Утром после физзарядки Русов остался вдвоем с Кириленко и рассказал ему о вчерашнем происшествии. Когда речь шла о Бакланове, Кириленко только хмурился, но, когда Русов рассказал о сигнале срочного вызова, Иван искренне удивился. Кто же мог помогать Бакланову? Ну, раньше понятно — Цибульский. Но теперь он далеко. Кто же тогда? Далакишвили? Рогачев? Славиков?
Нет, ни на кого из ребят Кириленко подумать не мог.
— В том-то и дело, — произнес Русов, — думать не на кого, а сигнал был. Что будем делать?
Кириленко ответил не спеша, глядя себе под ноги:
— Я поговорю с ребятами, сегодня же разберем Бакланова на комсомольском собрании, и, может, там что-то и выяснится.
— Вот именно, — подхватил Русов, — давно пора нам всем за него покрепче взяться. Надо перетряхнуть его демобилизационное настроение. Вся муть в нем оттого, что он с некоторых пор считает себя временным человеком в расчете и вообще, как он говорит, «стариком».
— Ничего… Побачим, что он будет говорить на собрании. — Кириленко уже прикидывал, как лучше построить собрание, с какого края подойти к Бакланову.
* * *
Собрание начали в одиннадцать. Бакланов сидел, посмеивался: «Дружный комсомольский коллектив перевоспитывает несознательного воина». Кириленко, большой, неуклюжий, вел собрание. Первое слово предоставили Русову. Сержант говорил резко. Нужно было пронять Бакланова, выманить его из раковины, в которой он запрятался. Бакланов же пока сохранял равнодушный вид и, облокотись на колени, смотрел в окно. Только когда Русов сказал о том, что самовольщику кто-то помогал, Бакланов довольно усмехнулся и поднял голову.
Торжество его было недолгим. Поднял руку Славиков. Русов еще не закончил говорить, а Славиков тянет вверх руку, Славиков срочно просит слова.
— Славиков хочет что-то сказать, — не то спрашивает, не то объясняет Кириленко.
— Да, есть желание… Хочу внести одно уточнение. Словом, Бакланову сигналил вчера вечером я. Да, ребята. Сигналил я. Но только не думайте… и ты, Филипп, не думай, что это для тебя. Просто я хотел выгнать тебя из совхоза. И никто мне… просто сам, понятно?
Наступила тишина. Все было слишком неожиданно.
— Подумаешь, сознательный, — с трудом подбирая слова, произнес Бакланов, а в глазах издевка. — Макаренко! — Бакланов умышленно сделал ударение на «е». — Воспитатели!..
Бакланов, усмехнувшись, обвел взглядом сидящих. Не скажи он это слово, возможно, собрание пошло бы иначе, но нахальное поведение Бакланова взорвало ребят. Даже Рогачев, решивший еще в начале собрания хранить молчание, и тот не выдержал.
— А ты, братец, не хами. Тебе плохого не хотят.
— Еще комсомольский билет в кармане носит. Тебе не стыдно, а? — Резо укоризненно покачал головой.
Бакланов сострил:
— А я билет с собой не брал. Он у меня всегда на точке.
— Казав, нэма у него совести, вин ее в сундуке зачинив, — насмешливо произнес Кириленко.
— Нужно Юле сказать, почему он часто в увольнение ходит, — посоветовал Далакишвили.
— А он и ее обманывает, как нас, — усмехнулся Русов.
Бакланов мог выдержать все что угодно, только не такое, да еще от Русова. Бакланов вскочил, лицо побагровело:
— Ну вот что! Вы… Вы службу к личному не пришивайте! Строят тут из себя…
Это было уж слишком.
Заговорили все сразу. Бакланов слушал, хмуря брови, злясь, готовый в любую секунду взорваться, надерзить.
Резо негодовал:
— Совсем не уважаешь нас! Плохо себя ведешь, Филипп. Только кричишь каждый день: «Я — „старик“, я — „старик“!» Если солдат много служит, у него должны быть гордость хорошая и совесть чистая, понимаешь? О себе ты много думаешь, а товарищей своих совсем не любишь.
Так говорил Резо Далакишвили. Глаза его горели удивительным светом, тонкая фигура была устремлена вперед. Он то и дело рубил воздух ладонью. Бакланов что-то чертил в блокноте, не поднимая на ребят глаз.
Выступил Кириленко.
— Я сейчас книгу «Брестская крепость» читаю. Дюже гарная книга. Там, ты думаешь, солдаты знали, когда начнется война? Думаешь, как ты, ходили по самоволкам? А вдруг бы вчера вечером тревогу или готовность дали?
А тебя нэма. Знаешь, как в войну таких людей называли? Дезертирами! Самовольщик и дезертир — одно и то же. Може, я чего не так говорю? Мы сидим на посту, а тебя нет. Значит, Резо будет работать за двоих. А где в это время ты? Як дале служить будешь, Филипп?
Кириленко сел. Стало слышно, как тикает стоящий на столе будильник.
Бакланов мучительно думал: «Почему они все против меня? Ну хотя бы кто-нибудь пошутил, что ли, для разрядки… А то ведь взялись всерьез. Как он их так настроил… Нет, надо менять обстановочку. Надо сгладить углы…»
И Бакланов сказал:
— Ладно, ребята. Чего ругаться… Все, конечно, правильно…
— Ты бы встал, что ли, ради уважения к обществу, — усмехнулся Рогачев.
Бакланов поднялся:
— Можно и встать. Так вот, все, что вы здесь говорили, правильно, конечно. В совхоз я больше ходить не буду. Постараюсь, так сказать, потихоньку дослужить. Так и запишите в протокол. — И сел.
— Да уж нет, Филипп. О тихой жизни забудь! — сказал Славиков.
На этом и закончились прения. Решение было кратким:
«1. Обязать и заставить комсомольца Бакланова служить до дня демобилизации так, как положено, как служат все воины роты.
2. Ответственные за проведение решения в жизнь:
— сам комсомолец Бакланов,
— все комсомольцы поста 33.
3. За грубое нарушение воинской дисциплины объявить комсомольцу Бакланову строгий выговор».
Когда шло собрание, зазвонил телефон, и всесведущий телефонист Зинько предупредил, что на точку выезжает капитан Воронин. Ротный появился в дверях, едва закончили голосовать. Фуражка надвинута па самые брови — норный признак плохого настроения.
Все встали.
Капитан посмотрел на Бакланова колючими глазами, мо ничего не сказал и со всеми, как обычно, не поздоровался. А ведь Воронин любит услышать в ответ громкое солдатское «Здравия желаем!».
Сейчас капитан хмурится. Кивнул Русову — продолжайте. Вроде бы и не знает повестку собрания. Спросил всех:.
— Какой вопрос решаете?
— Разрешите, Кириленко доложит, он ведет собрание, — сказал сержант.
— Пусть доложит, — ответил капитан и, сняв фуражку, сел на подвинутую ему табуретку.
— Комсомолец Бакланов заробыл… получил строгий выговор за самовольную отлучку, — пояснил Кириленко.
Пояснил и умолк, не зная, что еще сказать. Капитан наклонил голову, с силой опустил ладони на колени. Хлопнул еще раз. Поднял голову. Возле губ обозначились резкие складки, прищуренные глаза впились в Бакланова.
— Значит, все же бегает? А помнится, прикинулся оскорбленным: за что, мол, на него такое подозрение? Когда был в отлучке?
Узнав, резко сказал:
— Бьете по хвостам… Выговор. А вы бы ему, голубчику, такую жизнь создали, чтобы он не то что о самовольной отлучке — об отдыхе мечтал! Ну об этом мы еще поговорим. Продолжайте собрание.
Кириленко встал. Виновато прогудел:
— Продолжим, товарищи… Какие еще будут дополнения, дредложения?
Далакишвили что-то шепнул Рогачеву, но тот только отмахнулся. Славиков сидел, ссутулясь, подпирая кулаками подбородок. Бакланов смотрел в открытое окно.
— Предложений нет? Нет. Повестка дня исчерпана. Есть предложение закончить собрание. Кто «за»?
Собрание закончили, но разойтись не успели. Встал капитан Воронин, подошел к столу, где только что председательствовал Кириленко:
— Демократия кончилась. Теперь разберемся по службе…
Едва Воронин произнес эти слова, как в дверях возникла грузная фигура старшины роты Опашко. Будто капитан нажал какую-то невидимую кнопочку. Опашко кашлянул, что, очевидно, означало: «Я здесь, товарищ капитан». Лицо старшины до удивления точно повторяло серднтое лицо Воронина. «Бывает же такое, — подумал Славиков, — ведь разные лица, а выражение одно, как по индукции передалось».
Старшина сел на стоящий с краю табурет и стал внимательно слушать командира роты.
— Рядовой Бакланов, в чем дело? — Воронин «гипнотизировал» стоящего перед ним солдата. — Я вас спрашиваю. Указ об уголовной ответственности за самовольные отлучки знаете? Вы что думаете, капитан Воронин все простит, все спишет?
Бакланов молчал. Стоял, глядя поверх плеча капитана. Кто-кто, а Филипп хорошо знал Воронина. Он знал, что это только грозовые тучи, а молния… Вот и молния!
— Сейчас же собирайтесь! Двое суток ареста!
— Есть двое суток ареста! — как эхо, повторил Бакланов, и в глазах его погас огонь напряженности и ожидания. Он стал прежним Баклановым, и голос его прозвучал, как всегда, немного равнодушно, немного насмешливо и чуть-чуть вызывающе: — Разрешите идти?
— Да!
— Старшина! — окликнул, не оборачиваясь к Опашко, Воронин.
— Слушаю, товарищ капитан! — тотчас же отозвался уже стоящий в готовности Опашко.
— Сегодня же посадить!
— Есть! Будет сделано, товарищ капитан! — Опашко грозно оглядел всех стоящих. Прошелся по комнате. Захрустел хромом сапог, нагнулся, приподнял матрац ближайшей кровати. Покачал головой. Еще громче захрустел хром поясного ремня — заглянул под кровать. Распрямился красный и торжественный. Славиков не без любопытства следил за старшиной: «Входит во власть… Сейчас себя покажет». И точно. Обращаясь к Воронину, старшина сказал:
— Интересная пошла молодежь, товарищ капитан. Все грамотные. Десять классов пооканчивали, а Славиков вон даже университет. Так, товарищ Славиков?
— Институт, товарищ старшина.
— Вот-вот… А под койками у вас соломенная труха. Матрацы плохо взбиты и не зашиты как надо. Вот вам и институт.
Славиков, не ожидавший именно сейчас такой логики, улыбнулся, но, почувствовав на себе строгий взгляд ротного, принял серьезный вид. Старался пе думать о высшем образовании и соломенной трухе. Думал о Воронине.
«Говорят, если человек сильно потеет, это от переутомления или слабости. Лицо Воронина блестит от пота. Он то и дело достает из кармана платок, вытирает лицо».
— Бакланов не рак-отшельник, — сказал Воронин. — И никогда не поверю, чтобы о его настроениях никто не знал. Зачем он ходит в совхоз? К кому?
В комнату вошел Бакланов. Он собрался, как на парад. Первосрочное обмундирование, стрелки на брюках, шибающий за пять метров запах тройного одеколона, до блеска начищенные ботинки. Приложил руку к панаме:
— Рядовой Бакланов, товарищ капитан!
Глаза Воронина насмешливо блеснули. Вижу, мол, что Бакланов. Весь же бравый вид солдата как бы говорил: «Самое страшное на свете — смерть, а я собрался всего-навсего на губу».
Под мышкой свернутое полотенце — знает, что надо с собой брать. Воронин перестал ходить по комнате, еще раз взглянул на Бакланова, нахмурил рыжие брови;
— На гулянку, что ли, собрались? Три минуты сроку. Переодеться в рабочее хэбэ!
— Товарищ капитан, какое значение имеет, в какой… — начал было Филипп, но Воронин не дал ему договорить:
— Отставить пререкания! Трое Суток ареста!
Бакланов вздрогнул. Уже не двое, а трое суток ареста.
Как говорится, на всю катушку. Старшина укоризненно покачал головой и громко сказал:
— Да-а…
…В домике остались трое: Воронин, Русов и Опашко. Ротный сердито выговаривает, обращаясь то к обоим сразу, то к старшине Опашко:
— Вы, Кузьма Григорьевич, на Русова не кивайте. С него я спрошу, хотя он здесь без году неделя. А когда вы лично последний раз проверяли состояние матрацев?.. Это что, солома, по-вашему?
На широкой, чуть подрагивающей ладони Воронин держит горку соломенной трухи. В сердцах бросает ее, и вслед за упавшим мусором в воздухе долго держится заметная в лучах Солнца пыль. Опашко виновато гудит:
— За всем не уследишь… Могли бы они в июне накосить травы, пока она не зажелезила…
— Уследишь! Обязаны уследить! — покраснел, сердясь, Воронин. — Солдаты спят шут знает на чем. С этого вот неуюта, голуби мои, вся ерунда и начинается. Бакланов, думаете, не понимает, на чем ему мягче спать? Он предпочтет вашей трухе перинку. Небось и не ночует уже, а, Русов?
Обидно Андрею слышать такое, но стерпел. Только глазами блеснул.
— Ночью не убегал…
— Ну вот что… Завтра к четырнадцати часам доложить мне, что солома завезена, матрацы набиты, а вы, Русов, будьте поближе к людям. Сержант вы требовательный, я знаю, по вам надо быть в курсе всех солдатских дум и дел. Один все не охватишь. Сколачивайте коллектив. У вас сейчас есть в расчете люди, на которых вы, как командир, можете опереться? Есть? Кто? Кириленко? Раз. Далакишвили? Согласен. Славиков… Вы уверены? Он человек тонкий. Все? А Рогачев?
— С ним пока не совсем… Трудно в смысле взаимопонимания, а так все как положено выполняет.
— Ну что ж, опора немалая. Почти весь расчет… А Бакланов в совхоз утек? Утек. То-то, голуби мои! Статистика статистикой, а душа человека, его мысли — вот что главное. Где-то здесь мы не дорабатываем… Кто-то же знал, что Бакланов уходит. Может, даже и помогал ему или видел, но молчал. Вы должны знать этого человека. Не будет у Бакланова опоры — не надо нам стоять над ним сторожами. Добейтесь такого положения, чтобы не было почвы и опоры для нарушения. Ко мне обращайтесь, звоните! Помогу! Только хочу верить, что этот звонок о самоволке был с вашего поста последним. И самоволка последняя.
Русову тоже хочется верить, что так будет. Он подумал: «Нам известно, кто помогал Бакланову. Но ведь Славиков теперь Филиппу не помощник. Ни активный, ни пассивный. Сказать об этом Воронину? Нет, не сейчас…» И Русов заверяет:
— Сделаем все, чтобы на посту был настоящий порядок.
— Насчет комсомольского собрания и решения, по-моему, правильно. Жаль, замполит уехал на сборы, но вы почаще звоните, Русов. Понятно?
Воронин надвинул на брови фуражку. Разговор окончен, но Опашко что-то порывается сказать. Характер у Кузьмы Григорьевича такой, что любит он последний козырь употребить сам.
— Порядок на территории, товарищ сержант, оставляет желать лучшего. Почему банки с краской возле домика стоят? Почему на противопожарном щите нет ведра? Известку разводили? Кто позволил?
— Я же просил у вас емкость… — пытался объяснить Русов.
— Товарищ сержант Русов… — Опашко «поставил» голос и четко разъяснил, для чего на боевом объекте служит противопожарный щит. Дал указание немедленно освободить ведро.
…Вышли из домика. Возле тягача о чем-то беседовал с водителем Бакланов. Увидев командиров, поспешно затушил сигарету о теплую, отполированную землею гусеницу.