?

— Так…

— А Рогачев согласен?

— Сдаюсь, — засмеялся Рогачев, — Действительно, когда человек совершает подвиг, он не думает об этом… Думает, как бы успеть, как бы лучше…

— Все точно! — соглашается Славиков.

— Ты что там все щелкаешь? — обращается к нему Рогачев. — «Точно», «точно», а сам записывает на маг.

— Скажешь тоже, мой друг! Барахлит он. Перемотка влево не работает.

Славиков стоит на коленях перед магнитофоном, щелкает клавишами — кассеты крутятся.

— Иное дело — всякий ли человек может совершить подвиг? — .Маслов хитровато прищуривается, затягивается папиросным дымом. — Два человека. Одинаковая обстановка. А в итоге: один — герой, второй — в тени, в холодке… Почему так бывает, а? Может, есть они в жизни, такие слагаемые, без которых человек не может быть готов к подвигу? Есть. А вот какие, как считаете?

— Любовь к Родине! — спешит Бакланов, наверняка зная, что «попадает в десятку».

— Верно, любовь к Родине. Высокое сознание долга. Сознание того, что нам, солдатам, доверена защита страны, народа. Так? Так. — Маслов загнул на руке палец. — Что еще?

— Сознательная воинская дисциплина.

— Правильно, сержант Русов!.. — Замполит удовлетворенно загибает сразу два пальца.

Бакланов и тут замечает, глядя на руку Маслова:

— Как в КВН… Баллы за правильный ответ. Мне — один. Русову — два…

— Мастерство еще нужно! — убежденно говорит Рогачев. — Слабаку трудное дело не доверят, а если сам возьмется — силенок не хватит.

Все смотрят на руку замполита, а он не спеша, торжественно загибает оставшиеся два пальца. Все. Пальцы сжаты в кулак. Вот они, все слагаемые.

Вдруг Ваня Кириленко:

— Людей надо дуже уважать и любить. Бильше, чем сэбэ!..

— Верно, Кириленко! Для того мы и живем на земле, для того и служим! — Маслов поднимает сжатую в кулак руку.

Вот он, салют! Знак всечеловеческой солидарности. Любить людей! Любить больше самого себя!

* * *

Над морем клубились белые дымы кучевых облаков — признак хорошей, устойчивой погоды. По всему берегу, вдоль его кромки, дышали ленивые языки прибоя. Внизу, под обрывом, о чем-то по-прежнему толковали солдаты, а Андрей с замполитом стояли возле самой кручи.

— Можете сегодня готовить документы. Не мешкайте. Видите, ничего не разрешимого нет. Откуда товарищам из высокого штаба было знать, что из отдельной РЛС кто-то пожелает идти в летное? Практика показывает, что идут в радиотехнические… Профессия-то, специальность у нас какая, а, Русов?

— Профессия-то и там такая же — военная! А специальность — да, специальность наша тоже замечательная… Работал бы и я по ней, но вы знаете, почему я иду в летное…

Еще бы Маслову не знать! Тогда, в Морском, после партийного собрания был у них с Руеовым откровенный разговор. Узнал Маслов о мечте Андрея — стать в строй вместо погибшего отца. Тогда, слушая сбивчивую, убежденную речь сержанта, Маслов ни секунды не сомневался в истинности его убеждений и слов.

Служи Русов в этой роте, Маслов наверняка знал бы обо всем и еще раньше помог бы Андрею… Как помог теперь. Непросто убедить работников штаба, пришлось идти к самому начальнику политотдела.

 

21

Утром на тропе, что петляла вдоль моря, появился пограничный наряд. Ребята умывались, и кто-то толкнул Филиппа:

— А вон твой поэт топает.

Филипп поспешно вытер лицо, кинул полотенце на умывальник и направился к Карабузову. Ефрейтор шел за сержантом-казахом, и у того, как обычно, покачивался иа груди в такт ходьбе бинокль. Но что-то новое было в облике обоих. Подсумки, что ли, толще? Похоже, стали носить больше боеприпасов. Пограничники издалека приветливо улыбались. Филипп был верен себе: в трусах, в ботинках на босу ногу, он обернулся и озорно громко скомандовал:

— Пост, смирно! — Отпечатал несколько шагов строевым шагом: — Товарищ сержант! Дозвольте обратиться к ефрейтору пограничных войск Карабузову? Рядовой Бакланов. Служу по третьему.

Глядя на Филиппа и пограничников со стороны, Славиков философски заметил:

— А знаете, ребята, сдается мне, что в нашем Филиппе пропадает талант строевого командира. Голос, осанка и опять же строевой шаг… Помните у Шолохова о Щукаре: пузцо вперед, головка тыковкой, ну всеми статьями шибает на енерала…

Ребята смеялись, а между Карабузовым и Филиппом тем временем шел разговор.

— Ты, говорят, дырку в гимнастерке просверлил?

— Это по какому же случаю?

— Для ордена! Говорят, что вы там шпиона укокошили и по всей округе всю ночь еще кого-то гоняли. Что, целая группа была? Поймали?

— Ну!

— Что «ну»?

— Служебная тайна, брат.

— Значит, поймали.

— Может быть, брат.

Видя, что от Карабузова ничего не добьешься, Филипп прибег к хитрости, и, хотя была та хитрость шита белыми нитками, Карабузов «клюнул». Да, есть новые стишата. Сюжет, конечно, произвольный. Кое-что из жизни, остальное — фантазия. И Карабузов прочитал Бакланову новые стихи…

Все понятно. Ночью из моря вышли черные тени. Как призраки, неслышно скользнули они между прибрежных камней и, наверное, думали, что скоро густой виноградник скроет их, а там иди хоть в полный рост до большого приморского поселка. Призраки не прошли, у виноградника их ждали пограничники. Ночной короткий бой… Брызнул на лица бойцов виноградный сок, упали срезанные пулями тяжелые грозди, пролилась чужая черная кровь. Мирный берег сбросил сон, и стал он берегом тревоги. И не было на нем укрытия призракам, вышедшим из моря…

Завтракая, Филипп поведал ребятам все, что стало ему известно. Разумеется, не сказал, что из стихов. Сказал, что «под секретом» сообщил ему все это пограничник Карабузов.

* * *

И снова день. Самый обычный, будничный. Градусник у двери показывает в тени плюс тридцать пять. Впрочем, какая это тень? Короткая, жалкая. Скоро ее не будет. Ее съест солнце. Вот такие дела…

Казалось бы, все должно замереть, попрятаться от жары, но на самом солнцепеке шагают по белой земле двое: Славиков и Бакланов.

— Стоп, милый! — повелительно говорит Славиков. — Начнем. Значит, ты должен идти к домику. Небрежно так и совсем не думать о проволоке. Ну, как обычно мы ходим. Уяснил?

— Давай, давай, — смеется Бакланов.

Славиков бежит к домику. Там, возле магнитофона, собрались все ребята. Сегодня на посту «защита диссертации» — испытание нового устройства Славикова. Вокруг поста 33 натянута тонкая проволочка. Концы ее идут в домик к радиосхеме магнитофона и динамику. Если кто-то посторонний приблизится к проволочке, то… А что будет тогда — вот это и проверяет Славиков.

— Ну что, готово? — нетерпеливо спрашивает Рогачев, едва Славиков появляется на пороге.

— Готово. Начнем, — отвечает Славиков и кричит с порога на улицу: — Филипп! Дава-ай!

Наступает тишина. Все смотрят на маленький зеленый глаз индикатора магнитофона. Из динамика слышится легкое потрескивание — это Славиков подкрутил какую-то ручку. Тихо… И вдруг какой-то щелчок, шипение, закрутился диск магнитофона. Включепный на полную громкость, динамик заорал истошным голосом: — «Полундра! На пост ступила чужая нога! Тревога! Кар-рамба!»

Последнее слово как нельзя лучше совпало с чувствами «членов приемной комиссии». Все закричали и бросились к дверям. От дороги к станции чинно шествовал Бакланов. Он приподнял наД головою панаму:

— Наше вам! Сработало?

Ему ответили сразу несколько голосов:

— Порядок! Теперь охрана поста электронная. Пусть из моря лезут диверсанты!

— Скажешь тоже!

Итак, на вооружение поста поступило техническое усовершенствование. Славиков, довольный, откровенно счастливый, уже обещает очередную новинку.

Телефон зазвонил как раз в ту минуту, когда Славиков начал рассказ о предстоящем изобретении.

Андрей взял трубку:

— Сержант Русов слушает! Есть!

Повернулся к товарищам. Лицо спокойное, но в глазах у сержанта уже нет недавнего веселья.

— Тревога! Включаться!

Через минуту только раскрытая настежь дверь да сдвинутые табуретки свидетельствовали о том, что солдаты спешили. Они умели, когда надо, спешить.

Энергопитание на станцию подали быстро. К тому времени Русов связался с КП. Оттуда торопили с включением, хотя, конечно, знали, что у станции свой режим, свои нормы включения. Еще немножко, еще несколько секунд, прогреются лампы, будут включены мощные генераторы и станция войдет в боевую работу. А пока… Русов подогнал ларингофоны, спросил у планшетиста КП:

— Какая работа? Сопровождение?

Секунда, другая. Тишина, потрескивание в наушниках и необычно высокий голос планшетиста КП доносит до оператора задачу;

— Включить станцию на поиск и сопровождение са-молета-нарушителя! Сектор девять! Низколетящая!

— Понял. Самолет-нарушитель. Сектор девять. Низколетящая. Включаемся.

Рогачев перехватил взгляд сержанта и без слов понял, что надо делать. Он занимает место рядом.

Засветился экран. Голубая развертка радиолуча стала рассыпать мелкие крапинки и точки. Засветилась «роза местных предметов». Экран «заговорил». Стоя за спинами товарищей, Славиков впился глазами в узорчатый рисунок побережья… Вот граница, красная черта… вот сектор девять — ничего, только крапинки, только шумы и помехи. Ниже луч! К самым волнам! Есть! Есть цель! Да, в секторе девять. Ишь ты, как низко идет! Хитрит… Ничего, теперь не уйдешь, не скроешься. Рядом сопит Кириленко. Стучит пальцем по экрану. Русов кивает головой. Докладывает на КПз

— Есть цель-нарушитель!

Летят на КП данные. Лаконичные, точные. Сейчас эта крохотная, быстро перемещающаяся метка схвачена многими цепкими невидимыми радиолучами. Схвачена надежно и прочно. И один из этих лучей — луч локатора поста 33. Кириленко уже за шторкой, заносит данные о цели в журнал. С силовой станции сигнал — загорается лампочка. Бакланов что-то хочет сказать. Кириленко, не глядя, включает тумблер громкоговорящей связи, убавляет громкость и слышит голос Бакланова. Всего одну фразу:

— Что там, ребята?

Кириленко прижимает ларинги, тихо говорит:

— Ведем!

В ответ ни слова, только гаснет лампочка переговорного устройства. Бакланову всё ясно. Кириленко продолжает записывать координаты смещения цели.

— Вышли две наши: вторая и третья!

Данные сыплются раза в три быстрее, чем до этого. Авторучка едва успевает записывать номера и цифры.

Обстановка сложная. Цели идут параллельными курсами. Вдоль границы. Еще немного, и две наши цели сольются в одну… Нет, они расходятся. Видно, кто-то работает только по нашим, кто-то разводит их на безопасное расстояние. Отметки целей меняют азимут, идут на сближение с отметкой нарушителя. Значит, еще кто-то работает и над этим. Нервы напряжены. Сыплются, сыплются данные. Сейчас, даже если надо было бы смениться операторам, замена невозможна, настолько накалена обстановка. Помехи! Сиреневые точки и крапинки, сплошные пятна. Как тяжело следить за целями! Ага! Они сыпанули помехи и сменили высоту. Сменим и мы! Теперь цели видны ярче, отчетливее. Они снова в центре радиолуча. Отметки сошлись, идут рядом, параллельно. Все три углубляются за пограничную черту… к нашей территории.

Сержант смотрит на прибор, определяющий высоту. Идут на одной высоте. Русов облегченно вздыхает. Держат его наши. Значит, не уйдет. Что это? На дальнем краю пятой зоны, в нейтральных водах, групповая цель. Сержант указывает на нее и дотрагивается до ларингов Славикова. Тот кивает головой и тут же докладывает на КП:

— Сектор пять! Групповая цель! Азимут… Дальность… Высота…

С КП поступила команда оставить первую, вторую и третью цели. Взять групповую. Негромко переговариваются операторы:

— Наши поволокли «первого». Собьют или посадят? На горизонте целая шайка… Видишь?

— Вижу.

— Эскадрилья…

— Побольше.

— А наших-то, смотри!

— Да еще и с Тополиного взлетели.

— Ну и карусель!

Как много говорит экран! Как много известно операторам радиолокационных постов!

Восемнадцать часов тридцать минут! Чем вы занимаетесь в это время, люди?

Вернулись с работы, ужинаете?

Спешите на концерт или в кино?

Сидите в библиотеке?

Ждете любимую?..

Если бы вы могли угадывать, могли переноситься за тысячи километров к своим близким! Нет, не надо! Всё правильно! Все хорошо. Пусть остается так. Живёт, работает огромная страна. Миллионы судеб, миллионы дел, а на южной границе в эти минуты боевая тревога. Гудят боевые самолеты, воздух пронизан лучами радаров, эфир наполнен словами команд, замерли гарнизоны, ракеты задрали острые сверкающие носы. Все ждут команды, все готовы: летчики и локаторщики, ракетчики и десантники, пограничники и моряки. Так надо!

На экране у красной пограничной черты расходятся параллельными курсами боевые самолеты двух государств. Расходятся без выстрелов и без пуска ракет снаряженные до отказа боевые самолеты. Самолеты идут над нейтральными водами, и видно, как иностранные самолеты поспешно уходят из-под обхвата. И снова параллельными курсами идут самолеты. Второй час, как объявлена тревога. Сколько она еще будет длиться?

Вы задумывались, какой выдержкой, каким гибким умом должны обладать офицеры пунктов наведения? Нервы, выдержка, опыт и еще раз выдержка. Склонились над планшетами седые генералы. Генералы, прошедшие великую войну. А рядом с ними генералы помоложе — их ученики и последователи.

Работайте, живите спокойно, люди! Границы не дремлют. Солдаты знают свое дело.

* * *

В агрегатной зашипел динамик, и чей-то голос из кабины управления приказал:

— Бакланов, переходим на две смены. Переходим на две смены. Как понял?

— Вас понял. Перешли на две смены.

Бакланов посмотрел на Резо. Тот сидел у самых дверей; Возле него в маленькой станционной пирамиде стояли два снаряженных автомата и лежали запасные диски. По дверному стеклу струились потоки дождя. Может быть, на улице была гроза, но из-за шума работающего двигателя ничего не слышно.

— Резо! — прокричал Филипп. — Как думаешь, чего это они взбеленились? Летают и летают. Даже в дождь… Наверное, злятся, что их диверсантов подловили, а?

— А, спрашиваешь! — всплеснул руками Резо. — Обидно им, понимаешь! — В усталых глазах Резо недолгое веселее, и Филипп на правах старшего дизелиста распоряжается:

— Ну что, Резо, надо переходить на две смены.

Резо не слышит, и Филипп кричит:

— Иди спать, говорю!

Резо кивает. Хорошо, сейчас он пойдет отдыхать. До чего неприятное дело — ложиться спать летом, да еще вечером. Но так надо. Это не первая тревога, и Далакишвили знает, что работа может быть напряженной. Резо встает, нахлобучивает на голову панаму, вешает по-охотничьи на плечо автомат и, хлопнув дверью, выскакивает из агрегатной. Филипп остается в станции и думает о недавнем разговоре с директором совхоза. Хороший он мужик, этот Евгений Михайлович. Открытый, приветливый. Не то что Юлькин отец. Директор без всяких там подковырок так и сказал: «Оставайся, солдат, не пожалеешь. Жизнь у нас интересная, а работа как раз по тебе. Рыбаки нам позарез нужны. А со временем, глядишь, и в бригадиры. Закалка-то у тебя армейская». В какие еще бригадиры? Ведь бригадирит Иван Иванович. А он, между прочим, мужик вполне крепкий. Филипп усмехнулся: «Ишь ты, какой гусь! Не успел стать обычным моряком, а уже о бригадирстве размышлять начал. Пустое это дело. Сейчас главное — быть или не быть? Оставаться или махнуть на матушку-Волгу. Однако одно безусловно хорошо: разговор с директором — это уже конкретно. Во всяком случае, всерьез заинтересованы. Поживем — увидим. А как с характеристикой быть? Снимут ли к концу службы взыскание? Надо, чтобы сняли. Очень надо».

 

22

Вторые сутки нет перерыва в боевой работе. В небе солнце и гул реактивных самолетов. Небо точно распахано. Во всю его ширь белые полосы — следы инверсии после пролетевших истребителей. Вращаются антенны станции. Скользят по земле быстрые решетчатые тени. Стучит в капонире дизель. У дверей домика Кириленко и Далакишвили чистят картошку. Далакишвили то и дело клюет носом. Чаще всего он просыпается сам, но иногда его толкает Кириленко;

— Ще трошки, Резо. Я цибулю разделаю, а ты картошку дочисти.

Трудной была прошедшая ночь. Дизелистам досталось. И у дизеля дежурить, и точку охранять. Что касается операторов, то о них вообще говорить не приходится. Менялись через каждые час-полтора…

…В кабине управления, как всегда, полумрак. За шторкой работает Русов. Володя Рогачев заносит данные в журнал. Сколько заполнено листов? Некогда считать.

— Николай, подай чернила, — обращается Рогачев к Славикову, который, сидя напротив, дремлет, прислонившись к стене кабины.

Славиков устало открывает глаза и, не меняя позы, шарит рукою по ящикам ЗИПа. Находит верхний, пытается выдвинуть, но из этого ничего не выходит. Встает и, зевая, открывает ящик. Квадратики-карманы ящика заполнены радиолампами. В большом кармане лежат на боку в безразличной позе две пузатые стекляшки — генераторные лампы. Славиков вспоминает, что их сменили при проведении станционного регламента. Еще тогда сказал он сержанту, что работают эти лампы хорошо и менять их, пожалуй, рановато. А сержант не согласился. Выработали, мол, срок, и нечего им делать в аппаратуре. «На любых экономь — только не на генераторных». Выходит, что сержант прав. Он как знал, что будет тревога и такая долгая работа. Кто может гарантировать работу этих снятых ламп? Вдруг, чего доброго, отказали бы, как тогда 6Н8 отказала. Не может себе Рогачев того простить. Никому не говорит, а вот все помнлт… Урок себе на будущее. А сейчас генератор работает как часы. Как бы не сглазить.

Славиков трижды как бы плюет в сторону.

— Ты что? — удивленно поднимает брови Рогачев. И тут же понимающе смеется: — Задумал что-нибудь? Глупости все это.

Славиков находит чернила.

— Давай наберу.

— На. Чувствуешь, вроде бы затихает?

Славиков смотрит на шторки, из-за которых доносятся редкие отсчеты двух целей. Потягивается.

— Курить охота…

Грустно улыбается, усаживается в прежней позе. Закрывает глаза. Светлая прядь волос падает ему на лоб.

* * *

Отбой дали днем, к концу третьих суток. Умолкли вентиляторы, открылась дверца кабины управления. А на пороге станции еще с минуту стояли Кириленко и Славиков. Стояли, закрыв руками глаза. Постепенно отнимали ладони. Но все равно солнечный свет резал глаза до слез.

К станции подошел Русов. В брюках и майке. Босиком. Сказал, улыбаясь:

— Ну все! Отработали. Всем собраться у домика!

Когда все собрались, Русов сказал:

— Звонил капитан Воронин, сказал, что командование объявило благодарность всем постам нашей и соседней части. Значит, отмолотили как надо. А теперь — всем отдыхать. Кому где нравится.

— О! Проникновенная команда, — просиял Славиков, дружески хлопая по плечу Бакланова.

Тот закрыл глаза и, блаженно улыбаясь, покачал головой. Он разделял мнение Славикова. Еще бы, их любимое место отдыха — в тени под кабиной управления. Обычно сержант не разрешал, а сегодня — пожалуйста. И странное дело, всего полчаса назад хотелось спать, а сейчас, когда разрешено, спать не хочется. Только голова тяжелая, точно ее свинцом залили.

* * *

Пройдите по посту 33. Можете громко разговаривать, даже петь песни — солдаты не проснутся. Они спят везде, где есть хоть маленькая тень: под кабиной управления — Бакланов и Славиков, под дизельной — Далакишвили, на полу между кроватей — Русов, во второй комнате между столом и стеною — Кириленко.

Единственный бодрствующий — ефрейтор Рогачев. Он ляжет спать через два часа, а как бы хотелось прямо сейчас! Пробовал сидеть в домике, читать газетную подшивку — бесполезное занятие: вязкая дрема наваливалась тотчас же, и он начинал клевать носом, «бодать», головою стол… Рогачев держится подальше от сонного царства, бродит, насвистывает протяжную мелодию будущей песни. Вот подождите, скоро он выдаст ее ребятам.

Приезжал старшина Опашко, привез чистое белье, газеты и письма. Ребята уже спали, и потому в домике на тумбочках неразобранные лежат письма и газеты.

Улыбается во сне Резо, шевелит губами. Ему снится проспект Руставели, увитый плющом балкон родного дома. В комнате собралась семья: седоволосый, грузный и очень добрый отец, Леван Вахтангович. Мать с младшим братишкой Романом, старший брат Шота с невестой. У него красивая невеста. Они оба такие счастливые. А еще в углу в кресле сидит бабушка. Отец читает большую газету, в которой сообщается о том, как был посажен самолет-нарушитель и что среди солдат, заставивших сесть этот самолет, был их сын Резо Далакишвили. Солдат радиотехнических войск. Ему сам Министр обороны вручил медаль. Вот опа, на груди. А вот и сам он стоит в дверях родной квартиры, за портьерой, и поэтому родные, не видят его. А он стоит с чемоданчиком в руке и слушает, как отец читает газету. Резо поправляет медаль. Какая она блестящая и новенькая!

Спит расчет маленького южного поста. Он выполнил смою задачу. Он заслужил право на отдых. А в Москве, н многоэтажных сверкающих стеклом зданиях, идет напряженная работа. Сотни сотрудников Министерства иностранных дел, Министерства обороны, сотрудников специальных служб выясняют обстоятельства, при которых «пытался заблудиться» иностранный самолет. Извиняются иностранные дипломаты, изворачиваются «заблудившиеся» пилоты. Может быть, завтра в центральной прессе будет опубликовано важное сообщение, а может, такого сообщения не будет. Если даже и будет, все равно не узнают родные Далакишвили о гордости их сына, солдата, мечтающего совершить подвиг. Не узнают потому, что солдаты умеют молчать. Такая у них служба.

 

23

Если в сорок лет люди относятся к внезапным телеграммам с опаской, то в двадцать — море по колено — беззаботное мальчишеское любопытство:

— Кому телеграмма, товарищ старший лейтенант?

Маслов жестом факира провел листком бумаги перед носом любопытных:

— Угадайте!

А как угадать, если ни у кого в ближайшие два месяца дня рождения не ожидается. Однако всем ясно: раз замполит улыбается и шутит — это что-то хорошее, значит. Маслов тянуть за душу не любит, спрашивает, глядя на Русова:

— Так никто телеграмму не ждет?

У Андрея радостно застучало сердце, почувствовал, как заполыхало лицо: «Неужели? Да, конечно, от нее!» Ответил:

— Я жду.

— Ну, раз ждете, вручаю лично. Хотели передать по телефону, но слова на бумаге особой силой обладают. Так?

А Русов ничего уже не слышит. Спешит отойти в сторону. Торопливо раскрывает сложенный вдвое листок. «Вылетаю пятницу. Встречай вечером автобусом Прибрежном. Целую Люда».

«Ну, отчаянная девчонка! Надо же… Едет ко мне. Нет, не едет, а летит. Летит! Слово-то какое! Будто на крыльях своих…» — радостно думал Русов. И вроде бы не стало поста 33 и товарищей. Только видится ее лицо. Маленькие с ямочками в уголках губы, в глазах плещется нежность. Для него, для Андрея. Боже, какое счастье! Но мало-помалу он возвращается к действительности — на эти берега, на землю, где стоит. И снова видит смеющихся ребят: Славикова, важно читающего свою «Учительскую газету», и добродушно щурящегося на солнце Кириленко…

«Приедет она вечером, а в Прибрежном гостиницы нет… Где устроить ее? У кого? Потом и мне надо отпроситься. А вдруг опять учения? Или еще что срочное по службе», — тревожится сержант.

Сразу столько вопросов! И Русов идет к замполиту. С ним легко все можно разрешить. Он не станет допытываться, каковы отношения между Андреем и Людой. Раз летит, значит, любовь…

— Увольнение мы вам дадим, — говорит Маслов. — А где ей остановиться? На всякий случай сходите к хозяйке, у которой сначала жил лейтенант Макаров… Думается, это самый хороший вариант. Кто останется за вас на точке?

— Рогачев.

— Ну что ж. Пусть он.

* * *

Бакланов, Далакишвили и Рогачев сидят в домике, беседуют. Загорелые, крепкие ребята.

— Вот чего себе не могу представить… Как наш сержант целуется? Комедия… Неужели такое с ним бывало?

— С чего это тебя, Филипп, на анализ чужой любви потянуло?

— Шутки шутками, а девица к нему завтра прикатит. А современные девицы словесный треп не очень-то любят. Им чувства давай.

Рогачев, что-то подбиравший на гитаре, усмехнулся:

— Из личного опыта? У тебя с Юлей что-то не очень лирика продвигается.

— Да?

— Да.

— Ошибаешься. У нас с ней все по-современному. Разговоры, дискуссии, общие интересы. У нас…

— Ха! Пока шли все эти разговоры, Юля взяла и — ту-ту, укатила в институт. Чего доброго, возьмет да и на стационар поступит…

— Во-первых, она на заочное. А во-вторых, не имей привычки перебивать, когда человек говорит. Так вот, я и говорю, — продолжил Филипп, — идут между прочим разговоры, дискуссии, сближаются интересы, а потом сразу вдруг — раз! И в дамки! Вот так.

Рогачев удивленно вскинул бровь, усмехнулся:

— Как это — «в дамки»?

— Любовь на максимальном уровне.

— Туманно.

— Ну, народ! Неужели не понятно: с легкой девицей — легкая любовь, с серьезной — под крендель и в загс. Теперь понятно?

— Примерно… — пригасил задиристость Рогачев, продолжая пощипывать гитарные струны.

— Ну, а сам ты, дорогой, — неожиданно спросил молчавший до этого Резо, — сам как думаешь о Юле? Серьезные у нее к тебе отношения или…

Бакланов удивился. Не ожидал от Резо подобного вопроса. «Во дает!.. Смотри куда копает…»

— Зеленый ты еще, ара, такие вопросы «старикам» задавать.

Резо обиделся — опять, мол, ты за прежнее, Филипп… При чем здесь «зеленый»? Тебя серьезно спрашивают.

Но в том-то и была загвоздка, что Филипп и сам не знал, к чему придет его увлечение. Похоже, что ни к чему, но в этом Бакланов никогда бы не признался.

Володя Рогачев тем временем взял под мышку гитару и вышел из домика. Ему с утра не давала покоя мелодия новой песни, которая вот-вот должна сложиться и зазвучать, а ребята не дают сосредоточиться.

В домик заглянул Кириленко:

— Филипп! Тэбэ твой друг кличе!

— Какой еще друг? — недоверчиво спрашивает Бакланов. Но он-то знает, что Кириленко не будет его разыгрывать.

Кириленко поясняет:

— Экспедитор совхозный. К посту-то зачем подъезжает? Скажи ему.

У холма на дороге стояла запряженная лошадь, а на повозке, прищурившись из-под соломенной шляпы, сидит Семенюк. Протянул руку, и, здороваясь, пристально посмотрел на Филиппа, точно видел его впервые:

— Ну и как она, служба?

Спросил таким тоном, что мог бы и не спрашивать. Можно подумать, его служба интересует.

— А ничего. Идет помаленьку, — ответил Филипп, подходя к коню и с удовольствием трогая его теплые бархатные губы.

Ух ты, Уголек, Уголёша!.. Жарко небось тебе, коняга?

— Слышишь, служба, это верно, что ты Замуле, секретарю комсомольскому, про двигатель сказал?

«Ишь ты, гусь лапчатый… Не поленился приехать. Значит, действительно ворюга… Вот бы мог я угодить в историю!» — подумал Бакланов.

— Сказал, а что?

— За язык тебя тянули?

— Он спросил — я ответил. Двигатель-то совхозный? — И, видя, что Семенюк насупился и не отвечает, повторил еще громче: — Совхозный или нет?

— Не в этом дело, — уклончиво ответил Семенюк и даже попробовал улыбнуться. Снял соломенную шляпу и, вынув платок, отвел со лба прилипшие волосы. Кивнул на небо: — Чайки вон разлетались. Гарный дождь буде…

— Да, раскричались чайки…

Семенюк сказал примирительно:

— Мог предупредить хотя бы… А то я подумал… дело земное, обычное. Заработать всякому не мешает — что вольному человеку, что солдату. Двадцатку верную имел бы. А то спрашивает меня секретарь насчет двигателя. А я тебя прикрываю, говорю, нет, мол, ничего ни о чем не знаю. Такое дело…

«Ишь ты, куда гнет! Меня он, видите ли, прикрывал…» Филипп усмехнулся:

— Зря думал. Мне они, деньги, ни к чему. Я же на полном государственном, не то что некоторые.

Семенюк держит на губах улыбку, а глаза серьезные.

— Це ясно. Я бы и сам мог сказать директору, а не тот выскочка. Неудобно получается. Что, у него на баркасе движок плохой? Ладно, сегодня скажу. А за труды все же получи!

Семенюк протянул Бакланову красненькую бумажку. Филипп отвел его руку:

— Оставь детишкам на молочишко, а мне ни к чему. Ты что, за этим приезжал?

— Да бери же, чудак! Из хозяйственных фондов, совхозные. Заработал ведь…

— Не… — закрутил головой Бакланов и сказал, чуть прищурив зеленый глаз: — За труды я в правлении после демобилизации получать буду. Под роспись. Как положено.

— Ну, дело твое. — Семенюк нахлобучил шляпу и убрал десятку в карман клетчатой ковбойки. Грузно сел в повозку. Хлестнул вожжами по отливающим синью бокам коня. Уже через плечо крикнул:

— Бывай здоров!

— Пока! — ответил улыбающийся Филипп, поскреб затылок и уже вслед прокричал: — Привет семье!

Семенюк сделал вид, что ничего не слышал. За повозкой клубилась пыль.

* * *

Пятый час вечера. Тучи, как заслонка в русской печи, держали над землею духоту. Даже ветер, рябивший волны, был теплым и не освежал.

Рогачев сидел на «валуне откровенья» и, свесив босые ноги в воду, негромко пел, подыгрывая себе на гитаре. Песня, кажется, получалась. Вчера в газете вычитал стихи солдатского поэта и на них написал музыку. Похоже, что очень даже душевно получается.

Не часто прилетают вертолеты, А мы их ждем, А мы их очень ждем. Закончены ученья и работы, А мы стоим и курим под дождем…

А в небе клубятся тучи и ворочается, ворчит гром. Рогачев усмехается, болтает в воде ногою. Хорошо.

Скрестив на груди руки и поставив босую грязную ногу на противопожарную бочку с водой, Бакланов сидит возле домика. В зеленых глазах досада. «Взбрело русовской бабе прикатить именно под воскресенье… Не могла другой день выбрать: у нее каникулы, а сержанта когда угодно отпустят», — с грустью подумал Бакланов.

Он знает, что Русов со Славиковым в увольнении: подыскивают в совхозе для Людмилы жилье. Знает, но все равно досадно… Сел бы в таратайку с Семенюком, докатил бы с шиком. Надо бы с директором поговорить насчет работы…

Потом вспомнилось присланное ему из большого военного журнала письмо на лощеной бумаге. И стихи возвратили, крокодилы… Слова-то какие нашли, подобрали… Молодец, мол, Филипп Бакланов, что прирос к поэзии душою… Но этого, дорогой человек, мало. К сему бы нужен еще и талантик, а у вас его, извиняемся, в наличии вроде бы нет. Ну, не совсем так, а примерно…

«Подумаешь, гуси… Окопались там в Москве. А я, между прочим, стихов этого самого литконсультанта А. Солдатова нигде не видел. А он тоже мне, учит других!»

Ваня Кириленко делает приборку в домике. Его мысли далеко-далеко, на родной Украине…

Хлопцы пишут, дожди каждый второй день идут, а дожди сейчас не нужны — уборка. Наверное, сильно устает мать в поле. А вечером работа по хозяйству. Раз дожди, значит, травы в рост пошли. Для коровы сено косить надо. Много сена надо… Был бы жив батька, накосил бы. А тай все на матери…

И видится Кириленко теплое голубое небо. Тополя. Короткие тени от выстроившихся вдоль дороги любопытных подсолнухов. А слева — большое желтое поле. Хлеб. На ноле работа. Трудная и веселая. До седьмого пота. Уборка урожая.

Когда он уезжал в армию, поля были убраны, сено в скирды уложено. Мать сидела рядом с ним на телеге, тихая и печальная. Все промокала глаза краем платка. Кто-то впереди на баяне играл, на пригорке стайка девчонок появилась… И долго они что-то весело кричали, руками махали. Потом мать поцеловала его сухими губами в щеку: «Счастливо тебе, сынку! Береги себя!» И осталась одна вместе с другими женщинами на дороге. На той самой дороге, по которой отца на войну провожала… Надо сегодня же написать ей.

Неожиданно и резко зазвонил телефон. Пока Иван шел к нему, он все звонил.

— Рядовой Кириленко. Слушаю вас!

— Товарищ Кириленко! Включить станцию на поиск гражданского самолета с сигналом «Бедствие». Самолет попал в грозовую облачность и потерял ориентировку. Как поняли?

— Включиться на поиск самолета, попавшего в грозу и потерявшего ориентировку.

— Действуйте!

Ни секунды на раздумье. Командир роты — опытный человек. Не зря переспросил: «Как поняли?» За то время, пока повторяется команда, солдат успевает собраться, прийти в себя.

Кириленко высовывается в окно:

— Ребята! Быстро включаться! Сигнал «Бедствие». Гражданский самолет попал в грозу! Филипп, где Володя?

— А шут его знает! Вроде бы с гитарой к морю пошел…

— Сбегай позови! Я — в станцию! Включайтесь, хлопцы, быстро!

Кириленко, как был босиком, побежал к станции. Филипп, сохраняя спокойствие, продублировал команду на включение своему неофициальному подчиненному — Далакишвили. Тот живо бросился вслед за Кириленко, а Бакланов про себя невольно подумал: «Хорошо, когда рядом служат молодые. Рванул, как за медалью».

Бакланов видел, как Кириленко и Далакишвили скрылись в кабинах, видел над капониром голубое облачко первых выхлопов газов. Ветер донес ритмичный стук дизеля, и Филипп подумал: «Молодец Резо! Хорошая мне замена…»

Вот и антенны завращались, ровно и мощно. Кириленко не терял времени зря.

Бакланов не спеша пошел к морю — Рогачев там. Он любит бывать на «Золотом пляже».

А в это время пришла, накатила на материк гроза…

На глазах степь стала черной. Навалился ветер, и не просто тугой и душный, как был до этого, а пыльный, колкий. Откуда-то слева, с обрывов, смел, примчал каменную крупу… «С цепи, что ли, сорвался!» — подумал Филипп, загораживаясь локтями. Море стало темно-лиловым, неспокойным. На побережье словно налетел шквал.

— Рогачев! Рогачев! — сложив ладони рупором, прокричал Филипп.

Полыхнуло фиолетовым пламенем, и почти сразу же треснул раскатистый гром. «Во дает! Тут и секунды считать нечего… Шарахнуло прямо над головою…»

— Володя! Воло-одь!

Первые капли дождя забарабанили по лицу, по плечам… Закипела под ногами белая пыль, будто пытаясь противостоять дождю — свертывалась, обволакивала пудрой тяжелые капли, но шлепались, били по дороге сотни, тысячи новых, и пыль покорилась. И вот уже липнет теплая грязь на босые подошвы ног…

— Рога-чев! Во-ло-дя! — надрываясь, прокричал Филипп и, не слыша ответа, сердито подумал: «Куда он делся? Не сидит же под дождем? Ничего, сейчас дождь его выкурит…» Бакланов мог бы побежать в дизельную, но до нее в два раза дальше, чем до домика. К тому же антенны вращались, дизель стучал — все шло как надо. И, рассудив так, Филипп затрусил к домику.

Пока прогревалась аппаратура, Кириленко еще думал о Рогачеве: «Куда он запропастился? Ведь Бакланов уже наверняка сказал ему о включении…» Но едва станция вышла на рабочий режим, как мысли о Рогачеве отступили на второй план.

Командный пункт торопил.

— Ну, как там у вас? — спрашивал планшетист.

Иван не успел ответить, как по радио запросили нетерпеливо и властно:

— «Рассвет»! Вышли в эфир?

— Выходим! — ответил Кириленко, а затем успокоил сидевшего на одной с ним телефонной линии планшетиста КП: — Начинаю поиск. Что? Рядовой Кириленко и ефрейтор Рогачев.

Он докладывал за двоих, уверенный в том, что вот-вот распахнется дверь и в кабину торопливо войдет Володька. Сядет за соседний экран и, по обыкновению, спросит: «Где цель?» Но Рогачев почему-то не появлялся… Экран же настолько плотно забило россыпями помех, что разглядеть в них маленькую дужку, обозначающую цель, было не так-то просто.

«Ничего… Сейчас… Отстроимся и найдем тебя, голубчика!»— мысленно обращался Иван к самолету, попавшему в грозу. Это успокаивало, настраивало на рабочий лад…

Донесся новый удар грома. Рыскнули стрелки приборов, дрогнул воздух в плотно закупоренной кабине станции.

Гроза разгулялась не на шутку.

— Кириленко! Как там у тебя? — снова запросил планшетист. — Самолет видишь?

Кириленко готов был ответить: «Пока не вижу…», но заметил в синих россыпях помех едва ощутимое изменение, передвижение какое-то… На экране проявилась, запульсировала слабая отметка от движущейся цели.

— Есть самолет! — Голос прозвучал хрипло и незнакомо. Кириленко откашлялся. — Даю координаты…

Он сообщил планшетисту данные, и тот радостно повторил:

— Принято!

Пошла работа! На планшете КП легли первые засечки курса, и самолету уже, наверное, даны необходимые команды: отметка на экране стала перемещаться круче к берегу…

«Порядок, — радостно подумал Иван, — теперь мы тебя, голубчик, как за руку, приведем на аэродром!»

Неожиданно экран поблек. Развертка искривилась, но все обошлось: экран снова наполнился привычным густо-голубым светом, хотя на нем еще какое-то время таял белый зигзаг — след от рыскнувшей развертки. Грозное напоминание о том, что станция могла «ослепнуть»…

Кириленко с тревогой взглянул на приборы: «Этого еще не хватало! Неужели барахлит станция? Где же Володька?»

Еще одну группу цифр передал Кириленко на КП, и снова близкий удар грома колыхнул воздух, ощутился в дрожи металлического пульта, на который облокачивался оператор. «Все хорошо. Станция работает нормально. Это гроза. Где-то близко стукнуло…»

Подумав так, он несколько успокоился. Устроился поудобнее в операторском кресле. Усилил яркость.

Вдруг… Кириленко не понял, что с ним произошло. Ему показалось, что взорвался экран! Страшная боль, мгновенно пронзив его, заставила вскочить… Вскинув руки к голове, он тут же рухнул без сознания. В линию связи попал грозовой разряд.

…Когда открыл глаза и попытался осмыслить, что с ним и где он, — память отказывалась служить… Невыразимая тяжесть сковала тело. Казалось невозможным поднять голову… Боли не было. Только туман, и сквозь него частый певучий звон. Такой звон бывает, когда на металлическом рельсе косу отбивают… Кириленко лежал на полу кабины, возле металлического ящика воздуходувки. Может, воздух, нагнетавшийся в станцию сквозь жалюзи ящика, привел его в сознание…

Он различил знакомый ровный гул, увидел на масляно-белом потолке станции мерцающие голубые блики…

«Что со мною? Где я? Этот гул… Гул работающей аппаратуры! Голубые блики на потолке? Отражение экранов… Почему я лежу на полу?»

Кириленко попробовал поднять голову, но перед глазами все плыло, туманилось… «Жив! Лежать и не шевелиться! Чуть полежать и подняться…»

«Рассвет»! Почему молчите? Где самолет?

«Самолет? — Кириленко с трудом вспоминает… — Да, был самолет…» Что-то теплое затекло под щеку. Дотянулся до щеки, тронул рукою — липкая, темная жидкость… «Кровь? Почему кровь? Я упал со стула… Ударился о железо. Надо встать… Я должен встать!»

Он еще до конца не осознал, что с ним, но в глубине его памяти тлела, готовая вспыхнуть, мысль — он должен встать!

— «Рассвет»! На связь! «Рассвет», ответь по радио, где самолет! Почему молчишь?

И Кириленко вспомнил. Теперь уже ясно вспомнил, что делал он до того, как оказался на полу станции, и чего ждет и требует от него командный пункт.

— Сейчас… Сейчас я отвечу… — шепчет Иван, а ему кажется, что он говорит громко. — Сейчас… Ще трошки…

Кириленко приподнимается. Встает. Кабина станции начинает крениться. Он успевает подумать, глядя на светящиеся экраны, на привинченное к полу кресло: «Успеть бы сесть за пульт! Только бы сесть!» Он делает шаг, другой. Словно шагает через бездну… А экраны уже рядом… Они перед ним!

…Планшетист сообщил, что линия связи с тридцать третьим постом вышла из строя.

На запросы Воронина «Рассвет» не отвечал. Недоброе предчувствие шевельнулось в душе капитана. За всю свою долгую службу не помнил он такого. Разве что в войну…

Что же случилось на тридцать третьем?

Воронин приказал связаться с постом по резервной линии… Другой, более мощной станции капитан дал включение и сейчас ждал доклада о выходе ее на режим…

Полторы минуты на запрос самолета, терпящего бедствие, земля отвечала: «Вас пока не наблюдаю…»

— Ну что они там?! — вскипел Воронин. — Пора им уже выйти!

Связист склонился над пультом, зачастил ключом, замигал зеленой лампочкой…

Неожиданно в динамике прозвучало:

— Самолет: триста пять, двадцать…

Пауза, и снова:

— Триста шесть, восемнадцать!

Голос Кириленко. Странный голос. Тихий, прерывистый…

Нет времени узнавать, что там было у «Рассвета». Главное, снова есть координаты! Заскользила по планшету линейка, легли отметки курса… Снова полетели в эфир команды. Самолет шел к спасительному берегу.

Вскоре прозвучал радостный голос летчика:

— Берег вижу! Грозовой фронт — правее. Благодарю всех! Благодарю всех!

Капитан вытер платком лицо, попросил у прибежавшего на КП встревоженного Маслова:

— Дай-ка закурить!

Маслов, еще не зная, что произошло, чувствует, что все обошлось, пробует как-то разрядить обстановку, пошутить:

— Ты же сказал, что бросил, Иван Ильич?

Воронин махнул рукою. Потянулся к пачке сигарет.

Пальцы его подрагивали.

…Рогачева дождь застал врасплох. Когда первые капли дождя взмутили воду, звонко защелкали по корпусу гитары, Рогачев прежде всего подумал о гитаре… Добежать до домика он, пожалуй, не успеет. А может, этот порыв дождя только попугает, а когда утихнет, он успеет добежать… А пока спрятаться под скалою…

Поставив позади себя гитару, ои стоял, прижавшись к скале. Дождь хлестал где-то рядом, со скалы побежали коричневые грязные струйки… Совсем близко ударил гром. Сощурившись, Рогачев взглянул на небо: низкие, дымные облака атаковали сушу и море… Над морем сверкало вовсю. Дождь усиливался. «Придется выбираться… Гитара пусть здесь, а сам бегом… Иначе простоишь здесь час, если не два…»

Снова разряд молнии, оглушающий треск и… Что это было? Может, только показалось — вроде бы кто-то кричал, звал его… Нет, наверное, почудилось. Но вдруг… Владимир прислушался. Ветер донес перестук дизеля. Мотобот? Нет. На море пусто. «Наш дизель?! Почему? Дали включение? Дали включение!»

Рогачеву показалось, что не только сейчас, а и несколькими минутами раньше он слышал этот неясный стук… Просто был далек от мысли, что где-то наверху могла работать их станция. Уходил-то — все спокойно было…

По каменным ступеням лился навстречу грязный водопад. Разбрызгивая его, Владимир взбежал наверх и, поднявшись, сразу же убедился: да, станция работала. Значит, произошло что-то чрезвычайное.

Клубящиеся дымы грозовых туч охватили черной дугою всю левую часть побережья и море до самого горизонта. За ближайшим холмом полыхнул, вонзился в землю ломаный штык молнии. На какое-то мгновение Рогачева ослепило, тугая теплая волна воздуха ударила в уши…

Таких молний Рогачев здесь не помнил. Но страха не было. Только озорное мальчишеское настроение да стремление поскорее добежать до кабины.

…Ступени лестницы… Владимир взбирается по ним, держась руками за скользкие стояки…

Вот и дверная ручка. Глухо открылась дверь, и сразу в лицо ударил резкий запах горелой резины… Возле порога темно-вишневая лужица… Неужели дождевая вода в герметичной кабине? Кровь? Чья? Откуда?

Ровно гудит аппаратура. А лужица у двери набежала оттуда, из-за шторки. Владимир кидается к шторке, распахивает ее… Навалившись грудью на операторский стул, вытянув перед собой большие, огромные руки, лежал Ваня Кириленко. Это из-под его рук бежала струйка крови, образуя темно-вишневую лужицу…

Шли секунды. Одна… Еще одна… Еще…

Отчаянно металась, круг за кругом, по экрану развертка. Высвечивала побережье, сплошные желтые пятна помех — облаков… Рогачев оцепенел.

— «Рассвет»! «Рассвет», почёму молчишь? «Рас-све-ет»! — певуче позвал голос в динамике, и его спокойствие, и то, как все было сказано, не укладывалось, не вязалось в сознании с тем, что видел перед собой ефрейтор Рогачев.

— «Рассвет»! — уже строго обратился голос из динамика. — Командир благодарит вас за работу. Можно выключиться. Зазнайки! — Последнее добавлено негромко кем-то из радистов КП от себя.

Перегнувшись через стул, лежит Ваня Кириленко…

Скорее! Скорее! Рогачев бросается к товарищу. Подхватывает его безжизненное тело… «Что делать? Что делать? Откуда кровь? Искусственное дыхание надо… И еще сообщить на КП…»

Рогачев оттаскивает Кириленко на средину пола. С чего начать? С чего?

 

24

Сначала самолет шел на большой высоте, и расстилавшееся внизу море было похоже на зеленый движущийся мрамор. Затем тучи стали закрывать море, и оно только изредка виднелось в размывах облаков.

Резко качнуло, и стюардесса весело пояснила, что в небе тоже есть дорожные ухабы. Сидевший рядом с Людой пожилой человек в очках, похожий на бухгалтера, еще глубже ушел шеей в просторный пиджак и, барабаня тонкими пальцами по лежавшему на коленях портфелю, недовольно пробурчал:

— Знаем мы, какие бывают ямы! Выпускают шут знает в какую погоду.

Сверкнула молния. В ее голубом свете вспыхнули и погасли тревожные лица пассажиров. Самолет снова качнуло, бросило вниз. Пассажиры беспокойно заерзали на местах. Люда почувствовала, как перехватило дыхание, а тело потеряло вес. «Как на качелях, когда несешься вниз», — подумала Люда.

Самолет резко снижался. За бортом сплошная белая пелена, и даже стюардесса перестала улыбаться. Снова качнуло. Донесся глухой раскат грома.

Туман за окном оборвался неожиданно, и Люда увидела внизу маленькие игрушечные домики с красными крышами, негустые сады, дорогу, изрезанный мысами берег и белые гребни волн, которые разворачивались в неровные линии и цепь за цепью шли на штурм пустынных пляжей.

Самолет летел под облаками. Стало спокойнее, и «бухгалтер» перестал барабанить пальцами по портфелю.

— Знаете, — сказал он, — гроза чрезвычайно опасна для самолетов. Электрические заряды притягиваются к металлу…

— Да, знаю, — не дослушав до конца, ответила Люда и зачем-то добавила: — Мы в средней школе проходили раздел «Электричество».

«Бухгалтер» просиял. Оказалось, что он учитель физики. «Коллега», — подумала про себя Люда. Учитель говорил что-то о своем классе, о талантливых учениках, но Люда слушала его рассеянно, думая о своем.

«Где-то в этих краях служит Андрей… Вот, наверное, удивился, когда получил мою телеграмму! Думал, шучу, что так просто сказала все по телефону…

Зачем я лечу? Какой будет встреча? А может, его даже и не отпустят. Скажут: кто она тебе? Действительно, кто? Но ведь все когда-то бывают друг для друга никем. А потом происходит что-то непонятное, делающее людей иными…

Андрей давно любит меня. А я? Люблю ли? Странно… Не знаю… Словно все, затеянное мною, похоже на удивительную игру, словно стало мне вдруг завидно глядеть на других… Почему у них есть любовь, а у меня нет?

Почему именно Андрей? Я знаю его давно… „Стаж“ у него не то что у некоторых моих кавалеров… Где они, кто они? Были и нет. Есть и не будет. А он — постоянный, ничто в нем не меняется. Как смотрел на меня вот такими глазами — так и теперь смотрит. Как сбивался, краснел наедине со мной — так и теперь не очень-то смел…»

Последнее успокаивало, придавало уверенности. Впрочем, надолго ли? Уверила себя, что летит просто проведать своего друга. И, кроме того, он, как ей кажется, хочет совершить глупость, хочет на всю жизнь остаться военным. Она должна убедить его, она должна сохранить его. От чего сохранить? Для кого? Для себя? Как знать… Но, случись ответить, она наверняка сказала бы независимо и вызывающе: «Да, для себя. А что?»

Вчера Андрей получил телеграмму и, сейчас, наверное, уже собирается встречать.

Люда посмотрела на часы… Вылетели они на два часа позже — кто знает, до которого часа ходят в тот район автобусы.

Из летной кабины вышла вторая стюардесса и строго объявила:

— Товарищи пассажиры! В связи с ухудшением погоды мы производим посадку в… — Стюардесса повернулась, и за гулом моторов не было слышно, где же приземлится самолет.

— Простите, я не расслышала, куда нас посадят? — спросила сидящая сзади женщина. Люда пожала плечами. Тоже не расслышала.

Их приземлили на одном из военных аэродромов, и там, за неимением гостиницы, пассажирам пришлось довольствоваться креслами самолета. Люда долго не могла уснуть — ей мешал храп учителя в соседнем кресле и еще глухой шум дождя по обшивке самолета.

Утром один из пилотов делал физзарядку на мокром бетоне, а второй, глядя на огненно-золотой шар просыпавшегося солнца, довольно заметил:

— Миллион на миллион!

Пассажиры не знали, что на языке летчиков это означало практически неограниченную видимость, но но тому, как было сказано, поняли: вылет не задержится.

 

25

Людмила приехала в Прибрежный днем. Была уверена, что Андрей не встретит — откуда ему знать, каким автобусом она приедет? Да и про опоздание самолета он тоже наверняка не знает.

Андрея не было, но она, точно веря в невероятное, все же постояла, подождала… Затем взяла чемоданчик и нерешительно направилась к стоящим возле сельмага женщинам. Ее поразили их лица, их не периферийное любопытство к приехавшей городской барышне, а какое-то непонятное удивление, затаенность…

Почти подойдя к ним, услышала негромкое, как всплеск:

— Небось родственница солдатика…

— Здравствуйте, — сказала Люда.

— Здравствуйте! — разноголосо ответили женщины.

— Скажите, пожалуйста, как мне пройти к военной части?

На лицах стоявших перед ней женщин проступило явное сочувствие и жалость, будто встретили они заблудившуюся в лесных дебрях девочку, будто в чем-то перед ней провинились. Одна из женщин всхлипнула и, сдерживая слезы, поспешно исчезла в дверях магазина. В окнах магазина замелькали лица, а на порог высыпали любопытные детишки.

«Да что же это такое? Что здесь происходит? — встревоженно подумала Люда. Скользнула взглядом по своему вроде бы незатейливому наряду, по успевшим запылиться черным туфлям-лодочкам. Что же случилось?»

Женщины окружили ее. «Почему они ведут себя так? Вроде бы даже ждали меня?»

— А военная часть его туточки, недалече… Мы покажем.

— От нашего села видать даже.

— Господи, сколько машин к ним понаехало, и не могли встретить.

— Ты кем же ему приходишься, милая? Сестричка небось? — интересуется маленькая старушка, трогая Люду за локоть и глядя жалостливыми слезящимися глазами.

Окаменев от окружающей ее непонятности, от участливых взглядов и пугающей недосказанности, Люда, как за спасительную соломинку, ухватилась за этот вопрос:

— О чем вы, бабушка? Я к моему другу приехала. Он у меня солдат, служит здесь.

Но старушка, видно, не расслышала этих слов:

— Да, да… Господи, горе-то какое, доченька!

Людмила оглянулась… К кому бы обратиться?.. Почти крикнула, едва сдерживая готовые выплеснуться из глаз слезы:

— Я ничего не понимаю! Что случилось?

И тогда женщина, первая, к которой Люда обращалась, сделала всем стоящим рядом знак рукой и, осторожно подбирая слова, спросила:

— А вы… Разве вы никакой телеграммы не получали?

— Нет… Ничего я не получала. Когда выезжала, дала Андрею телеграмму, а сама не получала.

— Не получала, значит, — уже более уверенно сказала женщина и быстро взглянула на стоящих рядом односельчанок. Оборвала начавшую что-то говорить старушку — Погодите, баба Ксана! Да подождите же! Так, значит, вы сами сюда приехали, девушка? Господи, да, может, мы все, глупые, перепутали! Скажите, милая, вы не из Киева приехали?

Женщина говорила быстро и по-украински. Люда с трудом уловила смысл ее слов.

— Я из Оренбурга. Андрей, он тоже из Оренбурга.

— Ну вот, говорила я вам! — возмущенно вскинула руку женщина. — Сороки глупые, одно слово — бабы… Такую беду человеку надумать! Вы простите нас. Здесь вчера солдатика грозой ударило, так мы и подумали, что вы родственница ему. А он, голубь, с Киевщины, и фамилия украинская… Вы уж простите нас, глупых.

Людмила не знала, что и сказать. У нее опустились руки. «Украинская фамилия… Ошиблись, значит. Подумали, что я родственница, а у меня русская фамилия и у Андрея тоже…»

— Их часть туточки. Мы сейчас покажем, — заспешили, затараторили женщины, и та, что говорила о солдате с украинской фамилией, она и пошла с Людой за село.

Шли быстро, и женщина, раскрасневшись от ходьбы, все говорила, говорила, видно стараясь отвлечь Люду. Говорила, что пока все хорошо, что солдатик тот жив и его военная санитарная машина почти сразу же увезла в Морское.

Когда до холма, на котором стояла станция, оставалось не более полукилометра, заметили, что навстречу им мчится машина.

Всклубив пыль, машина резко остановилась, из кабины, живой и невредимый, легко выпрыгнул Андрей. Шагнул навстречу. И он, и не он. Побледневший какой-то, в помятой рабочей одежде, осунувшийся, под глазами серые тени.

— Здравствуй, Люда! А я тебя вчера встречал. Сегодня уже и не верил, что приедешь…

Она бросилась к нему и мокрой от слез щекой прижалась к его горячей шее. Всхлипывая, уткнулась носом в открытый ворот гимнастерки.

— Ну что ты, Людочка! Не надо, успокойся. — Прижав Людмилу к себе, он гладил ее мягкие, шелковые волосы, не зная, что делать, что сказать.

 

26

Старший лейтенант Маслов стоит перед строем роты.

— Кириленко срочно нужна кровь. Первая группа. Такая группа у меня. Кто еще желает дать свою кровь товарищу Кириленка, прошу сделать шаг вперед!

Необычно это звучит, не по-военному: «прошу…» Шаг вперед делает вся рота. То же самое происходит в это время и в мотострелковой части. Только там рядовой Рахматуллаев допытывается у полкового врача, как фамилия пострадавшего от грозы солдата. Знал, мол, он одного хорошего человека с той станции. «Моя с ним вместе…» И умолкает на полуслове. Не говорить же, что сидел на гауптвахте! Тем более что служба идет нормально. Опять отлично стрелял на учениях, и командир обещал снять взыскание. Рахматуллаев убеждает доктора взять у него кровь. Так убеждает, что доктор в конце концов теряет терпение:

— Вы мешаете мне работать! Вы сдали анализ? Всё. Идите, объявят, подходит ваша кровь или не подходит.

— Мой кровь, товарищ капитан, очень хороший. Горячий кровь! Очень поможет человеку, понимаете?

Доктору хочется сказать этому чудаку: «Спасибо, солдат!», хочется что-то объяснить о группах крови, но времени нет, надо спешить, и потому Рахматуллаев слышит:

— Идите, товарищ солдат!

…В Морское пришел командир пограничников:

— Застава готова сдать кровь!

— Спасибо. Уже достаточно, вполне достаточно. Передайте товарищам пограничникам, сделаем все возможное, чтобы солдат жил.

…На тридцать третий пост Воронин не звонил. Туда уехал Маслов. Знали, что на посту обидятся — так оно и было. Горячился Далакишвили:

— Почему в Морском сдавали кровь, а мы нет?

— Хватит уже, да и всех вас надо возить в Морское или врачей отрывать от дела.

Ответ убедительный, но в глазах Резо обида. Никто не знает его дум: «Почему я не первый, самый-самый первый? В газете бы написали: Резо Далакишвили спас товарища! Еще великий грузинский поэт сказал, что друга спасти — это высшая честь!»

Резо, Резо, опять не повезло тебе!

* * *

Поздний вечер… Открытое настежь окно в сад. Давно погасли на зелени яблонь блики света от окон дома. На кухне не звякает посудой хозяйка, не кашляет на скамейке у дома куряка-дед. И южная ночь осторожно, на цыпочках, подступает, вливая в комнату прохладу, донося цвиризжание цикад.

Андрей и Людмила сидят на старенькой невысокой кровати. Люда склонила голову на его плечо. Короткие, пахнущие свежестью волосы щекочут шею. Она легонько отстраняется и смотрит в темноте на него. Ему кажется, что Люда улыбается. А может, она сегодня все время такая, ласковая, чуткая. «Какие у нее большие, незнакомые глаза и горячие руки!»

— Андрюша… — Она прижимает его голову к себе и перебирает пальцами короткие жесткие волосы Андрея. Он замирает от счастья, он точно боится ее рук, глаз, ее голоса. — Андрюша, о чем ты думаешь? Скажи мне еще раз, что ты меня любишь.

— Люблю, Люда! Тысячу раз люблю!

— Но ты вздыхаешь? О чем, Андрюша? Пусть тебя ничто не тревожит…

— Я хочу тебе сказать…

— Да? Я слушаю, Андрюша.

— Я не хочу тебя обманывать. Понимаешь…

— Чудак! Милый мой чудак…

— Понимаешь, Людмилка… В институт твой я не иду. Мы будем в одном городе. В нашем городе. Ты в институте, а я в училище. Это ведь все равно… рядом, все равно вместе, да?

— Да…. Я почему-то чувствовала…

— Я другим быть не смогу… Ты молчишь?

— Я не молчу. Я сказала: «Да, ты, наверное, другим быть не можешь».

Голубой полумрак. Уже почти ночь. Странное, непонятное молчание…

«Нет, не любит он меня. Не любит… Обидно. Пустота какая-то… О чем он сейчас говорил?.. И зачем? Глупый упрямец. Если бы даже он обманул меня, я бы, наверное, ни о чем и не думала. Странная ночь. Теплая, как зола, южная ночь. Я и он. Он — чужой…»

— Людмилка, знаешь… мне скоро уходить…

— Куда?

— Увольнение… Оно не бесконечно. Да и ребята на точке… Я должен…

— Да, конечно… Детки малые плачут, сами не заснут. Иди, Андрюша. Иди. Посмотри, как сладко твои ребята спят. А им все равно — есть ты или нет.

— Мы увидимся еще завтра… Утром… Будет утро… Что?

— Я ничего не говорю.

«Нет, эта ночь не для него! Не для него! Пусть будет себе на здоровье всю жизнь военным. А я-то было раскисла, разнюнилась: мой солдатик… Мой любимый. Мой суженый. Завтра же утром уеду».

— Да, ты должен быть военным! Так будет у тебя всю жизнь. Все дни и все ночи твои и не твои. Всегда — долг, долг, долг… Для этого надо родиться. Но все равно, поцелуй меня крепко, чтобы я запомнила…

Он слышал и не слышал. Думал и не думал. Ветер шелестел в листве сада, раскачивал ветви и словно досадовал на что-то, взвешивая на ветвях упругую тяжесть созревших плодов, которым пора упасть, а они все не падают, не падают…

 

27

Дотошный парень с коричневой сумкой-репортером на боку сует под нос Филиппу никелированный микрофон:

— Товарищ Бакланов! Расскажите, пожалуйста, радиослушателям «Юности» о вашем боевом товарище Иване Кириленко. Вы служите с ним рядом много дней. Какие черты его характера вам особенно запомнились?

Бакланов набычивает голову, прикусывает губу и отвечает не сразу:

— Ну, очень честный. Труд любит, не разделяет его на легкий и тяжелый. Два года обеды нам готовит. Между прочим, такие, что любая хозяйка позавидует… Комсоргом он у нас… Спрашивает по всем статьям. С меня, например. А что еще говорить? Я не знаю…

— Прекрасно, товарищ Бакланов. Что-нибудь о его требовательности к себе й товарищам.

Вмешивается Николай Славиков, трогает репортера за плечо:

— Товарищ корреспондент! У нас запись его голоса есть. Хотите послушать?

— Голоса? Где? Что же вы раньше молчали? Давайте!

Славиков спешит к тумбочке, где у него хранятся кассеты.

— Это джазы. Это… Вот, кажется, эта!

Репортер готов выхватить из рук Славикова коробку. Ему стоит большого труда быть спокойным и смотреть, как Николай не спеша заправляет пленку в магнитофон.

— Ты осторожнее! — сует он длинный палец. — А то скорость-то маленькая. Девять и пять? Осторожно!

Шипит динамик. Славиков прибавляет громкость. Сейчас магнитофон «заговорит»! Крутятся диски. И вот возникают, крепнут голоса:

«Что еще?»

«Сознательная воинская дисциплина».

«Правильно, сержант Русов!..»

— Это наш замполит, — поясняет Славиков и указывает глазами на стоящего здесь же старшего лейтенанта Маслова. Славиков щелкает клавишей. Стоп! Репортер сердито хватает его за руку:

— Пусть крутится!

— Мы его голос пропустим! — в свою очередь сердится Николай. — Кажется, здесь был его голос. Сейчас мы повторим.

Славиков возвращает ленту на несколько оборотов назад. Предостерегаюхце поднимает ладонь — вот сейчас, слушайте!

«Людей надо дуже уважать и любить. Бильше, чем сэбэ!..»

— Это Ваня!

Побледневший от столь редкой удачи, репортер включил свой магнитофон, поднес микрофон к динамику, но голос Кириленко уже смолк. Только глухой раскатистый шум. Репортер вопросительно смотрит на Славикова, и тот деловито поясняет:

— Море шумит… Сейчас мы повторим…

Повторили, и репортер переписал все на свою пленку.

А Славиков снова щелкнул выключателем, и возник, зазвучал еще один голос. Маслов вспомнил, где и когда был этот разговор, удивленно повел головою: «Ну и ну! Как же Славиков успел?»

«…если, садясь в кресло испытателя, человек подумает, что он идет на подвиг, значит, он не готов к полету в космос. Значит, он не готов к подвигу. Человек, уходя в ответственный полет, идет работать! Для прогресса, для человечества. Работать! Вот что главное. Мастерски выполнять доверенную работу, а слава тебя найдет. Так, кажется, в комсомольской песне поется? А, Кириленко?»

«Так».

— Молодцы! — не удержался репортер. Глаза его ошалело горели. И он еще раз восхищенно повторил: — Какие вы молодцы, ребята!

Прокручивали еще одну пленку, где, как все утверждали, должен быть голос Вани Кириленко. И действительно, Ваня начал говорить.

«Вот у нас на Днепре рыбалка! Хлопцы, давайте после службы…»

«Э! Тебе еще год трубить. Мы уже штатскими будем, а ты салаг агитируй на Днепр…»

Это, перекрыв Ванин голос, ворвался голос Филиппа Бакланова. Филипп покраснел до корней волос. Обозвал себя самыми последними словами. Никогда в жизни ему не было так стыдно, как в эти минуты, когда люди пытались услышать голос Вани Кириленко, а он, Филипп, грубо оборвал — как сапогом наступил на тот голос. В те минуты Филипп подумал, что не раз поступал он в жизни подобным образом.

Бакланов ушел к морю и там, сидя один, подвел невеселый итог своей службы и жизни на посту 33.

Он считал себя поэтом… А на деле? Талантливым его не признают даже в окружной газете, не говоря уж о центральных журналах.

А может быть, никакой он не поэт? Скорее всего, так. Просто любит стихи, и все. И наверное, всю жизнь будет любить, оставаясь этим, как его… дилетантом, любителем. Но ведь бывает и так, что слабая искра таланта постепенно родит пламя, создает костер… И тогда… Филипп даже подумал: «Вот возьму и напишу поэму о ребятах, о Ване Кириленко. И тогда заговорят обо мне все сразу…»

Его любовь к Юле… «А любовь ли это? Бегал в самоволки, трепал языком, выворачивался наизнанку, а вот не любит она, и все. Это факт. Если я ее люблю, то почему сейчас, когда она далеко, в городе, поступает в институт, мне как-то вдруг спокойно? И вроде бы мудро рассуждать стал. Ведь говорят, когда любишь, ночей не спишь. Странно. А я сплю. Спокойненько сплю и вроде во сне ее ни разу не видел. Конечно же думал о ней, но когда? Ночью, охраняя пост. Шагаешь, а мысли сами крутятся вокруг отношений с Юлей… Приятно как-то думать…

А может, и сейчас еще не все? Может, мне удастся стать лучше? Взять от ребят моих, от каждого самое лучшее… От Вани — спокойствие и фундаментальность во всем. В словах, в делах. От Славикова — жизнерадостность и юмор. Шутки его всегда к месту, там где надо. Но пожалуй, с этим ничего не получится. Острить-то я, конечно, смогу, но уровень не тот. Как у Славикова, не получится… Для этого надо жить в Москве, окончить среднюю школу, институт. Окончить, и даже после всех ступеней образования — громадный вопрос, будет ли во мне всё, что есть у Славикова. Нужна среда, как говорят ученые люди.

От Русова можно взять самостоятельность. Он всегда умеет быть самим собой, и его не собьешь… Это точно. Он знает, к чему идет, он все планирует наперед и, как шахматист, продумывает. А девчонки, между прочим, и серьезных любят. Приезжала же к нему Людка. За тысячу километров прикатила. Значит, есть в человеке что-то такое…

От Володи Рогачева… Ничего не возьму от Володькп Рогачева! И думать о нем не стоит. Точка. Отношения с ним прерваны. Самим Володькой…»

Все произошло на следующее утро после той грозы… Ваня Кириленко был уже в госпитале.

Утром Володька подошел хмурый, глаза прищурены: «Ты почему меня в грозу не позвал? Знал ведь, где я…»

Крутилось на языке оправдание: «Думал, сам прибежишь… Ливень-то какой был». А Рогачев снова: «Почему сидел в домике? Почему не с Резо в станции?»

Зло взяло. Чего пристал, чего привязался?

«Ну, был… Ты — под скалою, я — в домике!»

Как исказилось лицо Рогачева, как округлились, полезли из орбит глаза! Никогда не видел его таким.

«А ты… ты почему меня не позвал? Ты… ты…»

«Казалось, скажи я ему еще слово и он разорвет меня на куски. Я ничего ему не сказал». Филипп вспомнил как Рогачев, круто повернувшись п сжав кулаки, отошел…

«Хотел ли я сделать кому-то плохо? — думал Бакланов. — Разве Рогачева я не звал? Моя ли вина, что он не слышал?.. Да, мог сбегать к самому обрыву, мог спуститься по ступенькам и найти его там под скалою… Но что бы от этого изменилось? Ваню все равно ударило бы, наверное… Все Случилось почти в то время… Ну, возможно, при Рогачеве все случилось бы… Возможно… А не уйди он к морю, мог бы с первых минут быть в станции, может, даже сам бы и за экраном сидел. Да не „может быть“, а наверняка сам бы и сидел! Выходит, что я даже спас его. А, глупость… Досадно… Кто знал, что такое случится? Воскресенье ведь. Ни полетов, ни учений, мы в график дежурства не входили, заявок не было…»

Спасительные аргументы… Один убедительнее другого… И все же спокойствие не приходило… Неожиданно явилось, как приговор самому себе: «Эх ты, поэт… „высокая душа“… О себе бы, о дезертирстве своем написать, чтобы все знали. Все. А ребята молчат. Даже Русов со Славиковым до сих пор почему-то считают, что я был в дизельной, а к Рогачеву какие претензии! Находился на территории поста, как услышал работу, так и прибежал. Да еще вдобавок жизнь Ване спас. Считайте, что герой». Филипп горько усмехнулся, покрутил головой, словно стараясь избавиться от тяжелых мыслей.

…Плескалось о валун море. Сгущались сумерки, и постепенно вверху, за кручей обрыва, угасли голоса людей, отурчали и удалились автомобильные моторы. Только тогда Филипп встал с «валуна откровенья». Хотелось поскорее услышать голоса ребят, молча посидеть среди них.

 

28

Из Морского — первые утешительные вести: Ваня Кириленко пришел в сознание, но говорить ему врачи не разрешают и к нему по-прежнему никого не допускают. Только дежурит возле женщина с обветренным, рано состарившимся лицом крестьянки, с шершавыми и добрыми руками. Мать.

Как хочется, чтобы все было хорошо! Далакишвили предлагал: «Ребята! Давайте напишем Ване письмо!» Славиков спрашивал: «Когда они там разрешат взглянуть на него?»

Парням с тридцать третьего нужна была, работа. Горячая, самозабвенная. Чтобы вылетали из головы грустные думы, чтобы снова ощутить кровную связь со всем, что требует защиты и что само способно дать силу и помощь.

И такую работу дали. Четверо суток не выключались дизели, вращалась антенна локатора, менялись у экранов солдаты. Четыре часа за экраном, четыре на записи координат, четыре на отдыхе. И снова за экран или к дизелю.

Шли учения, и на морской полигон непрерывно, волна;т волною, большими и малыми группами шли бомбардировщики.

Отбой дали неожиданно. И тем более неожиданно прибыла почта. Андрею письмо от Людмилы…

Читать, конечно, ушел к морю. Предусмотрительно прихватил с собою книгу, бумагу и авторучку. Чтобы ответ дать сразу. Мало ли как со временем получится.

Над самой головой проносились крикливые чайки. После недавнего шторма море было грязно-серым. Выброшенные на берег водоросли успели поблекнуть и высохнуть. Травы так много, словно море произвело генеральную уборку и вымело сор на берег. Остро пахло йодом. И еще рыбой.

Андрей взял из вороха вымытого морем мусора травинку. Почти белую, выцветшую на солнце. Расправил, и напомнила она ему полоску телеграфной ленты, какие клеют на телеграммы. Русов улыбнулся: «Море работало на совесть. Морской телеграф был перегружен. Тысячи тысяч телеграмм, обо всем на свете. О делах морских и о тех, что на берегу, возле моря…»

Андрей расправил травнику, похожую на лепту. Достал авторучку и вывел на травинке? «Срочная». Буквы сразу же обросли маленькими веточками, расплылись, но все же были заметны, особенно последние, где травяная лента успела высохнуть полностью.

Андрей положил лепту на тетрадь и, думая о своем, несколько раз написал: «Люда… Людмила…»

Он вздохнул, убрал с тетради исписанную травинку, выбрал из вороха новую, чистую, расправил ее.

И снова в памяти та ночь… Андрей ушел от Люды на час раньше, чем мог бы… Что гнало его, что заставило непременно уйти? Он и сам бы толком не объяснил, что именно… Беспокойство, тревога какая-то и щемящее чувство непонятной далекой вины перед ребятами, перед Ваней Кириленко… Ваня где-то борется за жизнь, может, бредит, мечется на кровати… Ребята на точке потерянные какие-то… До личного ли тут? Нет, он, Андреи, не мог быть тем прежним, — скажем, таким, как г. отпуске, тогда, ранней весною… А Люда, кажется, обиделась. Провожая его, была сдержанна, слова и фразы все короткие… Ладно…

Шел сквозь ночь. Обрадовался оклику, из темноты: «Стой! Кто идет?» Узнал голос Бакланова. «Свои! Сержант Русов». Бакланов удивился. С чего это вдруг Андрей среди ночи от любимой заявился? Поругались, что ли? Нет? Странно… По понятиям Филиппа, раз уж приехала невеста, увольнение надо брать до утра…

Андрею не спалось. Слабо посапывал Рогачев, почмокивал во сне губами… Тикал будильник. Вспомнились слова Люды насчет ребят: иди, мол, проверь, как сладко они спят…. Вот и проверил. «Да, спят, и я с ними… Все вместе. Хорошо, когда все вместе». А позже снова возникло чувство вины перед нею. И ругал себя за свой характер. Есть же люди: сделал, как отрезал, и сомнение не гложет, и совесть не мучает. Железные люди. А есть ли? Может, железность эта сродни бездушию?

Утром встал рано. До одиннадцати часов, до отъезда Людмилы, была целая вечность. Посоветовался с Рогачевым и со Славиковым, и те убедили, что прибегать «под занавес» — перед отходом автобуса — не то чтобы не солидно, а нелепо как-то… Колебался… А Славиков убеждал: «Ротный-то отпустил до часу дня. Вот и иди. Иди, Андрей! Здесь все в порядке».

Да, дела на точке шли сами собою, как идут-двигают-ся колесики и шестеренки хорошо отлаженного часового механизма. Четкий подъем, физзарядка, уборка помещения и территории…

Завтрак вызвался готовить Резо. Вечером старшина Опашко привез свежей баранины, и Резо грозился накормить ребят шашлыком на ребрышках…

Склонившись перед горкой углей, зажатых с двух сторон кирпичами, Резо дул на мясо, махал фанеркой.

Повернув измазанное сажей лицо, крикнул уходившему Андрею: «Товарищ сержант! Подождите десять минут. Шашлык будет — пальчики оближете!»

Андрей не стал ждать, пошел, не завтракая.

От вчерашней обиды Людмилы не осталось и следа. Она с первых же минут удивила Андрея подчеркнутой бодростью и весельем. Протянула было руку, но не отстранилась, когда Андрей привлек ее к себе…

Они пошли к морю и там на обрыве остановились, точно впервые видя друг друга… Так казалось Андрею.

От Людмилы веяло свежестью, румянец выступал на щеках, и, если бы не легкие тени под глазами, можно было бы подумать, что спала она прекрасно и, не в пример Андрею, никакие сомнения ее не терзали. А может, так оно и было на самом деле…

Ветер поднял над ее головою, точно пламя маленького костра, волосы. Она тотчас осадила их руками, обратила лицо к ветру, и тонкие пальцы изящно и ловко побежали по волосам, пригладили, приласкали, успокоили прическу. Андрей улыбнулся — его всегда поражало это женское умение в какие-то секунды привести себя в порядок.

Люда перехватила его взгляд. Она прочла восторг в его глазах.

Смотреть с высокого обрыва на утреннее море — непередаваемая радость. В чистейшем воздухе видно далеко. До самого горизонта.

В стеклянную гладь моря смотрелись тоже вроде замершие, недвижимые облака. Легкие дымы… В тиши отчетливо застучал движок уходящего на промысел рыбацкого мотобота, и по воде долго и широко бежали волны… Потом они растаяли.

— Хорошо-то как! — сказал Андрей и вздохнул полной грудью. Видно, и Люда испытывала в эти минуты те же чувства… И вдруг она неожиданно для него прочла стихи:

Море мое милое, я в тебя влюбленная, Ты у неба синее, возле ног зеленое…

Он понял: это были ее стихи. Точнее, импровизация о море. А оно таким и было. Возле берега зеленое с коричневыми глубинными островками скал и водорослей, а дальше, к горизонту, лазоревое…

Ощущение чистоты и грусти… Сколько хотелось сказать, сколько неясных слов теснилось и путалось в голове, но, видно, не пришло им еще время, не наполнились они одним, самым сильным чувством, и потому Андрей и Людмила молчали.

Да, чувство щемящей грусти… Точно с каждой минутой молчания теряли они что-то дорогое, невосполнимое… Кто сказал, что разлуки в молодости легки?

Все проходит… Прошло и то утро. Растаяли слова, сказанные возле окна старенького, грозно рычащего автобуса.

— Значит, жду. Пиши, как отдыхается, а не будет времени — потом напиши, из Оренбурга. Теперь уже не долго, и я пожалую скоро.

— Да… — рассеянно кивнула она.

Андрей уже тогда ощущал: от него уезжала совсем не та, которую он встречал. Она — и не она.

Так бывает.

Теперь вот это письмо… От нее. Неторопливый, убористый почерк. Ожили слова. Ее голос.

«Здравствуй, Андрюша!
Будь счастлив и здоров. Людмила».

Как ты живешь? Как чувствует себя Ваня (прости, забыла его фамилию)? Ему лучше? Девчонки мои очень обрадовались, когда я заявилась. Они почему-то решили, что я уехала надолго… Да и мне самой раньше многое казалось…

Когда ехала, очень верила, что найду в тебе друга, и, честно сказать, очень хотела быть тебе нужной, необходимой в жизни… Думала, — что слова мои что-то значат…

Не обижайся, но увы… Я разочарована. Я в тебе-ошиблась. Ни о чем не сожалею. Может, верна пословица: „Что ни делается…“

Итак, ты решил всю жизнь быть военным. И на первом месте всегда будут у тебя долг и служба. Я уже убедилась в этом, когда больше половины суток, тех, что была в Прибрежном, провела одна в четырех стенах…

Я не упрекаю тебя. Ты даже в некотором роде сильная личность. Не каждый сумеет быть таким…

Пойми меня правильно. Я не мещанка, я самая обыкновенная. Не сильная и не слабая. Но очень люблю постоянство. Во всем и всегда. И, если угодно, традиционность.

У нас разные дороги, разные судьбы. И теперь я не говорю тебе: „Думай! Решай!“ Ты решил, и, может быть, именно так лучше. Ты говорил о нашей скорой встрече… Я не уверена, что она так уж и необходима. Ни на мне, ни на тебе свет клином не сошелся — на свете столько хороших людей!

«Спокойно, Андрей! Прочти еще раз последние строки и — спокойно. „Свет клином не сошелся“? Да, это, к сожалению, так…

„Разные дороги, разные судьбы“… Слова-то какие категорические подобрала… Неужели она серьезно считала, что я мог все перерешить, написать в училище, подать рапорт Воронину? Простите, товарищи, ошибся, переоценил свои возможности.

Ошибся? Нет, не ошибся! Военный, п только военный. Жить по особому, строгому укладу жизни. Учиться летать. Окончить училище, найти полк, где когда-то служил отец. Прибыть и доложить: „Летчик, лейтенант Андрей Русов прибыл, готов к выполнению любого задания“. А про себя доложить: „Прибыл вместо погибшего отца!“

Эх, Люда, Люда!.. Ну как ты не поняла всего этого? Ты хотела, чтобы я всю жизнь был возле тебя, был штатским. Ты говорила как-то: „Живут же миллионы мужчин пне армии. Живут же! И еще как! Размеренно, спокойно. У них мирная, интересная профессия. Утром, всегда в одно и то же время, они встают, делают зарядку, пьют кофе, неторопливо беседуют с женой, едут на работу. Он — на свою, она — па свою. А то и на одну и ту же. Имеете. Вечером же… Вечер принадлежит им! Полностью. Хотят — пойдут в театр, хотят — пригласят к себе друзей и засидятся за полночь. Свободные люди, счастливая жизнь!“

Да, Люда, это так. И хорошо, что это так. Интересная работа, интересная жизнь. Общая дорога, общая судьба. Разве я не согласен с тобою? Согласен. Но меня-то влечет другое, у меня другая цель в жизни. Разве я не говорил тебе об этом? Говорил.

Да, у военных все по-иному. Но вовсе не значит это „по-иному“, что они отверженные, отрешенные от счастья.

У военных время имеет особое измерение. Оно спрессовано, сжато. Каждый час имеет свою большую цену. Отец и его друзья были летчиками. Они умели ценить время!.. На рассвете их ждали самолеты, ждало оранжевое, как апельсин, утреннее, солнце и бескрайнее небо…

Полет! Ни с чем не сравнимое чувство парения! Осознанное, управляемое парение. На сверхзвуковой машине ты мчишься в просторах родного неба. Ты — его хозяин, ты — его защитник. Под крыльями твоего истребителя подвешены карающие молнии ракет. Ты — военный летчик! Ты умеешь управлять крылатой машиной и боевым оружием. Какая гордая, суровая и мужская профессия! Как объяснить это, объяснить тому, чье сердце далеко от авиации? Как объяснить?..

Нет, Люда, наверное, не все так просто и неуязвимо…

„Разные пути, разные судьбы…“ Как красиво и „удобно“ сказано!

Но ведь идут же и рядом с военными их любимые! Идут, как говорится, в огонь и в воду! В чем же дело? В любви! Любят, верят, понимают — потому и вместе.

Значит, нет у тебя любви. Значит, нет, Люда… А мне думалось, мечталось…»

…Волны лизали песок, и на них качались клочки бумаги. Нет, письмо не получалось.

Подумать, сказать зачастую легче, чем написать, особенно той, которую так бы хотел назвать любимой…

 

29

Сентябрь перевалил за половину, а в лучах полуденного солнца все еще поблескивали летящие невесть откуда паутинки-путешественницы — признак устойчивой погоды.

Над морем по-прежнему возникали воздушные замки из кучевых облаков. С утра облака окрашивались в нежно-розовые тона и как бы светились изнутри, в полдень блекли и становились похожими на застывшие дымы.

В один из таких дней работавший на крыше станции Славиков заметил знакомый тягач. Свесившись вниз, он крикнул в открытую дверь аппаратной кабины:

— Ребята! Ротный едет!

Слова его были схвачены на лету. Что-то сказал Русов, мелькнула голубая майка побежавшего в домик Рогачева, из дверей дизельной станции высунулся Далакишвили, приставил ладонь к уху:

— Э, кто едет? Понятно!

А Славиков, торопившийся слезть с крыши станционной кабины, удивленно обнаружил, что тягач догоняет еще какая-то машина, похожая на газик. «Значит, обе к нам», — подумал Николай и, пробежав по нагревшемуся зеленому железу, мигом скатился вниз. Теперь надо успеть одеться: ох, не любит ротный, когда не по форме! Жара не жара — его не касается. Сам в гимнастерке, при ремнях и потому не принимает объяснений. А сейчас тем более — не один, видно, едет…

Одеться успели. Обогнав тягач, газик преодолел крутой подъем и остановился недалеко от домика. Откинулась боковая дверка, и из кабины ступила на траву нога с генеральским лампасом, а затем вылез грузный генерал — командир части. В домике пронзительно и настойчиво зазвонил телефон. Славиков вопросительно взглянул на сержанта, но тот понял, что по телефону их уже опоздали предупредить.

Русов громко подал команду:

— Пост! Смирно!

Печатая шаг, он направился к машине, а солдаты, успев построиться, застыли возле домика. Из машины следом за генералом вышли подполковник и майор с фотоаппаратом. Русову осталось каких-то несколько шагов до машины, когда он снова уловил трель полевого телефона и успел подумать: «А вдруг готовность дают?» Русов остановился напротив генерала и. вскинул руку к панаме.

— Товарищ генерал! Расчет радиолокационного поста тридцать три в количестве шести…

Русов покраснел, запнулся. Сегодня этот сто раз отданный рапорт был отдан не так, и сержант поправился:

— …в количестве пяти человек проводит профилактические мероприятия на технике.

Взгляд генерала — само внимание. Он до конца выслушал рапорт, держа руку возле лакированного козырька фуражки. В конце доклада Русов заметил, как глаза генерала потеплели, он сказал с хрипотцой, протянув большую теплую руку:

— Здравствуйте, товарищ старший сержант!

Русову еще непривычно это звание, присвоенное только вчера. А генерал неторопливо, словно он всю жизнь только и ждал этого торжественного часа, поздоровался с расчетом и с каждым из солдат в отдельности за руку. Делал он это с огромным удовольствием — так пожимают руки сыновьям. Дело совершено славно, и приятно, радостно отцу.

Пока генерал здоровался, приехавший майор, очевидно корреспондент, не терял времени даром: забегал то с одной стороны, то с другой и, приседая на корточки, щелкал фотоаппаратом.

Во второй группе приехавших, рядом с Ворониным, вышагивал — кто бы мог подумать! — лейтенант Макаров. Худой, высокий, сдержанно-торжественный. Всем своим видом он как бы говорил: «Забыли небось, а? А вы тут без меня ничего». От этого «ничего» немного грустно лейтенанту — столько событий, и всё без него! Долго он был в госпитале. Но не только приехавшее начальство и лейтенант Макаров поразили солдат с тридцать третьего, хотя, если покопаться в памяти, что-то не помнится, чтобы на посту сразу вот столько офицеров бывало, — удивило другое. Следом за лейтенантом робкой группкой шли трое солдатиков с вещмешками и скатками шинелей. Молодые? Конечно, они. Иначе почему же с полной выкладкой? А может, и не на тридцать третий, а на другой какой пост. Нет, сюда. Сидели бы себе в тягаче. А вот ведь топают за лейтенантом Макаровым. К нам! Конечно к нам! Бакланов не мог сдержать улыбку. Он несколько раз толкал в бок стоящего рядом Славикова и в свою очередь получил веселый толчок, означающий «ура!».

Командир роты приказал всем построиться. На правом фланге стал сам, рядом Макаров, затем расчет поста и на левом фланге — молодые солдаты. Еще один офицер — кряжистый, краснолицый подполковник — откашлялся и начал говорить то, к чему, видимо, подготовился заранее:

— Товарищи! Мне приказано здесь, па территории отдельного радиолокационного поста, довести до вас документ большого морально-политического, значения…

Подполковник сделал паузу, оглядел стоящих перед ним солдат й офицеров и торжественно-громко начал читать:

— «Указ Президиума Верховпого Совета Союза Советских Социалистических Республик…»

Солдаты напряглись, учащенно застучала в висках кровь. Такое чувство они уже испытывали, когда из Москвы передавали рассказ о подвиге оператора, когда вся страна услышала голос их товарища Вани Кириленко.

— «За образцовое выполнение воинского долга и проявленное мужество наградить рядового Кириленко Ивана Николаевича орденом Красной Звезды».

Затем был зачитан приказ о награждении ефрейторов Рогачева и Далакишвили именными часами.

«Ну и дела! — думал Бакланов. — Ивана к ордену представили — это понятно. Все же человек жизнью рисковал, пострадал на службе. Русова старшим сержантом сделали — тоже понятно. Командир. Рогачева часами — понятно. Могло бы и его ударить молнией. Но Резо-то — ефрейтор. На первом году, салага зеленый, и пожалуйста вам — звание ефрейтора плюс часы! Чего доброго, теперь его и старшим надо мною назначат, Этого только не хватало! Впрочем, служить-то мне какие-то дни осталось, но гонять его бегом, как молодого, вряд ли теперь удастся. Так-то, Филипп Иванович… Обидно, черт возьми!

Да, досадно. Могло бы все ото мне — и часы и звание. Могло бы, черт возьми! Дизель тот, на котором станция работала, я сам перебрал, подмазал. А Резо вручают именные часы… Да, сам во всем виноват!»

А подполковник продолжает читать:

— Согласно приказу командира части техник-лейтенант Макаров Антон Петрович с сегодняшнего дня приступил к исполнению обязанностей начальника тридцать третьего отдельного радиолокационного поста. Как говорится, прошу любить и жаловать.

Макаров чуть заметно улыбнулся: «Привыкать нам, что ли…»

Генерал подходит к строю, глаза его молодо поблескивают из-под густых темных бровей. Он нетороплив в движениях и в словах, как всякий человек, привыкший к тому, чтобы слово его было решающим.

Генерал останавливается возле вновь прибывших солдат, обращается к одному из них:

— Откуда сами, товарищ солдат?

— Рядовой Снегирев! Из Оренбурга я, товарищ генерал, — бойко отчеканил солдат.

Русов улыбнулся: «Земляк прибыл!»

— Вы? — спросил генерал следующего.

— Рядовой Кушнир. Из Одессы, товарищ генерал.

Докладывает и третий:

— Рядовой Захаров. Из Мурома, товарищ генерал.

Генерал спрашивает солдат тридцать третьего поста.

В ответ ему сыплются фамилии и города: «Из Ленинграда, Саратова, из Тбилиси, Оренбурга…»

— Вот видите, какой интернационал! Созвездие городов! Сегодня на этом посту подобрался расчет, служить в котором посчитал бы за честь каждый солдат. Ваш боевой товарищ — рядовой Кириленко проявил подлинное мужество. В сложной обстановке, во время грозы, он думал только о том, как лучше выполнить воинский долг, как помочь попавшим в беду людям. И все мы, солдаты, должны быть готовы встретить на своих боевых постах любое испытание, любую грозу.

Перед генералом стоит группа солдат, всего лишь толика той воинской массы, которая ему доверена, но теперь это его особое, проверенное подразделение, не пропахшее порохом, но своими делами сегодняшними доказавшее, что готово к самым суровым завтрашним.

Генерал обращается к вновь прибывшим:

— Сегодня вы, товарищи, вливаетесь в расчет этого поста. Служба на посту, прямо скажу, не легкая. Дежурства, постоянная готовность, тревоги… Но нам ли, солдатам, к этому привыкать? Да, мы частенько беспокоим вас, даем, как говорится, перегрузки. И нам их дают и будут давать. Внезапные учения и тревоги держат солдата в постоянной готовности. К тревогам нельзя привыкать, потому что никто не знает, какая она, следующая тревога. Ваша основная и главная задача, товарищи молодые воины, — как можно скорее войти в строй, освоить на «отлично» технику. Еще раз желаю всему расчету тридцать третьего поста успехов в боевой и политической подготовке, успехов в охране родного неба!

Отзвучало: «Вольно!», «Разойдись!». Теперь начнутся солдатские разговоры.

Пока генерал и капитан Воронин беседуют с сержантом Русовым, Бакланова интересует свое. Он уже возле молодых солдат. Деловито интересуется:

— Дизелисты есть?

— А как же? Я дизелист, — отзывается низкорослый, с веселыми глазами солдат и спешит навстречу Бакланову.

Филипп радостно протягивает ему руку:

— Дизелист, значит? Держи пять. Филипп Бакланов. А тебя как зовут?

— Валерием. Валерка Снегирев!

— И откуда, говоришь, такой взялся?

— А из Оренбурга. Слыхал про такой город?

— Ну, спрашиваешь! Это где Емельян Пугачев. Учили в школе. Наш старший сержант, между прочим, тоже оттуда. Смеешься? Думаешь, служба легче пойдет?

— Скажите, пожалуйста, а как у вас с шахматным спортом? — интересуется чернявый солдат-одессит.

Бакланов смеется, ему хочется сказать: «А разве шахматы — спорт?» В его понятии спорт — это когда трудишься мускулами, а не одной головой. Как-то спорили уже по этому поводу, и даже Славиков многозначительно заметил, что, пожалуй, шахматы и шашки — это ближе к науке. Может быть, потом Филипп Бакланов поспорит с Марком Кушниром, по сейчас отвечает примирительно:

— Шахматы? Вон того сивого парня видишь? Славиков его фамилия. Шахматист! Разряд не помню, но что-то около мастеров.

— Кандидат? — округлил глаза солдат-одессит и, наивно веря, что это действительно так, поспешил к Славикову.

Снегирев тоже решил, что на посту 33 должны быть люди необыкновенные, и потому тоже поинтересовался:

— Слушайте, а боксеры есть?

Бакланов засмеялся, приставил к груди измазанные соляркой кулаки:

— А ты что, можешь, да?

— Второй разряд.

— Молоток!

— Что?

— Молодец, говорю. Поучи на всякий пожарный? Ускоренно. Годичный курс в две недели. Нельзя? Жаль…

А возле генерала свой разговор.

— …Вызовем из санатория на денек, дам по такому случаю самолет… Вручим орден… Ой, люблю ордена вручать! — Генерал засмеялся, пообещал: — Скоро, скоро увидите вашего героя. Главное, выдюжил, а здоровье восстановится. Молодой!.. Меня на фронте как глушило, землей засыпало, осколками дырявило, а ничего вроде. Живу… Скоро пришлем вам новую технику. Усилится ваше «зрение» разочка в три.

Русов удивленно смотрит на Воронина: не оговорился ли генерал? Ведь в три раза — это…

— Да, в три раза, — повторяет генерал, точно предвидя сомнения стоящих вокруг него специалистов. — Ну и задачу, конечно, вам изменим. Сопровождать самолеты на полигон будут другие, а вам дадим боевое дежурство. Границу доверим! Справитесь? — И сам же ответил: — Конечно, справитесь!

Капитан Воронин задумчиво смотрит на решетчатые крылья антенн станции, и кто-кто, а он-то наверняка уже видит на бугре другую станцию, как говорят художники — «другой пейзаж». Управится ли он с новой техникой?.. Он еще попробует, постарается. Вроде бы есть еще порох в пороховницах…

К телефону вызвали лейтенанта Макарова, и Бакланов ответил, что лейтенанта сейчас нет. К нему семья прибыла. Устраивается.

— А что ему передать?

— Передайте, чтобы завтра старший сержант Русов А. И. выехал в батальон за проездными документами в военное училище. Алло?

— Да, слышу, слышу! Не глухой. Передам.

Бакланов кладет трубку. «Ну вот и все. Послезавтра Русова здесь не будет». И почему раньше Бакланову все время казалось, что день, когда он скажет «прощай» сержанту Русову, будет для него лучшим в жизни?

А день самый обыкновенный. Серый даже. И солнца нет. Надо же… Куда улетучилась радость? Беспокойство какое-то. Словно чего-то не будет хватать.

Бакланов махнул ладонью, шагнул к дверям, столкнулся с Резо.

— Слушай, Филипп, прокладки ты брал, да?

— Между прочим, завтра сержант уезжает, — точно не слыша его вопроса, сказал Филипп.

— Сержант? — округлил глаза Резо. — Русов? Как уезжает? — Резо замахал руками: — Вай, слушай, зачем ты шутишь? Он не скоро уезжает. Сам говорил, что через неделю уезжает.

— Завтра. Сейчас только сказали. — Филипп кивнул на телефон.

— Вай, вай! — сокрушался Резо, и глаза его наполнились гневным масленым блеском, поднеси спичку — вспыхнут. Он яростно стукнул по дверному косяку: —Нет, ты мне скажи, Филипп, почему, как хорошего человека встретишь, так обязательно потеряешь? Почему так, Филипп, а?

* * *

Сидят в домике трое молодых солдат. На столе перед ними схемы и замасленные страницы раскрытых инструкций. Двое зубрят, а третий, подперев кулаком щеку, смотрит в окно…

Доносятся звуки гитары, а голосов не слышно. Сейчас старослужащие, точнее, весь прежний расчет поста там, на обрыве. Понятное дело: им надо проститься, побыть имеете. А кому-то и у телефона нужно дежурить — не им же, если завтра уезжает их старший сержант. Да, их. Потому что они, вновь прибывшие, почти не знают его. Да и не узнают. Как не узнают, что Володя Рогачев вторично назначен старшим оператором. Для них он безгрешный, «железный» начальник. Только теперь он — младший сержант, а не ефрейтор. Дело не в должности и не в ранге. Дело в принципе. Нормальном человеческом принципе. И если хотите, в самоутверждении. Ты был отстранен как не справлявшийся, не сумевший выполнить трудную, но необходимую для военного дела работу, а кто-то другой, тот же Андрей Русов, сумел и справился, но ты со временем тоже кое-что понял, осознал. А не назначили бы снова младшим командиром, осталось бы при тебе на какое-то время чувство далекой затаенной обиды: командиры, мол, не заметили, не поняли того, что ты уже не тот, прежний, и что тебе можно доверить…

Без особых восторгов, внешне очень даже спокойно, принял Володя Рогачев свое новое назначение. Улыбнулся на баклановское: «Настало двоевластие. Два сержанта на расчет». Коротко ответил на дружеское рукопожатие ребят..

Словом, не зря капитан Воронин теперь считает, что сегодня расчет тридцать третьего поста не тот, что был раньше. Так оно и есть. Воронину или Маслову услышать бы разговор Филиппа с одним из молодых солдат. Вот такой разговор.

— Ну и как оно там сейчас, на гражданке? Как жил-то?

— Нормально жил. На заводе работал, по выходным отдыхал, по праздникам всей бригадой в рощу гулять выезжали.

— Здесь тоже нормально будет. Ребята что надо. Главное, не сачкуй… На отдых не настраивайся. Думаешь, море, солнце, пляж — курорт? Нет! Здесь, брат, будут у тебя сплошные тревоги. Такая служба. При нас — тревоги, и для тех, кто после тебя придет, их тоже хватит. Зато там… — Бакланов кивнул в сторону совхоза Прибрежного. — Там, брат, все спокойно будет.

Сейчас Филипп сидит на берегу рядом со всеми. Он не в духе, и есть на то причина. Глупая, сам сознает. Но все же причина.

Заходили они с Русовым в библиотеку. Андрей — сдавать учебники, рассчитываться, а Филипп, как обычно, взять что-нибудь почитать да заодно и «поплавки проверить»: как там она поживает, долго ее не было. Филипп еще только подумал, а Русов уже спросил: «Как, Юли, ваши студенческие дела?» — «Спасибо. Я поступила на заочное». — «На литфак?» — «Да». — «Поздравляю!» Глаза у нее сияли радостью. Была в них родниковая чистота, гордость и еще что-то тайное, хранимое любой девчонкой, — какие-то свои мысли о парнях, разговаривающих с ней. Андрей протянул через барьер руку — поздравил Юлю. Что оставалось Филиппу? Он был рад прикоснуться к Юлиной руке, но не любил быть вторым, повторять чьи-то слова и ритуалы приличия… Однако тоже поздравил. «Какая теплая и нежная у нее рука! Карие солнышки глаз спокойно глядят в самую душу. Нет, хороша девчонка! Ей-богу, хороша! Простила или нет? Кажется, простила. И наверное, уже забыла все, что нас хоть как-то связывало. Все, все забыла…» Стало грустно, досадно. Потому что она сказала, опять же ему, Русову: «Вы приезжайте сюда как-нибудь!», а тот: «Обязательно приеду!»

«А между прочим, ему-то все это к чему? Попадет он в свое училище, и едва курсантские погоны наденет, как она, та, что сюда приезжала, возьмет его в руки. Распишет на себе законным порядком и — прощай на веки вечные Прибрежный и все, что в нем находится. Словом, тю-тю! Ну, а раз так, то о чем печалиться, на что же злиться?»

Такое думалось Филиппу, и все же чувство ревности и глупой досады не отпускало, не проходило.

А Русов? Он давно уже забыл о Юле, об их последнем с Баклановым визите в библиотеку. Андрей и не заметил ревнивого взгляда своего сослуживца. Он обещал приехать вполне серьезно — действительно думал здесь когда-нибудь побывать…

— Вот Андрея проводим, а Ивана встретим… Диалектика… — нарушил молчание стоящий Славиков. Умолкла гитара. Недовольно загудев, успокоилась на каменистой земле возле Володи Рогачева.

— Жаль, что ты его, Андрей, с орденом не увидишь… — заметил Рогачев и мечтательно улыбнулся: — У нас на точке свой орденоносец! Здорово, а, ребята?

— Вай, сколько радости будет! Вано с орденом! Завидно, Филипп?

— Чудак! — только и произнес Филипп. Усмехнулся и погрустнел оттого, что взгляд его задержался на руке. Резо, на именных командирских часах… «Ничего, — сказал себе Филипп, — и в народном хозяйстве людей отмечают. И орденами тоже. Вот двинем с Цибулей в рыбаки и — „лети с приветом — вернись с ответом“! Когда-нибудь и встретимся. Вот так-то…»

И снова была тишина. И снова сидели все рядом и смотрели на море, на далекий дымок словно игрушечного парохода.

— Ребята, споем нашу любимую, а? — предложил Русов. — Где я теперь ее услышу…

— Давай, — склонился над гитарой Володя Рогачев.

— «Тревожный берег», — мечтательно произнес Резо.

— Споем! — Бакланов уселся поудобнее и бодро «прочистил» голос — прокашлялся.

А Славиков все стоял надо всеми в своей излюбленной позе, скрестив на груди руки, и с высоты своего роста, улыбаясь, задумчиво смотрел на ребят. Хотел он этого или не хотел, но в нем, сегодняшнем солдате, уже начал жить завтрашний школьный учитель, и об этом он только что думал. И еще думал о них, о товарищах своих, с кем бок о бок, считай, что уже пройдены два трудных и незаметных года.

Странно устроена жизнь! Люди могут жить по соседству годами и, разъехавшись, забыть друг о друге. А могут вот так, как солдаты, пробыть вместе вроде и недолго, но помнить друг друга всегда.